Книга снобов, написанная одним из них. Уильям Мейкпис Теккерей

Оглавление
  1. Предварительные замечания
  2. Глава I[6] О снобах — в тоне веселой шутки
  3. Глава II Царственный сноб
  4. Глава III Влияние аристократии на снобов
  5. Глава IV «Придворные известия»[21] и их влияние на снобов
  6. Глава V Чем восхищаются снобы
  7. Глава VI О респектабельных снобах
  8. Глава VII О респектабельных снобах
  9. Глава VIII Великие снобы из Сити
  10. Глава IX О военных снобах
  11. Глава X Военные снобы
  12. Глава XI О снобах-клерикалах
  13. Глава XII Снобы-клерикалы и клерикальный снобизм
  14. Глава XIII О снобах-клерикалах
  15. Глава XIV Университетские снобы
  16. Глава XV Университетские снобы
  17. Глава XVI Литературные снобы
  18. Глава XVII Литературные снобы
  19. Глава XVIII О снобах-политиках
  20. Глава XIX Снобы-виги
  21. Глава XX Снобы-консерваторы, или снобы-аграрии
  22. Глава XXI Существуют ли снобы-виги?
  23. Глава XXII Снобы-штатские
  24. Глава XXIII Снобы-радикалы
  25. Глава XXIV Еще немного об ирландских снобах
  26. Глава XXV Снобы, дающие вечера
  27. Глава XXVI Снобы, обедающие в гостях
  28. Глава XXVII Снобы, дающие обеды, — продолжение

Страница 1
Страница 2

Предварительные замечания

(Необходимость книги о Снобах, явствующая из Истории и обоснованная удачными примерами: автор и есть тот, кому суждено написать данную книгу. Его призвание излагается в самых красноречивых выражениях. Он доказывает, что свет издавна готовился к появлению этой книги и ее Автора. Снобов надлежит изучать так же, как и прочие предметы естественной истории, к тому же они составляют неотъемлемую часть Прекрасного (с прописной буквы). Они встречаются во всех классах общества. Разительный образец снобизма — полковник Снобли.)

Все мы не раз читали утверждение, достоверность коего я позволю себе отрицать в корне, ибо на каких таких расчетах оно основано, хотел бы я знать? — все мы, говорю я, имели честь познакомиться с изречением: когда назревает время и является потребность в Человеке, то этот Человек всегда находится. Так, в эпоху французской революции (читателю будет приятно, что она упоминается уже на первой странице), когда потребовалось дать народу успокоительное лекарство, то самым гнусным и омерзительным из таких лекарств оказался Робеспьер и был безропотно принят пациентом, к вящей пользе этого последнего; так, когда понадобилось выкинуть Джона Буля из Америки, на сцену выступил мистер Вашингтон и весьма успешно проделал эту работу; так, когда занемог граф Олдборо, явился профессор Голловэй со своими пилюлями и вылечил его милость согласно объявлению; и т. д. и т. д. Можно привести бесчисленное множество примеров в доказательство того, что когда парод терпит бедствие, то помощь ему близка, совершенно так же, как в пантомиме (этом микрокосме), где, как только клоуну что-нибудь понадобится — грелка, ручка от насоса, гусь или же дамский палантин, — из-за кулис выскакивает актер с тем самым предметом, который требуется клоуну. И тут я не могу не заметить, сколь странно и исключительно, судя по всему, положение нашей горячо любимой Англии и Ирландии. Нетрудно представить себе, что великую нацию возглавляет Моисей, либо освобождает Вашингтон, либо вызволяет из беды Леонид или Альфред Великий[1]; а вот героями, коим суждено в настоящее время спасать нас, оказывается пара известных шарлатанов, в чем со мной, несомненно, согласятся сэр Роберт и мистер О’Коннел. Это я отметил только так, в скобках, теперь же возвращаюсь к прежним своим доводам, которые каждый волен признать правильными или ложными.

Итак, продолжаю. Когда люди затевают какое-нибудь предприятие, они всегда готовы доказывать, что первейшие потребности человечества требуют его завершения. Скажем, это железная дорога: для начала директоры уверяют, будто «более удобное сообщение между Бетершинз и Дерринен-Бег необходимо для прогресса цивилизации и диктуется единодушными требованиями великого ирландского народа». Или предположим, что это газета: проспект гласит, что «в наше время, когда Церковь находится в опасности и ей угрожает извне дикий фанатизм и еретическое неверие, а изнутри ее подтачивают опасный иезуитизм и убийственная схизма, повсюду чувствуется нужда (страждущий народ уже обращался ко многим за помощью) в защитнике и покровителе Церкви. И потому группа прелатов и дворян выступила с предложением издавать газету „Церковнослужитель“», и т. д. и т. д. Но один или два довода здесь неоспоримы: публика нуждается в чем-либо, и потому ей это доставляют, или: публике доставляют что-либо, а значит, она в этом нуждается.

У меня давно сложилось убеждение, что мне предстоят совершить некий труд — если хотите, Труд с прописной буквы, достигнуть некой цели; броситься в пропасть вместе с конем, подобно Курцию[2]; открыть величайшее общественное зло и уничтожить его. Это убеждение преследовало меня долгие годы. Оно шло за мною по пятам на шумных улицах; сидело рядом со мной в уединении кабинета; толкало меня под локоть, когда я поднимал чашу за пиршественным столом; преследовало меня по зигзагам Роттен-роу, бежало за мной в дальние страны. На гальке брайтонского пляжа, на маргетских песках его голос заглушал самый рев моря; он шептал, угнездившись в моем ночном колпаке: «Не спи, лентяй, твой Труд еще не завершен». Прошлым летом в освещенном луной Колизее донесся до меня этот тихий, искушающий голос: «Смит, или Джонс (имя писателя здесь не имеет значения), Смит, или Джонс, любезный мой, все это прекрасно, но тебе надо засесть дома и писать твой великий труд о Снобах».

Когда у человека есть такого рода призвание, всякая попытка уклониться от него просто бессмысленна. Он должен выступить перед народом; должен «выболтаться», отвести душу, а не то он задохнется и умрет. «Заметь себе, — нередко восклицал я, мысленно обращаясь к вашему покорному слуге, — тебя постепенно готовили к этому подвигу, и ныне тебя влечет неодолимая сила необходимости, требуя, чтобы ты начал свой великий труд. Вначале был сотворен мир, потом, само собой разумеется, Снобы; они существовали долгие и долгие годы, причем о них было известно не больше, чем об Америке. Однако же в наше время, — когда ingens patebat tellus [3], — стали смутно подозревать, что такая порода существует. Никак не более двадцати пяти лет тому назад появилось и название для нее — звучное односложное слово, коим стали обозначать эту породу. Название впоследствии распространилось по всей Англии, наподобие железных дорог; Снобы стали известны и получили признание во всей империи, где, как мне говорили, никогда не заходит солнце. „Панч“ появляется как раз вовремя, чтобы летописать их историю: и так же вовремя является нужный человек, чтобы напечатать эту историю в „Панче“.»

У меня наметан глаз на Снобов, и за этот дар судьбы я питаю глубокую и неиссякаемую признательность. Если Истинное есть Прекрасное, то прекрасно изучать и Снобов; разыскивать следы Снобов в веках, наподобие того как маленькие гэмпширские собачки отыскивают в земле трюфели; проходить шахты в общественных слоях и обнаруживать там богатые залежи снобизма. Снобизм, подобно Смерти в цитате из Горация, — которую вы, надеюсь, не знаете, «равной ногой стучится в дверь бедной хижины и в ворота императорского дворца»[4]. Большая ошибка судить о Снобах поверхностно и думать, что они водятся только в низших слоях общества. Огромный процент Снобов можно, как я полагаю, найти на любой ступени общественной лестницы. Не следует судить о них поспешно или пошло — это только доказывает, что вы тоже Сноб. Меня и самого принимали за Сноба.

Когда я пил воды в Бэгниг-Уэлз[5] и жил там в отеле «Империаль», за столом напротив меня завтракал очень недолгое время такой невыносимый Сноб, что, как я чувствовал, воды мне нисколько не помогут, если он тут останется. Это был полковник Снобли из какого-то драгунского полка. Он носил лакированные сапоги и усы, пришепетывал, растягивал слова и картавил; вечно размахивал огненного цвета шелковым платком, приглаживая им напомаженные баки, отчего по всей комнате распространялся удушающий запах мускуса, — и я решил бороться с этим Снобом до тех пор, пока либо ему, либо мне не придется выехать из этой гостиницы. Я начал с того, что обратился к нему с самым невинным разговором и страшно его этим напугал, — он не знал, что надо делать, когда тебя атакуют подобным образом, и даже вообразить не мог, чтобы кто-нибудь осмелился заговорить с ним первый; потом я передал ему газету; потом, так как он не обращал внимания на мои авансы, я, не спуская с него взгляда, стал ковырять вилкой в зубах. Два утра он терпел мое поведение, а потом не выдержал, съехал из гостиницы.

Ежели полковник увидит эти строки, то не вспомнит ли он того господина, который спрашивал, нравится ли ему писатель Публикола, и прогнал его из отеля «Империаль» четырехзубой вилкой?

Глава I[6]
О снобах — в тоне веселой шутки

Бывают снобы относительные и снобы абсолютные.

Под абсолютными снобами я разумею таких, которые, будучи наделены снобизмом от природы, остаются снобами где угодно, в любом обществе, с утра до ночи, с молодых лет до могилы, — а есть и другие, которые бывают снобами только в особых обстоятельствах и в особых жизненных условиях.

Например: я знал человека, который при мне совершил такой же ужасный поступок, как и тот, о каком я рассказал в предыдущей главе, — чтобы разозлить полковника Снобли, я воспользовался тогда вилкой вместо зубочистки. Так вот, когда-то я знал человека, который, обедая вместе со мной в кофейне «Европа» (что напротив Оперы — единственное место в Неаполе, где можно прилично пообедать), ел горошек с ножа. Это был человек, чьим обществом я очень дорожил вначале (мы с ним познакомились в кратере Везувия, а потом были ограблены и задержаны до выкупа калабрийскими бандитами, — но это к делу не относится) — человек с большими способностями, прекрасного сердца, разносторонне образованный, но до тех пор мне еще не приходилось видеть, как он ест горошек, и его образ действий в этом случае глубоко меня огорчил.

После такого его поведения в публичном месте мне не оставалось ничего другого, как порвать с ним. Я поручил одному общему знакомому (высокородному Поли Антусу) сообщить об этом нашему джентльмену возможно деликатнее и сказать, что одно весьма тягостное обстоятельство, нимало не затрагивающее чести мистера Горошка и ничуть не умаляющее моего уважения к нему, вынуждает меня прекратить наши дружеские отношения; мы встретились, как полагается, в тот же вечер на балу у герцогини Монте Фиаско — и не узнали друг друга.

Весь Неаполь заметил разрыв между Дамоном и Финтием[7], — в самом деле, мистер Горошек не один раз спасал мне жизнь, — но что же мне, как английскому джентльмену, оставалось делать?

Мой любезный друг был в этом случае относительным снобом. Для особ высокого ранга других национальностей есть горошек с ножа отнюдь не считается снобизмом. Я видел, как Монте Фиаско подбирал горошек с тарелки ножом, и все прочие князья в его обществе делали то же. Я видел за гостеприимным столом Е. И. В., великой княгини Стефании Баденской (и если эти скромные строки будут прочтены ее царственными очами, то я смиренно прошу не поминать лихом самого преданного из ее слуг), — я видел, повторяю, как наследная принцесса Потцтаузенд-Доннерветтер пользовалась ножом вместо ложки и вилки. Я видел, как она чуть не проглотила этот самый нож, честное слово, не хуже индийского факира Рамо-Сами. И разве я побледнел при этом? Разве перестал преклоняться перед принцессой Амалией? Нет, прелестная Амалия! Именно она пробудила в моем сердце самую верную любовь, какую только внушала человеку женщина. Очаровательница! Пускай еще долго-долго подносит этот нож пищу к этим губкам, самым розовым и самым прелестным на свете.

О причине моей ссоры с Горошком я целых четыре года не заикался ни единой живой душе. Мы встречались в чертогах аристократов, наших друзей и родственников. Мы толкали друг друга локтями во время танцев и за столом; но наше взаимное отчуждение не прекращалось и казалось бесповоротным до четвертого июня прошлого года.

Мы повстречались в доме сэра Джорджа Голлопера. Нас посадили — его по правую, а меня по левую руку очаровательной леди Г. На банкете подавали также и зеленый горошек — жареную утку с горошком. Я вздрогнул, увидев, что мистеру Горошку подали это блюдо, и отвернулся, мне стало чуть не дурно при мысли о том, что сейчас лезвие ножа погрузится в его разверстый зев.

Каково же было мое изумление, мой восторг, когда он взял вилку и стал есть, как подобает христианину! Он ни разу не пустил в ход холодную сталь. Старое время вспомнилось мне — вспомнились его прежние услуги, вспомнилось, как он спасал меня от бандитов, как галантно он вел себя в деле с графиней деи-Шпинати, как он дал мне взаймы тысячу семьсот фунтов. Я чуть не прослезился от радости, и голос мой дрогнул от волнения.

— Джордж, мой мальчик! — воскликнул я. — Джордж, дорогой мой, стакан вина?

Весь покраснев, глубоко взволнованный, и тоже дрожащим голосом Джордж отвечал мне:

— Какого, Фрэнк? Рейнвейна или мадеры?

Я бы тут же прижал его к сердцу, если бы при этом не было посторонних. Леди Голлопер и не подозревала, из-за чего я так взволновался, что жареная утка, которую я разрезал, попала на розовое атласное колено ее милости. Добрейшая из женщин простила мне мою оплошность, а дворецкий убрал утку с ее колен.

С тех пор мы с Джорджем стали самыми близкими друзьями, и, разумеется, Джордж больше не возвращался к своей отвратительной привычке. Оказалось, что он обзавелся ею в провинциальной школе, где к столу часто подавали горошек, а вилки были двузубые, и только на континенте, где повсеместно в ходу четырехзубые вилки, он бросил свою ужасную привычку.

В этом отношении, и в одном только этом, я признаю себя сторонником великосветской «Школы серебряной вилки»[8], и, если этот рассказ заставит моего читателя задуматься, заглянуть поглубже к себе в душу и, торжественно вопросив: «Ем я горошек с ножа или не ем?» — увидеть, что такая привычка может не только привести к гибели его самого, но и подать дурной пример его семейству, — то эти строки были написаны не даром. И ныне, какие бы другие авторы ни сотрудничали в нашем журнале, я льщу себя мыслью, что я, по крайней мере, буду всеми признан за человека нравственного.

Кстати, поскольку некоторые читатели не отличаются сообразительностью, я могу тут же сказать, в чем заключается мораль данного повествования. Мораль вот в чем: раз Общество установило некоторые обычаи, то люди обязаны подчиняться общественному закону и выполнять его безобидные предписания.

Если бы я отправился в Британский и Международный институт[9] (сохрани меня, боже, пойти туда под каким бы то ни было предлогом и в каком бы то ни было костюме), — если б я отправился на званый чай в халате и шлепанцах, а не в обычном одеянии джентльмена, то есть в бальных туфлях, вышитом жилете, жабо, белом галстуке и с шапокляком, — то я оскорбил бы общество, иными словами, ел бы горошек с ножа. Пускай швейцары выведут человека, который так оскорбляет общество. Такой обидчик по отношению к обществу есть самый закоренелый и упрямый сноб. Общество, как и правительство, имеет свой кодекс, свою полицию, и тот, кто хочет пользоваться преимуществами обычаев, принятых для общего блага, должен их соблюдать.

По природе я не склонен к самомнению и терпеть не могу похвальбы, однако здесь мне хочется рассказать один эпизод, который служит пояснением предыдущего и в котором я, как мне кажется, вел себя довольно благоразумно.

Несколько лет тому назад, когда я был в Константинополе с весьма деликатной миссией[10] (русские, говоря между нами, вели тогда двойную игру, и нам потребовался еще один посредник), Лекербис-паша из Румелии, в то время главный галеонджи Порты, давал дипломатический обед в своем летнем дворце в Буюк-Дере. Я сидел по правую руку от галеонджи, а русский представитель, граф Дидлов — по левую. Дидлов был денди, который умер бы в мучениях от аромата розы: он трижды покушался на мою жизнь в течение переговоров, но при публике мы встречались, как друзья, и раскланивались самым сердечным и приветливым образом.

Галеонджи является, или являлся, — увы! шелковая удавка покончила с ним, — стойким приверженцем старой школы в турецкой политике. За обедом мы ели пальцами, а вместо тарелок нам служили плоские лепешки; единственным нововведением были европейские напитки, к которым галеонджи усердно прикладывался. Это был сущий обжора. Среди других блюд перед ним поставили одно очень большое: ягненка, запеченного целиком, в шерсти, и начиненного черносливом, чесноком, ассафетидой, каперсами и другими приправами, — самая отвратительная смесь, какую только смертному доводилось обонять или пробовать. Галеонджи набросился на это кушанье и, следуя восточному обычаю, усердно угощал им своих друзей справа и слева; а когда ему попадался особо лакомый кусочек, он запихивал его гостю прямо в рот собственными руками.

Я в жизни не забуду, какой вид был у бедняги Дидлова, когда его превосходительство, скатав порядочный ком этого лакомства и восклицая «бук-бук!» (это очень вкусно!), сунул этот ужасный шар Дидлову. Глаза у русского выкатились на лоб; он проглотил кусок с гримасой, за которой, как мне показалось, должна была следовать конвульсия; он схватил стоявшую рядом бутылку, в которой был не сотерн, как он думал, а французский коньяк, и только выпив ее почти до дна, понял свою ошибку. Это его доконало: его вынесли из-за стола замертво и положили охладиться в беседке над Босфором.

Когда дошла очередь до меня, я с улыбкой принял угощение, сказал: «Бисмилла», — и с аппетитом облизнулся, а как только подали следующее блюдо, я сам скатал шар очень умело и так ловко сунул его в рот старому галеонджи, что покорил его сердце. Россия сразу оказалась скомпрометирована, и Кабобанопольский договор был подписан. Что же касается Дидлова, то его карьера на этом кончилась: он был отозван в Санкт-Петербург, и сэр Родерик Мерчисон потом видел его в уральских рудниках, где он работал под № 3967.

Стоит ли говорить, в чем заключается мораль этой истории? Жизнь в обществе богата неприятностями, которые необходимо терпеть и еще улыбаться при этом.

Глава II
Царственный сноб

Давным-давно, еще в начале царствования ее величества, «в один прекрасный летний вечер», как сказал бы мистер Джеймс[11], трое или четверо молодых дворян, пообедав, пили вино в гостинице миссис Андерсон «Королевский Герб», в королевских угодьях Кенсингтона. Вечер был благоуханный, и глазам путников представлялась мирная картина. Высокие вязы старинного парка уже раскинули густолиственную сень, и бесчисленные коляски английской знати проносились мимо, направляясь к дворцу Сассекса Великолепного (доходы которого впоследствии позволяли ему устраивать разве только званые чаи) — он давал парадный банкет в честь своей племянницы-королевы. Когда кареты знатных господ высадили своих владельцев у банкетного зала, их кучера и лакеи отправились по соседству распить кувшин-другой темного эля в саду «Королевского Герба». Мы наблюдали за ними из нашей беседки. Клянусь святым Бонифацием, зрелище было поразительное!

Тюльпаны в садах мингера Ван Донка не поражают такой пестротой красок, как ливреи этих разношерстных прислужников. Все полевые цветы рдели на их гофрированной груди, все переливы радуги сверкали на плюшевых штанах, а лакеи с длинными жезлами расхаживали взад и вперед по саду с той очаровательной важностью, с тем восхитительным подрагиванием ляжек, которые всегда таят для нас какую-то неизъяснимую прелесть. Эти аксельбанты церемонно прогуливались взад и вперед в канареечном, алом и ярко-голубом, и дорожка парка была для них недостаточно широка.

Вдруг среди всего этого важничанья негромко прозвонил колокольчик, открылась боковая дверь, и собственные лакеи ее величества (высадив из кареты свою царственную госпожу) появились в парке в алых ливреях с эполетами и в черных плюшевых штанах.

Жалко было смотреть, как все прочие бедняги Джоны разбежались кто куда при их появлении! Ни один честный слуга простого смертного не мог устоять перед королевским лакеем. Все они ушли с аллеи, забились в темные углы и молча допивали там свое пиво. Королевские лакеи владели садом, пока не было объявлено, что для них готов обед: тогда они удалились, и мы слышали, как они произносили консервативные речи, предлагали тосты и аплодировали друг другу. Простых лакеев мы больше не видали.

Любезные мои лакеи, такие надменные сейчас и такие униженные в следующую минуту, всего лишь копия своих хозяев в этом мире. Тот, кто низкопоклонничает перед низостью, есть Сноб, — пожалуй, так можно определить эту разновидность человека.

Именно поэтому я и отважился, с величайшим уважением, поместить царственного сноба во главе списка, заставив всех прочих снобов уступить ему дорогу, как простые лакеи в Кенсингтонских садах уступили ее королевским. Сказать о таком-то и таком-то всемилостивом монархе, что он — сноб, не значит ли это сказать, что его величество — человек. Короли — тоже люди и снобы. В стране, где снобы составляют большинство, первейший сноб не может не годиться в правители. У нас они преуспели как нельзя более.

Например, Иаков I был снобом, да еще шотландским снобом, хуже которого не существует твари на свете. У него, по-видимому, не было ни одного из добрых свойств человека: ни отваги, ни великодушия, ни честности, ни ума; однако прочтите, что о нем говорили великие прелаты и ученые Англии! Карл II, его внук, был мошенник, но не сноб, в то время как Людовик XIV, его лощеный современник — большой поклонник важных господ, — всегда казался мне самым несомненным из королевских снобов.

Я не стану, однако, приводить в пример наших отечественных коронованных снобов, а сошлюсь на соседнее королевство Брентфорд и на его монарха, покойного и незабвенного Горгия IV[12]. С тем же смирением, какое проявили лакеи в «Королевском Гербе», стушевавшись перед королевским плюшем, аристократия Брентфорда унижалась и раболепствовала перед Горгием, да еще объявила его первым джентльменом Европы. И любопытно было бы знать, что такое джентльмен, по мнению тех дворян, которые дали Горгию этот титул.

Что значит быть джентльменом? Значит ли это быть честным, кротким, великодушным, храбрым, мудрым и, обладая всеми этими качествами проявлять их внешне в самой изящной манере? Следует ли джентльмену быть преданным сыном, верным супругом и хорошим отцом? Должен ли он жить как порядочный человек, платить по счетам, обладать изящными и возвышенными вкусами, высокими и благородными целями в жизни? Словом, разве не должна «биография первого джентльмена Европы» быть такого рода, чтобы ее можно было с успехом читать в пансионах для молодых девиц и с пользой изучать в школах для молодых джентльменов? Я задаю этот вопрос всем наставникам молодежи — задаю его миссис Эллис[13] и «Английским женщинам», всем школьным учителям, от доктора Хотри до мистера Сквирса[14]. В воображении я вызываю грозный трибунал юности и невинности в сопровождении их почтенных наставников (подобно десяти тысячам краснощеких приютских детей в соборе св. Павла), и пусть он судит Горгия, а тот пусть стоит среди них и защищается как умеет. Вон, вон из залы суда, толстый старый Флоризель[15]! Пристав, гони отсюда этого обрюзгшего толстяка с угреватой физиономией! Если Горгию непременно полагается поставить статую в том Новом дворце, который возводит народ Брентфорда, то пусть ее поставят в лакейской. Его следует изобразить за кройкой — искусство, в котором, как говорят, он не знал себе равных. Кроме того, он изобрел мараскиновый пунш, пряжки для туфель, — это было в самом расцвете его юности и изобретательского таланта — и Китайский павильон, самое безобразное строение на свете. Он правил четверкой почти так же хорошо, как кучер брайтонского дилижанса, фехтовал с грацией и, как говорят, недурно играл на скрипке. А улыбался он так неотразимо, что люди, удостоившиеся королевской аудиенции, становились его рабами телом и душой, как кролик становится добычей большого толстого боа-констриктора.

Я готов держать пари, что если бы революция посадила на брентфордский престол мистера Виддикомба[16], люди точно так же очаровывались бы его неотразимой, полной величия улыбкой и дрожали бы, становясь на колени, чтобы поцеловать его руку. Если б он поехал в Дублин, на том месте, где он высадился, поставили бы обелиск, как это и проделали ирландцы, когда их посетил Горгий. Все мы с восторгом читали о путешествии этого короля в страну хаггиса[17], где его появление вызвало такой взрыв верноподданических чувств и где самый известный в стране человек, барон Брэдвардайн[18], взойдя на борт королевской яхты, схватил стакан, из которого пил король, положил его в карман, как бесценную реликвию, и вернулся на берег в своей лодке. Но барон сел на этот стакан, он разбился, изрезав бароновы фалды, и бесценная реликвия навсегда пропала для мира. О благородный Брэдвардайн! Какой замшелый предрассудок мог поставить тебя на колени перед таким кумиром?

Если вам желательно пофилософствовать насчет изменчивости всего земного, ступайте и посмотрите на Горгия в его подлинной королевской мантии — в музее восковых фигур. За вход — один шиллинг. С детей и лакеев — шесть пенсов. Ступайте — и заплатите шесть пенсов.

Глава III
Влияние аристократии на снобов

В воскресенье на прошлой неделе я был в церкви и, как только кончилась служба, услышал разговор двух снобов о пасторе. Один спрашивал другого, кто такой этот священник.

— Это мистер такой-то, домашний капеллан графа Как-его-там, — отвечал второй сноб.

— Ах, вот как? — отозвался первый сноб тоном глубочайшего удовлетворения. Он сразу решил, что пастор — человек благонамеренный и достойный. О графе он знал не больше, чем об его капеллане, однако принял на веру репутацию пастора, положившись на авторитет этого графа, и пошел домой вполне довольный его преподобием, как и полагается ничтожному, раболепствующему снобу.

Этот случай дал мне больше пищи для размышлений, чем сама проповедь, и я изумился, до какой степени доходит лордопоклонство у нас в Англии. Почему для сноба так важно, служит его преподобие капелланом у его милости или нет? Что за преклонение перед пэрами в нашей свободной стране! Все мы в нем участвуем, более или менее, и все становимся на колени. А что касается основной нашей темы, мне кажется, что из всех институтов, влиявших на снобизм, аристократия стоит на первом месте. В число бесценных услуг (по выражению сэра Джона Рассела[19]), оказанных нам знатью, можно смело включить поощрение, поддержку и умножение числа снобов.

