Чижик — птичка с характером. Валентина Чудакова

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6

Но я всё-таки отдала. У Хрулева с помощью нашего угломера стреляли сам комбат и Лева Архангельский. Лева даже статью написал в дивизионную газету: «Дайте нам угломеры-квадранты!» Статья была дельной, если не считать, что комсорг перехватил через край: получалось, что с помощью одного угломера мы за несколько дней уничтожили чуть ли не половину личного состава стоящего перед нами батальона СС. Но зато заинтересовался сам командир дивизии и пообещал все наши пулеметы снабдить угломерами. Получить приборы мы не успели.

Двадцать две немецкие дивизии были разгромлены на Волге, на Среднем Дону и южнее героического Сталинграда.

Была подорвана военная мощь Германии, ее военный престиж. Пошатнулось всё здание военного фашистского блока.

Победа под Сталинградом стала исходным пунктом для мощного зимнего наступления Красной Армии на Северном Кавказе, в районе Верхнего и Нижнего Дона, под Воронежом, под Ленинградом.

В начале марта двинулись вперед войска Центрального и Западного фронтов. Наступление развивалось успешно. Был ликвидирован ржевско-вяземский плацдарм, освобожден город Гжатск. Линия фронта с каждым днем всё дальше и дальше на запад отодвигалась от Москвы.

В результате летнего наступления сорок второго года дивизии нашей армии вырвались далеко вперед и глубоко вклинились в линию немецкой обороны, и поэтому теперь, когда фланговые армии нашего фронта наступали, мы всё еще стояли на месте. И слева и справа гремела мощная артиллерийская канонада, а мы ждали своего часа. И вот он наступил.

Нас сменила гвардейская часть, и наша дивизия передвинулась по фронту на несколько километров вправо. Мы тоже должны были кого-то сменить на обороне, проходящей вдоль села Никольского. Впрочем, от населенного пункта осталось одно название: ни единой печной трубы, ни колодезного журавля — никакого признака жилья. Пустыня. А вернее, даже не пустыня, а черно-белый кромешный ад. Каждые пять минут ураганный минометно-артиллерийский налет. А в промежутках одиночные вражеские пушки, не умолкая ни на минуту, выплевывают снаряды на полковые тылы: бьют по штабам и хозяйственным взводам. И это днем! Можно себе представить, что здесь делается ночью… Снег совсем черный, весь в воронцах, живого места нет.

Шли ходко, торопились забраться в траншеи — там-то мы как дома. Но всё же на подходе к переднему краю несколько раз попадали под минометный огонь. Погибли три стрелка из роты старшего лейтенанта Рогова, а у меня был убит молодой пулеметчик Абрамкин из расчета Нафикова. Варя перевязала несколько раненых.

Внезапная смерть товарища подействовала на моих ребят угнетающе. Они заметно приуныли. После очередного минометного налета смешливый Гурулев присвистнул:

— Вот это дает! Тут если и жив будешь, то худой будешь…

Ему ворчливо ответил дед Бахвалов:

— Ми-лай! Так ведь ты не у мамки на печке…

Последним в ротной колонне шел расчет Шамиля Нафикова. Солдаты молча тащили тяжелые волокуши и боекомплект. Я остановилась, пропуская их мимо себя. Наигранно бодро окликнула Нафикова:

— Как дела, сержант?

Нафиков остановился и, не глядя мне в лицо, глухо сказал:

— Худые дела. Абрамкина шибко жалко. Мать совсем больной. Как напишешь такое?..

Лицо маленького татарина перекосила гримаса боли, по румяной от мороза щеке, оставив влажную полоску, пробежала тяжелая слеза. Шамиль смахнул ее рукавицей и отвернулся. Я вздохнула. Тихо сказала:

— Матери напишу я. Выше голову. Солдаты на нас смотрят. Пошли.

На обочине дороги меня поджидал Лиховских. Проводив глазами пулеметные волокуши, спросил:

— Настроение у народа не ахти?

— Какое там настроение! Солдат вот погиб.

— А моим чертушкам непромокаемым хоть бы что! Послушай — песни поют!

— Твои привыкли. В «Прометее»-то разве лучше было?

Лиховских достал из кармана маскировочной блузы губную гармошку:

— Хочешь, для поднятия духа исполню гвардейский марш «Синий платочек»?

— Отстань. Не до музыки.

Нас обогнали разведчики в новых маскировочных костюмах. Проходя мимо меня, лейтенант Ватулин демонстративно отвернулся.

— Между прочим, я собираюсь ему ноги переломать, — усмехнулся Лиховских.

— Это за что ж такая немилость?

— А пусть не пялит на тебя глаза.

— Тебя, я вижу, одолевает юмор висельника?

— Думаешь, шучу?

— Довольно болтать! Кажется, пришли. Только-только расставила пулеметы, даже оглядеться не успела — позвали к комбату на совещание офицерского состава. Перед тем, как уйти, я отыскала Непочатова. Он — командир первого отделения — по положению является моим заместителем. Даже строптивый дед Бахвалов безоговорочно признает авторитет молодого сержанта. А Непочатов очень смущается, когда я его называю по имени-отчеству — Василий Иванович, — ведь сибиряку только двадцать лет. Но это не насмешка, а дань уважения — умница! Непочатов немногословен, нетороплив, на первый взгляд незаметен во взводе, но я без него как без рук. Деловитая озабоченность сибиряка, его собранность, уверенный голос действуют успокаивающе и на окружающих, и на меня. Я приказала:

— Василий Иванович, кухню не прозевать — это раз. Не стрелять, беречь боекомплект — два. Глядеть и слушать во все уши — три. Выставить часовых-наблюдателей по два человека на отделение. Остальным до сигнала отдыхать!

Непочатов повторил приказание, и я спокойно ушла. На него можно положиться.

Комбат поставил боевую задачу. Мы должны взломать вражескую оборону на всю глубину, овладеть деревней Новолисино, что в трех километрах за немецким передним краем, и вести преследование противника по направлению на Дорогобуж. Отмечая по карте наш будущий путь, я подумала: «Он будет нелегким».

Комбат сказал, что сильного сопротивления не ожидается, так как фланги нашего фронта еще несколько дней тому назад двинулись вперед. Это было приятное известие, но никому из нас не верилось, что победа будет легкой.

Старший лейтенант Рогов так и сказал:

— Рассчитывать на легкий успех не приходится. Оборона незнакомая. Систему огня противника не знаем, а для наблюдения не остается времени. Выходит, что я роту должен вести вслепую.

— Слушай, товарищ Рогов, — перебил его майор Матвеев, начальник штаба полка, — ведь тебе же передали схему огня?

— Какая там к чертовой бабушке схема? — вспылил Евгений Петрович и ударом ноги распахнул дверь блиндажа. — Вот она, схема, в натуре — полюбуйтесь! Сплошной свинцовый ливень. Как тут вывести людей из траншеи?

— А ты что же хочешь, чтобы на войне не стреляли? — перебил его капитан Степнов.

Рогов круто повернулся на каблуках и, напрягая голос, раздельно ответил:

— Я всегда ценю ваше остроумие, но сегодня оно неуместно. Я хочу, чтобы приказы были разумны и це-ле-со-образны! Я веду в бой не роботов, а живых людей и зря нести потери — извините!.. Менять дислокацию перед самым боем! Это, знаете ли…

Комбат Радченко сердито прогудел:

— Может быть, прекратим дебаты? Командованию видней, где наше место. Есть приказ, и его надо выполнять. Ему, видите ли, неудобно здесь наступать! Он хотел бы идти в бой со старой обороны…

— Да не обо мне речь! — горячился Евгений Петрович. — И разве я за то, чтобы не выполнять приказ? Просто я хочу, чтобы майор Матвеев довел до сведения штаба дивизии мнение низовых офицеров. Думать побольше должны штабники, а не тяп-ляп — и готово.

Капитан Степнов резюмировал:

— Значит, верит командование в силы нашей дивизии, если перебрасывает нас на такой трудный участок. Честь нам и слава будет, если мы оправдаем это доверие.

— Я воюю не за славу, — буркнул Рогов, — а честь моя всегда при мне.

Евгений Петрович явно был расстроен. По-моему, он прав. Настроение у солдат далеко не бодрое. На своей обороне прямо рвались в бой. Дед Бахвалов даже себе кратчайшую тропинку наметил: «Шасть, и у них в окопах!» А тут притихли. Всё незнакомое, каждый метр пристрелян: фрицы буквально засыпают пулями наши позиции. Старый пулеметчик удивляется:

— Когда они, паразиты, успевают ленты набивать? Машина у них, что ли, такая?..

Комбат обещал хорошую артподготовку с участием гвардейских минометов. На это вся надежда. Впрочем, немцы могут применить свою излюбленную тактику: уйдут во вторую линию окопов и там отсидятся.

Пока уточняли детали и сигналы, я думала о своем: меня очень волновал предстоящий бой. Первый бой в роли командира взвода. Справлюсь ли?.. У Хрулева и Аносова по три станковых пулемета, а у меня четыре, поэтому Ухватов приказал один расчет выделить в резерв комбата. Я тут же решила, что в резерве останется Непочатов. Мелькнула мысль: «А ведь обидится молодой сибиряк!» Ничего. Он парень дисциплинированный. Поймет. В случае чего заменит меня. Справится. Остальные расчеты пойдут каждый со своим стрелковым взводом. Менять тут что-либо нецелесообразно: люди хорошо знают друг друга, а это немаловажно в бою. Лиховских будет недоволен, что от него возьмут Непочатова. Но ведь и Нафиков не хуже, весь расчет — комсомольцы.

Сама я решила быть в центре роты, при расчете Бахвалова, — так и огнем управлять удобнее, да и своевольный дед будет на глазах.

Едва кончилось совещание, началось совместное партийно-комсомольское собрание, и было оно коротким, как летучка. Наш комбат не любит много говорить. Когда мы обсуждали проект резолюции, в блиндаж ввалился командир хозвзвода Долженко, за ним батальонный парикмахер Кац. Долженко доложил комбату, что Кац отказывается встать на пост. Комбат решил перед боем уложить людей переднего края спать на несколько часов, а в это время посты должны были занять наши так называемые тыловики: писаря, ездовые, старшины, ординарцы. И вот один из нарушителей приказа предстал пред грозные очи товарища Радченко.

Комбат свел в одну линию свои устрашающие брови:

— Почему не встаешь на пост?

— Моя вера не позволяет мне взять в руки оружие, — кланяясь, ответил Кац, — с вашего позволения, пан комбат, я баптист…

Комбат удивился:

— Какой баптист? Впрочем, мне на это наплевать. Я тебя спрашиваю, почему нарушаешь приказ?

Кац что-то опять залепетал про свою веру. Долженко совал ему в руки винтовку, вполголоса уговаривал:

— Да иди же. Иди от греха. Парикмахер пятился назад и по очереди смотрел на наши лица, видимо ища сочувствия. Я ему подмигнула и показала глазами на дверь. Комбат взглянул на свои часы-блюдце и очень спокойно сказал:

— Если через десять минут не встанешь на пост, расстреляю.

Уловив в спокойной интонации его голоса металлические нотки, я подумала: «А ведь расстреляет!» Невыполнение приказа в боевой обстановке равносильно измене Родине. Упирающегося Каца Лиховских вытолкал за дверь.

На улице было очень шумно: то там, то здесь с треском рвались вражеские мины. Трассирующие пули неслись настилом над самой траншеей, разрывные щелкали о бронированные щиты семидесятишестимиллиметровых пушек, выкаченных с темнотой на прямую наводку. Кто-то надрывно стонал в ровике-окопе. Артиллерийский командир подошел ко мне и властно приказал:

— Сестра, займитесь раненым! Мой санинструктор ушёл за бинтами.

Не разглядев в темноте ни лица, ни звания, я ответила в пространство:

— Я не сестра.

Ну, фельдшер, какая разница?

— И не фельдшер.

Незнакомец рассердился:

— Человек кровью истекает, а я должен чиноблудием заниматься? Я вам приказываю!

— А вам, видно, собственный чин мешает оказать человеку первую помощь? Или бинта нет? И прошу не орать — фрицы слышат.

— Эй, бог войны, — подал из темноты голос Лиховских, — чего ты пристал к человеку? Она же строевик! Сейчас я пришлю Варю или санинструктора Шамшурина.

Артиллерист буркнул извинение и ушел. Эта маленькая перепалка неожиданно развеселила солдат. Послышались негромкие насмешливые голоса:

— Этот фельдшер долечит — сразу копыта на сторону…

— Она перевяжет стальной ленточкой!

У центрального дзота стояли на посту двое: пулеметчик Березин и… Кац! При вспышке ракет я еще издали увидела улыбающуюся физиономию парикмахера. Он весело доложил:

— Так что, милая пани, я охраняю сон ваших солдат!

— Хороша охрана без оружия!

— Так я ж только для паники…

— А паникеры нам не нужны.

— Матка боска! Пани, вы не поняли. Я ж панику подниму в случае тревоги, если те лайдаки нападут, Цоб их дьябли везли! Пся крев!

Я засмеялась:

— Это другое дело!

— Пани, хотите я вам расскажу за мой Львов?

— Как-нибудь в другой раз.

— Но, пани, уверяю вас, это же маленький Париж!

— Мне некогда, пан Иосиф. Послушайте лучше, что я вам скажу. Всего два слова. Никогда не оспаривайте приказов. Мне будет очень жаль, если вас расстреляют.

— Матка боска! Меня? Пани, пани, что вы такое говорите! Пани…

— Не дослушав, я пошла проверять другие посты.

— Кац появился у нас в батальоне недавно, с последним пополнением. И мы сразу же полюбили маленького брадобрея.

— Кац — толстяк: что вдоль, что поперек, а глаза у него кроткие, круглые, как у нерпы. На голове маленькая, как тонзурка, проплешина, а вокруг смешные мягкие кудряшки. Парикмахер запросто ходил по нашей обороне с деревянным чемоданчиком в руках, брил и стриг солдат с шутками и прибаутками, придерживаясь фасона и желания клиента, и бородачей у нас сразу поубавилось. Только дед Бахвалов да Шугай ревниво хранили свои бородищи во всей первородной красе. За веселый характер, за привычку всех подряд именовать «панами» мы с первого дня стали звать Каца с ласковой насмешкой «пан Иосиф».

Дед Бахвалов, приглядевшись к парикмахеру, сделал вывод:

— Липовый баптист. Настоящий баптист — сволота! На человека глядит, как лютый зверь. А этот мазурик — свой в доску…

Мне вдруг стало смешно. Я вспомнила, что до Каца обязанности парикмахера в добровольном порядке исполнял наш дед. Только брил Василий Федотович «по-свинячьи»: усадив клиента на березовый кругляк, поджигал растительность на лице самодельной зажигалкой — «катюшей» и тут же гасил огонь мокрым полотенцем. После такого бритья борода долго не росла… Жаль только, что далеко не каждый решался на такую операцию. Впрочем, дедовы «мазурики» брились у своего командира в приказном порядке и даже не жаловались.

В темноте я столкнулась с Роговым. Он спросил:

— Как настроение?

— Ох, не спрашивайте. Сердце так и замирает…

Он пожал мне руку:

— Не надо волноваться, всё будет хорошо. Иди-ка, мой друг, поспи. Я пришлю разбудить, когда будет пора.

Но я так и не могла уснуть. Три часа пролежала с открытыми глазами. Всё думала.

Артподготовка началась с рассветом. Сорок пять минут без передышки через наши головы на вражеские позиции летели десятки, сотни снарядов. Как диковинные звери, шипели «катюши» и изрыгали целые полчища раскаленных хвостатых комет. На немецком переднем крае разбушевались огненно-черные смерчи и вихри… «Смерть ринулась вперед со всем своим воинством. Впереди черные хоругви…» Было торжественно, зловеще красиво и страшно, как в кино.

Мы стояли в траншее во весь рост, в полном боевом снаряжении и напряженно ждали сигнала «в атаку». Ко мне подошла Варя и, наклонившись, что-то сказала. Я не расслышала. Она засмеялась и поцеловала меня в щеку холодными от мороза губами. Высокая, крутобедрая, в коротком не по росту маскировочном халате, она напоминала белую цаплю и, как всегда, была без каски и без оружия. Взглянув на ее подурневшее от беременности лицо, я с острой жалостью подумала: «Зря берем с собой. Трудно ей будет».

Артиллерийская подготовка кончилась, но с НП комбата так и не взлетела красная ракета. А мы ждали, и не часы, а наши сердца отсчитывали секунды и минуты. Пять, десять, пятнадцать… А сигнала всё нет. Вот уже немецкие батареи начали приходить в себя, потом ожили минометы.

Евгений Петрович, как завороженный, не спускал глаз с НП, близоруко смотрел на свои часы и озабоченно хмурился.

Когда ожидание достигло высшей точки напряжения и, казалось, уже не было сил ждать, артподготовка вдруг возобновилась. И снова четверть часа наши пушки молотили по переднему краю немцев. Евгений Петрович повернул ко мне улыбающееся лицо и показал большой палец в зеленой солдатской рукавице. Но я и сама догадалась, что на сей раз немца перехитрили.

Красная ракета — толчок в сердце: «Вперед! За Родину!» Разноголосое «ура!» — и мы уже на нейтральной полосе.

Бой был коротким и хлестким. Молчавшие доселе вражеские окопы ощетинились автоматно-пулеметным огнем. По наступающей цепи ударил ротный миномет. «Живучи, как крысы», — подумала я и прислушалась к работе своих пулеметов. На флангах роты Лукин и Нафиков вели огонь безостановочно. С дедом Бахваловым было хуже: он не успел сделать ни одного выстрела. Как только рота Рогова вылезла из траншей и двинулась вперед, стрелки забыли про наш уговор и закрыли Бахвалову сектор обстрела. Старый пулеметчик смотрел на всё поле боя:

— Мазурики! Анчутки беспамятные! Варначье! Куда прете под пулемет?!

Этот дед когда-нибудь меня доконает! Пули свистят, осколки горячие носятся в воздухе — бой идет по всей форме, а меня смех разбирает… На половине пути до вражеских окопов рота залегла, на белом снегу проворно замелькали черные лопатки. Пехота свое дело знает: хоть на минуту лег — окапывайся.

— Выдвигайтесь в цепь! — приказала я деду Бахвалову.

Дед рявкнул:

— Вперед, мазурики! За матушку Расею! — И, стукнув замешкавшегося Попсуевича лопаткой пониже спины, прибавил такое словечко, что мне опять стало смешно.

Едва мы достигли залегшей цепи — стрелки поднялись в атаку. Еще один неуловимый момент, и в немецких окопах закипела свалка: автоматные очереди, нечленораздельные звуки и взрывы гранат.

Было хорошо видно, как немцы группами отходили к деревне через маленькую лощину, поросшую негустым кустарником. Я тронула за плечо деда Бахвалова и пальцем показала направление стрельбы. Он моментально установил пулемет за толстыми бревнами развороченного вражеского дзота и, не мешкая, открыл огонь. Я спрыгнула в траншею и побежала на левый фланг. Там вдруг замолк пулемет Лукина. Траншеи были полуразрушены артиллерией. То и дело приходилось карабкаться через груды обвалившейся земли. Попадались убитые немцы, куски исковерканного железа, брошенное оружие.

Из-за крутого колена траншеи вдруг выскочил немец с ошалелыми глазами и, дико озираясь, двинулся прямо на меня, размахивая коротким карабином, как палкой.

— Хальт! — закричала я не своим голосом.

Немец не остановился, и я в упор срезала его автоматной очередью, чуть не убив солдата Ивана Седых — из взвода Лиховских. Это от него убегал насмерть перепуганный фриц. Глаза у солдата горели, как две стосвечовые лампочки, — настоящий мститель Иван. Пожалуй, побежишь от такого! Увидев меня, сибиряк крикнул:

— Так их! — вытер рукавом маскировочного халата потное лицо и тут же пропал с глаз.

Лукин, оказывается, менял позицию. Когда я добралась до его расчета, «максим» уже снова закатывался на всю ленту.

Фашисты силами до батальона пытались нас контратаковать, но, попав под перекрестный огонь моих пулеметов, снова отошли. Я лежала на снегу, чуть левее позиции Лукина, не отрывала глаз от бинокля и не могла нарадоваться: пулеметы работали отлично! Пули шли по самой земле, вздымая снежные вихри. Всё больше черных неподвижных фигур распластывалось на белом снегу. Левее нас рота Павловецкого вырвалась вперед. Противник отступил по всему участку фронта.

