Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Глава двенадцатая
Хотя Окуата вышла на рассвете из хижины, чувствуя себя неловко и застенчиво в непривычной для нее набедренной повязке, это была очень гордая застенчивость. Она могла идти приветствовать родителей своего мужа, не стыдясь за себя, поскольку была «найдена дома». Ее муж как раз сейчас договаривался об отправке в Умуэзеани козы и других подарков, которые он посылал ее матери в благодарность за то, что она сберегла для него невесту. Окуата испытывала огромное облегчение, потому что, хотя она и знала, что сохранила свою девственность, у нее имелось тайное опасение, которое иногда подавало голос и заставляло ее испуганно вздрагивать. Это было воспоминание об игре в лунный вечер, когда Обиора чуть было не вошел к ней в дом. Правда, ему удалось только поиграть у входа, но полной уверенности у нее не было.
Спала она мало, меньше, чем ее муж, но чувствовала себя счастливой. Сейчас она время от времени пыталась забыть на миг о своем счастье и вообразить, как бы чувствовала она себя, обернись дело по-иному. Наверное, долгие, долгие годы она ходила бы робкой походкой человека, который боится, что земля укусит его. Всякая девушка слыхала про Огбандже Оменьи, чей муж послал ее к родителям за мачете, чтобы срезать кустарник по обе стороны от дороги, проходящей у нее между ног.
Каждый ребенок в доме Эзеулу стремился пойти сегодня утром за водой к источнику, потому что туда пойдет новобрачная. Даже малышка Обиагели, которая терпеть не могла ходить к роднику из-за острых камней на пути, на этот раз мигом вытащила во двор свой сосуд для воды. А когда мать велела ей остаться и присмотреть за ребенком Амодже, она расплакалась, хотя в другое время была бы только рада этому.
Оджиуго, младшая сестра Обики, носилась по двору, всем своим видом собственницы показывая, что имеет на невесту особые права; ведь даже самое малое дитя на усадьбе мужчины умеет отличать хижину своей матери от остальных. На лице Матефи, матери Оджиуго, было точно такое же выражение, но только нарочито сдержанное и оттого еще более многоговорящее. Выражение это предназначалось, разумеется, для младшей жены ее мужа и говорило ей, что иметь невестку куда почетней, чем покупать браслеты из слоновой кости и морить голодом собственных детей.
— Живо возвращайтесь назад, — сказала она дочери и жене сына. — Чтобы вы были здесь прежде, чем высохнет на полу, — она плюнула, — эта слюна.
— Задержаться мы можем только из-за омовения, — вставил Нвафо. — Вот если бы можно было воды набрать сейчас, а вымыться когда-нибудь потом…
— Ты, кажется, сошел с ума, — вмешалась его мать, которая до сих пор делала вид, будто не замечает старшей жены своего мужа. — Попробуй только вернуться от ручья со вчерашним телом, и ты узнаешь, какой я могу быть, когда выйду из себя. — Слова эти были произнесены с запальчивостью, которая казалась чрезмерной в сравнении с незначительностью повода для того, чтобы рассердиться. В действительности же она негодовала на сына не из-за сказанного им сейчас, а из-за того, что он принял участие в оживленной суете обитателей чужой хижины, совершив предательство по отношению к своей.
— Ну, что ты там ползешь, как многоножка? — подгоняла Матефи дочь. — Или ты думаешь, что тебя другие дела не ждут?
Одаче надел набедренную повязку из полосатого материала для полотенец и белую рубашку, которые обычно надевал, только когда шел в школу или церковь. Это рассердило его мать даже больше, чем слова Нвафо, но ей удалось сдержаться и не проронить ни слова.
Вскоре после ухода всей компании за водой в хижину Эзеулу вошла Обиагели, тащившая на спине младенца Амодже. Ребенок был явно слишком велик для нее, и одна его нога почти волочилась по земле.
— Все они посходили с ума, — пробурчал Эзеулу. — Кто дал тебе больного ребенка? Сейчас же отдай малыша его матери.
— Я умею его носить, — возразила Обиагели.
— Кто из вас кого носит? Говорю тебе, отдай ребенка его матери.
— Она пошла к источнику, — ответила Обиагели, подпрыгивая на цыпочках и подбрасывая повыше младенца, сползающего у нее со спины. — Но я уже умею его носить. Смотри.
— Знаю, что умеешь, — сказал Эзеулу, — но он болен, и его нельзя трясти. Отнеси его к своей матери.
Обиагели кивнула и ушла во внутренний дворик, но Эзеулу догадывался, что она все еще таскает малыша (который начал теперь плакать). Обиагели затянула тоненьким голоском песню, изо всех сил стараясь заглушить плач и убаюкать младенца:
Плачет ребенок, матери скажите,
Плачет ребенок, матери скажите,
А потом сварите кашу из узизы
И еще сварите кашу из узизы.
Дайте жидкой перцовой похлебки,
Пусть попьют ее малые пташки
И попадают вниз от икоты.
Вон залезла коза в амбар
И накинулась жадно на ямс.
Вон залез и козел в амбар,
Подъедят они вместе весь ямс.
Погляди-ка, подходит олень,
Вот он трогает воду ногой,
Ррраз — и оленя жалит змея!
Он бросается прочь!
Я-я, я куло куло!
Странствующий коршун,
Ты домой вернулся.
Я-я, я куло куло!
А где же отрез материи,
Который ты принес?
Я-я, я куло куло!
— Нвафо!.. Нвафо! — позвал Эзеулу.
— Нвафо пошел к источнику! — откликнулась мать Нвафо из своей хижины.
— Нвафо что?.. — крикнул Эзеулу переспрашивая. Угойе решила собственной персоной явиться в оби и объяснить, что Нвафо ушел сам по себе, без спросу.
— Никто его не посылал, — сказала она.
— Никто его не посылал? — переспросил Эзеулу таким тоном, чтобы стало ясно: ее слова — это детский лепет. — Вот как? Говоришь, никто его не посылал? А разве ты не знаешь, что по утрам он подметает мою хижину? Или ты хочешь, чтобы я разламывал орех кола и принимал людей в неподметенной хижине? Разве твой отец разламывал свой утренний орех кола над вчерашней золой? Все вы творите в этом доме безобразия, но грех будет лежать на вас. Если Нвафо перестал тебя слушаться, почему ты не попросила подмести мою хижину Одаче?
— Одаче пошел вместе со всеми.
Эзеулу предпочел промолчать. Жена вышла, но скоро вернулась с веником и метлой. Она подмела хижину веником из пальмовых листьев, а землю прямо перед входом в оби — длинной и крепкой метлой.
Когда она, напевая, мела перед оби, из своей хижины вышел Обика и спросил:
— С каких это пор ты подметаешь двор? Где же Нвафо?
— Никто не рождается с метлой в руке, — отрезала она и запела еще громче. Метла была длинная, и она махала ею, как веслом. Эзеулу улыбнулся. Кончив мести, Угойе собрала сор в одну кучу и отнесла его на участок земли справа, где она собиралась посадить в этом сезоне кокоямс.
