Номер «Правды» Борис Полевой

Эту историю, похожую на сказку, историю, правдивую с начала и до конца, слышал я в лесах Холм-Жарковского района, Смоленской области, когда были они ещё партизанским краем. И рассказывали её мне партизан-подрывник Николай Фёдорович Сомов и сынишка его, бывший ученик ремесленного училища, а в те дни партизанский разведчик, Юра, прозванный в отряде «Солнышком» за круглую, вечно сияющую физиономию и огненный цвет кудрей.

— Когда фриц взял Вязьму и пёр уже на Москву, родные наши места, то есть именно колхоз наш Ореховка, очутились сразу в глубоком немецком тылу, — начал рассказ Николай Фёдорович.

— Километрах в трёхстах от фронта, — уточнил Юрка, паренёк деловитый, любивший во всём конкретность.

— Правильно. И не мешай мне рассказывать… Моду взял во взрослый разговор лезть! — отец покосился на него. — Ну, а мы, значит, не растерялись, и скоро недалеко от нашей Ореховки, в самой вот этой лесной глуши, появился партизанский отряд товарища М. Фамилии называть пока не буду, вы его и так знаете. Начали мы, можно сказать, ни с чем: одна винтовка на пятерых, и та без патронов. Да с ящик гранат, да бутылки эти самые с ка-эсом. Однако скоро оперились, и оружием и добришком военным разжились. Всё в бою добыли. Даже немецкую рацию захватили.

Был у нас в отряде партизан Санька, до войны в районе кино крутил, умнеющий парень. Он эту рацию, значит, быстро раскусил, поковырялся в ней, исправил. «Мы, — говорит, — теперь, ребята, с вами не глухие будем, — говорит, — Москву слушать…» Только кто в лесах повоевал, тот знает, что такое значит своя рация. Великое это дело! Ну, надел он наушники, а ребята стали вокруг и шеи, как гуси, вытянули. Не терпится узнать, как-то там, на Большой земле, где Красная Армия воюет, что Москва. А было это, как сейчас помню, в октябре. По утрам-то уж поля от инея седели, заморозок болотца прихватывал.

— И не в октябре, а в конце октября, — поправляет Юрка.

— Ну что ты с ним сделаешь, совсем распустился парень. Сколько раз тебе долбил: не суйся, когда отец говорит. Ступай отсюда! — рассердился Николай Фёдорович и, дождавшись, пока сын отошёл, продолжал: — Ну верно, в конце, какая разница. Словом, стоим мы все вокруг приёмника всей гурьбой, сколько нас было, окромя часовых, конечно. Вдруг Санька поднимается белый, губы дрожат, точно его по голове прикладом тяпнули. «Москва, — говорит, — ребята…» и не докончил, сел на кочку, руками лицо закрыл да как заплачет! А детина здоровенный, аж страшно, когда такой-то вдруг плачет. Ну, все стоят и молчат. Командир трясёт Саньку за плечи: «Врёшь!.. Может, ослышался?.. Ну, отвечай, отвечай народу!» — «Нет, — отвечает, — точно. Передача, — говорит, — идёт из Куйбышева. Сказали — оставили Москву и Ленинград, и Горький, говорят, на липочке держится, и что Красная Армия с боем планомерно отходит на рубеж Урала». Командир говорит: «Врёшь, я сам слушать хочу». Садится к рации, и тут, как всегда с этим радивом бывает: в самый нужный момент треск, шум, не разбери-поймёшь, и передача кончилась.

Что мы тогда пережили в этот день, и сказать нельзя. Ходим, и каждый точно свою мать похоронил. Шутка сказать — эдакие вести!

Вечером, когда по часам-то вечерние известия полагались, командир говорит Саньке: «Настрой свою машину и катись к черту». Сам за наушники сел. Слушал, слушал, потом встал, ничего не сказал, ни на кого не глянул, и все мы поняли: худо.

А немцы к тому времени по деревням развесили листы свои к партизанам: дескать, напрасно воюете: Москва и Ленинград пали, Горький и Иваново в наших руках, остатки Красной Армии отходят за Урал; дескать, дело ваше пропало, складывайте оружие, выходите из лесов — и вам ничего не будет. Верить им, понятно, никто не хотел. Как же это, скажите на милость, поверить, что Красная Армия разбита? А тут это радиво из Куйбышева…

— Да не из Куйбышева, а из Кенигсберга, — нетерпеливо врывается в разговор Юрка, незаметно опять подошедший к нам и вставший за спиной отца.

