Чижик — птичка с характером. Валентина Чудакова

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6

Прошло уже двадцать лет со дня нашей победы над фашистской Германией.

Все эти двадцать лет приходят на свидание со мною мои боевые друзья — и те, кто остался в живых, и те, кто не дожил до радостного дня Победы, кто не успел долюбить, кто не успел докурить своей последней папиросы.

Молодые, красивые, жадные до жизни — они ведут со мною долгие задушевные разговоры, поддерживают в минуты грусти, радуются в минуты радости…

Посвящается светлой памяти друзей, павших в боях за Родину.

Чижик птичка с характером

Часть 1

После своей смерти человек может жить только на земле.

Анри Барбюс

Меня разбудили птицы и солнце. «Вставай, дитенок, глянь-ка, как рыжее солнышко озорничает: само, без спросу, лезет в окошко…» Так будила меня бабушка. А сейчас бабушки не было дома, и никого не было дома, и вставать не хотелось.

Моя беспокойная бабка ушла на богомолье. И не куда-нибудь, а в Святые Горы! И не как-нибудь, а пешком! Где твое Дно, а где Святые Горы — такая даль!.. Да и Горы-то вовсе не святые, а Пушкинские. Мы когда-то там жили, в этом поселке на живописных холмах. Три дня я отговаривала упрямую бабку: доказывала, что в Пушкинских Горах есть одна святыня — могила Пушкина у подножия древнего монастыря. Монастырь тот давным-давно не служит, а единственная Пушкиногорская церквушка нисколько не лучше нашей Дновской. Но бабушка не хотела молиться в местной церкви, — ей не потрафил дновский поп — отец Сергий. «Никакого благолепия: зевласт, буен плотью, что добрый кузнец, и лицом зверообразен — хоть сейчас с кистенем на большую дорогу…»

«Не всё ли равно, какой поп, если вся религия не что иное, как сплошной обман трудящегося народа!» — сказала я. (Точь-в-точь, как наш общепризнанный школьный оратор Мишка Малинин!) Бабка поглядела на меня с непередаваемым ехидством: «Куда конь с копытом, туда и рак с клешней!.. Что ты понимаешь в святой вере, вольница безотцовская? Вот я покажу тебе, как с родной бабушкой спорить! Не погляжу, что ты почитай уж невеста, да и ухвачу за косы-то!» А что? И ухватит!.. Характер у моей бабки горячий: чуть что — вспыхнет как порох.

Покричала и утихомирилась — уже мирно стала мне доказывать, как в старозаветные времена Святогорский монастырь чудодейственно спасся от нашествия лютых ворогов, оттого, дескать, и прозывается с тех пор святым. Бабка, наверное, имела в виду набег на Псковщину литовского князя Ягайлы или польского короля Стефана Батория. А по-моему, она хитрила. Дело тут было вовсе не в святости Пушкиногорских мест. Да и не была бабушка так уж крепка в вере: ни одной молитвы, кроме «Отче наш», не знала, молилась от случая к случаю, да и как молилась-то! Переделав все домашние дела, встанет перед образами и, зорко поглядывая через окно на огород, начинает: «Пресвятая богородица!.. Проклятущая! Всю капусту объела!» (Это она про нашу козу.) «Никола-угодник, батюшка!.. Чтоб ты сдох, окаянный! Опять изгородь на рога поднял!.. Анафема!» (А это про общественного быка Альбома.) Не выдержав, я убегала на кухню и кисла там от смеха, а в присутствии бабушки смеяться опасалась — крута была бабка на расправу… И вот ее потянуло в святые места! Я-то знала — не молиться она пошла, а побывать там, где в тридцатых годах работала моя покойная мать, бабушкина единственная дочка. Потом бабка и сама призналась: «Все окрестные деревеньки обойду. Сорок поклонов в Полянах, сорок на Михайловском погосте, сорок в Русаках да сорок на Савкиной горке…» Сорок в Полянах да сорок в Русаках! Небось вспомнила, как в тридцатом году в Русаках в маму мою, агронома, стреляли из обреза и тяжело ранили — полгода в больнице пролежала.

Спорила я, спорила и отступилась: а иди ты хоть в Киево-Печерскую лавру! Но категорически заявила: «С Муссолини не останусь! Хоть продавай». Бабка строго на меня поглядела поверх очков с веревочными дужками: «Какое такое Муссолини? Я вот тебе покажу как бессловесной божьей твари непотребные прозвища давать!» Скажите на милость: «бессловесная божья тварь» коза Махнушка!.. Да это же настоящий фашист с рогами! Блудлива, бодлива — каждый день неприятности: стащила с веревки и сжевала соседскую праздничную скатерть, залезла в чужой огород, объела в эмтээсовском саду недозрелые мичуринские сливы, а подслеповатому сторожу деду Зиненко пониже спины так поддала, что дед свалился на клубничную грядку… А однажды окаянная Махнушка ушла за речку, в военный городок, и заявилась в ДК на танцы. Подобрала в фойе и съела все окурки, а потом ахнула рогами в огромное зеркало. Ну кто она, как не Муссолини?..

Бабка мне сказала: «Не распускай нюни — управишься. В твои годы я не только жала и молотила, а и пашенку за милую душу пахала. Покрепче ее привязывай, глубже кол в землю вгоняй».

Удержишь такую на привязи! Как же…

Бабка ушла налегке: босиком, с холщовой котомкой за спиной. А на моем попечении кроме Муссолини осталась прожорливая свинья Дюшка, полтора десятка кур да огород. Вот тебе, любимая внученька, награда за отличные оценки — отдыхай на каникулах!.. Хорошо хоть Галина с Димкой — мои сестренка и братишка — уехали на всё лето на Шелонь, к бывшему маминому сослуживцу агроному Ивану Яковлевичу. Впрочем, если бы ребята были дома, бабушка, наверное бы, не ушла.

Я со злостью повернулась на другой бок, пряча лицо от горячих солнечных лучей, но уснуть так больше и не смогла. За окнами, в вишеннике, пировали скворцы: свистели, щелкали, рассыпали по саду разноголосые трели. Раскричались, обжоры!

— Кыш, разбойники! Я вас, оглашенные! Кыш!..

Я невольно улыбнулась: это вечно пьяненький завхоз МТС Егор Петрович, по прозвищу Птичья Смерть, спозаранок гонял скворцов. Голос у завхоза визгливый, въедливый. Я вскочила с кровати, накинула сарафан и высунулась в окошко. Егор Петрович, рыжий, сухонький, проворный, носился по эмтээсовскому саду, размахивая длинным шестом с привязанным на конце пучком соломы.

— Кыш, окаянные! Кыш! Вот я вас!

— Волосы у Егора Петровича взъерошены, выгоревшая рубаха надулась на спине парусом, измятые полосатые штаны закатаны до колен, одна нога в новой сандалии, другая босая. Вот он отбросил шест, откуда-то из кустов проворно выхватил старенькое ружье и выпалил дробью в огромную скворечью стаю. «Ай-ай-ай!» — в панике завопили пернатые и вспороли воздух свистом и шелестом сотен маленьких крыльев, черной тучей покружились над садом и снова уселись на прежнее место, густо-нагусто облепив молодые вишневые деревца.

Из кустов малинника высунулся утиный нос деда Зиненко. Высунулся и снова проворно скрылся, но Егор Петрович заметил:

— Иди-ка сюда, старый хрен! Тебе говорят аль нет?

Дед бочком выкатился на дорожку, обеими руками стащил с головы картуз времен гражданской войны:

— Здоровеньки булы!

Ты мне зубы не заговаривай! — вскипел завхоз. — Лучше скажи, за что я тебе плачу жалованье?

Та хиба ж це вы мени гроши платите? — удивился дед Зиненко. — То ж государство мени годуе…

А я тебе кто? Не государство? Частная лавочка? Сколько разов тебе приказывать, чтобы ты гонял скворцов?

А грец ихней маме! — беспечно махнул рукой дед. — Нехай соби чулюкають.

«Чулюкають!» — с сердцем передразнил Егор Петрович. — Вот всю ягоду на корню заживо и счулюкали! А у меня план, душа с тебя вон!

Оправданий деда я уже не слышала, захлопнула окно — спор был нудный и каждодневный. Егор Петрович по своему обыкновению привирал: никакого плана на сбор вишни МТС не получала. План спускали только на сдачу ранней клубники и яблок, но и тут жуликоватый завхоз, по выражению моей бабушки, «охулки на руку не клал» — не одну корзину в день сплавлял налево, дачникам.

Сад при МТС был огромный, и при сборе ягод директор обращался за помощью в школу. Это была очень приятная работа, к тому же платная: пять копеек за корзину клубники, пятнадцать за черную смородину, десять за крыжовник. Но донимал завхоз. Егор Петрович постоянно с нами ссорился — не велел есть ягоды. А как их не есть, когда огромные клубничины сами лезут в рот… Не ел ягоды только мой одноклассник Мишка Малинин. Он тренировал волю и поглядывал на нас с презрением: «Никакой выдержки! Хоть намордники на них надевай…» Завхоз жаловался на нас директору МТС, а тот говорил нам: «Ешьте, ребята, вволю — сколько влезет. Но прошу, работайте, пожалуйста, проворнее. Ягоды отправляем не куда-нибудь, а больным детям. Вот он, договор с туберкулезным санаторием.» — Ну и хитрец — ягод нам уже не хотелось…

— Барышня Тина! — закричал вдруг Егор Петрович, и я снова открыла окно. Завхоз, умильно улыбаясь, кланялся поясным поклоном: — Как изволили почивать? Не разбудил ли я вас ненароком? Ваша бабушка еще не возвратились?

— Нет.

— Пусть себе помолятся. Ихняя молитва богу угодна. Да… Святая женщина Мария Григорьевна, что и говорить. Красавица в молодости были. Сам господин становой за них сватался… Да…

Моя бабка — красавица? Низенькая, кургузая, совсем безбровая и нос картошкой… Ох, подхалим! Сейчас будет что-нибудь просить!

— Барышня Тина, нет ли у вас рублевки? Только до вечера. Вы не извольте сомневаться, я отдам. Ей-богу, отдам. С рассвета дотемна в трудах да расстройствах обретаешься, вот нутро и горит…

Ну что тут делать? Отказать? Где уж там, когда Егор Петрович даже мою разумную бабку при желании обводит вокруг пальца. Как только не на что выпить, бьет без промаха: «Ах, уважаемая Мария Григорьевна, всю ночь ни синь-пороха не заснул… Приснилась мне Анастасия Дмитриевна, царствие ей небесное… И так-то она жалобно меня молит: „Егор Петрович, не давайте моих сироток в обиду!“ Да… Стало быть, ее душенька поминки просит. Вот намедни повезу в Дно ягоды, так непременно в церковь забегу, свечечку поставлю…» Бабка заливалась слезами и безотказно выдавала завхозу на косушку, ведь Анастасия Дмитриевна — это моя мать.

Я бросила свернутый трубочкой бумажный рубль в подставленные ковшиком ладони завхоза, но Егор Петрович ушел не сразу.

— Замаялся я, милая барышня. Этакий садище, а проку на волос нет. Бездомовники. Этот бы сад да в руки хозяину…

«Тебе, например…» — зло подумала я.

— Вот как был я в германском плену, — продолжал он, — так нагляделся там на настоящее садоводство. У моего хозяина сад был раза в три меньше, а урожай — батюшки-светы! Бывало, как только вишня отцветет, сейчас же на каждое деревцо марлевый чехол. Да… Да вам маменька, поди, рассказывали… Бывали они в Германии, имели такое счастье. Вот выучитесь и, как маменька, поедете за границу. И непременно в Германию. Да…

Нужна мне твоя Германия, как петуху тросточка! И зачем только моя бабка откровенничает с ним! Нашла с кем… Впрочем, если рассуждать справедливо, то без мелких услуг Егора Петровича бабушке просто не обойтись. В доме нет мужчины. Девятилетний братишка Димка не в счет. А Егор Петрович — всегда пожалуйста: из городь ли подправить, дровишек ли наколоть или огород вспахать, — лишь бы на столе бутылка стояла…

Когда Егор Петрович наконец ушел, явилась соседка — жена директора МТС Нина Арсеньевна:

— Тинка! Ты что дрыхнешь? Курята орут как сумасшедшие. Сейчас же выпусти на улицу!

Нину Арсеньевну сменила другая соседка — Линда Карловна:

— Тинка! Дюшку кормила? Верещит, точно режут ее.

«Тинка! Тинка!» Командует каждый, как будто я сама не знаю, кого выпускать, а кого кормить…

Тинка! Тина! Ничего себе имечко… Наградили родители. Тинатина!.. Отвратительное болотное растение, да еще и в квадрате!.. Происхождение моего имени бабушка объяснила просто: отец с матерью в то время были студентами, и я, родившись не вовремя, связала их по рукам и по ногам, как тина. Вот папенька-вельзевул и придумал подходящее случаю имя. Папенька! Я его почти и не помнила, родители разошлись, когда я еще в школу не ходила. Ну а мама? Неужели ей было безразлично, как назвать своего первенца? Бабушке-то что, она мое имя просто не признает и зовет меня дитенком и душонком, а когда сердится, величает Марфой Посадницей, вольницей. А мне каково? С самого первого класса ребята дразнят и издеваются, даже частушку сочинили с очень обидной рифмой: «Тинка — скотинка».

Помню, я однажды спросила маму: «Зачем вы меня так назвали? Что я вам сделала?» Она достала с самой верхней полки книгу в красивом кожаном переплете и молча подала мне.

Поднялася Тинатина,
Как звезда на трон взошла,
Все богатства раздарила,
Всё народу раздала…

(Грузинская древняя царевна Тинатина… Ну и ну!..) «Витязь в тигровой шкуре» меня не утешил, и я твердо решила, что при первой же возможности сменю имя.

— Тинка! Ты еще спишь, скотинка? Аида купаться!

Вот, извольте радоваться: человеку уже целых шестнадцать лет, надо паспорт получать, а его всё еще дразнят по-уличному. И ведь дразнит не кто-нибудь, а мой закадычный приятель Мишка Малинин.

— Долго ты будешь копаться? Наши уже все на речке. Андрюшкину лодку будем испытывать.

«Наши» — это друзья-восьмиклассники: Андрей Радзи-евский, Вовка Медведев, Валя Горшкалева, Нина Иванова и Аня Савинова. Обрадовались, что свалили с плеч экзамены, теперь — вольные казаки. Им-то что — их мамы и бабушки не ходят на богомолье за сто верст. А тут хоть разорвись… Надо накормить кудахтающую, хрюкающую, блеющую ораву; окучить картошку; убрать в доме, — бабушка вот-вот явится, а у меня развал… Всё это я сказала Мишке и идти на речку отказалась. Мишка долго меня уговаривал:

— Мы потом тебе всем гамузом поможем, враз всё переделаем.

