Чижик — птичка с характером. Валентина Чудакова

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6

Андриянов не жлоб — хороший солдат, а брюзжит только по привычке, да и то не всегда. Всю последнюю неделю ходил сияющий, как именинник, ни разу о штабах не вспомнил: восьмилетний любимец Егорша написал отцу свое первое письмо. Такое письмо, что дед Бахвалов, умилясь, прослезился. В тот же день со смехом и шутками мы написали Егорше коллективный ответ. Андриянов был очень доволен.

Теперь мы живем почти мирной жизнью, как кадровые военные в лагерях. Только там противник воображаемый, а перед нами — настоящий. И спим мы не ночью, а днем.

Раньше всех просыпается младший лейтенант Иемехенов. Он проверяет часовых всей роты и залпом из всех своих противотанковых ружей дает сигнал побудки. Потом будит своего друга Ульянова, и они вместе ходят из землянки в землянку — поднимают обитателей переднего края. Маленький бронебойщик прямо с порога звонко кричит:

— Кончай ночевать! Вставай пришел!

У Иемехенова круглое, как луна, лицо, широкие скулы и веселые раскосые глаза. Он давно уже забросил свою пилотку и ходит по обороне простоволосый, а свои жесткие, как конский хвост, волосы подстригает по обычаю предков под горшок. Длиннорукий и заметно кривоногий, он носится по обороне с ловкостью и проворством обезьяны, а щуплой фигуркой напоминает пятнадцатилетнего подростка.

Своих молодых подчиненных Иемехенов дрессирует, как в военном училище: зарядка, обязательная пробежка до КП батальона и обратно и на досуге строевая подготовка. Оленевод любит во всем порядок и аккуратность: у бронебойщиков самая чистая траншея и самая уютная землянка.

Требовательный Мамаев питает слабость к северянину и всегда ставит его в пример другим командирам взводов. А Иемехенов любит Мамаева и мамаевские песни. Впрочем, он и сам охотно поет, то есть бесконечно долго тянет на одной ноте: о-о-о-о, и-и-и-и, э-э-э… Иемехенов доброволец. На фронте он с первых дней войны. Храброго смекалистого солдата заметили и направили в полковую школу, а через несколько месяцев, после очередного ранения, Иемехенов попал на армейские курсы младших лейтенантов. Теперь он офицер, неплохой офицер.

На днях от нечего делать иемехеновцы заплели стенки своей траншеи зелеными еловыми ветками. Получилось красиво. Мамаев умилился:

— Ну что за салажонок! — и сразу, конечно, ко мне — А твои лодыри только спать.

Мы не лодыри, а просто умница Непочатов отсоветовал мне следовать примеру изобретательного тундровича.

— Минутная радость, — сказал он. — Через два-три дня вся эта красота высохнет. Одна спичка — и спасайся, кто может…

Ульянову тоже очень хотелось бы иметь зеленую траншею, но это ему не под силу: слишком большой участок в его ведении.

На дороге, возле Вариной могилы, по инициативе Иемехенова, была создана спортплощадка: турник из танковой оси, бревно-бум и даже малая полоса препятствий: Бронебойщик по нескольку раз в день с истинным удовольствием раскачивается на турнике, повиснув вниз головой. Впрочем, любителей спорта у нас хоть отбавляй. Площадка пустует только ночью или при артиллерийском обстреле.

Не отстал и Непочатов — на той же дороге, несколько ближе к обороне, устроил городошный корт. Сражение в рюхи открыл сам комбат и, к вящему удовольствию зрителей, наголову разгромил нашего самоуверенного «адмирала». Но зато Мамаев отыгрался на боксе. Они с Иемехеновым из трофейного кожаного плаща выкроили несколько пар боксерских перчаток, выстегали их изнутри толстым слоем ваты да зеленого мха и открыли школу бокса. Через несколько уроков на ринг вышли два приятеля, и Иемехенов раскровянил Ульянову нос и выбил передний зуб. Ульянов в окружении болельщиков, лежал на траве с мокрой марлей на переносице, плевался кровью и хныкал, как маленький. Победитель очень расстроился… С убитым видом топтался возле поверженного противника и сокрушался:

— Неладно, однако… Друг, не плакай… Бей, однако!

Едва залечив раны, Ульянов, как голландский петух, снова ринулся в бой и снова был бит. Но слава чемпиона по праву досталась Мамаеву: он накостылял и Ульянову, и Иемехенову, и моему приятелю Лиховских, и своему коллеге и соседу Павловецкому.

В один из погожих дней с разрешения начальства Мамаев устроил спортивный праздник. Состязались по бегу с препятствиями, рюхам; боксу и перетягиванию каната. Явился командир полка подполковник Филогриеаский с майором Самсоновым и комбат Радченко со всеми заместителями. Главным распорядителем и судьей был Мамаев, а самым ярым болельщиком дед Бахвалов. Он волновался не меньше самих участников и кричал, не жалея голоса:

— Вперед, мазурики! Жми-дави стрелкачей!

По всем видам многоборья победил взвод бронебойщиков, и сияющий Иемехенов принял из рук майора Самсонова приз: фляжку водки и пять пачек трубочного табаку.

Дед Бахвалов так расстроился, что потерял свои очки. «Мазурики» руками обшарили всю траву и дорожную пыль, а очки оказались у деда на лбу. И зачем ему очки, спрашивается? Зрение, как у снайпера. Очки для фасона, а глаза сами по себе: молодые, умные, хитрющие…

Праздник едва не закончился трагически. Когда иемехеновцы, усевшись в тесный кружок, угощали призовым табаком всех подряд, над спортплощадкой появился немецкий «костыль». Повисел над нашими головами, покачал крыльями, и вдруг ударила вражеская батарея. Первый снаряд разорвался несколько в стороне от дороги, второй ближе, а третий звезданул прямо по нашей полосе препятствий. И победителей, и болельщиков как ветром сдуло. Уже в капонире дед Бахвалов, посмеиваясь, сказал:

— Это, мазурики, пользительно. А то так можно и забыть, какая она есть, война.

Командир полка остался доволен нашей спартакиадой, похвалил Мамаева:

— В здоровом теле здоровый дух. Спорт на переднем, крае! Если рассказать такое в тылу — не поверят.

Подполковник Филогриевский человек воспитанный, интеллигентный, не терпит грубости, а мат прощает одному Мамаеву, да и то только потому, что моряк в этом отношении не поддается воспитанию.

— Товарищ Мамаев, когда же вы расстанетесь наконец с этой отвратительной привычкой сквернословить? — частенько укоряет его командир полка. — Русский язык такой богатый, такой звучный, такой прекрасный…

— Товарищ подполковник, да когда же это я сквернословил? — искренне возмущается Мамаев, но частенько, ох, частенько употребляет свои «соленые» слова.

Подполковник заметно отмечает нашего Мамаева перед остальными командирами рот и любит бывать у нас на обороне.

Днем обязательно учимся — четыре-пять часов — изучаем оружие. Условия обороны позволяют заниматься даже тактикой: ежедневно Мамаев снимает с позиций по одному взводу, а я по одному расчету, и в лесу возле батальонной бани мы по всем правилам разыгрываем наступательный бой.

Пырков ворчит:

— Новобранцы мы, что ли?

А дед Бахвалов насмешничает:

— Что и баить — ученого учить только портить… Ты ж, мазурик, все академии прошел — «два по десять — ваших нет»…

И Андриянов ворчит по всегдашней привычке:

— Отчего солдат гладок — поел да на бок… Полежишь тут на боку.

А дед ему:

— Мало ты, мазурик, дрыхнешь? Накось зеркальце, поинтересуйся на свою физику — скоро и хрюкать не будешь…

А вечерами, перед ночной вахтой, молодежь, прячась от комаров, набивается в просторный капонир деда Бахвалова. Ох уж этот дед! Какой только чертовщины не знает! И как рассказывает! Мороз по коже…

— …Кинулась на меня с ели рысь. Огромадная, страшенная кошка… Чуть что не на плечи села. Выпалил я, мазурики, сразу из двух стволов, и не попал! Отродясь такого со мной не бывало. Белку бил прямо в глаз, да это у нас и не в диковинку. А тут в упор промазал! Только лапу подранил. А она ощетинилась, вякает, пена с морды клочьями и хвостом-коротышкой туда-сюда, туда-сюда… Схоронился я за кедрач, перезарядил ружье, выглянул и обомлел: Соня! Соня — соседка, колдунья! Чтоб ей пусто! И губа верхняя надвое рассечена… Выстрелил я ей прямо в оскаленную пасть, и тут как гаркнет у меня за спиной: «Отдай решето!!!» Только гулы по тайге пошли, а рысь как сквозь землю провалилась… Не робкого я, мазурики, десятка, в молодости с рогатиной на медведей хаживал, а тут замочил портки…

Как-то, послушав дедовы байки, капитан Степнов сказал:

— Василий Федотович, вы бы лучше молодым солдатам рассказали, как партизанили в гражданскую войну.

Дед нахмурился:

— Тяжко вспоминать, товарищ капитан… Почитай что голыми руками воевали. Перед самой войной мы со старухой в областной центр ездили. Телочку хотели на базаре сторговать. Младшая дочка у нас на выданье была. Ну, телочку не купили, потому как денег не хватило: скот у нас в тайге дорог. И пошли мы со старухой в клуб. А там в аккурат кино «Волочаевские дни» ставили. Поглядел я, мазурики, мать честная! Ведь это ж про наш отряд! Так всё и было, как показано… Верите ли, заплакал я, как дите малое. Да… Тогдашним бы людям да теперешнее оружие, так что бы и было! А то на весь отряд одна пушчонка самодельная да один пулемет. Ни снарядов, ни патронов. Таскаем за собой «максимку», бережем его пуще глаза, в одеяло, как ребенка, запеленали, чтобы, спаси бог, не замерз. А как в бой, пулемет сам по себе на саночках стоит, а мы, пулеметчики, сами по себе из дробовиков по семеновцам палим, как по воробьям, да всё, как белке, в глаз норовим… А эти мазурики, — дед кивнул на своих слушателей, — ничего не берегут. Как, скажи ты, им всё даром достается! Стреляй от пуза, пали в белый свет, как в копейку! Вчера погулял я по траншее, до самого соседа добрался. Верите ли, целый подол собрал этих самых… патронов. Валяются под ногами, как переспелые шишки кедровые. Я собираю, а Пырков, мазурик, насмехается, дразнит: «Дед Каширин, — кричит, — дед Каширин!» Хотел я его отвалтузить, да неловко: на посту ж, мазурик, стоит…

— Ха-ха-ха-ха!

— Смешно, мазурики? Эк вас разобрало… Вот видали? — Старый пулеметчик ткнул пальцем в Березина. — Еще вчера располосовал новую гимнастерку, да так и будет ходить, не зашьет, пока носом не торкнешь… А ты чего, мазурик, закатился? — набросился дед на смешливого Гурулева. — Доберусь и до тебя! Отвожу солдатским ремнем за милую душу, даром что ты не из моего расчета. Жалуйся потом на деда Бахвалова. На посту, мазурик, стоит и не видит, что гранаты на дожде мокнут. Невдомекему в нишу спрятать. Бездомовники!.. Замечу которого мазурика, что оружие не бережет — отвалтужу! Ей-богу, отвалтужу! — пообещал дед Бахвалов.

В середине мая состоялся дивизионный слет — чествовали героев зимнего наступления. Из нашей роты тоже было несколько человек, в том числе дед Бахвалов, Иемехенов и я.

По этому случаю брадобрей пан Иосиф накрутил из моих волос такие кренделя и завитушки, что на голову не налезла пилотка и, к великому огорчению маленького парикмахера, прическу пришлось смочить водой.

Пан Иосиф любит моих ребят, частенько заходит к нам на посиделки и азартно спорит с дедом Бахваловым на божественные темы — защищает свою баптистскую веру.

Мамаев как-то послушал, недовольно покрутил носом:

— Вы бы, господа богословы, умерили свой пыл, ведь вас молодежь слушает.

Дед накинулся на своих подчиненных:

— Я им, мазурикам, послушаю! Я им ужо помяну царя Давида и всю кротость его. Брысь отсюда! И ни один мазурик близко подойти не моги, когда я человека перевоспитываю!

Старания деда не безрезультатны. Правда, пан Иосиф пока не берет в руки оружие, но уже не затыкает уши, когда работают наши пулеметы, и после каждого минометного залпа не восклицает испуганно и жалобно: «Матка боска!»

Дед не теряет надежды:

— Ничего, я его, мазурика, перекрещу в нашу солдатскую веру. Он у меня будет из «максимки» строчить, как миленький.

Награжденных и приглашенных собралось не меньше полтысячи человек. Награды вручал комдив Севастьянов.

Комбата, Лиховских и погибшего Евгения Петровича Рогова наградили орденом Красной Звезды. Иемехенова, нескольких стрелков и Варю Санину посмертно — медалями. Из моих наградили лишь деда Бахвалова и посмертно Шамиля Нафикова.

Я получила сразу два ордена: Красную Звезду за бои подо Ржевом в сорок втором, и орден Отечественной войны — за рейд с разведчиками в укрепленный пункт К. Наградили всех участников рейда.

Ко мне подошел сияющий Шугай: борода тщательно расчесана, а на широкой груди новенькая медаль «За отвагу». Широко улыбаясь, таежник сказал:

— Товарищ взводный, а мне ведь судимость-то сняли. Мне и вашему Бахвалову тоже.

— Ну что ж? Я очень рада за вас обоих. Поздравляю от души!

Меня окружили армейские и дивизионные корреспонденты. Щелкали затворами фотоаппаратов, поздравляли, задавали вопросы.

Мне захотелось сняться с нашими бородачами, и я встала между Шугаем и Бахваловым. Симпатичные деды победно выставили вперед бороды и, не моргая, уставились в объектив аппарата.

— Улыбнитесь, — приказал нам фотограф. — Вот так, хорошо. Отменный снимок получится, — сказал он.

Дед Бахвалов заволновался:

— Не пришлют, поди, карточку, мазурики, обманут. Старухе бы моей на память послать. Любо-дорого…

— Не обманут, — успокоила я, — армейские фотографы народ честный.

— Честный! Сколько раз фотографировали и только один-единственный снимок получила, тот, который когда-то подарила Федоренко.

Среди корреспондентской братии отыскался мой старый знакомый Иван Свешников. Тот самый, которого я приглашала в прошлом году на свою несостоявшуюся свадьбу. Иван как будто бы еще вытянулся вверх, и теперь моя голова приходилась на уровне бедра его журавлиной ноги. Его собратья по перу подшучивали над нами:

— Товарищи, да это же живая диаграмма! Рост наших военных потенциалов.

— Она — сорок первый год: он — сорок третий…

— Да приземлись ты, Иван! Ведь неудобно так девушке с тобою беседовать.

Иван добродушно посмеивался и узкой ладонью то и дело откидывал со лба выгоревшую прядку волос.

Он не удивился встрече, не напомнил о прошлом и Федоренко. Спросил:

— Чижик, хочешь я тебя познакомлю с замечательным парнем?

— Боже избавь!

— Да ты сначала взгляни, — засмеялся он и протянул мне фотографию. — Каков герой, а? Знатный разведчик нашего фронта. — С фотографии на меня глядел… Мишка Чурсин! Лихие разбойничьи глаза прищурены, а на Мишкиной груди целый иконостас орденов, в том числе Александра Невского, на плечах погоны капитана.

Воспоминания нахлынули вдруг теплой грустной волной. Значит, Мишка тоже выбыл из нашей родной дивизии…

Свешников продолжал:

— Он воюет далековато от вас, но при желании встретиться можно.

Я вернула ему фотографию и, подавив вздох, сказала:

— Нет, не надо. Спасибо…

А вечером, уже дома, деда Бахвалова обидел старший лейтенант Ухватов. Ротный был «под градусом». Покосившись на мои ордена, ухмыльнулся криво:

— Кому ордена и медали, только нам ни хрена не дали…

— Так ведь орден или, скажем, медалю надобно заслужить, — возразил ему дед Бахвалов.

Ухватов пьяно ухмыльнулся:

— А то ты заслужил? Уж не за то ли тебе медаль навесили, что человека кокнул?

Дед побледнел, тяжело дыша шагнул вперед, выдавил:

— Вот что, ротный, не дадено никому полного права, чтобы в душу человеку харкать!

Я проворно встала между ними:

— Василий Федотович! Не связывайтесь.

Мамаев, глядя на Ухватова с презрением, сквозь зубы процедил:

— Вон отсюда!

Ухватов ушел, а дед, ткнувшись головой в стенку траншеи, заплакал.

Мы с Мамаевым растерянно переглянулись. Старик повернул к нам страдальчески сморщенное лицо, с горечью сказал:

— Лежачего, варнак, долбанул… Хоть бы уж не знал а то всё как есть знает… Если рассудить по правде, то какой же я убивец? До скольких разов этот проклятый Тришка ко мне во сне являлся, царствие ему небесное — кол осиновый… Заявится ночью, дохлый такой, мухортенький, и всё просит так ли жалобно: «Дай соболюшку на косушку…» Я его, анафему, и не стукнул-то ни разу. Вот как перед богом говорю, не тронул, только головой в снег сунул. От страху, должно быть, он, слизняк, преставился… Знал ведь, мазурик, таежный закон… Да, господи боже мой, ежели б я ведал такое, не одного, соболя, двух бы ему кинул — пропивай, мазурик, душа с тебя вон…

Да бросьте вы, Василий Федотович! — тронула я деда за рукав. — Мы же вам верим!

Вот что, геройская борода, — сказал Мамаев, — хватит Лазаря тянуть. Помер Максим, и черт с ним. Сейчас мы это дело запьем и ворота забьем — награды ваши обмоем. Крикни-ка, дедок, чтоб Соловей принес мою фляжку.

— И мою прихватите, Василий Федотович, — сказала я.

Мы уютно устроились за столиком у Вариной могилы.

Только Мамаев начал наливать водку в кружки, пришла врач Нина Васильевна в сопровождении Лиховских.

— Мы к ним в гости, а они уже пьянствуют! — смеясь, сказала она.

Мамаев с изящным поклоном протянул докторше свою кружку, сладким голосом (ну и артист!) пропел:

— Милости прошу к нашему шалашу!

— За вас, герои! — сказала Нина Васильевна и чокнулась со мной и дедом Бахваловым.

— За их память, — кивнула я на могилу, — за Варю, за Евгения Петровича, за Шамиля и за всех, кто тут лежит… — голос мой предательски дрогнул.

Нина Васильевна, отпив из своей кружки два глотка, тихо заплакала. Дед Бахвалов задышал вдруг часто и шумно.

— Спят герои, — задумчиво проговорила Нина Васильевна и вытерла слезы маленьким платочком. — Спят, и никогда больше не встанут… — Она опять заплакала. Наверное, вспомнила своего мужа-летчика, погибшего в первые дни войны. А я — Федоренко…

Мы долго молчали.

На передний край медленно спускалась фронтовая ночь. За немецкими окопами, за рекой Осьмой пламенела узенькая полоска заката, теснимая сгущающейся темнотой. Было очень тепло и по-мирному тихо. Над нашими головами пофыркивал родной «огородник».

— Как хорошо! — вздохнула Нина Васильевна. — Как будто и нет проклятой войны.

Мамаев тихо запел:
О ты, окно; откройся, —
Дай увидеться мне с нею!
Пред ней благоговею
Жажду свиданья с нею…

Ну кто же он, если не прохвост? Такие песни знает! При Нине Васильевне строптивец смирный, как овечка, и, что удивительно, за речью своей следит! А если и выпустит ненароком ядреное словечко, так сейчас же:

— Ох, Нина Васильевна, простите матросу последний грех… — Артист, да еще какой!

На переднем крае зататакал пулемет Непочатова, ему басом откликнулся «максим» Лукина.

— О, а живые не спят! — поднял Мамаев вверх палец. — Твои немецкую бдительность проверяют, — повернулся он ко мне.

Лиховских улыбнулся:

— Ну, братцы, вам и повезло. Не оборона, а помещичья мыза. А в соседнем батальоне хлещет — головы не поднять!.. Василий Федотович, вы помните Никольское? — обратился он к деду Бахвалову. — Вот где была свистопляска!

Дед промолчал, сидел нахохлившийся, мрачный. А я подпустила своему приятелю шпильку:

— Ты потому и ходишь к нам чуть ли не каждый день, что у нас тихо?

— Только поэтому. Я ведь отъявленный трус.

— А я, Нина Васильевна, в пехотной обороне в первый раз, — сказал Мамаев. — Я ж моряк. На Северном флоте воевал. После одной… а, вспоминать неохота. В общем, десять часов держался в ледяной воде. Вот и нажил себе ревматизм. Хронический. А на судне железо кругом. Как отстою вахту — неделю валяюсь без ног. После госпиталя списали меня с флота… В тыл хотели упрятать.

— Понимаете? — Мамаев поглядел на нас всех по очереди.

Да, мы понимали: такого в тыл не очень-то упрячешь.

— Еле выпросился в пехоту, — продолжал Мамаев. — Подлечусь, а там видно будет.

Лиховских засмеялся:

— Правильно. Ежедневные грязевые ванны очень полезны. Можно принимать прямо на большаке.

Мамаев сердито взглянул на него.

К нам на оборону внезапно нагрянул сам командующий армией генерал-лейтенант Поленов.

Только-только я заснула после ночной вахты, как над моей головой забрякала сигнальная гильза-колокол: боевая тревога!