В деревню Новолисино наш батальон вошел походным маршем. На короткой передышке я пересчитала свое войско, удивилась и обрадовалась: все до одного живы и здоровы. С удовольствием крикнула:

— Молодцы! Так держать!

За всех звонко ответил Гурулев:

— А что ж мы чикаться сюда из Сибири приехали?

Его одернул дед Бахвалов:

— Не хвались, мазурик, на рать идучи! Примета плохая.

Примета приметой, — возразил деду Пырков, — но раз мы молодцы, то не мешало бы, товарищ младший лейтенант, это самое… — Он выразительно щелкнул согнутым пальцем себя по кадыку.

«Это самое» раньше вечера не будет, — сказала я. — И каши не будет. Подтяните, ребята, ремешки. Гурулев, тебя, как имеющего опыт в снабженческих делах, назначаю старшим подносчиком пищи. Сержант Непочатов, выделите ему помощника.

— Вот эта работенка по нему! — захохотал Пырков. — Жрать — мужичок, воевать — мальчик.

Гурулев обиделся:

— Что ж я, хуже тебя воюю? Товарищ младший лейтепант, чего он заедается?

— Успокойся. Он шутит. Ты молодец, воюешь не хуже других.

Они сидят на пулеметных коробках с лентами. Курят, переговариваются, смеются. А я гляжу на них и не могу наглядеться. Двадцать три человека. Пока только одного Абрамкина потеряли.

В широких маскировочных халатах поверх полушубков, в касках, надвинутых на самые брови, обвешанные оружием и снаряжением, они кажутся нескладными, неуклюжими. Но для меня мои ребята — красавцы! Разве не красив бывший урка Пырков? Рослый, широкоплечий, прямоносый. А глазищи! Серые-серые. А ресничищи!.. Положи спичку — не упадет… И смешной Гурулев — симпатяга: мордашка, как у хорошенькой девчонки, и волосы кудрявые. А вот и еще один — Миронов. Широкое лицо его густо-нагусто усеяли мелкие, как маковые зерна, веснушки. Но глаза у Миронова умные и хорошая застенчивая улыбка. И пожилой красноярец Андриянов… Андриянов любит поворчать: на Непочатова, на старшину, на товарищей и даже на погоду. А меня сторонится. Ничего, Иван Иванович, подберу и к тебе ключик, дай время… И сержанты мои как на подбор: Непочатов, Лукин, Нафиков. Щеголи: в отличие от солдат, халаты подпоясаны ремнями, а белые барашковые воротники шуб тщательно расправлены поверх маскировочных балахонов. Какие удивительные глаза у Непочатова! Совсем синие. А у Нафикова, как две спелые вишни. Уродятся же парни с такими глазами! Четвертый сержант — вылитый дед-мороз с автоматом. Да, Василия Федотовича хоть сейчас в любую школу на елку. Было бы визготни… Ух ты, милая моя борода!

— Люблю! — сказала я вслух.

— Кого? — послышалось за моей спиной. Это Тимошенко спросил.

Я и не заметила, как он подошел.

— Своих солдат, — ответила я.

— Ну и правильно. А помнишь, как испугалась: зэки, урки — караул!..

— Иди-ка ты знаешь куда… — весело сказала я. — Как твое здоровье? Настроение, кажется, ничего? Ну, я рада за тебя.

Тимошенко удивился:

— Да? А я думал, что ты меня презираешь.

— Вот чудак-человек! Да за что ж мне тебя презирать? По-твоему, я бесчувственная деревяшка? Думаешь, ничего не понимаю?

Он крепко пожал мне руку и, ссутулившись, пошел прочь.

Мы идем вперед четвертые сутки, но так и не можем, войти в соприкосновение с противником. Фланги нашего фронта ушли далеко вперед и ведут бои уже на смоленской земле. Наученные горьким опытом под Сталинград дом, немцы боятся окружения и отходят, не принимая боя. Мы в самом центре наступающих войск, и перед нами не основные силы противника, а его арьергарды, прикрывающие отступление фланговых частей. Немецкие заслоны упорно уклоняются от боя, и нам остается только зубами скрипеть, когда с наступлением темноты враг поджигает очередную деревню и ускользает у нас из-под носа. Иногда вдруг на горизонте вспыхивают сразу несколько деревень, и горят они, как сигнальная цепочка. И тогда ярости нашей нет предела. Усталые солдаты невольно прибавляют шаг, и по адресу факельщиков слышатся проклятия и угрозы. У всех нас одно желание: догнать врага, навязать ему хороший бой и гнать без передышки, так, чтобы он опомниться не успел.

Погода стоит безветренная, морозная. В безоблачном небе с утра играет нежаркое мартовское солнце. Но оно нас только раздражает. Под солнечными лучами снег искрится всеми цветами радуги, и от этого у нас, как у альпинистов, болят глаза. Тишина. Ни звука. Кажется, что всё это когда-то уже было: и белое безмолвие, и ни с чем не сравнимая усталость. Перед самым наступлением нас переодели в полушубки, и теперь нам жарко и тяжело.

Я то и дело оборачиваюсь назад и хмуро оглядываю своих подчиненных. Грязные, потные, молчаливые, они, как репинские бурлаки, налегают грудью на лямки пулеметных волокуш и бредут, с трудом переставляя отяжелевшие ноги и низко опустив головы. Я ощущаю в сердце легкое противное покалывание — это подкрадывается жалость. С трудом проглатываю горькую, густую, как мыльная пена, слюну, пытаюсь сообразить, когда же мы в последний раз спали, — и не могу вспомнить. Думать мешает нудный звон в ушах.

На одном из привалов меня догнали Аносов и Федор Хрулев.

— Хочешь есть? — спросил Хрулев и сунул мне в руку половину сухаря.

— Нет, — ответила я и, прислонившись к Федору, заснула стоя.

— Упадешь, — дернул он меня за поясной ремень.

— Ни черта не стоят наши ученые. Нет, чтобы изобрести переносные противосонные аккумуляторы: в обороне вволю спишь — они заряжаются, накапливают избыток сна. В наступление двинулись — их за спину, как кислородную подушку…

Я слышу каждое слово Аносова, но смысл сказанного не доходит до моего сознания. Подушка?.. Какая подушка? Ах, бабушкина большая пуховая подушка… Перед моими закрытыми глазами она вырастает до чудовищных размеров и сама услужливо лезет под голову…

— Первая рота, встать!

— Вторая, поднимайсь!

Пошла перекличка…

Я, как строевой конь, встряхиваю головой и тоже командую:

— Третий пулеметный, встать!

Подъем занимает едва ли не больше времени, чем сам привал. Уж лучше бы и не было этих привалов. Солдаты валятся в снег, мгновенно засыпают, и будить их потом сущее наказание. Спасибо, часто помогает Тимошенко. Я не ложусь и даже не сажусь: боюсь — не встану.

В сумерках перед очередной деревней нас накрыл минометный огонь. Сон как рукой сняло. Колонна почти мгновенно рассыпалась на отдельные ячейки. Проворно залегли в снег, переждали обстрел. Потом врассыпную, с опаской двинулись на темные, притихшие под снежным одеялом постройки.

Нас перегнали верховые. Человек тридцать. Это разведчики Ватулина превратились вдруг в кавалеристов.

Лошади проваливались в снег по самое брюхо, вставали на дыбы, крутили длинными хвостами и продвигались вперед несуразными заячьими скачками.

До деревни оставалось не более четырехсот метров, когда вспыхнул и сразу же ярко запылал крайний дом. Послышалась автоматная стрельба. Разведчики с кем-то схватились. Пока мы добрались до первых сараев, в горящем доме обрушилась крыша. Дикий, нечеловеческий вопль донесся со стороны пылающего костра. Кто-то вдруг крикнул с болью и яростью и сразу же умолк. Оказалось, фашисты-факельщики бросили в середину горящего дома своего же раненого на глазах нашей изумленной разведки. Разведчики были так потрясены, что упустили момент, — поджигатели скрылись. Я вначале не поверила: не может быть, чтоб своего! Уж не местного ли жителя?

Евгений Петрович Рогов сказал:

— Прикончили своего, что ж тут удивительного?

— Меня удивляет не сам факт, а способ, — возразила я. — Звериная жестокость. Ведь могли просто пристрелить.

Рогов усмехнулся:

— Во-первых, это войска СС. Они еще и не на такое способны. А во-вторых, пристрелить — надо унести труп, а их настигали ребята Ватулина.

Да, ведь есть секретный приказ Гитлера не оставлять трупы на поле боя, чтобы мы не имели представления о потерях фашистов. Впрочем, бывает частенько и так, что фрицам не до покойников.

Уже в деревне меня остановила Варя. В неверном свете пожара ее глаза казались косыми от непроливпшхся слез.

— Какой ужас! — громким шепотом сказала она мне. — Люди живого человека в огонь…

— Не люди, а звери, — поправила я. — И не человека, а факельщика. Собаке — собачья смерть!

Но Варя, как завороженная, всё глядела в сторону догорающего дома и с ужасом повторяла:

— Живого в огонь!..

Видно вспомнила свою заживо сожженную бабку. В деревне остановились. По цепочке приняли команду: «Командиров рот к комбату!»

Наш Ухватов возвратился скоро и коротко сказал:

— Спать! Часовых не надо. Деревню охраняют разведчики.

Наступление на нашего командира роты подействовало благотворно: трезвый и, что удивительно, не злой.

Мне на весь взвод достался один дом. По-хозяйски распахнули тесовые ворота, затащили во двор волокуши с пулеметами.

Горница вместительная. Мебели никакой, если не считать обшарпанного стола посередине.

Непочатов полез в затылок:

— Надо бы соломы.

— Не выдумывайте, — возразила я, — голый пол — не снег. Спать!

— А как же вы?

— Замечательное ложе, не правда ли? — показала я на стол.

— Солдаты, лениво переговариваясь, укладывались впокатушку, и, пока я вертелась да примерялась на столе, всю избу наполнил густой, заливистый храп.

— Вставайте! Вставайте! — назойливый голос лез мне в уши, и я явственно чувствовала, как кто-то довольно бесцеремонно дергает меня за ногу. А знакомый голос опять над самым ухом въедливо и требовательно: — Да проснитесь вы, наконец! Лейтенант Ватулин пришел. Вставайте! Я села на столе с закрытыми глазами. «Ватулин? А при чем здесь Ватулин? Он мне не начальник… Ах да, губная гармошка!..» Снова попыталась улечься. И теперь уже совершенно явственно услышала голос Непочатова:

— Товарищ младший лейтенант, ведь вас давно ожидает лейтенант Ватулин!

Я опять села и открыла один глаз. У порога стоял командир взвода разведки и улыбался как ни в чем не бывало. Луч жужжащего трофейного фонарика поскакал по лицам спящих солдат и заглянул мне в глаза. Я загородилась рукой и неласково спросила:

— Что тебе надо?

Лейтенант засмеялся:

— На свидание пришел.

— Я вот покажу тебе свидание, нахал! Погаси свой дурацкий фонарь!

Голова сама, против воли, клонится на полевую сумку.

— Подожди, не укладывайся, дело есть! Хочешь со мной в разведку?

Я вскинулась, как пружина:

— Пошел ты со своей разведкой знаешь куда? Брысь отсюда! Человек четверо суток не спал…

Ватулин издевательски засмеялся:

— Ничего себе девушка кроет! Слабый пол… Нежное существо…

— Непочатов! Выставите его за дверь! И ложитесь спать.

— Слушай, спящая красавица, тебя вызывает командир полка!

— Уйди, болтун!

— Без травли.

— Меня? Сам подполковник? — на этот раз мне удалось открыть оба глаза разом. — Зачем?

— Не знаю. Пошли.

Непочатов пятится к двери, уступая мне проход, и высоко в вытянутой руке держит зажженную нитку кабеля, как маленький горящий факел. Посмотрела на часы: «И трех часов не дали поспать…» Направилась к выходу, осторожно перешагивая через спящих. Но всё-таки наступила кому-то на руку — даже не почувствовал, бедняга. Ноги как чугунные. Каждая клеточка тела кричит об усталости. Меня точно расчленили, и всё я чувствую отдельно: голову, руки, ноги, спину… На улице трижды с подвыванием зевнула и долго терла лицо снегом. Немного вроде бы полегчало.

В штабе полка людно, накурено, жарко пылает русская печка, а перед нею на куске трофейного кабеля исходят паром и потом навешанные ворохом портянки.

В маленькой боковушке только трое: командир полка подполковник Филогриевский, начальник штаба майор Матвеев и наш комбат Радченко. Майор склонился над картой-трехверсткой, и его крупное, с грубыми чертами лицо кажется высеченным из камня. По той же карте ползает волосатый палец комбата.

Майор поглядел на меня сочувственно, а командир полка спросил:

— Не выспалась, конечно?

А у самого от бессонницы лицо серое, как оберточная бумага, а под глазами черные полукружья. Я промолчала. Понизив голос, чтобы не слышали находящиеся в передней половине избы, майор Матвеев сказал:

— Ты уж извини. Не стали бы мы тебя тревожить, если бы не дело чрезвычайной важности. Речь идет о населенном пункте К. По сведениям агентурной разведки, этот пункт сильно укреплен. К. у нас на пути, как бельмо в глазу, а мы сейчас даже без артиллерии, сама знаешь. Надо разведать и уточнить силы противника и подступы к пункту. Осторожно, разумеется. Пойдет конный взвод разведки и ты с одним пулеметом на санях. — Майор передохнул и внимательно на меня поглядел. — Честно говоря, посылаем тебя с неохотой. Но выбор тут принадлежит не нам. Так пожелал он, — майор кивнул на Ватулина.

— Не скрываем, дело рискованное, — вмешался командир полка, — и, разумеется, добровольное. И если ты не согласна, настаивать не будем. Пошлем кого-нибудь из мужчин.

— Согласна, — сказала я и бросила на разведчика далеко не благодарный взгляд. Ишь баловень! «Так пожелал он». Испытать хочет…

Ехать не хотелось. И не потому, что я боялась, и не потому, что не выспалась, а в принципе мне это было не по душе. Я считаю, что на войне даже больше, чем в мирное время, каждый должен знать свое место, а не впутываться в случайные авантюры.

Около часа мы разрабатывали маршрут и план предстоящей операции. Вернее не мы, а лейтенант Ватулин с майором Матвеевым, да иногда дельное замечание вставлял комбат Радченко. А я стоически боролась со сном и половины не слышала.

Поняла одно: в случае столкновения с противником должна буду прикрыть разведчиков огнем. Вопрос ясен.

На улице меня жарким шепотом окликнул связной Ухватова — Шугай.

— Товарищ взводный, дозвольте с вами… — Он, видимо, долго меня караулил — бороду закучерявил иней.

— Я засмеялась: ничего себе военная тайна! А майор-то Матвеев говорил едва слышно…

— Я ничего не ответила Шугаю. Мысли были заняты предстоящей операцией. Кого взять с собой? Шугай шел по пятам, жарко дышал мне в затылок и всё канючил.

— Чем-то мне был симпатичен этот молчаливый таежник и я подумала: «А почему бы и нет? Ездовой что надо». — Вы ж не знаете пулемета!

— Знаю, ей-богу, знаю!

— А старший лейтенант Ухватов?

— Они сказали, что всё в ваших руках.

— Ладно. Едем!

— Кроме Шугая, я никого с собой не брала. Командир разведки заспорил:

— Возьми третьего. Вдруг кого ранят или убьют.

— Не лезь в мои распоряжения. Хватит с тебя и двух пулеметчиков, — возразила я.

— А Шугай, поправляя сбрую, на широком крупе жеребца командира полка, заворчал:

— На лешего нам третий лишний? Только коню докука.

По накатанной проселочной дороге мы ехали довольно долго. Впереди разведчики. Сзади, на некотором расстоянии, наша «тачанка» — обыкновенные штабные сани. О минах и не вспоминали. Сани заносило на раскатах, и я крепко держалась за холодный пулеметный щит. Шугай правил стоя. Приземистый и широкий в нескладном маскировочном балахоне, он походил на старый заснеженный пень. Попробуй сковырни такой!

Лейтенант Ватулин попридержал своего коня. Некоторое время молча ехал сбоку саней. Потом перегнулся с седла и сказал:

— Между прочим, меня зовут Николаем.

— Слушай, Николай, может быть, мы остановимся и расскажем друг другу биографии? А? Время у нас есть.

Разведчик огрел коня плетью.

…Деревня вынырнула из-за бугра столь неожиданно, что мы с ходу чуть не влетели в ее единственную широкую улицу. Осадили на опушке мелколесья, метрах в четырехстах от деревни. Развернули сани пулеметом вперед. Разведчики спешились. Стали слушать. Ни единого звука. Только кони наши тихо пофыркивают да луна светит почем зря.

— А не заблудились мы? — полушепотом спросила я Николая. — Что-то не похоже на укрепленный пункт.

Он отрицательно покачал головой, но карту из планшета вытащил и сверился по компасу.

Надвинув белые капюшоны на самые глаза, вдвоем с лейтенантом осторожно двинулись к деревне. Метрах в двухстах залегли в снег. Опять стали слушать. В морозном воздухе отчетливо слышалось пение. Голос то приближался — и тогда мы лежали, не шевелясь, то опять удалялся — и мы, как по команде, поднимали головы.

— Часовой, — шепнул мне на ухо Николай.

Да, это был немецкий часовой. Он прохаживался поперек дороги, от одного крайнего дома до другого, и его черный неуклюжий силуэт отчетливо выделялся на белом фоне. Совершенно явственно донеслось: «Дейчланд юбер аллее…» Рука сама потянулась к спусковому крючку: «Фашист!»

— Ты что? — зашипел мне в ухо разведчик. — Нельзя!

Он тронул меня за рукав и кивнул головой назад. Вернулись к своим. Заместитель Ватулина, осторожный пожилой Ефим Иванович, высказался за немедленное возвращение:

— По сути дела, мы задачу выполнили. Подступы разведали и убедились, что К. неукрепленный пункт.

— Ничего мы не разведали! — засверкал глазами Николай. — Кто в деревне? Сколько их? Надо идти туда… Сколько человек пошлем?

У меня мелькнула шальная мысль: «А что, если напасть?» Но меня опередил Шугай. Он подошел вразвалочку и, хитро прищурив яркие зеленые глаза, обратился ко мне:

— Товарищ взводный, дозвольте чесануть с пулемета? Спят же, как цуцики… — Вот тебе и леший-молчун!

— А что, если там… — начал было Ефим Иванович.

— Скрыться всегда успеем. Ночью немцы догонять не станут, — перебил его лейтенант.

Надо убрать часового, а то он нам всю обедню испортит, — сказала я.

— А мы его живьем возьмем, — решил Николай.

— Да что он знает, простой солдат? — возразила я. — Снять — и делу конец.

Часового сняли удачно — и не пикнул. На всем скаку вылетели на бугор. Перед самой деревней развернулись. Шугай, кинув мне вожжи, бросился к пулемету.

— Я сама. Держите коня, мне не справиться.

И ударила длинной очередью вдоль деревни. Сначала по правой стороне, потом по левой. Со звоном посыпались стекла, захлопали двери, началась паника. А я всё стреляла.

— Ура! — закричали разведчики. Со свистом и гиканьем пролетели мимо наших саней, ворвались в деревню, застрочили из автоматов.

Немцы бежали. Было хорошо видно, как они на четвереньках карабкались по высокому заснеженному откосу линии железной дороги и скрывались за полотном. Беглецов настигали меткие пули — то один, то другой неподвижно замирал на снегу. Несколько человек на ходу пытались отстреливаться, но их смяли конники. Деревня была нашей.

Мы сняли пулемет с саней и установили его на снегу, взяв под прицел дорогу, ведущую в немецкий тыл, и линию железнодорожного полотна. Расторопный Шугай поставил Орлика за крайний дом и накрыл его трофейной, подобранной на снегу, шинелью.

Ко мне, подошел Николай Ватулин, Со смешком сказал:

— Вот тебе и разведка. Немцы орут: «Доватор! Доватор!», а меня смех разбирает.

— Видно, крепко насолил им покойный генерал, что до сих пор не забыли, — улыбнулась я. — Ты донесение отправил? Как бы не опомнились да в контратаку не полезли.

— Отправил. Слушай, мы там какого-то фашиста поймали в одних кальсонах. Смехота, трясется, как студень. Хочешь поглядеть?

Фриц был удивительно несимпатичный. Долговязый, тускло-белый и кривоносый. Он прикрывал руками разорванную ширинку шелковых кальсон, и его худые ноги, сунутые в огромные соломенные боты, дрожали мелкой дрожью.