— Это верно, но это-то мы потом узнали, а тогда и невдомёк, что немцы нам голову морочат: вроде и часы те же, и голоса у читальщиков знакомые. Да-а-а… Ну, ладно, от таких, значит, вестей живём мы все точно под топором. И вот тогда-то как раз вышла одна наша бабёшка-колхозница, вдова Катерина Власьевна Жаринова, к себе в огород бельё повесить. Вышла и смотрит: лежит на снегу газета. Развернула. Вроде знакомая газета — «Правда». И фотография на первой странице подходящая: мавзолей, на мавзолее товарищ Сталин, а с ним товарищи Молотов, Жданов, Микоян, Ворошилов, ну, и ещё… и газета, видать, свежая. Что такое? Глянула на число: батюшки-матушки, восьмое ноября!

Схватила она эту газету и прямо без памяти в избу, суёт её дочери: «Читай, читай, дочка, скорее: что тут пишут?» Дочь читает, глазам не верит: парад в Москве. Товарищ Сталин речь говорил. Захватчикам, говорит, жить осталось недолго. Тут соседка к Жариновым сунулась за сковородкой или ещё за каким женским делом. Снова всё перечитали. Вечером в избу повалил весь колхоз. Речь товарища Сталина раз десять принимались читать. Газета по рукам ходит, рассматривают её, как святыню какую, ей-богу. Настоящая, самая обыкновенная, можно сказать, родная, привычная. И такая тут радость в людях поднялась, и сказать невозможно! Вечером из деревни к нам в отряд связной прибежал. Пот с него градом, мокрый, как суслик, кричит: «Ребята, радость, бабёшки свежую газету „Правду“ нашли! Товарищ Сталин речь говорил на Красной площади! Оккупантов всех бить к чёртовой матери будем! Парад в Москве танковый был», — и всё такое.

Ну, всех словно живой водой сбрызнули. Послали людей за этой самой газетой, притащили её в отряд, разожгли громадный кострище, собрали возле него весь народ и всю-то ночь газету ту вслух читали. Только одним прочтёшь, хвать — новые подошли, читай сначала. И новые слушают, и старые не отходят. Ведь у нас тогда от немецкого радива все уши завяли. Мы по настоящему-то, по правдивому слову стосковались.

Речь товарища Сталина, почитай, за эту ночь те, кто помоложе, у кого память посвежей, назубок вытвердили. Он вон, Юрка, и сейчас вам ещё, поди, слово в слово перескажет, только спроси… Да ладно, не надо, так поверят, уже и рад!..

Да, ну ладно, пошла эта весть о газете найденной от одного к другому на много вёрст. И стали дальние-то деревни тайком от немцев ходоков выделять, и ходоки эти иной раз по сто вёрст шагали к нам в Ореховку, чтобы газету почитать. Речь товарища Сталина списывали в тетрадки. На немецких плакатах со всякой там брехнёй углём стали выводить: «Враньё».

Посветлело у людей на душе. Нет, нашу советскую власть не свалишь! Ну, и наши партизанские дела пошли веселей. Народ к нам косяками пошёл. Только со своим оружием, да и то с разбором принимать начали.

Немцы обеспокоились. В чём дело? Что такое? Нашлась у нас одна сволочь: Павлов Пётр, первеющий на весь район ворюга. Покончили мы его потом партизанским судом. Так вот и донёс он на Жаринову. Дескать, газета такая у ней завелась, что людям головы мутит. Ну, немецкие полицаи на грузовике прикатили — человек пятнадцать при пулемётах. Вломились к Жариновой в избу. Где газета? Подавай газету. Стоит Катерина перед ними белее савана: «И о чём вы спрашиваете, не знаю, и ни о какой газете не ведаю». Стали спрашивать: «А зачем к тебе люди со всей округи ходят?», И тут Катерина не растерялась. «А я, — говорит, — лекарственные травы такие собираю. Врачей-то, — говорит, — вы всех угнали, вот, — говорит, — и лечу людей хворых, они и ходят».

Складно соврала, да немцы не поверили. Должно быть, этот Павлов Пётр им все данные выложил. Да и, видать, очень уж немцев газета эта допекла. Да-а-а… Мучили Катерину долго. Руки выламывали, волосы по прядке из головы дёргали, — словом, фашисты. Плачет она и не сознаётся. «Хоть убейте, ничего не знаю». Вывели её на огород. «Говори, где газета, а то хату спалим». Запирается Катерина Власьевна. «Жгите, ничего мне неизвестно».

