Фаворит. Том 1. Его императрица Валентин Саввич Пикуль

Действие первое Маленькая принцесса Фике
Действие второе Студент Ея Величества
Действие третье Торжествующая минерва
Действие четвертое Конфликты
Действие пятое Канун
Действие шестое Напряжение
Действие седьмое России – побеждать
Действие восьмое Крым – большие перемены
Действие девятое Перед бурей

Действие четвертое
Конфликты

Что начертано предопределением, сбудется. Не говори, что ищущий мало старается. Покорись начертанному на скрижалях предопределению. Придет тебе назначенное, и ты сам все узнаешь.

Абдулла-бен-Ахмет-Несефи («Светоч»)

1. Полмира за один рубль

Соломбала – остров напротив Архангельска, там столица корабельщиков русских; в половодье скотину загоняют на кровли домовые, улицы становятся каналами, как в Венеции, начинается карнавал на шлюпках – мастерово-матросский, чиновно-штурманский! И архангелогородцы, втайне завидуя веселым островитянам, глядят, как мечутся над Соломбалою фальшфейеры, как взлетают к небу брандскугели, и судачат меж собою вроде бы осудительно:

– Ишь гулёны какие! Хоть бы верфь не спалили…

Стоят на слипах корабли недостроенные; с соседнего острова Моисеева издревле машет крыльями мельница, пилящая доски для деков палубных. А по берегу Двины – чистенькие конторы с геранями на окнах, с мордатыми бульдогами на крылечках, на вывесках писано: office; гулом матросской гульбы и бранью на языках всего мира несет от мрачных сараев, украшенных надписями: tavernе. Русские называют иноземцев «асеями» (от I say – слушай!), а те зовут русских «слиштами» (от присказки – слышь ты!).

Из этого проветренного мира вышел Прошка Курносов, сызмала освоивший три нужные вещи – топор, весло и рейсфедер.

– Не Прошка, а Прохор Акимыч, – говорил о себе отрок…

Привольному детству в Соломбале отводилось лишь десять лет, а потом мальчики шли с топорами на верфи – учились! Но розгами поморы своих детишек не обижали. Русский Север не изведал крепостного права, его лесов и болот не поганило монголо-татарское иго; Поморье извечно рождало своенравных сынов Отечества, ценивших прежде всего ученость и волю-вольную. В сундуках бабок хранились древние книги, поморы верили, что Илья Муромец жил, как все люди живут, а Василиса Прекрасная – это не сказка. Здесь смыкалась Россия новая с Русью старой – еще былинной, но к сказаниям о Садко в подводном царстве прикладывалась четкая геометрия Евклида… Как высоко плыли белые облака!

* * *
Прошка повиновался дяде Хрисанфу, ведавшему браковкой леса для верфей. В конторе дядиной бревенчатые стенки завешаны чертежами многопушечных «Гавриила», «Рафаила», «Ягудиила» и «Варахаила» (строенные в Соломбале, эти корабли решали громкую викторию при Гангуте). Дядя аккуратно хлебал чай, завезенный англичанами, над ним висела клетка с попугаем, купленным у голландцев, подле дяди жмурился на лавке его любимейший холмогорский котище, уже не раз покушавшийся на важную заморскую птицу.

– Мяу, – сказал Прошка коту и почесал его.

– Пшшшш… – отвечал кот, ловко царапаясь.

– Животная умней тебя и сама к тебе не лезет, – сурово сказал дядя; он был расстроен письмом из Петербурга. – Пишет мне тиммерман столичный, будто Михайла Василич болеть начал. Где бы тебе с Ломоносова примеры брать, а ты еще с котом никак не наиграешься… Ведь голландского-то так и не осилил!

– Так я же аглицкий, дядечка, знаю.

– Этим-то в наших краях даже кота не удивишь…

Вечером у дяди собрались знатные мастера Архангельского адмиралтейства – Амосов, Портнов, Игнатьев и Катасонов, а Прошка прислуживал за столом, разговоры умные слушая. Корабельщики матерно избранили графа Александра Шувалова, который свою монополию на вырубку северных лесов уступил англичанину Вильяму Гому: необозримые леса трещали теперь под топором иноземным, топором беспощадным. Гом устроил верфь на Онеге, быстро собирал корабли, которые увозили лесины в Англию, но обратно не возвращались… Наконец гости обратили внимание и на Прошку:

– Не ты ли, малец, сын Акима Курносова, которого цинга на Груманте дальнем сожрала? – Грумантом звался Шпицберген.

– Я. Спасибо дядечке – учит и кормит.

Дядя пригласил кота на колени, гладил его:

– Стыдно сказать, господа мастеры: племянник мой до сей поры дожил, а голландского так и не постиг… Во, лодырь!

– О чем нонешная молодежь думает? – дружно заговорили корабельщики. – И как можно без голландского обойтись, ежели весь термин морской на голландском основан? Нам без голландского – как ученому без латыни… Сколько ж лет тебе, бестолочь худая?

– Тринадцать уже. – И Прошка заплакал.

– Ништо, – сказал дядя, кота за столом семгою ублажая. – Вот ужо! Это еще не слезы – скоро будут ему подлинные рыдания…

Весною отвел он Прошку на голландский трамп, грузивший бочки с шенкурской смолою. Дядя Хрисанф ударил по рукам со шкипером на уговоре, а племянника рублем одарил:

– Что останется – вернешь. И пока голландского не осилишь, в Соломбалу лучше не возвращайся… не приму!

Прошка стал юнгой: подай, убери, брось, подними. Полгода проплавал на трампе в морях северных, пока не заговорил по-голландски (а рубль, зашитый в полу куртки, берег). Его высадили в Ливерпуле, где больше надежд на попутное судно. Ютился мальчишка в доках, по харчевням чужие объедки пробовал. Однажды зашел в гаванский хауз – погреться. К нему сразу подсел черт одноглазый, выкинул перед ним кости.

– Ноу, – отказался играть с ним Прошка.

– А нож у тебя, сын пушки, длинный ли?

– Не из пушки я выскочил. А нож – во!

– Дай с моим сравню, не короче ли? – И нож отобрал. – Клянусь невыпитым джином, – засмеялся он, – ты еще не лакал «гаф-энд-гаф» с сырыми яйцами. Выпей, и тогда верну тебе кортик.

Жалко было терять нож, Прошка выхлебал горячий, как чай, джин с яйцом. Язык с трудом повернулся в обожженном рту:

– Мне бы в Архангельск… я ведь – слишта!

…Он валялся на палубе, рядом с ним мчались волны. «Продал меня одноглазый, продал, псина паршивая!» Враскорячку подошел боцман и огрел его «кошкой» с крючками. Началась служба. Язык команды был сбродный, а чаще слышалась трескотня по-испански. Жили в форпике, похожем на ящик. Под кубриком лежали известковые плиты, впитывая в себя мочу и блевотину. От бочек с водою разило падалью, пробовали ее кипятить, но вода воняла еще гаже. Нарастала яростная жарища, будто корабль спешил прямо в пекло, и юнга спросил соседа по койке: куда плывем?

– За живым шоколадом, – тихо ответил тот…

Матросы были бездомной сволочью. Из-за каждого куска дрались, ножами резались, еду воровали. Прошка впервые в жизни увидел моряцкую казнь: убийцу на сутки привязали (лицо в лицо!) к трупу, потом, обняв свою жертву, он с криком полетел за борт – только вода взбурлила, сделавшись красной: акулы! Заодно со всеми голодранцами Прошка тянул упругие шкоты, хрипел черным ртом:

Еще не бывал я на Конго-реке.
Дернем, парни! дернули…
Там жмет лихорадка людей в кулаке.
Дернем, парни! дернули…

Ночью, подобрав паруса в рифы, вошли в большую реку, стали загружаться «живым шоколадом». Негров укладывали в твиндеке рядами, будто поленья в печку. Подняли паруса – понеслись в океан. Мертвых негров никто не видел: их выкидывали за борт еще полуживыми, и теперь акулы приткнулись рылами к самой корме корабля, будто свиньи к сытной неиссякаемой кормушке.

Но однажды пайлот (штурман) вызвал юнгу к себе, велев ему очистить мышеловки. Прошка загнал пойманных крыс в парусиновый мешок, через плечо пайлота глянул в карту: черта курса тянулась к Америке (это был «милд-пассиж» – знаменитый маршрут работорговли). Офицер треснул мальчишку кулаком по зубам:

– Не смей подглядывать в карты… вон!

Прошка выкинул за борт тяжеленный мешок с визжащими от страха крысами. Вдалеке едва забрезжил неизвестный корабль. Матросов «кошками» и свистом разогнали по мачтовым реям – ставить все, все, все паруса. Но вдруг заштилело. С громким хлопаньем «заполоскали» триселя. Со страшной высоты формарса Прошка видел, как поникли паруса и на догонявшем их фрегате. Но там из бортов проворно выставились большие черпаки весел.

– Уж не пираты ли? – испугался Прошка.

Рядом с ним, вцепившись в снасти, висел старый бывалый матрос с отрезанным в пьяной драке ухом… Он крикнул в ответ:

– Англичане! В этом-то и беда наша, щенок…[7]

Прошка скатился по вантам. Ядро вдребезги разнесло релинги, чья-то жаркая кровь, ударив в лицо, ошпарила юнгу, будто в него плеснули кипятком. С губительным треском, разрушая фальшборты, фрегат короля навалился на судно. Морская пехота прыгала на палубу с саблями. Короткий окрик – шеи капитана, пайлота и боцмана мигом обвили пеньковые «галстуки». Ужасный вопль резко оборвался, когда они повисли над бездной, вровень с бессильно хлопающими парусами… Мальчишка невольно взмолился:

– Святый Никола, сбереги меня, сиротинушку!

Построив команду, англичане каждого третьего вешали без разговоров. Реи украсились гирляндами покойников. Прошка оказался вторым. Негров так и оставили в твиндеках, а матросов загнали в трюмы. Раз в день давали «потаж» – варево из объедков победителей. Недели через две люки раздраили, и все разом ослепли: райский город празднично сверкал на берегу – Гавана! Здесь англичане всех подряд перепороли плетьми, и Прошка вылетел прямо в этот блаженный пахучий кубинский рай… Огляделся. Мраморные дворцы, прекрасные сеньориты верхом на осликах. Прошка зашел в харчевню. Толстущая мулатка с цветком в зубах расхохоталась:

– Мальчик, почему у тебя такие белые волосы?

Прошка уже научился понимать испанскую речь:

– Это потому, донна-белла, что я приплыл из такой страны, где много-много снега, а он белее вашего сахара…

В гамаке качался янки в штанах из красной замши.

– Как мне выбраться отсюда в Архангельск?

– Впервые слышу о таком городе, – ответил янки.

Спасибо ему: он заказал яичницу с креветками, угостил Прошку и ромом, потом дал дельный совет:

– Отсюда в Россию никогда не выберешься. Впрочем, попробуй на испанском галиоте добраться до Кадикса или лучше, приятель, плыви сразу в Канаду, где англичане колотят французов, там бывает немало кораблей из Европы… Скажи, ты когда-нибудь стоял ли ночью у штурвала, ведя корабль по компасу?

– Дело нехитрое. Могу и по звездам.

– Хочешь, я возьму тебя до Нью-Йорка?

– Простите, сэр, я не знаю такого города.

– Но оттуда до Канады – раз плюнуть.

– Пошли, – согласился Прошка…

На американском судне, перевозившем шерсть, юнга впервые попробовал сытный «янки-хаш» (картофель, перетертый с мясом).

* * *
После долгих странствий увидел он белых овечек на зеленой траве, издали помахали ему крылья лесопильных мельниц. Дядя Хрисанф сидел в конторе, привычно подсчитывал лесины на складах, а кот нежился на лавке, лениво жмуря янтарные глаза.

– А-а, вот и ты! Нагулялся, племяшек…

Прошка поклонился дяде в пояс – нижайше – и рубль дареный вернул, сказав, что сберег его как память.

– Порадую вас, дядечка, успехами: голландский постиг, по-гишпански тоже могу… Иной раз дух от чудес захватывало, а я все вас и вашего кота вспоминал с ласкою… мяу-у!

– Пшшшш, – ответил кот, быстро его оцарапав.

Дядя посмотрел на босые ноги племянника:

– Обувкой, гляжу, не обзавелся. А на шее – отметина.

– Это ножом… Ладно. Бог миловал.

– А ногу-то чего волочишь, как бабка старая?

– Избили и в люк кинули. Пройдет и это…

Прошка сел и спросил, какие новости в России:

– Помнится, императрица Лисавета болеть учала?

– На том свете ее черти подлечат. Поздравляю тебя с новою государыней на Руси – с Екатериной по счету второй, ныне она на Москве зажилась, корону примеряет! Это дело не наше, не поморское – пущай цари балуются, а нам работать надо…

Целую неделю его не трогали. Потом заточил топор, пошел трудиться на верфи. Возле молодых кораблей хорошо пахло. А где-то страшно далеко от Соломбалы гремели московские колокола…

2. Обострение

На смену спившемуся Кейту послом в Россию назначили лорда Букингэма, и мрачный алкоголик Питт Старший, провожая его в дорогу, сказал, что Екатерина – верная раба английского кабинета, а приехав в Россию, можно сразу браться за ножик, чтобы отрезать вкуснейший кусок громадного русского пудинга: «Мы выиграли у французов Канаду на полях битв в Европе руками прусского короля. Ваша цель – возобновить истекший союз с Россией, а банки Сити не простят вам, если их купцы не получат транзита в Персию… Нам нужна русская Волга, чтобы через нее завоевать персидские рынки шелка!» Чего тут не понять? Букингэм все понял. Петербург был пустынен. Панин отсутствовал, при Коллегии иностранных дел скучал вице-канцлер князь Александр Михайлович Голицын, который словно и ждал явления милорда:

– Наконец-то и вы! Я предъявляю Англии первый счет. Ваши каперы снова разграбили русские корабли с товарами. Спрашиваю – доколе это варварское пиратство будет продолжаться?

– Среди товаров пропали и ваши вещи?

– Да. Я выписал из Франции: мебель… посуду…

– Назовите сумму, и Сити немедля возвратит стоимость.

– Ах, оставьте! – отвечал Голицын с явным раздражением. – Стоимость унижения нашего флага не окупается деньгами… Предупреждаю, посол: если вам вздумается вести перед императрицей речь по-английски, она ответит вам на языке русском, а протокол перевода будет вручен вам сразу же…

Из Москвы посол отправил в Лондон первое донесение: «После ужина следуют менуэты, кадрили, мазурки. Всякий русский, кому не стукнуло еще девяносто, водит полонез. Дамы замучены танцами до полусмерти, из 14 фрейлин 13 стали хромыми». Дельцам Сити подобная информация не сулила никакой прибыли… В Успенском соборе, где Екатерина прикладывалась к мощам святых угодников, Букингэм нашептал французскому послу Луи Бретейлю:

– Я вчера спрашивал императрицу, чем она озабочена, она ответила, что это лишь обычная усталость, но дела империи идут блестяще. Говорят, она неутомима, как молодая лошадь.

– Вы, – отвечал Бретейль, – не слишком-то доверяйте ее словам и поступкам. Видите, как усердно лобызает она старые кости? Но в этот момент, смею вас заверить, императрица думает не о боге, а лишь о том, как она выглядит со стороны.

– Выглядит прекрасно!

– Согласен. Но озабоченность императрицы не от усталости: недавно в Петербурге три ночи подряд шла дикая кровавая бойня в гвардейских казармах. Солдаты бились с оружием в руках. Все это строго засекречено. Никого не судили, но множество гвардейцев раскассировали по дальним степным гарнизонам…

В окружении ассистентов, несущих концы ее горностаевой мантии, Екатерина проследовала в собор Архангельский, и два ливня шумели над ее головой – дождь из монет серебряных, дождь из золотых жетонов. Букингэм спрятал один из жетонов в кошелек.

– Я слышал, – продолжал он, следуя в сонме посланников, – что старый канцлер Бестужев-Рюмин собирает подписи сановников, желающих видеть императрицу женою Григория Орлова.

– Екатерина не согласится на такой марьяж. Лучше помолчим, – огляделся Бретейль, – а то к нам уже стали прислушиваться…

Вечером был ужин в Грановитой палате, а «функцию» при столе Екатерины, следя за сменою блюд, исполнял Григорий Орлов, ставший графом. Екатерина поманила пальчиком Бретейля:

– У меня к вам просьба, посол. Найдите способ переубедить Вольтера, дабы он исправил историческую ошибку, возникшую по вине Ивана Шувалова… Не знаю, с чего он взял, будто в моем восшествии на престол повинна Дашкова! Пусть Европа ведает: эта ученая погремушка без шеи, у которой голова растет прямо из бюста, способна только к сплетням… Да, да, посол!

Букингэм в толпе придворных отыскал Бретейля:

– Я хотел бы видеть русскую героиню Дашкову.

– Вот она, – показал француз, – с раздутыми щеками капризного ребенка, который умудрился заснуть с кашей во рту.

– Говорят, эта дурнушка большой философ?

– Несомненно так, если, начитавшись Руссо и Гельвеция, она обложила своих мужиков семирублевым оброком.

– Семь рублей… Это для России много или мало?

– Этого хватит, чтобы мужики схватились за вилы. Запомните, милорд, революция в этой стране неминуема…

Букингэм писал о Дашковой: «Имя этой дамы, как она того и желает, бесспорно запечатлеется в истории. Когда в ней бурные страсти на минуту засыпают, лицо ее может даже нравиться…»

* * *
Государственная казна пустовала, а казна церковная была переполнена. Людей в стране не хватало, а 900 000 душ (почти миллион мужиков) были закрепощены церковью, плоды их трудов пожинал конклав наместников божиих. Екатерина не побоялась выступить в Синоде с речью. «Я, – сказала она иерархам, – отдаю вам справедливость: вы люди просвещенные. Но отчего происходит, что вы равнодушно взираете на бесчисленные богатства, которыми обладаете и которые дают вам способы жить в преизбыточестве благ земных? Ведь царство апостолов было не от мира сего… вы меня понимаете? – намекнула она. – Как же вы, не терзаясь совестью, дерзаете обладать бесчисленными богатствами, а владения ваши беспредельны, и они делают вас равными с царями в могуществе. У вас очень много подвластных… Вы не можете не видеть, что все ваши имения похищены у народа… Если вы повинуетесь законам совести, то не умедлите возвратить государству все то, чем вы неправильно обладаете».

Дважды в неделю заседая в Сенате, терпеливая и выносливая, Екатерина решила расправиться и с монополистами. Обратясь к Александру Шувалову, она протянула через стол руку:

– Если копеечки с лесов архангельских не дал, так хоть плюнь мне в ладонь, граф! Ты два миллиона пограбил, а Гом триста пятьдесят тыщ от казны взял. Что вернули стране? Молчишь? – спросила в ярости. – Молчи, молчи… Гома твоего мне уже не поймать. Зато ты, граф, всегда под рукой у меня! За все ответишь…

Она отняла у него Уральские заводы, вернув их в казенное ведомство. Сенаторам было заявлено, что отныне ни таможенные сборы, ни главные продукты питания не будут поступать в монопольное право частных лиц:

– Растащить все можно. Даже из такой бочки бездонной, какова Россия наша! Ведайте, господа высокие сенаторы: из кормушек казенных впредь не персоны, а едино государство сыто будет.

Предстояло еще разобраться с генерал-прокурором. Глебову она напомнила, что при Елизавете из-под австрийского угнетения бежали на Русь славяне, которых и расселили в южных степях, где образовался целый край – Новая Сербия. Но многих славян Глебов закрепостил в свое личное рабство, а деньги, отпущенные от казны для устройства Сербии, в карман себе положил.

– Поправь, если не так, Александр Иваныч!

– Да нет. Все так, – не стал увиливать Глебов.

Екатерина нюхнула табачку. Правда, что генерал-прокурор не раз выручал ее, еще великую княгиню, давал взаймы, обратно долгов не требуя. Екатерина крепко защелкнула табакерку:

– Все говорят, что живешь ты взятками.

Глебов не стал падать перед ней на колени:

– А вы спросите – с кем акциденциями я делился?

– С кем? – спросила Екатерина.

– Да с вами же…

Далее Глебов заявил: «Более нежели известно вашему величеству, что деньги, некогда вам мною подносимые, были приобретены мною непозволительными средствами». Глебов теперь сам атаковал ее:

– А с чего бы это я долги ваши покрывал? С каких таких шишей вы в карты тыщами проигрывали?

Екатерина пинком ноги распахнула двери:

– Прочь! – И больше на глаза не являйся… По горло сыта я уже тем ядом, коим от Шуваловых ты напитался! Вон…

Успокоившись, велела звать князя Вяземского, слывшего в обществе за человека недалекого, зато честного. Явился он – чистенький толстячок, внимательный, часто мигающий, готовый принять на веру все-все, что она ему скажет.

– Александр Алексеевич, на самой высокой ступени государственных рангов укоренились лихоимство и взяткобрательство. Правды нет! Ты сам ведаешь, что в Сенате даже писцов порядочных не завели: бумаги марают, как хотят, истину искажая. Дела судебные возами по Руси возят, жгут на кострах и пудами в реках топят. Арестанты же под следствием годами по тюрьмам маются. Глебова отдам под суд. Он мне тут разливался, что доход России всего миллионов шестнадцать, и просил сей цифре верить. Но я, безверная, на чужую веру не полагаюсь. Не может быть, чтобы страна, столь великая и богатая, всего шестнадцать жалких миллионов имела в доходе… Тут что-то не так! – Екатерина велела Вяземскому провести строгую ревизию. Потом намекнула, чтобы князь был готов принять должность генерал-прокурора империи. – А такое положение всегда бывает сопряжено с враждебным отношением двора, друзей, близких… Не страшно ли тебе?

– За вашей спиной – как у Христа за пазухой.

Екатерина пошла на предельную откровенность:

– А ведь беда будет. Ныне любая малость, князь Александр, может привести крестьян наших в отчаяние всеобщее.