Иначе и быть не может. Человек наживает несметное богатство, или удачно оказывает поддержку министру, или выигрывает крупное сражение, или заключает договор, или, как ловкий юрист, получает огромные гонорары и добивается места судьи, — и страна награждает его, на вечные времена, золотой коронкой (с большим или меньшим числом листьев или жемчужин), а также званием законодателя. «Ваши заслуги так велики, — говорит нация, — что вашим детям дозволяется некоторым образом править нами. Не имеет ни малейшего значения, что ваш старший сын дурак: мы считаем ваши заслуги настолько ценными, что к нему перейдут все ваши почести, как только смерть освободит ваше место. Если вы бедны, мы дадим вам столько денег, что и вы сами, и старший в вашем роде вечно будете кататься, как сыр в масле. Мы желаем, чтобы в этой счастливой стране создалась особая порода, которая будет занимать первые места и получать первые награды и вакансии, протекцию и субсидии от правительства. Мы не можем сделать всех ваших милых деток пэрами — тогда титул пэра стал бы слишком заурядным, и в палате пэров стало бы слишком тесно, — но у вашей молодежи должно быть все, что может дать правительство: они получат самые лучшие должности, они станут в девятнадцать лет капитанами и подполковниками, тогда как седые старики тридцать лет тянут лямку до поручика; в двадцать один год они будут командовать кораблями и ветеранами, которые сражались, когда этих юнцов еще на свете не было. А поскольку мы, как известно, свободный народ, то мы и говорим всякому человеку любого звания, дабы он получше исполнял свой долг: наживай несметное богатство, получай огромные гонорары как адвокат, произноси возвышенные речи или отличайся в боях и одерживай победы, и тогда ты, даже ты, войдешь в ряды привилегированного класса, а твои дети уже по праву рождения станут править нашими».

Как же мы можем избежать снобизма, когда у нас имеется такой удивительный национальный институт, учрежденный для поклонения ему? Как можем мы не раболепствовать перед лордами? Это выше человеческих сил. Возможно ли противиться такому искушению? Движимые тем, что именуется благородным соревнованием, одни люди стремятся к почестям и добиваются их; другие, более слабые и низкие, слепо восхищаются и пресмыкаются перед теми, кто их добился; третьи, ничего не добившись, бешено ненавидят, клевещут и завидуют. Лишь немногие философы, невозмутимые и отнюдь не самоуверенные, могут хладнокровно смотреть на такой общественный порядок, то есть на организованное раболепство — на гнусный, утвержденный законом культ Человека и Мамоны, словом — на увековеченный снобизм. Однако желал бы я знать, найдется ли среди этих невозмутимых моралистов хоть один, у кого не забилось бы от волнения сердце, если б его увидели на Пэл-Мэл с герцогом под ручку? Нет: при наших общественных порядках невозможно не быть иногда снобом.

Такие порядки воспитывают в простом человеке подлого сноба, а в знатном — высокомерного сноба. Когда некая благородная маркиза пишет в своих путевых заметках, как тяжко пассажиру на пароходе по необходимости сталкиваться «со всякого рода и состояния людьми», давая этим понять, что общение с божьими созданиями неприятно ее милости, которая выше их; когда, говорю я, маркиза Лондондерри пишет в этом духе, мы бы должны принять во внимание, что по натуре ни одной женщине это чувство не свойственно, однако привычка всех окружающих раболепствовать и заискивать перед этой прекрасной и величественной дамой — обладательницей такого множества черных и всяких других брильянтов — и в самом деле заставила ее поверить, что она выше всех на свете и что люди не вправе с ней общаться, разве только с почтительного расстояния.

Помню, однажды мне пришлось быть в Каире, когда через этот город проезжал европейский принц крови, направляясь в Индию. Как-то ночью в гостинице поднялся переполох: человек утонул в соседнем колодце. Все постояльцы сбежались во двор, — и среди прочих ваш покорный слуга, который спросил у одного молодого человека, что случилось. Почем же я мог знать, что этот молодой человек — принц? При нем не было ни короны, ни скипетра, он был в белой куртке и фетровой шляпе; однако же он изумился, что кто-то с ним заговорил и, пробормотав что-то невнятное, подозвал своего адъютанта, чтобы тот подошел и ответил. Это мы, а не лорды, виноваты, что они вообразили себя настолько выше нас. Если вы сами броситесь под колеса, можете быть уверены, Джаггернаут[20] вас переедет; а если б мы с вами, любезный друг, привыкли ежедневно видеть перед собой раболепствующих, — если б, где бы мы ни появились, люди пресмыкались в рабском унижении, мы тоже, вполне естественно, впали бы в тон превосходства и приняли бы всерьез то величие, которое нам упорно навязывают.

Вот пример той спокойной, добродушной, убежденной манеры, с какой великий человек принимает почести от нижестоящих, взятый из путевых записок лорда Лондондерри. Сделав несколько глубоких и остроумных замечаний о городе Брюсселе, его милость говорит: «Пробыв несколько дней в „Отеле Бель-Вю“, который гораздо ниже своей репутации и не так комфортабелен, как „Отель де Франс“, я познакомился с доктором Л., врачом при нашей миссии. Он пожелал угостить меня и заказал для нас обед у первого здешнего ресторатора, утверждая, будто бы там лучше, чем в парижском „Роше“. Шесть или восемь человек приняло приглашение, и все мы согласились, что обед куда хуже парижского и много дороже. И довольно об этом жалком подражании».

Довольно и о том джентльмене, который давал обед. Доктор Л., желая принять его милость, угощает его самыми лучшими яствами, какие только можно достать за деньги, а милорд находит, что угощение и плохо и дорого. Дорого! Ему-то оно ничего не стоило. Плохо! Мистер Л. постарался, как мог, чтобы эти благородные челюсти остались довольны, а милорд принимает угощение и делает хозяину выговор. Это похоже на ворчанье трехбунчужного паши, недовольного бакшишем.

Но может ли быть иначе в стране, где лордопоклонство вошло в символ веры, а наших детей смолоду учат почитать «Книгу пэров», как вторую Библию англичанина!

Глава IV
«Придворные известия»[21] и их влияние на снобов

Пример — самое лучшее доказательство, а потому начнем с правдивой и подлинной истории, показывающей, как взращиваются молодые аристократы-снобы и как рано можно добиться цветов от снобизма. Одна светская красавица (простите, милостивая государыня, что ваш рассказ будет предан гласности, но он настолько поучителен, что должен стать известным всему миру) рассказывала мне, что в ранней юности у нее была подружка, которая теперь тоже стала светской красавицей. Упомянем, что мисс Снобки, дочь сэра Снобби Снобки, была в прошлый четверг представлена ко двору, что произвело настоящую сенсацию, — и все будет понятно.

Когда мисс Снобки была настолько молода, что ее держали в детской и выводили на прогулку в Сент-Джеймс-парк рано утром под присмотром гувернантки и в сопровождении огромного косматого лакея в канареечной ливрее дома Снобки, она иногда встречалась в парке с юным лордом Клодом Лоллипоп, младшим сыном маркиза Силлабаба. В самом разгаре сезона, неизвестно по какой причине, семейство Снобки неожиданно решило уехать из города. Мисс Снобки сообщила об этом своей подруге и наперснице.

— Что скажет бедный Клод Лоллипоп, когда узнает о моем отъезде? спросило это чувствительное дитя.

— Может быть, он и не узнает об этом, — ответила наперсница.

— Милочка, он прочтет об этом в газетах, — возразила светская плутовка семи лет от роду.

Она уже сознавала свое значение и то, что вся Англия, то есть все претендующие на «благородство», все поклонники серебряной вилки, все сплетники, все жены лавочников, жены портных, жены адвокатов и купцов, а также обитатели Клепема и Брунсвик-сквер, у которых не больше шансов общаться с кем-либо из Снобки, чем у моего любезного читателя пообедать с китайским императором, все же с интересом следят за каждым движением семейства Снобки и бывают рады узнать, когда оно приехало в Лондон или уехало оттуда.

Вот описание туалетов мисс Снобки и ее матушки, извлеченное из газет за прошлую пятницу:

МИСС СНОБКИ
«Habit de cour [22], состоящий из прозрачного платья желтой нанки на чехле горохового плиса, отделанный букетами брюссельской капусты; корсаж и рукава богато отделаны коломянкой; розовый шлейф с гирляндами белой редиски. Головной убор из морковок с лентами».

ЛЕДИ СНОБКИ
«Costume de cour: [23] шлейф из великолепных носовых платков китайского шелка, элегантно отделанных блестками, фольгой и красной тесьмой. Корсаж и юбка небесно-голубого вельвета, отделанные буфами и бантами из шнуров для сонетки. Корсаж украшен плюшкой. Головной убор — гнездо с райской птицей, вместо фероньерки богатый дверной молоток чистой меди. Этот роскошный костюм от мадам Кринолин с Риджент-стрит вызвал всеобщее восхищение».

Вот что вы читаете. О миссис Эллис! О английские матери, дочери, тетушки, бабушки, вот какого рода писания помещают для вас в газетах! Как же вам не быть матушками, дочками и т. д. снобов, когда эта чепуха все время у вас перед глазами?

Вы засовываете розовую ножку китайской светской девушки в туфельку размером чуть побольше солонки и держите бедные пальчики заключенными и стиснутыми в ней до тех пор, пока миниатюрность не станет неисправимой. После этого нога уже не может расправиться и вырасти до нормального размера, хотя бы вы надели на нее корыто вместо башмака, и крошечные ноги остаются у девушки на всю жизнь, она становится калекой. О дорогая моя мисс Уиггинс, благодарите судьбу за ваши красивые ноги, — хотя, по-моему, они так малы, что почти невидимы при ходьбе, — благодарите судьбу, что общество их не изуродовало, но оглянитесь вокруг и посмотрите, у скольких ваших подруг в самом высшем кругу преждевременно и безнадежно повреждены и засушены мозги.

Как можно ожидать, чтобы эти бедные создания вели себя естественно, когда и свет и родители покалечили их так жестоко? Пока существуют «Придворные известия», как могут люди, чьи фамилии попадают в печать, поверить, что они равны тем подхалимам, которые ежедневно читают этот отвратительный вздор? Мне кажется, что наша страна — единственная во всем мире, где «Придворные известия» все еще процветают, где вы читаете:

«Сегодня его высочество принц Паттипан выезжал подышать воздухом в своей колясочке». «Принцессу Пимини вывозили на прогулку в сопровождении ее фрейлин и в обществе ее куклы». Мы смеемся над тем, как торжественно Сен-Симон[24] сообщает, что «Sa Majesté se médicamente aujourd’hui» [25]. Но под самым нашим носом та же глупость повторяется ежедневно и в наше время. Этот изумительный и загадочный человек, автор «Придворных известий», каждый вечер заходит в редакции газет со своим материалом. Я как-то попросил редактора одной газеты, чтобы мне позволили спрятаться за шкафом и взглянуть на него.

Мне рассказывали, что в одном королевстве, где имеется немецкий принц-супруг (должно быть, в Португалии[26], потому что там королева вышла за немецкого принца, которого очень любят и уважают туземцы), каждый раз, когда принц-супруг развлекается охотой в кроличьих садках Синтры или в фазаньих заповедниках Мафры, при нем, само собой, имеется лесник, чтобы заряжать ему ружья, а затем эти ружья передаются его шталмейстеру, дворянину, а дворянин передает их принцу; тот палит и отдает разряженное ружье дворянину, дворянин — леснику, и т. д. Но принц не возьмет ружья из рук заряжающего.

Пока держится этот противоестественный и нелепый этикет, должны существовать и снобы. Все три человека, упомянутые выше, становятся на время снобами.

1. Лесник — сноб в наименьшей мере, ибо он выполняет свои обязанности; но здесь он все-таки оказывается снобом, поскольку унижен перед другим человеком (перед принцем), с которым ему дозволено общаться только через третье лицо. Свободный португалец лесник, который признает себя недостойным общаться с кем бы то ни было непосредственно, тем самым признает себя снобом.

2. Дворянин-шталмейстер тоже сноб. Если для принца унизительно получить ружье из рук лесника, то для шталмейстера унизительно оказывать принцу эту услугу. Он ведет себя как сноб с лесником, которому препятствует общаться с принцем, и как сноб — с принцем, перед которым унижается.

3. Португальский принц-супруг — сноб, ибо оскорбляет таким образом ближних своих. Не беда, если б он принимал услуги непосредственно от лесника; но при посредничестве третьего лица становится оскорбительна самая услуга, и унижены оба служителя, которые в этом участвуют; поэтому я почтительно утверждаю, что он самый несомненный, хотя и царственный сноб.

А после этого вы читаете в «Диарио де гоберно»:

«Вчера его величество король развлекался охотою в лесах Синтры в сопровождении полковника, высокородного Вискерандо Сомбреро. Его величество возвратился к завтраку в Несессидадес в таком-то часу», и т. д., и т. д.

Ох, уж эти «Придворные известия»! — опять восклицаю я. Долой «Придворные известия», это орудие и рассадник Снобизма! Я обещаю подписаться на год на любую ежедневную газету, которая будет выходить без «Придворных известий» — хотя бы даже на «Морнинг гералд». Когда я читаю этот вздор, во мне поднимается гнев; я чувствую себя предателем, цареубийцей, членом клуба «Телячья Голова»[27]. За все время мне понравилась только одна заметка в «Придворных известиях»; там рассказывалось про испанского короля, который изжарился почти целиком, потому что первый министр не успел приказать лорду-камергеру, чтобы церемониймейстер соблаговолил приказать дежурному камер-пажу, чтобы тот передал старшему придворному лакею просьбу послать за старшей горничной, чтобы та принесла ведро воды — тушить его величество.

Я похож на трехбунчужного пашу, которому султан посылает свои «Придворные известия». Иначе говоря — шелковый шнурок.

Они меня душат. Поскорее бы их упразднили раз и навсегда.

Глава V
Чем восхищаются снобы

Теперь подумаем о том, как трудно даже знатным особам не стать снобами. Хорошо говорить читателю, оскорбленному в своих лучших чувствах утверждением, что все короли, принцы и лорды — снобы: «Ты и сам отъявленный сноб. Прикидываясь, будто изображаешь снобов, ты копируешь только собственную безобразную рожу, любуясь ею тщеславно и тупо, наподобие Нарцисса». Но я прощу этот взрыв негодования моему верному читателю, когда вспомню, где и кем он имел несчастие родиться. Надо полагать, что для англичанина вообще невозможно не быть в известной мере снобом. Если бы люди в этом убедились, было бы достигнуто, конечно, очень многое. Если я указал на болезнь, то будем надеяться, что другие ученые найдут лекарство.

Если и вы, человек среднего общественного слоя, тоже сноб, — вы, кому никто особенно не льстит, вы, у кого нет приживалов, кого не провожают с поклонами до дверей лакеи и приказчики, кому полисмен велит проходить не задерживаясь, кого затирают в светской толпе и среди братьев наших снобов, то судите сами, насколько труднее избежать снобизма человеку, который не имеет ваших преимуществ и всю жизнь окружен поклонением, перед кем все унижаются, — судите сами, как трудно кумиру снобов не сделаться снобом самому.

В то время как я рассуждал таким убедительным образом с моим другом Евгением, нас обогнал лорд Бакрам, сын маркиза Бэгуига, и постучался в дверь семейного особняка на Ред-Лайон-сквер. Его высокородные батюшка и матушка занимали, как всем известно, почетные должности при дворе покойных государей. Маркиз был лордом — хранителем буфетной, а ее милость ведала Пудреной комнатой королевы Шарлотты. Бак (я его зову этим именем, потому что мы с ним очень близки) кивнул мне, проходя мимо, и я стал доказывать Евгению, что для этого вельможи немыслимо не быть одним из нас, поскольку снобы всю жизнь морочили ему голову.

Родители решили дать ему привилегированное воспитание и как можно раньше отослали его в школу. Его преподобие Отто Роз, Д. В., директор Ричмонд-лодж — подготовительной Академии для молодых вельмож и дворян, взяв на свое попечение маленького лорда, пал ниц и преклонился перед ним. Он неизменно представлял его папашам и мамашам, приезжавшим в школу навестить своих детей. Он с гордостью и удовольствием поминал высокородного маркиза Бэгуига, как одного из добрых друзей и покровителей своей Академии. Из лорда Бакрама он сделал приманку для такого множества учеников, что к Ричмонд-лодж понадобилось пристроить новый флигель, и в заведении прибавилось тридцать пять новых кроваток под белым пологом. Миссис Роз, делая визиты в одноконном фаэтоне, обычно брала с собой маленького лорда, так что супруга пастора и докторша чуть не умерли от зависти. Когда родной сын доктора Роза вместе с лордом Бакрамом были пойманы на краже яблок в чужом саду, доктор, не жалея собственной плоти и крови, отстегал сына за то, что тот ввел в соблазн молодого лорда. Расставаясь с ним, он плакал. Когда доктор принимал посетителей, на его письменном столе всегда лежало письмо, адресованное высокородному маркизу Бэгуигу.

В Итоне из лорда Бакрама выколотили немалую долю снобизма, там его секли совершенно беспристрастно. Однако даже и там избранная стайка сосунков-подхалимов искала его общества. Молодой Крез дал ему взаймы двадцать три новехоньких соверена из банка своего папаши. Молодой Снейли делал за него переводы и пытался сойтись с ним поближе; зато юный Булл одолел его в драке, длившейся пятьдесят пять минут, и Бакрам неоднократно и с большой пользой для себя бывал бит тростью за плохо вычищенные сапоги старшего ученика Смита. На заре жизни далеко не все мальчики бывают подхалимами.

Но как только он поступил в университет, приживалы облепили его со всех сторон. Наставники пресмыкались перед ним. В столовой колледжа члены ученого совета отпускали ему тяжеловесные комплименты. Декан никогда не замечал его отсутствия в часовне и не слышал шума, доносившегося из его комнаты. Многие молодые люди из почтенных семейств (а снобизм процветает среди почтенных семейств, населяющих Бейкер-стрит, как нигде в Англии) — многие из них пристали к нему как пиявки. Крез без конца давал Бакраму в долг, и он не мог выехать на охоту с гончими без того, чтобы Снейли (юноша робкого характера) не увязался за ним в поле и не брал все те препятствия, какие хотелось брать его другу. Молодой Роз поступил в тот же колледж, будучи нарочно придержан на год отцом для этой цели. Он тратил все свои карманные деньги за четверть года на один-единственный обед в честь лорда Бакрама, зная, однако же, что ему всегда простят такое расточительство, и, если он упоминал в письме имя лорда Бакрама, из дому всегда присылали десятифунтовый билет. Не знаю, какие несбыточные мечты лелеяли миссис Подж и мисс Подж, жена и дочка главы колледжа, где учился лорд Бакрам, но у самого почтенного профессора была до такой степени лакейская душонка, что он ни одной минуты не думал, будто его дочь может выйти замуж за вельможу, и потому поспешил выдать ее за профессора Краба.

Всем вам известно, каким опасностям подвергался лорд Бакрам, когда, получив почетный диплом (ибо Альма Матер тоже сноб и раболепствует перед лордами не хуже иных прочих), он отправился за границу оканчивать свое образование, и сколько дам расставляло ему сети. Леди Лич с дочками преследовала его от Парижа до Рима и от Рима до Баден-Бадена. Мисс Леггит разразилась при нем слезами, когда он объявил о своем решении покинуть Неаполь, и в обмороке склонилась на грудь своей мамаши; капитан Макдракон, из Макдраконтаупа, графство Типперэри, потребовал, чтобы он «изъяснил свои намерения относительно его сестры, мисс Амалии Макдракон из Мак-драконтауна», и грозился застрелить его, ежели он не женится на этом непорочном и прелестном юном создании, которое впоследствии повел к алтарю в Челтенеме мистер Мафф. Если бы постоянство и сорок тысяч фунтов могли его соблазнить, то мисс Лидия Крез, конечно, сделалась бы леди Бакрам. Как известно всему светскому обществу, граф Товровский был рад взять ее и с половиной этих денег.

А теперь читателю, быть может, не терпится узнать, что за человек тот, кто ранил столько женских сердец и был непревзойденным любимцем мужчин. Если бы мы стали его описывать, это была бы уже личность, а «Панч» никогда не унижается до личностей. Кроме того, не имеет ни малейшего значения, какого рода он человек и каковы свойства его характера.

Предположим, что это молодой вельможа литературной складки и что он выпустил в свет весьма слабые и глупые стишки: снобы расхватали бы тысячи его томиков; издатели (которые наотрез отказались от моих «Страстоцветов» и от большой эпической поэмы) воздали бы ему должное. Предположим, что это вельможа веселого нрава, имеющий склонность отвинчивать дверные молотки, таскаться по кабакам и до полусмерти избивать полисменов: публика будет добродушно сочувствовать его развлечениям и говорить, что он весельчак и славный малый. Предположим, он любит картеж и скачки, не прочь смошенничать, а иной раз удостаивает обобрать новичка за карточным столом: публика простит его, и много честных людей станет заискивать перед ним, как стало бы заискивать перед громилой, если б тот родился лордом. Предположим, что это идиот: и все же, в силу нашей славной конституции, он достаточно хорош, чтобы править нами. Предположим, что это честный, благородный человек — тем лучше для него. Однако он может быть ослом — и все же пользоваться уважением; или негодяем — и все же пользоваться общей любовью; или мошенником — и все же для него найдутся оправдания. Снобы все-таки станут преклоняться перед ним. Мужчины-снобы будут оказывать ему почести, а женщины — взирать на него с лаской, даже если он дурен как смертный грех.

Глава VI
О респектабельных снобах

Выслушав немало нареканий за то, что к категории снобов я причислил государей, принцев и всеми почитаемую знать, я льщу себя надеждой угодить всем и каждому в настоящей главе, высказав твердое убеждение, что особенное изобилие снобов наблюдается в респектабельных слоях нашей обширной и процветающей Империи. Я прохожу по излюбленной мной Бейкер-стрит (сейчас я занимаюсь жизнеописанием Бейкера, основателя этой знаменитой улицы), гуляю по Харли-стрит (где на каждом втором доме красуется герб), по Уимпол-стрит, которая не жизнерадостнее катакомб, — мрачный мавзолей дворянства, — я блуждаю по Риджент-парку, где штукатурка осыпается со стен; где методисты-проповедники ораторствуют перед тремя детишками на зеленой лужайке, где тучные старички галопируют по уединенной грязной дорожке; я прохожу сомнительным лабиринтом Мэйфэра, где у двух соседних подъездов можно увидеть коляску миссис Китти Лоример и фамильную, украшенную гербами карету старой леди Лоллипоп; я брожу по Белгрэвии, этому блеклому и изысканному кварталу, где все обитатели держатся чопорно и корректно, а особняки выкрашены в тускло-коричневую краску; я плутаю среди новых скверов и аллей блестящей, только что отстроенной линии Бэйсуотер-Тайберн — и во всех этих кварталах мне приходит в голову одна и та же истина. Я останавливаюсь наудачу перед одним из домов и говорю: «О дом, в тебе живут снобы, О дверной молоток, тобой стучат снобы, О лакей в домашнем платье, греющий свои жирные ляжки на солнце, тебе платят снобы!» Это страшная мысль, от нее и самому здравому рассудку легко повредиться, как только подумаешь, что из каждых десяти домов едва ли сыщется один, где в гостиной на столике не лежит «Книга пэров». Приняв во внимание, сколько вреда приносит эта глупая, лживая книга, я бы сжег весь ее тираж до последнего экземпляра, как цирюльник сжег все книги Дон-Кихота о рыцарстве[28], затуманивающие людям мозги.

Взгляните на этот величественный дом посреди сквера. В нем живет граф Лафкориб, у него пятьдесят тысяч годового дохода. Кто знает, сколько стоит déjeuner dansant [29], который он давал на прошлой неделе? Одни цветы в залах и букеты для дам обошлись в четыреста фунтов. Этот человек в коричневых штанах, который, плача, сходит с крыльца, — один из его кредиторов: лорд Лафкориб разорил его и не хочет больше видеть, то есть его милость смотрит сейчас на него, укрывшись за шторой своего кабинета. Продолжай в том же духе, Лафкориб, ты — сноб, бессердечный притворщик, гостеприимный лицемер, мошенник, выдающий обществу фальшивые векселя… но я становлюсь что-то слишком красноречив.

Видите ли вы тот красивый дом, № 23, где мальчишка из мясной звонит у черного хода? На лотке у него лежат три бараньих котлетки. Они пойдут на обед для совсем другого, весьма респектабельного семейства: для леди Сьюзен Скряггинс и ее дочерей — мисс Скряггинс и мисс Эмили Скряггинс. Слуги, к счастью для них, получают на стол деньгами — два огромных лакея в светло-голубом и канареечном, толстяк-кучер, методист трезвого поведения, и дворецкий, который ни за что не остался бы в этой семье, если бы не был вестовым генерала Скряггинса в то время, когда генерал отличился на Вальхерене. Вдова генерала подарила его портрет офицерскому клубу, а там его повесили в одной из задних туалетных комнат. Он изображен у окна гостиной, на фоне красной драпировки; вдали клубится вихрь, палят пушки: генерал указует перстом на свиток, на коем начертаны слова: «Вальхерен, Тобаго»[30].

Леди Сьюзен, как известно всякому, кто справлялся в «Британской библии», — дочь того великого и славного графа Бэгуига, который упоминался выше. Все, что ей принадлежит, она считает достойнейшим и лучшим в мире. Первые среди людей, разумеется, Бакрамы, ее собственный род; ниже рангом следуют Скряггинсы. Ее генерал был достойнейшим из генералов; в настоящее время ее старший сын, Скряггинс Бакрам Скряггинс, — достойнейший и лучший из людей, второй сын — достойнейший и лучший после него; а сама она совершенство среди женщин.

И в самом деле, это весьма респектабельная и почтенная дама. Она, разумеется, ходит в церковь, а если бы не ходила, то считала бы, что церковь в опасности. Она жертвует на церковь и на приходскую благотворительность, состоит директрисой многих заслуженных благотворительных учреждений: родильного приюта имени королевы Шарлотты, Убежища для прачек, Богадельни для дочерей британских барабанщиков, и т. д., и т. д. Она образцовая матрона.

Не родился еще на свет такой торговец, который мог бы сказать, что ему не уплатили по счету в платежный день. Нищие в ее квартале боятся леди Скряггинс как чумы: ибо, когда она выходит на прогулку под охраной лакея Джона, у него всегда имеется в запасе два-три свидетельства о ниществе[31] для тех, кто их заслужил. Десять гиней в год покрывают все ее расходы на благотворительность. Во всем Лондоне не найдется почтенной дамы, имя которой чаще попадало бы в печать за такую сумму.

Эти три бараньих котлетки, которые у вас на глазах вносят в дом с черного хода, будут поданы к столу на фамильном серебре нынче в семь часов вечера, в присутствии великана-лакея, дворецкого в черном, в блеске герба с девизом Скряггинсов, сияющего повсюду. Мне жаль мисс Эмили Скряггинс, она еще такая молоденькая — молоденькая и голодная. Правда ли, что она тратит все свои карманные деньги на булочки? Злые языки говорят, что да, но на булочки у нее, голодной бедняжки, остается очень мало. Суть в том, что после уплаты лакеям, горничным, за наем толстых выездных лошадей, за аренду большого дома, за шесть званых обедов в течение сезона, за два больших торжественных званых вечера, за осеннюю поездку на английский или заграничный курорт доходы миледи сокращаются до самой ничтожной суммы, и она оказывается так же бедна, как мы с вами.