— Знаю я вашу помощь. Опять устроите свинячью кавалерию…

Мишка засмеялся и убежал, захватив с собой большую бельевую корзину. Пообещал нарвать Дюшке на корм водорослей. И за то спасибо. А помощи мне не надо, а то получится, как на днях. Андрей и Мишка вызвались мне помочь накормить свинью. Свинья мирно чавкала, а Мишка, облокотившись на загородку, вздумал почесать хворостиной ей спину. Дюшке не понравилось такое панибратство: она вскинулась, ткнула Мишку мокрой мордой, запачкав его праздничную рубаху. Разозлившись, Мишка хлестнул свинью прутом прямо по пятачку. Дюшка, взревев дурным голосом, рванулась из-за загородки вон, и я ахнуть не успела, как оказалась верхом на ее широкой спине и, как Иванушка-дурачок, задом наперед выехала на улицу. А виновник происшествия — Мишка — хохотал во всё горло и орал мне вслед: «Ура! Да здравствует свинячья кавалерия!» Неизвестно, куда бы занесла меня взбесившаяся свинья, если бы вдруг не вздумала снова повернуть к дому. Вездесущий Егор Петрович перед самым рылом Дюшки проворно захлопнул крепкую садовую калитку. Свинья всей тушей ударилась о доски калитки, а я, сделав сальто, полетела в заросли крапивы. Три дня почесывала волдыри. Да еще Нина Арсеньевна вместо сочувствия ехидно сказала: «Сватов пора засылать, а она на свиньях верхом раскатывается…» Черт бы катался на этой самой Дюшке!

За десять дней бабушкиного отсутствия домоводство мне осточертело вот как! Дюшка норовила выбить из рук ведро с пойлом и свалить меня с ног; Муссолини то и дело срывалась с привязи и шкодничала в чужих огородах; белоснежный петух Губернатор пребольно клевался и царапал шпорами… А огород прямо на глазах зарастал травой: что ни ночь, то новые сорняки. Не обидно бы было, если бы не полола, а то чуть не каждый день ползаешь по грядкам на коленях, а толку никакого. Одну маленькую грядку, осердясь, я выполола до последней травинки — ничего не оставила — и только потом сообразила: «А что же здесь, собственно, росло?»

«Слушай, зачем же ты вытаскала весь чеснок? — закричал на меня Мишка. — Ведь бабка тебя за это по головке не погладит».

Я испугалась, но Мишка утешил: «Ничего, мы тут морковку посеем. Бабушка не заметит, а если и обнаружит подлог, стой на своем: загадка природы — сеяли лен, уродилась гречка…» Так и сделали.

С хозяйством я обычно возилась до второй половины дня, так как старалась сделать всё как следует, хоть не всегда это выходило. Потом шла купаться, а вечером перешивала мамино белое батистовое платье к школьному балу. Ложилась спать поздно и засыпала как убитая.

Мы жили в коммунальном доме барачного типа.

Сквозь сон я слышала, как кто-то громко плакал и гулко бухал дверями, но проснуться не могла. А утром в окно постучала бабушка. Я обрадовалась и не сразу заметила, что она заплакана и растеряна.

— Спишь, внучка, и ничего не знаешь?

— Нет, знаю. Сегодня школьный бал. Приглашен духовой оркестр.

— Ужо всем нам будет духовой… Не скаль зубы!., Война!

Никак моя бедная бабка в святых местах умом тронулась… Какая война?! С кем война?!

— Германец на нас напал. Ринулся, как хорь на сонных кур… Ох лихо-тошно, что я заведу делать с малыми детками?.. — Бабушка заплакала в голос и сердито погрозила пальцем образу Николы-чудотворца: — Что ж ты выкомариваешь, старый греховодник? Али мало ты слез моих видел?.. Ох, прости меня, господи, не я ропщу, горе мое лютое, неизбывное ропщет…

Она плакала долго, а успокоилась, как всегда, сразу: в последний раз всхлипнула, вытерла мокрое лицо фартуком и сказала, ни к кому не обращаясь:

— Ну что ж? Как всем, так и нам. Бог не выдаст — свинья не съест… Сбегай-ка, дитенок, на почту, узнай, не пришли ли елементы. Теперь копейка за душой вот как будет нужна…

В первый раз за всё время со дня смерти матери бабушка вспомнила об алиментах. Она люто ненавидела своего зятя — моего отца — и не хотела от него никакой помощи. Не знаю, чем он так обидел мать, но она ушла от него с тремя маленькими ребятишками и категорически отказалась от алиментов. Димка был тогда совсем еще крошечный…

После смерти мамы мы остались на руках у бабушки почти без всяких средств к существованию. Родственников у нас не было и, если бы не помощь школы и маминых друзей, нам пришлось бы туго. А отец о нас даже ни разу не вспомнил. Соседи советовали бабушке отдать Димку в детдом. Бабушка возмущалась: «Это Митеньку-то в приют? Да он, чай, и назван-то в честь покойного дедушки…» — «Тогда отдайте Галину». Бабка вместо ответа перебирала свои кривые ревматические пальцы: «Какой ни отрежь — одинаково больно». Пенсии за мать нам едва хватало на хлеб насущный, а одежду и обувь покупать было не на что. Директор школы Зоя Васильевна не раз советовала разыскать отца и потребовать с него алименты. Бабушка в непритворном ужасе махала руками: «Какие такие елементы?! Настенька ничего с него не брала, и мне от злодея гроша ломаного не надобно». Отца, без согласия бабки, нашел прокурор. Получив первый перевод по исполнительному листу, бабушка долго плакала, бессильно уронив на колени руки, а потом вдруг почти спокойно сказала: «А что ж? И пускай платит. С худой собаки хоть шерсти клок…»

На «елементы» и на пенсию наша, практичная бабка развернулась широко — завела настоящее хозяйство, и мы стали вставать на ноги.

И вот теперь война…

Прошло всего несколько дней, и мимо нашего дома потянулись беженцы: прибалтийцы, островитяне, псковичи. Начали понемногу отходить воинские части. Жара стояла изнуряющая. Нечем было дышать. Листья на сирени висели, как вареные. Пылища поднималась до самого неба. Брела пехота, тянулись пушки, машины. Бойцы просили пить и пить — всю воду в колодце вычерпали. Я таскала ведра с речки и не могла на всех напастись. Бабушка ворчала себе под нос: «Бесстыдники, поди, и не стрельнули ни разу по Гитлеру! Экая силища прет!.. Повернуть бы вас назад…»

Дни тянулись один за другим — безрадостные, тревожные. В доме по утрам хлопали двери: соседи собирались в эвакуацию. Бои шли в районе Пскова — не так уж далеко от нас…

Бой. Какое маленькое злое слово! А что такое бой? Немцы прут напролом, как офицерская рота в «Чапаеве»?.. А наши их не пускают: стреляют из пулеметов и винтовок, бьют пушки. Много пушек. Огонь, грохот, смерть… Гибнут молодые, красивые, жадные до жизни… «Капитана молодого пуля-дура подсекла…» Откуда это?.. И гудят над полем боя чужие самолеты, вот как сейчас наши над домом…

«Трах-тара-рах! Ба-бах-бах!» Наш дом вдруг подпрыгнул и заскрипел всеми сосновыми костями. Что такое? Я побежала на кухню. Еще удар, и еще… Бабушкин примус валялся на полу, голубой чайник выплескивал на чистые половики кипяток. Бабушка, охая, подтирала лужу. Я схватила ее за руку, мы выбежали на улицу и спрятались в кустах сирени возле колодца. Самолеты сбросили еще несколько бомб и улетели. И тут только мы поняли, что бомбили не наш поселок, а соседний городок. До городка почти километр, а казалось, что бомбы рвутся в эмтээсовском саду.

Мы молча выбрались из кустов. Мужчины выглядели сконфуженными, женщины растерянными. А ребятишки так ничего и не поняли, всё задирали головенки к небу.

Один из мужчин сказал:

— Ну, теперь повадятся. Ройте, товарищи, щели.

Из сарая я принесла две лопаты: себе и бабушке, но она приказала:

— Сбегай-ка сначала в городок. Узнай, уехала ли Зоя Васильевна. Ведь семья: двое ребятишек да старики. Муж-то, поди, уже в сражении. Если не уехали, веди их всех сюда. Вместе будем думу думать.

Нина Арсеньевна возразила:

— Ну куда вы ее посылаете? Угодит под бомбы…

Бабушка насмешливо на нее покосилась:

— Удивляюсь я, человек вы вроде грамотный, а такое говорите! Пока они, рогатики, домой долетят, да пока новые бомбы привесят…

Бабка-то моя соображала в военном деле! Узнав, что директор школы с семьей эвакуировалась, она перекрестилась.

К вечеру пришел Мишка Малинин и помог нам докопать яму. Мы накрыли ее досками, завалили землей и замаскировали дерном. Бабушка сразу успокоилась:

— Ну теперь пусть Гитлер бомбит хоть до Покрова..

Я вслух усомнилась в надежности нашего убежища.

Бабка съехидничала:

— Так-таки он нечистик и ударит прямо в наш окоп!

Ее поддержал Мишка:

— От мелких осколков полная гарантия, а прямое попадание — очень редкая удача.

Ничего себе удача. Ох уж этот Мишка! И всё-то он знает.

— Вы-то уезжаете, Мишутка, аль нет? — спросила бабушка.

Мишка неопределенно покрутил кудрявой головой:

— Даже и не знаю. Дома такое творится — дым коромыслом. Сестра и мать за отъезд. А батя не хочет — с барахлом ему никак не расстаться.

— Ох, не суди, дитенок, отца! Нелегко добро нажито, нелегко его и кинуть. Ты-то сам как думаешь? Останешься ли, коли германец к нам придет?

— Что вы, бабушка! — возмутился Мишка. — Да я с последним нашим бойцом уйду!

— Ну что ж, миленок, всё лучше, чем у супостата. И тебе, чай, дело найдется: коней приглядеть али кашевару помочь. Зря солдатский хлеб есть не будешь, не из такой ты семьи…

Мишка лукаво улыбнулся, но ничего не возразил, а я подумала: «Как же, будет он помогать кашевару! Да он спит и видит себя с винтовкой в руках…»

Утром бабушка собралась на Шелонь за ребятами. Но вдруг неожиданно, верхом на коне приехал Иван Яковлевич. Он был уже в военной форме и очень спешил. Велел нам сегодня же перебираться на Шелонь: он занес нас в списки эвакуируемых, как членов своей семьи. Бабушка заволновалась:

— А как же добро?

— Придется бросить, — сказал Иван Яковлевич. — Жизнь дороже. Забирайте, что сможете унести, и уходите сегодня же, а то будет поздно. — Он выпил три стакана чаю и ускакал.

Бабушка со вздохом сказала:

— Ну, ехать так ехать! Подадимся в другие края. Как бы ни пришлось лихо, а всё ж свои, а не вороги. — Она принялась вслух считать наши капиталы: — От пенсии осталось сто. Да елементов четыреста. И Иван Яковлевич дал триста. Эва, деньжищ-то! На первый случай хватит, а там, чай, помогут сиротам.

Я молчала, а бабка продолжала:

— Бросить — дело не хитрое, а вот нажить… Сбегаю-ка я на Шелонь да разведаю всё как есть, а заодно отнесу кое-что из добра…

Тут я не вытерпела. Сбегает она! Какая молоденькая — туда и обратно тридцать километров. А если эшелон прозеваем?

— Небось не прозеваем. Германец еще Пскова не одолел.

— Да откуда ты знаешь? Радио третий день молчит.

— Знаю, коли говорю. — И она ушла с двумя большими узлами через плечо, а мамину сумочку с деньгами повесила на руку. Мне строго-настрого приказала ни на шаг не отходить от убежища.

— Не отходить? — крикнула я ей вслед. — А как же Дюшка с Муссолини?

— Выпусти их в огород, — глухо сказала бабушка, не оборачиваясь. — Пусть жрут, что вздумается…

Я пошла бродить по опустевшему дому.

Все двери настежь. Разгром и беспорядок — следы по-спешных сборов. Мамины книги грудой валяются на полу — от бомбежки рухнул стеллаж. Берегли, берегли, а теперь… Не вытерпела — сложила всё аккуратными столбиками и закрыла сдернутой со стола скатертью. Спрятала в школьный портфель всё свое богатство: новое платье, туфли, томики Пушкина и Шекспира. Потом уселась на бабушкину разоренную постель. Думы одолевали одна горше другой. Вот тебе и десятилетка! И куда мы поедем? Теперь придется работать. А что я умею делать? Да и смогу ли заработать на всю семью? Трудно будет. Очень трудно… Ай-я-яй-я-яй! Немыслимо, уму непостижимо: фашисты на советской земле! Кто тут виноват? Как разобраться во всем? Как понять? Может быть, и правда измена, как говорят некоторые бойцы. Это те говорят, что отступают без винтовок. Ох, и костерит же их моя бабка! Один пожаловался: «Пустил и танки и самолеты — не война, а смертоубийство…» А бабушка ему: «А ты, мазурик, хотел бы, как в старину, — дрекольем воевать? Что тебе самолет? Пополохает и улетит. Другим небось тоже страшно, а ружья не бросают, как ты, заячья твоя душа…»

С трудом стряхнув оцепенение, я вышла на улицу. Как всё изменилось! Бывало, никого и близко не подпускали к эмтээсовскому саду, а теперь по клубничным грядкам ходят поселковые коровы, рыжий бык Альбом таскает на рогах маленькую садовую калитку и трясет головой… А сторож дед Зиненко глядит не на сад, а в небо. Вот он стоит у самого входа в свое убежище: в коричневом лыжном костюме, точь-в-точь пугливый бархатный крот на задних лапках, чуть что — нырнет под землю…

Наши ребята стояли и галдели у дома Мишки Малинина. Не было только Ани Савиновой: она еще вчера эвакуировалась. Валя Горшкалева что-то кричала, а Мишка яростно жестикулировал перед ее коротким носом. Когда я приблизилась, спор между ними уже кончился. Мишка сплюнул себе под ноги:

— Вот дурак-то, связался с мелочью пузатой!

— Что за шум, а драки нет? — спросила я, поздоровавшись.

— Мишка сердито скосил на Валю голубой глаз:

— Не мешало бы и подраться, да что с нее взять!

— А в чем дело?

Оказывается, мои приятели всей компанией ходили в военкомат и просились на фронт! Я укоризненно покачала головой:

— Ах вы, змеи подколодные! Хоть бы сказали…

Андрей Радзиевский сказал:

— Да ты не расстраивайся, всё равно ничего не вышло. Добровольцами принимают только десятиклассников. Комсорг наш Борька Сталев ушел, и Юра Бисениек из железнодорожной школы тоже, а Петьку Туманова не взяли — молод. А с нами и разговаривать не стали.

Мишка показал на Валю пальцем:

— Вот эта чертовка всё дело испортила. Выкатила свои вертучие глаза, завиляла хвостом: «Ах, наше место на фронте!»

Я сказала:

— Рассказывай толком. Ты не на сцене.

— А больше и рассказывать нечего, — махнул Мишка рукой. — Военком открыл дверь пошире, да и вытолкал нас вон.

Валя Горшкалева распрощалась со всеми за руку и ушла, они сегодня уезжали.

Мишка посмотрел ей вслед и вздохнул.

— А на фронте ведь, наверно, страшно, — вслух подумала я, прислушиваясь к далекой канонаде.

Меня подняли на смех:

— Да, на фронте, однако, стреляют.

— А случается и убивают.

Нина Иванова испуганно спросила:

— Неужели у нас будет бой?

Мишка авторитетно сказал:

— Дно без боя не отдадут. Вы шутите, такой железнодорожный узел! Целый лабиринт путей: на Ленинград, на Витебск — Минск, на Киев — Одессу и на восток…

По улице из конца в конец, потный и озабоченный, бегал председатель колхоза «Заря», Мишка его остановил:

— Иван Петрович, посоветуйте, как нам быть?

— Отвяжитесь, окаянное племя! — вскричал председатель плачущим голосом. — У меня и без вас голова идет кругом! Кто вот мне посоветует: жечь хлеб на корню или немцам оставить? Вы поймите, бесенята, своими руками хлебушко… Ах, боже мой!