У нее была уже готова инструкция для Вяземского: «Прошу быть весьма осторожну… если мы не согласимся сейчас на уменьшение жестокости и умерение человеческому роду нестерпимого положения, то против нашей воли оную возьмут силою рано или поздно». Екатерина стояла перед ним, прямая и строгая, оголенные руки ее покрылись красными пупырышками. Нагнувшись, она раскрыла кабинетный сундук, в котором хранились 930 челобитных на ее имя, выбрала из них прошение конюха Ермолая Ильина:

– Салтычиху гадкую следует наказать публично, дабы простой народ видел, как я пекусь о положении предела злодействам помещичьим. Сама женщина, сама детей имела, и оттого не могу признать Салтычиху особой женского роду: прошу тебя, князь Александр, выделить ее – как изверга и урода мужского полу …

Оставшись потом одна, Екатерина нервно потерла руки:

– Ах, как меня здесь не любят… кругом… все! Ну, ничего: лет через десять привыкнут, через двадцать прославят, а после смерти проклянут…

Исторически все идет правильно!

* * *
Ночью ее почти сдернул с постели Гришка Орлов:

– Вставай! Опять заваруха началась.

Алехан втащил страшно избитого ротмистра Яминского:

– Выкладывай все, как на духу, иначе затрясу!

Тот и рассказал, что было пьянство в гвардии, государыню излаяли грубо: мол, обещала Панину регентшей стать при сыночке Павлике, а сама под корону подлезла. Петр Хрущев пил и порыкивал: «Нажаловала чести, а нечего ести». Его поддерживали: «Орловых всех переберем, особливо надобно искоренить Алехана, плута главного!» Говорено было за винопитием, что Орловы графами уже стали, «но с постели-то Катькиной на престол перескачут». И решили дружно – не бывать Екатерине, а быть Павлу или несчастному Иванушке, которого в тюрьмах морят всячески. Братья же Гурьевы пуще всех ярились на императрицу: «Еще разок переменим! Сколько ж можно баб на престол сажать – пора и поумнеть…»

– Отпустите его, – указала женщина на Яминского, потом стала хлестать фаворита по щекам. – Говорила же я тебе, что нельзя о браке нам помышлять. Я на престоле сижу, будто на сковородке горячей, а ты меня, дурак, еще под венец тащишь.

– Всем кляпы поставим, – мрачно изрек Алехан, и громадный шрам на его щеке ожил, двигаясь, отливая багрово…

Расскандалили! Утром фаворит пришел мириться.

– Стоит ли слушать брехню гвардейскую, – убеждал Орлов. – Сам офицер, так ведаю, каким побытом слухи рождаются. Бывало, по две недели пьешь ведрами без пропусков, так чего спьяна не намолотишь… Оставь ты их! Не печалуйся. Обойдется.

– А чего кричат? Или я не расплатилась с ними деньгами, чинами, деревеньками с мужиками? Узнайте, – наказала Екатерина, – замешана ли в блудословии и княгиня Екатерина Дашкова?..

Следствие установило, что в гвардии поминали добром не только Дашкову, но и Никиту Панина. Екатерина разозлилась:

– Ну, конечно! Без Панина нигде гороха не молотят.

А с Дашковой завела разговор любезный:

– Милая княгиня, вчера я видела удивительный сон.

– Порадуйте меня им, ваше величество.

– Мне приснилось, будто вы, дорогая, уехали в деревню и вас очень долго не видели в моих столицах.

Беременная Дашкова рожать в сельской глуши не хотела:

– Ради вас я пожертвовала всем, даже сородичами, которые ненавидят меня. За что вы преследуете меня столь жестоко?

– Я не преследую, Романовна, – с усмешкой отвечала Екатерина. – Но любимый вами философ Дидро все-таки прав, утверждая, что «хорошо прожил только тот, кто хорошо спрятался…».

«Орловщина» всем глаза намозолила, и в эти дни старший, Иван Орлов, собрал братьев, заявив им вполне резонно:

– Ну, ребятушки, потешились, попили винца сладенького, поели вкусненького, даже графами стали. Покуда до драки дело не дошло, давайте по домам разбежимся и на крючок закроемся. Сейчас треплют языками нас, но станут трепать и кольями.

Впервые Орловы проявили непослушание старшему брату. Ванюшка хотел уже было начать исправное «рукоделие» по зубам и загривкам, но кулак разжал и вздохнул удрученно.

– Несбыточное дело затеваете вы! – сказал он.

Гришка Орлов намекнул Ивану – граф графу:

– Вот императором стану, тогда поговорим.

– Да ведь придавят тебя, – отвечал Иван (умница!)…

Отбыл он в тихую деревенскую благодать, подальше от двора, поближе к сметанам и ягодам. А из Москвы всех недовольных «орловщиной» распихали по задворкам: кого на Камчатку, кого в гарнизоны дальние, кого в провинции сослали. Вскоре возникли слухи, будто Петр III жив, а вместо него похоронили восковую куклу, в церквах священники кое-где поминали царя как живого, и слышался на базарах говор общенародный: Петр III еще явится, дабы покарать жену-изменщицу… Эти известия были крайне неприятны для Екатерины – как объятия мертвеца! В беседе с Никитой Паниным она сказала:

– Если бы самозванцы хоть раз увидели муженька моего в пьяном положении, они бы сыскали иной образец для подражания. Мужа не воскресить, но копии с него явятся еще не раз…

ДВЕСТИ ТЫСЯЧ крепостных и работных людей продолжали сотрясать империю бунтами на окраинах. Екатерина вызвала князя Вяземского и генерала Петра Панина (брата Никиты Ивановича).

Велела им – усмирить. Они спросили – как?

– Ведом один способ – пушечный…

3. Манифест о молчании

Был день пригожий на Москве, денек майский… Отставной пушкарь флота российского Никита Беспалов изволил торговать табаком с лотка на улице. Из соседней бани колобком выкатилась нищенка Устинья Голубкина, чисто вымытая, и купила для сожителя своего табачку на копейку, а пушкарь ей сказал:

– Вот живешь ты, Устинья, и ничего путного не знаешь.

– Чего ж это я прошлепала? – спросила нищая.

– Хотится государыне нашей за полюбовника выйти.

– Эва! Так кто же ей помешать может?

– А господам не хотится, чтобы она… трам-тара-рам! Вот и сбираются артельно женихов ейных изничтожать.

По дороге к сожителю зашла Устинья Голубкина навестить вдовую купчиху Исчадьеву, а у той – гости: придворный истопник Лобанов и музыкант Измайловского полка Коровин, игравший на своем гобое нечто развлекательное. Голубкина как можно ближе к вину подсела и сказала, что государыне замуж хочется:

– Уж в такую она истому вошла, что кошкою спину выгибает, а хвост торчком держит, ажно платье задралось… Слыхали ль?

– Про то мы знаем, – отвечали гости Исчадьевой. – Орлова прынцем в Ригу назначат, для него уже и корону из чугуна отливают.

Вдова Исчадьева, пугливо вздрагивая, спросила:

– А куды доски-то понесли?

– Какие доски?

– Дубовые… Мне вчерась кум сказывал, будто в Кремль доски новые таскали. Уж не гробы ли мастерить станут?

Вопрос о дубовых досках остался для историков неразрешенным, а придворный истопник Лобанов всем жару подбавил:

– Цесаревич-то Павлик Петрович ску-у-учен. На той неделе даже обедал без всякого азарту, а дядька евоный Никита Панин, тот слезьми над супом изошелся… Никто под Орлова идти не хочет!

– А без марьяжу как жить? – встряла в беседу нищая. – Царица ведь тоже мясная, жильная да кровавая – нешто без мужества ей сладко? Я бы вот без марьяжу, кажись, и дня не прожила! Вишь, табак-то сожителю своему несу.

– На што ж ты ему табак-то таскаешь?

– А чтоб он меня за это… трам-тарарам!

Всю эту компанию взяли и увели. Под батогами нищенка Устинья повинилась, что крамола завелась от матроса Беспалова:

– Сказывал матрос-табашник, что у Григория Орлова, который нонеча в графьях наверху бегает, един кафтан в семьсот тыщ казне обошелся, сама царицка его брильянтами да яхонтами ушивала…

Подканцелярист застенка пытошного (по прозванию Степан Шешковский) обмочил концы плети в растворе уксусном:

– Дура баба – в шею ее! Подавай клиента главного…

Вытащил в застенок пушкаря Беспалова.

– А я уже в отставке, – сообщил он, икая от страха.

– Вот и ладно, – одобрил Шешковский. – Значит, время терпит и торопиться не станешь. Ложись-ка, миляга.

– А меня-то за што эдак, господи?

– Для того и звали, чтобы все сразу выяснить…

Возникло дело ужасное, дело о «марьяже императрицы».

* * *
Никита Иванович Панин начал с того, что рассказал Павлу о тридцати скверных монархах Европы, потом к столу цесаревича подали пять соленых арбузов, прибывших с обозом из Саратова, взрезали все подряд – лишь один оказался хорошим.

Курносый мальчик сказал наставнику:

– Вот! Из пяти арбузов хоть един годен стался, а из тридцати государей ни одного путного не выросло…

Павел продолжал любить сумасбродного отца, который часто потешал его своими кривляниями, и, напротив, очень боялся матери, строгой и резкой. Наследника страшили коронационные пиры; от необъяснимой тоски ребенок начинал рыдать, вызывая шепоты дипломатов, сдержанный гнев матери: «Уведите прочь его высочество!» Догадываясь, что Панин развивает в сыне любовь к отцу, царица решила заменить его д’Аламбером, которого звала в Россию, обещая ему множество земных благ. Но философ отвечал, что боится умереть в России от… геморроя! Это был дерзкий намек на те самые «колики», что погубили Петра в Ропше. А барон Бретейль ехидно спрашивал: когда же приедет д’Аламбер?

– Подслеповатый Диоген не желает вылезать из своей заплесневелой бочки. Бог с ним, я решила там его и оставить…

Весною 1763 года политики Европы выжидали смерти Августа III – предстояла борьба за польскую корону. В газетах писали, что Екатерина будет способствовать избранию в короли Понятовского, после чего последует брачевание царицы с молодым и красивым королем. Узнав о таких конъюнктурах, Гришка Орлов люто взревновал:

– Вот ты чего захотела! Но я этого не допущу.

– Я тоже, – спокойно отвечала ему Екатерина…

Мерси д’Аржанто отозвал в уголок милорда Букингэма:

– Кажется, мы присутствуем при развитии драмы. Следите за главною героиней – или она погибнет в последнем акте от кинжала злодея, или сохранит право на свободу…

Бывший канцлер Бестужев-Рюмин объезжал сановников, сбирая подписи под проектом о желательности брака Екатерины с Григорием Орловым. Неугомонный карьерист растревожил даже загробную тень Елизаветы, состоявшей в браке с Разумовским.

– Не было того! – с гневом отрицала Екатерина.

Бестужев-Рюмин отвечал дряблым смехом пакостника:

– Было, матушка, был пример. У графа Разумовского и ларец в дому хранится, а в нем и акт о браке с Елизаветой лежит.

Екатерина напрямик спросила своего фаворита:

– Сколько ты заплатил Бестужеву? Пойми, что меня ведь со свету сживут: Воронцовы, Панины, Разумовские…

Но тут же возник Алехан с лаской дьявольской:

– Чего бояться-то? В день венчальный велю кареты подать. Как только о браке объявим, всех роптающих по каретам рассадим, и поскачут они туды, куды и Макар телят не гонял.

Канцлер Михайла Воронцов попросил принять его:

– Государыня, вы можете не любить меня и далее. Но я заявляю: ваше сочетание с Орловым произведет внутри империи самые невыгодные колебания… Лучше уж тогда сочетаться вам с заточенным Иоанном Антоновичем, чтобы примирить две враждующие ветви Романовых!

Екатерина с раздражением отвечала канцлеру:

– Пахнущий могилою Бестужев-Рюмин чрез угождение Орловым желает карьер сделать, чтобы заместить вас на посту канцлера… Впрочем, остаюсь признательна вам за чистосердечие.

В один из дней, когда Бестужев-Рюмин снова заговорил о скорейшем бракосочетании ее с фаворитом, Екатерина с прищуром посмотрела на Панина, вызывая его на обострение конфликта.

– Императрица русская, – отчеканил Панин, – вольна делать что ей хочется, но госпожа Орлова царствовать не будет.

Произнося этот смертельный приговор, Панин откинулся в кресле, а когда снова принял позу спокойную, то на стене осталось белое пятно – от парика, густо напудренного.

– Госпоже Орловой я не слуга, – ровно заключил он.

Екатерина встала, указывая перстом на Панина:

– Вот гордый римлянин… подражайте ему!

* * *
Вскоре в доме княжны Хилковой загуляли два ближайших приятеля Орловых – лихие гвардейцы Хитрово с Ласунским – и за выпивкой договорились зарезать при случае Алехана Орлова. Орловы сами же и вступились за арестованных:

– Пытать не надо их, матушка. Они друзья наши.

– Дожили мы, что друзья хотят друзей резать…

Екатерина велела спросить: не замешана ли в заговоре и княгиня Дашкова? Гвардейцы охотно подтвердили: «Романовна с нами заодно…» Это повергло императрицу в крайнее изумление:

– Удивительная фабула для Шекспира! Ведь я на той неделе Романовне тыщу рублей за «зубок» младенцу ее послала. А теперь узнаю, что она с ножиком за мной гоняется…

С марьяжами пора было кончать. Воронцов был зван в Головинский дворец, и тут Екатерина повела себя с удивительно тонким знанием людской психологии. Она сказала канцлеру:

– Прошу заготовить два манифеста. Первый – о моем вступлении в брак с графом Орловым… Не возражать! – прикрикнула она, едва канцлер открыл рот. – И вот манифест о даровании Алексею Разумовскому, яко законному мужу покойной императрицы Елизаветы, титула «Его Императорского Высочества».

Первый она оставила у себя, второй вручила Воронцову:

– С этим езжайте на Покровку, где живет старый Разумовский, и пусть он, ради утверждения этого манифеста, предоставит на мое усмотрение те брачные контракты, что у него хранятся… Они нужны мне для создания прецедента по манифесту, который остается у меня… Надеюсь, все поняли?

– Не делай этого, матушка: погибнешь!

– Ваше сиятельство, не учите мое величество…

Канцлер отъехал. Екатерина вышла в аудиенц-залу; возбужденная, нервно прохаживаясь вдоль залы мелкими шажками; вровень с нею гуляли Орловы, уже пронюхавшие, зачем поехал Воронцов; следом поспевал гориллоподобный женевец Пиктэ с навахою под кафтаном.

Екатерина делала вид, что Орловых не замечает.

– Пиктэ! Для чего съезжаются ко дворцу кареты?

– Очевидно, по изволению графов Орловых…

«Ясно – зачем. Но следует ждать возвращения Воронцова».

Воронцов застал Разумовского сидящим подле камина, старик читал духовную книгу старинной киевской печати. Воронцов в двух словах объяснил суть дела, по которому приехал.

– Дай-ка сюда бумагу, – протянул тот руку.

Бывший свинопас изучил манифест, приравнивавший его к членам династии Романовых. Но изощренно-выверенный расчет женщины вдруг переплелся с богатейшим жизненным опытом старика: Разумовский сразу ж понял, чего желает от него сейчас Екатерина… Кряхтя, он снял с комода ларец черного дерева, окованный серебром.

– Гляди! – Алексей Григорьевич, показал канцлеру пергаментный свиток, бережно обернутый в драгоценный розовый атлас.

Развернув атлас, он поцеловал бумаги, писанные еще в 1744 году, когда был молодым парнем и рядом с ним стояла цветущая красавица – Елизавета, радостно отдавшая ему сердце.

– А-а-а-а! – в ужасе закричал Воронцов.

Брачные документы корчились в пламени камина.

– Ты, Мишка, не ори, – сказал Разумовский. – Я возник из ничтожества в хлеву скотском, сам вскоре навозом стану. Теперь езжай и передай ей от меня, что нет у меня никаких брачных бумаг и я никогда не бывал супругом государыни… Брехня это!

Об этом канцлер и объявил, во дворец возвратясь:

– Случая в доме Романовых не бывало такового, чтобы законная самодержица со своим верноподданным сопряглась…

Раздался громкий хруст – Екатерина рванула проект манифеста о своем браке с Гришкой Орловым и кивнула Воронцову:

– Благодарю, граф. Сейчас же велите Нарышкину, чтобы кареты под окнами дворца не торчали – на конюшни их, быстро… Пиктэ! – резко позвала она. – У меня такое чувство, и вряд ли я ошибаюсь, что у вас какое-то дело до меня… Это правда?

– Вы не ошиблись, ваше величество.

– Тогда пройдите ко мне. Один вы!

Пиктэ наедине вручил ей письмо от Вольтера. Это было первое письмо философа, в котором он выражал свое восхищение женщиной, овладевшей престолом самой могущественной державы. Екатерина пригласила Бецкого, велев ему открыть кладовые с мехами, чтобы одарить философию Европы теплыми шубами.

– Всех одену! Даже этого гнусного Диогена из его бочки, который боится нажить геморрой от щедрот России….

Лучшие мыслители века защеголяли в сибирских соболях.

Царские шубы отлично согревали Большую Политику.

Но уже писался скорбный манифест о молчании.

* * *
Екатерина решила пресечь слухи в народе, который слишком уж вольно стал рассуждать о «марьяжной» государыне. По городам и весям великой империи раздался бой барабанный, сбегались люди, думая: никак война? С высоких помостов, возле лавок и дворов гостиных, казенные глашатаи зачитывали слова манифеста: «Являются такие развращенных нравов и мыслей люди, кои не о добре общем и спокойствии помышляют… Всех таковых, зараженных неспокойствием, матерински увещеваем удалиться от вредных рассуждений, препровождая время не в праздности и буянстве, но в сугубо полезных каждому упражнениях…»

Манифест императрицы призывал народ к молчанию!

Обыватели расходились, боязливо крестясь:

– У царицы снова непорядок случился. Кто-то там, пес, сверху сбрехал, а нам молчать велят. Вот и соображай…

Опять помылась в бане нищенка Устинья Голубкина и подошла к лотку табашному, говоря матросу Беспалову слова задорные:

– А ну! Продай мне табачку для сожителя моево. Нонеча заждался он меня для марьяжа любовного…

Пушкарь флота поднял с земли здоровенный дрын:

– Беги, падла, отсель поскорее, не то тресну, что своих не узнаешь! С тебя, суки, все и началось. У-у, язык поганый…

Нищенка, подбоченясь, стала орать на всю улицу:

– В уме ли ты, куманек? Сам же наскоблил языком своим, будто царицка наша с Орловым трам-тара-рам, а теперь…

Теперь обоих взяли и увели, согласно манифесту о всеобщем молчании. Все-таки до чего непонятливый народ живет на Руси! Ведь русским же языком сказано, чтобы не увлекались. А они никак не могут избавиться от дурной привычки – беседовать по душам.

4. От Ерофеича

Лишь в середине лета 1763 года двор вернулся из Москвы в столицу, причем добрались на последние гроши (в Кабинете едва наскребли денег для расплаты с ямщиками), и по приезде в Петербург императрица сказала вице-канцлеру Голицыну:

– Михайлыч, поройся в сундуках коллегий – хотя бы тысчонку сыщи, а то скоро мне есть будет нечего…

Екатерина не скрывала радости, что снова видит Потемкина. От русского посла в Швеции, графа Ивана Остермана, подпоручик привез пакет за семью печатями, которые хранили его аттестацию. Дипломат сообщал, что Потемкин – подлец, каких свет не видывал, и просил чтобы впредь таких мерзавцев с поручениями двора за границу не слали. Лицо императрицы оставалось светлым.

– Поздравляю вас, – сказала она, – я чрезвычайно довольна, что не ошиблась в своем выборе: Остерман дал вам прекрасную аттестацию… За это делаю вас своим камер-юнкером!

Орловы были недовольны таковым назначением:

– Зачем нужен шут гороховый, который, изображая утро на скотном дворе, хрюкает свиньей, мычит теленком и прочее?

– От этого шута, – ответила Екатерина, – я впервые узнала подробную историю Никейского собора… Мне Потемкин нравится!

Потемкин вообразил, что он любим. Его родственник, много знавший и много повидавший, описал его страсть:

«Желание обратить на себя внимание императрицы никогда не оставляло его; стараясь нравиться ей, ловил ея взгляды, вздыхал, имел дерзновение дожидаться в коридоре, и когда она проходила, упадал на колена, целуя руки ея, делал некоторые разного рода изъяснения. Великая государыня никак не противилась его нескромным резвым движениям, снисходительно дозволяя ему сумасбродные выходки. Но Орловы стали всевозможно противиться сему отважному предприятию…»

Нескромные и резвые движения Потемкина нравились Екатерине, ее поведение было тоже неосмотрительно. Она откровенно фамильярничала, называя камер-юнкера мой паренек! При всех однажды протянула руку, спрашивая Потемкина:

– Можно, я потрогаю вас за волосы? Ах, какие они мягкие и шелковистые! Совсем как у невинного ребенка…

В августе, окруженная свитой, Екатерина скакала в окрестностях Царского Села, по привычке мчалась, не разбирая дороги, всадники едва поспевали за ней. Наконец она загнала свою кавалькаду в глухое урочище, где на болоте росли нежные кувшинки, Екатерина даже приподнялась в седле, восхищенная ими:

– Боже, какие прелестные лилии… правда?

Все мужчины дружно согласились, что цветы красивы, но похвалой и ограничились. Потемкин же спрыгнул с коня, по самое горло забрался в трясину, булькающую пузырями, рвал и рвал сочные бутоны для любимой женщины. Целый ворох кувшинок протянул Екатерине в седло, и она, благодарная, воскликнула:

– Ваши кувшинки дороже всяких бриллиантов!

Рискованная фраза, ибо на днях Орлов преподнес ей в дар именно бриллианты. А князь Николай Репнин, строгий директор Шляхетского корпуса, склонился из седла над мокрым Потемкиным:

– Езжай подале от нас, чтобы болотом не воняло…

Раздался смех. Свита, терзая коней шпорами, бросилась нагонять самодержавную амазонку. Потемкин с ног до головы облепленный омерзительной тиной, рысцою трусил в отдалении.

* * *
В расположении Конногвардейской слободы приобрел он себе домик с банькой и садиком, зажил барином. Снова потянуло к стихам, сочинял музыку, свои же романсы и распевал в одиночестве. Екатерина определила его за обер-прокурорским столом в Синоде: императрица нуждалась в своем человеке, который бы следил за плутнями персон духовных, чтобы не утаивали доходов церкви от государства. А беда подкралась на цыпочках, всегда нежданная… Как-то, ужиная в кругу близких, Екатерина выразительно посмотрела на Потемкина (настолько выразительно, что ему стало не но себе). Дальше произошло то, чего он никак не ожидал: императрица слегка подмигнула ему. Оба они увлеклись, поступая неосторожно. Алехан Орлов, от которого ничто при дворе не укрывалось, приманил Потемкина к себе и, загибая пальцы, деловито перечислил все по порядку: чин подпоручика, 400 крепостных душ, две тысячи рублей, сервиз для стола, камер-юнкерство…

– Вишь, как тебя закидали! А кому ты, ясный наш, обязан за все, думал ли? Да нам, соколик ласковый, стоит вот эдак мизинчиком тряхнуть – и тебя разом не станет… ау-аушеньки?

