Фаворит. Том 1. Его императрица Валентин Саввич Пикуль

Действие первое Маленькая принцесса Фике
Действие второе Студент Ея Величества
Действие третье Торжествующая минерва
Действие четвертое Конфликты
Действие пятое Канун
Действие шестое Напряжение
Действие седьмое России – побеждать
Действие восьмое Крым – большие перемены
Действие девятое Перед бурей

Действие девятое
Перед бурей

Потом приехал некто богатырь. Сей богатырь по заслугам своим и по всегдашней ласке прелестен был… мы письмецом сюда призвали неприметно его, однако же с таким внутренним намерением, чтобы не вовсе слепо по приезде его поступать, но разобрать, есть ли в нем склонность?

Екатерина II. Чистосердечная исповедь

1. Петербург – Бахчисарай

Турки часто сдавались в плен, дезертиры гурьбой сбегались в лагери русской армии; они признавались, что лучше быть пленными на чужбине, нежели казнимыми на родине, – даже захолустные провинции России стали заселяться османами, и многие остались тут навсегда, сделавшись кузнецами и шорниками, банщиками и конюхами, переженились, народили детей, стали писаться православными… Время, великий безжалостный жернов, все перемалывает!

В Петербурге проживали бендерский комендант Абдулл-Джалиль-заде и крымский сераскир Ибрагим-паша, для них снимали в городе частные квартиры, они сами ходили по базарам за провизией, но белые ночи путали распорядок молитв и намазов, а театры и маскарады их не пленяли. Ибрагим все же побывал в балете и опере, но вынес оттуда мнение о жадности русских вельмож:

– Они ходят в театр, чтобы экономить свои акчэ. Как ни старались актерки, а башиша им не дали, наградив хлопаньем в ладоши. А русская кралица еще орала: бис и браво!

Придворный маскарад турки высмеяли: «Все это – бабья воркотня, но она у русских считается большим искусством. Мужчины и женщины, взявшись за руки, гуляют из комнаты в комнату, надев на лица маски. Мужчины притворяются женщинами, а женщины – мужчинами, и таким образом любуются друг на друга…» Но зато все нравилось в русской столице Шагин-Гирею, который целый год алчно поглощал впечатления русской жизни. Правда, поначалу он не захотел снимать татарскую шапку, символ происхождения от самого Чингисхана, но Екатерина подарила ему свою меховую шапку, которой Шагин-Гирей и соблазнился. Раскланиваясь перед важным господином в парадной ливрее, он кланялся лакею. Но, скинув шубу на руки скромно одетого старика, принимал за лакея великого визиря графа Панина… Петербург! Он казался Шагин-Гирею фантастичен, особенно в сиреневые зимние вечера, когда для обогрева прохожих дворники складывали на улицах костры из бревен и громадное пламя бушевало всю ночь на уровне крыш петербургских дворцов. Отсюда, с берегов Невы, Бахчисарай представлялся ничтожной бедной деревней.

* * *
Князь Долгорукий-Крымский, проживаючи с семьею в Полтаве, оставил при Сагиб-Гирее политического резидента Веселицкого, который и отписывал в Петербург, что молодой хан подпал под вредное влияние дервишей и муфтиев. Эти кляузные базарные старцы с утра пораньше трясут перед ним своими бородами: «Нам ли ходить в русскую Дверь, если за морем Порог Счастья, падишах за наши мечети переставит вселенную вверх ногами, да мы и сами отделаем гяуров московских саблею!..» Веселицкого татары в Бахчисарае спрашивали: почему русские войска не уходят из Крыма? Резидент отвечал, что, если они уйдут, тогда придут турки:

– Мы вашу же вольность своим оружием охраняем!

– Если мы вольны в себе, – отвечал Сагиб-Гирей, – то вольность не нуждается в охранении. Я не стану целовать грамот вашей кралицы, я не возьму от нее подарков – пера и сабли.

Веселицкий сказал, что халаты от султана они брали, отчего же не принять перо с саблей? В распрях повинны знать татарская и духовенство, но простой народ, если бы не был запуган вами, давно бы уже принял российское подданство, как это делали практичные ногаи. Наконец, Веселицкий заявил хану честно:

– Если бы не мы, ты и трех дней не усидел бы здесь!

Сагиб-Гирей нехотя согласился на русское покровительство. Но знатные татары еще уповали на возвращение флота турецкого, в горах Крыма бродили шайки с оружием, лошадей своих берегли на дальних пастбищах, ни за какие деньги не продавая их русским. Случались убийства солдат, забредших в сады татарских аулов. Наконец, было перехвачено письмо татарских мурз к султану Мустафе III: «Мы неустанно проливаем слезы, ожидая того вожделенного времени, когда ты пришлешь помощь»; они жаловались, что глаза их устали глядеть в море – когда же забелеют паруса султанского флота?..

Екатерина уже разгадала характер Шагин-Гирея, причем ее мнение совпало с мнением турецких историков: «Честолюбие рано погасило румянец щек и зажгло алчным блеском его глаза, с молоком матери он впитал желчь обид и яд подавленных стремлений». Молодой калга был очень далек от дипломатии и способен лишь на сделку. Екатерина посулила ему создать великое Крымское ханство, но для этого пусть он сначала поставит личную печать на официальной бумаге.

– …А в грядущем вас ожидает слава реформатора, какую в России имеет наш император Петр Великий.

Большая и прожорливая свита Шагин-Гирея ссылалась на законы Корана: если раньше они уступали русским, то лишь по праву побежденных, а сейчас нельзя ставить печать на сенеде (договоре) с Россией, ибо у нас с нею мир. Шагин-Гирей отвечал свите, что Турция держала татар веками в небрежении и дикости, а Петербург с его чудесами приносит татарам цивилизацию и роскошь.

– Тогда мы уедем отсюда, – пригрозила ему свита.

– Я и без вас поставлю свою печать на этом сенеде…

Екатерина отпустила татарских мурз на казенных экипажах, и они, появясь в Крыму, внесли еще большую смуту в ханстве. Положение русских гарнизонов в городах Крыма стало тревожным… Екатерина одела Шагин-Гирея с ног до головы в самое нарядное платье европейского покроя, пальцы красавца были унизаны перстнями; получая по сто рублей на день, он катался в роскошной карете, ел на серебре и золоте.

Никита Иванович Панин вызвал калгу к себе:

– Мы сделали твоего брата ханом, чтобы правил Крымом он, а не толпа озверелых мулл и базарных муфтиев. Не так ли?

– Я живу здесь, – отвечал Шагин-Гирей, пряча в пышное жабо бороду, – а мой брат – в Бахчисарае… Что я могу поделать?

Панин подарил ему набор томпаковой посуды:

– Придется тебе, калга, ехать в Бахчисарай, чтобы навести там порядок, согласно тому сенеду, который ты заверил печатью.

Вперевалочку вошла Екатерина, за нею плелся старый и мудрый драгоман Осин, бывший янычаром в Турции и мамелюком в Египте, который свободно владел восемнадцатью восточными языками. Екатерина говорила без промежуточных пауз, уверенная в очень высоком мастерстве переводчика:

– Кажется, все уже ясно… Надо будет, так и перемену в Бахчисарае произведем: на место Сагиб-Гирея сядешь ты, верный сокол степей ногайских… Что вам пользы от султана? А здесь ты сам видел преимущества европейской жизни, я не держала своих дверей от тебя закрытыми, ты видел все, как есть. Я считаю тебя татарским дофином, который вправе стать татарским королем! А сейчас поедем, дружок, со мною – в Смольном монастыре нас ожидает чудесное зрелище: танцы под музыку очаровательных девиц…

Разговор был продолжен в карете:

– Скажи, Шагин, разве Босфор шире нашей Невы?

– Между Эмин-Еню и Скутари, – ответил калга, – их ширина одинакова, а ваш Васильевский остров подобен турецкой Галте…

На другом берегу Невы расплескалось зарево жилых огней: после страшного пожара остров возрождался заново – в камне!

Шагин-Гирей застал Петербург в самый разгар строительства. Главная задача архитекторов – избавить столицу от пустырей и заборов, что тянулись между отдельно стоявшими дворцами и усадьбами. Теперь здания ставились вплотную, одно к одному, все из камня, никак не меньше двух этажей. Бедным застройщикам казна сооружала за свой счет лишь фасадную стенку, глядящую на улицу, остальное не спеша достраивали жители – по мере своих финансовых возможностей. Через Мойку были перекинуты уже три моста – Зеленый, Синий и Красный, раскрашенные согласно названиям, и это было очень удобно для неграмотных жителей и приезжих. А на перекрестках высились столбы с указателями-стрелками: какая площадь слева, какая улица справа. Под столбами дежурили будочники, которые безграмотным людям помогали сыскать нужный адрес. В странах Востока переговорным языком был итальянский, а в Петербурге смешались французский и немецкий, реже звучал английский, но в ходу бытовали еще два языка – польский и турецкий. Все швейцары в домах вельможных отлично владели иностранными языками, чтобы с достоинством встретить иноземного посла…

Увиденное в Петербурге Шагин-Гирею хотелось скорее перенести в Крымское ханство: соблазны, одни соблазны, искусно приготовленные русской кралицей, окружали калгу с первого дня его прибытия в столицу. О, великий Аллах, как волнующе танцуют эти высокоблагородные смолянки в легких, прозрачных одеждах! Сколько чудес собрано в кунсткамере, где в стеклянных банках запечатаны всякие уродцы, плавающие в спирте. Закон Магомета воспрещает правоверным обнажать свое тело, запрещает заводить и портреты, а Эрмитаж переполнен соблазнительными картинами, сама кралица предстает с живописных полотен земною, грешною и желанной…

– Я добрая, – сказала Екатерина калге. – Уж сколько вреда причинил мне герцог Шуазель, а ныне я помогла ему в бедности, скупив у несчастного всю его картинную галерею для Эрмитажа!

В Зимнем дворце благоухали висячие сады Семирамиды. В кадках с железными обручами росли финиковые пальмы и бананы, деревья лимонные и кофейные. Все это блаженство подогревалось печами; в тропическом лесу пели птицы, вывезенные из Африки и Америки, но тут же скакали и воробьи.

– А они-то как сюда попали? – удивился Шагин-Гирей.

– Для смеху… – объяснила русская кралица.

Калга отъехал из Петербурга в рамазан 186 года (в декабре 1772 года) и, отягощенный дарами России, направился реформировать крымских татар. Бахчисарай ожидал увидеть его верхом на коне, при сабле и колчане, в окружении ногаев, а вместо этого подкатила на рессорах парижская карета, из которой выбрался Шагин-Гирей в роскошном кафтане с позументом; из кружевных манжет блеснули перстни. Калга постучал пальцем по табакерке с портретом русской самодержицы, изображенной с открытой грудью, на которую она кокетливо указывала миниатюрным мизинчиком, и сказал:

– Татары! Я вернулся в лес, сильно запущенный, и если деревья крымские искривились уродливо, то распрямлять их я не стану. Я буду вырубать их, как Петр Великий рубил стрельцам их глупые головы… Мои планы таковы, что Крыму пора выбираться из грязных овчарен и кибиток на проспекты европейские. Чингисхан с Тамерланом еще не ведали такой славы, какую обещаю вам я, укрепленный сенедом с Россией; мы превратим наше захудалое ханство в великое несравненное татарское королевство…

А из множества карет, подъезжавших ко дворцу одна за другою, горохом сыпали лакеи, живописцы, землемеры, садовники, повара, архитекторы, геологи и артистки. Почтенным мурзам и кадиям было так противно глядеть на этих ничтожных гяуров, что они плюнули разом и разбрелись по кофейням, желая обсудить насущный вопрос: как расколдовать калгу, племянника великого Крым-Гирея, если его заколдовала в Петербурге злая волшебница?

Сагиб-Гирей сказал брату Шагин-Гирею:

– Ты погубишь себя и меня. Девлет-Гирей лежит у Порога Счастья, лобзая ноги падишаха, оба они ждут восстания татар.

– Пусть Девлет и валяется во прахе, как бездомная собака, – я буду стоять выше султанского Порога! – ответил калга брату. – Но почему в мечетях Крыма каждую пятницу возглашают молитвы за султана? Я не желаю служить ему. Турецкий халифат – это камень над нашими головами, он свалится и раздавит всех нас…

Не только татары, но даже ногаи испугались таких перемен. Шагин-Гирей, как скакун в шорах, видел только то, что впереди, не оглядываясь по сторонам. Собрав во дворце совет старейшин и духовенства, он сказал им, что извещен о недовольстве:

– Встаньте же те, кто против меня и моих реформ!

Но все молчали, хитрые, поглаживали бороды. Шагин-Гирей сказал, что он презирает их подлое трусливое безмолвие:

– Крым выбор сделал! Разорение нашей страны идет не из Петербурга – его готовят нам у Порога Счастья. А ваше поведение столь несносно, что я могу оставить вас на произвол судьбы!

И тогда улемы, кадии, муллы, дервиши, муфтии закричали:

– Сделай милость – оставь нас! Мы не держим тебя…

Расшвыривая ногами подушки, калга стал угрожать, что позовет Долгорук-пашу с пушками и тогда разговор случится иной. Лучше бы он промолчал: дервиши первыми кинулись на калгу, разрывая на нем европейские одежды. Шагин-Гирей выскочил из дворца, вслед ему, проклиная, неслись правоверные, забрасывая реформатора камнями и собачьим дерьмом… Его спасло появление Александра Прозоровского.

– Дайте мне войско для подавления мятежа! – попросил он.

– Этого не дадим, – отказал Прозоровский. – Мы пришли не бить татар, а лишь ради защиты татар от гнева турецкого…

Под конвоем калгу отправили в Полтаву, где князь Василий Михайлович Долгорукий-Крымский принял его за самоваром:

– Молодой человек, ну кто ж так делает, чтобы, не отведав похлебки и жаркого, сразу за десерты хвататься?

– Но ваш-то царь Петр Первый…

– Сравнил ты русских со своими татарами!

Шагин-Гирею давали по тысяче рублей в месяц, но он не желал остаться полтавским помещиком. Он тревожил Панина и Екатерину письмами: утвердить дружбу Крыма с Россией, доказывал он, можно лишь в том случае, когда я стану самостоятельным ханом. Это было верное решение, но сейчас Петербург не мог поддержать сокола в полете, чтобы не нарушать условий мира с татарами.

– Я сам напишу ему, – рассудил Панин, – чтобы сидел в Полтаве и ждал, когда политические обстоятельства переменятся. А это случится не раньше, чем мир с Турцией заключим. По всему видно, что дороги наши в Бахчисарай не скоро еще от крапивы и чертополоха избавятся… Полоть нам да полоть!

Будущая Таврида пока оставалась диким ханским Кырымом.

2. Горькая слава

Один и тот же странный сон одолевал Потемкина: с моря плывет большая галера с золотыми бортами, выгребая из волн серебряными веслами; над нею полощутся сатанинские паруса из пурпурной парчи, и некто, голый и страшный, заросший непотребными волосами, окликает его с галеры по имени – голосом тонким, женским, знакомым, после чего Потемкин просыпался в ужасе:

«К чему бы эта галера и кому надобен я?..»

Потемкин уже не раз побывал за Дунаем – как партизан: набежал, ударил, разбил, вернулся! Ранней весной Григорий Александрович удостоился чина генерал-поручика. Война сделала его ближайшим соратником Румянцева, который без жалости посылал камергера в самые гиблые места, заведомо веря, что Потемкин извернется, а викторию добудет. Румянцевская школа была жестокой, но полезной. Не имея поддержки при дворе, Потемкин делал блестящую карьеру зрело, настойчиво и доблестно, не раз подставляя голову под пули, а шею под ятаганы. Слава приходила к нему с другой стороны Дуная, занятой турками, которые в минуты затишья не раз подскакивали к русскому бивуаку, а драгобаш их кричал через реку:

– Пусть этот кривой делибаш с длинными, как у бабы, волосами не думает, что живым останется. Мы и второй глаз ему выколем…

Приятно знать, что противник побаивается тебя! Весна застала конницу Потемкина возле Силистрии; над широкими дунайскими поймами тучами вились комары; правее, напротив Журжи, стояли войска графа Ивана Салтыкова (сына покойного фельдмаршала); Румянцев из Фокшан доругивался с Петербургом и лично бранился с Екатериной, настаивавшей, чтобы в этом году Рубикон был перейден. Дунай – как сочная зеленая ветка, которую турки обвешали тяжелыми гроздьями крепостей; по мнению многих генералов, мысливших одинаково с фельдмаршалом, надо было думать, не о форсировании Дуная, а заботиться о том, как бы сами турки не перешли Дунай, чтобы изгнать русские армии из Валахии… Но Петербург настаивал, и Румянцев приступил к делу, наказав Потемкину:

– Первый удар делать твоей бригаде.

Потемкин отвечал, что от его дивизий останутся яйца всмятку, но Румянцев утешил: мол, Суворов поддержит с фланга поиском на Туртукай… Здесь, под зыканье пуль и под гудение комаров, встретились два человека, которым суждено было до конца быть вместе, деля взаимную любовь и ослепительную вражду! При знакомстве Суворов с интересом обозрел Потемкина – храброго кавалериста с замашками беспечного сибарита. Потемкин же с большим любопытством приглядывался к Суворову, о котором на Дунае уже знали, что чудак подвижен, дерзок, победоносен, зато наделен странностями характера. Они как-то сразу понравились один другому, от самого начала величаясь по имени-отчеству. Оба они, и Потемкин и Суворов, заметно выделялись небрежностью в одежде, никогда не стесняя себя застегнутыми пуговицами и поясами, не придирались в соблюдении формы к своим подчиненным. «Война – это не парад, а только работа, причем тяжкая…» – в этом они были солидарны!

Очень далеко, по изгибам зеленых холмов Валахии, протягивались пунктирные цепочки утомленных верблюжьих караванов. На другом берегу Дуная гарцевали спаги – великолепные наездники, сидящие в деревянных седлах, как на стульях, их вздернутые колени почти касались подбородков. Издали пущенная стрела воткнулась в землю между ног Потемкина и Суворова.

– Александр Василич, ты такого еще не видел, – сказал Потемкин. – Берегись: стрела пули страшнее, она бьет сильней и дальше ружья, а рана очень опасна… Крючки – во такие!

Суворов прибыл на Дунай после инспекционной поездки вдоль северных рубежей государства. Румянцев своих генералов держал в черном теле, а тут явился «новичок», но уже с такой упроченной славой, какой фельдмаршал своим генералам не давал. Румянцеву явно мешало, что Суворов был на виду у самой императрицы и она его поддерживала, а Румянцева поругивала… Приступая к поиску на Туртукай, Александр Васильевич был недоволен заданием.

– Кажется, – сказал он Потемкину, – мог бы я сделать и большее! За что ж меня в никудышное место посылают?

* * *
Был лишь восьмой день пребывания Суворова на Дунае; ему дали свободный отряд в две тысячи человек; сейчас не лавры важны – успех! Он еще раз продумал все. От него ожидают поиска (иначе – рекогносцировки, точнее – набеги на Туртукай, где засели 5000 турецкого воинства). Ну что ж! Пора, пора.

За ним катились четыре жалкие пушчонки…

Александр Васильевич решил так: лодки погрузить на телеги и тихонько, без колесного скрипа, перевезти их за семь верст от лагеря, а войску следовать за ними – скрытно. Пришли на место переправы, Суворов объявил всем отдых, накрылся плащом и быстро, как Македонский, заснул под всплески волн. Его разбудили вопли – страшные, леденящие кровь: «Ля-иль-Алла!» Турецкие спаги, нежданно свершив переправу, теперь неслись тучей. Крепко сидя на своих «стульях», они резво смяли донских казаков.

