Чижик — птичка с характером. Валентина Чудакова

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6

Прибежал немец: малорослый, белобрысый, пустоглазый. Ловко схватил с припечка кусок мыла, прямо под носом у хозяйки, и шмыгнул за дверь. Она охнула и выбежала на крыльцо, закричала на всю деревню:

— Ах ты, гад белоглазый! Ворюга германская! Ну попадись ты мне только, огрызок собачий! Я об тебя ухват-то обломаю!

Мы молча тряслись от смеха.

— Последний кусок мыла, змей, уволок! — в сердцах сказала хозяйка, возвратившись в кухню.

— Катя, — обратился к ней политрук, — и не боитесь вы так немцев ругать?

Хозяйка беспечно рассмеялась:

— А что они понимают, бесы немые?

— Небось понимают, что не хвалите.

— Ну и наплевать. Это не эсэсы. Вот тем гадам слова сказать нельзя. Золовку мою застрелили, паразиты, ни за что, ни про что… — Катя вздохнула и стала складывать в мешок теплые круглые хлебы.

Доктор Вера сказала:

— Катя, вы, кажется, нам весь хлеб отдаете, а сами как же?

— А сейчас еще квашню затворю, мука пока есть.

— Но ведь соседям может показаться странным, что вы дважды в сутки хлеб печете? Могут донести…

Катя улыбнулась:

— Не донесут! У нас таких нет. Все дома красноармейские.

Провожая нас вечером через свой огород, Катя всплакнула:

— Вот и мой мужик да два братана где-то так же маются…

— А вы верите, Катя, что наши придут? — спросила ее доктор Вера.

Катя даже обиделась:

— А как же! Не век же нам под германцем жить!

Прощаясь, мы все трое поцеловали славную Катюшу и пожелали ей дождаться своих фронтовиков живыми и здоровыми.

Было холодно и сыро. Ночи стали такими темными, что, не зная местности, двигаться дальше можно, было только днем. Теперь по ночам мы спали. Мы с доктором Верой ломали еловые ветки, стряхивали с них дождевые капли и устраивали постель. На ветки стлали мою шинель, ложились в сапогах и кацавейках, в которых ходили в разведку, и укрывались второй шинелью. С вечера удавалось уснуть — усталость брала свое, но с половины ночи уже никто не спал — приходилось заниматься зарядкой, чтобы согреться. Но это мало помогало. Мы пропитались сыростью насквозь: мокрое до нитки обмундирование, вечно мокрые сапоги… От холода ломило руки и ноги, стучали зубы, и нас трясло как в лихорадке. Некоторые ворчали, что майор не разрешал ночевать в сенных сараях. Они во множестве стояли на луговых низинах. Но мне думалось, майор Капустин был прав. От любого сарая до леса не менее трехсот метров, в случае чего и не добежишь, а ведь только в лесу мы были в безопасности.

Мы шли всё время вправо, оставив в стороне Новую Руссу, и теперь всё отчетливее слышали артиллерийскую канонаду. Это вселяло бодрость: значит, наши уже близко.

В глухой лесной деревушке Старые Ладомири мы сделали большой привал: вымылись в бане и отоспались в тепле.

Отдохнувшие, повеселевшие бодро двинулись дальше и, наконец, вышли к озеру Селигер, вернее, к одному из его многочисленных заливов. Залив был неширок — не более километра. На самом берегу стояла рыбачья деревня: дома добротные, со светелками под высокими крышами, крытыми белой дранкой.

Майор долго смотрел в бинокль на деревню, на ту сторону залива и сказал:

— Думаю, что мы у цели. На той стороне определенно наши. А вот есть ли в деревне немцы — это вопрос.

Он решил, что в разведку должна идти я одна.

— Здесь передовая, и немцы наверняка не такие лопухи, как в тылах. Вдвоем идти опасно: фашисты могут привязаться к доктору, а на девчонку не обратят внимания. Шагай, Чижик, смело, но будь осторожна. Помни, что мы у цели.

Я благополучно добралась до деревни и, никого не встретив, постучалась в окно крайнего дома. Вышел хромой старик и всё мне объяснил. Немцы в деревне не стоят, а только патрулируют на мотоциклах. На той стороне свои, родные, но переправиться не на чем: лодок нет… Их угнали наши на свою сторону…

— И никто туда не переправляется? — спросила я упавшим голосом.

Старик почесал в затылке:

— Как не переправляться! Переплывают, которые из окружения выходят…

Неужели вплавь? Такой холод…

Зачем же вплавь? Машут да кричат, вот и присылают лодки с того берега.

…Мы стояли на берегу, кричали во всё горло и размахивали руками. День был хоть и холодный, но ясный, противоположный берег виднелся отчетливо, но там не замечалось никакого движения. Наверное, не видели наших сигналов.

Притрусил хромой дед, он приволок длинный тонкий шест и вытащил из кармана белую тряпку. Майор Капустин размахивал белым флагом, а доктор Вера не отрывала глаз от майорского бинокля. Мы стояли не дыша.

— Отчалили! Отчалили! — вдруг закричала доктор Вера и чмокнула меня в щеку.

Лодки приближались медленно-медленно, и, не дожидаясь, когда они пристанут, мы бросились в воду и мигом разместились на трех рыбачьих баркасах.

Только уселись, послышался слабый шум моторов.

Дед ахнул:

— Немцы! — сорвал с шеста белую тряпку и, припадая на больную ногу, заковылял к своему дому.

Мы не достигли и середины залива, когда над нашими головами запели пули. Я сидела спиной к движению и видела, как десять немецких солдат, стоя у самой воды, стреляли по нашим лодкам из карабинов и автоматов. Но с того берега ударили минометы, и пальба прекратилась.

Ступив на песчаный берег, мы обнимались и кричали «ура». Нас посадили на грузовую машину и долго куда-то везли. А потом заперли в пустом холодном сарае.

Майор Капустин присвистнул:

— Вот так встретили свои!..

Мы с доктором Верой обнялись и заплакали, как маленькие…

На следующий день мы должны были пройти проверку — нечто вроде допроса.

Молодой самоуверенный лейтенант не верил ни одному моему слову и во что бы то ни стало старался (мне или себе) доказать, что мы это не мы и что, шатаясь по немецким тылам, мы непременно продались немецкой разведке!.. От путаных вопросов лейтенанта, от его грубого остроумия я совсем обалдела и вскоре утратила способность что-либо соображать. Убедившись в моем законченном идиотизме, следователь оставил меня в покое и принялся за доктора Веру. Но при первом же упражнении в остроумии получил отпор: доктор Вера топнула ногой и, гневно раздувая крылья короткого носа, назвала остряка мальчишкой. Она категорически отказалась отвечать на его вопросы и потребовала вышестоящего начальника.

Пока лейтенант, обдувая с пера волосинки, думал, как ему быть, вышестоящий пришел сам. Это был высокий и очень худой майор. Вежливый. Доктор Вера предъявила ему свой партийный билет, который она сберегала в сапоге под стелькой завернутым в компрессную бумагу. Майор задал несколько вопросов и отпустил нам все прегрешения.

Нас вымыли в бане, переодели в новое зимнее обмундирование, накормили обедом. Сытые, довольные, мы стояли и смотрели, как посреди широкой деревенской улицы жаркий костер пожирал вместе со вшами обмундирование и барахло, снятое с окруженцев.

На другой день нас отправили в родную дивизию.

Медсанбат стоял в большой деревне Гачки. Машина подвезла нас прямо к штабу. Доктор Вера отправилась на доклад к начальству, а я побрела вдоль деревни разыскивать знакомых.

Возле одного из домов шли танцы под гармошку, с участием деревенских румяных девчат. Незнакомый гармонист наигрывал «Прощай, мой табор», а пары танцевали что-то среднее между танго и фокстротом. Я остановилась на середине улицы и стала глазеть на танцующих.

Вдруг ко мне бросился Зуев. Живой, здоровый, милый Зуев! Он схватил меня в охапку и закричал благим матом:

— Чижик ты мой Пыжик! Где же тебя носило?

Мы обнимались и целовались к вящему удовольствию танцующих, они смеялись и кричали гармонисту:

— Туш! Давай туш!

Я чуть-чуть не пустила счастливую слезу, не знаю, как и удержалась…

Весь остаток дня Зуев посвятил мне. Привел меня к себе на квартиру (а жил он в том же доме, около которого танцевали) и представил хозяйке:

— Вот он, тетя Нюша, наш военный Чижик! Жив курилка!

И они стали обсуждать, где устроить мне постель. Хозяйка предложила:

— А что, если постелить на лежанке?

Зуев возразил:

— Коротко там. Чижик, а ведь ты подросла!

Я не знала, подросла я или нет, но намерзлась предостаточно и очень обрадовалась возможности погреть кости на теплой лежанке.

Мы пили чай с топленым молоком, и тетя Нюша все пенки из кринки собрала в мою чашку. Зуев рассказывал новости. Он выходил из окружения вместе со всем медсанбатом. Носатый комбат не ударился в панику и вывел своих подчиненных к линии фронта за неделю. Машины и оборудование бросили, конечно.

— А раненых? — спросила я.

К счастью, их не было, а то бы мы так легко не выскочили.

— Выскочили бы! — возразила я. — Бросили бы раненых и вышли бы.

— Зуев даже чаем поперхнулся:

— Что ты такое мелешь? Как можно бросить раненых?!

— А то, думаешь, я не видала брошенных раненых! Прямо на машинах бросили. Мы с доктором Верой ходили их перевязывать.

— Ну и что вы сделали?

— А что мы могли сделать? Перевязали, напоили да сказали местным женщинам, те обещали спрятать. Зуев заволновался:

— Нет, бросить раненого! Да за такое… Чижик, кто бросил? Я подам рапорт. Бросить живого человека — это не то что бросить пушку, а ведь и за пушки кому-то придется отвечать. Из какой дивизии?

— А я откуда знаю!

— И тебе не стыдно? Проявить такое равнодушие к ближнему!..

Чувствуя себя виноватой, я молчала.

По дороге отстали от медсанбата Муза и Кира. Вместе с «Антилопой» пропал Кривун. Пропала и Валя Левченко…

Неужели все они попали в плен?

— Не думаю, — ответил Зуев. — Муза и Кира наверняка пристроились к какому-нибудь госпиталю, им ведь всегда у нас не нравилось. А Валю ее летчик умыкнул. Он приезжал накануне этой заварухи, Валя ушла его провожать, да и не вернулась. А вот про Кривуна ничего не могу сказать. Как ты знаешь, Гришенька храбростью не отличался… Хорошо, хоть Иван Алексеевич в тот момент оказался в медсанбате.

У нас с Зуевым было и личное горе: пропал наш Соколов, наш верный Соколов — частушечник и балагур… Я высказала предположение, что он, может быть, еще придет, но Зуев отрицательно покачал головой:

— Вряд ли… Все давно уже выбрались. Это вас майор Капустин до второго пришествия водил бы, не наткнись вы на озеро.

— Мы шли по карте, — заступилась я за майора.

— По карте-то по карте, а крюку дали верст двести. Ну да ладно. Выбрались благополучно, и на том майору спасибо.

Не в плену ли наш Соколов?

— Ну да! В другую дивизию, наверное, попал.

— Так его должны к нам переслать!

Ну и смешная же ты, Чижка!

Дивизия отдыхала и пополнялась. Медсанбат наш формировался почти что заново. Каждый день прибывали новые люди: врачи, сестры, санитары. Зуев вставал ни свет ни заря и отправлялся на ближайший полустанок: он командовал выгрузкой машин, и оборудования. Его сменял Леша Иванов. Выгрузка шла днем и ночью. Привезли, наконец, загадочный автоклав, и Зуев мне сказал:

— Николай Африканович ходит по деревне гоголем. Ему не терпится кому-нибудь брюшину вспороть… А сам чуть живой. Простудился наш «папенька» в окружении, да и сердце сдает…

Зуев пропадал целыми днями, иногда даже не ночевал дома. Приходил усталый, голодный, но веселый и, смеясь, говорил, что у него от забот «вся голова в кругах».

Все мы учились, готовились к предстоящим боям. Больной Николай Африкановоч не сдавался — читал лекции для сестер, фельдшеров и отдельно для молодых врачей, на занятиях чудил, как на работе, и сам же удивлялся, жаловался тете Нюше:

— Зело смешливы евины дочки: палец покажи — захохочут, как русалки…

С санитарами и дружинницами занимались Зуев, Зоя и Наташа. В Гачках было тихо, как в самом глубоком тылу: ни канонады, ни самолетов. Большая деревня жила почти мирной жизнью: люди, имущество, скот — всё было на месте, а ведь до фронта не так уж далеко — всего каких-нибудь полсотни километров. Это и радовало и удивляло.

Старый доктор, тяжело вздохнув, сказал мне:

— У нас-то, козочка, тишь да гладь да божья благодать. Повыдохся к чертовой бабушке Гитлер — не хватает силенок гвоздить на всех фронтах, как в начале войны. А вот под Москвой дела наши ой-ё-ёй… Поглядел я вчера на карту… Даже говорить неохота — почти к самым стенам белокаменной подступили фашисты, будь они трижды прокляты! Да и с Ленинградом дела плохи, очень плохи…

Софья Борисовна писать перестала. Жива ли?.. И ни Леша Иванов, ни Галочка Григорьева — никто писем не получает… Но ничего, друг мой, перемелется — мука будет. Время работает на нас. Зима на носу, а план Барбароссы тю-тю! Погоди-ка, хохотунья, как начнем мы чехвостить хваленых гитлеровских генералов и в хвост, и в гриву! Любо-дорого будет посмотреть…

Однажды Николай Африканович сказал нам с тетей Нюшей:

— Еду к высокому начальству с визитом. Вызывают в штаб фронта.

Я испугалась:

— Ну, значит, вас от нас заберут!

— Эка незадача, — махнул рукой доктор. — Небось отбрыкаюсь.

Но «отбрыкаться» не удалось: Николай Африканович к нам не вернулся. Его направили в глубинный госпиталь. С дороги мне письмо прислал: «…Прощай, мое милое чудо-юдо! Еду в тыл. Это комбат Товгазов мне такую свинью подложил. Доброхот несчастный: зело печется о моем здоровье… Передай ему, что эту медвежью услугу я не прощу до конца своих дней…» Дальше шли многочисленные приветы и поклоны. Я долго плакала.

Вернулся Зуев и накричал на меня:

— Вот эгоистка! Мало ей нянек! А о «папеньке» ты подумала? С его ли здоровьем и в его ли годы по фронтам мыкаться? Молодец комбат!

А вечером явились новые «няньки», и настроение у меня сразу поднялось. Доктор Вера и Галина Васильевна Григорьева шили мне юбку из лоскута синей материи. Лоскут был явно мал, и они долго ломали голову и нарезали множество бумажных выкроек. Тетя Нюша налаживала для портних свою старенькую зингеровскую машинку. Зуев, по обыкновению, где-то пропадал.

Неожиданно явился комбат Товгазов. Вежливо поздоровался и, кивнув на выкройки, спросил:

— Ателье на досуге открыли?

— Да вот добыл где-то старшина на всех нас один лоскут материи, — ответила доктор Вера. — Думали мы думали, и решили Чижика приодеть, а то она в своих солдатских штанах больше на сорванца похожа, чем на девочку.

— А она и есть сорванец, — улыбнулся комбат, — да еще какой! — Он дернул меня за косичку.

Варкес Нуразович разговаривал с доктором Верой, но то и дело поглядывал на Галину Васильевну, а та краснела и низко наклоняла над шитьем красивую маленькую головку. А что! Такие огромные черные глазищи хоть кого смутят!.. Пользуясь тем, что комбат стоял ко мне спиной, я скроила ему рожу. За «папеньку». Доктор Вера заметила и погрозила мне пальцем.

Когда за комбатом закрылась дверь, из-за ситцевой занавески проворно выкатилась тетя Нюша и очень нас насмешила.

— Ахти лихо-тошно! — в непритворном ужасе всплеснула она руками. — Ну что твой колдун!.. Из каковских же он?

А мы уже привыкли к не совсем обычной внешности комбата и приноровились к его характеру. Товарищ Товгазов был строг, но не мелочен и не придирчив, — с таким командиром жить было можно.

— Э, а комбат-то наш, похоже, втюрился в Галину Васильевну, — сказала я, ни к кому не обращаясь. — Глаза загорелись, как у камышового кота.

— Это что еще за «втюрился»? И что за «камышовый кот»? — строго спросила меня доктор Вера. — Ты что, человеческого языка не знаешь?

— Ну влюбился… Какая разница?

— Чижик, не болтай глупостей! — прикрикнула Галина Васильевна.

Пришел Зуев и тоже на меня напал:

— Совсем от рук отбилась. Ходит по гостям, как поп по приходу. Вчера целый вечер ее искал — с ног сбился. А она забралась к артснабженцам. У нее, видите ли, там плановый концерт! Тоже мне — артистка из погорелого театра! Дерет глотку, а потом хнычет: горло болит… Если так будет продолжаться, придется этому Чижику прищемить хвост. Того и гляди, влюбится и наломает дров.

— Я ж пока нормальная, — буркнула я, а сама подумала: «Читай нотацию хоть всю ночь. Ходила по гостям и буду ходить».

В середине ноября тяжело груженные машины медсанбата двинулись к фронту. Было очень холодно, дул пронизывающий ветер, небо низвергало что-то противное: не то колючую крупу, не то мелкий дождь пополам со снегом. Я ехала с эваковзводом, Зуев, опасаясь за мое здоровье, устроил меня в кабине. На короткой остановке, пряча в воротник шинели лицо, вдоль колонны прошла доктор Вера с повязкой дежурного по части. На душе у меня сразу потеплело: пока есть доктор Вера, пока живет на земле Зуев, пока рядом такие люди, как доктор Журавлев, ничего плохого не может случиться!..