Потемкин выпрямился – богатырь перед богатырем:

– Не пристало мне выслушивать угрозы твои.

Алехан обнял его за шею, сладостно расцеловал в уста:

– Дружок ты наш, не гляди на матушку, яко голодный кот на сырую печенку… хвост выдернем. А без хвоста кому нужен ты?

Настала зима. В один из вечеров Екатерина играла в бильярд с Григорием Орловым, а Григорий Потемкин кий для нее намеливал, давал советы из-за плеча, как в лузу шаром попасть. Фавориту такой усердный помощник скоро прискучил:

– Ежели еще разок, тезка, под руку подвернешься, я тебя палкой в глаз попотчую… Не лезь! Третий всегда лишний.

Екатерина капризно подобрала детские губы.

– А мне третий не мешает, – сказала она.

Дубовый кий был переломлен, как тростинка.

– Но я третьим, матушка, не был и не буду!

Ушел. Екатерина рассудила чисто по-женски:

– И пусть бесится. Доиграй за него…

На выходе из дворца Потемкина перехватили братья Орловы, затолкали парня в пустую комнату и двери притворили.

– Теперь наша партия, – сказали, в кулаки поплевывая.

Жестокая метель ударов закружила камер-юнкера по комнате. Потемкин слышал резкие сигналы, которыми обменивались братья:

– Приладь к месту! – И перехватило дыхание.

– Под микитки его! – Кулаки обрушились в сердце.

– По часам, чтобы тикали! – Два удара в виски.

Он вставал – кулаки опрокидывали его. Потемкин падал – Орловы взбрасывали его кверху. Спасенья не было. В кровавом тумане, как эхо в лесу, слышались далекие голоса:

– Забор поправь! – Во рту затрещали зубы.

– Рождество укрась! – Лицо залилось кровью.

– Петушка покажь! – Из глаз посыпались искры.

Казалось, бьют не только Орловы, но сами стенки, даже потолок и печка – все сейчас было против Потемкина, и тело парня уже не успевало воспринимать частоты ударов, звучавших гулко, будто кузнечные молоты: тум-тум, тум-тум, тум-тум.

– Прилаживай! – веселился Гришка Орлов. – Бей так, чтобы он, кила синодская, по дворцам нашим более не шлындрал…

Вечность кончилась. Потемкин не помнил, когда его оставили. Кровью забрызганы стены, кровь полосами измазала пол, – четверо братцев потрудились на славу, как палачи. Кое-как вышел на площадь, вдохнул легонький морозец и безжизненно рухнул на мягкий снежок. Стало хорошо-хорошо. А яркие звезды, протяжно посвистывая, стремглав уносились в черные бездны…

Потемкину лишь недавно исполнилось 24 года!

* * *
Выдержал – не умер! Но с той поры не покидали Потемкина безумные боли, от которых не ведал спасения. Нападали они по вечерам, вонзаясь в затылок, сверлили лобную кость. Просыпался в поту, мятущийся от непонятных страхов, открывал бутылки с кислыми щами, пил прямо из горлышка, сосал в блаженстве бродившее пойло.

– Тьфу! – сплевывал в потолок изюминку.

Парень врачей презирал, от аптек открещивался; Иван Иванович Бецкой, то ли от себя, то ли по чужому внушению, прислал к нему Ерофеича – чудодея знахарства, изобретателя эликсира, бодрой и неустанной жизни. Ерофеич заявился в Слободу и, отставив мизинец с громадным дорогим перстнем, похвалялся:

– Графинь нежных пользовал, прынцев разных отпаивал, и ты у меня воспрянешь… Вели-ка баньку топить.

Знахарь месил в горшке серое гнусное тесто, что-то сыпал в него. Мешал, добавлял, лизал и нюхал. Потемкин нагишом забрался на верхний полук. Ерофеич горстью подцеплял мерзкую квашню, обкладывал ею, будто скульптор алебастром, умную голову камер-юнкера, обматывал ее тряпками. Потемкин начал пугаться:

– Эй-эй, зачем глаза-то мне залепляешь?

– Так тебе книжку-то в бане не читать! Лежи…

– Все равно! Один глаз не заклеивай.

Поверх головы Ерофеич плотно насадил глиняный горшок:

– Вот корона тебе! Сиди, пока дурь не выйдет.

– А когда она выйдет?

– Покеда я чай пью. Ну, сиди…

Потемкин разлегся на полкй, неловко стукаясь горшком об доски. Словно кузница мифического Вулкана, под ним матово и жарко светились раскаленные камни. Началось неприятное жжение в правом глазу. Решил терпеть. А глаз вдруг начал пылать. Потемкин потянул с головы глиняную макитру. Но она была насажена туго. Разозлясь, ударился башкой об стенку – горшок вдребезги!

– Ой, ой, мамыньки! – сказал Гриша…

С правым глазом что-то неладное. Торопливо начал срывать с головы зловонные тряпки. Поскакал с полка вниз. Сунулся головой в кадушку с ледяной водой. Но лечебная масса уже затвердела – вроде гипса. Внезапный ужас обуял Потемкина. Правый глаз его перестал видеть! Нагишом он вылетел из бани – почти полоумен.

Да! Левый глаз, который не был завязан, по-прежнему вбирал краски жизни, а правый померк… «Господи, неужто навсегда?»

Зверем вломился парень в горницу дома своего.

А там кудесник чай пьет, вареньицем себя лакомит.

– Ну, держись… – Потемкин схватил автора «эликсира жизни» и, ниспровергнув, начал сурово уничтожать. Ерофеич чудом вывернулся, с воплем прыснул на улицу. – Не уйти тебе! – настигал его Потемкин гигантскими прыжками. Голиаф, страшный и одноглазый, несся по улице – по Большой Шпалерной. Сбежались люди, схватили его. Одинокий глаз был свирепо обращен к небесам, с которых осыпался приятный снежок.

– Твори, боже, волю свою… Ах я, несчастный!

Его повели домой. Босиком он ступал по снегу.

– Все пропало, – плакал он. – Все… теперь все!

* * *
После этого Потемкин на долгие 18 месяцев заточил себя; ровно ПОЛТОРА ГОДА отвергал людей, избегал общества, и – уже без него! – миновали важные для России события… Екатерина первое время спрашивала, куда делся ее камер-юнкер, но Орловы убедили ее, что лодырь службою при дворе не дорожит. Бог с ним!

– Вольному воля. – И Екатерина позабыла о нем.

5. Не перестаю удивляться

Старый король объезжал свои владения, под колесами с шипением расползалась грязища бранденбургских проселков. Парижским трактатом закончилась Семилетняя война, а Губертсбургский мир все-таки оставил Силезию за королем.

Но… какою ценой заплатила за это Пруссия?

Хмурый рассвет начинался над пепельными полянами. Открыв дверцу кареты, Фридрих II сказал де Катту:

– Наверное, такой же пустыней была Германия после набегов Валленштейна, и слава богу, что на этот раз дело не дошло до открытого людоедства. Теперь я не знаю, сколько нужно столетий, чтобы здесь снова распустились прекрасные гиацинты. Отныне я не король – я лишь врач у постели тяжелобольной Пруссии.

Де Катт спросил его величество:

– С чего решили вы начать возрождение страны?

– С армии! Быстрее освоить опыт минувшей войны, улучшить подготовку войск. Старых солдат отпущу по домам, наберу молодых. Да, я утомил своих неприятелей войною, но я не хочу, чтобы они отдохнули от нее раньше моей обнищавшей Пруссии.

– Неужели вы снова хотите воевать?

– Но другими средствами – дипломатическими…

Карета тащилась дальше. Взору открывались сгоревшие фольварки, заброшенные огороды, пожарища и виселицы, крапива и репейники, пашни были вытоптаны в кавалерийских атаках.

Король вытянул руку, показывая вдаль:

– Смотрите, де Катт, такое нечасто можно увидеть: две вдовы тянут на себе плуг, а ими, как скотиной, понукает сирота-мальчик. Я не могу этим несчастным вернуть мужей, павших во славу Пруссии, но я могу отдать им раненых лошадей кавалерии.

Экономный хозяин Фридрих возами раздаривал по деревням картофель. Король ел его сам и заставлял есть других.

– Не морщитесь, – говорил он гостям в Сан-Суси, – в этом картофеле, вареном и жареном, я прозреваю великое будущее…

Он велел строить новые деревни, осушать болота, мостить дороги. «Я знаю, – писал король, – что человек никогда не в силах переделать природу, но зато он всегда способен возделать под собой землю, чтобы прокормить себя и свою семью».

Министра Финка-фон-Финкенштейна он спросил:

– А когда просыпается русская императрица?

– Говорят, в пять утра.

– Куда ей до меня! – отмахнулся король. – Я с четырех часов уже на ногах, и нет даже минуты свободной, чтобы сыграть на флейте. День начинаю с первыми петухами, как сельские бауэры…

Его навестил поникший банкир Гоцковский, который во время войны поставлял королю фальшивые «ефимки». Теперь, уличенный в преступлении, он должен был расплатиться с Россией за финансовый ущерб, нанесенный русской казне. Фридрих сказал:

– В чем дело? Возьми и расплатись.

– Но я банкрот, – разрыдался Гоцковский.

– Какое совпадение – я тоже!

– Так что же нам делать?

– Давись, а я посмотрю, – отвечал король…

Он явился в кадетский корпус Берлина, где произнес речь, воодушевляя юных выпускников-офицеров:

– Дети мои! У нас больше нет противников, которые бы осмелились напасть на Пруссию, но зато нет и союзников, готовых защитить нас. Служите честно! Все помыслы – для армии. А я, ваш старый Фриц, еще разок извернусь ужом, и верьте, что в Пруссии дела пойдут опять как по маслу… Я не бросаю слов на ветер.

Послом в Россию он направил графа Виктора Сольмса.

– Вы должны быть там любезны, – наказал король. – Сейчас не таковы наши дела, чтобы задирать нос. Но только не впутайте меня в войну из-за какого-нибудь жентильома Понятовского…

Сейчас его занимала Варшава! Аудиенции запросил русский посол, князь Владимир Долгорукий, и король выслушал его доклад.

– Благодарю, – кивнул он. – Мне приятно знать намерения вашей государыни о делах польских. Я буду поддерживать лишь ту кандидатуру, какую наметит ваша мудрейшая государыня.

Долгорукий отписывал Екатерине: «Как ваше императорское величество имеете партизанов[8] в Польше, так и он (король) имеет своих, которые, соединясь, могут и королевство все склонить».

Пруссия начинала тайное сближение с Россией.

* * *
Екатерина была терпима к личным своим недугам.

– Мои способности скромны, – признавалась она, – посему я вынуждена работать неустанно, как пчела. Панин же половину дня спит, потом ест и развлекается с фрейлинами, утруждая себя на полчаса в сутки. Но любое дело он проницает насквозь…

Финансы и политика, политика и финансы – страшная кутерьма бумаг завалила рабочий стол Екатерины.

– Никита Иваныч, слышала я, что в Турции с финансами тоже нет сладу. Что делает султан, коли ему деньги нужны?

– Он отрубает голову своему визирю, затем конфискует его имущество – деньги, считайте, в казне султана.

– А если они нужны его гвардии – янычарам?

– Янычары по совместительству служат и пожарными. Когда им нужны деньги, они подпаливают Константинополь со всех сторон, а при тушении пожара грабят все, что можно унести.

– С чего же сыты чиновники султана?

– О! Для них существует налог «на зубы»: население платит за то, что во время еды зубы султанских чиновников стираются.

– Забавно. А ведь вы мой… визирь! Но я султанша добрая и деньги стану изыскивать иными путями.

Наконец Петербург известился о смерти Августа III – при этом императрица подпрыгнула, как шаловливая девочка.

– И как я сейчас прыгаю, – защебетала она, – тако же в Сан-Суси скачет от радости король прусский…

Срочно был зван совет, на котором престарелый Бестужев-Рюмин горою встал за выборы короля из саксонской династии:

– Таково уж от Петра Великого заведено, чтобы в Польше крулем сидел немец, и нам тому остается следовать…

Екатерина прервала его словами:

– Алексей Петрович, ария твоя исполнена по нотам саксонским. Извещена я, что ведешь переписку тайную с Дрезденом! Кого бы ни избирать королем, но обязательно Пяста. На мое усмотрение, так пущай Адам Чарторыжский или… Станислав.

При имени Понятовского Григорий Орлов взбеленился:

– Лучше уж тогда литовского пана-кохана Радзивилла! Лучше уж гетман коронный Браницкий, но только не этого…

Сцена вышла крайне неприличной, и все поняли истоки ярости фаворита. Екатерина прекратила скандал – с гневом:

– Здесь не амуры порхают, а история делается…

Панин настаивал на сближении с Фридрихом:

– Уже давно пора от союза со странами католического юга Европы обратиться к лютеранско-протестантскому северу!

Возникал новый вариант русской политики – «СЕВЕРНЫЙ АККОРД», в котором священной Римской империи (Австрии) места не было, а главным козырем в этом альянсе должна стать Пруссия.

– Фридрих, – утверждал Панин, – вынужден искать союза с Россией или опять же с Францией, дабы вновь обрести свою прежнюю силу. Ежели мы сейчас отпугнем короля суровостью обращения, его всегда приголубят в Версале, а Версаль – не забывайте! – в Турции и Швеции воду мутит. Вену он тоже противу нас подзуживает. И наконец, – заключил Панин, – мы должны постоянно учитывать, что любое ослабление Пруссии моментально приводит к усилению Австрии, а для нашего кабинета это нежелательно.

Между тем корона польская от Августа III переходила к его сыну, Фридриху-Христиану Саксонскому, и Екатерина спросила:

– А лежал ли в оспе этот молодой человек?

Ей ответили, что еще не «лежал».

– Ну, так ляжет… – хмыкнула женщина.

Зимний дворец изнутри был еще бедновато-пуст, а галерею старых картин Екатерина раздарила Академии художеств. Уверясь, что с афериста Гоцковского деньгами ничего не получить, она согласилась «погасить» его долг картинами.

– С поганой овцы хоть шерсти клок, – сказала Екатерина и картинами из Берлина обвесила свои апартаменты, где принимала по вечерам друзей (комнаты же называла в шутку «Эрмитажем»). – Лиха беда – начало, – хвасталась она теперь первым Рембрандтом, первым Хальсом и первым Иордансом…

Гетман намекнул, что сейчас умирает граф Брюль, ведавший при саксонских курфюрстах закупкою картин для Дрездена.

– Похлопочите заранее о покупке картин брюлевских и будете иметь портреты Рубенса, пейзажи Брейгеля, наконец, и Тьеполо – чем плох? Ваше величество, покупайте – не прогадаете!

Не прошло и месяца, как Фридрих-Христиан умер.

– От чего же умер? – спросила Екатерина.

– От оспы.

– Вот видите! Я уже становлюсь пифией…

Сама же императрица составляла редчайшее исключение среди монархов Европы – ее лицо не обезобразила оспа. Она скупила всю галерею Брюля и, когда комнаты Эрмитажа уже не вмещали собрания картин, попросила архитектора Деламота сделать пристройку к Зимнему дворцу – для развески сокровищ… Она понимала, что собирание галереи есть политический акт важного значения. Пусть в Европе думают: русские финансы пребывают в отличном состоянии, если она швыряет деньги на покупку картин!

В эти суматошные дни Букингэм, добившись у нее аудиенции, завел речь о продлении прежнего договора, на что Панин небрежно заметил, что вице-канцлер Голицын проект нового торгового соглашения уже переправил в Лондон – для изучения.

– Но этим проектом, – горячился Букингэм, – Россия окончательно захлопнула для Англии ворота в Персию.

Екатерина вмешалась:

– Если в Лондоне нашу Астрахань называют «воротами», то скоро Россию сочтут за «проходной двор», через который Ост-Индская компания перетаскивает свои грузы. А мы не позволим строить в Казани английские корабли, которые, будучи нагружены русскими товарами, уплывают в Персию, а там начинают плавать уже под флагом восточных сатрапов. На Каспийском море у нас свои, и очень старые, интересы…

После этого разговора Букингэма хватил удар!

* * *
В дипломатических кругах блуждали невероятные слухи, якобы Фридрих уже развешивает в Познани прусские гербы, а ювелиры Петербурга готовят венчальные короны – для Станислава и Екатерины. Панин говорил, что до избрания Понятовского желательно пресечь вздорные сплетни. Екатерина устроила для послов иноземных «большой выход». Зимний дворец, правда, еще не был готов для пышных церемоний: здание внутри подверглось перестройке. Во дворце с утра до ночи работали позолотчики, зеркальщики, паркетчики, обойщики, штукатуры, резчики – все ломалось, все созидалось заново. Екатерина ежедневно виделась с архитектором Жаном Деламотом, спрашивала, как идут дела, на что веселый француз отвечал неизменно:

– В основном я выкидываю ваши стенки в окна.

– Браво, маэстро, фора!..

Дипломаты собирались в Аудиенц-камере, чистый свет струился через высокие окна, отражаясь в лаковых плитах драгоценного паркета. Облачившись, Екатерина вышла из опочивальни в «Светлый кабинетец», отсюда она, как актриса перед выходом на сцену, послушала через кулисы, о чем рассуждает ждущая ее публика…

Турецкий посол внушал послу шведскому:

– России с Пруссией всегда удобно придраться к полякам. Петербург станет ратовать за угнетенных православных, а Берлин истощит себя в хлопотах за лютеран, притесняемых католической шляхтой… Удивляюсь! У вас, в странах христианских, одна кость на всех – Христос, но глодаете вы ее каждый на свой лад.

Неожиданно берлинский посол Виктор Сольмс сказал австрийскому послу Мерси д’Аржанто:

– Вы меня, кажется, толкнули, граф?

Екатерина услышала злорадный смешок цесарца:

– С чего бы безмятежной и богатой Австрии толкать Пруссию, которая шатается от слабого дуновения зефиров?

Екатерина присела, заглянув в щелочку.

– Уж не рассчитывает ли Вена, что, если вы собьете меня с ног, то мой великий король вернет вашей императрице Силезию?.. Господа, – взывал Сольмс к коллегам, – прошу всех засвидетельствовать, что посол Марии-Терезии ведет себя крайне непристойно по отношению ко мне, послу короля Пруссии.

– Извините, я ничего не видел, – сказал посол Швеции.

– Я тоже, – отодвинулся французский атташе Беранже.

Броско сверкнул аграф в чалме посла Турции:

– Христианская дипломатия вводит новые приемы зондирования обстановки – толчками и пинками. Я напишу об этом моему султану Мустафе, мудрость которого погружает вселенную в глубочайшую скорбь от собственного невежества: пусть он посмеется! Но где же русская императрица, которая сейчас поддаст нам дыму?

Турецкое выражение «поддать дыму» равнозначно русскому «напустить туману». Екатерина расставила руки, и камергеры вложили в них скипетр и державу. Она подмигнула Панину:

– Пусть открывают двери. Сейчас поддам дыму…

С высоты трона она сделала заявление для Европы:

– По кончине короля польского Августа Третьего возникли при дворах различных лжи нескладные, якобы мы намерены, соглася себя с королем прусским, отнять от Речи Посполитой провинции некоторые и оныя меж собой разделить. Такие лжи нимало не заслуживают нашего просвещенного уважения… Да и нет в том нужды, – договорила Екатерина, – чтоб стараться о расширении границ империи Российской: она ведь и без того пространством своим необозрима!

– Gut, – непонятно к чему буркнул Сольмс.

Императрица удалилась в соседние комнаты, где слуги накрыли кофейный прибор на две персоны – для нее и Панина.

– Никита Иванович, я нигде не сбилась?

– Если б все умели держаться, как ваше величество…

Екатерина закусила горчайший кофе пти-фуром.

– До времени, пока Понятовский короны не восприял, не станем спешить, союз наш с Пруссией скрепляя. Лучше я завтрева «Ироду» треклятому пошлю курьера с арбузами астраханскими…

Раздался грохот: это весельчак Деламот разломал очередную растреллиевскую стенку. Простор нужен, простор!

* * *
Когда посол Долгорукий доставил арбузы в заснеженный Сан-Суси, король выбрал самый крупный, подбросив его к потолку.

– Что может быть мудрее вашей справедливой монархини, которая одной рукой раздает арбузы, а другой наделяет коронами счастливых любовников… Не перестаю удивляться!

Опережая события, Фридрих переслал Понятовскому прусский орден Черного Орла, обычно даваемый лишь царствующим особам.

6. Нужда во внимании

Екатерина уже не одну ночь мерзла на улицах, сама себя презирая: императрица российская, она, как последняя мещанка, стерегла в подворотнях загулявшего муженька, и даже не мужа – любовника! Лейб-кучер перебрал в руках заледеневшие вожжи:

– Эх, матушка ты моя! Вожу я вот тебя по трактирам разным и думаю: до чего ж ты у нас на любовь невезучая. С первым своим не ладила, да и второго нашла не сахарного…

– Помолчи хоть ты, Никита, – ответила Екатерина.

Наконец из подъезда дома Неймана выкатилась на мороз пьяная ватага гвардейцев и актрис итальянской оперы. Екатерина сжалась внутри саней, боясь, как бы ее не признали за гулящую бабу из Калинкиной деревни. Орлов грузно плюхнулся в сани подле нее. Никита был кучер опытный – сразу нахлестнул лошадей.

– Катя, – начал тискать ее Орлов, – душа моя. Рада?

– Пусссти, варррвар… пахнет! Пфуй…

Вот и Зимний – приехали. Орлов занимал комнаты в первом этаже, над ними располагались покои императрицы, их соединяла винтовая лестничка. На пороге своих комнат женщина сбросила шубу, меховая шапка полетела прямо в циферблат «рокамболей».

– Уже два часа ночи! – разрыдалась она. – Ты нагулялся, пьяница, теперь будешь спать до обеда. А я в пять утра должна сидеть за делами… Что ж ты делаешь со мною, проклятый?