В доме вовсю хозяйничали разведчики: складывали в зеленый парусиновый саквояж какие-то бумаги, что-то жевали. И мне преподнесли пачку соленых галет.

— Да оденьте вы его, поганика! — сказала я Николаю. — Ведь смотреть противно.

— Хорош и такой, — махнул рукой Николай, — небось не сдохнет.

— Боишься не поверят, что взял в одном белье?

— Ну и язва! — сверкнул лейтенант Ватулин глазами и приказал: — Ребята, оденьте это чучело. Девушка смущается.

Мы заняли круговую оборону, использовав немецкие окопы и трофеи: два ротных миномета с изрядным запасом мин и пулемет МГ-34. Позиции были выгодными: с пригорка подступы просматривались по крайней мере на километр, а лесок на восточной окраине, в котором мы первоначально остановились, нас мало беспокоил: вряд ли противник появится со стороны нашего тыла.

Теперь мы могли отбиться от целого вражеского батальона и решили без боя деревню не сдавать. Остаток ночи мерзли на позициях в напряженном ожидании: я у МГ, Шугай у «максима», лейтенант Ватулин и Ефим Иванович у минометов. А между огневыми точками зарылись в снег разведчики.

Но фашисты так и не вернулись. Не возвращался и гонец, отправленный Николаем с донесением. Связи с полком не было.

А на рассвете нас атаковал лыжный батальон соседнего полка нашей дивизии. Сначала по деревне ударили полковые минометы. В сухом морозном воздухе звук выстрела двоился, и мы не сразу догадались, что это свои. Притаились, изготовились к бою. Но за нашими спинами вдруг послышалось родное «ура», и нас из окопов как ветром выдуло. Лыжники вынырнули из лесочка, рассыпались по полю, как белые хищные птицы, и, охватывая деревню в полукольцо, стремительно ринулись в атаку.

Это было бы великолепное зрелище, если бы не автоматный, огонь. Пришлось укрыться за домами. Николай обиделся:

— Сволочи слепые! И что только делают? По своим лупят! Подкинуть бы им парочку мин, чтобы уж бой был по всей форме…

Обнаружив в деревне разведку, лыжники удивились. Шутили, смеялись, шумно нас поздравляли и непременно хотели всех качать. Один только командир батальона, капитан Сизов, не разделял общего восторга и, проходя мимо нас, вместо приветствия, буркнул что-то вроде: «черти их носят…»

Николай захохотал и озорно закричал ему вслед:

— В другом месте славу ищите! Здесь занято.

Через лыжников он сумел связаться со штабом полка и предстал передо мною сияющий. Спросил:

— Угадай, что сказал командир полка?

Я промолчала. Усталость опять навалилась вдруг, да такая — хоть замертво в снег.

— Он сказал: «Спать, герои!» — улыбаясь, продолжал разведчик.

— Герои… — усмехнулась я, направляясь к окопу Шугая.

— А то скажешь — нет? — Николай шел сзади и перечислял наши заслуги: — Двадцать два покойника, один пленный да трофеи…

— Отвяжись, бахвал, — отмахнулась я. — Я сплю на ходу.

В доме, у которого наш Орлик мирно похрустывал овсом, я брезгливо скинула с самодельной деревянной кровати примятый ворох соломы, улеглась на голые доски и провалилась в небытие.

Проснулась от громкого смеха. Кто-то смеялся, да так сочно, заразительно, что и я улыбнулась спросонок. С Николаем разговаривал сам комдив. Это он так смеялся, слушая рассказ командира разведки. Тут же было всё наше полковое начальство.

Я взглянула на свои босые ноги и инстинктивно подобрала их под шубу. Подумала: «Кто же меня разул? Ведь я свалилась прямо в валенках». Шугай точно караулил мое пробуждение: подал теплые портянки и сухие валенки.

— Какая роскошь, — тихо сказала я, — большое спасибо.

Таежник усмехнулся в бороду и подал котелок с горячим кипятком.

— Потом, — шепнула я ему, прислушиваясь к говору.

— Да, это здоровый щелчок по самолюбию Сизова, — смеясь, говорил комдив. — Наступает по всем правилам военного искусства, а деревня наша! Ну молодцы! Что молодцы, то молодцы. А, проснулась, наконец! — закричал он, увидев, что я села на кровати. — Иди-ка, иди сюда, героиня.

Я проворно обулась и пригладила рукою волосы.

— Ну как? — весело спросил комдив.

— Превосходно, товарищ полковник! Как будто заново родилась. Теперь можно вперед.

Сначала меня поцеловал красивый комдив, потом командир полка и, наконец, начальник штаба. Меня поздравляли, смеялись и говорили все разом. Я искренне была удивлена: «За что такая честь?» Но об этом надо было спросить у Николая. Он прохаживался по избе гоголем. Мой вопрос его только рассердил:

— Заслужили — вот и честь. Понятно?

Уже на улице, увидев меня, Рогов недовольно сказал:

— Рыщет, как тать в нощи… За призрачной славой гонялась?

— Да, но не по своей воле, Евгений Петрович.

— И то уже неплохо. А я думал, сама напросилась, бросила взвод на произвол судьбы.

Мы шли всю ночь. Правым плечом вперед пробивались через свистящую пургу. Северный ветер взвихривал и обрушивал на наши головы щедрые охапки сухого колючего снега, обжигал лица, запорашивал глаза.

Колонна тянулась медленно. То и дело кто-нибудь падал, задерживая движение, и тогда, перекрывая вой ветра, кто-то невидимый в темноте зычно кричал:

— Вперед! Солдаты вы или коровы на льду?

Только к утру пурга стала затихать. Мы вышли к деревне Борщёвка. Батальон вступил в бой прямо с марша. Наступали роты Павловецкого и Горшкова, а нашу комбат направил в обход. Мы дали крюку добрых пять километров. Больше часа пробирались по дремучему заснеженному лесу и оседлали большак на правом фланге батальона, в тылу у немцев.

Старший лейтенант Рогов собрал офицеров, поставил боевую задачу:

— Мы вышли борщёвскому гарнизону в тыл, — сказал он. — Немцы будут отступать только по этому большаку, другого пути у них нет. — Евгений Петрович развернул карту — Смотрите, кругом лес. В лес они не пойдут. Наша задача — встретить противника и гнать его обратно в Борщёвку. Возможно, что немцев больше, чем нас, но, — тут командир роты улыбнулся, — вспомним одну из заповедей Суворова: «Врага не считают, его бьют». К тому же за нас внезапность — немцы не ожидают засады. Мы должны продержаться до подхода резерва полка. Без сигнала не стрелять. Зеленая ракета — начинают пулеметчики.

Разошлись по местам, залегли в снег и стали ждать. Я расставила пулеметы веером. В центре, на самом большаке Непочатов, правее, метров на двести, — дед Бахвалов, левее и немного впереди — Лукин. Нафиков в резерве командира роты, его задача охранять наш тыл. Ко мне подошел Непочатов, озабоченно сказал: — Надо бы проверить пулеметы, не замерзла бы смазка.

— Ни в коем случае не стрелять! — возразила я. — Ведь мы в секрете.

— Не отказали бы, товарищ младший лейтенант, ведь всю ночь шли. Мороз всё-таки.

— Мы вдвоем обошли все огневые точки. Пробовали подвижную систему, поливали рамы веретенным маслом. Вроде бы всё в порядке: отказать не должны.

Расчет комбата оправдался. Не успели мы озябнуть, как на большаке показались первые группы отступающих.

Немцы шли пешком и ехали в санях, без всякого опасения, без сторожевого охранения. Встречный ветер слабо доносил со стороны Борщёвки ружейно-пулеметную стрельбу и негустые минометные залпы.

Я лежала недалеко от пулемета Непочатова, рядом с Евгением Петровичем, и смотрела в бинокль. Чуть позади меня тяжело дышала Варя.

Противник всё ближе, ближе. Не меньше двух рот. Я уже хорошо вижу их лица, сизые, небритые, с обмороженными носами. Отвороты летних пилоток натянуты на уши, и у многих головы по-бабьи повязаны платками. Стараюсь не волноваться и не могу. Сердце стучит где-то не на месте. Во рту пересохло. Покосилась на своего соседа, позавидовала его выдержке: ни один мускул не дрогнул на лице Евгения Петровича. За спиной у меня тихонечко заохала Варя:

— Ох, милые мои, сколько их! Да стреляйте, стреляйте, ребятушки! Ведь прямо на нас прут…

Евгений Петрович, улыбаясь, посмотрел через плечо в ее сторону, негромко сказал:

— Спокойно, Варвара. Они же нас не видят.

Я взглянула направо, налево, и верно: ничего не видно на белом снегу. Только легкий едва заметный парок колышется над притаившейся цепью.

Не более четырехсот метров отделяло нас от фашистов, когда в небо взвилась зеленая ракета. Прямо в лоб вражеской колонне ударил пулемет Непочатова. Фрицы, бросая упряжки, кинулись по целине вправо и попали под косоприцельный огонь деда Бахвалова. Повернули влево — застрочил пулемет Лукина. Залпом ударили противотанковые ружья взвода младшего лейтенанта Иемехенова, вступили в бой ручные пулеметы, гулко забухали винтовки, застрекотали автоматы.

Враги заметались. Бросая груженые сани, оставляя на снегу раненых и убитых, повернули назад, поодиночке и группами уходили влево, к лесу. Кричали живые, кричали раненые, ржали перепуганные кони, волоча по полю перевернувшиеся сани. Рота поднялась в атаку.

Едва смолк пулемет Непочатова, Пырков вдруг вскочил и стремительно бросился догонять стрелковую цепь.

— Куда?! — закричали мы с Непочатовым разом. — Вернись!

Но солдат точно и не слышал. С ходу затесался в ряды пехоты, и мы потеряли его из виду.

Прорвавшись через цепь стрелков, прямо на нас неслись четыре немца, беспорядочно паля из автоматов.

Я размахнулась и бросила навстречу бегущим гранату. Она не долетела, осколки профырчали над нашими головами.

— И-эх! — выдохнул Непочатов, и одну за другой бросил три гранаты прямо под ноги бегущим.

Вдруг завыли мины, одна, другая, третья. Разорвались в тылу, где-то у пулемета Нафикова.

Я шарила биноклем по полю — искала вражеский миномет. На левом фланге у самого леса копошилась группа немцев. Ага, вот он. Лукин и дед Бахвалов, догоняя стрелков, меняли позиции.

Непочатов! Миномет! — крикнула я и не узнала своего голоса. Подумала: «Неужели это я так кричу?»

— Волокушей! Сто вправо, на пригорок, к отдельной сосне! — скомандовал Непочатов.

«Молодец! Хорошая позиция!» — отметила я про себя и побежала вперед, туда, где кипела рукопашная схватка. Обогнала Варю, перевязывавшую раненого солдата. Не останавливаясь, стреляла из автомата по вражеским минометчикам. Отличная цель на белом снегу. С новой позиции ударил пулемет Непочатова. Немецкий ротный миномет выплюнул еще несколько мин и умолк.

Через полчаса всё кончилось. Рогов дал отбой. Не более чем полусотне вражеских солдат удалось скрыться в лесу. Двенадцать человек сдались в плен. Стрелки, рассыпавшись по белому полю, ловили лошадей. На трофейные сани уложили трех убитых и семь человек раненых.

— Ничего повоевали, — улыбаясь, сказал Непочатов.

— Ничего?! — возмутился дед Бахвалов. — Да ты никак, парень, ослеп? Вон сколько воронья набили! — повел он вокруг себя рукой.

Отыскался Пырков. Улыбаясь во всё лицо, он что-то жевал и совсем не чувствовал себя виноватым.

— Чтобы это было в первый и последний раз! — строго сказала я ему.

— В первый, как же! — усмехнулся Непочатов. — Его, черта, хоть за ногу к пулемету привязывай.

— Ты что, мазурик, места своего в бою не знаешь?! — рявкнул дед Бахвалов.

И я невольно улыбнулась: наверняка Василий Федотович забыл, как сам когда-то собирался совершить турне по немецким траншеям.

— Так я ж не виноват, товарищ младший лейтенант! — вскричал Пырков. — Я и не хочу, а бегу, как всё равно в спину меня кто толкает! Пятерых вот убил…

— Довольно! — оборвала я его. — Нам такое геройство не нужно.

Пока собирались, подошли отдохнувшие батальоны капитанов Горащенко и Ивана Рамаря. Миновав нас, пошли на преследование. Подъехал командир полка. Он молодо соскочил с саней, обнял Рогова и трижды крест-накрест с ним расцеловался. Улыбаясь, крикнул нам:

— Молодцы, товарищи сибиряки! Отлично действовали! Ваш батальон в Борщёвке будет отдыхать целые сутки. Там вас ждет кухня. Командир роты, представить списки особо отличившихся в бою!

— Есть представить списки! — ответил Рогов и спросил: — Как быть с ранеными немцами? Не менее сорока человек…

— Трофейщики на подходе подберут, — решил подполковник. И уехал догонять ушедшие вперед батальоны.

Ко мне подошел Лиховских. Глаза лихорадочно горят — видно, еще не остыл после боя.

— Ты жива, подруга дней моих суровых? Как видишь, и я жив-здоров.

— Что у тебя с рукой? Опять ранен? — спросила я. Лиховских засмеялся:

— Нет, на сей раз не раненый, а укушенный! Понимаешь, автомат я у него из рук выбил и вежливо так предлагаю: «Сдавайся, фон барон!» А он, невежа, зубами. Через рукавицу прокусил. Впрочем, это чепуха.

Пленные жались в кучу. Одиннадцать немцев и один русский: плюгавый мужичонка в ярко-оранжевом полушубке и новых, подшитых кожей, валенках. Дед Бахвалов поглядел на него подозрительно, начальственно спросил:

— А ты, мазурик, как затесался к басурманам? Какая тебя неволя занесла?

Мужичонка заюлил глазами, завопил дурным голосом:

— Братушки! Неужто это я вас дождался?! Думал: пришел мой последний час. Заложником меня взяли. Из Касимова я, — он махнул рукой куда-то влево, — готовился предстать пред господом без покаяния, а тут…

Помирать собрался, а нарядился, как на свадьбу, — перебил его дед Бахвалов. — Ну, да там разберемся, какой ты есть заложник.

— Братушки, отпустите за ради христа! Дома баба, ребятушки… Поди, извылись…

— Пойдешь с нами, — решил Евгений Петрович.

— Да не с Борщёвки я, братушки! А с Касимова! Мне надоть в другую сторону.

— Пойдете, куда приказано! — прикрикнул командир роты и, подав команду двигаться, тихо сказал Лиховских: — На твою ответственность.

По дороге мужичонка пытался отстать. Вдруг схватился за живот и свернул в кусты.

— Куда? — окликнул его Лиховских. — Вернись сейчас же!

Мужик захныкал:

— Живот что-то схватило, братушки. Дозвольте в кусточки… Живой ногой догоню…

Лиховских подтолкнул его в спину:

— Шагай, братушка, и не оглядывайся. Небось до деревни дотерпишь.

На деревенской широкой улице первыми нас встретили галдящие мальчишки. Оглушили визгом и криками:

— Ведут!

— Рябцы, поймали!

— Сеньку Косого поймали!

— Дяденьки военные, не отпускайте его! Он пес немецкий!

— Он партизан выдал! И учительницу нашу!

— И Ваню Каплина!

В колонне солдат послышался гневный ропот. Дед Бахвалов громко крикнул:

— Я, мазурики, сразу увидел, что это за птица!

Мужичонка не оправдывался. Втянул голову в плечи, смотрел на носки своих добротных валенок.

На площади перед школой шел митинг. С высокого школьного крыльца выступал капитан Степнов. Солдаты и деревенские жители стояли полукругом у крыльца. Мы подошли и обнажили головы — на разостланных на снегу солдатских плащ-палатках лежали расстрелянные: пять молодых мужчин, девушка в белом свитере и мальчуган лет десяти. Молодая русоволосая женщина с непокрытой головой, сгребая худыми руками снег, обнимала ноги мертвого мальчика и плакала без голоса. Лицо девушки было изуродовано выстрелом в упор. Нахмуренная Варя пробралась через толпу к самому крыльцу и накрыла лицо расстрелянной марлевой салфеткой.

Лиховских подтолкнул предателя к крыльцу. Толпа угрожающе зашумела. В голос заплакали женщины. Послышались крики:

— Кровопийца!

— Попался, иуда!

— Кто такой? Отвечай? — нахмурил брови комбат. Мужичонка молчал. Рухнул на колени и закрыл лицо руками.

— Граждане, говорите кто-нибудь один! — обратился комбат к волновавшемуся народу.

Из толпы выбрался старик с бородою до самого пояса, опираясь на суковатую палку, тяжело поднялся на крыльцо. Беззвучно пожевал губами, покачал головой в раздумье и вдруг заговорил гневным и совсем не стариковским голосом:

— Семен Криворотов это. Сенька Косой по прозванию. Староста наш, кость ему в глотку! — Старик повернулся лицом к расстрелянным, горестно покачал головой и так же гневно продолжал:

— Из-за него люди смерть приняли. Выдал, сволота! Почитай, месяц тому назад нашим партизанам лихо пришлось. Каратели наседали. Бой под Касимовом партизаны приняли. Вырвались. Через нашу деревню проходили. Раненых нам оставили. Спрятала их Анна Яковлевна у себя в подполье, все знали, один Сенька не знал. Выследил, вражина. Мальчонку Ваню Каплина выследил. Чугунок вареной картошки он раненым нес. Вчерась Сенька, иуда, привел в школу немцев. Били Анну Яковлевну-то. Смертным боем били. Вот этот лишаятик, — дед пальцем показал на пленного с пятнистым лицом, — ей руки выкручивал. А потом выстрелил прямо в лицо…

Фашист метнулся за спины соседей, в ужасе замахал перед лицом руками:

— Наин! Наин!

— Отпираешься, вражина?! — закричал старик. — Не отопрешься! Я тебя до смертного часа помнить буду!

— Он! Он это! — закричали в несколько голосов мальчишки.

Старик продолжал, обращаясь теперь к старосте: — И еще я тебе напомню, подлец косой, слушай, не прячь бесстыжую харю! О прошлом годе мою внучку, партизанку Ольгу Веселову ты продал! На тебе ее кровь! Христопродавец!

Слова старика падали в толпу тяжелым свинцом. Громко вскрикнула Ванина мать, забилась на снегу. Старик вдруг заплакал, сразу обмяк, сгорбился и, поддерживаемый капитаном Степновым, спустился с крыльца.

— Митинг объявляю закрытым, — сказал комбат. Распорядился — Убийцу расстрелять! Предателя повесить!

Пленного с пятнистым лицом окружили разведчики, подталкивая прикладами автоматов, повели за деревенские бани.

Комбата, направлявшегося к штабу, догнал капитан Степнов. Возмущенно сказал:

— Ты не прав! Не наше это дело смертные приговоры выносить. Это…

Черные глаза комбата полыхнули гневом, но ответил он очень спокойно:

— Нет, это мое дело, — и показал пальцем в сторону школьного крыльца. — Представь себе на минуту, что там мои братья, моя сестра и мой сынишка. Понятно? — И, не оглядываясь, пошел по середине улицы. Его остановил капитан Филимончук:

— Слушай, у предателя семья есть: жена, двое ребят…

— Ну и что из того? — нахмурился комбат.

Начальник разведки недобро усмехнулся:

— От яблони яблочко, от ели шишка. Око за око, зуб за зуб: всё племя под корень!

— Ты что, ошалел?! — закричал комбат на всю деревню. — Только тронь! Ты здесь не распоряжайся! Я тут начальник гарнизона. Понятно? Паша, передай приказ: Сеньку Косого не вешать, а расстрелять.

Капитан Филимончук пожал плечами и криво усмехнулся.

Целые сутки отдыха! Отоспаться в тепле — вот оно немудреное походное солдатское счастье… Ах если бы можно было выспаться впрок хотя бы на неделю! А то ведь сколько ни спи, заряда хватает всего на двое, от силы, на трое суток, а там опять уже отказываются служить руки и ноги и не повинуется голова: мысли ворочаются медленно и тяжело, как мельничные жернова, не успев возникнуть, чугунными осколками разлетаются в разные стороны, так что собрать их воедино можно только невероятным напряжением воли, да и то ненадолго…

На улице меня остановил капитан Величко, оперуполномоченный контрразведки нашего полка. Улыбаясь, указал пальцем на маленький опрятный домик в глубине заснеженного палисадника и сказал:

— Вот твоя резиденция. Отдыхай на здоровье.