— Хорош гусь, — заворчал Мишка ему вслед. — Небось, когда мы были нужны, кланялся до пояса: «Здравствуй, племя молодое!»

И это верно. Колхоз был слабосильный, рабочих рук не хватало, и Иван Петрович то и дело обращался в школу, просил Зою Васильевну направить старшеклассников то на прополку картофеля, то на уборку сена. Мы даже иногда жали яровые и молотили на колхозном гумне. А Мишка, кроме того, в порядке шефской помощи читал колхозникам лекции и доклады.

«…В наш прогрессивный век, когда цивилизация мира достигла кульминационного пункта»… Здорово! А главное — непонятно.

Слушали Мишку с открытыми ртами. За выступление его благодарил сам председатель колхоза и, как взрослому, жал Мишке руку. Только Зоя Васильевна иногда слегка журила юного оратора:

— Миша, почему тебя всегда заносит? Речь-то шла всего-навсего о пользе лекарственных растений. Только об этом и надо было говорить…

А молодой математик Иван Александрович дружески хлопал Мишку по плечу и хохотал:

— Нет, каков Гамбетта!

Прозвище это пристало к Мишке накрепко и однажды стало причиной досадного происшествия. Под руководством Ивана Александровича мы выступали с концертами в школе и даже выезжали в окрестные деревни. Однажды в колхозе «Искра» наш драмкружок ставил чеховский «Юбилей». Шипучина играл Мишка, Татьяну Алексеевну — Валя Горшкалева, Хирина — Андрей, а я — Мерчуткину. Мишка, заложив большие пальцы за лацканы отцовского жилета и выставив вперед животик-подушку, важно расхаживал по сцене и шипел, как рассерженный гусак: «Не будь я Ш-ш-ши-пу-чин!» Зрители в восторге стучали ногами. Всё было чин по чину. Но едва Хирин-Андрей произнес «Какой Гамбетта, подумаешь!» — в зале поднялся смех: хохотали наши ребята, присутствовавшие в зале в качестве зрителей. Они подумали, что Андрей понес отсебятину. А колхозники смеялись, глядя на наших. Вдруг за сценой послышалась возня, слабенькая боковая кулиса-щит треснула и упала. На сцену не без посторонней помощи выкатился Вовка Медведев, загримированный под сторожа для следующей пьесы, и растянулся прямо у ног Шипучина. Спасая положение, Мишка рявкнул: «Опять нализался, каналья?!» Вовка восторженно взвизгнул и, запутавшись в полах тулупа, скатился со сцены на пол. Пятясь задом, огорченный Мишка наступил мне на подол длиннющей юбки, взятой у бабушки напрокат. Слишком туго затянутый шнурок пояса лопнул, и я вдруг перед глазами всего зала оказалась в одних трусиках. Грянул такой оглушительный хохот, что замигали все керосиновые лампы, а сконфуженный режиссер Иван Александрович приказал опустить занавес. Только через час мы смогли повторить пьесу — еле уговорили Мишку. Он никак не соглашался играть с людьми, которые, «будучи профанами в искусстве, позволяют себе на глазах шокированной публики разгуливать в неглиже и валятся на сцену, когда их не просят…»

Миша, Мишка-артист! Что теперь с нами будет?.. Мы разошлись, так ни о чем и не договорившись.

Артиллерийская канонада на западе всё усиливалась и приближалась. Ночами половина неба освещалась заревом пожаров.

Утром пришла бабушка — усталая, заплаканная. Она молча уселась на березовый чурбан возле нашего блиндажа и мрачно уставилась на свои босые ноги.

— Ну, когда мы эвакуируемся? — спросила я.

Бабка проворно сложила большой кукиш, поднесла мне к носу и заплакала:

— Луснул наш отъезд! Деньги я потеряла…

— Все?! — ахнула я.

Бабушка только рукой махнула и почти весело сказала:

— Все, как есть. Копеек сорок наскребу — вот и весь капитал…

Оказывается, на обратном пути на окраине Дно она попала под бомбежку и в суматохе потеряла сумочку.

— Ты бы после поискала, — сказала я.

— Найдешь там! Целая каша на дороге…

— Ну что ж, поедем без денег.

— Без денег далеко, внученька, не уедешь…

— Кур продадим, Дюшку — вот и деньги.

Бабка грустно усмехнулась:

— Продадим! Кому, дитенок? Всяк свое норовит за бесценок сплавить.

Мы долго молчали и думали невеселую думу. Наконец бабушка сказала:

— Отсидимся на Шелони. Не на век германец придет. Старики тамошние говорят, что минует их война: место там глухое, как медвежий угол, вражье войско туда не полезет. Хоромы у Ивана Яковлевича, что твой дворец. Мешок муки в кладовке да мер тридцать картошки в подвале. Не пропадем… А тут оставаться негоже — поселок наш как бельмо на глазу. И опять же — узловая станция рядом…

Я рассердилась:

— Что ты мне про картошку толкуешь! Складывай, что надо, да пошли!

— Ишь ты, шустрая какая! Чай, не блох ловим. Завтра снесу еще два узла, а там остатки заберем и обе уйдем.

— Будешь бегать, пока на бомбу нарвешься!

— Теперь по дороге не пойду. Лучше крюку дам. В поле-то самолет одну старуху не тронет.

— Как же, видит он — старуха ты или боец.

— Небось видит, нечистый дух. Когда одна иду, не трогает. Ему, поганику, интересно бомбу сбросить на солдата, а не на меня.

— Что с тобой спорить… Ребятишки-то хоть здоровы?

— Здоровы. Соседка там за ними приглядывает.

Поздно вечером к бабушке пришел Егор Петрович, и они долго шептались. Завхоз во всем с бабушкой соглашался, только рыжей головой кивал да прятал за белыми ресницами глаза жулика и пройдохи.

Ночью я проснулась от бомбежки и выбралась из блиндажа. Бомбили Дно. По небу шарили призрачные руки прожекторов, в районе станции стучали зенитки.

Бабушка сокрушалась:

— По самому вокзалу хлещет, гад рябый… А там что эшелонов с бабами да ребятишками! Господи, господи, бедные люди!..

Утром, когда мы пили чай, она мне заговорщически подмигнула:

— Всё закопала.

Я не поняла:

— Что закопала?

— Тише ты! — бабка покосилась на деда Зиненко, пившего чай у своего блиндажа. — Вещи мы с Егором Петровичем зарыли в саду. Швейную машину, зимнее, книги мамины, которые потолще…

У меня все эти дни было плохое настроение, и я дерзко возразила:

— Нашла сообщника! Да он первый же выроет твои вещи, когда немцы придут!

Нужно-то Егору Петровичу сиротское добро, — мирно возразила бабушка. — Чай, у него своего именья невпроворот.

— Таким, как он, всё мало. Он же немцев ждет. Бабушка ехидно ухмыльнулась:

— Он сам тебе об этом сказал?

— Да об этом все знают. Он уже три раза бегал на свой бывший хутор землю перемерять. Он же кулак. А то ты не знала? Вот и зятя от мобилизации спрятал.

Бабка всплеснула руками:

— Ну что ты брекочешь, коровий лопотёнь?! Вот возьму иголку да наколю твой язык! Зятя спрятал! Ведь придумают же такое люди. А что ж он родных сынов не спрятал? Оба на фронте.

— Как же, спрячешь Гришку с Саней! Сама говорила, что они не в отца. Комсомольцы. А зять такой же хапуга, как и он. Вот и будут вместе хозяйничать на своей земле.

— С чьего голоса поешь? — строго спросила бабушка.

— А ни с чьего. Зятя его искали. А Егор-то Петрович только кланяется: «В Псков он у меня подался. Сестрицу хворую навестить». Поди, проверь — Псков-то у немцев.

— Да… Самое время ездить по гостям… — Бабка задумалась, покусывая нижнюю губу, что было у нее признаком волнения.

— Чего ж ты раньше-то мне не сказала, Марфа Посадница?

— А ты со мной советовалась?

— Это была наша первая крупная ссора с бабушкой, и мне стало ее жаль. Я попросила прощенья. Она решила:

— Дело сделано. Будь что будет, перепрятывать некогда, да и яму нам с тобой не выкопать.

Она взяла два узла и опять ушла на Шелонь.

— Бабушка не вернулась ни на следующий, ни на третий день. Я не знала, что и подумать, и очень волновалась.

Грохот вдруг приблизился за одну ночь настолько, что можно было различить отдельные голоса пушек. Потом канонада покатилась влево и даже позади нас стало погромыхивать. Дновское шоссе почти опустело: изредка проскочит военная машина или повозка — и всё. Над нашим поселком нависла нехорошая тишина. Всё притаилось, попряталось…

Меня опять потянуло к друзьям-товарищам.

На косогоре, возле почты, в густой траве пас черную комолую корову не кто иной, как зять Егора Петровича!

Я ехидно спросила:

— Ну, как там во Пскове?

Дезертир даже не покраснел:

— И не говори, девка! Еле ноги унес.

— Чья корова?

— Теперь наша.

— Так у вас же есть корова и нетель.

— То тестевы, а это будет моя.

— Подбарахлились, значит?

— Да, купил, дурак, на последние гроши.

«Купил ты, как же! Украл где-нибудь. Сейчас много скота в тыл гонят. Заявить бы куда следует, показали бы тебе корову!» Знает, сволочь, когда безнаказанно можно из тайника выползти. Никакой власти у нас теперь нет, и заявлять некому…

Мать Мишки Малинина встретила меня плачем. Оказывается, Мишка вместе с Андреем сбежал из дома! Записку оставил: «Мы ушли на фронт».

И Нинкина мать, увидев меня, ударилась в слезы:

— Уехали. И Нина, и Маруся, и Нюрка Сапожникова. Все на фронт подались.

— Как на фронт?!

— А так. Сели в солдатскую машину, да и уехали. Бросили меня одну, вдову горькую, разнесчастную…

Мне всё стало ясно. Искать больше было некого, и я поплелась домой. Залезла в прохладный блиндаж и чуть не завыла от тоски и досады. Ушли на фронт! Ну ладно, Мишка Малинин — он и не скрывал своих, намерений. Да и Андрей тоже. Куда иголка, туда и нитка. Ну ладно, Нинкина сестра Маруся — она замужем, и муж на фронте. Но Нинка! Наша тихоня Нинка, которую в классе не было ни видно, ни слышно. Нинка, которая до ужаса боится мышей, лягушек и мертвецов! Нинка на фронте! Их всех взяли, так неужели меня не возьмут? Вот только бы бабушку дождаться. И никуда я отсиживаться не пойду!1 Я теперь знаю, где мое место! Если даже бабушка не отпустит — всё равно уйду! Нет уж, тут я ей не уступлю! И куда только провалилась моя беспокойная бабка?..

К вечеру я сама собралась на Шелонь: попрощаюсь с бабушкой, с Галиной, с Димкой — и на фронт.

Я взяла свой заветный портфель и выбралась из блиндажа. Но тут меня увидел Егор Петрович и заулыбался:

— А, барышня Тина! Наше вам. — Помня бабушкины шкалики, завхоз неизменно был вежлив со всеми членами нашей семьи. — Бабушка не вернулась?

Я промолчала.

— И не придет. То есть, я хотел сказать, что раньше, чем через неделю, не придет…

Я никогда не питала особой симпатии к завхозу, а когда о нем поползли черные слухи, стала и вовсе его презирать.

Неласково спросила:

— А вы откуда знаете?

Егора Петровича мой тон не задел.

— На Шелони немцы! — ошарашил он меня.

Я отшатнулась. Сердце дважды екнуло: «Врет!» Но завхоз точно угадал мои мысли:

— Ей-богу, не вру. От верного человека знаю. Да что вы так побледнели? Придет ваша бабушка, никуда они не денутся. — Дыша мне в лицо водочным перегаром, Егор Петрович доверительно зашептал: — Умному человеку можно и при немцах прожить припеваючи. Да…

Голоса у меня не было, и я зашипела:

— Это вы мне такое?! Да как вы смеете?! Эх вы! А еще сыновья на фронте…

Завхоз рассердился:

— Не заноситесь, барышня! Как бы не пришлось поклониться кошке в ножки! И сыновей моих не замайте. Они сами по себе, а я сам.

Верно. Гришка и Саня сами по себе. Они в открытую не ладили с отцом и давно требовали раздела. Только ради матери и не уходили из дому. А теперь вот ушли защищать Родину. А этот…

Я попросила деда Зиненко передать бабушке, когда она вернется, что я ушла в тыл… И зашагала, не оглядываясь, к железнодорожному переезду — туда, где безработный шлагбаум задрал полосатую руку.

…Мы ехали по проселочной дороге в сторону фронта. Мы — это я, военный шофер Петр Петров и строгий лейтенант товарищ Боровик. Мы все трое втиснулись в кабину и просто изнывали от жары и духоты.

Наша машина, широкомордая, приземистая, что квашня, неторопливо карабкалась из колдобины в колдобину и хлюпала горячим нутром: «Хлюп-хлюп-хлюп…»

Я ехала в отдельный разведывательный батальон, но не насовсем… Мои спутники после долгих споров и переговоров решили меня обмундировать и подбросить в штаб дивизии, а там уж пусть решает сам начальник штаба полковник Карапетян: принять или не принять подкидыша… Не ахти какой успех, но всё ж таки… И этого бы не было, если бы не развеселый Петр Петров.

Лейтенант Боровик ни за что не хотел брать, раскричался:

— Кто нам дал право подбирать на дорогах гражданских девчонок! Да у нас ни одной женщины в дивизии нет! А что она умеет делать? Какая от нее польза на войне?!

Каждое слово юного командира хлестало, как пощечина. От обиды, от злости я света божьего не взвидела и ревела белугой до тех пор, пока Петр не уломал своего начальника. Лейтенант уступил, но явно досадовал, что на проявил твердости характера. Он не разговаривал со мною и даже не замечал, что своим щегольским сапогом наступил мне на ногу… Обращаясь к шоферу, лейтенант, как мячиками, швырялся военными словечками, которых я не понимала: «рекогносцировка, фланкирующий огонь, дислокация, субординация…» При этом он косил в мою сторону ясный мальчишеский глаз: дескать, слушай, деревня, мотай на ус…

Черноглазый Петр ловко вел машину и напевал:

— …Эх, Андрюша, нам ли жить в печали?..

А я маялась в смертной тоске: на моих глазах немцы выбросили на Дно воздушный десант… Едва мы проскочили через город, как над его северной окраиной начали кружить чужие огромные самолеты, и вдруг всё небо покрылось парашютами… Послышалась стрельба, тревожно залились паровозные гудки… Лучше ослепнуть, чем видеть такое! Среди бела дня на мирный беззащитный городок, как коршуны, набросились вражеские солдаты…

Где-то там сражаются наши школьные комсомольские вожаки: Борис Сталев и Юра Бисениек, они с оружием в руках встречают врага! А у меня пока одно оружие: слезы… Защитник Родины… с мокрыми глазами. Вон как лейтенант косится — недобро нахмурил белесые бровка, Не любит женских слез… Мужчина! Форсун… Ничего, я напомню полковнику Карапетяну, что Аркадий Гайдар в шестнадцать лет полком командовал. А Николай Островский? Сколько же Павке было лет?.. Вот только бабушка… Ведь она с ума сойдет, не застав меня дома… Бедная моя старая бабка…

У меня опять потекли слезы. Забыв, что я сижу между двумя мужчинами, я вытерла лицо прямо подолом сарафана. Петр улыбнулся и бросил мне на колени кусок марли.