– Во, бесы! – удивился Суворов. – Как ловко воюют!

Он с трудом поспел к карабинерам, которые метким огнем загнали спагов обратно в лодки. Среди пленных достался Суворову знатный старец Бим-паша, мучимый нервной жаждой.

– Дать старцу водки, – велел Суворов и спросил, кто главный в Туртукае, на что Бим-паша, выпив водки, сказал, что в крепости засел любимец султана, паша Сари-Махмед, из мамелюков. – Это правда, что он очень красивый человек? – спросил Суворов.

– Да, он достоин кисти вашего Рафаэля…

Этот писаный красавец лишил Суворова главного – внезапности. По сути дела, его планы уже разоблачены. Любой на месте Суворова занял бы оборону, усилил пикеты и переждал время. Но Суворов решил иначе: он вернул войска на исходные позиции – встал опять напротив Туртукая! Будь в голове Сари-Махмеда даже крупица разума, он будет ждать нападения где угодно, но только не здесь…

– Варить кашу, – распорядился Суворов. Кашу сварили. – Теперь ешьте ее, – велел Суворов. Кашу съели. – Ложитесь и спите.

Пока люди спали, он послал гонца к Потемкину за сикурсом, и тот обещал прислать две тысячи запорожцев со всеми причиндалами коша – с саблями и песнями, с горилкой и бандурами. Суворов ждал-пождал – не слыхать их песен, не звенят за горой бандуры. А пока он ждал, Румянцев сразил его новым приказом: оставить Туртукай в покое, дабы поберечь войско от истребления.

– Я такого приказа не получал, – решил Суворов.

Ночью он посадил пехоту на лодки, конница тихо вошла в воду, казаки, держась за хвосты и гривы, погрузились в теплые волны Дуная. Еще на середине реки их стали обстреливать с батарей, но люди, даже не знавшие суворовской хватки, вдруг поверили, что этот маленький, болезненный человек, скорый в речах и жестах, в ночной сорочке на голое тело с распахнутым воротом и пренебрегавший шляпою, этот человек попусту не станет бросать их на гибель: они уверенно плыли дальше… Суворов выскочил на берег одним из первых!

– Заряжай, – велел он, увидев брошенную турками пушку.

Забили ядро потуже, засыпали порох, поднесли фитиль – трах! – и пушку разнесло вдребезги, всех вокруг перекалечило. Суворов, ничего не слыша от контузии, долго ловил пальцами шпагу, отброшенную взрывом в песок, побежал дальше. Бородатый верзила-янычар прыгнул на него сверху, как медведь на комара. Суворов увернулся от ятагана, ткнул врага шпагой в горло, крикнул:

– Хватай его, ребята! – и, прихрамывая, бежал дальше, туда, где бушевала гроза и где он (именно он!) был крайне необходим…

Приказ Румянцева не был исполнен – Туртукай взяли.

– Нам здесь не жить, – сказал Суворов солдатам, – а посему, ребята, бери, что видишь, все наше, а потом – зажигай!

Тяжелые пушки утопили в реке, легкие утащили с собой. «Солдатам досталась столь богатая добыча, что после молебна они горстями сыпали в церковную кружку червонцы». Десять знамен и бунчуков были наградой за дерзость. Суворов отправил Румянцеву донесение; смолоду жаждая поэтической славы, он рапортовал стихами:

Слава Богу, слава Вам!
Туртукай взят, и я там!

Только теперь зазвенели бандуры запорожцев.

Суворов отметил про себя: Потемкин позорно медлителен…

Золотая галера вплывала в кошмарные дунайские сны.

– Кто зовет меня? – мучился Потемкин. – Господи, неужели это смерть подплывает ко мне? Умирать-то вроде и тяжко…

* * *
Румянцевская армия дружно форсировала Дунай… Потемкин спрыгнул с понтона на вражеский берег, турецкая бомба, крутясь и воняя запалом, взрыла неподалеку прибрежный песок… Взрыв! А сзади крики: «Назад, назад!..» Что происходит, черт побери? Румянцев, оказывается, решил, что место переправы выбрано неудачно, и отодвинул армию обратно. Снова бросок. В конце его Потемкин, уже ошалевший от команд и крови, сидел под кустом, гребнем вычесывал из волос зловонную речную тину и водоросли. При этом он матерно ругался. В самом деле, когда врага начинают бить одними «демонстрациями», враг разбит никогда не будет. Только в июне дивизиям Потемкина удалось взломать фронт под Силистрией.

– Один черт, – не удержимся, – накаркал он Салтыкову.

– Видит бог, что так, – отвечал тот Потемкину…

Балканы оставались недоступны, а там, за Балканами, их так ждали славяне. Силистрия не сдавалась. Румянцев приказал: отходить снова за Дунай. Здесь фельдмаршала настиг рапорт Суворова: «Слава Богу, слава Вам!..» Понятен и гнев Румянцева: ведь так могут рапортовать люди, решившие над ним позлорадствовать.

Он принял Суворова в своем походном шатре.

– Какой был отдан мною приказ?

– Оставить поиск Туртукая и уйти за Дунай.

– А что сделано?

– Я не ушел и Туртукаишко взял.

– Клади шпагу на стол. – Суворов положил.

– Под суд тебя! Все…

Суворов отъехал в Яссы и заболел. Не «дипломатической» болезнью, а самою настоящей. Потемкин разыскал его в каком-то грязном хлеву, где вокруг ложа квохтали куры с цыплятами. Суворов жалобным голосом сказал, что, если он виноват, пусть и расстреливают себе на здоровье.

– Утешусь тем, что за Дунаем все-таки побывал.

– Ты погоди, – удержал его Потемкин. – С Румянцевым служить никогда не скушно, зато трудненько. Был тут при штабе такой капитан Михайла Ларионыч Голенищев-Кутузов, тоже великий пересмешник. Румянцев анекдотов его не стерпел, и Кутузов в Крыму оказался – берег у Ялты сторожит! Я тоже, брат, немало шутил, так Румянцев грозился меня на оглоблях повесить… А ты, Александр Василич, что сотворил? Мало того, что Туртукай взял без спросу, так еще и стишками сблудил… Иль в Сумароковы готовишь себя?

– Стихи – мой грех, – перекрестился Суворов.

Судьба-злодейка распорядилась иначе! Екатерина, очень недовольная ретирадой Румянцева, нарочито выделила наступательный порыв Суворова; вместо осуждения Александр Васильевич получил от нее орден Георгия второй степени, приблизившись в награду к самому Румянцеву… Петр Александрович понял, что явился новый козырь против него – Суворов, днем и ночью согласный в боях доказывать оружием обратное тому, что отстаивал на словах он, фельдмаршал! Суворов снова обрел право командования. Но контузия при взрыве пушки была нелегкой; его трясло и колотило, ноги обнимал зловещий холод. Новый приказ Румянцева поднял полководца с кровати – встать и следовать под начало Салтыкова.

– Дорогой ты мой, – сказал ему Салтыков, – не я это придумал, а другие, умней меня… Иди и бери Туртукай снова!

Тут же присутствовал и Потемкин, захохотавший:

– Чудеса, на постном масле… Бьют нас – не добьют!

Суворов был настолько слаб, что два гренадера держали его под руки. Он не выдержал – заплакал:

– Будто издеваются надо мной! Туртукаишко поганский взял – и под суд угодил. Теперь, за взятие Туртукая награжденный, снова брать его обязан… А как брать-то нонеча?

Теперь брать труднее. Сари-Махмед укрепил форты заново, накопал вокруг ложементов, а стерегли Туртукай уже 8 000 турок. От слабости Александр Васильевич говорил шепотом – адъютанты переводили его шепоты в крики.

– Господа, – сказал Суворов офицерам, – я ведь всего не знаю, да и знай я все, мне каждого из вас за полчаса не научить. Чаю, у каждого своя голова на плечах имеется… Пошли-ка с богом!

Вырвавшись из рук поводырей-гренадеров, больной, он кинулся в лодку, казаки налегли на весла – началось! Высадившись, сразу атаковали, и вера Суворова в победу передалась другим: брали шанец за шанцем, турки отбегали все дальше и дальше… Этого позора не стерпел Сари-Махмед: на великолепном скакуне, держа в руке зеленое знамя, он повел спагов в атаку. Каирский баловень судьбы был разряжен в пух и прах, красив как петух, – тут его и похоронила русская пуля… Суворов выбрался из ложемента:

– Ребята, только вперед! Сейчас все наше будет…

* * *
Туртукай снова был взят. Румянцев в самых черных красках обрисовал перед Екатериной положение своей армии и заявил так: возможно, что ему лучше сдать главнокомандование, пусть на его место назначат кого-либо другого (понимай – Суворова!). «Находят недостаток в моих способностях, – писал он, – и называют меня человеком, видящим во всем одни трудности». Но в жалобах своих он перешел норму и даже Кагульскую победу признавал ничтожной, сознательно унижая себя. Екатерина отвергла все его претензии к отставке – Кагул в мире оценивался высоко, – отвечала фельдмаршалу с ядом: «Верю усердию, но люди судят по делам …»

На берегах Дуная завязывались сложные узлы страстей человеческих. Но как бы теперь ни интриговали завистники, как бы ни ворчал неулыбчивый Румянцев, вся армия, от барабанщика до генералов, теперь разом ощутила главное – Россия породила нового полководца, в девизе которого начертано: смерть или победа! Суворов, еще не великий, становился значительным…

Потемкин спросил его: как живется во славе?

– Оженюсь я, – отвечал Суворов. – Мне того, вроде бы, и не шибко надобно, да батюшка велят… Как батюшки ослушаться?

Румянцева он мог ослушаться, а вот батюшки – никогда. Но в его представлении и жена не могла ослушаться своего мужа. Уже тогда складывалось несчастье гениального человека. Никогда не битый врагом, он всегда будет избит жизнью… А кто из великих бывал счастлив? Что-то не помнится таких удивительных случаев.

3. «Мой лучший друг»

Дворяне шли на флот чаще поневоле, ибо карьера на волнах давалась труднее, денег платили – кот наплакал, да и плавания надолго отрывали от блеска екатерининского двора, который офицеров флота обычно игнорировал. Иное дело – граф Андрей Разумовский! Какой-нибудь запселый Мамаев к сорока пяти годам еле выгребал в лейтенанты, а он, сиятельный отпрыск гетмана, в двадцать лет уже капитан-лейтенант, командир пакетбота «Быстрый»… На ревельской пристани, едва освещенной подвесным фонарем, Андрей Кириллович разорвал пакет, полученный из Петербурга. Цесаревич Павел писал ему: «Дружба Ваша произвела во мне чудо: я начинаю отрешаться от моей прежней подозрительности… Как мне было тяжело, дорогой друг, быть лишенным вас в течение всего этого времени». Капитан-лейтенант, ухмыльнувшись, скомкал письмо генерал-адмирала и сунул в карман мундира. Из потемок пристани к нему шагнула коренастая фигура капитана Круза – героя Чесмы:

– Готовы ли на «Быстром» поднять паруса?

– Так точно, – отвечал молодой граф Андрей…

После того как матросы треснули его веслом по голове, Круз изменил к ним свое отношение, сделавшись любимым командиром на Балтийском флоте. Сейчас под его флагом образовалась флотилия из трех кораблей – для встречи невест цесаревича Павла Петровича. Не миндальничая с графом, Круз деловито сказал:

– Вы следуете за мною в кильватер до Любека! Я забираю на борт принцесс, а ваш пакетбот доставит их багаж…

Круз в любое время дня и ночи мог говорить о ветрах на всех румбах, о пальбе плутонгами по бортам противника, о том, как избавлять корабли от крыс, клопов и тараканов, но любой дурак поймет, что эти насущные темы для кают-компании никак не могут быть использованы в общении с заморскими принцессами. Потому-то, когда в Любеке на палубу флагмана ступили девицы Гессен-Дармштадтские с их ландграфиней-матерью, капитан первого ранга сознательно уступил первенство графу Разумовскому – придворному.

С этого момента и началась удивительная фабула…

Перед капитан-лейтенантом принцессы – как жалкие нищенки, едва сумевшие наскрести деньжат на дорогу. Он соответственно и вел себя – как барин перед низшими. Его жесты повелительны, речь указующа, а улыбки снисходительны. Этого превосходства, может быть, не заметил Круз с его прямотой морского характера, но ландграфиня Гессен-Дармштадтская сочла капитан-лейтенанта главным в свите, которую Екатерина выслала ей навстречу. Три невесты цесаревича охотно учинили реверанс перед обаятельным офицером с широко расставленными глазами… Внимание Разумовского, конечно, сосредоточилось исключительно на юной Вильгельмине, ибо он уже знал, что эта жеманная девица предназначена в супруги наследнику российского престола.

– Я ослеплен вами, – шепнул он ей.

– Ах…

– Не искушайте меня, – добавил Андрей с умыслом.

За столом кают-компании фрегата «Святой Марк» капитан-лейтенант Разумовский вел себя не как моряк, а как царедворец, сообщая приятному обществу ровное настроение, успевая каждую женщину почтить пристойным комплиментом, но глаза его были скошены на Вильгельмину, и сестры, завидуя ей, шептали:

– О, как он на тебя смотрит и пылает…

Круз счел нужным разрушить это очарование неуместным, но зато четким приказом:

– Мы отчаливаем! Извольте, граф, идти на пакетбот…

Разумовский пренебрег советом и, увлекая дамское общество, стал рассказывать о своих путешествиях, о том, как проводил время в Фонтенбло, как в Трианове играл в жмурки с молодой Марией-Антуанеттой, а принцессы-невесты внимали знатному красавцу, не сводя восхищенных глаз с его красноречивых губ. Флотилия уже плыла под парусами, а командир «Быстрого» проводил время близ юбок… Когда принцессы разошлись по каютам, граф Андрей выкурил трубку с табаком и, остановясь возле дверей Вильгельмины, тихо поскребся.

– Кто ко мне? – послышалось ему.

Тишина. Двери открылись. Принцесса Вильгельмина, не ждавшая нападения, оказалась в руках опытного обольстителя.

– Граф, что вы со мною делаете? – удивилась она.

Но было уже поздно кричать: граф делал, что хотел.

– Как же я теперь предстану перед женихом?

– Ваш жених – мой лучший друг, – ответил Разумовский. – Если он чего-либо не поймет, он посоветуется со мною…

Корабли, гудящие парусами, несло вперед на пологих волнах, и ничто не могло сбить их с курса, проложенного опытным Крузом.

* * *
– Вы ведете себя непристойно, граф, – говорил Круз не потому, что знал о случившемся, а лишь по той причине, что Морской устав требовал от командира корабля ночевать на корабле.

Подчинив себе невесту цесаревича, Разумовский подчинился и Крузу, перейдя с фрегата на свой пакетбот «Быстрый». Дул встречный бейдевинд, с которым он не мог справиться, отстав от флотилии, а доблестный Круз, отлично управляясь парусами, доставил Гессенское семейство в Ревель. Здесь, когда стали подавать лошадей и кареты, принцесса Вильгельмина впала в истерику:

– Ах, оставьте меня! Я никуда не поеду, пока не вернется пакетбот. Зачем вы скрываете от меня тайну его гибели?

Такое поведение невесты заставило Бецкого обратить особое внимание на Разумовского: ждать пакетбот с моря или ехать без него? Екатерина отвечала через курьеров: плевать на весь багаж, оставшийся на «Быстром», пускай невесты едут хоть нагишом, я их жду. Вильгельмина, вся в слезах, отправилась в дорогу за своим счастьем. Каково же было удивление свиты, когда Разумовский нагнал их в своей карете и на вопросы Ивана Бецкого предъявил разрешение Адмиралтейств-коллегий следовать сухим путем. Уже тогда подозревая в этом недоброе, никто из свиты ему не обрадовался, но зато светлая радость была написана на лице Вильгельмины:

– Боже праведный, как счастлива я видеть вас снова!

– А вы бы знали, – отвечал Разумовский, – как счастлив будет видеть вас мой лучший друг – цесаревич Павел…

Все это время, пока флотилия плыла в море, Екатерина занималась перлюстрацией переписки короля Фридриха II со своим послом Сольмсом; она уже знала, что «Ирод» желает видеть на русском престоле именно Вильгельмину. Амалия же и Луиза – лишь декорация для создания мнения в Европе, будто у Павла свободный выбор невесты…

Кортеж с невестами и их матерью – ландграфиней был задержан в Гатчине, где их в лесу встретил князь Григорий Орлов:

– Вы прибыли в мои владения. Здесь, куда ни посмотришь, все мое на много верст. Прошу подчиниться мне, а в заколдованном замке вас ожидает некая дама в черном, прошу не пугаться…

Невольно робея, «гессенские мухи» попали под гулкие своды чудовищного замка, где посреди громадной залы, обвешанной рыцарским оружием, сидела скромная дама с острым подбородком – сама Екатерина. Она махнула рукой – стена опустилась под пол, открылся стол с яствами, вдоль него застыли лакеи, а лепестки роз, опадая с высоты, осыпали входящих. Во время короткой трапезы Екатерина была любезна лишь в той степени, какой требует этикет, после чего подали кареты. На окраине Царского Села им встретился восьмиместный фаэтон, из которого на дорогу выпрыгнул курносый жених – Павел… Ландграфиня указала ему на своих дочерей:

– Вы видели портреты, а вот и сами оригиналы. Павел, смущенный, тишком спрашивал Разумовского:

– Скажи мне, граф, на ком остановить выбор?

Разумовский бестрепетно указал на Вильгельмину:

– Уверяю вас: это лучшая карта во всей колоде…

Ландграфиня сразу завела с Екатериною речь о постулате «святого духа», чем вызвала ответное раздражение императрицы:

– Я не богослов и никогда не общалась со «святым духом», но я представлю вам митрополита Платона, который даже алгебраическим путем легко докажет вам, что наша вера с лютеранскою – одна и та же похлебка, только варили их в разных котлах.

Отец невесты требовал от Екатерины, чтобы ему дали чин русского фельдмаршала, как Румянцеву, он хотел получить в свое владение Курляндию с Лифляндией (почти всю Прибалтику), где собирался держать гессенский полк в 4000 штыков. Екатерину даже передернуло от подобной наглости:

– Если ландграф сошел с ума, то я-то еще не рехнулась, чтобы за одну тряпичную куклу отдавать провинции своей империи…

Она не была расположена затягивать смотрины, поставив сыну условие, что дает ему для выбора лишь три дня сроку. Екатерина имела основания торопиться, ибо Григорий Орлов начал серьезно увиваться за смазливой принцессой Луизой, которая, присмотревшись к жизни «русс-бояр», очевидно, практично рассудила, что быть княгиней Орловой гораздо сытнее, нежели остаться в Европе в роли герцогини. Из Петергофа гости и свита перебрались в столицу. Павел предложил руку и сердце Вильгельмине. Он позвал Разумовского, объединив три руки в едином пожатье:

– Прошу, граф, по-прежнему быть настойчивым в исправлении моего характера и полюбите не только меня, но и ее.

– Полюбите вы нас! – взмолилась Вильгельмина…

Екатерина всегда была очень далека от подобной лирики.

В эти дни она призвала своих лейб-медиков:

– Вы, господа, провели осмотр невесты?

– Насколько возможно, ваше величество.

– Отчего такая неуверенность в вашем ответе?

– Августейшая невеста Вильгельмина рыдала, не даваясь осмотру. Она всячески скрывала от нас естество свое… стыдясь!