Вы бы никак этого не подумали, если б видели, как ее большая карета, громыхая, катится на прием во дворце, и если б перед вами мелькнули перья, ленты и алмазы над рыжеватыми волосами и величественным орлиным носом ее милости; вы не подумали бы этого, услышав, как выкликают в полночь: «Карету леди Сьюзен Скряггинс!» — будя всю Белгрэвию; вы не подумали бы этого, когда она вплывает в церковь, шурша шелками, в сопровождении раболепного Джона с мешочком молитвенников. Возможно ли, сказали бы вы, чтобы такой внушительной и грозной особе не хватало денег? Увы! Это так.

Я поручусь, что в нашем безнравственном и вульгарном мире она и не слыхивала такого слова, как «сноб». И, о звезды и подвязки! Как бы она возмутилась, если б услышала, что она, она, величественная, как Минерва, она, непорочная, как Диана (без склонности этой языческой богини к охоте, неприличной для знатной дамы), — что она тоже сноб!

Она и останется снобом, пока так непомерно высоко ценит себя, свое имя, свою внешность и наслаждается этим нестерпимым высокомерием; пока, бывая на людях, чванится, подобно Соломону во всей славе его, пока (добавлю предположительно) отходит ко сну в тюрбане с райской птицей и в ночной рубашке с придворным шлейфом, пока она так невыносимо добродетельна и надменна; пока не изрубит хоть одного из этих лакеев на бараньи котлеты для своих молоденьких дочерей.

Все сведения о ней я получил от старого школьного товарища, ее сына, Сидни Скряггинса, адвоката Канцлерского суда без практики, самого мирного, самого любезного и благовоспитанного из снобов, который никогда не тратит больше своих двухсот фунтов в год и которого ежевечерне можно видеть в клубе «Оксфорд и Кембридж», где он с загадочной улыбкой читает «Куортерли ревью», невинно услаждая себя полубутылкой портвейна.

Глава VII
О респектабельных снобах

Взгляните на дом рядом с домом леди Сьюзен Скряггинс. Это красивый особняк с навесом над дверями: сей балдахин будет спущен нынче вечером ради удобства друзей сэра Элюреда и леди С. де Могинс, чьими вечерами так восхищается и публика и сами хозяева.

Лакеи де Могинсов в персиковых ливреях с серебряным галуном и в нежно-зеленых плюшевых невыразимых составляют гордость всей круговой дороги в Хайд-парке, где леди де Могинс, сидя на атласных подушках с крохотным спаниелем на руках, раскланивается только с самой избранной светской публикой. Времена переменились нынче для Мэри Энн, или, как она себя теперь именует, для Мэриэн де Могинс.

Она была дочерью капитана Рэтдрамских ополченцев Флека, который много лет тому назад переправился со своим полком из Ирландии в Кермартеншир и защитил Уэльс от корсиканского завоевателя. Его ополченцы были расквартированы в Понтидвдлме, где Мэриэн и покорила сердце своего де Могинса, сына местного банкира. Он так усиленно ухаживал за мисс Флек на балу по случаю скачек, что ее отец сказал: либо де Могинс падет на поле чести, либо женится на его дочери. Тот предпочел жениться. В то время его фамилия была просто Маггинс, и его отец — процветающий банкир, поставщик армии, контрабандист и вообще делец на все руки, чуть было не лишил его наследства за такую партию. Ходят слухи, будто Маггинса-старшего сделали баронетом за то, что он дал сколько-то в долг члену королевской фамилии. Я этому не верю. Королевская фамилия всегда платила свои долги, начиная с принца Уэльского и далее, в нисходящем порядке.

Как бы то ни было, до конца своей жизни он оставался просто сэром Томасом Маггинсом и в течение многих лет после войны представлял Понтидвдлм в парламенте. Со временем старый банкир умер, «оставив громадное состояние», если пользоваться излюбленным выражением, принятым в таких случаях. Его сын, Альфред Смит Могинс, унаследовал большую часть его богатства, его титулы и кровавую руку в его гербе. Спустя всего несколько лет он вынырнул уже как сэр Элюред Могинс Смит де Могинс, с генеалогией, изысканной для него издателем «Книги пэров» Флюком, которая в этом сочинении выглядит таким образом[32]:

«Де Могинс, сэр Элюред Могинс Смит, второй баронет. Представитель одной из самых старинных фамилий Уэльса, происхождение коей теряется во мгле веков. Род де Могинсов обладает генеалогическим древом, начало коему положено Симом, и, как утверждает легенда, родословная сия была начертана на папирусе внуком самого патриарха. Как бы то ни было, не может быть ни малейшего сомнения в неизмеримой древности рода Могинсов.

Во времена Боадицеи претендентом на руку этой принцессы и соперником Карактакуса был Хогин-Могин из округа Быков. Это был человек огромного роста, убитый Светонием в той битве, которая положила конец британским вольностям. От него по прямой линии произошли князья Понтидвдлма: Могин с золотой арфой (см. „Мабиногион“ леди Шарлотты Гэст), Богин — Меродакап-Могин (изверг — сын Могина) и длинный ряд бардов и героев, прославленных и в Уэльсе и в Арморике. Независимые князья Могины долго сопротивлялись жестоким королям Англии, но в конце концов Гэм Могин покорился принцу Генри, сыну Генриха IV, и под именем сэра Дэвида Гэма де Могинса отличился в битве при Азенкуре. От него произошел нынешний баронет. (И далее поколение следует за поколением, пока не доходит до) Томаса Могинса, первого баронета Понтидвдлм-Кастла, в течение двадцати трех лет члена парламента от этого города, имевшего потомство: Элюред Могинс Смит, нынешний баронет, женатый на Мэриэн, дочери покойного генерала П. Флека, из Бал-лифлека, в королевстве Ирландии, из рода графов Флек, Священной Римской империи. Сэр Элюред имеет потомство: Элюред Карадок, родился в 1819 году, Мэриэн — в 1811, Бланш Аделайза, Эмили Дориа, Аделаида Орлеан, Катинька Ростопчина, Патрик Флек — скончался в 1809 году.

Герб — косая полоса на червленом поле, на второй половине поля — полоса перевернутая.

Эмблема — синица на задних лапах, смотрящая назад.

Девиз — „Und Roy ung Mogyns“ [33].»

Леди де Могинс далеко не сразу воссияла звездой на горизонте светского общества. Сначала беднягой Маггинсом завладели нищие ирландские родственники его жены: Флеки, Кленси, Тули, Шенаханы, и, покуда он был всего только законным наследником, в его доме, ублажая ирландскую родню, рекой текли кларет и национальный нектар. Том Тафто даже переехал с той улицы, где они поселились в Лондоне, ибо, по его словам, «от дома этих пгоклятых игландцев разило водкой на всю улицу».

Только побывав за границей, они обучились благородным манерам. Они пробились ко всем иноземным дворам, протолкались на приемы к посланникам. Они набрасывались на отбившихся от стада вельмож, захватывали в плен юных лордов, путешествующих со своими поводырями. Они давали званые вечера в Неаполе, в Риме, в Париже. Там, в Париже, они залучили на свои вечера принца крови, и там же впервые выступили под фамилией де Могинс, которую носят с таким блеском до сих пор.

Ходит много всяких сплетен насчет того, с какими отчаянными усилиями неукротимая леди де Могинс добивалась положения в свете, которое она занимает ныне, и те из моих любезных читателей, кои принадлежат к средним кругам и не знакомы с ожесточенной борьбой, свирепыми междоусобицами, интригами, кознями и поражениями, царящими в высшем свете, могут благословить судьбу за то, что они, по крайней мере, не принадлежат к великосветским снобам. Сам Талейран пришел бы в восторг от интриги, которая была пущена в ход этой самой леди де Могинс, для того чтобы заманить на свои вечера герцогиню Бакскин. Она заболела горячкой, не получив приглашения на «thé dansant» [34] к леди Олдерменбери, и покончила бы с собой, ежели бы ей не предстоял бал в Виндзоре. Вот какой рассказ я слышал от моего благородного друга, от самой леди Клапперкло, бывшей Кэтлин О’Шонесси, дочери графа Тарфэнтандера:

— Когда эта противная ряженая ирландка леди Могинс дралась из-за места в обществе и вывозила свою ужасную дочку Бланш (Мэриэн горбатая и не выезжает, но это единственная настоящая леди во всей семье), — говорила старуха Клапперкло, — когда эта несчастная Полли Маггинс вывозила в свет свою Бланш, у которой нос редиской, морковные кудряшки и лицо репой, она всячески заискивала перед нами и добивалась нашего покровительства, — ведь ее отец пас коров на землях моего отца, — и на обеде у французского посла, графа Волована, напрямик спросила меня среди общего молчания, почему я не прислала ей приглашения на мой бал.

— Потому что у меня в залах и без того полно народа, и вашу милость затолкают в тесноте, — говорю я; и в самом деле, места ей нужно не меньше, чем слону, а кроме того, я не желаю — и дело с концом. Я думала, что после таких моих слов она отстанет, однако на следующий день она является и со слезами бросается ко мне на шею:

— Дорогая леди Клапперкло, — говорит, — ведь это не для меня, ведь я прошу для моей обожаемой Бланш! Каково молодой девушке выезжать первый сезон и не быть на вашем бале! Мое нежное дитя зачахнет и умрет с тоски. Мне самой вовсе не хочется на бал. Я останусь дома ухаживать за сэром Элюредом — у него подагра. Я знаю, миссис Болстер поедет к вам на бал, она и возьмет Бланш под свое покровительство.

— А вы не пожертвуете что-нибудь на одеяла и на картофель для бедных прихожан Рэтдрама? — говорю я. — Ведь вы сами родом из этого прихода, а ваш дедушка, честнейший старик, пас там коров.

— Довольно ли будет двадцати гиней, дражайшая леди Клапперкло?

— Двадцати гиней хватит, — говорю я, она отдает деньги, а я прибавляю: — Бланш может приехать, но вы — нет, запомните это. — И она уезжает, рассыпаясь в благодарностях. Поверите ли? В вечер бала эта ужасная женщина явилась вместе с дочкой!

— Ведь я же не велела вам приезжать! — говорю ей. Я прямо вышла из себя.

— Но что сказал бы свет? — восклицает миледи Маггинс, — моя карета уехала в клуб за сэром Элюредом; позвольте мне остаться всего на десять минут, дорогая леди Клапперкло!

— Ну, раз вы уже здесь, сударыня, можете остаться и даже поужинать, — говорю я и отхожу в сторону, и больше за весь вечер я не сказала ей ни слова.

— А теперь, — взвизгивает старуха Клапперкло, всплеснув руками и с сильнейшим ирландским акцентом, — как бы вы думали, что она сделала после всей моей доброты к ней, эта дрянь, эта бесстыдница, эта вульгарная, противная выскочка, эта пастухова внучка? Вчера, в Хайд-парке, она не ответила мне на поклон и не прислала мне приглашения на свой сегодняшний бал, а говорят, там будет принц Георг.

Да, в самом деле! В погоне за светскими успехами решительная и деятельная де Могинс обогнала бедную старуху Клапперкло. Ее путь в светское общество отмечен десятками друзей, которых она обхаживала, завоевывала, бросала и обгоняла. Она так доблестно сражалась за свою репутацию в свете, что добилась цели, поднимаясь со ступеньки на ступеньку и без всякой жалости пиная тех, кто оказывался ниже.

Ирландская родня была принесена в жертву первой: леди де Могинс заставила отца обедать в людской, к великой его радости; она отправила бы туда и сэра де Могинса, если бы не рассчитывала добиться через него дальнейших почестей; и ведь в конце концов, состояние дочки тоже в его руках. Он кроток и всем доволен. Джентльменом он стал так давно, что уже привык к этому, и роль главы семейства играет очень прилично. Днем он переходит из клуба «Юнион» к «Артуру» и от «Артура» в «Юнион». В пикет играет мастерски, а в вист проигрывает весьма значительные суммы некоторым молодым людям у «Путешественников».

Его сын занял в парламенте отцовское место и, само собой разумеется, вступил в ряды «Молодой Англии»[35]. Он единственный во всей стране верует в величие рода де Могинсов и вздыхает о тех временах, когда некий де Могинс вел войска в сражение. Он написал томик плохоньких чувствительных стишков. Носит в медальоне прядь волос Лода[36], исповедника и мученика, однако в Риме упал в обморок, приложившись к папской туфле. Спит в белых лайковых перчатках и с опасностью для здоровья налегает на зеленый чай.

Глава VIII
Великие снобы из Сити

Нельзя умолчать о том, что эти очерки производят громадное впечатление во всех общественных кругах нашей империи. В почтовый ящик «Панча» стекаются письма, выражающие восторг (с восклицательными знаками), изумление (с вопросительными), протест, одобрение и порицание. Нам сделали выговор за то, что мы выдали тайны трех разных семейств де Могинс; объявилось не более и не менее как четыре леди Сьюзен Скряггинс, а молодые люди стесняются заказывать полбутылки портвейна в клубе и загадочно улыбаться, читая «Куортерли ревью», из опасения, как бы их не приняли за Сидни Скряггинса, эсквайра. «Почему вы так не любите Бейкер-стрит?» — спрашивает некая дама, по-видимому, обитающая на этой улице. «Зачем нападать только на снобов-аристократов? — говорит один почтенный корреспондент. — Разве не пришел черед снобов низкого происхождения?» — «Возьмитесь-ка за университетских снобов!» — внушает негодующий джентльмен (который пишет «элегантный» через два «л»). «Разоблачите снобов-клерикалов», — предлагает третий. «Не так давно, будучи в Париже, в „Отеле Мерис“, я видел, как лорд Б. высунулся из окна, держа в руке сапоги, и закричал: „Garçon, cirez-moi ces bottes“ [37]. Разве не следует причислить его к снобам?» подсказывает какой-то шутник.

Нет, ни в коем случае. Если сапоги лорда Б. в грязи, то это потому, что его милость ходит пешком, хотя он и лорд. Иметь одну пару сапог или носить одну любимую пару вовсе не значит быть снобом; и, уж конечно, в желании, чтобы ваши сапоги были вычищены, нет никакого снобизма. В данном случае лорд Б. вел себя вполне естественно и достойно джентльмена, и я так им доволен, что нарисовал его в самой изящной и выигрышной позе[38] и поместил на почетном месте, перед этой главой. Нет, в этих беспристрастных заметках мы далеки от личностей. Подобно тому как Фидий перебрал не один десяток красавиц, прежде чем завершить свою Венеру, так и мы рассмотрим, быть может, тысячу снобов, прежде чем перенести одного из них на бумагу.

По порядку старшинства далее следуют великие снобы Сити; их нам и полагается рассматривать. Но тут возникает препятствие. Доступ к великим снобам Сити обычно крайне затруднен. Если вы сами не капиталист, вы не можете навестить такого сноба в недрах его банкирской конторы на Ломбард-стрит. Если вы не отпрыск знатной фамилии, то у вас мало надежды повидать его и дома. В крупных фирмах Сити обычно один из компаньонов ведает делами благотворительности и бывает на собраниях в Эксетер-Холле[39]; мельком вы можете увидеть другого (ученого сноба из Сити) на вечерах лорда Н. или на лекциях в Лондонском институте[40]; а третьего (сноба с тонким вкусом) — на распродаже картин, на осмотре частной коллекции, на выставке, в Опере или в филармонии. Но близко познакомиться с этим важным, надменным и внушительным существом, как правило, невозможно.

Просто джентльмен может пообедать у кого угодно, даже у герцога в его поместье, может протанцевать кадриль хоть в Букингемском дворце (дорогая леди Вильгельмина Вогл-Вигл! Помните ли, какую мы с вами произвели сенсацию на балу у обожаемой нашей государыни, ныне покойной королевы Каролины[41] в Бранденбург-хаусе, в Хэммерсмите?), но двери снобов Сити большей частью для нас закрыты, и потому все, что мы о них знаем, стало нам известно главным образом понаслышке.

В других странах Европы банковский сноб гораздо радушнее и общительней, чем у нас, и принимает в свой круг кого угодно. Всем известно, например, княжеское гостеприимство семейства Шарлахшильд в Париже, Неаполе, Франкфурте и т. д. На своих празднествах они принимают кого угодно, даже бедняков. Князь Полония в Риме и его брат, герцог Стракино, тоже славятся своим гостеприимством. Мне очень нравится характер первого из названных вельмож. Титулы в Римской области стоят недорого, поэтому он купил для старшего клерка своей банкирской конторы титул маркиза, и теперь его светлость при обмене денег сумеет вытянуть из вас лишний байокко не хуже простого смертного. Утешительно, что имеешь возможность наградить такую особу двумя-тремя фартингами; тут даже самый последний бедняк почувствует, что и он может творить добро. Господа Полония заключали браки с самыми знатными и древними фамилиями Рима, и по всему городу вы видите их геральдические знаки (золотой гриб на лазурном поле) в одной из четвертей щита на гербах князей Колонна и Дориа.

Наши снобы из Сити совершенно так же помешаны на аристократических браках. Мне приятно это видеть. По натуре я зол и завистлив — мне приятно видеть, как два обманщика, которые, деля между собою власть над обществом в нашем королевстве, естественно, ненавидят друг друга, заключают перемирие и объединяются — ради корыстных интересов того и другого. Мне приятно видеть, как старый аристократ, гордящийся своим родом, потомок славных норманнских завоевателей, чья кровь была чиста на протяжении веков, взирающий на простолюдина сверху вниз, как свободнорожденный американец на негра, — мне приятно видеть, как старый Стифнек бывает принужден, склонив голову, пересилить свою сатанинскую гордость и выпить чашу унижения, налитую дворецким Пампа-и-Олдгета. «Олдгет, — говорит он, — твой дедушка был каменщиком, его носилки и до сих пор хранятся у вас в банке. Твоя родословная, начинается с работного дома; мою же можно вести от всех королевских дворцов Европы. Я пришел в Англию с Вильгельмом Завоевателем; я родной брат Карлу Мартеллу, Неистовому Роланду, Филиппу Августу, Педро Злому и Фридриху Барбароссе. На моем щите начертан королевский герб Брентфорда. Я презираю тебя, но мне нужны деньги, и я продам тебе мою дочь Бланш за сто тысяч фунтов, чтобы выкупить мои закладные. Пускай твой сын женится на ней, и да станет она леди Памп-и-Олдгет».

Старик Памп-и-Олдгет обеими руками хватается за эту сделку. И как утешительно думать, что знатность происхождения можно купить за деньги. Именно таким образом научаешься ее ценить. Почему мы, у которых ее нет, должны придавать ей больше значения, чем те, у кого она есть? Быть может, лучшее применение «Книги пэров» заключается в том, чтобы, просмотрев весь список с начала до конца, убедиться, сколько раз продавалась и покупалась знатность происхождения, как нищие отпрыски знати продают себя дочерям богатых снобов из Сити, а богатые снобы из Сити покупают благородных девиц, — и полюбоваться двойной подлостью такой сделки.

Старик Памп-и-Олдгет покупает товар и платит деньги. Продажу девушки благословляет епископ в церкви св. Георга на Ганновер-сквер, а через год вы читаете: «В субботу леди Бланш Памп в Роугэмптоне разрешилась от бремени сыном и наследником».

После этого интересного события какой-нибудь старый знакомый фамильярно спрашивает молодого Пампа-и-Олдгета, встретившись с ним в банкирской конторе в Сити:

— Памп, любезный, как здоровье вашей жены?

Памп смотрит на него с брезгливым недоумением и после некоторого молчания отвечает:

— Благодарю вас, леди Бланш Памп совершенно здорова.

— Ох, а ведь я думал, что это ваша жена! — говорит фамильярная скотина Снукс и откланивается, а через десять минут этот анекдот известен всей бирже; да и до сих пор его там рассказывают, как только завидят молодого Пампа.

Можно себе представить, как нелегко живется бедняге Пампу, этому страстотерпцу Мамоны. Вообразите семейные радости этого человека: жена презирает его; он не может пригласить своих друзей в свой же дом; он дезертировал из среднего слоя общества и еще не допущен в высший, но покоряется и терпит отказы, проволочки и унижения, утешая себя мыслью, что его сын будет счастливее.

В некоторых, самых старомодных, клубах Лондона существовал обычай приносить сдачу мытым серебром, если джентльмен требовал разменять гинею: то, что переходило к джентльмену прямо из рук вульгарного лакея, считалось «слишком грубым и грязным для пальцев дворянина». Точно так же, если деньги снобов из Сити омывались в течение поколения или около того и, омывшись, превратились в поместья, леса, замки и городские особняки, они уже допущены к хождению, как истинно аристократическая монета. Старик Памп метет лавку, бегает на посылках, становится доверенным приказчиком и компаньоном; Памп-второй становится главой фирмы, нагребает все больше и больше денег, женит сына на графской дочке. Памп-третий не бросает банка, но главное дело его жизни — стать отцом Пампа-четвертого, который уже является аристократом в полном смысле слова и занимает место в палате лордов как барон Памп, а его потомство уже по праву наследования властвует над нашей нацией снобов.

Глава IX
О военных снобах

Нет на свете общества приятнее, чем общество хорошо воспитанных и образованных военных, но точно так же не сыщется ничего более невыносимого, чем общество военных снобов. Их можно встретить во всех рангах, от старика генерала, чья подложенная ватой грудь блистает десятками звезд, пряжек и орденов, до подающего надежды корнета, который бреется в чаянии бороды и только что получил назначение в Саксенкобургский уланский полк.

Я всегда восхищался таким распределением чинов и должностей в нашей стране, которое ставит этого юного мозгляка (еще на прошлой неделе выдержавшего порку за орфографические ошибки) командиром над усатыми великанами, закаленными в битвах с врагом и стихиями; которое ставит его выше людей, в тысячу раз превосходящих его по опыту и заслугам, только потому, что у него есть деньги в банке; и которое со временем принесет ему все почести его профессии, тогда как старый солдат, служивший под его командой, за свою храбрость не получит другой награды, кроме койки в Челсийском инвалидном доме, а старый офицер, чье место он занял, покорно удалится в отставку и будет доживать свои дни в бедности, на половинном окладе.

Когда я читаю в «Газете» такого рода объявления: «Поручик Григ, гвардейской артиллерии, производится в капитаны, на место Гриззла, который уходит в отставку», — то я знаю, что станется с ветераном Пиренейской кампании Гриззлом. Мысленно я следую за ним в скромный провинциальный городок, где он поселяется и проводит время в отчаянных усилиях жить как подобает джентльмену на пенсию, равную половине заработка портновского подмастерья; я представляю себе, как маленький Григ получает повышение за повышением, переводясь из одного полка в другой, каждый раз чином выше, избегая неприятностей заморской службы и к тридцати годам становясь полковником, — а все потому, что у него есть деньги и что отец его — лорд Григсби, которому в свое время везло точно так же. Должно быть, Григ на первых порах краснеет, отдавая приказы старикам, которые во всех отношениях лучше него. Избалованному ребенку очень трудно не дерзить старшим и не быть эгоистом, точно так же и этому балованному дитяти Фортуны в самом деле очень и очень трудно не быть снобом.

Неискушенному читателю, должно быть, часто казалось удивительным, что армия, самое продажное из всех наших политических установлений, тем не менее отличается на поле брани: и мы с радостью воздадим должное Григу и ему подобным за доблесть, которую они проявляют, когда этого требуют обстоятельства. Аристократические полки герцога Веллингтона сражались не хуже других (говорят, даже лучше других, но это чепуха). Сам великий герцог был когда-то денди и пользовался протекцией, так же как и Мальборо до него. Но это доказывает только то, что денди так же храбры, как и другие британцы — как все британцы. Будем считать, что высокородный Григ брал укрепления Собраона[42] не менее храбро, чем капрал Уоллоп, бывший пахарь.

Время войны более благоприятствует ему, чем мирное время. Подумайте о том, каково живется Григу в Артиллерийском гвардейском полку, или в гвардейской пехоте, подумайте о походах из Виндзора в Лондон, из Лондона в Виндзор, из Найтсбриджа в Риджент-парк, об идиотской службе, которую приходится ему нести: следить за выправкой своей роты, за состоянием лошадей в конюшне, командовать: «На пле-ечо! Шагом ма-арш!» — это все такие обязанности, с какими в состоянии справиться даже самый ограниченный ум, когда-либо достававшийся смертному. Профессиональные обязанности лакея и то более сложны и разнообразны. Красные куртки, которые сторожат господских лошадей на Сент-Джеймс-стрит, могли бы выполнять эту работу ничуть не хуже пустоголовых, добродушных и рахитичных поручиков, которые фланируют по Пэл-Мэл в сапожках на высоком каблуке или собираются к одиннадцати часам под звуки оркестра вокруг полкового знамени на площади перед дворцом. Приходилось ли любезному читателю видеть, как один из этих молодых людей шатается под тяжестью древка или, самое главное, как он салютует знамени? Стоит прогуляться до дворца, чтобы видеть своими глазами это великолепное шутовство.

Я имел честь раза два встретиться с пожилым джентльменом, в котором вижу образец армейской муштры и который всю свою жизнь служил в самых аристократических полках или командовал ими. Я имею в виду генерал-лейтенанта сэра Джорджа Тафто, К. О. Б., К. Б. М., К. Г., К. С. В., и т. д. и т. д.[43] Его манеры во всех отношениях безупречны; в обществе это совершенный джентльмен и закопченный сноб.

Человек не может уйти от собственной глупости, как бы ни был он стар, и сэр Джордж в шестьдесят восемь лет является ослом в большей степени, чем в пятнадцать, когда он впервые вступил в ряды армии. Где он только не отличался: его имя упоминается с похвалой в десятках бюллетеней; да что там, ведь он — тот самый человек, грудь которого, подложенная ватой и блистающая множеством орденов, была уже представлена читателю. Какими добродетелями обладает сей удачливый джентльмен — это я затрудняюсь сказать. За всю свою жизнь он не прочел ни одной книги, и до сих пор его багровые подагрические пальцы пишут ученическим почерком. Он дожил до старости и до седых волос, однако никому не внушает почтения. Одевается он и до сего времени, как самый бесшабашный юнец, шнурует и обкладывает подушечками свой дряхлый остов, как будто он и сейчас все тот же красавец Джордж Тафто 1800 года. Он эгоист, грубиян, ругатель и обжора. Любопытно видеть его за столом, следить, как он задыхается, стянутый корсетом, и взирает на свой обед жадными, налитыми кровью глазками. В разговоре он часто бранится, а после обеда рассказывает непристойные казарменные анекдоты. Во внимание к его чинам и заслугам люди оказывают этой звездоносной титулованной старой скотине некоторое уважение, а он смотрит на нас с вами сверху вниз и выражает свое презрение к нам с дурацкой и бесхитростной прямотой, что бывает весьма забавно наблюдать. Может быть, если б его готовили для какой-либо другой профессии, из него не вышло бы такой малопочтенной старой развалины. Но для какой же другой профессии? Ни на что иное он не годился: неисправимый лентяй и тупица во всяком ремесле, кроме этого, он отличался по службе как хороший, доблестный офицер, а в частной жизни — как наездник, собутыльник, дуэлянт и обольститель женщин. Он считает себя одним из самых достойных и заслуженных людей на свете. После полудня где-нибудь около площади Ватерлоо вы можете видеть, как он ковыляет в своих лакированных сапожках, с вожделением заглядывая под шляпки встречных женщин. Когда он умрет от апоплексии, «Таймс» напечатает четверть столбца о его боевых заслугах — ведь только перечисление его титулов и орденов займет четыре строки — и земля укроет одного из самых дрянных и глупых старикашек, какие только по ней ходили.