Мы ехали навстречу грохоту. Дно осталось справа. Остановились в деревне, больше похожей на нарядный дачный поселок: домики синие, желтые, зеленые с белыми наличниками и кружевной резьбой деревянных украшений. Не деревня, а сплошной фруктовый сад. В саду, в гуще кустов и деревьев, прячутся автомашины, пестрые броневички и танкетки.

Лейтенант вылез первым и, не попрощавшись со мной, скрылся в саду.

— Вредный какой, — кивнула я ему вслед. Петр улыбнулся:

— Не, не вредный. Фасон маленько давит, а так ничего — подходящий парнишка.

Теперь, когда мотор машины не хлюпал, звуки войны резали уши. Пушки рявкали где-то рядом, над головой в вышине перекатывались снаряды.

Громовые раскаты артиллерии потрясали воздух и землю. Слева отчетливо доносилась пулеметная стрельба.

«Шор-шор-шор…» — и я невольно приседала.

— Не дрейфь, кума, это наши батареи, — успокаивал меня Петров.

— Это и есть фронт?

— Не совсем. Бой идет на реке Шелони. Километров пять отсюда будет. Там передовая линия, слышишь, пулеметы скворчат?

На Шелони! Там же где-то бабушка и ребятишки… Вот так укрылись от войны!..

Мы стояли в зарослях вишенника и, задрав головы, наблюдали за немецкими бомбовозами. Они хищно кружили над деревней. Покружили, покружили — повернули в сторону боя.

Петров сказал:

— Опять на пехоту! Четвертые сутки идет бой. Не пускают наши немцев за реку. А те прямо на пулеметы ползут — пьяные, сволочи. Эй, старшина! — вдруг закричал он.

Чего надо? — послышался откуда-то из кустов недовольный голос.

— Зову, стало быть, надо. Ходи веселей!

Старшина вылез из-под машины, как из бани: красный, распаренный. Иронически посмотрел на меня, вкусно зевнул:

— Поспать не дадут хорошему человеку…

Петров что-то ему зашептал на ухо. Широкое лицо старшины расплылось в улыбке, ноздри затрепетали, глаза озорно заблестели.

— Ну, вы тут занимайтесь, — сказал мой спутник, — а я по делу. — И ушел.

— Иди сюда, боец! — позвал меня старшина и полез на машину, нагруженную до бортов, сдернул с груза зеленый брезент и стал бросать к моим ногам связки гимнастерок и солдатских штанов.

— Развязывай. Примеряй. Ну что ж ты стоишь? Облачайся!

Я нерешительно подняла одно галифе.

— Надевай прямо на платье. Белья у меня нет, — крикнул сверху старшина.

Я просунула ноги в широкие штанины. Старшина сказал:

— Как на пугале огородном. Снимай! Померь другие. Я перемерила больше десятка, но он был всё недоволен, ворчал:

— Сошьют, черти, на один копыл… Ничего, мы сейчас тебе подтяжки соорудим.

Старшина приспособил вместо лямок два брючных ремня и, подтянув галифе под самые подмышки, спросил:

— Не режет?

Я отрицательно покачала головой. Все гимнастерки были ниже колен, и я нерешительно сказала:

— А может быть, не надо штаны… Подпояшусь ремнем, и всё?

— Еще чего! — возразил старшина. — Без порток воевать собираешься? — Он выхватил из кармана ножницы и отхватил подол гимнастерки на целую ладонь. Достал из пилотки иголку с ниткой: — Подшивай быстренько! Не копайся.

Через четверть часа я была обмундирована с головы до ног и вертелась, пытаясь разглядеть себя со спины.

— Стой, окаянная! — закричал старшина. — Всё бы ты играла да взбрыкивала! — Это были слова шолоховского Щукаря, и я невольно рассмеялась.

Старшина в последний раз обошел вокруг меня, довольно хмыкнул:

— Хорош солдат Швейка! Надо бы тебя остричь, да уж ладно: так забавнее. Эй, Петров, получай свою красавицу!

Но вместо моего знакомого шофера Петрова прибежали молодые любопытные смешливые бойцы и стали приставать к старшине:

— Кто это?

— Откуда?

— А это он или она?

— Это оно. Не видишь, косички.

— Она к нам в разведбат?

Меня разглядывали бесцеремонно, на замечания и насмешки не скупились.

— Штаны-то, штаны! Ну чисто казак донской!

— Вот это боец! Силен, бродяга!

— Замечательный фронтовичек, иды ко мне в броневичок. В обиду нэ дам. Это так же вэрно, как меня зовут Нугзари Зангиев, сын Булата. — Бойкий разведчик нахально и ласково уставился мне в лицо черными блестящими глазищами.

— Убирайтесь вон! — крикнул старшина. — Нечего зря демаскировать. Вот позову комбата…

Но угроза не возымела никакого действия, разведчики и не думали расходиться.

— Чижик! Братцы, да это же Чижик! Челка, и нос курносый!

— И глаза, как у совенка, круглые. Чижик, ты из кино сбежала?

— Чижик, тресни Зангиева по горбатому носу! — крикнул мне старшина. — Вся компания отстанет.

Веселые парни захохотали:

— Правильно, Чижик! Бей своих, чтоб чужие боялись! Лупи нас в хвост и в гриву!

Не смеялся только Зангиев. Повернувшись в сторону старшины, он выразительно постучал себе по лбу:

— Умнык! Дыраться учишь молодого бойца. А как ты его снарядыл? — Он что-то сказал своим товарищам, и мне моментально прицепили к поясу огромный маузер в деревянной кобуре, привесили котелок с крышкой и нахлобучили на голову металлическую каску. Зангиев опять подал какую-то команду. Я не расслышала, что он сказал. И сейчас же человек двенадцать проворно встали в круг и взялись за руки. Скроив самые постные рожи, они ходили вокруг меня медленно-медленно и нарочно тонкими и жалобными голосами пели:

В Бологое призывали,
Без штанов в углу стоял.
Слезы капали-бежали,
Я рубахой вытирал…

Пропев, исполнители так и покатились со смеху. А я не знала, плакать мне или смеяться. Всего ожидала, но только не такой встречи.

От жары, от всего пережитого я еле держалась на ногах, но невольно улыбалась — уж очень симпатичные физиономии были у моих мучителей. Видела бы это моя бабка!.. Она бы им показала проводы новобранца!..

Тут из-за кустов боярышника в сопровождении Петрова появился коренастый пожилой военный. Несмотря на жару, он был в кожаной черной куртке, застегнутой на все пуговицы, и в такой же фуражке с ярко-красной звездочкой на околыше, а на его поясном ремне висел точно такой же маузер в деревянной кобуре, как и у меня.

Зангиев шикнул вполголоса:

— Тыше! Комбат…

Комбат строго спросил:

— Зангиев, что здесь происходит?

— Молодого бойца в поход снаряжалы, — скромно ответил Зангиев. — Шутыли.

— Самое время для шуток, — так же строго сказал комбат. — А ну, марш отсюда!

Разведчиков как ветром сдуло…

Комбат неожиданно дружески улыбнулся мне:

— Ты и впрямь не подумай, что они хулиганы. Народ хороший. Они не хотели тебя обидеть.

— Я не обижаюсь.

И не стоит. Не так уж им весело, как может показаться. Дела-то наши, сама видишь, не ахти какие веселые. Отступаем… — Он помолчал, глядя мне прямо в лицо проницательными серыми глазами. — Вот что, девочка, он, — комбат кивнул в сторону Петрова, — подбросит тебя до ближайшего полустанка — и кати в тыл. Не место тебе тут.

— Мне надо не в тыл, а в штаб дивизии, к полковнику Карапетяну, — возразила я.

Комбат опять нахмурился:

— Полковнику Карапетяну не до тебя. Сегодня же уезжай, завтра может быть поздно. Слышишь, что на Шелони творится? Ну, прощай!

Петров снял с меня каску, отстегнул и бросил на траву маузер.

— Ну, кума, пошли-поехали. Время — деньги.

Еле сдерживая слезы, я уселась в кабину, с горечью сказала шоферу:

— Обманщики! В тыл я и без вас могла бы уехать… — и заплакала.

Петров насмешливо на меня покосился:

— Ну и слезомойка! Да брось ты реветь-то! Наш комбат плохого не присоветует…

Остановите машину! Я пойду в штаб пешком.

А ты знаешь ли, кума, что приказ командира — закон?

— А я пока не военная. Высаживайте! Петров, притормозив, почесал в затылке.

— Ладно. Сиди. Была не была, возьму грех на душу. Только ты меня уж не выдавай.

— Слово даю! Могила! — Я улыбнулась и вытерла слезы.

В деревне, где стоял штаб дивизии, Петров издали показал мне черного горбоносого человека:

— Вон он, полковник Карапетян.

Полковник обмахивал пилоткой смуглое лицо, его бритая голова блестела, как полированный шар.

— К нему и обращайся, да посмелее. И упаси тебя боже плакать! Ох и не любит этого полковник! Я завтра заскочу узнать. Ну, иди! — Мой доброжелатель высадил меня из машины и уехал.

Я спряталась за ближайший дом и несколько раз выглянула из-за угла. Может быть, я и решилась бы подойти к полковнику, будь он один, но начальника штаба окружало не менее пятнадцати человек. На сегодня с меня было довольно…

Я зашла в пустой дом, залезла на нетопленную печку и с наслаждением вытянулась на прохладных кирпичах.

Над самой крышей гудели самолеты и тяжело проносились снаряды. Домик вздрагивал, что-то скрипело и постукивало, но я заснула почти мгновенно.

Разбудил меня въедливый голос, он проникал откуда-то с улицы:

— Стя-пан! А Стя-пан! Вставай, проспишь царствие небесное!

Потом забарабанили по закрытой ставне, и я поняла, что тот, кого звали Степаном, спал в избе. Свесилась с печи и тоже позвала:

— Степан! Вставайте!

На улице засмеялись:

— Никак он, бес, с бабой?

Товарищ Степана вошел в полутемную избу, когда я слезала с печки. — А, это сестренка… — протянул он, — а я думал — баба какая…

На полу в самой неудобной позе лежал Степан. Он не подавал признаков жизни. Товарищ пнул его кулаком под ребра:

— Вставай! Сколько можно дрыхнуть!

Степан проснулся, захныкал:

— Чего пихаешься, ведмедь? Кулачище-то словно железный! И не спал я, только-только глаза завел…

— Завел! С вечера завалился!

— Который час? — спросила я.

— Девять утра.

Вот так поспала! А мне, как и Степану, казалось, что я только-только «глаза завела»…

Препираясь, приятели ушли.

Я тоже выбралась на улицу. Умылась у колодца, причесалась и пошла вдоль деревни кухню разыскивать — есть очень захотелось.

У повара болели зубы, щека была подвязана кухонным полотенцем, поэтому он, наверное, и не поинтересовался, кто я такая и откуда, и наложил мне гречневой каши чуть не целый котелок. Страдальчески сморщился:

— Сестренка, полечила бы ты мне зуб. Замучил, окаянный!

Но я не умела лечить зубы. Позавтракала и уселась на своем крылечке. Следила за полетом снарядов и считала вражеские самолеты. Страха не было. Видно, недаром говорится, что на миру и смерть красна. Кругом люди. Бойцы сидели и лежали на траве у маленьких окопчиков — курили, переговаривались и подшучивали друг над другом. Здесь же были мои утренние знакомые — Степан с товарищем. Над деревней проплыла армада тяжелых бомбардировщиков.

Бойцы заволновались:

— Ах ты, холера ему в бок, сколько их повалило!

— Как вши белые ползут. Не торопятся…

— Матвей, куда это они?

— Мне Гитлер не докладывал…

— И ни одна зенитка не тявкнула…

— А чего им тявкать? Ни одного черта не собьешь — у них брюхи бронированные…

— А ты видал? Не видал? Так и не болтай! Сбивают их почем зря. Погоди-ка, в тылу встретят, там зениток полно.

— А это «мессер». Ну скажи, паразит, только что на крыши не садится! Братцы, заряжай винторезы, вжарим по нечистику. Товарищ лейтенант, дозволяете?

— На здоровье! Заряжайте бронебойными!

— Хрен разберет, какие тут бронебойные… С красными концами, что ли?

— Не, с черными. Матвей, не копайся! Зарядил? Бей навзлет, как на охоте. Как из-за крыши вынырнет, так и лупи…

— И чего загоношились, — робко подал голос Степан. — Добро бы были молодые мальцы…

— А что ж нам, калининским, приписным, плакать, что ли? Чай, и мы не хуже кадровых могем. Летит!

«Вжарили» по нахальному «мессеру». Похоже, что летчик удивился. Он тут же развернул машину и с ревом ринулся на наш дом уже с противоположной стороны улицы. Я проворно юркнула в окопчик. И еще раз «вжарили» храбрые калининцы. Тут немецкий ас рассвирепел. Самолет взревел еще сильнее, круто взмыл вверх, перевернулся в воздухе, прошелся вдоль широкой улицы чуть ли не брюхом по теплой пыли и снова ринулся на нас: ударил из всех пулеметов. От резного крылечка полетели щепки… И в третий раз рванул ружейный залп. «Мессер» улетел и больше не появлялся.

Бойцы шумно обсуждали событие:

— Ага, не любит, гороховая колбаса!

— Попали мы аи нет?

— Попали пальцем в небо. Помирать полетел…

— Я сам видел, как ему хвост пробило!

— Ишь ты! Чего ж он тогда не сверзился?

— Так то хвост, чудило, а не бензобаки или мотор. Надо было зажигательными…

— Матвей, ты там рядом. Погляди, Степан-то живой? Жив как будто. Сопит…

— Да ты пощупай, сухой ли?

К вечеру веселые калининцы снялись и ушли в сторону боя, и я заскучала. Идти к полковнику Карапетяну было страшновато. Это тебе не шофер Петров, и не веселая «банда Зангиева», и даже не лейтенант Боровик, а сам начальник штаба дивизии! Может и не взять — зачем я ему? Прав лейтенант Боровик: что я умею делать?

Я так задумалась, что не заметила, как к моему дому приблизилась группа военных. Увидев совсем рядом горбатый нос и бритую голову, я ахнула и спряталась в сени. Сердце екнуло: «Сам полковник со всей, свитой… Может быть, не заметили…»

— А ну, выходи! — послышалось с улицы.

«Да что я в самом деле так перетрусила. Не съедят же», — подумала я и шагнула на крыльцо.

Полковник нацелился на меня орлиным носом, глаза сердитые:

— Кто такая? Чья?

— Ваша, — машинально ответила я.

Полковник засмеялся:

— Моя? Вот так новость!

И я увидела, что глаза у него вовсе не сердитые, а только очень черные. От сердца отлегло.

— А из какого полка?

— А я при штабе дивизии…

— Да что ты говоришь? — удивился полковник и подмигнул своим товарищам. — А почему же я тебя не знаю? Я ведь обязан всех своих подчиненных знать…

— Зато я вас знаю. Вы полковник Карапетян, верно?

— Верно, черт побери! — засмеялся полковник и весело продолжал допрос: — Кто же тебя, девочка, так зверски одел?

Разведчики.

— А как попала к разведчикам?

— А меня шофер Петр Петров привез и сказал, что вы возьмете меня в дивизию.

— Вот оно что! А если не возьму?

— А я всё равно у вас останусь…

Тут все засмеялись, заговорили разом:

— Занятная девчонка!

А возьмем ее, полковник, в дивизию, на развод.