Екатерина почесала нос. Неуверенно хмыкнула:

– За что ж я вам, господа, деньги плачу?..

Впрочем, она была абсолютно равнодушна к будущему счастью сына, и случись, лейб-медики высказали бы свои подозрения, наверняка бы отмахнулась от них: «Что за беда?» Но, беседуя с невестой, Екатерина внушила ей, что главное условие добрых отношений между ними – скорейшее познание русского языка:

– Без этого вы не будете иметь моей дружбы, а русский народ – помните об этом всегда – народ гордый, и ему есть чем гордиться… Вы попали в удивительную страну. Поздравляю вас!

Она одарила невесту парюрой из дивных бриллиантов.

* * *
С первых же шагов по русской земле Вильгельмина стала открыто выражать презрение к русскому народу и его обычаям, на что, очевидно, и рассчитывал Фридрих II, желавший иметь в Петербурге своего агента, который бы воздействовал на Павла в должном духе. Выраженные на портрете непомерное высокомерие и расчетливый, почти циничный эгоизм подтвердились.

Французский посол Дюран сообщал в Версаль: «Она задает несколько поверхностных вопросов и даже не дожидается на них ответов. Русские мстят ей тем, что находят ее весьма недалекой и очень плохо сложенной». Зато наследник престола таял от любви, не покидая невесту ни на шаг, а все ласки и нежности Павла невеста воспринимала с холодным видом… На балах, среди множества танцующих, Вильгельмина выискивала стройную фигуру загорелого и подвижного капитан-лейтенанта. Вот его она любила! Однажды, в шуме пышного празднества, невеста цесаревича, улучив минуту, свободную от внимания навязчивого жениха, властно потребовала от Андрея Разумовского: когда он сможет проделать с нею все то, что уже проделал в каюте флагманского фрегата «Святой Марк»?

– Да хоть сейчас, – со смехом отвечал тот…

А вечером в Аничковом дворце его навестили послы. Послы двух могущественных католических держав – Испании и Австрии, решивших доломать «Северный аккорд», придуманный Паниным.

– Нам известно, какое место занимаете вы в сердце будущей русской императрицы, – сказали они согласно. – Или вы будете услужать политике наших дворов, чтобы оторвать Россию от прежних ее союзов, или… Или угодите под кнут Степана Шешковского!

Разумовский был человеком очень дерзким:

– Если я сейчас свистну, из подвалов дворца прибегут мои верные запорожцы, и никакая полиция никогда не сыщет даже ваших костей. Но я принимаю ваш вызов. Сколько станете мне платить?

Послы были поражены его беспардонностью:

– Но вы же, граф, и без того человек очень богатый!

– Потому и брать с вас я буду не как бедный…

В действие вступал извечный закон всех монархических правлений: любой придворный вывих мог отразиться на делах внешней политики государства. Так что граф Андрей Разумовский, лучший друг Павла, вел опасную игру с огнем.

4. Черноморскому флоту – быть!

Изгнав Шагин-Гирея, татары с нетерпением ожидали турецкий флот, но, сколько ни вглядывались в синеву Черного моря, горизонт оставался пустынен. Только в июне Крым радостно оживился – издалека плыли белые паруса; татары в радости бегали по берегу, воздавая хвалу Аллаху. Но вот корабли подошли ближе, и вмиг опустел берег, все, подобрав полы халатов, разбежались…

Черноморского флота мать-Россия еще не имела.

Это шел не флот – это шла Черноморская эскадра!

* * *
Старые верфи в Таврове, Воронеже и Павловске строили корабли, в Азове их ремонтировали, килевали с борта на борт, словно переворачивая необъемные туши китов, смоляными факелами прожигали обнаженные днища, дабы замедлить неизбежное гниение.

Прошка Курносов представил рапорт адмиралу Сенявину:

– Днища кораблей надо бы обшивать листами медными.

– А где взять меди? – спросил Алексей Наумович.

Весною шкипер получил распоряжение от Сенявина – собрать походную артель корабельных плотников, комендоров и парусников.

Прошке, честно говоря, жаль было покидать свою юную Камертаб, ставшую для него Аксиньей; растрогавшись, глядел он, как турчанка тащит домой громадный мешок со стружками – для растопки печи.

– Плохо тебе со мной, – сказал он грустно. – Небось у янычара своего жила, как у Аллаха за пазухой, только ногти красила… Понимаешь ли, что я говорю-то?

Аксинья уже понимала, но привыкала к русской речи с трудом, слушать ее ответы было смешно. Прошка оставил ей денег на проживание, указал, как хозяйство вести, и ушел в море. Капитан второго ранга Кинсберген был единственным иностранцем среди черноморцев. Он сам просил адмирала Сенявина, чтобы при нем находился шкипер Курносов, благо голландец русского языка не мог быстро освоить. Кинсберген объявил по команде, что он «впервые в своей жизни плавает на таких плохих кораблях, но с такими чудесными моряками, каковы есть русские!». Под его флагом два суденышка – «Корона» и «Таганрог», несущие на себе по 16 пушек малого калибра. Они крейсировали между Кафой и Балаклавой, чтобы не допустить высадки в Крыму турецких десантов; если же враг умудрится проскочить, его должны сбросить обратно в море войска под управлением безвестного капитана Михаила Илларионовича Голенищева-Кутузова…

В один из дней, когда Прошка отсыпался, дежурный кают-вахтер потащил его за ногу с койки:

– Раздрай очи свои, десанты идут… быстро!

С моря ползли два линейных «султана» и две шебеки, настолько перегруженные войсками, что еле двигались. Кинсберген закончил подсчет: «178 турецких пушек противу 32 русских».

Противник уверенно лежал на устойчивом курсе.

– На Балаклаву! – определил Прошка по компасу.

Кинсберген велел объявить комендорам, чтобы не увлекались пальбой по рангоуту, а целились в гущу пехоты на палубах. Последовал крутой разворот при упругом ветре! Два маленьких вертких корабля оказались внутри чужого строя, ловко галсируя, они зашибали картечь по верху палуб, безжалостно калеча турецкую пехоту и кавалерию. Лошади рвались с коновязей, красивые кони прыгали в море, со ржаньем, щемящим душу, уплывали к берегу. На «султанах» началась суматоха. Прошка помогал комендорам заряжать пушки, из ведра оплескивал их стволы уксусом, чтобы не раскалились. Вонища стояла страшная – от пороховой гари с уксусом. Внутренним чутьем шкипер слышал, как застревают в бортах турецкие ядра, но плотники не покидали глубины трюмов, готовые заглушить пробоины, а корабли, осиянные залпами, крушили вокруг себя стеньги и реи, паруса «султанов» лопались с гулом. Турки отвернули, а догнать их не под силу.

– С такими молодцами, – орал Кинсберген, – я бы самого черта выгнал из ада, но разве ж это корабли? Корыта – белье стирать!

Под его диктовку Прошка составлял рапорт для Сенявина: «Легче было бы мне поймать Луну, нежели догнать парусные суда с моими двумя плоскодонными машинами. Ах, – восклицал Кинсберген, – если бы у меня был еще фрегат!» Но фрегат «Первый» адмирал Сенявин придерживал у Керчи – на случай подмоги…

Прошка надеялся, что Кинсберген отпустит его на жену поглядеть, но началось новое крейсерство. В одну из лунных ночей вдалеке возникли белые горы – это Кавказ воздевал свои пики над морем. Был уже конец августа, когда эскадра вышла на траверз Суджук-Кале, здесь ее отыскал сенявинский адъютант Муравьев с новым приказанием. Прошка сам переводил разговор Муравьева с Кинсбергеном, еще не догадываясь, что этот разговор сделается историческим:

– Адмирал извещает, что вскоре здесь пройдет турецкая эскадра, чтобы от крепости Суджук-Кале развернуться на Крым, где корабли султана высадят сразу шесть тыщ войска.

Кинсберген лакомился крупным и чистым виноградом.

– Спроси: сколько наших войск в Крыму?

– Тыщи три, не больше. Продолжаю, – говорил Муравьев, – адмирал просит вашу милость спешно отойти от Суджук-Кале, ибо неприятель силен и вам не совладать. Сенявин уже собрал корабли у Керчи, но их задерживают противные ветры.

По трапу спустился капитан-лейтенант Басов:

– С южных румбов – эскадра! Восемнадцать вымпелов.

Итак, приказано отходить на Керчь, но дорога туда и обратно займет несколько дней. Тем временем турецкая эскадра десантирует войска в Кафе, а русская армия в Крыму будет разгромлена.

Кинсберген угостил виноградом и Муравьева:

– Есть ли у вас письменное распоряжение от Сенявина?

– Лишь словесное! Ибо писать адмиралу некогда…

Вдали вытягивалась линия эскадры противника.

– Словесное еще не письменное, – произнес Кинсберген. – Могло случиться, что вы, адъютант, что-либо нечаянно и перепутали. Не смею думать, что вы изменник. На всякий случай, во избежание роковой ошибки, я на время сражения вас арестую …

Муравьев разгадал мысли капитана и, не протестуя, сложил кортик на стол. Офицеры и экипажи разбежались. По палубам, по мачтам, по плутонгам. Впереди турецкой эскадры плыли сразу четыре «султана», фрегаты и шебеки, за ними десантные корабли под конвоем судов бомбардирских. Победить эту эскадру обычным путем невозможно. Но остановить было необходимо!

Кинсберген послал один из кораблей забежать в голову колонны, чтобы рассеять внимание турок. Остальными судами он сразу атаковал линию противника. При этом сказал: «Не ручаюсь за корабли, но ручаюсь за их команды». Первый удар был впечатляющ! Русские смяли вражеский авангард. Турки стремились выдержать линию, но Черноморская эскадра ее разрушила. Корабли противника сбились в неряшливую кучу, обкладываемые ядрами и брандскугелями. Два ядра, связанные обрывком цепи, когда они выскочат из пушки, летят, вращаясь и стукаясь, неразрывные одно от другого, а потом, угодив в рангоут, начинают крушить все подряд, ломая мачты и реи, превращая паруса в горящие тряпки. Однако ружейным огнем турки успели перестрелять всех рулевых, и Прошка Курносов, вовремя подоспев, взялся за рукояти штурвала. В грохоте боя он улавливал порывы ветра, который никак нельзя потерять. Иначе – гибель!

Кинсберген кричал по-голландски:

– Так держи… молодец, мой мальчик! Теперь правее…

Никто не ожидал, что ветер вдруг переменится сразу на три румба, наполняя паруса уже не русские, а турецкие. Потом штурвал окрасило кровью. Прошка увидел свои пальцы. Это его пальцы лежали на палубе, жалко скрюченные. Не было сил взглянуть на свою левую руку.

– Прощай, топоры… отмахался! – сказал он себе. Но тут в спину вонзилось что-то безжалостно-острое, и с гневным криком, теряя сознание, он покатился по наклонной палубе. Ему не дано было видеть, как турецкие «султаны», пользуясь выигрышем в ветре, быстро отбегали под защиту батарей Суджук-Кале, где Кинсберген не мог их преследовать, после чего корабли Черноморсйой эскадры, вздрогнув разом, будто птицы перед полетом, изменили курс на другие румбы и, забирая в пазухи парусов как можно больше нужного ветра, с креном уходили – на Керчь.

Только сейчас вступили в исполнение приказа адмирала.

Муравьеву был возвращен кортик.

Шкипер очнулся. Кинсберген дал ему хлебнуть рому.

– Больно, – пожаловался Прошка по-голландски. – Очень больно, – добавил на английском. Потом выругался по-испански и закрепил тираду крепкою русскою бранью…

Искалеченную руку замотали в тряпицу. По спине текла кровь. Он просил матросов посмотреть – что там за беда? Дюжий плотник взял кузнечные клещи для выдергивания гвоздей и вырвал из мяса острую щепу от мачты. Прошка баюкал свою несчастную руку.

Синие прохладные вихри несло за бортами кораблей.

– Ой, как схватило… больно. Вот уж не повезло!

Матросы убирали палубы после боя. Вместе с мусором и осколками ядер полетели за борт и его оторванные пальцы. Обычная корабельная жизнь продолжалась как ни в чем не бывало. И никто ведь еще не думал, что сегодня произошло важное для страны событие…

Новая Россия обрела новый героический флот.

Суджук-Кале – это будущий славный Новороссийск!

* * *
Первые подвиги первых черноморцев нуждались в достойном награждении. Кинсберген и все его офицеры сделались кавалерами. В числе прочих Кинсберген представил к ордену Анны и шкипера, но Адмиралтейств-коллегия имя П. А. Курносова в списках похерила на том основании, что негоже людей, из плотников происшедших, в кавалерство производить. Екатерина сама подписывала указы. Она вспомнила непорочный лес из Казани, праздничный спуск фрегатов на Неве – и восстановила имя парня, выговорив адмиралам:

– Вы его не знаете, так я знаю. Зачем же с самого начала обижать человека старавшегося? Что заслужил, пусть и получит?

Вместо Аннинского ордена она утвердила за ним Георгиевский четвертой степени. Прошка ничего не знал (об орденах он вообще не думал). На левой руке остались только большой и указательный пальцы – жить можно! Полгода парень не видел дома, беспокоясь за свою женушку. Намучился в керченском флотском лазарете, спасибо Феде Ушакову – тот иногда навещал.

Ушаков и поздравил Прошку с высокой наградой:

– Теперь ты рыцарь славного Георгиевского ордена! А с таким орденом в дворяне тебе выходить со всем потомством.

– Да не смеши ты меня, Феденька!

– Чего доброго, – продолжал лейтенант, – под конец службы на верфях намаявшись, и мужиками с деревеньками обрастешь.

Прошка послушал, как за окнами шумит море.

– Нет, Федя, я в воле родился, живу вольно и на чужую волю покушаться не стану. У нас, средь поморов, таких губительных порядков не водится. Мы и собак-то на цепи не держим…

Лишь поздней осенью из лазарета выбрался он в Азов; шагал от пристани мимо мастерских, бережно неся свою руку, и заметил, что рабочие да матросы глядят на него что-то уж больно сочувственно. «Уж не случилось ли чего дома?..» Аксинья встретила его возле землянки – худенькая, тихонькая, ласковая, смущенная.

– Ну, принимай меня, – сказал ей Прошка. – Вишь, пальцев-то не стало. В море похоронены. На животе сплю, а на спине больно.

Новая мебель – колыбель: в ней лежат два младенца и пузыри пускают, рты разинув, ножками суча. Прошка на пороге и сел.

– Крестила ль? – спросил после долгого молчания.

– Да. Петром и Павлом нарекли.

– Попу-то сколько за крестины дала?

– Рупь…

– Петр и Павел – имена толковые, – сообразил Прошка. – Что-либо одно сосункам нашим выпадет: или в Петропавловске на Камчатке навоюются, или в Петропавловской крепости насидятся… Куда ни кинь, а нам с тобой забот теперь хватит до скончания веку. Игрушек нету – хоть бы кота завести, детишкам в забаву!

Ночью проснулся от боли; тускло горела свеча на блюдечке; прекрасная Камертаб сидела возле постели, одна рука покоилась на мужней груди, левою она дремотно покачивала колыбель с двойняшками. Прошка здоровой ладонью тихо погладил «янычарку» по черным волосам. Впервые подумалось: «А что бы я без тебя делал?» Только сейчас освоил он в сознании все происшедшее – и жестокий бой у Суджук-Кале, и свое орденское кавалерство, и то чувство отцовства, которое ко многому обязывало… Очень хотелось жить! Чтобы не только в мечтах обшить корабельные днища медью. Чтобы создать стопушечный корабль с той продольной прочностью, какой судостроение еще не знало. А в конце жизни пусть в утеху душевную останется милая, заросшая травкой Соломбала, пусть в зимние вечера кружится снег – мягонький, пушистенький…

Боль пришла и ушла. Прошка заснул.

Спокойной ночи вам, господин кавалер Курносов!

5. Признаки грозы

Энциклопедия была закончена. Поездка в Санкт-Петербург стала для домоседа Дидро его единственным в жизни путешествием. Прощаясь в Париже с друзьями, он заверил их, что увидит Екатерину лишь однажды: в день приезда и в день отъезда. Сознательно минуя Берлин, чтобы Фридрих II не вовлек его в свои политические интриги, ученый ехал в удобной карете камергера Семена Нарышкина, чудака и щеголя, создателя шумных роговых оркестров в России…

Нарышкин за Ригою сознался Дидро:

– Давным-давно я этой же дорогой вез из-за границы маленькую принцессу Фике с ее матерью, а теперь везу вас к этой девочке, ставшей великой императрицей.

– Вы, наверное, хорошо ее знаете?

– А кто ее хорошо знает? – резко отвечал камергер. – Но смею заверить вас, что не было в мире актрисы более гениальной.

– Говорят, ей сильно докучают разные самозванцы?

– О нет! Екатерина – не леди Макбет…

Когда Дидро спрашивали о цели его визита в Петербург, он отвечал, что не имеет иной цели, кроме желания отблагодарить императрицу за поддержку в издании его Энциклопедии. В пути он дважды перемог болезни, приехав в русскую столицу поздней осенью. Нарышкин от чистого сердца предложил ученому остановиться в его доме. Но Дидро не хотел обидеть Этьена Фальконе, еще раньше предложившего ему свое гостеприимство:

– Мы ведь с ним старые друзья, еще по Парижу…

Однако скульптор, едва завидев на пороге своей мастерской парижского друга, сразу же раскричался:

– Зачем вы впутали меня в политические дрязги? Я приехал в Россию только работать, а не заниматься хлопотами императрицы, которая спит и видит, как бы уничтожить на кострах скандальную книжку этого проходимца Рюльера…

Дидро стало не по себе. И он даже испугался, увидев над собой вздернутые копыта жеребца… Фальконе небрежно пояснил:

– Это еще заготовка: всадник пока не медный, глиняный…

В приюте ученому мастер отказал очень резко, и больной энциклопедист был растерян. Он спросил Фальконе:

– Но я не много и прошу – только постель.

– Нет у меня постели. Ваша постель уже занята.

– Может, вы женились на своей ученице Колло?

– Хуже! – воскликнул Фальконе, чуть не плача. – Ко мне приехал мой шалопай-сын и женился на ней…

Дидро выручил Нарышкин, приславший за ним карету, которая и увезла ученого на Исаакиевскую площадь, в тепло и уют старинного барского дома. Сонм лакеев охотно услужал гостю, сразу же был вызван лейб-медик Роджерсон. Дидро не успевал благодарить любезных хозяев. Утром он был разбужен ошеломляющим грохотом артиллерийских салютов и по наивности решил, что пушки стреляют в честь его прибытия…

Семен Кириллович Нарышкин взахлеб смеялся.

– Почти так! – сказал он. – Лишь маленькая поправка: эти салюты предназначены едущим к венцу жениху и невесте…

Под окнами Дидро проехала карета императрицы.