Голос у Николая Фёдоровича дрогнул, сорвался. Партизан отвернулся, сделал вид, что поперхнулся табаком, и стал тереть ладонью глаза.

— Чёртова махорка, горлодёр проклятый, не табак, а сущий уксус!.. Так вот сожгли они избу, а напоследок и её застрелили. А газета-то была у баб спрятана на огороде, под приметным камнем возле ветлы. Дочка вдовы — тоже Катя по имени, теперь она у нас в отряде сестрой милосердной, если хотите, мы её сейчас покличем, — так вот она ночью пробралась на тот огород, газету из-под камня достала и принесла её к нам.

И опять пошла «Правда» ходить по людям. Обветшала вся газета, обтрепалась. Мы её по сгибам да по уголкам промасленной бумагой оклеили и продолжали по колхозам читать.

Ну, а силы у нас партизанские всё росли, это само собой. Немец к тем дням всех своих солдат под Москву оттянул, потому что ему там лихо стало, а по деревням в гарнизонах так — старичьё разное осталось, самый последний разбор. И вот в одночасье ударили мы на его гарнизоны, всех их там переколотили, округу нашу очистили, и организовался у нас этот самый партизанский край, куда сейчас фриц без танков и носа сунуть не смеет. Ну это вы все сами знаете, об этом говорить нечего.

Я о газете. А газету ту командир наш спрятал. «Сохранять, — говорит, — буду, потому, — говорит, — исторический документ. Немцев, — говорит, — расколотим и газету эту в самый что ни на есть важный музей повесим. Пусть, — говорит, — потомки дивуются, какие у нас во время войны газеты были».

— Ну, и где ж она?

— Вот где — это сейчас вопрос. Хранил её наш командир, можно сказать, как зеницу ока, газету эту, потому, он, командир-то наш, был до войны партийным секретарём и в таких делах, что к чему, понимал. Однако раз прислал к нему из соседнего района командир отряда своего разведчика. «Давай, — пишет, — газету нам. Для тебя это, — пишет, — исторический документ, поскольку, вы, значит, уже освободились, а мы, — пишет, — ещё под немцем, она нам ещё как оружие пригодится». Ну, делать нечего, отдали им эту газету под расписку, и пошла она опять гулять по людям.

— Ну, а теперь где она?

Николай Фёдорович разводит большими узловатыми, оплетёнными верёвками вен руками, трудовыми руками колхозного кузнеца, из пор которых даже тут, в лесу, не отмылись копоть и металлическая гарь.

— Вот и не могу сказать. Потеряли мы её след. Теперь уже и район, где действует тот командир, что у нас газету выпросил, тоже освободился, тоже партизанский край. Меня туда по делам посылали, трофейную пушчонку лечить, ну, заодно командир наказывает: «Газету у них забери, я, — говорит, — её обязан на Большую землю отослать». Спрашиваю: «Где газета, гоните назад». А товарищ Н. ихний говорит: «Спохватились! Да ещё в декабре приходили ко мне ребята из-под самого аж из-под Минска, мы им и отдали».

Николай Фёдорович ухмыляется. Зубы у него белые, крепкие, красивые. Лицо, освещенное улыбкой, сразу молодеет.

— У нас по деревням про эту газету сказки говорить начали. Ей-богу!.. Будто бросили эту газету немцы в огонь — не горит, ножом её резали — не разрезали. Осерчали они, скомкали её, заложили в орудийную гильзу и — бах! И, говорят, будто она, газета-то, от этого не только не пропала, а стало их целый миллиён.

— Брехня, — солидно обрывает Юрка. — Бабьи сказки!

Николай Фёдорович смотрит на сына, маленького, крепкого, задористого.

— А вот и не брехня. Скажешь, плохо мы сейчас с Большой землёй связаны? Мы, дорогой товарищ, теперь и «Правду», и «Известия», и всякие иные газеты, даже почту оттуда каждую неделю получаем. И хоть читаем мы их с опозданием недели на две, однако всё знаем — и как вы там живёте, и что делаете, и как союзнички за Ламаншей себе затылок чешут, и как Красная Армия наступает и бьёт немца по всем фронтам.

Партизан крепко и ласково колотит по плечу сына. Тот пошатывается от этих ударов, но упрямо стоит.

— Что: скажешь, не так? А то — «бабьи сказки»… Их тоже понимать надо, сказки-то, Ерш Ершович.

1942 г.