— Сколько тебе лет? — спросил полковник. — Тринадцать?

— Почему это тринадцать! Мне уже полных шестнадцать.

— Что ж ты такая пигалица? Не кормили тебя дома, что ли? Где родители? Небось сбежала из дому?

— Никого у меня, нет, — я махнула рукой, — как есть сирота… — К горлу подступил комок, навернулись слезы — вот-вот закапают… Я еле сдерживалась.

Полковник Карапетян задумался. Потом почти весело сказал:

— А пусть остается. Сам таким был — в пятнадцать лет к кавалерийской Дивизии примазался. Как тебя зовут, сирота казанская?

— Ее разведчики Чижиком прозвали, — ответил кто-то за меня. — Я только что от них. Они вспоминали.

— Подходяще, — согласился полковник. — Майор Сергеев, зачислите добровольца товарища Чижика на все виды военного довольствия.

— В качестве кого?

— Раз она несовершеннолетняя, зачислим ее пехотным юнгой. Так и запишем: «Воспитанник дивизии Чижик», — решил полковник.

Я очень обрадовалась. Чижик так Чижик! Какая разница! По крайней мере от ненавистного имени избавилась. Нет больше Тинки-скотинки! Есть товарищ военный Чижик, да еще и доброволец! Мишка Малинин, где ты?..

Нас было пятеро: начсандив — военврач третьего ранга Иван Алексеевич, фельдшер Зуев, санитар Соколов, шофер Кривун и я. У нас была старенькая полуторка, одни полевые носилки и небольшой запас перевязочного материала. А назывались мы громко: медико-санитарный батальон, или сокращенно — медсанбат.

Некоторые над нами подтрунивали: «Батальон в составе четырех с половиной единиц». Но это было скорее трагично, чем смешно.

Звучное наименование мы получили в наследство от бывшего медсанбата дивизии. Дивизия наша была кадровой и накануне войны стояла в одной из прибалтийских республик, на самой государственной границе. На дивизионные тылы, как раз на те хутора, где располагались медики, немцы выбросили десант с артиллерией. Дивизия с боями вырвалась из огненного кольца, но медсанбата в ее рядах уже не было…

У каждого из нас была своя должность, а у Ивана Алексеевича даже целых три. Он считался начальником санитарной службы всей дивизии, командиром медсанбата и нашим старшим хирургом. Зуев был заместителем командира и старшим операционным братом (или сестрой), Соколов — санитарный носильщик и он же начхоз. Кривун — начальник нашей единственной транспортной единицы и по совместительству повар. Только у меня не было, никакой должности, и я помогала всем понемножку. Зуев было предложил мне пост начальника паники, но я отказалась.

Самым мрачным в нашей пятерке был Гриша Кривун, а всё потому, что ужасно боялся самолетов. «Мессеры», «юнкерсы», «фоки» гуляли по небу целыми косяками, как рыба в воде, и настроение у Кривуна почти всегда было плохое. Он постоянно на кого-нибудь из нас ворчал за демаскировку, но больше всех доставалось веселому Соколову за его пехотинскую фуражку с ярким малиновым околышем.

— Ну что за интерес, чтобы тебя за версту видели! — ворчал Кривун. — Надень ты пилотку.

— На фиг мне твоя пилотка! — посмеивался Соколов. — Уши торчат, маковке холодно, и никакой красоты.

— Маковке холодно… Двадцать шесть градусов… Красота понадобилась… Форсун! Вот и краги для форса нацепил…

— А это как сказать, — лукаво улыбался Соколов. — Хоть для форса, хоть для безопасности. Ведь если немцы прищучат, ты не будешь ждать, пока я обмотки намотаю, уедешь — знаю я тебя… А тут застегнул, и готово.

— Шалаболка ты! Пустой человек, — сердился Кривун и с инструментом в руках лез под машину.

Ссорились они ежедневно, но жить друг без друга не могли. Ели из одного котелка и спали под одной шинелью, как родные братья. Да и не был наш Соколов пустым человеком. Просто умел не поддаваться унынию.

Кривун доставал где-то лоскуты материи и, сшивая их на живую нитку, мастерил для радиатора машины маскировочные капоты. А потом вдруг перешел на краску: раскрашивал борта полуторки в самые фантастические цвета. Зачастую краска не успевала просохнуть, и, садясь в машину, мы пачкали руки и обмундирование. Зуев ругался, а Кривун оправдывался:

— Это же я под цвет местности приспосабливаюсь. Мимикрия называется…

Товарищ начальник, хоть вы запретите ему машину уродовать! — кричал Зуев Ивану Алексеевичу. — Ведь смеются над нами! Как только нас не дразнят: — «Ковчег паникеров», и «Черная Маруся с рыжей бородой», и «Антилопа-Гну»… Чижик, как тебя штабники прозвали?

Девочка с «Шайтан-арбы»…

Иван Алексеевич посмеивался, вытирая платком полное потное лицо, и говорил Кривуну:

— В самом деле, Григорий, ты умерь-ка свои малярные опыты. Я и сам всегда в краске хожу.

Кривун отмалчивался, но краской продолжал запасаться. Перед каждым переездом он договаривался со мною о наблюдении за воздухом. Увидев вражеский самолет, я должна была стучать по крыше кабины. Кривун моментально тормозил и с завидным проворством прятался в канаве. Если самолет проходил стороной, Иван Алексеевич кричал мне из кабины:

— Чижик, не стучи зря!

В другой раз я уже остерегалась стучать, а самолет, как на грех, пикировал прямо на нашу машину… Из кабины вылетал перепуганный шофер и ругался:

— Вы что там наверху, ослепли, что ли? Чижик, вот погоди, я тебе перья-то повыдеру!

За меня вступался Зуев:

— И правильно сделала, что не постучала. Ничего особенного не произошло: прилетели и улетели, и опять прилетят, — что ж нам, и из канавы не вылезать?

Соколов философствовал:

— От смерти не спрячешься, от судьбы не уйдешь… Что написано на роду, того не минешь… Положено сгореть — не утонешь…

Зуев насмешливо на него косился:

— Фаталист двадцатого века!

Дивизия наша с боями отступала к Старой Руссе. Мы работали по потребности: сколько надо и когда надо. Когда раненых было много и не хватало перевязочного материала, я резала широкие бинты пополам, а Соколов дергал в поле лен и ловко плел шины и лангетки. Иногда и простые доски от забора шли в ход. Зуев останавливал идущие на восток машины и повозки и загружал их ранеными. Соколов, несмотря на свой небольшой рост, был очень сильный и легко один переносил раненых на руках. Случалось не разуваться по нескольку суток, не отдыхать ни днем, ни ночью, но мы не унывали и даже мрачный Кривун не жаловался. Он выжимал из «Антилопы-Гну» такие скорости, что мы просто диву давались. Наш осторожный шофер побаивался дорожных пробок и направлял всепроходящую полуторку с ранеными в объезд: по лесной дорожке, по покосу или прямо по ржи. Соколов его похваливал:

— Аи да Гриша! Ты гляди-ка, Чижка, стриженая девка косы, не успела заплести, а он уже вернулся! А ведь до эвакопункта не близко.

Иногда выпадали дни, когда раненых почти не было, и мы могли заниматься чем угодно. В такое время Зуев, по выражению Кривуна, «дурью маялся»: то затевал ревизию моего вещевого мешка и выбрасывал половину его содержимого, то гонялся за мною по лесу с ремнем, чтобы сделать мне «внушение» за непочтительность к старшим.

Был наш фельдшер большой аккуратист: то и дело мылся, брился, одеколонился и выколачивал палкой пыль из обмундирования. И мне не давал покоя:

— Чижик, сейчас же перемени подворотничок!

— Причешись! Что ты такая лохматая?

— Марш сапоги мыть!

В свободные вечера, когда спадал изнуряющий зной, Зуев поправлял перед зеркальцем свои пепельные завитушки, брал меня за руку, и мы отправлялись гулять по прифронтовому лесу. При этом мой опекун докладывал начальнику:

— Мы отбыли с визитами…

Он покачивал гордо посаженной головой и сквозь зубы напевал всегда одно и то же:

— Чудо, чудо, чудо, чудо-чудеса, Для меня раздолье: степи да леса…

У нас с Зуевым было много знакомых среди всех родов наземных войск, и если бы всех наших приятелей обойти с визитами, потребовалась бы по крайней мере неделя, а потому навещали только ближайших соседей или заводили новые знакомства. Зуева прозвали «жених с приданым». Шутливо спрашивали: «Ну, как богоданная-то дочка, слушается?» Зуев тоже отшучивался: «Трудновоспитуемый ребенок, я вам доложу…»

Однажды мы всю ночь работали у переправы через реку Полисть, приток Ловати. Собственно, переправы в полном смысле этого слова, не было — с того берега переправлялись кто на чем мог: на плотах, лодках, на брезентовых мешках с соломой и даже вплавь. Днем за рекою шел ожесточенный бой: там оборонялся один из полков нашей дивизии. К ночи сражение затихло, и только изредка вспыхивали ракеты. Мы вылавливали из воды раненых и тут же оказывали им первую помощь. Кто мог держаться на ногах, сам ковылял в тыл, с тяжелыми ранениями грузили на подводы, которые откуда-то непрерывно присылал наш начальник. Раненых было много, и к утру мы еле держались на ногах. Зато перевязывать стало некого. На нашу сторону переправился военфельдшер из полка и сказал, что мы можем идти отдыхать: раненых больше нет. Но наш беспокойный Зуев решил лично убедиться в этом и на утлом плотике переправился в боевые порядки. Мы с Соколовым, ожидая его возвращения, клевали носом у раскрытых санитарных сумок. Зуев вернулся не скоро, когда уже занимался рассвет и река скрылась в тумане, как в молоке.

— Вроде бы всё, — сказал он, спрыгивая с плота прямо в воду, — но на всякий случай подождем до восхода солнца.

Ждать так ждать. Мы улеглись спать на самом берегу реки.

Проснулись от гула множества самолётов: небо почернело, гудело, выло… Нечего было и думать куда-либо бежать — до спасительного леса не менее километра, а кругом низкий болотистый берег: ни кочки, ни ямки, ни единого кустика…

Завизжали бомбы, полетели клочья земли, ходуном заходила под нами болотная жижа, берег застонал, окутался удушливым дымом.

— Что там Данте! Вот это и есть последний круг ада! — крикнул мне в ухо Зуев.

Нас оглушило, опалило зноем, как из раскаленной печки, засыпало землей и мокрой грязью…

Шли секунды, минуты, часы, но не было никакой передышки, ни единого мгновения тишины. Казалось, фашисты решили стереть нас с лица земли.

— Сколько же у них бомб? — крикнула я Зуеву.

— Терпи, Чижка! — прокричал он в ответ и погладил меня по голове.

— Скоро будет конец! — крикнул Соколов в другое мое ухо.

Но конца не было, и тогда Зуев догадался:

— Это же всё новые заходят! Психическая воздушная атака…

Вдруг около нас кто-то завизжал, заплакал, да так жутко, что кровь заледенела в жилах, — раненые никогда так не кричат.

Я немного приподнялась и увидела молодого бойца. Он стоял во весь рост и, запрокинув в небо оскаленное лицо, выкрикивал бессмысленные ругательства, выл по-звериному и рвал на себе гимнастерку. На него сзади налетел Зуев, рванул за шиворот и повалил на землю. Они забарахтались в прибрежной осоке. Тут снова около нас стали взрываться бомбы, и я уткнулась носом в землю. Боец, должно быть, вырвался от Зуева, потому что тот закричал:

— Беги! Беги, черт с тобой!.. — Потный и грязный он снова плюхнулся рядом со мной и обнял меня за плечи. Отбоя все не было…

На меня напал столбняк, и мне было уже безразлично, выживем мы или нет. Казалось, всегда так было и так будет: гудящее небо над головой, воющие бомбы и корчащаяся в муках земля…

Самолеты ушли только в сумерки. Тишина наступила внезапно и была такая полная, — что еще некоторое время мы лежали не шевелясь. И тут со всех сторон понеслось:

— Санитары! Помогите! Зуев скомандовал:

— За работу, друзья!

Оказалось, что я не могу встать на ноги — они меня не держали, — и я заплакала.

Соколов снял с меня сапоги и принялся за массаж.

— Ты, наверное, отлежала, — сказал он.

Массаж не помог, и, Зуев решил, что это нервный шок.

— Не реви, пройдет! Мы займемся ранеными, а ты полежи тут. Мы придем за тобой.

Я лежала и плакала: у меня болело всё тело, как избитое, и только ног я не чувствовала, Соколов и Зуев вернулись скоро.

— Раненых много? — спросила я. Зуев рассмеялся:

— Я думал, что немец тут месиво устроил. Черта лысого! Живы братья-славяне, умеют держаться за родную землю! С десяток всего перевязали.

Соколов взял меня на руки и понес на шоссе.

— Саня, тебе тяжело…

— Сиди, Чижка, и не брыкайся! Не таких таскали… Поправилась я скоро.

Однажды днем я сидела на пне возле самой дороги. Рядом под натянутой плащ-палаткой спал начальник.

Длинные ноги Ивана Алексеевича высунулись наружу. Он во сне шевелил пальцами: одолевали комары. Я встала и накрыла его ноги портянками. В это время меня окликнули с дороги, и я увидела улыбающегося Петра Петрова из разведбатальона. Шофер вылез из машины и сказал:

— Никак не мог тебя встретить. Кого ни спрошу — никто не видел…

Петр подарил мне плитку шоколада и рассказал новости. Моторизованный разведывательный батальон расформировали, как не оправдывающую себя в современной войне единицу. Разведчиков разослали по полкам. Зангиева ранило, лейтенанта Боровика тоже. Петр теперь служил в дивизионной автороте.

— Видишь, снаряды везу в артполк…

Мы тепло распрощались, и мой старый знакомый поехал своей дорогой.

Начальник проснулся и выбрался из палатки. Потер руками припухшее со сна лицо, подмигнул мне:

— Так-то, Чижик-Пыжик-Воробей… А где наши? Ах да, ведь они пошли машину чинить… — Иван Алексеевич зевнул, пожаловался: — Плохо быть полному, Чижик. Жару совсем не переношу — сердце сдает… А как твои ноги?

Я затопала босыми пятками:

— Порядок! Это ваши уколы помогли…

— Не так уколы, как твоя молодость. Человек моих лет не отделался бы так легко…

Я поливала Ивану Алексеевичу из котелка на шею и на красную потную спину. Вода была очень холодная, из лесного ключа, начальник взвизгивал и ежился. Потом мы пили черный, как деготь, чай, и я угощала Ивана Алексеевича шоколадом. Он отказывался:

— Спасибо, доченька, я не ем шоколада, Я упрашивала:

— Ну хоть один кусочек за мое выздоровление. Начальник засмеялся:

— Ну разве только за это. Чижик, куда столько! Ешь сама. В кои веки бог послал сырку.

Наши приехали на отремонтированной «Антилопе» только к вечеру, грязные и сердитые. Зуев сказал:

— Мало мне было пыли, так весь солидолом пропитался. Аида на реку!

Мы захватили мыло и вчетвером отправились на Ловать. Даже не верилось, что по-настоящему будем купаться. Это в первый раз за всё время. Меня смущало одно обстоятельство: у меня не было лифчика. Но я решила, что разденусь где-нибудь в сторонке, а в воде никто не увидит.

Берег у реки очень крутой и обрывистый — к воде не подступиться, а у единственного удобного для купания места плескалось такое множество народу, что я чуть не заревела.