* * *
Екатерине было сейчас не до Дидро: Румянцев, загубив свою репутацию, отвел армию обратно за Дунай, а Гришке Орлову взбрело в голову, что он подобно цесаревичу может составить счастье принцессы Луизы, для которой его ухаживания кончились непоправимой девической катастрофой. Ландграфиня-мать была смущена, а Екатерину душила запоздалая ревность. Объясняясь с бывшим фаворитом, императрица с некоторым испугом заметила что-то ненормальное в его рассуждениях… Она ускорила события. Вильгельмина была миропомазана с новым именем Наталья Алексеевна, что дало повод Фридриху съязвить: «Екатеринизированные русские произвели натализацию моей родственницы». За кулисами брака цесаревича скрывалось сильное влияние самого короля и графа Панина: они совместно укрепляли пруссофильство наследника престола, а молоденькая жена должна побудить Павла к активной борьбе за власть. За неделю до свадьбы Екатерина объявила Панину, что отныне воспитание наследника закончено, двор больше не нуждается в его услугах. Она рассчитывала, что Панин, оскорбясь, сразу запросит отставки от дел иностранных, однако граф решил не сдаваться. «Она мне давно уже не нужна, – сказал он Денису Фонвизину, – но я-то нужен Европе!» В канун свадьбы Екатерина спросила митрополита Платона, в каких грехах исповедалась Natalie перед миропомазанием.

– Ваше величество, тайна церковной исповеди нерушима.

– Только не для меня, – пунцово вспыхнула Екатерина…

Влюбленный Павел не мог дождаться свадьбы. С чувством прижимал он к сердцу руки Андрея Разумовского:

– Друг мой, только не покиньте меня в счастье?

– И меня… тоже, – просила верткая невеста.

Разумовский охотнейше заверял обоих:

– Я всегда буду между вами, друзья мои…

…Карета императрицы, провожаемая взглядом Дидро, скрылась за поворотом. Пушки гремели, колокола звонили. Екатерина была молчалива. Вровень с каретой скакали кавалергарды, получившие приказ от Григория Орлова: «Ежели начнут орать во славу Павлушки здравицы, наскакивай и руби… чего там долго думать!» На выходе из храма Екатерина дала понять цесаревичу:

– Любезный сын мой, не думайте, что так легко жить. Частная жизнь иногда сложнее управления государством. Это говорю вам я, а все знают, что я – отчаянная оптимистка… И все-таки я вам повторяю: семейная жизнь – большая наука, и очень сложная!

Вечером Natalie изнемогала от тяжести парчи и серебра, выносливости ее хватило лишь на два менуэта. Екатерина отослала ее в спальню, оставшись ужинать с сыном, уже облаченным в халат. Заметив его жениховское нетерпение, она с явной брезгливостью, презирая его в этот момент, сказала по-французски:

– Идите! Вас там, кажется, ожидают наслаждения…

Играя в карты с ландграфиней, она придвинула к ней горку изумрудов, подарила свою табакерку, сняла с пальца драгоценный перстень. Обещала дать еще денег и мехов. Амалия с Луизой получили от нее на приданое по 50 000 рублей, за что нищие принцессы благодарили, упав на колени и проливая слезы. Затем императрица выпроводила их вон из России, а милейшая невестушка наградила свекровь первым притворным обмороком.

Екатерина, подобрав юбки, перешагнула через лежащую:

– Не понимаю. Или вам захотелось отдохнуть?..

«Мой дом очищен», – сообщала она в эти дни. Но опустевшие покои графа Панина дразнили воображение молодой четы, и вскоре Павел с Natalie явились к Екатерине с просьбою.

– Мы так благодарны вам, – сказали новобрачные, держась за руки, как дети, – но сделайте нас счастливыми до конца. Пусть граф Андрей Разумовский займет наши соседние апартаменты.

– Ты этого хочешь? – спросила Екатерина сына.

– Да, ваше величество. Разумовский мой лучший друг.

– И ты? – спросила она невестку.

– О да! Граф такой забавный, он так смешит меня…

Екатерина машинально тасовала карточную колоду:

– Ну, если он такой забавный… ладно, не возражаю!

И лучший друг Павла занял панинские комнаты в Зимнем дворце, получив свободный доступ на половину «малого» двора. Цесаревич света не видел без своей юной супруги, которая часами сидела у окна, надув губы, отвергая его ласки, потом вдруг начинала беситься, как угорелая кошка, велела запрягать лошадей, чтобы мчаться без цели – куда угодно, сломя голову, лишь бы рядом с нею сидел обворожительный Разумовский… В эти дни Павлу подали с кухни его любимое блюдо – сосиски, и он, откусив от сосиски, замер в испуге, медленно вынимая изо рта кусок острого стекла.

– Меня хотели убить, – пролепетал Павел.

Natalie была уже в курсе придворных интриг, и она сразу, очень напористо стала сводить стенку со стенкой:

– Я тебя предупреждала: ты должен всего бояться.

Павлу много не надо – он разгневанно запыхтел:

– Да! Ты права. Я всем здесь мешаю.

– Это она, – намекнула Natalie. – Никогда не верь ей…

Держа тарелку с сосисками, Павел ворвался к матери, которая уютно сидела между Васильчиковым и Орловым.

– Что это? Вы желаете от меня избавиться, как от крысы?

Екатерина никогда не видела сына в таком бешенстве.

– Успокойтесь, – сказала она. – Ошибки бывают даже в математике, почему бы им не быть на дворцовой кухне?

– Я требую от вашего величества сурового следствия.

Васильчиков трусливо скрылся, а Гришка Орлов взял с тарелки острый осколок и внимательно оглядел его:

– Стеклышко! Надо бы драть поваров наших.

– Все! – закричал Павел. – Здесь все желают мне смерти!

– Я не желаю спорить с вами, – ответила императрица. – Если не верите мне, своей матери, так заводите с женою личного повара, и пусть он варит для вас сосиски без стекол. А я не виновата! Да и глупо думать, чтобы кто-то умышленно посыпал ваши сосиски стеклами. Пьяные разбили на кухнях окно, отсюда и стекла…

– Но я требую следствия и казни! – негодовал Павел.

– Убирайся вон, дурак, – отвечала ему Екатерина…

Павел вернулся на свою половину. За столом, подозрительно скованные, сидели лучшие его друзья – Разумовский с Natalie. Цесаревич вдруг разревелся, как дитя:

– Она убила моего отца, разве она пожалеет меня?

– Какая страшная женщина! – добавила жена.

Разумовский отошел к окну, чтобы не видели его улыбки.

Он-то был умнее их всех… демон!

* * *
Екатерина спешно велела закладывать кареты:

– Если мой сыночек думает, что можно по пустякам рубить людям головы, то после моей смерти он недолго процарствует и его же голова скатится в мой гроб… Это уж так! Едем отсюда…

Но сыну с невесткой указала следовать за нею в Царское Село, чтобы ни на минуту не ослаблять своего наблюдения за ними. Зная о заговоре, составленном для ее свержения, Екатерина хотела лишь убедиться: примкнет ли к заговору и невестка? Из Архипелага как раз приехал Алехан Орлов-Чесменский, явно удрученный потерей прежнего влияния брата при дворе. Он сообщил, что Степан Малый, прокладывая в горах дороги, заложил в скалу слишком много пороха и при взрыве ослеп. Дожи Венеции, не желая конфликтов с турками, подослали к нему убийц, и они зарезали Малого.

– Нам все легче, – отозвалась Екатерина. – Я на этих самозванцев уже не обращаю внимания, так их расплодилось…

Удалив от «малого» двора Никиту Панина, она приставила к сыну генерал-аншефа Николая Ивановича Салтыкова, алчного до чинов и поживы прохиндея. Павел справедливо рассуждал, что мать подослала к нему шпиона, а Екатерина, в ответ на упреки сына, доказывала, что Салтыков обуздает крайние порывы его настроений:

– Я не могу позволить вам слушаться только жену, у которой ветер в голове, или Разумовского, ставшего вашим фаворитом.

– У меня нет фаворитов! – сразу напыжился Павел.

Екатерина тяжко вздохнула: что с ним спорить?

– Если у тебя нету, так у жены заведутся.

Переходя с французского на русский язык, Екатерина всегда «тыкала» сыну. Павел сказал, что его жена воспитана в «благородных манерах».

– Воспитание проверяется опытом, – подавленно отвечала мать. – А манеры не стоит путать с пустым манерничанием…

Чтобы смирить ретивость великой княгини, императрица назначила ей в обер-гофмейстерины суровую графиню Екатерину Румянцеву, жену фельдмаршала, которая никому из молодежи при дворе спуску не давала, боясь только одного человека на свете – своего грозного мужа. Но русский язык при «малом» дворе оставался в загоне! Однажды, когда Natalie обратилась к царице по-немецки, та ничего не ответила, продолжая шушукаться с графинею Брюс.

– Вы не желаете разговаривать со мной?

– Желаю. Но только на языке российском…

Великая княгиня закатила глаза, угрожая потерей сознания.

Екатерина, опахнувшись веером, сказала ей с издевкой:

– Вы, милая, в обморок перед своим мужем падайте, он это оценит как надо. А мы с графиней Брюс дамы ужасно невоспитанные, нравов злодейских, и жалеть вас не станем…

Вскоре картина заговора прояснилась настолько, что пора было действовать. Екатерина приступила к делу, когда к заговору в пользу своего мужа примкнула и Natalie. Список заговорщиков вскоре пополнился именами князя Николая Васильевича Репнина и персонами духовными; среди помощников Панина был подозрителен Денис Фонвизин. Екатерина жаловалась Орловым:

– Худо мне жить стало! Даже «бригадир» и тот желает учить меня, как следует царствовать по всем правилам конституции…

Среди офицеров столичной гвардии тоже нашлись охотники до нового, «мужского» правления. Панин желал ограничить русское самодержавие олигархией аристократической, и в этом духе была сочинена им «конституция», которую Павел и заверил своей подписью, согласный ради короны поступиться даже некоторыми правами монарха. Но больше всего в этой истории Екатерину возмутило вмешательство в придворные дела юной невестки… «Кем быть?»

Поздним вечером, будучи одна, Екатерина грелась у камина. Позвонила – пусть явится наследник. Когда сын пришел, она великолепно разыграла роль разъяренной мегеры, даже обычная кочерга в ее руках показалась Павлу грозным оружием.

Последние слова матери были разящими:

– Помните! Тем, что вы живете в моем дворце и обладаете правами наследника престола, вы обязаны исключительно моему молчанию о вашем происхождении. Но стоит мне однажды раскрыть рот и объявить истину, как вас никогда здесь не станет, и где вы после этого окажетесь – этого не знаю даже я!

Павел в ужасе побежал к себе в комнаты, своими руками вынес для матери полный список участников заговора.

Екатерина блистательно довела эту сцену до финала.

Даже не глянув в список (ей давно все было известно), она швырнула бумагу в пламя камина и помешала кочергой.

– Я не желаю знать этих глупцов! – сказала она. – А ты передай своей жене, что Натальей Первой и Великой ей не бывать… Вряд ли что из нее получится, если до сих пор она не в силах произнести простейшее русское: здрасьте и до свиданья!

Конечно, Екатерина могла бы сказать и гораздо больше, но решила пощадить свое исчадье ада… «Это потом – не сейчас».

Дени Дидро долго не видел Екатерину: всю жизнь пивший воду из Сены, он заболел от воздействия невской воды. Что дальше?

* * *
Дальше было интересно… В мрачном королевском замке с треском и чадом разгорелись дешевенькие свечи. Фридрих II принимал гостей и проезжих через Берлин знатных господ. Российский посол, князь Владимир Сергеевич Долгорукий, представил королю молодого князя Василия Долгорукого, сына Долгорукого-Крымского.

Король всегда был внимателен к русским офицерам:

– Вы проездом, полковник? А куда путь держите?

– Еду пить воды Ахенские и Пирмонтские…

– Очень приятно, – сказал король, – что у вас, такого молодого, хватает времени для питья вод, а я вот, уже старик, и не вижу минуты отдыха… Кстати, полковник, какой на вас мундир?

– Второго гренадерского, – отвечал Долгорукий.

Фридрих перекинул трость из левой руки в правую.

– Какие там воды? – визгливо крикнул он. – Вам надобно быть не здесь, а дома… Разве не знаете, что Второй гренадерский полк на почтовых[27] срочно отправлен в Казань?

Король глянул на посла России – тот пожал плечами.

– Я об этом ничего не знаю, – сказал посол.

– Увы, я тоже, – сознался полковник.

Фридрих стегнул тростью по голенищу своего ботфорта:

– Так я знаю! У вас появился какой-то Пугачев …

Как ни мчался назад Долгорукий, все же опоздал. Его полк был рассеян, офицеры повешены. Емельян Пугачев разъяснял эту жестокость в таких выражениях: «А чего ж они противу меня, неприятеля своего, шли гуртом, будто овцы какие, и никакой дисциплины не соблюдали».

В обозе сыскали офицерскую чарочку из серебра с чеканенным портретом императрицы Анны Иоанновны; Пугачев забрал ее для себя.

– Как же! – показывал он чарку. – Вишь, и бабушка тут моя родненькая. Мне, царю, из энтакой посудинки только и пить…

Сколько уже было самозванцев на Руси, и хоть бы один из них не поленился выучить историю! Нет: от Пугачева до княжны Таракановой они держались исключительно на собственных выдумках. Их несло на гребне исторической безграмотности народа, который подлинных царей не раз почитал «подмененными», зато исстари привык свято верить в царственную подлинность самозванцев.

6. «Садитесь и потолкуем»

Екатерина проявила несвойственное ей легкомыслие:

– Мне эти самозваные «мужья» мои прискучили хуже горькой редьки! Объявляю за голову «маркиза де Пугачева» награду в двести рублей, и на этом, полагаю, скверный анекдот и закончится…

Стало известно, что самозванец украсил свою штабс-квартиру портретом Павла и ожидает приезда наследника, который якобы мечтает кинуться в объятия «папеньки». Но призрак воскресшего под Оренбургом «отца» не имел очертаний прусского офицера в раздуваемой ветром пелерине, – напротив, в нем виднелось нечто дремучее, идущее из самых глубин русской земли. Natalie, взяв мужа за руку, вдруг ощутила, с какой ненавистью колотится пульс на его влажном от страха запястье…

Официальный Петербург известился о восстании через курьера лишь в октябре 1773 года, когда Пугачев уже держал Оренбург в осаде, и поначалу происшедшее называли «оренбургским смущением». Екатерина же была смущена голштинским знаменем, попавшим неизвестно откуда в руки восставших. Пугачев объявил ей войну именем мужа – не только в защиту народа, но и за престол для Павла. «Этого мне еще не хватало!..»

– Садитесь и потолкуем, – обратилась она к членам своего Совета.

Придворные соглашались с нею: «возмущение не может иметь следствий, разве что расстроит рекрутский набор и умножит ослушников и разбойников». Екатерина предложила отпечатать «плакат» для расклеивания на заборах – о прощении всех бродяг и дезертиров, чтобы к весне 1774 года одумались и вернулись к своим занятиям.

– Пока, – велела она, – огласки о делах маркизовых делать не нужно, чтобы народ наш ничего не знал!

Стали думать, кого из генералов послать против восставших, и выбрали генерал-майора Василия Алексеевича Кара, который недавно приехал из Польши в столицу для женитьбы на княжне Хованской.

– Его и пошлем, – распорядилась Екатерина. – Чай, молодая княжна не засохнет, если медовый месяц без мужа проведет.

Григорий Орлов был настроен серьезнее прочих:

– Ежели сей Кара не был способен удержать князя Радзивилла от беспробудного пьянства, так где ему сдержать мужиков наших, когда они за топоры да колья возьмутся?..

Орлов напророчил: Кар был мгновенно разбит народом и, перетрусив, спасся единоличным бегством. Проездом через Казань он благим матом возвещал дворянству, что идет сила небывалая, сила ужасная, всех дворян грабит и вешает, а воински с Пугачевым не совладать. Екатерина была удивлена. «Такой жирный котище, – писала она, – и не мог мышонка поймать…» Она указала: Кара из службы навечно выставить, в Москве и Петербурге пожизненно не являться. Екатерину навестил Александр Ильич Бибиков, бывший «маршал» комиссии. От него императрица впервые услышала слова, перепугавшие ее:

– Опасен не сам Пугачев, – доказывал Бибиков, – опасно всеобщее недовольство в народе…

– Да, – сказала Екатерина, – Дидро некстати приехал!

«А где взять войска?» Королевский переворот в Швеции заставил отозвать из глубин России все годные части, там, где развертывалось восстание народа, оставались лишь инвалидные команды, со стариками-комендантами в крепостях, похожих на землянки. Но и те отряды, что посланы против Пугачева, переходили на сторону восставших. Бухгалтерия была простая: Румянцев имел под рукой 25 тысяч солдат, зато под знаменами Пугачева собралось людей гораздо больше. Внутри государства, связанного войною, открылся второй фронт, ставший намного опаснее турецкого…

– Сам черт угораздил Дидро приехать именно сейчас!

Пришлось распечатать тайну самозванца перед народом, чтобы затем милостивым обращением уклонить народные толпы от приставания к армии повстанцев. Мало того, семейный раскол между сыном и матерью мог стать причиною для разлада в самом дворянстве – об этом следовало помнить! Екатерина снова собрала Совет.

– Слухи вздорные, – сказала она, – притчею во языцех сделались, будто покойный супруг мой из гроба восстал. На каждый роток не накинешь платок, а полиция с ног сбилась, смутьянов из кабаков выволакивая. Москва уже неспокойна… Послы иноземные молчат и ничего не спрашивают, но по их улыбочкам вижу, как они смутам нашим возрадовались. Здесь два мнения возникло: «маркиз де Пугачев» может поспешить на заводы сибирские, чтобы усилить общество свое работными людьми, или тронется вверх по Волге… Манифестом пора народ образумить!

При писании манифеста решили сослаться на Лжедмитрия, сравнивая его с Пугачевым, но воспротивился князь Григорий Орлов:

– Как можно расстригу с Емелькой равнять? Тогда все государство в смятении было…

Впервые за последние годы пятеро братьев Орловых собрались вместе. Мрачной злобой пресыщен был Алехан.

– Катьку-то профукал! – набросился он на брата.

– Отстань! Мы еще всех при дворе перещелкаем…

Большая часть имений Орловых, дарственных от Екатерины, располагалась на Волге, и братья были озабочены – застрянет ли Пугачев под Оренбургом или решится идти на Казань? Иван Орлов, как хороший счетовод, за ужином подсчитал, что президент Академии наук и генерал-фельдцейхмейстер (Володька с Гришкою) наели и напили за один только присест на сорок рублей сразу.

– Перестаньте жрать! – осатанел он. – Не таковы сейчас дела, чтобы деньгами сорить. Того и гляди, приберут мужики именьишки наши – тогда в кулаки-то еще насвистимся.

На все время «пугачевщины» братья дали клятву, что, играя в карты, не станут делать ставки более ста рублей.

– Отныне в один роббер играть помалу. Коли увидишь, что карта пошла дурная, – бросай игру ко всем псам…

За выпивкой они говорили, что Кара надо бы повесить.

– Без Суворова тут не обойтись! Да вот закавыка – Румянцев не отдаст его, этот мозглявый чудак больно всем нужен стал…

Гришка Орлов иногда начинал пороть явную чепуху, и Алехан Орлов-Чесменский, подозрительный, спрашивал братьев:

– Что это с ним? Никак, заговаривается?

– Да нет, придуривается, – отвечали ему.

Время таково, что и спятить можно…

* * *
Екатерина встретила Дидро очаровывающей улыбкой:

– Волшебный миг настал – я вижу вас у себя! Не слишком ли досадила вам жесткая невская вода? Садитесь и потолкуем…

Пренебрегая придворным обычаем – иметь цветное платье, гость явился в том самом черном костюме, в каком дома хаживал в чулан за бутылкой вина или куском окорока. И политически Дидро тоже обставил себя неважно: он жил у Нарышкина (сторонника «орловщины», врага Панина), охотно общался с княгиней Дашковой, всегда неприятной для императрицы, но Екатерина отнесла все эти промахи за счет наивности ученого.