Сунула ноги в сапоги, впопыхах никак не могла найти поясной ремень, а гильза вызванивала нестерпимо звонко. Схватила автомат и, как была, без ремня, без головного убора, непричесанная, понеслась к центральной траншее. Вылетела из-за колена траншеи и остолбенела: начальства целый взвод! Комбат, комполка, комдив, еще какие-то чины и звания, и среди них генерал! Седой, горбоносый, с темными сердитыми глазами.

— А это еще что за чудо природы? — спросил генерал, указуя на меня перстом. — Откуда она вырвалась?

Мне никогда не приходилось иметь дела с генералами. Сама не знаю отчего, а скорей всего с перепугу, я полезла в амбицию:

— Вырвалась! Как, по-вашему, должен когда-нибудь человек спать? Такой трезвон подняли, думала полк СС наступает…

А ты с кем это так разговариваешь? — строго спросил генерал. — Знаешь ли, кто я?

— Знаю. Вы генерал-лейтенант Поленов. А вы знаете, кто я?

Из-за спины командующего комдив Севастьянов делал мне устрашающие глаза и грозил пальцем. Но меня не раз подводил бабушкин горячий характер, как понесет — не остановиться.

— К вашему сведению, я здесь хозяйка! А вы зачем сюда поставлены? — неласково спросила я смущенных Пыркова и Березина. — Ушами хлопать? Почему подпускаете посторонних к секретной сигнализации?

Березин виновато промямлил:

— Так они ж не посторонние… Они генерал…

— Они сами допустились, — добавил Пырков.

— Допустились! Ладно. Разберемся потом.

Ишь ты, Афина Паллада! — усмехнулся генерал. — Комдив, и много у тебя таких воительниц?

— Пока только одна, — с улыбкой ответил наш полковник.

— Ну что ж, хозяйка, может быть, ты разрешишь мне познакомиться с вашей сигнализацией?

Догадливый Гурулев принес мне ремень и пилотку. Подпоясавшись и покрыв голову, я почувствовала себя увереннее.

— Разрешаю, товарищ командующий.

Генерал дернул за кабельный шнур, проведенный от пулеметной площадки в мою землянку, спросил:

— Что это означает?

— Маленькое начальство на обороне: командир пульроты, его зам, поверяющие из штаба батальона.

— А два сигнала?

— Комбат, его заместители и штаб полка. Три — командир полка, четыре — комдив. Пять и больше — боевая тревога.

— Гм… Ну, а если генерал?

— Прикажу бить боевую тревогу.

— О-хо-хо-хо! — вдруг засмеялся командующий, и все начальство сразу заулыбалось, только наш комбат глядел на меня хмуро, неодобрительно.

Запиши для памяти, — сказал командующий своему адъютанту и, дернув за шнур еще раз, спросил:

— Сама, Афина, придумала?

— Нет. Это коллективное творчество, товарищ командующий.

— Он, сощурив глаза, долго смотрел на нейтральную полосу. Задумчиво сказал:

— Сибиряки народ баш-ко-витый и храбрый. — Потом легонько ткнул пальцем в грудь молодцеватого Пыркова:

— О чем думаешь, солдат?

— Пырков, не моргнув глазом, выпалил:

— Как бы стать генералом, товарищ командующий! Генерал улыбнулся:

— Силен, солдат. Твоя школа, Афина, — повернул он ко мне красивую седую голову. — За суворовскую смекалку ты отныне не солдат, а ефрейтор. Генералом, браток, сразу нельзя…

— Мне пока и ефрейтором нельзя, товарищ командующий.

— Это еще почему? — нахмурил генерал брови.

— Он бывший вор, — пояснила я.

— А как воюет?

— Не хуже других. К медали был представлен, да не дали.

— Кто не дал?

— Вы, наверное. Кто же еще!

— Значит, я? Выходит, обижаю солдат?

— Дело не в обиде, товарищ командующий, а в справедливости. И старшему сержанту Непочатову не дали, а ведь за дело представляли. Честное слово, за дело.

— Ну раз за дело, надо проверить. Завяжи-ка узелок на память, Владимир Сергеевич.

Адъютант даже в узкой траншее умудрился картинно и звонко щелкнуть каблуками щегольских сапог.

Деду Бахвалову командующий мимоходом заметил:

— Экий ты веник, братец, отрастил! Траншеи ею, что ли, подметаешь?

Дед Бахвалов обиженно засопел и нахмурился, а я сказала:

— Так ведь Василий Федотович не бородой воюет, товарищ командующий.

Генерал опять затрясся в приступе смеха. А потом сказал комдиву:

— Послушай, полковник, они случайно не сговорились меня уморить? Афина, как ты думаешь, должен я тебя наказать за дерзости?

— Думаю, что не стоит, товарищ командующий. Это же я от страха!

— Значит, испугалась меня?

— Испугаешься небось… Про вас невесть что рассказывают… — Я прикусила свой отвратительный язык, но было уже поздно. Генерал заинтересовался:

— И что же про меня, например, рассказывают? — Ну, что вы очень сердитый и вообще… не такой, как все генералы…

— А ты как считаешь? Какой я, по-твоему?

— По-моему, нормальный, — бухнула я и в самом деле испугалась.

Но генерал не обиделся — опять засмеялся, сказал:

— Прощай, забавная Афина. До новой встречи. Если вы так и воюете, как острите, то это хорошо.

Пронесло!.. Но не для всех посещение командующего сошло благополучно. Мамаев заработал пять суток домашнего ареста за проволочные заграждения, как раз за те, что ставили мои ребята. Начал оправдываться — командующий прибавил еще пять. Пять да пять — десять, арифметика простая, а денежное содержание за десять дней тю-тю… Перепало и Иемехенову. Командующий два раза прошелся по его зеленой траншее: туда и обратно. Воскликнул:

— Парадиз! Райские кущи! А где же Адам?

Улыбаясь во все скулы, Иемехенов выступил вперед.

— Ну вот что, Адам без Евы, — сказал ему генерал, — получи десять суток домашнего ареста за то, что не варит умственный горшок! И, кроме того, до моего возвращения обратно всё здесь должно быть в первозданном виде.

А как знать, когда будет возвращаться генерал, ведь мы на самом правом фланге дивизии. Пойдет ли генерал по фронту других полков или только наш батальон осмотрит?

Бронебойщики во главе со своим командиром бегали как наскипидаренные: обкалывая руки, расплетали траншею и уносили елочные лапы подальше от позиций. А ребята Непочатова издевались — пели нарочно гнусавыми голосами:

— Елочки зеленые, боюся уколюся я…

Командующий нас не забыл. Вскоре после его посещения прислали выписку о снятии судимости с Пыркова и о награждении его и Непочатова медалями «За отвагу». А я получила сразу три подарка: костюм из тончайшей зеленой диагонали, погоны лейтенанта и новенький пистолет-пулемет Столярова, не так давно принятый на вооружение — предмет мечтаний каждого пехотного офицера.

Мамаев ехидничал:

— Познакомишься с командующим фронтом — сразу в майоры произведут!

— Не в чине дело, — возразила я, примеряя новую юбку прямо на солдатское галифе, — а в справедливости. После наступления всем очередные звания присвоили, а на меня Ухватов материал не оформил с досады, что его к «капитану» не представили. А чем я хуже твоего Ульянова или Иемехенова? Так-то, товарищ старший лейтенант! Ах, хорош костюм! Даже жалко надевать…

— Что костюм? Тряпка! — сказал Мамаев. — А вот это так шту-у-ка! Ох! — Он вертел в руках мой ППС и восхищался: — Ты гляди-ка, насколько легче и изящнее ППШ… А кучность боя, а пробивная сила! Хороша Маша, да не наша. А может быть махнем, не глядя, а? В придачу что хочешь проси. Хоть самого меня…

Я засмеялась:

— Сделка соблазнительная, что и говорить! Но ведь это же именное оружие! Ты — что, не видишь пластинку на ложе? Читай: «Афине. Ген.-лейт. Поленов. 1943 г.». Такое оружие не выпускают из рук до самой смерти.

В тот же вечер пришел Лиховских. Увидев меня в новом костюме, воскликнул:

— Мать честная, курица лесная! Да еще и лейтенант! Ну, пропала моя бедная голова.

Мы постреляли из нового пистолета, а потом уселись на кромку траншеи, лицом к фронту.

Подошел Иемехенов и тоже уселся рядом. Было очень тепло. В лесочке на нейтральной полосе беззаботно куковала кукушка.

— Как хорошо! — Я подставила лицо под жаркие солнечные лучи и закрыла глаза.

— Чего хорошего-то? — заворчал Лиховских. — Парит, как в бане. Весь мокрый.

— А я так еще и не нагрелась после зимы. Так бы и сидела на солнышке целыми днями…

Немец дал залп из орудий по верхушке Вариной высоты. Видимо, наблюдатели-верхолазы чем-нибудь себя обнаружили. Снова за речкой глухо ударили пушки. Снаряды пронеслись над нашими головами.

Развоевался фриц, однако, — озабоченно сказал Иемехенов.

Сейчас ему наши глотку заткнут. Все батареи засечены. Вот, слышите? — Лиховских поднял вверх палец. — Дивизионные долбанули. А ну ее к бесу, эту войну. Давайте поговорим о любви.

— Ну что ж, начинай, — сказала я.

— А если я скажу, что люблю тебя?

— А если я не поверю?

— А если я побожусь, да еще и при свидетеле?

— Это другое дело. А дальше что?

— А дальше, очевидно, надо целоваться. Что ж ты смеешься? Тут дело вполне серьезное.

— Васька-автоматчик один раз целовал, теперь, однако, платит на чужой ребенок, — вдруг мрачно сказал Иемехенов.

Лиховских ласково сгреб его за жесткие вихры и опрокинул на спину. Бронебойщик верещал и, пытаясь подняться, махал в воздухе ногами, как перевернутый черный жук. И это было очень смешно.

— Как им весело! Даже позавидуешь, — вдруг раздалось за нашими спинами.

Мы разом оглянулись: над траншеей стоял рыжий капитан Величко, а чуть позади него — парикмахер Кац. Взглянув на пана Иосифа, я всплеснула руками: Ах, лихо-тошно! — и упала навзничь.

Мы трое хохотали, как ненормальные. Капитан улыбался:

— Эк их разбирает!.. Щекочут вас, что ли?

А пан Иосиф был невозмутимо серьезен и стоял, как на посту, положив белые маленькие руки на новенький автомат, повешенный перед грудью.

— Пан Иосиф, а как же ваши баптисты? — спросила я, вытирая выступившие от смеха слезы.

Нерпичьи глаза Каца стали вдруг сердитыми:

— Цоб их дьябли везли! Те лайдаки баптисты Гитлера лижут пониже спины. Пся крев! Своими ушами слыхал в приемник у капитана.

— Это теперь мой связной, — сказал капитан Величко, дружески похлопывая Каца по плечу.

— Пан Иосиф мужчина отменной храбрости, — пряча улыбку, сказал Лиховских.

Маленький парикмахер сорвал с шеи автомат и, дав очередь в воздух, задорно на нас посмотрел:

— А что? Я тем лайдакам покажу! Пся крев!

Ну и забавник!

— А вам, капитан, когда-нибудь Мамаев поднесет под нос свою дубинку, — пообещала я контрразведчику. — Почему вы не ходите по траншее, как все нормальные люди, а обязательно поверху лезете?

— Виноват, исправлюсь, — поклонился капитан Величко и протянул мне маленький букетик ландышей.

— Вот спасибо! Мне так давно никто не дарил цветов, — сказала я.

Иемехенов обиделся:

— Врешь, однако. Я дарил. А ты, как веник, пол подметала.

— Тоже мне — цветы! — ухмыльнулся Лиховских. — Набрал целую охапку колючек. Видел я твое подношение.

— Ну как дела, друзья мои? — спросил Величко.

— Нормально, — ответили мы в один голос.

Твой Андриянов всё ворчит?

— Ворчит, бродяга, — улыбнулась я. — Но теперь уже, кажется, меньше. Мы и внимания не обращаем. Он не вредный.

— Ну-ну… Мамаев на месте?

— Был здесь.

Капитан вместе с Кацем ушли. И почти сразу же возле центрального капонира пан Иосиф заблажил по-украински и по-польски:

— Цур мени! Цур! Матка боска! Геть, горобци!

Это мои солдаты, поздравляя, подкидывали толстяка в воздух.

Лиховских ходит к нам чуть ли не каждый день — хоть на пять минут, а завернет. Это понятно: здесь все его друзья-товарищи. Но наши офицеры меня иногда поддразнивают, говорят, что начальник полковой разведки приходит так часто только ради меня. Чушь. Мы просто хорошие товарищи.

И Коленька Ватулин частенько заглядывает в нашу роту, и тоже говорят, что из-за меня. Ну уж это совсем ерунда! У Коли сложные и запутанные отношения с красивой Зиночкой Косых, медсестрой из нашей санроты. Коля чуть не ежедневно жалуется мне на Зинин характер и просит совета: жениться или нет. В конце концов мне надоело, и я с сердцем сказала:

— Раз тебе в таком личном и важном деле потребовался советчик — значит, не любишь! А жениться в двадцать два года, да еще в такое время, без любви — просто негодяйство! Понял?

Не знаю, понял ли Николай, и как понял, но только в тот же день он самовольно закатился в медсанбат и оказался вдруг на полковой гауптвахте. К вечеру ко мне пришел Тимофеич, связной разведроты — земляк и кум нашего деда Бахвалова. Жалостливо моргая близорукими глазами, он сказал:

— Запрятали мово голубенка в клетку. — И подал мне от Коли записку.

Николай просил меня поговорить с командиром полка, чтоб его освободили. Почему именно должна просить я, а не Колин начальник Лиховских?.. Я отказалась. Тимофеич захлюпал носом:

— Вы ж барышня рассудительная и, почитай, всегда тверезая, — сказал он мне, — потому и должны понимать, что может деяться с человеком в подвыпитрм виде…

«Почитай всегда тверезая!» Я хотела отчитать Тимофеича, но, взглянув на его усатую добродушную физиономию, рассмеялась, а Коле написала: «Пьянчужка и Дон-Жуан полкового масштаба! Заслужил. Сиди не рыпайся».

Так и отбухал Коля все десять суток. Поумнел ли?.. У меня о разведчиках сложилось определенное мнение. В основном — это удалые парни. И бесшабашные. А Коля, кажется, всех перещеголял.

Я возвращалась из штаба батальона. У землянки меня поджидал хмурый Мамаев:

— К тебе пришли капитан Филимончук и Ухватов. Больше часа ждут. Что им от тебя надо?

— А я откуда знаю!

Мамаев к Ухватову относится с холодным презрением, а капитана Филимончука просто недолюбливает. Филимончук теперь большой чин: начальник разведки всей дивизии. Он больше не пытается со мною заигрывать, но отношения между нами так и не наладились. Теперь, когда капитан перешел в дивизию, мы почти не встречаемся, и нас не связывают служебные узы. Действительно, что ему от меня надо?

У стрелков Филимончук распоряжается, как среди своих разведчиков. Понравился солдат, сейчас же в категорической форме: «Этого молодца я забираю в разведку». Но у Мамаева без скандала не возьмешь — дубинку к носу и разговор короткий: «Отваливай. Штормяга будет добрый. Ни один док в ремонт не примет». Филимончук, посмеиваясь, уходит, а через день-два из штаба дивизия приказ: откомандировать такого-то в распоряжение начальника разведки. Мамаев мечет громы и молнии и пишет рапорты. Я его вполне понимаю: кто ж не дорожит хорошим солдатом?

Однажды и мне капитан Филимончук пытался подложить свинью: «Твоего Пыркова забираю к себе». Разговор был короче, чем с Мамаевым. Я молча поднесла к носу разведчика фигу. А Пыркова с обидой спросила: «Ты хочешь от нас уйти?» — «Что вы, товарищ младший лейтенант! — вскричал Пырков. — Я ж молчу, это капитан пристает».

Мамаеву скоро надоело сражаться с Филимончуком в одиночку, и на одном из полковых совещаний в присутствии комдива он дал начальнику дивизионной разведки бой. Мамаева поддержали командиры остальных рот полка, и Филимончук притих. Но следить за ним надо — ходит по обороне, как вор на ярмарке, того и гляди, кого-нибудь переманит в разведку.

Капитан Филимончук честолюбив и этого не скрывает. После зимнего наступления его повысили в должности, представили к награде и подали материал на присвоение очередного звания. Но Филимончук не получил ни ордена, ни «майора». На него вдруг пожаловалась какая-то девушка из медсанбата. Вмешался политотдел, и вместо наград Филимончуку вкатили партийный выговор. Начальник разведки считает себя несправедливо обиженным и караулит подходящий случай, чтобы всё разом вернуть.

А случай может быть только один — взять «языка». Но как раз в этом и не везет нашим разведчикам в обороне, и даже удачливый Коля Ватулин не может достать пленного.

С неделю тому назад вся полковая разведка переселилась в расположение нашей роты. Капитан Филимончук решил, что именно здесь, на самом спокойном участке обороны, противник не столь бдителен. Целыми днями он, мрачный и злой, просиживает в боевом охранении на болоте. Сам ведет наблюдение — готовит новый решающий поиск, а ночью спорит и ругается с Мамаевым.

Мамаев тщетно пытается доказать Филимончуку всю бесплодность его затеи. В самом деле, какой может быть здесь поиск, когда даже боевое охранение находится не менее чем в пятистах метрах от переднего края немцев!! Ну, предположим, доберутся разведчики до немецких позиций, возьмут «языка», а дальше что? Как отходить более километра, имея при себе пленного? Да еще надо перебираться через речку, правда, не широкую, но достаточно глубокую, с ровными пологими берегами. Мамаев прав: этот «язык» достанется немалой кровью. Но Филимончук упрям. Мне кажется, он способен положить всю нашу разведроту во главе с Лиховских, лишь бы достичь цели. Мамаев так и говорит начальнику разведки: «Ох, дорого обойдутся дивизии твои майорские погоны!»

Покосившись на Мамаева, Филимончук сказал мне:

— Есть важный и секретный разговор.

— Давай, — махнула я рукой. — У меня от Мамаева секретов нет.

Разведчик насмешливо поднял красивую бровь:

— Вот даже как?

— Амба! — стукнул Мамаев рукой по столу. — Язык почешешь о ближайшую сосну. Валяй о деле.

— Можно и о деле, — Филимончук погасил усмешку, — завтра в ноль-ноль по московскому времени ты, лейтенант, идешь в разведку.

— В качестве кого? — спросил за меня Мамаев. — Для чего? Для поддержки ваших штанов?

— Ты пойдешь в группе захвата, — пояснил Филимончук, пропустив мимо ушей вопросы Мамаева. — Одно твое присутствие поднимет боевой дух ребят. Не посмеют они при девушке вернуться, не выполнив задания. А твоя задача простая: тебе только нужно быть среди них, и всё.

Сходишь и, как пить дать, схватишь еще один орден, — вставил Ухватов. — Вы же, бабы, — народ везучий.

Иди сам и хватай! — осадил его Мамаев. — А она одолжит тебе свою юбку.

Филимончук засмеялся, но тут же оборвал смех. Примиряюще сказал:

— Бросьте вы пикировку. Вопрос решен окончательно и бесповоротно.

Я возмутилась:

— А еще ты меня никуда не думаешь послать? Кто тебе дал право так бесцеремонно распоряжаться моей жизнью и смертью? Ничего себе удовольствие: за здорово живешь прогуляться в немецкую траншею и обратно! Мне есть чем заняться и без разведки, и ты, пожалуйста, меня в свои планы не впутывай. Не пойду. И не надейся.

— Посмотрим, — сказал Филимончук и ушел вместе с Ухватовым.

А через полчаса позвонил комбат и отчехвостил меня по первое число:

— Я тебе покажу такую разведку, что своих солдат но узнаешь!

Ну не обидно ли? Мне же и попало. Оказалось, что Филимончук еще до нашего спора разговаривал с комбатом о моем участии в поиске, как о деле решенном, и комбат подумал, что я напросилась сама.

Усиленная разведка ушла в полночь. В первый раз за всё время с поисковой группой ушли сразу два офицера: Лиховских и Коля Ватулин.

Собиралась гроза. Гром ворчал еще где-то очень далеко, но косые широкие молнии уже вовсю хозяйничали на наших холмах — мертвенным холодным пламенем расстилались по самой земле. Было душно. Передовая притихла в тревожном ожидании дождя и событий. В траншее слышалось монотонное бормотание деда Бахвалова: просил у своего бога удачи ушедшим в ночь, поминал какого-то Петюшку. Я не сразу сообразила, что Петюшка — это старший лейтенант Лиховских, большой дедов приятель. Впрочем, у старого сибиряка щедрое сердце — побратимов и кумовьев у него чуть ли не половина дивизии, так что деду не впервые переживать за ближнего.

Из своей землянки вышел Мамаев, тихо окликнул деда Бахвалова:

— Отче, ты никак шаманишь?

Дед не ответил, но молиться перестал. Мамаев, посветив мне в лицо лучом карманного фонарика, присвистнул:

— Краше в гроб кладут. А говоришь, не любишь…

— Слушай, и без тебя тошно! Нашел о чем говорить…

— Да… Девичья душа — темная ночь. Попробуй, разберись… Во, Павловецкий дает! Слышишь?

— Чего это они точно вдруг с цепи сорвались?

— Внимание отвлекают. Всё пока идет, как по нотам. Главный дирижер у тебя?

— В капонире засел. Два телефона притащил.

Капитан Филимончук заметно нервничал. Сновал по капониру из угла в угол, то и дело звонил в боевое охранение и прикладывался к фляге. Не закусывал. Влажные красивые губы промокал листком бумаги из полевого блокнота. На нас с Мамаевым даже не взглянул.