Въехали в старинный город Торжок и ужаснулись. Город был полностью уничтожен с воздуха: сожжен, взорван, изуродован. Немцы до последнего времени не бомбили прифронтовой городок, и торжане решили, что война их миновала. Они рассуждали так: «А что есть в нашем городе, кроме церквей? Ни заводов, ни военных объектов — для чего же немцам тратить бомбы?»

Темной ноябрьской ночью на беззащитный городок налетели сотни бомбардировщиков и стали не просто бомбить, а методически уничтожать городские постройки — квартал за кварталом. Люди были застигнуты врасплох. Ночной город превратился в море огня, от осколков бомб и под обломками зданий погибло много торжан…

Мы были потрясены. Все молчали, и только Зуев, сняв кубанку, тихо проговорил:

— Ах ты, бедный закройщик из Торжка…

Медсанбат остановился в большой пригородной деревне Голенищево. Усталые, расстроенные, мы улеглись спать, а утром стали устраиваться.

— Ну, Чижик, — сказал мне Зуев. — Похоже, что станем надолго. Дивизия заняла позиционную оборону. Довольно тебе путаться под ногами. Надо придумать, куда тебя пристроить.

Мы хлебали суп из одного котелка, когда пришел комбат. Он, как всегда, был вооружен до зубов.

Зуев заговорил с ним обо мне. Товарищ Товгазов всегда решал сразу:

— В хирургический взвод. Агрегатом заведовать…

«Каким еще агрегатом? — подумала я. — Уж не автоклавом ли?» Делать нечего — автоклав так автоклав, и я отправилась в хирургию. Там всё сверкало белизной: потолок и стены были обтянуты простынями, на окнах поверх светомаскировочных циновок висели марлевые занавески. Посередине стояли два высоких стола, покрытых белыми клеенками.

В операционной никого не было. Я заглянула на кухню. Там на ящике из-под медикаментов перед маленьким зеркальцем сидела Зоя Глазкова. Она расчесывала свои великолепные волосы. В зубах у Зои торчали шпильки. На мое приветствие она кивнула головой и улыбнулась одними глазами. Я поискала агрегат, но ни на кухне, ни в операционной ничего похожего не обнаружила. В сенях на лавке стоял закопченный примус, ведра с водой. В углу направо две пары носилок, налево мешки с ватой и шинами, и всё.

— Зоя Михайловна, а где же мой агрегат? — спросила я, не закрывая двери в сени.

Зоя, не вынимая изо рта шпилек, показала пальцем на примус.

— Вы смеетесь! Ведь это же просто примус!

— Ага, примус. Будешь инструменты кипятить…

— Вот тебе и на… — проговорила я упавшим голосом. — Примус накачивать. Да не буду я! Ну его!

Но военфельдшер Глазкова умела ставить на место и не таких чижиков. Зоины глаза стали вдруг очень холодными. Она вскинула узкий подбородок и сложила губы в ироническую усмешку:

— Ты, Чижик, может быть, хирург? Или фельдшер? Нет? Так что же ты хочешь?

Я молчала. А Зоя, ядовито улыбаясь, продолжала:

— Я разрешаю тебе обратиться к комбату и обжаловать его приказ…

«Обратиться к комбату! Нашла дуру!»

Я схватила свой агрегат за тощие ножки и часа два остервенело купала его в тазу. Потом натерла толченым кирпичом, и он засиял, как бабушкин медный самовар.

Что делать? Надо было приступать к обязанностям фронтовой Золушки.

Я дежурила двенадцать часов, а потом целые сутки была свободна. Но во время дежурства, даже если не было раненых, не имела права никуда отлучаться.

Зуев дразнился: «Попался бычок на веревочку»…

Если раненые не поступали, я садилась на табуретку у порога операционной и готовила к стерилизации блестящий металлический барабан — бикс, наполняя его марлевыми тампонами. Если раненых было немного, то тоже ничего: за всё дежурство вскипятишь два-три стерилизатора с инструментами да чайник чаю на всю нашу смену, и всё. Но когда на переднем крае начинался очередной «сабантуй», мне приходилось солоно. Проклятый агрегат не хотел гореть нормально: однобокое желтое пламя лениво лизало дно стерилизатора, инструменты долго не вскипали, а Зоя Михайловна торопила:

— Чижик, ты копаешься, как черепаха!

Будто это от меня зависело! Я то и дело прочищала примус иглой, но это мало помогало. Кроме того, он ужасно коптел, отравляя мне жизнь. После каждой смены я стирала свой халат, но всё равно ходила в саже. То и дело кто-нибудь говорил:

— Чижик, поглядись-ка в зеркало…

До зеркала ли тут!

Но вот инструменты наконец вскипали. Я натягивала на рот марлевую маску, брала с примуса стерилизатор, толкала ногой дверь в операционную и ставила стерилизатор на кирпичи. Снимала крышку и пятилась подальше от Наташиного стерильного стола. Пока Наташа Лазутина выбирала из стерилизатора инструменты, я наблюдала за операциями. Работали на двух столах: Александр Семенович Журавлев с доктором Верой и новый доктор Бабаян с доктором Григорьевой. Наташа успевала подавать инструменты на оба стола сразу. Леша Иванов теперь заведовал наркозом, он же и бинтовал. Раненых вносили и выносили два санитара: Власов и Ибрагимов. Общим порядком командовала Зоя Михайловна. На ней же лежали все хозяйственные заботы нашего хирургического взвода. Вот и вся наша смена.

Александр Семенович работает, как всегда, молча. Только изредка бросает слово-другое доктору Вере или Наташе. Когда доктор Журавлев опасается за жизнь раненого или проводит особо сложную операцию, на острых скулах его перекатываются желваки, а губы выпячиваются вперед, оттопыривая маску.

Доктору Бабаяну всегда жарко — лицо блестит от пота, белый колпак сбит на затылок. Он косит на меня черным глазом и спрашивает:

— Это ты, Тижик, так натопила?

Нет, это Власов.

С градусником в руке подходит Зоя Михайловна и говорит:

— Температура нормальная.

Доктор Бабаян машет рукой в резиновой перчатке:

— А, нормальная там… Как в банэ…

«В банэ», — передразнивает его Зоя. — Натопишь тут, как в бане! Черти какие-то жили: на такую хоромину игрушечная печурка. И кухня на отшибе.

— Тижик, будь свидетелем, старшая сестра меня перэдразнивает!

— Ну довольно болтать, Арамчик! — кричит доктор Григорьева. — Проверьте анестезию! Можно начинать?

Арам Карапетович постукивает пальцем по замороженному месту и подмигивает мне:

— Ну, Тижик, рэжем?

— Режьте себе на здоровье… — Я забираю пустой стерилизатор и ухожу из операционной.

— Чижик, стол! — голос Леши Иванова.

Значит, раненого сняли со стола на носилки. Мою стол, смываю кровь раствором сулемы, собираю в тазик грязные инструменты.

— Чижик, шину! — а это уже доктор Вера.

— Чижик, бегом в аптеку — новокаин кончается, — а это Зоя Михайловна.

Санитар Власов тоже просит:

— Товарищ Чижик, помоги-ка, друг сердечный, никак не могу раненого разуть — обмотка захлестнулась…

Иногда я получаю сразу несколько приказаний:

— Чижик, беги за ватой! Быстренько!

— Вата успеет, заправь лампу!

— Чижик, отставить! Обложи-ка сначала раненого грелками — у него шок.

Я с минуту стою на месте, соображая, что же надо делать раньше.

Доктор Бабаян посмеивается:

— Тижик, ходи сюда — стой на месте!

Зоя сердится:

— Ну что ты мечешься как угорелая? Ведь всё равно сразу всё не сделаешь! Иди, куда послали. И запомни: ты в моем распоряжении, и только мои приказания для тебя закон! Хоть бы у Лизы Сотниковой поучилась работать…

Лиза Сотникова — моя сменщица. Она-то знает себе цену — лишнего шага не сделает. За это ее не любят санитары.

— Нэ учись, Тижик, у Лизы. Она флегма. Нэ люблю таких…

— Но ведь так можно затыркать девчонку — каждый распоряжается! — возмущается Зоя Михайловна.

— Ничего со мной не станется, — ворчу я.

— Вэрно, Тижик, молодому всё пустяк — час поспал и как умытый. Это вот нам, старикам…

Беспомощный старикашка Бабаян приступил к седьмой операции… — смеется доктор Вера.

При наплыве раненых к концу смены у меня подкашиваются ноги. Подав очередной стерилизатор, я на минуту опускаюсь на корточки возле самого порога и прислоняюсь спиной к стене…

— Тижик!

Вскакиваю на ноги.

— Храпишь, как Аванэс на конюшнэ… Иди поспи на кухню.

— Не хочу я спать. И не храпела я вовсе. Всё вы выдумываете!

— Вах! Вах! Вах! Всегда виноват бедный Карапэт!

Веселый доктор молчал только тогда, когда «рэзал».

А извлекая пули и осколки под местной анестезией, зубоскалил и, как бывало «папенька», грубовато шутил с ранеными:

— Чего вэртишь своим красивым задом! Не поднимайся! Лэжи спокойно.

— Так ведь у вас, доктор, в руках ножик! — упавшим голосом говорил раненый.

— Вах! Это называется ножик! Тижик, что это такое?

— Это медицинский скальпель.

— Слыхал? Убэдился в собственной сэрости? Ну и лэжи. Нэ тряси стол — зарэзать могу…

С санитаром Власовым мы подружились сразу. Был он уже не молод — молчаливый и всегда грустный. Садясь на скамейку в перерыве, горбил спину и шумно вздыхал:

— Эх, тех-тех-тех-тех…

— Отчего вы всегда скучный, Иван Васильевич? — как-то спросила я его.

— Власов страдальчески сморщился и стал потирать правую руку:

— Нет причины-то веселым быть, товарищ Чижик.

— Рука болит?

— Нет, дочка, не рука. Сердце ноет, душа болит…

— Хотите, я принесу вам капель?

— Не вылечат капли мою болячку… Немцы у нас дома. Из-под Новгорода я… Два сына в первый день добровольцами ушли и как в воду канули. Потом меня призвали. Одна хозяйка дома да четверо ребятишек. Как-то они там! Живы ли… Ноет у меня нутро, и сосет, и сосет…

Я ничего не ответила, да и можно ли было найти слова утешения. Я и сама часто думала о доме, о бабушке, о ребятишках, но думы свои поверяла только доктору Вере да Зуеву. Зуев старался перевести разговор на другую тему:

— Ладно, Чижик, мы с тобой мужчины, надо держаться…

Его родные были тоже в оккупации в Молдавии. И доктор Вера ничего не знала о своих близких, хотя куда только не писала. У доктора Григорьевой в осажденном Ленинграде остались мать и сестренка-школьница. Не очень-то много насчитывалось в нашем медсанбате счастливцев, которые могли быть спокойны за судьбу своих близких. Но что толку было жаловаться друг другу, вспоминать и плакать? Мы предпочитали молчать и надеяться…

С другим нашим санитаром Ибрагимовым у меня произошла стычка в первый же день. Он вдруг схватил самый большой стерилизатор и хотел насыпать в него картошку, Я вырвала, но Ибрагимов схватил за другую ручку и потащил к себе, заругался:

— Па-чему не даешь? Варить хочу. Какой шайтан девка!

— Нельзя в нем картошку варить! — кричала я и тянула стерилизатор к себе.

— Можно! — упрямился Ибрагимов.

— Власов пытался нас разнять, хлопал руками по тощим бедрам и кудахтал, как большая курица:

— Иса-бей, товарищ Чижик! Да побойтесь вы бога! Господи Иисусе! Иса-бей, да бросьте вы! Вот мой котелок, варите на здоровье!

Котелок у Власова был узкий и не становился на примусные ножки.

— Не нада! Ноги нет, крышка нет! — кричал Ибрагимов.

На шум вышла Зоя Михайловна. Ну и досталось бедному Ибрагимову! С тех пор Иса-бей стерилизаторы больше не трогал, но на меня еще долго сердился.

Комбат Товгазов ввел день политучебы. Занимались все вместе: врачи и рядовые, члены партии и беспартийные. Занятия проводил маленький политрук Лопатин, откомандированный к нам с переднего края из-за какой-то хронической болезни. Не мудрствуя, Лопатин обычно оглашал свежую сводку Информбюро, читал вслух две-три газеты — вот и всё занятие. А потом мы толпились у огромной карты, находили населенные пункты, упомянутые в сводке, спорили и кричали так, что политрук болезненно морщился и затыкал уши.

А сводки становились всё тревожнее. События развивались грозно и стремительно. Гитлер отдал свой знаменитый приказ: «Учитывая важность назревающих событий, особенно зиму, плохое материальное обеспечение армии, приказываю в ближайшее время любой ценой разделаться со столицей Москвой». Пятьдесят одна немецкая дивизия рвалась к Москве. 18 ноября немцы перешли в решительное наступление с четырех сторон: с юга, юго-востока, запада и севера.

Наши войска сопротивлялись с невиданным мужеством, но всё же вынуждены были шаг за шагом отступать, теряя пространство, но выгадывая время. В начале декабря пульс Центрального фронта бился особенно напряженно. Ценою огромнейших потерь противнику удалось захватить дачный поселок Крюково. Именно отсюда фашисты думали вонзить бронированный кулак прямо в сердце Москвы. В эти дни немцы хвастались на весь мир, что они видят в бинокли самую середину русской столицы. Гитлер готовился принимать парад на Красной площади.

А мы не верили, что Москва падет! Никто не верил. Но на сердце у каждого из нас было тяжело и тревожно.

На одном из занятий политрук Лопатин бухнул кулаком по столу и тяжко, по-мужски заплакал… Никто из нас не проронил ни слова. Несколько минут стояла такая тишина, что у меня звенело в ушах. Мы понимали и не ставили Лопатину в вину его минутную слабость: болен же человек — нервы сдали… К тому же он коренной москвич. В эти дни мы не собирались вечерами в своем клубе-сарае. Какое уж тут веселье!..

Но вскоре всё изменилось.

Однажды, когда я отсыпалась после ночного дежурства, меня разбудила Маша Васильева. Она ворвалась в избу как сумасшедшая, закричала над моим ухом:

— Что ты дрыхнешь, несчастный Чижик! Беги скорее в штаб. Там такое!.. — и убежала.

Я проворно сунула ноги в валенки и понеслась в штаб. Здесь собрался почти весь медсанбат. Ничего не поймешь: кричат «ура», поздравляют друг друга и целуются, а Наташа Лазутина плачет…

Я выхватила из рук политрука Лопатина небольшой листок бумаги и, пробежав его глазами, заорала благим матом:

— Ура! Качать политрука!

Лопатин ахнуть не успел, как оказался в воздухе. Мы не очень-то высоко подбросили его два раза и отпустили с миром.

— Комбата качать! — взвизгнула Катя-парикмахерша. Но комбат — это не безобидный Лопатин. Он крикнул что-то по-осетински и юркнул в сени. Мы догнали его и уцепились за ремни, перекрещенные на крутой спине. Но качнуть начальство нам так и не удалось. Комбат отбивался весьма энергично и визжал неожиданно тонким бабьим голосом. Посмеялись и успокоились, но мне этого было мало. Радость всё еще распирала меня, надо было ее на кого-то излить, и я выбежала на улицу. Я носилась вдоль деревни и кричала встречным и поперечным: — немцев разгромили под Москвой!

Меня пытались остановить и узнать подробности, но я отмахивалась и неслась дальше. Бегала до тех пор, пока не нарвалась на Зуева. Ни слова не говоря, он расстегнул поясной ремень и погнался за мной. Я юркнула в ближайший проулок и чуть не сбила с ног старшину Горского.

Что такое? — удивился старшина и, спрятав меня за широкую спину, растопырил руки.

Да вот ума хотел вложить, — сказал Зуев. — Бегает раздетая.

В такой день экзекуция? — старшина лукаво улыбался. — Отложите, товарищ военфельдшер, до другого раза. Тем более, что я получил официальный приказ выдать ради праздника по сто граммов горючего.

Буквально на другой день войска Калининского фронта перешли в наступление. Наша дивизия с боем освободила станцию Панино и всеми полками успешно продвигалась вперед на Ржевском направлении, вдоль линии железной дороги. Немцев выбили из Нелидова, Оленина, взяли несколько десятков мелких населенных пунктов, — наступление развивалось успешно.

Медсанбат снялся и двинулся вслед за наступающими войсками. Мы останавливались на короткое время и, едва развернув операционную, начинали принимать раненых. К ночи обычно снова снимались и ехали вперед, на запад. Мы валились с ног от усталости. Но какие это были радостные дни! Мы наступали! Немцы не просто отходили, а бежали! Панически бежали, бросая технику и военное снаряжение.

Последний бой наша дивизия вела за деревни Дешевку и Штрашевичи. Здесь у фашистов был сильный промежуточный рубеж, — их так и не удалось сбить с господствующих высот. Дивизия снова заняла оборону.

Мы не получали смены почти двое суток, так как наши сменщики работали в дополнительной операционной. Ночью к нам заглянул комбат. Он вымылся, облачился в стерильный халат, занавесил маской нос и хотел подменить доктора Веру, но она не согласилась и тогда комбат отправил отдыхать доктора Григорьеву.

Операции шли всю ночь. Под утро над деревней зловеще загудели самолеты.