Лениво ворохнулась и сразу же погасла мысль: «С каких это пор капитан Величко стал квартирьером?» А, не всё ли равно! Лишь бы спать…

Но лечь раньше чем через час не удалось. Надо было устроить и накормить солдат, произвести большую чистку и пристрелку оружия и пополнить боекомплект. Моему взводу достались два дома, хозяева которых еще не появлялись, так что расположились привольно — по два расчета в каждом доме. Сразу же затопили русские печи и получили обед: из экономии времени повар выдавал и первое и второе разом — гороховый суп и гречневую кашу в один котелок. Отяжелевшие и сонные уселись за полную разборку пулеметов. Вычистили, смазали, сменили прокладки, охлаждающую жидкость, перемотали сальники и, вытащив «максим» на улицу, тут же возле крылец опробовали на зенитном прицеле, к вящему восторгу ребятни. Мальчишки вертелись под ногами и ссорились из-за стреляных гильз — подняли немыслимый галдеж. Дед Бахвалов, расстегнув поясной ремень, пригрозил:

— Сейчас я вам, мазурики, вложу ума! Оглушили совсем — хоть уши затыкай.

Но мальчишки только смеялись:

— Так и испугались. Вы же не фрицы!

Непочатов сказал мне:

— Идите отдыхать. Ленты и без вас набьем. Я прослежу. Часовых надо?

— Никаких часовых. Народу полная деревня. Оставьте в каждом доме по дневальному, и всё.

Василий Иванович улыбнулся:

— Это обязательно. Не нашкодили бы чего эти бесенята, — кивнул он в сторону ребячьей толпы. — Так и рвутся к оружию. Ишь раскричались, галчата. Где патроны брать, товарищ младший лейтенант? Все старшины давно на месте, только нашего Макса черти с квасом съели…

— Займем у стрелков, не ждать же старшину. Куда он, прохвост, провалился? И Тимошенко, как назло, не видно.

Старший лейтенант Рогов сказал:

— Патронов я, конечно, дам; как не дать, но, между прочим, вашему Ухватову при первой же встрече скажу пару теплых слов. Болтун несчастный! Сколько надо патронов?

— Ящика хватит. Я сейчас пришлю Непочатова.

Евгений Петрович улыбнулся:

— Хорошо. Ну, а настроение как?

— Отличное. Только уж очень спать хочется.

— И не говори. Самого ноги не держат, чуть-чуть носом по земле не прошелся. Иди отдыхай. Покажи моему связному, где вы устроились.

В наступлении Евгений Петрович явно повеселел. Несмотря на внешние признаки переутомления, был бодр и оживлен. У него даже голос появился. На одном из привалов Варя мне сказала:

— Как подменили человека: так весь и светится изнутри.

В домике хозяйничала маленькая симпатичная старушка в большом черном платке, концы которого перекрещивались на груди и были стянуты на спине в тугой узел.

— Меня зовут Дарья Тимофеевна, — улыбаясь, певуче сказала она мне. — Раздевайтесь и будьте как дома. Вот только угощать вас нечем. Одна картошка, да и та мороженая, сладкая, — в рот не взять. Такая досада…

— Благодарю, мне ничего не надо.

Из-за бабушкиной спины выглядывали две головенки: голубоглазая девочка лет пяти, с льняными косичками, и мальчик постарше, с темными пытливыми глазами. На кухне в углу на табуретке, сгорбившись и бессильно уронив руки, сидела молодая, очень красивая женщина. Большие черные глаза равнодушно скользнули по моему лицу и снова скрылись в тени густых стрельчатых ресниц. Женщина не ответила на мое приветствие, зябко передернула плечами и отвернулась к окну.

«Однако… — подумала я, — однако… Как видно, не все нам рады. Пожалуй, с такой красотой и при немцах жилось не так уж плохо».

Дарья Тимофеевна провела меня в маленькую горенку. Я бросила свою шубу на пол, пристроила в изголовье полевую сумку — память Федоренко — и стала снимать валенки.

Старушка вынырнула из-за ситцевого полога, возмущенно всплеснула руками:

— Да что же это вы?! На полу?! И не выдумывайте, ради бога! Ждали, ждали, и вдруг этакое… — Она проворно раздвинула полог и хлопнула рукой по зеленому сатиновому одеялу: — Вот сюда ложитесь. Я всё чистое постелила.

— Да что вы?! — в свою очередь вскричала я. — Я же грязная, как семь трубочистов, и потом…

— Никаких потом, — категорически возразила хозяйка, — свои руки — выстираем. Только и делов. Спите, а я ужо воды чугун нагрею. Встанете, за милую душу вымоетесь. — Она кивнула головой в сторону кухни, шепотом сказала:

— Не обращайте внимания. С детишками и то не разговаривает. Вроде бы не в себе немного.

— Это ваша дочь?

— По бумагам племянницей значится, а так чужая. Мне ее подселили с ребятишками. Да и то сказать, теперь они, божьи души, мне как кровная родня всё равно. Вместе при немцах бедовали. — Дарья Тимофеевна, что-то вспомнив, нахмурила безбровое лицо, тяжело вздохнула и уже громко спросила:

— Нет ли у вас немного йода? Бинтика-то не надо, я старую наволочку разрезала, а вот ёдку нету.

— А что случилось?

— С пальцем у нашего парня плохо. Никак не заживает. Грязь в рану, что ли, попала…

— Порезал?

Старушка опять вздохнула:

— Кабы порезал — полбеды. Отто отрубил. Денщик, огрызок собачий, ни дна ему, ни покрышки. Зеркальце у него пропало, с голой девкой на картинке, вот он и привязался к Славику. Взял и отрубил мальчонке пальчик секачом, нечистый дух. А секач-то у нас ржавый, вот и не заживает… Кабы лето, так можно было бы травкой, а сейчас какое же лекарство? Мучается ребенок. Матери-то недо него…

«Изуродовать ребенку руку! — в ужасе подумала я. — До чего может дойти фашист…»

— Куда же вы? — всполошилась хозяйка. — Отведу вашего Славика на медпункт.

— Да не беспокойтесь вы, ради бога! Нам бы только ёдку…

На я уже была на кухне.

— Пошли-ка, Славик, на перевязку. Не боишься?

— Ну что вы, тетя! — бойко возразил мальчуган. — Я же как папа. «Папа-то папа, а вот мама твоя как будто не того…»

Я направилась было к Варе, да передумала: спит она уже наверное, измучилась. Пойду-ка я в санвзвод. Если даже наш фельдшер Козлов и улегся — разбужу, мужчина всё-таки.

Деревня была большая, дворов на двести. Санвзвод расположился на самой окраине. Я шла по середине улицы, спотыкаясь, как пьяная, и беззастенчиво, во весь рот, зевала. Рядом, заглядывая мне в лицо, бежал Славик.

— Тетя, а что вы так воете? — вдруг спросил он.

— Я засмеялась. И впрямь вою. Даже скулы заболели.

— Спать я, парень, хочу, вот и вою. Сколько тебе лет?

— Уже девять с половиной. Если бы не война, я бы теперь ходил в третий класс. А при немцах никто не учился.

— Значит, обижали вас немцы?

Да нет. Штурмбаннфюрер не велел нас обижать. Он сказал, что наша мама, как королева, — ответил простодушный малыш. — А это всё денщик Отто. Он и с бабушкой Дашей всегда ругался. Возьмет и напоит свою собаку из бабушкиной кастрюли или плюнет в бабушкино ведро с водой. Такой хулиган. И врун он, тетя. Наврал на меня, что я зеркальце взял.

— Отто был плохой, а немецкий майор хороший?

— Это штурмбаннфюрер и есть майор? Нет, и он был плохой. Он приказал застрелить из пулеметов цыган. Много цыган и маленьких цыганяток тоже. Их вон там во рву зарыли. Мы потом бегали смотреть. Земля так и дышала, как живая… Так страшно, тетя, было… И тетю Олю — партизанку — майор повесил. Тети-Олин дедушка так плакал, так плакал, а немцы его за это били. Это майор велел им бить. И дом дедушкин сожгли. А маму нашу майор хотел в Германию отправить. Он говорил: на какую-то выставку. Нет, он тоже был злой, даже хуже Отто. Отто обижал только нас с Катюшкой да бабушку Дашу, а майор всех.

Бедный ты парень! Столько пережить в твои неполные десять лет…

— Ничего, Славик, мы и с майором, и с Отто рассчитаемся. Они за всё ответят сполна.

— Вот и бабушка Даша так же говорит.

«Бабушка, а мать?..»

Пока шла перевязка, я сидела в прихожей и клевала носом, сквозь вязкую дремоту слышала, как за тонкой перегородкой охает и хнычет Славик, а его сонным басом уговаривает фельдшер Козлов.

Разбудил меня Славик:

— Тетя, вы же упадете! Пошли. И совсем не было больно. Я же вам сказал, что я, как папа. — Мальчуган улыбался и вытирал рукавом старенького пальтеца заплаканное лицо.

— Твой папа на фронте?

— Не знаю, тетя. Мы потерялись. Мы с мамой на Волге у дедушки жили. Вы знаете город Жигулевск? Красиво там так… Кругом горы. — Славик улыбнулся, широко развел руками: — Мы с дедушкой вот таких рыб ловили. Вот только забыл, как они называются. А потом нас папа позвал к себе. Мы приехали в папин город, и уже была война. И папа нас не дождался. Куда-то уехал. Мы всё ждали и ждали, а он всё не ехал за нами. И мы приехали сюда и стали жить у бабушки Даши.

— В каком же городе работал твой папа?

— Не знаю, тетя. Забыл. И Катюшка не знает. А мама и бабушка не говорят.

…Я долго стояла перед белоснежной постелью и глупо ухмылялась. Простыня, заглаженная аккуратными квадратами, полотняная наволочка и пододеяльник с кружевами… Где, в каком тайнике сохранила Дарья Тимофеевна всё это довоенное великолепие? Было просто немыслимо улечься на это царское ложе: ведь всё равно не уснешь — совесть покоя не даст.

Я содрала с кровати белое одеяние, всё аккуратно свернула и сложила на табуретку. Сразу успокоилась. Сунула под подушку полевую сумку и бинокль. Не раздеваясь, юркнула под одеяло, положив рядом заряженный автомат. Уснула мгновенно.

Меня разбудила Паша-ординарец. Пашин пламенный чубчик посерел и свалялся, как пучок кудели. Глаза от бессонницы красные, с набрякшими веками.

— На совещание, — сказала мне Паша, — быстренько. Почти все уже собрались.

— Паша! — вскричала я плачущим голосом. — Черт бы побрал твоего неугомонного комбата! Когда же он спит, дьявол железный?

Паша скупо улыбнулась:

— На сей раз не комбат. Капитан Величко будет беседу о бдительности проводить.

— И капитана Величко черт побрал бы! Нашел время…

Беседа оказалась неожиданно интересной. Капитан Величко тактично, но тем не менее, ядовито распекал нас за отсутствие бдительности. Серые напористые глаза капитана глядели укоризненно и умно, высокий лоб бороздили глубокие озабоченные морщины.

Что такое? Мы непростительно беспечны? (Задремала, как сурок.)

— …Немецкая служба СД на временно оккупированной территории широко распустила шпионские щупальца. Особенно много агентов было завербовано здесь, в зоне действия большого партизанского соединения. Не более месяца тому назад в десяти километрах отсюда был схвачен и замучен знаменитый партизанский командир. Подпольная его кличка — товарищ Буран. Он стал жертвой гнусного предательства. И руку к этому приложил не кто иной, как Семен Криворотое, которого вы так поспешно отправили к праотцам…

Капитан Величко человек образованный, хорошо воспитанный. Он так и сказал: «Вы отправили». А ведь фактически-то судьбу Семена единолично решил комбат Радченко. Впрочем, капитан Величко прав. Разве кто-нибудь из нас усомнился в справедливости комбатовского решения? Протест выразил один капитан Степнов, да и то недостаточно энергично. Так что Сенька Косой был расстрелян с нашего молчаливого одобрения. А как же иначе? С изменниками разговор короткий: предал Родину — к стенке! И никаких гвоздей, как говорит дед Бахвалов. Я абсолютно уверена, что так думает большинство моих однополчан.

Я взглянула на комбата. Он сидел мрачнее тучи, упрятав глаза за нависшими бровями, на широких скулах полыхал темно-кирпичный румянец. Мне подумалось: «Этот сам себя судит. Уж во второй раз не ошибется».

И о немецких зверствах напомнил капитан Величко, упрекнул нас в равнодушии к вопиющим фактам.

— …За деревней есть старый противотанковый ров, доверху заполненный трупами. Здесь немцы расстреляли несколько сот евреев, вывезенных из Смоленска, и уничтожили целый цыганский табор. Об этом знает каждый деревенский ребенок. Деревню Устинку, где был схвачен товарищ Буран, фашисты сожгли вместе с жителями, включая грудных младенцев. И об этом знают все местные жители. Да и вы, наверное, слышали? А вот ни один не пришел и не доложил. После войны мы должны будем предъявить оккупантам огромный счет за все их злодеяния. Нас, впереди идущих, местное население встречает особенно тепло. Советские люди немало натерпелись от фашистов и их пособников. Они многое знают и скрывать не будут. Надо только уметь слушать и смотреть…

Вот ведь, оказывается, как получается, если умного человека послушать. У меня даже сонливость прошла. Верно, черт побери! Никто из наших не пришел к капитану. И я не пришла, когда услышала от Славика о расстрелянных цыганах. И про Славкин палец никому не рассказала. Вроде бы меня всё это и не касается. А кого же касается?..

Закончил капитан так: бдительность, бдительность и еще раз бдительность!

Я заколебалась: сказать или не сказать о своих подозрениях в отношении жилицы Дарьи Тимофеевны?.. А вдруг она просто больна или, может быть, ее тревожит неизвестная судьба мужа… Ну что, собственно, я особенное заметила: что она молчалива и грустна, что не смотрит на меня? Так ведь она и не обязана со мною целоваться. Нет, не скажу. Понаблюдаю еще. С этими мыслями я вернулась на отведенную квартиру и снова… улеглась спать.

Проснулась от грохота. Над деревней ревели самолеты, бомбили и щедро рассыпали пулеметные очереди. Спросонья подумала: «Только вас и не хватало». Вставать не хотелось. Услышала плачущий голос Дарьи Тимофеевны:

— Катюшка! Катюшка! Да куда ж ты запропала, негодница этакая! Славик, Славик! Ведь убьют, убьют, проклятущие! Ксеня! Что ты сидишь, как каменная?

Хлопнула входная дверь, и старушка завопила уже на улице, под окнами. Значит, ее зовут Ксения. Красивое имя.

Удар. Еще удар где-то совсем рядом. Во дворе что-то тягуче заскрипело и обрушилось. Дом вздрогнул от фундамента до самой крыши.

«Живы ли мои ребята?» — как молния обожгла мысль. Босиком выбежала из спальни. На кухне в прежней безучастной позе сидела Ксения.

— Идите в укрытие — крикнула я на ходу. Она даже не посмотрела в мою сторону.

Бомбежка уже кончилась. Самолеты уходили на запад. Два моих дома стояли на месте. Непочатов от крыльца успокаивающе махал рукой. Всё в порядке. Можно досыпать.

Опять легла. Сразу задремала. Вдруг голос во сне, как наяву:

— Погиб поэт!

«Погиб поэт. Невольник чести. Пал…» А голос еще громче:

— Поэта убило!

Какого поэта? Откуда здесь поэт? Нет, это уже не сон. Сунула ноги в валенки и снова выскочила на крыльцо. У самого дома стоял капитан Величко. Спросил:

— Что же это ты маху дала? Надо было бы хоть парочку на зенитных оставить.

Я могла бы ответить, что не получала от начальства такого приказа, но только буркнула:

— Оружие тоже отдыха требует. — Поинтересовалась: — Какого там поэта убило?

— Погиб корреспондент «Комсомольской правды». Молодой талантливый поэт. — Капитан назвал фамилию.

В третий раз улеглась и опять ненадолго. Пришел расстроенный Непочатов, прямо с порога доложил:

— Погиб Раджибаев.

— Как же так? — растерянно спросила я.

— Осколок с улицы залетел. Он спал у самого окна. Мы даже не сразу и заметили.

Ах, Дусмат-ака, Дусмат-ака! Какая обидная смерть… Не в бою. Вот уже и двоих потеряли. Сначала Абрамкина, теперь Раджибаева…

Надо было идти доложить. Но Непочатов сказал:

— Я уже сообщил. Погибшего мы отнесли к штабу батальона. Там их несколько человек. Будут хоронить вместе. Прикажете подъем?

— Да нет пока. Пусть люди отсыпаются. Только все должны быть наготове. Пошлите Гурулева узнать, будет ли ужин. Кухню не прозевайте.

Уснуть я так больше и не смогла. К моим хозяевам кто-то пришел. Чей же это голос? А, это капитан Величко. Вот кому не спится-то. В кухне вдруг истерично заплакала мать Славика. Дарья Тимофеевна вскрикнула:

— Ксеня!

Плач оборвался. Что-то тихо и, как мне казалось, гневно, говорил капитан. Я злорадно подумала: «Добрался-таки. Молодец. Вот это оперативность… Прощупай, прощупай, чем дышит гордая красавица…»

Узкая дверь моей горенки растворилась бесшумно, в дверном проеме, как в раме зеркала, возникла статная фигура капитана Величко.

— Выспалась?

Я села на кровати и со злостью пнула кулаком в подушку. Из-под полосатой тиковой наволочки в разные стороны брызнули пушинки.

— Выспишься тут! То одно, то другое. Солдат погиб. Капитан нахмурился:

— Семь человек погибло.

Я кивнула головой в сторону кухни, шепотом спросила:

— Ну как она там? Созналась?

Капитан, видимо, не понял. Густые брови удивленно поползли вверх:

— В чем созналась?

— Тише. По-моему, она шпионка. Я хотела вам рассказать…

Мой собеседник аккуратно переложил постельное белье с табуретки на подоконник, плотно уселся и только тогда спросил:

— Почему ты так подумала?

— Очень уж она красивая. Шпионки ведь все красивые, верно? И потом, странная какая-то, вроде бы и не рада, что мы пришли.

Капитан Величко усмехнулся, тут же снова опять нахмурился и, глядя мне прямо в глаза, тоже шепотом сказал:

— Она жена товарища Бурана.

Кровь горячей волной хлынула мне в лицо. Я растерянно промямлила:

— Товарищ капитан, милый, дорогой, как же это?.. Ах я дура, набитая дура! Такое подумать о честном человеке!.. У нее горе, а я… — От огорчения у меня навернулись слезы.

Я специально тебя сюда поселил, чтобы Ксению Николаевну меньше беспокоили. Мы еще в обороне знали, что здесь находится семья партизанского командира. Ладно, не расстраивайся. Я и сам не лучше начинал. Помню, в сорок первом коменданта штаба дивизии в шпионаже заподозрил. Отошел он в сторонку от штаба, чтобы ракетницу новую испробовать, а я его за шиворот: шпион, кричу, сигнальщик! — Капитан тихо засмеялся.

— Славный он какой, этот пожилой чекист, — всё понимает с полуслова…

— Но ведь хозяйка могла нечаянно проболтаться! — вслух подумала я.

— Дарья Тимофеевна надежный человек. Партизанская подпольщица.

Ну и ну! Эта маленькая озабоченная старушка — партизанка?! Чудеса да и только. Вот так проявила бдительность! Своих не узнала…

Командир полка сдержал обещание: мы отдыхали ровно сутки и ушли только на другой день на рассвете. А накануне вечером Дарья Тимофеевна нагрела два больших чугуна воды и, заперев детей в горенке, загнала меня в корыто. Я вымылась с наслаждением и сразу почувствовала себя бодрой и совсем здоровой. Очень не хотелось надевать грязное, насквозь пропитанное потом белье. Но и тут выручила милая старушка. Она подала мне мужскую рубашку и кальсоны из грубой желтоватой бязи и заговорщически подмигнула:

— Наше, партизанское. Сама шила.

Но самое удивительное было впереди. Едва мы уселись ужинать по-семейному, опять пришел капитан Величко, а с ним молодой бородач в рыжем гражданском полушубке, с немецким автоматом через плечо. Прямо с порога незнакомец заключил Дарью Тимофеевну в богатырские объятья и трижды с нею расцеловался. Старушка всплакнула, зачастила вопросами:

— Феденька, голубчик ты мой, да откуда же ты взялся? Наши-то все живы-здоровы? Из лесу вышли, ан нет еще?

