Чижик — птичка с характером. Валентина Чудакова

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6

— Вот как! — комиссар усмехнулся. — Философ в нечищеных сапогах! Философия — дело полезное, но ведь порядок на кухне, оказывается, можно было навести и без размышлений о бренности бытия. Ох, доберусь я до этого Диогена! Кстати, Михаил, где жил Диоген?

— В Греции. Где ж еще! — ответил Мишка. — Там все эти древние трепачи кантовались.

— Ну и лексикон у командира! — возмутился комиссар. — Хоть бы девушки постеснялся! Чижик, где жил Диоген?

— Он жил в бочке.

— Вот именно. На сем точка. Идите и занимайтесь делом.

На улице я сказала Мишке:

— Э, да он совсем не страшный! А я так его боялась…

Мишка усмехнулся:

— А ты натвори что-нибудь, тогда узнаешь…

— Миш, я вспомнила наконец, на кого он похож! Это же вылитый Отелло!

Мишка заморгал густыми ресницами:

— Какое Отелло?

— Какое?! — я всплеснула руками. — С луны, парень, упал! Не знать Отелло!

— Это который женку-то за измену придушил? Сравнила! Он же был чокнутый! — Насмешливо прищурив глаза, Мишка пропел:

А у Отелло в батальоне
Был Яшка — старший лейтенант, —
На горе бедной Дездемоне
Великий плут и интригант…

— Не трогай Шекспира, варвар! «Интригант»! Тьфу!

Разведчик сказал:

— Ну, вас с комиссаром пара. Вы споетесь! Тот тоже всегда придирается: этого не читал, да того не знаешь! Скажи, обязан я знать, кто такая Аврора Дюдеван? Она что, в разведку со мной пойдет? То-то и оно, а комиссар за эту мадам два дня на меня не глядел…

— Комиссар прав. Это же Жорж Санд. Эх ты! Командир должен быть образованным человеком. Читать надо было больше, грамотей!

Новый командир полка положил в своем блиндаже вещмешок и серый довоенного образца плащ, а жить там не стал. Напрасно мы с Мишкой старались — майор Голубенко поселился у комиссара.

В первый же день командир полка в сопровождении комиссара ходил по расположению штаба и знакомился с людьми.

Он был одного роста с Юртаевым, но полный и рядом с подтянутым комиссаром выглядел грузным и мешковатым.

Майору было жарко: он тяжело дышал, и из-под зеленой пограничной фуражки по светлым прядкам волос стекали струйки пота.

Увидев меня, он удивился:

— И девушки, оказывается, у нас есть?

Я представилась по форме, а комиссар сказал:

— Да вот, взяли одну… Для эксперимента, так сказать…

На кухне майор задержался. Пробовал суп и хвалил кулинарные способности старого повара. Василий Иванович сиял, как его сковородки, и, выпятив чрево, отвечал по уставу. Однако не преминул ввернуть, что он воевал с самим Чапаевым.

На кухне было чисто, и майор остался доволен. Тут наш сердитый дед нарушил устав и гаркнул простуженным басом:

— Рад стараться!

— А еще чапаевец! — с досадой вполголоса сказал мне Петька.

— А откуда ты знаешь, как отвечали чапаевцы? — спросила я.

— Да уж не так, как в старой армии при царе!

— Ну уж и не так, как теперь!

— Ладно, спрошу у комиссара, — решил Петька.

— А он знает?

— Петька вместо ответа постучал себе пальцем по лбу: дескать, девка, у тебя не все дома…

Для Петьки во всей нашей армии не было человека умнее, храбрее и порядочнее комиссара Юртаева. Даже говоря о своем начальстве в третьем лице, Петька употреблял множественное число. «Они все израненные и перераненные: в гражданскую воевали, в Испании были, в финскую воевали, на Хасане сражались…» Или: «…Вчера нас пулемет на стыке прищучил, ну, я копыта и откинул. А они смеются: „Петр, говорят, ты что землю носом пашешь! Пули-то идут выше второго этажа!“ Разберешь там, как они идут…»

Петька не скупой: последним сухарем с товарищем поделится, но из Комиссаровых пожиток нитки никому не даст — лучше и не проси. Раз я попросила у него щетку сапоги почистить, Петька замахал руками:

— Что ты, что ты! Как можно? Щетка Комиссарова.

— Да что ей сделается? Съем я ее, что ли?

— Не в том дело, что съешь, а не мое это добро.

За то и слывет в полку жмотом наш курносый Петька — бывший тракторист.

Комиссар увел командира полка на передовую, а вечером в нашу землянку ввалился хмурый Петька. Он сердито шмыгнул носом и спросил:

— Где твой начальник?

— Его вызвал в санроту доктор Ахматов.

— Ну тогда ты к нам пойдешь. Лекарство захвати.

— Какое лекарство?

— А я откуда знаю! Дышать им нечем. Влипли старший батальонный комиссар, ох и влипли!

— Да что с ним случилось-то?

— Да не с ними, а с майором! Вернулись они с передка и свалились.

— Так комиссар-то тут при чем?

— Ну и дура! — рассердился Петька, — ничего не понимает! Опять им хворого прислали! То всё майор Толкачев болел, а комиссар один воевали, а теперь вот опять командир полка, — он не договорил — махнул рукой.

Командир полка лежал на топчане и тяжело, со свистом дышал. Рядом стоял комиссар и озабоченно говорил:

— Всё-таки надо вызвать врача. Я позвоню Ахматову.

— Прошу тебя, Александр Васильевич, пожалуйста, не надо! — возражал майор. — Это пустяки, сейчас всё пройдет.

«Узбек, а зовут по-русски», — отметила я про себя.

— Чижик, ты имеешь какие-нибудь познания в терапии? — спросил меня комиссар. Я отрицательно покачала головой.

— Вот видишь, Антон Петрович, — сказал он, — надо врача.

— Ничего, обойдется. У тебя, душенька, есть что-нибудь от сердца? — Майор облизнул сухие серые губы.

— Кофеин и ландышевые капли, — ответила я.

— Ну давай хоть кофеин…

— Я дала больному порошок и хотела уйти.

— Нет уж, ты останься, — сказал комиссар, — не умею я с больными.

— Какой же я больной! — возразил командир. — Александр Васильевич, да побойся ты своего аллаха!

— Помолчи-ка, Антон Петрович, больные должны молчать. Так ведь, Чижик?

— Я кивнула. Мы молчали с полчаса, и было слышно, как комиссаров карандаш шуршит по бумаге.

— Майор Голубенко то и дело вытирал полное потное лицо совершенно мокрым носовым платком. Я дала ему большую марлевую косынку и забрала платок:

— Я постираю.

— Спасибо, душенька! У тебя, видно, рука легкая — вот уж мне и легче. — С этими словами майор сел на топчане.

— А теперь, Чижик, дай-ка командиру полка капель, — приказал комиссар.

Майор покорно выпил лекарство и вздохнул:

— Ты уж меня извини, брат!

— Охотно, брат, — в тон ему сказал комиссар, — только ты мне скажи по-честному, Антон Петрович, зачем ты с больным сердцем в пехоту полез? Ты хоть узнавал, что это за болезнь?

— Какие-то сердечные спазмы, — нахмурил командир безбровое лицо. — В пехоту, говоришь, зачем полез? Не мог иначе. На восточную границу меня посылали — отбоярился с трудом. Я ведь с июня сорок первого не воюю — всё по госпиталям да в резерве. На погранзаставе меня ранило на третий день войны. Мы стояли насмерть — с винтовками против танков, а против самолетов и вовсе были беззащитны. Если бы ты только знал, Александр Васильевич, какие были у меня ребята! — Майор тяжело вздохнул. — Почти все на глазах погибли: один за другим, — голос его дрогнул. Майор Голубенко помолчал, снова подавил вздох и продолжал:

— Очнулся я уже в санитарном поезде, ноги мне перебило. — Он совсем тихо закончил: — Семья у меня там осталась: трое детишек…

Нездоровое лицо майора застыло, как неподвижная маска, а в широко открытых голубых глазах притаилась боль.

У меня по щекам поползли слезы. Я сдерживалась из всех сил, но всё равно расплакалась. Комиссар покачал львиной головой:

— Ай-я-яй! А еще бывалый воин! С первых дней на фронте… — и отправил меня умываться.

Поливая мне на руки из котелка, Петька издевался:

— У вашего брата слезы что вода: крантик открыл, и полилось…

— Заткнись! У тебя бы все близкие остались у немцев, небось не так бы запел!

Петька вдруг ощетинился:

— А то они у меня, думаешь, в Сибири! — и выплеснул остаток воды из котелка прямо мне на сапоги…

А вечером у нас произошло ЧП. Наш уютный овраг бомбили «юнкерсы»: ранило двух связистов, да не очень сильно пострадало хозяйство Никольского — погибли две фронтовые клячи. А бомбили долго и по новому способу: бомбы швыряли с сиреной. Они так омерзительно выли, что к горлу подступала тошнота.

Уже когда бомбардировщики легли на обратный курс, один из сопровождающих их «мессеров» вдруг вернулся обратно и начал носиться над оврагом на бреющем полете, поливая склоны пулеметным огнем. В «мессера» стреляли кто из чего мог, но нахал и не думал подняться выше и, казалось, был неуязвим.

И всё-таки его сбили! И не зенитчики: зенитки молчали, да и как они могли стрелять, если ас носился чуть не брюхом по кромке оврага! Сбил самолет бронебойщик Петерсон из противотанкового ружья. Не знаю, куда он там попал, но из брюха у «мессера» вдруг вырвался черный дым, и веселый огонек заплясал на бензобаках. «Мессер» взвыл, бросился вверх, потом вниз, опять вверх и потянул не через линию окопов, а в наш тыл и грохнулся в районе расположения нашей санитарной роты — только земля загудела! Целую секунду стояла тишина, а потом мы закричали «ура», выбрались из своих укрытий и набросились на Петерсона.

Множество рук подбрасывало вверх долговязое тело бронебойщика: у него даже обмотки на тощих ногах размотались…

Потом Петерсона обнимали и целовали все по очереди — еще бы! Не каждый день пехота самолеты сбивает!

Пришел комиссар и торжественно объявил герою благодарность.

Петерсон поклонился и сказал:

— Спасибо! Покорно вас благодарю! Все засмеялись, а он смутился:

— Ах да, извините пожалуйста, — служу Советскому Союзу!

— А что с него взять! — сказал Петька. — Ученый. Они все такие ненормальные…

Какой ученый? Откуда он здесь взялся?

— С луны упал, — ответил мне Петька. — Ты думаешь, он случайно «мессера» сверзил? Как бы не так! Он заранее всё высчитал. У него и приспособление такое круглое есть — сам придумал. Математик.

— Так ему в зенитчики надо или в артиллерию!

— Старший батальонный комиссар предлагали — не хочет.

Я во все глаза глядела на бойца Петерсона — первый раз в жизни видела настоящего ученого! Самый обыкновенный человек, и даже без бородки и без обязательного пенсне…

У нас в полку праздник! Мишкины разведчики притащили «языка»! Мишка ходит именинником, правая рука на перевязи: ранен в мягкие ткани предплечья. Володя хотел отправить его в медсанбат, но Мишка наотрез отказался и поглядел на меня так, что можно, пожалуй, поверить Димке Яковлеву…

«Язык» достался не даром: тяжело ранили Сеню-одессита, и ранение средней тяжести получил Иманкулов.

А как взбесился фриц! Целые сутки били немецкие батареи и минометы, и даже в наш уютный овраг залетали горячие осколки. А что делалось ночью на передовой! Пулеметы МГ охрипли от злости… Бесись не бесись, а «язык» у нас: сидит на полу в Комиссаровой землянке и плачет. И не какой-нибудь там стандартный сивый фашист с белыми глазами, а черный, как жук, крючконосый командир взвода Эрик!

Эрик посты ночью в траншее проверял, а Мишкины разведчики — ему кляп в рот и мешок на голову! Ординарца пристукнули, а Эрика приволокли.

Пленного допрашивал комиссар, а переводила я. Вначале ничегошеньки не понимала из того, что быстро-быстро лопотал фриц. Это ведь не со школьной «немкой» разговаривать!

Все ждали, а я решительно ничего не могла перевести. Командир полка даже усомнился: немец ли пленный?

— Прикажи-ка, Чижик, ему замолчать и переводи мои вопросы, — сказал комиссар.

Дело пошло на лад. С грехом пополам да с помощью словаря мы узнали всё, что нам требовалось. Черный Эрик и не думал запираться и дал ценные сведения. Его полк входит в дивизию «Дубовые листья». Эрик назвал фамилии офицеров, численность солдат и показал на карте огневые точки.

После разгрома дивизии под Москвой ее командир был расстрелян в ставке фюрера, а дивизия исключена из списка отборных частей. Сейчас идет нестроевое пополнение. Эрик тоже нестроевой, его не брали в армию до марта месяца по болезни: у него диабет. Он был младшим офицером еще в первую мировую войну и с тех пор в армии не служил. Он не любит войну, он преподавал философию, во Франкфурте-на-Майне. Не убил ни одного русского…

— Бедная старая мамочка, — плакал Эрик, — бедная Клара!..

— Я переводила дословно. Комиссар спросил:

— Кто эта Клара — жена?

— Чужая жена.

— Чижик, не дури.

— Я и не дурю: никак не пойму, чья она жена, только не его.

А дальше пошло еще хуже. Комиссар подвел итог:

— Сейчас наш Эрик скажет: «Гитлер капут» тут и комедии конец.

Но Эрик не сказал «Гитлер капут», он попросил… расстрелять его!

— Тут что-то не так, — усомнился комиссар. — Я еще не встречал ни одного немца, который бы пожелал добровольно умереть. Что ты, Чижик, путаешь? Спроси еще раз. Он фашист?

Эрик понял вопрос без перевода и энергично затряс головой.

— Нет, он не нацист, и даже никогда не сочувствовал партии фюрера.

— Запуталась переводчица, — съязвил Мишка.

— А ты, умник, переводи сам, — осадил его комиссар, — ведь у вас одинаковое образование.

— Я спросила у Эрика еще раз: да, он желает быть расстрелянным.

Видя наше замешательство, пленный даже плакать перестал и глядел на нас вопросительно и тревожно.

Выручил начальник штаба, он только что возвратился из дивизии и тоже пришел на допрос. Капитан Казаков чуть-чуть получше меня владел немецким, но всё-таки разобрался, в чем тут дело. Да, Эрик просит его расстрелять, так как доктор Геббельс заверял по радио, что пленных русские вешают вверх ногами. Эрик не хочет висеть вверх ногами: он не убил ни одного русского и рассчитывает на снисхождение.

Все засмеялись. Мишка Чурсин присвистнул:

— Во брешет, хромой кобель! Я бы этого доктора…

Комиссар сказал:

— И это грамотный человек: философию преподавал! Можно себе представить, как засорены мозги у рядового немца! — Он упрекнул меня, как это я не могла разобрать знакомую фамилию Геббельса.

Я взмолилась:

— Александр Васильевич! Да что я, настоящий переводчик, что ли! Вы послушайте только, как этот Эрик произносит фамилию Геббельса — ни за что не догадаетесь!

— А что ты, Чижик, фамильярничаешь? Какой я тебе Александр Васильевич?

— А что ж, я виновата, что у вас такой длинный чин? Старший, да еще и батальонный комиссар. И при чем здесь батальон, когда вы комиссар полка? Несклепица какая-то.

Все засмеялись.

— Эрик заметно приободрился, наверняка усомнился в правдивости геббельсовского заявления: могут ли такие веселые люди повесить безоружного пленного, да еще и за ноги!