— Это немцы, — сказала я, — ишь как хрюкают…

— Чижик, тебе какое дело, кто там хрюкает! — прикрикнула на меня Зоя. — Иди, держи лампу, Власов проверит маскировку.

Я взяла у Власова керосиновую лампу и встала у операционного стола. Самолеты гудели уже над самой крышей. В операционной было так тихо, что слышалось дыхание каждого из нас. Зоя Михайловна подала Наташе барабан и открыла его. Наташа вытащила из барабана две стерильные простыни: одну подала доктору Вере, другую комбату — это на всякий случай, чтобы было чем прикрыть операционное поле.

Александр Семенович зашивал брюшину. У другого стола доктор Бабаян ощупывал раздробленное колено раненого и, видимо, соображал: «рэзать или не рэзать»…

На деревню будто каменный поток обрушился. Дом несколько раз подпрыгнул и качнулся, посыпались стекла.

— Чижик, не тряси лампу. Я ничего не вижу, — спокойно сказал Александр Семенович.

— Не могу я не трясти, когда пол под ногами ходит! Тут рвануло с такой силой, что я отлетела к порогу и больно ударилась головой о косяк двери. Лампа вырвалась из рук и покатилась по полу, выплескивая керосин.

Едва я успела перевести дух, как рвануло еще раз, и Ибрагимов уронил вторую нашу лампу. На полу загорелся керосин. Мы с Власовым кинулись топтать пламя ногами. Зоя нас отстранила и набросила на огонь одеяло. Она зажгла свечку и крикнула:

— Власов, Чижик, бегом, лампы!

Мы заправили лампы и, получив от Зои по новому стеклу, снова заняли свои места.

Самолеты улетели, не нанеся существенного урона. Прибежали комендант и старшина Горский, вместе с санитарами они спешно заменили выбитые стекла фанерой. Операции продолжались.

К вечеру второго дня поток раненых и обмороженных прекратился, но и наши силы уже были на пределе. Комбат так до самого конца и не отходил от операционного стола. Доктор Бабаян сердито на него покрикивал, но Варкес Нуразович ни гу-гу — тут не он был хозяином.

Я вымыла последнюю партию грязных инструментов и поставила на примус наш семейный чайник. Вышел покурить доктор Журавлев. Он сказал:

— Ну, Чижик, кажется, шабаш! — Присел на мешок с ватой и вдруг потерял сознание…

Александра Семеновича привели в чувство, и он тут же в холодных сенях заснул мертвым сном — вот уж действительно храпел, как «Аванэс на конюшнэ»… Я прикрыла измученного доктора двумя солдатскими одеялами.

Уходя, комбат сказал:

— Всему личному составу хирургического взвода объявляю благодарность в приказе и могу вас поздравить — к нам назначен комиссар.

Мы так устали, что нам было всё равно. Только доктор Вера вяло обронила:

— Ну и что ж! Вам теперь будет легче…

Деятельность нового комиссара началась не совсем обычно. В первый же день он посадил на гауптвахту скромника Лешу Иванова. Комиссар застал его в гостях у Лины-аптекарши и прочитал нотацию. Леша огрызнулся, и комиссар запер его на замок в пустом чулане при штабе, а ключ положил себе в карман. Это было ЧП. Мы и представления не имели о гауптвахте. Мелкие проступки разбирались внутри взводов. За нарушения посерьезнее по-кавказски распекал сам батюшка-комбат да иногда читал мораль политрук Лопатин. Вот и все виды наказаний. Да и не было у нас таких серьезных нарушений, за которые следовало бы сажать под арест. В гости друг к другу и ближайшим соседям нам ходить не возбранялось. От нас требовалось одно: будь на месте, когда ты нужен. Это неписаное правило соблюдать было вовсе нетрудно, потому что в дни затишья действовал строгий график дежурств по сменам, а когда на переднем крае начинался «сабантуй», мы и сами никуда не отлучались — знали, что могут прибыть раненые.

Нашей аптекарше Лине, девушке серьезной и мнительной, казалось, что теперь она опозорена на всю дивизию — ну кто поверит, что Леша читал ей свои стихи! Мы знали Лину и верили ей. Но Лина плакала до самого отбоя, да и ночью, наверное, не осушала глаз, потому что на другое утро Линино лицо было сплошь покрыто красными пятнами.

Леша был на хорошем счету и пользовался авторитетом у комбата. Узнав о его аресте, комбат рассвирепел, сломал замок и выпустил Лешу. Комиссар снова его арестовал и на сей раз приставил часового.

Комбат бесновался, как Чапаев, топал ногами и пронзительно кричал:

— Моих людей под арест?! Да как он смеет?!

Обычно на нового человека устрашающий внешний вид комбата и его гнев действовали, как ледяной душ, но комиссар Сальников и бровью не повел. Наш народец призадумался…

В тот же вечер около одиннадцати часов раздалась команда:

— Выходи на вечернюю поверку!

Это тоже было новшество. Собирались долго, строились у штаба, в темноте путали взводы. Комбат нервничал и то и дело на кого-нибудь кричал. Наконец построились. Толстый писарь Вася освещал фонариком наши лица и считал нас по пальцам. Он несколько раз сбивался и начинал счет сначала.

Комиссар вдруг выразил неудовольствие.

— Ноев ковчег, а не воинская часть! — сказал он негромко, но так, что услышали все. Луч Васиного фонарика нечаянно скользнул по лицу нового начальства и выхватил из темноты тонкие, плотно сжатые губы.

С этого вечера поверка была узаконена. Она отменялась только в дни наплыва раненых.

Я теперь жила вместе со всеми девушками-сандружинницами: комиссар разлучил нас с Зуевым, — он нашел предосудительным мое пребывание под одной крышей с мужчиной…

В хирургическом взводе над этим откровенно смеялись. Доктор Бабаян меня поддразнивал:

— Значит, твой Зуев мужчина? Скажи на милость!.. А я и нэ знал.

Зуев сказал:

— Чижка, ты не очень-то радуйся: моя родительская длань тебя и на расстоянии достанет…

Мой опекун по обыкновению шутил, но я-то знала, как возмутило его распоряжение комиссара.

Комиссар Сальников был затянут в скрипучие ремни, как строевой конь. Он ежедневно брился, а подворотничок его гимнастерки по белизне мог соперничать со свежевыпавшим снегом. Несмотря на холод, комиссар носил не валенки, как мы все, а хромовые щегольские сапожки. Он не курил и, по выражению старшины Горского, пробки не нюхал, питался из солдатского котла, отказался от ординарца и от квартиры, спал прямо в штабе на голой лавке, подложив под голову полевую сумку. По этому поводу Зуев сказал:

— Как бы от стольких добродетелей нам не пришлось плакать…

И верно. С самого первого дня мы начали бояться комиссара, хотя он никогда не повышал голоса: молча ходил из подразделения в подразделение, внимательно ко всему и ко всем присматривался и почти не делал замечаний, но под его осуждающим тяжелым взглядом человек вдруг начинал говорить и делать совсем не то.

Старшина Горский возмущался:

— Ну что он стоит над моей душой? Стоит и молчит. Уж если считает меня вором, так и сказал бы прямо. Нет, раз ты комиссар, ты не молчи, а помоги вот мне раздобыть теплые конверты для тяжелораненых… Все ноги обил…

К сожалению, всегда и во всем комиссар оказывался прав. Но нам от этого было не легче. Не любили мы его… В особенности Зуев. Он говорил:

— Сухарь. Черствый сухарь.

Как-то очень поздно во время дежурства я несла уз аптеки новокаин и возле штаба встретилась со своим бывшим опекуном. Зуев дежурил по гарнизону. Он сказал:

— Чижка, я тебя подсажу, а ты загляни в окошко, погляди, что делает наш праведник. Может быть, спит, — так я тогда и докладывать не пойду. Душа не лежит.

Маскировочная штора на штабном окошке была задернута неплотно — в левом углу на улицу чуть-чуть пробивался тусклый свет. Я встала Зуеву на согнутое колено и, заглянув в окно, от неожиданности полетела в сугроб. Комиссар плакал!..

Зуев не поверил и, взобравшись на завалинку, сам заглянул в щелку, тихо сказал:

— В самом деле плачет. Фотографию какую-то рассматривает… Ох, Чижка, трудно живется таким людям и другим с ними трудно…

А утром рано комиссар пришел к нам в хирургию: застегнутый на все крючки, сухой и неприступный, точно закованный в броню. Не человек — кремень!

Вскоре Зуев добился перевода в отряд особого назначения. Мой друг собирался почти весело, а я не осушала глаз.

— Зуенька, миленький, не уезжай!

— Не нравится мне, Чижка, такая война. Не мужское это дело. Да и скучно у нас стало. Э, рева-корова! Утри глаза. Ты теперь совсем большая и не так уж во мне нуждаешься.

Провожал Зуева весь медсанбат. Девчата откровенно плакали, а я ревела белугой. Пришла машина, Зуев со всеми перецеловался и поставил ногу на колесо. В это время подошли комбат и комиссар. Зуев низко поклонился комбату:

— Прощайте, Варкес Нуразович! Не поминайте лихом.

Толстые усы комбата дрогнули, он крепко поцеловал Зуева.

Зуев залез в кузов машины, крикнул мне сверху:

— Я напишу при первой же возможности! — и укатил…

С отъездом Зуева в медсанбате поселилась зеленая тоска, не было слышно ни шуток, ни смеха, ни песен. Молодые сестры бродили вялые, как сонные мухи. А у меня работа валилась из рук. Дни не шли, а тянулись медленно-медленно: серые, будничные, безрадостные. Погасил строгий комиссар живинку, так необходимую в солдатском быту…

Я теперь не только не ходила по гостям, «как поп по приходу», но даже не имела возможности выбраться к своим самым закадычным друзьям: в артснабжение и редакцию дивизионной газеты.

Артснабженцы — инженеры, люди пожилые и серьезные, очень меня любили и баловали, В особенности их начальник — майор Воронин. Я ему напоминала умершую до войны дочку, и Иван Сергеевич не раз предлагал меня официально удочерить. Я отшучивалась: «Очень надо, чтоб вы меня пороли ремнем!» Но в принципе иметь такого приемного отца была бы не против. Я пела артснабженцам песни и Соколовские частушки — это Зуев и именовал ядовито «плановыми концертами». В награду, кроме похвал и аплодисментов, получала что-нибудь вкусненькое.

В редакции обитал суматошный веселый народ, и там я тоже чувствовала себя как дома. Газетчики звали меня не Чижиком, а лавреневской Марюткой за то, что я умела рифмовать подписи под карикатурами на гитлеровских генералов. Получалось не всегда удачно, но зато смешно: «Гром гремит, земля трясется: на Москву фашист несется. Артиллерия гремит — от Москвы фашист бежит».

Меня настойчиво приглашали и артснабженцы и газетчики, но я отказывалась: самовольно уйти было немыслимо, а просить разрешения у комиссара духу не хватало. Комбат же Товгазов теперь этим не ведал. Они с комиссаром поделили власть пополам: комбату хозяйство и строевая подготовка, комиссару — вопросы быта и воспитания. Лучше бы наоборот…

У меня теперь часто бывало мрачное настроение.

И вдруг приехал начсандив! Я давно не видела милого Ивана Алексеевича и очень обрадовалась.

— Что с тобой, малышок? — ласково спросил он меня. — Похудела, осунулась… Да уж не больна ли ты?

И я заплакала.

Начсандив решил, что мне необходимо проветриться. Он сказал:

— Не хочешь ли прогуляться на передний край?

У меня забилось сердце. У нас частенько кого-нибудь посылали в командировку в полки: уколы делать или что-нибудь проверять, но я на переднем крае не была ни разу. Как-то заикнулась об этом комбату, так еле ноги унесла. А тут сам начсандив предлагает командировку! Ну не чудо ли? Конечно же я согласна! И задание было очень простое: надо было во всех трех батальонах одного полка обследовать источники водоснабжения, посмотреть, что пьют бойцы, и проверить, хлорируется ли вода. Иван Алексеевич сказал:

— Учти, Чижик, что это очень важно! В полку вспышка брюшняка. Всё проверяли, и не раз. А вот на днях пять случай тифа, и всё там же. Гляди внимательно! Это проверка не официальная, а лично для меня. Видишь, как тебе доверяю?

Иван Алексеевич! Да я для вас что хотите сделаю! от на этом самом животе всю передовую оползаю! — Я чмокнула начсандива в круглый полный подбородок.

Ладно, ладно, подхалимка, — засмеялся Иван Алексеевич. — Ишь расхвасталась!

Я додежурила свою смену и стала собираться. Возмутился доктор Журавлев:

— Кого-кого, а уж Ивана Алексеевича я считал нормальным человеком. Ребенка под огонь посылать!

— Александр Семенович, да какой я ребенок?! Зоя Михайловна неопределенно пожала плечами:

— Чижика в полк? Странно…

А доктор Бабаян, как всегда, балагурил:

— Тижик, если убьют, домой нэ приходи. Рэзать нэ буду!

Потом я выдержала целое сражение с доктором Верой. Она хотела, чтобы в полк я шла в ватных брюках и валенках, а я надела праздничную юбку и сапоги. Новая юбка всю зиму пролежала в мешке, и теперь мне захотелось щегольнуть. Заступилась Наташа Лазутина:

— Не поставят же Чижика в траншее на пост. Не замерзнет.

И доктор Вера отступила. Она поцеловала меня в щеку:

— Иди, девочка. Только будь осторожна. Честное слово, я тебе завидую. Совсем мы здесь заплесневели…

На другой день к обеду я была уже в полку. Командир санитарной роты, военврач третьего ранга, неприветливо спросил:

— Что будете проверять?

— С вашего разрешения, колодцы, — важно ответила я.

— А черт бы вас побрал, всех проверяющих и контролирующих! — рассердился доктор, но провожатого мне дал.

Надо сказать, что я была разочарована. Я ожидала чего-то необыкновенного, романтического: опасностей, риска, увлекательных происшествий. Ничего такого не случилось. Я шла по тропинке и не чувствовала никакой войны. Лишь изредка впереди, где-то совсем близко, трещали одиночные винтовочные выстрелы, как на учебных занятиях на стрельбище.

Ну и денек выдался в честь моей командировки! Солнышко прямо ослепляет, и где-то высоко-высоко в небе заливается мирный гражданский жаворонок — какое ему дело до войны.

Спотыкаясь на скользкой тропке, я задирала голову вверх, но так и не могла разглядеть беспечного певца.

Дорожка петляла по болотистому мелколесью, изрытому небольшими воронками. Всюду свежевзрытая земля и черный, местами подтаявший снег.

Глядя на вывернутые с корнем карликовые сосенки с длинными голубоватыми иглами, я вдруг вспомнила, что ветками таких болотных сосен бабушка подметала под русской печки, прежде чем посадить туда хлебы на кленовых листьях. Такой колючий веник назывался помело.

Из далекого детства в памяти вдруг всплыли последние две строчки частушки:

Я схватила помело
Да нарумянила его…

Кого его? Ах да, в частушке говорится о папаше-пьянице, который не разрешает дочери румянить щеки. Гм… Папаша! Я совсем не помню, какое у него было лицо… С самого рождения и до поступления в школу я воспитывалась в деревне — у бабушки с дедушкой. Мать два-три раза в год приезжала меня навестить, а вот отец… что-то не упомню… Зато первое свое знакомство с ним не забуду никогда…

Овдовевшая бабушка привезла меня к родителям в город насовсем. Я сидела под столом и, накручивая на палец длинную бахрому скатерти, пела свою любимую частушку:

Из нагана выстрел дали,
Дролечка заплакала.
По моей белой рубахе
Ала кровь закапала…

Он пришел и вытащил меня из-под стола. Большой, прямоплечий и злой — острые глаза, как буравы… Сам себя спросил: «И в кого она такая некрасивая! Нос курносый, губы сковородником… А это еще что за игра природы? Волосы как лен, а брови смоляные… Гм… Как у белой лошади черный хвост…»

От обиды я заплакала. Бабушка схватила меня в охапку, прижала к теплому животу. «Какая же она некрасивая! Вся в меня, и брови соболиные! Мы, Хоботовы, все чернобровые!» — закричала моя безбровая бабка. В тот же день мы с отцом поссорились. У нас были гости: знакомый инженер с женой, и отец для них играл на скрипке. Услышав что-то знакомое, невыразимо прекрасное, я осмелела и выбралась из-под стола. Немного послушала и вдруг неожиданно для себя громко запела с середины такта:

Судили девушку одну,
Она дитя была годами…

Отец перестал играть, грозно нахмурил широкие брови: «Дура! Это же полонез Огинского! А ты несешь такую пошлятину! Вот скобариха!» — «Не лайся, сам дурак!» — не осталась я в долгу, и родитель пребольно оттаскал меня за ухо… Вскоре он совсем ушел из моей жизни. Исчез, как недобрый сон…

Увлекшись воспоминаниями, я вздохнула так глубоко, что мой провожатый оглянулся. Это был пожилой санитар. Он грустно и пристально на меня поглядел, и его прокуренные, сиво-желтые усы дрогнули в усмешке: точно мысли мои прочитал.

Чтобы скрыть смущение, я спросила, указывая на воронки:

— Значит, не всегда тут так тихо у вас?

Связной поправил на сутулой спине лямку от санитарной сумки и на ходу ответил:

— Когда как… Всё больше по ночам немец ошалевает.

— Палит из минометов почем зря. Всё болото покорябал. А что есть-то в этом болоте? Пущай себе беса тешит — нам ведь евонных мин не жалко…

Дорожка привела нас в глубокий овраг. Похоже, что по дну лощины протекала речушка: снег там был почище и заметно вспучился.