Акуэбуе решил навестить Эзеулу сразу после утренней еды, чтобы разделить с ним радость по поводу женитьбы его сына. Но он хотел обсудить с ним также и другие важные вопросы — вот почему он решил зайти к нему пораньше, прежде чем его дом заполнят гости, падкие до пальмового вина. То, о чем Акуэбуе собирался говорить, не было новостью. Они говорили об этом уже много раз. Но в последние дни до ушей Акуэбуе дошли толки, очень его встревожившие. Все эти толки касались Одаче, третьего сына Эзеулу, которого отец послал изучать тайны магии белого человека. Акуэбуе с самого начала сомневался в разумности такого поступка Эзеулу, но тот убедил его, что поступил мудро. Однако теперь враги Эзеулу воспользовались этим для того, чтобы навредить его доброму имени. Люди спрашивали: «Если сам верховный жрец Улу мог послать собственного сына к людям, которые убивают и едят священных питонов и совершают другие мерзости, то чего же он ожидает от обыкновенных мужчин и женщин? Как может ящерица, расстроившая похороны своей матери, рассчитывать на то, что память ее родительницы почтут посторонние?»
А теперь и старший сын Эзеулу присоединился, пускай тайком, к противникам его отца. Накануне он пришел к Акуэбуе и попросил его, как лучшего друга Эзеулу, откровенно поговорить с ним.
— Что стряслось?
— Мужчина должен заботиться о единстве в своем доме, а не сеять раздоры между собственными детьми. — Когда Эдого говорил с глубоким чувством, он начинал сильно заикаться. Так заикался он и сейчас.
— Слушаю тебя.
Эдого поведал ему, что Эзеулу отдал Одаче в новую веру для того, чтобы Нвафо мог беспрепятственно стать верховным жрецом.
— Кто это сказал? — спросил Акуэбуе. Но прежде чем Эдого успел ответить, он добавил: — Ты говоришь о Нвафо и Одаче, а как насчет тебя и Обики?
— Обика не помышляет о таких вещах, я — тоже.
— Но ведь Улу не спрашивает, помышляешь ты об этом или нет. Если ему будешь угоден ты, он сделает жрецом тебя. Даже и принявшего новую веру Улу может избрать своим жрецом, если пожелает того.
— Верно, — согласился Эдого. — Но меня тревожит другое: отец внушает Нвафо мысль, что выбор падет на него. Если завтра, как ты сам сказал, Улу выберет кого-нибудь другого, в семье начнутся распри. Отца тогда не будет, и все ссоры и дрязги обрушатся на мою голову.
— То, что ты говоришь, — истинная правда, и я не осуждаю тебя за то, что ты хочешь вычерпать воду, пока она не поднялась выше щиколотки. — Немного поразмыслив, он добавил: — Но, по-моему, распрей не будет. Нвафо и Одаче — сыновья одной матери. А вы с Обикой, по счастью, к этому не стремитесь.
— Ты не знаешь Обику — возразил Эдого. — Он может проснуться завтра утром и пожелать этого.
Долго еще разговаривал старик с сыном своего друга. Когда Эдого наконец встал, чтобы идти (перед этим он уже раза три-четыре объявлял, что ему пора уходить, не поднимаясь, однако, с места), Акуэбуе обещал ему поговорить с Эзеулу. Этот молодой мужчина внушал ему чувство жалости, к которому примешивалось презрение. Почему он не сказал прямо, как и подобает мужчине, что хочет быть жрецом, вместо того чтобы прятаться за Одаче и Обикой? Поэтому-то Эзеулу никогда и не принимал его в расчет. Значит, он не теряет надежды, что оракул афа назовет его имя, когда настанет день выбора? Как же не понимает Эдого, что он не создан для жреческого сана? — подумал Акуэбуе. Тут и без оракула видно, что это не тот человек, каким должен быть верховный жрец. Спелый маис по виду узнают.
И все же Акуэбуе жалел Эдого. Он понимал, какие чувства должен испытывать первенец, которого оттесняют в сторону, чтобы пропустить вперед его младших братьев — любимцев отца. Вот по какой причине — и в этом нет ни малейшего сомнения! — Улу позаботился в ранние дни Умуаро о том, чтобы у верховных жрецов на протяжении семи поколений кряду рождалось только по одному сыну.
В то же утро по дороге к роднику новобрачная, которая за всю свою жизнь, может быть, впервые видела вблизи белую рубашку, стала с повышенным интересом расспрашивать об Одаче и его новой религии, одаривающей такими чудесными вещами. Чтобы охладить ее восторги, ревнивая Оджиуго шепнула ей на ухо, что последователи этого нового культа убивают и едят священных питонов. Новобрачная, которая, как и всякий другой человек в Умуаро, была наслышана о приключении Одаче с питоном, с опаской спросила:
— Неужели он убил его? А нам рассказывали, что он только посадил его в свой сундучок.
К несчастью, Окуата принадлежала к числу людей, не умеющих говорить шепотом, и сказанное ею долетело до слуха Одаче. Он тотчас же подскочил к Оджиуго и, по словам Нвафо, рассказывавшего впоследствии об этом эпизоде, надавал ей звонких пощечин. Тогда Оджиуго отшвырнула свой кувшин и набросилась на Одаче, стараясь побольнее ударить его металлическими браслетами на запястьях. Одаче отвечал ей новым градом оплеух, а под конец дал ей сильного пинка коленом в живот. За этот удар его упрекали и даже бранили люди, собравшиеся вокруг и пытавшиеся разнять их. Но Оджиуго вцепилась в своего единокровного брата мертвой хваткой и кричала:
— Убей меня! Ну, убей же! Слышишь, пожиратель питонов? Лучше убей меня. — Она кусала и царапала тех, кто пытался оттащить ее.
— Оставьте ее! — воскликнула в раздражении одна из женщин. — Пусть он убивает ее, раз она сама напрашивается.
— Не говори так. Ты что, не видела, как он чуть не убил ее ударом в живот? — вмешалась вторая.
— Разве она уже не отплатила ему сполна за это? — спросила третья.
— Нет, не отплатила, — ответила вторая женщина. — По-моему, он из породы храбрецов, которые смелы, только когда воюют с женщиной.
Толпа немедленно разделилась на тех, кто подзадоривал Оджиуго, и тех, кто считал, что она уже расквиталась с Одаче. Эти последние уговаривали теперь Одаче не слушать оскорбления Оджиуго и не отвечать на них, а поскорее идти к источнику.
— Птенцы коршунихи не могут не пожирать цыплят, — заметила Ойилидие, которую Оджиуго больно укусила. — Эта вся в мать, такая же упорная.
— А в кого же ей быть, как не в собственную мать? Не в твою же! — Это подала голос Оджиника, внушительного вида женщина, находившаяся в давней ссоре с Ойилидие. Люди говорили, что, несмотря на воинственную внешность Оджиники и ее задиристый нрав, вся ее сила была в языке и что она свалится с ног, если на нее подует двухлетний малыш.
— Не разевай рядом со мной свою гнилую пасть, слышишь? — отозвалась Ойилидие. — Не то я выбью из твоей глотки семена окры. Ты что, забыла, как…
— Пойди и поешь дерьма! — завопила Оджиника. Обе женщины уже стояли друг против друга, поднявшись на цыпочки и выпятив грудь, готовые помериться силами.