Мы дважды прошлись по обороне, проверили все посты, но время как остановилось. Никогда еще не было у нас такой длинной нудной ночи. Мы не спускали глаз с тропинки, бегущей из боевого охранения, но она по-прежнему была пуста. Рядом со мною вслух переживал Тимофеич. Его не взяли в разведку, и он никак не мог дождаться возвращения своих.

Прошло томительных три часа. Гром ворчал всё так же отдаленно и глухо, дождя всё не было. А мне казалось, что, если бы сейчас хлынул ливень, сразу бы стало легче и нам, и тем, кто ушел.

Прошел еще час. Мамаев заволновался:

— Кажется, светает. Убирайся, Тимофеич, к своему куму! Стонет тут над душой… — Он позвонил в боевое охранение Ухову. Ничего. У немцев всё тихо.

И вдруг где-то там впереди, на речной долине, затрещали автоматные очереди, потом завыли мины и с надсадным треском стали рваться тяжелые снаряды. Мы с Мамаевым молча переглянулись. Было ясно: наших обнаружили. По немецкому переднему краю всеми орудиями ударила полковая батарея. Открыли огонь фланговые пулеметы Лукина и Непочатова. Деду Бахвалову стрелять было нельзя — впереди свои. Мамаев с ведома комбата послал в помощь разведчикам два отделения автоматчиков с ручным пулеметом. Крикнул вдогонку Ульянову:

— Осторожней! Своих не перестреляйте.

Я была в капонире, когда из боевого охранения позвонил Коля Ватулин. Филимончук переспросил:

— Взяли?! Это потом. — Он бросил трубку. Улыбаясь во всё лицо, крикнул телефонисту: — Комдива! Живо!

Я опять выбежала в траншею. Снаряды теперь кромсали нашу нейтралку. Отыскала Мамаева, спрятавшегося от осколков в закрытой стрелковой ячейке. Схватила его за руку:

— Взяли! Как же они пойдут?

— Не дураки. Пересидят в боевом охранении. Молодцы крабы! Взяли, говоришь? Молодцы! Теперь дело в шляпе.

Немцы бесновались до самого рассвета — остервенело лупили то по боевому охранению, то по нейтралке, то по нашим траншеям. Это они всегда так, когда наши выкрадут «языка».

Разведчики вернулись в седьмом часу, мокрые с головы до ног. Троих убитых уложили в траншее в нише, двух раненых и пленного втащили в капонир. Лиховских приказал своим:

— Ребята, домой! Переодеться и спать.

В капонире остался только он и Коля Ватулин. Потом боком втерся Тимофеич и спрятался за широкую спину Мамаева.

Капитан Филимончук всем грузным туловищем надвинулся на маленького Колю. Голосом, хриплым от возмущения, вопрошал:

— Это называется взяли?! Идиот! Ты знаешь, что бывает за ложную информацию? В какое положение ты меня поставил перед комдивом?

— А то не взяли, что ли! — тихо оправдывался Коленька. — Я же хотел вам доложить, что он… Так вы слушать не стали.

— Молчать! Мальчишка!..

Филимончук кинулся к распростертому на полу немцу. Встав на колени, зачем-то дул ему в рот, делал искусственное дыхание — пленный не подавал признаков жизни. Из его носа и рта текла кровь и зеленая вода.

— Фельдшера!!! — рявкнул начальник разведки, Но наш Козлов с двумя санитарами был уже здесь — осматривал раненых разведчиков. — Пленным займись!

Козлов скользнул равнодушным взглядом по телу немца, буркнул:

— Я не обучен дохлых фрицев воскрешать.

Но Филимончук всё не верил, что перед ним не долгожданный «язык» в офицерских погонах, а просто труп — пустое место. Он еще долго тормошил мертвеца: сгибал и разгибал ему руки и ноги, тряс за плечи, перевернув на живот, бил ладонью по спине. Наконец устал. Вытащил из кармана немца мокрые документы, перелистал и, схватившись за голову, забегал по капониру:

— Что вы, сволочи, наделали?! Да вы знаете ли кого утопили?! Это же командир батальона СС! Такого «языка»!

— Никто его, паразита, не топил, — подал голос Коля Ватулин. — Сам он воды наглотался.

— Какого черта вас понесло в воду! В вашем распоряжении было три плота!

— Потому и понесло, что не было другого выхода, — возразил Лиховских. — Он сумел развязать руки, вырвал кляп изо рта и заблажил во всю силу. Нам пришлось сменить направление, и мы в темноте не могли отыскать плоты. Что ж, по-вашему, из-за этого недоноска я должен был держать своих людей под огнем?

— Мы и так пятерых потеряли, — вставил Коля Ватулин. — И каких ребят!

— Мальчишка! Знаешь ли ты, что «языка» ждет сам командующий!

У Коленьки жарко пылали маленькие уши, густые девичьи ресницы обиженно дрожали.

— Я его не узнавала. Такой бедовый, а тут молчит! Мне стало вдруг очень жаль парня, и я не вытерпела, зло сказала Филимончуку:

— Сходил бы сам, а потом бы и орал!

— Начальник разведки метнул в меня взгляд, как раскаленную стрелу:

— Тебя только тут не хватало! Марш на место! Занимайся своим делом.

— Ну, мне-то ты, во всяком случае, не начальник. Освобождай капонир от своего дохлого фашиста! Где-нибудь в другом месте его оплакивай.

Филимончук выругался матом. Вмешался Мамаев:

— В самом деле, капитан, кончай душераздирающую сцену у хладного трупа. А то того и гляди и у нас слезы потекут. И впредь по-про-шу в моем присутствии воздерживаться от оскорблений боевых офицеров! Понятно?

Начальник разведки допил водку и шваркнул пустую фляжку о бревенчатую стену. Фляжка, жалобно дзинькнув, отлетела в темный угол. Ее подобрал хозяйственный Тимофеич.

Филимончук ушел.

Я провожала Лиховских и Колю Ватулина до Вариной могилы. От их обмундирования шел легкий парок.

— Давайте, друзья, присядем на минутку, — предложил Лиховских.

— Вы же мокрые до последней нитки! — застонал Тимофеич.

— Мне лично жарко, — усмехнулся Лиховских.

— Мне тоже, — кивнул Коленька. — Дуй, Тимофеич, домой. Приготовь нам сухое и пожевать. Мы сейчас, — сказал он связному.

— Мальчики, где же вы поймали такого немецкого фюрера? — спросила я.

— В одном милом заведении, — засмеялся Лиховских, — с надписью: «Только для господ офицеров». Догадалась? Пошарили мы у фрицев на передке — неподходяще. Взять-то, конечно, можно, но без шума не обойтись. А нам, сама знаешь, шуметь никак нельзя. Дорога домой длиной с версту… И пошли мы по тропинке в их тыл. Километра два прошагали — ни одной живой души. Мы уж было хотели по шаблону: провод перерезать и караулить какого-нибудь связиста. Но вдруг откуда-то из-под земли услышали музыку. Настоящий джаз. Подошли ближе — огромный блиндаж и двери настежь, целый сноп света наружу вырывается. Патефон с усилителем орет, губные гармошки заливаются — гуляют фрицы, на наше счастье. Веселятся беспечно. Только один часовой у блиндажа, да и тот по сторонам не глядит, музыкой занят. Тут и заметили мы это сооружение, в которое царь пешком ходил. Метрах в тридцати оно от блиндажа, и непролазные кусты орешника совсем рядом. Вот мы и засели там. Взяли, — и не пикнул. А только через их траншею перевалили, он, черт, и заблажил во всю глотку. Ума не приложу, как он сумел развязать руки. А, бес с ним, с этим лысым фюрером! И на то, что у капитана Филимончука от расстройства желчь разольется, — тоже начхать. А вот ребята-то, выходит, погибли зря… Очень обидно.

На семнадцатое июля по настоянию капитана Филимончука и по его плану была назначена разведка боем.

Мамаев категорически возражал против этой операции, но на совещании в штабе батальона обосновать свою точку зрения не сумел: заорал — разом выпустил по адресу Филимончука все свои «подкалиберные» словечки и выдохся.

Филимончук же, наоборот, очень спокойно и деловито доказал, что план его до гениальности прост и потому легко выполним, Бывают же люди с таким даром убеждения! Даже наш разумный и осторожный комбат ни слова не возразил Филимончуку, а тот в заключение самодовольно улыбнулся:

— Молчание принимаю за одобрение. Итак, фашисты во второй раз здесь нас не ожидают. Вот мы их и перехитрим.

Хитрить так хитрить. За два дня до назначенного срока рота Мамаева была готова к бою.

Операцией руководил сам комбат Радченко. Группу захвата возглавил Лиховских.

За бревенчатыми стенами боевого охранения мы засели с ночи.

На рассвете в густом молочном тумане стрелки и разведчики на заранее заготовленных плотах благополучно форсировали реку Осьму.

Мой взвод остался на левом берегу, — обеспечивать переправу туда и обратно.

Разведка была неудачной с самого начала. Немцев не удалось захватить врасплох. Туман над речной поймой быстро рассеялся, и рота Мамаева на правом берегу залегла под прицельным огнем противника, без толку неся потери. Группа захвата так и не могла пробиться во вражеские траншеи. Расчет на внезапность и хитрость не оправдался. Комбат дал сигнал об отходе.

Обратную переправу поддерживала полковая батарея, минометы Громова и ружья Иемехенова. Противник отвечал огнем тройной интенсивности. Мы вели огонь через головы своих. Обстреливали лысые высоты, откуда немецкие пулеметы взахлеб бороздили речную гладь.

От минометного огня затонуло несколько плотов. С остальных, держа над головой винтовки и автоматы, солдаты попрыгали в воду. Поддерживая друг друга и подталкивая плоты, стрелки и разведчики вплавь добирались до своего берега и через боевое охранение уходили на оборону. Мы снимались последними. Я была в расчете Непочатова. Просигналила деду Бахвалову: «Снять пулемет!» Березин и Попсуевич проворно подхватили «максим» за хобот, остальные расхватали коробки с расстрелянными лентами и тесной группкой побежали по рыжему кочковатому полю в сторону боевого охранения. Пулемет, как большой сытый гусь, переваливался с боку на бок на низких лапах-катках. Позади всех, держась рукой за грудь, не шибко рысил дед Бахвалов. Я подумала: «Доберутся благополучно». Через пять минут снова оглянулась. Пулеметчики были уже у самой стенки боевого охранения. Я с облегчением вздохнула. Но в тотже миг тяжелый снаряд разорвался в середине бегущей группы. В воздух взметнулся огромный фонтан земли, мелькнуло зеленое искореженное тело пулемета, и я на секунду закрыла глаза.

— Непочатов! Всем расчетом к Бахвалову! Забрать убитых и раненых!

А сама подумала: «Там нет раненых…»

— А как же вы? — закричал Непочатов.

— Выполняйте приказ!

Я легла за пулемет. Ко мне, запыхавшись, подбежал Лукин, с разбегу шлепнулся рядом.

— Снимайтесь, — бросила я ему через плечо, не переставая стрелять, — двоих солдат ко мне! — Дала еще несколько очередей по ненавистной высоте и поискала глазами воду. Пулемет раскалился, как утюг, из пароотводной трубки не хлестал даже пар. Плоская банка была пробита осколком насквозь и валялась пустая, без воды. «Максим» забастовал: плевался сгустками расплавленного свинца.

Я поглядела направо: переправлялись последние отставшие солдаты. Ко мне что есть духу бежал Гурулев, за ним еще кто-то. Из боевого охранения, прихрамывая, возвращался Непочатов…

В капонире на узких нарах лежал дед Бахвалов, блевал и плакал:

— Мальцы мои дорогие… Ребятки… Всех до одного… Лучше бы меня, старого каторжника… Я уже свое отжил… — Его уговаривал капитан Степнов.

Пришел фельдшер, посмотрел деда, сказал:

— Контузия. Ушиб брюшины. Надо в медсанбат.

Мы с Непочатовым уточняли потери. Погибли: Миронов, Березин, Попсуевич и Лукашин. Легко ранены Непочатов и Пырков. В госпиталь ехать отказались. Контужен дед Бахвалов.

В капонир ввалился разведчик в рваном маскировочном халате, обратился ко мне:

— Тяжело ранен старший лейтенант Лиховеких. Хочет вас видеть.

Я побежала на ротный санпункт, но раненого уже отправили…

Забившись в стрелковую ячейку, тоненько плакал Иемехенов. Повернул ко мне залитое слезами лицо:

— Помирал Ульянов, однако… Друг, однако…

Я была очень расстроена. А тут еще явился Макс-растратчик с актом о списании материальных потерь. Пробежав глазами бумагу, я возмутилась:

— Что это? Ведь у моих погибших солдат было только по две ноги! А тут двадцать пар ботинок! И шинели?! Да мы и не брали их с собой. Пятнадцать палаток? Нет, старшина, такую фальшивку я не подпишу.

— Так поймите вы, товарищ лейтенант, в роте недостача! — вскричал старшина Букреев. — Старшему лейтенанту Ухватову предшественник дела не передавал — ранили его, с него и взятки гладки, а всё как есть и повесили на нас с командиром роты. Что ж нам теперь, платить за всё? Да тут никакого жалованья не хватит!

— Всё это вы объясните начальнику тыла, может быть, он вас поймет, а я вам не сообщник. Старший сержант Непочатов, составьте для старшины реестр потерь.

Ночью из санроты позвонила Нина Васильевна. С грустью сказала:

— Только что отправила Петю Лиховских. Правую ногу придется ампутировать. Глаз, по всей вероятности, тоже пропал… Что же ты молчишь?

От комка, подступившего к горлу, я не могла сказать ни слова…

Мамаев всю ночь ругался и огрызался на телефонные звонки. Он был очень расстроен: потерял почти третью часть личного состава, в том числе толкового командира взвода Ульянова…

— Авантюрист! — гремел он в адрес Филимончука. — Таких судить надо! Видал бы я этот «сабантуй» в гробу! Додумался, краб: где обедал — туда и ужинать отправился… Умник, а эсэсы — дураки?.. «Не проявили должной храбрости…» Показал бы я тебе храбрость, Аника-воин!..

На другой день за большие потери в разведке боем Мамаеву объявили строгий выговор по партийной линии.

Мамаев заморгал толстыми, как проволока, ресницами:

— Вот те раз — пальцем в глаз! Это называется свалить с больной головы на здоровую!

Он вопросительно поглядел на меня, ища сочувствия. Но я сказала:

— Так и надо. Может быть, хоть это научит тебя нормально разговаривать. Нет чтобы доказать всё спокойно и обстоятельно — кроет матом, как в кабаке!

— Не в том дело! — закричал разобиженный Мамаев. — А главный виновник, выходит, сухим из воды выскочил? А? По-твоему, это порядок?

Но и Филимончука наказали — отстранили от должности. Делом о неудачной операции занималась дивизионная партийная комиссия. Узнав об этом, Мамаев успокоился.

Ночью наша дивизия снялась с насиженного места и отошла в тыл, в резерв командующего.

Дед Бахвалов лечился недолго: сбежал из полевого госпиталя и в один прекрасный день хмурый предстал передо мною. Я очень обрадовалась:

— Василий Федотович, дорогой! Как здоровье? — я поцеловала старика.

Дед, отвернувшись, подозрительно долго протирал свои очки-колеса. Потом глухо сказал:

— Слава богу, здоров, как батюшка-медведь. В обоз, мазурики, норовили списать, да с Бахваловым шутки плохи. Так и сказал я доктору, да и зафитилил домой…

Подошел Мамаев, довольный, захохотал:

— Дедок! Милая ты моя борода! Как прыгаешь, сибирский боцман? Как дела?

— А дела, товарищ моряк, ни к лешему, — ответил дед Бахвалов. — Вот командир роты Ухватов во взвод лейтенанта Васильева меня направляет. Говорит, тут вакации для меня нету, а там есть.

— Не вакация там, а провокация! — закричал Мамаев и потряс своей дубинкой: — А этого ваш краб Ухватов не едал? Он что же, гальюнщик, думает, что я с двумя пулеметами буду воевать?! — Ротный свирепо вытаращил глаза и повернулся в мою сторону: — Чтоб сегодня же был у меня третий пулемет!

— Не ори. Не глухая. Будет вам, Василий Федотович, пулемет и люди будут. На днях еще пополнение получим и все отделения скомплектуем заново. Так что никуда мы вас не отпустим.

— Спаси, Христос, коли так, — обрадовался старый пулеметчик.

Прибежал Пырков. Улыбаясь во всё щекастое лицо, закричал что было духу:

— Братцы, дед Каширин явился!

— Ой, старый борода! Друг, однако! — верещал Иемехенов.

Сияющего деда окружила наша молодежь, Ухватов уперся, как баран:

— У тебя нет ни людей, ни машины, а у Васильева как раз недостает опытного наводчика.

Но Бахвалов не наводчик, а командир отделения. Люди не сегодня-завтра будут, и где ж я тогда возьму командира?

— Будут люди — будет и командир, — возразил ротный. — На Бахвалове свет клином не сошелся.

— Нет сошелся! Много у тебя в роте таких Бахваловых? Вот-вот в наступление, а ты мне ножку подставляешь!

Ухватов глядел на меня нагло и насмешливо:

— А ты попроси хорошеньче. Поплачь. Может быть, и пожалею…

— Дорвался? Рад досадить? Эх ты! Голова — два уха, Даже говорить неохота.

— А ты скажи. Не стесняйся. Подлец, да?

— На подлеца, пожалуй, не потянешь, — сквозь зубы возразила я. — А вот мелкий пакостник — это да! Ухватов обиделся:

— Ты говори, да не проговаривайся! Я не погляжу, что ты баба…

Я только рукой махнула. Скажи на милость, не нравится: на подлеца он согласен, а на пакостника — нет. Как будто хрен редьки слаще.

Пришлось побеспокоить комбата.

Наш комбат, когда по-настоящему сердится, становится гениально ядовитым и непременно переходит на «вы».

— Поздравляю! — сказал он Ухватову по телефону. — Пока устно. А не позднее чем завтра в это же время адъютант старший будет иметь честь огласить вам выписку из приказа. Не стоит благодарности. По заслугам. Восхищен вашей распорядительностью, и если до сих пор я не вышвырнул вас из батальона, то только благодаря вашим деловым качествам. Слушайте внимательно, деятель. Прекратите! Вот именно. И это и то самое. Предупреждаю в последний раз. Пулеметчика Бахвалова оставить на месте. В двадцать ноль-ноль доложить, что в роте Мамаева есть третий пулемет. Понятно?

Положив трубку, комбат — с неудовольствием сказал:

— Вы мне оба надоели. По завязку. Кляузничаете друг на друга, как школяры.

Справедливо, ничего не скажешь! Единственный раз пожаловалась на Ухватова, и сразу попала в разряд кляузников. Было очень обидно, но оправдываться не стала. Только и сказала:

— Я от всей души желаю вам такого командира полка, как старший лейтенант Ухватов.

— Благодарю, — поклонился комбат, насмешливо улыбаясь. — Значит, не любишь ты своего ротного командира?

— Не люблю?! Это не то слово. Да я его… Не могу понять, как можно такому вверять судьбы людей? Наглый, лживый, малограмотный, да еще и пьет!

— Куда ж его девать? — комбат всё улыбался.

— Куда? В резерв. Пусть спасает свою шкуру. Или в трофейную команду. Впрочем, туда нельзя… Трофеи будет пропивать…

Капитан Радченко погасил улыбку:

— Вот именно. Сразу и места не подберешь.

Я съехидничала:

— Так дайте ему батальон! В чем же дело?

— Ты же сама отлично знаешь, что такой, как Ухватов, батальона не получит, — медленно сказал комбат, хмуря брови. — Должность командира пульроты для него предел. Так-то. Иди и не морочь мне голову. Не так бы я с тобой разговаривал, если б ты была не права.

Ночью дед Бахвалов придирчиво проверял новенький, только что полученный с завода «максим». А утром, с тощим вещмешком за плечами, с солдатским котелком у пояса, к нам заявился Шугай. Пригладив рукою бороду, он обратился ко мне:

— Принимайте солдата, товарищ взводный. Дед Бахвалов обрадовался:

— Только ко мне, Федор Абрамыч. Мы же земляки, товарищ взводный.

Но я возразила:

— Федор Абрамович будет наводчиком у Лукина. А вы, Василий Федотович, забирайте у Непочатова Пыркова. Место Пыркова займет Андриянов. По-моему, это будет правильно? Как вы думаете?

Подумав, дед согласился:

— Пожалуй, что так. Пырков и Андриянов только мешают один другому. Андриянов вроде бы обижается, что наводчиком не он, а мазурик Пырков. Так и быть. Давайте мне этого уркагана, я последних блох из его шкуры повытряхну. Вот только бы Федор Абрамыч не обиделся…

Шугай улыбался:

— Ни боже мой! Вася-то Непочатов, чать, тоже мой земляк. Четыре пролета по двести верст сибиряку раз плюнуть…

Старый смоленский лес был насквозь пронизан солнцем. Стояла жаркая сухая погода. По чистому голубому небу плыли разрозненные легкие облака, а дождя всё не было. Южный ветерок не освежал и даже под вечер не приносил прохлады.

На юге шли ожесточенные бои. В Германии была проведена тотальная мобилизация. Фашисты, собрав все силы у себя и в оккупированных странах, бросили их на Восточный фронт.

Пятого июля в два часа тридцать минут Гитлер, как игрок, которому уже нечего терять, двинул свои бронированные полчища по всему фронту гигантской Курской дуги.