– Так расскажите, что обо мне болтают в Париже?

– Говорят о душе Брута в облике Клеопатры.

Екатерина ответила, что сейчас у нее нет Антония.

– Правда, я взяла на воспитание молодого человека Васильчикова, но, поверьте, я отношусь к нему скорее по-матерински. Меня уже давно волнует вопрос о совершенствовании нравов! В этом особенно молодые люди нуждаются…

Через свое посольство Дидро уже известился о делах Пугачева, но в доме повешенного не принято говорить о веревке. Дидро заранее решил избегать всяких бесед и о внешней политике, но тут Екатерина сама стала жаловаться, что Франция ее плохо знает, что в Париже решили, будто она ненавидит французов.

– Нелепость! – возражала Екатерина. – Версаль много вредил нам, о чем вы и сами извещены достаточно, но виґны Шуазеля или Вержена я не стану перекладывать на головы всех французов.

Они беседовали без свидетелей, и это уж большой секрет графа Дюрана, узнавшего о сути их диалогов. «Вы не любите прусского короля», – говорила женщина. «Это великий человек, – отвечал Дидро, – но дурной, и делатель фальшивой монеты». «Я, – смеялась императрица, – принимала некоторое участие в этой подделке монеты». Дюран оповещал Версаль, что она упрекала «себя за раздел Польши, предаваясь очень мрачным рассуждениям о том, что скажет потомство о ней, и выражала печаль, что Россия во всем этом деле играла роль слуги Пруссии…»

Дидро был вечным сторонником вечного мира.

– Неужели вам не надоело еще воевать? – спросил он.

– Надоело! – отвечала Екатерина со вздохом и далее заговорила о новом, лучшем издании Энциклопедии. – Я хотела бы видеть в ней побольше статей о России, и надобно исправить все ошибки, особенно о Сибири, о которой Европа привыкла болтать одни ужасы… Вы не смейтесь, но мы, русские, еще не потеряли надежды встретить где-либо живого мамонта, а библейские кедры Ливана – сущая безделица по сравнению с кедрами сибирскими!

Перебирая российских знаменитостей, Дидро не оставил своим вниманием и Леонарда Эйлера. Екатерина сказала, что после пожара она велела построить Эйлеру новый дом, что операция по снятию у него катаракты прошла успешно, что ученый овдовел и, будучи в преклонных летах, все же решил свататься к сестре покойной жены.

– Он по-прежнему занят изучением света и Луны, Петербург уже заимел первый хронометр. Я в этом плохо смыслю, – сказала Екатерина, – но моряки утверждают, что Эйлер много помогает им в освоении навигации и астрономии, а флот наш, слава богу, от берегов оторвался – перед нами пролегли океаны!

Дидро выразил недоумение по поводу того, что абстрактное мышление гениального математика вдруг нашло практическое применение для нужд России, на что Екатерина ответила ему:

– А знаете ли вы, что наш великий Эйлер служит на русском флоте?.. Да, да! Он уже давно в чине лейтенанта флота.

– Но почему же он тогда не адмирал?

– Эйлер – офицер береговой службы…

Екатерина считала себя принадлежащей к литературному цеху и потому заговорила о критике: она была ярой сторонницей мнения, что положительные результаты в совершенствовании общества возможны лишь в том случае, если искусство станет показывать положительные примеры. Дидро – на примере Вольтера! – доказывал, что, описывая отрицательные явления, художник достигает более значительных результатов, нежели в создании характеров положительных. Как выяснилось, Дидро критику вообще презирал. «Против меня, – говорил он, – как литератора и человека, написана уже тысяча критик, но куда они все девались, никому не известно, а писатель и человек занимает по-прежнему то высокое место, какое ему и предназначено»… Невиданно экспансивный, Дени Дидро рассуждал слишком пылко и в доказательство своей правоты, бурно жестикулируя, больно хлопал Екатерину по колену.

– Ах, простите, мадам! – говорил он при этом.

– Не беда, – отвечала Екатерина. – Если вам так удобнее выражать свои мысли, то можете лупить меня без пощады… Наверное, я, великая грешница, только того и стою!

Она писала мадам Жоффрен: Дидро – человек гениальный, но «после каждой беседы с ним у меня все бедра смятые и черные от синяков, уж я поставила стол между нами…». Она все прощала Дидро, ибо он не посол Версаля, а полномочный и чрезвычайный посланник Великой Энциклопедической Республики!

* * *
При дворе создалось напряжение, какого давно не было, и граф Никита Панин, видя страхи, одолевавшие императрицу, втайне радовался: чем сильнее делался Пугачев, тем больше укреплялось его положение при дворе. Сейчас он явно искал опоры в «малом» дворе, отдаляя его от «большого». К осколкам стекол, попавших в тарелку с сосисками, Екатерина отнеслась теперь серьезнее, подозревая в этом чью-то провокацию, рассчитанную на окончательный разрыв Павла с матерью. Между тем граф Никита Иванович внушал ей, что Орловых следует окончательно задвинуть в угол, а расправу над восставшим народом вверить полководческому опыту его брата. Но императрица не была расположена давать ходу Петру Панину, чтобы не усиливалось влияние Никиты Панина, – она ответила:

– Если угроза от «маркиза» столь уж велика, так я сама выступлю в поход, приняв главное командование над армией.

Екатерина вскоре призвала генерал-аншефа Александра Ильича Бибикова, напомнив, что промедление становится опасно:

– Злодеи под Оренбургом застряли, голодом его в осаде изнуряя, но отряды мужиков всюду шастают… Тебе и поручаю расправиться с «маркизом де Пугачевым»!

Утром Бибиков еще додремывал сны, когда в передней его дома на Гороховой улице началась возня, послышались голоса:

– Не пущай… кто его знает-то! Пошел, пошел…

– Да пустите меня до аншефа! Не от безделья ж я!

Накинув халат, Бибиков вышел из опочивальни на антресольки. Под ним, в обширном вестибюле, адъютанты удерживали офицера, рвавшегося из рук, и Александр Ильич сверху повелел:

– Не держите его! Пусть подымется… – Вблизи он рассмотрел прапорщика-преображенца и по скудности мундира его, по жалкой амуниции догадался, что этому бедолаге не до жиру, быть бы живу. – Чего надобно от меня? – спросил генерал-аншеф.

Прапорщик назвался Гаврилою Державиным:

– Прослышал я, что монархия указала вам в края волжские ехать, а сам я из тех же краев и нравы тамошни мне знакомы. До тридцати лет дожил, лишь недавно в первый чин вышел… Избавьте меня от ложности положения горестного, доставьте случай при высокой особе вашей отличиться усердием служебным.

Бибиков просморкался в надушенный фуляр:

– Державин?.. Хм. Но я Державиных никого не знаю.

– В том-то и беда моя, – чуть не зарыдал прапорщик, – что никто меня не знает и никто слушать не хочет. Кроме насмешек над бедностью, не испытал ничего от людей. Влиятельной родни сызмала лишен. Младость посвятил казармам солдатским, познав нуждишку прискорбную. Уж вы не оставьте меня, будьте благодетелем моим!

– Ладно, – сказал Бибиков. – Сбирайся… в Казань.

Державин поискал глазами икону:

– Господи, никак и матушку свою повидаю?

– Не думаю, чтобы она тебе обрадовалась, – зевнул Бибиков. – Экий ты дурень, братец! Скажи кому-нибудь – ведь не поверят, что мужику четвертый десяток пошел, а он едва до прапорщика вытянул… Фу! Пудра у тебя затхленька.

– Да не пудра то! Мукою блинной в пекарне обсыпался…

Внизу, под антресольками, измывались над ним адъютанты. Державин прошел мимо знатных господ, полусгорбленный от унижения.

Страшными зигзагами рисуется жизнь человеческая!

Что для нас этот Бибиков? И что нам Державин!

В эти сумбурные дни дежурные драбанты в Зимнем дворце, распалясь, чуть не спустили с лестницы подозрительного старикашку с недобрым лицом. Выяснилось, что это был Степан Шешковский, которого в своих покоях ожидала растерянная императрица.

* * *
После свидания с Бибиковым, обнадеженный в успешной карьере, Державин, дабы услужить своему патрону, поспешил отъехать в Казань.

Александр Ильич Бибиков тоже отъехал в Казань, его карета была завалена пачками свежеотпечатанного манифеста Екатерины, в котором она призывала народ – Пугачеву не верить! Державин встретился с Бибиковым посреди дороги между Москвой и Петербургом. Генерал сказал поэту:

– Охти мне, Гаврила! Чую, за солдатами присмотр нужен – как бы к самозванцу не переметнулись…Ты, Гаврила, старайся: коли Емельку словим, быть тебе в поручиках!

Державин в Казани даже маменьку обнять не успел – сразу отъехал в Симбирск и далее. Бибиков обязал поэта надзирать за «вольным духом» среди солдат и населения.

Восставшие калмыки уже захватили Ставрополь – со всем начальством и пушками. Державин взялся писать увещевательный манифест – ко всем калмыкам. В искусстве писания он мог поспорить с императрицей, и потому злокозненная тема – царь Пугачев или не царь? – под пером Державина обретала бульшую убедительность:

«Кто вам сказал, что государь Петр III жив? После одиннадцати лет смерти его откуда он взялся?.. Нет разве на свете государей, друзей его и сродников, кто б за него вступился, кроме беглых людей и казаков? У него отечество – Голштиния…»

Бибиков был вполне доволен «манифестом» Державина и отослал его в Петербург – на одобрение императрицы. Вряд ли Екатерина усмотрела в писании поэта литературное соперничество… Орлову она сказала:

– Письмо такого дурного слога, что я его не опубликую. Охота нашим калмыкам знать, какие были сродники у меня да мужа моего в Германии! Державин не только Голштинию, но даже Фридриха Прусского сюда приплел…

В рескрипте на имя Бибикова она объявила себя «казанской помещицей», но Орлов тогда же заметил, что Державина, казанского дворянина, она запомнила. Бибиков издалека ощутил, что Екатерина к Державину подозрительна:

– Помереть тебе, Гаврила, в поручиках, не станет тебе ходу. Ты всего стерегись, жить ныне опасно…

Державин стеречься не умел; в речи перед портретом Екатерины поэт выразился: «Признаем тебя своею помещицей. Принимаем тебя в свое товарищество. Когда угодно тебе, равняем тебя с собою…»

Екатерина говорила:

– Дожила я! Донской казак Емелька Пугачев из меня жену свою сделал, а Гаврила Державин ровней себе объявил. Надо Дидро об этом сказать – пусть посмеется!

7. Дидро и Пугачев

Екатерина, пытаясь иронизировать над Пугачевым, столь часто называла его «маркизом», что в Европе появились даже его апокрифические изображения, на которых донской казак и в самом деле сродни какому-то маркизу. Но политики Европы не обманывались: самозванец был уже расшифрован, имя Емельяна Пугачева в сочетании с именем Дени Дидро быстро заполнило потаенные каналы дипломатии. Берлин и Лондон, Париж и Вена проявляли жгучее любопытство: что предпримет далее Пугачев и как велико влияние Дидро на императрицу?

Екатерина говорила кабинет-министру Елагину:

– Дидро иной раз как столетний мудрец, но чаще всего – наивный ребенок. Если бы его прекрасные теории приложить к русской жизни, так завтра же от России камня на камне не осталось бы… Он такой же Пугачев, только в другой ипостаси…

Дидро выслушивал ее речи с улыбкой.

Но… как понимать его улыбку?..

Екатерина потянулась к звонку:

– Велю закладывать сани, мы едем…

Она привезла Дидро в Сухопутный корпус; будущие офицеры поразили философа бодрым видом гимнастов, кадеты не страшились прыгать с высоты, умели ящерицами ползать по стенам, штурмовали снежные пирамиды, а когда императрица начала с ними играть в снежки, то один крепкий снежок залепил и лицо энциклопедиста.

– Очаровательная игра! – сказал Дидро, приняв в ней участие, после чего беседовал с кадетами о Гуго Гроции, и они, шаловливые, как чертенята, свободно цитировали Вольтера и Гельвеция…

Это было удивительно! А вечером, попивая с Нарышкиным слабенькое винцо возле камина, ученый слушал этого старого человека, сокрушавшегося о бедах отечества.

– Я ведь долго жил в Европе, – говорил он, – и много живу в России. Для Европы она всегда останется сфинксом, и все будут удивляться нашему могуществу и нашим бедам. Но для меня, для русского, останется трагической загадкой: как мы еще не погибли окончательно под руинами собственных ошибок?

От Нарышкина же Дидро узнавал и последние новости из глубин России, где ворочалась страшная русская народная силища, потрясавшая самодержавие, и в такие моменты Дидро было искренно жаль Екатерину, как было жаль ему и турецкого султана Мустафу III, загнанного за Дунай тою же Екатериною… Дидро был слишком добр: он жалел всех!

Он жалел и Фальконе, который грубо отказал ему в гостеприимстве. Только сейчас, посещая его мастерскую, Дидро убедился, что человечество обрело новое произведение искусства и ему остаться в веках… По дороге от Фальконе ученого перехватил едущий в карете французский посол граф Дюран.

– Стойте! – властно произнес он, и сани с Дидро остановились посреди Морской улицы. – Я требую внимания к себе, как к послу короля, подданным которого вы являетесь… Исполните мое поручение: передайте императрице предложение Версаля, желающего склонить Россию и Турцию к принятию французского посредничества.

– Этого я никогда не сделаю! – пылко отвечал Дидро. – Я приехал сюда как гость, а не для того, чтобы поддерживать политику Версаля, ведущего к раздорам и несчастиям многих людей планеты.

– Вы не любите Францию, – упрекнул его Дюран.

– Нет, я очень люблю Францию, – возразил Дидро. – Я люблю Францию и не хочу, чтобы Версаль оскорблял Россию.

Дюран направился к карете, издали крикнув:

– На этом мои просьбы заканчиваются. Но если вы патриот, вы и сами найдете способ постоять за свое отечество…

Дидро попал в неловкое положение, а граф Сольмс и его австрийский коллега князь Лобковиц силились проникнуть в тайну его частных бесед с Екатериною: нет ли в них вредных суждений о немецкой политике? Сольмс прямо сказал ученому:

– На обратном пути вас ждет блистательный прием у нашего доброго короля, который всегда считал вас своим другом.

Шведский посланник, граф Нолькен, в свою очередь, убеждал Дидро, что молодой король Густав III будет обижен, если Дидро откажется посетить Стокгольм. Никогда еще философия века не пользовалась таким успехом, как в ту ветреную холодную зиму! А на широких стогнах российской столицы уже привыкли видеть ученого в дешевенькой шубе мещанского покроя, свои озябшие руки он согревал в громадной муфте из сибирских соболей. Как следует продумав все предложения послов, Дидро все-таки подал Екатерине записку политического содержания. Но не в том духе, в каком бы ее составил Дюран! Нет, Дидро предрек, что королевская династия Франции обречена на скорую гибель; Австрия всегда останется врагом Франции, и этой вражды не избежать; Пруссия будет врагом России; а потому двум великим народам, русскому и французскому, следует искать сближения в оборонительной политике, и это сближение пусть будет столь же прочным, как прочна существующая со времен Елизаветы связь двух культур, двух народов – в музыке, в литературе, в искусстве.

– Неужели вы уверены, что Бурбоны исчезнут?.. Да, не любите вы королей, – сказала Екатерина, прочтя его записку.

Дидро ответил:

– Если б миру стало известно, в каком месте на земном шаре находится гнездо, из коего выводятся всякие Фридрихи, любой разумный человек поспешил бы туда, чтобы перекокать все яйца всмятку!

Екатерина спросила Дидро:

– Вы писали ко мне по просьбе графа Дюрана?

– Нет, – ответил Дидро, – мои уста менее подозрительны, нежели уста королевского посла… Я сказал как француз!

Перед ним заискивали многие царедворцы, и только цесаревич Павел глядел волком, откровенность ученого считая лестью, а спину Дидро называл слишком гибкой. Дидро полагал, что повидается с Екатериной лишь дважды, но беседа следовала за беседой, и однажды императрица встретила гостя откровенными словами:

– А у нас опять новость… Подумайте! Не успели мы избавиться от Степана Малого в Черногории, присвоившего себе имя Петра Третьего, как вдруг явилась в Европе красотка, желающая сесть на мое место. Кто такая – никто не знает. Но возле ее ног валяется вечно пьяный князь Радзивилл, относящийся к ней, как отец к родной дочери, а литовский гетман Огинский относится к самозванке скорее как пылкий влюбленный… Что скажете, мсье Дидро? Ну разве не весело нам живется?

Новая претендентка на престол России пока что слишком далека и загадочна, а потому и неопасна.

Екатерина указала Елагину:

– Перфильич, у меня руки от писанины уже отсохли, садись и пиши сам… Так и быть! За голову Пугачева кладу теперь десять тыщ. Напомни Бибикову, чтобы схватил жену его «маркизу» Софью Пугачеву с детишками, пущай живет в Казани, содержать ее хорошо и с лаской. А она пусть трезвонит, где можно, что ее муж Емельян – подлец и дезертир, с войны убежавший, без куска хлеба ее оставил! Если бы, мол, не царица, чтобы она делала?

* * *
Екатерининский царизм Емельян Пугачев мечтал заменить собственным царизмом, а мнимой любовью к себе цесаревича Павла маскировал свое самозванство… Замыслов своих от народа Пугачев не прятал: «Утвердясь на царствие, буду старатца, чтоб все было порядочно… от дворян деревни лудче отнять, а определить им хотя большое жалование. И так, учредив все порядочно, пойду воевать в иные государства, – я де, ведаешь, служивой человек, мне на одном месте не усидеть. Пойдем мы воевать по всем государствам, и то мне удасса!» А в случае неудачи Пугачев желал бы увести народ православный в подданство под султана турецкого.

– Как сяду на престол, – обещал он, – и три года ничего делать не будем, гулять станем. Навеселимся мы, детушки! Только б Оренбург взять – тады вся Рассея-то мне поклонится…

Наивная стратегия Пугачева зависела от настроений яицкого казачества. Власть была целиком в их руках, они стали элитой восстания, и сам Пугачев остерегался вмешиваться в их кровавые забавы. Но при этом вынужден был страшиться и своих земляков, ибо на Дону знали, кто он таков, и донцы к нему не примкнули. Любая же попытка пленных офицеров заговорить с «императором» по-французски или немецки кончалась неуловимым жестом Пугачева, после которого пики казаков вонзались в легковерного. Правда, одного офицера он даже вознаградил тулупчиком со своего плеча – подпоручик Миша Шванвич, сын кронштадтского коменданта, переводил его манифесты на языки иностранные.