– А кто во всем виноват? – повысил голос Орлов. – Если бы пошла под венец со мною, все было бы у нас иначе…

Екатерина схватилась за голову:

– Только не устраивай мне сцен ревности! Даже лакеи давно спят. Дай и мне наконец поспать хотя бы эти последние три часа…

В пять утра (за окнами еще темнота) новый генерал-полицмейстер Чичерин заставал Екатерину с первой чашкой кофе в руках, возле ног ее грелась собачонка, следовал доклад о базарных ценах. Самое насущное – хлеб, дрова, мясо, треска. В случае повышения цен Екатерина сразу приказывала:

– А куда смотрит полиция? Если кто вздумает продавать хоть на копейку дороже, таких наживщиков штрафовать жестоко…

Полицейскими мерами она удерживала стабильность цен на столичных рынках. Затем явился генерал-прокурор Вяземский, и она спросила, как движется следствие по делу Салтычихи.

– А никак! Истину в открытии зверств своих Салтычиха загородила от правосудия тушами свиными, бочками с маслом коровьим, гусями да утицами жирными, позатыкала рты мешками с мукою, а иным судьям на Москве даже крыши железом покрыла.

– А ты на что, князь? Узнай, правда ли, будто Салтычиха груди женские отрезала, жарила на сковородках и ела их с любовником своим Тютчевым? Поторопись: мне казнь над этим извергом необходима для внедрения спокойствия в государстве…

Пришел и вице-канцлер Голицын, сообща рассуждали, как жестоко разрушено финансовое равновесие страны. Уже сама стоимость металла, вложенного в деньги, превышала ту ценность, которая на монетах была обозначена. От этого абсурда Россия терпела неслыханные убытки: стоило рублям попасть за рубеж, как их пускали в переплавку, и тогда полученный металл давал иностранцам прибыль более ощутимую, нежели наличие русской валюты. Екатерина сказала, что остался последний выход – деньги бумажные.

– Ассигнации? – перепугался Вяземский.

– Да. Где вот только бумаги взять?

Голицын напомнил, что в Красном Селе фабричку содержит англичанин Ричард Козенс, но бумагу он выпускает только писчую.

– Вот и хорошо, что фабрика подальше от столицы: проще тайну хранить. Передайте Козенсу, чтобы сразу начинал опыты.

– Ах, ваше величество! – вздохнул вице-канцлер. – Неужто вы полагаете, что найдется такой олух на Руси, который бы медь или серебро согласился на бумажки менять?

– Привыкнут, князь. Люди ко всему привыкают…

К полудню, когда она уже была измотана до предела, появлялся румяный и здоровый Гришка Орлов, сладко потягиваясь:

– Похмелиться мне, што ли?..

Екатерина пыталась увлечь фаворита своими заботами. Не так давно она издала манифест, призывая народ заселять пустующие черноземы за Волгою, где трава росла выше всадника, где скакали миллионные табуны диких лошадей и тарпанов. Но Россия встретила ее призыв гробовым молчанием: крепостное право удерживало людей за помещиком, за привычным тяглом. Не было людей, где взять их?

Екатерина сунула в руки фаворита книгу:

– Изучи трактат маркиза Мирабо об умножении народном!

Этим она привела Гришку в игривое настроение:

– Каким способом народ умножать, и без маркиза хорошо знаю. А ежели ты позабыла, так я тебе сейчас напомню…

Гибко извиваясь, словно змея, она ловко выкрутилась из его сильных объятий, треснула Орлова книгою по лбу:

– Читай, балбес! Хоть что-нибудь делай…

Томик Мирабо оказался заброшенным за канапе.

– Ломоносов писал об умножении народном лучше маркиза! Вот послушай, каким побытом можно степи заволжские заселить: «Мы в состоянии вместить в свое безопасное недро целые народы и довольствовать всякими потребами, кои единаго только посильнаго труда от человеков ожидают…» Подумай, Катя!

Но сам-то Ломоносов не пришелся ко двору.

* * *
Из разноцветных кусочков смальты он составил мозаичный портрет Григория Орлова, понимавшего то, чего порою не могла понять Екатерина. Да и сам-то фаворит императрицы напоминал ученому мозаику, собранную из частичек добра и зла.

Блажен родитель твой, таких нам дав сынов:
Не именем одним, но свойствами орлов!

Будем знать: в сложном времени и люди сложные…

Ученый болел. Он был одинок. Яркая звезда Ивана Шувалова закатилась: меценат уехал вояжировать вдали от родины, ибо с Екатериной не ладил. А жестокий век имел свои законы: ни поэту, ни ученому без мецената не прожить. Особенно тяжело, когда нет поддержки при дворе… В эту трудную для Ломоносова пору Григорий Орлов протянул ему руку, и ученый не отверг искреннего пожатья всемогущего фаворита.

Была уже весна 1764 года. Иван Цильх, шурин Ломоносова, открыл бутылки с английским портером и удалился на цыпочках. Орлов с Ломоносовым говорили о картинах из русской истории, которыми граф хотел украсить свои дворцовые антресоли. Фаворит был при шпаге, Ломоносов не расставался с палочкой. Его полные губы все чаще складывались теперь в усмешку – почти трагическую. Орлов разбирал на столе «продуктовые» карты отечества: экономика занимала ученого, на каждый продукт заводил он особую карту. Россия была хлебной, льняной, лапотной, рогожной, хомутовой, квасной, сермяжной, пеньковой, медовой, пряничной, вениковой, меховой и рыбной… Орлов встал и прошелся гоголем:

– Хорошо бы матушку к тебе залучить.

– Скушно ей у меня покажется.

– Веселить – моя забота, – засмеялся Орлов.

– Она не ты – ей пива не набулькаешь.

– Щами угости! Непривередлива – все ест…

Ломоносов расправил на груди халат, расшитый анютиными глазками, поскреб пальцами бледную грудь.

– На балкон бы, – сказал. – Покличь слуг.

Тело отекло, ноги опухали, ходил с трудом.

– А мы сами! – сказал Орлов и, легко оторвав кресло с Ломоносовым от пола, бережно вынес его на балкон.

Перед великим мудрецом России пробуждался весенний сад. Вздрагивая крупным телом, повторял он как бы в забытьи:

– Жаль… очень жаль… не все успел…

Прощаясь, он просил не забывать о Леонарде Эйлере:

– На русских хлебах вырос, а в Берлине сейчас, ежели слухам верить, ему живется несладко: король-то прусский – сквалыга!

Орлов отъехал ко двору – исполнять свои «функции».

Любитель чистых муз, защитник их трудов,
О! взором, бодростью и мужеством Орлов!

В крещенские морозы фаворит заливал бомбы водою, выбрасывал их на улицы и радовался, как ребенок, когда ночью они громко взрывались. Он перепортил шелковые обои в спальне Екатерины, пытаясь извлечь из них электрические искры. Наконец, громадный запас электричества он обнаружил в самой Екатерине – голубые искры сыпались из ее волос, когда она расчесывала их в темноте, а между простынями ее постели слышалось легкое потрескивание. Екатерина сделала его генерал-фельдцейхмейстером и теперь не ведала покоя, когда Орлов на полигонах испытывал орудия. Он закладывал в них столько пороха, что пушки разносило в куски, прислугу калечило и убивало, а с него – как с гуся вода.

– Неутомимый лентяй, – точно определила Екатерина.

Своей подруге Прасковье Брюс она признавалась, что по-женски глубоко несчастна и здоровая красота Орлова ее не тешит, ибо этой красотой пользуются слишком много других женщин.

– Он дарит мне бриллианты, а почему бы и не дарить, если некуда деньги тратить? Мне бы хоть кто травинку сорвал, но от души. Не любви даже прошу – внимания. Самого простого…

* * *
Она спросила Панина, как он относится к многоженству.

– Ваше величество, я только затем и остался холостяком, чтобы окружать себя множеством разных женщин.

– Спросила не смеха ради! Наши миссионеры крестят иноверцев в православие, которое единоженство приемлет. Мусульман же, я думаю, не надобно и крестить, ибо Аллах многоженство одобряет, и нам, русским, с того немалая прибыль в населении будет.

Разговор этот неспроста. Еще в пору наивной младости Екатерина писала: «Мы нуждаемся в населении. Заставьте, если возможно, кишмя кишить народ в наших пространных пустынях». XVIII век породил идею об умножении населения. Об этом сочиняли трактаты, дискутировали в салонах. Философы-энциклопедисты усматривали в людской многочисленности избыток довольства, основу развития торговли и финансов. Даже войны зачастую велись не столько ради обретения новых земель, сколько из-за людей, живших на захваченных землях… Екатерина мыслила в духе своего времени:

– Надо бы на черноземы наши безлюдные приманить несчастных из Европы, пусть едут и селятся за Волгою…

Но однажды, возвратясь от Ломоносова, Орлов застал Екатерину в угнетенном состоянии и спросил – что, опять Польша?

– Нет, Украина! Подумай, гетман Разумовский в Батурине вознамерился престол для себя наследственный ставить.

– Или захотелось ему Мазепою новым стать?

– А я ведь перед гетманом всегда вставала…

Это было сказано с душевным надрывом!

7. Покоя не будет

Смоленский пехотный полк под шефством генерала Римского-Корсакова квартировал в Шлиссельбуржском форштадте, исправно неся при крепости службы караульные, и в этом полку служил неприметный подпоручик Василий Мирович – из шляхты украинской. По делам хлопотным он почасту бывал в Петербурге, желая, чтобы персоны знатные его своим вниманием не оставили… Сунулся он и в Аничков дворец, умолил явить его пред светлые очи гетмана графа Кириллы Разумовского, которому и жаловался:

– Когда матушку-государыню на престол возводили, я ведь тоже со всеми волновался, тоже «виваты» орал.

– Все орали, – отмахнулся гетман небрежно.

– Так другие-то за крик свой алмазами засверкали, а я как был гол, так и остался. Поверьте, гетман ясновельможный, что иной день даже табачку курнуть нельзя… Хоть бы именьишки на Украине вернули – те самые, что у деда моего поотнимали.

Разумовский спросил – уже с интересом:

– А ты, хлопец, не из тех ли Мировичей, которые с гетманом Мазепою переметнулись у Полтавы к королю шведскому Карлу?

Пришлось сознаться – тот самый:

– Все отняли у нас, одну фамилию оставили, и за фамилию страдаю тяжко. Но повинны ли внуки за грехи дедов своих?

Гетман рассудил за благо так отвечать:

– Вроде бы и неповинны, да ведь ехиднин сын всегда норою ехидны пахнет. Земляк ты мне – не кацап, верно. Как же помочь тебе? Пока молод – не теряйся. Другие-то, сам видишь, фортуну за чупрыну схватят и тащат… Ты тоже – старайся!

– Да как схватить-то ее за чупрыну?

– А… не знаю. Хватай! Пан или пропал…

Вскоре гетман отбыл на Украину, а Мирович составил «слезницу» на имя господ сенаторов, чтобы вернули дедовские поместья, а его самого почитали за древность рода. О преступлениях своего деда офицер сознательно умолчал… Но об этом был извещен Никита Иванович Панин, который и высказался в Сенате:

– Поощрять потомство изменническое не надобно. От сей фамилии уже много пакостей было. Двое Мировичей еще при Елизавете из сибирской ссылки тягу дали: один в Польшу подался, другой в Швецию, третий Мирович издавна в Бахчисарае торчит, где татар противу нас подначивает… Ну их всех к бесам! Впрочем, – рассудил Панин, – я не стану перечить, ежели меморию сего бедного офицера переслать на апробацию ея величества.

…А владения гетмана были почти королевские!

* * *
Батурин – столица гетмана. Городишко славный, он уютно раскинулся на берегу Сейма, воды которого чисты и благоприятны для здравия. Но плясать гопака на улицах воздерживайся. Уже бывало не раз: топнет дед ногою в веселье – земля под ним разверзнется – треск, шум, пылища! – и не стало плясуна на площади. Провалы в Батурине – дело привычное. Однажды в базарный день целая арба с арбузами под землю уехала. Почва под Батурином пронизана подземными коридорами, будто тут трудились громадные кроты. То выявится народу бочонок со старым золотом, то откроется застенок, где вперемешку со скелетами разбросаны звенья цепей и пытошные инструменты. Здесь когда-то доживал стареющий лев вольности – Богдан Хмельницкий, уже поседевший и обрюзглый, успокоясь в третьем браке с «Филиппихой», после того как повесил на браме вторую жену заодно с казначеем. Еще дает могучую тень старый дуб, под которым гетман Мазепа распевал злодейские арии перед красавицей Матреною Кочубей; царил тут и всесильный Алексашка Меншиков, на эти сладкие земли зарился и фельдмаршал Миних… Над белой кипенью вишневых садов Батурина веяли душистые ветры истории!

Гомонила Украина, ох как долго она гомонила… Гомонила Правобережная – польская, и там, меж резиденций шляхетских, в мареве грушевого цвета и полян медоносных, скакали, бряцая саблями, непокорные чубатые хлопцы – гайдамаки. Гомонила и Левобережная – русская, где исподволь копилось давнее недовольство старшиной хохлацкой, которая крепостила казаков, превращая их в «быдло» землепашное. Нет покоя на Украине – нет его и долго еще не будет!

Восемь неаполитанских лошадей, запряженных в карету, остановились возле батуринского дворца – столь дивного, какого иные короли не имели. Малиновый бархат выстелил дорогу от кареты до подъезда. Кирилла Разумовский обнял жену, расцеловал дочек, на шее отца повисли сыновья. Позванивая кривою турецкой саблей, его встретил в дверях запорожец.

– Вольготно ль на Гетманщине живется?

Казак поднес Разумовскому чарку с горилкой:

– «Вербунки» зачались в пикинерах, а вербованные гвалтят, что не москали. И поминают роки минувшие, когда жилось не так, а каждый казак – сам себе голова…

Вечером мужа навестила гетманша Екатерина Ивановна, из роду Нарышкиных (родственница покойной Елизаветы Петровны).

– Я давно заметила, как увивался ты, друг мой, возле подола этой мерзкой Екатерины, но прощала тебе, Кирилл. А теперь сведала я, что грехи твои дальше тянутся – еще с Елизаветы!

Разумовский отвлекся от изучения планов университета, который мечтал основать здесь, в резиденции своей.

– Откуда взялась клевета сия? – удивился гетман.

– В замке Несвижском у литовского гетмана Радзивилла твоя дочь проживает на хлебах панских и зовется везде дочкой «казацкого гетмана и Елизаветы» – разве не твоя блуда?

Разумовский беззаботно расхохотался:

– Какая чушь! Все мои дети – это твои дети.

Жена, не поверив, собралась к отъезду:

– И заберу с собою детей. Живи один…

Одним замахом сабли гетман уничтожил сервиз на столе:

– Дура! Оставь хоть одного – Андрия.

Оскорбленного отца навестил Андрей – подросток удивительной изящности, но с лицом узким и хищным. Что-то иезуитски-неприятное (но очень заманчивое) светилось в широко расставленных глазах любимого гетманского отпрыска.

– Как погода в Фонтенбло? – спросил отец.

– Жаль было уезжать. Столько винограду…

Андрей подкинул в руке булаву гетманскую.

– Не тяжела ль? – усмехнулся отец.

– Чересчур легка, папенька…

Сын сказал, между прочим, что несколько сотен мужиков из гетманских поместий на Дон и Яик бежали. Гетман в ответ лишь слабо шевельнул мизинцем с рубином в перстне:

– Батька в Батурине хорош, но матка-воля еще лучше!

В гетмане еще говорила крестьянская кровь. Он раскрыл шкатулку из пахучего заморского дерева, в которой свято хранил свирель пастушью и бедняцкий кобеняк.

– Вот, – показал их сыну, – не забывай, что твоя генеалогия произошла от сих атрибутов простонародных. В твои годы я о Фонтенбло и не слыхивал. А ты заодно с королем Франции диету виноградную соблюдаешь… Драть бы тебя – вожжами!

– Тебе и не следовало знать, – дерзко отвечал Андрей. – Но я ведь не пастух, а граф и сын гетмана. – Он снова потянулся к булаве. – Если в Европе плюгавые области, не больше Батурина нашего, своих курфюрстов имеют, то Украина сама по себе столь велика, что способна знатной державой стать, дабы от петербургских окриков по ночам не вздрагивать.

– Эге! – сказал гетман, смекая.

– Эге, – повторил сын. – Зачем мне помнить о свирели твоей, о кобеняке мужичьем? Другое вспоминается в темные ночи батуринские: гетману Богдану Хмельницкому наследовал сын его – Юрка!

…Екатерина получила две челобитные: из Глухова – от старшины казацкой, из Батурина – от гетмана казацкого; всюду речь была одинакова – булаву гетманскую сделать наследственной в роде графов Разумовских, – и Екатерина была возмущена:

– Скоро короноваться пожелают, а затем – прощай, Украина! Боже мой, – терзалась она, – и перед этим человеком я, как девчонка, всегда первой вставала…

Бумаги по делу о гетманстве она сложила в особый пакет, сверху которого начертала: ХРАНИТЬ В ТАЙНЕ. Первый удар нанесла не гетману, а его жене, появившейся с детьми в Петербурге.

– Сударыня моя, – сказала Екатерина с ненавистью, – в пути вы по сотне лошадей брали на станциях… даром! А в Яжелбицах дворня ваша насмерть ямщика прибила и озорничала в дороге, как хотела. Я лишаю вас права при дворе моем бывать…

Вяземского она встретила словами:

– Россия, едина и неделима! – И указала генерал-прокурору: любое поползновение к самостийности украинской в корне пресекать, – Богдан Хмельницкий иные примеры дружбы подавал – не такие, как Разумовский.

Она повелела гетману срочно вернуться в столицу.

* * *
Дела польские усложнялись, и можно было ожидать войны.

– Мне бы пять лет! Еще пять лет мира… о-о-о!

Рука Екатерины не поднималась ратифицировать договор с Пруссией. Политически – да, союз с Пруссией был для России выгоден, а морально – русский народ не мог одобрять союз с королем прусским… Но иного выхода императрица найти не могла! В апреле 1764 года Панин получил от нее записку: «Кончайте скорее союз с королем прусским, а не то, я думаю, дадим маху».

– Швеция рядом, со стороны турок небезопасно, а Крым-Гирей покупает пушки французские… Всё! – сказала Екатерина, отбрасывая перо. – Я свое дело сделала…

Панин доложил ей, что приставы при царе Иоанне, Власьев и Чекин, изнылись в Шлиссельбурге, отставки молят.

– Не велики баре… потерпят.

Примчавшись из Батурина, гетман кинулся к ней.

– Не пускать! Сначала пусть булаву сложит…

А через два дня после ратификации договора с Фридрихом, просматривая ворох челобитных, она задержала внимание на прошении подпоручика Василия Мировича, который плакался на нужду несчастную; он писал, что три его сестры «в девичестве на Москве странствуют и на себе всю бедность, как перед сим сносили, так и пононе носят…». Григорий Орлов валялся на канапе, забавляясь с попугаем, давал птице клевать свой палец.

– Гриша, ты Мировича знаешь ли?

– Не! – отвечал фаворит рассеянно. – Правда, тут недавно какой-то Мирович на куртаг во дворец ломился. Кричал, что он роду знатного и танцевать право имеет.

– А ты что?

– А я, матушка, как всегда. Развернулся – бац в соску! Танцевальщик сей сажен восемь по земле носом вальсировал…

Екатерина затачивала плоский богемский карандаш. Придворный арап в белой чалме распахнул двери, пропуская Панина.

– Ну? Опять сюрпризы?

– Дела польские – дела неотложные.

– Я так и думала. Нет мне покоя… – Перебрав на столе бумаги, протянула очередную просьбу княгини Дашковой. – Вот, почитайте, как с голоду умирает ваша племянница.

Панин прочел: «Воззрите, всемилостивейшая государыня, милосердным оком на рыдающую вдову с двумя сиротами, прострите щедрую руку свою и спасите несчастных от падения в бездну нищеты».

Никите Ивановичу стало за племянницу стыдно:

– Ничего не давайте… побирушке этой! У нее три тыщи мужиков, не считая баб, горбы себе наживают, она дом новый купила, а все деньги в ломбард складывает и копит.

– Паче того, – добавила Екатерина, – не так давно я ей двадцать четыре тыщи подарила… Дама совсем потеряла совесть! А несчастный Мирович сто рублей просит и не допросится…

Панин молча выкладывал на стол дела польские.

8. Паны-коханы

Печалью веяло от равнин славянских, на которых разместилась (от Балтики до Карпат) великая Речь Посполитая, республика с королями избираемыми. Путешественник, следуя шляхами коронными, встречал убогие корчмы и каплицы, распятья на развилках дорожных. Крестьяне польские обнажали головы перед каждым путником, бормоча испуганно: «Хвала Иезусу!» – и проезжий удивлялся: за что этим людям благодарить бога? В самом деле – за что? Нигде в мире не было столь жестокого порабощения, как в Польше, и потому народ никак не участвовал в судьбах «ойчизны». Лучшие же люди Польши давно говорили так: «Что бы ни случилось с Польшею, все равно хуже того, что есть, уже никогда быть не может». Зато слишком горячо боролись за права шляхетские сами же паны. Тоже нищие, но жадные и суматошные, они продавали на сеймах голоса любому магнату, лишь бы сегодня завалиться спать сытым и пьяным. Каждый шляхтич – клиент магната, а все его клиенты – уже клиентела. Жупан да сабля – вот и все богатство ляха. А клочок земли таков, что собака, лежащая посреди панских владений, хвостом взметает пыль на земле соседа. Но зато у шляхтича есть права: магнат, желающий высечь клиента, прежде раскладывает под ним дорогой ковер. А потом клиент садится за стол с магнатом, как равный с равным, и окунает усы в мед, кричит о вольностях шляхетских.

– Речь Посполитая сильна раздорами!..

Каждый магнат мечтал быть крулем, каждый закупал голоса шляхты, все копили ядра и порох. Сейчас была авторитетна «фамилия» Чарторыжских, а племянник их – Станислав Понятовский. Против них – грозный старец Ян Климентий Браницкий, гетман коронный, а племянница Браницкого – жена литовского воеводы Радзивилла. Именно тогда в моду и вошла поговорка:

– Круль – в Варшаве, Радзивилл – в Несвиже…

* * *
Итальянские зодчие оживили этот уголок Белой Руси увядающим дыханием ренессанса, над тихими водами застыли замки, мосты и брамы. Через непролазные болота ведут в Несвиж гати, выстланные бревнами; случись опасность – мостовые вмиг убираются, и неприятель с воплями погибает в топких трясинах. Жесток и прихотлив, красочен и преступен этот заколдованный мир – мир литовского магната… А вот и сам князь Радзивилл, по имени Карл, по прозванию panie Kochanku. Десятипудовый враль, обжора и пьяница, который мог бы потягаться с самим Гаргантюа, он носил «мешок» – литовский жупан, носки его сапог были задраны стручками, а большую бритую голову украшал оселедец – на манер запорожского. Радзивилл выпивал по семь бочек вина в неделю!