Немцы наткнулись на четкую, заранее продуманную, глубоко эшелонированную оборону и были остановлены. Армии генералов Ватутина и Рокоссовского стояли насмерть.

Двенадцатого июля во встречном бою у деревни Прохоровки войска Воронежского фронта и стратегического резерва дали фашистам решающее сражение. Во встречном бою столкнулись полторы тысячи танков и самоходок. Только за один день враг потерял до десяти тысяч солдат и более двухсот пятидесяти танков!

Восемнадцатого июля Степной фронт, возглавляемый полководцем Коневым, совместно с Воронежским фронтом перешел в наступление в направлении Белгорода, Харькова, Орла.

Мы с жадностью набрасывались на газеты, на политинформациях, затаив дыхание, слушали сводки Информбюро, представляли себе и никак не могли представить гигантский масштаб Курской битвы. Это не шло ни в какое сравнение с нашим зимним наступлением без танков, авиации и, можно сказать, без артиллерии. Юг уже вовсю воевал, а мы всё еще изготавливались. Как перед всяким наступлением, начались маневры.

Никогда смоленский лес не видел такого множества народу — под каждым кустом солдат. Здесь, в десяти километрах от переднего края, окопались сразу несколько дивизий — перемешались все рода войск.

Мы построили только шалаши-спальни, окопали кухню, коней хозвзвода и больше никаких земляных работ не производили. Было ясно, что мы здесь ненадолго.

Рядом с нашей кухней устроились огромные гаубицы. Они частенько ведут огонь всеми орудиями. Повар Алексей Иванович болезненно морщится и затыкает пальцами уши.

Около взвода Иемехенова приткнулись какие-то радисты. С раннего утра дотемна они терзают свои рации: дают настройку, кого-то вызывают, кому-то отвечают и ловят музыку.

В трех шагах от моего шалаша расположились чужие разведчики, в таких же маскировочных костюмах, как у ребят Коли Ватулина. Они порядком мне досаждают: пристреливают новенькие пулеметы-пистолеты, орут песни и отпускают по моему адресу ехидные шутки.

За хозвзводом саперы, за саперами танкисты, зенитчики, трофейная команда. Ближе к реке — сразу несколько медсанбатов. Тихими вечерами девушки поют — слаженно и красиво. Поют все. Каждый взвод свое. Только разноголосое эхо мечется по лесу. Мои ребята по семь раз на дню заводят свою любимую «Марусю», Пырков пляшет трепака прямо на дороге. Настроение у народа как под праздник. И только один Мамаев недовольно хмурится и фыркает, как кот;

— Оглушили, крабы. Понабивалось, что сельдей в бочке. Как тут заниматься? Роту развернуть негде. Видал, — бы я этот астраханский базар во сне!..

Проводить занятия действительно было негде.

— Что будем делать? — спросил озабоченный Непочатов. — В глухомань забраться — пулеметы не протащишь, да и не видно ничего, какой уж там огонь…

— Ладно, Василий Иванович, займемся сегодня материальной частью, — решила я, — а завтра что-нибудь подыщем.

— Жара такая, — сказал Непочатов, — может, разрешите выкупаться на скорую руку? А, товарищ лейтенант?

— Разрешаю. Пятнадцать минут.

Солдаты закричали «ура», составили на берегу реки в ряд пулеметы, и уже через две-три минуты послышался плеск, восторженный хохот и гулкое хлопанье ног по воде.

Донесся сердитый голос деда Бахвалова:

— Вы что ж это, мазурики, воду мутите, а? Места вам мало? Помыться не дадут порядочному человеку!

Я улыбнулась. Наш дед ворчит на свое новое войско не переставая:

— Разве вы, мазурики, пулеметчики? Так, ни черту кочерга, ни богу свечка… Вот у меня были мальцы!..

На днях в армейской газете на первой странице была помещена фотография: я, дед Бахвалов и Шугай. А под нею статья о нашем взводе. Хорошая статья, умеренная. Корреспондент образно именовал деда Бахвалова «патриархом переднего края». Старик сомлел от гордости. И, едва Непочатов вслух прочитал статью, он обратился к молодому пополнению:

— Трепещите мазурики! Вот как надо воевать! Не как-нибудь, а по-божественному величают… — И очень волновался, как бы газету не пустили на раскур. Когда Мамаев попросил ее, чтобы почитать своим солдатам, дед лично отправился к стрелкам:

— А то на козьи ножки изорвут. Как пить дать, скурят, мазурики. Спалят, и бороду мою не уважат…

Я бы тоже с удовольствием выкупалась, да где уж там… Вздохнув, сняла гимнастерку, машинально ее свернула, сунула под куст и задумалась. Мысли мои унеслись далеко, под Харьков, где сейчас наступала моя родная дивизия.

Я и не заметила, как подошли незнакомые офицеры-гвардейцы и бесцеремонно уселись рядом со мной. Один из них, лицом очень похожий на нашего Филимончука, усмехаясь, посмотрел на мои голые руки и шутливо продекламировал:

— Ты чего же это, словно Ева, Спряталась от бога за кустом?..

Я неласково спросила:

— Что вам здесь надо?

Все четверо засмеялись. Капитан с нахальными глазами продолжал в том же шутливом тоне:

— Это невежливо. Надо сказать: «Здравствуйте, товарищи прославленные гвардейцы!»

— Черт с вами, сидите.

— Это уже лучше, — засмеялся капитан. — А скажи-ка, милый вундеркинд, из какой же ты дивизии?

— Из самой лучшей.

— Гм… Молодец. Хвалю за находчивость.

Дед Бахвалов вдруг рявкнул на весь лес:

— Вон, мазурики, из воды! До скольких же разов вам надо приказывать!

Капитан, прислушиваясь, улыбался:

— Дорвалась матушка-пехота до бесплатного…

Непочатов крикнул:

— Товарищ лейтенант, дозвольте еще пять минут!

Я взглянула на часы:

— Разрешаю десять! — И надела гимнастерку. У моих веселых собеседников вытянулись лица. Они сразу стали прощаться.

— Куда же вы, товарищи прославленные гвардейцы? — улыбаясь, сказала я. — Продолжим нашу приятную беседу.

Но продолжить не пришлось. Налетели «юнкерсы». Отцепили несколько десятков бомб. Лес ощетинился сплошным огнем: стреляли буквально из-за каждого куста. Разрисовывая небо сизыми барашками, стучали зенитки; строчили станковые пулеметы; глухо ухали противотанковые ружья. Пехота тоже вела беспорядочный огонь из винтовок и даже из автоматов. Я и мои новые знакомые стояли на берегу, задрав головы вверх. Капитан переживал вслух:

— Ни одного попадания! Сапожники…

Мои солдаты, не успев одеться, укрылись под высокий, выступающий над водой козырьком, берег. И только дед Бахвалов в мокрых кальсонах метался по берегу и истошным голосом кричал:

— Куда девали мой ремень?! Признавайтесь, мазурики, кто из вас спрятал?!

Самолеты сделали еще один заход. Сбросили бомбы где-то в районе нашего хозвзвода. И когда выходили из пике, зенитный снаряд крупного калибра настиг головную машину и разнес ее вдребезги. В воздухе закружились обломки и какие-то клочья.

От громового «ура» содрогнулся вековой бор. На берегу, как дикари, полуголые плясали мои солдаты.

Гвардейский капитан от избытка чувств схватил меня за бока и, высоко подняв в воздух на вытянутых руках, весело закричал:

— Порядочек в зенитных частях, геройский взводный!

А вечером в этой немыслимой толчее я вдруг нос к носу столкнулась с… Мишкой Чурсиным!

— Мишенька, родной мой!

— Чижик! Неужели это ты?! — Разведчик схватил меня за руки.

Мишка был точь-в-точь таким, как на фотографии, которую мне недавно показывал корреспондент Иван Свешников. Мы не виделись больше года. Разведчик возмужал, раздался в плечах. Но всё такая же полунасмешливая, полунахальная улыбка играла на Мишкиных губах и всё так же теплым янтарем мерцали Мишкины лихие глаза.

— Чижик! Ущипни меня — может, я сплю?

— Мишенька, ты помнишь наш полк? — Неожиданно для себя я, встав на цыпочки, поцеловала разведчика прямо в губы.

За ближайшим кустом засмеялись: — Девушка, а ну еще разок!..

Но мне было не до насмешников. Я смотрела на Мишку, не отрываясь.

— Чижик, где бы это нам поговорить? — оглядываясь, спросил Мишка.

— Есть тут одно местечко. Пойдем.

Мы забрались в самую глушь и уселись на ярко-зеленую траву на берегу топкого лесного ручья. Последний луч скользнул по Мишкиным орденам, задержался на его серьезном лице и позолотил Мишкину косую челку. Загораживаясь рукой от солнечного зайчика, Мишка спросил:

— Чижик, замуж еще не вышла?

— Обалдел, — засмеялась я.

Мы сидели долго и вспоминали наш полк.

— Мишка, неужели комиссар Юртаев умер? Мишка вздохнул:

— Я пытался искать. Куда только ни писал. А потом самого ранили, так и затерялись все следы. Ох, Чижик, растревожила ты мне сердце. Ну разве я мог подумать, что встречу тебя?.. Между прочим, я тебя часто видел во сне.

— Это был страшный сон, правда?

— Правда, — улыбаясь, сказал Мишка. Мы разом поцеловали друг друга и оба засмеялись.

Возле наших шалашей Мамаев березовым веником выколачивал свою гимнастерку. На Мишку поглядел подозрительно. Недружелюбно спросил:

— А ты, герой, откуда тут взялся?

— С луны упал, — ответила я за Мишку. — Мы знакомы тысячу лет. Верно?

— Верно, — подтвердил Мишка, и глаза его вдруг стали злыми. — И ты, морская душа, ее получишь только через мой труп! Понял?

— Понял! — захохотал Мамаев, заправляя тельняшку под брюки. — Где уж нам со свиным рылом да в калашный ряд.

На другой день Мишкина бригада снималась. Прощаясь, трофейным фотоаппаратом он сфотографировал меня раз пятнадцать. Мамаева тоже снял и довольно мирно с ним разговаривал, но, прежде чем уйти, спросил меня:

— Дай честное слово, что этот моряк к тебе клинья не подбивает?

Я насмешливо сказала:

— Новоявленный Отелло. Мишка, ты помнишь Отелло?

— Помню, — засмеялся разведчик и тихо пропел:

А у Отелло в батальоне
Был Яшка, старший лейтенант…

Через неделю Мишка прислал сумбурное письмо, полное клятв, уверений в любви и намеков. Письмо заканчивалось патетически: «А у меня вас трое: автомат, кинжал и ты, моя любимая… Но если этот морячок…» Читая, я сердилась и смеялась. Показала письмо Мамаеву. Он тоже засмеялся:

— Значит, я еще не так стар, если меня можно к девчонке приревновать.

— Старик в тридцать лет!

— Тридцать — не восемнадцать, — назидательно сказал Мамаев и почему-то вздохнул.

А еще через неделю я получила толстый конверт, надписанный незнакомым почерком. Из конверта на траву выпали мои фотографии. Писал Мишкин друг, начальник штаба. Писал полуофициально: «…ваш близкий друг, капитан Михаил Чурсин погиб на высоте 88,16. Похоронен… Мы с глубоким…» Буквы прыгали у меня перед глазами. Я не заплакала. Машинально скомкала письмо и пошла сама не зная куда, натыкаясь на шалаши, как слепая.

Как во сне, добрела до лесного ручья и опустилась на траву. Бедный Мишка! Нас многое связывало. Мы служили в одном полку. Мишка знал дорогих мне людей, знал капитана Федоренко… Мишка был настоящим другом… И Петя Лиховских настоящий… Гордый. Остался инвалидом и ни одного письма не только мне, но даже и Нине Васильевне. Никому в полку… Чтоб не жалели.

Сердце так болело, что я подумала: «Еще кого-нибудь потеряю — и оно разорвется…»

В сумерках меня разыскал Мамаев. Молча опустился рядом на траву.

— Гриша, — сказала я, — погиб Мишка Чурсин…

Мамаев не стал утешать. Молча пожал мне руку, просто сказал:

— Пошли. Жизнь продолжается.

Ночью мне приснился не Мишка, а Федоренко. Живой, здоровый, любимый… Я проплакала до самого рассвета. Утром, умываясь, Мамаев погрозил мне пальцем. Он прав: жизнь продолжается…

Комбат вышел из положения. Вместе с Пашей-ординарцем и адъютантом батальона он обследовал все окрестности в радиусе десяти километров, но зато нашел, что требовалось. На учебном плацу всё было как на настоящей обороне: траншеи наши и «противника», широкая нейтральная полоса — лощина, речка маленькая впереди и даже танкоопасное место. Не было только танков. А надо бы…

На одном из совещаний мы сообща подняли этот вопрос и просили пустить на нас в учебном бою танки. Да не наши, а трофейные: черные, с белыми крестами на броне. Павловецкий правильно сказал:

— Мы потому и боимся танков, что не знаем их, не имеем дело с этой сволочью.

— И ты боишься? — глупо спросил Ухватов.

— А что я, не человек? — сердито ответил Павловецкий.

Да, танки бы нам очень нужны. Попробуй докажи солдату, что танкист сидит, как в мышеловке, и сам нас боится. Солдату надо дать возможность всё пощупать своими руками…

Чтобы приучить новичков к огню, комбат на одном из занятий загнал мой взвод и бронебойщиков Иемехенова на лысую высоту и приказал нам вести огонь через головы своих веером по всей лощине. Прямо перед нами, примерно в километре, была вторая такая же лысая высота, по условиям занятий ощетинившаяся пулеметный огнем. Мы обстреливали «немецкие пулеметные гнезда». Пулеметы работали на самом безопасном прицеле, но в бинокль было отчетливо видно, как плохо чувствуют себя под пулями необстрелянные солдаты: втягивают голову в плечи, оглядываются назад, и даже ложатся. Комбат, размахивая над головой автоматом, по-журавлиному вышагивал позади стрелковой цепи и что-то кричал: наверное, ругал и стыдил трусов.

С нами на высотке находился замкомбата Соколов, назначенный на время занятий командиром резерва.

Пока стрелки отрабатывали приемы штыкового боя, у нас на горушке произошло ЧП. Солдаты мирно курили. Дед Бахвалов за что-то отчитывал новичка Сашу Закревского.

Старший лейтенант Соколов поймал толстую зеленоватую змею и хотел показать ее Иемехенову. Маленький бронебойщик взвизгнул и бросился наутек. Соколов бежал за ним и кричал:

— Это же всего-навсего безобидная ящерица, невежда!

Иемехенов хотел спрятаться за мою спину и нечаянно толкнул. Я оступилась, попала ногой в старую воронку и вскрикнула от резкой боли в ступне. Опираясь на мамаевскую дубинку, еле доплелась домой. Непочатов с трудом снял с моей распухшей ноги сапог и вызвал фельдшера. Явился наш Козлов. Он мял и дергал ногу так, что у меня из глаз пригоршнями сыпались искры.

— Растяжение сухожилий, — сказал Козлов. — Полный покой. Надо в медсанбат. — У нашего эскулапа одна песня: чуть что — в медсанбат или в госпиталь.

Нога нестерпимо болела. Я лежала в шалаше и с холодным бешенством ругала Соколова:

— Сумасшедший зоолог! Черт бы тебя побрал со всеми твоими змеями и ящерицами! Ящерица! Как бы не так — настоящая отвратительная гадюка! Тьфу!..

В шалаш просунул голову Мамаев и закричал, как ужаленный:

— Слепая каракатица! Где были твои фары! На камбузе твое место! Уедешь в госпиталь — тебе и начхать. А мне подсунут какого-нибудь тылового краба — начинай всё сначала! А где, где у меня время вас, салажат, уму-разуму учить?!

— Что ты орешь, сумасшедший тип? — возмутилась я. — Не поеду я в госпиталь!

— Так что ж я тебя в наступление на собственном горбу попру?!

— Замолчи. До наступления заживет, ведь не перелом. Мамаев выкричался и, как всегда, сразу успокоился, уже мирно спросил:

— Болит? — И заворчал по адресу Соколова: — Обижается, наверное, краб, что не здороваюсь за руку… А как и здороваться, когда он руками постоянно какую-нибудь пакость берет. Вчера поймал жабенка, посадил на ладонь и тычет мне в нос: «Посмотри, какая прелесть!» — Мамаев с невыразимой брезгливостью скривил рот. — Ужасная гадость! Видал бы я этого жабьего сына в гробу! Веришь ли, он живых ящериц запускает себе под рубаху на голое тело, и они там ползают, шебаршат…

— Черт с ними, с ящерицами, — перебила я. — Надо коня.

— Зачем тебе конь?

— Не могу же я на занятиях не присутствовать!

— Обойдемся и без тебя. Лежи, поплевывай в потолок.

— Нет уж, знаю я, как наступать без репетиции! Надо всё отработать.

Через час старшина хозвзвода Долженко привел низкорослую неказистую кобылку, заросшую густой и довольно длинной рыжей шерстью.

— Ты что же, краб, хуже не нашел? — спросил его Мамаев.

— Да… — сказала я. — Вот на этом самом ослике бог, наверное, и въехал в Иерусалим…

Но Долженко, как и многие хозяйственники, был лишен чувства юмора и ответил со всей серьезностью:

— Какой же это ослик? Обыкновенная транспортная единица. Чистокровная монголка. Вы не глядите, что она не с красы, зато бегает и втрюшку, и вбрюшку, и как только душа пожелает… Да и кормить ее не надо. Сама пропитание находит. Вот только кусачая шельма, что твоя собака! Но-но! Не балуй!

— А седло?

Долженко развел руками:

— Чего нет, того нет. Мы ж не кавалерия. А зачем вам седло? Вы на бочку, по-пастушьи. Не призы, чай, вам и брать… Впрочем, какой-то упор надо. Эта Жучка очень даже свободно может скинуть наземь. Я сейчас… — И ушел.

Опираясь на мамаевскую дубинку, я глядела на транспортную единицу без радости. Представив себя верхом без седла, с досадой подумала: «Засмеют»…

Кобылка, потряхивая головой, с аппетитом поедала березовые ветки.

Мамаев хотел усесться верхом. Монголка проворно цапнула его зубами за колено и высоко взбрыкнула задними ногами. Солдаты захохотали. Дед Бахвалов, посмеиваясь в бороду, сказал:

— Это, мазурики, не кобылка, а натурально конек-горбунёк. Не садитесь вы на нее, товарищ взводный, последнюю ногу откусит…

Вернулся Долженко.

— Вот и седло, — буркнул он. — Делов-то палата! — Свернутое вчетверо одеяло прикрепил веревкой к спине кобылки и затянул чересседельником, а вместо стремян пристроил две веревочные петли. Непочатов ловко вскочил в самодельное седло и натянул поводья. Монголка вставала свечой, махала в воздухе передними ногами, нагибая короткую шею, пыталась достать всадника оскаленными зубами и визжала не по-лошадиному. Непочатов сидел, как приклеенный, и остервенело порол строптивицу березовой хворостиной.

— О-ха-ха-ха-ха! — закатывался Мамаев и, вытирая слезы, кричал мне: — Слушай, а ведь она характером вся в тебя! А и, молодец Долженко! Хо-хо-хо-хо!

— И ничего не «хо-хо-хо», — ворчал Долженко, — подседлом животное не ходило, только и всего…

Кобылка взвизгнула в последний раз, сорвалась с места и рысью вынесла Непочатова на дорогу. Вернулся Василий Иванович только к ночи. Он был мокрый, как из бани. Кобылка хрипела, с волосатых боков хлопьями падала мыльная пена.

— Готова, — сказал Непочатов, устало слезая с седла, — упрыгалась. Поводья натягивать не надо — пойдет.

На другой день представление началось с раннего утра. В полном боевом снаряжении наша рота направилась на учебный плац. Помня наставление Непочатова, я не натягивала поводья, и лошадка, цокая маленькими копытцами, довольно мирно семенила по обочине дороги. А по пути нашего следования стояли зрители, тыкали в мою сторону пальцами, хохотали и изощрялись в остроумии:

— Братцы, Суворов на кобылке!

— А вот и праправнучка хана Чингиса!

— Правоверный Ходжа направился в Мекку.

— Ха-ха-ха-ха!

— Синьорита, вы на базар?

Впрочем, увидев мою забинтованную ногу, острословы сконфуженно умолкали. Я не сердилась на озорников — сама при случае не прочь посмеяться. На своей крошечной волосатой кобылке я, наверное, и впрямь выглядела забавно. Меня заботило другое.

Злое существо совсем не слушалось повода. Вдруг задурила: то обгоняла колонну, то плелась нога за ногу, отставая на полкилометра; то опять догоняла строй, грудью врезалась в самую середину и, расталкивая солдат, норовила кого-нибудь ухватить зубами за ухо. Солдаты ломали ряды, смеясь, оборонялись пилотками и кулаками. Мамаев сердился:

— Сидела бы дома вместе со своей ослицей!

На «поле боя» было еще хуже. Кобылка несла меня, куда хотела, не признавая ни сигналов, ни рубежей. Вначале она напала на Пашу-ординарца. Ничего не подозревавшая Паша подошла ко мне поздороваться. В тот же миг монголка вцепилась зубами в полированное ложе Пашиного автомата, откусила довольно большую щепку и, всхрапнув, стала ее жевать. Паша кинулась наутек.