— Ладно, — сказал комиссар, — за хороший перевод разрешаю: так и быть, называй по имени-отчеству. Надо бы тебя за дерзость заставить величать меня по-узбекски, да боюсь, язык вывихнешь — кто тогда будет пленных допрашивать?

— И вас можно звать Антоном Петровичем? — обратилась я к командиру полка.

— Он улыбнулся:

— На здоровье!

— Но смотри, при посторонних субординации не нарушай! — предупредил комиссар.

— А то я не понимаю…

Когда пленного отправили в штаб дивизии, командир полка задумчиво сказал:

— Даже не верится, что вот такой смирный и немолодой Эрик может расстрелять женщину, избить ребенка… А ведь звери, настоящие звери! Варвары…

— Тельман ведь тоже немец, — возразил комиссар. — И ты об этом никогда не забывай! — повернулся он к Мишке. — Передали мне, как ты своим подчиненным уроки вандализма преподаешь: «Придем в Германию, всех передушим, перебьем!» Ты это оставь! Тоже мне Джек-потрошитель… Немец и фашист — большая разница. Впрочем, до Берлина еще далеко, и у меня будет время доказать таким, как ты, что Гитлер и мать Эрика не одно и то же…

Мишка недовольно засопел: обиделся герой! Еще бы, вместо награды — отповедь…

Впрочем, комиссар — человек справедливый. Вечером он распорядился выдать Мишкиным орлам по триста граммов водки на брата, и разведчики загуляли. Лопоухий Ванечка Скуратов, сидя на перевернутом ведре, играл на гармошке «русскую», а плясал Серега Васин — самый маленький среди рослых товарищей. Серега ловко выколачивал дробь ногами в блестящих сапожках, а от его частушек зрители держались за животы:

Плясать пойду —
Рукава спущу,
Холостого из разведки
Ночевать пущу.
Вот озорники!

В тот же вечер я обратилась к комиссару по личному вопросу.

— А кто у тебя в соседнем полку? — спросил Александр Васильевич. — Что ж ты молчишь? Отец, брат, сват?

— Там капитан Федоренко… — ответила я едва слышно. Комиссар поглядел на меня насмешливо:

— Ни больше ни меньше, как сам Федоренко? Интервью хочешь взять? Ты военкор?

— Нет, я просто так… (Ох, легче провалиться!)

— Ага!.. На свидание, значит? — догадался комиссар. — Любовь? Не пойдешь!

— Я так и знала, что вы не отпустите. Все комиссары против любви…

— Не знаю, как другие комиссары, но я любовь не отрицаю. Настоящую, разумеется. Где молодость — там и любовь. Соловьи и на фронте поют. Выйди-ка на рассвете к хозроте да послушай. Что выделывают, шельмецы! Даже сердце замирает…

— Очень-то нужны мне ваши соловьи… — голос мой предательски дрогнул.

— Отпусти ты ее, Александр Васильевич, — вступился за меня командир полка.

— Молода слишком на свидания бегать. Ведь ей, Антон Петрович, только шестнадцать лет.

— Всё и будет шестнадцать! Мне уже семнадцать с гаком…

— Ну иди, раз уж семнадцать, да еще с гаком, — усмехнулся комиссар, — но чтобы это было в первый и последний раз!

— Как бы не так! — засмеялся командир полка.

— Ах ты, сукин сын, толстяк начсандив! — захохотал и комиссар. — Нечего сказать, скромную девушку мне подсунул! Уж куда скромней…

Не помня себя от радости, я выскочила из землянки и стала лихорадочно собираться. Еле-еле выпросила у Петьки утюг юбку погладить. Во жмот! Утюг, видите ли, комиссаров. Понеслась на кухню.

Старый повар долго на меня сердился, но меня это мало беспокоило. На кухне поддерживался порядок, а больше мне от упрямого деда ничего и не требовалось. Качество пищи — это уж сфера деятельности Володи.

Но однажды, когда я принесла свежую спецовку, а старую забрала постирать, Василий Иванович впервые мне дружески улыбнулся. И с тех пор отношения у нас наладились.

Я нагрела утюг и на пустом ящике из-под консервов разгладила юбку. Попросила горячей воды.

— Зачем тебе? — поинтересовался старый повар.

— Голову хочу помыть.

Он подал мне ведро с горячей водой и предупредил:

— Не вздумай прямо в ведре, оно питьевое.

Ну, а таз и просить нечего: в нем Василий Иванович тесто месит… Ну что ж, сама научила… Придется идти с немытой головой.

— Грибов хочешь? — спросил меня повар.

— Грибов? Какие сейчас грибы?

— Натуральные. Колосовики-обабки…

— Дело испортил Петька. Он кипятил на костре чайник для комиссара и, услышав предложение деда, заворчал:

— Грибы там! Одни черви… Старший батальонный комиссар даже есть не стали…

Разобиженный Василий Иванович напустился на моего приятеля:

— И комиссар покушал бы грибков в свое удовольствие, кабы не ты, болтун! Черви! Какие там черви? Не тот червяк…

Я очень любила грибы, но отнюдь не червивые. Отказаться было немыслимо, и я схитрила:

— Как жаль, что у меня сегодня что-то с желудком… Василий Иванович согласился:

— Оно, конечно, грибы пища для желудка тяжелая. Вот я ужо тебе конского щавелю заварю. Очень пользительно от поноса.

Еще не легче! Когда мы отошли на порядочное расстояние от кухни, Петька сказал:

— А ты, Чижик, врешь, как сивый мерин, и даже не краснеешь!

— Дурачок, да разве это вранье? Это же солдатская смекалка!

— Мы похохотали всласть.

— Я не спала почти всю ночь, а утром с досадой обнаружила, что юбка моя коротка до неприличия. И выпустить нечего — подол подшит другим. Но не идти же на свидание в галифе! А, была не была — пойду в юбке! Подумаешь, коленки видны… Что мне — сорок лет, что ли?

Выбираясь из оврага, на узенькой тропинке я столкнулась с Мишкой Чурсиным. Мишка возвращался с обороны с целой охапкой белой сирени.

— Куда так вырядилась? — спросил он и поглядел на мои колени.

— Ой, не спрашивай, пропусти!

— Уж не на свидание ли?

— Попал пальцем в небо. Я иду в соседний полк к друзьям. Дай одну веточку.

— Чужим девушкам цветов не дарю, — буркнул Мишка. — И кому ты врешь? Разведчику? — Он размахнулся здоровой рукой и бросил всю охапку в речку. Поглядел на меня хмуро: — Тебе что, в нашем полку парней мало?

— Мишенька, самый лучший парень в нашем полку — это ты!

— Посмеешься над кем-нибудь другим… — Мишка сошел с тропинки.

Федоренко дома не оказалось — он еще не возвращался после ночи с обороны. В знакомой землянке находился один комиссар Белоусов. Он обгорел на солнце, что твой медный котелок, кожа на широком носу лупилась, как луковая шелуха.

Увидев меня, комиссар заморгал белыми ресницами и зловеще сказал:

— Ага, явилась!.

— Да вот, пришла вас навестить…

— Кого это нас? — Не отпуская моей руки, комиссар поглядел мне прямо в глаза: — Не ври, ведьма курносая! Не люблю. Ну что вы, дурачье, вздумали? Не было бабе забот, так купила порося. Так и вы. Не жилось спокойно — любовь понадобилась. А если убьют его, тогда как? А?

— Да что вы все как сговорились?! Не могут его убить!

— А ведь вас, пожалуй, пара, — задумчиво сказал комиссар. — Тот тоже будто одержимый: «Не могут меня убить — и всё тут!» Жалко мне вас, ненормальных. Своя молодость вспоминается: в боях да походах, да и потом не легче… Ни любить, ни пожить как следует так и не пришлось…

Комиссар стал звонить в роты, спрашивал:

— Не у вас двадцать пятый?

Но Федоренко уже стоял на пороге. И никакой он не двадцать пятый, а единственный на всем белом свете! Его глаза светились такой радостью, что у меня защемило сердце.

Из-за спины Федоренко высунулась Лешкина лисья физиономия.

— Скажи на милость! — удивился он. — Чи-жик! Недаром мне вчера чертенята всю ночь снились.

…Он привел меня на полянку, ярко-зеленую, солнечную, с ромашками и колокольчиками, с двумя белоногими березками. Щедро повел рукой вокруг:

— Это всё твое. Здесь никто не ходит. И еще ни один снаряд не упал. Полянка заколдованная…

А потом Федоренко рассказывал свой сон:

— Речка тихая, тихая… Берега крутые, березка к воде свесилась. А на скамейке на самом берегу девушка в белом платье. Лица не вижу, но знаю, что это ты. А рядом незнакомый парень. Я бегу, а ноги, как деревянные, кричу — голоса нет. И так мне больно, обидно… Проснулся — всё лицо мокрое…

Я глядела на него во все глаза, едва сдерживая слезы. Подумала: «А вдруг ничего этого не будет? Ни тишины, ни березки, ни белого платья…» — и заплакала.

Он всполошился:

— Ну что ты, малышка? Мало ли что может присниться. Улыбнись! Что ж так невесело? А это уже лучше.

«Счастливые часов не наблюдают». А он то и дело поглядывал на свои старенькие швейцарцы, а стрелки-предательницы так и прыгали, так и прыгали…

Вот уже и всё.

Мы нарвали ромашек и двинулись к дому.

Лешка Карпов ехидно ухмыльнулся:

— Я так и знал: ну, конечно же, они цветочки собирали! Нашли на что время тратить!

— Никак у тебя глаза на мокром месте? — спросил меня комиссар. — Уж не Михаил ли поддал? — Он засмеялся своей шутке, а Лешка захихикал, как от щекотки. Но нам было не до смеха.

Михаил бережно поставил цветы в котелок с водой и спросил:

— Завтракали?

— А то нет! — усмехнулся Лешка. — Вы-то любовью сыты, а нам с комиссаром чего ради поститься? Вам оставили. Вон в фуфайке завернуто.

Есть не хотелось. Федоренко меня уговаривал и кормил со своей ложки. Лешка выходил из себя:

— Ты смотри, комиссар, что он делает! Он ее с ложечки кормит! Корми, корми на свою голову! Она тебя отблагодарит… Знаю я ихнего брата…

Налей-ка влюбленным по чарке из нашего НЗ, — сказал ему комиссар, — а то у них аппетита нет.

— Не надо, — отказался Федоренко и отправился меня провожать.

Через неделю я снова просилась на свидание. Комиссар возмутился:

— Повадился кувшин по воду! Ох, девчонка, испортит тебе твой капитан жизнь! Как пить дать, испортит. Надеюсь, он не женат?

Я даже отшатнулась:

— Как можно!

— Ты в штабе узнавала или он сам тебе сказал?

— Ничего я не узнавала, даже и не спрашивала об этом!

— Так откуда же ты знаешь?

— Да ведь он любит меня! И ему только двадцать четыре года, когда же он успел жениться?

— Святая простота! — покачал комиссар головой. — Будто женатый не может влюбиться! Да еще как вкрутит-то! А в двадцать четыре года можно уже кучу детей иметь. Как ты думаешь, мой Петр женат?

— Петька-то? Конечно нет.

— Вот и ошибаешься. Женат, и сына годовалого дома оставил, а ведь Петру только двадцать лет! Ну да ладно, я сам справлюсь об этом.

— Заодно проверь, батюшка-тесть, каково имение у жениха и нет ли закладных в банке? — подал голос командир полка.

Я невольно улыбнулась:

— А у него и в самом деле есть имение… Он мне поляну с цветами подарил…

Антон Петрович засмеялся:

— Ну уж если поляну подарил, да еще с цветами, то определенно не женат! И не сомневайся, Александр Васильевич.

— Да, женатый до этого, пожалуй, не додумается, — согласился комиссар. — Золотые горы посулит, но чтобы поляну… Тут нужна романтика. Если бы мне вдруг взбрело в голову за кем-нибудь поухаживать, то уж поляны дарить не стал бы, нет…

— «Поухаживать», — передразнила я. — Да ведь вы старый!

Комиссар рассмеялся:

— Это я-то старый! Слышишь, Антон Петрович, что говорит эта нахальная девчонка? Мы с тобою старики!

Мы еще живы, и мы еще молоды!
И мы еще вернемся, любимая моя!

— Кто это написал? Не знаешь? Ну и я не знаю. Знал, да забыл — вот и вся романтика…

…Свидание не состоялось. Я пришла, а он уходил в штаб полка на партийное собрание.

— Может быть, подождешь? Мы скоро вернемся… — попросил он.

— Часа через четыре, не раньше, — сказал комиссар Белоусов. — Повестка дня большая.

— Нет, я никак не могу ждать. Меня и так комиссар еле-еле отпустил…

— Да что ему жалко, что ли! — нахмурил Федоренко брови.

— Он думает, что ты мне испортишь жизнь…

Федоренко покачал головой:

— Ошибается твой комиссар. Вот и всё свидание.

— Чтобы ты поменьше думала о любви, я тебе дам нагрузку, — сказал мне как-то комиссар. — У нас в полку есть узбеки. Их немного: по два-три человека на взвод. Некоторые из них не говорят по-русски. Переводчиков у нас, к сожалению, почти нет. Агитаторы занимаются с основной массой и на моих узбеков мало обращают внимания. Надо им хотя бы регулярно читать газету «Кызыл Узбекистан». Черт! И всего-то три экземпляра — как хочешь, так и дели на всех… Поручить кому-либо из бойцов — на раскур пустят…

Я возразила не без ехидства:

— Вы полагаете, что я и узбекский знаю, как немецкий? Ошибаетесь, Александр Васильевич.

— А зачем тебе знать узбекский? Ты взгляни на газеты. Только слова узбекские, а буквы-то русские. Шпарь себе от доски до доски. Закрепляю за тобой первый батальон. Там больше всего узбеков.

Так я стала агитатором. Комиссар не велел мне одной ходить на передовую, он сказал:

— Как кто-нибудь будет идти в первый батальон, ты и пристраивайся в затылок.

Но я и одна ходила к своим однополчанам. До обороны рукой подать. Открытое место можно перемахнуть одним духом, а там уж и траншея — мне и нагибаться не надо: бруствер выше моей головы.

Командиру первой роты я сказала:

— Буду ваших узбеков просвещать.

Он махнул рукой:

— Валяй на здоровье.

Узбеки пожилые и очень серьезные. Слушают меня внимательно, степенно качают головами: «Яман! Яман!» Это они о сводке с Южного фронта. После каждого разрыва мины цокают языком, поднимают палец вверх и опять: «Яман! Яман! Миньмет. Аллах акбар!»[1]

А в третьей роте меня вдруг окружили настоящие дети солнца: круглоголовые, ясноглазые, смешливые. Улыбаются: «Хой, синглим!»[2] Парнишки не кивали головами, не цокали языками, не поминали великого аллаха — они после чтения концерт устроили. Вдруг лукаво переглянулись и запели что-то очень веселое. Командир отделения Зия Зияев, самый бойкий из них, ударял деревянной ложкой по пустому термосу и после каждого куплета выкрикивал: «Яр! Яр!»

Все девять человек проводили меня до землянки командира роты, на прощанье махали руками и кричали: «Хой, синглим! Рахмат!»[3]

— Золотые ребята, — сказал про них командир роты, — смышленые, послушные. Комсомольцы…

Дома я сказала:

— Непорядок! Собрали молодежь в одном месте. Надо отделение Зияева расформировать по всем взводам — пусть молодежь тормошит своих земляков.