– А что мне крули варшавские? Я сам круль.

При этом клиентела гремела саблями и куфелями:

– До чего же скромен наш воевода!

Это без лести – да, скромен. Польша едва могла собрать армию в 15 000 солдат, а Радзивилл свистнет – и в поле выезжали сразу 25 000 всадников. Радзивилла по-королевски окружали камергеры, шталмейстеры, виночерпии, ловчии, кофишенки… За стол он сажал сразу по тысяче клиентов!

Свежий весенний ветер задувал в распахнутые окна несвижского замка, Радзивилл принимал сегодня епископа виленского – князя Игнация Масальского. Полбочки уже было выпито воеводой, он безбожно врал гостям, что вчера получил письма от двух закадычных приятелей:

– От Мольера и от Сирано де Бержерака.

– Так они давно умерли, – пискнул кто-то.

– Не пора ли тебя, умника, в окно выкинуть? – отвечал Радзивилл. – Я и сам знаю, что мои приятели сдохли. Но я же не виноват, что письма от них завалялись на виленской почте…

В подвалах работали насосы, перекачивая содержимое винных погребов на верхние этажи замка, куда и вливалась винная река. Но она не могла затопить помещения: плещущий хмелем водопад тут же перемещался в желудки клиентов, которые осушали полуведерные куфели.

Радзивилл обглодал телячью ногу и бросил ее под стол.

– А вот, панове-коханы, помню, как англичане не могли справиться с Гибралтаром[9] и позвали меня на помощь. Я, конечно, не отказал им в этой мелкой услуге. Но когда вскочил на крепостной бруствер и оглянулся, то увидел, что сижу на передней части кобылы, а задняя, оторванная ядром, уже валяется во рву. Епископ, – спросил он Масальского, – ты разве не веришь?

– Почему же не верить? – отвечал Масальский. – Конечно, верю. Но точно не помню, как было дело под Гибралтаром дальше, потому что в это время я уже лежал намертво убитый.

…В этом замке литовского воеводы бродила неуловимая женская тень. Красавица с тонкими чертами лица, вся в черных одеждах, она ловко уклонялась от пьяных объятий панов, в громадной библиотеке Несвижа незнакомка листала старинные хроники.

Никаких документов о ней – остались только легенды.

Не из-за нее ли и поссорилась чета Разумовских?

* * *
Проспавшись, Радзивилл узнал от рефендаря, что епископ укатил в Вильно, где и собрал для себя громадную клиентелу.

– Уж не хочет ли помогать «фамилии»?

– Хуже того! – отвечал рефендарь. – Князь-епископ ратует за этого фата Понятовского, которого (помните?) покойный Август Третий Саксонский с таким трудом вырвал из когтей русской Мессалины…

Бурей пронесся регимент князя Радзивилла до Вильно, топча в деревнях поросят, гревшихся в весенних лужах, а заодно калеча и всех прохожих. Нагайками разогнали клиентелу епископа, а Радзивилл перечислил Масальскому епископов Литвы за четыре столетия, которые были вырезаны, задушены и отравлены его предками.

– Если ты решил и дальше впутываться в политику, – сказал он, – так прежде подумай, что я не пожалею мешков с золотыми дукатами, а папа римский, старый друг нашей благородной фамилии, охотно разрешит мне убийство еще одного виленского епископа…

Колокольный набат провожал их: Вильно утопал в звоне церковной меди, зовущей горожан дать отпор несвижским разбойникам. На пути к Варшаве гетман Огинский выставил свою артиллерию – они ее опрокинули; Сапега бросил на Радзивилла свою кавалерию – они ее посекли саблями. Рвались дальше – на Варшаву, чтобы подкрепить клиентелу гетмана Браницкого… Рано утром за лесом пробили барабаны, из-за холма выплыла унылая песня:

Ой, да стоило ль огород городить?
Ой, да стоило ль капусту садить?

– Русские!– сказал panie Kochanku, осаживая коня.

Это шли через Польшу победители Фридриха II; они шагали босиком, серая пыль покрывала истрепанные мундиры, в корявых мужицких руках лежали приклады тяжких ружей. Загорелый молодой офицер, подойдя к воеводе, тронул поводья его скакуна:

– Панове добрые, куда ведет этот шлях?

– А куда тебе надо, москальски добродию? Если хочешь в Россию, так поворачивай влево, только не застрянь в болотах.

– Да нет, – засмеялся офицер. – Мы бы всей душой рады вернуться домой, но сказывают, что между вашими панами вражда обнаружилась, так мы должны защитить обиженных…

Рефендарь шепнул Радзивиллу по-латыни:

– Прикажи, воевода, и все головы посрубаем.

– Не трогайте их, – отвечал Радзивилл по-французски. – Сруби эти головы – на Руси сразу новые вырастут, еще крепче.

Русский офицер добавил (тоже по-французски):

– О головах наших, мсье, у вас суждение верное…

Прискакав в Варшаву, воевода виленский остановился в доме гетмана Браницкого, оба они вышли на балкон, внизу собрался народ, и Радзивилл поднял куфель с вином, провозглашая:

– Мессалина русская желает навязать нам в крули любовника своего, а он совсем не из рода Понятовских! Я-то уж знаю точно: это некий Циолэк из местечка Понятовы… Разве он уже не сидел в Бастилии за долги? А теперь кормится от подачек русского посла. Я вам, ляхи, скажу всю правду: Циолэк-Понятовский переписывается с Вольтером, он за деньги жил со старухой мадам Жоффрен, из Парижа им управляет рука безбожника Дидро, который сочинил такую Энциклопедию, что ее даже в руки-то брать страшно… Теперь подумайте сами – разве это круль?

Осушив куфель, он закусил вина святою облаткой.

* * *
В периоды «безкрулевья» конвокационный сейм собирался для избрания короля, чтобы затем на сейме элекционном утвердить его коронацией… Адам Чарторыжский сказал племяннику:

– Стась! Я получил письмо от русской императрицы, которая обеспокоена поведением Сераля султанского. Турция подозревает в твоем выдвижении Екатерину, и Мустафа Третий не согласится на твою кандидатуру, пока ты не будешь женат… Оглядись, Стась! Любая красавица Варшавы не откажется стать королевой.

Понятовский был потрясен тем, что Екатерина согласна видеть его женатым, но еще не терял надежды на счастье с нею.

– Нет, – отвечал он дяде, – без самой Екатерины польская корона не имеет для меня никакой ценности, и я верю, что рано или поздно она все равно станет моей женой.

– Безбрачием ты осложняешь свою конвокацию! Смотри, как бы из-за твоего упрямства Турция не начала войну с Россией, в этом случае Петербургу станет не до нас, и наша «фамилия» будет растоптана Браницкими и Радзивиллами…

Предвыборные сеймики завершились почти мирно (в драках погибло всего 40 человек), и сейчас Варшаву заполнило панство, наехавшее ради открытия сейма. Магнаты спешно заделывали окна дворцов, превращая их в бойницы для обстрела противников. Слышался звон стекол, – в разбитые окна высовывались жерла «частных» пушек. Браницкий поставил свои полки под Варкой.

– Польша сильна раздорами! – горланили пьяные.

Русские войска, победителя Фридриха II, возвращавшиеся домой, не входя в Варшаву, стояли в Уяздове и на Солце. Коронный гетман Браницкий и panie Kochanku Радзивилл протестовали:

– Пока они не уйдут, сейм не откроется…

Их богатая клиентела называла себя «патриотами». Чарто-рыжские подставляли свои кошельки под золотой ливень, проливавшийся из Петербурга, а «патриоты» лопатой гребли деньги из французского посольства. Не измерить пролитой в эти дни крови, разбросанного по вертепам золота и неистовых криков о мнимой вольности! Уже сверкали в прениях сабли, во время диспутов пули четко барабанили по нагрудным панцирям… Чтобы сорвать работу сейма, «патриоты» ушли сами и увели за собой клиентелу – в замок Пясечне, где жил Браницкий, и тогда сейм объявил Браницкого лишенным прав, а коронным гетманом стал Адам Чарторыжский.

Понятовский горячо и страстно заверял депутатов:

– Обещаю вам хранить все вольности шляхетские…

Браницкий уже собирал первую боевую конфедерацию:

– Помните, ляхи, что великая императрица Мария-Терезия не откажет нам в помощи… Скачите в Вену, и пусть ее канцлер Кауниц спешно посылает в Польшу свои войска!

Трагедия великой нации уже определилась, но польский народ неповинен в безумном ослеплении шляхты.

9. Политика и политики

Австрийский канцлер князь Венцель Кауниц готовился к докладу своей повелительнице. С помощью крохотных подвижных зеркал он тщательно осмотрел полость рта, благовонным эликсиром уничтожил дурной запах. Ему принесли депеши, предварительно изученные его секретарями, чтобы – не дай бог! – там не встретились слова «смерть» или «оспа». Канцлер долго бродил от окна к окну, сравнивая по градусникам показания наружной температуры воздуха. Пора ехать! Натянув парик, Кауниц несколько раз пробежался вдоль шеренги лакеев, осыпавших его пудрою с пушистых кистей, – канцлер был автором этой церемонии равномерного нанесения пудры на голову, чем ужасно гордился.

– Достаточно, – сказал он, велев подавать карету. Мария-Терезия не ждала его сегодня, а ее муж, германский император Франц, растолковал Кауницу, что жена молится на гробах своих предков, умерших от оспы, – и это Франц сказал нарочно, чтобы позлить канцлера (который страшился и смерти и оспы). Однако, желая остаться вежливым, князь осведомился у Франца о драгоценнейшем здоровье его благочестивой супруги.

– Не знаю, – отвечал тот, нагло зевая. – Я ведь последнее время имею дело с нежной княгиней Ауэрспейг…

Пол залы разверзся, образовался страшный провал. Заскрипели канаты подъемной машины, из глубин подземелья медленно поднималось кресло с сидящей в нем владычицей великой Римской империи. Мария-Терезия появилась в зале, распространяя дух своих предков, которые разлагались естественным путем, ничем не закрытые (всем в мире была известна любовь Габсбургов к родимым трупам, которые они вывозили с собой даже на дачу, словно мебель или посуду).

– А, это ты, канцлер! – басом сказала Мария-Терезия. – О чем ты мог говорить без меня с моим бестолковым мужем?

– Ваше печальное отсутствие мы старались заполнить здравой беседой о разнице показаний в градусниках Реомюра и Цельсия.

– Вот как? А умнее темы вы не нашли? Реомюр и Цельсий – злостные враги мира христианского, а их градусники – чтобы дьявола тешить. По-моему, – решила Мария-Терезия, – тут и говорить-то нечего: холодно – так знобит, а жарко – так потеешь. Иди в кабинет. А ты, Франц, останься, – велела она мужу. – И передай от меня своей княгине Ауэрспейг, что у нее шея как у цапли. При такой тонкой шее не нужно даже топора – все быстро делается садовым ножиком, каким обрезают на дереве лишние ветки…

В кабинете она сказала Кауницу, что молилась и плакала уже достаточно: теперь, наученная опытом борьбы с Пруссией, она забудет обо всем, что находится на севере, – ее внимание отныне приковано к Буковине, Сербии, Галиции и Болгарии:

– Дунайское устье должно быть нашим, и через Дунай мы вплывем сразу в Черное море…

Кауниц ловко увел ее мысли в сторону Польши.

– Римская империя, – доказывал он, – не может допустить, чтобы поляки избрали королем… поляка. На что же существуем мы, немцы? Великое несчастье, что умер наш друг Август Третий и вслед за тем умер его сын… простите, я забыл, отчего он умер.

– Зато я помню! Продолжай, канцлер.

Кауниц продолжал: Россия постепенно втягивается в наступательную политику. Екатерина пушками выбила из Митавы саксонского принца Карла, укрепив в Курляндии престол своего вассала герцога Бирона; Петербург дерзко насмехается над претензиями Дрездена к занятию польского престола, а патриоты Речи Посполитой слезно взывают к ее милосердию – просят военной помощи.

Мария-Терезия изучила свою секретную бухгалтерию:

– На производство скандала в Польше у меня есть не больше ста тысяч гульденов. Ты же сам знаешь, что на такие денежки можно купить лишь таратайку для метрессы Радзивилла. А без десяти миллионов (!) в польские дрязги нам лучше не соваться.

– Но патриоты польские просят от нас интервенции!

Матрона затрясла мощной грудью и плечами:

– Ты разве не видишь, что я дрожу, как венгерская цыганка на морозе, при одном лишь слове «Пруссия»! Откуда мы с тобой знаем: может, Фридрих давно заключил альянс с Петербургом? Я уже оплакала над гробами предков потерю любимой Силезии, а ты, канцлер, толкаешь меня в новую войну. Да случись такая – и разбойник Фриц отберет у меня даже Богемию…

На все уговоры отвечала резко: нет, нет, нет!

Тогда Кауниц развернулся в сторону Версаля: давление австрийской политики приведет к нажиму Франции на султана турецкого, а султан пускай давит на Россию. Еще со времен кардинала Ришелье Франция привыкла ослаблять Россию ударами в ее подвздошину – со стороны ногайских степей; руками крымских татар Версаль строил свою высокомерную политику.

* * *
Турецкий султан Мустафа III жил превосходно. Франция вооружала его эскадры пушками, Версаль слабжал его гарем гинекологами, и над Босфором гремели залпы, а в гареме уже плакали младенцы. Недавнее стечение планет небосвода было таково, что в полночь второго дня будущей недели следовало ожидать появления мудрейшего из султанов. Мустафа III спросил евнухов – кто из его жен ближе всего к родам?

– Ах, эта шалунья Зюльма? Так передайте французам, чтобы она родила точно в полночь второго дня следующей недели…

Гинекологам предстояла сложная задача! Но еще сложнее было положение великого визиря Рагиб-паши, которого султан вызвал в Сераль и, перебросив ему ногою шелковую подушку, объявил:

– Сядь, а я буду стоять перед тобой, пока ты не объяснишь мне, что за шум возник в Польше…

Рагиб-паша отвечал, что он (лично он!) никогда и ничего хорошего от женщин не ждал. Русская императрица Екатерина, конечно, баба сумасшедшая. Она хлопочет о коронации Понятовского только затем, чтобы потом выйти за него замуж.

– И сейчас она собирается ехать в Курляндию, чтобы от Бирона сразу же повернуть в Варшаву. Мне это секретное известие обошлось в триста пиастров, но я не жалею о потере ничтожных денег, зато счастлив донести правду о подлости русского Кабинета.

Мустафа III отсчитал ему только сто пиастров.

– Я по себе знаю, – сказал султан, – что если женщине чего-либо захочется, то помешать невозможно. Она успокоится лишь в том случае, если ее зашьют в мешок и бросят в воды Босфора. Но я уверен, что пока мешок не коснется далекого дна, женщина еще волнуется, – как бы ей утолить свои вожделения!

При этих мудрейших словах сам великий визирь, сам главный астролог, хранитель шубы султана, сторож султанского соловья и даже кормитель его попугая – все они дружно задвигали бородами, выражая осуждение слабой женской натуры. Рагиб-паша сказал султану, что французский посол маркиз Вержен умоляет допустить его до света очей, пронзающих весь небосвод мира.

– Пусть придет этот франк, – милостиво разрешил Мустафа III (послов других стран в Турции называли «собаками»).

Представитель Версаля на одном дыхании сообщил:

– Увы, мы не имеем границ с Россией, чтобы сразу же наказать ее оружием. Но такие границы имеете вы… Русский посол Обресков достоин того, чтобы закончить жизнь в Бастилии (у нас) или в башне Эди-Куля (у вас). – Вержен закатил глаза и выкрикнул: – Мне страшно сказать, что задумали в Петербурге: обручившись, Екатерина с Понятовским объединят Польшу с русскими пространствами, в которых человек теряется, как комар в лесу…

Если бы маркиз на этом остановился, все было бы хорошо. Но беднягу понесло дальше – прямо в пропасть невежества:

– Это значит, что империя османлисов… погибнет!

Вот тогда Мустафе III стало смешно:

– К чему ты трагически заломил руки, которым не хватает лишь ножа Мельпомены, чтобы зарезаться перед любопытной публикой? Я лишаю тебя своего просвещенного внимания, и впредь можешь вести переговоры с моим…

Великий визирь Рагиб-паша уже выступил вперед.

– Нет, – осадил его султан, – ты уже старый человек, а потому отдохни. Маркиз будет говорить с моим реис-эфенди.[10]

Мустафа III войны с Россией не хотел, и реис-эфенди принял посла Франции, не вставая с подушек и гладя кошку.

– Ты хочешь сесть? – спросил он со смехом. – Но, прости, здесь тебе не Европа, и я не держу стульев в доме…

Вержен сказал, что сыновья Августа III, хотя они и немцы, вполне могут сойти за поляков. Реис-эфенди прямо в маркиза швырнул свою царапучую кошку.

– Мы на Востоке, – вежливо произнес он, – конечно, не знаем того, что знаете вы на Западе. Но все-таки мы способны догадаться, что собака, сколь ее ни перекрашивай, не может заменить льва… Блистательную Порту, – договорил он, – беспокоит сейчас другое… совсем другое… совсем…

Пауза. Маркиз Вержен насторожился.

– Слушай, а зачем ты насторожился?

– Чтобы лучше слышать о причинах вашего беспокойства.

Реис-эфенди поправил туфлю, спадавшую с ноги:

– А разве у нас имеются причины для беспокойства?..

Беседа закончилась. Реис сказал драгоману:

– Пусть и дальше в Польше царит смута, нам это сейчас даже выгодно! Так мы вернее сможем отрезать от Речи Посполитой самый сладкий ее краешек – Подолию… Пришло время звать Обрескова!

Драгоман Маврокордато с трудом поймал кошку.

– Убери ее. И открой клетку с барсами…

Драгомана он тоже выслал. Обресков знал турецкий язык, а реис-эфенди достаточно владел немецким и русским.

* * *
Алексей Михайлович Обресков – дипломат опытный, патриот пылкий, политик тонкий. На посту русского посла столь в Турции зажился, что шестерых визирей похоронил. Жена тоже здесь умерла. Сейчас на посольской даче в Буюк-Дере живет стройная гречанка из семьи местных фанариотов. Она ему недавно родила сына.

– Брысь, окаянные! – цыкнул он на барсов, желавших обнюхать его штаны, и тут же приятельски разругал реиса. – Ахмет, водку ты со мною пьешь потихоньку от своего визиря, а все никак поумнеть не можешь… Перестань пугать меня! Зачем я тебе сегодня?

– Ты сейчас удивишься, Алеко. Мы согласны на Понятовского. Но, скажи, зачем вашей царице выходить за него замуж?

– Екатерина, – отвечал Обресков, – не может стать женой Понятовского по той причине, что Понятовский… женится.

– На ком же? Назови его невест.

Обрескову вспомнились варшавские чаровницы:

– Оссолинская, Грабовская, Ланскоронская…

Один из барсов, зайдя сзади, потянул россиянина зубами за ногу. Обресков ласково потрепал хищника за холку.

– Ладно, – сказал реис-эфенди. – Мы сами заинтересованы в том, чтобы с Польшею все обошлось. Мой султан совсем не хочет войны с вами. Поверь, это так! Я говорю тебе правду…

Обресков ответил, что султан не хочет – верно, но в Крыму точит сабли Крым-Гирей, а начни татары войну – начнут и турки. Реис-эфенди, как озорной мальчишка, вдруг покатился спиной на подушки, задрав ноги, с которых слетели туфли без задников – туфли вмиг были разорваны зубами барсов.

– Ты, Алеко, еще ничего не знаешь… Ха-ха-ха!

Обресков смутился – что он должен бы знать?

– Крым-Гирей поехал на дачу в Молдавию.

– Удивил! Так он и каждый год туда ездит.

– Но в этом году в Бахчисарай не вернется…

Барсов, злобно огрызавшихся, погнали в клетку. Перестав хохотать, реис-эфенди достал из-под себя смятую бумагу:

– Возьми, Алеко, на добрую память, – сказал с юмором.

Это был протест турецкого Дивана к России, в котором излагалась озабоченность султана по поводу того, что возникшие слухи о скором браке Понятовского с Екатериной могут привести к слиянию Польши с Россией, а Блистательная Порта не потерпит создания под своим боком столь мощного государственного образования.

Алексей Михайлович спокойно свернул ноту:

– Прошу тебя, Ахмет, заверить Высокий Порог в том, что волеизъявление вашего султана будет самым срочным образом доведено до сведения моего правительства… Кстати, мне тут из Варшавы старки прислали – заходи как-нибудь вечерком!

На посольском бриге быстро ставили паруса.

Через двадцать один день все новости достигнут Петербурга.

* * *
Прекрасны вы, долы молдавские! В зелени виноградников совсем затерялась деревня Каушяны – летняя резиденция Крым-Гирея. Кони грудью раздвигали высокую траву… Барон Франсуа де Тотт, посол короля Людовика XV при ставке крымского хана, спросил:

– Где вы получили образование, хан?

Крым-Гирей проследил за полетом ястреба в небе:

– Не образование – лишь воспитание! Всех Гиреев еще мальчиками отвозят на Кавказ, где в аулах черкесов племени беслень мы джигитуем с оружием и воруем у соседних племен все, что попадается на глаза. Много украдешь – отбирают, мало украдешь – бьют. Потом я с матерью скрывался в Салониках, бывал в Алжире…

В молдавскую глухомань герцог Шуазель, глава французской политики, заслал дипломата, чтобы он возмутил «дэли-хана» к нападению на Россию. Обстановка тому содействовала: татары и ногайцы давно не имели поживы с набега на Русь. Но Крым-Гирей остерег де Тотта: сначала он дождется в деревне молодого вина, а потом… подумает.

– Мне ведь тоже не хочется ссориться с султаном!