— Штаб дивизии смывает грехи, — констатировал Зуев. Они с Соколовым проворно разделись и поплыли на середину Ловати. Кривун степенно мылся у самого берега. Мне же оставалось или лопнуть от злости, или только ноги сполоснуть.

Я закатала по колено галифе и вошла в воду.

— Чижик! Что же ты? — вдруг вспомнил обо мне Зуев. — Иди! Хороша водица!

И Соколов позвал:

— Шевелись, а то сами выкупаем.

Штабники тоже приглашали поплавать:

— Давай, Чижик…

Я вызвала из воды Зуева, сказала ему на ушко, в чем дело, и попросила больше не приставать. Но Зуев сразу же выдал мой секрет. Закричал во всё горло:

— Товарищи! Сенсация! У Чижика нет лифчика, и она опасается соблазнить нас своим роскошным бюстом!

Поднялся хохот. С меня в одну секунду стащили гимнастерку и, раскачав, бросили в воду прямо в солдатских штанах. Я плавала вдоль берега и в душе ругательски ругала своего опекуна. А насмешники-штабники кричали:

— Довольно, Чижик! Не простуди бюст!

По дороге домой я поссорилась с Зуевым.

— Да пошутил я, — оправдывался он. Кривун встал на мою сторону:

— Хороша шутка! Она уже не ребенок.

Зуев ухмыльнулся:

— Взрослая! Едва-едва шестнадцать. Ладно, Чижка, не дуйся. Давай лапку. При первой же возможности куплю тебе бюстгалтер. Даже два.

На другой день на левом берегу Ловати, у поселка Парфино, наши войска успешно контратаковали наступающего противника: в боевых порядках немцев образовалась брешь. В этот коридор устремились наши передовые части, а за ними потянулись тылы с техникой и обозами. Мы обнимались с незнакомыми людьми, кричали «ура» и подбрасывали вверх пилотки.

Я стояла на обочине дороги и, как заправский регулировщик, командовала проходившими мимо машинами:

— Вперед! На запад!

Бойцы улыбались и махали мне руками. Курносый нос нашего Соколова пылал решимостью и отвагой:

— Что касается меня, то я согласен без передышки до самого Берлина!

Только Гриша Кривун не разделял общего ликования:

— Надо еще разобраться, почему вдруг немцы отступили. Не иначе, тут какая-то каверза…

Соколов возмущался:

— Вдруг? Почему же это вдруг? Дали им наши по шеям, вот тебе и вдруг. И что ты за человек? Обязательно надо людям настроение испортить! Как только женка тебя такого нытика терпела.

Из штаба дивизии явился улыбающийся Иван Алексеевич и вместо запада направил воинственно настроенного Соколова на восток — в армейскую аптеку за бинтами.

Мы с Зуевым, придерживая тяжелые санитарные сумки, почти на рысях неслись к переправе через Ловать. Впереди бежал молодой сапер «с удочкой». Один из наших батальонов на левом берегу попал на минное поле. Надо было срочно перевязать и подобрать раненых.

По большому понтону на запад переправлялась артиллерия, машины и повозки со снарядами. Для пешеходов рядом с понтоном был сооружен шаткий мостик из метровых плах, связанных канатом и уложенных прямо на воду. Плахи были скользкие, низкие веревочные перильца обвисли.

Над переправой, как приклеенные, висят самолеты и бомбят неприцельно — понтон охраняет зенитная батарея. Балансируя руками, мы благополучно перебрались на левый берег и вскоре были на минном поле.

Раненые стонали в кустах за шоссе, я насчитала одиннадцать человек. Сапер направился к ним, выставив вперед «удочку-пищалку», след в след за ним ступал Зуев, а шествие замыкала я.

— Здесь и аппарата не надо, — сказал сапер. — Они все торчат наружу, немцы даже замаскировать не успели.

Мы перевязали и напоили раненых. Двое были без сознания.

Зуев с сапером обшарили канаву и отвинтили «головы» нескольким противопехотным минам. Сапер ушел, а мы перетащили раненых в канаву и стали ждать попутный транспорт. Но в тыл никто не ехал — все спешили вперед, на запад, А к обеду шоссе и вовсе опустело.

— Ну, Чижик, — весело сказал Зуев, — похоже, что мы с тобой оказались в глубоком тылу — даже стрельбы не слышно…

Но после полудня что-то случилось там впереди и всё, что так стремилось на запад, вдруг снова повернуло на восток. Зуев выбежал на шоссе и пытался останавливать машины, просил взять раненых. Семь человек пристроили без особого труда, оставалось еще четверо, когда на шоссе началась паника. На дороге вдруг стали рваться снаряды: один, другой, третий… Всё побежало, понеслось сломя голову в сторону переправы.

…Машины налезают друг на друга и гудят, гудят, а дорогу загородила артиллерийская упряжка. Ездовые тоже не уступают друг другу и свирепо нахлестывают лошадей… Крик, шум, матерная брань… В довершение всего налетели «юнкерсы», а на них накинулись «ястребки», — над нашими головами завязался воздушный бой. В суматохе Зуев устроил еще двоих раненых и строго приказал мне:

— Беги на переправу и жди меня на том берегу!

— Никуда я не пойду.

— Я приказываю тебе, противная девчонка! Боец ты, или не боец?!

Я заревела благим матом:

— Что я, дезертир какой-нибудь, что ли?

Зуев выругался:

— Ну за что только меня бог наказал! Оставайся, черт с тобой! Марш в канаву! И не смей высовывать оттуда нос!

Потянулась на восток пехота, и он вступил в переговоры, но тут подвернулась подвода, груженная пустыми ящиками от снарядов. Ящики полетели на землю, раненых уложили на сено.

Ездовой почесал бороденку:

— Бумажку, доктор, давай, казенное добро-то… Как бы отвечать не пришлось.

Зуев закричал:

— Погоняй живее! За переправой разберемся.

Мы, взявшись за руки, понеслись к переправе — там столпотворение: пропускают только транспорты с ранеными, а наседают все.

Мы были уже на середине реки, когда бомба весом не менее тонны вдребезги разнесла большой понтон, а чертов наш мостик рассыпался сам и поплыл по течению.

Огромные мои сапоги тянули вниз, душила лямка санитарной сумки. Рядом плыл Зуев. Он поймал плаху от мостика и подтолкнул ко мне. Зенитки теперь молчали, и самолеты, обнаглев, висели над самой водой. «Фьють, фьють, фьють…» — посвистывали над нашими головами пули и вздымали сверкающие фонтанчики воды. Отплевываясь, я повернула голову налево: вся река кишела людьми, раненые лошади ржали тонко и жалобно…

Мы плыли к высокому берегу, с которого через Ловать била полковая батарея, а на нее пикировали сразу четыре «юнкерса»…

Выбрались благополучно, если не считать двух потерь: я выплыла в одном сапоге, да санитарная сумка пошла ко дну — Зуев перерезал лямку…

Мы немного обсушились и разыскали своих. Соколов до того обрадовался, что полез целоваться, и даже Кривун заулыбался:

— А я вас уже похоронил…

Иван Алексеевич, смеясь, сказал:

— Похоронить-то похоронил, а каши небось оставил?

Мы наелись и устроили концерт, Соколов играл на своей голосистой тальянке и пел частушки собственного сочинения:

Воевала у реки,
Потеряла сапоги…
Мне на это наплевать, —
Буду пятками сверкать.

Я подпевала и плясала в одном сапоге.

К нашему костру, заслышав гармонь, потянулись зрители. Они хохотали, показывая пальцами на мою босую ногу, советовали бросить в Ловать и второй сапог.

Иван Алексеевич, вытирая выступившие от смеха слезы, сказал:

— Чижик, довольно смешить порядочных людей! Иди посиди возле меня.

Но у меня бабушкин темперамент — не могу я сидеть, когда гармонь играет… Незнакомые танкисты вступили с нашим начальником в переговоры:

— Товарищ военврач, отдайте нам девочку, не место ей в пехоте…

Зуев ехидно спросил:

— А у вас место? На танке ее возить будете?

— Зачем на танке? Пусть живет при штабе бригады да поет на здоровье…

Соколов от возмущения перестал играть:

— Ишь какие умники! Сами себе заведите такого Чижика. Ты ведь не бросишь нас, Чижка?

— Ни в жизнь! Клянусь своим последним сапогом!

На другой день Соколов принес мне из склада вещевого снабжения новые сапоги и очень меня обрадовал — они были почти что по ноге.

— Как завернул я про Чижика трогательную историю, — сказал, улыбаясь, мой приятель, — так интендант чуть не прослезился… Там какой-то корреспондент был из дивизии, он обещал статью в газете написать…

Я всплеснула руками:

— Ну что ты наделал! Он напишет — рад не будешь!

Так и получилось. Дня через два Зуев, просматривая газеты, закричал:

— Внимание, братья-славяне! Тут нашего Чижика увековечили!

Статья называлась «Героический подвиг», и начиналась она так: «…Не надо искать героев, они тут же среди нас. У нее веселый характер и ласковые руки…» Тут Зуев прокомментировал:

— И характер скверный, и руки всегда грязные… Врут и не смеются!

Но это было еще ничего, а дальше шло такое, что сразило меня наповал: «…Она вынесла с поля боя двадцать раненых… Она и раненые на шоссе. Немцы приближаются. Бойцы советуют ей уходить, но она не покидает свой пост. Ее глаза горят отвагой беззаветного служения Родине. Чижик спасла всех раненых, сама через Ловать переправлялась вплавь под пулями и осколками бомб». И не было ни слова о Зуеве, и почти не было правды…

— Аминь! — сказал чтец и протянул мне газету: — Сохрани на память о славе.

Я закричала на весь лес:

— На фиг мне такая слава! Опозорили, нахалы, на всю дивизию!

Зуев погрозил мне пальцем:

— Чижик, не хулигань! А то я не посмотрю, что ты герой на данном этапе, да и всыплю по первое число…

Вот разыщу редакцию — плюну в глаза тому газетчику!

— Газетчик-то при чем? Ведь это Соколов рассказал ему о тебе. А вообще-то ты зря ревешь. Доля правды ведь есть. Нельзя же сказать, что ты струсила на шоссе или на Ловати.

Зуева поддержал Иван Алексеевич:

— Не стоит, девочка, плакать. Зачтем эту статью в счет твоих будущих подвигов.

Вскоре при очередном переезде мы столкнулись на дороге с полковником Карапетяном. Он весело закричал:

— Иди-ка, иди сюда, крестница! Ты, оказывается, у нас герой? А и какой молодец! Двадцать раненых! А и, замечательного ребенка я тебе, Иван Алексеевич, подарил, магарыч за тобой… — В голосе полковника, в глазах окружающих мне чудилась насмешка: «Двадцать раненых — такая пигалица? Ерунда…» Вот что наделал болтун Соколов!

Наша маленькая семья вдруг как-то сразу выросла. Под Старой Руссой к нам прибыли две девушки-врачи, недавно окончившие Ленинградский медицинский институт.

Военврач третьего ранга Григорьева.

Военврач Рычко.

Так они представились нашему начальнику. Иван Алексеевич вроде бы даже растерялся, покраснел, начал кланяться:

— Милости прошу, уважаемые коллеги! Обещаю богатую полевую практику.

С первого же дня мы, не сговариваясь, военврача Рычко стали попросту звать доктором Верой. Была она кудрявая, голубоглазая, с ямочкой на подбородке.

В день приезда врачих улыбающийся Кривун объявил, что у нас по такому случаю намечается генеральский ужин: картошка в мундире с селедкой. Все обрадовались — уж очень нам надоели пресные концентраты. Мы с доктором Верой, взявшись за руки, сплясали «Бульбу». Доктор Вера задорно пела:

Бульбу жарють, бульбу нарють,
Бульбу варють, бульбу ядуть…

Зато за ужином повар Гришенька Кривун подкладывал на бумажную тарелку веселой докторши самые крупные куски селедки, так что Соколов в конце концов не выдержал:

— Ишь ты, подхалим!

Доктор Вера засмеялась, а Зуев сказал мне на ухо:

— Она — свой парень…

И верно, молодая врачиха сразу пришлась нам ко двору, как будто бы ездила с нами на «Антилопе» с самого начала войны.

Соколов шутил:

— Ах, Чижка, ну что толку в моей красоте, когда нет образования! Она и не глядит в мою сторону…

Я смеялась до слез, представляя себе кривоногого курносого Соколова предметом увлечения бойкой докторши, Соколов притворно сердился:

— Закатилась, как дурочкина внучка! Вот и поговори с тобою по душам…

Прибыла кухня с поваром, появился начальник штаба с писарем, прислали коменданта, старшину, из числа легкораненых отбирали санитаров. Потом к нам откомандировали двух военных фельдшериц — подружек-ленинградок Зою Глазкову и Наташу Лазутину. Появился еще один ленинградец — санинструктор Леша Иванов. Леша оказался очень способным, и ему сразу разрешили работать за фельдшера. Ленинградец был застенчив, втайне сочинял стихи и постоянно мурлыкал новые песенки. Меня он звал не иначе, как «Чижик бесхвостенький», и показывал фотографию своей ленинградской невесты.

Потом появились сразу три медсестры из Старой Руссы: Муза, Кира и Маша. Капризная красивая Муза сразу же невзлюбила меня. Ей не понравилось — мое прозвище и привилегированное положение. Зло щуря глаза, она покрикивала на меня:

— Эй, санитарка!

Ну и отчитал же Зуев Музу… А мне сказал:

— Держись, Чижик, с достоинством, ведь ты у нас ветеран.

У черноглазой Маши Васильевой характер оказался для нас подходящим: она работала самозабвенно и никогда не жаловалась на усталость, а на коротких передышках так отплясывала «Семеновну», что у нас пятки горели.

В деревне Кропалево мы подобрали бойкую Катю — парикмахершу, и еще одну Машу — медсестру. Эта Маша была стрижена под бокс, носила, как и я, солдатские штаны и курила махорку. В отличие от Маши Васильевой ее стали звать Маша-мужичок.

Прибывали пестрые санитарные фургоны с лошадьми, появилась аптека с аптекаршей и помощником. Кроме старой доброй «Антилопы» у нас теперь было несколько грузовых машин. Мы разбогатели, имели достаточно умелых и проворных рук и не испытывали нужды в перевязочных средствах. Аптекарша Лина и ее помощник были энергичны, получали материал не только на армейском складе, но и умудрялись поживиться за счет местных медицинских учреждений, благо те поспешно эвакуировались в тыл.

Наше хозяйство постепенно принимало контуры военной боевой единицы, служащей своему назначению. Организовались взводы: хирургический, госпитальный, эвакуационный. Зуева назначили командиром эваковзвода. Соколов остался при нем.

Я не годилась в санитарные носильщики, а в другие взводы попроситься не догадалась и по-прежнему оставалась девочкой на побегушках. Но я уже давно привыкла: «Чижик, подай, принеси, позови». Я была моложе всех и потому в этом не видела ничего обидного для себя.

К нашествию женского пола Зуев отнесся скептически:

— Мало нам было Чижика, так завели дюжину сорок, — говорил он.

Но однажды у нас появилась смешливая толстушка Валя Левченко. На кукольном Валином личике не глаза, а бездонные синие озерца. Увидел Зуев Валины глазки, и стойкое его сердце дрогнуло, — растерял мой боевой друг свою самоуверенность и захандрил. Как-то в час затишья мы с ним сидели на траве в тени березы на окраине сожженной деревни и молчали. Лицо у Зуева было грустное-грустное, взгляд отсутствующий.