— Правильно, умница! — поддержал меня командир полка.

— Жалко разлучать, — улыбнулся комиссар, — они все из одного района. Добровольцы.

— Александр Васильевич, вы бы чайхану для своих узбеков на передке устроили, что ли, — сказала я, — за полдня отоспятся, а потом? Ведь скучают люди, а собраться вместе негде. Самовар раздобыть можно и чаю хоть фруктового тоже. Вот только сахару…

— Настоящий узбэк чай пьет без сахару. Я уже думал о чайхане. Но сейчас не стоит затевать, скоро двинемся вперед, а вот как опять встанем в оборону, тогда организуем и тебя чайханщицей назначим.

— Опять встанем? Мало мы стояли!

— А ты думала, так и пойдем до самого Берлина? Чувствуешь, что на юге делается? Гитлер в этом году думает нас задушить. К Волге рвется. Так-то, Чижик-политрук. — Комиссар вздохнул. — Тяжелое это будет лето.

Как-то я дольше обычного задержалась в третьей роте: учила молодых узбеков русскому языку, а они меня узбекскому. Не знаю, легко ли давалась учеба моим подопечным, но я определенно делала успехи. Сколько же узбекских слов я знаю: яман, якши, акбар, чирок, бар, синглим, уртак, аскер… И еще выучу. Вот будет фокус, если в один прекрасный день заговорю с Александром Васильевичем на его родном языке!

Я быстро шла по узенькой тропинке, по сторонам которой во множестве поблескивали озерца грязноватой воды, не просохшие после вчерашнего дождя. Настроение мне испортил старший лейтенант Устименов. Мы столкнулись нос к носу, и он не уступил дорогу. Это единственный человек в полку, который мне неприятен. Антипатия обоюдная — Устименов тоже меня не любит, никогда не здоровается — проходит, как мимо пустого места. Он красив, этот минометчик. Ростом и подбористой фигурой под стать Федоренко, но у него белое, слишком холеное для мужчины лицо, и красные губы всё время кривятся, как две жадные пиявки. Он знаток своего дела и требовательный командир, но в полку Устименова недолюбливают, в особенности Димка Яковлев. Устименов пытался оклеветать товарища, погибшего в честном бою. Было это давно, еще в самом начале войны. Многие забыли неприятную историю, но Димка не забыл и никогда не забудет. Такой уж это непримиримый парень — ученик комиссара Юртаева. И Мишка Чурсин — юртаевской школы. Собирается Устименову «начистить клюв» за грязные разговоры о женщинах. Я заметила, что и комиссар Юртаев не питает симпатии к командиру полковых минометов. Как-то после совещания Антон Петрович проводил Устименова восхищенным взглядом: «Нет, каков орел!»

Александр Васильевич многозначительно усмехнулся: «Орел-то орел, да только не дальнего полета…» И вот мы стоим друг против друга, как два упрямых барана. Минометчик кривит толстые губы в презрительной усмешке, но я чувствую, как мое лицо перекосила не менее ядовитая гримаса. Я всегда готова уступить старшему по званию и возрасту, но только не такому! Ты невежа, и в грязь полезешь ты! И дело тут не только в начищенных сапогах — черт с ними, с сапогами! В моем лице ты не уважаешь женщину, а раз так — по-твоему не будет!

Не знаю, сколько бы мы так еще стояли, если бы не комбат Пономарев. Он возвращался из штаба полка на оборону и нарушил наш молчаливый поединок. Победа осталась за мной: в грязь ступил Устименов. В овраге на меня налетел Петька Ластовой:

— Где ты шатаешься? К тебе тут приходили.

— Кто?

— Капитан один щербатый, вот кто!

— Сам ты щербатый, а ему немец зуб в рукопашной выбил… Где же он?

— Ушел. Ждал, ждал и ушел.

— Как жаль, — сказала я упавшим голосом. Петька захихикал:

— Ну, старший батальонный комиссар ему небось вкрутили! Они ему, поди, показали, как женихаться!..

— Петька! Что ты мелешь?! Как он попал к комиссару?

— А так и попал. У меня не спросился. Свататься приходил.

— Болтун! Говори дело!

Петька криво усмехнулся, поигрывая новеньким автоматом:

— А я и говорю дело. Когда он пришел, у комиссара в аккурат комсорг сидел. А я на ступеньке автомат чистил. Всё слышно было. Вот твой и говорит: «Отдайте Чижика за меня замуж!» Да… Ну комиссар вроде бы ничего сперва. Смеяться стали… А комсорг как саданет кулаком по столу да как заблажит: «Я ей покажу замуж! Она у меня в два счета из полка вылетит!» Тут и комиссар закричали, и твой тоже. Я просунул голову за плащ-палатку, чтобы послушать, что дальше будет, а комсорг и увидел. «Брысь! — говорит, — отсюда. Скройся!» Ну я и ушел.

Я глядела на своего приятеля и ничего не понимала. Свататься пришел!.. Замуж? Зачем?.. Прямо к комиссару! Без меня… Тут что-то не так. Но по Петькиным глазам я видела, что он не врет. А сердце мое бухало где-то совсем не на месте…

— Ну, комиссар с меня шкуру спустит!.. — это я сказала вслух.

— Пожалуй что да! — согласился Петька. — Он у нас таковский!..

С Петькой разговаривать было бесполезно — одно расстройство. Надо идти к комиссару. Но с какими глазами!.. А может быть, подождать, пока вызовет сам?.. Нет уж, чего тут ждать! Семь бед — один ответ.

Комиссар был в землянке один. Что-то писал и, не поднимая от бумаг головы, махнул мне рукой, чтобы села. Я сидела не шевелясь и сосредоточенно разглядывала большого рогатого жука, копошащегося в пазу щелястого пола.

Но вот комиссар отложил в сторону карандаш, снял очки и, протерев их маленьким кусочком замши, посмотрел на меня долго и пристально. Я заерзала на табуретке, как на раскаленной сковородке. Александр Васильевич, сказал очень спокойно:

— Приходил капитан Федоренко.

Я промолчала.

— Официально просит твоей руки, — продолжал комиссар.

— Фу ты, как пышно! — сказала я. — Как в старинном романе. А я еще и замуж-то не хочу.

Александр Васильевич усмехнулся:

— Так примерно я и сказал жениху. Девчонка, ветер в голове.

Это мне не понравилось, но возразить я не осмелилась.

— Между прочим, он уезжает. — Комиссар опять поглядел на меня испытующе.

У меня пересохло во рту, и еле слышно я спросила:

— Куда?

— По всей вероятности, его направят на учебу в академию. И будет это, пожалуй, в первых числах сентября. Вот потому он и делает тебе предложение. Ну, так как же ты к этому относишься?

Я осторожно спросила:

— А вы?

— А что я? Разрешу или не разрешу — финал известный… Так пусть уж лучше всё будет по закону.

— Александр Васильевич! — Я схватилась руками за пылавшие щеки.

— Я сорок лет Александр Васильевич! Сиди и слушай. Ты думаешь мне делать нечего, кроме как сватовством заниматься? Я с Федоренко разговаривал не так, как с тобой, а как мужчина с мужчиной. Все доводы «против» ему привел. Но парень упрям. Он и мысли не допускает уехать без тебя. Видимо, по-настоящему любит. А вот ты — сомневаюсь… Ну что ты вертишься, как сорока на колу? Сиди спокойно.

Хорошенькое дело: «сиди спокойно!» Усидишь тут!

— Отвечай прямо: хочешь замуж или нет?

— Ох, не знаю… Александр Васильевич, милый, дорогой, мне очень стыдно, но он умный, красивый, храбрый, лучше всех… — я заплакала, — и если он уезжает, то я…

— Хоть сегодня замуж, — добавил за меня комиссар. — Ладно. Так и запишем. И чего, спрашивается, ревет? Ну, закрывай шлюзы. Довольно. Честно говоря, мне эта затея не по душе. Не такое сейчас время, чтобы свадьбы играть. Он мог и один уехать. Разлука любви не помеха. Но раз уж так — пусть будет так. Запишетесь первого сентября. Ну что ж? Сыграем свадьбу — удивим всю дивизию. Так-то, фронтовая невеста.

Я вытерла слезы и радостно закричала:

— Дост! Рахмат, уртак![4]

Комиссар удивленно приподнял брови, и я выпалила весь запас узбекских слов. Александр Васильевич улыбнулся:

— Я вижу, общественное поручение тебе на пользу. Что ж, молодец. Между прочим, капитан просил отпустить тебя завтра к ним в гости. Он с товарищами хочет это событие немного отметить.

— А вы отпустите, Александр Васильевич?

— Казнить — так казнить, миловать — так миловать! — решил комиссар. — Иди. Но… — он поднял большой палец вверх, — к ночи домой! Он дал мне слово.

— И я даю.

Я опять справлялась с вечера. Хотелось бы приодеться, но не было ни платья, ни туфель. Всё та же гимнастерка, русские сапоги да на выбор штаны или короткая юбка — вот и весь мой предсвадебный гардероб… Может быть, прическу устроить? Несолидно как-то — невеста с косичками… Стала накручивать волосы на тряпки с бумажками, а они не накручиваются, только путаются — слишком длинные. И как крутить: вверх или вниз? Пошла к Петьке за советом. Петька сердито засопел носом:

— Еще чего! Что я, парикмахер, что ли? Иди к Лазарю — он научит.

— Так ведь Лазарь тоже не парикмахер!

— Он до войны вашего брата чесал.

— Чесал! Балда.

Рыженький Лазарь — телефонист замахал руками, закартавил:

— Я не пагикмахег!

— Но ведь Петька мне сказал…

— Петька-таки наплачется у меня за тгепотню!

— Ну, Лазарь, миленький, как же быть? Я невеста, и завтра меня будут поздравлять, хотелось бы выглядеть хорошо, а я не умею…

— Так у тебя помолвка, что ли? Это интегесно! Давай тгяпки!

Локоны получились отменные и челка красивой волной. Первый раз в жизни я напудрилась для солидности — совершила преступление: как только Петька куда-то отвернулся, отсыпала зубного порошку в бумажку из… Комиссаровой коробки.

Все были дома: и Федоренко, и комиссар Белоусов, и Карпов.

— Фу ты, какая финтифлюшка! — фыркнул Лешка и обошел вокруг меня. Он даже потрогал волосы пальцем. — Настоящие? А я думал, парик. — И вдруг захохотал: — Мишка! Да она рыжая, как лиса, твоя невеста! Откажись, пока не поздно, ведь рыжие все до одной ведьмы.

— Сам ты рыжий, а я блондинка! Верно, товарищ комиссар?

— Блондинка с рыжинкой, — подтвердил Белоусов. — Что он понимает? А зачем ты лицо мукой обсыпала?

— Ну вот и вы ничего не понимаете в женской красоте! Ведь это же я напудрилась! Зубного порошку у Комиссарова ординарца украла…

Пока остальные смеялись, Федоренко, улыбаясь, вытирал мне лицо носовым платком:

— Тебе совсем не надо пудриться.

Сговор, помолвку или что-то в этом роде праздновали в Кузином блиндаже. Кузя выставил праздничное угощение: кашу гречневую с тушенкой, грибы на сковородке, масло и печенье — весь свой дополнительный командирский паек, наверное, пожертвовал для такого случая.

— Выпьем за здоровье жениха и невесты! — сказал комиссар Белоусов и чокнулся своей кружкой со мной и Федоренко. Карпов и Кузя закричали:

— Горько! Горько!

— Чего заревели? Что это вам, свадьба? — осадил их комиссар.

— Будем мы ждать до свадьбы! — захохотал Кузя. — Горько!

Где-то очень близко ударил минометный залп. Кузя сказал:

— Гляди-ка! Салют в честь жениха и невесты. — С потолка прямо на стол посыпался песок.

Комиссар укоризненно покосился на Кузю:

— Хоть бы палатку над столом догадался прибить! Тоже мне хозяин! Песок скрипит на зубах.

— Я не замечаю, — буркнул Кузя.

— Да ты и жареные гвозди съешь.

Выпили отдельно за жениха и отдельно за невесту, потом за родителей жениха, а когда очередь дошла до моих родителей, Федоренко встал:

— У моей невесты нет родителей. Я предлагаю тост за здоровье старшего батальонного комиссара Юртаева. Выпили и крикнули «ура». Молодец. Выпить за Александра Васильевича не грех.

Вместо сцены я использовала единственную Кузину табуретку. Боясь, что она перевернется, Федоренко всё время стоял рядом, но я чувствовала себя очень ловкой, почти невесомой и, отплясывая «Карамболину», так вертела воображаемым шлейфом, что даже самой было смешно. А потом мы с Кузей на пару «разделывали под орех» модную в нашей дивизии вологодскую «Махоню» с припевками. Кузя ревел, как дьякон с амвона, но я его перекричала и дробила, не жалея ни каблуков, ни собственных пяток. А мой партнер выдавал такие замысловатые коленца, что Грязнов от смеха путал лады баяна, а зрители держались за животы.

Ох, Махонька росточком мала,
Ох, Махонечка на горке жила…

Кузя, войдя в раж, налетел на раскаленную печку-бочку, и у него задымились новые галифе. Карпов проворно окатил его водой из термоса. Но вместо благодарности Кузя начал ворчать и ругаться, а мы хохотали до слеэ. Грязнов чуть баян не уронил.

— Ну вас, ребята, к дьяволу, — сказал комиссар Белоусов, вытирая покрасневшее лицо большим носовым платком. — Пропали штаны! И чего дурень летом топит? — Он поймал меня за ремень и потрепал по щеке: — Ох, Махонька, и бедовая ты, шельма!

Приближалась ночь. Наступала пора, когда на передовой, как на пограничной полосе, не до веселья и не до маленьких личных дел. Тяжелые минометы вдруг долбанули так, что земля вздрогнула и глухо загудела. Вот он враг — совсем рядом. Только и ждет, чтобы мы забылись, развесили уши… Начиналась ночная вахта. Надо было собираться домой, а уходить не хотелось.

— Останься, — очень тихо сказал Федоренко, но я услышала и отрицательно покачала головой. Он спохватился: — Ох, ведь я дал комиссару слово…

Он при всех поцеловал меня грустно и нежно, едва, прикоснувшись губами, даже не смог проводить, так как ему было пора на оборону. Провожал меня хмурый Кузя, переодевшийся в старую форму. Он был не в духе — жалел галифе, ворчал:

— Ведут себя так, как будто бы им отмерено жить по крайней мере лет до ста. Вот ахнет сюда этакая дура, и всё…

— Не ахнет. А если и ахнет — то мимо.

Домой я пришла поздно и разбудила Володю:

— Володя, поздравь меня, я выхожу замуж!

Мой начальник поморгал спросонья и сказал сонным голосом:

— Чижик, оставь меня в покое. Я хочу спать…

Фу ты, философ сонный! А я и подумать не могла о сне и пошла бродить по расположению штаба. Носом к носу столкнулась с комсоргом. Димка обжег меня голубыми глазищами: злился.

— Кажется, ты замуж собралась? Ну и не видать тебе комсомольского билета, как своих ушей. Что-нибудь одно: или любовь, или комсомол.

— Да что ты, Дима, городишь? Где комсомол, там и любовь!

— Не болтай не дело! — сказал Димка. Он вообще-то признавал любовь, как таковую, но только к Родине.

— Но ведь мне сам комиссар Юртаев разрешил!

— Не бреши, не люблю.

— Честное слово! Ну спроси у него! — Димка призадумался.

— Дима, хочешь я тебе спою «Карамболину»?