Но скоро до Молдавии дошла весть о перевороте в Бахчисарае, Мустафа III утвердил на ханство Селим-Гирея, и, узнав об этом, посланец Версаля предался невыразимому отчаянию:

– Все пропало! Франция так рассчитывала на вас…

Крым-Гирей грустил не больше минуты:

– Эй, музыканты! Чего затихли, играйте дальше…

Снова ударили бубны, запели цыганские скрипки.

– Если меня погубил мир, меня воскресит война!

Мановением руки хан стронул свой табор к северу – ближе к польской Подолии. В пути им встретился большой отряд всадников. На пиках болтались простреленные в битвах хоругви, а из перемётных сум вяло свешивались шеи задавленных гусей.

Это ехал Радзивилл с остатками своего регимента.

– Была страшная сеча под Слонимом, – сообщил он хану. – Польша кончилась… Браницкий где? А черт его знает. Его разбили тоже, и, говорят, он бежал в Ципское графство – под юбку Марии-Терезии. А я буду просить политического убежища у тебя, великий и грозный Гирей.

Литовский деспот покорно склонил могучую выю пред потомком Чингисхана, знойное солнце Молдавии било прямо в его толстый, как бревно, багровый от полнокровия затылок.

– Я уже не воевода литовский, – сказал он.

– А я перестал быть ханом крымским.

Радзивилл быстро выпрямился в седле от поклона:

– Га! Это ли не повод для того, чтобы напиться?

Обоюдное несчастие повело по кругу их чаши.

10. Пусть все терпят

После того как не пустили его в Зимний дворец, чтобы танцевать, как другие танцуют, ушел несчастный Мирович, возымев намерение на бога положиться. Даже перед иконой поклялся:

– Боженька милостивый, слышь ли меня? Вот те крест святой: в возраст тридцатилетний придя, от горилки совсем отвращусь. А ныне пить водку стану умеренно, чтобы с ног не падать…

Мировичу было 22 года. Заступая в караул, он озирался: страшненько! Внутри крепости – форт особый, и туда никого не пускают. Стал он выведывать – кто там затаился? А никто не знал. Говорили, мается безымянный узник. На кухне кордегардии встретил Мирович барабанщика, который, у печки сидя, сырую кожу барабана просушивал, чтобы звучала звонче. Мирович об узнике спросил.

– Иванушка там, – отвечал солдат шепотом.

– Какой Иванушка-то?

– Тот, что в царях был, да не уберегли его.

– Здоров ли он? – спросил Мирович.

– Чего ж не здороветь? Нам бы так: в обед и ужин, сказывали, по пять тарелок жрет. В день ему бутылка вина да пива шесть бутылок. А бочка с квасом у кровати стоит – хоть ноги полоскай!

– А ты Иванушку видывал ли?

– Упаси бог видеть – разорвут клещами…

С этой минуты жизнь озарилась приятным ласкающим светом. Гетман-то Разумовский недаром внушал: хватай фортуну за чупрыну и тащи ее, чтобы другие завидовали. Мирович лежал на лавке в кордегардии, грелся под худенькой пелеринкой, думал. Будущее нечаянно воплотилось в том узнике, что упрятан за каменной кладкой секретного форта. Если удалось Орловым, почему не удастся ему, Мировичу?.. Вот когда табаку накурится, водки напьется, в карты наиграется. Сладкой судорогой корчился на голых досках подпоручик инфантерии. «А трубку-то! – размышлял дерзостно. – Трубку заимею такую же, какую у гетмана видел. Кафтан справлю, табакерку заведу, сестрицам на Москве пряничков куплю…» С такими мыслями Мирович в первые дни мая приплыл Невою в Петербург, нашел в Великолукском полку приятеля своего – Аполлона Ушакова.

– Маемся мы с тобой, – сказал он ему, – а куртизаны-то гляди как отплясывают. Нам тоже можно наверх вскарабкаться…

Один удар, один риск, один страх – и фортуна твоя! Договорились клятвенно, пошли в храм Казанский и на последние грошики заказали по себе акафист и панихиду – уже по умершим.

– А кто умер-то у вас? – спросил дьякон.

– Рабы божии – Василий с Аполлоном…

Послушали они, как их отпевают, и уговор скрепили:

– Вдвоем все сделаем, чтобы измены не было, нам-то на двоих от Иванушки самые большие куски достанутся. Вот только подождать надобно, когда царица в Курляндию отъедет…

Но в конце мая Аполлона Ушакова отправили фурьером в Смоленск по делам казенным; на переправе через Шалонь кони вынесли на берег пустую кибитку, обитую рогожей, а самого Ушакова не стало – пропал (утонул?). Мирович захотел новых пособников себе приискать. И начал зубы заговаривать служителям придворным. Один камер-лакей сам на опасную беседу навязался.

– Ты в Шлюсселе караулы-то держишь? – любопытствовал. – А вот скажи – Иванушка там ли мается иль давно его порешили?

Мирович сказал – да, там, и окна у него краской забрызганы, чтобы никто не подглядывал его. Стал он нарочно жалеть лакея:

– Кафтанишко – ай-ай! – плох у тебя. Эх, не так при Елизавете вашего брата одевали, раньше-то и жизнь была веселее.

Камер-лакей охотнейше соглашался:

– Осударыня новая лакеям чинов не дает. Ранее мы при царях послужим – и в офицеры, бац! Мои приятели уже давно воеводами в провинциях служат, почтмейстерами в губерниях. А теперь всем нам, лакеям, подыхать в ранге лакейском…

Мирович сказал, что беду можно поправить, если царицу на царя переменить. А лакей ответил:

– От добра худа не ищут! При Катерине зато воровать можно, сколь желательно. Посуди сам: дня не было, чтобы я из дворца с пустыми руками ушел. Уж что-нибудь (тарелку или конфет), а детишкам в радость, жене в забаву домой притащу… Ну-ка, придет Иван грозный! Он за такие дела все руки нам повыдергивает.

Слабы надежды найти героев среди лакеев… Возвратясь в Шлиссельбург, решил Мирович уповать едино на полковых пьяниц: «Во хмелю-то люди сговорчивей». Приметив капитана Василия Бахтина, начал он худое на императрицу наговаривать. И хотя Василий Бахтин не раз с лавки падал, но лыко вязал исправно:

– Это ты прав! Худо нам. Опять же ране жалованья совсем не давали. А сейчас дают. Но при Елизавете – серебром. А стерва ангальтска – медяками… Получил я тут. Полмешка сразу. Не поднять. Нанял телегу. Везу. А сам думаю: ах, за што страданья таки? И говорю кучеру: заворачивай, мол. Он и завернул. Прям в трактир! Купил я вина. На цел месяц. И вишь, гуляю.

А утром, когда его, трезвого, хотел Мирович далее в свои замыслы вовлекать, капитан Бахтин сразу за шпагу схватился:

– Пшел вон! Чего разбрехался тут? Да я бога кажиный день молю за матушку нашу, государыньку нашу пресветленькую…

Значит, надо действовать в одиночку. Средь ночи Мирович проснулся в поту. Перед иконами дал всевышнему новый обет: «Дьявольских танцев не творить!» Не плясать до тех пор, пока Иванушку царем не сделает. Зато уж потом… И виделась ему картина чарующая: во дворце Зимнем он фрейлину Скоропадскую увлекает в гопак, при этом лакей на блюде подносит ему шмат сала с чаркой шампанского, а все иноземные послы ахают в восхищении, когда Мирович закурит трубку, какой нет даже у гетмана…

Отныне Мирович во всем видел только указующий перст божий: сам всевышний привел его в караул Шлиссельбурга, бог заставил барабанщика проболтаться об Иоанне, специально свел его с Ушаковым, даже слова гетмана о фортуне – все это признаки благословения свыше. Но при этом Мирович продолжал слать челобитные в Сенат и лично Екатерине, взыскуя официальной милости.

* * *
На пороге предстал генерал-прокурор империи.

– Матушка, – доложил князь Вяземский, сияя как именинник, – ревизию строгую учинил я, и вот тебе новая калькуляция: годовой доход России не шестнадцать миллионов, как издавна считали, а целых ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ МИЛЛИОНОВ… копеечка в копеечку!

Екатерина не сразу освоилась с новым бюджетом:

– Благодарю. А теперь мне бы знать хотелось, в какой карман все эти годы влетали недосчитанные двенадцать миллионов?

– Если старое ворошить, лес голов рубить надобно…

Екатерина вызвала кондитера Робека, велела запасаться сахарной пудрой, ванилью, эссенциями и шоколадом:

– По приезде в Ревель сразу начинайте кремы взбивать. Я рыцарство тамошнее столом изобильным «трактовать» стану…

Орлов сказал, чтобы не забывала о Ломоносове:

– Болеет он. А врагов много. И грызут его…

Разбирая бумаги сенатские, Екатерина засмеялась:

– Смотри! Опять Мирович тужится, что нужда одолела. Не дать ли ему его рублей «кабинетных», дабы не докучал мне более?

– На всех попрошаек не напасешься, матушка.

– И то правда, друг любезный…

Чтобы не тратить время на писание резолюции, Екатерина надорвала угол прошения Мировича (сие действие означало: «Возвращено с наддранием»). Явился Панин; императрица по-хозяйски окунулась в глубины его политического портфеля, извлекая бумаги.

– Что кипит больше всего? – спросила.

– Обратите высочайшее внимание на депеши Обрескова. Воля ваша, но Алексея Михайловича я бы сменил. Люди не железные – и где сил для борьбы взять? Служба дипломата на Востоке особая, после Венеции, пребывая у Порога Счастья, тройное жалованье имеют, а день службы им в формулярах за три дня почитают.

– Пусть терпит, – отвечала Екатерина, пробегая глазами депеши Обрескова.

– Его последний раз Мустафе представляли, так два янычара руки скрутили, вот так и беседовал.

– Пусть терпит, – жестко повторила Екатерина…

Перед отъездом сама императрица и члены ее кабинета были забросаны подметными письмами: анонимные авторы предрекали скорую катастрофу, гибель и хаос. Екатерина перевезла Павла в Царское Село, изолировав его от столицы. В эти дни императрица резко сократила расходы на содержание Иоанна.

– Хватит обжираться! Если мастеровые в Питере на пятачок живы, так ему полтинника на день станется…

В этих словах слышалось уже явное озлобление. Между тем Гришенька Орлов снова напомнил ей, что не мешало бы повидаться с Ломоносовым.

* * *
А он устал. Только что ушли от него молодые штурманы флота, пришлось много говорить, немало высчитывать… Замышлялось нечто великое! Под видом китобойной флотилии скоро уйдут к Шпицбергену корабли – отыскивать пути во льдах, чтобы из Архангельска в Камчатку проникнуть. Задуманное береглось в глубочайшей тайне даже от сенаторов. Ломоносов был автором этой экспедиции!

Сидя в креслах, он ловил ртом легкие сквозняки и думал, что не доживет до того часа, когда корабли вернутся. В памяти еще не угасли отблески небесных пожаров, полыхавших над ним, отроком, тогда – в ледяных просторах и дышалось не так, легче.

«Смерть противна и гадостна», – думал он брезгливо.

За спиною скрипнула дверь, но Ломоносов не обернулся, решив, что его пришла проведать жена. Незнакомый голос:

– Не ждали гостей, Михайла Васильич?

Екатерина была в ладном платье нежно-голубого бархата, ее шею обвивала тонкая нитка жемчуга, а голову покрывал короткий (почти мужской) парик из седых волос. Ломоносов хотел подняться, но жестом руки она велела ему сидеть:

– Я не охотница до чванных церемоний. Уж кому бы стоять сейчас, так это мне… Григорий Григорьич сказывал, что вам нездоровится, и прошу оттого не беспокоиться моим визитом напрасно.

Ломоносов никак не ожидал ее появления у себя. Екатерина долгим взором обвела обстановку комнат:

– В детстве я была озорным ребенком, и мне всегда влетало за излишнее любопытство. Позвольте сначала осмотреться…

Она умела быть простой, любила обвораживать и всегда ловко этим пользовалась. Ломоносов широким жестом выбросил руку:

– Гостей жалую. Здесь все открыто…

Императрица тронула чашечку пробирных весов, осторожно, морща носик, понюхала, чем пахнет из остывшего тигелька. Низко наклонясь, долго вглядывалась в гравюрные доски, прислоненные к стенкам. Не поняв их смысла, она спросила – что это?

– Изображения сияний полярных, кои мне наблюдать доводилось. Скоро оттиски сделают. Буду счастлив поднести.

На подоконнике стояла банка с муравьиными яйцами.

– А это вам для чего?

– Птичек кормить, – ответил ей Ломоносов.

Екатерина села напротив ученого. Выставилась туфля, мелькнула крепкая лодыжка в белом нитяном чулке с прошивкою.

– А я ведь, извините, не одна приехала…

С улицы нагрянула свита. Завязался шумный разговор. Статс-дамы интересовались, можно ли увеличивать алмазы, а мужчин волновал вопрос об опасности шпанских кантарид для здоровья.

– Щи будут? – тишком спросил Орлов.

– Будут, – кивнул Ломоносов.

– А какие?

– Горячие…

За столом он оживился. Его не смущало присутствие императрицы, и ученый не вел себя как придворный, обязанный лишь поддерживать тему разговора, возникающую по воле особ венценосных, – нет, Ломоносов говорил сам и говорил только то, что ему хотелось. Сейчас он завел речь о смертности в своем отечестве:

– Полно на Руси баб, раз по двадцать рожавших без трепета. А где дети их? Хорошо, что старость уважут один сын иль двое… Смерть у колыбели дежурит. Нужда во врачевании – главная скорбь наша! Опять же и праздники престольные. После масленицы скрипят дроги кладбищенские: люди русские спешат до погоста. А отчего? Да от невежества нашего. Сидит весь пост на грибках с киселем овсяным, потом словно пес бешеный с цепи сорвется: ешь, Емеля, твоя неделя, жми, Вавила, чтоб раздавило… Вот и мрут! Не на таких ли и указывали пророки в речении своем: «Праздников ваших ненавидит душа моя, и кадило ваше мерзость есть предо мной»?

Екатерина созналась, что больше всего боится оспы.

– Она и всех устрашила! Но даже средь врачей сыскались ее доброжелатели: будто оспа не бич людской, а благодеяние свыше, вроде чистилища, минуя чрез которое человек оспою кровь очищает, избегая тем самым иных, более суровых болезней.

– Было ли когда от нее спасение? – спросила царица.

– Было. В древности викинги поражали мечами зараженных оспою, а евреи разумно покидали места, где оспа явилась.

– Избавится ли от оспы человечество?

– Оспа вечна, – сказал Ломоносов. – Но избавление есть в прививках, и опыты тому имеются. Однако надобно прежде сильным персонам побороть суеверие общенародное. А то недавно Парижская академия одобрила вариоляции, а Людовик Пятнадцатый ученых высмеял…

Екатерина брякнула ложкой в тарелке:

– Вас, Михайла Васильевич, слушая, даже не заметила, как управилась первая. – А жене ученого кивнула через стол: – Danke schцn, frau Lomonosoff.

На прощание Ломоносов подарил ей свои стихи:

Блаженства новаго и дней златых причина —
Великому Петру вослед Екатерина
Величеством своим снисходит до наук
И славы праведной усугубляет звук…

Опираясь на костыль, он проводил гостей до карет. Придворные, собираясь в дорогу, спрашивали его, какая будет погода.

– А не знаю, – отвечал он. – Гадать не умею…

Спущенные с тормозов, скрипнули колесные оси. Кавалергарды в латах взяли карету царицы в кольцо, дымчато и тускло блеснула сталь палашей, когда их потянули из длиннющих ножен.

* * *
Иногда я думаю – а что, если бы Екатерина не отвечала на прошения Мировича «наддранием»? Представим, что она дала бы ему рублей сто-двести. Возможно, что тогда русская история не имела бы тех странных загадок, которые до сих пор волнуют наше воображение.

11. Несентиментальное путешествие

Свежий ветер раскручивал петушиные флюгеры над шпицами древних ревельских башен. Екатерина ступила на верхний дек галеры «Три святители», полуголые гребцы разом налегли на весла – берег поплыл вдаль.

Старый адмирал Полянский поднес императрице кубок с ромом, предупредив, что без «отвальной» пути не будет. Екатерина бесстрашно взяла кубок, офицеры стали хлопать в ладоши:

– Пейдодна, пейдодна, пейдодна…

Ром ударил в голову, подкосил ноги в коленках.

– А я уже пьяная, – сообщила императрица. – Ах, боже, какая я пьяная! Куда мы плывем? Впрочем, мне все равно… Ха-ха-ха!

Орлов ногою откинул люк, подхватил женщину, отволок ее в каюту, где хохочущая Екатерина вдруг стала рыдать.

– Выспись, дуреха! – И Орлов закрыл двери каюты.

Галера, всплескивая веслами, уходила в сияние моря.

Большие рыжие крысы воровали сухари у матросов.

Вечером Екатерина поднялась с головной болью.

– Вот хрыч вредный! – выругала Полянского. – Обрадовался, что я на флот пришла. Набулькал до самых краев. «Пейдодна, пейдодна…» Скажи, я глупостей не много тут наболтала?

Утром по курсу открылась панорама флотилии, лежащей в дрейфе. На берегу заранее был возведен макет «городка», построенный для показательного уничтожения его ядрами с эскадры. На палубе «Трех святителей» поставили кресло, Екатерина плотно в нем уселась, держа на коленях подзорную трубу и табакерку с платком. За креслом, перешучиваясь, толпилась свита.

Над галерою ветер рвал и комкал императорский штандарт.

Адмирал склонился в поклоне:

– Осударыня пресветлая, дозволь маневр учинить.

– Прежде я хотела бы знать смысл маневра.

Полянский растолковал, что суда, выстроясь в кильватер, продемонстрируют перед нею стройность батальной линии.

– С удовольствием осмотрю вашу стройность…

Пошли! Но лучше бы не ходили. Корабли мотало из стороны в сторону, мателоты не могли попасть в кильватерную струю впереди идущих. При этом, салютуя, они бестолково разбрасывали вокруг себя факелы огня и груды ядер. Наконец один фрегат, не справясь с управлением, врезался в борт императорской галеры. Прямо над креслом императрицы, с треском сокрушая рангоут и разрывая такелаж, проплыл гигантский бивень бушприта с оснасткой и хлопающими на ветру треугольниками кливеров.

– И это… флот? – ужаснулась Екатерина.

Вся свита уже прыснула по углам – кто куда!

Лишь она осталась на своем месте – в кресле.

Полянский снова склонился перед императрицей:

– О великая мать отечества, заткни уши скорее – я сейчас терминологию матерную пущу.

Екатерина осталась вежливой:

– Если это для пользы службы – будьте любезны, прошу!

Но матюги не помогли кораблям расцепиться; матросы топорами рубили рангоут и снасти – фрегат и галера разошлись, исковерканные и ободранные, словно после пиратского абордажа.

Полянский спросил:

– Что еще, матушка, показать тебе?

– Тарелку с супом и ложку…

Обед прошел в траурном молчании. «Наконец, – сообщала Екатерина Панину, – в 5 часов после обеда приблизились к берегу для бомбардирования так называемого городка… никто в линию не держался». Эскадра, отдав якоря, долго высаживала из пушек громы и молнии залпов, но разбить бутафорский городок не смогла. Екатерина спросила Полянского – чего доби-вается несчастная эскадра бесполезною тратой ядер и пороха?

– Чтобы тебя потешить, – отвечал адмирал.

– Так ведь я не дурочка! И вижу, что все ядра летят мимо цели. Оставьте в покое городок, меня, себя и экипажи.

– Эх, мать моя! – огорчился Полянский. – Надо бы у нас на флоте, как у англичан, правило завести: на реях вниз башкой за ноги половину команд перевешать, вот тогда и порядок будет.

– Прежде чем вешать на флоте, надо флот порядочный заиметь… – не выдержала Екатерина.

Через люк с верхней палубы виднелись лоснившиеся от пота спины гребцов, ворочавших мотылями многопудовых весел, – и ей стало жутко от этой каторги. Она велела плыть обратно в Ревель, а покидая галеру, учинила адмиралу хороший нагоняй:

– Спасибо не скажу, ордена не повешу, пенсии на старость ты у меня вовек не доплачешься. У вас на флоте только и умеют, что ром стаканами хлестать…

Екатерине были хорошо известны слова Морского устава: «Всякий потентант, которой едино войско сухопутное имеет, одну руку имеет; а которой и флот имеет, обе руки имеет».

– Сегодня я стала однорукой, – вот ее слова.

* * *
В доме эстляндского рыцарства ее чествовали как богиню, дамы устилали путь розами, но Екатерина, замкнувшись, давила нежные лепестки цветов, думая о позорном флотском бессилии. Ревельские поэты читали ей высокопарные оды, а государыня в это время тихонько спросила адмирала Семена Мордвинова:

– Долго ль в Англии сушат лес для кораблей?

– Лет пять. Чем дольше, тем лучше.

Лицо ее, обращенное к поэтам, выражало приятное внимание к их талантам, но при этом она шептала:

– Допустим, что сушить будем лишь три года. Да еще строить их… Ох, Семен Иваныч, не успеваем мы.

После «трактования» рыцарей столом изрядным, за которым речь звучала немецкая, шведская и французская, Екатерина удалилась к себе, в покоях она отбилась от объятий Орлова:

– Оставь, варррвар! Я еще не все сделала…

Присев к столу, поспешно строчила сенаторам: «У нас в излишестве кораблей и людей на флоте, но у нас нет ни флота, ни моряков… Надобно сознаться честно, что корабли походили на флот, выходящий каждогодно из Голландии для ловли селедок, но никак не на флот воинский».

Утром, попивая кофе, она сказала:

– Ладно! Посмотрим дивизию Румянцева.