Улыбаясь глазами, Федя-партизан весело ответил:

— Все живы. Мы сейчас, тетя Даша, в Рождественском стоим. Приказа ждем. Вот меня и послали вас проведать. Вижу, что у вас тоже всё благополучно. А мы волновались, ведь бой у вас в деревне был. — Он поцеловал руку Ксении Николаевне, задумчиво погладил по голове Катюшку, потом Славика, молча поклонился мне и вдруг ловко, как заправский фокусник, извлек из кармана полушубка бутылку водки, а из-за пазухи буханку солдатского хлеба, вопросительно посмотрел на хозяйку дома:

— Тетя Даша, как вы думаете, выпить сегодня не грех? А?

Дарья Тимофеевна засияла сразу всеми морщинками-лучиками, на старинный манер пропела:

— Милости прошу к столу, дорогие гости. Чем богаты — тем и рады. Не обессудьте.

Когда водка была разлита в толстые стаканы зеленоватого пузырчатого стекла, веселый бородач воскликнул:

— Выпьем за героическую партизанскую бабушку Дарью Тимофеевну Обухову!

Славик, во все глаза глядевший на молодого партизана, восторженно завопил:

— Выпьем за нашу бабушку! Наша бабушка герой! Ура!

Дарья Тимофеевна смутилась, махнула сухонькой ручкой:

— А, какой там герой. Натерпелась страху, и ладно. Выпьем лучше за наших освободителей. За Красную Армию! — Она первая выпила всю водку до дна и засмеялась. — Сроду я ее не употребляла, а тут, на-кось тебе, соколом проскочила. Погодите-ка, ребятушки, еще на радостях плясать пойду.

Второй тост предложил капитан Величко:

— За наших доблестных партизан! Славик, кричи громче «ура».

Ксения отпила из своего стакана один глоток и тихо заплакала.

— Ну вот, — недовольно протянул Славик, — опять она плачет! Тетя, — обратился он ко мне, — сведите маму к вашему доктору. Такой хороший доктор, сразу палец перестал болеть. Тетя, как вы думаете, он умеет лечить туберкулез? Это у нашей мамы туберкулез…

— Да что ты говоришь?! — всплеснула я руками. Дарья Тимофеевна хитро мне подмигнула:

— Был туберкулез, да весь вышел. Немецкий доктор Альберт Карлыч справку Ксене такую сделал, чтоб в Германию не угнали. Хороший был человек, хоть и немец, дай бог ему здоровья. Жалел нас. Всё бывало, говорил: «Мутер, война плохо. Фашисты — очень плохо». Жив ли, сердяга?

— И Ганс был хороший, — тихо сказал Славик. — И веселый такой.

— Ганс котеночка нам принес, когда Отто убил нашу Мурку, — подала голос Катюшка. Она уютно устроилась на коленях у капитана Величко и тихонечко, как мышка, хрустела сухарем.

— Мурка была старая, — пояснил Славик, — не могла мышей ловить. А кушать хотела. И утащила у Отто маленький кусочек колбасы. Ведь она не знала, что Отто фашист, ведь правда же? А он за это Мурке глаза гвоздем выколол…

Катюшка взмахнула длинными, стрельчатыми, как у матери, ресницами, из широко распахнутых голубых глазенок плеснул недетский ужас. Девочка прошептала:

— Мурка умирала долго-долго…

У меня заныло сердце. Ладно, что кошке, а не тебе… Фашист на всё способен… Проклятые!

— А котеночка нашего рыжего Отто в колодец бросил, — горестно сказал Славик.

— Да хватит вам об этом белоглазом уроде! — прикрикнула Дарья Тимофеевна. — Нашли, о ком говорить, чтоб он провалился в тартарары. Прости ты, господи!

— Вот на Волгу к дедушке вас отправим, — сказал капитан Величко, — там отдохнете, забудете и Отто и всех фашистов.

«Вряд ли, — подумала я, — детская душа впечатлительная. Всю жизнь будут они помнить Отто-садиста».

— На Волгу! На Волгу! — радостно закричал Славик. — Мы едем к дедушке? А когда, дядя, завтра?

— Ишь ты какой прыткий, — усмехнулась Дарья Тимофеевна, — вынь да положь. Бумаги надо сперва выправить.

— Выправлять ничего не надо, — возразил капитан Величко. — На днях к вам зайдет человек и всё оформит.

Славик вопросительно на него посмотрел:

— И бабушка поедет?

Ответила сама Дарья Тимофеевна:

— А что ж? И поеду. Теперь тут и без меня обойдутся, Пущу на жительство погорельцев да и укачу. — Она ласково погладила мальчика по голове: — Куда уж мне без вас? Сердцем приросла…

— А как же папа? — пытливые глаза ребенка тревожно шарили по нашим лицам. — Приедет, а нас нет!

Дарья Тимофеевна, бородач и капитан тревожно между собой переглянулись. Ксения вскрикнула и, упав головой на стол, зарыдала.

— Папа сюда не приедет, — очень спокойно сказал капитан Величко. — Он воюет. А после войны приедет прямо на Волгу.

— И верно, — согласился Славик. — Ведь он же знает, где живет дедушка. Мама, да не плачь ты! Папа всё равно нас найдет!

Ксения заплакала громче. Ее стали утешать старушка и Федя-партизан. Федя морщился, как от зубной боли, жалостливо моргал широко расставленными добрыми глазами и говорил совсем не то:

— Звери. Их надо уничтожать, как чумных микробов.

Дарья Тимофеевна, ища у нас сочувствия, сокрушенно развела руками:

— Ну что мне с нею делать? Совсем себя извела. Хоть бы вы ей сказали…

Но мы с капитаном молчали. Что тут можно сказать? Чем утешить?

После скудного ужина я спросила:

— Дарья Тимофеевна, да как же вы не боялись-то? Ведь фашисты могли вас схватить.

Старушка улыбнулась:

— Как не бояться? Боялась. Не за себя. Мне что? Пожила, седьмой десяток разменяла. За Ксению боялась да за ребятишек. Хоть и надежные документы партизаны Ксене достали, а всё ж таки всякое могло случиться. И за связных боялась, что из лесу ко мне приходили. Сенька-то Косой, бывало, как гад, вокруг моего дома ползает. Точно сердце его песье чувствовало… Анну Яковлевну так жалко! Царствие ей небесное, пресветлой душеньке. Феденька, поп-то наш жив? Панихиду хочу заказать…

Федя-партизан засмеялся:

— А что ему станется? Жив-здоров. Только он, тетя Даша, вряд ли теперь будет служить. Ведь нарушил заповедь «Не убий».

— Ну и ну! Поп — партизан!.. Нет, но Дарья Тимофеевна! Какова старушка? В семьдесят лет сердце в строю. А как-то там моя милая бабка?.. Ничего не знать о близких почти два года!.. Дновский район — партизанский, край. Вряд ли непокорная бабушка будет подчиняться немцам. Наверняка помогает партизанам. Сколько же сейчас Димке лет? Кажется, одиннадцать… А Галина уже меня догоняет. Ох проклятая война…

Пошли смоленские глухие места: лес без конца и края. Всё время валит влажный снег. Отсыревшие полушубки кажутся непомерно тяжелыми. Мокрые валенки, как дубовые колоды, тормозят натруженные ноги. Маскировочные халаты испачкались, порвались.

Солдаты с трудом тащат тяжелые волокуши. Как и не было передышки… Не слышно ни шуток, ни смеха. Бодро держатся только двое: дед Бахвалов да мой учитель узбекского языка Хаматноров. На коротких привалах Василий Федотович развлекает товарищей прибаутками и побасенками. А Хаматноров, приунывший было со смертью Раджибаева, вновь ожил: песни поет. Певец он, правда, не ахти какой: поет нудно и довольно визгливо, но всё-таки песня, а не тягостное молчание. Сочиняет на ходу:

«…Дорога длинный, а сухарь короткий. Пулемет большой, а котелок маленький. Вперед, вперед, русский народ! Узбекский народ! Не дать бы Гитлеру-басмачу ни одной пиалы воды из арыка…»

Каждую песню Хаматноров заканчивает ругательством в адрес немецкого аллаха. Солдаты оживляются, похохатывают. Певец доволен, морщит в улыбке рябоватое лицо и за тяжелыми темными веками прячет от меня лукавые раскосые глаза. Ну что тут делать? Отчитать? Аллах с ним, пусть поет!..

Из-за снежных заносов и бездорожья отстает артиллерия. А наши минометчики вынуждены экономить каждую мину — обозы с боеприпасами тоже отстают. На одном из привалов комбат Радченко нам сказал:

— Пулеметчики, на вас вся надежда. Не подведите! Командир взвода противотанковых ружей младший лейтенант Иемехенов обиделся:

— А на нас нет, однако, надежда?

Комбат улыбнулся, в тон маленькому бронебойщику ответил:

— Есть, однако, и на вас надежда. Молодцы!

На широких скулах Иемехенова запылал самолюбивый румянец. Что с него взять? Мальчишка — девятнадцать лет… А иемехеновцы и в самом деле молодцы — надежно прикрывают мои пулеметы, без промаха бьют по вражеским огневым точкам.

Иемехенову, как и мне, в бою приходится работать ногами больше, чем головой: где ружье замолчало — туда и катится на своих проворных ногах. У него, как и у меня, нет связного — уставом не положено. Бронебойщик даже ракетницу не носит и не признает никаких сигналов, кроме своего звонкого голоса.

Да, управлять огнем в бою командиру взвода приданных средств нелегко. Под руками только одна огневая точка, остальных иногда даже и не видно. Лежишь и слушаешь во все уши: которая работает, которая нет. Хорошо, что у каждого моего «максима» свой особенный голос. Вот умолк левофланговый. Что там? Задержка? Смена позиции? Погиб расчет?.. Надо бежать, невзирая ни на какой огонь.

Мой собрат по оружию Федор Хрулев убит под Борщёвкой. Аносов пока держится, и я держусь. Евгений Петрович меня бережет, снабдил все расчеты ракетницами. По уговору я всегда нахожусь в центре роты. Зеленая ракета от Лукина: «Меняю позицию!» Красная от Нафикова: «Задержка. Справимся сами!» И я сигналю ракетами: «Вперед!», «Смени позицию!», «Подтяни пружину!», «Сбор!». Минута, две, три, пять… Пулемет молчит, а сигнала нет — значит, дело плохо: бери ноги в руки.

На рассвете подошли к деревне Барки. Деревня на ровном месте, как на столе, — дворов на сто, не меньше. Сады и палисадники в стеклянном инее, над заснеженными крышами ни единого дымка, никакого признака жизни.

Перед деревней полукругом от сарая к сараю из больших снежных комьев сложена стена в человеческий рост. В стене круглые дыры — бойницы, а есть ли кто за стеной — неизвестно.

До снежной крепости хорошая тысяча шагов. Сюда бы парочку полковых пушек — остался бы от стены один пшик. Но пушек нет, а деревню брать надо. Рвануть бы с ходу эту тысячу шагов, и делу конец. Но есть приказ комбата: зарыться по уши в снег. Наш комбат осторожен — бережет людей. Он тоже всегда в центре своего наступающего войска. Вот он лежит рядом со старшим лейтенантом Роговым, над неглубоким снежным окопчиком поднимается легкий парок. Проворная Паша и связной Евгения Петровича в две лопатки окапывают свое начальство. Комбат сосредоточенно разглядывает деревню в бинокль. Хмурится. Молчит. Думает. А мы ждем. Пожалуй, комбат прав — рвануть дело нехитрое, а если погубишь батальон?.. Нет, в наступательном бою нужна не только храбрость, но и ум и солдатская смекалка.

Рядом со мной, обдав меня колючей снежной пылью, шлепнулся комсорг батальона. Лева Архангельский тоже всегда в центре наступающих. Обмороженный красный нос порядком портит Левин портрет, но Лева не унывает: в черных глазах по-прежнему скачут горячие огоньки. Лева что-то мне рассказывает вполголоса, но я не слушаю. И бинокль навожу не на деревню, а на свои пулеметы. Слева окапывается Лукин, справа Непочатов, впереди, в пяти шагах от меня, торопливо зарываются в снег «мазурики» деда Бахвалова. Где-то за моей спиной в резерве пулемет Нафикова, но я даже не оглядываюсь. Нафиков свою задачу знает. Поговорить бы с Шамилем по-дружески, сказать бы что-то такое умное, ободряющее, но в сутолоке наступления некогда даже осмыслить вчерашний день. А надо бы!.. После гибели отца парень замкнулся, стал заметно нервничать. Но всё равно в бою на Шамиля положиться можно, — стиснув зубы, будет драться до последнего патрона…

Ага, вот что сказал Лева: «Артиллерия на подходе». Ну что ж, очень хорошо. Какая же война без артиллерии? Скучно без пушек — вроде бы и не настоящий бой…

Дед Бахвалов, выдирая из бороды тонкие льдинки, сказал:

— Ни лешего не видно. Может быть, вперед подвинуть, товарищ взводный? Ась?

— Ну что ж, давайте на пятьдесят, — согласилась я.

Комбат поднялся во весь рост, — что-то придумал. Прошло еще долгих десять минут, и роты Павловецкого и Горшкова двинулись в обход: пошли гуськом по снежной целине — одна направо, другая налево. Значит, немцам придется отбиваться одновременно с трех сторон. Роты двинулись, а из деревни ни единого выстрела: не видят они, что ли, наших приготовлений?.. А может быть, там и нет никого, а мы лежим!

Взвод Лиховских, развернувшись в редкую цепь, двинулся вперед, прямо на снежную крепость. Проходя мимо нас, лейтенант помахал нам рукой. Лева крикнул: «Петро, ни пуха!» — и убежал на левый фланг.

Едва разведка миновала новую позицию деда Бахвалова, дыры-бойницы ощетинились пулеметным огнем. Косые свинцовые струи понеслись над полем; великий инстинкт самосохранения вдавил наши головы в снег. По флангам ударили вражеские минометы, — немцы разгадали наш маневр. Теперь держись, солдат!

— Пулеметчики! — рявкнул комбат простуженным басом.

И чего, спрашивается, рявкает? Не даст солдату опомниться, пересилить чувство страха, убедиться, что смерть пронеслась мимо…

— Пулеметчики, матерь вашу!!.

Свинцовый ветер перед самым лицом закручивает белые спирали, снежная хвиль запорашивает глаза. Смертоносные живые нити тянутся над самыми головами; пули повизгивают зло и хищно. Что-то с влажным чмоканьем тяжело шлепает по снегу. Крупнокалиберный, чтоб он, анафема, провалился! Бьет с левого фланга вдоль всей нашей цепи, а из-за снежной стенки ему вторят не меныце четырех станкачей…

Солдаты понемногу приходят в себя, цепь начинает огрызаться. Первым по моей команде открывает огонь дед Бахвалов — деловито и, как всегда, не спеша расстреливает самый левый угол снежной стены, из-за которого тяжело и глухо, как пневматический молот, ритмично постукивает крупнокалиберный пулемет. В этом же направлении ведет косоприцельный огонь Непочатов. Пулемет Лукина заливается на всю ленту, рассеивая пули на ширину всего снежного завала. С сухим треском работают «Дегтяревы», раскалываются винтовочные залпы. Противотанковые ружья почему-то бьют неприцельно: в разных местах насквозь прошивают снежную стену — завал. Я поймала пробегавшего мимо Иемехенова за оборванную полу маскировочного халата, дернув, приземлила рядом с собой, закричала прямо в его большое смуглое ухо, торчащее из-под криво надетой каски:

— Куда ж ты бьешь, кривоногий чертушка? Лупи по крупнокалиберному!

— Ладно, однако, — согласился бронебойщик и юрким шариком покатился на свои позиции. Через несколько минут все три его ружья ударили в нужном направлении, — левый угол снежной стены рухнул начисто, крупнокалиберный умолк. Но в ту же секунду истошным голосом взревел «ишак» — засыпал минами всё поле перед нашими позициями. От горячих фырчащих осколков снег тает на глазах.

Появились первые убитые и раненые. Вот сигнал от Лукина: «Убито двое». А вот и Непочатов сигналив о потерях. Кто же они?.. Опять заревел «дурило»: мины воют на тошнотворной ноте и с треском лопаются в наших боевых порядках. Впереди, на линии деревни, и слева, и справа тоже идет пальба — это роты Павловецкого и Горшкова загнули фланги. То ли наседают, то ли огрызаются вроде нас, пока не разобрать… Еще минометный залп и еще. Варя, не обращая внимания на огонь, ходит по полю во весь рост, как заговоренная. И санинструктор Шамшурин тоже во весь рост, даже не пригибаясь, тащит кого-то на плащ-палатке. Ошалела наша медицина! Ну погодите, «герои», Евгений Петрович после боя вам закатит отповедь — это он умеет!..

Вот он что-то закричал, а что — не разобрать. Ага, кажется, призывает в атаку. «Лучший вид защиты — это нападение!» — истина, не нами выдуманная. Чем нести потери под огнем…

Очень удачно ударили наши минометы: с одного залпа обрушили половину всей стены слева, в проломе замельтешили черные фигуры. Я просигналила: «Сосредоточенный!» Все три пулемета перенесли огонь на пролом. Беготня у немцев прекратилась. Теперь бы парочку залпов по правому флангу! Но минометы замолчали — мин нет. Зато и «дурило» умолк. Надолго ли?

Где-то слева по-мальчишески звонко пропел Лева:

— Комсомольцы! На линию огня! Ура!

А вот и комбат раскатистым басом:

— Впер-ред! Ур-ра!

Солдаты поднялись дружно, как один. На месте остались только убитые и раненые.

Колышущаяся цепь, с двух сторон обтекая пулемет деда Бахвалова, стремительно ринулась вперед. Комбат обернулся и выразительно погрозил мне кулаком. Поняла: «Не перебей своих!» За комбатом бежала верная Паша, строчила из автомата и высоко вскидывала ноги в больших белых валенках. Комбат опять обернулся назад, что-то прокричал, размахивая над головой винтовкой с примкнутым штыком, как детским игрушечным ружьецом. Я перебежала к пулемету деда Бахвалова. Отстранив наводчика, дед вел огонь сам — хлесткими очередями бил кинжальным по центру, откуда немецкий МГ поливал наступающую цепь свинцом. Наводчик Березин придерживал ленту. Попсуевич, пристроив карабин на коробку с лентой, тщательно целился по вражескому пулемету. Остальные, дуя на обмороженные негнущиеся пальцы, торопливо набивали расстрелянные ленты. Здесь было все в порядке. А где Непочатов? От волнения то и дело запотевают стекла окуляров бинокля. Ага, Василий Иванович передвинулся левее и вперед — ведет фланкирующий огонь. Их теперь пятеро, кого же потеряли?.. Вот кто-то вскочил на ноги и рванулся вперед. Кто же, как не Пырков-бродяга! Непочатов схватил его за шиворот и, как шкодливого кота, несколько раз поторкал носом в снег. Молодец Василий Иванович!

У Лукина теперь только четверо. Пулемет работает зверски — начисто слизывает остатки завала — снежные комья брызжут во все стороны…

У самой деревни цепь вдруг залегла. Оборвав стрельбу, громко охнул дед Бахвалов и закричал, как будто атакующие могли его слышать:

— Вперед, ребятушки! Что ж вы легли, мазурики! Вперед! Бог не выдаст — свинья не съест!

— Сержант Бахвалов! Огонь!

Пулемет снова заработал, давясь и гневно вздрагивая. Снова «ура», и снова поднялась заметно поредевшая цепь. Осталось всего двести шагов. Последний отчаянный рывок — самые длинные, самые трудные последние двести шагов!..

— Василий Федотович, стоп!

Наши ворвались в деревню. Дед повернул ко мне потное улыбающееся лицо и широко перекрестился:

— Аминь! Пошла рукопашня… — и ударом кулака сбил стойку прицела.

— Снимайтесь! Вперед!

Такой же сигнал остальным, и я побежала — вперед. Из-за угла крайнего сарая кто-то маленький и круглый кинулся мне под ноги. Падая, я успела нажать спусновой крючок автомата, и в ту же секунду меня долбанули по голове молотом: из глаз снопом брызнули огненные точки и тут же погасли…

— Вставайте! — Кто-то больно тер мне виски снегом.

Открыла глаза: солдат Иван Седых, до самых глаз обросший серой щетиной, тряс меня за плечи. Голова раскалывалась пополам, боль в затылке была нестерпимой. Но я схватилась за оружие:

— Где же этот гад?

— На заборе проветривается, — ответил Седых. — Поднимайтесь. Некогда мне с вами возиться!