— Еще чего? — заворчал Димка. — Иди лучше ведомость второго батальона подытожь. Нечего бездельничать.

Наплевала я на все ведомости на свете! Ничего я сегодня не способна подытожить! Ка-рам-бо-лина! Ка-рам-боле-та!

— Ты пьяная, — сказал Димка.

— Я не пила водки, но согласилась:

— Верно, Дима. От счастья пьяна…

Димка постучал себе по лбу, потом по столу. А что, может быть, и правда я от радости рехнулась?

«Не дай мне бог сойти с ума…» Ах, Александр Сергеевич, если тронуться немного от счастливой любви, то это еще ничего…

Уходя, Димка сунул мне в руку газету нашей дивизии. Я взглянула и ахнула: доктора Веру и Лешу Иванова наградили медалями «За боевые заслуги»!

Я ворвалась в землянку к комиссару и с порога завопила:

— Александр Васильевич! Антон Петрович! Доктора Веру наградили медалью!

Комиссар взял у меня газету и надел на нос очки в черепаховой оправе, а командир полка сказал:

— Чижик, ты так сияешь, что можно подумать, что это тебя наградили, а не твоего доктора.

— Ну как же вы не понимаете, Антон Петрович, что это же всё равно как меня! — закричала я и неожиданно для себя сделала стойку на руках (Петька научил меня этому искусству).

— Взбесилась девица, — усмехнулся Александр Васильевич. — Ай-яй-яй, бесстыдница! А еще невеста! Бедный капитан Федоренко!

— А может быть, наоборот, очень богатый, — возразил командир полка. — Ну где он встретил бы еще такого второго Чижика?

— Вот именно! — подтвердила я и выскочила на улицу. Надо было всем рассказать новость и написать доктору Вере поздравительное письмо. А заодно справиться, нет ли вестей от Зуева.

В конце июля был общеполковой митинг, на котором присутствовали представители от всех наших подразделений. Повестка дня: положение на Южном фронте.

Первым выступал комиссар Юртаев. Я еще никогда не слышала такого пламенного оратора. У Александра Васильевича безупречная речь без малейшего акцента и приятный тембр голоса, говорит он страстно, убедительно и не признает никаких шпаргалок. Правильно — раз ты комиссар, так обязан быть трибуном!

В этом отношении Антон Петрович отстает, он не мастер произносить речи: то и дело заглядывает в бумажку и делает досадные остановки.

А комсомольский вожак Димка Яковлев строчит как из пулемета, шпарит, не признавая знаков препинания, и оттого Димкины горячие слова не сразу доходят до сердца. Он и выступает, как с Володей спорит: мечет громы и молнии и брызгается слюной.

Вот о чем говорили на митинге. Гитлер держит на советском фронте более двухсот тридцати дивизий, из них добрая половина — танковые. Немцы двинулись на юг, так как развернуть наступление по всему фронту, как в сорок первом году, у них уже не хватает сил. Гитлер решил захватить у нас последние хлебные районы, уголь, нефтяные запасы, отрезать Москву от основной артерии снабжения — Волги…

Мы должны помочь Южному фронту. Наша задача разгромить северо-западную группировку немецких войск и освободить города Ржев и Зубцов.

Комиссар сказал, что союзники наши сделали официальное заявление о перенесении срока открытия второго фронта на 1943 год. Ох и костерили же мои однополчане и Рузвельта, и Черчилля, и всю международную дипломатию! Бедный Димка! Не будет теперь тебе спасения от Володиных насмешек.

Вечером приятели опять сражались. Володя считает, что наше наступление стратегического значения иметь не будет, что нам отводится роль громоотвода: оттягивать на свою голову отзвук южной грозы. Возьмем мы Ржев или не возьмем — не так важно. Турнут немца на юге: сам из-подо Ржева уйдет…

Димка задохнулся от гнева и чуть не полез на Володю с кулаками:

— Ты думаешь, оставил Гитлер мысль взять Москву? А сколько от Ржева до Москвы, ты знаешь? И кто тебе дал право обсуждать планы — командования!

Они так кричали, что я подумала: «Ну, сегодня непременно подерутся…» — и ушла.

Буквально через несколько дней после митинга весь наш участок фронта пришел в движение. Одни части уходили, другие приходили. Тягачи таскали пушки вдоль фронта — артиллерия выбирала позиции, теснила пехоту.

Над оврагом, нам в затылок, окапывался какой-то полк другой дивизии. В нашей лощине стало вдруг тесно и шумно. Не осталось ни одного клочка свободной земли на склонах оврага: всё изрыто. В землянках у комиссара и начальника штаба повернуться негде: представители из дивизии, от артиллерии, от связи, от противотанковой обороны, от службы воздушного наблюдения, от прессы… — Всех и не перечислишь!

Уточняли последние детали. Антон Петрович, забыв про свое больное сердце, носился, как молоденький: в батальоны, на наблюдательный пункт, к соседу справа и к соседу слева. О его состоянии я догадывалась по водянистым мешкам под глазами, и на ходу заставляла его принимать лекарство, прописанное доктором Ахматовым.

В этой толчее меня отыскал Лазарь, он сказал:

— Где тебя чегти носят? Тебе дважды звонили из соседнего полка, а я тебя не мог нигде обнагужить. Пгиходи в пятнадцать ноль-ноль. Будут звонить еще газ.

За полчаса до назначенного часа я уже сидела возле Лазаря и ждала. Точно в пятнадцать ноль-ноль позвонил Федоренко. Но что можно сказать друг другу, когда линию стерегут сотни оттопыренных ушей. Ни одного слова не пропустят! Вот как наш Лазарь или его помощник Селезнев: привяжут трубку к уху, чтобы руки были свободные, и слушают весь день да и ночь тоже. А уж у нашего Лазаря уши! Настоящие лопухи с розовыми прожилками. Но Лазарь хороший парень. Рискуя нарваться на неприятности, он иногда разрешает мне неслужебные разговоры по телефону. И не только с Федоренко. На днях я позвонила в медсанбат. Комбат Товгазов так закричал в трубку, что затрещала телефонная мембрана. У Варкеса Нуразовича вместо «Чижик» получалось «Тыз-зик». Лазарь посмеивался, а мне было не до смеха. Я слушала медсанбатовские новости. Наши все были живы-здоровы, за исключением моей сменщицы Лизы Сотниковой. Она погибла при бомбежке. От Зуева так и не было ни одного письма — как в воду канул мой воспитатель… Зато Николай Африканович прислал комбату ядовитое послание: «…Распорядился мудрый Соломон: старого — с глаз долой; малого — под пули!..» Милый папенька!.. Мы разговаривали до тех пор, пока кто-то не рявкнул: «Кончайте болтовню!» А майор Воронин мне звонил сам, и не один раз.

И Маргулис как-то позвонил. Не забывали меня старые друзья.

Передавая мне трубку, Лазарь предупредил:

— Только смотги, без глупостей!

Вот и поговори после этого, да еще с любимым… Федоренко сказал:

— В ближайшее время не увидимся — сама знаешь почему. Береги себя, не лезь куда не надо. Помни: я тебя люблю.

— Я тоже.

В трубке щелкнуло, и сейчас же в уши полезли смешки и озорные голоса: «Кто там любит? Ах, счастливцы!» — «Девушка, полюбите лучше меня!» — «Не верь, крошка, обманет!»… И Лазарь отобрал от меня трубку.

Наш полк перевели во второй эшелон, и мы теперь считались резервом командира дивизии. Но мы остались всё на том же месте, где и были, а наши батальоны, снятые с передовой, окопались за нашими спинами — в районе хозроты.

Дивизия наступала двумя полками при поддержке армейского гаубичного полка, полка легкой артиллерии и отдельных приданных артиллерийских и минометных батарей разного калибра.

Наша полковая батарея и «самовары» Устименова запасли «огурцов» — они тоже будут участвовать в артподготовке.

Теперь целыми днями над нашим оврагом висит богом проклятый «фокке-вульф» и нахально покачивает крыльями. Зенитки берегут снаряды, а пехотного огня он не боится. Говорят, у него брюхо бронированное. Так ли это — не знаю, но еще ни разу не приходилось видеть, чтобы пехота сбила «костыля».

С самого начала войны мы ненавидим этого шпиона, он хуже всякого «юнкерса»: как привяжется к одному месту — до тех пор будет висеть, пока всё не высмотрит! А только улетит — начинается: или бомбардировщики нагрянут, или новая батарея заговорит! И как только не ругает пехота этого окаянного «костыля»! И «горбыль», и «хромоногий идол», и «гитара», и «одноглазый свекор». По его милости наш овраг бомбят по четыре раза на день. «Юнкерсы», «хеншеля» и «дорнье» без устали швыряют на наши головы воющие бомбы. И не так страшно, и вреда от бомбежки немного, но уж очень действует на нервы сирена: любят немцы психологический фактор. А сами возмущаются: «Партизаны — нечестная война!» А бомбы с сиреной — честная?! А вообще война — честно?!

Августовским белесым утром, когда над нашим оврагом еще клубился туман, ровно в шесть ноль-ноль, с нашей обороны взвилась в небо серия красных ракет, и в ту же секунду рявкнули пушки. Началась артподготовка. Артиллерия ревела десятками, сотнями медных глоток. Через наши головы свистели, шуршали, шипели, шелестели, шли с тяжелым шорохом снаряды. Кромсали немецкие окопы, рвали в клочья воздух, плевались огнем, дымом и серой.

В нашем овраге трудно стало дышать, но мы смеялись, кричали «ура», хотя и не слышали друг друга. Горячие глаза Александра Васильевича вспыхивали огоньками, крылья носа раздувались, жадно втягивая воздух.

Антон Петрович держался левой рукой за грудь, тяжело дышал, каска съехала набок, — он совсем не был похож на полководца, наслаждавшегося музыкой боя. Я подумала: «А ведь наступление его доконает, опять останемся мы без командира полка».

Дважды — сначала у нас за спиной, потом откуда-то слева — дала залп «катюша», и тут я не поверила Володе.

Нет, это не инсценировка наступления, не маневр отвлечения сил, а настоящий наступательный бой! Не на всяком участке фронта услышишь «катюшу». А я и вообще-то ее слышала впервые и очень испугалась, когда вдруг за спиной возникли ни на что не похожие скрежет и шипение. Не раздумывая, я плюхнулась на землю, чем насмешила весь наш штаб, а когда поднялась и оглянулась назад, то увидела только рыжее облачко над позицией, а «катюши» и след простыл!..

Артиллерия лупила без передышки больше часа, и можно было ожидать, что в немецких окопах после такой бомбардировки не осталось живой души. Но не тут-то было! Как только пехота поднялась в атаку, немцы вдруг ожили и встретили наступающие цепи ураганом огня: пулеметы строчили без передышки, мины рвались в наших боевых порядках пачками, вражеская артиллерия вела неистовый заградительный огонь по нейтральной полосе. Страшно было даже подумать, что там, где-то впереди, Федоренко… В наш овраг снаряды и мины падали под прямым углом к земле, прилетали откуда-то прямо с неба.

Опять налетели «юнкерсы» — оранжевобрюхие с черными крестами на фюзеляжах. Откуда-то из-за облаков вынырнули наши «ястребки» и стремительно ринулись на чужие бомбовозы. Одного «юнкерса» прикончили с ходу — стервятник, разваливаясь в воздухе, рухнул на свои же позиции и взорвался на собственных бомбах: столб дыма закрыл половину неба.

Второго «юнкерса» три проворных «ястребка» прижали к самой земле и повели, как на аркане. Бомбовоз ревел смертным ревом, но послушно шел туда, куда его гнали. Комиссар улыбался, не отрывая глаз от бинокля:

— Ах, молодцы! Повели, как бычка на веревочке!

— Куда это они его? — спросила я.

— Или носом в землю, или на свой аэродром!

«Юнкерсы» сбросили оставшиеся бомбы куда попало — половину на свои же траншеи, и ринулись наутек. Наши насели на немецкий конвой. Где-то рядом заговорила зенитка, но сразу же смолкла — стрелять было нельзя: небо над нами кипело и клокотало, как вода в огромном котле.

Три «мессера» полетели вниз, объятые пламенем, — два немца повисли на парашютных стропах, третий выброситься не успел. Но и наши две машины оказались подбитыми: один самолет штопором пошел к земле, из другого выбросился парашютист. Воздушный бой выиграли наши, хотя немцев было гораздо больше. И с самого начала войны так: никогда фашистские асы не вступают в равный бой, они привыкли наваливаться втроем, впятером, а то и семеро на один наш самолет. Но наши! Ах эти отчаянные парни: вдвоем, втроем бросаются на целую эскадрилью! Маленькие юркие истребители с красными звездочками на крыльях никогда не покидают поле боя первыми: они сражаются неистово, бросаются на врага, как одержимые, бьются до последнего патрона.

Фашистам мало подбить самолет, им надо обязательно расстрелять в воздухе парашютиста или пропороть пулями купол парашюта.

А беззащитный парашютист не знает, достигнет ли он живым земли. Да еще хорошо, если на земле ждут свои — вот как мы сейчас. Стоим, задрав головы в небо, и стонем: «Неужели отнесет?»

— Нет, кажется, у нас приземлится!

Парашютист приземлился на одной половине парашюта, вернее, не приземлился, а упал в расположение наших стрелков, и уже через несколько минут Мишкины ребята принесли его к штабу на плащ-палатке. Летчик весь изранен: пулевых ран и не сосчитать. Мы с Володей всю его одежду разрезали на клочки и сапоги тоже, и бинтовали его голого, обкручивали бинтами с ног до головы. Володя сказал, что летчик будет жить. При падении он ударился о землю лицом и вывихнул нижнюю челюсть, так что не мог ни говорить, ни даже закрыть рта. Раненый был в сознании, и сколько мы его ни мучили, накладывая повязки, ни разу не застонал, только щурил или совсем закрывал глаза. Напоить его водой и то оказалось трудно, он не мог глотать, и мне пришлось по капельке выжимать воду из ватки прямо в сухой горячий рот летчика, а он, наверное, выпил бы целое ведро, если бы мог.

Подошла подвода, и раненого увезли в медсанбат — там Александр Семенович вправит ему поврежденную челюсть.

— Атака захлебнулась, — так сказал комиссар.

Цепи наступающих залегли на нейтральной полосе. Немцы сопротивлялись бешено: головы не давали поднять. К ночи по приказу из дивизии наши вернулись на исходные позиции. Доктор Ахматов выделил взвод санитарных носильщиков. Ночью Володя Ефимов повел их на поле бея подбирать раненых.

А утром всё началось сначала, с той лишь разницей, что наш полк тоже вступил в бой. В конце ночи мы сменили какую-то часть и заняли исходные позиции в своих же бывших траншеях. Командование полка перебралось на наблюдательный пункт.

На нейтральной полосе саперы установили дымовые шашки. С рассветом опять ударила наша артиллерия и задымили шашки: белый кудрявый дым, перекручиваясь, заклубился по самой земле и закрыл поднявшиеся в атаку цепи, но встречный ветер разметал дымовую завесу, и снова наступающие оказались как на ладони перед не-мецкими позициями.

Только после третьей попытки, около двенадцати часов дня наш левый фланг ворвался во вражеские траншеи.

Кто-то из представителей сказал, что впереди идет батальон капитана Федоренко. Немцы имеют приказ самого фюрера — стоять насмерть, — бой идет за каждый окоп, за каждую огневую позицию. Но к четырем часам пополудни противник отступил по всему нашему участку фронта.