Потом, перед самым сигналом «в атаку», лошадка бесшумно подкралась к старшему лейтенанту Ухватову, ловко сгребла его сзади за подол гимнастерки и, мотая головой из сторону в сторону, стала полоскать моего ротного, как тряпку в пруду. Ухватов заорал благим матом. Изготовившиеся «к атаке» солдаты обернулись на крик и, побросав на траву оружие, зашлись в приступе неистового хохота. Перепуганного командира роты вызволили подбежавшие Непочатов и Пырков, но еще добрые четверть часа весь батальон покатывался со смеху.

Мамаев выкрикивал сквозь слезы:

— Товарищ волк знает кого кушает! Выдать ей за это солдатскую пайку хлеба! Ох, милые мои крабы, держите меня, а то помру!

Ко мне подошел нахмуренный комбат, остановился на почтительном расстоянии, показал пальцем на маленький холмик в стороне, приказал:

— Убирайся к чертовой бабушке! — Улыбнулся скупо: — Вот оттуда и наблюдай, как Чапаев.

Но кобылка не хотела в тыл и норовила вынести меня прямо на рубеж «атаки». Пришлось спешиться и привязать строптивицу к дереву.

На другой день Пырков откуда-то приволок новенькое седло светло-коричневой кожи и сбросил у моего шалаша.

— Украл? — напрямик спросила я.

Парень самодовольно ухмыльнулся:

— Купил-нашел — едва ушел. Хотел отдать — не успели догнать…

— Зачем тебе оно?!

— Да не мне, а вам!

— Спасибо. Нечего сказать, услужил! Лоботряс, ведь ты же знаешь, что мне по уставу коня не положено! А если бы даже и было положено, так неужели бы я стала пользоваться ворованным седлом? Отнеси туда, где взял. Понятно?

— Не понесу, — буркнул Пырков, глядя себе под ноги.

— Как же ты не понесешь, если я приказываю!

— Что хотите со мной делайте, товарищ лейтенант, а только я не понесу.

— Стыдно? А воровать было не стыдно? И у кого? У своего же брата солдата! Эх ты! А тебе сам командующий поверил!.. Сейчас же отнеси и извинись.

— Бить будут, — мрачно сказал солдат.

— Видно, много тебя били, а расписываешь ребятам воровскую жизнь. Малина. Рио-де-Жанейро… Позови Неночатова.

— Василий Иванович сразу же догадался, в чем дело. Укоризненно покачал головой:

— С лысинкой ты парень родился, с лысинкой и умрешь!

— Отнесите с ним седло и извинитесь, а то он один боится, — сказала я.

В это время подошел Макс-растратчик, обвешанный портянками и обмотками. Осторожно пнул седло носком блестящего сапога, спросил:

— Чье? Где взяли?

Пырков глядел на меня умоляюще, и я сказала:

— Артиллеристы подарили. Да Тине не надо. Сейчас обратно отнесем.

— Вот еще, выдумали относить! — возразил старшина. — Сгодится в хозяйстве!

Я сказала:

— Айда, ребята! Да поблагодарите хорошенько!

— Разве с вами когда кашу сваришь? — заворчал старшина и пошел своей дорогой.

После ужина своим судом судили вора. К нашему кружку хотел присесть Мамаев, но я сказала:

— Уйди, старший лейтенант, тут дело сугубо семейное.

Судьями были все. Председательствовал Непочатов, он же и обвинение поддерживал. Защитником единогласно выбрали деда Бахвалова. Я не вмешивалась. Непочатов сказал короткую гневную речь. «Позор нашего боевого коллектива» — бывший урка Пырков не оправдывался, без поясного ремня скромно стоял в середине круга, опустив глаза долу. Во время речи «адвоката» солдаты, сдерживая смех, кусали губы.

Дед выступал с подъемом:

— Граждане товарищи судьи! Черного кобеля не отмоешь добела! Так и нашего Пыркова! Он, может быть, и сам не рад: терпел-терпел, да и того… приласкал седельце… Это хворь, граждане судьи, истинный бог, хворь! Вот у нас в деревне есть мужичонко такой мозглявый, соплей перешибешь. Андрон его зовут, а по прозвищу… Ну да ладно, я вам потом, без взводного, скажу, каково его прозывали… Так этот самый Андрон ворюга — ужасти! И не надо, да украдет! Что увидит, то и сопрет: борону — так борону, хомут — так хомут. Всё волокет к себе на подворье… Били его мужики смертным боем, а Андрон отлежится, да и опять за свое… Так уж у нас в деревне привыкли: что у кого пропало — ищи у Андрона. Вот раз поехал он со своей бабой сено косить. Косит, тоской мается — что в поле украсть? Нечего. Верите ли, мазурики, закинет Андрон свой собственный картуз за копешку с сеном да и подкрадывается к нему, как кот к мыши. Схватит — аж засмеется. Доволен, варнак! Так и наш Пырков. Да и то, граждане судьи, сказать, не Пырков тут виноват… — дед Бахвалов сделал паузу и многозначительно поднял палец вверх, — а — командир хозвзвода Долженко! Если бы он дал стоящего коня, ничего бы не произошло! А то парень подумал: «Наш взводный верхом на крысе, да еще и без седла!» Обидно же ему, мазурику, стало. Вот он и того… Не для себя брал. Это надо, мазурики, понимать…

Гася улыбку, Непочатов спросил защитника:

— Короче говоря, что вы предлагаете? Оправдать? Дед Бахвалов приосанился:

— Вот я и говорю, короче говоря. Зачем прощать? Дать ему потачку? А предлагаю я так: одолжить у старшего лейтенанта Мамаева матросский ремень, разложить его, мазурика, на травушке и флотской бляхой по голой… десять разов! Вот!

— Ха-ха-ха-ха!

— Хо-хо-хо-хо!

Смеялись долго. Саша Закревский пускал от смеха пузыри и махал перед лицом руками.

— Тише! Это несерьезно, Василий Федотович! — возразил Непочатов.

— Как это несерьезно? — возмутился дед Бахвалов. — Ты у Пыркова спроси, пусть он скажет: серьезно али нет?

Пырков стоял красный, как вареный рак, и вытирал рукавом гимнастерки потное лицо. Приговор приняли абсолютным большинством голосов. Против голосовал один Непочатов, да воздержались Лукин и Закревский.

Я уже была и не рада, что затеяла этот суд. Но тут в образе ангела-спасителя появился капитан Величко и сразу понял, в чем дело.

— А что, ребята, если приговор считать условным? — лукаво улыбаясь, спросил он. — Скажем, до первого проступка…

— Ура! — закричали веселые судьи и кинулись тормошить смущенного Пыркова.

Непочатов в заключение сказал:

— Смотри, парень, ходи ровней! Больше не спотыкайся! Мы сами себе трибунал.

— Золотые слова! — присовокупил дед Бахвалов, поглаживая бороду. — То-то же, мазурики!

Вечером я пошла показать ногу Нине Васильевне. Она за что-то отчитывала Зиночку Косых. Зина стояла посреди палатки красная, с заплаканными глазами.

— Идите, Зина, и возьмите себя в руки, — сказала Нина Васильевна. — Надо же в конце концов иметь девичью гордость! — И едва Зиночка скрылась за пологом палатки, докторша возмущенно сказала мне: — Я этого твоего Колю Ватулина за уши оттаскаю!

Я засмеялась:

— Моего Колю? Да я-то здесь при чем?.

Не слушая моих возражений, Нина Васильевна продолжала возмущаться:

— Нет, каков негодник! То придет, то не придет, то приласкает, то нахамит. А она ревет.

— Ну и зря.

— Знаю, что зря, а вот поди втолкуй! Всё бы ничего, но ведь работа страдает!

Осмотрев мою ногу, она сказала:

— Скоро в бой. Не лезь на рожон. Я усмехнулась:

— Что ж мне, прятаться прикажете, Нина Васильевна? Ведь вы знаете, где мое место на поле боя.

— Даже там можно быть разумной и осмотрительной.

— Ладно. Я буду осторожна. Как ваш сынок?

Нина Васильевна нахмурила брови, тяжело вздохнула:

— Ничего утешительного. Ампутировали правую ногу. Угрожала гангрена. — Она достала из полевой сумки толстый конверт и протянула мне. Я вынула из конверта фотографию. С кусочка картона на меня глядел худенький большеглазый солдат с грустной складкой между тонкими бровями.

— Вот он — мой Володька, — сказала Нина Васильевна. — Чувствую я, мальчик пал духом. С раннего детства увлекался туризмом. О геологоразведочном институте мечтал. А теперь вот без ноги… Мне бы его повидать хоть на один час. Сказать бы ему несколько слов, ободрить. Это у меня теперь как болезнь. Перед наступлением и думать нечего. А потом буду просить хоть недельный отпуск. Если бы ты знала, как мне надо повидать Володьку!.. Только взглянуть, только сказать: «Держись, мой мальчик, так-завещал отец!» — Нина Васильевна тихо заплакала.

Я ушла расстроенная. Муж погиб, единственный сын — инвалид… Ужасно!..

Мне снилась гроза. Необычная гроза — злая, яростная. Громовые раскаты почти без перерыва сотрясали воздух: земля гудела и колыхалась неровными толчками. Снопообразные молнии слепили глаза, зловеще-красным светом пронизывали притихший лес. Было душно и страшно даже во сне. Проснулась я оттого, что на меня обрушился шалаш: поперечная жердина больно ушибла правое плечо, на лицо упали колючие еловые лапы. Сразу услышала голос Непочатова:

— Товарищ лейтенант! Тревога!

Проворно раскидала останки своего жилья и выбралась наружу. Еще не успев собрать мысли, поняла: не гроза. Бомбежка. Тоже закричала:

— Воздух! По щелям!

Но в щелях, вырытых возле шалашей, нашла только свою старую испытанную гвардию. Из новичков с ними были Коля Зрячев да Саша Закревский. Остальные в панике разбежались по лесу.

Дед Бахвалов, Непочатов и Лукин наугад вели пулеметный огонь с примитивных установок — обыкновенных тележных колес, насаженных на заостренные деревянные столбы и обеспечивавших круговой зенитный обстрел.

Невидимые самолеты ревели во всю мощь моторов и, казалось, висели над головами совсем низко. Всё вокруг звенело стальным вибрирующим звуком, от которого живыми упругими волнами ходил воздух. Один-единственный прожектор откуда-то издалека слабеньким лучом неуверенно щупал ночное небо. Зенитки били наугад. Бомбы рвались по площади, в лесу. Языки красного, пламени вспыхивали и гасли. Где-то рядом ругался Мамаев. Кто-то голосом, полным боли и отчаяния, призывал санитаров, С треском падали деревья, ржали сорвавшиеся с привязей лошади. Кричали люди… Бомбежка была долгой и ожесточенной.

Весь остаток ночи, ругаясь про себя не хуже Мамаева, я собирала по лесу свое разбежавшееся войско. Оказалось, что виноват хитроглазый новичок Денисюк. Когда началась бомбежка, он крикнул товарищам:

— Не колготитесь в одном месте! Разбегайтесь куда подальше! — А сам тут же проворно нырнул в щель.

— Ты сволота! — с сердцем сказал ему дед Бахвалов. — Сволота, и никаких гвоздей! Отвалтузить бы тебя, паразита, всем гамузом…

И я сказала Денисюку нечто, не предназначенное для посторонних ушей.

— К завтраку собрались все, кроме Шерстобитова — где-то отсиживался.

К нам пришел Мамаев. Он был мрачнее тучи. Отозвал меня в сторону. Долго молчал, обветренное загорелое лицо перекосила гримаса боли. Не глядя мне в лицо, глухо сказал:

— Погибла Нина Васильевна. И Зина Косых. Они оперировали и не могли уйти в укрытие…

Я выронила котелок с кашей, схватила его за руку:

— Гриша! Боже мой!..

— Вот тебе и боже мой… Утри слезы — солдаты смотрят. — И ушел.

А я точно к месту приросла. Казалось, что, если сделаю хоть один шаг, — не выдержу: свалюсь лицом прямо в мох, буду кататься по земле, кричать и плакать на весь лес, грозить и проклинать…

Подошел Шерстобитов. Вскинул к пилотке худую мальчишескую руку, что-то забормотал, оправдываясь. Не глядя на него, я устало сказала:

— Ладно. Становись в строй. Чего уж там… Завтрак-то пробегал, паникер!

Призывали дела. Начинался новый день.

— Рав-няйсь! Смир-но! — Подтянулись. Замерли в ожидании разноса. А я вдруг опять вспомнила Нину Васильевну, и мне расхотелось ругаться… Сегодня она, завтра кто-нибудь из них…

Правофланговый — дед Бахвалов — с сознанием собственного достоинства выпятил грудь колесом, вздернул бороду, плотно прижал к бокам растопыренные корявые пальцы. Рядом почти в такой же позе застыл его друг и земляк Шугай.

А вот и Андриянов — брюзга и ворчун. На воспаленном от солнца лице строго сдвинуты белые брови, а в углах большого рта затаилась едва приметная ядовитая ухмылочка: «Сейчас вам, голубчики, отколется…»

У Саши Закревского сползли обмотки и съехала набок пряжка ремня… Пырков, не мигая, уставил мне в лицо круглые серые глазищи. Не шелохнется бывалый солдат и, только чуть-чуть оттопырив нижнюю губу, дует себе на нос — пытается согнать большую зеленую муху. Сытый живот Пыркова заметно выпирает из-под тугого солдатского ремня. Опять объелся, бродяга… Не меньше трех порций каши уплел…

— Вольно! А то пулеметчика Пыркова муха заживо съест.

Засмеялись. Согнав муху, Пырков с облегчением вздохнул. А я ему полушепотом:

— Ослабь ремешок. Лопнешь, парень…

— Никак нет, — солдат отрицательно трясет головой, но ремень всё-таки ослабил на целых две дырки.

— Смир-но! То, что произошло сегодня, приказываю забыть. Ночная бомбежка — штука весьма неприятная. На первый раз прощаю. Рядовой Зрячев, два шага внеред! За проявленное мужество во время налета вражеской авиации объявляю благодарность!

— Служу Советскому Союзу!

— Рядовой Закревский, два шага…

— Товарищ лейтенант, дозвольте обратиться? — перебил меня Гурулев.

— Гурулев! Для тебя не было команды «смирно»?

— Так за что ж ему благодарность, товарищ лейтенант? — не унимается нарушитель строевого устава. — Он же тоже бежал. Это его дедушка Бахвалов за обмотку поймали. А он упал, блажит: «Мама!» Умора!..

Мои ребята смеялись так, что на них с завистью поглядывали строящиеся неподалеку иемехеновцы. Дед Бахвалов погрозил Гурулеву пальцем:

— Погоди, мазурик, я тебе покажу «дедушка»! Что у меня звания военного нету?

— Ай-я-яй, — покачала я головой, — парень в двадцать три года маму зовет… И что это у вас, Закревский, всегда обмотки спущены, как чулки у неряшливой женщины?

У Закревского пылают щеки. Он неловко кланяется:

— Я понимаю, что смешон в этом нелепом одеянии. Вот если бы…

— Думайте, что говорите! К вашему сведению, это нелепое одеяние с гордостью носят тысячи порядочных людей. Старший сержант Бахвалов! Научить солдата Закревского обмотки наматывать!

— Есть научить! Погоди, мазурик, я ужо тебя прошнурую!

«А намотай-ка ты, мазурик, обмоточки ровнехонько да гладехонько…» Прошнурует, можно не сомневаться.

Дед отменный воспитатель. Жаль только, что у него нет собственных сыновей. У Василия Федотовича дома три замужние дочки-солдатки и целая дюжина внуков. Вспоминая, он довольно улыбается в бороду:

— Ничего не скажешь, работящие молодухи. Дело из рук не валится, и мелкоте своей потачки не дают. Нет. Вот уж истинно, мазурики: «Люби дите, как душу, а тряси его, как грушу». Будет человек, а не возгря телячья…

Вечером к нам пришел Коля Ватулин. Без головного убора, волосы всклокочены, глаза красные. Не поздоровавшись, сказал:

— Если бы я женился на Зине, она бы сейчас была жива. Я бы сумел ее уберечь. А теперь вот… — Разведчик заплакал пьяными обильными слезами.

— Если бы да кабы да росли во рту грибы, — сквозь зубы сказала я. А Мамаев поглядел на Колю с презрением:

— Иди проспись, пьяное мурло! Ишь распустил нюни! Можно подумать, что только у него одного горе. По наклонной катишься? Ухватова догоняешь? Н-ну… Действуй… Вольному — воля, пьяному — рай.

И я добавила:

— Ты ведь пока «врио» командира разведроты. Как думаешь, почему начальство не спешит тебя утвердить в этой должности? Или тебе уже всё безразлично? Не косись, дурачок, мы тебе добра желаем.

Коля глядел на нас исподлобья и мрачно молчал. Потом вдруг сорвался с места и убежал. К моему удивлению, Мамаев размяк:

— Жалко салажонка!.. Всё сразу на беднягу навалилось: с Лиховских несчастье… потом вот Зина… Да и Филимончук, этот краб анафемский… У кого ж ему искать сочувствия, как не у нас с тобой? Нервы сдали у парнишечки…

«У пар-ни-шеч-ки!» — передразнила я. — Дать бы ему хорошенько по шее, чтоб не распускался. Вот и всё сочувствие.

А на другой день рано утром разведчик опять появился у наших шалашей. Отозвал меня и Мамаева в сторону.

На сей раз Коля был трезвый, смирный, опрятный. Кудрявые волосы мокрые — наверное, только что выкупался. Он виновато спросил:

— Я вчера, случайно, тут ничего не накуролесил?

— Не представляйся! — сказала я. — Противно. — И отвернулась.

— Чего ж ты сердишься? — удивился разведчик. — Я ж по-хорошему. Вот пришел… думал, может обидел по пьянке…

— Нас обидеть не так-то легко, — усмехнулся Мамаев. — Ну пришел… А дальше что?

Коля говорил тихо, не глядя нам в глаза:

— Осуждаете? Ну и правильно. Я и сам понимаю, что не дело. Заплутался малость… Больше не буду. Крышка! — Он тронул меня за руку, внимательно поглядел на Мамаева. — Не верите?

— Поверим? — спросил меня Мамаев.

— Придется, — пожала я плечами. — Да ведь не выдержит. Напьется…

— Честное слово, в рот не возьму! — Коля ударил себя кулаком в грудь.

— Ладно. — Я протянула ему руку. — Верим. Держись. Так?

— Только так, а не иначе, — ответил за разведчика Мамаев. — Налижешься — забудь, что мы есть на свете, лучше на глаза не показывайся.

Коля только головой кивнул.

Трудно представить, как поведет себя солдат в первом бою. Сумеет ли собрать в один железный комок всю волю, сможет ли сознанием долга победить страх… А может случиться и так, что великий инстинкт самосохранения парализует сознание солдата, насмерть прижмет его к земле, или еще хуже — в тупом животном страхе погонит с поля боя назад. Бывает и такое…

Скоро в наступление, и я опять волнуюсь, как в самый первый раз. Меня беспокоят новички, а их сейчас больше половины всего состава взвода. За свою-то старую гвардию мне волноваться нечего. Непочатов, дед Бахвалов, Лукин, Пырков — не подведут. Да и Андриянов тоже. В любом бою никто из них не дрогнет. И не побежит назад малыш Гурулев. Может быть, поплачет от страха и жалости к себе, но поле боя не покинет…

Из нового пополнения меня в особенности беспокоят двое: Закревский и Денисюк.

Саша Закревский, юноша с темными грустными глазами и тонкими нервными чертами лица, уже сейчас с затаенной тревогой прислушивается к канонаде на передовой и даже здесь, на учебном плацу, бледнеет от залпового ружейного огня. Впрочем, удивительного тут мало: когда враз бахают чуть не семьсот винтовок — это штука!.. Окапывается Закревский медленно и неумело, вырыв земляного червя вздрагивает и брезгливо морщит тонкие губы. Малая саперная лопатка в его белых руках кажется большой и тяжелой. Во время перекура Закревский не шутит, а без конца разглядывает свои изуродованные мозолями ладони.

Товарищей он сторонится. К ласковому общительному Гурулеву поворачивается спиной, на грубоватые шутки Пыркова не отвечает, поправляет своего командира Лукина: «Так культурные люди не говорят!»

Если солдат вступает с командиром в пререкания даже по мелочам — толку не жди. Поэтому мы с Непочатовым перевели Закревского в расчет нашего «академика». С дедом Бахваловым не больно-то поспоришь о правилах орфографии и синтаксиса. «А отрой-ка ты мне, мазурик, окопчик полного профиля. И никаких гвоздей», впрочем, Закревский понятен от начала и до конца. Он плод уродливого домашнего воспитания, и только. Сашина мама письмо мне прислала:

«…Обращаюсь как к порядочному мужчине. Прошу внимания. Совершенно особенный ребенок: нервный, впечатлительный. Исключительно одаренный во всех отраслях знаний…»

Конечно, одаренный! В трех институтах учился… по одному курсу в каждом. Да… ребенок в двадцать три года! Было бы смешно, если бы не грустно.

Я решила, что Закревский пойдет в бой моим связным. Надо к нему приглядеться поближе. Кстати, он пока у нас лишний — запасной: седьмой в боевом расчете.

Денисюк — совсем другое дело. Этот не новичок на фронте: два раза ранен, пулемет знает назубок, всё делает быстро и умело. А вот товарищу в работе не поможет. И свой туго набитый вещмешок не оставляет в общем шалаше, а прячет в лесу. От кого?.. И остаток горбушки хлеба каждый раз измеряет сосновой палочкой… Исподтишка стращает молодых солдат первым боем. Пугает их «тиграми» и «фердинандами». Денисюк в расчете Непочатова. По моему приказанию Василий Иванович глаз с него не спускает. Ребята Денисюка не любят. Счетоводом его прозвали. А он и в самом деле счетовод.