Берда, расположенная в пяти верстах от Оренбурга, стала его столицей! Башкиры сгоняли сюда гигантские табуны лошадей. Восставшие люди сходились в Берду, вставая под знамена «доброго» царя, обещавшего им волю и много денег. Народ желал избавления от засилия крепостного права, и в борьбе за свободу народ стоял гораздо выше самого Пугачева, мечтавшего заточить Екатерину в монастыре, а потом три года гулять, ничего не делая… Помощники Пугачева были активнее и умнее Пугачева: они осуждали «царя», бесполезно застрявшего под стенами Оренбурга, тогда как всей мощью крестьянства следовало трогаться вдоль Волги – взять Казань, тряхнуть Москвою, а там и до Питера рукою подать! Но Пугачев прочно осел под Оренбургом, желая голодом вызвать падение столицы степного края. Полгода длилась эта никчемная осада, в результате умирали старики и дети, больные и бедные, а богатые выживали (на базарах осажденного Оренбурга один соленый огурчик стоил тогда целый гривенник, фунт паюсной икры продавался за 90 копеек, а гуси шли по рублю за тушку)… Яицкие казаки насильно удерживали Пугачева под Оренбургом, ибо местнические интересы края были для них намного дороже общих судеб восстания. Башкиры тоже не пускали Пугачева от Оренбурга:

– Ты, бачка-царь, обещал нам город спалить, вот и делай так, и пока Оренбурга не спалишь, мы тебя никуда не пустим…

Емельян Иванович занял в Берде лучшую избу, горницу изнутри обклеил золотистой фольгой и яркими бумажками, указав именовать эту комнату «золотой палатой». Оглядывая стенки, он предавался перед людьми сладостным «воспоминаниям» о былом житье:

– Эдак-то, помню, ишо ранее, когда коронку таскал, так у меня во дворце-то питерском, почитай, все комнаты таковы были…

Просители падали ниц, целуя сапоги «надежа-государя», явно ослепленные фальшивым блеском дешевой конфетной фольги. А в сенях дежурили охранники-казаки, неустанно игравшие на скрипицах и ложках, увеселяя «императора» яицкими речитативами:

А где кровь лилась,
там вязель сплелась,
а где слеза пала,
там и озеро стало…

При торжественных выходах к народу Пугачева вели под руки разнаряженные бабы из походного гарема, враждовавшие между собой, кому из них сегодня спать с его «величеством»? Дорвавшись до царской власти, Пугачев уже не мог спать с одной женщиной, обязательно клал с собою двух баб – одну слева, вторую справа (а царю как же иначе-то?). Сиживая в «золотой палате» под портретом цесаревича, Пугачев пускал притворную слезу, иногда, распалясь, даже навзрыд рыдал, убивался:

– Очень уж Павлика повидать хочеца… Вся душа изнылась! Вот небось обрадуется он сваму батюшке-то.

Подкрепляя свое положение, он распускал слухи, будто Павел уже выступил навстречу отцу, ведя войско в 30 000 штыков. Известие о его женитьбе Пугачев воспринял с большим достоинством:

– Как же! Наташку-то я помню… еще девчонкою малой на руках таскал. Сопливая была, а теперь поди красавушка стала. Дай-то божинька им деток поболее… уж я понянчусь!

Притворяясь пьянее, чем был на самом деле, Пугачев строгим глазом, отливавшим нехорошей болезненной желтизной, косился на своих ближних, словно выведывая – как они? веруют ли? Ряды виселиц, расставленных вокруг Берды, устрашали каждого, кто осмелился сомневаться. Отсюда он рассылал по стране манифесты: всем воля-вольная, мужикам пахать и сеять не надобно, рабочих призывал уничтожать заводы, придуманные едино ради прибылей. Для его армии мастера успели отлить 10–15 пушек, но когда потом возникла нужда в артиллерии, то было уже поздно: военные заводы Урала лежали в развалинах, уничтоженные, все пошло прахом, а народ разбежался… Верно говорят в народе: сила есть – ума не надо! Но теперь Пугачев мог рассчитывать только на трофейные пушки, а Дунайская армия Румянцева будет зависеть от запасов арсеналов… Война-то еще не кончилась – война продолжалась!

* * *
…Бибиков, прибыв в Казань, докладывал Петербургу; что дворянство пребывает в тоске и унынии, бедные истерзаны страхом господним, а богатые, махнув рукой на свои имения, уезжают подальше. Казань живет ожиданием пугачевского нашествия. Бибиков выражал боязнь за свои гарнизоны, особенно отдаленные от центров, – как бы солдаты не переметнулись к самозванцу! Духовенство в провинциях почти все на стороне Пугачева, его посланцев попы встречают крестным ходом с хоругвиями, заодно молятся за цесаревича Павла, Екатерину же в ектениях уже не поминают…

Екатерина все чаще совещалась с Шешковским:

– Степан Иваныч, тебе, дружок, следствие вести. Истину из Пугачева с кровью достань и мне покажи… Костей его не жалею. Но, пытая, сбереги изверга, чтобы своими ногами на эшафот вскарабкался. Вопросов у меня к «маркизу» скопилось немало…

– Матушка, – кланялся ей обер-кнутмейстер империи, – какие вопросы? Сначала вора словить надобно.

– Если за рубеж не скроется, дома всегда словим! – Логика размышлений уводила императрицу в дебри внешней политики: кто стоит за спиной Пугачева? За спиной его стоял русский народ, но Екатерина гадала: «Фридрих? Мария-Терезия? Или… Панин?» – О том и будешь с Пугачева сыскивать, – наказала она Шешковскому. – Еще знать хочу, откуда знамя голштинское у злодея явилось?

Настала ночь, а Васильчиков не дождался звонка, зовущего его к исполнению обязанностей. Но и заснуть Екатерина не могла, до утра блуждала по темным комнатам пустого, будто вымершего, дворца. Надо подумать. И как следует подумать. Справится ли Бибиков с Пугачевым? Вряд ли… Румянцев застрял на Дунае и не даст Бибикову ни солдат, ни Суворова! А что Васильчиков? Ничтожество, живущее по звонку, как лакей на побегушках. Орловых она удалила сама, и еще неизвестно, что взбредет в голову Алехану, который владеет могучей эскадрой…

На кого положиться? На чье плечо опереться?

– Никого нет, осталась одна! Совсем одна…

Красота мужчины – дело последнее; Екатерина ценила мужскую породу за иные качества: силу, волю, бесстрашие, разум. Сейчас, как никогда, необходим сподвижник в преодолении трудностей, возникавших на каждом шагу.

– А где мне сыскать такого? – вздыхала Екатерина…

Нашла! Раненько утром, когда явился гоф-курьер, чтобы забрать для развоза почту, женщина казалась собранной, мрачной, черствой. Одно из писем она выделила точным жестом:

– В армию Румянцева – генерал-поручику Потемкину!

Это было письмо, зовущее к любви, какие пишут все женщины всем мужчинам. Гоф-курьер этого не знал. Широким жестом сгреб он почту со стола в свою широкую сумку, защелкнув бронзовые пряжки. Сейчас в панинской канцелярии проставят печати, и через всю страну, потрясенную восстанием, поскачут курьеры…

Екатерина мысленно пересчитала прежних фаворитов:

– Потемкин будет шестым, если учесть и… мужа! – При воспоминании о муже ее передернуло от брезгливости.

Был декабрь 1773 года.

8. Шестой – прямо с фронта!

Неожиданно скончался турецкий султан Мустафа III, тень Аллаха на земле, ставший тенью самого себя. Он умер, сломленный неудачами войны и недоверием к тем фанатикам, которыми сам же и окружил себя и которые при всяком удобном случае кричали ему: «Никакого мира с неверными! Нет такой силы в свете, чтобы поколебала минареты наших мечетей. Если мы свято верим в Аллаха, так, спрашивается, кто может победить нас?..»

Скрипнула потаенная дверь Сераля – из нее выбрался страшный человек, тихо прошествовавший к свободному престолу, чтобы воссесть на нем под именем султана Абдул-Гамида I. Ужасен был облик его – облик человека, заживо погребенного, который все эти годы ожидал или удушения ночью подушками, или острого кинжала в спину, или чашки кофе, на дне которой растворились кристаллы яда. Он не верил, что жив, и садился на престол осторожно… Ислам завещает владыкам мира: «Врага устрани, а затем убей его. Каждый пусть беспощадно использует все обстоятельства, назначенные ему судьбою». Этот принцип покойный Мустафа III применил к своему родному брату. Рожденный в 1725 году (в год смерти Павла I), Абдул-Гамид тридцать восемь лет провел в заточении, где ему не отказывали только в одном – в гаремных утехах. Наследник престола пил воду, не догадываясь, откуда она течет, он слышал, что есть звезды, но забыл их свет… На цыпочках к нему приблизился великий визирь Муэдзин-заде (уже седьмой визирь за время войны) и, склонясь, информировал новую тень Аллаха на земле, что его империя находится в давнем состоянии войны с империей Романовых. Как только он это сказал, тут все дервиши, закружившись волчками, стали кричать:

– Никакого мира с неверными московами! Если мы свято верим в Аллаха, так кто же, скажите нам, может победить нас?

…В далеком Петербурге растерянная, отчаявшаяся женщина еще раз пересчитала свои грехи, загибая пальцы:

– Да, я не ошиблась! Он будет моим шестым…

* * *
Дунайская армия обнищала: не стало ни обуви, ни одежды, фураж отсутствовал, кавалерию шатало от бескормицы. Рубикон – Дунай лениво катил свои воды в Черное море, и никогда еще Потемкин не чувствовал себя столь скверно, как в эту кампанию. «Убьют… не выживу», – тосковал он и при этом просил Румянцева отправить его в самое опасное место.

– Иначе и не бывать, – сурово обещал фельдмаршал.

Разбив турок на переправе, Потемкин овладел замком Гирсово. Фельдмаршал форсировал Дунай возле Гуробал и, вжимаясь в узкие дефиле, двинулся по следам бригады Потемкина; в отдалении, застилая небо пылью, маневрировали колонны противника. Потемкин сгоряча налетел на Осман-пашу, рассеял его войско, а пашу лично ранил выстрелом из пистолета. Комендант Силистрии, завидев бегущие толпы, открыл ворота крепости на одну минуту – чтобы впустить истекавшего кровью Осман-пашу. «Остальных мне нечем кормить!» – крикнул он, громыхая пудовыми замками. Потемкин тем временем успел выручить Первый гренадерский полк, поражаемый турками с флангов. Возле него околачивался племянник Самойлов, и дядя неласково сказал парню:

– Чего в рот глядишь? Скачи до Румянцева, скажи, что Черкес-паша идет с тыла, станут всем нам салазки загибать…

Но тут прямо из свалки боя, из туч пушечной гари, вынесло на рысаке самого Румянцева – без шляпы, без парика. Фельдмаршал тряхнул на себе мундир, из него посыпались пули.

– Во как! – сказал он. – Насквозь простучали. Думал, сегодня и конец. Слушай меня: бери кавалерию, я тебя сикурсирую – и ударь, сколь можешь, по Черкесу на марше… А наши дела худы: Салтыков ни мычит ни телится, а мы тут погибаем… Выручай!

Потемкину удалось отогнать Черкес-пашу к Шумле, остатки его кавалерии отошли к Кучук-Кайнарджи; возле этой деревеньки, из зелени садиков, уже мрачно реяли сатанинские бунчуки мощной армии Нюман-паши, который удачным маневром отрезал армию Румянцева от переправы у Гуробал. Это поняли все: даже барабанщики, громом своим внедрявшие бодрость в души слабейшие, даже эти ребятки тихо плакали, потому что умирать никому неохота.

Ночь застала Потемкина под южными фасами Силистрии, а запорожцы осаждали крепость с другой стороны – дунайской; две тысячи усачей затаились в камышах, вряд ли кто из них уже спасется! Румянцев прислал Самойлова, который похвастал, что нашел случай отличиться в бою, за что фельдмаршал сулил ему Георгия.

– А вас, дядечка, граф изволят к себе.

Румянцев размашисто черкнул ногтем по карте.

– Сюды, – показал, – пошлю Вейсмана задержать Нюман-пашу, а ты прикроешь меня отселе. – Он наполнил стакан темной, крепкой «мастикой». – Выпей, генерал… Ночь будет нехорошая!

Этой ночи уже не вернуть, заново ее не переделать, и она сохранилась в памяти самой черной. Когда армия отступает, арьергард ее становится авангардом, жертвующим собой ради спасения армии, – вот Потемкину и выпала эта честь! Он подчинил своей бригаде остатки растрепанного корпуса Вейсмана (труп убитого Вейсмана велел спрятать в кусты), занял входы в глубокое дефиле и сдерживал турок до тех пор, пока Румянцев не вывел войска к переправам. Вдоль берега Потемкин вернулся к прежним позициям, снова возвел батареи, посылая через Дунай ядра на крыши Силистрии.

В громах миновала осень, настала зима…

* * *
Скучно зимовать в землянке. Потемкин страдал честолюбием: в году минувшем имел он немалые успехи в баталиях, а его никак не отметили. Это нехорошо! Выбравшись из землянки, он сумрачно наблюдал за траекториями ядер, летящих на Силистрию, и тут его настигло письмо Екатерины. «Господин генерал-поручик и кавалер, – писала женщина, – вы, я чаю, столь упражнены глазением на Силистрию, что вам некогда письма читать…» Это было настолько неожиданно, что в нетерпении Потемкин перевернул лист. «Вы, читав сие письмо, – заканчивала Екатерина, – может статься, зделаете вопрос – к чему оно писано? На сие вам имею ответственность: чтоб вы имели подтверждение моего образа мыслей в вас, ибо я всегда к вам доброжелательна…»

Сомнения Потемкина разрешил опытный Румянцев:

– Какое ж это письмо? Это, братец, мой, подорожная от Фокшан до Питерсбурха… Петька! – гаркнул он, и мигом явился Завадовский, что-то быстро дожевывая. – Дожуй, дурак, – велел ему фельдмаршал, – и садись писать путевой лист генерал-поручику.

Не потому ли и снилась ему страшная золотая галера?

С робостью взяв подорожную, он обещал Румянцеву:

– Я скоро вернусь. Дел в Питере у меня нету.

– Не зарекайся, – благословил его фельдмаршал…

Был день 1 февраля 1774 года, когда Потемкин прибыл в Петербург, но не поехал домой в Конную слободу, а затаился на квартире зятя Николая Борисовича Самойлова. Сестра его Мария, заодно с мужем, оплакивала долгое отсутствие сына:

– Сашка-то наш как? Небось страхов натерпелся.

– Ничего балбесу не сделается. Вот он, щенок, осенью кавалером Георгия стал, а меня даже дегтем никто не помазал…

Три дня подряд Потемкин отсыпался, навещая по ночам кладовки, где поедал все подряд: сельдей с вареньем, буженину с капустой. Несмотря на зимнюю стужу, двор пребывал в Царском Селе, куда его загнала оторопь перед буйной «пугачевщиной». Екатерина скрывалась от народа, а Потемкин прятался от Екатерины, обдумывая на досуге свое дальнейшее поведение. И чем больше размышлял он, тем тверже становился во мнении, что напрасно поспешил на сладостный зов тоскующей сорокапятилетней сирены.

Сам для себя выяснил вдруг: брезглив и ревнив!

Его нашел у сестры Иван Перфильевич Елагин:

– Одна морока с тобой, генерал. С ног сбился, тебя по городу сыскивая… Матушка-то ждет. Чего разлегся? Велела явиться…

В свете уже гадали, зачем вызван «Cylope-borgne» (Кривой циклоп), и недоумение столичного света разделяли иностранные послы, не желавшие перемен при дворе. Васильчиков всех устраивал только потому, что, кроме царской постели, никуда больше не лез… 4 февраля, в 5 часов пополудни, генерал Потемкин явился в Царскосельский дворец, а когда поднимался по лестнице, навстречь ему спускался Гришка Орлов.

– Что, князь, слыхать нового?

Ирония еще не покинула отставного фаворита:

– Новость одна: я спускаюсь – ты поднимаешься…

Орлов спустился вниз, а Потемкин поднялся наверх. Императрица чувствовала себя неловко, таила глаза:

– Богатырю – и дело богатырское: помоги мне, генерал, с «маркизом де Пугачевым» управиться, и я благодарна останусь…

А больше ничего! Но Потемкин и сам догадался, что женщина сейчас в положении утопающей – брось ей хоть бритву, она и за лезвие ухватится. В небывалой раздвоенности чувств Потемкин отъехал обратно в столицу, куда вслед за ним примчалась и сама Екатерина, а сестрица Мария нашептала братцу за ужином:

– Хватит тебе кладовки-то наши объедать! Ведь она ждет тебя. Знаешь ли, что люди в городе говорят… не одна я бубню.

– Так ее нет же в Зимнем, она на даче Елагина.

– Ой глупый ты, Гришка! В Зимнем-то Васильчиков торчит, а на даче Екатерина, хоть убей ты ее, никто не узнает…

Устав ожидать Потемкина, императрица выманила его в собрание Эрмитажа, куда попадали лишь доверенные персоны. Генерала ознакомили с правилами поведения: перед императрицей не вставать, болтать можешь все, что взбредет в голову, за дважды отпущенную остроту полагается платить штраф в пользу бедных Петербурга. Если очень заврешься, заставят выпить стакан сырой воды или прочесть строфу из «Тилемахиды» незабвенного Тредиаковского. Главное же условие для Эрмитажа – быть забавным и не обижаться, если тебя, ради общего веселья, превратят в дурака и всеобщее посмешище. Екатерина явилась в собрании приодетой нарочно для Потемкина: в русском сарафане из малинового бархата, отделанном вологодскими кружевами, в высоком кокошнике, украшенном мелкой зернью беломорского жемчуга. Она ознакомила Потемкина с неписаным правилом Эрмитажа:

– Прошу сору из нашей избы не выносить.

– Хороша же изба, из которой сор не метут!

– Не спорь, генерал: я уже сказала…

Женщина мелкими шажками сразу прошла к шахматному столику, точными движениями расставила фигуры:

– Садись, друг мой. Поучи меня, бестолковую… Платон уже не раз сказывал, что ты вроде русского Филидора.

Потемкин был отличным мастером шахматной игры. Но то, что между ними было еще не сказано, мешало сосредоточиться, отвлекал и шум эрмитажных гостей. Комик Ванджура предвосхитил музыкальных эксцентриков будущего, играя на фортепьяно локтями, носом, головой и ногами, за что имел чин «майора», а сама Екатерина (за умение двигать ушами) ходила лишь в чине «поручика». Потемкин похрюкал свиньей и получил чин «сержанта». Но веселье Эрмитажа сегодня казалось натужным, все ощущали некоторую скованность – и виной тому была грозовая туча, нависшая над шахматной доской.

– Мат! – прекратил Потемкин эту обоюдную муку.

Екатерина прикинула ход слоном, переставила ферзя, но поняла, что ее партия проиграна, и поднялась со вздохом:

– Allons, encouragez poi avec quelque chose.[28] Напиши мне, пожалуйста, а то, чувствую, нам никак не разговориться…

Она ушла к себе, он поехал домой. Что толку?

В вихрях метели, разгулявшейся к ночи над Петербургом, разминулись санки Потемкина и карета императрицы, увозившая ее прочь из города – опять в гробовую тишину елагинской дачи.