Орлов очень побаивался ее свидания с полководцем:

– Катя, будь с ним поласковей. Забудь прошлое…

Человек самостоятельный и грубый, Румянцев отказался присягать Екатерине, говоря открыто: «А я разве знаю, куда императора подевали?» Но, присягнув, он сразу же подал рапорт об отставке, – Екатерина вернула его с «наддранием», понимая, что нельзя лишать армию такого видного начальника, но ходу Румянцеву больше не давала, и победитель Фридриха II околачивался в гарнизонах Прибалтики…Под пение фанфар и рогов вереница карет с Екатериной и ее свитой прикатила в предместье Ревеля, где в лагерном компаненте стояла дивизия. Румянцев издали салютовал шпагой, потом отринул клинок к ботфорту, стукнув по нему так, словно проставил печать на бумагу казенную. Средь зеленеющих куртин и полян с ромашками, в развилках дорог, на фоне рыцарских фольварков с их кирхами и замками, полководец разыграл перед императрицей показательный бой, каждый свой маневр поясняя четкою аннотацией. Екатерина, всегда наблюдательная, отметила бодрый вид загорелых солдат, их исправное оружие, ладные мундиры и крепкую обувь. Румянцев тростью, оправленной в серебро, указал на густо марширующие в низину каре:

– Вот сии робяты к войне готовы всегда. Я учел опыт войны минувшей и солдат натаскал как следует: у меня не разбалуешься! Фридрих меня тоже многому научил. Прусских порядков, как генерал Петр Панин, я в армии своей не жалую, но зато прусская армия умела драться так, что над Европой пух и перья кружились…

Екатерина, всем довольная, пошла к экипажам, впереди нее заскочила в карету собачка. Орлов подал руку:

– Ну, Катя, что скажешь? Довольна ли?

– Флот меня согнул – армия меня выпрямила…

Притянув к себе голову Румянцева, поцеловала его в лоб:

– Забудем старое. Мы друзья. Полюбите меня.

Полководец расхохотался вдруг таким могучим басом, словно заговорили батареи в пальбе неистовой. Кареты тронулись, вздымая облака пыли. Князь Репнин спросил:

– Ваше величество, что вы сделали с Румянцевым?

– Поцеловала – и только.

– Но ведь Румянцев славен тем, что никогда даже не улыбнется. А тут он загоготал как жеребец над овсяным полем…

Екатерина устроилась поудобнее на диване, к ней на колени запрыгнула собачка, она поправила на ней бантик:

– Просто Румянцев был рад меня видеть…

Орлов выкинул в окно пустую бутыль из-под пива. Карета мягко колыхалась по ухабам. Держась за шелковую лямку, фаворит заговорил о графе Минихе:

– Живучий старикашка! Вот приберет его господь к себе ближе, а сколько копоти после него останется в гиштории русской…

Миних был отсюда неподалеку: он командовал строительством балтийских портов, возглавляя знаменитую каторгу в Рогервике. Именно туда и заворачивали сейчас кареты.

* * *
Для начала Миних, в котором никогда не угасала любовь к самому грубейшему фарсу, покатал Екатерину на колеснице (величиной с эшафот), в которую были впряжены двести голых убийц и злодеев, раскрашенных под арапов и индейцев. Екатерине скоро надоело это.

– Довольно, граф! Я не привыкла ездить на животных, которые лишены хвостов… Пошутили – и хватит.

Рогервик строился уже сорок лет. Годами громоздили камни в море, создавая дамбы, а штормы в пять минут раскидывали скальные глыбы, уложенные людьми-муравьями. Очень широко раскинулось рогервикское кладбище. Миних сказал, вроде оправдываясь:

– Каторга, она и есть каторга. – Умевший тонко льстить, он бывал и бестактным. – Не угодно ли вашему величеству, чтобы явил я вам с того света супруга вашего покойного?

Он представил ей каторжника – рябого мужичка лет под сорок, с жиденькой бороденкой и тощими посиневшими ногами.

– Вот, самозванно нарек себя Петром Третьим.

Екатерина с отвращением оглядела своего «мужа»:

– Ну, понравилось тебе императором быть?

– Есть-пить надо, – отвечал «император». – За што меня тута держат? Я ж не убивал никого. Не шумствовал. Я тиха-ай…

– Все вы тихие. – Екатерина раскрыла кошелек. – Вот тебе… на водку. Теперь ступай прочь, дурачок противный.

Миних сказал, что у него отбывают каторгу еще два мнимых императора – Петр II с Иоанном Антоновичем и сын покойной Елизаветы, якобы прижитый ею от принца Морица Саксонского.

– А меня еще нету на каторге? – спросила Екатерина.

– Не теряю надежды, – с юмором отвечал Миних.

На берегу моря стояла развалюха-хибара. Они вошли в нее, сели на лавку. Беседовали по-немецки.

– Для продолжения трудов в Рогервике недавно вы просили еще полмиллиона от казны. А где их взять, граф?

– Введите новый налог.

– На что наложить? Вы знаете?

– Придумайте. На квас, на собак, на бубенчики.

Екатерина послушала, как заунывно шумит море.

– Ведь это вы строили Ладожский канал?

– Имел честь докопать эту канаву.

– А зачем вы копали? – спросила Екатерина.

Вопрос был странным. Миних объяснил:

– Чтобы корабли проходили каналом в безопасности.

– А разве они прямо по озеру плыть не могли?

– Корабли плохие, и в Ладоге тонули.

– А если бы корабли были хорошие?

– Тогда и канала не нужно.

– То-то и оно! – подхватила Екатерина. – Миллионы рублей и тысячи жизней вложены в предприятие ничтожное. Если бы половину сих средств истратили на постройку кораблей хороших, тогда незачем было бы двадцать лет в земле ковыряться… А теперь честно ответьте: на что мне вам еще полмиллиона давать?

– Чтобы я закончил гавань в Рогервике.

– А вы думали – зачем нужен Рогервик?

– Корабли наши строятся из сырого дерева и потому сразу же загнивают в пресных водах на рейдах Кронштадта. Петр Великий рассудил за благо перенести стоянку флота вот сюда, в Рогервик, где в соленой воде корабли гниют медленней.

Екатерина прищелкнула пальцами, словно кастаньетами.

– Так, – сказала она. – Значит, если корабли строить из сухого дерева, то и надобность в создании Рогервика отпадет?

– Истинно говорите, ваше величество.

Тяжелым ботфортом он растер под собой сороконожку.

– Теперь я построю вопрос таким образом: к чему выбрасывать миллионы рублей на создание гавани в Рогервике, если отсюда рукой подать до старинной и удобной гавани – Ревеля?

– Вот этого я не знаю. Но так завещано от Петра Великого, чтобы строить именно в Рогервике… пока не выстроим.

– Петра-то давно нет. А где гавань в Рогервике?

– Гавани тоже нет. Штормы все губят…

Екатерина поднялась с грязной лавки:

– Странные дела творятся на Руси – делают люди, стараются и никто не думает: зачем делают? Кончайте идиотский сизифов труд…

Они вышли из хибары. Екатерина еще раз огляделась: кресты, кресты, кресты, – под ними навеки успокоились тысячи солдат, матросов и каторжников, погибших из-за чужой глупости. И может быть, глядя на эти кресты, женщина вспомнила и французского маркиза Мирабо и русского мужика Ломоносова: на фоне гигантского кладбища рабов их научные теории об умножении населения виделись совсем в ином свете.

Старый Миних, с трудом выгребая ноги из глубоких песков, проводил императрицу до кареты, снял треуголку:

– Вы из Ревеля куда путь держите?

– Мне надо побывать еще в Митаве у герцога.

– Пожелайте ему от меня поскорее сдохнуть…

Дверцы со стуком захлопнулись, лошади тронули. Екатерина расправила по дивану свое платье и сказала:

– Сам бес в наших делах не разберется!

12. «Шлиссельбуржская нелепа»

День обещал быть жарким. Лифляндский генерал-губернатор Юрий Юрьевич Броун помнил, как двадцать лет назад через Ригу на Петербург проследовала девочка, маленькая принцесса Фике, и потому относился к Екатерине, как отец к дочери. Даже погрозил пальцем:

– Помни, что не велю в Риге вечернюю зорю бить и никто спать не ляжет, пока ты из Митавы не обернешься…

Поехали. Екатерина сказала князю Репнину:

– Три встречи подряд с мужиками: граф Миних из крестьян вестфальских, генерал Броун из крестьян латышских, а едем к третьему мужику – Бирону, мать которого шишки в лесу собирала… Чудеса, как подумаю! Вот уж правда: судьба играет людьми.

Репнин ответил, что люди тоже играют судьбою, и не только своей, но и многими чужими. Екатерина тут же отчитала его:

– Благодарю, князь, за назидание, но карета наша так устроена, что нам до самой Митавы сидеть друг против друга, и потому будем любезнее. Именно ваш врожденный аристократизм, которым вы переполнены, я намерена использовать в Варшаве, куда скоро и отправитесь – моим послом!

Сразу за Двиною начиналось Курляндское герцогство. Рыцари в желто-черных плащах составили почетный эскорт, на въезде в Митаву высилась триумфальная арка, семья Бирона встретила Екатерину по-рабски – на коленях, хором исполняя в ее честь канты, старый герцог поднес памятную медаль, в народ бросали курляндские талеры, на которых был отчеканен ее (!) профиль. Екатерина повела себя как покровительница Курляндии, а герцог, обязанный ей возвращением престола, клялся до гробовой доски служить России верным лакеем. Екатерина дала Бирону понять, что ему отведена лишь скромная роль управляющего курляндским хозяйством… Митавский дворец был осмотрен рассеянно:

– Он похож на Зимний! А это правда ли, герцог, что у вас есть в замке комната, паркет которой составлен из золотых червонцев, сложенных один к другому ребрышками кверху?

– Была, – смущенно отвечал Бирон.

– Жаль, что нету сейчас, – усмехнулась Екатерина. – А с какой осадкой корабли способны заходить в Либаву?.. Так, так. Надеюсь, вы не станете возражать, если мои корабли будут навещать ваши гавани? Подарите нам в Либаве один причал…

Бирон прижал руки к сердцу. Екатерина заторопилась обратно, вся герцогская семья снова пала перед ней на колени:

– Мы умоляем ночевать у нас… Лучшая спальня! Мы наполним ее ароматами, всю ночь будет играть убаюкивающая музыка.

– В другой раз. Меня ждут в Риге.

Едва усевшись в карету, она велела гнать лошадей. Был второй час ночи, когда кони отбили дробную чечетку по доскам наплавного моста. Толпы рижан стояли на улицах, ожидая музыкальной зори. Екатерина из кареты почти выпала.

– Ох, как я устала сегодня, – сказала она Броуну.

Трубачи заиграли зорю. Броун увлек императрицу в комнаты рижского замка, на лестнице предупредил:

– Государыня, есть известия из Шлиссельбурга…

В комнатах ее поджидал кабинет-курьер Гринев:

– Ваше величество, пакет – от Панина.

Прочтя доношение, Екатерина поняла: отныне у нее только один соперник в делах престольных – Павел, ее сын.

* * *
В ночь на 5 июля Шлиссельбург затянуло туманом. Собираясь почивать, комендант крепости полковник Бередников сменил мундир на халат. Но тут со двора раздался громкий стук заряжаемых ружей. Не понимая причин тревоги, Бередников выбежал на галерею комендантского дома и, увидев Мировича, спросил его:

– Ты на што ж это тревогу нам учиняешь?

Мирович прикладом его по лбу – хрясь!

– А доколе государя нашего томить будешь?

Выстроив солдат, Мирович увлекал их за собой – на форт, внутри которого содержался император Иоанн Антонович. Солдаты повиновались механически, плохо соображая, что делают и во имя чего делают?.. Секретная команда секретного форта запросила у идущих пароль. Мирович пароля не знал.

– Идем вас брать! – отвечал он истошно.

Приставы Лука Чекин и Данила Власьев многие годы, что охраняли Иоанна, жили за стенами форта, как живут звери в клетке. Им прибавляли жалованье, сулили приятное отдохновение в будущем и велели всегда помнить о тайной инструкции: живым императора никому в руки не отдавать! О господи, никак фортуна смилостивилась над ними? Неужто кончится сейчас эта каторга?

– Что делать учнем? – спросил Чекин.

– Стрельнем, Лука… для порядку!

Под их пулями солдаты гуртом сбежались в укрытие, где хранились пожарные ведра и насосы. Мировича спрашивали:

– Где вид у тебя на такие поступки? Ох, беда наша тяжкая: сами-то мы неграмотны, люди подневольные. Но – боимся: как бы нам за себя, поручик, несчастными всем не сделаться…

Мирович выхватил из-за обшлага подложный манифест, составленный от имени Иоанна, и, завывая, начал читать. Не вняв высокой риторике, солдаты слушали его не ахти как понятливо. Мирович велел прикатить с бастиона пушку, сам затолкал в нее ядро, суетливо сыпанул побольше пороху. Уговаривал:

– Вот государя вызволим, он всем деньгами отвалит, домой вернемся богатеньки… хорошо заживем, миленькие!

При виде пушки Чекин и Власьев перекрестились:

– Пора тайную инструкцию сполнять…

Узник, облаченный в длинную рубаху, давно не стиранную, проснулся от шума в крепости и сидел на постели. Увидев вбегающих стражей, резко отпрянул в угол, и клинки скользнули мимо, а шпага в руке Власьева переломилась, уткнувшись в каменную стенку. Власьев схватил узника в охапку, крича:

– Язви его, Лука! Язви скоряе…

Первый удар распорол плечевые мышцы, но Иоанн, проявив силу, какой от него не ждали, опрокинул Власьева навзничь. Голыми руками стал хватать длинный клинок Чекина.

– Э, не умеешь ты! – сказал Власьев. – Дака я…

Лезвие с хрустом вошло в тело. Иоанн закричал.

– Глубже сунь… глубже, – советовал Чекин.

Власьев вторично погрузил клинок. Иоанн, медленно оседая на пол, хватал своих убийц за ноги. Собачья тоска по этой проклятой жизни светилась в затухающих глазах императора. Чекин треснул его ногою по голове:

– Добей! Добей, и по домам разъедемся…

Мертв! Офицеры дружно обратились к иконе:

– Господи, на все воля твоя…

После этого сдались. Мирович расплакался:

– За что же вы, звери, душу-то невинную погубили?

– По долгу присяжному. А ты кто таков?

– Я сам по себе, – отвечал Мирович, опускаясь на колени. Поцеловав ногу убитого, он велел класть мертвеца на кровать и нести во двор вместе с кроватью.

Сырой туман еще покрывал двери Шлиссельбурга; в этом гиблом тумане, будто привидения, медленно выступали солдаты, воздев над собой кровать с убитым императором. За ними шел Мирович, салютуя шпагой, следом, как тени, двигались и сами убийцы. Кровать поставили на землю, а Мирович перед фронтом объявил:

– Вот, братцы, император ваш. Вы не виноваты, ибо не ведали, что я умыслил. Один за всех и отвечу…

На галерею выбрался окровавленный комендант Бередников:

– Да что вы тут лижетесь с ним? Он же вас, братцы, погубил! Спасайте честь свою – хватайте его, пока не поздно…

Туман распался. Из города прибыл в крепость генерал Римский-Корсаков, он сразу же накинул на мертвеца офицерскую епанчу, велел оттащить его в тень под стенку, а Мировичу сказал:

– Сволочь! Если своя башка не дорога, так хотя бы о солдатских подумал: им-то каково под палки идти?..

…По указанию Никиты Панина императора закопали на крепостном дворе, выбрав местечко неприметное, где не слишком пекло солнце, где росла крапива погуще. Власьева и Чекина он наделил каждого по семь тысяч рублей, наказав строжайше:

– Теперь скройтесь, чтоб и духу вашего не было. А что видели, даже детям и внукам своим не сказывать. Бывать в городах не можете. Встречаться меж собою вам тоже нельзя. Лучше будет, если сразу монашеское пострижение примете. Пошли вон!..

* * *
В окне – страшное зарево: всю ночь пылал Кронштадт.

Утром пришла в столицу галера, осыпанная пеплом, офицеры доложили, что пожар уничтожил 1 300 зданий:

– Кронштадта нет! Все надо строить заново. Хорошо, что отказала Миниху в деньгах для Рогервика.

– Эти полмиллиона дать морякам, – распорядилась Екатерина.

Кронштадт сгорел на пятый день после ее возвращения из Прибалтики. Следствие о «шлиссельбуржской нелепе» было уже закончено. В подложном манифесте Мировича она прочла о себе, что мужа извела («опоен смертным ядом»), что родственникам в Германии отправила 25 миллионов золотом и «чрез свои природные слабости желала взять в мужья подданного своего Григория Орлова, за что она конечно пред Страшным Судом никак не оправдаетца».

– Как-нибудь оправдаюсь… не твоя забота!

Духовенство предложило подвергнуть Мировича самой жестокой пытке, но Екатерина яростно воспротивилась:

– При пытке Мирович скажет не то, что было, а то, что вам от него слышать хочется. К тому же, – добавила она, – мученье дела не ускорит, а напротив, замедлит. Пытаемый должен лечиться долго, чтобы на эшафоте в целостном виде предстать…

Мирович и без пыток ничего не утаивал. Его спросили: кто надоумил покуситься на возмущение в Шлиссельбурге? Подпоручик сразу же указал на гетмана Кирилла Разумовского:

– Вот его сиятельство сидит… с него и началось!

Разумовского это потрясло:

– Ах ты, ехиднин сын! Одумайся, паршивец…

– А не ты ли, граф, совет мне дал, чтобы я, с других молодцов примеры беря, фортуну за чупрыну хватал покрепче?

О причинах, побудивших его к «нелепе», Мирович четко ответил в четырех пунктах. Первый: хотел бывать в комнатах, где жила императрица, но его туда не пускали. Второй: хотел танцевать во дворце и оперы слушать, какие знатным персонам доступны, но в театр придворный тоже не попал. Третий: не имел в обществе желанного почтения. Четвертый: по челобитьям, поданным царице о нуждах своих, получал отказы с «наддранием», а это ему обидно… Вяземский распорядился о приискании палача:

– Надобно конкурс устроить: кто ссечет разом голову с барана, того в палачи и возьмем…

Место для казни выбрали на Обжорном рынке; старики в Петербурге поминали лихое время кровавой Анны Иоанновны.

– Быть того не может, чтобы внове людям башки срубали! – говорили они. – Драть – это пожалуйста, а рубить – не…

22 года никто в России не видел публичной казни, и народ потянулся на Обжорный рынок, высказываясь по дороге, что на эшафоте топором для страху побалуются, потом кликнут помилование и выдерут голубчика, как положено. Рыночной площади не хватило для собравшихся, зрители сидели на крышах домов, толпились на мосту столь тесно, что там перила потрескивали. Мировича привезли в карете, он был в епанче голубого цвета, низко кланялся народу, легко и весело взбежал на эшафот. Склонив голову, внимательно прослушал сентенцию о своих винах, затем крикнул:

– Все верно! Спасибо, что лишнего на меня не навешали…

Палач не заставил его страдать, обезглавив с одного удара. А когда подхватил голову за длинные волосы, предъявляя ее для всеобщего обозрения, площадь содрогнулась в едином движении массы народной. Единым стоном отвечала толпа на казнь и разом повернулась, чтобы бежать прочь… Стихийный порыв был настолько внезапен и силен, что мост задрожал, перила обрушились, а народ посыпался в реку. В самой гуще этой обезумевшей толпы бежал молодой солдат с раскрытым в ужасе ртом – Гаврила Державин! Когда же парень оглянулся, то увидел громадный столб черного дыма – эшафот уже горел, а вместе с ним навеки исчезло и тело казненного…

13. Веселые святки

Исподволь, незаметно и тихо, русский Кабинет начал заманивать европейцев на свои пустыри. По Европе уже разъезжали расторопные люди с большими кошельками и хорошо подвешенными языками. На постоялых дворах, в трактирах и на почтовых станциях они рассказывали невероятное:

– Россия – это совсем не то, что вы тут думаете. На Волге климат, как в Бургундии или Провансе. Весной из Сибири прилетают уральские канарейки величиной с ворону, они пьют росу из татарских тюльпанов, каждый из которых никак не меньше вот этой тарелки… Волга – это рай! Русская императрица обещает вам полную свободу, никаких налогов и притеснений в религии, она дает каждому на дорогу до Саратова по восемь шиллингов в сутки. Такое счастье выпадает раз в жизни!

А осенью 1764 года элекционный сейм утвердил на польском престоле Станислава Понятовского, в гербе которого красовался «золотой телец», отчего поляки прозвали его «теленком». Он был первым из королей, короновавшимся не в Кракове, а в Варшаве, и явился на элекцию не в рыцарском панцире с мечом, а в обычном платье французского покроя. Древняя корона Пястов оказалась слишком велика для его головы, пытались так и сяк укрепить ее на Понятовском, но стальной обод кувыркался, делая корону шутовской. Догадливее всех оказался сам король:

– Я становлюсь смешон! Скорее дайте мне ваты…

Корону на его голове укрепили с помощью ваты.

– Вот только сейчас, – призналась Екатерина Панину, – мой роман с этим человеком подошел к финишу, и продолжения никогда не последует. Но, боже мой, сколько отдано чувств…

Всегда сдержанная, она разрыдалась. Панин был поражен таким откровением. Ему казалось, что в сердце императрицы уже не осталось места для лирики, а все прошлое она умеет посыпать золой и прахом. Однако женщина еще тосковала, и, может быть, даже не по Станиславу, а вообще по настоящей большой любви, – это обрадовало Панина, ибо затеплилась надежда, что «орловщине» все же придет конец… Кичливый аристократ князь Репнин отбывал в Варшаву, чтобы управлять Понятовским на правах строгого референта. Екатерина, опечаленная, проводила его словами:

– Король похож на красивую куклу. Не спорю, он умен, начитан и многознающ, его речь блестяща, человек он добрый, но слабый, и за ним необходим присмотр, как за ребенком…

По безлюдным дорогам скрипели санные обозы, ехавшие в Речь Посполитую: Россия щедро одаривала поляков амуницией и порохом, пушками и ружьями. Петербургский кабинет желал видеть Польшу соседкой сильною, но обязательно дружественною. Петербург сам предложил Варшаве, чтобы польская армия отныне была увеличена в два раза…

Вице-канцлер Голицын привел к Екатерине полузамерзшего и оборванного музыканта ее оркестра – Генрика Новицкого, и она встретила бедняка приветливо:

– Весьма сожалею, что вы не стали королем польским, хотя и уверена в ваших высоких достоинствах. Ну что ж! Если не удалось в этот раз, попытайте счастья в иную конвокацию…

Новицкого накормили, приодели, и вечером он уже сидел в придворном оркестре, играя на мандолине – с вдохновением!

* * *
Генерал-прокурор Вяземский, входя в большую силу, порою даже не замечал, что для Екатерины он вроде удобного веретена, на котором императрица скручивала угодную ей пряжу. Впрочем, она всегда беседовала с князем вполне радушно, доверительно:

– Не скрою, мне очень жаль, что давно не имею общества Разумовского, но, думаю, он скучает по моему тоже. И хотя с гетманом мы друзья старые, но самовластия на Украине не потерплю.