За остальных новичков я более или менее спокойна. Никулин, Портнягин, Ильичев, Шерстобитов — славные, старательные ребята. Эти если и дрогнут в первом бою — беда невелика, оправятся, лишь бы не прозевать — поддержать в трудную минуту.

Очень хорош молодой горьковчанин, доброволец Коля Зрячев. Он ещё никак не может осмотреться, и изумление не покидает его круглого веселого лица, а светлые глаза приглядываются ко всему окружающему с пристальным вниманием. Задрав голову в небо, Коля считает свои и чужие самолеты и докладывает вслух: «Девять „петляковых“, шесть „юнкерсов“!» Увидит пушки, «катюши», танки — восторженно вопит: «Ребята, гляди-ко, какое чудо! Вот так ну!..» Коля изучает пулемет у деда Бахвалова, и его неистребимая любознательность приводит старика в хорошее расположение духа: «Молодец, мазурик! Жаль только — в плечах жидковат, пулемет-то весит ого-ого…»

У Мамаева новички составляют почти третью часть личного состава роты. Он их тоже обучает на ходу и, наверное, тоже волнуется, но виду не показывает. Даже меня подбадривает:

— Будь довольна, что выпала возможность «поиграть», подрепетировать. Теперь не так страшно.

Ну что ж? Мамаев прав. К бою мы в основном готовы.

На рассвете тревожно и звонко залился медный рожок. Раздувая румяные щеки, Паша-ординарец трубила «сбор командиров».

Над рекой теплым паром клубился туман. Мшистые влажные кочки зеленели ярко, как подушки в новых ситцевых наволочках. Воздух, насыщенный влагой, казался неподвижным. День обещал быть жарким.

Комбат Радченко, как всегда, был немногословен: «Кончилось учение. Выступаем. Предстоит пятидесятикилометровый форсированный марш влево, вдоль фронта. Пункт сосредоточения — деревня Секарево, оттуда и будем наступать. На сборы час».

Снимались не одни мы. Весь огромный лагерь, как потревоженный муравейник, разом пришел в движение. Артиллерийские сытые битюги, безжалостно подминая молодую росистую поросль, вытягивали на дорогу пушки. Грузились гвардейские минометы, уходили тракторы, машины, санитарные фургоны, кухни. И всё это тарахтело, гудело, гремело, бряцало оружием и разноголосо перекликалось.

Мы наскоро позавтракали, разъединили пулеметы в походное положение и на дороге начали построение. Мои сержанты, точно соревнуясь между собою, отдавали последние распоряжения:

— Ильин, подтяни лямки вещмешка!

— Шерстобитов, вон из строя! Перекатай скатку.

— Что ж ты лакаешь, как верблюд? Оставь в покое фляжку!

Первые десять километров отмерили благополучно — привыкли ходить на учебное поле в полной выкладке. А потом жара сделала свое дело. При полном безветрии было не менее двадцати пяти градусов. Солнце нещадно и как-то сразу вдруг обрушилось на солдатские головы, накаляя каски. Многие поснимали эти железные головные уборы и несли их за ремешок, повесив на полусогнутую руку, как грибные кузовки.

Но вот раскис Шерстобитов. Это он перед маршем «лакал, как верблюд», и теперь его фляжка пуста, а жажда всё возрастает. Спотыкаясь под тяжестью тела пулемета, он то и дело сплевывает в дорожную пыль густую слюну и неизвестно кого просит:

— Пить… пить… пить…

А вышагивающий рядом Андриянов беззлобно поддразнивает:

— Речка, речка, теки солдату через рот. — Долговязый, сухощавый, насквозь прожаренный солнцем, он шагает легко и свободно, и пулеметный двухпудовый станок сидит на его вещмешке, как приклеенный.

А Шерстобитов всё канючит, теперь уже адресуясь к соседу:

— Ну, дядя Ваня… Глоточек, Дядя Ваня, Жадина-говядина…

Вот ведь зануда! — сердится Андриянов. — Всю душу вымотал. На, бесенок, пей! — А через минуту кричит: —  Эй, кум, голубые глазки! Дорвался до чужого? Промочил горло — и ладно. Тебя сейчас и ведром не отпоишь.

— Чаю бы ему горячего котелок, — задумчиво говорит дед Бахвалов.

Пырков хихикает:

— Чаю на такой жаре… Ну и дед!

— Смешно тебе, мазурику? А что ты об жизни понимаешь!

А через несколько минут меня останавливает озабоченный Лукин, докладывает:

— Товарищ лейтенант, сел, паразит, и сидит!

— Кто?

— Да кто же, как не Шерстобитов!

Мы пропускаем своих, потом минометчиков и бежим назад. Наш солдатишка сидит посреди дороги в горячей пыли и, закрыв глаза, стонет. Тело пулемета соскользнуло с плеча и уткнулось вороненым надульником в песок.

— Что ж ты, подлец, делаешь со мной? — кричит ему Лукин. Бережно поднимает оружие и сдувает с надульника пыль.

— Вставай! — приказываю я.

— Сомлел… Я догоню…

Расстегиваю ворот его гимнастерки, срываю каску, пилотку и выливаю из своей фляги остатки воды прямо на круглую стриженую голову. Шерстобитов вытирает лицо рукой и жадно лижет мокрую ладонь.

— Лукин, подними его! — Рывком ставим солдата на ноги. — Не нагружать его до большого привала.

Вполголоса заворчал Денисюк:

— Так и каждый может придуривать, а другие за него надрывайся…

Пырков ему тоже вполголоса:

— Захлопни поддувало.

— Василий Иванович, — говорю я Непочатову, — чаще перераспределяйте груз. Сменяйте людей каждые полчаса.

— Да я и то… Федор Абрамыч, передайте станок соседу.

Шугай поворачивается всем своим медвежьим туловищем и глядит на Непочатова:

— Чав-во? — В зеленых глазах искринки смеха.

— Передохните, говорю.

Таежник белозубо улыбается:

— Точно и дело. Допру до самого места, как миленький. А хочешь, так и ты сверху садись. А то вон взводного подсади. Ноги-то у ней, поди, заплетаются…

Врешь, сибирский славный леший! Не заплетаются мои тренированные ноги. Они привыкли ходить. Вот если бы не жара…

На очередном привале Саша Закревский, с ненавистью глядя на свои новые американские ботинки, ругается почти по-солдатски:

— Подлюги заокеанские! Черт бы вас подрал вместе с вашим вторым фронтом!

— Ты чего это, мазурик, собаку спустил?

— Ногу натер, товарищ старший сержант. Адская боль…

— Сама себя раба бьет, коль не чисто жнет. Не учили тебя, мазурика, онучи накручивать!

Закревский тихо бубнит:

— Еще десять шагов, и пройдусь носом по пыли на потеху всему «обчеству»…

Но слух у деда Бахвалова, как у сохатого.

— Я тебе пройдусь! Разувайся, мазурик!

— Так ведь обуться не успею!

— Босиком потопаешь, не на свадьбу идешь.

На пятке у Закревского вздулся огромный кровавый волдырь. Другой, поменьше, лопнул и сочится кровью. Я сказала:

— Надо позвать санинструктора. Идти еще больше половины.

— Не требуется, — возразил дед, — сейчас ему, мазурику, будет — лечеба. — Он срывает два пыльных подорожника, вытирает их о штаны и, поплевав, прикладывает к больному месту. Бинтует и ворчит: — Знаешь, мазурик, что плохому плясуну мешает? То-то же…

Первая рота, встать!

— Вторая, подни-майсь! — Шагом марш!

Колонна опять ползет неровными толчками по дороге, не имеющей конца.

Охрипшим голосом покрикивает Мамаев:

— Ты что же это, краб, отстаешь? Идет налегке, как граф Иголкин на прогулке, и никакого сознания не имеет! Ты погляди на пулеметчиков: они нагружены или ты? Ши-ре шаг!

Меня нагоняет Ухватов. Кивнув на ковыляющего Закревского, ворчит:

— Ты бы еще штаны разрешила солдату скинуть. Сейчас же прикажи обуться! Цирк тебе тут, что ли?

— Иди своей дорогой.

Комбат на пегом жеребчике едет по обочине, и его длинные ноги, как у Паганеля, свисают почти до самой земли. Поравнявшись с Закревским, спрашивает:

— Новичок?

— Так точно, — уныло отвечает охромевший солдат.

Лейтенант, приветик! Не хотите ли проехаться? — Это Паша трусит на моей бывшей волосатой кобылке.

— Спасибо, Пашенька, не хочу.

Денисюк опять заворчал:

— Сам едет и шлюху на коня посадил…

— Эй, счетовод, а клюв тебе давно не чистили?

— Ты, мазурик, наших сибирячек не замай!

— Во, змей, что ни слово — то гаденыш.

На половине пути большой привал у прозрачной речушки. Скидывая амуницию и оружие, солдаты бегом устремляются к воде. Пьют жадно и много, умываются, окуная головы в воду. Опившегося Шерстобитова Непочатов от воды оттаскивает за шиворот. Тот вырывается и снова бежит к речке, но на пути встает грозный дед Бахвалов:

— Только сунься, мазурик, отволохаю, как цуцика! Ишь налил требуху — дух не перевести…

Подъехали две дымящиеся кухни. Старший повар Алексей Иванович, размахивая поварешкой на длинной ручке, весело кричит:

— Налетай, братья славяне! На первое — суп-пюре на мясном отваре, на второе — мясной отвар с супом-пюре.

Но усталый, разморенный народ ест плохо, а некоторые и вовсе не едят. Шерстобитов, раскинув руки, лежит на траве лицом вниз и тихо постанывает. Закревский сидит, нахохлившись, на берегу речушки, опустив в воду больную ногу. Дед Бахвалов степенно хлебает горячий суп деревянной самодельной ложкой и недовольно косится в сторону Саши:

— Никакого соображения у мазурика. Нет, чтобы сесть пониже по течению… В аккурат где люди добрые пьют, окунул свою кочергу…

Один Пырков, кажется, не утратил аппетита. Опорожнив котелок, покосился в мою сторону. Я одобряюще подмигнула. Заулыбался и направился за второй порцией.

…Они налетают совсем внезапно. Хищные крылья со свистом рассекают воздух, моторы воют на самых тошнотворных нотах, по солнечной траве скачут диковинные безобразные тени.

— Воздух! — хлестнул запоздалый сигнал наблюдателя.

На нашу уютную полянку, на маленькую голубую речку с визгом сыпятся мелкие бомбы.

Девятка, развернувшись, делает новый заход. Самолеты неизвестной марки пикируют почти отвесно. Они совсем черные, юркие, злые, как осы. Сбросив бомбы, бьют из пулеметов, и тогда Мамаев кричит:

— Не бегать! По самолетам противника! Залпом! — Но залпа не получается, стреляют далеко не все, неприцельно и вразнобой. Сделав еще один заход, стервятники скрываются за горизонтом, пропадают так же внезапно, как и налетели.

— Непочатов, все живы?

— Так точно!

— А кто там стонет?

— Трех стрелков подранило. Одного сильно.

Закревский стоит мокрый с головы до ног, и вода стекает с его обмундирования ручьями. Ребята хохочут, а Гурулев приплясывает, гримасничает и визгливо поет:

Вот Фома пошел на дно,
А Ерема там давно…

Дед Бахвалов ловко хватает веселого коротыша за подол гимнастерки и, пригнув к земле, дает увесистого шлепка по тому месту, откуда ноги растут.

— Ха-ха-ха-ха!

Дед строго смотрит на Сашу Закревского через стекла очков и укоризненно качает головой:

— В силу чего ж ты, мазурик, нырнул в ручей? Была команда купаться, я тебя спрашиваю?

— Да ведь он не сам нырнул, его фриц толкнул!

— Сашка, не отжимай обмундирование — Вовка Шерстобитов дорогой обсосет…

— Ха-ха-ха-ха!

Ко мне подходит улыбающийся Мамаев:

— Хорошая разрядочка. Гляди, как ожили.

— Хорошая-то хорошая, но ведь троих ранило.

Не троих, а только одного. Двое остались в строю.

…Последний привал был километрах в пяти от передовой, в стороне от большой дороги, в полуразрушенной деревне без жителей. У единственного колодца сразу же выстроилась очередь. Журавля нет, а колодец глубоченный — дна не видно. На отполированный дубовый шест на крепкий крюк солдаты вешают сразу по нескольку котелков, но водопой идет медленно, так как из посудины вода выплескивается на полдороге.

Дед Бахвалов заворчал и направился через дорогу к покосившейся избушке, возле которой дымила полевая кухня. Вежливо крикнул в черный провал окна:

— Товарищ руководящий, одолжи-ка, мил человек, пехоте ведерочко!

Ведро вынес совсем молодой немец в куцем сизом мундирчике — худой, голенастый, тонкошеий. Поклонился деду:

— Битте, гроссфатер!

— Господи Иисусе! — перекрестился дед. — Да откуда ж ты, поганик, тут взялся? — Но ведро всё-таки принял и пошел к колодцу, пятясь задом. А немчик преспокойно уселся на обвалившейся завалинке.

Из наших первым напился Коля Зрячев. Увидев немца, неистово завопил:

— Ребята, фриц!!! Настоящий живой фриц!

Бывалые солдаты глядели на немца равнодушно-презрительно, новички — с откровенным любопытством, но ни те, ни другие не проявляли никакой враждебности.

— Вот так фа-ши-и-ст! — разочарованно протянул Коля. — Соплей убьешь…

— Какой тебе, мазурик, это фашист? Самый натуральный тотальный щенок, и никаких гвоздей. Покури-ка, парень, русского. — Дед Бахвалов протянул пленному толстенную самокрутку. Немец вскочил на ноги, начал кланяться:

— О, данке! Данке шёнх.

— Чего уж там! — ухмыльнулся дед. — Дают — бери, бьют — беги. У нас, стало быть, в Расее так…

Немец трясущимися пальцами взял курево и заплакал. И даже не заплакал, а задохнулся в судорожном отчаянном рыдании — точь-в-точь жестоко обманутый подросток. Он стряхивал обильные слезы на мундир, на сухую землю и, всхлипывая, бормотал что-то на родном языке. Впрочем, два слова мы разобрали: «пропаганда» и «Геббельс».

— Ку-у-рт! — послышалось из избы. — Где аймар? — В провале окна, как в раме, показалась добродушная физиономия в белом колпаке набекрень. Повар укоризненно покачал головой:

— Нехорошо, братки, пленного обижать. Эй, камрад, чего пузыри пускаешь?

— Да мы ж ничего, — за всех ответил дед Бахвалов, — кто его знает, с чего он распузырился.

Повар счел нужным пояснить:

— Он мне по случаю достался. Поиск ихний третьего дня провалился, ну и не отошел он со своими, сдался. А конвойного, который его в штаб вел, с самолета подшибли, так я этого немчишку пока и присвоил, и в аккурат кстати: помощник мой что-то прихворнул. Пусть потрудится, пока начальство не спохватилось.

— А как же ты, мил человек, с ним калякаешь?

— По-немецки объясняюсь, дедушка. Я в немецком дока. Курт, шнель горох арбайтен!

Немец послушно встал и, не отрывая рук от лица, направился в избу. Солдаты засмеялись:

— Дрессированный!..

Уже на марше Мамаев с досадой сказал:

— Как некстати этот тотальный недомерок встретился, кляп ему в рот!

— Чем он тебе помешал?

А как же? Ты видела, как вели себя новобранцы? Да они готовы были зареветь вместе с этим заморышем. Теперь придется собрания проводить. Надо разъяснить народу, что не все такие курты. Да еще, и неизвестно, так ли уж он безобиден, как кажется. И не ведая, что творишь, можно причинить много зла.

Прислушайся-ка, агитатор, — толкнула я его под бок. В колонне не умолкал разговор о пленном.

— Как же тут разобраться, какой из них хороший, а какой гад?

— Лупи всех без разбору — бог сам разберется.

— Эй, Ильин, а ты сначала агитни. Крикни: «Фриц, ты случайно не фашист? Ах, фашист, туды твою! Ну тогда стой, замри — я тебя прикончу».

— Хо-хо-хо-хо!

— Илья Эренбург пишет: «Убей немца, где увидишь». А как вот такого Курта убить? Пожалуй, и рука не поднимется.

— И не Эренбург это писал, а Тихонов!

— И ты не бреши, не Тихонов, а Симонов!

— Какая разница, мазурики, кто писал? — прикрикнул дед Бахвалов. — А понимать надо так: «Увидишь в бою — убей», и никаких гвоздей. А пленного кто ж будет обижать, особливо если он сам, паразит, сдался. Теперь Мамаев подтолкнул меня локтем:

— Ну и дед у тебя! Прямо природный комиссар.

— У меня и Непочатов не хуже.

Полночи отдыхали в лесу, на КП чужого батальона. Впрочем, здесь уже на правах хозяина распоряжался наш Радченко. Усталые, плотно поужинавшие солдаты захрапели сразу. А мне не спалось. Было душно, как перед грозой. Тревожили лесные запахи: грибы, прелые листья, смола, ночная фиалка и еще что-то сладкое и очень терпкое. Одолевали мысли о предстоящем бое. Рядом оранжевым светлячком мерцала папироса Мамаева — тоже не спал.

— Слушай, Анка-пулеметчица, ты никогда не задумываешься о смерти?

— Да нет. А и убьют — невелика потеря. Генералов — и то убивают.

— Ты так равнодушна к своей жизни?

— Не то чтобы равнодушна, но ведь убивают же других.

— То — других. А я — это я! Я и мысли не допускаю, что вдруг могу перестать видеть, слышать, чувствовать… Мне кажется, без меня ничего не состоится: ни победа, ни жизнь. В сорок втором конвоировали мы английский караван. А британские торговые корабли грузные, неповоротливые — в маневренном бою одна обуза. Немцы нас долбанули уже в открытом море. В пять раз их было больше, чем нас. Ох, и дрались мы! Ох, и каша была!.. Ммм… Наше судно торпедировали последним. И оказались мы в воде. А водичка в северных морях даже летом не парное молоко. Веришь ты, десять часов держался. Товарищи один за одним… А меня тральщик подобрал. С тех пор и поверил я в свое бессмертие… Дождь, пожалуй, будет. Ноги ломит — от самого бедра, как собаки грызут.

Исходные позиции мы занимали в конце ночи. Всё сошло благополучно, если не принимать во внимание маленького недоразумения. Уже и пулеметы на площадке расставили, и имущество в дзотах сложили, а командира взвода, которого я должна была сменять, всё не было. По траншее взад-вперед ходил молодой офицер и, жужжа трофейным фонариком, ругался не хуже нашего Мамаева:

— И куда он, прохвост, провалился? Мне надо людей вывести затемно, а этот паразит где-то шатается, чтоб ему пусто было!..

Тут я догадалась, кого ищет сердитый командир:

— Давайте стрелковые карточки и проваливайте!

— Благодарю за любезность, — огрызнулся взводный, — но документы я должен вручить лично командиру!

— Разуйте глаза. Я и есть командир.

— Молодой лейтенант осветил мое лицо лучом фонарика. Очень сконфузился:

— Ох, простите!.. Ради бога, не подумайте… Не ожидал… Даже познакомиться не успели…

— Не горюйте, коллега, не на этом, так на том свете встретимся.

Оборона, как и покинутая нами на реке Осьме, проходила по западным склонам невысоких холмов. Разница лишь в том, что впереди ни леса, ни реки и противник в два раза ближе. Прямо перед проволочными заграждениями обвалившийся эскарп времен сорок первого года.

За эскарпом густая, ровная, как подстриженная, рыжая и темно-зеленая трава. Ни деревца, ни кустика.

За нейтралкой высота, господствующая над окружающей местностью. На восточном склоне, обращенном в нашу сторону, тщательно замаскированные сухой травой и сетями немецкие позиции. Высота не имеет макушки, она срезана, как стол. А на кромке стола опять что-то наворочено, наверное, запасные позиции.

Оборона Мамаеву не понравилась, и он ругается в адрес сменившихся гвардейцев:

— Всю весну, крабы, рыли. А что нарыли? Гальюнов — и то настоящих не построили, — вонища, не продохнуть…

Он прав. Оборонительные работы выполнены небрежно, как будто на скорую руку. Центральная траншея мелка, местами только до пояса. Дзоты и землянки низкие, стены не обшиты лесом, песок плывет, как живой.

Два дня вели усиленное наблюдение. Потом собрались в мамаевском жилище, развернули карты. Тыча пальцем в нейтральную полосу, Мамаев сказал:

— Если не перемахнуть одним броском — головы не сносить. Я диву ночью давался: как у фашистов пристреляна нейтралка! Минометный заградогонь, сволочи, ведут параллелями: ряд за рядом, как по линейке. Тут не заляжешь.

— Одним броском не осилим, — возразил новый заместитель Мамаева старший лейтенант Татаринцев. — Тут не менее семисот метров.

— Пятьсот! — отрубил Мамаев.

— Больше, — упрямо тряхнул прямыми волосами его зам, два броска еще реально, а на один духу не хватит. И надо учитывать, что перед нами целых пять станковых пулеметов.

— Шесть, — поправил Мамаев.

— Мне докладывали, что пять.

— Докладывали? — ехидно сощурился Мамаев. — Ты не в канцелярии. Глаза надо иметь!