— А эти две чего не поделили? — спросила одна из женщин. — Посторонитесь-ка и дайте мне пройти.
Оджиуго пришла домой вся в слезах. Нвафо и Одаче вернулись раньше, но мать Оджиуго сочла ниже своего достоинства спрашивать у них, где остальные. Завидев входящую во двор Оджиуго, она хотела было спросить ее, почему они так задержались: может быть, ждали, чтобы родник возвратился с прогулки или пробудился от сна? Но эти слова высохли у нее во рту.
— Что случилось? — воскликнула она вместо этого. Оджиуго еще громче зашмыгала носом. Мать помогла ей поставить кувшин с водой и снова спросила, что случилось. Не говоря ни слова, Оджиуго вошла в хижину, села на пол и вытерла слезы. Затем она принялась рассказывать. Матефи осмотрела лицо дочери и увидела на нем нечто, что можно было принять за отпечаток пятерни Одаче. Она немедленно разразилась воплями протеста и сетованиями, достаточно громкими, чтобы их услышали далеко вокруг.
Эзеулу со всей неторопливостью, на какую только был способен, прошествовал во внутренний дворик и спросил, чем вызван этот шум. Матефи завопила еще громче.
— Замолчи, — приказал Эзеулу.
— Ты велишь мне молчать, — верещала Матефи, — когда Одаче уводит мою дочь к роднику и избивает ее до смерти! Как могу я молчать, когда ко мне приносят труп моего ребенка? Пойди и посмотри на ее лицо. Пятерня этого парня… — Ее голос звучал все пронзительнее и болью отдавался в голове.
— Говорю тебе, замолчи! Совсем с ума спятила?
Матефи оборвала свои вопли и принялась причитать с видом покорной жертвы:
— Я замолчала. Как же можно мне не замолчать? Ведь в конце концов Одаче — сынок Угойе. Да, Матефи должна молчать.
— Пусть там никто не треплет моего имени! — крикнула вторая жена, выходя из своей хижины, где она до сих пор оставалась, как если бы скандал происходил не на их усадьбе, а в какой-нибудь дальней деревне. — Я говорю, пусть никто тут не произносит моего имени.
— И ты замолчи, — сказал Эзеулу, обернувшись к ней. — Никто не называл твоего имени.
— Разве ты не слышал, что она назвала мое имя?
— Ну, назвала, а дальше что?.. Попробуй вспрыгни ей на спину, если сможешь.
Угойе с ворчанием удалилась к себе в хижину.
— Одаче!
— Э-ээ.
— Иди-ка сюда!
Одаче вышел из хижины матери.
— Из-за чего переполох? — спросил Эзеулу.
— Спроси Оджиуго и ее мать.
— Я спрашиваю тебя. И больше не говори мне «Спроси кого-нибудь еще», не то сегодня же утром пес будет лизать твои глаза. Когда это вы научились бросать слова мне в лицо? — Он поочередно оглядел их всех с видом изготовившегося к прыжку леопарда. — Пусть кто-нибудь из вас попробует открыть рот и сказать еще хоть слово — он у меня на всю жизнь запомнит, что человек должен смолкнуть, когда говорят духи в масках. — Он снова оглянулся по сторонам, чтобы убедиться, что никто и пикнуть не посмеет. Вокруг царило молчание. Тогда он повернулся и ушел к себе в оби; приступ гнева отбил у него всякую охоту вникать в причину скандала.
Поспешность, с которой Акуэбуе приступил к разговору об Одаче, оказалась не ко времени. Он торопился покончить с этим разговором до появления других гостей, так как не приходилось сомневаться, что очень скоро все три усадьбы заполнит народ. Снова придут многие из тех, кто был накануне, и к тому же во множестве повалят прочие, кто придет сегодня в первый раз, ибо в это голодное время года, когда у большинства в амбарах не осталось ничего, кроме семенного ямса, никто не упустит случая чего-нибудь поесть и выпить рог-другой вина в доме богатого человека. Понимая, что после прихода первого же гостя он не сможет доверительно говорить с хозяином, Акуэбуе не стал терять время. Если бы он знал, как рассержен был сейчас Эзеулу, он, пожалуй, отложил бы разговор до следующего раза.
Эзеулу молча выслушал его, сдерживая обеими руками нарастающий гнев.
— Ты кончил? — спросил он, когда Акуэбуе замолчал.
— Да, кончил.
— Я приветствую тебя. — Он не смотрел на гостя — его отрешенный взор, казалось, упирался в порог. — Я ни в чем тебя не виню; ты не сказал ничего такого, чего мужчина не мог бы сказать своему другу; ничего, за что бы я мог упрекнуть тебя. У меня есть глаза и есть уши. Мне известно, что в Умуаро царит раскол и разброд и что кое-кто созывает тайные сборища, чтобы убедить других, будто я — причина их бед. Но почему я должен лишаться из-за этого сна? Все это не ново и уйдет туда же, куда сгинуло все прочее в этом роде. В сезон дождей исполнится пять лет с того дня, как тот же человек объявил на тайном сходбище в своем доме, что, если Улу не примет их сторону в затеянной ими несправедливой войне, они низвергнут его. Мы всё еще ждем, Улу и я, когда эта тварь придет низвергать нас. Меня злит не то, что спесивый дурак, болтающий пустой мошонкой, забывается, потому что в его дом по ошибке вошло богатство, нет, меня злит другое: ведь за ним прячется трусливый жрец Идемили, который и подстрекает его.
— Он завидует, — сказал Акуэбуе.
— Чему завидовать? Я не первый жрец Улу в Умуаро, а он не первый жрец Идемили. Если его отец, и отец его отца, и все, кто был до них, не завидовали моим предкам, то зачем же ему завидовать мне? Нет, не зависть это, а глупость, сродни дурости, засовывающей голову в горшок. Если же это все-таки зависть, что ж, пусть завидует. Сколько бы ни ползала муха по навозной куче, ей все равно не под силу сдвинуть ее с места.
— Ну, этих-то двоих все знают как облупленных! — заметил Акуэбуе. — Всем известно, что если бы только они знали дорогу в Ани-Ммо, они отправились бы туда спорить с нашими предками: почему те отдали сан жреца Улу Умуачале, а не их собственной деревне! Они меня не беспокоят. Меня беспокоит то, о чем говорит все племя.
— А кто подсказывает племени, о чем говорить? Что оно знает, племя? Иной раз, Акуэбуе, ты меня смешишь. Ты был здесь — или ты тогда еще не родился? — когда племя решило начать войну с Окпери из-за куска земли, который нам не принадлежал. Разве не встал я тогда и не сказал умуарцам, чем все это кончится? И кто оказался в конце концов прав? Случилось все так, как я говорил, или нет? — Акуэбуе промолчал. — Сбылось все, что я предсказывал, слово в слово!
— Это бесспорно так, — согласился Акуэбуе и во внезапном порыве откровенности неосторожно добавил: — Но ты забываешь одну вещь: ни один человек, каким бы великим он ни был, не может быть правым в споре со всем племенем. Ты можешь считать, что посрамил их в том споре, но ты ошибаешься. Умуарцы всегда будут говорить, что ты предал их перед лицом белого человека. И еще они будут говорить, что ты снова предаешь их сегодня, посылая своего сына участвовать в осквернении нашей земли.