Для того чтобы меня не сочли закоренелым мизантропом, которому ничем не угодишь, я позволю себе высказать уверенность в том, что отнюдь не вся армия состоит из таких экземпляров, как вышеописанный. Он был выбран единственно как образец удачливого и чванного армейского сноба, к которому не мешает приглядеться и штатским и военным. Нет, когда эполетами перестанут торговать, когда отменят телесные наказания и у капрала Смита будет столько же шансов получить награду за доблесть, сколько у поручика Грига; когда не будет больше таких чинов, как «прапорщик» и «поручик» (наличие коих является нелепой аномалией и оскорблением для всей остальной армии), то, ежели не будет войны, я и сам не прочь сделаться генерал-майором.

В моем портфеле имеется еще целая пачка армейских снобов, но я отложу наступление на военных до следующей недели.

Глава X
Военные снобы

Вчера, в то самое время, когда мы прогуливались в Парке с моим молодым другом Тэгом и обсуждали с ним очередного сноба, нам как раз повстречались два отличных экземпляра военных снобов: военный сноб спортсмен, капитан Рэг, и «кутила», или веселящийся военный сноб, прапорщик Фэмиш. Да и вы наверняка повстречаете их на верховой прогулке около пяти часов дня под деревьями на берегу Серпентайна, где они критическим оком разглядывают обладательниц нарядных колясок, катающихся взад и вперед по «Дамской аллее».

Тэг и Рэг очень хорошо знакомы, и потому Тэг, с прямотой, неотделимой от близкой дружбы, рассказал мне историю своего дорогого друга. Капитан Рэг — маленький, быстрый в движениях северянин. Совсем еще мальчиком он поступил в один из прославленных кавалерийских полков и к тому времени, как ему дали взвод, успел обобрать всех своих собратьев-офицеров, продавая им хромых лошадей за здоровых и обыгрывая их всякими необыкновенными и хитроумными способами, так что сам полковник посоветовал ему уйти в отставку, что он и сделал довольно охотно, подсунув одному юнцу, только-только поступившему в полк, больного сапом коня за непомерно высокую цену.

С тех пор он целиком посвятил себя бильярду, ипподрому и скачкам с препятствиями. Его штаб-квартира — в «Кубке», на Кондит-стрит, где он держит свои пожитки, сам же он находится вечно в движении, отдаваясь своему призванию, как джентльмен-наездник и джентльмен-мошенник.

Как утверждает «Беллова жизнь»[44], он неизменно присутствует на всех скачках и почти всегда является в них действующим лицом. В Лемингтоне он скакал на победителе; две недели назад в Харроу его оставили валяться в канаве, сочтя убитым; и все же на прошлой неделе он появился в Круа-де-Берни, бледный, как всегда решительный, и изумил парижских зевак элегантностью посадки и изяществом костюма, когда делал проминку перед началом «Французских больших национальных скачек» на норовистом и злом Отступнике.

Он завсегдатай «Угла», где составляет для себя краткое, но содержательное руководство к действию. Во время сезона он часто катается в Парке верхом на умной, отлично выезженной лошадке. Его видят либо сопровождающим знаменитую наездницу Фанни Хайфлайер, либо в доверительной беседе с лордом Тимблригом, известным мастером гандикапа.

Он старательно избегает порядочного общества и скорее предпочтет пообедать бифштексом в компании жокея Сэма Снафла, капитана О’Рурка и еще двух-трех заведомых скаковых мошенников, чем в самом избранном лондонском кругу. Он с удовольствием сообщает в «Кубке», что собирается по-дружески съездить на субботу и воскресенье к жучку Фокусу в его домик под Эпсомом, где, если верить слухам, обстряпывается немало темных дел.

На бильярде он играет редко и только без свидетелей, но если уж играет, то всегда ухитряется подцепить хорошего простака и не выпускает его из рук, пока не оберет до нитки. Последнее время он много играл с Фэмишем.

Когда он появляется в гостиной, что случается иногда на охотничьих собраниях или на балах по случаю скачек, то веселится как нельзя более.

Его юный друг — прапорщик Фэмиш, которому очень лестно показываться публике с таким молодчагой, как Рэг, — ведь тот раскланивается в Парке с лучшим обществом скачек. Рэг позволяет Фэмишу сопровождать его к Тэттерсолу[45], продает ему лошадей по дешевке и пользуется его кебом. Полк этого молодого джентльмена находится в Индии, а сам он — дома, в отпуске по болезни. Он восстанавливает свое здоровье, напиваясь каждый вечер в лоск, и укрепляет слабые легкие, целыми днями не выпуская изо рта сигары. Полисмены возле Хэймаркета знают этого мозгляка, и ранние извозчики всегда приветствуют его. Закрытые двери рыбных и устричных лавок распахиваются после церковной службы и извергают маленького Фэмиша, который либо пьян и настроен воинственно — и тогда он порывается колотить извозчиков, — либо пьян и беспомощен, и тогда какая-нибудь приятельница в желтом атласе заботится о нем. Вся округа, извозчики, полиция, продавцы картофеля, приятельницы в желтом атласе знают этого юнца, и кое-кто из самых отъявленных распутников Европы зовет его «маленький Бобби».

Его матушка, леди Фанни Фэмиш, свято верит, что Роберт живет в Лондоне единственно ради возможности посоветоваться с врачом; она хочет перевести его в драгунский полк, который не отправят в эту противную Индию; она думает, что у него слабая грудь и что он каждый вечер питается кашицей, поставив ноги в горячую воду. Ее милость обитает в Челтнеме, и направление мыслей у нее самое благочестивое.

Разумеется, Бобби частенько заглядывает в клуб «Английский Флаг», где в три часа дня завтракает жареными почками, запивая их светлым элем, где безусые молодые герои, подобные ему, собираются, бражничают и угощают друг друга обедами, где вы можете видеть, как человек десять молодых повес четвертого и пятого сорта прохлаждаются и курят на ступеньках подъезда; где вы созерцаете длиннохвостую и голенастую кобылу Слаппера под охраной рассыльного в красной куртке, в то время как сам капитан подкрепляется рюмочкой кюрасо перед прогулкой в Парке, и где на ваших глазах Хобби, из Шотландского гвардейского полка, вместе с Добби, из полка Мадрасских мушкетеров, подкатывают к клубу в высоком громыхающем кебе, который Добби нанимает у Рамбла на Бонд-стрит.

В сущности, военных снобов, и самых разнообразных, такое множество, что «Панч» и за сто недель не смог бы уделить внимание каждому из них. Кроме малопочтенного старого вояки-сноба, закаленного в боях, существует весьма почтенный военный сноб, который и не нюхал пороху, зато держится как заправский вояка. Существует и сноб — военный лекарь, который в разговоре более грозен и воинствен, чем первейший рубака во всей армии. Существует и сноб-драгун, которым восхищаются девицы, драгун с широким и бессмысленным розовым лицом и желтыми усами — пустой, чванный, глупый, но храбрый и доблестный сноб. Есть и военный сноб-любитель, который пишет на визитных карточках «Капитан», ибо состоит поручиком ополчения в Бангэе. Есть и военный сноб-сердцеед, и другие, которых нет нужды называть.

Повторяем, однако: пусть никто не обвиняет нас в неуважении к армии вообще, к этой доблестной и здравомыслящей армии, все воины которой, начиная с фельдмаршала герцога Веллингтона и далее, в нисходящем порядке (за исключением Е. К. В. фельдмаршала принца Альберта, которого, впрочем, едва ли можно считать военным), читают «Панч» во всех концах света.

Пускай те штатские, что издеваются над подвигами армии, прочтут отчет сэра Гарри Смита о битве при Аливале[46]. Никогда благородное дело не описывалось более благородным языком. А вы все, кто сомневается, существует ли еще рыцарство, или же век героизма давно миновал, вспомните сэра Генри Хардинга[47] вместе с его сыном, «милым маленьким Артуром», которые скакали впереди войск под Ферозшахом. Надеюсь, ни один английский художник не отважится изобразить эту сцену, ибо кто у нас смог бы воздать ей должное? Во всей истории мира нет более героической и блестящей картины. Нет-нет, люди, которые совершают такие подвиги с таким блеском и отвагой и описывают их так скромно и мужественно, — эти люди не снобы. Родина восхищается ими, король награждает их, а «Панч», всесветный насмешник, снимает перед ними шляпу и говорит: «Боже, храни их!»

Глава XI
О снобах-клерикалах

После снобов-военных совершенно естественно возникает мысль о снобах-клерикалах, и ясно, что, при всем нашем почтении к духовному сану, однако же памятуя о нашем долге перед истиной, человечеством и английской публикой, мы никак не можем опустить такое обширное и влиятельное сословие в наших заметках о необъятном мире снобов.

Среди духовных лиц имеются такие, чье притязание на снобизм бесспорно, но здесь обсуждаться не может, по той же причине, по какой «Панч» не дает представлений в соборе из уважения к совершающейся в нем торжественной службе. Есть такие места, где он, по собственному признанию, не вправе поднимать шум, и потому он убирает свою ширму, заглушает барабан и умолкает, сняв шляпу.

И я знаю, что если найдутся такие духовные лица, которые согрешат, то сразу же найдется и тысяча газет, чтобы изобличить этих несчастных с криком: позор им! позор! — в то время как та же печать, будучи всегда готова шуметь и вопить, требуя отлучения немногих заблудших преступников, почему-то обращает очень мало внимания на множество добрых пастырей, на десятки тысяч честных людей, которые ведут христианский образ жизни, щедро жертвуют на бедных, сурово отказывая себе во всем, и живут и умирают на своем посту, не дождавшись ни единой хвалебной заметки в газетах. Мой любезный друг и читатель, хорошо бы и мы с вами могли сказать то же о себе; и позвольте шепнуть вам по секрету, entre nous: [48] я убежден, что из всех тех знаменитых философов, которые громче других осуждают пасторов, весьма немного сыщется таких, которые знали бы церковь потому, что часто туда ходят.

Но вы, кому доводилось слушать звон сельских колоколов, кто в детстве ходил в церковь солнечным воскресным утром; кому доводилось видеть, как жена пастора ухаживает за больным бедняком; как городской священник взбирается по грязным лестницам зловонных трущоб, делая свое святое дело, — не поднимайте крика, когда один из них оступится, не вопите вместе с чернью, которая улюлюкает ему вслед.

Это может сделать всякий. Когда старик Ной упился и сыновья застали его, то лишь один из них отважился посмеяться над отцовским позором, и это был далеко не самый лучший из его детей. Давайте и мы отвернемся молча не крича «ура», наподобие кучки школьников, из-за того, что какой-то юный бунтовщик ни с того ни с сего вскочил и ударил учителя.

Признаюсь, однако, что, если бы я помнил имена тех семи или восьми ирландских епископов, утвержденные завещания которых упоминались в прошлогодних газетах и которые скончались, оставив каждый около двухсот тысяч фунтов, — то я именно их с удовольствием поставил бы во главе моих снобов-клерикалов и произвел бы над ними некую операцию не менее успешно, чем, как я вижу из газет, мозольный оператор Эйзенберг — над его светлостью, высокопреподобным епископом Тапиокским.

И признаюсь, когда эти высокопреподобные прелаты подойдут к вратам рая с заверенными завещаниями в руках, признаюсь, мне кажется, что их шансы попасть… Но райские врата далеко, следовать туда за их светлостями несподручно, так спустимся же снова на землю, чтобы и нас, чего доброго, не обеспокоили там щекотливыми вопросами о наших собственных излюбленных пороках.

И не будем потакать вульгарному предрассудку, будто духовенство — это такое сословие, которое получает слишком много денег и живет в роскоши. Когда этот известный аскет, покойный Сидней Смит[49] (кстати сказать, почему стольких Смитов на этом свете зовут Сидней Смит?) восхвалял систему больших денежных поощрений в Церкви, без чего, по его словам, джентльменов трудно склонить к духовной профессии, он весьма сочувственно признавал, что благосостояние большей части духовенства отнюдь не внушает зависти. Читая произведения некоторых известных современных авторов, можно вообразить, будто жизнь пастора проходит в том, что он ублажает себя плум-пудингом и портвейном и что жирные брылы его преподобия всегда засалены шкварками от десятинных свиней. Карикатуристы любят изображать его в таком виде: круглым, короткошеим, угреватым, апоплектическим, выпирающим из своего жилета, словно кровяной пудинг, эдаким Силеном в широкополой шляпе и кудрявом парике. Тогда как на самом деле котлы этого горемыки отнюдь не переполнены мясом. Обычно он трудится за такое жалованье, каким пренебрег бы портновский подмастерье; кроме того, к его ничтожным доходам предъявляют такие требования, какие очень немногие философы выполняли бы без ропота; нередко и десятину взимают из его же кармана как раз те лица, которые урезывают ему средства к существованию. Ему приходится обедать у сквайра, а его жена должна прилично одеваться, и сам он должен «иметь вид джентльмена» и воспитывать джентльменами шестерых рослых и вечно голодных сыновей. Прибавьте к этому, что, если он выполняет свой долг, у него бывают такие искушения истратить деньги, против каких ни одному смертному не устоять. Да, вы не можете устоять и покупаете ящик сигар, потому что они очень хороши, или золоченые часы у Хоуэла и Джеймса, потому что они очень дешевы; или ложу в Опере, потому что Лаблаш и Гризи божественно поют в «Пуританах». Вообразите же, как трудно пастору устоять и не истратить полкроны, когда семейство Джона Брекстоуна сидит без хлеба, или не «выставить» бутылку портвейна бедной Полли Кроль, которая родила тринадцатого младенца; или не подарить плисовый костюмчик маленькому Бобу Скэркроу, чьи штанишки совсем проносились на коленках. Подумайте об этих искушениях, братья моралисты и философы, и не слишком придирайтесь к пастору.

Но что же это? Вместо того чтобы «обличать» пасторов, мы рассыпаемся в слезливых похвалах этой ужасной породе в черном облачении? О святой Франциск, покоящийся под зеленым дерном, о Джимми, и Джонни, и Вилли, друзья моей юности! О благородный и милый сердцу старик Элиас! Как может тот, кто вас знает, не уважать ваше призвание и вас самих? Пускай это перо не напишет больше ни на пенни, если оно когда-нибудь вздумает осмеять вас или ваше призвание!

Глава XII
Снобы-клерикалы и клерикальный снобизм

«Уважаемый мистер Сноб, — пишет любезный молодой корреспондент, который подписывается Сноблинг, — следует или нет считать снобом священника, который, по просьбе высокородного герцога, недавно воспрепятствовал браку между двумя лицами, имевшими полное право обвенчаться?»

Это, мой милый юный друг, не совсем честный вопрос. Один иллюстрированный еженедельник уже настиг этого священника и самым беспощадным образом очернил его, изобразив в сутане, совершающим обряд бракосочетания. Сочтем это достаточной карой и, с вашего позволения, прекратим расспросы.

Очень возможно, что, ежели бы мисс Смит предъявила разрешение на брак с Джонсом, то пастор, о котором идет речь, не видя в церкви старика Смита, послал бы церковного сторожа в кебе, чтобы сообщить старику об этом событии, и стал бы оттягивать службу до появления Смита-старшего. Очень возможно, он считает своим долгом спрашивать у всех невест, которые являются к нему без папы, почему их родителя нет в церкви, и, без сомнения, всегда посылает сторожа за отсутствующим отцом семейства.

А может быть, пастор Как-его-там состоял самым близким другом герцога Кердельона, и тот нередко говаривал ему:

— Друг мой, Как-вас-там, не желаю, чтобы моя дочь вышла замуж за капитана. Если они сунутся к вам в церковь, то заклинаю вас нашей дружбой, сейчас же пошлите за мной Рэттена в наемном кебе.

Видите ли, дорогой Сноблинг, хотя у пастора и нет таких полномочий, однако и в том и в другом случае для него найдутся оправдания. У него не больше прав препятствовать моему браку, чем препятствовать моему обеду, я же, как свободнорожденный британец, имею по закону право и на то и на другое, ежели у меня есть чем заплатить. Но примите во внимание пасторскую заботливость, глубокое сознание обязанностей, возложенных на него саном, и простим ему неуместное, но искреннее усердие.

Но если священник в случае с герцогом сделал то, чего не пожелал сделать для Смита, если он знаком с семейством Кердельон не ближе, чем я — с королевским и светлейшим домом Саксен-Кобург-Гота, тогда, признаюсь, на ваш вопрос, уважаемый Сноблинг, должен последовать малоприятный ответ, такой, от которого я почтительно уклоняюсь. Хотелось бы мне знать, что сказал бы сэр Джордж Тафто, если бы часовой оставил свой пост из-за того, что некий благородный лорд (не имеющий никакого отношения к военной службе) попросил его пренебречь своим долгом.

Увы! Жаль, что церковный сторож, раздающий тычки мальчишкам и изгоняющий их тростью из церкви, не может изгнать оттуда и суетность; а что такое суетность, как не снобизм? Когда, например, я читаю в газетах, что его преподобие лорд Чарльз Джеймс совершил обряд конфирмации над несколькими отпрысками знатных семейств в Королевской капелле, как будто Королевская капелла нечто вроде церковного Олмэка, и молодежь надо готовить к переходу в лучший мир маленькими, избранными аристократическими группами, и на пути туда общество черни не должно их беспокоить, — когда я читаю такую заметку (а в течение великосветского сезона их непременно появятся две или три), мне она представляется самой ненавистной, подлой и отвратительной частью этого ненавистного, подлого и отвратительного раздела — «Придворных известий», в которой снобизм доведен до предела. Как, господа, неужели и в Церкви мы не можем признать республику? По крайней мере, там сама Геральдическая коллегия могла бы допустить, что у всех нас одна родословная и все мы прямые потомки Евы и Адама, чье наследие поделено между нами.

Я призываю всех герцогов, графов, баронетов и других сильных мира сего не поддаваться этому постыдному и позорному заблуждению и прошу всех епископов, которые читают наше издание, пересмотреть этот вопрос, протестовать против такой практики на будущее время и заявить: «Мы не будем конфирмовать или крестить лорда Томнодди или сэра Карнаби Дженкса в ущерб всяким другим юным христианам». Это заявление, если их милости согласятся его сделать, устранит большой lapis offensionis [50], и заметки о снобах будут написаны не зря.

Ходит рассказ об одном известном nouveau riche [51], который, оказав однажды услугу выдающемуся прелату, епископу Буллоксмитскому, попросил его светлость в воздаяние за это конфирмовать его детей частным образом в собственной капелле его светлости, каковую церемонию благодарный прелат и совершил надлежащим образом. Может ли сатира зайти дальше? Найдется ли даже в этом, самом забавном из журналов более наивная нелепость? Как будто человек не желает отправиться в рай, если ему не подадут специального поезда, или как будто он полагает, что конфирмация из первых рук более действенна (как некоторые полагают и об оспопрививании). Когда скончалась эта знатная особа, бегум Самру, уверяли, что она оставила десять тысяч фунтов папе и десять тысяч архиепископу Кентерберийскому, чтобы не промахнуться и чтобы церковные власти оказались наверняка на ее стороне. Это всего лишь немногим более явное и неприкрытое проявление снобизма, чем те случаи, о которых говорилось выше. Хорошо воспитанный сноб втайне гордится своим богатством и почестями совершенно так же, как сноб-выскочка, который самым смехотворным образом выставляет их напоказ, и высокородная маркиза или герцогиня так же кичится собой и своими бриллиантами, как королева Квашибу, которая совершает свой парадный выход в треуголке с перьями, нашив на юбку эполеты.

Отнюдь не из презрения к знати, которую я люблю и уважаю (в самом деле, разве я не говорил выше, что был бы вне себя от радости, если бы два герцога прошлись со мной по Пэл-Мэл) — отнюдь не из презрения к отдельным лицам я желал бы, чтобы этих титулов вовсе не было; но, рассудите сами, если б не было дерева, то не было бы и тени от него; и насколько честнее было бы общество, и насколько больше пользы было бы от служителей церкви (о чем сейчас и идет у нас речь), если б не существовало этих искушений высокого ранга и вечных приманок суетности, которые то и дело сбивают их с прямого пути.

Я видел много примеров того, как они оступаются. Когда, например, Том Снифл впервые попал в сельскую местность, под начало пастора Фадлстона (брата сэра Хадлстона Фадлстона), который жил в другом приходе, то не могло быть человека добрее, старательнее и лучше Тома. Он взял к себе жить свою тетушку. К беднякам он относился как нельзя лучше. Ежегодно исписывал целые стопы бумаги очень благонамеренными и очень скучными проповедями. Когда семейство лорда Брэндиболла приехало в свое поместье и пригласило его отобедать в Брэндиболл-парке, Снифл так разволновался, что чуть не позабыл слова предобеденной молитвы и опрокинул соусник со смородиновым желе на колени леди Фанни Тоффи.

И каковы же были последствия его близкого знакомства с этим благородным семейством? Он поссорился с тетушкой из-за того, что никогда не обедал дома. Несчастный совсем забыл своих бедных и насмерть загнал свою старую клячу, то и дело скача на ней в Брэндиболл, где упивался своей сумасбродной страстью к леди Фанни. Он выписывал из Лондона изящнейшие костюмы и духовного покроя жилеты, щеголял в модных сорочках и лакированных сапогах, тратился на духи; купил у Боба Тоффи кровного скакуна; бывал на сборах стрелков из лука, на общественных завтраках, даже на охоте; мне совестно в этом признаться, но я видел его в креслах Оперы, а после того на верховой прогулке на Роттен-роу бок о бок с леди Фанни. Он удвоил свою фамилию (что делают многие бедняги-снобы) и, вместо прежнего «Т. Снифл», на изящной карточке появилось: «Преп. Т. Д’Арси Снифл, Бэрлингтон-отель».

Чем все это кончилось, можно себе представить: когда граф Брэндиболл узнал о любви пастора к леди Фанни, с ним случился тот самый приступ подагры, который чуть было не убил его (к неизъяснимому горю его сына, лорда Аликомпейна), и он обратился к Снифлу с незабываемыми словами, положившими конец всем его притязаниям:

— Сэр, если бы не мое уважение к Церкви, я бы, черт возьми, спустил вас с лестницы! — после чего милорда снова прихватила подагра, а леди Фанни, как все мы знаем, вышла замуж за генерала Подаджера.

Что касается бедного Тома, то он был не только по уши влюблен, но и по уши в долгах; кредиторы на него набросились. Мистер Гемп с Португал-стрит объявил недавно, что его преподобие разыскивается за неуплату долгов, и теперь его можно увидеть где-нибудь на водах за границей; иногда он отправляет церковную службу; иногда натаскивает какого-нибудь отбившегося от стада дворянского сынка в Карлсруэ или Киссингене; иногда, — стыдно сказать! — приклеив бородку, толчется украдкой около рулеточных столов.

Если бы на пути этого несчастного не встретилось искушение в образе лорда Брэндиболла, он бы и по сей день скромно и достойно следовал своей профессии. Он мог бы жениться на кузине с четырьмя тысячами приданого, дочери виноторговца (старик поссорился с племянником из-за того, что тот не уговорил лорда Б. заказывать у него вино); мог бы народить семерых детей, давал бы частные уроки, сводил бы как-нибудь концы с концами и жил бы и умер сельским пастором.

Мог ли он избрать лучшую долю? Если вам интересно узнать, каким прекрасным, добрым и благородным может быть такой человек, прочтите «Жизнь доктора Арнольда» Стэнли[52].

Глава XIII
О снобах-клерикалах

Среди множества разновидностей снобов-клерикалов не следует забывать об университетских снобах и школьных снобах: они образуют весьма сильный отряд в этой армии черных одеяний.

Мудрость наших предков (которой я с каждый днем восхищаюсь все более и более), по-видимому, решила, что воспитание детей дело настолько неважное и незначительное, что почти всякий, носящий рясу и духовный сан, может за него взяться, вооружившись розгой, и даже в наше время найдется не один честный джентльмен-помещик, который, нанимая дворецкого, очень заботится, чтобы у того была рекомендация, и лошадь ни за что не купит без надежного ручательства и самого тщательного осмотра, однако же посылает сына, юного Джона Томаса, в школу, не расспросив, что за человек там учитель, и отдает мальчика в Суичестер-колледж, под начало доктора Блока, потому что он и сам (добрый, старый английский джентльмен) сорок лет тому назад тоже учился в Суичестере под началом доктора Базуига.

Мы нежно любим всех школьников, ибо многие тысячи их читают и любят «Панч»: да не будет им написано ни одного слова, которое не было бы честным и не годилось для чтения школьников. Он не хочет, чтобы его юные друзья стали в будущем снобами или же были отданы на воспитание снобам. Наши отношения с университетской молодежью самые тесные и теплые. Простодушный студент нам друг. Чванный профессор колледжа дрожит в своей трапезной, боясь, что мы нападем на него и разоблачим как сноба.

Когда железные дороги еще только грозили покорить те земли, которые они впоследствии завоевали, какой крик и шум подняли, если позволено будет вспомнить, власти Итона и Оксфорда, опасаясь, что эта чугунная дерзость пройдет слишком близко от очагов чистой науки, вводя в соблазн британскую молодежь. Тщетны были все мольбы: железная дорога наступает, и старинные учреждения обречены на погибель. На днях я с восхищением прочел в газете самое достоверное объявление-рекламу: «В университет и обратно за пять шиллингов». «Университетские сады (говорилось в объявлении) будут открыты по этому случаю; университетские юноши проведут регату; в часовне Королевского колледжа будет играть знаменитый орган» — и все это за пять шиллингов! Готы вошли в Рим, Наполеон Стефенсон стягивает свои республиканские войска вокруг священных старых городов, и церковные главари, составляющие в них гарнизон, должны готовиться к тому, чтобы положить свои ключи и посохи к ногам железного завоевателя.

Если вы, любезный читатель, подумаете о том, какой глубокий снобизм породила университетская система, то вы согласитесь, что пришла пора атаковать кое-какие из этих феодальных средневековых суеверий. Если вы поедете за пять шиллингов посмотреть на «университетских юношей», то можете увидеть, как один из них крадется через двор в шапке без кисточки, у другого эта шапка с серебряной или золотой бахромой, третий, в профессорской шляпе и мантии, спокойно шагает по священным университетским газонам, где не смеет ступать нога простого смертного.

Ему это дозволено, потому что он вельможа. Потому что этот юноша — лорд, университет по прошествии двух лет дает ему степень, которой всякий другой добивается семь лет. Ему не нужно сдавать экзамен, потому что он лорд. Эти различия в учебном заведении кажутся настолько нелепыми и чудовищными, что тому, кто не съездил в университет и обратно за пять шиллингов, просто невозможно в них поверить.

Юноши с золотыми и серебряными галунами — сыновья богатых дворян, и их называют «студенты-сотрапезники»; им полагается питаться лучше, чем стипендиатам, и запивать еду вином, что последние могут проделывать только у себя в комнатах.