Командир санитарного взвода первого батальона, молоденький военфельдшер, беспрекословно водил меня от колодца к колодцу. Я наклонялась над очередным водоемом и с видом знатока рассматривала темную воду. Военфельдшер котелком, привязанным к ремешку от планшетки, брал пробу. Я отпивала глоток ледяной воды, а остальное выплескивала на снег. Вода везде была одинаково невкусной и пахла хлоркой и болотом.

К ночи все источники водоснабжения были проверены, а в моей записной книжке появились условные значки — обозначения и приметы колодцев. Я «закинула удочку»:

— Надо бы посмотреть, как живут бойцы на переднем крае… Начсандив говорил…

Фельдшер, не подозревая подвоха, согласился провести меня по обороне, но сначала предложил пообедать и отдохнуть.

Мы возвратились в блиндаж санвзвода, растопили печку-бочку, разогрели суп со ржаными галушками и уселись обедать.

Я в упор рассматривала милого парня. Он был худ, большеглаз, застенчив: краснел, отводил глаза в сторону и подозрительно быстро наелся.

Я сняла мокрые сапоги и портянки, пристроила их к печурке, извинилась и полезла на земляные нары. Уснула почти мгновенно, а проснулась от грохота.

Где-то рядом не то бомбили, не то снаряды рвались. Землянка вздрагивала, с потолка сыпался песок прямо мне на лицо. Отплевываясь, я села на нарах и огляделась.

Коптила лампа — гильза от мелкокалиберного снаряда, гудела раскаленная докрасна печка. Фельдшер что-то писал за колченогим столиком, по-детски наклонив голову набок.

— Уже ночь? — спросила я.

— Двадцать три ноль-ноль, — ответил он, не гладя на меня.

— Что же вы меня не разбудили?

— А что ночью увидишь? У нас оборона спокойная, мы днем пробежимся.

За пределами санитарного убежища, где-то там наверху, наверное над оврагом, шла нещадная пальба из всех видов стрелкового оружия.

— Это бой? — спросила я.

— Нет. Это просто так. Чтобы не заснуть.

Мина разорвалась у самого входа в землянку. Лампа-гильза заморгала, а дощатая щелястая дверь распахнулась настежь и захлопала-заскрипела на ременных петлях. Хозяин, не вставая с места, протянул руку, схватил дверь за веревочную ручку и посадил бунтовщицу на самодельный крючок.

— Да, у вас очень спокойная оборона, — не без ехидства сказала я.

Фельдшер с улыбкой взглянул на меня из-под пушистых ресниц, но ничего не ответил. Я опять улеглась и проспала до самого утра.

После завтрака мы отправились в поход. Вылезли из оврага наверх и сразу оказались в траншее.

— Главный ход сообщения, — кивнул мне через плечо мой спутник.

Я никакого представления не имела о переднем крае. Вернее, думала, что там палят друг в друга днем и ночью, сходятся врукопашную, бегают и прячутся где попало…

Я была приятно поражена: здесь был полный порядок. Ни дать ни взять — настоящий земляной город каких-то древних поселян. Главная траншея — центральная улица, а от нее к фронту и тылу отходят переулки-тупики. В переулках, ведущих в сторону противника, чего только не понастроено: доты, дзоты, капониры, стрелковые перекрытые ячейки… В тыловых переулочках спрятались под заснеженными крышами жилые блиндажи. Ни сутолоки, ни драки — тишина… Я присвистнула:

— Вот так наворочали! Зарылась матушка-пехота.

— Фор-ти-фикация, — важно пояснил мне фельдшер.

Мой спутник здесь чувствовал свое явное превосходство и довольно толково всё объяснял. Иногда он подавал команду:

— Бегом марш!

И мы бежали там, где ход сообщения прерывался и вместо траншеи была устроена снежная насыпь, замаскированная со стороны противника понатыканными в снег сосенками.

Я всё ожидала чего-то необыкновенного, но нас даже не обстреляли. Я глядела в мальчишеский стриженый затылок своего гида и размышляла на ходу: «Ох, и растяжимое же понятие — „фронт“. Сказать: я был на фронте — значит ничего еще не сказать. И где же всё-таки настоящий фронт? Где ему начало и где конец? Медсанбат — фронт, а от передовой восемь — десять километров. Армейский полевой госпиталь тоже фронт, а от него досюда километров двадцать пять — тридцать, не меньше. А ведь есть и такие фронтовики, что воюют за пятьдесят, а то и за все сто километров от переднего края. Вот наш писарь Вася вернется домой после войны и скажет жене: „Я был на фронте“, и она ему поверит, и все поверят.

А как же! Ведь упрекает же нас комиссар чуть не каждый день: „Забыли, что вы на фронте?“. А мы вовсе и не на фронте, а только около фронта. Вот он где, настоящий-то фронт!..»

В одном месте мы повстречали какое-то начальство: человек семь, и все в белых маскировочных костюмах. Начальство, видимо, прошло высокое, потому что фельдшер вдруг покраснел и, прижавшись спиной к самой стенке траншеи, вытянулся в струнку. Нас, можно сказать, не заметили, и только замыкающий сверкнул на меня цыганскими глазами и удивленно-весело воскликнул:

— Откуда здесь девушка?

— Кто такие? — спросила я своего спутника.

— Новый командир дивизии со свитой.

— Что ж вы мне сразу-то не сказали! Я ведь еще ни разу не видела нашего генерала.

Фельдшер промолчал, а я подумала: «Значит, и генералы бывают на передовой, а я-то думала, что они только издали командуют»…

Часовые и патрули весело с нами здоровались, с любопытством на меня поглядывали и разговаривали с моим спутником.

— Ну как, ребята, все здоровы?

— Так точно. Как колхозные быки!

— По зубам получали?

— Как всегда — два раза.

— Тут я не выдержала — любопытство одолело, спросила:

— Кто же вам дал по зубам? Немец?

— Зачем немец? Старшина наш угостил.

— Так он дерется, ваш старшина?!

Окаянные парни глядели на меня, как на дурочку, и хохотали. Фельдшер объяснил:

— Это код такой условный. Значит, люди поели.

— А для кого и для чего нужен такой код?

— Чтобы противник не догадался. Немец подключается в нашу телефонную связь и подслушивает.

— Очень интересно немцу знать, поели вы или нет. Подумаешь, какая военная тайна!

— Для противника каждая мелочь представляет интерес, — назидательно сказал фельдшер. — А как же! Поел солдат — значит, он боеспособен. Голоден — уже нет того боевого духа…

Мы задержались у пулеметчиков. Они сидели в дзоте на земляных лавках и набивали патронами пулеметные ленты. Сержант Терехов, рослый, с правильными чертами лица — таких на военных плакатах рисуют, — пояснил:

— Сегодня у нас перерасход. Всю ночь фрицы колготились, шумели, железом каким-то брякали. Часть, видно, сменялась, ну мы и устроили им проводы. Вот набьем боекомплект и уляжемся спать.

Дзот большой, с тремя амбразурами, узкими, как танковые щели. Две из них прикрыты изнутри деревянными щитами, в третью тупым рылом глядит станковый пулемет. «Максим» важно стоит на маленьком столе и на его ребристый кожух напялена самая настоящая кальсонина, даже с завязками.

— Чего это вы его в кальсоны вырядили? — спросила я.

Сержант ласково, как живое существо, погладил пулемет по вороненой щеке и сказал:

— Чай, он тоже мужчина, наш «максимка».

Я поглядела через прорезь прицела на мушку пулемета. Черная мушка была нацелена в левый угол колодца с обломанным журавлем. До колодца не более трехсот метров.

— Там немцы? — спросила я.

— Да, там немецкие позиции.

— А чего ж это я ни одного фрица не вижу?

Пулеметчики засмеялись:

— А мы, думаете, их часто видим?

— А как же вы стреляете?

— Как они в нас, так и мы в них. По ориентирам.

— Какая же это война? Ни одного фашиста не убьешь, а если и убьешь случайно, не узнаешь об этом.

Пулеметчики, выравнивая о коленки набитые ленты, подталкивали друг друга, перемигивались, пересмеивались и тормошили чернявого крепыша:

— Ну какой ты пулеметчик, Ахмет? Ведь ты ни одного фрица не видишь…

— А если танки на вас пойдут?

— Не пойдут здесь танки — болото перед нами, — пояснил Терехов.

— Ну, а если всё-таки пойдут?

Вместо сержанта мне ответил Ахмет. Он проворно выхватил из земляной ниши две зеленые гранаты, величиной с поллитровую банку каждая, и поднес к моему носу:

— Хороший, однако, закуска?

— Ахмет, положи на место! — строго сказал Терехов. — Этак можно напугать человека. Сует прямо в лицо — никакого соображения нет…

Когда мы уже собрались уходить, сержант, улыбаясь, спросил:

— Не хочешь ли из пулемета пострелять?

У меня даже во рту пересохло, но я прикинулась равнодушной:

— Мало ли кому что хочется…

— А хочется, так и стреляй на здоровье. Он заряжен. Этот хвостик подними и нажимай на площадку. Ну! Что же ты зажмурилась?

Я всем телом повисла на рукоятках — и стреляла до тех пор, пока кончилась лента. Я стреляла! Из самого настоящего пулемета по настоящим немецким позициям!

Эх, видела бы бабка, как ее внучка стреляет по фашистам!..

Надо было уходить, а не хотелось.

— Пулеметчики шутили:

— Бросай свою медицину, переходи к нам. Будешь, как Анка, из пулемета строчить.

«Анка с примусом, — грустно подумала я. — Нет, попасть на передовую — несбыточная мечта. Кому пулемет, а кому и примус. Всякая бывает война на фронте…»

Во втором батальоне мне, можно сказать, не повезло. Командир санитарного взвода, грузный и лохматый, поднялся с нар, как медведь. Он глядел на меня без радости: лицо опухшее, глазки заплыли. Я так и не разобрала, старый он или молодой, с похмелья или от неумеренного сна такой…

Медведь-хозяин сунул мне, как лопату, шершавую руку и буркнул свою фамилию. Не разобрала: не то Дубонос, не то Кривонос, переспросить постеснялась. Он равнодушно выслушал меня и молча надел полушубок. Мой новый знакомый ничуть не напоминал своего гостеприимного деликатного соседа. По пути от колодца к колодцу я не слыхала от него ни одного слова, кроме чертыханий, когда он всей тушей проваливался в рыхлый снег.

Разговор пришлось начинать мне: два колодца не были хлорированы.

— Почему? — спросила я Дубоноса или Кривоноса.

— А бес его знает! — равнодушно ответил он. — Я посылал санитара.

«Санитара он посылал, — с неприязнью подумала я. — Небось проверить поленился, дрыхоня».

Мы подозрительно быстро обошли все колодцы. Я спросила с недоверием:

— Как, уже все?

— Вроде бы все, — ответил фельдшер и с подвыванием зевнул.

— Сколько же у вас колодцев?

— А бес их знает! — Опять раздирающий скулы зевок.

— Вы что, трое суток не спали?

— Это никакого отношения к колодцам не имеет, — сердито буркнул Дубонос и поспешил со мною распрощаться.

«Ну что ж, так и доложим начсандиву. Пусть присылает кого-нибудь поавторитетнее. Мне с медведем не справиться».

В третьем батальоне меня встретили музыкой. В землянке санитарного взвода было двое: пожилой играл на баяне, сидя на березовом кругляше, а молодой фальшиво, но зато здорово пел:

Черная бровь,
Губы, как кровь,
Счастье сулят нам и любовь…

Увидев меня, гармонист перестал играть, а певец невыносимо фальшиво рявкнул:

— Иль это сон? Мария, ты ли?

Он захохотал во всё горло и вместо приветствия спросил:

— Как вам нравится мой голос?

— Ничего. Немцы, наверное, слышат, — ответила я и подумала: «Еще один чудик».

— Я и громче могу. Будем знакомы. Военфельдшер Кузьма Азимов. А это мой штатный аккомпаниатор санитар Иван Грязнов.

Пожилой баянист молча поклонился, не сгибая забинтованную шею. Я подала им по очереди руку:

— Чижик.

У Кузьмы Азимова веселые глаза и большой улыбчивый рот. Здесь были свои порядки. Азимов сказал, что для осмотра водоемов надо получить разрешение командования батальона.

— А в других батальонах не спрашивали никакого разрешения, — возразила я.

Вместо ответа веселый фельдшер пропел:

Я не знаю как у вас,
А у нас в Саратове…

— Всё равно сегодня поздно проверять, да и в батальоне никого из начальства нет — все в штабе полка на совещании. Ужинайте и спать.

Что мне оставалось делать? В гостях — не дома. Утром Грязнов принес кашу и чай, и мы поели.

— Ну, потопали, — сказал Азимов. — Разрешаю тебе звать меня Кузей. Имечко что надо! Терпеть не могу выкаться и чинодральничать. Договорились?

Едва вышли из землянки, Кузя рявкнул песню во всю мочь легких.

Как только отзвенела последняя фальшивая нота первого куплета, завыли мины. Они разорвали в клочки окружающий воздух, опалили нас жаром, оглушили, забросали комьями грязного снега. Кузя схватил меня за поясной ремень и, как на буксире, потащил обратно в землянку.

Я сидела на земляном полу и ловила открытым ртом воздух — так быстро мы бежали.

— Испугалась? — спросил Грязнов.

— Не знаю, не успела разобрать.

Кузя захохотал:

— Ах, гадский фриц! Ни черта в музыке не разбирается. Петь не дает!

— Неужели это били по нас?

— По нас, конечно. Проверено: как запою, так и лупит.

— Когда «Катюшу» исполняете — не бьет, — сказал Грязнов.

«Исполняет он! Ревет, как бык…» — усмехнулась я.

— Вот сейчас пойдем, так «Катюшу» спою.

— Ради бога, не надо! — испугалась я. — Как-нибудь в другой раз.

Кузя пожал плечами:

— Не надо так не надо. Другой бы спорил, а я буду молчать.

Но молчать Кузя не умел. Он был весь как на пружинах: всю дорогу приплясывал, мотая лобастой головой и выворачивая ноги пятками наружу, напевал веселую чепуховину:

Моя милка чучело,
Какое-то чумичело…

Солдаты посмеивались, глядя на чудака-фельдшера. Один из них остановил Кузю и стал жаловаться на колотье в боку. Кузя указал пальцем на две тоненькие березки впереди и сказал мне:

— Там штаб батальона, ковыляй, Чижичек, потихонечку, я догоню.

День опять обещал быть славным. Солнышко выкатилось из-за пухлых облаков и засияло совсем по-весеннему.

По оврагу бродили бойцы. Они здоровались со мной, как со старой знакомой, и задавали вопросы:

— Далеко собралась, сестренка?

— К нам на уколы?

Я молча со всеми раскланивалась и не ковыляла, а летела как на крыльях — спешила к двум тоненьким фронтовым березкам, как будто там меня ждало счастье.

Я беспричинно улыбалась весне, солнцу, незнакомым бойцам. Дышала полной грудью, волновалась — всем своим существом предчувствовала, что со мною должно произойти что-то необыкновенное.

И чудо случилось: я увидела парня в распахнутой ватной телогрейке. Он стоял на краю оврага, у самой крыши землянки, задняя стенка которой врезалась в крутой склон.

Он был весь пронизан солнцем, этот незнакомый парень-богатырь, шапку держал в руках, и ветерок ласково теребил его густые темно-русые волосы. Красив? Нет, это не то слово, и не красота незнакомца меня поразила, тем более что я даже не видела его лица. Сама не знаю, почему я вдруг так заволновалась: остановилась как вкопанная и, задрав голову, смотрела на него снизу вверх, боясь перевести дыхание, точно видение могло исчезнуть…

У меня запершило в горле, и я кашлянула. Парень резко оглянулся и спрыгнул вниз. Мы молча друг друга разглядывали.

Выше среднего роста, складный, черты лица приятные: широкий гладкий лоб, темные брови вразлет и серо-синие внимательные глаза. Левый уголок рта незнакомца дрогнул в усмешке. Совсем мальчишеская усмешка: трогательная и какая-то виноватая, точно он в чем-то передо мною молча извинялся. Славный какой! И какая знакомая усмешка!..

И вдруг я вспомнила: это же его портрет, вырезанный из фронтовой газеты, висит в нашем девичьем общежитии над столом! Кто-то из девчат вместе с текстом статьи отрезал подпись под портретом, и мы не знали, кто этот видный парень в белом полушубке. На листке бумаги я в шутку написала: «Это мой жених!» И пришпилила бумажку пониже портрета. Комиссар Сальников шутки не понял и бумажку мою со стены содрал, но портрет не тронул…

Молчание слишком затянулось. Я почувствовала, что краснею, и первая опустила глаза. Выручил подошедший Кузя. Он сказал:

— Товарищ комбат, это Чижик из санбата, она к нам по делу.

— Капитан Федоренко, — представился мне комбат и жестом хозяина пригласил в землянку.

Федоренко… Федоренко… Постой, постой… Ах, Федоренко! Легендарный молодой комбат! Так — вот это, оказывается, кто! Это его считали погибшим в Латвии, а он вдруг воскрес: вырвался из самого пекла, да не один, а во главе роты смельчаков и даже с двумя пленными немецкими офицерами. Мне об этом еще Зуев рассказывал… Это капитан Федоренко быстрее всех в дивизии вывел свой батальон из Демянского окружения, и не как-нибудь, а в полном составе, со всем оружием. Это его в числе самых первых в дивизии представили к ордену. Интересно: получил или нет?..