Сиди здесь! — крикнул мне комиссар и вместе с командиром полка убежал догонять наступающие цепи. На НП остались только я да Лазарь с Селезневым. Володя ушел с комиссаром.

Сосед к нам на пговод впутался. Федогенко твой говогит, — закартавил Лазарь.

Я вырвала у него трубку и сразу услышала голос Михаила. Он кому-то докладывал: «Я уже у объекта шесть. Двинули дальше, Сматываю связь. Что делается! Бегут фрицы!»

— Федоренко! Федоренко! — завопила я в трубку, но он меня не услышал, а Лазарь выругал:

— Неногмальная!

Я бросилась к амбразуре, подобрала чей-то бинокль, подогнала по глазам и ахнула: наши шли во весь рост, оставив позади себя немецкие окопы. Умолкли вражеские пулеметы, не рвались мины и только откуда-то издалека прилетали тяжелые снаряды. На немецкой обороне вставали огненно-черные смерчи разрывов: фрицы с запозданием громили свои позиции, — наших там уже не было.

Я смеялась и кричала:

— Лазарь, Селезнев! Наши погнали немцев! Вы только посмотрите!

— Я знаю, ответил Лазарь. — Селезнев, давай сматывать связь.

— Лазарь, к нам Петька бежит!

— Узнай, что за пгиказ.

Я выбежала на улицу и закричала:

— Петька! Петька! Какой приказ?.

— Сматывайте связь и вперед! — издали крикнул Петька и убежал.

Полк шел вперед. Мы двигались по дороге в походной колонне. Наш полк снова перешел в резерв. Дивизия взломала оборону противника, и немцы, видимо, бежали на промежуточный рубеж. Мы шли километр за километром, но звуков боя так и не слышали. Федоренко был где-то далеко впереди — его полк «висел на хвосте у противника».

Как весело шагать не на восток, а на запад. Каким торжеством светятся лица у моих однополчан! Еще бы: они пережили атаку и победили! Немцы не просто отступили, а бегут! Молодежь рвется в бой, некоторые ворчат:

— Что это комдив так уж нас бережет: чуть-чуть повоевали и опять сзади всех.

Пожилые солдаты настроены более трезво:

— Навоюешься еще по завязку, не спеши в пекло!

Артиллеристы тянут свой пушки, их лошади-битюги теснят нас к обочине канавы, а на обочине транспарант: «С дороги не сходить! Мины!». На зеленом вездеходе мимо нас проехал развеселый комсорг дивизии Алексей Мишин. Он раскланивается направо и налево и размахивает пилоткой, а его бритая голова блестит, как зеркало. «Виллис» замешкался в дорожной толчее. Алексей крикнул мне:

— Чижик, шевели усами! Почему отстаешь? Вот возьмем без тебя Ржев — будешь знать! — И запел во всё горло:

— Догоняй меня в Берлине, Раскрасавица моя!

Вездеход вырвался наконец из пробки, фыркнул мотором и исчез из глаз. Солдаты заулыбались, заговорили;

— Во, чертов козел! И мин не боится.

— Какие мины? Тут до нас сотни прошли.

— Это что ж за марка такая? А?

— Американская. Рузвельт подарил вместо второго фронта.

Прошли добрый десяток километров и остановились в большой деревне. Она так и называлась — Большое Карпово. У колодца сразу выстроилась очередь. Вдоль зеленой улицы прошел комиссар. Он сказал бойцам, указывая на дома:

— Вот как бежали фашисты, — ни одной постройки не успели спалить!

Появились женщины, дети, старики: изможденные, плохо одетые, босые, но лица у всех радостные, взволнованные, — у меня запершило в горле. Женщины суют солдатам картофельные лепешки и печеные яйца, но хоть и не ели наши с самой ночи — ни у кого не хватает совести принять угощение: отнять кусок у вдов и голодных ребятишек. Но угощаться всё-таки пришлось — женщины разобиделись, некоторые даже расплакались. Одна подслеповатая старушка, указывая на меня пальцем, сказала:

— Бабоньки, гляньте, какого дитенка оторвали от родимой матушки, воевать заставили… Царица небесная!..

— Никто меня не заставлял, я сама! — ответила я сердобольной старушке.

Она всплеснула сухонькими ручками и заплакала:

— Господи Иисусе! Да ведь это девочка! Стало быть, всех парней германец перебил.

Бойцы засмеялись:

— Бабуся, а мы что, старики, что ли?

— Вовек нас всех германцу не перебить!

— Мы сами его в гроб загоним! Вон как драпает.

Но старущка всё плакала и крестила проходившую мимо нее полковую колонну.

Со мною рядом долго бежал стриженый мальчуган лет шести. Он подсмыкивал рваные порточки и старался на ходу заглянуть мне в лицо. С гордостью заявил:

— А наш батя тоже на фронте!

— Ну вот теперь письмо от папы получишь.

— Знамо, получу.

И столько уверенности было в голосе ребенка, что у меня защемило сердце. Нечего было подарить симпатичному мальчишке: в карманах не было ни сухарика, ни кусочка сахару, и я отломила ему большой кусок дареной лепешки. Малыш проглотил слюну, но мужественно отказался:

— Не, это вам. Моя мамка тоже пекла.

Я настояла: взял и съел с жадностью.

Мы шли до самой темноты и остановились в каком-то лесочке. Завалились спать прямо на голую землю, и я изрядно продрогла. На рассвете подтянулись кухни. Наелись горячей пшенной каши, напились чаю, что было кстати — погода испортилась. Небо обложило тучами, дождь повис над самой головой, заметно похолодало, Командир полка, поглядев на хмурое небо, сказал:

— Хоть на время от самолетов избавимся.

Но мое настроение испортилось вместе с погодой. Я мерзлячка, люблю солнце. В окружении я так намерзлась, что до сих пор боюсь холода, а раньше я любила крепкий ветер и веселый дождик, особенно летний, стремительный ливень. Но это было так давно, еще до войны… А на фронте другое дело. Что хорошего, когда у человека ноги мокрые или руки замерзли? У нашего Василия Ивановича от холода на кончике сизого носа всегда повисает подозрительная капля. В дождь он бьется над затухающим костром и ворчит по моему адресу: «Хороший хозяин собаку в такую погоду из дому не выгонит, а ты шатаешься — сидела бы дома!»

Как будто в непогоду у человека нет никаких обязанностей.

Я заметила, что все озябшие злы, и я не исключение. Всё меня раздражает и всё не мило. Ну что стоим, спрашивается? Чего ждем? Называется, в наступление пошли. Знаю, что ждем приказа, а злюсь. Опять, наверное, большое начальство обстановку уточняет и решает, куда нас направить. Как будто заранее нельзя было определить, где наше место.

Гнать надо немца, пока он не опомнился, а не ждать у моря погоды, — ворчала я, ни к кому не обращаясь. Комиссар насмешливо сощурился:

— Чего дуешься, как мыльный пузырь? Тоже мне стратег! Сиди да жди.

Надоело сидеть, опять пошла бродить по мелкому осиннику. Народу, как муравьев в куче: не только наш полк, но и еще какая-то пехотная часть и даже танкисты. «Тридцатьчетверки» не замаскированы — танкисты тоже, видно, любят нелетную погоду.

Все без дела и все ждут — нудный день тянется бесконечно. Танкисты устали ждать — концерт затеяли. Они притащили лист фанеры, положили его на поляну, придавили по краям камнями. Я не сразу и догадалась, что это походная сцена.

На сцену вышел цыган — танкист с гитарой, поклонился зрителям, скромно объявил:

— Вашему вниманию, товарищи фронтовики, предлагаются цыганские романсы. — Тряхнул смоляными кудрями, притопнул ногой, ударил по струнам, запел низким голосом:

— Яко, да-ко, романэ — Сладко нездоровится: Как чума сидит во мне. Шаркая любовница…

Больше половины не поняли, но хлопали, не жалея ладоней. Цыган спел «Бродягу», «Отраду» и захотел плясать.

— Братья по оружию, нет ли у вас гармониста? — вежливо обратились к нам танкисты. Разведчики вытолкнули к сцене Ванечку Скуратова. Он уселся на пенек и заиграл «цыганочку» с выходом. У плясуна длинные тонкие ноги и поджарая фигура, цыган ли он на самом деле — не знаю, но под цыгана играет здорово.

— Колесом пройдусь! Печеного рака изображу! Гвардейским способом разделаю! — А ноги выбивают дробь так, что заглушают Ванечкину тальянку.

Зрители в полном восторге, поощряют плясуна лестными выкриками:

— Ну и бес танкист!

Ну и дает, бродяга, жизни! Танкисты довольны, задирают зрителей:

— Помогите, товарищи брюхолазы! Утомился парень.

Желающих с вашей стороны чего-то не видно. А цыган дразнит, издевается:

— Давай, давай, царица полей! Ну, кто исполнит танец живота? Разрешается даже ползком…

Мишка Чурсин стонет:

— Ах, Сережки Васина нет — он бы тебе показал ползком!

— Где ж твой Васин? — спросил его комиссар.

— В медсанбате. Покорябало его малость при прорыве.

— Покорябало! — усмехнулся Александр Васильевич. — Неисправим, бедняга!

Но Мишке не до замечания. Встав на цыпочки, он оглядывает ряды однополчан и хмурится, не находя достойного соперника танкисту. А тот поддает жару.

— Что, братки, гусеницы размотались? — И всё пляшет, как заведенный.

— Чижик, неужели ты такое вытерпишь? — тронул меня за рукав комиссар. — Э, а говоришь, что патриот полка, ветеран дивизии…

А может, ей жених запретил публичные выступления? — съехидничал Мишка. Но я не удостоила его ответом. Просто у меня не было настроения, а без настроения какая же пляска?

Мишка, видимо, кое-кого сагитировал, потому что наши вдруг закричали:

— Чижик!

Весь полк кричит:

— Чижик! Чижик!

И танкисты:

— Чижш?!

А цыган ударил ладонью по подошве сапога, закричал на весь лес:

— Все люди, как люди, и цыган, как человек, а ты чего ломаешься? Выходи, фартовый парень Чижик, давай на перепляс!

Наши подняли хохот.

Выручил меня дождь. Он собирался с самого утра и теперь вдруг распузырился вовсю: холодный, колючий. Танкисты убрали свою сцену, и зрители разбрелись по перелеску.

Завернувшись в плащ-палатку, я сидела нахохлившись, как мокрый воробей, и думала о Федоренко. Скоро он уедет в академию, и я с ним. Буду служить где-нибудь в тыловом госпитале… А как же полк? Все стремятся на фронт, а я в тыл… И с Федоренко расстаться немыслимо, и полк покинуть жаль до слез.

— Лазарь, ты не знаешь, какой срок обучения в академии?

— В мигное вгемя лет пять, не меньше, а сейчас — не знаю.

— А ты не знаешь, — после окончания в свои части правляют?

— Чижик, отвяжись! — буркнул Лазарь и занялся своими телефонами. Он натянул плащ-палатку наподобие шалаша и втиснулся туда боком, а длинные ноги торчали наружу. За широкие голенища лился дождь.

— Лазарь, подбери свои ходули!

— Они в моем двоще не помещаются…

Во «дворец» к Лазарю то и дело приходит начальство, и тогда телефонист задом выбирается наружу и, пока идет разговор по телефону, стоит под дождем, приподняв худые плечи выше воротника куцей шинелишки.

А я сидела на пне и мечтала.

…Разобьем фашистов, заявимся с Михаилом к бабушке. «Бабуля, вот мой муж!» — скажу я. Нет, телеграмму, пожалуй, сначала пошлю, а то бабка, чего доброго, не разобравшись, задаст мне трепку: «Ах ты, Марфа Посадница! Я тебе покажу мужа!» Полюбит бабушка моего Федоренко… Его нельзя не любить. И заживем мы все вместе где-нибудь в таком поселке, как Пушкинские Горы. Чтобы обязательно кругом лес был. Большой лес. И речка или озеро — всё равно. И посадим мы сад. И рощу посадим. Из одних березок. Миша ведь лесотехник. Дом новый построим. Светлый, с балконом… И целый дом гостей назовем: доктора Веру, Зуева, Николая Африкановича, комиссара Юртаева, командира полка, Димку Яковлева, Лешку Карпова, Лазаря — всех!.. И комбат Товгазов приедет. Спляшет лезгинку. Ох и здорово же он плясал в тот день, когда немцев от Москвы погнали!.. На одних носочках, в зубах кинжал, а глазищами туда-сюда, туда-сюда… Испечет бабушка псковские кокоры, пирог-курник, драчену — на это она мастерица!..

Ох, как ревут пушки! Хоть уши затыкай… Какого же это калибра? Размечталась!.. А где-то впереди идет бой.

И до победы еще надо дожить… Мы-то с Федоренко доживем!

Дождь шел до самого вечера. Моя палатка до того пропиталась влагой, что больше уже от дождя не спасала. У меня начали постукивать зубы. И надо же было оставить шинель в обозе! Подумаешь тяжесть! Вот солдаты те умнее: все в шинелях и под палатками. Зато комсостав налегке, вроде меня, — «дрожжи продают» в одних гимнастерках под мокрыми плащ-палатками… Брр!.. И связные без шинелей — мокрые с головы до пят, снуют в разных направлениях по мокрой траве. Мой приятель Петька замерз, как кочерыжка, глазенки тусклые…

Солдаты брюзжат и вполголоса поругивают каждый своего старшину за то, что мокро и нет курева, за то, что холодно и хочется горячей похлебки, за то, что надоело ждать и вообще за всё понемногу. Не знаю, как в других родах войск, но в пехоте всегда и во всем виноват старшина. А кого же больше и ругать солдату? Друг друга не интересно, командира не положено, а старшину сам бог велел — вытерпит: брань на вороту не виснет.

Подошел Мишка Чурсин, вытащил из-под полы плащ-палатки сухую ватную телогрейку и протянул мне.

— Мишенька, какой же ты молодец! — Я еле ворочала языком, а озябшие пальцы не могли справиться с пуговицами.

Мишка застегнул сам и сказал:

— Не стоило бы заботиться о чужой невесте, но уж ладно — по старой дружбе.

Приказ получили ночью, а с рассветом выступили. Теперь двигались строго на запад. Дождь перестал, но было не по-летнему холодно. Северный ветер налетел с правой стороны, пронизывал до костей.

Деревня Глинцево стоит на холме. Слева деревенские огороды омывает игрушечная речушка без названия. Высоко над водой повис игрушечный мостик. По мостику из деревни Воробьево режут немецкие пулеметы: пули гнусавят и щелкают — от резных перилец щепки летят.

Все, кому надо на «глобус», переходят речушку вброд. «Глобус» — это маленькая круглая роща на крутом противоположном берегу речки, а за рощицей Воробьево, то самое, которое должна штурмовать наша дивизия. Наши вышибли немцев из рощицы только сегодня утром, но взять Воробьево не смогли: окопались на поле впереди «глобуса».

Бой сейчас идет ни шатко ни валко: постреливают понемногу и наши и противник. По «глобусу» хлещет немецкий миномет, по деревне Глинцево с большими интервалами бьет тяжелая вражеская батарея.

Мы должны сменить полк, в котором служит Федоренко, и форсировать наступление на Воробьево. Но нечего и думать вывести батальоны на позиции до наступления темноты.

Остановились на глинцевских огородах. Бой за Глинцево, видимо, был серьезный, и трофеи налицо: четыре вражеских танка, две разбитые зенитки, несколько пушек и целая гора мин и снарядов.

Немцы здесь устраивались капитально: на огородах множество просторных блиндажей в несколько накатов — половину деревенских построек разобрали фрицы на строительный материал. На дверях дощатого нужника прикреплено объявление: «Только для офицеров». Я прочитала вслух и перевела.