«Хочешь, чтоб я написал? Так я напишу…»

* * *
Оскорбленный тем, что не был награжден за Силистрию, он пошагал наперекор всему, разрушая традиции придворных отношений. Описывая свое пребывание на войне, Потемкин призывал в свидетели Румянцева и самих турок, которые могут подтвердить, что он воевал честно. И просил для себя звания генерал-адъютанта. «Тем единственно оскорбляюсь, что не заключаюсь ли я в мыслях Вашего Величества меньше прочих достоин?» – конкретно спрашивал он… Екатерина отреагировала моментально: 1 марта в Сенате был заверен указ о назначении его в генерал-адъютанты. Новое звание позволяло Потемкину входить во внутренние покои императрицы, носить любой мундир (кроме флотского), иметь казенный стол на двенадцать персон и прочие преимущества по службе. Екатерина сама вручила ему жезл с золотым набалдашником, украшенный голубым муаром; жезл венчал двуглавый орел из черной эмали. Но еще долгие шесть недель длилась между ними мучительная и сложная борьба. Сдаваясь без боя, женщина однажды не вытерпела и, потупив глаза, как стыдливая девочка, сказала, что снова ночует на пустой елагинской даче:

– Навести меня, одинокую вдову…

Как бы не так! Потемкин переслал ей через Елагина записку: у тебя, матушка, перебывало уже пятнадцать кобелей, а мне честь дороже, и шестнадцатым быть никак не желаю.[29] На этот дерзкий выпад Екатерина ответила «Чистосердечной исповедью». Она усиленно доказывала, что у нее было лишь пятеро мужчин (включая и неспособного мужа). Жестоко проанализировав все свои романы, об Орлове она писала: «Сей бы век остался, есть-либ сам не скучал… а ласки его меня плакать принуждали». Екатерина извиняла себя «дешперацией» (страстью), бороться с которой она не в силах. А в конце письма спрашивала: «Ну, господин богатырь, после сей исповеди могу ли я надеяться получить отпущение грехов своих? Изволь сам видеть, что не пятнадцать, но третья доля из сих… Беда та, что сердце мое не может быть ни на час охотно без любви!» И заканчивала так, что у него два пути: может хоть сейчас отправляться обратно на Дунай или разделить с нею долгожданную «дешперацию»…

На квартиру Самойловых опять заявился Елагин:

– Да пожалей ты меня, генерал! Устал я мотаться.

Потемкин не поехал. Елагин доложил императрице:

– Воля твоя, матушка, а за волосы этого одноглазого я к тебе не потащу… У него кулаки – страшно глядеть.

Екатерина была подавлена упорством Потемкина:

– Наверное, я состарилась. Но мог бы и приехать, потому как не просто баба зовет, а все-таки – императрица… да!

На Елагине острове, в мертвой тишине леса, среди высоченных сугробов, притихла дача. В передней – ни души. Потемкин сбросил шубу на пол, поднялся по скрипучей лестнице. Одна комната, вторая, третья – пусто, и мелькнула мысль: «Не дождалась…»

Резкий шорох платья за спиной – она!

Лунный свет заливал паркеты, плотными лучами сочился через окна, выделял из потемок фигуру женщины. Она сказала:

– И с чего ты взял, будто их пятнадцать было? Не верь тому, что люди говорят… Ежели моих статс-дам перебрать, так я перед ними еще дитё невинное буду. А ты – шестой!

Потемкин вдруг направился обратно, но Екатерина, резво забежав перед ним, загородила двери спиною:

– А вот как хочешь… не пущу!

– Но я не желаю быть шестым.

– Я согласна – будь первым, кто тебе мешает?..

Рядом со своим лицом он видел ее лицо, ставшее в лунном свете моложе. Потемкин поймал себя на мысли, что ему хочется взять ее за шею и трясти за все прошлое так, чтобы голова моталась из стороны в сторону. Екатерина, очевидно по выражению лица, догадалась о состоянии мужчины.

– Ну… бей! – сказала она. – Бей, только не отвергай.

В этот момент ему стало жаль ее. Он понес женщину в глубину комнат, ударами ботфорта распахивая перед собой половинки дверей, сухо трещавшие. Екатерина покорилась ему.

– Пришел… все-таки пришел, – бормотала она. – Не хочешь быть шестым – и не надо! Будь последним моим, проклятый…

Потом возник новый день, морозный и солнечный. Из заснеженных лесов столичной окраины вытекала густая мажорная тишина. На белых ветвях дерев сидели бодрые снегири в красных мундирчиках. К подъезду елагинской дачи подали сани. Екатерина, полковник Преображенской гвардии, поздравила Потемкина с чином подполковника той же гвардии.

9. Все силы ада

«…Негодяи говорили, – писал Дидро матери, – будто я приехал вымаливать у императрицы новые милости. Это взбесило меня… Нужно зажать рот этой сволочи!» С появлением нового фаворита Дидро закончил беседы с императрицей. Их насчитывалось шестьдесят! О чем угодно: о полиции и абортах, о тщете классического образования и разводах между супругами, о дураках и умниках, о конкурсах среди чиновников для занятия ими должности, о непроходимой скуке изучения грамматики. Предвосхищая учение Дарвина, Дидро говорил о борьбе сильнейших видов со слабыми, предвидел развитие генетики, рассуждая о великом значении наследственности, и, заглядывая в будущее планеты, беспокоился о сохранении необходимой гармонии между природой и человеком. Екатерина бесплатно прослушала энциклопедический курс занимательных лекций, но, внимая Дидро, она ни на минуту не забывала о Пугачеве и борьбе с восстанием…

Пора расставаться! Не желая зависеть от императрицы, Дидро заранее предупредил ее, что никогда не бывал счастлив от наличия денег. Но Екатерина все-таки нашла случай вручить ему «на дорогу» 7 000 рублей. Дидро потратил их на две очень хорошие картины, которые и сдал в Эрмитаж – на вечное хранение…

В последний раз они пили кофе, который сама же Екатерина и заварила. Она воскликнула:

– Ну хоть что-нибудь от меня возьмите же наконец!

Дидро подождал, когда она допьет кофе, и взял из-под ее чашки… блюдечко. Екатерина расхохоталась:

– Неужели вы так богаты, Дидро?

– Я доволен жизнью, а это важнее.

– Но блюдечко ведь разобьется.

– Возможно, – не возражал Дидро.

– Когда же вы едете?

– Как только позволит погода.

– Не прощайтесь со мною – прощание наводит грусть…

Чтобы не удовольствовать явных врагов русского народа Дидро не навестил Берлин, его не видели и в Стокгольме, – измученный долгою разлукой с Парижем, он ехал прямо домой, только домой. С той поры Россия сделалась главной темой его разговоров с друзьями, и ученый-энциклопедист искренне сожалел, что в прошлом допустил трагическую обмолвку, заявив однажды, что «Россия – это колосс на глиняных ногах».

– Россия, – говорил он, – слишком сложный организм, о котором европейцы имеют искаженное представление. Все ссылки на «дикость» русского народа не имеют никаких оснований. В доме Нарышкина я разговаривал с лакеями о своей Энциклопедии. Они были крепостными, это так, но рабство не уничтожило в них стремления к познанию вещей… Пройдет еще лет сто или двести – мир будет ошеломлен небывалым ростом этой удивительной державы! Русский народ никогда не сожмется, напротив, он будет расширяться за счет тех гигантских пространств, которые пока еще не в силах освоить…

Случайно Дидро узнал, что барон Бретейль в издевательской форме поздравил Екатерину с русской революцией.

– Это он сделал напрасно, – сказал Дидро. – Революция возникнет сначала во Франции, Россия продолжит начатое французами…

* * *
Это правда, что барон Бретейль, ныне французский посол в Вене, напомнил Екатерине давнишний спор в 1762 году, поздравив ее с революцией. Екатерина в ярости отвечала, что бунт черни на дальней окраине империи нельзя равнять с революцией, а она еще надеется дожить до того времени, когда сможет поздравить Бретейля с революцией в Париже… Софья Пугачева с детьми проживала на казенных харчах в Казани, а дом Пугачевых в Зимовейской станице императрица велела сжечь, засыпав место пожарища солью, чтобы еще лет сто на этом месте даже трава не росла.

– Матушка, – подсказал ей Потемкин, – Яицкий городок хорошо бы переиначить в город Уральск, я бы и реку Яик назвал Уралом, дабы память о самозванце навеки исчезла в географии нашей.

Екатерина удивительно легко с ним соглашалась:

– Как тебе не слушаться? Велю всем не слепым и не хромым ехать в Казань «маркиза» бить… Ой, не проси о ласке, друг мой! Сам видел, какова я с тобою, такова и вечно останусь. В дешперации моей никогда не сомневайся. Пойми, глупый: что может быть для женщины дороже ее последнего мужчины?

Бибиков, рапортуя императрице из Казани, счел нужным оповещать о своих делах и Потемкина. Гарнизоны у него оставались без комендантов, полки без полковников. Все разбегались, даже ничтожный писарь, ни в чем не повинный, грыз в канцелярии перо, терзаемый страхом апокалипсическим: «А ну как Пугач явится?» Растерянность властей в провинции была такова, что городничие обращались даже к помощи военнопленных турок, вооружая их. Неистовые вопли «Ля-иль-Алла!» производили сильное впечатление на русских баб и мужиков. Екатерина указала отпускать, коли пожелают, воинственных агарян на родину, одаривая каждого одиннадцатью рублями и часиками фернейского производства. Вольтер мечтал, что часы его фабрики она распродаст через Кяхту китайцам, но мудрец никак не ожидал, что русская императрица обратит их в политическую спекуляцию.

Весна была ранняя, брызжущая капелью. Во дворце Потемкину встретилась расфуфыренная, вся в мушках, Прасковья Брюс. Дурачась, она прикинулась попрошайкой-цыганкой:

– Позолоти ручку, барин.

– За что?

– Это ведь я вдувала в уши Като о том, как ты изнываешь на Дунае от неземной страсти… Или забыл? Так вспомни: когда ты глаза лишился и хотел в монахи постричься, разве не я тебя утешила?.. Хочешь, опять приду?

– Брысь! – отвечал свысока Потемкин…

Бибиков вскоре повел генеральное наступление, в котором выявились два талантливых полководца – Иван Иванович Михельсон и князь Петр Михайлович Голицын. Им было сейчас не до наказания восставших: они быстро наступали на Пугачева, по их следам двигались менее удачливые в боях, зато более жестокие в расправах. Эти никуда не торопились – деловито секли, вешали, рубили и сжигали. Бибиков, отсылая в Петербург реляции, старательно вычеркивал из текста описания их жестокостей.

Пугачев не смог взять Оренбурга! Яицкого городка он тоже не осилил. В утешение ему яицкие казаки женили Пугачева на местной казачке Устинье Кузнецовой, чтобы еще крепче привязать его к Яику и делам яицким. Вскоре под станицей Татищевой разыгралась жестокая битва: Пугачев схватился с князем Голицыным, но, ощутив свою слабость, скрылся в Берду, где долго утаивал от народа свое серьезное поражение. Виселицы вокруг ставки не пустовали: одних, еще теплых, из петель вынут, других, похолодевших от страха, в петлю вкладывают, – Пугачев боялся измены, подозревая в пришлых людях агентов и убийц императрицы (в этом он прав: их было в Берде немало!). Безжалостно уничтожая дворян, истребляя даже грудных младенцев, Пугачев нарождал новое, мужицкое дворянство, делая своих приближенных «графами» и «фельдмаршалами». Народу он обещал: «Я вас всех не оставлю и буду вас жаловать верно, нелицемерно… от головы до ног обую». А башкир призывал: «И бутте подобными степным зверям!» Но скоро и в Берде стало опасно, надо бежать далее. Накануне отступления Емельян Иванович устроил в лагере гомерическую попойку, отчего утром, когда пришло время трогаться в путь, четыре тысячи человек остались лежать замертво, не в силах оторвать от земли головы. Таких страшных потерь Пугачев не имел ни в одном сражении, и он поспешно бежал в чащобы Башкирии, оставив свою армию похмеляться.

В конце марта правительственные войска вступили в Берду и наконец сняли осаду с Оренбурга; императрица радовалась:

– Ну вот! Явился богатырь, и все пошло к лучшему. Недели не пройдет, как с «маркизом» будет покончено… Нарекла я себя помещицей казанской, а теперь помышляю – не объявиться ли мне и помещицей оренбургской, чтобы дворяне чувствовали: я с ними, я никогда их не оставлю, буду их жаловать!..

Вслед за Оренбургом избавился от блокады и Яицкий городок, в котором изнурение гарнизона дошло до того, что солдаты питались «киселем», сваренным из глины с водою. Потемкин указал щедро наградить потерпевших солдат, а жителям Оренбурга императрица разрешила три года подряд не платить в казну никаких податей. В числе многих близких Пугачеву людей была схвачена и «царица» Устинья! Все складывалось удачно для Екатерины, но вдруг, как гром средь ясного неба, умер Бибиков, и это было столь неожиданно, что при дворе решили: опоен ядом.

– Необходим Суворов, – сказал Потемкин.

– Суворов нужен на Дунае, – ответила императрица. – Впрочем, смерть Александра Ильича уже не имеет значения: Пугачев разбит полностью, дело за поимкой его, а Михельсон с Голицыным молодцы, я их своей милостью никогда не оставлю…

И как раз в это время, когда разгромленный всюду Пугачев ушел от преследования, собирая новое ополчение, на просторах России стали появляться новые отряды повстанцев. Предводители их не старались выдавать себя за «царей», им было не до того, чтобы притворяться «графами» и «фельдмаршалами». А народ окрестил их метко – пугачи! Вот эти-то «пугачи», подлинные вожди народа, и раздули по стране новое жаркое пламя Крестьянской войны.

Не Пугачев поднялся – сам народ поднимал Пугачева!

* * *
Женщина, плачущая от любви в объятиях мужчины, – это была она, Екатерина, и с первого поцелуя Потемкин навсегда забыл, что это императрица: для него она стала только женщиной, которой ему, мужчине, приятно повелевать. Любовный язык Екатерины был по-бабьи горяч: «Все пройдет в мире, кроме страсти к тебе… Сердце зовет: куда делся ты, зачем спишь? Бесценные минуты проходят… Я с тобой как Везувий: когда менее жду, тогда эрупция моя сильнее. Ласками все свечки в комнатах загашу… Что хочешь делай, только не уйди от меня без этого!» Одурманив его нежностью и бурной страстью, Екатерина переложила со своих плеч на плечи нового фаворита главные дела: снабжение армии Румянцева и руководство борьбы с восставшим народом. Потемкин и сам не заметил, как и когда в его руках сосредоточились все силы ада… На кричащем фоне пожаров и виселиц, сразу изменивших идиллические пейзажи России, творились при дворе такие дела, результаты которых отразятся в недалеком будущем.

Потемкин по-хозяйски основательно занял обширные апартаменты в Зимнем дворце, но еще очень стыдился часовых и прокрадывался в спальню императрицы на цыпочках, по стеночке, наивно полагая, что остается невидим и неслышим. Васильчиков, покидая дворец, не питал к своему сопернику недобрых чувств, напротив, щедро награжденный императрицей, он испытал облегчение, как арестант, негаданно попавший под указ об амнистии. Без тени юмора, вполне радушно он пожелал Григорию Александровичу больших успехов на новом для него государственном поприще… Не так спокойно отнеслись к этой перемене при «малом дворе». Павел с Natalie и Андреем Разумовским растерянно окружили навестившего их Никиту Ивановича Панина; молодые люди наперебой спрашивали вельможу: что им ждать с явлением нового фаворита, на что надеяться? Документальный ответ Панина был таков: «Мне представляется, сей новый актер станет роли свои играть с великою живостью и со многими переменами, если только он утвердится».

– Доколе же нам терпеть этот разврат? – спросил Павел.

– Такое положение будет продолжаться, – сказал Панин, – и Потемкин не последний, а вам не советую нарушать равновесия на дворе, ибо новый куртизан вашему дому не враждебен…

В мае 1774 года, вызвав смех при русском дворе, скончался от оспы французский король Людовик XV, и Екатерина сказала:

– В веке просвещенном от оспы умирать стыдно! Сам же отверг вариоляции оспенные и умер… вольно ж ему. А нам забота: дофина поздравлять с его австриячкой Марией-Антуанеттой.

Кончина короля, кроме смеха и недельного траура, не вызвала никаких эмоций, ибо своих дел было по горло. Между тем возвышение Потемкина аукнулось и на Дунае – Безбородко первый порадовал его льстивым письмецом: «Милостливый отзыв вашего высокопревосходительства обо мне оживотворил все чувства мои и воскресил надежду во мне достигнуть желаемого». Потемкин, хоть убей, не мог вспомнить, когда он выражал о Безбородке милостивые отзывы. Впрочем, сие не столь важно… В это время граф Захар Чернышев, президент Военной коллегии, уже почернел от предчувствия своего скорого удаления. Потемкин, зная положение на фронте не по бумагам, а испытав все на собственной шкуре, отлично понимал нужды румянцевской армии. Жена полководца, графиня Екатерина Михайловна Румянцева, оповещала мужа, чтобы впредь уповал исключительно на Потемкина, который, не в пример Чернышеву, угнетать приказами не станет, а всегда поможет: «Он даже и мне великия атенции делает; вчерась нешутя сказывал, чтоб ты к нему прямо писал, он тут во все входит, а письма наверху (императрице) кажет…» Потемкин желал дать Румянцеву «полную мочь» в военных решениях, он возражал Екатерине, которая настаивала на посылке войск сначала против Пугачева.

– Пугачев хуже чумы! – горячилась она. – Сначала уничтожить его надо, а потом уж о победах на Дунае помышлять.

Потемкин в этом вопросе имел иное мнение:

– Только добыв мир с турками, мы освободим армию Румянцева для дел домашних. Не отнимать войска надо, а дать ему войск, чтобы скорее викторию раздобыл…

Она уступила! Потемкина кружило в делах, словно в метельных вихрях, а по ночам женщина ошеломляла его безудержной страстью. Казалось, она целиком растаяла в его нежности, как тает сахар в горячей воде, и не раз плакала в его объятиях:

– Есть ли еще хоть одна женщина в этом мире, которая бы любила, как я люблю!

Дешперации было много, а денег совсем не было.

Екатерина, кажется, забыла, чем люди живы.

Всем давала, а Потемкину – ни копейки…

Василия Рубана он взял к себе в секретари:

– Надо бы тебе, Васенька, яко бедному, по сту рублев в месяц платить, да поверь, друг: сам не знаю, где взять! – Рубан молча указал пальцем кверху, намекая на императрицу. – Э, нет! – отказался Потемкин. – Я же не Васильчиков, просить мне стыдно…

Тут и пригодилось Потемкину звание генерал-адъютанта: по чину имел он право объявить словесный указ, чтобы забрать из казны государства сумму не более 10 000 рублей. Но залезать в сундуки знатных и важных коллегий не мог решиться.

– Коллегии все на виду… шум будет! – сказал он.

Рубан точно указал на Соляную контору:

– Коллегии, Гриша, пока тревожить не станем. Контора же сия горами соли ворочает, у нее денег – мешками!

– Тогда садись, Васенька, и пиши указ от меня…

Рубан «указ» сочинил. Потемкин глянул в бумагу и обомлел: Аполлоны, Марсы, Цирцеи, Хариты, а в конце – нуждишка.

– Ах, мудрена твоя мать… почему в стихах?

– Не удержался, – пояснил Васенька. – Поэт я или не поэт?

– Вот ежели по этим стихам дадут денег, тогда выясним…

Соляная контора стала первой казенной кубышкой, в которую запустил свою лапу граф Григорий Александрович Потемкин. Рубан получил от него сразу полтысячи – за стихи!

10. Последняя – Волжская

Иноземные послы и посланники, аккредитованные при дворе Петербурга, пребывали в состоянии прострации. Появление Потемкина, для всех неожиданное, спутало многие карты в том пасьянсе, который они привыкли разыгрывать при бесхарактерном Васильчикове, искусно лавируя между Паниным и Екатериною! Теперь возникла новая громоздкая фигура, быстро набиравшая силу и скорость, а дипломаты ничего о Потемкине не знали и поначалу в депешах, рассылаемых ко своим дворам, характеризовали фаворита очень кратко: одноглазый генерал. Было еще неизвестно, каковы его пристрастия, что он любит и чего не терпит, продажен или неподкупен, каковы его симпатии в европейской политике, какими языками он владеет, трезвенник или пьяница? Пока что политики уяснили одно: в насыщении желудка Потемкин неукротим, как доисторический ихтиозавр, дела вершит больше в халате, его любимая поза – лежачая. К лету 1774 года дипломатам стало ясно, что «одноглазый генерал» – не случайный баловень царской постели, лестница его восхождения к славе строилась Екатериною весьма основательно – в таком порядке:

генерал-адъютант императрицы,

подполковник лейб-гвардии полка Преображенского,

вице-президент Военной коллегии,

граф великой Российской империи.