Мне вдруг стало грустно, я подумала: «Он комбат да еще герой, а ты кто?» Настроение испортилось, точно меня в чем-то жестоко обманули…

В землянке были двое: комиссар батальона — старший политрук Белоусов и начальник штаба — Алексей Карпов.

Рыжий комиссар, нахмурив белые брови, разглядывал меня довольно сердито. Потом его лицо вдруг расплылось в широкой улыбке, и он сказал:

— Братцы, так ведь это же Чижик! Она и есть.

Я приглядывалась к комиссару, но никак не могла вспомнить, где мы с ним встречались. Мысли были заняты другим. Я ни разу не взглянула в сторону комбата, но всё время думала о нем.

— Чижик, разве ты не помнишь, как меня перевязывала? — откуда-то издалека доходил до меня голос комиссара. — Я тогда еще тебе книгу подарил — «Витязь в тигровой шкуре», где-то под Старой Руссой подобрал. Этакий роскошный переплет! Помнишь?

Еще бы не помнить! Царевна Тинатина всю жизнь у меня в печенках сидит!.. В самом начале войны комиссар Белоусов был ранен в ногу и ни за что не хотел в госпиталь. С неделю ездил с нами на «Антилопе» — и вылечился.

Комиссар продолжал:

— А я, Чижик, было расстроился, увидев тебя. Ну, думаю, опять какую-то Еву-искусительницу прислали по наши души. Будь на то моя воля, я бы вашего брата и близко к передовой не подпускал — грех от вас один и беспорядок. Чего смеешься? Не веришь? Даю слово. Вот хоть у Кузи спроси. Тут одна по осени приходила, так он из-за нее чуть на дуэль Карпова не вызвал. Я тогда даже начсандиву звонил, чтобы не присылали к нам представительниц лукавого пола. До сих пор бог миловал.

— А я вот пришла.

— Ты не в счет, ты же малолетняя. Ведь не будешь же ты нас совращать?

Рыжий комиссар, сам того не подозревая, вернул мне хорошее настроение.

— А это как сказать, — насмешливо посмотрела я на него. — Дело не в возрасте, да и не такая уж я безобидная, как кажусь.

Комиссар и Карпов засмеялись. Кузя дурашливо закричал:

— Полундра! — завалился на нары и в полном восторге замахал в воздухе короткими ногами.

— Эк тебя разбирает! Чего дурачишься? — прикрикнул на него комиссар.

Один только Федоренко не смеялся. Глядел на меня внимательно и чуть-чуть улыбался левым уголком рта.

— Ладно, Чижик, уж так и быть, совращай вот этих двух отпетых, — комиссар показал пальцем на Кузю и Карпова, — они будут только рады. Такие проходимцы — пробы ставить негде! А вот комбата, прошу, не трогай. Не порти мне скромного парня. Ведь как-никак на его руках батальон…

Комбат поймал мой взгляд и усмехнулся. Кузя проворчал:

— Не развешивай, Чижик, уши. В тихом болоте всегда черти водятся.

Я подумала: «Пожалуй, что так. Комиссар, конечно, шутит».

— Чижик, пошли-потопали, — позвал меня Кузя, — колодцев много, дай бог к вечеру справиться.

— Чижик, мы не прощаемся, — сказал комиссар, — ты ведь еще зайдешь?

— Да, я должна вас информировать о состоянии водоемов в батальоне.

«Должна! А в первых двух батальонах не была должна!»— укорила меня совесть. Но что же делать, если так хочется еще раз увидеть его, а благовидный предлог только один…

Кузя, видимо, решил поберечь голос, не пел, так что мы благополучно обошли все колодцы. Вот так Кузя-весельчак! Поет и пляшет, а дело знает — всё захлорировано. Попробуй придерись!

Уже в сумерках мы возвратились на КП батальона. Комиссар, комбат и Карпов, полулежа на нарах, застланных плащ-палатками, собирались то ли ужинать, то ли обедать — на передовой и не разберешь. Молодой солдат наливал из термоса в котелки какое-то густое варево. Вкусно запахло лавровым листом и разварной тушенкой.

Комиссар сказал:

— Гостям честь и место. Ну-ка, подвиньтесь.

Мы с Кузей сбросили обувь и тоже залезли на нары. Кузя устроился полулежа, а я уселась по-турецки, старательно натянув на колени свою праздничную юбку. Почему-то подумала: «Как хорошо, что я не послушалась доктора Веру и сняла ватные брюки. Ну на кого бы я была сейчас похожа!..»

Оглядев своих сотрапезников, пошутила:

— Вы как римские патриции на пиру.

— Только венков не хватает, — откликнулся комбат.

— И рвотных перьев, — добавил Кузя.

Комиссар строго на него поглядел:

— Нашему Кузьме зачастую мешает полуинтеллигентное воспитание! Брякнет так уж брякнет — хоть стой, хоть падай… Чижик, а ты усы не раздувай — водки не получишь. Малолетних не спаиваем.

Я возмутилась:

— У нас в медсанбате пьяниц нет! А вот вы по какому случаю собираетесь напиться? Праздник сегодня, что ли?

— Напиться! — буркнул Кузя. — Да от такой порции и воробей не окосеет…

Комиссар, разливая водку из фляги в маленькие латунные стаканчики, тоже возразил мне:

— Какая же это пьянка? Законные фронтовые сто граммов на брата. Не пропадать же добру…

Значит, по привычке хлещете? — съехидничала я.

— Ох! — Карпов затрясся в приступе беззвучного смеха и, опрокинув свой стаканчик на плащ-палатку, заворчал — Противная девчонка!.. Всё до капли пролил…

— Поделитесь с начальником штаба, — посмотрела я на Кузю, — а то он заплачет от огорчения…

— Птичка-невеличка, а язычок с аршин, — покачал головой Карпов.

— Другой бы спорил, — пожал плечами Кузя, — а я всегда пожалуйста. — И поделил свою порцию пополам. И комбат добавил. Стаканчик Карпова опять оказался полным до краев.

— Не было бы счастья, да несчастье помогло, — усмехнулся комиссар. — А теперь, Чижик, тихо. Довольно людей смешить. За столом должен быть порядок. Да и есть охота.

Полужидкое варево из гречневой крупы, консервов и сушеного лука было сильно наперчено, попахивало дымком, но ели все с завидным аппетитом.

— Как вкусно! — сказала я. — А у нас в медсанбате всё одно и то же. На первое суп с галушками, на второе — каша.

— Вот оно где у меня это дежурное меню застряло, — комиссар провел ребром ладони по горлу. — И сегодня бы давились галушками, если бы не я. Лодыри, — указал он на своих сотрапезников, — лучше весь день на нарах проваляются, чем для себя что-нибудь сделают. Это я пошел в хозвзвод да из тех же продуктов организовал эту похлебку.

— Значит, вы их плохо воспитываете, — сказала я, — надо с ними строже.

— Ну, братцы, держись! Комиссар себе союзника приобрел, — засмеялся Карпов.

Комиссар укоризненно на него поглядел:

— Вот полюбуйся, Чижик. Никакой серьезности. Хлебом не корми, дай посмеяться. Как соберутся они с Кузей вдвоем, хоть из дому беги. Ни тебе солидности, ни приятного разговора. «Хи-хи-хи» да «ха-ха-ха!» — только и дела. Они и комбата испортили бы, кабы не я. — Голос комиссара был сердитый, а маленькие голубые глаза смеялись.

Когда опорожнили котелки, комиссар Белоусов сказал:

— Ну, дети мои, делу — время, потехе — час. Я пошел в роты. Ты, Михаил, как? — обратился он к комбату.

Я с одиннадцати буду на правом, Алексей на левом. Комсорг из политотдела вернется — в центр пойдет.

— Ох, глядите, ребятушки! В оба надо глядеть. Немец части заменил. Вся система огня новая, идешь и не знаешь, откуда ударит…

— Не волнуйся, комиссар, — успокоил его комбат, — всё будет в порядке, не в первый раз.

Вот тебе и еще один комиссар. Конечно, не Фурманов, но зато и не Сальников. Человек. Шутник и весельчак, а ведь уважают, — это же сразу видно.

— Чижик, ты оставайся у нас ночевать, — сказал комиссар, засовывая за ремень две рубчатые гранаты, — нечего по ночам бродить, еще подобьют, как на грех, или ногу сломаешь. У нас тут всё кругом изрыто. Да и Кузе доверять нельзя. Он позовет своего Грязнова и запоет тебя до обморока. Такие случаи уже бывали.

— Не слушай, Чижик, пошли! — Кузя подал мне шинель.

— Скажи-ка, не нравится, — улыбнулся комиссар. — Ну, я на оборону, друзья мои.

Карпов показал Кузе кукиш:

— Видал? Чижик останется у нас. Ишь хитрый Митрий, — как какая девушка появится — всё к нему, а мы что, не люди?

— Чижик, ты к кому в командировку пришла? К ним или ко мне? — кипятился Кузя.

Я стояла в нерешительности: и Кузю не хотелось обижать, и уходить было жаль. Комбат сказал:

— Останьтесь, пожалуйста! Не уходите.

Этого я и ждала.

— Вольному воля, а пьяному рай, — буркнул разобиженный Кузя и ушел.

— Вы не знали раньше нашего Азимова? — спросил меня комбат. — Замечательный парень. А видели бы вы его в бою! Это не фельдшер, а природный военачальник. Я ему роту стрелковую предлагал, да ваше медицинское начальство не согласилось.

— Чем бы это заняться до одиннадцати? — вопросительно поглядел на меня Карпов.

— Давай, Леша, уточним новую схему огня, — предложил комбат.

— Гостеприимный хозяин, нечего сказать, — усмехнулся Карпов. — Да и что там уточнять, когда еще ничего не ясно. Вот сегодня еще раз понаблюдаем, донесения сопоставим, а потом уточним. Согласен?

— Пусть будет так, — кивнул комбат. — В карты, что ли, сыграть?

— Можно и в карты, — согласился Карпов. — Только я сначала Тане позвоню — надо соблюсти ритуал. — Он стал накручивать ручку полевого телефона.

— Кто это Таня? — спросила я у комбата.

— Фельдшер. Командир санитарного взвода соседнего полка.

— Разве в нашей дивизии есть девушки на передовой?

— Пожалуй, одна только Таня.

Карпов тем временем ругался с телефонистами и называл условные позывные. Комбат взял меня за руку:

— Слушайте внимательно, представление будет коротким.

Карпов, наконец, прорвался к Тане. Лицо его вдруг стало глупым, сладчайшая улыбка растянула рот до ушей, голубые глаза стали маленькими-маленькими, Он спросил умильным голосом:

— Это вы, Татьяна Ивановна? Добрый вечер, добрый вечер, дорогая! Это Карпов. Да. Леша. Да вот мы с комбатом…

— Меня-то зачем приплел? — недовольно пробурчал комбат. Карпов погрозил ему пальцем и продолжал вкрадчиво:

— Ах, какая скука! Если бы вы… Что? — Он повернулся к нам: — Сеанс окончен. — Положил на место трубку и захохотал: — Ах эта чертовка Таня! Бес, а не девка. Положи, говорит, болван, трубку да пробежись со своим комбатом разок другой по обороне, вот блажь и пройдет… Так и сказала!

— Правильно сделала, — улыбнулся комбат. — Татьяна Ивановна молодец. Ну, сдавай, что ли!

Карты были истрепанные, и, плохо разбирая масти, я проигрывала. Комбат подсказывал, Карпов злился и ворчал:

— Ну что играть с дураками? Давайте лучше поболтаем.

— Мы болтали с Карповым, как два давнишних приятеля, хохотали и дурачились. Я рассказывала о наших девчатах, о комиссаре Сальникове — смешила Лешку, а он меня. Комбат молчал, украдкой поглядывая на меня и улыбаясь своей загадочной улыбкой.

Около одиннадцати комбат и Карпов стали собираться на оборону.

— А вы ложитесь спать, — сказал мне комбат. — Ничего не бойтесь. Тут будет дежурный телефонист. Ванюшка, позови сюда Чалого. Пусть переключит аппарат на нас, — приказал он ординарцу.

Но спать мне не хотелось. В землянке было жарко и душно. Большая печка-бочка раскалилась докрасна.

Мне захотелось подышать свежим воздухом, и я вышла из блиндажа.

Ночь темным-темна. Влажные облака висят над самой головой. Попахивает пороховыми газами. Отчетливо доносится ожесточенная перестрелка. В общем хаосе звуков ухо улавливает знакомое: вот рвут тугую парусину темноты ружейные нестройные залпы; а это басит «максим». «Чук-тюк! Чук-тюк!» — хлещет короткими очередями автомат. Злобно заливаются пулеметы МГ — длинную строчку ведут немецкие «портные» — шьют саваны про запас…

И что-то всё время вспыхивает там, на верху оврага. Призрачный мертвенный свет выхватывает из темноты отдельные предметы: белый ствол березки, крышу блиндажа, глубокое, как колодец, дно оврага.

— Где вы тут? — это меня окликнул вышедший из землянки комбат.

Я промолчала, и он опять позвал:

— Идите сюда, здесь не только слышно, но и видно.

Он взял меня за руку, и мы выбрались на кромку оврага, туда, где он стоял утром. Я взглянула в сторону передовой и ахнула:

— Вот так иллюминация!

Цветные ракеты вспыхивали непрерывно, расцвечивая в фантастические тона снежное запорошенное поле. Справа что-то сверкало, рассыпая во все стороны яркие искры, наподобие бенгальского огня. Вот снова взвилась целая серия красных ракет, потом зеленых.

— Немцы забавляются, — сказал комбат. — Жарят цветными без разбора. Они это любят. Видно, так ночь короче кажется.

— И наши забавляются?

— Нет. Наши освещают позиции, чтоб фашисты незаметно не подобрались. А цветные ракеты служат у нас только для определенных сигналов, иначе будет путаница.

— А что это за огоньки? Как их много!

— Это трассирующие пули.

— Так это они так отвратительно гнусавят?

— Да. Это старуха безносая поет.

Мы немного помолчали. Потом я спросила:

— Страшно вам здесь?

— Он засмеялся:

— Да нет, не очень… Привычка.

Спускаясь, я споткнулась в темноте и вдруг оказалась у него на руках. Так и донес он меня до землянки, осторожно опустил у входа и, не сказав ни слова, ушел.

Я забралась на нары, укрылась чьей-то шубой. Наверное, не заснуть. Он ушел, а я всё еще вижу его так отчетливо, так ясно слышу его голос… Вот так попала на передовую! Голова кругом…

В углу за маленьким столом чернобровый телефонист, мешая русские слова с украинскими, вел телефонный разговор. «Это, наверное, и есть Чалый», — подумала я и невольно прислушалась.

— Урал? Я Гора. Слухай: три карандаша сломались. Простые. Один можно заточить. Два взял землемер, и труба сломалась. Яка труба? С граммофону. Жука? Не треба. Совсем не грае. Двадцать пьятого нема. Двадцатого тоже и восемнадцатый зараз на свадьбе. Самоцвет! Самоцвет! Який я тоби Чалый? Я Гора. Хиба ж не знаешь?..

«Опять этот код», — подумала я, да так и заснула под мелодичный говорок молодого телефониста.

Проснулась от артиллерийского обстрела. На верху оврага, где-то над самым перекрытием блиндажа, снаряды сотрясали землю. За жердьевой обшивкой стен, как что-то живое, шурша, сползал песок.

Услышала встревоженный голос комбата:

— Новая батарея!

— Да нет, это всё та же, из Дешевки, — сонно отозвался Карпов.

— А я тебе говорю, что новая! И бьет прямо по Зернову. Не веришь? А ну, айда — поглядим. — Две пары ног протопали мимо нар.

Артналет давно кончился, а комбат с Карповым всё не возвращались. Было тихо, так тихо, как бывает в деревне перед самым рассветом. Только часовой покашливал на улице, да в противоположном углу нар кто-то носом выводил заливистые трели. Я приподнялась и увидела рыжий затылок комиссара. Слышалось равномерное «пых-пых-пых» — это лампа-гильза высасывала длинным фитилем последние капли бензина. Я подумала: «Значит, уже утро». Спать больше не хотелось. Хлопнула входная дверь, и опять послышался негромкий голос комбата:

— Теперь эта сволочь покоя не даст. Надо связаться с Решетовым. Они, наверно, засекли. Звони Зернову: всё ли у них благополучно? Я отмечу по карте.

Два друга спорили вполголоса, шуршали картой и по очереди разговаривали по телефону. Я лежала не шевелясь и думала: «Вот у Карпова совсем не такой голос…»

— Ну, задымил! Убирайся. Комиссар проснется, он тебе задаст.

— И за какие только грехи я попал в такую поганую компанию! — заворчал Карпов, направляясь к выходу. — Напиться нельзя, выругаться нельзя, влюбиться тоже нельзя! Даже покурить всласть не дают! Настоящий монастырь! Тьфу!

— Двадцатого требуют. — Чалый передал комбату трубку.

— Двадцатый отдыхает, — тихо сказал в трубку комбат, — только что лег.

Вернулся Карпов. Спросил:

— Что это ты делаешь?

Комбат ответил шепотом:

— Понимаешь, у нее гвоздь в сапоге, под самой пяткой. Хочу вытащить и не могу зацепить.

— Загони его внутрь. Пристукни гранатой. Очумел совсем, парень! Запал-то вытащи…

Комбат засмеялся и опять шепотом:

— Леш, сапоги!.. Кошачьи лапки…

— У них всё кошачье, — буркнул Карпов, — только язык с вожжину длиной. Попробуй женись — визг с утра до отбоя. Знаю я ихнюю породу.