Я даже не представляла, что так может быть трудно подняться на собственные ноги! Но поднялась, уцепившись обеими руками за богатырское плечо Ивана, и тут же снова шлепнулась в снег, ударившись спиной о гулкий от мороза дощатый забор. Опять открыла глаза. Иван Седых присел передо мною на корточки. Куда-то показал пальцем.

— Вон он, который вас долбанул прикладом. И штыком бы пырнул, зараза, кабы не я. — Голос солдата доходил откуда-то издалека, сознание мутилось.

В деревне было уже тихо, бой гремел где-то впереди.

— Спасибо, брат, — сказала я Ивану и махнула рукой вперед. — Иди.

Но прежде чем уйти, мой спаситель закричал во всю силу легких:

— Санитары! Санитары!

Прибежала запыхавшаяся Варя. Стала совать мне прямо в нос что-то остро пахучее, терла виски колючей шерстяной варежкой. Подхватив под мышки, пыталась куда-то тащить.

— Брось! Мне надо к своим солдатам… Дай три пирамидона.

Я с трудом проглотила таблетки одну за другой, заела снегом и с помощью Вари встала на ноги, на сей раз твердо. Держась за голову и не видя от адской боли ничего вокруг, пошла, пошатываясь, в сторону выстрелов.

Из-за полуразрушенного дома выскочили Нафиков и молодой пулеметчик Егорычев. Как на носилки посадили меня на руки и понесли.

Бой уже кончился. Батальон собирался на окраине деревни, на кладбище. Офицеры совещались, подсчитывали потери. Солдаты шумно обсуждали минувшую схватку. Кто-то восторженно рассказывал:

— Комбат ка-ак схватит его за ноги, ка-ак крутанет! И об угол! Из него и дух воя…

А я лежала на чьей-то заснеженной могиле и была не в силах поднять тяжелую гудящую голову. Я хотела сказать лейтенанту Лиховских, что у него кровоточит большая царапина на левой щеке, и не могла. Подошел комбат, постоял возле меня, буркнул:

— Зеленая, как лягушка.

— На каске вмятина с ладонь, — сказал ему Лиховских.

— В рукопашном бою надо глядеть в оба, а не мух ловить! — сказал комбат. Не сердито сказал.

— Если бы я хоть видела рукопашный бой, так не было бы так обидно… Растяпа…

Потом я лежала в пустом доме на голой лавке. Возле меня хлопотала Варя. Она прикладывала к моему затылку холодные компрессы и оплакивала своих сибирских земляков, называла имена, фамилии и попутно утешала себя и меня:

— Ну и им, сволочам, досталось. Сколько их наши набили! Вот проклятые эсэсы — в плен ни один! Своих троих повесили — вот до чего дошло… Сдаться они, что ли, хотели? А может быть, эти трое были и не эсэсы… Кто их разберет.

Вот и еще один населенный пункт взят. Не Смоленск и даже не Дорогобуж, к которому мы так стремимся. Наш немногословный комбат составит лаконичное донесение: «Освобождена деревня Барки». Вот и всё.

«Дорога длинный, а сухарь короткий…» — никогда больше не споет Хаматноров свою нескладную солдатскую песенку… А в далекой Тюмени не дождутся отца дети пулеметчика Решетова.

Ночью благополучно форсировали реку Осьму, а на рассвете неожиданно легко заняли деревню Татарка. Привели в порядок оружие и снова в наступление.

Впереди на горушке, примерно в километре от Татарки, деревня Заманиха.

Из деревни вдруг вывалился десяток небольших танков. Черные машины юзом скатились с пригорка, буксуя на снегу и плюясь огнем, поползли по снежной целине прямо на нашу жидкую цепь. Кто-то закричал благим матом: — Танки! Братцы, спасайся!

— Молчать! — взревел командир роты. — Застрелю, как гада! Гранаты, бутылки к бою!

Я подумала: «Откуда у Евгения Петровича такой голос, ведь обычно он говорит почти шепотом».

Было не по себе. Голое поле: никакого укрытия, даже окопаться не успели. С тоской оглянулась: спасительные деревенские постройки были в четырехстах метрах.

Прячась за танками, густо валила вражеская пехота.

— По смотровой щели! — отчаянно закричал слева от меня Нафиков.

— Нафиков! Нафиков! Отставить! — закричала я во всю силу легких. — Пропустите танки! Танки пропустите!

Но Шамиль не услышал — застрочил его «максим». И сразу же головной танк взял курс на пулеметное гнездо.

Залпом ударили противотанковые ружья. Одна машина черной коробкой застыла на снегу.

«Молодец Иемехенов!» — пронеслось в мозгу.

— Отсекать пехоту! — крикнула я Непочатову и, низко пригибаясь, побежала к пулемету Нафикова.

Из Татарки ударили сорокопятки, взвились в небо три красные ракеты: комбат приказывал отойти под защиту деревенских построек.

— Назад! — опять неистово закричал Евгений Петрович. — К сараям! Снять пулеметы! Первый взвод, прикрывай!

Иемехеновцы подбили еще один танк, два подожгли артиллеристы. А Шамиль всё вел огонь.

— Нафиков! Нафиков! Снимайся, черт тебя побери! — Не слышит. И не видит моих сигналов. Совсем не оглядывается назад, точно танк его приворожил.

Я прикинула на глаз расстояние: не менее трехсот метров, а танк уже совсем близко. Обожгла мысль: «Не успею!» Побежала, крича на ходу:

— Нафиков! Шамиль!

Меня догнал Лиховских, схватил Сзади за воротник шубы, с силой повернул назад. Выдохнул в самое лицо:

— Ненормальная! Куда лезешь?!

Вырвавшись, я оглянулась назад. Кто-то из нафиковцев бросил гранату. До танка не долетела: разорвалась в нескольких метрах от цели. В ту же минуту танк взревел, подмял под себя пулемет и, вздымая снежные фонтаны, медленно завертелся на одном месте. И я зло заплакала от сознания собственного бессилия: погибли, на глазах погибли…

Уже почти у самых сараев пуля пробила мне предплечье левой руки, но сгоряча я почти не почувствовала боли.

За колхозными гумнами заняли оборону. Вели бешеный огонь — не подпускали немцев к нашим раненым и убитым. Запылали еще два танка, остальные повернули в Заманиху. Вражеская пехота залегла.

В течение дня наш неполный батальон немцы превосходящими силами контратаковали несколько раз. Отбились. Я бегала от пулемета к пулемету и стреляла из каждого по очереди, сменяя наводчиков. Остальные в это время лихорадочно набивали ленты.

Раненая рука начала побаливать. Теплая кровь тоненькими струйками ползла из-под рукава, скапливаясь в рукавице. Надо было перевязать, но куда там. И но было ни Вари, ни санинструктора Шамшурина. С ранеными возился один Козлов. А где же Рогов? Огнем управляет Лиховских, а Евгения Петровича не слышно.

Прибежал Тимошенко, шлепнулся рядом со мной, дал несколько очередей из автомата, потом спросил:

— Рогова не видела? А где. Варя? Всю цепь пробежал — их нигде нет.

Я промолчала, Тимошенко повысил голос:

— Варя где? — Он вдруг сложил руки рупором и закричал: — Ва-ря! Ва-рю-ша! Ва-ря!

Заткнись! Накроют.

— Нет, ты мне ответь: где она?! — Тимошенко сел, не обращая внимания на пули, пристально вглядывался вперед, туда, откуда нас вытеснили танки.

— Неужели?!.. — Он ахнул и схватил меня за раненое плечо.

Я испугалась тревожного блеска его глаз. Осторожно освободила руку, позвала Лукина:

— Ложись за пулемет.

Навела бинокль на поле. Нет, ничего не различить на белом снегу. Лежат, а кто — не поймешь… Тяжело дыша, Тимошенко кричал мне в самое ухо:

— Как же вы могли их бросить?!

— Отстань! Без тебя тошно.

Из деревни Заманихи ударили тяжелые минометы. Мины завыли на разные голоса. Едва осели разрывы, где-то совсем рядом закричал Лиховских:

— Контратака!

Опять фашисты лезут.

— Лукин, огонь!

Теперь я стреляла из автомата. Слезы ползли по моим щекам и, застывая на ресницах, мешали целиться. Раненая рука болела всё сильнее.

…Погибли! Все пятеро — Нафиков, Черных, Егорьев, Якименко, Ноздреватых. Сибирские богатыри, один к одному. Комсомольцы. Шамиль!.. Где же в самом деле Варя и Рогов? Даже страшно подумать…

Отбились. Я хотела что-то сказать Тимошенко, но его уже рядом не было. В пустом гумне я сбросила с плеч намокшую шубу, попросила Непочатова:

— Перевяжите, — и протянула ему индивидуальный пакет.

— Вы ранены? — удивился сибиряк. — Идите в санроту.

Я отрицательно покачала головой. Василий Иванович разрезал рукав гимнастерки и нижней рубахи и туго забинтовал маленькую кровоточащую ранку. Ранение было сквозное. Он сказал:

— Кость не задета. Скоро заживет.

К вечеру подтянулась артиллерия. Подвезли боеприпасы. Полковые пушки прямой наводкой ударили по Заманихе. Минометы крошили вражескую пехоту. Нас сменил батальон соседнего полка.

Варю и Рогова нашли на поле боя мертвыми. Евгений Петрович был смертельно ранен в живот и голову. Сама раненная в обе ноги, Варя тащила своего командира на плащ-палатке: пропахала на снегу, широкую, окрашенную кровью борозду. Разрывная пуля настигла Варю в пути и раздробила ей затылок…

Что-то вдруг толкнуло меня в сердце и отозвалось в левой ключице. Согнувшись пополам, я медленно опустилась на снег. Ловила открытым ртом воздух: могла только вдохнуть, а выдохнуть мешала нестерпимая головная боль.

Подбежал Непочатов, хотел меня поднять. Я спросила:

— Нафикова, ребят подобрали?

Василий Иванович молча кивнул головой.

— Идите. Не оставляйте солдат одних. Я сейчас.

Лиховских привел батальонного фельдшера Козлова.

Тот посмотрел, подумал, потом сделал какой-то укол и дал капли. Стало легче дышать. Через несколько минут боль начала стихать, и я поднялась на ноги.

— То ли последствия контузии, то ли спазмы сердца, — глубокомысленно изрек наш эскулап.

Лиховских насмешливо сощурился:

— Так и я знаю. Тоже мне, медицина!

— Я же не врач-терапевт, — обиделся Козлов. — В том и другом случае надо в госпиталь.

Я только рукой махнула.

Ночью по приказу из дивизии мы отошли за реку Осьму. А на рассвете у подножия безымянной высоты похоронили погибших: двадцать восемь человек опустили в братскую могилу. Прощаясь с Варей, дед Бахвалов всплакнул и тут же застыдился своей слабости. Вытирая глаза грязным куском марли, заворчал:

— Чего уставились, мазурики? Землячка она мне.

А я как окаменела — ни одной слезы.

Безымянную высоту мы окрестили Вариной могилой.

А на гребне высоты, на верхушке сосны, на шатком дощатом помосте, как почетный караул, угнездился артиллерийский наблюдатель.

После салюта в память погибших ко мне подошел Непочатов, тихо сказал:

— Старший лейтенант Тимошенко плачет…

Тимошенко стоял в стороне ото всех, прислонившись спиной к сосне и закрыв лицо руками. Плечи его тряслись.

— Пойдем! — позвала я.

Он посмотрел на меня красными воспаленными глазами:

— Куда?

И в самом деле: куда? Я привела его к солдатскому костру. Пулеметчики подвинулись, освобождая нам место. Усадила Тимошенко на чью-то разостланную плащ-палатку.

— Ребята, дайте старшему лейтенанту чаю.

Дед Бахвалов, Пырков и Гурулев разом протянули Тимошенко свои кружки. Он взял у деда Бахвалова и тут же кружка выпала из его вялой руки, кипяток залил ватные брюки.

Я отвинтила крышку фляги, налила водки и протянула ему:

— Выпей.

— Не хочу! — поморщился Тимошенко и вдруг спросил неизвестно кого: — Как они посмели в нее стрелять?! В беременную! — Он оглядел нас всех по очереди странным тревожным взглядом и вдруг вскочил на ноги — Слышите? Это она. Зовет. Ва-ря! Ва-ря! Я иду! — Он дал очередь из автомата и кинулся бежать в сторону немцев.

Его догнали уже у самой реки. Тимошенко вырывался, плакал, ругался, звал Варю и какую-то Лизочку. Наверное, расстрелянную фашистами жену… Ни меня, ни окружающих не узнавал. Потом вдруг сразу выключился и, как подкошенный, свалился на снег. Потерял сознание. Вечером его отправили в медсанбат.

Утром Лиховских мне сказал:

— Твой Ухватов заместителя не получит. Есть приказ об упразднении этой должности.

— А мне ни жарко ни холодно. Ты же знаешь, что я имею дело с командиром стрелковой роты, а не с Ухватовым. Кого-то назначат на место Евгения Петровича? Ты ведь в разведку уходишь? Правда?

— Правда, — подтвердил Лиховских. — Повышают. На место Филимончука назначили. Его в штаб дивизии отзывают.

— Доволен?

— А меня никто не спрашивал. Приказ есть приказ.

— Впрочем, твое место только в разведке. Ты же озорник!

Лиховских засмеялся:

— Благодарю за комплимент. Вот будет Николаю Ватулину сюрприз. Он, поди, и мысли не допускает воевать в моем подчинении.

— Ничего, поладите. Два сапога пара. Он тоже любит дурить.

— Да… Твоему Ухватову теперь труба. Хоть разорвись — один на весь батальон.

— Разорвется такой, держи карман шире! Если кто и разрывался, так это Тимошенко. Да и то по настроению. Впрочем, что ж на него обижаться — болен человек… Как ты думаешь, поправится он?

— Не знаю, — пожал Лиховских плечами. — Мне его очень жалко.

Комбат Радченко, хмуро оглядывая заснеженные холмы, сказал:

— Зимнее наступление кончилось. Занимаем оборону. Строиться, строиться и еще раз строиться. Работать днем и ночью, по уши зарыться в землю. — Он вместе с полковым инженером наметил линию обороны, места огневых точек и ушел в роту Павловецкого. Я спросила Непочатова:

— Василий Иванович, вы занимались когда-нибудь строительством?

Непочатов подумал и ответил:

— Приходилось с батей заимки ставить. И даже в лапу рубили.

Я понятия не имела, что такое «рубить в лапу», но бодро сказала:

— Ну уж раз в лапу рубили, тогда всё в порядке. Назначаю вас старшим прорабом нашего строительства. Мы должны построить капонир, два дзота, девять пулеметных площадок, четыре жилые землянки, в том числе для меня:

— Это в первую очередь, — решил свежеиспеченный прораб.

— Это в последнюю, — возразила я. — Сначала построим капонир и там для всех организуем обогревательный пункт. Имейте в виду, саперы только заготовят срубы для капонира и дзотов, а остальное всё своими силами. Сроки самые жесткие. Начнем сегодня же.

Василий Иванович по привычке полез в затылок:

— Голыми руками не построишь. Надо пилы, топоры, кайла…

— К одиннадцати часам всё должен подвезти старшина.

— Земля уж очень мерзлая, товарищ младший лейтенант. Да и людей маловато…

— Учтите, Василий Иванович, это вы говорите только мне. Ни на какие ссылки скидок нам не будет. Понимаю: трудно, и даже очень, но надо! А раз надо, — значит, возможно! Так?

— Так-то оно так, сказал бедняк… — Непочатов тяжело вздохнул. — Раз надо — будем строиться. Русский человек всё может.

— Вот это уже лучше. Позовите Лукина и Бахвалова. План обсудим.

Мы совещались больше часа. Решили за одну ночь построить по одной площадке на каждый пулемет, а потом сообща копать котлован под капонир в центре обороны роты.

Старшина Максим Букреев появился только в сумерках и услышал от меня такое, на что и возразить не сумел. Не нашелся.

Непочатов наточил лопаты, а дед Бахвалов развел пилы. За ночь построили три площадки. Пулеметные земляные столы не стали пока обшивать лесом — промерзшая земля и так не оползала.

На другой день кайла застучали по всему участку обороны с самого рассвета. Верхний слой земли, скованный морозом, прогрызли с трудом, дальше пошел песок, и сразу стало легче. Но медленно, ох как медленно двигалась работа!

В основном мы страдали от холода. Весна была ранняя, но холодная. Днем, почти не переставая, шел мокрый снег пополам с дождем и иногда, разрывая пухлые облака, несмело проглядывало солнце. А ночью температура падала ниже десяти градусов, и наши вечно мокрые валенки промерзали насквозь. Во время передышки все разувались и совали босые ноги прямо в костер.

Но нам еще сравнительно повезло. Оборона проходила дугой, вогнутой вовнутрь. Мы были в самом центре дуги, и от нас до немецких позиций было около километра. Впереди, на нейтральной полосе, лес, так что мы и днем могли безнаказанно разводить костер, да и ночью поддерживали в котловане очажок, прикрытый с неба плащ-палаткой на кольях. Хоть по очереди, но руки-ноги погреть можно было. Немец нас мало беспокоил: даст залп-другой из минометов, и опять тихо.

Нашим же соседям слева — первому и второму батальонам — приходилось совсем худо: до немцев рукой подать. Днем не то что костер развести — работать нельзя. Погибшего командира роты временно замещает взводный Ульянов. Он очень молод. На войну попал недавно, прямо из пехотного училища ускоренного выпуска. Ульянов очень старается, но держится неуверенно, новая должность ему явно не по плечу. Тем более что на долю командира роты свалилось вдруг столько забот разом. Капитан Степнов на совещании сказал: — Наступают трудные дни. Смоленские дороги вот-вот рухнут. Подвоза уже почти нет. Садимся на самый строжайший рацион. Надо разъяснить, что это временное явление…

Но солдаты и сами всё понимают — не маленькие, и работают как одержимые: стиснув зубы, упрямо долбят мерзлую землю.

Поначалу заметно ленился Пырков. Непочатов то я дело его подгонял и отчитывал:

— Что у тебя руки-то — крюки? Как ты держишь лопату?

— Так ведь я не трудящий элемент! — оправдывался бывший вор.

Дед Бахвалов возмущался:

— Ах ты, мазурик, не трудящий? Если нацепил из ворованного золота плямбу на здоровый зуб, так, думаешь, и барин? А если тебе жрать не дать? Тогда как?

— Так ведь и так не дают!

— Это еще не голод, — утешал его дед. — Да и здоров ты, как кабан. С осени закормлен. Порастрясешь маленько жир — себе ж на пользу…

Через каждый час делали передышку, и тогда дед «кормил» нас сибирскими пельменями.

— Каждая с кулак… Хестечко тоненькое-тонюсенькое, а в середке мясцо: баранинка, свининка, телятинка… лучок, перчик. Берешь ее, голубушку, на вилочку, окунаешь в сметанку…

— Ах! — взвизгивал Гурулев, судорожно проглатывая голодную слюну.

Солдаты смеялись, а дед невозмутимо констатировал:

— Один мазурик уже наелся. По сотне штук я в охотку съедал. А зараз и тысячу бы как за себякинул…

Лукин «наедался» по-своему. Он отходил в сторонку, усаживался на заснеженный пенек и перечитывал письма от Шурочки.

— Пообедал? — как-то спросила я его. Он не понял. Я кивнула на письмо.

— Ах это… Вроде бы полегче стало.

— Что же пишет твоя Шура?

Немногословный Лукин коротко отвечал:

— Ждет.

Ежедневно к вечеру на обороне появляется Федя Шкирятых, наш батальонный почтальон.

У Феди маленький смешной нос сапожком и большой улыбчивый рот. Он несколько раз ударяет железным болтом по сигнальной гильзе, подвешенной на сосне возле нашего будущего капонира, и звонко кричит:

— Подходи, подешевело! Расхватали — не берут!

Заслышав сигнал, солдаты, как по команде, бросают кайла и лопаты, плотным кольцом окружают веселого почтаря и заглядывают ему в лицо с тревогой и надеждой. Равнодушных тут нет.

Федя мог бы разом освободиться от содержимого своей клеенчатой сумки: передать все письма оптом ротному писарю, и всё. Но он любит приносить людям радость и письма всегда раздает лично сам.

Вот почтальон нарочито медленно погружает руку в нутро своей вместительной сумы, и десятки пар солдатских глаз следят за его рукой, как завороженные.

— Пырков! Пляши.

Пырков грязной лапищей бережно принимает от Феди конверт, улыбаясь, долго читает адрес, но не уходит. Ждет до конца.