Татаринцев мучительно покраснел сразу всем лицом, редкие оспинки на щеках обозначились ярче. Мамаев зашелестел картой, вооружился карандашом:

— Слушай все сюда! Отмечай: вот здесь «скорпион», здесь «кобра», тут «крокодил», «ехидна», «тарантул» и «гадюка». Кажись, вся сволочная семейка.

Иемехенов засмеялся:

— А и, хороший имя давал!

— Не я давал, — возразил Мамаев, — солдатский фольклор, так сказать. Вот интересно: простреливают ли их пулеметы всю нейтралку или только наши траншеи достают? Как думаешь? — обратился он ко мне.

И думать нечего. Я-то простреливаю, а немцы и тем более.

Ты на отметке 116 и пять, а они на 228 и семь. Большая разница. Угол возвышения…

Плевали фрицы на твой угол, — возразила я. — Так шпарят по нейтралке, что только консервные банки на проволоке гудят. Слушать надо, раз имеешь уши.

Иемехенов опять звонко засмеялся. Татаринцев улыбнулся.

Мамаев не обиделся:

— А ведь и верно, банки брекочут, что твои колокола. Ну да черт с ними! Половину пулеметов сковырнет артиллерия. Остальные на твоей совести.

Совещание было против обыкновения долгим. Мамаев подробно инструктировал своих взводных. Из них я хорошо знаю только Ухова, бывшего командира боевого охранения, на редкость молчаливого и скромного парня. Два других недавно прибыли из Горьковского пехотного училища. Младший лейтенант Коровкин, разговаривая со мною, без причины краснеет и смотрит куда-то в сторону. Я его смутила чуть ли не в первый же день фронтовой жизни. На тактических занятиях, отозвав в сторону, спросила:

— Зачем вы смешите солдат? Что значит: «Стой столбом, когда немец дал ракету»? Нет уж, взвилась ракета — ложись! Носом в землю и — никаких гвоздей! Ведь почти после каждой ракеты режут пулеметы, стоящий человек — верный покойник.

— Но ведь нас так учили в училище, — тихо возразил юноша.

И я рассказала ему, как погиб славный парень Шамиль Нафиков. Того тоже, наверное, в полковой школе учили стрелять из пулемета по танкам.

Когда Мамаев его за что-нибудь отчитывает, по своему обыкновению «трехпалым свистом», Коровкин смотрит, не мигая, прямо в рот своему начальству и глаза у него при этом подозрительно блестят. Я упрекаю Мамаева:

— Гужбан! До слез парнишку доводишь.

Мамаев только посмеивается:

— Ничего, пусть привыкает. Злее будет, салажонок.

С подчиненными Коровкин разговаривает тихим просительным тоном.

Но солдаты слушаются и любят своего юного командира, хоть и посмеиваются за его спиной: «Сыночек, деточка…»

Второй командир взвода — полная противоположность своему тихому товарищу — крутолобый, приземистый, упрямый и крикливый. Тикунов — поклонник кадровой дисциплины, и ему хочется, чтобы солдаты тянулись в струнку, бодро повторяли: «Есть!» и «Будет исполнено.». И в атаку шли бы не иначе, как строевым шагом, вздымая ноги на высоту не менее сорока пяти сантиметров от земли. Молодой взводный пока не понимает, что мы все желаем ему только добра, на замечания реагирует болезненно, огрызается, затевает споры. Ловко выхватывает из брезентовой сумки устав и чуть что не так — тычет пальцем в нужный параграф. Солдаты в первый же день окрестили его «горлопаном», а Мамаев с Тикунова снимает стружку в два раза толще, чем с покладистого Коровкина. Вот и сейчас:

— Ты что же это, краб, играешь в оловянные солдатики? А? Свое фанфаронство тешишь? На горло берешь? Тут тебе не училище. Вчера Егора Головатых пять раз поставил по команде «смирно»! Не отпирайся, краб, я специально считал. А ты знаешь ли, кто такой Егор? Военный человек, говоришь? Черта лысого военный! Он первоклассный каменщик, и ничего больше. Егору без малого пятьдесят, у него хронический бронхит и ревматизм десятой степени, а ты над ним выкомариваешь! А ты знаешь ли, что у Егора четыре сына на фронте? А? За-пре-щаю! Понял? Ох, плохо живется на передке командиру, которого не взлюбят солдаты. Тут никакие строгости не помогут. У других учись, как найти подход к солдату.

Мы решили, что дед Бахвалов будет поддерживать Ухова и пойдет в центре. Коровкину достался Лукин. А Тикунову — Непочатов. В конце совещания я предупредила бравого взводного:

— Только, пожалуйста, без «смирно» и «кругом»! С Непочатовым этого не требуется. Он свое дело знает.

Накануне боя повзводно прошли митинги-летучки. К нам пришел Лева Архангельский. Комсорг, как всегда, выступал кратко и толково. Обрисовал положение на фронте, а закончил так:

— Даешь Смоленск!

— И никаких гвоздей! — выкрикнул дед Бахвалов и предал анафеме всю родословную фюрера: — Будь проклят на веки вечные, кровопивец Адольф кривоглазый! И мамаша сволочная — гитлерша! И папаша Гитлер — кол ему в глотку!

В начале ночи всех офицеров батальона, кроме дежурных по обороне, в последний раз перед боем собрал комбат. Тыча пальцем в красный кружок на карте, обозначающий город Смоленск, он сказал:

— Если не принимать во внимание масштаб, то совсем рядом. Даже курвиметру разбежаться негде, а путь будет длиною не в одну жизнь… Меня беспокоит пополнение. Не дрогнул бы необстрелянный народ. Пока командиры уточняли детали, я ощупывала карман гимнастерки: тут! Никак не могу привыкнуть, что я же член партии. Начальник политотдела дивизии полковник Таболин, вручая мне партийный билет, пошутил: «Тихой сапой проникла девушка в партию. В марте приняли в кандидаты, а ей, оказывается, только в апреле исполнилось восемнадцать. Было такое мнение: продлить ей за обман кандидатский стаж вдвое. Ну да уж ладно, но стоит перед боем настроение портить».

И Непочатов вместе со мною получил партийный билет. И бронебойщика Иемехенова приняли в партию. А Пыркова и Гурулева — в комсомол.

Когда Лева предложил Пыркову подать заявление, он очень удивился: «Меня в комсомол?! Да я ж был уркаганом. Ворюгой!» На него заворчал дед Бахвалов: «Дурак ты, а не ворюга, прости господи. Были уркаганы, да все вышли. Теперь мы как есть равноправные солдаты. Только и всего».

Курвиметр — простейший прибор для измерения расстоянии по карте.

В конце совещания, не видя Ухватова, я спросила комбата, куда он подевался. Комбат не без иронии сказал:

— Вместе тесно, а врозь скучно. Нет твоего ротного. В госпитале он.

— Когда ж это его ранили?

— Не ранили, — усмехнулся комбат, — свинухами, бедняга, объелся.

— Какими свинухами? — не поняла я.

Сидящий напротив меня минометчик Громов фыркнул и спрятался за спину Мамаева. Где-то у самой двери захихикал Иемехенов.

Комбат нахмурил брови.

— Развлекаться будем завтра в пять ноль-ноль по московскому времени, — сказал он и оставил мой вопрос без ответа.

Закончил комбат, как всегда:

— Ну, полчаса на тары-бары напоследок — и по местам.

«Тары-бары» мы любили. Это была единственная возможность поболтать с офицерами батальона в неофициальной обстановке.

«Тары-бары» на сей раз разводил командир хозвзвода Долженко, да такие, что у меня от смеха разболелся живот.

— …Вваливается ко мне под вечер Максим-старшина и зовет, стало быть, в гости. Пойдемте, говорит, Сергей Сафроныч, на грибки. Мы с ротным неделю назад посолили. А я до грибов сам не свой, особенно до соленых. Но только взяло меня сомнение: какие могут быть солености при такой жаре? А Максим уговаривает. Не извольте, говорит, беспокоиться. Когда переезжали, я котелок с грибочками в бачке с холодной водой вез. Ну, прихватил я по такому случаю «кириллыча», пошли. Заглянул я, братцы, в котелок, а они черней черного, и дух от них тяжелый. А что это, спрашиваю, за грибы такие? Что-то я у нас в Сибири таких не едал. Зато я в своей Костромской едал, отвечает Ухватов. Это свинухи. Садись, говорит, Сергей Сафроныч, — пальчики проглотишь. Выпили раз и другой. Уже в котелке, почитай, что ничего не остается, а я всё не решаюсь. Так и ушел. Не попробовал. А на рассвете будит меня посыльный пульроты. Идите, говорит, скорее, начальство помирает. Прибегаю и застаю картину: ползают на карачках вокруг землянки Ухватов и Максим, оба без штанов. А, батюшки!.. Кликнул я фельдшера. Тот, вроде вас, сразу во смех и ударился. Катается по траве и регочет, что твой жеребец. Ты что ж это, говорю ему, клизма, делаешь? Люди отравившись и, можно сказать, при последнем издыхании находятся, а тебе цирк? Иемехенов! Да не визжи ты за ради христа! Оглушил! А что ж, отвечает, я могу сделать? Их надо это самое… ага… сифонить и парным молоком отпаивать, а где я возьму?

— Ха-ха-ха! — в два десятка здоровых глоток мы хохотали так, что, наверное, было слышно не только у немцев, но и в штабе нашего полка. А Долженко продолжал:

— Тут и заявляется сам комбат. «Накануне наступления! — кричит. — Симулянты! Самострелы! Отвезти их, кричит, под конвоем в санроту. Пусть их там наизнанку вывернут, но чтоб к вечеру были здоровы и обоих подтрибунал!» Ват оно как. Максим-то тертый калач — что ему трибунал! А Ухватов с перепугу совсем сомлел — так и сел на муравейник…

— Долженко, хватит! Пощади! — плачущим голосом выкрикнул старший лейтенант Павловецкий. — Сил больше нет.

— Ох, милые мои крабы, — стонал Мамаев, — я так и знал, что он кончит в этом роде. Ох, умора… Долженко возмущался:

— Какие могут быть смехи?

На шум из землянки вышла Паша-ординарец. Сначала посмеялась вместе с нами, а потом сказала:

— Расходитесь, товарищи офицеры. Комбат сердится.

На рассвете ракета с КП батальона, как белая яркая молния, прорезала предутренний туман. И сразу же где-то рядом, невидимый за поворотом траншеи, Мамаев прокричал:

— На время артподготовки — все в укрытия!

Гулко затопали солдатские ботинки.

Я приказала снять пулеметы с площадок в траншею. Едва мы забились в первый попавшийся блиндаж, точно горный обвал обрушился на оборону. Пушки всех калибров и систем били, не умолкая ни на секунду. Грохот и вой всё нарастали. Через открытую дверь блиндажа было слышно, как над бруствером фырчат и визжат горячие осколки от наших же снарядов. Резко запахло порохом. Тяжелый удушливый дым медленно заполнял траншею.

Артиллерия, как гроза исполинской силы, бушевала долгие полчаса. Канонада оборвалась внезапно. Наступившая вдруг тишина отозвалась в ушах нудным металлическим звоном. Солдаты без команды выбегали из укрытий и занимали свои места у огневых позиций. Возле пулемета деда Бахвалова, в траншее, кричал в телефонную трубку комбат Радченко: разговаривал с приданной артиллерией. Он поздоровался со мною кивком головы и, заглядывая в карту, сложенную маленьким тугим четырехугольником, продолжал что-то доказывать и спорить. Из шести немецких пулеметов перед фронтом нашей роты пока ожили только два: раскатили гулкую дробь, над нашими головами запели пули. Возле землянки Мамаева закричал командир минометчиков Громов:

— Ба-та-рея! Слушай! Пятый и третий! Какого черта! Оглох ты, что ли? Пятый и третий! Приготовиться!

С наблюдательного пункта комбата с шипением вырвалась ракета и, разбрызгивая красные лучи, растаяла в сизом дыму.

— Вперед!!! — Мамаев призывал в атаку так же, как и ругался, на низких ворчливых нотах.

И сейчас же звонко и торжественно отозвался взводный Тикунов:

— Вперед! За Родину! Ура!

«Молодец, горлопан», — подумала я и крикнула деду Бахвалову: — Огонь по «скорпиону»!

Затылок Пыркова напрягся, задрожали приподнятые плечи — он как бы слился с пулеметом воедино. По «гадюке» очень прицельно вел огонь Непочатов. Пулемет Лукина пока молчал. «Ура» прозвучало не столь мощно, как на тактических занятиях, но в атаку ринулись дружно. Солдаты проворно переваливались через земляной бруствер, согнувшись бежали к проходам в проволочных заграждениях, обозначенных белыми флажками: проскочив разминированные коридоры, на минуту скрывались в эскарпе, выбравшись наверх, вытягивались по всей ширине нейтралки в неровную колышащуюся цепь. Вот упали двое. Один из них сразу же вскочил, но, зашатавшись, снова повалился лицом в рыжую траву. За моей спиной громко охнул Закревский:

— Убили!

— Цыц! — шикнула я, не отрываясь от бинокля, и подумала: «Это только цветочки».

Напор был настолько стремительным, что немцы, парализованные артподготовкой, не успели опомниться и обрушить на наступающих всю силу оборонительного огня. По нейтральной полосе минометы ударили с запозданием, и цепь оказалась в недосягаемости: солдаты, как большие суетливые муравьи, уже карабкались по подножию высоты и скрывались в дыму, густо окутавшем столообразную вершину.

Я тронула деда Бахвалова за плечо:

— Василий Федотович, родной, пора! Вперед! Во славу Родины! — Мы трижды поцеловались.

— С богом, мазурики! — напутствовал дед свое воинство. — Всё взяли? То-то же! Вперед, и никаких гвоздей!

Я просигналила Непочатову и Лукину, и мы двинулись вслед пехоте.

Бежали молча, жадно хватая открытыми ртами воздух. Зону минометного огня проскочили, не останавливаясь. Сраженный осколком, молча рухнул лицом вниз Ильин, выпустив из рук коробки с лентами. Одну на ходу подхватила я, другую Закревский. Саша не отставал от меня ни на шаг — горячо дышал в самый затылок.

— Держи дистанцию! — крикнула я, не оборачиваясь, и он немного отстал. Мы только достигли подножия высоты, когда расчет Непочатова уже преодолел склон и нырнул в дымовую завесу. На правом фланге заметно отставали солдаты Лукина. Я замахала над головой пистолетом-пулеметом; знала, что не услышат, но всё равно крикнула: — Подтянись! Живее!

Отдышались мы только в первой вражеской траншее. Там уже никого не было. Только наши ротные санитары раскладывали на плащ-палатке бинты и вату. И во второй линии окопов, на самом гребне, тоже уже никого. Высота не имела обратного ската, и перед нами неожиданно открылось ровное поле густой пересохшей травы. Впереди, метрах в семистах, деревни на маленьком пригорке, оттуда остервенело бьют минометы, кромсают поле так, что во многих местах горит трава. Немецкие пулеметы теперь стрекочут взахлеб: пули поют, визжат и щелкают по щитам «максимов». По полю бестолково мечутся солдаты мамаевской роты, ныряют из воронки в воронку, отстреливаются вразнобой. Подаю команду:

— Тачкой вперед! На открытые позиции!

Но и без этого все три расчета, ползком толкая пулеметы впереди себя, выдвигаются на линию стрелковой цепи. Позиции выбирать не приходится, — кроме мелких воронок, никакого укрытия. Первым открывает огонь дед Бахвалов, потом Непочатов и чуть с запозданием откликается пулемет Лукина. Солдаты пытаются окапываться, но многолетний дерн не поддается — перед головой даже маленького бруствера не насыпать. Противник переносит минометный огонь на мои пулеметы. Разрывы пляшут перед самыми щитами. Лукин умолк. Тревожно сжимается сердце: «Потеряю людей без пользы».

Меня сердито окликает Мамаев:

— Отводи пулеметы в окопы! Соображать надо!

Закревского посылаю к Непочатову, спотыкаясь о воронки и падая, бегу к деду Бахвалову, Лукину сигналю ракетой. Пока отходят, не высовываясь из воронки наблюдаю в перископ-разведчик. Кто-то упал у Непочатова… Кто — не могу понять… Ага, поднялся! Когда последний солдат благополучно ныряет в окоп, машинально, как дед Бахвалов, шепчу: «Слава богу!» И что есть духу несусь назад в те же окопы.

«Фьють! Фьють! Ийоу-дзинь!» Пули свистят мимо. Не переводя дыхания, рычу деду Бахвалову:

— Закапывайтесь!

Четыре человека лихорадочно работают лопатками, углубляя траншею. Коля Зрячев, лежа вверх лицом, набивает пустую ленту. Дед изготовился к стрельбе, но перед прицелом колышется стрелковая цепь — мамаевцы тоже отходят в немецкие окопы второй линии.

Непочатов и Лукин ведут огонь с флангов, прикрывая отход роты. Опять высовываю трубку перископа-разведчика. Хорошо стреляют непочатовцы! Пули взрывают целую тучу песка на вражеском окопе у правого гумна — как раз там, откуда стрекочет самый назойливый пулемет. Теперь молчит — притаился. У Лукина хуже: не вижу, куда идут пули. Вроде бы ведут огонь по кромке сада, но вражеский пулемет, спрятанный между густыми кустами, не умолкает ни на минуту.

— Без нужды не стрелять! — говорю деду Бахвалову. — Присмотрите запасную позицию.

И снова, согнувшись почти пополам, бегу по мелкой полупрофильной траншее. Сзади топочет Закревский. Прямо с ходу валюсь в окоп, хватаю за маховичок вертикальной наводки и кричу в волосатое ухо Шугая:

— Куда?! По воробьям?

Шугай поворачивает ко мне бородатую улыбающуюся физиономию, согласно кивает головой в зеленой каске, нахлобученной на самые брови, и снижает наводку. И тут, как и у деда Бахвалова, окапываются во все лопатки. Лукин сам набивает ленту, сосредоточенно сдвинув брови. Я не успела его выругать за неприцельный огонь. С визгом над нашими головами пролетел снаряд и разорвался где-то позади огневой позиции. Потом другой, третий… Загрохотало, загудело, завыло… На разные голоса запели, зафырчали осколки. Туча вздыбленной земли живой стеной заколыхалась перед нашим окопом, закрыла солнце, сухими комьями обрушилась на наши спины, запорошила глаза, перехватила дыхание.

Отплевываясь и ничего не видя перед собой, я на ощупь метнулась к брустверу. Споткнулась о чьи-то ноги, больно ударилась подбородком обо что-то твердое, закричала во всю силу легких: — Пулемет в траншею!

Поняли. Глухо звякнули о дно окопа пулеметные катки-колеса.

Проходили секунды, минуты, а грохот, вой и визг, казалось, всё нарастали, и не было никакой передышки.

Земля глухо вздрагивала под нашими безвольно распростертыми телами и тяжко стонала, будто угрожая разверзнуться и в справедливом гневе поглотить сеющих смерть, а заодно и нас, защитников своих, — живых и мертвых.

Время тянулось очень медленно, в сознании билась только одна мысль: «Выжить. Выстоять…»

Рядом со мною тяжело плюхнулся Шугай, защекотал щеку колючей бородой, прокричал в самое ухо:

— Как-то там наши?

И этот живой голос, эта забота о ближнем придают мне уверенность. На ощупь нахожу полузасыпанный землей перископчик, вытираю его о солдатские штаны и осторожно высовываю из траншеи. Но ничего нельзя разглядеть так наверху — темно, как будто сейчас и не утро. Серый дым над окопами широким рукавом плывет влево. Огонь вроде бы начинает постепенно стихать. Снаряды и мины рвутся уже не перед нашими позициями, а где-то у нас в тылу. За деревней отвратительным голосом в шесть стволов ревет «дурило» — бьет по нашему левому соседу. Еще залп и еще, — теперь разрывы молотят первую линию бывших немецких окопов. Интересно, есть ли там кто-нибудь из наших?

— Живы?! — не то спрашивает, не то утверждает Лукин.

Слева от меня слышится возня, потом громкий плач Гурулева.

— Что с тобой? Да повернись живей!

— Но-гу отор-ва-ло!!! — неистово вопит маленький пулеметчик.

— Цыц, варначонок! Тут твоя нога! Обе-две тут!

Я отрываюсь от перископа и оглядываюсь назад. Стоя на коленях, Шугай кривым ножом вспарывает окровавленные штаны раненого и сердито шипит:

— Блажи шибче! Германец услышит, добавит…

Гурулев умолкает и тяжело, прерывисто дышит. Рядом, на корточках, привалившись спиной к обвалившейся стенке траншеи, закрыв лицо руками, охает Саша Закревский.

— Закревский, что с тобой? Ранен?

Отвечает Шугай:

— Это он так, с Серегой за компанию…

Засовываю за пояс перископчик, перешагиваю через лежащего Гурулева и трясу Закревского за плечи так, что голова его мотается из стороны в сторону, как шляпка подсолнуха на тонком стебле.

— Перестань! Возьми себя в руки! Слышишь? Где твой автомат?

Закревский отрывает руки от лица и глядит на меня мутными непонимающими глазами. Его тошнит.

Теперь уже не осколки, а пули засыпают наши позиции: свистят, визжат, щелкают и цокают о сталь спасительного щита. Что-то прокричал Мамаев. Не разобрали. Но вот опять уверенно и властно:

— …товсь! К бою! Контр-а-та-ка!

А вот и Тикунов — как в рупор:

— К залповой стрельбе… товсь!

— Пулемет к бою! — Лихорадочно шарю перископом по полю, но пока не вижу, куда стрелять.