— Откуда ж такой горький опыт? Ведь ты пока не женат.

— На чужое счастье насмотрелся досыта. Век не женюсь.

— Проснулся комиссар. Сел на нарах, потирая со сна лицо, заворчал:

— И что ты, Алексей, за человек? Не успеешь глаза закрыть, как он: «бу-бу-бу!» Времени тебе для разговоров не хватает, что ли? Ни черта из-за тебя не выспался.

— Так поспи еще, — сказал комбат, — мы больше не будем разговаривать.

— Нет уж, раз проснулся, теперь шабаш, хоть глаза выколи — не заснуть. Ложитесь сами. Я подежурю.

Комбат и Карпов выспались скоро. В одиннадцать все уже завтракали.

Пришел Кузя. Я заикнулась было насчет передовой, но он меня поддел:

— А у нас в траншее колодцев нет.

— Нечего тебе там делать, — решил комиссар.

Нечего так нечего, во всяком случае представление о передовой я теперь имела. Стала собираться домой. Меня отговаривали в четыре голоса: просили погостить еще денек. Но мне было пора: нельзя злоупотреблять добротой начсандива, да и комиссар Сальников мое опоздание расценит как лишнее доказательство недисциплинированности.

— Чижик, ты что задумалась? — спросил комиссар. — Не вздыхай глубоко, не отдадим далеко. За своего парня просватаем.

Я не отозвалась на шутку и стала прощаться.

Провожали меня Кузя и комбат. У поворота в землянку санитарного взвода Кузя раскланялся и протянул мне руку лодочкой.

— Куда же вы? Ведь обещали проводить! — голос мой был фальшив, как Кузино пение.

Кузя поглядел на меня насмешливо и, уже отойдя на несколько шагов, запел:

— Вот и кончилось наше свиданье.
Дорогая, простимся с тобой!
Ты скажи мне свои пожеланья, —
Я вступаю в решительный бой…

На сей раз мне было не смешно, хоть Кузя фальшивил больше обычного.

Мы шли молча. Перебираясь через большую воронку, комбат подал мне руку и не отпускал мои пальцы до самого конца пути. А меня вдруг сковала робость, так не свойственная моему характеру. Язык был точно деревянный, и во рту пересохло. Я злилась и на себя и на него: «Ну а он-то чего молчит как в рот воды набрал? Тоже мне герой!..»

Возле расположения санитарной роты полка остановились. Дальше дорога шла прямо в тыл, провожатого тут не требовалось. Я сказала:

— Прощайте! — и выдернула руку из его теплой ладони.

Он посмотрел мне прямо в глаза. Усмехнулся. Вздохнул. Так и не сказал ни единого слова. Молча пошел прочь. «Вот и всё, — подумала я, — может, больше никогда не увидимся…» И неожиданно для себя заплакала.

Он отошел уже довольно далеко, но вдруг обернулся, увидел, что я стою на том же месте, и побежал назад.

Я шарила по карманам шинели и не находила носового платка. Силилась улыбнуться и не могла.

— Ты плачешь? — Он подхватил меня на руки. Смеясь, говорил что-то несуразное, а я только и поняла, что у меня губы соленые. Наверное, от слез…

— Пусти. Увидят…

— Пусть видят, — сказал он, но поставил меня на ноги. Еще раз поцеловал и ушел. Уже издали крикнул: — Я напишу тебе! — несколько раз обернулся, помахал шапкой.

Проваливаясь по пояс в снег, я забрела в глубь лесочка, уселась на поваленную снарядом сосну и всласть наплакалась.

Возвратясь в медсанбат, я первым делом написала отчет и сдала его на пункт сбора донесений для передачи Ивану Алексеевичу. Потом сняла со стены газетную фотографию Федоренко и спрятала в записную книжку, в левый карман гимнастерки. Вечером Катя-парикмахерша возмущенно сказала:

— Девчонки, а ведь комиссар-то всё-таки содрал нашего героя!

Я промолчала, только улыбнулась про себя: «Не всё вам иметь тайны. Есть и у меня теперь свой секрет».

На другой день утром состоялся разговор с доктором Верой. Раненых не было, и из врачей дежурила только она.

— Доктор, вы не знаете такого капитана Федоренко? — заливаясь румянцем, спросила я.

— Комбата? Знаю. Видела несколько раз в штабе дивизии на партийном собрании.

— Он вам понравился?

— Как тебе сказать… Милый парень… А почему он тебя интересует?

— Потому что я его люблю…

— Чижик! — доктор Вера всплеснула руками. — Что ты такое говоришь! Опомнись! Когда ж ты успела его полюбить?

— Я люблю его всю жизнь и буду любить до самой смерти!

Доктор Вера долго молчала, а я с тревогой ждала, что она скажет.

— Милая девочка, мне очень тебя жаль, — наконец сказала моя наставница. — С тобою случилось несчастье.

Разве любить — это несчастье?

— Сейчас — да. А для тебя в особенности.

— Почему?

— Тут, Чижик, много «почему». Во-первых, ты еще слишком молода и неопытна. Во-вторых, не воображай, что вас разделяют какие-то ничтожные десять километров. Между вами лежит война. Ведь не попросишься же ты у комиссара в полк на свидание? А ему и думать нечего оставить батальон хотя, бы на два часа. Как же вы будете видеться? Знать, что он где-то рядом, и не иметь возможности встретиться — это тяжело.

Я переведусь в полк.

Абсурд. Кто тебя пустит в полк, несовершеннолетнюю? И еще я тебе скажу: а вдруг убьют твоего Федоренко? Ведь такое надо пережить…

— Убьют Федоренко?! Да что вы, Вера Иосифовна! Разве это мыслимо?

— Убивают же других. Ведь ты знаешь, где он находится.

— То других…

— Скажи, Чижик, он тебе объяснился?

— Не объяснился. Но я знаю, что он меня любит. Он меня целовал.

— Целовал? Ну, знаешь ли…

— Доктор, честное слово, я не виновата! Это же нечаянно получилось. Само собой…

И я рассказала, как всё было. Доктор Вера опять задумалась.

— Вот что, девочка, — сказала она после долгого молчания, — трудно здесь что-либо советовать. Может быть, это еще пройдет. Я понимаю: необычность обстановки, сила первого впечатления, твое взбудораженное состояние… Одним словом, время покажет. Ну, а уж если не пройдет — значит, это серьезно. Разбирайся тогда сама. Тут никто не поможет.

Потянулись нудные дни. Письма от Федоренко не было. Я жила как во сне. Всё валилось из рук: кипятила шприцы с поршнями, и они лопались. Забывала вставлять в иголки мандрены, а в стерилизаторы решетки.

Зоя Михайловна, не терпевшая ни малейшей небрежности в работе, сердилась:

— Чижик, спишь ты, что ли?

— Тижик, ты тихо спэши, — советовал доктор Бабаян. — Так поступали дрэвние грэки…

Когда моя задумчивость уж очень раздражала старшую сестру, он за меня заступался:

— На нашего Тижика плохо действует вэсна. Это бывает.

Какая весна? Я ее и не замечала. Доктор Вера оказалась права: не было никакой возможности увидеться с Федоренко. Да и нужно ли это? Может, он просто пожалел, что я плачу?..

Я теперь постоянно прислушивалась к грохоту на передовой и про себя соображала: «В каком это полку?»

Наступил апрель. Мне исполнилось семнадцать лет, но настроение от этого не улучшилось: писем не было, вообще не было никаких известий из полка. И вдруг приехал Карпов!

Увидев Лешку, я до того обрадовалась, что чуть не повисла у него на шее. Он приехал не один, а с комсоргом батальона. Младший политрук Заворотний, молодой, черноглазый, увидев меня, белозубо заулыбался:

— Так это и есть Чижик?

Я засмеялась. Карпов достал из сумки толстенное письмо и протянул мне:

— Ответ приказано на пяти листах. А где у вас тут зубной врач?

— У тебя болят зубы? Как жаль. А у политрука но болят? Нет? А у Федоренко? Тоже нет? А может, заболят? А? У нас такой зубодер — ахнуть не успеешь — все зубы повыдергает. Старшине вытащил сразу три — и хоть бы тебе что…

Я, наверное, поглупела от радости: смеялась и болтала не переставая.

Карпов, держась за щеку, болезненно сморщился:

— Да замолчи ты, сорока-белобока! О-о, спасу нет… Веди скорее к своему эскулапу. А потом комсоргу покажи, где живут выздоравливающие. Ему кое-кого повидать надо.

Мы шли по середине улицы. Комсорг вел в поводу коней, захлюстанных грязью по самое брюхо. Я показала Карпову зубной кабинет, а комсоргу — госпитальный взвод и убежала читать письмо. Забралась на кухню и закрылась на крючок.

Письмо было длинное — на трех страничках полевого блокнота. Почерк крупный, буквы клонятся влево, но зато какие слова!

Я лихорадочно писала ответ — получалось что-то многословное, нескладное, а времени в обрез! Два раза разорвав написанное, я взяла новый листок бумаги и написала: «Я тебя люблю одного на всю жизнь. И я приеду. Ты жди». В коробке из-под новокаина отыскала свою единственную фотографию. Это мой приятель корреспондент Маргулис как-то снял меня на память о Старой Руссе. Не очень-то похожа, но другой нет. Скажи на милость, и чего набычилась? И нижняя губа оттопырена… А, пошлю какая есть, просит же…

Принимая от меня тоненький конверт, повеселевший Карпов недовольно сказал:

— Только-то? А бедный Мишка всю ночь сочинял…

— И я напишу… Потом…

Уехали.

— Теперь письма от Федоренко приходили чуть не каждый день. Подавая мне очередное письмо, старшина Горский показывал в улыбке редкие желтые зубы:

— Ну о чем можно каждый день писать?!

— Мало ли о чем! О погоде, о весне…

— О весне, как же! — ухмылялся старшина. — А уши пылают, как маки.

Иногда письма были веселые, бодрые, но чаще грустные: он хотел меня видеть и не знал, как это устроить, и я не знала. Долго думала и решила обратиться к начсандиву и всё откровенно ему рассказать. Иван Алексеевич поймет меня и отпустит навестить Федоренко. А если не отпустит? Нет, отпустит — он добрый и славный. Я посоветовалась с доктором Верой и показала ей последнее письмо Федоренко. Она задумчиво сказала:

— Ну что ж, пожалуй, ты права…

Надо было узнать, когда в медсанбат приедет начсандив. Но узнавать не пришлось. Дальнейшая моя судьба решилась в течение ближайших суток.

Утром рано в нашей деревне появился веселый корреспондент Маргулис, и комиссар поинтересовался, к кому он пришел. Маргулис, не моргнув глазом, ответил:

— К Чижику!

— Действительно ли я была ему нужна, или он просто дразнил комиссара — не знаю, но комиссар на меня рассердился. Наверное, подумал, что Маргулис мой кавалер. Днем старшина мне сказал:

— Ну, Чижик, берегись! Кажется, ты загремишь в тыл. Всё утро сегодня комиссар с комбатом сражался. Комбат не хочет тебя отправлять, но ты же знаешь, чем обычно кончаются подобные баталии.

Я ахнула:

— Да за что же меня в тыл?! В чем я провинилась? Старшина, миленький, дорогой, ну что мне делать?!

— Не знаю, — пожал плечами Горский. — У доктора Веры проси совета. Она разумница — что-нибудь присоветует.

Перспектива отправки в тыл испугала меня несказанно. Куда в тыл? Зачем? Уехать с фронта, бросить дивизию, друзей-товарищей, ближе которых у меня никого нет, — да разве это мыслимо?.. Бросить Федоренко!.. И всё этот чертов Маргулис! Ему хаханьки, а мне слезы…

Я побежала к доктору Вере. Вера Иосифовна меня успокоила:

— У комиссара нет никаких оснований отправить тебя в тыл, следовательно, и расстраиваться нечего. А в крайнем случае ты поедешь в Мелеуз, к жене доктора Журавлева. Мы этот вопрос как-то обсуждали. София Павловна возьмет тебя в свою больницу и устроит в девятый класс. Тебе же, девочка, учиться надо…

— Так-то вы все меня любите! — с горечью сказала я. — Только бы с глаз долой… — И выбежала на улицу.

— Ну что делать? К кому обратиться? Пойти к самому генералу и всё ему рассказать?.. Но ведь я совсем не знаю нового командира дивизии, генерал-майора Кислицина. А может, попросить майора Воронина? Да нет, пожалуй, и он, как доктор Вера, скажет: «Тебе надо учиться…» Ведь он не раз уже заводил такой разговор. Остается одна надежда на начсандива. Если уж и Иван Алексеевич не заступится, тогда — всё…

Я стояла на улице и плакала, не вытирая слёз. Даже не заметила, как подошел Вася-писарь и позвал меня в штаб. В штабе комбат Товгазов и начсандив пили чай из маленького самовара, который старшина Горский возил с собой. «Про гостей». Комиссара, на мое счастье, не было.

Иван Алексеевич, поглядев на мою зареванную физиономию, усмехнулся:

— Чует кошка, чье мясо съела… Значит, не хочешь в тыл? Садись-ка, Чижик, с нами чаевничать. Надо обсудить один вопрос.

От чая я отказалась и, глядя себе под ноги, молча глотала слезы.

— Ну вот, — сказал Иван Алексеевич, — куда же ее в полк? Ревет…

— Меня в полк?! — Я разом вытерла слезы. — Насовсем?

— Разумеется. Видишь ли, один комиссар просит прислать для работы на командном пункте полка девушку. Он считает, что вопросы санитарии и гигиены лучше вручить в женские руки. Надо, чтобы девица была боевая, чтоб сумела за себя постоять, — в полку пока женщин нет. Вот мы с комбатом и решили предложить комиссару Юртаеву твою кандидатуру.

— И там комиссар? — испугалась я.

Комбат засмеялся, а Иван Алексеевич сказал:

— И там комиссар. Да еще какой! У товарища Юртаева по струнке будешь ходить.

Он говорил еще долго, но я точно оглохла и слышала только, как поет мое влюбленное сердце: «В полк! В полк!» Но вот оно тревожно замерло: «В какой полк?» Тут я опять обрела способность слышать: начсандив назвал не тот полк, в котором служил Федоренко…

Должно быть, на моем лице отразилось разочарование, потому что Иван Алексеевич спросил:

— Ты недовольна? Не хочешь? Тогда пошлем кого-нибудь другого.

— Нет, что вы, я согласна! — закричала я, и вопрос был решен.

Девчата наши как взбесились. Сначала налетели на меня, потом на начсандива: оглушили его упреками и просьбами — еле отбился, бедный. Катя-парикмахерша, вытирая злые слезы прямо рукавом шинели, кричала:

— Хоть сто рапортов подавай — толк один! А кто не просится — того посылают, да еще несовершеннолетних… Вот напишу заявление в ЦК комсомола: воевать человеку не дают!

Собралась я по-солдатски — в пять минут. Очень спешила, всё боялась, как бы не вмешался комиссар Сальников, — от него всего можно ожидать… По этой же причине с друзьями-товарищами распрощалась кое-как. А в артснабжение и вовсе не зашла. И к газетчикам зайти не успела…

Вот я и в полку! Такой же овраг, как в батальоне Федоренко. Только здесь он круче забирает вправо и больше отклоняется в сторону тыла. В овраге командный пункт полка и штабные подразделения. В этом же овраге чуть подальше — кухня, а еще дальше санитарная рота в лесочке и тылы полка.

На верху оврага интересного мало: всё то же болотистое мелколесье тянется в сторону фронта километра на полтора. Кочки, колючая трава-осока да голубые сосенки-раскоряки в мой рост.

Там впереди, где кончается болото, ярко выделяется желтая полоса — это окопы: два батальона занимают оборону.

А третий — резервный — «месит глину» в непросохшем поле, что километрах в трех от линии окопов.

С раннего утра до обеда и с обеда до самого вечера две роты «наступают» на третью. Три полковые пушчонки-сорокопятки изображают артиллерию: тявкают вхолостую.

Пехотинцы стреляют тоже холостыми патронами, кричат «ура» и «сходятся врукопашную». Люди учатся наступать.

Ходила и я поглядеть на эту игру, да зареклась. Полковые разведчики в маскировочных костюмах с нашитыми по материи мочальными хвостиками бесшумно подкрались, свалили меня на землю, связали по руками и ногам, заткнули рот чем-то вонючим, набросили на голову плащ-палатку и куда-то поволокли. Чуть не задохнулась!

У командного пункта резервного батальона меня развязали и вытащили изо рта шерстяную варежку. Командир разведчиков Мишка Чурсин пресерьезно доложил комбату, что они «достали языка».

Я яростно отплевывалась: шерстяной ворс налип на язык и нёбо, в горле першило, во рту было отвратительно кисло.

Командир батальона, капитан Пономарев, человек немолодой и серьезный, глядел на меня с сочувствием и стыдил озорников.

Мишка Чурсин нагло щурил желтые глаза, лениво оправдывался:

— Так ведь надо же тренироваться!

— Ну и тренируйтесь на здоровье: таскайте друг друга.

— Друг друга неинтересно. Какая же это игра, если я наперед знаю, что меня сейчас утащат. Интересно, когда неожиданно.

— Но девушке-то не больно интересно, нахал! Скройтесь с моих глаз! И чего лезете в расположение батальона — места вам, что ли, мало!

Мишка, посмеиваясь, ушел и увел своих подчиненных.

— Ох, уж этот Мишка Чурсин! Глаза совсем как у кота, и повадки кошачьи: не ходит, а крадется по земле, и всё время начесывает свою кривую соломенную челку: как лапой умывается.