— Бахвалов!

Дед от волнения закусывает кончик бороды, и на его скулах пламенеют два красных пятна. Он получает сразу четыре письма. Срывающимся голосом докладывает вслух:

— От дочек со старухой… от зятя… от второго зятя… от младшего зятя… — Это все дедовы адресаты, но и он не уходит.

— Лукин! Гурулев! — и так до самого конца. А кто не получил — не верят, просят Федю:

— Пошарь хорошенько, может, за подкладку завалилось…

Покладистый почтальон выворачивает сумку наизнанку:

— Остальным завтра принесу.

Наступают минуты священной тишины: только бумажные листки шелестят на весеннем ветерке.

Если бы знали в тылу, как солдат ждет письма! Если бы видели глаза и лицо Пыркова! Полуголодный, усталый солдат? Как бы не так. Да это же счастливейший человек на свете! Целый день хохочет и задирает товарищей. И работа спорится. Пырков любит мечтать вслух: «Кончим войну, заявлюсь в родной Новосибирск. На своих бывших дружков и не взгляну. Расступись, шпана, фронтовик идет! Ох, и заживем мы с Катюхой!..»

Нет письма сегодня, завтра, несколько дней подряд — солдат приуныл. Вот как сейчас Андриянов. Махнул рукой и уселся в стороне от счастливых товарищей. Задумался. И чего ему не пишут?.. Мне очень жалко его.

— Иван Иванович, почистите мой автомат.

Есть почистить, — равнодушно повторяет Андриянов.

— Зачем же так официально? Это просьба, а не приказ. Рука вот болит…

Он работал молча, тщательно протирая автоматные детали. Потом вдруг, искоса посмотрев мне в лицо, в раздумье сказал:

— Опять нету. Случилось что?..

— Так уж и случилось. Посчитайте сами, сколько рабочих рук осталось в колхозе? Наверняка работает за троих. Да и дети.

Солдат вздохнул и плотно сдвинул белесые кустистые брови:

— Так-то оно так, но ведь другие пишут. С Егоршей не приключилось ли что?..

— Почему именно с Егоршей, ведь у вас же трое?

— Девчонки-то, они посмирнее, да и постарше. А этот постреленок может и простудиться, и в полынью нырнуть. Это запросто. Опять же тайга у нас рядом…

— Да бросьте вы, Иван Иванович! Завтра же получите письмо. Вот увидите, ничего у вас не стряслось. Предчувствие меня никогда не обманывает.

Андриянов опять на меня поглядел долгим, пристальным взглядом, и я почувствовала, что ему очень хочется верить, что дома всё благополучно.

И в самом деле предсказание мое сбылось: на другой день получил Андриянов письмо и сразу повеселел — как подменили человека. Зато в тот же вечер ко мне подошел Попсуевич и несмело спросил:

— Товарищ младший лейтенант, получу я письмо?

— С Верховины, что ли? Да ведь там же фашисты. Гуцул покраснел по самые уши:

— Нет. Тут из госпиталя одного…

— Напишет, так получишь.

— Андриянову-то небось сказали… Я расхохоталась.

— Иди к сержанту Бахвалову. Он погадает.

Наш дед, как Мартин Задека, запросто разгадывает любой сон: «Стало быть, ты, мазурик, видел кобеля? Хорошо. А какой кобель из себя: борзой или лягавый? Не дворняга? Не помнишь? Ну выходит, что и сон твой пустой. Скорой перемены не предвидится. А что ж тебе ещо надо?»

Я как-то с досадой сказала:

— Василий Федотович, зачем вы их обманываете? Дед хитро прищурился и тут же возразил:

— А кому от этого вред? Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.

Однажды после очередной почты мои ребята окружили конопатого Миронова. Подняли неистовый хохот. Оказалось, что Миронов уже давно переписывается с молоденькой ткачихой из Иванова. Девушка попросила у него фотокарточку, а фотографии у солдата не оказалось. Но Миронов-тихоня вышел из положения: за четыре порции махорки из будущего пайка выменял у Пыркова его довоенное фото.

Красивый Пырков был снят во всем великолепии блатного шика: в шляпе, манишке, галстуке бабочкой и даже в кожаных перчатках. Эту карточку Миронов и решил послать в Иваново, как свою собственную.

— Ну, ребята, это нечестно! — сказала я. — Зачем же бедную девушку вводить в заблуждение?

Мне живо возразил пулеметчик Березин:

— А ваш брат с нами поступает честно? Целый год я переписывался с одной из Владимира. И фото получил: молоденькая, вроде вас, и лицом красивая. А как встретился после госпиталя — еле ноги унес: лет под сорок да еще рябая…

Ну что тут было возразить? Заочная переписка сейчас в моде. Девушки пишут со всех городов. Отсылая на фронт подарки, вкладывают записки в карманы полушубков, в кисеты, в рукавицы и даже в ящики с патронами. Хорошие записки. Трогательные. Как не ответить? Многие отвечают. Так завязывается дружба между тылом и фронтом.

Я получаю письма редко. Пишет мне только доктор Вера из моей родной дивизии, да иногда майор Воронин присылает красивые открытки. Но на днях я неожиданно получила письмо от старого доктора Быкова. Письмо Николая Африкановича было короткое и состояло из одних восклицаний: «Коза-дереза! Чудо-юдо пехотное! Куда ж ты залезла, хохотунья-щекотунья?! Это же тебе не ансамбль песни и пляски!..»

Папенька ты, папенька! Милый человек. Вот заживет рука, напишу я тебе большое письмо и всё объясню.

Через два дня на третий я хожу в санроту на перевязку. Медики уже построили землянку, и возле их маленькой печки я с наслаждением отогреваю насквозь промороженные кости. Врач Нина Васильевна, ощупывая мои ребра, сокрушается:

— Боже! Живот прирос к спине. Чем ты держишься, девочка?

Она глядит на меня, как мать на больного ребенка, и угрожает упрятать в госпиталь. Ну уж это дудки! В госпиталь меня в случае чего могут только увезти, а на своих ногах никогда не пойду. Не такое время, чтобы отлеживаться в чистой постели. Милая врачиха каждый раз поит меня чаем с глюкозой и, провожая, засовывает в карман шинели какие-то порошки. — Это тебя поддержит.

Порошки я отдаю фельдшеру Козлову, а тот, лизнув языком, прячет их в свою сумку с красным крестом. Знала бы это Нина Васильевна!..

Однажды после очередной перевязки я не спеша возвращалась домой. Неподалеку от КП нашего батальона незнакомые артиллеристы, беззлобно переругиваясь, вытаскивали пушку, попавшую колесом в старый окоп. Я уже прошла мимо, когда меня окликнули: «Тинка!» Я остановилась как вкопанная. А сердце забилось!.. Его голос… Ведь только один Федоренко знал мое настоящее имя. Слуховая галлюцинация. Но зов повторился, и я резко обернулась. На меня смотрел незнакомый парень в погонах сержанта, высокий, широкоплечий, черноусый. Смотрел и улыбался чуть насмешливо и лукаво. Я мучительно вспоминала, кто бы это мог быть, и никак не могла вспомнить.

— Тинка-скотинка! Вот так встреча!

Андрей!.. Одноклассник Андрей Радзиевский!

— Андрей! Андрюшенька! Даже подумать не могла… Разве тебя узнаешь — настоящий мужчина!.. Андрейка! — Я чуть не плакала от радости, а Андрей, не отпуская моей руки, смеялся.

— Конечно, мужчина. Скоро девятнадцать! А ты всё такая же, Тинка! И всё та же челка… И косички. — Он вдруг отпустил мою руку, нахмурился, черные глаза подернулись грустью. — Тина, погиб Мишка Малинин…

— Что ты говоришь?! Мишка… — Я заплакала.

— Между прочим, я совсем недавно из родных мест. Да, ведь я твою бабушку видел!

— Андрей?! — Высокие сосны вдруг покачнулись и поплыли перед моими глазами.

— Да живы! Все твои живы! — кричал Андрей, но я никак не могла прийти в себя.

Моя бабушка, возвратившись с Шелони домой, как и следовало ожидать, не поверила сторожу деду Зиненко, что я ушла в тыл. Она меня искала среди партизан — все бригады обошла… В конце сорок первого года она вступила в партизанский колхоз, вместе с ребятишками и с козой Муссолини.

Последний раз Андрей видел бабушку в начале августа сорок второго года. И это называется недавно!.. Каратели наступали на знаменитый Партизанский край. Восьмого августа начался страшный бой. Фашисты, с танками, самоходной артиллерией, армадами бомбардировщиков, со всех сторон двинулись на партизанские бригады. Силы были неравными. С кровопролитными боями партизаны отходили в глухие леса и болота соседних Псковской и Новгородской областей. Мишка Малинин погиб, до последнего патрона защищая госпиталь. Андрея, раненного в грудь, спасли боевые товарищи. Лечился он на Большой земле…

Отступая, партизаны повесили бывшего завхоза МТС Егора Петровича — продался фашистам, хитроглазый…

Андрюшка разбередил старую рану. С августа сорок второго года много, ох, много воды утекло… Всё могло случиться. Каратели не щадили никого: ни старого, ни малого…

Он шел по нашей главной траншее, ступая широко, пружинисто и твердо. Был он в короткой флотской шинели, в черной барашковой шапке с «капустой», а на его левом плече в такт шагам раскачивался тощий зеленый вещмешок.

Мы провожали его изумленными взглядами.

— Не иначе, как заблудился человек, — бросил ему вслед Непочатов.

Заблудился?! Интересно… Да от нас до любого моря сотни и сотни километров!

Дед Бахвалов пожевал кончик бороды и задумчиво сказал:

— Разрази меня гром, это новый ротный. Ну, мазурики, держись, — это вам не покойный старший лейтенант Рогов…

Моряк дошел до нашего капонира, остановился и потребовал Ульянова, а Ульянову приказал:

— Свистать всех наверх!

Но нас не надо было сзывать, — мы все были налицо и с любопытством разглядывали «чужака».

Он застегнул свою куцую шинель на все пуговицы и кратко отрекомендовался:

— Старший лейтенант Григорий Мамаев, образца тысяча девятьсот четырнадцатого года. Назначен командиром первой роты. Вопросы есть?

Вопросы, конечно, были, а один из них так и вертелся у каждого на языке: «Как ты, моряк, попал к нам в пехоту?» Но мы молчали. Внешний вид бравого флотского не располагал к откровенной беседе.

У старшего лейтенанта Мамаева богатырские плечи, шея как у годовалого бычка, и медно-красное, обветренное лицо. Он стоял, как на скользкой палубе корабля, широко расставив ноги в обротных яловых сапогах, и глядел на нас довольно сердито. Точно угадав наши мысли, счел нужным пояснить:

— Если кто-нибудь из вас думает, что меня, как непутевого краба, помели с флота, то он ошибается. Я, так сказать, вынужденно бросаю якорь. А на флоте мы еще будем. Пре-дуп-реж-даю: порядок потребую, как на военном судне! Ясно?

Нам было ясно — этот потребует.

В первый же день моряк спросил меня:

— Знаешь ли ты, что женщина на корабле приносит несчастье?

— А мы не на корабле, — ответила я. Вечером опять задал вопрос:

— Знаешь ли ты, женщина, что такое море?

— Знаю. Соленая водичка.

Моряк постучал согнутыми костяшками пальцев по своему широкому лбу и сказал:

— Запомни, мы с тобой друг друга не поймем!

— Ничего, — бодро возразила я, — вместе хватим лиха, споемся.

Но Мамаев даже не пожелал со мною умываться из одного умывальника и на сосне, рядом с моим, демонстративно повесил свой.

На другой день, выспавшись после ночной вахты, он выбрался из своей землянки в одной тельняшке. Я как раз умывалась ледяной водой. Новый ротный не поздоровался, только покосился в мою сторону припухшим со сна глазом. Снял тельняшку, бережно повесил ее на сосновый сучок и долго растирал мускулистое тело талым снегом. Я наблюдала за ним почти со страхом. С содроганием подумала: «Озолоти, не разделась бы на таком холоде. Брр!..»

Моряк, с наслаждением отфыркиваясь, умылся, надел тельняшку, опять на меня покосился и вдруг запел во весь голос:

Напрасно ты, на бога уповая,
Мечтала моряка пришвартовать.
Ошибку грубую несешь, родная,
Нам, морякам, на женщин на-плевать!

Мне стало смешно. Экий женоненавистник! И чего орет, чудило? Услышат немцы, будут нам аплодисменты.

Первым делом новый ротный вырезал себе увесистую дубинку с круглым набалдашником. Любопытному ординарцу Соловью многозначительно сказал:

— Пригодится…

Опираясь на свою палочку, он ходил по обороне, ворчал и так заковыристо ругался, что видавшие виды солдаты только посмеивались, а я затыкала уши. Однажды не выдержала, сказала:

— Эй, моряк красивый сам собою, ты бы поменьше сквернословил!

— А ты бы, женщина, уши не развешивала! — отрезал Мамаев.

Ему не понравилась оборона: и место неподходящее, и система огня не та, и работы идут слишком медленно…

Но дня через два-три моряк огляделся и закричал, как на корабле в двенадцатибалльный шторм:

— Полундра! Ты что же это, краб, демаскируешь? Или тебе неизвестно, что там НП артиллеристов?

Каждому провинившемуся он показывал свою дубинку:

— А этого ты не едал?

Впрочем, не только показывал, а как Петр Первый в первую же неделю отвозил своего ротного старшину. Возмездие, очевидно, было справедливым, тот и жаловаться не пошел. Побив старшину, моряк, сердитый, ввалился ко мне в землянку и прямо с порога:

— Солдаты есть хотят!

— А я что — начпрод? — зло ответила я.

Он упрямо тряхнул рыжеватым чубом:

— Не в этом дело. Ты мне скажи: всегда у вас тут такая вакханалия со снабжением?

Было хуже. Сейчас налаживается. Мамаев гневно взглянул на меня:

— Да-а, по-ря-до-чек у вас в пехоте!

Я промолчала, и он ушел.

В течение месяца мы «сражались» почти ежедневно, Ротный придирался на каждом шагу, наседал упрямо, напористо, точно задался целью во что бы то ни стало выжить меня со своего пехотного корабля. Чувствуя себя правой, я не уступала и с неменьшей энергией отстаивала свою независимость. Кто ты такой, собственно? Откуда взялся? Пришел на всё готовое и брюзжит: это не так, да то не этак…

Мамаеву вдруг не понравились уже готовые пулеметные площадки, и он велел все до одной переделать, передвинуть на новые места. Я категорически запротестовала: зачем? Видимость хоть куда, обстрел хороший, полковой инженер одобрил, — что еще надо?

Моряк нагрубил, но отвязался. А потом очередь дошла до моего капонира:

— На черта ты соорудила такую гробину?! Что это — овощехранилище или общественный нужник? Видал бы я в гробу эту пекарню!

Я охрипла, прежде чем доказала, что громоздкий капонир — не плод моего досужего вымысла, а уставное и вполне инженерное сооружение. Да и чем он, собственно, мешает? В случае артналета или бомбежки надежное убежище для солдат — пять накатов бревен на крыше — это не кот начихал. Нет маневренности? И не надо. В случае чего бой будем вести с открытых площадок, тем более что дело к лету.

Генеральная стычка у нас произошла по поводу проволочных заграждений. Пять ночей стрелки тянули перед позициями роты колючую проволоку в три кола. Командовал младший лейтенант Ульянов. Ни перед одной моей точкой проволоку не поставили. Ульянов сказал, что так распорядился ротный. Пошла объясняться к Мамаеву.

Моряк собственноручно стирал свою старенькую тельняшку в цинковом ящике из-под патронов и был недоволен, что я его застала за столь неподходящим занятием. Неласково спросил:

— Женщина, что тебе надо в моем кубрике?

— Успокойся, мужчина. Не съем. Почему не ставите проволоку перед пулеметами?

Мамаев нахально ответил:

— Своих лбов на баржу не пересажаешь, вот и тяни колючку. Зажирели, лодыри!

— Это мы-то лодыри? Зажирели? Ну, я пошла звонить комбату.

— Звони хоть самому комдиву, а мое слово — железо!

Комбат недовольно спросил:

— Никак власть не поделите? Ох, доберусь я до вас — мигом помирю!

— Но ведь это же безобразие, товарищ тридцатый! Тянули, тянули, и вдруг нарочно оставили прорехи!

— И твои не надорвутся, если доделают, — решил тридцатый и дал отбой.

Мамаев вышел ко мне навстречу, ехидно улыбаясь. Спросил:

— Ну, что сказал тебе комбат?

— Велел кланяться твоей прабабушке.

— Ха-ха-ха!

— Вот напортачу с колючкой, посмеешься другим голосом — за оборону-то отвечаешь ты, а не я!

— Женщина, не испытывай мое терпение, оно не безгранично. Я тебе напортачу!

— Ты думаешь, я умею тянуть проволоку? Подскажи, если ты такой умный.

— А ты что ж, полагаешь, что война — моя специальность? Думаешь, я когда-нибудь тянул колючку? Думать, женщина, надо, мозгой шевелить!

Посоветоваться было не с кем. Мой заместитель и правая рука Непочатов тоже никогда не имел дела с колючей проволокой. Ульянов только засмеялся: тянули, как умели. А полкового инженера днем с огнем не поймаешь: все строятся — замотался человек, где уж ему консультировать каждого взводного. Решили делать, как покрасивее, чтобы зигзагов было больше, а когда закончили, то оказалось, что ни один фас не простреливается фланкирующим огнем! Это заметил сам командир полка. Он сделал замечание комбату, комбат отчитал Мамаева, а уж моряк отыгрался на мне: целые сутки «вынал душу», а закончил так:

— И за какие только прегрешения меня столь сурово наказал Нептун?

Я не раз вспоминала добрым словом погибшего Евгения Петровича, но, как ни странно, незаметно для себя начала привыкать к Мамаеву, к его воркотне, к постоянной требовательности, и даже к соленому мамаевскому слову. Удивительно, что Мамаев, сам неисправимый сквернослов, терпеть не может непечатной брани в чужих устах. Выкатив глаза, орет: «Тебе что, краб, язык обрезать?» Если ему возражают: — «А вы сами?»— и здесь не теряется: «Поживи, салажонок, с мое, а тогда и суди. Да и не давал я тебе права обезьянничать. Перенимай от меня хорошее, а плохое оставь при мне. К тому же среди нас есть женщина. Мозгой шевелить надо…»

Ну и комик! А попробуй засмейся — не обрадуешься.

Как-то после совещания нас задержал капитан Степнов. Он сказал Мамаеву:

— Мы забираем от тебя Анку-пулеметчицу. Переводим ее в роту Павловецкого, а ты получишь взводным мужчину.

— Здрасьте, я ваша тетя! — возмутился Мамаев. — Воспитывал, воспитывал, а теперь отдай дяде?

От руки ты ее, что ли, воспитывал? — засмеялся капитан Степнов, показав глазами на мамаевскую дубинку.

— Нет, от языка, — ответила я за Мамаева.

— Вольному воля, — разобиделся моряк.

Где-то в глубине души ворохнулось теплое чувство к Мамаеву: «Надо же! А я-то думала, что он рад-радехонек от меня избавиться».

— А может быть, мне не стоит переходить к Павловенкому? — спросила я капитана.

Так вы же грызетесь между собою с утра до вечера! — возмущенно сказал капитан Степнов. — О вас даже в соседнем полку анекдоты сочиняют.

Лицо Мамаева выразило неподдельное изумление:

— Клевета! Когда же это мы грызлись? Видал бы я этих анекдотчиков…

Но по дороге домой мы снова разругались. Мамаев, имея в виду оборонные работы, спросил:

— Заканчиваешь?

— Да как будто бы дело движется к концу. Остались небольшие доделки, и всё.

— Закончишь, будешь Ульянову помогать. Я даже остановилась:

— Это в честь чего же?

А в честь того, что у него еще работы непочатый край. Надо центральную траншею довести до обеих стыков.

— Твой Ульянов будет копаться до второго пришествия, а мы виноваты? Траншея ваша, вы и доделывайте, а нам заниматься надо. Пополнение вот получили. Новички пулемета не знают.

Мамаев возмущенно ударил себя по бедрам, по всегдашней привычке закричал, точно его резали:

— Наша, говоришь, траншея?! А вы, что ж, и ходить по ней не будете? Или у вас, как у серафимов, крылья вдруг выросли? Ничего себе боевое содружество. Что ж молчишь? Крыть нечем?

— Отвяжись. Чуть из-за тебя не забыла. Ведь у меня сегодня день рождения!