Его высокопревосходительство стал титуловаться его сиятельством! В эти сумбурные дни, когда было трудно доискаться истины, в Петербурге все чаще появлялись усталые и небритые курьеры, с ног до головы заляпанные грязью дорог и проселков; они прибывали с пакетами от Румянцева. В разноголосице придворных сплетен дипломаты улавливали лишь отдельные слова: «Суворов… Козлужди… конгресс, конгресс!.. князь Репнин уже там… это в деревне Кучук-Кайнарджи…» Никто ничего не понимал. Лучше всех был информирован прусский посол, граф Виктор Сольмс, давно живущий в России и хорошо изучивший русский язык (за что его уважала Екатерина).

– События созрели, – говорил он, – а Пугачев вряд ли повторит оренбургскую ошибку и скорее всего явится на Волге…

Узнать же точно, где сейчас Пугачев и куда направляет он движение своей новой армии, было невозможно: Екатерина отшучивалась, Панин хмуро отмалчивался, Потемкин грыз ногти. Весь июнь дипломатический корпус пребывал в напряженном внимании, тщательно коллекционируя слухи среди царедворцев и простонародья. Кажется, что на этот раз народ российский широко расправил свои крылья… В один из теплых вечеров Сольмс пригласил коллег в прусское посольство на Морской улице; почти напротив расположилась мастерская Фальконе, где под самый потолок был вздыблен «глиняный» всадник… Посол Фридриха II раскатал карту России:

– Пугачев, очевидно, вышел на Казанский тракт.

– Но какие страшные расстояния! – сказал граф Дюран.

– В этой дикой стране, – напомнил шведский посол Нолькен, – расстояния никого не ужасают, а тем более русских…

Политики сомневались, хватит ли у Пугачева дерзости вонзиться в самый оживленный центр России, насыщенный множеством дворянских усадеб и вотчин, переполненный крепостным населением.

– Вы не верите, что Пугачев спешит к Волге?

– Трудно в это поверить, – отвечали Сольмсу.

Прусский посол хлопнул в ладоши, явился лакей.

– Вот тебе рубль, – сказал ему Сольмс. – Обойди ближайшие лавки, принеси нам фунт свежей икры.

Лакей долго отсутствовал. Наконец вернулся:

– Извините меня, посол, но икры нет.

– Быть того не может! – воскликнул граф Дюран.

Лакей пояснил, что в лавках икра есть:

– Но старая, залежавшаяся, а торговцы говорят, что свежей икры долго еще не будет. А почему – никто не ведает.

Сольмс, явно удовлетворенный, позвал гостей к столу:

– Заранее извиняюсь перед вами, господа, что прекрасная русская икра сегодня не оживит мой стол… Нет икры, и ясно почему: Пугачев идет прямо на Казань!

…Крестьянская война еще только начиналась.

Занавес
Ну и жарища… В середине июля 1774 года Прохор Акимович Курносов проезжал через Россию, поспешая в столицу по срочному вызову. Где-то вдали горели леса, сизый дым обнимал ромашковые поляны. Дороги утопали в едучей пыли, по ним хаотично катили брички, рыдваны, коляски, кареты, таратайки, шарабаны, просто телеги – ехало дворянство, причитая испуганно. Спасались… А на почтовых станциях не протолкнуться было от множества застрявших пассажиров: все ямщики в разъездах, лошадей нет, всюду суета, вопли, ругань, драки, пьянство, неуважение человека к человеку. Прошка легко протекал через этот чудовищный раскардаш России, будто ничто его не касалось. Где-то за Липецком, остановясь менять лошадей, он спросил станционного смотрителя:

– Что это с людьми, будто повзбесились все?

– Как, сударь! Пугачев-то у Казани уже… Гляди, день-два – город возьмет, через Волгу перекинется, сюда заявится. Вчерась двоих уже повесили: каки-то манифесты подложны читали…

Имея на руках хорошую подорожную, Прошка катил пока как по маслу, без задержек. Наконец и он застрял под Лебедянью.

– Нет лошадушек. Подождите, сударь, – обещал всклокоченный смотритель. – Уж вас-то я первым делом отправлю… ей-ей!

Курносов был в белом флотском плаще, под которым поблескивал орден Георгия, держался парень в сторонке, в разговоры общие не вступая, и потому привлекал к себе особое внимание.

– А кто же вы, такой нарядный, будете?

– Мы с Черноморской эскадры… А что, сударь?

– Да уж, извините, больно вы спокойный средь нас.

– А с чего бы мне волноваться? – спросил Прошка.

– Пугачев-то… ай-ай! Слыхали ль?

– Слыхал. А буфет на этой станции имеется?

– Эвон, за почевальной комнатой… извольте.

На втором этаже станции проезжие убивались с горя за картами, бодрились от вина. Левую руку с оторванными пальцами Прошка напоказ не выставлял, скрывая ее под плащом. Он сказал:

– Водки бы мне стаканчик. Да карася в сметане.

Повернулся от буфета в зал, и на него испуганно глянули удивительно красивые глаза (не мамаевские, а по наследству из рода дворян Рославлевых). Это была Анюточка Мамаева, а ныне в браке казанская дворяночка Прокудина, с нею – две девочки.

– Ну узнали меня? – спросил он, подходя к ней.

– Да вас, сударь, теперь и не узнаешь… Вижу, что облик-то знакомый вроде. Смотрю вот: вы или не вы?.. Здравствуйте.

– День добрый, Анна Даниловна, – поклонился Прошка.

– Чего ж в нем доброго-то? – сказала она, закусив губу, а девочки ползали по лавке, трепали мать за рукава платья.

Хотел он сказать, что Мамаев в Азове под его командою состоит, да передумал: по всему видать, женщине и без того плохо, так на что правду об отце знать? «Э, ладно! Промолчу…»

– Наверное, тоже от Пугачева бежите?

– Хуже того, – вдруг заплакала госпожа Прокудина. – Муженек мой под суд угодил… Выдали меня за него как за благородного. А он казну в Мамадыше растащил, на акциденциях попался, двух писарей засек и соседнюю усадьбу спьяна спалил. Едем с ним до Сената столичного, чтобы умолить судей избавить нас от Сибири.

– А муж-то ваш где? Хоть бы глянуть на героя такого!

Анечка возвела к потолку прекрасные глаза:

– Где ж ему, окаянному, быть-то еще? Где вино с картами, там и он… Пять дён маемся по лавкам, лошадей не дают. Ах, сударь мой, – вдруг вырвалось у нее. – Ежели б вы дворянином были, так все иначе сложилось – ко счастью нашему обоюдному!

Чего уж тут вспоминать детские наивные поцелуи украдкою? Он прошелся по комнате, стуча железками на ботфортах, белый галстук из батиста терзал шею, мешала шпага. Ответил так:

– Невелика важность – дворянство! Мне ведь тоже в Сенат надобно. Только не судиться. Хочу бумаги выправить по герольдии.

Девочки раскапризничались. Анюта их одернула. С трогательной печалью женщина оглядела парня, даже орден его заметила:

– Никак, вы уже большим человеком стали.

– Человек я не большой, зато государственный.

– Чем же вы заняты бываете?

– Корабли строю. Потом на воду их спускаю. Флоту без кораблей не быть, как и не быть России без флота! Вот и выходит, Анна Даниловна, что я человек государственной надобности… Ныне из шкиперов произведен в чин флотского сервайера.

– Оно конешно… по науке! – пригорюнилась Анюточка.

Прошка и в самом деле сознавал свое высокое предначертание, невольная гордость проглядывала во всем его поведении, даже в походке, и потому привлекал внимание других, которые собственного значения в жизни страны никогда не имели (и вряд ли уже обретут). Прошка вдруг вспомнил, что в бауле его затерялись два румяных райских яблочка, и угостил ими девочек:

– Это татарские, крымские… Нате! Они вкусные.

Наверху щелкали шары бильярда, затем послышалась перебранка картежных игроков, что-то громко упало. Прошка заметил, что Анюта стала нервничать. Он и сам пребывал в нетерпении:

– Надоело маяться. Хоть бы лошадей дали скорее!

Кто-то с лавки, полусонный, буркнул ему:

– Ишь чего захотел – лошадей! Насидишься еще. навоешься за компанию с нами… Удрать хочешь? Не выйдет. Вот явится Емелька Пугачев и всех нас перевешает, а тебя, водяного, да еще с этаким орденом, – прямо башкой в колодец: бултых – и каюк!

Сузив глаза, Прошка с неприязнью ответил сонному:

– Спи и дальше, а я поеду. Даст бог, во сне и помрешь. Чего ты меня Пугачевым пугаешь? Я ведь в кабале никого не умучивал, чужим трудом не живал дня единого… Тебя утопить бы!

Шум на втором этаже усилился, раздался грохот, и носом вперед по лестнице скатился добрый молодец с подбитым глазом.

– Это мой! – вскрикнула Анюточка.

Так и есть. Герой ринулся к буфету, чтобы стремительно запить свою обиду. В тот же момент от дверей раздалось:

– Лошади господину сюрвайеру Курносову поданы!

Все дворяне вскочили с лавок, гомоня разом:

– Мы давно тут сидим, а он… Нам-то когда? Этот черноморский только что прикатил, не успел присесть, а ему и лошадей? Чем мы-то, дворяне, его хуже… какой день ждем!

И уже совсем заклевали несчастного смотрителя станции, когда узнали, что для Прошки закладывается сразу четыре лошади.

– Да что он за барин такой? – наскакивали дворяне.

И пьяный муж Анюточки тоже лез со своими бумагами:

– Глядите! У меня самим губернатором подписано.

– Верно! – галдели вокруг. – А у флотского кем подписано?

Прошка взял свою подорожную и показал ее.

– Да я не чета всем вам, – заявил он гордо. – И спешу не по трусости вашей дворянской, от Пугачева удирая… Можете читать: подписано командующим Второй армией, князем Долгоруким-Крымским, а составлено по указу камергера и генерал-адъютанта его сиятельства Григория Александровича Потемкина… Потемкина!

Все расступились перед ним, как перед апостолом новой веры.

Прошка подарил рубль станционному смотрителю:

– Спасибо тебе, отец мой. Будь здоров!

Еще разок перехватил он печальный взгляд красивых глаз женщины, прощавшейся с ним на веки вечные, и, запахнув белый плащ, круто шагнул в раскрытые двери. Четверка гривастых лошадей, обзванивая поляны бубенцами, уносила в будущее молодого человека высочайшего государственного назначения. Разве же это пыль? Это сама жизнь неслась навстречу, горькая и блаженная… Ах, как заливисто звенели тревожные бубенцы!

Россия, непокорная и замученная, великая и униженная, качалась по сторонам дороги – деревнями и городами, выпасами и кладбищами, храмами и виселицами, березами и грачами…

Петербург встретил его молчанием – почти похоронным.

Вот и Зимний дворец, роскошные апартаменты фаворита.

Прошка предстал! Потемкин нежился на широкой оттоманке, застланной пунцовым шелком, халат на нем свободно распахнулся, обнажая волосатое тело. Крохотный котенок играл пальцем босой ноги фаворита, а чтобы играть ему было интереснее, Потемкин пальцем чуть пошевеливал.

– Здравствуй, – сказал он. – Ты мне нужен…

Мертвый глаз его источал слезу. Потемкин величавым жестом запустил длань в вазу, на ощупь – цепкими, быстро бегающими пальцами – выбрал для себя репку покрепче. Потом сказал:

– Садись, братец. А ужинать прошу у меня…

Покои любимца Екатерины заполнял громкий хруст репы, которому с подобострастием внимали придворные, толпившиеся вокруг его оттоманки. Прослышав, что безвестный моряк приглашен к столу Потемкина, они отвесили церемонные поклоны.

– Пошли все вон, – тихо, но властно повелел Потемкин.

Царедворцы, продолжая кланяться, удалились.

– Скажи, почему нет у нас стопушечных кораблей?

– Не хватает продольной прочности. Оттого и стараются делать корабли в несколько этажей-деков – ввысь бортами.

– А разве у англичан нет стопушечных? – спросил Потемкин.

– Плохие. Как смастерят подлиннее, крак! – и пополам на волне. Вот испанцы, те секретом продольной прочности овладели. Я и сам бумаги немало исчертил – думал! Наверно, обшивку бортов надо стелить не вдоль, а вкось – по диагонали. Петр Великий тоже мечтал о стопушечных. Ничего у него не получилось. Сколько дубовых рощ сгубили – все на дрова пошли.

– Ты мне нужен, – повторил Потемкин.

Подхватив котенка, он направился в туалетную, где придворные кауферы ждали его с горячими щипцами для завивки волос, а гардеробмейстеры уже раскрывали шкафы с одеждами.

– Иди сюда! – позвал фаворит Прошку в туалетную. – Поговорим, брат. Ныне корабельное дело меня занимает. Плавать нам еще и плавать. Императрица у нас с большими фантазиями, ты ей расскажи, что знаешь о стопушечных… Садись против зеркала. Полюбуйся на себя, какой ты курносый и красивый!

* * *
Первый биограф Потемкина А. Н. Самойлов об этом времени сообщает: «В предыдущих главах объяснено было, как Григорий Александрович, еще достигая возмужалости, строил мысленно чертежи о возвышении своем через заслуги Отечеству и для того, чтоб некогда быть способным к делам государственным, прилагал великое прилежание… Судьба и счастие благоприятствовали его предначертаниям!»

Конец первой книги

Примечания

1
А. А. Загряжский (1716–1786) – был прадедом жены А. С. Пушкина Н. Н. Гончаровой, и в этом заключалось дальнее не родство, а сродство поэта с Г. А. Потемкиным, личностью которого Пушкин серьезно интересовался. Брат поэта Лев Пушкин был женат на Е. А. Загряжской. – Здесь и далее примечания автора.

2
В исторической литературе бытует версия, согласно которой Потемкин был удален из университета за острую поэтическую сатиру, направленную против засилья немецкой профессуры. К сожалению, поэтическое и музыкальное наследие Потемкина затерялось от потомства во времени.

3
Никитин Перевоз – ныне город Никополь.

4
В дальнейшем, говоря о Турции и ее правительстве, нам придется именовать их по-разному: Высокая Порта, Блистательная Порта, Порог Счастья, Высокий Порог, Большая Дверь, Оттоманская и Османская империя, Диван или Сераль – это названия одного значения, широко бытовавшие в речи и переписке того времени.

5
Бригадир – чин в русской армии XVIII в., промежуточный между чином полковника и генерала. Главные работы ювелира Ж. Позье находятся в Оружейной палате, входя в сокровищницу Алмазного фонда России.

6
Некоторые историки почему-то отрицают участие Потемкина в ропшинских событиях. Но А. Г. Орлов в письме к Екатерине II, говоря о выдаче жалованья караулу, конкретно называет «Патиомкина вахмистра для того што служит бес жалованья».

7
Английские политики работорговлю считали своим монопольным правом, а флот Англии жестоко преследовал нарушителей знаменитого варварского закона «ассиенто».

8
Слово «партизан» еще не имело настоящего значения, и его применяли по отношению вообще к дерзким людям, иногда так называли даже пылких любовников. В данном случае посол имел в виду польских вельмож «русской партии» в Варшаве – Чарторыжских и Понятовского.

9
Очередное вранье князя Радзивилла: Гибралтар был взят англичанами во время войны за «Испанское наследство» в 1704 г.; сам автор этой небылицы Радзивилл родился лишь в 1734 г.

10
Турецкие чины несходны в рангах с европейскими. Но если визиря можно сравнить с канцлером, то реис-эфенди соответствует примерно положению министра иностранных дел.

11
Полководца князя Александра Михайловича Голицына (1718–1783) нельзя путать с вице-канцлером князем Александром Михайловичем Голицыным (1723–1807).

12
При Екатерине были два дипломата князя Голицына с именем Дмитрий: Дмитрий Михайлович (1721–1793), посол в Вене, и Дмитрий Алексеевич (1734–1803), посол в Версале и Гааге.

13
«Мы не поймем просвещенного абсолютизма Екатерины II, если не учтем социальной обстановки, грозившей устоям самодержавно-крепостного строя. Екатерина была достаточно умна и идейно подготовлена, чтобы почувствовать и оценить грядущую опасность» (Абсолютизм в России. М., 1964).

14
Это аксиомы, которыми можно обрушить стены (фр.).

15
В таком одичалом состоянии Д. Н. Салтыкова прожила 33 года, умудрившись родить ребенка от караульного солдата, и умерла в 1801 г. Потомство ее прекратилось в 1852 г. со смертью внучки, графини Е. Н. Раймон ди Моден, постоянно проживавшей в Париже.

16
Некрасовцы – старообрядцы из казаков, имевшие атаманом Игната Некрасу.

17
Подобные факты свидетельствуют, что эти места (нынешние области Одесская, Херсонская, Кировоградская) не были тогда столь уж безлюдны, как в Петербурге ошибочно полагали.

18
Малым его прозвали потому, что бумаги он подписывал словами: «Малый с малыми, добрый с добрыми, злой со злыми». Югославские историки, как и их коллеги в нашей стране, высоко оценивают характер правления и реформ С. Малого в Черногории. Но происхождение этого загадочного самозванца осталось тайной.

19
Глинки, о которых идет речь, были ближайшими предками знаменитого композитора М. И. Глинки. Потемкин всегда имел большое уважение к этой фамилии и позже, достигнув могущества, оказывал протекцию всем представителям смоленских дворян Глинок.

20
Козлов – искаженное на русский лад татарское название «Гёзлов» (что в переводе означает «тысяча глаз»); ныне город-здравница Евпатория.

21
Семен Павлович Великий (1772–1794), служил на русском флоте, участник многих сражений. В чине капитан-лейтенанта, будучи волонтером английского флота, погиб на Антильских островах, где и был погребен.

22
«Новоизобретенные» – корабли особой конструкции, имевшие незначительную осадку, близкие к типу малого фрегата, были приспособлены специально для плавания среди мелководий. Из них поначалу и формировалась Азовская (или Донская) флотилия.

23
Если бог с нами, то кто против нас? (лат.)

24
Гальсер просидел в крепости полтора года, причем король приставил охрану к его дому, конюшням и имуществу, после чего сослал мошенника в провинцию, но позже снова использовал в своих грязных финансовых махинациях.

25
Дерибас Осип Михайлович (1749–1800), будущий строитель Одессы, очевидно, сознательно «облагородил» свое происхождение; имеются данные, что он был сыном простого испанского кузнеца.

26
Слухов о воскрешении Петра III бытовало множество и в самых различных интерпретациях. Я выбрал лишь одну из них, используя монографию К. В. Чистова «Русские народные социально-утопические легенды XVII–XVIII вв.» (М., 1967).

27
В те времена армии перемещались пешком. Отправление целого полка солдат «на почтовых» было явлением необычным, как если бы в наше время воинские соединения передвигались с помощью такси. Вторично к этому дорогому способу передвижения войск Екатерина прибегла в 1788 г.

28
Ободрите же меня хоть чем-нибудь (фр.).

29
Это чрезвычайно грубое письмо Потемкина было известно его современникам и первым биографам фаворита. Ответ императрицы Потемкину был впервые опубликован лишь в 1911 г.