Ответ Эзеулу лишний раз убедил Акуэбуе в том, что и для него, лучшего друга жреца, тот оставался человеком непостижимым. Даже собственные сыновья не знали его. Акуэбуе, конечно, не мог бы точно сказать, какой он рассчитывал получить ответ, но, во всяком случае, не тот жуткий смех, который он услышал сейчас. От этого смеха ему стало так страшно и тревожно, как если бы он повстречался на безлюдной тропе с хохочущим безумцем. Эзеулу не дал ему времени поразмыслить над причиной этого странного чувства страха. Но Акуэбуе предстояло еще раз испытать это чувство в будущем — только тогда он поймет, что это значило.
— Не смеши меня, — снова сказал Эзеулу. — Значит, я предал умуарцев белому человеку? Ответь мне на один вопрос. Кто привел сюда белых? Может, Эзеулу? Мы затеяли войну с окперийцами, нашими кровными братьями, из-за клочка земли, который не принадлежал нам, а ты порицаешь белого человека за то, что он вмешался. Разве ты не слышал пословицу: когда два брата дерутся, их урожай достанется постороннему? Сколько белых было в отряде, сокрушившем Абаме? Знаешь сколько? Пятеро! — Он поднял вверх правую руку с пятью растопыренными пальцами. — Пятеро. Теперь скажи, ты слышал когда-нибудь, чтобы пять человек — будь они даже высотой до неба — могли расправиться с целым племенем? Такое невозможно. При всем своем могуществе и колдовстве белые люди не покорили бы страну Олу и страну Игбо, если бы мы сами не помогали им. Кто показал им дорогу в Абаме? Они ведь не родились здесь — как же они нашли дорогу? Это мы — мы показали им путь и показываем поныне. Так что пусть теперь никто не приходит ко мне сетовать, что белый-де сделал то-то и то-то. Человек, который приносит в свою хижину хворост, кишащий муравьями, не должен жаловаться, когда к нему повадятся ящерицы.
— Все, что ты говоришь, верно, и я не спорю с этим. В прошлом мы многое делали неправильно, но из этого не следует, что мы должны поступать неправильно сегодня. Теперь мы знаем, что мы делали неправильно, и можем исправить это. Наши мудрецы говорили: человек, который не знает, где начал мочить его дождь, не знает и того, где его обсушило солнце. Мы не похожи на такого человека. Мы знаем, где застал нас этот дождь…
— Вот в этом я сомневаюсь, — прервал его Эзе-улу. — Но как бы то ни было, не забывай одну вещь. Мы показали белому человеку дорогу к нашему дому и подставили ему скамеечку, чтобы он сел. Если мы захотим теперь, чтобы он ушел, нам придется либо ждать, пока его не утомит это посещение, либо выгнать его. Не рассчитываешь ли ты выгнать его, начав винить во всем Эзеулу? Попытайся, и в тот день, когда я услышу, что тебе это удалось, я приду и пожму тебе руку. У меня свой путь, и я пойду им до конца. Я способен видеть там, где другие люди слепы. Вот почему я постижимый и непостижимый в одно и то же время. Ты мой друг и знаешь, кто я: вор, убийца или честный человек. Но тебе не дано знать того, что выбивает на барабане музыка, под которую Эзеулу пляшет. Я вижу завтрашний день; вот почему я могу говорить умуарцам: не делайте того-то, потому что это гибельно, или делайте то-то, потому что это полезно. Если они слушают меня — хорошо, если не желают слушать — пусть пеняют на себя. Слишком я стар для того, чтобы плясать ради подарков. Ты знал моего отца, который был жрецом до меня. Ты знал и моего деда, хотя и с ослабевшими уже глазами. — Акуэбуе утвердительно кивнул. — Разве не мой дед покончил с обычаем ичи в Умуаро? Встал во всем своем величии и сказал: «Мы больше не будем вырезать узоры на наших лицах, словно это двери озо».
— Да, так оно и было, — подтвердил Акуэбуе.
— А чем ответили ему умуарцы? Они ругали и проклинали его; говорили, что мужчины будут выглядеть теперь как женщины. Они спрашивали: «Как же тогда проверить выносливость мужчины?» Кто задает сегодня этот вопрос?
Акуэбуе счел, что он уже достаточно соглашался с Эзеулу и может теперь позволить себе возразить.
— Все это так и не подлежит сомнению, — начал он, — но если верно то, что нам рассказывали, твой дед не был одинок в этой борьбе. Говорили, что против обычая ичи выступало больше умуарцев, чем…
— Так рассказывал тебе эту историю твой отец? Я слышал ее по-другому. Как бы то ни было, важно тут одно: верховный жрец вел их, и они следовали за ним. Но если об этом мы знаем с чужих слов, то что ты скажешь о событиях, происходивших во времена моего отца? Ты вышел из младенческого возраста, когда мой отец отменил обычай, по которому всякого ребенка, рожденного вдовой, отдавали в рабство, если только…
— Не мне, Эзеулу, оспаривать то, что ты говоришь. Я твой друг и поэтому могу говорить с тобой без обиняков, но при этом я ведь не забываю, что ты наполовину человек, а наполовину дух. Все, что ты рассказываешь о своем отце и деде, — истинная правда. Но то, что происходило в их времена, и то, что происходит теперь, — не одно и то же. Между тогдашним и теперешним нет никакого сходства. Твой отец и дед поступали так не для того, чтобы угодить чужеземцу…
Эти слова больно задели Эзеулу, но он сдерживал свой гнев.
— Не смеши меня, — перебил он. — Если бы кто-нибудь пришел к тебе и стал рассказывать, будто Эзеулу отдал своего сына в чужеземную веру, чтобы кому-то угодить, что бы ты ответил ему? Лучше не смеши меня. Сказать тебе, почему я отдал сына? Слушай же. Неведомую болезнь нельзя вылечить обычными целебными травами. Когда нам нужно сотворить колдовской наговор, мы ищем такое животное, чья кровь соответствовала бы его силе; если кровь цыпленка не оказывает действия, мы жертвуем козла или барана; если и этого недостаточно, мы посылаем за быком. Но иногда даже быка бывает мало — тогда мы должны принести в жертву человека. Может, ты думаешь, мы жаждем услышать предсмертный крик жертвы, захлебывающейся кровью? Нет, друг мой, мы поступаем так потому, что дошли до последнего предела и знаем, что ни петух, ни козел, ни даже бык не подходят. А наши отцы говорили нам, что бывают такие лихие времена, когда люди оказываются загнанными за этот последний предел, когда им приходится так худо, словно им переломили спину и подвесили над огнем. Когда случается такое, они могут принести в жертву свое родное детище. Вот что имели в виду наши мудрецы, говорившие: человек, которому больше не на что опереться, опирается на свое собственное колено. Поэтому-то наши предки, доведенные до отчаяния набегами воинов Абама, принесли в жертву не иноплеменника, а человека своей же крови и сотворили великое колдовское заклятие, которое они назвали Улу.