— Да что ты! — На лице Мамаева мгновенно расцвела улыбка. Сердитые складки на лбу разгладились. — Сколько же тебе стукнуло?

— Сколько стукнуло, столько и брякнуло: целых восемнадцать!

— Да ну! А я думал, что ты раза в два старше. Уж очень злоязычна.

— Зато у тебя ангельский характер.

— Ладно, не в том дело. Стало быть, в гости позовешь?

— А что проку тебя звать? Полаемся, только и всего.

— Да что ж мы, ненормальные — в такой день лаяться? Давай договоримся: горючее твое, закуска моя. Вот такую ку-си-ну сала из дому получил. Идет? — Он вдруг опять нахмурился.

— Ну всё, — сказала я, — сейчас начнется…

— Попала пальцем в небо, — усмехнулся Мамаев. — Понимаешь, письмо из дому неприятное получил. Сынишка убежал. До самой Разуваевки добрался. И сообразил же, салака: «Папа погиб. Маму и бабушку разбомбило». К воинскому эшелону примазывался. Ведь только десять лет поросенку! И в кого такой проходимец? — Мамаев захохотал.

— Тоже мне — папаша! Тут надо не смеяться, а меры принимать. Убежал и еще раз убежит.

— Какие ж могут быть меры на расстоянии? Вот был бы я дома, так взял бы флотский ремень…

— Помогло бы, как мертвому припарка.

Он ехидно ухмыльнулся:

— Слушай, а сколько у тебя детей? Двое? Трое?

— А ты что ж не знаешь, что чужих воспитывать легче, чем своих?

— То-то и оно… (Мамаев, оказывается, и вздыхать умеет, да еще как горестно.) Это в первый раз за всё время он поделился со мной своим личным. Ну что ж? Кажется, оттаивает неприступное флотское сердце. Ничего, найдем общий язык!..

Вечером скромно отпраздновали мое совершеннолетие. Мамаев щедро одарял нас большими ломтями домашнего сала и пел песни. У него изумительный по красоте голос — настоящий бархатный баритон.

Из далекого Колымского края
Шлю тебе, дорогая, привет.

Тоже мне, песня! Я сказала:

— Давай другую.

Он озорно свистнул в два пальца и заплясал по землянке:

Когда я был мальчишка,
Носил я брюки клеш…

— Долой! Давай нашу. Я начала сама!

Мы смерти не пугаемся,
От пули не сгибаемся,
От раны не шатаемся —
Такой уж мы народ!

Мамаев, Ульянов, Иемехенов и дед Бахвалов дружно подхватили:

Не раз в бою проверены,
Не раз огнем прострелены.

Ах, как поет прохвост Мамаев! Никогда бы не подумала.

Два неразлучных друга командиры взводов Иемехеяов и Ульянов шалили, как резвые козлята, и пытались танцевать польку.

Лукин, подперев кулаками румяные щеки, молча улыбался своим мыслям. Наверное, думал о Шурочке и родном колхозе. А подвыпивший дед Бахвалов стучал кулаком по столу и грозно вопрошал моих гостей:

— Признавайтесь, мазурики, кто из вас сказал, что женщина на фронте — вред и беспорядок? Ась? Да мы за своего взводного троих, нет — пятерых мужиков не возьмем! Так я говорю, мазурики?

Деда вполголоса уговаривал Непочатов. А мне было грустно. Недоставало тихого присутствия Вари Саниной, не хватало Евгения Петровича, скромного Шамиля Нафикова и Лиховских, которого я забыла пригласить. И ныли старые незажившие раны… Федоренко сейчас было бы двадцать пять лет. Только двадцать пять… А его уже нет… Еще утром я получила письмо от доктора Веры. Она поздравляла меня с днем рождения и… с правительственной наградой. Это было так неожиданно, что я даже не обрадовалась. Моя родная дивизия наградила меня за августовские бои подо Ржевом! Прошло около года, а вот вспомнили. Кто же это, интересно? Может быть, комиссар Юртаев поправился и вернулся в свой полк? А может быть, строгий Димка Яковлев?.. Моя дивизия сейчас была далеко отсюда: вела бои за украинскую землю на Харьковском направлении.

Доктор Вера писала, что в зимнем наступлении погиб комдив генерал-майор Кислицын. Так я с ним и не успела познакомиться… А ведь приказ о награждении, наверное, подписал он… Полковника Карапетяна тоже уже нет в нашей дивизии — он теперь целой армией командует. Впрочем, у меня уже другая дивизия — Сибирская! Хорошая дивизия, славный народ, но всё равно сердце болит по той, самой первой… Чижик там служил… Восемнадцать лет! Ни белого платья, ни полонеза Огинского, ни цветов… Впрочем, цветы были. Иемехенов притащил целую охапку вереска, с крошечными, как булавочные головки, розоватыми бутончиками. Он сам поставил свой веник в большую банку из-под консервов и даже обернул «вазу» белой бумажкой… Милый, маленький тундрович!.. А бабка моя, наверное, сегодня плачет горючими слезами… И мне хочется реветь в три ручья, да совестно, ведь не Чижик — командир.

Я с каждым днем всё пристальнее приглядываюсь к Мамаеву и всё больше проникаюсь к нему уважением. Мамаева можно не любить, можно сколько угодно возмущаться его грубостью, но не уважать нельзя. Не только одну меня, всех окружающих покоряет его собранность, деловитость, прямолинейность. По-моему, он из тех, кто знает, чего хочет; из тех, кто идет к намеченной цели, не сворачивая в сторону и не делая уступок ни себе, ни другим. У Мамаева строгий распорядок дня: спит он не больше шести часов в сутки, ежедневно бреется и каждое утро возле своей землянки проделывает полный комплекс упражнений, а потом холодное обтирание. Он всегда занят. У него пока нет ни одного заместителя, и он везет за троих. И что бы Мамаев ни делал, делает со вкусом, с истинным удовольствием, заражая других своей неистребимой бодростью и энергией. И отдыхает командир роты не по-нашему: не признает «козла», терпеть не может замызганных анекдотов, не любит, как он выражается, «травить баланду». В свободное время он усаживается за маленький стол под сигнальной сосной и, не обращая внимания на холод, сам с собою играет в шахматы. И даже когда фриц хлещет бризантными по Вариной высоте, Мамаев не встанет из-за стола, пока не закончит партию, а выиграв у воображаемого противника, хохочет смачно, удовлетворенно. Мне очень хочется сыграть с ним партию-другую, но он прин-ци-пи-ально не признает женщину за серьезного партнера: «Из тебя шахматист, как из меня прима-балерина…» Видали? Подумаешь, Ботвинник! Ну и наплевать. Я могу сыграть с Непочатовым или дедом Бахваловым. Но Василий Иванович очень уж долго обдумывает каждый свой ход, а дед жульничает самым бессовестным образом: ходом пешки назад берет моего коня, да еще и оправдывается! «Это ж поле боя, взводный! Так я понимаю? Ась? Стало быть, чего же солдат должен зевать, коли конница у него в затылке!»

И есть еще одна ценная черта в характере Мамаева: он понимает и по-настоящему любит солдата — рядового труженика войны, хотя спуску не дает никому. А солдаты переднего края — народ чуткий, отлично разбираются, где бодрячество и показной демократизм, а где искреннее, идущее от сердца. И как ни прячет Мамаев свою душу за панцирем нарочитой грубости, солдаты ее разглядели.

Теперь я многое знаю о нашем ротном командире из его же отрывочных рассказов. Вспоминая свое беспризорное детство, Мамаев любит впадать в минорный тон, и это ему так не идет, что получается скорее комично, чем трогательно: «Мальчишечка-несмышленыш, без роду, без племени, не помню, как и оказался на улице. Ни папаши, ни мамашеньки, ни крова над беззащитной головушкой…» Однако «несмышленыш» успел окончить и школу ФЗО и речное училище. Ходил старпомом на пассажирском до Астрахани и даже до самой Москвы. Волгарь жил весело, громко, с распахнутым сердцем — по всей Волге было слышно Гришку-капитана. На войну попал добровольно уже членом партии. А семейной жизнью был неудовлетворен. Не то чтобы они с женой ссорились, а просто не понимали друг друга. Женился он рано, еще до действительной службы, а когда вернулся домой, сыну уже было четыре года.

— …Влюбился я так, что хоть пропадай. Парень был решительный: наваксил флотские штиблеты, и бах — предложение. Татьяна сразу согласилась, а ее маменька — ни в какую! Но я долго не раздумывал, схватил Таньку в охапку и в загс… А теща мне досталась по блату от самого господа бога. Она не ругалась, не брюзжала — молча несла свой тяжкий крест: дочь потомственного почетного гражданина должна сидеть за одним столом с бывшим беспризорником! Ну это ли не трагедия?

— Всё бы ничего, но стала она портить Сережку: в церковь таскать да всяким лакейским штучкам учить. «Поцелуй у бабушки ручку. Скажи: мерси, милая бабушка, за обед…» Ах ты, старая калоша! Дал я бой раз и два — никакого толку. Стала хитрить. Ребенка научила врать и лицемерить. Как бабка дома — ко мне и не подходит. Сидит, как мышонок, и глазенки не поднимает. Бабка за дверь — он ко мне на шею. Такую, бывало, возню поднимем — дым коромыслом! Всю тещину рухлядь перевернем. Ха-ха-ха! Нет, ты только подумай, все комнаты захломощены, а чем? Стоит «фу ты, ну ты, ножки гнуты», а это, оказывается, ко-зет-ка! Видал бы я все эти пуфики-туфики в гробу, а кошку Маркизу на живодерне… Бывало, зову Татьяну в кино, а она: «Надо маму спросить». Налажу с субботы лыжи: «Таня, айда за Волгу». А она: «Мама сказала, что замужней женщине это неприлично». Ну и уйду один. Так и жили: ее из дому не вытащишь, меня домой не дозовешься. Крутишься как белка в колесе, а радости мало. Любил же я Таньку! А жизнь не клеилась. Приду домой поздно, все спят, а я злюсь, и чего злюсь — сам не знаю.

— Так бы и шваркнул об стену все эти вазочки и гераньки. А сейчас обидно: не так жил! Надо было бы взять Татьяну да Сережку и бежать из этого мещанского болота куда глаза глядят. Глянул я на Танюшу, когда она провожала меня на фронт, и точно внутри что-то оборвалось. Краб ты, думаю, непутевый! Ведь эта же будет ждать до самого своего смертного часа!.. Светлая такая, грустная, глаза заплаканы… Сережку к себе прижимает… Эх, начать бы всё сначала! Но ничего. Вернусь, всё по-своему переверну.

Я его подзадорила:

— Врешь. Ничего ты не изменишь. Вернешься и усядешься на тещину ко-зет-ку, как старый мещанин.

— Нет уж, амба! — захохотал Мамаев. — Увидишь. Духу мещанского не переношу. Я Татьяну исподволь подготовляю — в каждом письме разъясняю ей свою программу-минимум.

— Ладно. Поживем — увидим. Помирать не собираемся.

За несколько дней до Первого мая наконец-то закончили строительство. Соединились траншеями и с правым и с левым соседом. Позади целый месяц изнурительного труда, равного подвигу, впереди заслуженный отдых за надежными укрытиями.

И комбат, и командир полка в основном остались довольны. Правда, есть некоторые недоделки: там подсыпать, там углубить да подчистить. Но по сравнению с произведенным фронтом работ это сущие пустяки., Погода как-то сразу вдруг установилась очень теплая, так что многие солдаты, скинув осточертевшие за зиму валенки, разгуливают по траншее босиком.

Только теперь я обратила внимание на окружающую местность: какая красота! Казавшиеся унылыми холмы зазеленели и сразу несказанно похорошели. Лес в тылу и на нейтральной полосе окутался нежной зеленоватой дымкой.

Впереди яркой лентой сверкает на солнце река Осьма. Прямо на глазах из песчаного бруствера вылезают ярко-желтые цветы мать-мачехи и густо-лиловые мохнатые колокольчики сон-травы.

Даже суровое сердце нашего комбата растопили теплые солнечные лучи. Он появился на обороне с букетиком в руках и, разговаривая с Мамаевым, то и дело нюхал лиловые колокольчики, и кончик его большого носа был желтым от цветочной пыльцы. Он и Мамаеву дал понюхать, спросил:

— Как, по-твоему, чем пахнет?

Моряк добросовестно понюхал, сморщил нос:

— А ничем…

— Как это ничем? — возразил комбат. — Весной, парень, пахнет. Прелой землей.

Он долго оглядывал окрестные холмы и наверняка думал о чем-то очень далеком от войны. Вздохнул и задумчиво сказал:

— Пахать, сеять давным-давно пора. А мы, варвары, родную землю железом корежим, кровью удобряем. Ну, да история нас простит. Не мы этого хотели…

Заметив на моем лице удивление, Паша мне шепнула:

— Ведь он агроном…

Я еще больше удивилась. Вот уж никогда бы не подумала, что у комбата такая мирная профессия. А мне казалось, что наш Радченко и родился-то на поле боя: под трубный вой и грохот полковых барабанов.

Впрочем, что ж тут удивляться? Разве думал когда-нибудь минский учитель Рогов Евгений Петрович, что ему доведется героем умереть на поле боя?.. А тихая жалостливая Варя-чалдонка?.. А живые?.. Мой приятель Лиховских, старший пионервожатый одного из детских домов в Сибири? А начальник штаба полка майор Матвеев, директор детского туберкулезного санатория?.. А замкомбата Соколов, бывший зоолог, начинающий ученый?

Как-то Мамаев попросил у него прикурить, и Соколов подал ему спички. Мамаев открыл коробку и с омерзением отшвырнул ее прочь. Надо было видеть, как огорчился Соколов, когда все его жучки какой-то особой породы проворно расползлись по сухой прошлогодней траве…

Все мы по природе мирные и в абсолютном большинстве глубоко штатские люди. А пришлось Родине трудно, и все мы здесь. И будем сражаться до последнего вздоха, стоять насмерть, бить врага до победы!

За командным пунктом батальона, возле непроточного маленького озерка приступили к строительству бани. Прорабом назначили деда Бахвалова и выделили в его подчинение десять моих и мамаевских солдат. Строители возвратились на четвертые сутки. Они несли на плечах целый ворох березовых веток с едва распустившимися листочками и лихо горланили любимую песню деда Бахвалова:

Ты подумала, Маруся,
Что погиб я на войне
И зарыты мои кости
В чужедальней стороне…

Впереди, победно выставив бороду, вышагивал сам прораб, дирижировал зеленым веником и браво подсчитывал ногу:

— Ать-два! Левой! Левой!

Весь вечер дед Бахвалов собственноручно вязал огромные веники и наделял ими сначала строителей бани, потом всех подряд.

— Венички-то, дедок, того… сказал ему Мамаев, — прутьев больше, чем листьев, что твои розги…

Старый пулеметчик расплылся в улыбке:

— По Сеньке и шапка… Сибиряку в самую плепорцию… — И вручил моряку самый большой веник.

За успешное строительство бани комбат предоставил пулеметной роте право мыться первой. Я сняла с обороны десять человек и повела в баню. С остальными остался Непочатов.

Над круглой жестяной трубой бани чуть-чуть струился легкий сизый дымок. А возле бани, на разостланной палатке, целая куча солдатского добра — летнее обмундирование: сапоги, ботинки, белье, полотенца. А над кучей, как Кащей над златом, раскрылатился Макс-старшина со своими двумя помощниками.

Дед Бахвалов с поклоном протянул мне один из своих веников, тот, что поменьше:

— Попарьтесь-ка во славу, пока мы тут со старшиной занимаемся.

Я шагнула в предбанник, нерешительно заглянула в парилку и сразу же отпрянула назад: струей раскаленного воздуха меня едва не сшибло с ног.

— Нет, — сказала я, возвращая деду веник, — что-то у меня нет никакого желания изжариться заживо. Помоюсь после всех.

Солдаты засмеялись и с веселым гомоном повалили в баню.

Прошел час, а из бани еще никто не выходил. Прошло еще полчаса. Появилось наше начальство: Ухватов со своим писарем — у обоих по жиденькому венику под мышкой. Старшина Букреев постучал в двери мыльной — ни ответа, ни привета. Он обошел вокруг баньки, заглянул в подслеповатое окошечко. Вернулся, доложил Ухватову:

— Ни черта не видно. То ли угорели, то ли заснули…

Подождали еще пятнадцать минут. Двери предбанника распахнулись настежь, на улицу выскочил Попсуевич с ошалелыми глазами и, придерживая на ходу подштанники, что есть силы понесся к водоему.

— Один готов, — равнодушно заметил писарь. — Остальные всё парились.

Ротный запетушился:

— Ну это уж хреновина с морковиной! Два часа парятся! — И ко мне: — Выгоняй своих нахалов. Пора и честь знать!

Я постучала себе пальцем по лбу:

— Вы что, совсем уже «того»? Выгоняй! Да ведь они голые. — А сама подумала: «Пусть попарятся всласть».

Макс-растратчик наконец рассердился не на шутку:

— Я их, паразитов, сейчас попарю! Они у меня неделю чесаться будут!

Он куда-то сходил и вернулся с большим букетом молодой крапивы. Проворно разделся до трусов, отыскал в куче брезентовые рабочие рукавицы, натянул пилотку на бритую голову и, грузный, волосатый, белотелый, решительно шагнул в раскаленное банное нутро. Из парилки донесся визг, хохот, потом чей-то истошный вопль, и снова всё затихло.

Ровно через десять минут Макса вытолкнули в предбанник, но это был уже не старшина, а его распаренные, исхлестанные останки в рваных трусах. Он вывалился из предбанника наружу, рухнул лицом в траву и застонал.

— И второй спекся, — невозмутимо сказал писарь.

Ухватов наклонился над пострадавшим, участливо спросил:

— Что с тобой, старшина? Плохо, что ли?

Макс с трудом оторвал от земли голову, кривя толстые губы и заикаясь, выдавил плачущим голосом:

— Б-б-бандиты! Они м-мм-е-ня…

— Побили, что ли?

— П-п-па-ри-ли в девять ввв-ве-ников… — Старшина, как чудовищный розово-красный рак, на четвереньках пополз к озеру.

Ухватов взвизгнул совсем по-бабьи и с хохотом повалился на траву.

Давно и я так не смеялась…

Солдаты отмыли двухмесячную грязь и сразу стали совсем другими. В новом летнем обмундировании, подстриженные, побритые, сытые, довольные, они были столь непохожи на чумазых работяг, долбивших мерзлую землю, что Мамаев удивленно захлопал ресницами:

— Вот те раз — в ноздре квас! Они, и вроде бы не они…

Гурулев опять стал похож на миловидную девочку-подростка. На скулах Пыркова заиграл завидный румянен. У Попсуевича в тугие кольца завились хорошо промытые блестящие черные волосы, засверкали горячим задором цыганские глаза. Товарищи давно уже простили ему каверзную историю, когда он вместо «языка» угодил к разведчикам в мешок. Наверняка забыл об этом и сам гуцул и чувствует себя полноправным членом боевого коллектива. Дед Бахвалов и никогда-то не унывал, а теперь был особенно в ударе и с подъемом рассказывал свои бесконечные мистические истории, непременным участником и очевидцем которых был он сам. Или чудил на занятиях.

— Отыщи-ка мазурик, мизибирную пружину! — приказывает он Березину. Березин — отличный наводчик и старательный парень, но тугодум. Он долго сосредоточенно ковыряется в пулеметных деталях и, как школьник, беззвучно шевелит губами. И невдомек бедняге, что такой пружины не существует…

А дед ведет «беглый огонь»:

— Попсуевич! Сколько спиц в пулеметном катке?

— Мельников! Когда тяга на надульник наматывается?

— Сколько отверстий в надульнике?

Я не делаю ему замечаний. Пусть почудит — живинка в солдатском быту так необходима!

Настроение у всех нас весеннее — хоть пляши.

И только один Андриянов недовольно ворчит:

— Хлеб-то за прошлое небось штабы зажилили! — У этого коренастого красноярца, как у Чапаева, органическая неприязнь к штабам.

Нам теперь регулярно выдают сахар, табак, водку, два раза в сутки кормят горячим. Но Андриянов всё недоволен: подай ему за прошлые дни хлеб, да и всё тут!

— Куда тебе столько хлеба? — спросил его Непочатов. — Ларек хлебный думаешь открыть, что ли?

— А это мое личное дело, — ответил ворчун, — хозяин — барин…

Пырков хохотал?

— А что, и откроет! Откроет, жлоб! Таким только дай волю: раз-два — и в спекулянты.