Мишка о себе высокого мнения: еще бы — в свои двадцать лет он уже лейтенант. В течение зимы его разведчики приволокли четыре «языка» — сам командир дивизии пожимал Мишкину храбрую руку.

Разведчик в числе самых первых в полку был награжден медалью «За отвагу». Мишка кровно на меня разобиделся: не оказала я должного внимания полковому герою.

Вначале он меня просто игнорировал. Мы сталкивались по нескольку раз в день, но Мишка даже не здоровался со мною, а иногда демонстративно отворачивался. Меня это мало задевало. Не мне же первой ему кланяться! Молод слишком.

Мишку, видимо, заело мое равнодушие. Он начал меня задирать. Уже не отворачивался при встрече, а, проходя мимо, нагло щурил глаза и бросал ядовитые реплики.

Вскоре после моего появления в полку для комиссара Юртаева привели нового жеребца. Красивое животное плясало у коновязи возле штаба, а вокруг яростно спорили лошадники во главе с Мишкой.

Увидев меня, разведчик скроил невинную физиономию:

— Как вы думаете, сестричка, это конь или кобыла? Никак что-то не разберемся…

Мишкина выходка всех рассмешила, но я осадила озорника:

— Это не конь и не кобыла, а такой же жеребец, как и ты!

Мишкины однополчане взвыли от восторга и захохотали так, что жеребец стал рваться с привязи. На Мишкину отчаянную голову посыпались насмешки:

— Что, разведка, съел?! Не подавись, гляди…

— Получил прикурить?

— Буль-буль — и на дно?

На шум из землянки вышел начальник штаба полка капитан Казаков. Он хмуро поглядел на веселую компанию, строго спросил:

— Вам что, делать нечего? Ржут как лошади, — жеребца испугали! А ну, марш по своим местам!

По утрам я ежедневно проверяла все штабные подразделения на вшивость, или «на форму сорок», как у нас говорили по местному коду. Малоприятная эта обязанность не очень бы меня обременяла, если бы не дурил Мишка.

В первое же мое посещение он скомандовал:

— Раздеваться догола!

Рослые, как на подбор, красивые парни весело повторили команду и, усевшись на траву, с комической поспешностью стали стаскивать с ног сапоги. Такие же озорники, как и их командир!

Я топнула ногой и сердито поглядела на Мишку:

— Вы что, с ума сошли? Сейчас же дайте команду раздеться только до пояса!

Мишка с насмешливой улыбкой глядел мне в лицо и мерцал желтыми глазами. Шутливо поклонился:

— Пардон, мы вас не поняли. — И пропел: — Отставить догола! Раздеваться только до пояса!

Мой новый начальник, военфельдшер Володя Ефимов, жалобу на разведчиков выслушал внимательно и, лукаво улыбаясь, сказал:

— Сама виновата: не оказала Мишке должного внимания — вот он и куражится с досады. Он же, как пчела, по крошке собирает дань восхищения. Ничего, мы его перехитрим. К разведчикам больше не ходи — я сам буду их осматривать.

Перехитришь такого Мишку, — он еще и не то придумает!

Мой курносый молодой начальник молчалив и серьезен не по годам. У Володи большой шишковатый лоб и пристальные серо-зеленые глаза, а над верхним веком левого глаза красная, как бусинка, родинка. Разговаривая, Володя улыбается, и тогда в углах его большого рта появляются маленькие лукавые ямки, а некрасивое лицо хорошеет. Встретил он меня без особого восторга, с досадой сказал:

— Надо строить землянку.

— Что я за начальство — обойдусь и без отдельной землянки.

Володя помолчал немного: наверное думал, что со мною делать, а потом носком сапога провел по земляному полу черту как раз посередине и сказал:

— Чур, друг другу не мешать. Здесь мы повесим плащ-палатку вместо занавески.

Я пожала плечами: мне не нужна была занавеска — я не собиралась много времени проводить под землей, тем более что погода установилась почти летняя.

Когда Володя куда-то отлучился, я вымела все углы ольховым веником, обмахнула стены, заправила плащ-палаткой свой топчан и поставила в консервной банке букет желтых кучерявых цветов, которые мы в детстве звали «кошечки». Полюбовалась на свое новое жилье — осталась довольна.

Мы с Володей почти не разговаривали, а так как я не привыкла молчать, то старалась быть дома как можно меньше, тем более что в полку для меня всё было ново: и люди, и непривычная обстановка.

Володя мог часами сидеть неподвижно, подперев кулаками тугие щеки, и в это время у него был странный отсутствующий взгляд: казалось, он ничего не видел и не слышал. Иногда он что-то писал карандашом в полевом блокноте или листал очень толстую и очень старую книгу, которую прятал в изголовье.

Однажды я не вытерпела и спросила, о чем он всё время думает и что пишет?

— Видишь ли, Чижик, меня интересуют некоторые вопросы философии, — задумчиво ответил Володя.

Я была поражена. В моем понятии философ — это прежде всего мудрец, мыслитель, и потому философия доступна только избранным.

В восьмом классе на уроках литературы и истории нас бегло знакомили с древнегреческими философами, с французскими вольнодумцами, упоминали о творчестве Гегеля и Фейербаха. Серьезный Мишка Малинин самостоятельно осилил «Общественный договор» Руссо! А я прочитала только «Монахиню» Дени Дидро.

А тут вот рядом со мною человек изучает философию на войне! Ну не чудо ли? Это и удивляло, и внушало почтение. Но всё же я спросила:

— Зачем вам философия, ведь вы же медик, а не политработник?

Володя усмехнулся:

— Почему ты решила, что философия должна интересовать только политработников? Я считаю, что каждый культурный человек должен изучать философию, независимо от специальности, времени и места. А что касается моего медицинского звания, то я ошибся в выборе специальности и после войны буду переучиваться.

— Разве вы не пойдете в медицинский?

— К черту, Чижик, медицинский! К дьяволу самого Эскулапа! Я буду таскать кирпичи и месить глину, пилить доски и класть печи. А вечерами засяду за книги. Меня интересует римское и международное право, основы политических учений всех формаций, история войн на земле и вопросы дипломатических отношений. Поняла?

Володя вдруг спросил меня, что я буду делать после войны? Странный он какой: я об этом еще и не думала. «После войны» — это что-то такое прекрасное, что трудно себе даже представить…

Философия дело хорошее, но ведь и работать надо. Так я и сказала своему начальнику. Володя только рукой махнул:

— А, какая это работа! Раненых почти нет, «формы сорок» нет, эпидемий нет, а что еще от нас требуется?

Только вчера начальник штаба отчитывал командира санитарной роты за беспорядки на кухне. Ваше счастье, говорит, что старший батальонный комиссар Юртаев замотался один без командира полка, а то бы он вам показал пищеблок! Володя, а где наш командир полка?.

— Его отправили в тыл — он очень болен.

Володя явно заинтересовался моей информацией:

— Ну, а Ахматов что?

А доктор Ахматов сказал капитану Казакову: «Я у вас на КП держу полтора лба — с них и спрашивай те!»— Я засмеялась: — Это мы с вами полтора лба. Ну правильно: вы философ — значит лоб, а я и за половину сойду. Нет, кроме шуток, Володя, давайте наведем порядок на кухне? Ну что нам стоит! А не то, и правда, доберется до нас комиссар. Я так боюсь этого Юртаева, что всегда прячусь, когда он попадается навстречу… Может, попробуем, а?

Пробовал и отступился. Там такой ископаемый дед, что его колом не проймешь. К тому же это прямая обязанность хозяйственников. Если мы с тобой полтора лба, то начальник тыла, капитан Никольский, целых два, да еще медных!

И всё-таки надо попробовать…

— Пробуй, Чижик, на здоровье. Предоставляю тебе полную свободу действий.

Да, старик-повар был действительно занятной фигурой, большой, кургузый и неопрятный, как состарившийся медведь, он неуклюже поворачивался вокруг котлов и что-то всё время ворчал на низких нотах.

Всё на поваре было, мало сказать, грязное, а какое-то заскорузлое. Некогда белый фартук не лежал, а стоял на поварском животе, и казалось, постучи по нему пальцем, он зазвенит, как железный, от впитавшегося жира и грязи.

Я не представилась, а повар не ответил на приветствие — наше знакомство началось со ссоры, Я сказала:

— Надо постирать фартук!

Василий Иванович хмуро на меня поглядел. Лицо у него большое, рыхлое, а маленькие хитрые глазки шныряют проворно, как серые мышата.

Повар буркнул:

— Есть у меня время фартуки расстирывать!

— Давайте я постираю.

— Не для чего. Он и так чистый!

— Да что вы?! На нем грязи и сала целый пуд!

— Вот ужо будет время — ополосну в речке.

— Не поможет — его надо два часа в горячем щелоке отмачивать.

— Старик не на шутку рассердился.

Что тебе тут надо, божья коровка? — недобро поглядел он на меня.

— Надо навести порядок на кухне.

— Наводил один такой, да я его коленом под зад наладил отсюда!

Василий Иванович ворчал и выплескивал грязную воду из таза прямо мне под ноги.

— Зачем вы выливаете где попало? Остатки пищи везде валяются, мухи зеленые развелись, как на скотном дворе…

Повар возмущенно хлопнул себя по толстым ляжкам:

— Яйцо учит курицу! Да ты еще и на свет не появилась, как я уже беляков бил с самим Чапаевым! Да вот не этой поварешкой, а из пулемета их крошил! А ты меня учить собираешься! А ну, мотай отсюдова, пока я добрый! Некогда мне с тобой лясы точить…

И я ушла, сопровождаемая сдержанным хихиканьем дежурных по кухне.

— Ну как? — спросил Володя, мило улыбаясь.

— А никак… Поругались, да и всё.

— Я так и знал. Отстань от упрямца.

— Нет, не отстану! У меня тоже этого качества хоть отбавляй!

— Ну-ну… — Володя засмеялся.

— Смешно вам? А когда комиссар будет с нас шкуру снимать — вы тоже смеяться станете? — набросилась я на него. — Лучше бы подсказали, с чего тут начать, к кому обратиться?

Видишь ли, Чижик, нет у меня опыта по части организации полевых кухонь. Да и не привык я со стариками сражаться, будь бы он помоложе…

— Это правда, что он с самим Чапаевым воевал?

— Должно быть, так. Какие-то заслуги у него имеются. Ведь Василию Ивановичу за шестьдесят, его даже как добровольца на фронт не брали. Добился: персональным распоряжением наркома зачислен в наш полк. В станковые пулеметчики рвался, а у нас как раз тогда повара ранило. Узнал комиссар, что Василий Иванович кашеварил в колхозе на покосе, да и приставил его к котлу. Четыре сына у старика на фронте, сам пятый — вот и считается с ним комиссар, а то стал бы он терпеть на кухне такого неряху!

— Тем более деду надо помочь, раз он человек заслуженный.

Володя отмахнулся, а у меня тоже никакого опыта по части устройства пищеблока не было. Надо было посоветоваться с кем-то сведущим. Я было надумала зайти к самому комиссару Юртаеву, но не решилась. Он всё время был занят. Днем пропадал на тактических занятиях в поле, а ночью — на переднем крае. А если когда и бывал в штабе на месте, то всё равно не имел свободного времени: то совещания, то инструктаж, то партийное собрание, то отчитывал кого-нибудь… Нет, не до кухонных дел сейчас комиссару и не до меня. Он, наверно, еще и не знает, что начсандив по его просьбе прислал в полк «скромную девушку»… Комиссара я видела только издали: большой такой и черный-пречерный, а ходит так быстро, что полы зеленого тонкого плаща разлетаются в стороны. Да и что я скажу комиссару? На старого повара пожалуюсь? А комиссар спросит: «А сама ты что сделала?» А ровным счетом ничего… Нет, не надо беспокоить комиссара!

Я направилась к начальнику штаба.

Капитан Казаков исправлял карты: сразу несколько экземпляров. На мое приветствие поднял от стола маленькую голову и скупо улыбнулся:

— Ну, как дела? Привыкаем? Не обижают?

— Спасибо, всё хорошо. Вот что, товарищ капитан, завтра на кухне будет генеральная уборка. Василию Ивановичу может это не понравиться, так вы имейте в виду, если он жаловаться придет…

— Ничего, вытерпит! Действуйте. Я давно говорил вашему Ефимову — что об стену горох. Может быть, хоть вы его расшевелите. Давайте требуйте, доказывайте, — делайте что хотите, но чтоб порядок на кухне был!

— Надо повару новый фартук и колпак.

— Всё, что потребуется, получите от моего имени у капитана Никольского. И хорошо бы командирскую столовую на новое место перевести, а то поставили столы на самом солнцепеке — кто там будет обедать? Жара, да и маскировки никакой — не очень-то приятно есть, когда над самым котелком «мессер» вьется…

— Хорошо сказать: требуйте, нажимайте, доказывайте! Потребуешь от такого Василия Ивановича, нажмешь на него! Где сядешь — там и слезешь… Тут бесполезно доказывать, тут надо действовать. Неплохо бы вымыть и выскоблить котлы и всю кухонную утварь. Яму для отбросов надо вырыть, всё подмести и прибрать. Командирские столы в кусты, что ли, запрятать?..

Я побывала у начальника тыла. Капитан Никольский оказался молодым и красивым. Играя карими глазами, галантно шутил:

— Какой счастливой звезде я обязан столь лестному визиту?

Но мне было не до любезностей, я прямо приступила к делу.

— В печенках сидит у меня этот дед! — с досадой сказал Никольский. — Измучился я с ним. Я ему про грязь, а он мне про Чапаева, как будто одно к другому имеет отношение. Вы знаете, сколько на моих руках кухонь? И везде порядок. Да я бы для того, кто мне этого деда перевоспитает, не знаю, что сделал бы! Вы думаете, легко быть хозяйственником? Мечешься целый день — не присядешь, а ни от кого хорошего слова не услышишь. Вы знаете, что такое интендант? Нет? Вам смешно? А здесь плакать надо. Вы хотели бы быть в моей шкуре?

— Боже упаси!

— Вот и все так. Думаете, я хотел? Я, может быть, тоже о подвигах мечтал, а вот приходится возиться с тряпками да с котлами.

Любезный начальник тыла сам проводил меня в хоз-роту и распорядился выдать коленкору на поварскую спецовку и несколько жестяных мелких тарелок для столовой — больше ничего подходящего не оказалось.

Я скроила два передника и колпаки и весь вечер шила. Примеряла на Володю. Он смеялся:

— Ты, Чижик, решила подкупить повара?

К Володе пришел его приятель Димка Яковлев, комсорг нашего полка, и они засели за шахматы, а на прощанье, как всегда, разругались.

Я еще не встречала таких ярых спорщиков. Они схватывались по вопросам международной политики, да так, что только не брали друг друга за грудки.

На сей раз спор зашел о втором фронте. Я не прислушивалась, всё думала о кухне: с чего начать и как начать. Очнулась от своих мыслей, когда друзья-шахматисты уже друг на друга кричали.

— Никогда не поверю, чтобы старый Черчилль желал нам добра! Я глубоко убежден, что в сорок втором году второго фронта не будет. Да и вообще я в это не очень-то верю — на себя надо надеяться, а не на дядю! — горячился Володя.

Димкины круглые голубые глазищи метали молнии, он даже слюной брызгался:

— А декларация двадцати шести государств? А переговоры с Англией и Штатами? А англо-советский договор? Это тебе что — кот начихал?

Собрались, поговорили… Черчилль и Рузвельт пообещали — и завтра будет второй фронт, — ехидничал Володя. — Нет, мой милый, жирный Черчилль еще полюбуется со стороны, как льется русская кровушка, ему ведь ни холодно, ни жарко!

— Что ты городишь?! Ведь Лондон бомбят!

— А Черчиллю-то что? Думаешь, он в Лондоне? Наверняка все английские акулы отсиживаются где-нибудь в укромном местечке.

— Так ведь не взяли же они с собой заводы, банки и фабрики! Разрушения неизбежны…

— Такие, как Черчилль, согласны всё потерять, лишь бы нас Гитлер раздавил, — усмехнулся Володя.

Белесый жесткий хохолок на Димкиной макушке от возмущения встал дыбом, и, раздувая ноздри маленького носа, Димка заорал:

— Что ты мне тычешь в нос своим Черчиллем! Черчилль — это еще не английский народ! Гарри Поллит сказал, что английские трудящиеся…

— Гарри Поллит сказал — и завтра, конечно, в Англии произойдет революция, — насмешливо перебил его Володя.

Димка весь кипел от возмущения:

— Подумать только — он не верит во второй фронт! Может быть, ты и в победу не веришь?!

— Псих, — сказал Володя, — совсем ненормальный, а еще комсорг полка!

— Чижик, кто из нас ненормальный — он или я? — вскричал Димка.

— А ну вас! Надоели оба! Чего орете? Каждый вечер ругаетесь. Скоро подеретесь.

— А что, и набью морду твоему начальству! — хорохорился Димка.

Володя потянул его за гимнастерку:

— Сядь, петух, остынь.

— Нет уж, я лучше на оборону пойду!

— Во-во, прогуляйся-ка по переднему краю, расскажи своим комсомольцам про доброго дядюшку Черчилля — они тебе поверят…

— Дур-рак! Ноги моей больше не будет в этом доме! — Если бы не малый рост, Димка в гневе был бы великолепен.

Я вышла на улицу вслед за Димкой. Прелесть майской теплой ночи нарушали минометные залпы. Немцы молотили по пустому болоту. Передовая ворчала, как несытый зверь. А Мишкины разведчики пели что-то совсем мирное и грустное.