Акуэбуе щелкнул пальцами и покивал головой. Выходит, это жертвоприношение, проговорил он про себя. Значит, Эдого все-таки прав, хотя мне показалось тогда, что он говорит глупости. Немного помолчав, он сказал вслух:
— Что произойдет, если на мальчика, которого ты приносишь в жертву, падет выбор Улу, после того как тебя будут искать и не найдут?
— Предоставь это богу. Когда наступит время, о котором ты говоришь, Улу не обратится к тебе за помощью и советом. Так что пусть эта забота не лишает тебя сна по ночам.
— С какой стати? У меня в доме полно своих собственных забот — зачем бы я стал приносить еще и твои, где бы я нашел для них место? Но я должен повторить то, что говорил раньше, а если ты не хочешь слушать, заткни себе уши. Когда ты выступал против войны с Окпери, ты не был одинок. Я тоже был против нее, так же, как и многие другие. Но, посылая своего сына к чужеземцам, чтобы он занимался вместе с ними осквернением нашей земли, ты обрекаешь себя на одиночество. Можешь пойти и сделать на стене помету, чтобы помнить, что я тебя об этом предупреждал.
— Кому лучше знать, когда была осквернена земля Умуаро, — тебе или мне? — Губы Эзеулу скривила высокомерно-безразличная усмешка. — Что до одиночества, то неужели ты не догадываешься, что оно мне теперь так же привычно, как мертвые тела — земле? Друг мой, не смеши меня.
Нвафо, вошедший в хижину отца в тот момент, когда Акуэбуе говорил Эзеулу, что он наполовину человек, наполовину дух, не понял, о чем они спорят. Но в прошлом ему уже приходилось видеть, как такие же грозные споры кончались мирно. Поэтому он ничуть не удивился тому, что отец послал его к матери за пальмовым маслом с перцем. Когда он вернулся, Эзеулу уже снял круглую корзину с плотно прилегающей крышкой, которая была подвешена к стропилам прямо над очагом. Рядом с корзиной висели ритуальная юбка Эзеулу из волокон пальмы рафии, два калебаса и несколько отборных початков маиса прошлого урожая, оставленных для посадки. Корзина, маис и юбка из рафии были черны от копоти.
Эзеулу открыл круглую корзину и, вынув оттуда козий окорок, отрезал большой кусок Акуэбуе и совсем маленький — себе.
— Пожалуй, мне нужно во что-нибудь завернуть это, — заметил Акуэбуе.
Эзеулу послал Нвафо оторвать полосу от бананового листа, подержал ее над тлеющими углями в очаге, пока она слегка не пожухла и не утратила ломкость свежего листа, и протянул ее Акуэбуе. Тот разделил свое мясо на две части, завернул кусок побольше в банановый лист и убрал его к себе в мешок. Только затем начал он есть оставшийся кусок, макая его в перченое пальмовое масло.
Эзеулу отделил от своего куска окорока кусочек для Нвафо и отправил себе в рот то, что осталось. Долгое время они жевали молча, а когда заговорили снова, разговор их перешел на вещи менее существенные. Эзеулу отломил веточку от лежащего рядом с ним на полу веника и, прислонившись спиной к стене, принялся ковырять ею в зубах. С этого места ему были хорошо видны все подходы к его усадьбе и усадьбам двух его сыновей. Поэтому он первым заметил судебного посыльного и его провожатого.
Когда два незнакомца подошли к порогу хижины Эзеулу, провожатый хлопнул в ладоши и спросил:
— Хозяева этого дома у себя?
— Войдите и увидите, — ответил Эзеулу после небольшой паузы.
Первым подлез под низкий скат крыши и вошел внутрь провожатый, за ним последовал второй пришелец. Эзеулу поздоровался с ними и предложил сесть. Судебный посыльный сел на земляное ложе, а его провожатый остался стоять. После обмена приветствиями провожатый назвал Эзеулу по имени и назвал себя: сын Нводики из Умуннеоры.
— Когда ты вошел, я подумал, что вижу лицо твоего отца, — сказал Акуэбуе.
— Верно, — подтвердил Эзеулу. — Всякий, кто посмотрит на него, подумает, что он видел Нводику. Твой друг, как видно, пришел издалека.
— Да, мы пришли из Окпери…
— Так ты, выходит, живешь в Окпери? — спросил Эзеулу.
— Ну конечно, — вставил Акуэбуе. — Разве ты не слыхал, что один из наших молодых мужчин живет у белого человека в Окпери?
Эзеулу это было отлично известно, но он умышленно притворялся, будто ничего не знает.
— Вот как? — удивился он. — Теперь со мной редко делятся новостями. Неужели еще этим утром вы были в Окпери и успели прийти в такую даль? Хорошо быть сильным и молодым! Как поживают люди на родине моей матери? Ведь моя мать, ты, наверное, знаешь, была родом из Окпери.
— Когда мы уходили, там царили счастье и веселье; что было после, мне неведомо.
— А кто твой спутник?
— Он главный посыльный великого белого человека, Сокрушителя ружей.
Эзеулу щелкнул пальцами и кивнул.
— Значит, это посыльный Уинтаботы? Он окпериец?
— Нет, — ответил провожатый. — Он из племени умуру.
— Здоров ли был Уинтабота, когда вы направились сюда? Мы давно не видели его в наших краях.
— Жив и здоров. Вот этот человек — его глаз.
Главный посланец, кажется, был не очень доволен тем, какой оборот приняла беседа. В нем росло раздражение на этого деревенского невежду, который напускает на себя важность и делает вид, будто он знаком с окружным комиссаром. Сопровождающий почувствовал это и предпринимал теперь отчаянные усилия, чтобы поднять авторитет посланца в глазах соплеменников.
— Незнакомец, мы рады видеть тебя, — произнес Эзеулу. — Какое у тебя имя?
— Его зовут Джекопу, — ответил провожатый. — Должен вам сказать, что никто не может повидать Сокрушителя Ружей без его, Джекопу, согласия. В Окпери нет такого человека, который не знал бы имени Джекопу. Сокрушитель Ружей попросил меня сопровождать Джекопу в этом путешествии, потому что он не знает здешних мест.
— Да-да, — сказал Эзеулу, бросив многозначительный взгляд в сторону Акуэбуе. — Всё так, всё правильно. Белый человек посылает сюда умуруанца, а дорогу умуруанцу показывает умуарец! — Он рассмеялся. — Ну, что я сказал тебе, Акуэбуе? Правы были наши мудрецы, когда говорили, что сколько бы духов ни сговаривалось убить человека, из их затеи ничего не выйдет, если к этому не приложит руку его личный бог-покровитель.
Пришельцев эти слова озадачили. Затем сын Нводики заметил:
— Все это верно, но мы пришли не как посланцы смерти.
— Нет, я этого не сказал. Просто такой уж у нас способ выражаться. Как говорится, змея всегда короче той палки, с которой сравнивают ее длину. Я знаю, что Уинтабота не отправит посланцев смерти к Эзеулу. Мы с ним добрые друзья. Я сказал другое: чужестранец не смог бы прийти в Умуаро, если бы ему не показал дорогу сын нашей страны.
— Верно, — сказал провожатый. — Мы пришли…
— Друг мой, — перебил его главный посыльный, — ты уже выполнил то, ради чего тебя послали; остальное — моя забота. Так что спрячь-ка свой язык в ножны.
— Прости меня. Я убираю руки.