Несчастливцы, у которых нет кисточек на шапках, называются «стипендиатами», в Оксфорде — «служителями» (весьма красивое и благородное звание). Различие делается в одежде, ибо они бедны; по этой причине они носят значок бедности, и им не дозволяется обедать вместе с их товарищами-студентами. В то время, когда это порочное и постыдное различие было введено, оно соответствовало всему остальному — оно было неотъемлемой частью грубой, нехристианской, варварской феодальной системы. Различия в рангах тогда соблюдались так строго, что усомниться в них было бы кощунством, таким же кощунством, как для негра в некоторых местах Соединенных Штатов притязать на равенство с белым. Такой злодей, как Генрих VIII, так важно утверждал, что он облечен божественной властью, словно был боговдохновенным пророком. Такой негодяй, как Иаков I, не только сам верил, что в нем есть какая-то особенная святость, но и другие ему верили. Правительство регулировало торговлю, цены, вывоз, оборудование, даже устанавливало длину башмаков у купца. Оно считало себя вправе поджаривать человека на костре за его веру, выдергивать зубы у еврея, если он не платил налогов, либо приказывало ему одеваться в желтый габардин и запирало его в особый квартал.

Теперь купец может носить какую ему угодно обувь и почти добился права продавать и покупать товар без того, чтобы правительство наложило свою лапу на каждую сделку. Нет более костра для еретиков, позорный столб срыт, и находятся даже епископы, которые высказываются против религиозных преследований и готовы положить конец ограничениям в правах католиков. Сэру Роберту Пилю, как ему это ни обидно, не подвластны зубы мистера Бенджамина Дизраэли; у него нет никакой возможности повредить челюсть этому джентльмену. Теперь от евреев не требуют, чтобы они носили значки: напротив того, они могут жить, где им вздумается, хотят — на Минорис[53], а хотят — на Пикадилли; они могут одеваться как христиане; а иногда и одеваются, весьма изящно и по моде.

Почему же бедный университетский «служитель» до сих пор обязан носить это имя и этот значок? Потому что университеты — последнее место, куда проникнет Реформа. Но теперь, когда она может съездить в университет и обратно за пять шиллингов, пускай отправляется туда.

Глава XIV
Университетские снобы

Все бывшие питомцы колледжа Святого Бонифация[54] сразу узнают на этом двойном портрете Хагби и Крампа. В наше время оба они были наставниками, а Крамп с тех пор пошел в гору и стал ректором колледжа Святого Бонифация. В те времена он был, да и до сих пор остается, великолепным экземпляром университетского сноба.

В двадцать пять лет Крамп открыл три новых стихотворных размера и выпустил новое издание весьма непристойной греческой комедии, внеся в текст не меньше двадцати исправлений сравнительно с немецкими изданиями Шнупфениуса и Шнапсиуса. Такие заслуги перед религией незамедлительно дали ему возможность подняться на высшую ступень университетской иерархии, так что ныне он состоит ректором колледжа и чуть было не попал в университетский совет.

Крамп считает колледж Святого Бонифация средоточием мира, а свой пост ректора — самым почетным во всей Англии. Он ожидает, что студенты и профессора будут оказывать ему того же рода почести, какие кардиналы оказывают папе. Я уверен, что на пути в часовню Подхалим не погнушался бы нести за ним его шапку, а Паж не менее охотно поддержал бы край его мантии. Он возглашает «аминь!» так оглушительно, словно оказывает господу богу большую честь, участвуя в церковной службе, а у себя дома и в своем колледже он дает понять, что выше него стоит разве только король.

Когда в университет прибыли союзные монархи для получения докторской степени, колледж Святого Бонифация дал для них завтрак, — единственно ради такой оказии Крамп пропустил вперед себя императора Александра, зато сам опередил короля прусского и князя Блюхера. Он собирался было посадить атамана Платова за боковой стол вместе с воспитателями, но его уговорили смилостивиться, и он ограничился тем, что прочел знаменитому казаку лекцию на тему о его родном языке, в которой доказывал, что атаман ровно ничего не смыслит в этом предмете.

Что касается до нас, студентов, то мы знали о Крампе не больше, чем о Далай-ламе. Немногочисленных любимчиков он иногда приглашал к чаю, но они не смели рта раскрыть, пока к ним не обратится сам доктор, а если кто-нибудь из них отваживался сесть, то любимец и помощник Крампа подходил и говорил шепотом:

— Господа, будьте любезны встать. Ректор идет сюда! — Или: — Господа, ректор предпочитает, чтобы студенты в его присутствии стояли! — Или же еще что-нибудь в этом роде.

Следует отдать Крампу должное: теперь он не заискивает перед великими мира сего. Скорее он оказывает им покровительство, чем напротив, и, бывая в Лондоне, снисходительно беседует с каким-нибудь герцогом, который воспитывался у него в колледже, или же протягивает один палец маркизу. Он отнюдь не скрывает своего происхождения, но весьма самодовольно похваляется им.

— Я воспитывался в приюте для бедных детей, — говорит он, — а посмотрите, чем я стал: лучшим знатоком античности в лучшем из колледжей величайшего университета величайшей в мире империи.

Из этого, очевидно, следует, что наш мир создан для нищих, — сумел же Крамп, будучи нищим, оседлать Фортуну.

Хагби обязан своим возвышением неизменному терпению и учтивому упорству. Это тихий, кроткий, безобидный человечек, учености которого в обрез хватает на то, чтобы прочитать какую-нибудь лекцию или дать тему для сочинения на экзамене. Он сделал карьеру, оказывая услуги нашей аристократии. Поучительно было видеть, как этот бедняга унижается перед племянником какого-нибудь лорда или всего-навсего перед крикливым, сомнительной репутации студентом, приятелем какого-нибудь лорда. Нередко он угощал знатную молодежь самыми обильными и изысканными завтраками, напускал на себя аристократическую развязность и при самом серьезном направлении ума вел беседу об опере или о последней охоте с гончими. Любопытно было наблюдать Хагби в кругу юных вельмож — Хагби с его заискивающей улыбкой, с его назойливой и неуклюжей фамильярностью. Он писал конфиденциальные письма родителям своих студентов, а бывая в Лондоне, почитал своим долгом сделать им визит, чтобы выразить соболезнование по поводу чьей-либо кончины или поздравить с бракосочетанием, рождением наследника и т. п. — либо приглашал на обед этих родителей, приехавших навестить сына в университете. Помню, одно письмо, которое начиналось с обращения «Ваша Светлость», целый семестр лежало у него на кафедре для того только, чтобы мы, студенты, знали, с какими вельможами он состоит в переписке.

Когда обучался в университете покойный лорд Гленливет, безвременно (всего лишь двадцати четырех лет от роду) сломавший себе шею на скачках с препятствиями, то этот милый юноша, проходя ранним утром мимо комнаты Хагби и увидев его сапоги, шутки ради наложил в них сапожного вару, что доставило невыразимые страдания достопочтенному мистеру Хагби, когда тот вздумал снять их вечером, собираясь на обед к ректору колледжа Святого Криспина.

Все единогласно приписали эту остроумнейшую шутку другу лорда Гленливета, Бобу Тиззи, который был известен такими выходками: он уже успел похитить колодезный насос нашего колледжа, спилить до основания нос у статуи святого Бонифация, снять вывески с четырех табачных лавочек, выкрасить лошадь старшего надзирателя в светло-зеленую краску и т. д. и т. п.; и Бобу, который, разумеется, участвовал в деле и ни за что не стал бы доносить, грозило исключение из университета (а следовательно — потеря прихода, где ему было обещано место пастора), когда Гленливет благородно выступил вперед, признался, что автор этой восхитительной jeu d’esprit [55] не кто иной, как он, принес извинения воспитателю и безропотно согласился на временное исключение.

Хагби плакал, когда Гленливет просил у него прощения: ежели бы сей знатный юноша стал пинками гонять его кругом двора, то его воспитатель, надо полагать, был бы счастлив, — лишь бы за этим воспоследовало покаяние и примирение.

— Милорд, — говорил он, — в этом случае, да и во всех других, вы вели себя как подобает джентльмену; вы оказали честь университету, так же как впоследствии, я уверен, окажете честь сословию пэров, когда юношеская живость вашего характера с годами несколько умерится и вы будете призваны участвовать в управлении страной.

И когда его милость прощался с университетом, Хагби подарил ему экземпляр «Проповедей Семейству Вельможи» (Хагби был когда-то воспитателем сыновей графа Мафборо), а Гленливет, в свою очередь, презентовал эти проповеди Уильяму Рамму, более известному спортсменам под прозвищем «Любимец Татбери», и ныне они красуются в будуаре миссис Рамм, позади распивочной, в увеселительном заведении «Бойцовый Петух и Шпоры» близ Вудстока, в графстве Оксфордшир.

С началом летних вакаций Хагби прибывает в Лондон и поселяется в прекрасной квартире неподалеку от Сент-Джеймс-сквер; он совершает верховые прогулки в Хайд-парке и с радостью встречает свою фамилию в утренних газетах в списке лиц, присутствовавших на вечерах маркиза Фаринтоша и графа Мафборо. Он состоит членом того же клуба, что и Сидни Скряггинс, но, в отличие от последнего, выпивает там ежедневно бутылку кларета.

Иногда, по воскресеньям, вы можете видеть его в тот час, когда отпираются двери кабаков и из них выходят крохотные девочки с большими кружками портера; когда мальчики из сиротских приютов разносят по улицам блюда с дымящейся бараниной и печеным картофелем; когда Шийни и Мозес курят трубки перед закрытыми ставнями своих лавок в районе Севн-Дайэлс, когда улицу заполняют толпы улыбающихся, разряженных людей в нелепых чепцах и пестрых ситцевых платьях, в измятых лоснящихся сюртуках и шелковых жилетах, на которых видны складки, ибо всю неделю они пролежали в комоде, — иногда, повторяем, можно увидеть, как Хагби выходит из церкви Святого Джайлса под руку с немолодой полной дамой, которая окидывает окружающих счастливым и гордым взглядом: она бесстрашно раскланивается с самим помощником пастора и шествует по Холборн-хиллу, где останавливается и дергает за ручку звонка у дверей с вывеской: «Хагби, галантерейщик». Это — матушка его преподобия Ф. Хагби, которая гордится сынком в белом галстуке не меньше, чем римлянка Корнелия гордилась своими Гракхами. А вот и старик Хагби замыкает шествие с молитвенниками под мышкой и с дочерью Бетси Хагби, старой девой, — сам старик Хагби, галантерейщик и церковный староста.

Наверху, в парадной комнате, где стол уже накрыт к обеду, висит картинка, изображающая замок Мафборо; портрет графа Мафборо, наместника графства[56] Дидлсекс; гравюра колледжа Святого Бонифация, вырезанная из какого-то альманаха, а также силуэт молодого Хагби в берете и мантии. Экземпляр «Проповедей Семейству Вельможи» стоит на полке рядом с «Долгом человека»[57], отчетами миссионерских обществ и календарем Оксфордского университета. Старик Хагби знает половину этого календаря наизусть: все приходы, подведомственные колледжу Святого Бонифация, фамилии всех профессоров, членов университетского совета и студентов.

Бывало, он хаживал на молитвенные собрания, случалось даже, проповедовал и сам, до тех пор пока его сын не стал духовным лицом; но не так давно старика обвинили в ереси, и теперь он не знает пощады по отношению к диссидентам.

Глава XV
Университетские снобы

Мне бы хотелось заполнить целые тома описанием разнообразных университетских снобов — так их было много и с такой любовью я о них вспоминаю. Больше всего мне хотелось бы поговорить о женах и дочерях некоторых профессоров-снобов, об их развлечениях, привычках, об их завистливости; об их невинных ухищрениях при ловле женихов; об их пикниках, концертах и званых вечерах. Мне любопытно, что сталось с Эмили Блейдс, дочерью профессора Блейдса, преподавателя языка мандинго. Я и до сих пор помню ее плечи; помню, как она сидела в кругу молодых джентльменов из колледжей Тела Христова и Кэтрин-холла, одаряя их нежными взглядами и французскими романсами под гитару. Вышли ли вы замуж, прекрасная Эмили с прекрасными плечами? Какие прелестные локоны ниспадали на них в те времена! Какая у вас была талия! Какое обольстительное муаровое платье цвета морской волны! Какая камея величиной с плюшку! Тогда в университете насчитывалось тридцать шесть молодых людей, влюбленных в Эмили, и никакими словами не описать то сострадание, ту печаль и то глубокое-глубокое сожаление, иными словами, ту злость, то бешенство и ту недоброжелательность, с которой глядела на нее мисс Трампс (дочь Трампса, профессора флеботомии) за то, что Эмили не косила и лицо у нее не было попорчено оспой.

Что же до юных университетских снобов, то я становлюсь уже слишком стар, чтобы говорить о них как о близких знакомых. Мои воспоминания о них отошли в далекое прошлое, почти такое же далекое, как времена Пелэма[58].

В то время мы называли «снобами» грубоватых юнцов, которые никогда не пропускали службы в часовне, носили короткие сапоги и панталоны без штрипок; каждый божий день гуляли два часа по Трампингтон-роуд, добивались стипендий в колледже, а в столовой переоценивали свои силы. Мы слишком скоропалительно выносили приговор юношескому снобизму. Человек без штрипок выполнял свой долг и свое предназначение. Он покоил престарелого родителя, пастора в Уэстморленде, и помогал сестрам открыть школу для девиц. Он составлял словарь или писал трактат о конических сечениях, в зависимости от наклонностей и таланта. Он получал звание стипендиата, а потом получал приход и женился. Теперь он первое лицо в приходе и полагает, что быть членом клуба «Оксфорд и Кембридж» — шикарная штука; прихожане любят его и храпят во время проповеди. Нет, нет, он не сноб. Не штрипки делают джентльмена, и не короткие сапоги, как бы ни были они грубы, низводят его в ряды простолюдинов. Сын мой, это ты сноб, если легкомысленно презираешь человека за то, что он выполняет свой долг, и отказываешься пожать руку честному малому, из-за того что на этой руке надета нитяная перчатка.

В то время мы отнюдь не считали предосудительным для кучки юнцов, которых еще секли всего три месяца назад и которым дома не давали больше трех рюмок портвейна, засиживаться допоздна друг у друга в комнатах, объедаясь ананасами и мороженым и наливаясь шампанским и кларетом.

Теперь оглядываешься с каким-то изумлением на то, что называлось тогда «студенческой пирушкой». Тридцать юнцов за столом, уставленным скверными сластями, пьют скверное вино, рассказывают скверные анекдоты, поют без конца одну и ту же скверную песню. А наутро молочный пунш, курение, ужасная головная боль, отвратительное зрелище десертного стола, застоявшийся запах табака — и в это самое время ваш опекун-священник заглядывает с визитом, в чаянии найти вас погруженным в занятия алгеброй, и видит, как служитель отпаивает вас содовой водой.

Были и такие молодые люди, которые презирали мальчишек, злоупотреблявших грубым гостеприимством студенческих пирушек, и гордились тем, что давали изысканные обеды на французский лад. Но и те, кто устраивал пирушки, и те, кто давал обеды, были снобами.

Были у нас и такие снобы, которых звали «франтами». Джимми, который часов в пять появлялся на людях разряженный в пух и прах, с камелией в петлице, в лакированных сапогах и в свежих лайковых перчатках дважды в день; Джессами, щеголявший своими «драгоценностями», — юный осел весь в сверкающих цепочках, перстнях и запонках; Джеки, который каждый день торжественно катался верхом по Бленгейм-роуд в бальных туфлях, белых шелковых чулках и с завитыми кудрями, — все трое льстили себя мыслью, что в университете они законодатели мод, — и все трое представляли собой самые противные разновидности снобов.

Разумеется, были и снобы-спортсмены, они имеются и посейчас — те счастливые создания, которых природа наделила любовью к жаргонным словечкам, которые шатаются по конюшням, правят почтовыми каретами перегон-другой и ранним утром расхаживают по двору в охотничьих камзолах, а ночи напролет играют в кости и в карты, и никогда не пропускают скачек или бокса, и сами участвуют в скачках без препятствий, и держат бультерьеров. Еще хуже них были те жалкие людишки, которые терпеть не могли охоты, да она им была и не по средствам, и которые смертельно боялись даже двухфутовой канавы и все же охотились, потому что не хотели отстать от Гленливета и Синкбарза. Снобы-бильярдисты и снобы-гребцы являются разновидностями снобов-спортсменов, и их можно найти не только в университетах.

Кроме того, были у нас и снобы-философы, которые ораторствовали в студенческих говорильнях, подражая государственным деятелям, и твердо верили, что правительство приглядывается к университету с намерением подобрать там ораторов для палаты общин. Были и дерзновенные молодые вольнодумцы, которые не поклонялись ничему и никому, кроме разве Корана да Робеспьера, и вздыхали о тех днях, когда бледный образ священника увянет и исчезнет, не устояв перед возмущением просвещенного мира.

Но хуже всех университетских снобов те несчастные, которых доводит до гибели желание подражать высшим. Смит знакомится в колледже с аристократами и стыдится своего папаши-торговца. У Джонса много родовитых друзей, в образе жизни он подражает им, как и полагается такому веселому и беззаботному малому, зато он разоряет своего отца, лишает сестру приданого, ломает жизнь младшему брату ради удовольствия принять у себя милорда или проехаться рядом с сэром Джоном. И хотя Робинсону, быть может, очень нравится напиваться дома так же, как он напивался в колледже, и возвращаться домой под присмотром полисмена, которого он только что пытался сбить с ног, подумайте, каково это для бедной старухи, его матери, вдовы отставного капитана, которая всю жизнь урезывала себя ради того, чтобы этот веселый молодой человек мог получить университетское образование.

Глава XVI
Литературные снобы

Что-то он скажет о литературных снобах? Вот какой вопрос, я не сомневаюсь, часто задавала себе публика. Как же он может пощадить собственную профессию? Неужели это грубое и безжалостное чудовище, нападающее без разбора на аристократию, духовенство, армию и знатных дам, станет колебаться, когда придет время égorger [59] собственную плоть и кровь?

Мой любезный и превосходный друг, скажите, кого сечет учитель так неукоснительно, как родного сына? Разве Брут не отрубил голову своему отпрыску[60]? Хорошего же вы мнения о нынешнем положении литературы и о литераторах, ежели думаете, что кто-то из нас не решится заколоть ножом собрата по перу, если его смерть может оказаться хоть чем-то полезной для государства!

Однако суть в том, что в литературной профессии снобов нет. Оглянитесь на все сословие британских литераторов, и, ручаюсь, вам не найти среди них ни одного примера вульгарности, зависти или высокомерия.

Все они, и мужчины и женщины, насколько я их знаю, отличаются скромностью поведения и изяществом манер, все безупречны в личной жизни и честны по отношению к окружающему их обществу и друг к другу. Правда, вам иногда, быть может, случится услышать, как один литератор поносит другого, но почему? Отнюдь не по злобе; вовсе не из зависти, но единственно ради правды и из чувства долга перед обществом. Предположим, например, что я добродушно укажу на какой-либо внешний недостаток моего друга мистера Панча и замечу, что мистер П. горбат, что нос и подбородок у него более крючковаты, чем у Аполлона или у Антиноя, которых мы привыкли считать образцами красоты: разве это доказывает, что я питаю злобу к мистеру Панчу? Ни в коей мере. Обязанность критика — отмечать не одни достоинства, но также и недостатки, и он неизменно выполняет свой долг с величайшей мягкостью и прямотой.

Всегда стоит выслушать мнение умного иностранца о наших нравах, и в этом отношении мне кажется особенно ценной и беспристрастной книга известного американца, мистера Н.-П. Уиллиса[61]. В его «Жизнеописании Эрнеста Клея», видного журналиста, читатель найдет точное изображение жизни популярного литератора в Англии. Для общества это всегда лев.

Его ставят выше герцогов и графов; вся знать стекается, чтобы увидеть его; не помню уж, сколько баронесс и герцогинь в него влюбляется. Но об этом предмете нам лучше умолчать. Скромность не позволяет нам назвать имена безнадежно влюбленных герцогинь и милых маркиз, вздыхающих о всех без исключения сотрудниках нашего журнала.

Если кому-нибудь угодно узнать, как тесно авторы связаны с высшим светом, то надобно только прочитать модные романы. Какой утонченностью, какой деликатностью проникнуты творения миссис Барнаби! В какое прекрасное общество вводит нас миссис Армитедж! Она редко знакомит нас с кем-либо ниже маркиза! Я не знаю ничего восхитительнее картин светской жизни в «Десяти тысячах в год», кроме разве «Молодого герцога» и «Конингсби»[62]. В них есть какая-то скромная грация и светская непринужденность, свойственная только аристократии, уважаемый сэр, истинной аристократии.

А какие лингвисты многие из нынешних писателей! Леди Бульвер, леди Лондондерри, сам лорд Эдвард — они пишут на французском языке с тонким изяществом и непринужденностью, что ставит их неизмеримо выше их континентальных соперников, из коих ни один (кроме Поль де Кока) не знает по-английски ни слова.

И какой англичанин может читать без наслаждения романы Джеймса, столь восхитительные по гладкости слога, — а игривый юмор, блестящий и небрежный стиль Эйнсворта? Среди других юмористов можно перелистать некоего Джеррольда, рыцарственного защитника Ториев, Церкви и Государства; некоего А’Бекета, отличающегося легкостью пера, но беспощадной серьезностью мысли; некоего Джимса, чьим безупречным языком и остроумием, свободным от шутовства, наслаждалась близкая ему по духу публика[63].

Если говорить о критике, то, быть может, еще никогда не было журнала, который столько сделал бы для литературы, как бесподобный «Куортерли ревью». У него, разумеется, есть свои предубеждения, но у кого из нас их нет? Он не жалеет усилий ради того, чтобы опорочить великого человека или без пощады разделаться с такими самозванцами, как Китс и Теннисон; но, с другой стороны, это друг молодых сочинителей, который замечал и поддерживал все нарождающиеся таланты в нашей стране. Его любят решительно все. Кроме того, есть у нас еще «Блеквудс мэгэзин», замечательный своим скромным изяществом и добродушием сатиры; в шутке этот журнал никогда не переходит границ учтивости. Он — арбитр в области нравов и, ласково обличая слабости лондонцев (к коим beaux esprits [64] Эдинбурга питают законное презрение), никогда не бывает грубым в своем веселье. Хорошо известен пламенный энтузиазм «Атенеума» и горький смех слишком требовательной «Литературной газеты». «Экзаминер», быть может, слишком робок, а «Зритель» слишком неумерен в похвалах, но кто станет придираться к таким мелочам? Нет, нет, критики Англии и писатели Англии как корпорация не имеют себе равных, и нечего выискивать у них недостатки.

А главное, я никогда не видел, чтобы литератор стыдился своей профессии. Тому, кто нас знает, известно, какой дух братской любви царит в нашей среде. Время от времени кто-нибудь из нас выходит в люди: мы не нападаем на него за это, не издеваемся над ним, но все до единого радуемся его успеху. Если Джонс обедает у лорда, Смит никогда не назовет Джонса льстецом и подхалимом. С другой стороны, Джонс, вращаясь среди сильных мира сего, отнюдь не кичится их обществом, но даже бросит герцога, с которым под руку шествует по Пэл-Мэл, чтобы подойти к бедняге Брауну, грошовому писаке, и поговорить с ним.

Это чувство равенства и братства среди сочинителей всегда поражало меня как одна из самых приятных особенностей нашего сословия. Именно потому, что мы знаем и уважаем друг друга, мы пользуемся всеобщим уважением, занимаем такое высокое положение в свете и безукоризненно себя держим на светских приемах.

Страна так высоко ценит литераторов, что двух из них в течение нынешнего царствования даже приглашали ко двору, и очень возможно, что к концу нынешнего сезона один или двое писателей будут приглашены на обед к сэру Роберту Пилю.

Есть и такие любимцы публики, что принуждены то и дело снимать с себя портреты и публиковать их; можно даже указать одного или двоих, от которых страна каждый год требует новых портретов. Может ли что-нибудь быть приятнее, чем это доказательство любви и уважения народа к своим учителям!

В Англии так почитают литературу, что каждогодне выделяется до тысячи двухсот фунтов, предназначенных единственно на пенсии достойным лицам этой профессии. Последнее также весьма и весьма лестно для этих самых лиц и доказывает, что, как правило, они процветают. Как правило, они так богаты и бережливы, что оказывать им денежную помощь почти не требуется.

Если каждое слово здесь — правда, то как же, любопытно было бы знать, могу я писать о литературных снобах?

Глава XVII
Литературные снобы

(Письмо «одного из них» к мистеру Смиту,
знаменитому наемному писаке)
Любезный Смит, из множества негодующих корреспондентов, возражавших против изложенного в последней лекции мнения, что в литературной профессии не существует снобов, я счел наилучшим адресоваться к вам лично, а уже через вас — ко многим, которые были так добры назвать литераторов, имеющих, как им угодно думать, больше всего прав на звание сноба. «Читали ли вы „Жизнеописание“ бедняги Теодора Крука напечатанное в „Куортерли“? — спрашивает один. — И кто более, чем этот несчастный достоин звания сноба?» «Что вы скажете о романах миссис Круор и о повестях миссис Уоллоп из светской жизни?» — пишет некий женоненавистник. «Разве Том Мако[65] не был снобом, когда помечал свои письма Виндзорским дворцом?» — спрашивает третий. Четвертый, видимо, затаивший какую-то личную обиду и сердитый на то, что Том Фастиэн, получив наследство, не оказал ему должного внимания, просит нас разоблачить этого знаменитого писателя. «Что вы скажете о Кроули Спокере, друге маркиза Борджиа, человеке, который не знает, где находится Блумсбери-сквер?» — пишет разгневанный патриот с штемпелем Грейт-Рассел-стрит на конверте. «Что вы скажете о Бендиго Деминорис?»— спрашивает еще один любопытный.

Я считаю «Жизнеописание» бедного Крука весьма поучительным. Оно доказывает нам, что не следует полагаться на сильных мира сего — на знатных, великолепных, титулованных снобов. Из него явствует, каковы отношения между бедными и богатыми снобами. Пойдите обедать к вельможе, любезный Смит, там вам покажут ваше место. Отпускайте шуточки, пойте песни, улыбайтесь ему и болтайте как его обезьянка, забавляйте хозяина, ешьте ваш обед, сидя рядом с герцогиней, и будьте за это благодарны, мошенник вы этакий! Разве не приятно читать свою фамилию в газетах, среди других светских гостей? Лорд Хукхэм, лорд Сниви, мистер Смит.

Произведения миссис Круор и романы миссис Уоллоп тоже поучительное, если не совсем приятное чтение. Ибо эти дамы, вращаясь в самом высшем обществе, в чем не может быть сомнения, и давая точные портреты знати, предостерегают многих честных людей, которые в противном случае могли быть введены в заблуждение, и рисуют светскую жизнь до того пустой, низменной, скучной, бессмысленной и вульгарной, что недовольные умы должны после этого примириться и с бараниной, и с Блумсбери-сквер.