Я сказала:

— Уж объяснился бы Вале в любви, что ли! Зуев удивился:

— Ах ты, сватья Бабариха! Да что ты в этом понимаешь, маленькая дурочка! — Он погладил меня по голове и вздохнул: — Ах, Чижка, если бы это всё так просто решалось! Не до этого сейчас. Время не такое. Надо уметь себя сдерживать.

Я возразила:

— Но ведь ты не сдерживаешься — страдаешь…

Зуев усмехнулся:

— Пройдет. Никто еще от этого не умирал.

Вылечился он скоро. Однажды после утомительной работы мы предавались блаженному отдыху: валялись на траве в придорожных кустах и, по выражению Соколова, «плевали в морду господину Герингу», то есть не обращали никакого внимания на самолеты. Вдруг в нашем расположении появился летчик. Он шагал через наши ноги и извинялся направо и налево. Увидев летчика, Валя Левченко вскрикнула и бросилась ему на шею. Летчик пробыл у нас до вечера. Сияющая Валя с гордостью представила нам своего жениха.

К Зуеву вернулось его хорошее настроение, он сказал:

— Замечательный парень! Будет хорошая пара.

Хоть нас теперь было и немало, но работы не уменьшалось. На нашем участке фронта кончился блицкриг — немцы уже не шагали походным маршем, бои шли чуть ли не за каждую деревушку, и раненых было много. Старую Руссу немец не мог взять долго: не помогали ни армады бомбардировщиков, ни тяжелая артиллерия, ни брошенные в бой танки.

Наши отстаивали каждую улицу, а отступив под напором противника, превосходящего в технике, удачно перегруппировались и вновь выбили немцев из старинного русского города. В эти дни мы не знали ни сна, ни отдыха. Медсанбат развернулся на территории знаменитого старорусского курорта. На крыше главного здания Иван Алексеевич приказал прикрепить большой лист фанеры с изображением красного креста. Это не помогло. Немцы бомбили непрерывно и, казалось, метили именно в наш красный крест. Тяжелые бомбовозы швыряли тонные бомбы, и в расположении медсанбата появились такие огромные воронки, что в каждой свободно мог бы спрятаться двухэтажный дом.

Мы перевязывали и днем и ночью и эвакуировали раненых из горящего города. Были и у нас потери: убило осколком бомбы Машу-мужичка, ранило трех санитаров и новенькую сестру Нину Печкину. От жары, от злого удушливого дыма мы прокоптились как селедки, отказывались от пищи, валились с ног от усталости, но работали.

На четвертые сутки сдали нервы у Музы. Она вдруг сердито крикнула Зуеву:

— Ведь это же анархия, начальник эвакуации! Из ста раненых добрая половина из чужих дивизий! Что у них, своих медсанбатов нет? Ведь не в силах же мы обслужить всю армию!

Зуев только что спрыгнул с машины, перегруженной ранеными. Он снял с головы каску и зло уставился на Музу воспаленными глазами.

Чтобы я это слышал в первый и последний раз! С Украины доставлю, и то будете перевязывать! Что значит — наши, не наши?!

Да ведь сил больше нет! — закричала Муза и заплакала.

Нет предела человеческим возможностям, в особенности на войне. Здесь есть и помоложе вас, да не распускаются. Чижик, расскажи медсестре Басалаевой, как и сколько можно работать. Довольно реветь! Занимайтесь делом!

За Музу вступилась доктор Вера. Она сказала Зуеву:

— Не надо на нее кричать. Муза, полежите в холодке, это пройдет…

Полежишь в таком аду! Я больше не могу! Не могу… У меня всё, как деревянное… — сквозь слезы выкрикивала Муза. Кира шепотом уговаривала плачущую подругу. Зоя Глазкова, поджав губы, сердито поглядывала в их сторону. Я принесла Музе котелок воды из колодца. Она машинально поблагодарила, напилась, умылась и успокоилась.

Из Старой Руссы мы выбирались пешим порядком вместе с отходящей пехотой, так как весь наш транспорт ушел перегруженный ранеными.

Город пылал, как исполинский костер, загорались всё новые дома, ревели озверевшие бомбовозы, сотрясали землю тяжелые снаряды. Улицы затянула дымная смрадная мгла. Было нечем дышать — многие отступали в противогазах. Я прикрывала рот и нос мокрым платком, так как давно, грешница, бросила свой аппарат химзащиты… Рядом со мною упал молодой стоматолог Саша Дурыманов он был убит осколком снаряда…

На «Антилопе-Гну» из штаба армии Кривун привез нам нового командира медсанбата. Мы взглянули на наше начальство и ахнули. Можно было поручиться, что никто из нас не видывал такого замечательного носа. Нельзя было даже представить себе, что нечто подобное может украшать человеческое лицо. Это не был заурядный горбатый нос человека, родившегося в предгорьях Кавказа. Это был серп! Настоящий серп, только без ручки: тонкий, изогнутый, с зазубренным кончиком. Мы издали угрюмо разглядывали нового комбата, а он исподлобья глядел на нас — точно бодаться приготовился… Поджарый, тонконогий, иссиня-черный, он слушал Ивана Алексеевича и, как нам казалось, недобро шевелил толстыми усами. Мы дивились: не строевой командир, а оружием обвешан, как в наступление собрался, — сбоку маузер в деревянной кобуре, на шее автомат, да еще и кинжал в ножнах.

Зуев тихо сказал:

— Пожалуй, паникер… — и продекламировал: — Три нагана по карманам, сбоку маузер…

Соколов громко вздохнул:

— Это вам не Иван Алексеевич. Зажмет нас осетин. Они страсть какие характерные…

Начсандив представил комбата так:

— Военврач третьего ранга, товарищ Товгазов Варкес Иуразович!

Ну и ну!.

В тот же вечер Иван Алексеевич покинул нас. Он расцеловался со мной, с Зуевым, с Соколовым и уехал вместе с Кривуном на своей «Антилопе». Теперь он будет выполнять свои прямые обязанности начальника санитарной службы всей дивизии. Хоть и недалеко он уехал, а мне взгрустнулось. Тайком от Зуева я даже всплакнула…

Товарищ Товгазов хозяйственную деятельность начал с того, что накормил нас на целую неделю за один раз. Мы стояли в Старорусском пригороде Дубовицы, а рядом был птичий совхоз. Брошенные на произвол судьбы куры и утки галдели, как на птичьем базаре. Их были сотни, тысячи, белоснежных леггорнов и пекинок. Наш комбат, как злой коршун, метался среди птичьей стаи, проворно хватал неповоротливых уток и в мгновение ока откручивал им головы. Старшина Горский и повар складывали тушки в мешок.

Обед был щедрый: по целой утке на брата. Мы до того наелись жирной утятины, что потом несколько дней не обедали. Вылив в канаву оставшийся нетронутым куриный суп, разобиженный повар объявил пост, что нам было только на пользу: и так уже у Лины-аптекарши опустошили запасы салола и белладонны… Старшина Горский похохатывал:

— Аи молодец комбат! Накормил так накормил…

Комбат был неглуп. Он сразу же забраковал наш метод работы и всё изменил. Обычно мы располагались в центре дивизии, где-нибудь на большой дороге, и работали все в одном месте, скопом. На наших машинах, на попутном транспорте, на лошадях санитарных рот полков к нам доставляли раненых, а мы отправляли их дальше — в полевые госпитали и на эвакопункты. Фланговые полки дивизии зачастую находились от нас на значительном расстоянии и иногда даже не знали места дислокации медсанбата.

Теперь всё было по-другому: мы выдвигали вперед веером по фронту три контрольных поста с транспортом. Эти сменные посты и были связующими звеньями между полками и медсанбатом. Четвертый медицинский пост из двух человек был учрежден на командном пункте дивизии. Зуев теперь занимался эвакуацией раненых только с контрольных постов до медсанбата, а в самом медсанбате командовал расторопный Леша Иванов.

Наши передовые посты оказывали первую помощь: останавливали кровотечения, перевязывали и вводили противостолбнячную сыворотку. В самом медсанбате занимались тем же и, кроме того, под местной анестезией делали незначительные операции. Раненым с большой кровопотерей переливали кровь, используя собственных доноров, которыми командовала доктор Вера, сама донор-ветеран. На большее наш медсанбат пока не был способен: не в чем было стерилизовать материал и инструменты, да и обстановка была беспокойной: нас нередко обстреливали вражеские пушки и очень надоедали самолеты. К тому же больше одного-двух дней мы на месте не стояли, и в дальнейшем рассчитывать на сколько-нибудь нормальные условия работы не приходилось.

Но вновь прибывший ленинградский хирург Николай Африканович Быков каждый день требовал от комбата автоклав. Усатый командир позволял себе ироническую усмешку, и это приводило старого доктора в ярость. Он гремел:

— А что вы ухмыляетесь, уважаемый? Что дикого в моем требовании? К вашему сведению, я хирург-полостник, а не санитар! Да-с! А по вашей милости я лишен возможности вскрыть брюшину. Ранили человека в брюшную полость — погибай! А если и довезут беднягу живым до госпиталя — всё равно умрет от перитонита! А вырезал бы я ему на месте аршин-другой кишок, и жив бы был боец… Так я говорю, коллега Журавлев?

Вы абсолютно правы, уважаемый Николай Африканович, — поддерживал доктора Быкова наш второй хирург Александр Семенович. — Я тоже считаю, что мы должны, даже обязаны, делать на месте лапоратомии, ампутации, а если понадобится, то и трепанации.

Раскосые черные глаза доктора Журавлева загорались решимостью, на острых скулах вспыхивал румянец.

Комбат удивлялся, дергал себя за ус:

— Вскрыть брюшину в таких условиях?! Трепанация, когда бомбят по десять раз на дню!

Доктор Быков не сдавался:

— Какие такие особенные условия? На войне как на войне… К тому же мы можем работать по ночам — ночью меньше бомбят, а коль и бомбят, то неприцельно, — сыпал он скороговоркой, заметно напирая на букву «о». — Дайте нам стерильные простыни, халаты, и мы любую баньку приспособим под операционную. Автоклав и сносная керосиновая лампа — вот всё, что нам надо для нормальной работы! А так больше не пойдет, товарищ комбат! Ведь это не работа, а примитив! Рану-то и Соколов перевяжет…

Комбат, наконец, сдался и пообещал при первой же возможности достать автоклав. Можно было поверить: достанет. Комбат Товгазов производил впечатление человека делового и энергичного. Но уж очень был шумен: в гневе кричал, как на южном базаре, топал ногами и ругался по-осетински и по-нашему, но, к счастью, был отходчив, а отойдя мог во всем разобраться правильно и справедливо. Эту особенность характера комбата мы скоро узнали и старались не попадаться ему на глаза под горячую руку. Правда, удавалось это не всегда. Однажды мы оказались свидетелями происшествия, о котором никто из нас потом не мог вспоминать без смеха.

Рано утром из придорожных кустов выскочил наш комендант Хижнев и без ремня, в одном сапоге, несуразными заячьими скачками понесся по шоссе в сторону тыла. А сзади, размахивая ременной плеткой, бежал комбат и что-то грозно кричал. Мы с недоумением глядели им вслед. Было очевидно одно: пожилой комбат не догонит молодого проворного коменданта. Но Варкес Нуразович неожиданно и ловко, как кошка, вскочил на подножку проходившей мимо машины и, нагнав беглеца, так же ловко, на всем ходу спрыгнул на землю, взмахнул плеткой и на глазах всего честного народа трижды вытянул Хижнева пониже спины. Оказалось, за дело. Ночью на посту уснули часовые комендантского взвода, а коменданта комбат обнаружил «в подвыпитом виде» и совсем не там, где он должен находиться…

Мы разбежались по кустам — хохотали в одиночку, сходились группами и снова хохотали. Впрочем, не настолько громко, чтобы мог услышать грозный товарищ Товгазов. Да, с нашим комбатом шутки плохи… Когда он приезжает на дивизионный склад материального снабжения, интенданты или прячутся или безоговорочно выдают всё, что он требует для раненых.

Зуев, довольный, улыбается:

— Ну, Чижка, кажется, судьба послала нам настоящего джигита — с таким не пропадем!..

Ладно, поживем — увидим.

Про Николая Африкановича у нас говорили: «с причудами старик». Было ему за пятьдесят, лицо интеллигентное, с мелкими, тонкими чертами, на хрящеватом носике золотое пенсне на шнурочке, а за стеклами умно и молодо поблескивали глазки табачного цвета. На поясе у доктора позвякивал голубой чайник литра на три и с ним, как с оружием, Николай Африканович никогда не расставался. В первый же день приезда старого доктора, уходя на кухню за чаем для всех, я попросила у него чайник:

— Я вам чаю принесу.

Старик церемонно поклонился:

— Спасибо, мой друг, но чайник свой я никому не доверяю.

Я пожала плечами: вольному воля!

Несколько раз в день доктор разжигал костер и пил чай собственного приготовления. Получая на кухне заварку, он, как старик Каширин, шутя считал на ладони чаинки и укорял старшину Горского:

— Э, папенька, нехорошо: обжулил старика! Вчера чаинки были крупнее да и дал ты больше…

Старшина смеялся и подсыпал чаю на докторскую ладонь.

В первый же день Николай Африканович спросил меня:

— Не знаешь ли, козочка, где здесь военторг?

— Отродясь не слыхала. А зачем он вам?

— Хотел бы чаем запастись. Ты шумни мне, если какой-нибудь интендант к нам забредет, а я его распотрошу на пачку чаю: пусть дает взятку.

— Вы берете взятки?

— Только чаем, мой друг…

— Тяпкин-Ляпкин брал борзыми щенками…

— Ах ты, зелье-озорница!..

Но разорить интенданта на чай не пришлось. Он не пришел — его привезли. Машина с продуктами попала под бомбежку, и сидящих в кузове придавило бочками и ящиками. У интенданта была сломана нога и три ребра, и с ним возились долго. Закончив, старый доктор восторженно сказал:

— Ну, папенька, ты не интендант! Ты суворовский солдат! И не пикнул…

Я напомнила про чай, но Николай Африканович отмахнулся:

— Какая может быть взятка с такого героя! Ему самому надо дать взятку! Сбегай-ка, козочка, в аптеку да принеси товарищу интенданту граммов двести антигрустину.

Всех раненых доктор Быков называл «папеньками» и грубовато с ними шутил, — исследуя рану, ловко заговаривал зубы:

— Откуда родом, папенька?.. А… вятский! Земляк, значит. Мы, вятские, парни хватские: семеро одного не боимся! Сунься-ка, как лягушку истыкаем! — Ярославцу он говорил: — Я и сам ярославский водохлеб. То-то гляжу — личность знакомая… — Над горьковчанином посмеивался: — Как у нас там корова-то, чай, пила? — Сибиряка поддразнивал: — У нас в Сибири таких нет. Чтобы сибиряк, да боль не терпел — не поверю! Ты коли меня куда хочешь шилом, как свинью, всё равно не хрюкну… — Своим помощникам доктор Быков смеяться не разрешал и то и дело кому-нибудь из нас грозил сухоньким кулачком.

Однажды я не вытерпела и закатилась так, что уронила таз с грязными бинтами на ногу доктору Вере. Разгневанный Николай Африканович сгреб меня за шиворот и вышиб из перевязочной коленом под зад. Не закрывая двери, грозно оглядел своих подчиненных:

— А ну, кто еще хочет вслед за козой?!

Я каталась по траве и хохотала так, что напугала старшину Горского. Он подумал, что со мною припадок, и позвал на помощь Машу Васильеву.