Эзеулу послал Нвафо к Матефи за орехом кола. К этому моменту в оби уже пришли Обика и Эдого, извещенные о том, что у их отца сидит посланец белого человека. Принесенный орех кола был пущен по кругу, осмотрен и разломлен.
— Вернулись ли те, кого вы послали на базар за пальмовым вином? — спросил Эзеулу.
Обика ответил, что еще нет.
— Я так и знал. Если человек действительно хочет купить пальмового вина, он не торчит дома до тех пор, покуда все вино на базаре не раскупят другие.
Эзеулу продолжал сидеть, прислонясь спиной к стене и обхватив руками согнутую в колене ногу.
Судебный посыльный снял синюю феску и положил ее к себе на колено, обнажив наголо обритую голову, лоснящуюся от пота. От краев шапочки на голове остался след в виде кружка. Он откашлялся и заговорил, чуть ли не впервые за все это время.
— Я приветствую вас всех. — Вынув из кармана на груди маленькую книжечку, он открыл ее с важным видом: так, как это делает белый человек. — Которого из вас зовут Эзеулу? — спросил он, глядя в свою книжечку, после чего поднял глаза и обвел взором хижину.
Все молчали, опешив от удивления. Первым пришел в себя Акуэбуе.
— Оглянись по сторонам да пересчитай языком зубы у себя во рту, — прервал он молчание. — Сядь, Обика, от чужестранца можно ожидать, что он заговорит через нос.
— Так, значит, ты из Умуру? — спросил Эзеулу. — Есть там у вас жрецы и старейшины?
— Не пойми мой вопрос превратно. У белого человека свой способ делать дела. Прежде чем заговорить с тобой о деле, он спрашивает, как тебя зовут, и ответ должен исходить из твоих собственных уст.
— Если в твоем брюхе есть хоть капля здравого смысла, — воскликнул Обика, — ты должен был бы сообразить, что ты сейчас не в доме белого человека, а в доме верховного жреца Улу в Умуаро.
— Придержи язык, Обика. Ведь Акуэбуе только что сказал тебе, что чужеземцы, бывает, говорят через нос. Разве ты можешь знать, есть ли в его стране или в стране белого человека верховные жрецы?
— Скажите этому малому, чтобы он выбирал выражения, когда обращается ко мне. Если он не слышал обо мне, пусть спросит у тех, кто слышал.
— Пойди и поешь дерьма.
— Замолчи! — рявкнул Эзеулу. — Этот человек прошел длинный путь от страны моей матери до моего дома, и я запрещаю кому бы то ни было оскорблять его. Кроме того, это всего лишь посланец. Если нам не понравится то, что ему поручено передать, мы будем в обиде не на него, а на того, кто его послал.
— Вот это верно, — сказал Акуэбуе.
— Вернее не скажешь, — вставил провожатый.
— Ты задал мне вопрос, — продолжал Эзеулу, снова обернувшись к посланцу. — Теперь я отвечу тебе. Я тот самый Эзеулу, о котором ты спрашивал. Ты удовлетворен?
— Благодарю. Все мы тут мужчины, но стоит человеку заговорить, и мужчину сразу отличишь от мальчишки. Мы уже наговорили уйму слов; были среди них слова полезные и бесполезные, слова трезвые и слова нетрезвые. Пора теперь сказать, зачем я явился, ибо без причины жаба не поскачет среди бела дня. Дальний путь из Окпери я прошел не для того, чтобы размять ноги. Ваш собственный соплеменник, который проделал этот путь со мною, рассказал вам, что капутин Уинта-бор-том поручил мне вести многие его дела. Он главный над всеми белыми людьми в этих краях. Я знаю его больше десяти лет и еще не видал такого белого человека, который не трепетал бы перед ним. Посылая меня сюда, он не сказал мне, что в Умуаро у него есть друг. — Он насмешливо улыбнулся. — Но если то, что ты говоришь, правда, мы увидим это завтра, когда я отведу тебя к нему.
— О чем это ты говоришь? — с тревогой в голосе спросил Акуэбуе.
Судебный посыльный продолжал угрожающе улыбаться.
— Да, — сказал он, — твой друг Уинтабота (он нарочно выговорил это имя так, как это делали его невежественные слушатели) приказал тебе явиться к нему завтра утром.
— Куда? — спросил Эдого.
— Куда же еще, как не в его кабинет в Окпери!
— Этот человек сошел с ума! — воскликнул Обика.
— Нет, приятель. Если кто-нибудь и сошел с ума, так это ты. Как бы то ни было, Эзеулу должен тотчас же собираться в путь. По счастью, новая дорога так хороша, что манит прогуляться даже колченогого. Мы вышли сегодня с первыми петухами и оглянуться не успели, как оказались здесь.
— Говорю вам, это сумасшедший. Кто бы…
— Он не сумасшедший, — перебил Эзеулу. — Он посланец и должен в точности передать то, что ему поручено. Дай ему кончить.
— Я кончил, — сказал посланец. — Но я попросил бы того, кому этот юнец принадлежит, научить его вести себя осмотрительно ради его же собственного блага.
— Ты уверен, что передал все, что тебе велено?
— Да. Ведь белый человек — не чета черным. Он не тратит слов попусту.
— Я благодарю тебя, — сказал Эзеулу, — и снова тебя приветствую: «Нно!»
— Есть еще одна безделица, про которую я забыл сказать, — добавил судебный посыльный. — Встречи с белым человеком дожидается множество людей, и тебе, возможно, придется провести в Окпери денька три-четыре, прежде чем очередь дойдет до тебя. Но я-то знаю, что такому человеку, как ты, не с руки на много дней отлучаться из своей деревни. Если ты отблагодаришь меня, я устрою так, чтобы ты встретился с ним завтра. Всё в моих руках; если я говорю, что белый примет такого-то человека, значит, он его примет. Ваш соплеменник скажет вам, какая еда мне по вкусу. — С этими словами он улыбнулся и снова надел на голову феску.
— Ну, это действительно пустяк, — сказал Эзеулу. — Ты в обиде не останешься. Думаю, что у меня хватит средств, чтобы наполнить твою маленькую утробу. В крайнем случае мне помогут мои соплеменники. — Он помолчал, с явным удовольствием наблюдая, как сердится посланец, услышав намек на свой маленький рост. — Однако сначала ты должен вернуться и сказать пославшему тебя белому человеку, что Эзеулу не покидает своей хижины. Если он хочет меня видеть, пусть приходит сюда. Сын Нводики, проводивший тебя, может проводить и его.
— Да понимаешь ли ты сам, друг мой, что ты такое говоришь? — вопросил посланец, который не верил своим собственным ушам.
— Посланец ты или нет? — спросил Эзеулу. — Отправляйся обратно и передай то, что я тебе сказал, своему хозяину.
— Не будем ссориться из-за этого, — вставил Акуэбуе, поспешивший вмешаться, чтобы спасти положение, которое, как подсказывал ему внутренний голос, становилось угрожающим. — Если посланец белого человека даст нам немного времени, мы тут пошепчемся кое о чем.
— Зачем тебе понадобилось шептаться? — с негодованием спросил Эзеулу. — Я уже передал свой ответ.