На зеленой траве мы сидели,
Целовала Наташа меня…

Я вспомнила Федоренко. Мы не виделись больше месяца. Ведь вот где-то он совсем рядом. Моя первая любовь — яркая, как звездочка, а увидеть нельзя…

Утром сразу же после завтрака я пришла к разведчикам. Мишка Чурсин удивился, его желтые глаза вспыхнули торжеством: «Ага, явилась всё-таки!» Выслушав мою просьбу, он разочарованно присвистнул:

— Срамотища! Разведчики — и вдруг в кухонные мужики!

— Ничего здесь зазорного нет! Не хотите — не надо! А я-то думала, что разведчики народ чистоплотный, брезгливый…

— Ну что у вашего брата за привычка: чуть что — сразу в бутылку! — с досадой сказал Мишка. — Мы же не отказываемся. С братвой надо посоветоваться.

Братва пришла в полный восторг: захохотали, загалдели, окружили меня со всех сторон:

— А что надо делать?

— Котлы опрокинуть?

— Повара утопить?

— Мы это запросто…

— Вот видишь, — сказала я Мишке, — с твоей братвой каши не сваришь. Они же там всё вверх ногами перевернут.

— Не перевернут, — уверенно тряхнул он соломенной челкой. — Я Поденко старшим назначу. Сколько надо человек?

— Ну шесть-семь…

Охотников оказалось в два раза больше. Наломали веников, нарвали хвощей на болоте, со смехом и шутками двинулись к кухне. Перед самой кухней я предупредила:

— Только не озорничать! К повару с полным почтением — он чапаевец!

Сеня Поденно обиделся, сощурил серые глаза:

— А когда мы озорничали? Мы всегда скромные.

— Скромные-то скромные, а вот рукавицу в рот мне засунули…

— Так это ж Иманкулов додумался! — засмеялся Сеня.

— Во, накал какая! Сам мне рукавица давал! — возмутился Иманкулов.

— Ладно, не спорьте. Я уже не сержусь.

Пришли на кухню и вступили с Василием Ивановичем в дипломатические переговоры: предложили дружескую бескорыстную помощь.

— Начхал я на вашу помощь! У меня и без таких красивых есть кому помогать, — отрезал старый повар и повернулся к нам широкой спиной.

— Василий Иванович, мы объявляем на кухне аврал, — обратилась я к нему. Старик даже не ответил.

— Ноль внимания, фунт презрения! — констатировал Сеня Поденко.

— Ну что ж, ребята, начинайте! — скомандовала я. Сеня оказался толковым распорядителем, мне почти не пришлось вмешиваться. Разведчики ринулись на полевую кухню и завалили ее на бок — только колеса в воздухе закрутились!

— Иманкулов, Васин, выдраить эту полундру! Чтобы блестела, как знаете что? — распорядился Сеня.

— Песком с мылом и горячей водой, — добавила я. — Остальные бегом потащили к речке тазы, сковородки, поварешки на длинных ручках и всю прочую кухонную мелочь.

— Что ж это вы, бандиты, делаете?! — вскричал повар плачущим голосом и замахнулся на Сеню пустым ведром.

— Спокойно, папа! — сказал Сеня и бережно усадил старика на березовую колоду. — Неприлично: разведчика, да еще и одессита — ведром! Самоваром еще туда-сюда, но ведром…

Василий Иванович гневно вскочил с колоды и погрозил мне толстым сизым пальцем:

— Это всё ты, змейка, погоди, достанется тебе ужо на орехи!

Сеня захохотал:

— Даже не змея, а змейка, это очень остроумно.

Два помощника Василия Ивановича стояли без дела и растерянно поглядывали на своего начальника.

— Что рты открыли? — прикрикнул на них Сеня. — Берите лопаты да ройте помойку поглубже.

Тут уж старый повар не вытерпел: сорвал с себя фартук и колпак, повесил на березу и засеменил к штабу. Поварские засаленные причиндалы я бросила в костер.

— Аминь, — сказал Сеня, — сгорела жабья кожа! — Смешливые парни рады были похохотать.

Уборка была в самом разгаре, когда пришел ординарец комиссара Юртаева — Петька Ластовой. Постоял, поглядел — ничего не сказал, собрался уходить, но его остановил Сеня:

— У вас, что ли, наш дед?

— А то где же! — засмеялся Петька. — Прибежал до старшего батальонного комиссара, аж трясется весь: ЧП, говорит, пришла пигалица, навела целую банду головорезов — кухню громят!

— Ах он, старый хрен! — захохотал Сеня. — Ну, а комиссар что?

— А они деда успокаивают, вот меня послали посмотреть.

— Ну и что же ты доложишь комиссару? — поинтересовалась я.

Петька шмыгнул курносым носом, рот в улыбке до самых ушей:

— А то и доложу: на Натаху-замараху обиход пришел! — И убежал.

Мы работали около трех часов, а Василия Ивановича всё не было — где-то отсиживался.

Закончили уборку, полюбовались. Пришел Володя — похвалил:

— Что молодцы, то молодцы — ничего не скажешь! А где же сам хозяин?

— А кто его знает! Вот как не придет обед варить, будет тогда нам баня.

— Придет… Как можно людей без обеда оставить?

По предложению Володи в густых зарослях ольхи на самом берегу речушки мы вырубили всю мелочь и выпололи мелкозонтичную цикуту. Перенесли туда командирские столики.

Явился Мишка, прищелкнул языком:

— Красотища! Что и требовалось доказать: и не жарко, и не марко, и дешево, и сердито.

Мы закончили все кухонные дела, и я повесила на березовый сук новый фартук и колпак.

Пришел хмурый повар, не глядя в нашу сторону, облачился в новую спецовку и молча принялся за свое дело.

— Финита ля комедия, — вполголоса сказал Володя Ефимов и подмигнул Мишке. — Чижик, надо бы в санроту сходить, — обратился он ко мне, — я кое-что выписал.

Ладно, только сначала приведу себя в божеский вид.

Я отправилась на речушку мыться. Там уже плескались «кухонные мужики»: намыливали свои изрядно засаленные маскировочные костюмы, плавали по дну руками и гоготали от удовольствия. «А ведь славные парни разведчики», — подумала я. Мне тоже хотелось искупаться, но воды в речке было курице по колено, а ползать руками по дну не очень-то почтенное занятие для взрослого человека.

Из санитарной роты возвращалась я уже после обеда. Шла прямиком через поле по едва заметной тропинке. Жара совсем меня одолела. Тяжелая санитарная сумка оттягивала плечо, гимнастерка прямо, прилипала к телу. А что если раздеться? Я оглянулась: вокруг ни одной живой души — кто меня здесь увидит!

Скинула санитарную сумку, засунула в нее пилотку, расстегнула ремень и сняла гимнастерку. Осталась в одной сатиновой майке. Мешали волосы. Выдернула ленты из косичек — еще хуже: не только шею, но и спину зажгло. Завязала пук на затылке, подтянула повыше — хорошо!

Подергала лямки майки, засмеялась от удовольствия: вот так бы и воевать налегке!..

А вокруг трава некошеная чуть не до пояса, и целое море цветов: белые ромашки, лиловые колокольчики, красный клевер, кукушкины слезки, белая мята… И как всё это пахнет!

А какая тишина! И небо легкое и ласковое: голубое-голубое — мирное! Никакой войны…

Э, нет, вот она, война: «юнкерс-88» над головой, и довольно низко — вдоль фронта плывет…

Не боюсь я тебя! Это не сорок первый год: на одного маленького человека не будешь бомбу тратить, а из пулемета, поди-ка попади!

Вот уже стервятник над штабом полка — сейчас тебя наши встретят! Вот так пальба! Зенитки, пулеметы, винтовки и даже противотанковые ружья — всё дошло в ход… Лупите его, братцы, в хвост и в гриву! Ага, сдрейфил: вверх полез… Ах ты, сволочь! Бомбу отцепил! Плевали мы на ваши бомбы, господин толстобрюхий Геринг! Не умеете вы бомбить пехоту! Вот города разрушать — на это вы мастера, да там и умения не надобно, — куда ни брось — во что-нибудь попадешь… Улетел… Унес на сей раз ноги. Ничего, мы тебе еще припомним сорок первый!

Опять тихо, и не пахнет войной. А не нарвать ли мне цветов в командирскую столовую? Пусть не в вазах, пусть в консервных банках, но всё равно цветы — это приятно.

Я положила гимнастерку на сумку и стала собирать букет. Самые крупные ромашки сажала за ворот майки и в волосы. Ах, как хорошо! Ветерок вдруг потянул с востока, зазвенели в траве метелки. Я запела во весь голос:

Продал девушку отец —
Променял на скот.
И она в чужой земле
Горько слезы льет.
Элико, Эли-май, родина моя!

Эту грустную песенку каждый вечер поет раскосый Иманкулов. Тот самый разведчик, который засунул мне рукавичку в рот. Ну и пусть засунул — я его простила: он славный…

Трава зашумела под чьими-то быстрыми шагами. Я оглянулась и чуть не выронила цветы: Федоренко! Живой, здоровый Федоренко, и Лешка Карпов с ним…

— Ага, проспорил? — весело закричал Карпов. — А мы, понимаешь ли, из штаба дивизии идем. Чижик, говорю, поет, а Мишка не верит…

Не слушала я, что говорил Карпов, и не на него глядела. Федоренко тоже смотрел на меня. Он улыбался, а я заливалась краской и старалась закрыться цветами. Чуть не плакала с досады — застали в таком виде. Я потянулась за гимнастеркой.

— Ну что, онемели от радости? — спросил Карпов.

— Ты любишь цветы? — кивнул Федоренко на мой букет и, отобрав гимнастерку, положил ее на траву.

— А кто их не любит…

— А вон Лешка не любит, для него это просто покос, сено…

— Осел! — крикнул Карпов. — Не обо мне речь! «Ах, любишь ли цветы?» — передразнил он приятеля. — Да поцелуй ты ее, черт нескладный! Когда еще увидитесь!

Федоренко засмеялся, порывисто притянул меня к себе и крепко поцеловал. Я выронила цветы.

— Леш, уйди, ради бога! — взмолился Федоренко. — Оставь нас на минутку, я догоню.

— Карпов достал из кармана галифе часы и сказал:

— Времени у нас почти нет. В шестнадцать ноль-ноль соберутся командиры. И всего-то вам, бедолагам, на любовь отпускается пятнадцать минут.

— Это не так мало! — улыбнулся Федоренко, не отпуская мою, руку.

— Ну, я пошел. Смотри, не опаздывай, командир полка будет. Да собственно, я мог бы и не уходить. — Карпов ехидно ухмыльнулся. — Смело можете свидание назначать в центре базара. Телят колхозных, и то не смутите…

— Алексей, ну что ты за человек?

Лешка, посмеиваясь, ушел. Обнимая меня, Федоренко сказал:

— Чижик, я всё еще не верю, что это ты. Даже растерялся. Ждать больше месяца, и вдруг сразу…

Пятнадцать минут пролетели как одно счастливое мгновение.

Он помог надеть мне гимнастерку, сам подпоясал ремень, подобрал цветы и подал мне, взял санитарную сумку и, как я ни протестовала, проводил почти до самого штаба моего полка.

Ушел… Вернее, убежал: большими скачками понесся по полю, помахивая пилоткой. Как и не было встречи…

Ночью я и часу не спала: грезила наяву. Вот он: большой, синеглазый, черные брови вразлет… Улыбается, протягивает ко мне горячие руки… Фу ты, черт, как храпит Володя! Экое бесчувственное бревно!

Так и не могла уснуть. Пошла бродить по оврагу. Заглянула к комсоргу. Димка играл в шахматы с… Маргулисом!

Увидев меня, Маргулис заулыбался:

— Ах ты, Чижик, вот она, оказывается, где окопалась! Что ж ты нам корреспонденции не шлешь?

— А о чем писать? Ведь меня не пускают на передовую.

— Найдем нужным — пошлем! — солидно сказал Димка.

— Ах ты, пыжик, как выросла! — улыбаясь продолжал Маргулис.

— Выросла, а ума не вынесла, — сурово набычился Димка.

— Да нет, вроде бы ничего девчонка, — возразил газетчик.

— Как же, красавица писаная, — буркнул комсорг.

Я возмутилась:

— Как вам не стыдно! Разговаривают обо мне так, будто меня и нет здесь.

— Не нам, а тебе как не стыдно: без году неделя в полку, а уж Мишке Чурсину голову вскружила — ходит, как полоумный! — закричал Димка. Его глаза полыхали гневом. — Ты мне комсомольцев не разлагай! И Мишку оставь в покое! Враз на бюро поставлю!

— Ха-ха-ха-ха! — закатился Маргулис. — Вот это директива! А что, Яковлев, ты и в самом деле береги своих комсомольцев! Хо-хо-хо-хо!..

— Голову Мишке вскружила! — передразнила я комсорга. — Нужен-то мне больно ваш Мишка! Как будто мне некому и без него голову кружить!

— А что, Чижик, и в самом деле есть кому? — лукаво улыбнулся Маргулис.

— Во всяком случае Яковлев за своих комсомольцев может быть спокоен.

— Ладно. Можешь идти спать, — буркнул Димка, — твое дело не наше горе: посапывай себе носом, а нам надо на передок идти. — Комсорг явно подобрел.

На другой день за мной явился Петька: меня вызывал комиссар Юртаев.

Не без робости я переступила порог Комиссаровой землянки. Дверь была открыта настежь, у самого входа на корточках сидел не кто иной, как сам Мишка Чурсин, и курил, пуская дым на улицу.

Взгляд у Мишки, как всегда, нагловато-насмешливый. Нет, Димка определенно что-то напутал — разве так смотрит на меня Федоренко!..

За столом сидел смуглый человек лет сорока. Его крупное породистое лицо меня поразило. Где же я видела этот большой гладкий лоб, твердый подбородок, негритянские губы и иссиня-черные тугие завитки волос?.. Черные глаза комиссара с огромными голубоватыми белками имели какую-то притягательную силу. Совершенно необыкновенное лицо! Мое внимание отвлек голос Петьки Ластового, он заворчал на Мишку:

— Что вы здесь дымите? Старший батальонный комиссар не курят!

— А я тоже не курю, — возразил Мишка, — я только комарей отгоняю.

— Комарей! — усмехнулся комиссар, и зубы его сверкнули ослепительной белизной. — Вот полюбуйся, — обратился он ко мне. — Парень восемь классов окончил! Петр, как надо правильно сказать?

— Комаров, товарищ старший батальонный комиссар! — гаркнул Петька.

— Слыхал, грамотей?

А то я и без вашего Петьки не знаю, как надо правильно говорить! — дерзко ответил Мишка.

— Ну, а если знаешь, так что ж ты русский язык коверкаешь? Я — узбэк, должен тебя учить твоему родному языку? (Комиссар так и сказал: «узбэк».) Он повернулся ко мне: — Ну-с, а у нас какое образование?

— Восемь классов.

— Значит, грамотная. А ну-ка, перечисли нам хронологию династии Романовых.

Я очень удивилась:

— Династии Романовых?

— Не знаешь?

— Нет, почему же! Я знаю, но только это очень странно…

— Что ж здесь странного? Каждый культурный человек обязан знать историю родины. Ну, начинай, собьешься — лейтенант поправит.

— Когда я дошла до царицы Анны Иоанновны, комиссар меня остановил:

— Продолжай, лейтенант!

— Петр третий, — не долго думая, ляпнул Мишка.

— Так? — спросил меня комиссар.

— Нет, не так. Малолетний император Иоанн Антонович и правительница — мать его, Анна Леопольдовна…

— Слыхал, командир разведки?

— Сравнили! — возразил Мишка. — Когда я учился, а когда она?

— А ты знаешь ли, когда я учился? — спросил его комиссар. Но Мишка не сдавался:

— Девчонки же зубрилы!

— Ты мастер собственное невежество оправдывать, я уже в этом убедился. Ну, а как у тебя шпрехен зи дойч? — это уже опять ко мне.

Я пожала плечами. Комиссар сказал:

— Назови по-немецки номер нашей дивизии и полка. Быстренько!

— Я не знаю по-немецки слов «полк» и «дивизия» — мы не учили военную терминологию.

Комиссар протянул мне словарь:

— Найди.

Я нашла и сказала:

— Заген, битте, нумер регументс! — И по-немецки назвала номер.

— Гут, — кивнул комиссар головой. — Вполне сносно. Учи по пять фраз в день. Михайловых «языков» теперь сами будем допрашивать. Учить немецкий — это мой приказ. Сам буду проверять.

— Есть учить немецкий, — без особого воодушевления повторила я.

— Но я тебя вызвал не для этого. Завтра прибудет новый командир полка — майор Голубенко. В блиндаже командира давно никто не живет. Надо его хорошенько проветрить и всё прибрать, — одним словом, привести в жилой вид. Что потребуется — получишь у Никольского. Поможет тебе мой Петр.

— И я могу помочь, — вызвался Мишка.

— Ну вот и еще один помощник, — согласился комиссар. — Действуйте, вечером проверю.

— А ну, подойди-ка поближе! — вдруг сказал он мне. — У тебя есть, надеюсь, носовой платок?

Я кивнула.

— Потри-ка бровь. Сильнее! Теперь губы…

Я в недоумении потерла и то и другое.

— Я, кажется, ошибся, — улыбнулся комиссар, — думал — красишься. Не люблю этого.

Мишка злорадно захихикал. Комиссар строго на него посмотрел:

— Ну, а начальник твой всё спит?

— Почему это спит? — обиделась я за Володю. — Он философию изучает!