Что же касается достопочтенного мистера Мако, то я отлично помню, какой шум поднялся из-за того, что этот достопочтенный джентльмен имел дерзость написать письмо из Виндзорского дворца, и думаю… что он сноб, если мог поставить такой адрес на своем письме? Нет, я думаю только, что снобизм проявила публика, подняв из-за этого дым столбом, — публика, которая с трепетом взирает на Виндзорский дворец и считает богохульством поминать о нем запросто.

Прежде всего, мистер Мако действительно был во дворце, и потому не мог быть нигде в другом месте. Почему же он, находясь в одном месте, должен был помечать свое письмо каким-то другим? Насколько я понимаю, он имеет такое же право находиться в Виндзорском дворце, как и сам принц Альберт. Ее величество (да будет это сказано с тем респектом, какого заслуживает столь величественная тема) являет собой августейшую домоправительницу этой резиденции. В ее королевские обязанности входит милостивое гостеприимство и прием высших должностных лиц государства; поэтому я и считаю, что мистер Мако имеет такое же право на апартаменты в Виндзоре, как и на красную шкатулку на Даунинг-стрит[66], и зачем же ему было ездить в Виндзор тайно, и стыдиться своей поездки туда, и скрывать свое пребывание там?

Что же до славного Тома Фастиэна, который обидел Либертаса, то последнему придется терпеть эту обиду до тех пор, пока Том не выпустит еще один роман; а за месяц до того Либертас, как критик «Еженедельного томагавка», вероятно, получит самое сердечное приглашение в Фастиэнвилл-Лодж. Приблизительно в это же время миссис Фастиэн заедет с визитом к миссис Либертас (в желтой коляске с розовой обивкой и с зеленым ковриком на козлах) и станет ласково расспрашивать ее о здоровье детишек. Все это прекрасно: однако Либертас должен знать свое место в обществе; писателем пользуются, пока он нужен, а потом бросают его; он должен довольствоваться общением со светскими людьми на таких условиях: а Фастиэн теперь, когда у него есть желтая коляска с розовой обивкой, принадлежит большому свету.

Нельзя ожидать, чтобы все были столь великодушны, как маркиз Борджиа, друг Спокера. Он-то был вельможа очень великодушного и возвышенного склада, истинный покровитель если не литературы, то хотя бы литераторов. Милорд завещал Спокеру почти столько же денег, сколько своему лакею Сансюиссу — по сорок или пятьдесят тысяч фунтов обоим этим честным малым. И они это заслужили. Есть кое-какие вещи, любезный Смит, которые Спокеру известны (хотя он и не знает, где находится Блумсбери-сквер) — а также и некоторые весьма странные места.

И, наконец, молодой Бен Деминорис. Какое право имею я считать этого знаменитого писателя за образец британского литературного сноба? Мистер Деминорис не только человек талантливый (как и вы, любезный Смит, хотя ваша прачка и пристает к вам со своим маленьким счетом), но он добился и привилегий, сопряженных с богатством, которых у вас нет, и мы должны почитать его, как нашего главу и представителя в высшем свете. Когда у нас здесь были индейцы-чоктосы, какого человека и чей дом избрали для показа этим любезным чужеземцам как образцового английского джентльмена и его образцовое жилище? Из всей Англии Деминорис оказался тем человеком, которого избрало правительство как представителя британской аристократии. Я знаю, что это верно. Я прочел об этом в газетах: и никогда еще народ не оказывал большей чести литератору.

И мне приятно видеть его на посту государственного деятеля, — такого же писателя, как и все мы, — приятно, потому что он заставляет уважать нашу профессию. Что нас восхищает в Шекспире, как не его поразительная многогранность? Он сам побывал всеми теми, кого изображает: Фальстафом, Мирандой, Калибаном, Марком Антонием, Офелией, судьей Шеллоу, — и потому я говорю, что Деминорис смыслит в политике больше всякого другого, ибо он побывал (или выразил готовность побывать) всеми. На заре его жизни Джозеф и Дэниел были восприемниками краснеющего юного неофита[67] и поддерживали его у купели свободы. Какая из этого вышла бы картина! Случилось так, что обстоятельства заставили его поссориться с самыми почтенными из своих крестных отцов и изменить убеждения, высказанные им в великодушную пору юности. Разве он отказался бы от должности при вигах? Даже и при них, как говорят, молодой патриот готов был служить своей стране. Где был бы теперь Пиль, если бы знал ему цену? Я оставляю этот тягостный предмет и рисую себе негодование римлян при виде Кориолана, разбившего лагерь перед Порта-дель-Пополо, или горькую обиду Франциска I, когда коннетабль Бурбон при Павии перешел на сторону противника. Raro antecedentem, etc., deseruit pede Paena claudo [68] (как сказал некий поэт); и я не знаю зрелища ужаснее, нежели Пиль, когда карьера его завершилась катастрофой: Пиль, извивающийся в мучениях, а над ним — Немезида Деминорис!

Даже в словаре Лемприера[69] я не видел картины более устрашающей, чем это божественное отмщение. Как! Пиль думал убить Каннинга, да? И уйти от кары, потому что убийство было совершено двадцать лет назад? Нет, нет. Как! Пиль думал отменить хлебные законы, да? Первым долгом, прежде чем проводить хлебные законы или законы об Ирландии, давайте установим, кто именно убил «родственника» лорда Джорджа Бентинка. Пускай Пиль ответит за это убийство стране, ответит плачущему, ни в чем не повинному лорду Джорджу и его заступнику, Немезиде Деминорис.

Я считаю его вмешательство подлинно рыцарским, я смотрю на привязанность лорда Джорджа к его «дядюшке» как на самое возвышенное и приятное из качеств осиротевшего молодого вельможи, и я горжусь тем, любезный Смит, что в этой бескорыстной междоусобице лорда поддерживает литератор; что если лорд Джордж — глава великой английской аграрной партии, то литератор в качестве вице-короля стоит выше его. Счастлива страна, у которой есть два таких спасителя. Счастлив лорд Джордж, у которого есть такой друг и покровитель, — счастливы литераторы, что из их рядов вышел глава и спаситель нации.

Глава XVIII
О снобах-политиках

Не знаю, где сноб-дилетант может найти больше экземпляров своей любимой породы, чем в мире политики. Снобы-виги, снобы-тори и снобы-радикалы, снобы-консерваторы и снобы «Молодой Англии», снобы-чиновники и снобы-парламентарии, снобы-дипломаты и снобы-придворные представляются воображению в неисчислимом количестве приятнейших разновидностей, так что я затрудняюсь, которую из них показывать первой.

Моим близким друзьям известно, что у меня имеется тетушка-герцогиня, которая, в силу своего титула, состоит смотрительницей Пудреной комнаты; и что мой кузен, лорд Питер, — хранитель Оловянного жезла и камергер Мусорной корзины. Ежели бы этим милым родственникам предстояло еще надолго сохранить свои посты, никакая сила не заставила бы меня ополчиться на неказистую категорию снобов-политиков, к которой они принадлежат; но и ее светлость и лорд Питер уходят вместе с нынешним правительством, и, быть может, если мы слегка позабавимся и позлословим насчет их преемников, это смягчит для них горечь отставки.

Сейчас, когда пишутся эти строки, еще неизвестны перемены в составе кабинета, но я слышал в самом лучшем обществе (мне это рассказал на прошлой неделе Том Спифл за завтраком у барона Хаундсдича), что Оловянный жезл моего кузена Питера перейдет к Лайонелю Геральдону. Тоффи почти уверен в том, что получит пост при Мусорной корзине; а Пудреная комната положительно обещана леди Герб.

За каким чертом ее милости понадобилось это место? Вот вопрос, которым невольно задается моя глупая голова. Будь у меня тридцать тысяч в год; да будь у меня подагра (хотя это величайший секрет), а дома такой любезный супруг-эпилептик, как лорд Герб, да сколько угодно домов в городе и за городом, парков, замков, вилл, поваров, книг, карет и других радостей жизни, — неужели я стал бы чем-то вроде не знаю чего, — в сущности, старшей горничной у особы хотя бы и самого высокого ранга и всеми любимой? Неужели я бросил бы покойную жизнь, свой дом и свой круг знакомых, мужа, детей и независимость ради того, чтобы хранить какую бы то ни было пудру в чьем бы то ни было хозяйстве, говорить едва слышно, часами стоять навытяжку перед каким-нибудь молодым принцем хоть бы и самого высокого происхождения? Неужели я согласился бы ехать в карете спиной к лошадям, когда по слабости здоровья такой способ передвижения мне особенно неприятен, — и все потому, что на дверцах кареты имеется герб с тремя червлеными львами на золотом поле, увенчанный короной? Нет. Я никому не уступлю в преданности нашим установлениям; но высказывать верноподданнические чувства и чтить корону предпочитаю de loin [70]. Ведь, что ни говорите, в положении лакея всегда есть что-то смехотворное и низменное. В опрятной, проворной, непритязательной Филлис, которая накрывает ваш стол и чистит ваши ковры, в обычном слуге, который чистит ваши сапоги и стоит за вашим стулом в привычном для него плохо сшитом черном костюме, нет ничего нелепого и неуместного; но когда вам встретится разряженный лакей в галунах, плюше и aiguillettes [71], с букетом, каких никто не носит, в пудреном парике, каких никто не носит, в раззолоченной треуголке, годной только для обезьяны, — то, по-моему, здравомыслящий человек не может сдержать усмешки перед этой глупой, уродливой, ненужной, постыдной карикатурой на человека, созданной снобом для того, чтобы она поклонялась ему, стояла на запятках его кареты, показывая сверхъестественные ляжки, носила в церковь его молитвенник в бархатном мешочке, с торжественным поклоном подавала ему треугольные записочки на серебряном подносе и т. д. Повторяю, есть нечто постыдное и бессмысленное в лакее Джоне, каким мы его видим сегодня.

Мы не можем быть людьми и братьями до тех пор, пока этого беднягу заставляют ломаться перед нами в его теперешнем виде, пока этот несчастный не поймет, как оскорбительно для него такое смехотворное великолепие. Эта реформа необходима. Мы отменили рабство негров. Теперь нужно освободить Джона от плюша. И я надеюсь, что лакеи будущего с благодарностью помянут «Панч»; и если для него не найдется ниши в Вестминстерском аббатстве, рядом с Уильямом Уилберфорсом[72], то по меньшей мере следовало бы поставить ему статую в лакейской, там, где собираются слуги.

А если Джон кажется смешным, то разве не смешон лорд Оловянного жезла и смотритель Мусорной корзины? Если бедняга Джон в невыразимых желтого плюша, болтающийся на запятках кареты ее светлости или прохаживающийся перед дворцом, пока его хозяйка расправляет свой шлейф в Приемной зале, является предметом глубочайшего презрения, образцом самого уморительного великолепия, одной из самых бессмысленных и нелепых живых карикатур нашего века, то разве намного отстал от него лорд Питер, носитель Оловянного жезла? И неужели вы думаете, уважаемый, что публика будет терпеть такого рода явления еще много столетий? Как вы думаете, сколько времени еще проживут «Придворные известия» и те старомодно-мишурные, унизительные церемонии, которые в них описываются? Когда я вижу отряд лейб-гвардейцев в алых мундирах с золотым галуном; кучку торгашей, переряженных солдатами и именующих себя «королевскими телохранителями» и мало ли как еще; директора театра (хотя это, надо признать, бывает довольно редко) в шутовской одежде, который ухмыляется перед королем, держа пару свечей, пятится задом, и шпага путается у него в кривых ногах; группу важных дворцовых лакеев, которые расталкивают толпу, надменно расчищая дорогу, — разве я благоговею перед этой величественной церемонией? Разве она должна внушать почтение? В ней не больше правды, чем в вытянутых физиономиях плакальщиков на похоронах, — скажем, не больше искренности, чем в скорби лорда Джорджа Бентинка о Каннинге. Почему всех нас так насмешила картинка в последнем номере нашего журнала (она одна стоит целого тома): «„Панч“ преподносит Десятый том[73] ее величеству Королеве»? Потому что в ней бесподобно осмеяно готическое искусство и самая церемония, ее нелепость и чопорность; дешевые потуги на благолепие; громоздкая, смехотворная, бессмысленная роскошь. Так вот: подлинные празднества вряд ли менее нелепы; булава и парик Канцлера почти так же устарели и утратили всякий смысл, как и шутовской колпак с погремушкой. Чего ради всякий Канцлер, всякий режиссер, всякий лорд Оловянного жезла, всякий Джон-лакей должны облачаться в маскарадный костюм и носить какой-то значок? Епископа Лондонского, высокопреподобного Чарльза Джеймса, я уважаю ничуть не меньше сейчас, когда он перестал носить парик, чем в то время, когда он его носил. Я бы верил в его искреннюю набожность даже и в том случае, если бы Джон-лакей в пурпурном одеянии (похожий на кардинала в отставке) не носил за ним мешочек с молитвенником в королевскую капеллу; и думаю, что королевская фамилия не пострадала бы и верность подданных не ослабела бы, ежели бы расплавили все жезлы — золотые, серебряные и оловянные, а все grandes charges á la Cour [74] — звания хранительниц Королевской пудры, и деревянных башмаков, и т. п., — отменили бы in saecula saeculorum [75].

И я готов держать пари, что к тому времени, когда «Панч» выпустит свой восьмидесятый том, все церемонии, о которых мы здесь говорили, перестанут существовать так же, как и хлебные законы, и народ благословит «Панч» и Пиля за отмену и того и другого.

Глава XIX
Снобы-виги

Мы не знаем, мы слишком скромны, чтобы рассчитывать наперед (всякий, кто посылает статьи в журнал мистера Панча, скромен), какое именно действие возымеют наши труды и какое влияние они могут оказать на общество и на весь мир.

Два случая, имевших место на прошлой неделе, весьма кстати подкрепляют изложенное выше мнение. Мой любезный друг и собрат по перу Джонс (я буду называть его Джонсом, хотя его фамилия — одна из самых известных в нашей империи) написал статью под заглавием «Черный понедельник», в которой беспристрастно излагались претензии вигов на власть, а их божественное право управлять государством подвергалось сомнению. Джонс пользовался доводом: «sic vos non vobis» [76]. Виги не летают в полях от цветка к цветку, как трудолюбивая пчелка, но завладевают и ульями и медом. Виги не вьют гнезд, как пернатые певцы рощ, но забирают себе гнезда и яйца, которые там находятся. Они великодушно пожинают то, что посеял народ, и совершенно довольны своей деятельностью и полагают, что страна должна любить их и бесконечно ими восхищаться за то, что они благосклонно пользуются ее трудами.

Джонс рассуждает так. «Вы позволяете Кобдену проделать всю работу, говорит он, — а когда он ее сделает, вы спокойно присваиваете результат себе, а ему предлагаете пятнадцатого разряда место в вашей высокой корпорации». Джонс имел в виду первую, неудавшуюся попытку вигов прийти к власти в прошлом году, когда они действительно предлагали Ричарду Кобдену какую-то должность немногим лучше рассыльного на Даунинг-стрит и даже милостиво осведомлялись, не привлекают ли его такие официальные обязанности, как носить за лордом Томом Нодди его красную шкатулку.

Что произошло на прошлой неделе, когда Пиль примкнул к сторонникам свободы торговли и, смиренно отказавшись от своего поста и вознаграждения, нагим удалился в частную жизнь? Джон Рассел и компания явились, чтобы облечься в те одежды, которые, по словам этого знаменитого английского джентльмена, члена парламента от Шрусбери, достопочтенного баронета, были «переданы» вигам, а по словам Джонса и любого из сотрудников «Панча», сами виги совлекли их с Ричарда Кобдена, Чарльза Вильерса, Джона Брайта[77] и других, — что произошло, повторяю я? «Посмеете ли вы выступить вперед, о Виги?» — воскликнул Джонс. «О снобы-виги, — взываю я от всего сердца, — отодвинуть Ричарда Кобдена с товарищами в задние ряды и притязать на победу, которая была одержана иными, лучшими шпагами, чем ваши жалкие, никчемные придворные шпажонки! Вы хотите сказать, что править должны вы, а с Кобденом нечего считаться?»

Вот почему вышло, что на состязании в Шрусбери, самом серьезном из всех, в каких до сих пор участвовал мистер Б. Дизраэли, выступил вперед некий Фальстаф и заявил, что это он уложил Готспера, тогда как на самом деле его самого пронзил мечом благородный Гарри[78]. Вот почему во Франции изящные представители народа были только зрителями, когда Гош и Бонапарт одерживали победы для Республики.

Какие последствия возымел протест «Панча»? Виги предложили Ричарду Кобдену пост в кабинете. Как член правительства «Панча» я должен сказать с гордостью, что никогда еще никто не делал более лестного комплимента нашему законодательному органу.

А теперь перейдем к моей собственной попытке потрудиться на благо родины. Те, кто помнит заметки о снобах-политиках за прошлую неделю, должны вспомнить и уподобление, к которому нам поневоле пришлось прибегнуть: уподобление британского лакея придворному лакею — чиновному снобу Дворцового ведомства. Бедного Джона в его треуголке и плюшевых штанах, в галунах и аксельбантах, вместе с его треуголкой, пудреным париком с косичкой, с нелепым букетом на груди мы сравнивали с лордом — хранителем Помойного ведра, с лордом — главным смотрителем кладовой, и невольно на ум приходило изречение: «Разве я не человек и не брат твой?»

Следствием этой изящной и незлобивой сатиры явилась заметка в субботнем нумере «Таймса» за 4 июля:

«По нашим сведениям, посты в Дворцовом ведомстве были предложены его светлости герцогу Стилтону и его светлости герцогу Даблглостеру. Их милости отклонили предложенную им честь, однако высказали намерение оказывать поддержку новому правительству».

Мог ли писатель-публицист добиться большего успеха? Я ничуть не сомневаюсь, что оба герцога, прочитав последний очерк о снобах и подумав над ним, дали понять, что не намерены носить никакую ливрею, хотя бы и королевскую, что не примут никакого поста, даже самого высокого, но удовольствуются скромной независимостью и попытаются жить прилично на свои пятьсот или тысячу фунтов per diem [79]. Если «Панч» мог осуществить такую реформу за одну неделю — если он заставил великую партию Вигов признать, что в конце концов есть в этом грешном мире люди не хуже их, нет, даже лучше, если он мог доказать великим магнатам-вигам, что рабство им не к лицу — даже рабство у величайшего князя из самого маленького и самого прославленного в Германии княжества, — значит, нам незачем продолжать нашу статью о снобах-вигах. Эта статья уже написана.

Быть может, эта порода уже вымерла (или близка к вымиранию) вместе с ее потомством — хилыми философами, денди-патриотами, просвещенными филантропами и легковерными оптимистами, верующими в традиции палаты общин. Быть может, милорд или сэр Томас соизволят из своих парков и замков выпустить для городов и селений манифесты, в которых скажут: «Мы считаем правильным, чтобы интересы народа выражали его представители. Мы думаем, что их жалобы имеют основания, и мы, в нашей бесконечной мудрости, становимся во главе их, чтобы одержать победу над ториями, нашими общими врагами», — быть может, повторяю, эти великолепные виги поняли наконец, что без солдат офицеры-добровольцы малополезны, как бы ни были они разукрашены галунами, и что без лестницы даже самому властолюбивому вигу не забраться наверх; что народ, короче говоря, любит вигов не больше, чем династию Стюартов, или Союз семи королевств[80], или Джорджа Каннинга, который скончался несколькими столетиями позже, — не больше, чем всякую пережившую себя традицию. Виги? Чарльз Фокс в свое время был великим человеком, хороши были и лучники при Азенкуре с их большими луками. Но порох лучше. Мир не стоит на месте. Мощный поток времени стремится вперед; и как раз сейчас всего несколько жалких вигилят вертятся и толкаются на поверхности этого потока.

Любезный друг, близко время, когда им придется потонуть, и они потонут, уйдут к мертвецам, и какая нужда нам гуманничать и вытаскивать этих жалких утопленников?

А потому нет смысла писать статью о снобах-вигах!

Глава XX
Снобы-консерваторы, или снобы-аграрии

Среди всех придворных короля Карла не было более рыцарственного и преданного консерватора, чем сэр Джеффри Хадсон[81], который, будучи немногим побольше щенка, отличался храбростью самого крупного льва и всегда был готов сразиться с противником любого роста. Такой же доблестью и неустрашимостью славился гидальго Дон-Кихот Ламанчский, который, опустив копье, испускал воинственный клич и галопом налетал на ветряную мельницу, ежели ему случалось принять ее за великана или другую нечисть; и хотя никто никогда не называл его здравомыслящим, однако всеми признана его храбрость и верность, кротость его нрава и чистота намерений.

Все мы сочувственно и мягко относимся к людям, поврежденным в уме, к смешным беднягам-карликам, взявшимся за подвиг выше своих сил, ко всем несчастным слепым идиотам, вообразившим себя героями, полководцами, императорами и победителями, когда им остался всего один шаг до смирительной рубашки и их уже небезопасно оставлять на свободе.

Что же касается снобов-политиков, то чем более я размышляю о них, тем более проникаюсь этим чувством сострадания, и ежели бы все статьи о снобах могли быть написаны в одном тоне, то у нас, вместо ряда живых и шутливых очерков, получился бы сборник, от которого прослезились бы даже гробовщики, примерно такой же веселый, как «Тюремные мысли» доктора Додда или «Суровый призыв» доктора Лоу[82]. Думаю, мы не можем позволить себе насмехаться над снобами-политиками и презирать их — можем только жалеть их. Возьмем Пиля. Если существовал когда-либо политик-сноб, — мастер лицемерия и общих мест, ханжа и пустозвон, — то, видит бог, он-то и был этим снобом. Но он раскаивается и, похоже, спасет свою душу: он становится на колени и кается в своих грехах так смиренно, что мы сразу таем. Мы принимаем его в объятия и говорим:

«Бобби, дружище, забудем о прошлом: раскаяться никогда не поздно. Идите к нам, только не приводите больше латинских цитат, не пойте про собственную добродетель и последовательность, не заимствуйте чужого платья». Мы его принимаем и защищаем от снобов, бывших его соратников, которые ревут за дверями, и в объятиях Джуди[83] ему так же покойно, как на руках у родной матушки.

А еще есть виги. Они наслаждаются властью, они получили то, чего страстно желали, — то владение на Даунинг-стрит, которое, если кое-кого из них послушать, предназначено им свыше. Что ж, теперь они там водворились и, надо отдать им справедливость, ведут себя довольно кротко. Они оделяют своими милостями не только протестантов, но и католиков. Они не говорят: «Ирландцам вход воспрещается», — и даже оживляют кабинет министров порядочной дозой ирландского акцента. Лорд Джон выступает перед избирателями смиренно и сокрушенно, как бы говоря: «Джентльмены! Хотя виги стоят высоко, но есть, в конце концов, нечто гораздо выше, я имею в виду Народ, слугами коего мы имеем честь быть и о благоденствии коего мы обещаем ревностно печься». При таких условиях кто может сердиться на снобов-вигов? Разве только какой-нибудь человеконенавистник, никогда не пробовавший и капли благостного млека.

Наконец, есть снобы-консерваторы, или, как эти бедняги нынче себя именуют, снобы-аграрии. Кто же может на них сердиться? Разве может кто-нибудь считать Дон-Кихота вменяемым или тревожиться поведением Джеффри Хадсона, когда он хватается за оружие и грозится проткнуть вас насквозь?

На прошлой неделе я ездил (чтобы обдумать на свободе и на свежем воздухе интересующий нас важный вопрос о снобах) в уединенное место, именуемое отелем «Трафальгар» в Гринвиче, и там, потревоженный нашествием множества мужчин весьма здоровой наружности, с красными лицами и в прекраснейшем белье, я спросил слугу Августа Фредерика, что это за воинство явилось сюда истреблять снетков[84]?

— Разве вы не знаете, сэр? — ответил тот. — Это же партия аграриев.

Так оно и было. Настоящие, истинные, непреклонные, никогда не сдающиеся аристократы, почвенники, наши старинные-старинные вожди, наши Плантагенеты, наши Сомерсеты, наши Дизраэли, наши Хадсоны и наши Стэнли. Они прибыли в полном составе и для новой борьбы, взяли в лидеры Джеффри Стэнли[85], этого «Руперта дебатов», и водрузили свое знамя с девизом «Не сдадимся» на Снетковом холме.

Пока с нами Кромвель и «железнобокие», честные аграрии всегда вольны оставаться при Руперте и кавалерах. Кроме того, разве член парламента от Понтефракта не перешел к нам? И разве не пошло прахом их «доброе старое дело» теперь, когда он от этого дела отошел?

Итак, мое сердце питало к ним отнюдь не злобу, а лишь самые нежные чувства, я благословлял их, когда они по двое и по трое входили в столовую, когда со сверхъестественной мрачностью вручали шляпы лакеям и без промедления принимались строить заговоры. Достойные, рыцарственные, заблудшие Снобы, — говорил я про себя, — идите и требуйте своих прав над чашей минеральной воды; вооруженные серебряными вилками и рыцарским духом Англии, пригвоздите к земле презренных мануфактурщиков, которые хотят отнять у вас ваши наследственные права. Долой всех прядильщиков хлопка! Георгий-победоносец за аграриев! Выручай, Джеффри!

Я уважаю заблуждения этих бедняг. Как! Отменить отмену хлебных законов? Вернуть нас ко временам добрых старых ториев? Нет, нет. Шалтай-Болтай свалился в грязь, и вся королевская рать не может Шалтая-Болтая поднять.

Пускай эти честные простаки вопят: «Не сдадимся!» — мы только посмеемся, ибо победа за нами, и выслушаем их без гнева. Мы знаем, что значит «не сдадимся» и значило в любое время за последние пятнадцать лет. «В природе этого народного bellua [86], — поясняет доброе старое „Куортерли ревью“ с обычным для него тактом и присущим ему изящным слогом, вечная ненасытность, а кроме того, прожорливость и наглость, возрастающие с каждым глотком». Мало-помалу, день за днем, со времен Билля о Реформе, бедняги, чьим рупором служит старое «Куортерли», вынуждены были подкармливать народное bellua, что известно каждому, кто читает данный орган. «Не сдадимся!» — рычит «Куортерли», но Чудовище требует закона о правах католиков, глотает его и все не сыто, требует закона о Реформе, закона об акционерных обществах, закона о свободе торговли, — Чудовище заглатывает все. О, ужас из ужасов! О, бедное, сбитое с толку, старое «Куортерли»! О, миссис Гэмп! О, миссис Гаррис![87] Уже все пропало, но вы по-прежнему кричите: «Не сдадимся!» — а Чудовище и сейчас не сыто и кончит тем, что проглотит и партию консерваторов.

Так станем ли мы гневаться на несчастную жертву? Случалось ли вам видеть, как bellua, именуемое кошкой, играет с мышью? «Не сдадимся!» — пищит длиннохвостая бедняжка, мечась из угла в угол. Чудовище приближается, добродушно треплет ее лапкой по плечу, игриво подбрасывает ее и — в положенное время съедает.

Братья мои, английские снобы! Вот почему мы так легко прощаем сноба-консерватора и сноба-агрария.

Глава XXI
Существуют ли снобы-виги?