Вечером во время ужина старый доктор спросил меня:

— Что, попало тебе, коза? Не будешь смеяться под руку. Сама виновата.

Я возразила:

— Нет, это вы виноваты. Сами смешите. Работали бы молча, как доктор Журавлев.

— Я буду молчать, «ранетый» кричать, а руки мои дрожать… — зачастил Николай Африканович. — Ничего ты, козило, не понимаешь! Это пси-хо-терапия! Запомнила? Я и коллеге Журавлеву это же рекомендовал, да не получается у него.

Муза и Кира, следуя «папенькиному» методу, тоже применяли психотерапию, но только несколько на свой лад. Они не скупились на уговоры и на ласковые слова, особенно Кира. Она нежно ворковала над раненым:

— Потерпи, мой милый… О, как тебе больно, родной… Сейчас, сейчас, голубок, мы всё сделаем…

Доктор Быков недолго терпел эти сантименты и однажды пронзительным фальцетом положил конец «телячьим нежностям»:

— Прекратить кошачество! Это вам не лазарет ее величества! Не бедные русские солдатики, а советские воины! Я вам покажу милосердную сестру! И брата покажу!

Кира сконфузилась до слез, а я молча тряслась от неодолимого смеха и в добровольном порядке вылетела из перевязочной.

Официально я не состояла в штате хирургического взвода, но не пропускала ни одного «папенькиного» дежурства, работая за санитара.

Когда начиналась бомбежка, старый доктор кричал мне:

— Ну-ка, коза, бегом марш под развесистую клюкву!

Мы бежали за ближайшее укрытие и там отсиживались. Доктор долго не мог перевести дух: в груди у него что-то хрипело и клокотало. Я глядела на него с жалостью:

— Что это у вас?

Он только махал рукой:

— Ерунда!

— Зачем же вы на фронт пошли?

— А ты зачем?

— Я здоровая, а вы больны. Сидели бы где-нибудь в тыловом госпитале да и делали бы свои лапоратомии…

— Ишь ты, коза, запомнила! Не мог я сидеть, когда все честные люди на войне. Одни воюют, другие переживают за ближнего. Вот и мы пошли с женой в военкомат. Ее не взяли — старовата, а я, как видишь, проскочил. Послушай-ка, что мне пишет Софья Борисовна. Ага, вот… «Друг мой, береги себя. Не пей сырой воды, не ходи потный — чаще меняй белье…»

Мы с «папенькой» перемигнулись и захохотали. Мы и в бане-то ни разу не были с тех пор, как война началась. Изредка кое-как смывали пыль и грязь в попутных водоемах да споласкивали единственную смену белья.

Я поинтересовалась:

— Вы ленинградец, а окаете, как волжанин. Или вы это нарочно?

Николай Африканович засмеялся:

— Ах ты, выдумщица! Я в Нижнем Новгороде родился. Ох, давненько не бывал в родных местах! Только оканье и осталось, как память об отчем крае…

Когда не было раненых и не нахальничали самолеты, доктор Быков садился на березовый пенек и читал наизусть из «Евгения Онегина» или «Медного всадника»:

— Люблю тебя, Петра творенье, Люблю твой строгий, стройный вид, Невы державное теченье, Береговой ее гранит…

— Ах, как хорошо, козочка! Продолжай-ка, друг мой. — И я продолжала. Так и шпарили мы поочередно целые главы наизусть.

Соколов восторгался:

— Во дают, старый да малый! Мне бы такую память…

Совремейных стихов Николай Африканович не любил.

А мы, молодежь, были поголовно влюблены в поэтов Симонова и Уткина, в их лирические стихи. Новинки я доставала через знакомых дивизионных корреспондентов. Тут же на ходу переписывала через копирку и дарила своим сослуживцам. Как-то и «папеньке» преподнесла стихотворение Уткина. Старый доктор, протерев пенсне, прогудел скороговоркой в одну строчку:

— Подари мне на прощанье пару милых пустяков папирос хороший чайник томик пушкинских стихов… — Недовольно сморщил носик. — Ну как можно подарить чайник папирос?

Я только заморгала:

— И верно — нескладно. Кто-то из переписчиков переиначил. Листок-то был уже весь дырявым.

— Это, козочка, другое дело. Но всё равно Пушкин лучше. Ты только послушай:

— Я помню чудное мгновенье, Передо мной явилась ты…

Пел Николай Африканович слабеньким дребезжащим баском, но так задушевно, что у нас навертывались слезы. Исполнитель конфузился, махал рукой:

— А, какое уж там, к лешему, чудное мгновенье!..

Спой-ка, козочка, лучше «Березку».

«Березку» мы сочинили вдвоем с Соколовым и музыку придумали сами.

Родная сторонка.
Березка цветет.
За синею речкой
Девчонка живет.
Глаза у девчонки —
Озерца без дна.
Такая девчонка
На свете одна…
За эту девчонку
Ушел воевать.
Заветной березки
Врагу не ломать!
За синею речкой
Березка цветет,
Меня под березкой
Любимая ждет…

«Заветной березки врагу не ломать!» Так-то оно так, но сколько уже русских березок досталось фашистам!.. Отступает огромный фронт от Белого моря до Черного… А из заветной березки гитлеровцы мастерят кресты на могилы своих головорезов. Ну не подлость ли?… Кол бы им осиновый, а не нашу березку!..

К счастью, Николай Африканович не умел долго грустить и нам не давал унывать. Улыбаясь всеми лучиками-морщинками, он поцеловал меня в щеку:

— Это тебе за «Березку»! Ах ты, чудо-юдо пехотное! А теперь вот что, евины дочки, открою секрет: я тоже пишу стихи!

Мы не верили, смеялись, старый доктор побожился и, встав в позу, трагически завыл:

Я выливал стихи из крови
И мог геройски воевать.
Теперь обвисли мои брови
И стали сердце волновать.

Валя Левченко взвизгнула и свалилась со старого пня. Наш неистовый хохот, достиг ушей грозного комбата. Товарищ Товгазов явился собственной персоной и, узнав, в чем дело, против ожидания не рассердился — посмеялся вместе с нами.

Незаметно для себя я очень привязалась к доктору Вере и, когда пришел ее черед дежурить на КП дивизии, напросилась ей в помощницы.

Штаб дивизии расположился километрах в пяти от медсанбата, на краю большого болота, что начиналось от самой деревни Чечилово. Стоянка, видимо, предполагалась кратковременная, так как даже штабное имущество не было снято с машин, стоявших под низкорослыми сосенками. В штабе было неспокойно. Поговаривали о том, что у нас в тылу немец высадил десант с танками и перерезал дорогу Демянск — Лычково. Но толком никто ничего не знал.

Ждали полковника Карапетяна из штаба армии с новостями. Все с нетерпением поглядывали на деревню, откуда должна была появиться его машина.

Было начало октября, но дни стояли сухие и теплые, и только от чечиловского болота тянуло сыростью. Мы с доктором Верой сидели на плащ-палатке под сосной и думали невеселую думу. Нас обеих пугало слово «окружение». Хотелось в медсанбат, к своим. Как-то они там?.. Нам-то что, как-нибудь выберемся налегке, а вот нашим придется худо. Раненых не бросишь, да и материальную часть тоже…

— Может быть, к своим двинем, пока не поздно? — спросила я доктора Веру.

Она поглядела на меня с укоризной:

— Ты же знаешь, что без приказа мы не можем покинуть пост.

Да, без приказа не уйдешь… Разговаривать не хотелось. Мы долго сидели молча.

Из деревни Чечилово, откуда ждали начальника штаба дивизии, вывалились три небольших танка и поползли в нашу сторону. Мы не обратили на них никакого внимания. Танки развернулись поперек дороги и ударили по кромке болота из пушек и пулеметов… Штабники бросились в глубь болота, и мы без памяти понеслись за всеми…

Несколько дней «паслись» в болоте на подножном корму, бродили по колено в противной чавкающей жиже. Проголодались как следует, и страха поубавилось — стали выходить на сухое место. Командиры посовещались и решили, что надо пробираться к озеру Селигер, повыше местечка Полново, — фронт теперь проходил там, а мы оказались в немецком тылу. Выстроились гуськом друг за другом и шли всю ночь. Благополучно добрались до шоссе Кузнечково — Демянск и тут засели в густом придорожном лесу. К вечеру откуда-то подтянулась крупнокалиберная артиллерия со своими машинами и тягачами. Народу теперь собралось порядочно, в основном — армейские тылы да отдельные бойцы, отставшие от своих полков.

Начались споры о дальнейшем маршруте движения, и конца им не предвиделось. Почему спорят и кричат артиллеристы — понятно: у них кончились снаряды и бензин, как решиться бросить пушки, тягачи и машины? А вот тыловая-то братия чего орет?

— «Каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны…» — задумчиво произнесла доктор Вера и тут же спросила: — Чижик, откуда это?

Я ответила с досадой:

— Всё оттуда же! (Этот «Витязь», наверное, всю жизнь будет меня преследовать…)

Настроение было подавленное. Хотелось есть и спать, а в довершение всего зарядил нудный, по-осеннему холодный дождь, и я совсем упала духом. Неужели когда-то я имела надежную крышу над головой, чистую простыню, пододеяльник в голубых цветочках, а главное, бабушку!.. «Что ты раскисла? — кольнула меня совесть. — Одна ты, что ли, в таком положении?» Верно, не одна. Много, очень много сейчас обездоленных людей: ни дома, ни хлеба, ни покоя… Чтоб ты сдох, проклятый фашист!..

— Чижик, что ты там бормочешь, как маленькая колдунья? — окликнула меня доктор Вера.

Я не отозвалась.

Майор Капустин, артиллерист из нашей дивизии, только что выписался из госпиталя и даже пушки свои не успел поглядеть, как оказался в окружении. Он не стал дожидаться окончания споров, а возглавил группу добровольцев и предложил нам с доктором Верой свое покровительство. К ночи мы ушли.

Майор, глуховатый, как многие старые артиллеристы, был умен и осторожен. Он вел нас по таким местам, где наверняка мы не могли встретить не только немца, а и вообще живого существа. Голодать нам почти не приходилось: если мы заходили в глухие лесные деревни, местные жители кормили нас досыта. Но потом леса пошли реже, да и погода испортилась: заладили нудные холодные дожди. Немцы, как запечные тараканы, забивались в тепло, и теперь было небезопасно заходить в населенные пункты.

Мы шли по ночам, а днем отсиживались где-нибудь в лесу и сушили одежду возле дымных костров. От дождя натягивали над костром палатку, дым шел понизу и выедал глаза, одежда не сушилась, а парилась. Многие кашляли так, что глуховатый майор ворчал:

— Перхаете, точно овцы. Тоже мне — воинство…

Теперь, прежде чем зайти в деревню, наш командир посылал нас с доктором Верой на разведку. В одной деревне нам для этой цели пожертвовали по старой ватной кацавейке, по рваной юбке и по половинке головного платка. Всё это мы таскали с собой. У доктора Веры были чулки, и она их бережно каждый день зашивала. У меня (под солдатскими брюками) чулок не было, и, чтобы не ходить в разведку с голыми ногами, я надевала под юбку голубые кальсоны, которые нашлись в вещмешке у одного из бойцов.

Собираясь в разведку, мы ловко маскировались под деревенских жительниц. Майор, оглядывая нас, всякий раз удовлетворенно хмыкал:

— Точь-в-точь сестренки-колхозницы…

Он сначала наблюдал за деревней в бинокль с опушки леса, а потом говорил:

— Ну, девочки, айда!

Доктор Вера брала в руки веревку, а я хворостину, и мы уходили ловить нашу неуловимую корову.

Оккупанты тогда еще не были напуганы партизанами и особой бдительности не проявляли. Не было еще ни комендатур, ни полицаев, а в иных местах еще ни разу не показывались немцы. Это был прифронтовой тыл, и движущиеся к фронту вражеские войска в деревнях подолгу не оседали. Поэтому риск в нашей разведке был невелик. Немцы могли нас схватить только в случае прямого предательства со стороны кого-нибудь из местных жителей, но мы в это не верили и «ловили корову» без опаски.

Если немцев в деревне не было, мы стучались в первую попавшуюся избу и откровенно себя называли. Пока хозяйка собирала продовольствие на всю нашу братию, расспрашивали о дороге, закусывали и грелись у русской печки.

Бывало и так, что едва мы, нагруженные мешками с продуктами, выбирались за околицу, как с другой стороны в деревню въезжали немцы. Тут не приходилось жалеть ног и разбирать дорогу — во весь дух неслись в сторону спасительного леса.

Если в деревне уже были немцы, мы не спеша проходили по улице и первого же встречного мальчишку просили незаметно выйти за околицу. Немцы на меня не обращали никакого внимания, а доктора Веру провожали нахальными взглядами, но ни разу нас не остановили, Миновав деревню, мы садились у канавы «отдыхать» и здесь дожидались нашего завербованного. Мальчишки были готовы притащить не только хлеба, но и связанного живого немца.

Однажды с нами в разведку пошел молодой политрук Саша. Он напялил на себя рваное гражданское пальто. Подходящего головного убора не нашлось, и Саша отправился без оного. Давно немытые и нечесаные Сашины волосы стояли дыбом, и мы дорогой шутили, что политрук похож на дикобраза в состоянии обороны.

В сотне метров от деревни нас встретил конный немецкий разъезд — шесть человек верховых.

— Не останавливайтесь, — шепнул Саша.

Впереди на сытом сером коне с очень коротким хвостом ехал толстый офицер. На угреватом носу немца поблескивали стеклами очки в роговой оправе. Тесня конем политрука, немец на ломаном русском языке стал нас расспрашивать, кто мы такие и куда идем. Мы отлично понимали вопрос, но, не сговариваясь, прикинулись идиотами и, раскрыв рты, глядели прямо немцу в очки.

Верховой спросил:

— Дорф Фатолино?

Тут мы «поняли» и дружно закивали:

— Да, да, мы из Ватолино, корову ходили искать!

Доктор Вера показала веревку, потрясла ею перед носом у верхового, а я для вящей убедительности несколько раз промычала.

— Но-но! — закричал немец. — Вэг! — И привязался к Саше: — Зольдат?

Саша, не мигая, глядит немцу в очки и отрицательно трясет головой.

— Комиссар? — Тут немец перегнулся с седла и рванул за воротник Сашиного пальто так, что оно затрещало по швам.

«Ну, всё», — подумала я и даже закрыла глаза. Но, к удивлению, не последовало ни крика, ни стрельбы. Зацокали подковы, и Саша меня позвал:

— Чижик, очнись! Пошли. Чего ты так испугалась?

— Я думала, что вы надели пальто прямо на гимнастерку, как мы с доктором…

Политрук весело засмеялся:

— Дурак я, что ли? Старый конспиратор, вон рубаху розовую в полоску надел. Чем не жених? Ох, девчонки, а фашист-то сдрейфил! Как он от веревки отпрянул! Ха-ха-ха!

Доктор Вера сказала:

— Вот что, жених, больше вы с нами не пойдете. Одним нам спокойнее, верно, Чижик?

— Конечно, немцы к нам еще ни разу не приставали.

…Мы сидели в чистой кухоньке и хлебали из большой миски горячие постные щи. Хозяйка поставила на стол ведерный жбан простокваши и сказала:

— Всё съешьте…

Но мы и половины осилить не могли и сидели на лавке осоловевшие, разморенные, борясь со сном. В кухне было тепло и приятно пахло свежеиспеченным хлебом.