— Как бы не так, — сказал Мишка Чурсин, — хорошо и в штаны гадите, господа гитлеровские офицеры! — и объявление сорвал.

Наши бойцы отдыхают последние часы перед боем: проверяют оружие, сушат портянки, бреются и пишут письма. Неразговорчивы люди перед сражением: каждый думает о своем. Не последний ли котелок супа выхлебал солдат? Не последний ли раз побрился?.. Не последнюю ли весточку послал на родину?..

Политработники провели летучки, с узбеками говорил сам комиссар. Задача одна: надо взять Воробьево!

С наступлением темноты двинулись на исходные позиции. Всё обошлось благополучно: немец не усилил огня.

Ночь прошла беспокойно. Всё уточняли и уясняли обстановку. На улице опять моросил дождь, и в командирский блиндаж набилось народу — яблоку негде упасть. Входили и выходили командиры, сновали связные. Хорошо, что Александр Васильевич строго-настрого запретил курить, а то тут бы задохнулся.

Командир полка нервничал: нам пообещали придать танковый батальон, а потом отказали из-за пересеченной местности. Антон Петрович кому-то доказывал по телефону, что рельеф «для утюгов» у нас самый подходящий и что нашу речку петух вброд переходит даже в половодье. Повернув голову к комиссару и держа трубку в руке, он возмущался:

— Они, видите ли, должны беречь материальную часть, а я людей не должен?

Ведь проходили же здесь немецкие танки, а наши чем хуже? — нахмурился комиссар.

Вот поди докажи, что ты не верблюд… — ворчал Антон Петрович и кричал сразу в две, а то и в три телефонные трубки.

Я сидела на полу, застланном свежим льном, от тесноты не могла рукой пошевелить и клевала носом.

— Иди спать! — приказал комиссар и подсадил меня на верхние нары.

Я дремала вполглаза, но слышала каждое слово. Над деревней мирно фырчал У-2. Я невольно улыбнулась: пошел в обход «председатель колхоза» — значит, дождь кончился.

К утру мне приснился голос Федоренко, не он сам, а именно голос. Он с кем-то спорил. Даже во сне у меня заболело сердце.

На рассвете к нам на командный пункт пришел Федоренко и вызвал меня на улицу. Он был выбрит, в каске, с автоматом и двумя гранатами за поясом. Улыбаясь, сказал:

— Малышка! Жива-здорова? Мы ночью отдыхали рядом с вашим КП, а я и не знал, что ты тут. Такая досада! Я пришел тебя поцеловать. Опять выдвигаемся.

— Опять в бой?

Опять. Все три батальона нашего полка свели в один, и я теперь командую сводным. Будем поддерживать правый фланг вашего полка.

— Береги себя…

— А как же! Я очень осторожен. Ведь у меня есть ты…

— Осторожен! Вся фуфайка в пробоинах…

Его ординарец отвернулся. Излишняя деликатность: если бы даже рядом стоял сам командир дивизии — я бы всё равно поцеловала любимого! Я его провожала в бой…

Точно из-под земли вынырнул Петька Ластовой — надо было идти на комсомольское собрание.

Комсомольские билеты получили тридцать пять человек, в том числе Лазарь, Петька и я, Петька, приняв от Димки билет, отчеканил:

— Служу Советскому Союзу!

А Лазарь закатил целую речь, а потом спутался и замолчал. Но мы все уверены, что Лазарь комсомольской чести в бою не уронит.

Я ничего не сказала, молча спрятала в карман гимнастерки маленькую книжечку с силуэтом родного Ильича.

Володя меня поздравил и долго инструктировал. Вот что он говорил:

— Ночью выдвигаемся в «глобус», Утром штурм. Командир полка будет на левом фланге, комиссар на правом. Ты пойдешь с комиссаром. Предупреждаю: бой будет жестоким. Немцы Воробьево легко не отдадут. Возможны контратаки. Рот не разевай и в цепь не лезь — там и без нас с тобой пока обходятся. Санитарная служба в полку поставлена неплохо. Наше дело обслуживать командный пункт и резерв. Раненых вниз к речке. Любой боец тебе поможет. Помни, Чижик, я на тебя надеюсь!

Это, очевидно, была самая большая речь в его жизни, но ведь мой начальник ставил боевую задачу: здесь не обойдешься двумя-тремя словами, Я ответила не по уставу:

— Не волнуйся, Володя, я тебя не подведу. Ведь я же теперь комсомолка!

Комиссар было не хотел брать меня в «глобус», но я вполне официально заявила:

— Знаете что, товарищ старший батальонный комиссар, кроме вас у меня есть непосредственный начальник, и я выполняю его боевой приказ!

Александр Васильевич улыбнулся?

— Э, Чижик, да ты, оказывается, птичка с характером! — И спорить не стал.

Мы поужинали и пошли впятером. Впереди Лазарь со своей катушкой, за ним комиссар, за комиссаром Петька, потом я, а замыкающим шел корреспондент армейской газеты Иван Свешников. Комиссар и его не хотел брать с собою, уговаривал остаться на КП, но упрямый парень как отрезал:

— Я всё должен видеть своими глазами.

Мы перешли речушку вброд, прохладная вода полилась за голенища сапог — сразу пропала сонливость. Невольно пригибаясь от низко летящих над землей трассирующих пуль, мы карабкались в гору, и я боялась в темноте потерять Петькину спину.

И вот мы уже на западной опушке рощицы. Пули свистят и щелкают о стволы деревьев, ныряют в лесу светляками. Мины рвутся не на земле, а где-то наверху, в ветвях деревьев. Не то чтобы уж очень страшно, но приятного мало. Одна мина разорвалась где-то у нас над головами — зафырчали, зашлепали горячие осколки. Я ткнулась лицом кому-то в самые ноги. Когда встала, сосед мой не поднялся, тихо окликнула его — не ответил, дотронулась рукой до лица — мертв…

Комиссар, корреспондент и я залезли в маленький блиндажик с жердьевым перекрытием, рядом в таком же укрытии устроились Лазарь и Петька. В блиндаже нельзя было встать во весь рост, и мы уселись по-турецки на влажный песчаный пол. Долговязый газетчик согнулся, как складной ножик.

Я светила Александру Васильевичу фонариком, а он что-то вычислял на карте и всё время разговаривал по телефону. То и дело приходил кто-нибудь из командиров и садился на корточки у самого входа. Комиссар мог с ними беседовать только по очереди с каждым, даже для двух лишних человек места в блиндажике не было.

После полуночи немец совсем осатанел: вражеские пулеметы неистовствовали, мины выли и рвались без передышки, покалеченные деревья скрипели и глухо роптали. Наши отмалчивались: то ли боеприпасы экономили, то ли силы для завтрашней атаки берегли. И только полковая батарея била и била прямо по Воробьеву.

На самой опушке окопалась резервная рота полка. У них были пострадавшие. При вспышках вражеских ракет я перевязала пятерых тяжелораненых. Эвакуировала всех пятерых удачно. Стоило только негромко сказать: «Резервная рота, помогите!» — как сейчас же в темноте спокойный и решительный голос командира резерва приказывал:

— Семенов, Курносенко, к сестре!

И снова я сидела в блиндажике и ждала, когда меня позовут на помощь. С ужасом подумала: «А что бы я делала с ранеными, не будь тут резервной роты? Могла бы сама дотащить до медпункта? Наверняка нет. Этаких богатырей мне и с места не стронуть». А ведь совсем недавно читала в газете, что какая-то знаменитая сандружинница, фамилию забыла, вынесла с поля боя двадцать раненых с оружием!

Из раздумья меня вывел голос комиссара, он велел мне позвать Петьку. Петька пришел, и Александр Васильевич приказал ему найти Федоренко.

Вскоре тот пришел и уселся рядом со мною у самого входа. Отыскав в темноте мою руку, крепко сжал.

— Вот это настоящая война! — сказал Федоренко. — Ну и хлещет — спасу нет! Товарищ старший батальонный комиссар, только что передали, что сводный батальон оперативно подчинен вам. Приказывайте.

— Хорошо окопались? — спросил его комиссар.

— Зарылись, как кроты, — ответил Федоренко.

— Потери большие?

— Несколько раненых, трое убитых.

— Люди ели?

— Обязательно, товарищ старший батальонный комиссар! — сказал Федоренко и украдкой меня поцеловал. Но комиссар заметил:

— Что же это вы, нахалы, целуетесь? Ну меня, положим, вы ни во что не ставите, но ведь здесь и посторонние есть!

— Мы только один разок, — засмеялся Федоренко, — ведь я ее давно не видел, — и опять поцеловал меня.

— Ай в самом деле целуются! — рассмеялся Свешников.

— А что с ними сделаешь: жених и невеста, — буркнул комиссар.

— Настоящие жених и невеста?

— У нас всё настоящее: и война, и любовь, — сказал Александр Васильевич. — Вот только удачи нам пока нет.

Наступил рассвет, занялся новый день, а ни артподготовки, ни сигналов всё не было. Полк и сводный батальон Федоренко должны были наступать во взаимодействии с соседями. Ждали приказа из дивизии. Немец уже не бесчинствовал так, как ночью. Огонь стал заметно слабее.

Прячась за стволами толстых сосен, мы с Иваном Свешниковым глядели на Воробьево. Красивая деревня — вся в садах. Солнце всем одинаково светит: золотит верхушки воробьевских берез, веселыми зайчишками скачет по запорошенной траве перед немецкими позициями…

Иван напрямик сказал комиссару:

— Я не сведущ ни в стратегии, ни в тактике, но я понимаю, что брать Воробьево в лоб — авантюра.

— Ну, положим, не совсем в лоб, — возразил комиссар. — Мы несколько правее деревни. А потом, молодой человек, мы солдаты, и не привыкли обсуждать приказы. Бефель ист бефель! Так, кажется, по-немецки. Верно, Чижик?

— Да, приказ есть приказ. Но я согласна с представителем прессы. Воробьево наверняка можно обойти. Ведь должно же быть у немцев где-то слабое звено, это ведь не настоящая оборона, а только промежуточный рубеж.

— Браво, товарищ Чижик! — засмеялся Свешников, а комиссар насмешливо улыбнулся:

— А не порекомендовать ли тебя на должность начальника штаба, ну хотя бы дивизии?

У корреспондента были серые глаза и симпатичное чисто русское лицо. Он откинул со лба прядь выгоревших на солнце волос и, улыбаясь, сказал:

— Зря я не взял с собою фотоаппарат, а то бы обязательно тебя сфотографировал вместе с твоим геройским женихом.

Ничего. Вы нас снимете на свадьбе. Мы вас пригласим.

— И скоро свадьба?

— Первого сентября. Мы так решили.

— Ну раз решили — значит, будет! Я обязательно приеду.

После десяти часов утра Александр Васильевич утратил свое всегдашнее спокойствие, с досадой сказал:

— Ведь это же безобразие: вторые сутки держать людей под огнем без дела! Подобное ожидание изматывает силы хуже боя!

Подождав еще час, он собрался на КП — надо было выяснить обстановку. Пригласил с собою газетчика.

— Умоемся, позавтракаем заодно, — потом будет не до этого.

Но Свешников решительно отказался.

— Атаку боитесь прозевать? — спросила я его. Он засмеялся:

— Вот именно! Да и с бойцами мне надо поговорить.

— Ладно. Я вам принесу каши, — пообещала я, — ложка-то есть?

— Нету ложки…

Я покачала головой. Вроде бы и парень подходящий: веселый и не трус, а ложки не имеет, как не настоящий воин.

Иван Свешников словно угадал мои мысли:

— Была ложка, да потерял.

— Ладно, я принесу.

Было солнечно и снова очень тепло. Александр Васильевич хмуро поглядел на небо. Я поняла, о чем он думает: конечно, анафемские «юнкерсы» не замедлят явиться — только их и не хватало на нашу голову!..

Нас догнал Федоренко. Он был уже без фуфайки и без каски. Глаза ясные, как будто бы и не было бессонных ночей.

— Не уходи, — сказал он, — сейчас принесут завтрак, у меня и дождешься комиссара, ведь он скоро вернется.

— Я не могу остаться…

— Он посмотрел на меня с укоризной:

— Но ведь комиссар не один, с ним ординарец.

— Всё равно не могу, а вдруг ранят по дороге Александра Васильевича…

Федоренко вздохнул, с тоской сказал:

— Зачем только ты перевелась в полк? Я не имею ни минуты спокойной. У меня плохое предчувствие.

— Ну что ты? Я же скоро вернусь! Ничего со мною не случится. — Я встала на цыпочки и, сняв с головы Федоренко пилотку, погладила его мягкие густые волосы, чуть кудреватые на висках. Он поймал мою руку и поцеловал.

— Чижик, не отставай! — крикнул комиссар, и я побежала.

Оглянулась раз и два, и еще раз: он стоял на самой опушке и махал мне пилоткой.

Пока комиссар с помощью Петьки приводил себя в порядок, я сбегала на кухню. Она спряталась в густом орешнике, недалеко от КП. Василий Иванович обрадовался, заулыбался:

— Жива, божья коровка?

Я умылась, причесалась и получила кашу с консервами сразу в три котелка: в один для нас с Петькой, в другой Лазарю с газетчиком и отдельно комиссару.

Брезгливый Александр Васильевич не захотел есть в немецком блиндаже.

— Там такие миазмы, что лишишься аппетита дня на три, — сказал он, и я поставила котелки на подбитый немецкий танк.

Мы с Петькой не могли пожаловаться на отсутствие аппетита и ели наперегонки. Холодные консервы глотали, не разжевывая.

— Как лягушки — сами скачут! — сказала я с набитым ртом.

— Чижик, я тебе язык оторву! Ты же за столом! — рассердился комиссар.

— А это, Александр Васильевич, и не стол вовсе, а танк! — оправдалась я.

От речки прилетела шальная пуля, тюкнулась о комиссаров котелок и опрокинула его.

Поесть, собака, спокойно не даст, — беззлобно выругался Александр Васильевич. Мне стало смешно.

— Ах, проклятый фриц! Не по правилам воюет: чуть самого комиссара полка не оставил без завтрака!

Не успели мы поесть, налетели «юнкерсы». Сделали три захода, но никто не пострадал — отсиделись в прочных блиндажиках.

Время шло, а комиссар всё не собирался обратно на «глобус». Много дел накопилось на КП в его отсутствие. Наконец я потеряла всякое терпение. Сердце вдруг так заныло, что я вынуждена была на минуту присесть на ступеньку землянки. Меня охватила смутная тревога, предчувствие беды — ожидание стало, невыносимым.

— Ну, скоро вы, Александр Васильевич? Мы же всё прозеваем! — крикнула я, заглянув в блиндаж.

— Сейчас пойдем, — откликнулся комиссар.

Вдруг на наш маленький «глобус» обрушился настоящий огневой шквал. Мины и снаряды рвались без интервалов, всё слилось в сплошной гул, и через эту адскую симфонию отчетливо доносилась ожесточенная ружейно-пулеметная пальба.

Сердце мое заколотилось, я снова крикнула:

— Александр Васильевич!

Но комиссар уже выбежал из блиндажа, а вместе с ним и все штабники.

— Немец атакует правое крыло! — тревожно сказал комиссар и дал распоряжение начальнику штаба: — Заградогонь! И хороший!

Через несколько минут заговорили наши батареи, где-то у речки зачуфыкали «самовары» Устименова. Пробежали цепочкой разведчики, впереди с автоматом в руке Мишка Чурсин. Вот они перебрались через речку и понеслись к «глобусу»… Донеслось нестройное «ура», и немецкий огонь стал стихать.