— Оставь нас ненадолго, — обратился Акуэбуе к посланцу, который исполнил его просьбу и вышел. — Ты можешь выйти вместе с ним, — обратился он к провожатому.
В совещании, состоявшемся сразу вслед за этим, Эзеулу участия не принимал. Когда судебный посыльный и его спутник вернулись в хижину, не он, а Акуэбуе сообщил им, что из уважения к белому человеку Эзеулу согласился послать в Окпери своего сына Эдого, который передаст отцу все, что ему будет поручено передать.
— У нас в Умуаро не принято отказываться от приглашения прийти, хотя мы и можем отказаться сделать то, о чем попросит нас пригласивший. Эзеулу не хочет отклонять приглашение белого человека и поэтому отправляет вместо себя своего сына.
— Это и есть ваш ответ? — спросил судебный посыльный.
— Да, — ответил Акуэбуе.
— Я не стану передавать его.
— Тогда можешь пойти в тот кустарник и пожрать дерьма, — не сдержался Обика. — Видишь, куда я показываю пальцем? Вон в те кустики.
— Не будем никого посылать есть дерьмо, — оборвал его Акуэбуе и, обращаясь к посланцу, добавил: — Я никогда не слыхал, чтобы посланный выбирал, какое послание он согласен передать, а какое — нет. Иди и передай белому человеку то, что сказал Эзеулу. Или, может быть, ты и есть белый человек?
Эзеулу тем временем уже отвернулся в сторону и снова принялся ковырять в зубах веточкой из веника.
Глава тринадцатая
Как только посланец и его провожатый вышли из хижины Эзеулу и отправились обратно в Окпери, верховный жрец послал передать старику-барабанщику, чьей обязанностью было бить в большой иколо, чтобы он созвал старейшин и ндичие на срочный сход на закате этого же дня. Вскоре после этого иколо заговорил со всеми шестью деревнями. Повсюду старейшины и ндичие — мужчины с титулом, — заслышав сигнал, собирались на сход. Может быть, племени угрожает война. Правда, теперь, во времена белого человека, никто больше не говорит о войне. Скорее всего, божество Умуаро выразило через прорицателя недовольство, причину которого надлежит спешно устранить, не то… Но чем бы это ни оказалось — призывом готовиться к битве или же к совершению совместного жертвоприношения, — дело было спешным. Ибо иколо бил в неурочное время только при самых чрезвычайных обстоятельствах: когда, согласно пословице, в западню для нте попадал зверь более могучий, чем нте.
Собрание началось в пору, когда куры садятся на насест, и продолжалось до глубокой ночи. Если бы это был дневной сход, дети, принесшие скамеечки для своих отцов, резвились бы по краям базарной площади в ожидании конца собрания, чтобы снова отнести скамеечки домой. Но на вечерний сход ни один отец детей не брал. Те, кто жил неподалеку от базарной площади, приносили свои скамеечки сами; остальные прихватывали с собой под мышкой скатанные козьи шкуры.
Эзеулу и Акуэбуе пришли первыми. Но едва они уселись, как площадь Нкво начали заполнять старейшины и титулованные мужчины из шести деревень Умуаро. Поначалу каждый новоприбывший здоровался со всеми, пришедшими до него, но толпа все разрасталась, и подходившие позже обменивались рукопожатием лишь с тремя-четырьмя ближайшими к ним мужчинами.
Собрание проходило под вековым деревом огбу, на мощных переплетенных корнях которого сидело не одно поколение старейшин Умуаро, верша важнейшие дела племени. Вскоре большинство умуарцев, ожидавшихся на сход, явилось, и поток подходивших сузился до тонкого ручейка. Эзеулу коротко посовещался с людьми, сидевшими близ него, и они решили, что пора объявить умуарцам, зачем их собрали. Верховный жрец встал, поправил свою тогу и выкрикнул приветствие, которое одновременно являлось призывом к умуарцам говорить голосом одного человека.
— Умуаро квену!
— Хем!
— Квену!
— Хем!
— Квезуену!
— Хем!
— Благодарю вас за то, что вы оставили свои домашние дела и заботы и откликнулись на мой зов. Иногда случается, что человек взывает, но никто не отвечает ему. Такой человек подобен видящему дурной сон. Спасибо вам за то, что мой призыв не был тщетным, как зов человека в мучительном сне.
Неподалеку от него кто-то говорил одновременно с ним. Он огляделся по сторонам и увидел, что это Нвака из Умуннеоры. Эзеулу помолчал и после паузы обратился к говорившему:
— Огбуэфи Нвака, я приветствую тебя.
Нвака откашлялся и перестал беседовать с окружающими. Эзеулу продолжал свою речь:
— Я благодарил вас за то, что вы уже сделали. У нас говорят: поблагодари человека за то, что он сделал, и это придаст ему силы сделать больше. Но есть тут огромное упущение, за которое я прошу простить меня. Негоже, созывая умуарцев, не выставить перед ними даже кувшина пальмового вина. Но я был застигнут врасплох, а перед неожиданностью, как вы знаете, бессилен даже храбрец… — Вслед за этим он поведал им о визите судебного посыльного. — Соплеменники мои, — сказал он в заключение, — вот что постигло меня утром после пробуждения. Огбуэфи Акуэбуе был при этом и видел всё собственными глазами. Я долго размышлял о случившемся и решил поделиться тем, что я увидел и услышал, со всеми умуарцами, ибо человек, увидевший змею, когда он один, может засомневаться, обычная это змея или неприкосновенный питон. Поэтому я сказал себе: «Завтра я созову умуарцев и расскажу им». Затем какой-то голос внутри меня спросил: «Разве дано тебе знать, что может случиться ночью или на рассвете?» Вот почему я счел своим долгом созвать вас сегодня, хотя у меня и нет пальмового вина, которое я должен был бы поставить перед вами. Если мы будем живы, у нас достанет времени для пальмового вина. Когда наступит пора охоты, мы поохотимся и на заднем дворе усадьбы. Я приветствую вас всех.
Долгое время никто не вставал, чтобы держать ответную речь. Собравшиеся правители Умуаро вполголоса переговаривались друг с другом, и звуки голосов сливались в общий гул, напоминающий подчас журчание. Эзеулу сел на свою скамеечку и устремил неподвижный взгляд в землю. Он даже ничего не ответил Акуэбуе, шепнувшему ему, что он сказал все слова, какие нужно было сказать. Наконец поднялся Нвака из Умуннеоры:
— Умуаро квену!
— Хем!
— Умуаро квену!
— Хем!
— Квеквану озо!
— Хем!
Он поправил на себе тогу, которая чуть не сползла с его левого плеча, после того как он троекратно выбрасывал вперед и вверх руку, приветствуя собрание.
— Все мы слышали Эзеулу. Он сказал нам добрые слова, и я хочу поблагодарить его за то, что он созвал нас всех вместе и обратился к нам с этими словами. Верно ли я говорю, мужчины Умуаро?
— Говори дальше, — ответили умуарцы.