Дым еще не рассеялся, но поднялся выше и стал заметно реже. Опять минометный огневой вал. Съежившись, прячем головы под бруствер. И едва оседают разрывы, впереди, выше травы, колышется что-то сизо-зеленое, плохо различимое — движется в нашу сторону.

— Правый ориентир… Прицел… — нараспев командует Лукин.

С рассеиванием влево на ладонь, — подсказываю я ему и, передав свой бинокль, предупреждаю: — Без моей команды не стрелять! — Оглядываюсь на Закревского: вроде бы пришел в себя — расставив тонкие ноги, навалился грудью на бруствер, держит палец на спусковом крючке автомата, шумно дышит.

— Двадцать шестой! Двадцать шестой! Семь, три, одиннадцать! — И уже без всякого кода: — Громов! Так твою разэтак! — кричит по телефону Мамаев.

Фашисты всё ближе. Что-то сигналит ракетами комбат. Опять, надрываясь, кричит Мамаев:

— Пулеметчики! Я вас, крабы!!!

В левый фланг наступающей цепи хлесткой очередью ударил Непочатов. Минуту спустя по центру кинжальным огнем резанул дед Бахвалов. Застрочили сразу несколько «Дегтяревых».

— Зал-пом! — Какой там залп! Пехота лупит вразнобой, кто во что горазд.

Фрицы залегли. Стрекота автоматов почти не слышно, а пули несутся лавиной. Но вот цепь снова поднялась и, как подстегнутая кнутом, ломая линию, шарахнулась вправо, прямо под наш пулемет — вот-вот захлестнет позицию.

— Огонь! — «Максим» вздрагивает и яростно клокочет. Враги падают, поднимаются и снова падают. Цепь колышется, как рваная волна.

— Патроны! — кричит Шугай, не поворачивая головы, и, получив новую ленту, командует сам себе: — Огонь! — и строчит без передышки.

— Побежали! — кричат разом Закревский и Лукин.

«Бах!!! Ба-бах!!!» — за нашими спинами бухает сорокопятка. Черт принес сюда «карманную артиллерию»! Надо менять позицию. Накроют.

С запозданием зачуфыкали минометы Громова. Теперь уже наши разрывы кромсают травянистое поле. Тяжелые батареи бьют по деревне. Отбой. Передышка…

— Лукин! Немедленно сменить позицию! И пока тихо, отправь раненого на санпункт.

— Его ж надо нести, — возражает Лукин, — придется двоих.

— Дозвольте мне, взводный, — просит Шугай, — я его одним духом, как ребятенка, допру.

— Действуйте! Я к Бахвалову. Закревский, за мной!

Наши пулеметы умолкли, и только дед Бахвалов всё еще ведет огонь. «Максим» закатывается на всю ленту. Сокращая расстояние, мы бежим по верху траншеи, и я злюсь: куда палит, старая борода?

«Фьють! Фьють! Ийоу! Дзинь!» С разбега обрушиваюсь в окоп и вижу только одного Пыркова. Он точно прирос к пулемету. Над кожухом клубится пар.

— Прекрати огонь! — Не слышит и не понимает. — Черт! Сатана! — Я бью кулаком по его пальцам, но Пырков не отпускает рукоятки и ничего не чувствует.

За моей спиной сопит Закревский, пытаясь оттащить пулеметчика за шиворот. Я выплескиваю Пыркову в лицо остатки воды из своей фляжки. Он вздрагивает, разжимает руки и тяжело сползает на дно окопа. Слышу свистящий шепот:

— Ох, это вы…

— Закревский, дай ему попить!

Разряжаю пулемет и открываю крышку короба. Не высовываясь из-за щита, на ощупь нахожу пробку на кожухе и, обжигая руки, выпускаю горячую, как кипяток, воду. Достаю из сумки пузырек с веретенкой и поливаю горячую раму. Масло шипит, как на раскаленной сковородке. Угарный дымок ударяет в нос.

— Где Бахвалов и остальные?

Пырков показывает вверх, на бруствер, безнадежно машет рукой. Выглядываю из окопа и чувствую, как у меня дрожат губы.

— Что ж ты делаешь, подлец! — Я гневно поглядела на Пыркова. — Это ж твои товарищи!

Они лежат на бруствере, лицом к пулемету, спиной к противнику, по двое с каждой стороны площадки: дед Бахвалов, Коля Зрячев, Портнягин и Никулин… Даже мертвые защищают свою позицию…

— Им теперь всё равно, — глухо говорит Пырков, — а мне надежное прикрытие.

Снимаем всех четверых по очереди. У деда Бахвалова осколком изуродовано лицо. Осторожно выбираю из его закрытых глаз вдавившиеся стекла очков и долго не могу унять дрожь губ… Сморкаясь в подол гимнастерки, тихо плачет Закревский.

— Назначаю тебя командиром отделения, — говорю Пыркову, — и вот тебе первый солдат, — киваю на Закревского.

Пырков кривит губы:

— Этот?

— Не косись. Закревский держится молодцом. Ладно, Саша, хватит. Где вода?

— Залить? — спрашивает Пырков.

— Подожди, пусть остынет. Что ж ты лупишь, как ненормальный? Ведь машину можешь загубить! Да и кто тебе будет набивать ленты? Сколько осталось?

— Неполных две.

— Меняем позицию, пока тихо. Вправо двести. Там есть удобная площадка. Двинули!

Отделение в составе двух человек подхватывает пулемет за хобот. Я беру две коробки с лентами и банку с водой.

Перебрались благополучно. Закревский за два рейса перетащил всё остальное. Стрелки принесли ящик патронов. Торопливо набиваем ленты. Как можно спокойнее я говорю Закревскому:

— Не портачь. Выравнивай о колено, а то будет перекос патрона. И что ты трясешься? Ничего нам не будет до самой смерти.

— Это так… нервное…

— Ну, ребятки, держитесь. Я вам пришлю подмогу. Больше выдержки — патроны беречь. Огонь только по живой силе. Я ненадолго к Непочатову, а потом опять к вам.

На моем пути, несколько впереди окопов, лежит огромный серый камень — валун. Мне вдруг пришло в голову выдвинуть под его защиту пулемет Непочатова. Позиция хоть куда, но надо осмотреть. Я была метрах в десяти от заветного камня, когда из-за него вдруг высунулась рогатая каска, обвитая колосьями тимофеевки. Высунулась и проворно скрылась. Я затрясла головой: «пригрезилось…»

Рослый немец выскочил мне навстречу и вскрикнул:

— Майн гот! Русски матка!

Мы выстрелили одновременно. Целый рой пуль чиркнул меня сбоку по поясу, оставив на саперной лопатке блестящие царапины. Левая рука, перебитая в локте, повисла, как плеть. Немец медленно осел на землю, повалился на спину и засучил ногами, как будто бы ехал на велосипеде…

Мамаев, сидя в окопе на корточках, отругивался по телефону:

— Лежу, как краб. С кем? Семь, пятнадцать, тринадцать… Куда дел? Съел, так твою разэтак! Раздолбайте мне минометы! Сколько раз просить? До ночи? Продержусь, если надо, и ночь. Жду. Пока тихо. Там же у вас слышно.

Он повернул ко мне нахмуренное, как-то сразу постаревшее лицо:

— Чего ты охаешь?

С немцем у камня столкнулась.

— Ну и как?

— А так: он меня, а я его. Рука вот…

— Так тебе, дуре, и надо! Опять шляешься без связного?

— Не ругайся, я его оставила у пулемета. Погиб дед Бахвалов.

— Да ты что?! Ах, гады!

— Людей дай.

— Нету людей. В первом взводе осталось семь человек. Погиб Коровкин. До вечера держись. Комбату обещали резерв. Сделай из трех расчетов два. Мне важны фланги, в центре обойдусь «дегтярями». Соображать надо, ты ж командир! Автомат-то трофейный подобрала?

— Какой там автомат! Еле опомнилась… Мамаев улыбается:

— Ах ты, храбрячка! Но в общем ты славная бабка!

Довольно трепаться, перевяжи, ведь больно.

— Гм… Самое сволочное ранение. Долго не заживет. Не повезло тебе.

— Наоборот, повезло. Если бы не стояла боком — всю брюшину бы распорол. Ну, я побежала к Непочатову.

— Иди-ка ты в санчасть. Как-нибудь и без тебя обойдемся.

— С одной рукой — не с одной ногой, воевать можно. Пошла.

— Одна?! Не пойдешь! Соловей, проводи лейтенанта.

— Нам навстречу точно из-под земли вынырнул Денисюк. Тряся окровавленным пальцем левой руки, не скрывая радости, прокричал:

— Товарищ лейтенант, я ранен! Бегу в санчасть.

— Что ты тычешь мне в нос свою дурацкую царапину!? В строй! К пулемету!

— Не имеете права! Я раненый! — закричал Денисюк истошным голосом и большими скачками побежал в тыл…

— Стой! Вернись! Стой, паразит!

— Даже не обернулся. Одной рукой я дала очередь из пистолета-пулемета — промахнулась.

— Его догнала шальная немецкая пуля. Он вдруг высоко подпрыгнул, нелепо взмахнул руками и повалился на бок.

Соловей сказал по-мамаевски:

— Спекся, краб. Амба! — И, шмыгнув маленьким носом, добавил: — Бог шельму метит.

А могла бы и убить!.. Своего… Ведь знает, паразит, что с такой раной в тыл не направят, наверняка знает, а бежит! Хоть на час, да спрятаться…

У пулемета Непочатова двое: Андриянов и молодой солдат Ильюшин. Набивают ленты.

— Где люди?

Андриянов хмуро сдвигает припухшие надбровья:

— Двоих унесли санитары. Денисюк сбежал.

— Командир где? Где Непочатов?

— Тут они. Помирают, должно быть…

— Помирают?! А ты спокойно сидишь?! Почему не отправил?

— Так ведь пулемет не бросишь…

Стрелков надо было на помощь позвать!

Непочатов лежит на спине тут же в траншее, чуть левее пулеметной позиции. Его широко открытые глаза глядят прямо в дымное небо. В лице ни кровинки, на губах пузырится кровавая пена.

— Василий Иванович! Куда вы ранены? Василий Иванович, вы слышите меня?

Я торопливо расстегиваю ремешок его каски, отшвыриваю ее прочь, опять зову:

— Василий Иванович, это я… — Не слышит и не видит. — Соловей, поднимайте его втроем. Осторожно! Быстро в санпункт. Я останусь у пулемета.

Непочатов тихо стонет и чуть слышно говорит:

— Не надо… Оставьте… — И кровь льется из его рта нестерпимо ярким горячим ручьем.

Он опять пытается говорить. Я наклоняюсь к самому его лицу, но ничего не могу разобрать. Вздрогнул. Вытянулся. Всё…

А я не верю, не могу поверить, что нет больше Непочатова, и сижу на дне окопа растерянная и несчастная. И не чувствую, как ползут по щекам тяжелые слезы. И не слушаю, что рассказывает Андриянов, хоть голос его назойливо лезет в уши:

— …Веселые они всё время были. Всё шутили: «Нас и громом не убьешь, а не то что немецкой миной». А тут какая-то шальная разорвалась в аккурат у нас на бруствере, ну и покорябало палец у этого счетовода. Тот сразу бежать. Командир ему: «Стой!» Не вернулся, гад, напрямки поверх траншеи ударился. Старший сержант за ним. А тут, как на грех, пулемет. Всё молчал, а тут…

Подумать только!.. Из-за шкурника погиб!.. И не моя пуля догнала этого Денисюка…

Опять засвистело, загрохотало, завыло. Потянуло смрадным дымом. Снова на наши головы и спины обрушились тучи песку и град земляных комьев.

— Контр-атака! По фашистской сволочи — огонь!!! Ранен Шерстобитов. Пыркова и Закревского перевела в непочатовский расчет, теперь там четверо и трое у Лукина. Вот и всё мое войско. Пулемет деда Бахвалова мы с Соловьем притащили к самому окопу Мамаева. Соловей перенес ленты и воду.

Лучше б его откатить в тыл, — предложил Мамаев, — еще потеряется, отвечать придется.

— Не потеряется, — возразила я, — ведь мы отсюда ни шагу. Так?

— Только так. Ты шутишь: после таких усилий отдать господствующую высоту! Попробуй сковырни его потом! Комбат звонит: «Кровь из носу, держись до вечера. Зубами, клыками, рогами — хоть чем, но держись!» Спасибо артиллеристам! Хорошо помогают, крабы.

Под вечер фашисты опять зашевелились. Из деревни, из-за купы кустарника навстречу друг другу выползли, два танка. Сошлись, обнюхались, развернули пушки набалдашниками в нашу сторону, дали по два залпа и опять расползлись — один направо, другой налево. Немного погодя, опять выполз левый танк, потом правый. Снова залп по нашим позициям и снова спрятались. Дразнят, что ли?..

А это еще что за черно-зелено-оранжевое чудище? Снаряды с визгом пронеслись над нашими головами и с каким-то стеклянным звоном взорвались чуть позади окопов. Еще залп — опять стеклянный звон и визг. Соловей сказал: — «Фердинанд» склянками швыряется!

Ах да, это же самоходка. Как же я сразу не догадалась… «Фердинанд» спрятался, выполз танк.

Мы отмалчиваемся, и только левофланговый пулемет бьет, хлесткой очередью по самоходке всякий раз, как она показывается.

— Опять Пырков-бродяга зря патроны переводит. Соловей, заряди ракетницу зеленой!

Сигнал приняли, пулемет умолк.

Тишина взрывается тяжелым железным гулом, рычанием моторов и скрежетом металла. Земля вздрагивает.

— Тан-ки! — вскрикивает Соловей.

— Замолчи, салажонок, — спокойно говорит Мамаев, не отрываясь от бинокля.

Я высовываюсь из окопа, но ничего, кроме колышущейся травы, впереди не вижу.

— Пожалуй, на соседний батальон, — говорит мне Мамаев. И только тут до моего сознания доходит, что скрежет и лязганье доносятся откуда-то слева. Ага, вот они: угрожающе покачивают хоботами пушек, тяжело ворочают широкими гусеницами. За облаком пыли не видно пехоты, но я сигналю: «Пулеметы к бою!» И разворачиваю «максим» на девяносто градусов влево. Рядом считает и испуганно ойкает Соловей:

— Три… пять… восемь… двенадцать!..

— Смолкни! Дам по шее — всю арифметику забудешь. — Мамаев невозмутимо спокоен. — На тебя они, что ли, идут?

Да, теперь уже ясно: не на нас, на соседний батальон, Но над нашими окопами носится тревожный крик:

— Тан-ки! Тан-ки!

— Молчать!!! — ревет Мамаев и, сорвавшись с места, бежит куда-то влево, уже издали доносится его команда: — Гранаты! Бутылки!

— Обойдут они нас, — стонет Соловей, — в лоб не взять, так они в обход…

— Не обойдут. Там склон что обрыв, да и артиллерии до дуры.

— А, если вдоль окопов повернут? — Он поворачивает ко мне испуганное чумазое лицо.

— Соловей, что ты охаешь, как старая баба? Ложись за пулемет!

— Куда хоть стрелять-то?

— Пока никуда. Жди команды.

Перед черными машинами пляшут разрывы — пристреливается наша артиллерия. Танковая колонна, не останавливаясь, окутывается серыми дымками — огрызается огнем, набирает скорость. И сразу же начинается настоящее землетрясение. Сотни орудий с обеих сторон тоннами раскаленного металла взрывают всю толщу воздуха. Небо чернеет и, окутавшись зловещим пламенем, медленно обрушивается на землю. На левом фланге творится такое, что трудно себе представить даже при самой изощренной фантазии — горит земля и небо. Соловей затыкает уши. Сердце бьется гулкими толчками: не пропустить пехоту!.. Надо во фланг…

Командовать тут бесполезно. Вся надежда на сообразительность наводчиков. Где же она, проклятая фашистская пехота? Ни черта в дыму не видно, а, пожалуй, пора.

— Соловей, огонь!

Пулемет трясется, как в лихорадке, а звука стрельбы не слышно.

— Соловей! Не тяни рукоятки вниз!

— Не слышит. Легонько ударила снизу по левому локтю. Догадался.

Пыркова не слышу. Уши как ватой заложило. Но знаю, если жив — ведет огонь. Прятаться и отмалчиваться не будет…

— Танки с тыла!!!

Кто это так орет? С какого тыла?

Что-то жаркое, пыхтящее, ревущее вдруг налетает на нас сзади и, исходя запахом бензина и раскаленного масла, тяжело переваливается через траншею, чуть левее пулеметной площадки. Не успеваем прийти в себя, как второе горячее рычало проползает в нескольких метрах тоже левее позиции. Соловей, как подкошенный, валится на дно окопа лицом вниз. И тут только я соображаю: «Отступают фашистские танки. Уходя из-под огня, сменили направление».

— Соловей, гранаты!

Никакого ответа, да и момент уже упущен — рычание и лязг слышатся где-то впереди и по-прежнему слева. Как-то там Пырков и ребята?..

— Соловей, поднимайся! Чего лежишь?

Не дожидаясь ответа, побежала к Пыркову. Все четверо живы, возятся у пулемета. У Пыркова забинтована рука, у Андриянова шея.

— В чем дело, ребята?

— Потеряли извлекатель, — не оборачиваясь, буркнул Пырков. — Разрыв гильзы нечем устранить, так твою!..

— Закревский, возьми у покойного Василия Федотовича сумку с запчастями. Быстро!

Побледнел, но побежал и принес.

Надо их как-то подбодрить. Сказать что-то такое… Я пытаюсь молодецки улыбнуться, но чувствую, что вместо улыбки получается жалкая гримаса. Какое уж тут бодрячество… Силы человека не беспредельны.

Еле ворочаю языком: — Молодцы! Приведите пулемет в порядок. Возможна еще контратака.

— И чего они всё лезут? — Закревский всхлипывает и утирает грязное лицо подолом гимнастерки.

— Тебя не спросились, вот и лезут, — бурчит Пырков, протирая раму пулемета. — Брось ныть!

— На-ко, малец, займись делом, — Андриянов передает Закревскому пустую ленту, — оно и полегчает. — Он глядит мне в лицо воспаленными глазами и лукаво усмехается: — У страха глаза велики. Как полезли они нахрапом на соседа, ну, думаю, и нам конец. Отходную читал… с гранатой в руке. Не пришлось долбануть. Вроде бы и рядом прошли, а не достать…

Позицию Лукина засыпало землей. Его самого оглушило. Остался в строю.

Мамаев возвратился в свой окоп мрачнее тучи, бурно дышал. Сняв каску, вытер тряпкой влажную кожистую подкладку и опять нахлобучил железный колпак на голову. Глухо сказал:

— Погиб Татаринцев… Иемехенова отправил в санбат. Лежа командовал. Обе ноги перебиты… — У Мамаева заедает автомат, не садится на место перезаряженный диск, и он то и дело ударяет прикладом о дно окопа: — Краб! — Потом поворачивает ко мне улыбающееся лицо и говорит: — А крепко стоит Сибирская дивизия!

В сумерках через наши позиции на правый фланг пробиралась рота чужой дивизии. Мамаев набросился на незнакомого офицера:

— Что ж ты делаешь?! Тебя кто учил так людей выдвигать? Твое счастье, что стемнело, а то бы фашист показал тебе барахолку!

Но немцы, обеспокоенные шумом, удивительно прицельно накрыли минометным огнем наши позиции, а по ближним тылам ударила тяжелая батарея. Мамаев, как неуязвимый дух, мельтешил среди разрывов, пытаясь навести порядок, и ругался в четыре этажа. Чужие раненые крыли меня матом:

— Санитарка! Где ты там прячешься…

Из деревни, как рассерженный ишак, опять взревел шестиствольный «дурило», обстрел длился довольно долго. Нарушилась телефонная связь. А когда огонь затих и срастили провода, Мамаев позвонил на КП батальона.

Я сразу поняла, что случилось что-то чрезвычайное, потому что он вдруг побледнел так, что крылья носа стали совсем белыми, а глаза пустыми и неподвижными. Сжимая в руке телефонную трубку, выдавил осипшим голосом:

— Погибли комбат и Паша… И адъютант старший… И замкомбата… Приказано принимать батальон. Ты остаешься за меня…

— Я?! Командиром стрелковой роты?! Почему я?

— Молчать. Приказ в бою — закон! — рявкнул Мамаев и уже спокойно: — Я знаю, что делаю. Не дрейфь, при первой возможности заменю. Айда, пройдемся по цепи.

— И без тебя всё знаю, чего уж там прогуливаться. Он клюнул меня сухими губами куда-то около виска и ушел, оставиз своего связного.

Я тяжело вздохнула и всхлипнула, почти как Саша Закревский, но тут же себя одернула:

— Соловей, передай по цепи: принимаю роту!

На рассвете немцы отступили по всему участку фронта. На ходу получив пополнение, Сибирская дивизия гнала фашистов без передышки до самого Смоленска. Наш полк штурмовал Смоленск со стороны Ярцева. При форсировании Днепра я снова была ранена. Прощаясь с Мамаевым, отдала ему во временное пользование свое именное оружие — и пистолет-пулемет, подаренный мне командующим армией. Я верила, что с Мамаевым мы расстаемся ненадолго.

Примечания

  1. Плохо. Велик аллах (узб).
  2. Эй, сестренка! (узб.).
  3. Спасибо (узб.).
  4. Спасибо, товарищ (узб.).
  5. Товарищ, лампа есть? (узб.)
  6. расторжение брака (узб.).
  7. Ладно, хорошо (узб.)
  8. Начальник. Здесь в смысле: командир (узб).
  9. Восклицание, означающее удивление (узб.).