Обогнав Петьку и комиссара, я бежала по знакомой тропинке, придерживая рукой санитарную сумку, а другой несла котелок с кашей.

С противоположного берега осторожно спускались с носилками четыре бойца. Еще издали я узнала темно-русые волосы. Что-то толкнуло меня в грудь, ноги подкосились.

Издалека-издалека донесся голос комиссара:

— Лей прямо на голову…

Вода полилась по моему лицу, потекла за ворот гимнастерки, и я очнулась.

— Э, слабачка, — сказал Александр Васильевич, — не убит, только ранен! Догоняй.

— А как же вы?

— Иди, тебе говорят!

Я бросилась догонять носилки, а ноги не слушались, дрожали и подгибались.

Носилки внесли в желтый дом на окраине деревни. Поставив их на пол, бойцы ушли, и остались мы вдвоем на нашем последнем свидании… Он был без сознания, в лице ни кровинки, и только ресницы чуть-чуть трепетали. Прибежал Кузя в каске, сдвинутой на затылок, сделал какой-то укол. Я спросила осипшим голосом:

— Куда ранен?

Разрывной в бок…

— Кузя, ведь надо что-то делать?! Неужели ничем нельзя помочь?! Что же ты стоишь? Беги! Звони в политотдел! Самому командиру дивизии! Надо вызвать самолет.

Кузя махнул рукой и, обняв меня, заплакал… Мы стояли на коленях по обе стороны носилок и молча плакали.

Через несколько минут он скончался. Кузя закрыл ему глаза, а я сложила на груди руки. Родные руки, всегда такие горячие и ласковые, а теперь беспомощные и холодные. Кузя сказал:

— Скоро атака, и мне надо идти. Лешка занял его место, комиссар ранен. Боже мой, боже мой! Не могу поверить! Чижик, не хорони его тут. Увези в Большое Карпово, всё-таки тыл. Там штаб дивизии — тебе помогут. Я пришлю подводу. Поцеловав мертвого друга, он ушел.

Всё было по солдатскому ритуалу. Поздно вечером его положили в ящик, наскоро сколоченный из неструганых досок. Из кармана гимнастерки вынули партийный билет и две фотографии: одну мою, другую матери с отчимом. Фотографии передали мне.

— Не надо ничего у него отнимать, — сказала я и положила фотографии на место.

Незнакомый комиссар из штаба дивизии сказал надгробное слово, нестройно прозвучал жидкий залп, и могилу зарыли. Насыпали жалкий холмик земли, воткнули палку с фанерной дощечкой, а на ней надпись:

Капитан Михаил Платонович ФЕДОРЕНКО. Родился в 1918 году, погиб за Родину 18/VIII 1942 г.

Взошло солнце, и начался новый фронтовой день, а моего любимого уже не было… Ненавистный «костыль» проковылял в голубом небе — отправился спозаранок на свою шпионскую службу. Высоко-высоко куда-то на запад прошли грозные «петляковы». Все ли вернутся назад?..

Мимо тянулись дымящиеся кухни, подводы со снарядами, проходили бойцы. Некоторые останавливались, участливо спрашивали:

— Кого похоронила, сестренка?

Я не отвечала. И не было больше веселого беззаботного Чижика. За одну ночь я вдруг стала взрослой.

Командный пункт был на прежнем месте. Командир и комиссар сидели над картой в штабном блиндаже. Антон Петрович начал было меня утешать.

— Не надо! — остановил его Александр Васильевич, а сам погладил меня по голове.

Я поцеловала эту отеческую руку и заплакала. Он налил мне водки чуть ли не полный граненый стакан:

— Выпей.

Теперь запротестовал Антон Петрович: — Не надо, не поможет. По себе знаю.

— Пей! — приказал комиссар. — Ты на человека не похожа. Тебе надо поспать.

Я выпила водку единым духом и проспала всю ночь. А утром боль вернулась с удесятеренной силой и горестные мысли были неотступны.

— Опохмелиться не дам, — сказал Александр Васильевич, — а то привыкнешь.

— Избави меня бог от такой отравы!

Я отыскала Мишку Чурсина.

— Мишенька, дай мне автомат!

Он не спросил зачем. Просто ответил:

— Лишнего автомата нет. Я дам тебе кавалерийский карабин — он легкий.

Комиссар сходил в «глобус» и вернулся без своего Петьки — маленький связной был убит. И Лазаря без меня убили. И ранили моего начальника Володю Ефимова… Я очень к ним была привязана, но эти горестные новости меня не поразили. Должно быть, у меня, как у Антона Петровича, окаменело сердце…

Воробьево штурмовали не раз, но взять так и не смогли. Бойцы устали и, видимо, потеряли веру в свои силы. Дважды начиналась артподготовка, но пехота в атаку не поднялась. Часов около пяти комиссар сказал командиру:

— Ну что ж, дорогой мой Антон Петрович, предпримем последнюю попытку. Я полагаю, что наше место теперь в цепи. Как думаешь?

— Я готов! — сказал командир полка и потуже затянул ремешок каски на полном подбородке. — Как быть с Чижиком? — спросил он.

— Не возьмем. Пусть сидит тут, — решил комиссар.

— Да вы что, Александр Васильевич! — вскричала я. — Я вам заменю Петьку.

— Нет, — сказал комиссар, — ты мне не годишься. Ты сейчас как лунатик. Да и не надо мне связного. Мы с Антоном Петровичем теперь будем вместе, и с нами пойдет взвод разведки — наш последний резерв… Ладно уж, иди и ты. Возьми бинтов побольше, будешь своим делом заниматься.

Наш небольшой отряд отправился в боевые порядки — впереди разведчики. Гуськом, друг за другом, мы миновали западную опушку «глобуса» и по одному, по двое короткими перебежками стали выдвигаться на правый фланг батальона Пономарева. Мины рвались справа, слева, впереди и летели через наши головы на «глобус». Удивленный нашей дерзостью, противник перенес на наш отряд огонь сразу нескольких пулеметов. Низко пригнувшись к земле, бежали бегом, падали на землю, опять бежали и даже ползли. И только я, погруженная в свои печальные думы, шагала, как смертник, во весь рост. Комиссар обернулся и погрозил мне кулаком:

— Я, однако, этого самурая заверну в тыл!

Подействовало: я тоже стала бежать и ползти.

Остановились в маленькой канаве, заросшей травой, втиснулись в ячейки, вырытые нашей пехотой для позиций «лежа». Селезнев, занявший место погибшего Лазаря, продувал трубку, вызывал штаб дивизии: «Сочи!», «Сочи!» Никто не отзывался. Антон Петрович выругался:

— Черт бы побрал твои «Сочи»!

Селезнев виновато заморгал:

— Наверно, обрыв… — и побежал, взяв в руку телефонный провод.

Я перелезла через ординарца командира полка и взяла трубку: «Сочи!» — никакого ответа. Связи не было, и Селезнев не возвращался. По линии связи побежал Титов, ординарец Антона Петровича. Он устранил повреждение. «Сочи» ответили, но, только я передала трубку командиру полка, опять замолчали. Возвратившийся Титов, тяжело дыша, сказал:

— Селезнев убит. — И снова взял в руку провод.

— Лежи! — крикнул ему комиссар. — Бесполезно. Рвется, как катушечная нит… — он не договорил. Мина разорвалась у нас в ногах: нас обдало жаром, полетели осколки и комья земли. В ушах звенело. Титова ранило в спину. Я сорвала с него ремень и закатала изодранную в клочья гимнастерку. Комиссар тронул меня за рукав, крикнул:

— Да ведь ему уже не нужна перевязка!

То и дело кто-нибудь звал санитаров. Я перевязывала и возвращалась на свое место. Нечего было и думать до темноты убрать раненых. Огонь всё усиливался: фриц совсем озверел.

Я перебежала в окопчик к Мишке Чурсину и крикнула ему в самое ухо:

— Как стемнеет, поможете раненых убрать?

Мишка молча погладил мою руку, Я опять ему на ухо:

— Куда ты стреляешь?

Он показал пальцем куда-то вперед. Была видна только половина деревни: кроны деревьев и разбитые крыши. А понизу клубился густой сизый дым — он закрывал немецкие позиции, и встречный ветерок гнал дым прямо на нас.

Я тоже стала стрелять, целясь из карабина в нижний край дымовой завесы.

— Санитар!

Кладу на землю карабин и бегу на вызов. Перевязав, снова возвращаюсь к Мишке в окопчик и снова стреляю, не видя куда. Совсем рядом, чуть правее, татакает «максим». Кто-то крикнул:

— Санитара! Комсорга ранило у пулемета!

И я побежала туда, где минуту назад басил пулемет. Охая, Димка Яковлев пытался перевязать себе голову, Увидев меня, обрадовался:

— Чижик, скорее — некогда!

Рана на макушке была небольшой, но сильно кровоточила. — Кровь заливала Димкины голубые глаза и лицо, и он отфыркивался, как морж в воде, Я остановила кровь и наложила на голову комсорга повязку-шапочку. Димка попробовал надеть на голову каску, но, охнув, отшвырнул ее прочь. Я повязала его зеленой медицинской косынкой, и Димка успокоился.

— Теперь хорошо.

Он жадно напился из моей фляги, перезарядил пулемет, приказал:

— Ты будешь моим вторым номером! Надо воды…

Я сняла каски с убитых пулеметчиков и из ближайшей воронки принесла грязной жижи.

— Это нельзя заливать в пулемет, — сказал Димка, — лей сверху.

И я вылила грязь на горячий ребристый кожух «максима» — только пар пошел.

Минометы вдруг как подавились, неожиданно стало очень тихо.

— Сейчас попрут психи! — сказал Димка. — Начну стрелять — придерживай ленту, чтобы перекоса не получилось.

Впереди послышался какой-то шум: не то музыка, не то лай, и из-за сизого занавеса, как на сцену, выкатилось что-то серо-зеленое и потекло в нашу сторону. Забухали винтовочные залпы, застрекотали чужие и наши автоматы, ударило сразу несколько станкачей, в том числе и наш «максим». И снова загудело, засвистело, завыло — казалось, само небо обрушилось на наши головы…

— Куда?! Лежать! — сквозь вой и свист донесся грозный голос комиссара. — По фашистской сволочи — огонь!

Вдруг Димка охнул и завалился на правый бок. Я наклонилась к нему и привычным жестом выхватила из сумки бинт. Он выплюнул кровавую слюну и, ударив меня по руке, показал глазами на пулемет. И мне пришлось стрелять. Я била до тех пор, пока не кончилась лента. Беспомощно оглянулась на комсорга. Он подполз, вставил новую ленту, перезарядил и упал лицом вниз, цепляясь руками за обгоревшую траву. И я опять стреляла. Вода в кожухе кипела, как в самоваре, из пароотводной трубки хлестал пар.

— Вперед! За Родину! Ура!!! — Слева от меня в окружении разведчиков пробежали командир полка и комиссар. Жидкая цепь поднялась в атаку и закрыла мне сектор обстрела.

Я ясно увидела, как споткнулся командир полка, как он выронил автомат и тяжело рухнул наземь, вытянув вперед руки.

— Антон Петрович!.. — закричала я не своим голосом и бросилась к нему на помощь.

Очнулась в лесу, подумала: «Это я на „глобусе“». Уже темнело, и было тихо. Где-то впереди, гораздо дальше Воробьева, шла ленивая перестрелка. Первым, кого я увидела, был Мишка Чурсин. Он наклонился ко мне и, улыбаясь, сказал:

— Наконец-то! А то мы напугались. Вроде бы и рана не смертельная, а ты как мертвая…

У меня гимнастерка была разрезана, как распашонка, сверху донизу, левый рукав распорот по шву. Покосившись на бинт на груди, подумала: «Наверно, Мишка перевязывал».

— Воробьево взяли?

— Взяли, черт бы его побрал! Свежая бригада здорово помогла — прямо с ходу в бой.

— Где Антон Петрович? — Мишка не ответил. Я спросила громче: — Где командир полка? Где майор Голубенко?

Ответил комиссар:

— Командир полка майор Голубенко пал смертью храбрых! — Голос Александра Васильевича в вечерней тишине прозвучал торжественно и грустно.

Я закрыла глаза и сразу вспомнила: «Да ведь его же насмерть…»

— А Димка Яковлев?

— Жив. Самолетом отправили.

— Мишенька, где наш полк? Мишка повел рукой вокруг себя?

— Все тут.

И только теперь я услышала храп. Измученные люди лежали на голой земле и спали мертвым сном, Я села и огляделась:

— И всё?!

— Остальные там, — махнул рукой Мишка в сторону деревни.

— Раненых-то подобрали?

— А как же! И сейчас там почти вся санрота — проверяют, не остался ли кто…

— Это ты меня вынес? Спасибо.

— Не стоит, — сказал Мишка. — Ты и не весишь-то ничего. Я бы мог тебя до самого медсанбата нести.

Подошел комиссар, протянул мне записку:

— Вот на всякий случай письмо подполковнику Воронежскому. Мы отходим в тыл на переформировку.

— Зачем мне к Воронежскому?

— Он командир запасного армейского полка. После госпиталя ты обязательно попадешь туда. Воронежский мой друг, и он тебя направит в нашу дивизию, где бы мы ни находились.

Подошла подвода, и я крепко поцеловала Александра Васильевича. А Мишке сказала:

— Ты замечательный парень. Я желаю тебе большого-большого счастья. — Я и его поцеловала и почувствовала, как задрожали Мишкины губы.

Я попала в свой родной медсанбат. Все девчата, как по команде, сбежались в хирургический взвод: «Чижика ранили!» Мои подружки охали, ахали, гладили меня по голове и донимали вопросами, а мне совсем не хотелось разговаривать, да и рана побаливала. Пришел сам комбат Товгазов и от порога притворно строго закричал:

— Ах, бездельницы! Вон отсюда! — И девчата убежали.

Операция шла под местным наркозом и была короткой. Доктор Вера показала мне сплющенную тупоносую пулю.

— Чуть-чуть правее — и конец… — сказала она.

А я и бровью не повела и лежала на полевых носилках ослабевшая и равнодушная ко всему на свете. В тот же день меня по настоянию комбата отправили в полевой госпиталь.

Полевой госпиталь был далеко от переднего края, возле самого Торжка, на берегу Тверцы.

Вновь прибывающие раненые лечатся, выздоравливающие отдыхают, как в санатории, наслаждаясь покоем и тишиной. Я единственная девушка среди раненых, и все ко мне здесь внимательны и добры, но я сама всех сторонюсь.

Рана моя заживает быстро, но выписать меня скоро не обещают. Доктор Щербина считает меня контуженной, его, видимо, смущает мой мрачный вид. Я покорно выполняю все его назначения, но иногда мне хочется сказать ему: «Бессильна здесь, доктор, медицина».

Я задумывалась, и всё об одном и том же: «Зачем я не осталась в „глобусе“ в то утро? Если бы я не ушла, я бы сумела его уберечь… И никогда-то мы по-настоящему не виделись. Всё урывками, всё в спешке, всё под канонаду!..»

А сейчас покой и ласковое солнце, и ни единого звука войны. И речка тихая, и белая березка над самой водой, и даже скамейка на берегу… Всё, как видел он во сне…

На скамейке каждый вечер поет санитарка Настенька:

Шел со службы пограничник,
На груди звезда горит…

Хорошо поет девушка, и голос у нее сильный, красивый, но сердце мое протестует: «Как она может петь?»