К счастью, эта глава будет очень коротенькой. Я не собираюсь задавать нескромные вопросы правительству, наподобие Томаса Финсберийского[88], или как бы то ни было противодействовать успехам Великой либеральной администрации.

Самое лучшее, что мы можем сделать, — это совсем не задавать вопросов, но доверять вигам безоговорочно, полагаясь на их недосягаемую мудрость. Они умней нас. Благое провидение предрешило, что они будут нами править, и наделило их всеобъемлющими познаниями. Другие люди меняют свои убеждения, они же — никогда. Например, Пиль признает, что его убеждения относительно хлебных законов в корне изменились, а у вигов они остались неизменными; виги всегда исповедовали свободу торговли, всегда были мудрыми и совершенными. Мы этого не знали; но это правда, — так говорит лорд Джон. А великие вожди вигов, обращаясь к своим избирателям, поздравляют сами себя и весь свет с тем, что Свобода торговли стала законом Империи, и благодарят бога за то, что он создал вигов, которые могут объявить эту великую истину всему миру. Свобода торговли! Господь с вами, ведь это виги изобрели свободу торговли да и вообще все, что было когда-либо изобретено. Настанет день, когда ирландская церковь уйдет в небытие; когда, быть может, англиканская церковь последует ее примеру; когда за съемщиками квартир признают право голоса; когда просвещение станет действительно народным; когда даже пять пунктов Томаса Финсберийского станут видимы невооруженным глазом, — и тогда вы поймете, что виги всегда стояли за право голоса для квартиронанимателей, что это они изобрели народное просвещение, что именно они разрешили церковный вопрос и что это они выдумали те пять пунктов, которые пытался приписать себе Фергус О’Коннор. Там, где налицо Совершенство, нет места Снобизму. Виги знали и делали — знают и делают — всегда будут знать и делать — решительно все.

И опять-таки у вас нет никакого основания думать, будто среди них так уж много снобов. Ведь их и самих очень мало. Автор книжки об английской аристократии, который именует себя Гэмпденом-младшим (и похож на Джона Гэмпдена[89], как «Панч» на Аполлона Бельведерского), перечисляет множество профессий, называя имена англичан, кои в них преуспели; он утверждает, что аристократия не дала миру ни хороших жестянщиков, ни адвокатов, ни художников, ни богословов, ни канатоходцев, ни представителей иных специальностей, тогда как из народа вышло множество людей, отличившихся в названных выше профессиях. Из этого следует, что аристократия — низшая раса, а народ — высшая. Это довольно жестоко со стороны Гэмпдена-младшего, да и довод против бесчестной и слабоумной аристократии не совсем справедливый, ибо всякому ясно, что лорд не может играть на скрипке или писать картины без природного таланта и без практики, что люди выбирают себе профессию хлеба ради, а если у них имеются большие или хотя бы достаточные средства к жизни, то они обычно предпочитают праздность. Лже-Гэмпден, мне кажется, упустил из виду, что аристократам просто нет нужды приобретать вышеназванные профессии; а главное, он забывает сказать, что народ относится к знати, как сорок тысяч к одному, и, следовательно, последняя вряд ли может дать столько выдающихся людей, сколько их можно найти в народной среде.

Точно так же (я признаю, что вышеприведенный пример слишком длинен, но в труде о Снобах надо уделить слово и снобу-радикалу, как и всякому другому) едва ли среди вигов найдется много снобов: ведь среди людей так мало вигов.

Я считаю, что настоящих, живых вигов на свете не больше сотни — из них человек двадцать пять занимают посты, остальные готовы их занять. Нельзя и ожидать, что в таком малочисленном обществе много снобов того сорта, какой мы ищем. Как редко можно встретить настоящего, общепризнанного вига! Знаете ли вы хоть одного? Знаете ли вы, что значит быть вигом? Я могу понять человека, если он озабочен тем или иным мероприятием, если он желает, чтобы отменили пошлины на сахар, или на хлеб, или чтобы не урезали в правах евреев, да мало ли еще чего; но в таком случае, если Пиль займется этим делом и избавит меня от забот, он меня устраивает не хуже, чем всякий другой, как бы его ни звали. Я желаю, чтобы в моем доме был порядок, чтобы в комнате у меня было чисто, и не все ли мне равно, какую возьмут щетку и совок для мусора.

Чтобы быть вигом, надо быть реформатором — более или менее, это уж как вам угодно, — но и кое-чем сверх того. Надо уверовать не только в то, что хлебные законы следует отменить, но и в то, что виги должны быть у власти; не только в то, что Ирландию надо усмирить, но и в то, что виги должны быть на Даунинг-стрит. Если народ непременно хочет реформ, что ж, разумеется, тут уж ничего не поделаешь, но помните, что реформы эти должны считаться заслугой вигов. Я верю, что весь мир принадлежит вигам и все, что от них исходит, есть благо. На днях, когда лорд Джон благословлял народ в ратуше и рассказывал всем нам, как виги добились для нас хлебного закона, — честное слово, мы, кажется, оба этому верили. Не Кобден и Вильерс с народом этого добились, а именно виги каким-то образом пожаловали нам это благо.

Они — высшие существа, от этого никуда не уйдешь. То, что Томас из Финсбери кощунственно назвал «лукавством вигов», существует — и побивает все прочие виды лукавства. Сам я не виг (быть может, нет надобности это говорить, не говорю же я, что я не король Пиппин в золотой карете, не король Хадсон и не мисс Бердетт-Кутс)[90], я не виг, но ах, как бы мне хотелось быть вигом!

Глава XXII
Снобы-штатские

Не может быть ничего более отвратительного и более свирепого, чем мракобесие, недоброжелательная надменность и трусливое злопыхательство, проявляемые штафирками общественной печати и сонмами штатских снобов во всей стране против самого излюбленного среди наших институтов: против того института, за здравие которого на всех общественных обедах пьют сразу же после тоста за церковь, — против Британской Армии. Я сам, в то время, когда я писал мой скромный труд о военных снобах, — побуждаемый к этому единственно сознанием долга, — трактовал свой предмет с любовью и самой изысканной учтивостью, которые, как мне было дано понять, встретили одобрение и восторг в военных клубах, офицерских собраниях и прочих местах, где бывает много военных. Но можно ли было предположить, что критика зайдет так далеко, как за последние десять дней; что всякий невежда-кокни осмелится судить вкривь и вкось; что штатские в гостиницах и клубах станут возмущаться; что патриоты-бакалейщики и торговцы мануфактурой отважатся протестовать; что даже несведущие в политике женщины и матери семейств, вместо того чтобы разливать за завтраком чай и раздавать бутерброды, станут читать газеты, — да-да, честное слово, — и тоже поднимут визг, с ужасом узнав о телесных наказаниях в Хаунслоу[91], — предположить, повторяю, что Общество наделает столько шума, как за эти последние две недели, и что, может быть, за каждым столом в Англии поднимется негодующий крик, — это уж слишком, дерзость снобов-штатских зашла чересчур далеко, и следует немедля положить этому конец. Я решительно против штафирок и после беседы с мистером Панчем уполномочен заявить, что сей джентльмен разделяет мое убеждение: армия нуждается в защите.

Если сноб-штатский возражает против армейских наказаний, продвижений, покупки чинов и прочего, всегда следует давать ему один и тот же ответ: он ничего в этом не смыслит. Какого черта беретесь вы, штафирка, рассуждать об армии, когда не можете отличить кремневое ружье от фузеи?

Такие доводы, как мне приходилось видеть, с большим успехом приводились в военных газетах, и я вполне согласен, что доводы эти прекрасны и неопровержимы. Чтобы человек мог судить о таком сложном предмете, как армия, требуется особого рода талант, основательная подготовка и специальное военное образование; а этим, как всякому ясно, могут похвастаться лишь очень немногие из штатских. Но каждый, кто имел счастье познакомиться с гвардейским прапорщиком Григом, с капитаном Фэмишем из полка Пегих Готтентотов и еще с сотней молодых джентльменов той же профессии, должен признать, что под началом таких людей, как они, армии не грозит никакая опасность. Воспитание у них блестящее, время они проводят в тяжких воинских трудах; беседы в полковых собраниях, как всем известно, ведутся философские, а занятия офицеров носят строго научный характер. Если люди с таким жаром стремятся приобретать знания в юности, то какими же мудрецами они должны сделаться в старости? К тому времени как Грига произведут в полковники (а уж, конечно, в гвардейских полках знаний набираются куда быстрей, и молодой ветеран может стать полковником лет в двадцать пять) и Фэмиш достигнет того же чина — они более чем кто-либо будут способны руководить армией, и может ли какой-то штатский знать об армии столько, сколько знают они? И мнения таких людей смеют оспаривать штатские! Я не могу представить себе ничего более опасного, более дерзкого, одним словом, более снобистского, чем такая оппозиция.

Когда такие люди, и даже самые высшие авторитеты в армии держатся того мнения, что британского солдата нужно драть плетьми, то со стороны штатских просто нелепо вмешиваться. Разве вы можете знать об армии и о нуждах солдата столько, сколько знает фельдмаршал герцог Веллингтон? Если великий полководец нашего времени считает порку одной из потребностей армии, какое вы имеете право возражать? Порют-то ведь не вас. Вы — штатский. Драть своих ближних как собак, быть может, противно вашим представлениям о приличиях, нравственности и справедливости; подвергать христиан грубым, диким, унизительным и малодейственным наказаниям, быть может, кажется вам возмутительным; но нелепо думать, что великий полководец нашего времени позволил бы подвергать солдат таким наказаниям, если б можно было обойтись без этого. Одно слово наших военачальников — и плеть-девятихвостка сможет занять свое место в Тауэре как историческое орудие пытки вместе с колодками и тисками времен Испанской Армады. Но, скажете вы, великий полководец своего времени герцог Альба, весьма возможно, считал тиски и колодки таким же необходимым орудием для поддержания дисциплины, каким в наше время считается плеть. Штатский, не суйся в дела, которые недоступны твоему пониманию. Уважай воинский устав и запомни, что большинство офицеров Британской Армии, от его светлости герцога Веллингтона до прапорщика Грига, убеждены, что без плетей обойтись невозможно. Не следует думать, что все они жестоки. Говорят, что когда этого несчастного в Хаунслоу прикрутили к лестнице и унтер-офицеры занесли над ним плети, не только солдатам, но и офицерам становилось дурно до обморока от этого отвратительного зрелища. Мне говорили, что, присутствуя при телесных наказаниях, солдаты каждый раз падают в обморок. Само естество протестует и обмороком словно восстает против этой омерзительной пытки. Естество — да! Но военная служба отнюдь не естественное для человека занятие. Это нечто совершенно чуждое нормальной жизни. Муштра — красные мундиры, все одного покроя, с одинаковым количеством пуговиц — сечение кошками — маршировка всегда одной и той же ногой вперед, — все это не естественно: если вы дадите человеку штык, то для него отнюдь не естественно воткнуть этот штык в брюхо французу; очень немногие по собственной воле наденут вместо шляпы такую шапку, какую полковник Уайт и его однополчане носят каждый день; меховую муфту с болтающимся сзади красным шерстяным мешком и кисточкой для бритья, торчащей спереди в виде украшения. Вся эта система есть нечто вопиющее — искусственное. Штатскому, который живет вне этой системы, ее не попять. Это, не то, что другие профессии, где требуется ум. Человек, отстоящий всего на один градус от идиотизма, у которого едва хватает мозгов на то, чтобы проявить врожденную злобность или выносливость, может стать отличным солдатом. Мальчишку могут поставить над ветераном: это мы видим каждый день. Какой-нибудь юнец за несколько тысяч фунтов может купить себе право командовать людьми, чего самый опытный и образованный военный иногда не может добиться. Посмотрите, как прапорщик Григ, только что со школьной скамьи, небрежно отвечает старому солдату огромного роста, гладиатору двадцати пяти кампаний, когда тот отдает ему честь. И если положение офицера неестественно и ненормально, то что же сказать о солдатах! Между прапорщиком Григом и великаном-гладиатором такая же разница в социальном положении, как между командой каторжников, работающих на барже, и надзирателями, которые их стерегут. Сотни тысяч людей едят, маршируют, спят, их гоняют целыми партиями туда и сюда по всему свету — а Григ и ему подобные едут рядом и надзирают над ними; им дают команду наступать или отступать, и они выполняют приказ; им велят раздеться, — и они раздеваются; велят драть кого-то плетьми, и они дерут; приказывают убивать или быть убитыми, и они повинуются — ради пищи, одежды и двух пенсов в день на пиво и табак. И ничего больше: ни надежды, ни цели в жизни, ни покоя в старости, — ничего, кроме богадельни в Челси. Многие ли из этих людей избавляются от своего рабства и во время войны, когда их труд всего нужнее и всего лучше оплачивается! Между солдатом и офицером образовалась такая пропасть, что перебраться через нее можно разве чудом. Когда Мехмет Али приказал уничтожить всех мамелюков, спасся только один; с тем же вероятием может случайно пробиться в офицеры один из рядовых, но это будет феномен. Нет, такой институт — загадка, на которую всем штатским, должно быть, лучше взирать с молчаливым изумлением, предоставив руководство им военачальникам-профессионалам. Их забота о подчиненных, несомненно, направлена к добру, и благодарность этих последних должна быть соответственно велика. Когда молодой поручик четвертого драгунского полка спьяну рубанул своего старшину саблей, ему сделали внушение и отправили заниматься своим делом по-прежнему; и, несомненно, он прекрасно выполняет свой долг. Когда рядовой спьяну ударил своего капрала, его отодрали плетьми, а после плетей он умер. Надо же где-то провести границу, а не то смотрите, как бы великому полководцу нашего времени не пришлось простить беднягу рядового, точно так же, как он простил дворянина-преступника. Надо, чтобы существовали какие-то различия, какие-то тайны выше понимания штатских, и этот очерк написан как предостережение всем штатским, чтобы они не вмешивались в дело, которое совершенно их не касается.

Однако, заявляет мистер Панч, необходимо сказать несколько слов другим великим полководцам и фельдмаршалам, кроме вошедшего в историю победителя при Ассайе, Виттории и Ватерлоо. У нас, благодарение богу, есть фельдмаршал, чей жезл реет над полями самых бескровных из известных людям побед. У нас есть, так сказать, августейший фельдмаршал, и с ним мы желаем смиренно побеседовать.

— Ваше королевское высочество, — говорим мы, — Ваше королевское высочество (коему доступно ухо главнокомандующего), излейте в это светлейшее ухо мольбу всего народа. Скажите, что мы, весь английский народ, просим и умоляем, чтобы ни один англичанин христианской веры не подвергался более адским мукам под ударами плетки-девятихвостки. Скажите, что для нас лучше было бы проиграть сражение, чем отодрать плетьми солдата, и что отвага британца не потерпит урона, если его перестанут драть. И если вы, Ваше королевское высочество принц Альберт, соизволите выслушать нашу петицию, то мы осмелимся сказать, что вы станете любимейшим из фельдмаршалов и окажете величайшую услугу Британскому Народу и Британской Армии — величайшую из всех, какую только оказывал какой бы то ни было фельдмаршал со времен Мальбрука[92].

Глава XXIII
Снобы-радикалы

Поскольку «Панч» известен своими консервативными взглядами, можно было бы думать, что все, сказанное нами о снобах-радикалах, носит печать предубеждения и фанатизма; и я было решил совсем не трогать бедных снобов-радикалов. Видит бог, их достаточно преследовали в прежние времена, когда быть радикалом значило слыть снобом и когда каждое лакейское перо пустословило насчет «немытых толп» и свысока прохаживалось насчет «грязной черни». Но за последнее время эта чернь взяла над нами верх, научилась не принимать нас всерьез и добродушно выслушивать наши милые шутки.

В конце концов, у консерваторов нет, пожалуй, лучшего друга, чем этот ваш возмутительный и неистовый сноб-радикал. Когда человек внушает вам, что все вельможи — тираны, что все духовенство сплошь — лицемеры и лжецы, что все капиталисты — подлецы, объединившиеся в банду с целью лишить народ его законных прав, — у вас невольно возникает сочувствие к тем, кого он оскорбляет, а чувство справедливости побуждает великодушные сердца принять сторону жертв его огульных обвинений.

Например, хотя я ненавижу порку в армии как один из самых зверских и отвратительных пережитков, оставшихся нам от недобрых времен пыток, и я лично того мнения, что солдаты наших первейших драгунских полков отнюдь не блещут умом, но все же, глядя, как Шарлатан-следователь, напялив маску патриота, обвиняет солдат в преступлениях всей нашей системы (а мы с вами так же в них повинны, как и полковник Уайт, если не полагаем все силы на то, чтобы эту систему изменить), я оказываюсь на стороне обвиняемых и восстаю против Шарлатана. Вчера какой-то газетчик орал под моими окнами о судебном процессе в Хаунслоу и о «подлом тиранстве зверя и скота полковника — за все вместе полпенни». Как по-вашему, кто это был такой: патриот-радикал или сноб-радикал? И чего он добивался: отмены порки или денег?

Почему сэр Роберт Пиль стал таким популярным в нашей стране за последние годы? Не сомневаюсь, что этого не случилось бы, если б не нападки некоторых джентльменов в палате общин. Теперь они бросили нападать на Пиля, и мы почему-то перестаем его любить. Да что там, когда он на прошлой неделе произнес речь против безнравственности лотерей и зловредности Художественных союзов[93], кое-кто из его любезных друзей сказал: «Видно, он все такой же охотник до надувательства и высокопарного лицемерия!»

Вот для чего созданы снобы-радикалы, да и все вообще снобы-политики для того, чтобы честные люди принимали сторону обвиненных; и мне часто приходит в голову, что если мир и дальше пойдет тем же путем, — если народ преодолеет все препятствия, аристократия постоянно будет терпеть поражение после некоторого постыдного подобия борьбы, церковь собьют с позиций, революция восторжествует и (как знать) даже трон поколеблется, — мне часто приходит в голову, что наш старый «Панч», как обычно, окажется в оппозиции и вместе с бедной старухой Гэмп и миссис Гаррис будет оплакивать доброе старое время и сетовать на пришествие радикализма.

Быть может, самым опасным типом сноба-радикала, какой только можно найти во всех трех королевствах, является разновидность снобов, именуемая «Молодой Ирландией», за последние две недели наделавшая много шуму и в последние годы завоевавшая много симпатий в Англии.

Не знаю, чем нам так понравилась эта порода: разве только тем, что кропала премилые стишки, убивала саксонцев звучными ямбами и каким-то образом заслужила репутацию необыкновенной честности, в противовес старику О’Коннелу, которому предубежденные англичане отказывают в этом небесполезном свойстве. Мы тут любим чудаков, да и вкус у нас, быть может, не строго классический. Нам нравится мальчик-с-пальчик; нам нравятся янки-певцы; нам нравятся американские индейцы — и ирландские вопли нам тоже нравятся. «Молодая Ирландия» довопилась у нас до значительного эффекта; и «Шон Ван Вогт»[94], и люди 98-го года решительно пользуются у нас популярностью. Если бы О’Брайены и О’Тулы, О’Дауды, О’Уэки и Мулхолигэны сняли Сент-Дженмский театр, то военный клич Эйоды О’Найла, «Битва при Черной речке» и хор Гэллогласса могли бы собрать немного публики даже в жаркую погоду.

Но я знаю одно: если какая-нибудь партия воплотила чаяния снобов, то это сделала «Молодая Ирландия». Разве смехотворное чванство не снобизм? Разве нелепая надменность, брюзгливая раздражительность, крайняя слабость, сопровождаемая страшным хвастовством, не снобизм? Сноб боксер Тиббс или не сноб? Когда этот коротышка грозится побить Тома Криба и когда Том, ухмыляясь и расправляя свои широкие плечи, добродушно удаляется от него, надо ли считать Тиббса, который громко бранится ему вслед, снобом или же героем, каким он сам себе кажется?

Мученик без гонителей есть самый настоящий сноб; бешеный карлик, щелкающий пальцами под самым носом у миролюбивого великана, — тоже сноб; и становится злейшим и опаснейшим снобом, когда его слушают люди, еще более невежественные, чем он сам: он воспламеняет их лживыми речами, толкая на погибель. «Молодой Ирландец» жалобно вопиет, хотя никто его не трогает, размахивает алебардой над зубчатой стеной, испуская военный клич: «Бугабу!» — выкрикивая мелодраматическую чушь, он мнит себя героем и чьим-то защитником, но это всего-навсего смешной хвастунишка; однако, если найдутся люди, которые поверят его выдумкам насчет того, будто бы свободные американцы готовы стать под зеленое знамя Эрина и будто непобедимые батальоны Франции спешат на помощь врагам саксонцев, — тогда он становится снобом, до такой степени опасным и злобным, что «Панч», глядя на него, теряет обычную свою веселость и без каких-либо неуместных сожалений готов передать его в руки надлежащих властей.

Именно это безудержное бахвальство разожгло гнев «Панча» против мистера О’Коннела, когда тот, производя смотр своим миллионам на зеленых холмах Эрина, хвастался и выкрикивал те самые угрозы, которые сейчас понемножку вполне смиренно глотает. А жалеть «Молодых Ирландцев» за то, что они честные, за то, что они пишут такие хорошенькие стишки, за то, что они готовы взойти на эшафот ради своих убеждений, — нет, для такого рода жалости сердца у нас недостаточно мягки. Компания молодых людей может напечатать статью в защиту поджогов или доказывать пользу убийств, но уважение к собственному горлу и собственному достоянию не даст нам проникнуться жалостью к этим юным патриотам, — и «Молодых Ирландцев», с их вождями и их планами, мы любим не больше, чем Англию, возрожденную под знаменами мучеников Тислвуда и Ингза[95].

Глава XXIV
Еще немного об ирландских снобах

Разумеется, вы не думаете, что в Ирландии нет других снобов, кроме той милой партии, которая намерена делать пики из железнодорожных рельсов (похвальная ирландская бережливость) и резать горло саксонским захватчикам. Это ядовитое отродье: и если б их уже изобрели в то время, святой Патрик изгнал бы их из Ирландии[96] вместе с другими опасными рептилиями.

Кто-то — не то «Четыре мастера»[97], не то Олаф Магнус, не то О’Нил Даунт в своем «Катехизисе по истории Ирландии» — рассказывает, что когда Ричард II посетил Ирландию и ирландские вожди приветствовали его, становясь на колени, — бедные простаки! — и преклонялись, и благоговели перед английским королем и его щеголями-придворными, английские милорды и джентльмены насмехались и издевались над своими нескладными поклонниками-ирландцами, передразнивали их говор и жестикуляцию, дергали стариков за их жалкие бороды и смеялись над нелепым покроем их одежды.

Благородный английский сноб поступает точно так же и доныне. Быть может, нет другого сноба на свете, который так несокрушимо верил бы в самого себя, и так унижал бы весь свет, и выказывал бы такое нестерпимое, завидное и глупое презрение ко всем людям, кроме «своих», ко всем кругам, кроме своего собственного.

Какие анекдоты, должно быть, рассказывали про «ивландцев» эти молодые денди из свиты короля Ричарда, когда, возвратившись на Пэл-Мэл, раскуривали сигары перед клубом Уайта!

Ирландский снобизм проявляется не столько в гордыне, сколько в раболепии, низкопоклонстве и подражании соседям в пустяках. Меня удивляет, что Токвиль, Бомон[98] и специальный корреспондент «Таймс» до сих пор не объяснили ирландского снобизма, по контрасту сопоставив его с нашим, английским. Наш снобизм — это снобизм нормандских рыцарей Ричарда II, надменных, грубых, неумных и вполне в себе уверенных; их снобизм — это снобизм бедных и простодушных вождей кланов, готовых всему удивляться и перед всем преклонять колени. Они и до сих пор стоят на коленях перед английской модой, эти бедные дикари; и в самом деле, трудно не усмехнуться некоторым проявлениям их наивности.

Несколько лет назад, когда лорд-мэром Дублина был один великий оратор, он носил красную мантию и треуголку, великолепие коих восхищало его не меньше, чем кольцо в носу или стеклянные бусы на шее пленяют королеву Квошинебу. В этой одежде он делал визиты, ездил на митинги, — за сотни миль в красной бархатной мантии. И если послушать, как народ кричал: «Да, милорд!» и «Нет, милорд!» — да почитать в газетах удивительные отчеты о его деятельности, то можно поверить, что и народ, и его самого вводила в обман эта грошовая роскошь. Действительно, грошовое великолепие царит во всей Ирландии и может считаться самой характерной чертой снобизма в этой стране.

Когда миссис Мулхолигэн, супруга бакалейщика, удалившись от дел, поселяется в Кингстауне, она велит намалевать над калиткой своей виллы вывеску «Мулхолигэнвилль» и встречает вас в дверях, которые никак не закрываются, или взирает на вас из окна без стекол, занавешенного старой нижней юбкой.

Никто не желает признаваться в том, что держит лавчонку, как бы убога и жалка она ни была. Лавочник, у которого всех запасов — одна булка да стакан леденцов, называет свою лачугу «Американская бакалея», или «Магазин колониальных товаров», или еще как-нибудь в этом роде.

Что касается гостиниц, то их в Ирландии нет: там изобилуют отели, обставленные так же роскошно, как вилла «Мулхолигэнвилль»; и опять-таки, в них но найдешь ни хозяина, ни хозяйки: хозяин занят псовой охотой, а миледи беседует в гостиной с капитаном или играет на фортепьяно.

Если у джентльмена найдется сотня фунтов в наследство детям, то все они становятся джентльменами, все держат лошадей, охотятся с гончими, чванятся и хвастают в «Фениксе» и отращивают эспаньолку, как многие настоящие аристократы.

Один из моих друзей стал художником и уехал из Ирландии, где считается, что он опозорил свою семью, избрав такую профессию. Отец его — виноторговец, а старший брат — аптекарь.

Трудно сосчитать, сколько встретишь в Лондоне и на континенте людей, у которых в Ирландии имеется хорошенькое поместье, дающее в год две с половиной тысячи доходу; а таких, у которых будет девять тысяч в год после чьей-то смерти, — еще больше. Я сам встречал столько потомков ирландских королей, что из них можно было бы сформировать целую бригаду.

А кому не приходилось встречать ирландца, который корчит из себя англичанина, забыл свою родину и старается забыть ирландский акцент или сделать его незаметным?

— Идем, пообедаем вместе, дорогой мой, — говорит О’Дауд из О’Даудстауна, — вот увидите, там будут все наши, англичане, — и это он говорит с таким ирландским акцентом, какой не часто услышишь и в Дублине. А разве вы никогда не слыхали, как супруга капитана Макмануса рассказывает про «Ивла-андию» и про имение своего папаши? Очень немногие не сталкивались в обществе с этими ирландскими феноменами, с этой грошовой роскошью.

А что вы скажете об ирландских верхах — о Замке[99] — с поддельным королем и поддельными царедворцами, поддельной верностью трону и поддельным Гарун аль-Рашидом, который расхаживает в поддельном маскарадном одеянии, притворяясь любезным и щедрым? Замок — это цвет и гордость ирландскою снобизма. «Придворные известия» с двумя столбцами о совершившемся крещении некоего младенца достаточно плохи, но представьте себе людей, которым нравится подделка под «Придворные известия»!