Переживая разлад, на компромиссы не шла, отлично понимая, что Кирилла Разумовский в глубине души неисправимый придворный и скорее булаву гетмана к ее ногам сложит, нежели расстанется с ключом камергера. Запрещением являться ко двору она сознательно его оскорбляла.

– Пусть помучается… Кстати, – напомнила Екатерина, – Петра Румянцева вызвать до особы моей, и чтобы не мешкал сборами.

Вяземский сказал, что Разумовского, который любим на Украине, Румянцев, с его характером, никак заменить не может.

– Так не в гетманы же его прочу! А крутой характер Румянцева как раз и надобен для дел тамошних…

Милая наперсница Прасковья Брюс явилась и напомнила:

– Като, сегодня банный день, а ты готова ль?

– Погоди. Меня ждет митрополит Платон.

В соседней комнате, возле незаконченной шахматной партии, императрицу поджидал Платон, духовный наставник сына, дородный мужчина в соку, ума великого, не любивший ее, о чем она хорошо знала. Платон как следует продумал партию, сразу объявив шах. Екатерина прикрылась пешкою. Платон сказал, что реконструкция Деламота в Зимнем дворце не везде удачна:

– Устройством для себя парной бани под сводами дворцовой церкви вы допустили кощунство непростительное.

Екатерина свела губы в яркую вишенку.

– Меня в детстве однажды жестоко выпороли, когда я Лютера дураком назвала, с тех пор ханжества остерегаюсь. И прошу вас в век просвещения быть пастырем просвещенным.

– Мат! – объявил ей Платон.

– Ай-ай. А кого из игроков хороших еще знаете?

– Веревкина – нищего. Потемкин искусен.

– Веревкина от нищеты избавлю, он человек умный и забавный, очень смешил меня. А вот Потемкин… какой Потемкин?

– Ваш камер-юнкер, государыня.

– Давненько я его не видела. Вы его знали?

– Еще на Москве дискутировали. Он у Амвросия Зертис-Каменского пятьсот рублей выцыганил, а отдавать – так нету его…

В бане графиня Брюс хлестала веником жилистое, абсолютно лишенное жира тело императрицы, сплетничала:

– Слыхала ль о Потемкине? Говорят, схиму принять вознамерился. Уже давно от светской жизни бежал и заперся… Глбза-то у него, матушка, не стало.

Екатерина выжимала от воды длинные волосы:

– Куда же его глаз подевался?

– То ли выбили, то ли сам вытек. Окривел Голиаф прекрасный, и даже нашего обхождения не надобно, одной просфоркой утешен…

После бани Екатерина сказала об этом Орлову.

– Не слушай Брюсиху! – отвечал тот. – Ячмень на глазу вскочил, а он, лентяй, обрадовался, чтобы службой манкировать…

На коленях императрицы пригрелся кот. Вяземский застал ее пьющей чай, голова Екатерины была повязана платком, на манер деревенской бабы. Вяземский доложил, что гетман булаву не отдает, упрямится. Екатерина сбросила с колен мурлыкающего кота.

– А я тоже упрямая! – выпалила в гневе. – Таков уж порядок у меня: что не начато, то не сделано. Но что начну, до конца доведу, хотя бы тут костьми разлечься…

На пороге комнат предстал Алехан Орлов:

– Поздравляю всех: Россия плывет морем Средиземным!

– Браво, – отвечала Екатерина. – Кыс-кыс-кыс…

С улицы отчаянно провизжали полозья саней. Екатерина подошла к окну. Зима выпала снежная. Петербург утопал в высоких сугробах. Через замерзшее стекло она разглядела возок, обитый для тепла войлоком, дверь распахнулась, наружу выставилась трость, облитая серебром, затем высунулась нога в громадном ботфорте.

– Румянцев прибыл! – доложили императрице.

Она сорвала платок с головы, прихорошилась перед зеркалом:

– Его-то мне и надобно… Пусть идет.

* * *
Она приняла полководца в своих личных покоях, где они удобно расположились в креслах-сервантах. Чтобы не зависеть от услуг лакеев, Екатерина сама доставала из сервантов посуду и закуски.

– Вино будешь пить, Петр Александрыч?

– Коли дашь, отчего ж не пить мне?..

С хитрецой женщина начала беседу издалека:

– Поздравь царицу свою: наш фрегат «Надежда благополучия» под флагом коммерческим пришел в Ливорно с товарами.

Румянцев оценил появление корабля в Средиземном море, которое доселе было закрыто для мореходов русских.

– Виват! – сказал он, осушая чарку.

– Хорошо бы нам теперь заранее дороги в ханство Крымское проведать, чтобы верные шляхи в степях иметь.

Румянцев отставил трость, взялся за холодную рыбу.

– Какие там дороги в степях ногайских! Посуди сама: остались тропочки путаны, еще с походов Миниха намеченные. Ежели армию туда громоздить, так все заново учиняй – с магазинов украинских, со сторожек запорожских… Чистое поле перед нами!

– А на Украине смутно стало, – завела Екатерина о главном. – Гетман шибко провинился. Старшиґна казацкая строптивость нам оказывает. Всяким обозным, хорунжим да бунчуковым желательно господами стать, они там с сала повзбесились, латифундии себе разводят, палаццо на хуторах строят, будто маркизы версальские, а гайдамаки режут их заодно с шинкарями да панами гоноровыми…

Румянцев еще не понимал, зачем она его вызвала.

– Вот еще анекдот! – со смехом сказала Екатерина, подливая ему водки. – Столь избыточная довольством страна, при добром климате и плодородии баснословном, в казну русскую ничего не дает, а Россия знай себе в Украину тыщи бухает, как в прорву ненасытную, и куда там все девается – ума не приложу… Пей!

Генерал-аншеф выпил, но закусывать не стал.

– Говори, мать моя, чего тебе от Румянцева надо.

Екатерина сказала, что скоро объявит гетманство навеки уничтоженным, а его решила сделать президентом Малороссийской коллегии и генерал-губернатором тех краев неспокойных.

– Когда укажешь в Глухов отъехать?

– Когда я вырву булаву из рук гетманских…

В ход была пущена тяжелая артиллерия – Панин!

– Жезл фельдмаршала, – объявил он Разумовскому, – заменит вам булаву гетманскую. Государыня сохранит вам пожизненно содержание гетманское, а в придачу к Батурину дает город Гадяч со всеми селами и хуторами… Подумайте сами, граф, что двери Эрмитажа откроются для вас и вашей супруги сразу же, едва вы разожмете пальцы, дабы выпустить из них булаву свою.

– И кто же ее подхватит? – спросил Разумовский.

– Как реликвия священная, пусть хранится в роду вашем.

– За все, что мы, Разумовские, для императрицы сделали, могла бы она и добрее быть! Но теперь я вижу происки ее тайные: отняв булаву у меня, она ее своему кобелю передаст.

– Кирилла Григорьич, умный ты человек, но сказал глупость явную. Гетманство не передается – оно истребляется!

– А что загвалтят в Сечи Запорожской?

– Для тебя более важен гвалт петербургский…

В конце года Разумовский сдался и был ласково принят Екатериною, но при его появлении она уже не вставала. В канун святок, собираясь в Глухов, пришел проститься Румянцев. Екатерина сказала ему, что война с турками неизбежна:

– Еще года два, и услышим клич военной трубы…

Лошади стыли у подъезда, закуржавев от морозного инея. Екатерина, оказывая особую честь наместнику, проводила его до вестибюля, где уже чуялось лютое дыхание зимы. Потом выскочила и на площадь – с непокрытою головой; в прическе ее сверкал дивный персидский аграф, доставшийся в наследство от Елизаветы.

– Не застынь, матушка, – сказал ей Румянцев.

– Сейчас побегу… Ну, поцелуемся!

Потом легко вспорхнула обратно по лестницам. Женщине исполнилось 35 лет – она была полна энергии и здоровья, ее не надо было еще подталкивать, напротив, она нуждалась в том, чтобы ее порывы сдерживали. «Слава страны, – писала она в эти дни, – составляет мою собственную. Это и есть мой главный принцип!»

Где-то далеко отсюда притих ее Цербст.

* * *
Весело отпраздновали при дворе рождество 1765 года, удалось растормошить даже бегемота Панина, и Никита Иванович, заплетаясь толстыми чурками ног, плясал «барыню», взмахивая платочком, а вокруг него ходила вприсядку сама императрица. Телесно обильные статс-дамы плыли павами в хороводе, распевая «Заплетися, плетень», фрейлины угощались костяничным морсом, кавалеры играли с ними в бирюльки. Екатерина продулась в макао с бывшим гетманом и расплатилась горсткою неотшлифованных бриллиантов. Вдруг с шумом и визгом нагрянули дурашливые бабы в сарафанах и платках – переодетые братья Орловы, громила Петр Пассек, «шпынь» Левушка Нарышкин и прочие чудаки, которые всегда хороши, лишь пока трезвые… Далеко за полночь токайское и пунши совсем уже развязали языки, фрейлина Олсуфьева горько рыдала за колонною от безнадежной любви, а Екатерина, испытав большое желание двигаться, заявила, что поедет кататься по городу.

– Морозище страшный, – отговаривал ее Орлов.

– Вот и хорошо… Едем!

На запятки саней запрыгнули Алехан с Григорием, лейб-кучер Никита громко высморкался, кони с места пошли наметом, следом помчались закованные в латы кавалергарды с петушиными гребнями на касках. Сияла большая лунища, мороз постреливал в деревьях, верный Никита, чуть пьяный, спросил императрицу:

– Куды хочешь-то, матушка?

– А мне все равно сегодня – куда завезешь!

Петербург был на диво пустынен, в окнах догорали последние свечи, утомленные праздником жители отходили ко сну, – кони рвали грудью во мрак переулков, прямо в стынь, в ледяной звон, в пересверк инея… Екатерина повернулась к запяткам:

– Вы еще не закоченели там?

– Гони дальше, – отвечали Орловы, потирая уши.

От Смольной деревни сани вывернули в Конногвардейскую слободу, из-под заборов сонно пробрехали сторожевые псы. Неожиданно Алехан тронул императрицу за воротник шубы:

– Эвона дом твоего камер-юнкера.

– Какого?

– Потемкина…

Она дернула Никиту за кушак, чтобы остановился.

– Проведайте его, – наказала братьям.

Орловым не хотелось:

– Да спит он. Время позднее.

– Нет, не спит. Я вижу свет в одном окошке…

Под грузным шагом богатырей надсадно скрипел снег. С крыльца толкнули двери – заперты. Стали барабанить – не отпирают. Алехан плечом своротил двери с запоров. Братьев поразила запустелая нежиль в комнатах. Одинокие свечи горели в поставцах.

– Эй, кто тут живой? Отзовись…

В белой рубахе до пят явился старец с распятием на шее. До пояса свисала борода, а один глаз закрывала неопрятная тряпица. Орловы даже испугались:

– Гришка, что ли? Неужели ты?

– Я, – отвечал Потемкин.

Алехан сорвал с его лба повязку:

– Э-е, брат, да ты и впрямь окривел…

Куртизаны потоптались, не зная что сказать.

– А мы не одни: матушка-государыня в санках осталась, ждет. О тебе спрашивала. Не хошь ли повидать ее?

– Уезжайте все, – внятно отвечал Потемкин.

Братья ушли. Екатерина спросила их:

– А где же мой камер-юнкер?

– Не вытащить! Глбза у него, правда, нет…

Они снова запрыгнули на запятки. Екатерина выбралась из саней. Орловы, переглянувшись, разом ощутили, что в ней копится небывалое напряжение – нервов, чувств, мыслей, смятения… Сделав шаг в сторону дома Потемкина, остановилась. Посмотрела наверх – на звезды. И, глубоко вздохнув, вернулась к саням.

– Трогай, – сказала, упрятав нос в муфту.

Кавалергардские кони печатали лед копытами. Латы сверкали при лунном свете. Деревья, осыпанные инеем, были прекрасны в эту ночь, как драгоценные кубки… Екатерина до самого Зимнего дворца не проронила ни единого слова.

Занавес
Над Архангельском слышался суховатый треск – в небе разыгралось полярное сияние. Прошка Курносов, топором за день намахавшись, вечерами постигал науку конторскую – чертежи делал, бухгалтерией занимался исправно. Он любил такие уютные часы, любил слушать дядю Хрисанфа:

– А вот еще Иосиф Флавий писал о кораблях, бравших на борт по тыще воинов с грузом, – где нонеча суда такие? Калигула плавал на дворцах-кораблях с бассейнами для купания и водопроводом, какого не то что в Соломбале, но даже в Питерсбурхе еще не устроили… Да-а, многие тайны нашего дела утеряны!

В один из вечеров дядя чаю ему налил:

– Разрешаю и сахарком угоститься… Слышь ты! Скоро шестнадцать тебе. Годы таковы, что пора о чине думать. В нашем осударстве человек без чина – место свято, но пусто. Даже дворянин бесчинных «недорослями» прозывают. Выходи-ка ты на свою дорогу, стезю осваивай: в Питерсбурх надо ехать! Я тебе два письма дам. Первое к земляку нашему Катасонову, он уже в ранге маеорском служит. А коли нужда особая явится, спроси, где дом статского советника Ломоносова… В ноги!

Прошка, чай оставив, брякнулся на колени.

– Пойдешь за обозом с трескою. Валенки кожею подстегни. Три рубля – нб тебе. В тулупчике не замерзнешь. Да готовальню не забудь…

Громадные мерзлые рыбины, раскрыв рты и выпучив глаза, поехали в парадиз империи, дабы исчезнуть в кастрюлях и на сковородках с кипящим маслом. Грея у сердца готовальню, шагал Прошка за санями. Древний Онежский тракт уводил в чащобы, редко где продымит деревенька, из скитов набегали дремучие отшельники – ловко и опытно воровали с возов рыбу. Лишь за Каргополем тракт оживился; попался едущий барин, спешивший в родовое поместье (начиналась подневольная крепостная Россия, какой Прошка не знал в свободном Поморье). Ближе к весне приехали в Петербург; обоз с рыбою растекся по рынкам столичным. Прошка отыскал Катасонова; корабельщик был в черном английском сюртуке, голову его утеплял короткий парик мастерового.

– Не до тебя мне сейчас, – сказал он парню, – Если хочешь, так пошли вместе хоронить славу нашу.

– А кто помер-то?

– Ломоносов…

Прошку затолкали в громадной толпе, двигавшейся к Невской лавре. Кого здесь только не было! В ряд с сенаторами шли студенты академические, именитое купечество и нищие, врачи и архитекторы, скульпторы и актеры, адъюнкты и архиереи, – казалось, толпа эта вобрала в себя все сословия, все таланты, все бездарности, все самое светлое и все самое темное.

Шли за гробом Ломоносова лучшие друзья его.

Притихли, несчастные!

Шли за гробом Ломоносова злостные враги его.

Рыдали, счастливые!

Прошка на всю жизнь запомнил: когда стали зарывать могилу, кто-то вдруг начал метать в нее горсти цветного бисера… Катасонов как вернулся с кладбища, так и запил горькую. Прошка не волновался: коли пьет, так надо. На третий день, проспавшись, майор сказал:

– Собирайся. Явлю начальству нашему… Ты к сроку приехал, парень: ныне корабли строят поспешно.

На саночках в одну лошадку добрались до Адмиралтейства, которым управлял генерал-майор флота Голенищев-Кутузов-Средний.

– А почему он средний-то? – спросил Прошка.

– Чтобы не путать: три брата, все Иваны, все в одном чине, и все на флоте служат… Подтяни сопли, не шмыгай носом!

Удивительно, что большой начальник принял мальчишку сразу, выведал знание терминологии, потом (как бы для дела) спросил: какое дерево кладется в кницах между бортом и палубами?

– Свиль, – сказал Прошка, дивясь простоте вопроса.

– Свиль так свиль, – согласился генерал-майор. – Годок потрудись топором у нас, потом я тебя, может быть, и на верфи Глазго отправлю ради опыта нужного. Из каких людей происходишь ты?

– Сын крестьянский, из людей поморских.

– Нелегко тебе будет, сын крестьянский, наверх карабкаться. Круты наши трапы корабельные, ох круты как… Что ж, напрасно обижать не станем. Будешь хорош – и мы к тебе хороши будем…

Прошка был записан в первый чин «обученного тиммермана» (так звались плотники флотские, могущие чертежи читать, с рейсфедером работать, набор корабельный знающие). Вечерами в работницких мазанках полыхали печурки, в котлах бурлила каша со шкварками, от онучей и валенок отсыревших тяжко парило. Приладив сбоку от себя лучину, Прошка отписывал на родину: «Дражайший дядечка и мастер! Скучаю без лица вашего, охота речей умных послушать. А живу я безо всякой прибыли, но зато успешно, возле кораблей воинских. Питер – городок немалый и похож на Соломбалу, – товары тут дорогие, без пятачка и не думай напитаться. Вспоминаю почасту шаньги с морошкою и кота вашего помню. Когда в чины высокие выйду, я тоже котом обзаведусь, и станем мы с ним по вечерам пить чай с сахарком кенарским…»

Прошка был послушным, но бить себя не давал:

– Я ведь из поморов – сам драться умею!

* * *
Однажды после работы майор Катасонов дал ему книжку французского аббата Госта об искусстве морских эволюций:

– Тебе ее читать ни к чему! Сбегай на тринадцатую линию, сыщешь дом покойного келлермейстера Ушакова, отдай книгу с поклоном благодарственным камер-фурьеру Рубановскому…

Келлермейстер Ушаков, ведавший при Елизавете винными погребами, давно умер, а вдова его вышла за Рубановского, и, по всему видать, у них винные запасы имелись, потому что на столе открыто стояли мушкатели, тенерифы и венгерское. Возле бутылок пристроился капрал Морского кадетского корпуса.

– Садись, – сказал он. – Выпей.

Был он парень крепкий, скуластый, кулаки здоровые. Такой даст – не сразу встанешь. Назвался же Федором Ушаковым, потом явился еще гардемарин – этот был Санькою Ушаковым.

– Сколько ж тут вас Ушаковых? – дивился Прошка.

– Сейчас третий придет – тоже Федька…

Спросили они Прошку – откуда он взялся?

– А я сирота… плотник… из Архангельска.

– Много жалоб на вас, на сироток эдаких.

– Это кому ж мы так насолили?

– Флоту российскому, ядрен ваш лапоть, – отвечал капрал Ушаков. – Корабли гоните, скороделы, из лесу непросохшего.

Прошка разъяснил, что Соломбала хотя и очень приятна, но все-таки еще не Гавана: погода сыренькая, солнышка маловато, одно бревно сохнет, рядом с ним десять других червяки жрут.

– Гробы плавающие, – ругнулся Федор Ушаков, закусывая тенериф редькою. – Топить бы всех с топорами на шеях… Эвон, сказывали мне, у султана турецкого флот превосходный.

– Так им французы тулонские мастерят…

Залаяла шавка. Прямо из сеней, промерзшие, заявились еще двое – Федор Ушаков и Александр Радищев.

Прошке выпало подле Радищева сидеть.

– Мундир-то у тебя какой службы будет?

– Я паж ея императорского величества.

– И царицу нашу видывал, значит?

– Вчера только с дежурства придворного.

Поморскому сыну было это в диковинку:

– Ну, и какова у нас царица-то?

– Обходительная, – ответил Радищев.

– А что ест-то она? Что пьет?

– Да все ест и все пьет… не ангел же!

– Эй, Настя! – гаркнули Ушаковы. – Тащи огурцов нам.

Из темных сеней шагнула девка красоты небывалой. Без смущения, даже с вызовом, оглядела молодежь и заметила Прошку:

– Господи, никак, еще новый кто-то у нас?

– Сирота, – указал на него капрал вилкою.

– И я сиротинка горькая, – ответила краса-девица.

Пажи ее величества обрадовались, крича хором:

– Так вас обоих сразу под венец и отволокем.

– А кто он? – спросила Настя.

– Плотник.

– Фу, – отвечала девка. – На што мне его?

Федор Ушаков (не паж – моряк) хохотал пуще всех:

– Ой, глупа девка! Так не сундуки же он мастерит. Плотник-то корабельный. Ему ж фортуна посвечивает – в офицеры! Глядишь, и полвека не пройдет, как он в майоры выберется.

Настя удалилась в темноту сеней, а мушкатель еще быстрее стал убывать под соленые огурчики.

– Вкусное вино. – похвалил Радищев.

– Чего ж в нем хорошего? – фыркнул Прошка.

– Из погребов покойной Елизаветы, сама пила.

– Да в Лиссабоне такое вино нищий пить не станет.

– Ври, ври… – заметил Федор Ушаков (паж).

– …да не завирайся, – добавил Федор Ушаков (капрал).

Прошка к нему лицом обернулся:

– Да ты сам-то плавал ли где, кадет?

– Уже до Ревеля и Гогланда бегал.

– Недалече! Мог бы и помолчать в гальюне, когда на камбузе умные люди «янки-хаш» делают. Меня-то бес куда не носил только. И потому говорю без вранья, что ваш мушкатель – дрянь…

– Наш плотник уже пьян, – решили пажи.

Прошка всерьез обиделся:

– Плотник, плотник… Что вы меня топором-то моим попрекаете? Так я в стружках с опилками не заваляюсь. Вижу, что никто здесь не верит мне. Тогда слушайте – я спою вам. Спою по-англицки.

Наш клипер взлетал на крутую волну,
А мачты его протыкали луну.
Эй, блоу, бойз-блоу, бойз-блоу.
На клотик подняли зажженный фонарь:
Спасите! Мы съели последний сухарь.
Эй, блоу, бойз-блоу, бойз-блоу.
В твиндеках воды по колено у нас.
Молитесь! Приходит последний наш час.
Эй, блоу, бойз-блоу, бойз-блоу…

– Этот парень не врет, – сказал Федор Ушаков.

Расходились из гостей поздно. Радищева поджидали у ворот санки с кучером и лакеем на запятках. Он отъехал, помахав ручкой. Ушаков проводил его долгим взором:

– Пажи богаты, на флоте таких не видать. Это мы идем на моря, сермяжные да лапотные, единой репой сытые…

На невской набережной устроили расставание.

– Свидимся ли еще? – взгрустнул Прошка.

– На морях люди чаще, чем на земле, встречаются…

Вприпрыжку парень пустился через Неву, навстречу огням адмиралтейских мазанок, где веет чудесное тепло от печурок, где сохнут онучи, где над кадушкой с квасом до утра будут шуршать тараканы.

Эх, до чего же хорошо живется на белом свете!