Настенька рослая, на голове коса, как золотая корона. У нее много поклонников из выздоравливающих. Но она предпочитает сержанта Терехова из нашей дивизии. Это он мне позволил пострелять из «максима», когда я обследовала колодцы в полку Федоренко… Терехов ранен в правое бедро и ходит, опираясь на узорчатую палку из орешника. Днем он со мной, вечером с Настенькой.

Настенька не ревнует меня к своему кавалеру — знает, чем мы с ним заняты каждое утро на берегу реки. Терехов рассказывает мне о станковом пулемете и на прибрежном песке своей палочкой чертит механизмы и детали.

Однажды Терехов сказал:

— Наша дивизия грузится в эшелоны на станции Панино.

Я промолчала. Сержант задумался, потом тронул меня за здоровое плечо и спросил:

— Может, подорвем, а?

— Зачем же самовольно? Попроси — выпишут…

Просил. Даже совсем здоровых выписывают не сразу в свою часть, а сначала в запасной полк. Там тоже свои порядки. Если бы еще дивизия не снялась с фронта, так можно было бы надеяться, а теперь и думать нечего. Может быть, в полку ни одного знакомого нет, а тянет… Веришь ли, Чижик, так сегодня и не уснул. Сердце ноет и ноет — как всё равно с домом родным расстаюсь. Ну так как? Подадимся?

— Мне нельзя в тыл.

— А ты думаешь, надолго?

— Даже ненадолго не могу.

— Как хочешь. Тогда я один уйду. Вроде бы и легче воевать под родными знаменами… Я ведь с самой Латвии всё в одной дивизии. Вот и к ордену представлен.

— А как же твоя Настенька?

Терехов вздохнул, улыбнулся своим мыслям:

— Что ж, Настенька? Она девушка славная. Захочет — будет ждать. Другие-то ждут…

Он отдал мне записку для Насти с наказом вручить ей ровно через сутки, и в тот же день, после обеда, «подорвал». И еще несколько человек сбежали из госпиталя, и все из нашей дивизии.

Ровно через сутки я отдала Насте записку. Она прочитала, заплакала:

— Что ж это он со мной делает?

В этот же день в госпиталь на машине приехал майор Воронин. Я очень обрадовалась:

— Иван Сергеевич, дорогой…

Майор был в штабе армии по делам артснабжения и завернул ко мне, вернее, за мной. У него было письменное отношение на имя начальника госпиталя о моей досрочной выписке ввиду исключительных обстоятельств. Иван Сергеевич привез мне горестную весть: тяжело ранили комиссара Юртаева! Я недоумевала: как могли ранить Александра Васильевича, если полк при мне вышел из боя? Никаких подробностей майор Воронин не знал, и я догадалась сама: самолеты…

Мы сидели на крутом берегу Тверцы, на моем излюбленном месте, под густым кустом боярышника. Иван Сергеевич долго меня уговаривал, и его добрые глаза излучали большую теплоту.

— Сегодня ночью грузится последний эшелон дивизии.

— Поедем, доченька. Тебя ждут доктор Вера, Александр Семенович и все твои друзья. Сам комбат Товгазов без слова подписал отношение… Едем, Чиженька… А комиссара Сальникова у вас больше нет. Его перевели наводить порядок в банно-прачечном отряде… Я улыбнулась сквозь слезы:

— Бедные фронтовые прачки!..

Забота друзей меня тронула, но ехать я категорически отказалась. Чем больше сочувствующих, тем острее горе. Этак я никогда не приду в себя. А мне теперь надо много мужества. Я собираюсь воевать по-настоящему.

— Нет больше Чижика, — сказала я майору Воронину. Прощаясь, Иван Сергеевич вручил мне дивизионную газету, посвященную героям последних боев. Всю вторую страницу занимала статья о батальоне Федоренко.

Я плакала так, что перепуганная Настенька позвала доктора Щербину. Я оплакивала не только свою первую любовь — я прощалась со всеми сразу: с погибшими друзьями, с комиссаром Юртаевым, с Димкой Яковлевым, с Мишкой Чурсиным… Прощалась с медсанбатом, полком, родной дивизией…

В запасном полку я назвалась станковым пулеметчиком. Мне не поверили и потребовали красноармейскую книжку, а у меня ее сроду не было.

Молодой командир учебной роты старший лейтенант Мыцик постучал пальцем по моей госпитальной справке:

— Тут же черным по белому написано, что ты медицина, а ты врешь и не краснеешь!

— Это ошибка. Я пулеметчик и ранена у пулемета. Даю слово!

— И куда ты лезешь? Ведь «максим» весит в два раза больше тебя! Перевязывай себе на здоровьечко.

— Ну поверьте мне, товарищ старший лейтенант! — взмолилась я. — Ну не смотрите на меня, как на девушку! Ну забудьте, что я не парень! Ну что вам стоит?

У старшего лейтенанта Мыцика веселые глаза, приплюснутый нос и рот, как танковая щель. Он ехидно засмеялся:

— Да хоть ты еще одно солдатское галифе, курносая, надень на себя, всё равно ты лукавое семя, и ничего уж тут не попишешь! Ишь ты: забудь, что она девушка…

Он задал мне несколько вопросов по материальной части пулемета и, получив более или менее удовлетворительные ответы, зачислил в подносчики патронов. И за это спасибо. Пронесло… Теперь дождаться комплектования маршевой роты — и на фронт!

Но начались учения. Каждый день с раннего утра мы в поле: то «наступаем», то «обороняемся», то в составе роты, то всем батальоном, а несколько раз была игра в составе всех подразделений запасного полка. Пулеметчики поглядывают на меня иронически, но я свое дело знаю: таскаю две коробки с лентами, каждая весом десять килограммов. Побаливает раненое плечо, но я терплю. На позиции неумело, но зато старательно, до мозолей, окапываюсь, обламывая ногти, набиваю ленты «под огнем противника» и сносно стреляю на учебном стрельбище. У меня верный глаз, и командир роты мною доволен. С непривычки очень устаю и засыпаю мгновенно, без снов. А вот в выходной день хуже.

Все уходят в кино и на танцы, а я добровольно остаюсь дневалить. Чтобы не плакать, принимаюсь за пулемет.

Однажды, разбирая пулеметный замок, я забыла спустить ударник с боевого взвода и была за рассеянность наказана: боевая пружина с силой вырвалась из нутра замка и глубоко рассекла мне правую бровь. Охая, я прикладывала к ране платок, смоченный водой из рукомойника. Черт принес командир роты. Заглянув в окно, Иван Мыцик крикнул:

— Эй, подружка, айда на танцы! Покажем класс! Я не ответила, и он влез в окно.

Сразу понял, в чем дело, и засмеялся:

— Ага, кусается «максимка»? Иди в санчасть, Люся перевяжет. Впрочем, она сейчас на танцах. Подожди! — Он куда-то ушел и вскоре вернулся с йодом и пластырем.

Я собирала и разбирала пулеметный замок, тренируясь на скорость, а старший лейтенант Мыцик донимал меня вопросами, на которые не хотелось отвечать.

Ротному была непонятна моя замкнутость, мрачный вид, грустные глаза и неуемная тяга к пулемету.

Свои мысли Иван Мыцик высказывал вслух:

— Странно… Ведь ты совсем еще девчонка, какие могут быть у тебя заботы? Твое дело не наше горе — пой, пляши, раз выпала такая возможность. Знаешь, как в романсе старинном поется: «Плавай, Сильфида, в весеннем эфире…», — ротный хохотнул, — а вот как дальше, ей-богу, позабыл. А ты, как та горькая вдовица, от людей хоронишься. Ну, скажи на милость, чего ты куксишься? И что ты приклеилась до того пулемета? Что тебе в нем? Перевязывать — еще туда-сюда, но замахиваться на пулемет!.. Ну-ка, покажи руки! Ведь это же смехота… Грозная рука пулеметчика… Странно…

Я отмалчивалась, но в конце концов ротный довел меня до слез.

Он сказал:

— Похоже, что ты, подружка, зверски обижена, обманута. Что ж, бывает и такое — чего ж тут отчаиваться?

Я крикнула с досадой:

— Как ты мне надоел! — И отвернулась, глотая слезы. — Я потеряла самого дорогого человека на свете, а ты лезешь в душу прямо руками!

Мыцик не обиделся. Он тронул меня за плечо, повернул лицом к себе, с минуту молча пристально на меня глядел, потом дружески усмехнулся:

— Не обижайся. Такой уж я от роду дотошный. Любое дело мне треба разжуваты до самого зерна. Вот теперь, всё ясно. Честное слово, я таких уважаю. А зараз скажи: «Учи, дьявол, пулемету!»

Я невольно улыбнулась и вытерла слезы. Подумала: «А ведь мне чертовски везет на хороших людей…»

Ротный открыл короб пулемета, улыбаясь сказал:

— Раз такое дело — поехали. Разбирай до косточки.

В следующее воскресенье Мыцик снова заглянул ко мне в окно.

— Слушай, Анка-пулеметчица, ты на курсы не хочешь?

— На какие еще курсы?

— На курсы младших лейтенантов. Они готовят командиров взводов.

— Ну какой из меня командир взвода?

— Не скажи, характер у тебя очень даже подходящий. Эта мысль, видимо, увлекла моего командира роты.

Его большой рот улыбался, темные глаза более обыкновенного искрились весельем.

— Вот будет штука, если наши армейские курсы выпустят девушку-командира! Я поговорю с Широковым.

— Мне не на курсы, а на фронт надо! Почему так долго не формируете маршевую роту?

— На фронт спешишь, а пулемета не знаешь!

— Ну уж это дудки!

— Ничего не дудки. Сколько ты знаешь задержек? Перечисли.

— Перекос патрона, поперечный разрыв гильзы.

— А еще? А ведь их всех двадцать одна! Замолчит пулемет в бою, что будешь делать? А на курсах за три месяца ты изучишь «максим» как свои пять пальцев. Да и сама рассуди: подносчиком патронов воевать или командиром взвода? Пулеметный взвод — ведь это сила!

Я призадумалась.

Представитель курсов младших лейтенантов старший лейтенант Широков критически оглядел меня с головы до ног и решительно сказал:

— Нет, не пойдет!

— Слушай, у тебя отсталые взгляды на женщину! — упрекнул его Мыцик.

— Не в том, что женщина, — возразил Широков, — а комплекция не та: ни дородности, ни роста… Пулеметный станок в тридцать два килограмма как на нее взвалишь?

— Обязательно станок? А тело пулемета или, скажем, щит нельзя?

Они еще долго спорили.

— Ну запишу я ее для смеха, — сказал старший лейтенант Широков. — А ее всё равно не примут. Ты что, майора Пламипуу не знаешь?

— А если я ей дам рекомендацию?

— Твои не пляшут: надо от кого-нибудь посолидней.

— Скажи, пожалуйста, какой поклонник авторитетов! Кто же ей даст солидную рекомендацию, ведь ее тут никто не знает?

Я вспомнила о записке комиссара к подполковнику Воронежскому, достала ее из кармана и молча подала Мыцику. Он прочитал вслух:

«Дорогой друг! Подательнице сего окажи внимание, как всё равно мне. Твой Юртаев», — и довольный захохотал.

— Рекомендация командира запасного полка тебя устроит?

— Вполне, — ответил Широков и обратился ко мне:

— А в каком ты звании?

Я возьми и ляпни:

— А ни в каком!

— Рядовых на курсы не принимаем. — Мыцик поглядел на меня с укоризной:

— Как это ни в каком? Ты же санинструктор, так и в справке сказано, а все инструкторы имеют полную «пилу»!

— Санинструкторы бывают разные, — возразил Широков, — бывают аттестованные, а бывают и без звания. Тебе присваивали звание?

На сей раз я ответила дипломатично:

— А я и не интересовалась! — И это было истиной.

Мыцик и тут не растерялся:

— Что значит — инструктор без звания? Давай позвоним в санчасть — справимся!

Позвонили: все инструкторы запасного полка оказались старшинами. И вопрос был решен.

Подполковник Воронежский был уже в годах: седой, дородный, меднолицый. Он прочитал записку комиссара и спросил:

— Где сейчас Александр Васильевич?

— Не знаю. Он был тяжело ранен уже без меня.

— Очень жаль. Ты помнишь Юртаева? — обратился он к полулысому майору, упражнявшемуся на пишущей машинке.

— Помню, — брезгливо сказал майор, — немало мне крови попортил.

Выслушав мою просьбу, командир полка удивился, но рекомендацию дал, размашисто написал на листке полевого блокнота: «Рекомендую на курсы младших лейтенантов старшину…»

Иван Мыцик, прощаясь со мной, крепко тряхнул руку:

— Будь, как Анка из «Чапаева»! Может быть, и столкнемся где-нибудь на фронтовой дороге, я ведь тоже не собираюсь тут засиживаться.

— Славный парень! — сказала я ему вслед и споро зашагала по берегу калининской Волги.

Курсы располагались близ старинного города Старицы, совершенно разрушенного немцами.

Начальник курсов майор Пламшгуу, прочитав рекомендацию, нацелил на меня крупные янтарные глаза в светлых ресницах и сказал с заметным прибалтийским акцентом:

— Вуй, тевчонка! Вуй, петовая какая! — и показал пальцами, что надо остричь волосы.

После смерти Федоренко мне было всё равно, и я спросила:

— Под мальчишку прикажете?

Майор поморщился:

— Зашем как мальшик? Только по ушки.

— Так они будут мне мешать, товарищ майор, — осмелилась я возразить, — в глаза полезут. Надо остричь или под бокс или совсем не стричь.

— Снимай картуз!

Я сняла пилотку, майор остался доволен:

— Клатенько. Не надо ресать. Вошки нет?

— Ну что вы, товарищ майор!

Расстались мы друзьями. Майор направил меня в пулеметную учебную роту.

Тут меня встретили хуже. Командир роты старший лейтенант Венчиков разговаривал со мною через открытое окно, лежа грудью на подоконнике. Впрочем, нашу полупантомиму и разговором-то нельзя было назвать.

Старший лейтенант спрашивал, а я только отрицательно трясла головой.

— Медсестра? Телефонистка? Нет? Повариха? Тоже нет? Так кто же ты? — командир роты насмешливо улыбнулся. — Уж не курсант ли?

Тут наконец я открыла рот:

— Так точно, курсант!

Товарищ Венчиков язвительно засмеялся, с минуту буравил меня глазками-бусинками, а потом, заикаясь от возмущения, кукарекнул совсем по-петушиному:

— Ку-курсант? Как ку-курсант? — не дожидаясь моего ответа, крикнул кому-то в глубину избы: — Широков рехнулся: девку завербовал!

Я разозлилась:

— Выбирайте выражения, товарищ старший лейтенант! Какая я вам девка?

— А кто ж ты? Парень, что ли? Давай-ка сюда документы!

— Всё осталось в штабе курсов.

Командир роты молча захлопнул окно. Я пожала плечами и преспокойно уселась на завалинку. В доме старший лейтенант с кем-то спорил и куда-то звонил по телефону. Я невольно улыбнулась: «Ну и голосок! Петушись, не потушись — выше майора Пламипуу не прыгнешь…» Окно снова растворилось.

— Товарищ курсант, зайдите!

«Ага, уже курсант и на вы!» — подумала я.

Разговор был коротким: курсы — это не институт для благородных девиц, и если я рассчитываю на особые условия или поблажки, то их не будет… При первой же жалобе на меня или от меня вылечу пробкой туда, откуда пришла.

— Всё предельно ясно! — сказала я и бодро откозыряла командиру роты и его заму по политчасти.