В Ирландии вранье мне кажется более возмутительным, чем во всякой другой стране. Человек показывает вам холмик и говорит, что это самая высокая гора во всей Ирландии, или некий джентльмен сообщает вам, что произошел от Брайена Бору и доходу у него три с половиной тысячи фунтов в год; или миссис Макманус описывает вам поместье своего папаши; или старик Дэн встает и говорит, что ирландские женщины красивей всех на свете, ирландские мужчины — самые храбрые, а ирландская земля — самая плодородная, — и никто никому не верит; ни рассказчик этой истории, ни слушатель — но они делают вид, будто верят, и возводят вранье в религию.

О Ирландия! О моя родина! (Ибо я не сомневаюсь, что и я тоже происхожу от Брайена Бору.) Когда же ты признаешь, что дважды два — четыре, и назовешь палку — палкой? Это самое лучшее, что ты можешь с ней сделать. Тогда снобы в Ирландии переведутся, и мы больше не услышим о «наследственном рабстве».

Глава XXV
Снобы, дающие вечера

Наша коллекция снобов за последние несколько недель носила слишком густую политическую окраску. «Покажите нам снобов в частной жизни», — восклицают милые дамы. (Передо мной лежит письмо одной прелестной корреспондентки из рыбачьего поселка Брайтхелмстон в Сассексе, а разве можно ослушаться ее приказаний?) «Дорогой мистер Сноб, расскажите нам еще что-нибудь из Ваших наблюдений над снобами в обществе». Боже храни бедняжек! Они теперь привыкли к этому слову — ненавистное, вульгарное, противное, неудобопроизносимое слово «сноб» соскальзывает с их губок как нельзя свободнее и милее. Я бы не удивился, если бы оно было в ходу и при дворе среди фрейлин. Я знаю, что оно употребляется в самом высшем обществе. А почему бы и нет! Вульгарен снобизм, но в самом слове нет ничего вульгарного. То, что мы называем снобизмом, и при ином названии все же таким и останется. Ну так вот. Сезон приближается к концу, многие сотни добрых душ, снобов и не снобов, покинули Лондон, убрано много гостеприимных ковров, шторы прикрыты листами «Морнинг гералда», особняки, некогда населенные жизнерадостными хозяевами, ныне оставлены под присмотром унылой «locum tenens» [100] экономки — какой-нибудь замшелой старухи, которая, в ответ на безнадежный звон колокольчика, с минуту глядит на вас из кухни, потом не спеша отпирает парадную дверь и сообщает, что миледи уехала из города, или что «семейство в деревне» или «уехало на Рейн», и мало ли что еще, и так как сезону и званым вечерам пришел конец, то почему бы не заняться на время снобами, дающими вечера, и не рассмотреть поведение тех особей, которые на полгода уехали из столицы?

Одни из этих достойных снобов прикидываются яхтсменами и, вооружившись подзорными трубками и облачившись в бушлаты, проводят время между Шербуром и Коузом; другие ютятся кое-как в Шотландии, в унылых хижинах, запасшись жестянками готового супа и герметически запаянного фрикандо, проводят дни на болотах, стреляя куропаток; третьи, после тягот сезона, отдыхают и принимают ванны в Киссингене или наблюдают за игрой в trente et quarante [101] в Гамбурге и Эмсе. Теперь, когда все они уехали, мы можем и покритиковать их. Теперь, когда нет больше званых вечеров, давайте нападем на дающих эти вечера снобов. Снобы, дающие обеды, дающие балы, дающие завтраки, дающие conversazione [102]. Боже! Какой переполох поднялся бы среди них, если бы мы напали на них в разгаре сезона! Мне пришлось бы завести стража для защиты от скрипачей и кондитеров, негодующих на оскорбление своих патронов. Мне и так уже говорят, что из-за некоторых дерзких и неосторожных выражений, якобы унизительных для Харли-стрит и Бейкер-стрит, в этих респектабельных кварталах упали цены на квартиры и были отданы распоряжения более не приглашать мистера Сноба на вечера. Ну вот, все они уехали, давайте же порезвимся на свободе, разгромим все и всех, словно бык в посудной лавке. Они могут и не узнать о том, что происходило в их отсутствие, а если и узнают, то не станут же сердиться целые полгода. Мы начнем снова ублажать их примерно с февраля месяца, а уж будущий год пускай сам о себе печется. Мы не станем обедать у дающих обеды снобов и ходить к снобам на балы; ни слушать концерты («мерси, мусью!» — как говорит Джимс) у снобов, а в таком случае что же помешает нам говорить правду?

Со снобизмом дающих концерты снобов можно разделаться очень скоро, так же как и с чашкой мутного чая, которую подают вам в чайной комнате, или с полужидкими остатками мороженого, которое вы глотаете среди удушающей толкотни в гостиной наверху.

Боже милостивый! Зачем только люди туда ходят? Что делается там такого, из-за чего люди толкаются в этих трех маленьких комнатках? Неужели «Черная Яма»[103] считается таким приятным réunion [104], что в самый зной британцы стремятся воскресить ее атмосферу? После того как вас стиснули в лепешку у дверей (где вы чувствуете, что ваши ноги запутались в кружевных оборках леди Барбары Макбет, и эта изможденная и накрашенная гарпия одаряет вас взглядом, по сравнению с которым взгляд Уголино[105] может считаться ласковым и веселым), после того как вы с трудом извлекли свой локоть, словно из подушки, из белого жилета сопящего Боба Гатлтона, чуть не доведя его до апоплексии, — вы наконец оказываетесь в гостиной и стараетесь поймать взгляд миссис Ботибол, устроительницы концерта. Попавшись ей на глаза, вам полагается улыбнуться, она тоже улыбается в четырехсотый раз за этот вечер; а если она уж очень рада вас видеть, то машет ручкой перед лицом, посылая вам, что называется, воздушный поцелуй.

Чего ради должна миссис Ботибол посылать мне поцелуй? Я ее не поцеловал бы ни за что на свете. Почему я, увидев ее, ухмыляюсь так, словно я в восторге? Разве я в восторге? Мне нет никакого дела до миссис Ботибол. Я знаю, что она обо мне думает. Я знаю, что она сказала о последнем сборнике моих стихов (слышал это от нашего общего друга). Почему же, говорю я, мы продолжаем переглядываться и делать друг другу знаки, как полоумные? Потому, что мы оба проделываем церемонии, которых требует от нас Великое общество снобов, повелениям которого все мы повинуемся.

Ну вот, с обрядом узнавания покончено, мои челюсти снова приняли свойственное англичанам выражение затаенной муки и глубочайшего уныния, а сама Ботибол улыбается и посылает воздушные поцелуи кому-то другому, кто протискивается в ту же дверь, через которую мы только что проникли. Это леди Энн Клаттербак, у которой бывают вечера по пятницам, как у Ботибол (мы ее зовем Ботти) — по средам. За ней — мисс Клементина Клаттербак, мертвенно-бледная девица в зеленом, с ярко-рыжими волосами, которая выпустила томик стихов («Смертный вопль», «Дамьен», «Костер Жанны д’Арк» и, разумеется, «Переводы с немецкого»), музыкальные дамы приветствуют друг друга, называя одна другую «дорогая леди Энн» и «дорогая моя Элиза» и ненавидя одна другую так, как только могут ненавидеть дамы, дающие вечера по средам и пятницам. С невыразимой мукой дорогая Элиза смотрит, как Энн подходит к Абу Гошу, только что приехавшему из Сирии, и улещивает и умасливает его, упрашивая бывать у нее на пятницах.

Все это время, среди тесноты и давки, среди неумолкаемой трескотни и говора, и жара от восковых свечей, и невыносимой мускусной вони, среди всего того, что бедняги-снобы, авторы модных романов, именуют «сверканием брильянтов, ароматом духов и сиянием бесчисленных ламп», — захудалого вида желтолицый иностранец в чищеных перчатках чирикает что-то едва слышное в углу под аккомпанемент другого иностранца.

— Великий Какафого, — шепчет миссис Ботибол, проходя мимо вас. — Аккомпанирует знаменитый Тумпенштрумпф, вы знаете, пианист атамана Платова.

Послушать этих Какафого с Тумпенштрумпфом собралось человек сто — стадо тучных и тощих вдов, кое-где перемежающееся девицами; с полдюжины скучающих лордов, присмиревших и безмолвных; удивительные заморские графы с густыми бакенбардами, желтыми лицами и множеством сомнительных драгоценностей; молодые денди с тонкими талиями, открытыми шеями, самодовольными улыбками и с цветком в петлице; старые, чопорные, толстые и лысые завсегдатаи концертов, которых вы встречаете повсюду, которые не пропустят ни одного вечера, ни одного из этих восхитительных увеселений; трое львов последней поимки нынешнего сезона: путешественник Хигс, романист Бигс и Тоффи, который так выдвинулся на сахарном вопросе; капитан Флаш, которого приглашают ради хорошенькой жены, и лорд Оглби, который бывает всюду, где бывает она, — que sais-je? [106]. Кто такие владельцы всех этих ярких шарфов и белых галстуков? Спросите маленького Тома Прига, который здесь, во всей славе своей; он знает всех и каждого и может рассказать историю о ком угодно; и, шествуя домой, в свою квартиру на Джермин-стрит, в шапокляке и лакированных туфлях, думает, что он первый из светских молодых людей в городе и что он провел вечер в самых изысканных развлечениях.

Вы подходите (с обычной вашей изящной непринужденностью) к мисс Смит и заводите с ней беседу.

— Ах, мистер Сноб! — говорит она. — Какой вы насмешник!

Вот и все, что вы от нее слышите. Если вы скажете, что погода стоит хорошая, она разразится смехом; если намекнете, что очень жарко, она заявит, что вы гадкий негодник! Тем временем миссис Ботибол улыбается новым гостям, личность у дверей выкрикивает их фамилии, бедный Какафого разливается трелями в музыкальном салоне, питая ложную надежду, что его едва слышное пение может «лансировать» его в свете. И какое же блаженство протиснуться в дверь и оказаться на улице, где дожидается около полусотни карет и где мальчишка-факельщик с никому не нужным фонарем набрасывается на каждого, кто выходит из подъезда, настаивая на том, чтобы непременно достать кеб для вашей милости.

И подумать только, что находятся люди, которые, побывав у Ботибол в среду, в пятницу поедут к леди Клаттербак!

Глава XXVI
Снобы, обедающие в гостях

В Англии снобы, дающие обеды, занимают весьма важное место в обществе, и описывать их — потрясающе трудная задача. Было время, когда сознание, что я обедал у человека в доме, не позволяло мне говорить о его недостатках; отзываться о нем дурно я считал безнравственным и нарушающим законы гостеприимства.

Но почему седло барашка должно ослепить вас, а тюрбо и соус из омаров навсегда заткнуть вам рот? С годами люди начинают яснее понимать свой долг. Меня больше не проведут куском дичи, как бы ни был он жирен; а что касается онемения из-за тюрбо под соусом, то я, разумеется, немею; хороший тон повелевает, чтобы я молчал, пока не управлюсь с этим блюдом; но не после этого: как только блюдо бывает съедено и Джон уберет тарелку, язык мой развязывается. А ваш, если у вас милая соседка — прелестное создание лет тридцати пяти, дочери которой еще не выезжают, — эти дамы самые интересные собеседницы. Что касается молоденьких мисс, то их сажают за стол для украшения, так же как ставят цветы в вазу. Их краснеющая юность и природная скромность не дают им проявлять в разговоре той легкой доверчивой откровенности, которая составляет всю прелесть беседы с их милыми матушками. И не к ним, а именно к их матушкам, должен адресоваться обедающий в гостях сноб, если он хочет преуспеть в своем призвании. Предположим, вы сидите рядом с одной из этих дам: как приятно в антрактах между блюдами злословить и насчет обеда, и насчет хозяина, дающего обед! Издеваться над человеком под самым его носом гораздо пикантнее.

— Что такое сноб-амфитрион? — может вас спросить простодушный юнец, который еще не répandu [107] в светской жизни, или простак-читатель, не имеющий возможности побывать в Лондоне.

Уважаемый сэр, я покажу вам — не всех снобов-амфитрионов, ибо это невозможно, — но несколько видов. Предположим, например, что вы, человек среднего сословия, привыкший к баранине, жареной по вторникам, холодной по средам, рубленой по четвергам, человек с небольшими средствами и небольшим хозяйством, решили не жалеть этих средств и перевернуть все свое хозяйство вверх дном — и тогда вы сразу попадете в разряд снобов, дающих обеды. Предположим, вы раздобываете у кондитера несколько дешевых блюд, нанимаете вместо лакеев двух зеленщиков или выбивальщиков ковров, отпускаете честную Молли, которая прислуживает в будние дни, и украшаете стол (вместо обычного фарфора с китайским рисунком) приборами бирмингемского металла ценою в два с половиной пенса. Предположим, вы желаете казаться богаче и знатнее, чем на самом деле, — вы сноб, дающий обеды. И я дрожу при мысли о том, что в четверг многие и многие снобы прочтут эти строки!

Тот, кто устраивает такие приемы, — увы, как мало таких, кто их не устраивает, — похож на человека, который занимает для выхода сюртук у соседа, или на даму, которая щеголяет в чужих брильянтах, — словом, на обманщика, и ему следует отвести место среди снобов.

Тот, кто выходит за пределы своего круга и приглашает к себе лордов, генералов, олдерменов и других важных господ, но скупится, принимая равных себе, есть сноб-амфитрион. Например, мой любезный друг Джек Тафтхант знает одного лорда, с которым познакомился на водах, — старого лорда Мамбла, беззубого, как трехмесячный младенец, бессловесного, как гробовщик, и скучного, как… но не будем вдаваться в подробности. На каждом званом обеде у Тафтханта вы видите этого унылого и беззубого старого патриция по правую руку от миссис Тафтхант: Тафтхант — сноб, дающий обеды.

Старик Ливермор, старик Сой, старик Чатни, один из директоров Ост-Индской компании, старик Катни, военный врач, и т. д. — все это общество старых чудаков, задающих друг другу обеды по очереди и обедающих только ради того, чтобы объедаться, — они тоже снобы-амфитрионы.

И мой друг, леди Макскру, которой за столом прислуживают три гренадера-лакея в галунах, а подают ей бараний обглодок на серебре и отмеривают наперстками плохой херес и портвейн, тоже сноб-амфитрион, только другого сорта; и признаюсь, я, со своей стороны, уж лучше пообедаю у старика Ливермора или у старика Соя, чем у ее милости.

Скаредность есть снобизм. Гостеприимство напоказ есть снобизм. Чрезмерное закармливание — тоже снобизм. Охота за титулами — тоже снобизм, но я должен сказать, что есть люди, снобизм которых много хуже, чем у тех, о ком мы говорили выше: это люди, которые могут давать обеды и совсем не дают их. Человек, которому не свойственно гостеприимство, никогда не сядет рядом со мной sub iisdem trabibus [108]. Пусть этот несчастный гложет свою кость в одиночестве!

Но что такое истинное гостеприимство? Увы, любезные друзья мои и братья снобы! Как редко нам все же приходится с ним встречаться! Чисты ли те мотивы, которые побуждают ваших друзей приглашать вас на обед? Вот что часто приходило мне в голову. Не нужно ли от вас что-нибудь гостеприимному хозяину? Мне, например, не свойственна подозрительность, но это факт, что, когда Хуки выпускает в свет новую книгу, он приглашает на обед всех критиков подряд; что, когда Уокер заканчивает картину к выставке, он почему-то становится чрезвычайно гостеприимным и приглашает своих друзей-журналистов на мирную котлету и бокал Силлери. Старый скряга Ханкс, который недавно умер (оставив все деньги своей домоправительнице), много лет катался как сыр в масле, прикинувшись, будто упомянет в завещании детей всех своих знакомых. Однако, хотя у вас, может быть, составилось свое мнение о гостеприимстве ваших друзей и хотя люди, которые приглашают вас из корыстных соображений, несомненно, снобы-амфитрионы, все же лучше не слишком вдумываться в мотивы их поступков. Не любопытствуйте насчет зубов дареного коня. В конце концов, человек не собирался оскорбить вас, приглашая к обеду.

Хотя что касается этого, то мне известны такие светские люди, которые считают себя обиженными и оскорбленными, если обед или общество приходятся им не по вкусу. Есть у нас Гатлтон, который дома за обедом съедает на шиллинг говядины из съестной лавочки, но, будучи приглашен на обед, где не подают к тюрбо зеленого горошка в мае и свежих огурцов в марте, считает себя оскорбленным таким приглашением.

— Боже мой, — говорит он, — за каким чертом эти Форкеры приглашают меня на обед? Баранину я могу есть и дома.

Или:

— Какая дьявольская наглость со стороны Спунеров — берут готовые блюда у кондитера и воображают, что я поверю их россказням про француза-повара!

Есть еще и Джек Пудингтон — я видел на днях этого честного малого в совершенном бешенстве из-за того, что сэр Джон Карвер, по чистой случайности, пригласил его отобедать в той же компании, с которой Джек был накануне у полковника Крамли, а он еще не успел запастись новыми анекдотами для развлечения сотрапезников. Бедные снобы-амфитрионы! Вы не знаете, как мало благодарностей получаете вы за все свои труды и деньги! Как мы, снобы, обедающие в гостях, издеваемся над вашей стряпней, презираем ваш старый рейнвейн, не доверяем вашему шампанскому ценой в четыре шиллинга шесть пенсов, отлично знаем, что сегодняшние добавочные блюда — разогретые остатки от вчерашнего обеда, и замечаем, что некоторые блюда уносят со стола нетронутыми, чтобы их можно было подать на завтрашнем банкете. Что касается меня, то когда я вижу, как главный лакей старается незаметно escamoter [109] какое-нибудь фрикандо или бланманже, я всегда подзываю его и нарочно полосую блюдо ложкой. Такое поведение создает человеку популярность у снобов-амфитрионов. Я знаю, что один мой друг произвел невероятную сенсацию в лучшем обществе, заявив, когда ему предложили эти блюда, что ест заливное только у лорда Титтапа и что повар леди Джимини единственный человек в Лондоне, который умеет готовить «Filet en serpenteau» и «Suprême de volaille aux truffes» [110]. Однако мой очерк уже кончен — мы вернемся к этой теме на следующей неделе.

Глава XXVII
Снобы, дающие обеды, — продолжение

Если бы мои друзья следовали распространенной в настоящее время моде, мне кажется, они должны были бы сделать мне подношение за статью о снобах-амфитрионах, которую я сейчас пишу. Что бы вы сказали о красивом и солидном обеденном сервизе (кроме тарелок, ибо я считаю серебряные тарелки чистым расточительством и уж скорее предпочел бы серебряные чайные чашки), о двух изящных чайниках, кофейнике, подносах и т. д. с кратким посвящением моей жене, миссис Сноб, и о десятке серебряных кружечек для маленьких Снобов, которые сверкали бы на их скромном столе, когда дети вкушают ежедневную баранину?

Если бы я мог действовать по-своему и мои проекты претворились бы в жизнь, то, с одной стороны, люди чаще давали бы обеды, а с другой — снобизм дающих обеды проявлялся бы реже. На мой взгляд, самый приятный раздел книги, недавно выпущенной моим уважаемым другом (если он позволит называть себя так после весьма краткого знакомства) Алексисом Суайе[111], Преобразователем, — те места, которые он (в своей благородной манере) именует самыми сочными, аппетитными и элегантными, — касаются не парадных банкетов и званых обедов, а «обедов в домашнем кругу».

Домашний обед должен стать центром всей системы давания обедов. Ваш обычный обед, сытный, вкусный и доведенный до совершенства, — такой вы едите сами и на такой же вам следует приглашать друзей.

Ибо к какой женщине во всем свете я питаю более уважения, чем к возлюбленной подруге моей жизни, миссис Сноб? Кто занимает больше места в моем сердце, как не ее шестеро братьев (трое или четверо из них окажут нам честь и разделят с нами обед нынче в семь часов) и ее ангельского характера матушка, моя бесценная теща? Для кого, в конце концов, желал бы я стараться и кому угождать, как не вашему покорному слуге, пишущему эти строки? Но ведь никто не думает, что извлечена на свет бирмингемская посуда, вместо опрятной горничной приглашены переодетые выбивальщики ковров, заказаны жалкие блюда у кондитера, а дети загнаны в детскую (как предполагается), на самом же деле скатываются во время обеда с лестницы, подстерегая блюда на пути к столу, вылавливая фрикадельки из супа и шарики желе из заливного. Никто не думает, говорю я, что семейному обеду свойственна отвратительная церемонность, глупые подмены, дешевая помпа и хвастовство, которыми отличаются наши банкеты в дни парадов и смотров.

Такая мысль нелепа. Я скорее предпочел бы, чтобы моя любезная Бесси восседала напротив меня в тюрбане с райской птицей и чтобы ее пухлые ручки выставлялись из блондовых кружев ее знаменитого атласного платья, — да, да, или чтобы мистер Тул в белом жилете ежедневно выкрикивал за моей спиной: «К порядку! Слушайте!» А если так обстоит дело, если помпезность накладного серебра и процессии переодетых лакеев кажутся противны и глупы в повседневной жизни, то почему же не всегда? Почему мы с Джонсом, люди среднего сословия, должны изменять своему образу жизни, проявляя éclat [112], который нам не свойствен, — и принимать таким образом наших друзей, которые (если мы в душе честные люди и хоть чего-нибудь стоим) тоже принадлежат к среднему сословию, ничуть не обманываются нашим минутным блеском и разыгрывают перед нами тот же нелепый фарс, когда приглашают нас обедать?

Если приятно обедать с друзьями, — а это, я думаю, подтвердит каждый, у кого здоровый желудок и доброе сердце, — то лучше отобедать дважды, нежели единожды. Для человека с малыми средствами немыслимо то и дело тратить по двадцать пять — тридцать шиллингов на каждого гостя, который садится за его стол. Люди обедают и дешевле. В моем любимом клубе для старших офицеров я сам видел, как его светлость герцог Веллингтон вполне довольствовался куском ростбифа за один шиллинг три пенса и полубутылкой хереса за девять шиллингов; а если этого довольно его светлости, то почему бы и не нам с вами?

Я, например, составил себе вот какое весьма полезное правило. Когда я приглашаю на обед двух-трех герцогов и маркиза, то угощаю их куском говядины или бараньим окороком с гарниром. Вельможи благодарят за такую простоту и очень ее ценят. Любезный мой Джонс, спросите кого угодно из ваших высокородных знакомых, так ли обстоит дело.

Я вовсе не желаю, чтобы их милости угощали меня таким же манером. Их сану подобает великолепие, так же как нашему с вами (будем надеяться) скромный достаток. Некоторым судьба предназначила кушать на золоте, другим же — довольствоваться фарфором с китайским рисунком. И, будучи вполне довольны полотном (даже смиренно благодарны, ибо оглянись, о Джонс, и воззри на мириады обездоленных) в то время, как светские гранды украшают себя батистом и кружевами, мы, конечно, должны считать несчастными, завистливыми глупцами тех жалких «красавцев Тиббсов»[113], что выставляют напоказ кружевную манишку — под которой нет ничего. Несчастные и глупые вороны, влачащие за собой павлинье перо в подражание великолепным птицам, которым от природы предназначено выступать по дворцовым террасам, развернув веером пышный, сверкающий на солнце хвост.

Вороны в павлиньих перьях — это снобы нашего общества, и нигде и никогда со времен Эзопа не было такого множества снобов, как теперь, в нашей свободной стране.

Какое отношение может иметь этот баснописец седой древности к нашей теме — к дающим обеды снобам? Подражание знати распространено во всем городе, от дворцов Кенсингтона и Белгрэвии до самых отдаленных уголков Брунсвик-сквер. Павлиньи перья воткнуты в хвосты большинства семейств. Вряд ли сыщется среди нашей домашней птицы хоть одна, которая не подражала бы походке голенастого павлина, его резкому, но благородному крику. О вы, заблудшие снобы-амфитрионы, подумайте, сколько радости вы теряете и сколько бед доставляете себе нелепой пышностью и лицемерием! Вы пичкаете друг друга немыслимой мешаниной на погибель дружбе (не говоря уже о здоровье), во вред гостеприимству и общительности — вы, которые могли бы болтать в свое удовольствие и быть такими веселыми и счастливыми, если бы не перья из павлиньего хвоста!

Когда человек попадает в большое общество снобов-амфитрионов и снобов-гостей, то, имея философский склад ума, он сделает вывод, что вся эта затея — колоссальное надувательство: кушанья и напитки, слуги и посуда, хозяин и хозяйка, беседа и общество — включая и самого философа.

Хозяин улыбается, чокается и разговаривает со всем застольем, однако им владеет тайный страх и тревога, как бы вина из его погреба не оказались плохи, как бы закупоренная бутылка не подвела его или наш приятель-зеленщик, допустив какой-либо промах, не обнаружил бы своего истинного звания и не показал, что он отнюдь не мажордом в этом семействе.

Хозяйка терпеливо улыбается в продолжение всего обеда, улыбается вопреки своим терзаниям, хотя душой она в кухне и с ужасом помышляет о том, как бы там не случилось какой-нибудь беды. Если осядет суфле, а Виггинс не пришлет вовремя мороженое, то ей впору покончить жизнь самоубийством — этой прелестной, улыбающейся женщине!

Дети наверху вопят: нянька завивает их жалкие кудряшки горячими щипцами, рвет с корнями волосы мисс Эмили, трет короткий носик мисс Полли мраморным мылом до тех пор, пока бедняжка не доплачется до истерики. Юные наследники-сыновья, как уже говорилось выше, заняты пиратскими набегами на лестничной площадке.

Слуги здесь вовсе не слуги, а разносчики-зеленщики, о чем мы уже говорили. Приборы не серебряные, а полированного бирмингемского металла подделка, такая же, как и гостеприимство, как и все прочее.

Разговор тоже бирмингемского металла. Остряк одного кружка с озлоблением в душе после пререканий с уборщицей, которая назойливо требовала платы, сыплет анекдотами, один лучше другого, а остряк-оппонент бесится, из-за того что ему не удается вставить свое слово. Джокинс, великий говорун, презрительно хмурится и возмущен обоими, потому что ему не уделяют внимания. Молодой Мюскаде, грошовый франт, начитавшись «Морнинг пост», толкует о высшем свете и о балах у Олмэка, досаждая этим своей соседке миссис Фокс, которая там никогда не бывала. Вдова раздражена до крайности, потому что ее дочь Мария сидит рядом с молодым Кембриком, бедным священником, а не с полковником Голдмором, богатым вдовцом из Индии. Докторша дуется, потому что ее повели к столу после супруги адвоката; старый доктор Корк ворчит на вино, а Гатлтон издевается над стряпней.

И подумать только, что все эти люди могли бы быть так счастливы, так дружески непринужденны, если б собрались попросту, без всяких претензий, и если бы не эта несчастная страсть к павлиньим перьям у нас в Англии. Кроткие тени Марата и Робеспьера! Когда я вижу, насколько все честное в обществе испорчено у нас жалким поклонением моде, я сержусь так же, как упомянутая нами миссис Фокс, и готов дать приказ о поголовном избиении павлинов.