— Когда отец созывает своих детей, он не должен заботиться о том, чтобы поставить перед ними пальмовое вино. Скорее уж это они должны принести ему пальмового вина. И еще раз я говорю спасибо жрецу Улу. То, что он счел своим долгом позвать нас и поведать нам о том, о чем он нам поведал, показывает, какого он о нас высокого мнения, и за это ему — наше спасибо. Но есть тут одна вещь, которая мне непонятна. Быть может, она понятна другим; если так, то пусть кто-нибудь объяснит мне ее. Эзеулу сказал нам, что белый правитель просит его прийти в Окпери. Так вот, мне непонятно: разве есть что-нибудь плохое в том, что человек приглашает своего друга прийти к нему? Когда мы устраиваем пир, разве не посылаем мы за нашими друзьями-иноплеменниками, разве не приглашаем мы их прийти и праздновать с нами? И разве не зовут они также и нас на свои празднества? Белый человек — друг Эзеулу, вот он и послал за ним. Что тут такого необычайного? Он не послал за мной. Он не послал за Удеозо; он не послал за жрецом Идемили; он не послал за жрецом Эру; он не послал за жрецом Удо и не просил жреца Огвугву прийти навестить его. Он просил прийти Эзеулу. Почему? Потому что они друзья. Или Эзеулу считает, что их дружба кончается перед порогом дома каждого из них? Может быть, он хочет, чтобы белый человек был ему другом только на словах? Не говорили ли нам наши отцы, что стоит поздороваться с прокаженным за руку, как он захочет обняться? Мне кажется, Эзеулу обменялся рукопожатием с белотелым человеком.
Эта реплика была встречена приглушенными возгласами одобрения и даже смехом. Ведь проказу, как и многие другие несчастья, от которых люди в ужасе отшатываются, почти всегда называют не настоящим именем, а более вежливым и менее страшным — «белое тело». Среди восхищенных возгласов и смешков раздавались в честь Нваки выкрики: «Повелитель слов!». Он подождал, пока смех утих, и сказал:
— Если вас разбирает смех, можете смеяться; что до меня, то мне совсем не до смеха.
Эзеулу неподвижно сидел все в той же позе, которую принял по окончании своей речи.
— Вот что я хочу сказать, — продолжал Нвака. — Тот, кто принесет к себе в хижину хворост, кишащий муравьями, должен ожидать нашествия ящериц. Так что, если Эзеулу теперь говорит нам, что дружба с белым человеком ему надоела, мы дадим ему такой ответ: «Ты завязал узел, и ты же должен знать, как его развязать. Ты наложил вонючую кучу, ты же должен и унести ее». По счастью, дурное колдовское зелье, подброшенное в дом на конце шеста, не так трудно выбросить наружу. До меня донеслись тут один или два возгласа: дескать, обычай запрещает жрецу Улу далеко уходить от своей хижины. Я хочу спросить у этих людей: разве впервой ему отправляться в Окпери? Кто был свидетелем в суде белого человека в тот год, когда мы сражались за нашу землю — и потеряли ее? — Он подождал, чтобы стих общий говор. — Моя речь окончена. Я приветствую вас всех.
Выступили и другие. Ни один из ораторов не говорил так резко, как Нвака, однако всего лишь двое открыто возразили против его точки зрения. Может, несогласных с Нвакой было и больше, но они промолчали. Большинство выступавших указывало, что было бы безрассудством не ответить на приглашение белого человека; разве забыли умуарцы о том, какая судьба постигла те племена, которые ссорились с ним? Нвокеке Ннабеньи пытался еще больше смягчить резкие слова Нваки. Он предложил, чтобы Эзеулу сопровождали шесть выборных старейшин.
— Можешь составить ему компанию, если тебе хочется размять ноги! — крикнул Нвака.
— Огбуэфи Нвака, пожалуйста, не перебивай меня. Когда ты держал речь, никто ведь не мешал тебе грубыми выкриками. — Далее Нвокеке Ннабеньи повторил свое предложение: вместе с верховным жрецом должны отправиться в Окпери шесть старейшин Умуаро.
Снова поднялся Эзеулу. Пламя большого костра, разожженного поодаль, освещало его лицо. Пока он говорил, стояла глубокая тишина. Его слова не выдавали гнева, клокотавшего у него в груди. Как и всегда, гнев его был вызван не открытой враждебностью, прозвучавшей в выступлении Нваки, а сладкими речами людей вроде Ннабеньи. Они напоминали ему крыс, подгрызающих подошвы ног спящего: они сначала кусают, а потом дуют на рану, чтобы успокоить боль и убаюкать жертву.
Поблагодарив умуарцев, он заговорил чуть ли не с весельем в голосе:
— Когда я решил созвать вас, я сделал это не потому, что растерялся или увидел со страху собственные уши. Единственное, чего я хотел, это посмотреть, как отнесетесь вы к моему рассказу. Теперь я вижу ваше отношение, и я удовлетворен. Иногда мы даем ребенку кусок ямса, а потом просим его отдать маленький кусочек нам — не потому, что мы взаправду хотим его съесть, а потому, что решили испытать своего ребенка. Мы стремимся узнать, каким человеком он станет, когда вырастет: будет ли он делиться и раздавать или жадно прижимать всё к своей груди. Вы сами знаете, что Эзеулу не таков, чтобы броситься бежать из-за того, что белый прислал за ним своего посланца. Если бы я украл у него козу, или убил его брата, или изнасиловал его жену, то тогда бы я еще мог спрятаться в кусты, заслышав его голос. Но я не нанес ему никакой обиды. Что же до того, как я поступлю, то решение свое я принял еще прежде, чем попросил иколо созвать вас. Однако если бы я начал действовать, не поговорив сначала с вами, вы могли бы потом спросить: «Почему он не сказал нам?» Вот теперь я сказал вам, и на сердце у меня легко. Сейчас не время для длинных речей. Когда придет время речей, все мы будем говорить, пока не устанем, и тогда, быть может, обнаружится, что в Умуаро есть ораторы и помимо Нваки. А пока что я благодарю вас за то, что вы откликнулись на мой зов. Умуаро квену!
— Хем!
Среди тех, кто провожал той ночью Эзеулу домой и вызвался пойти наутро вместе с ним в Окпери, был и его младший единокровный брат Океке Оненьи, знаменитый знахарь. Но Эзеулу отклонил его предложение; отказал он и всем другим, в том числе своему другу Акуэбуе. Он уже принял решение идти один и не собирался менять его.
Сразу после того как Океке Оненьи предложил Эзеулу себя в спутники и услышал отказ, он собрался уходить, хотя по крыше зашлепали первые, пока еще редкие капли начинающегося ливня.
— Может быть, переждешь немного и понаблюдаешь лик небес? — спросил Эдого.
— Нет, мой сын, — ответил Океке Оненьи и с напускной беззаботностью добавил: —Только те, кто носит на теле дурные колдовские снадобья, должны бояться дождя.
Он вышел навстречу надвигающейся грозе. То и дело ночную тьму рассеивали вспышки молний; иной раз они освещали всё вокруг ярким, немерцающим светом, иной же раз трепетали, перед тем как погаснуть, словно их пламя задувал порывистый ветер.
Океке Оненьи запел и засвистал, чтобы песня составила ему компанию в темноте, и его голос мощно звучал, споря с ревом ветра и раскатами грома.
Эзеулу не стал отговаривать его идти домой под дождем. Он вообще редко обращался к нему. С трудом верилось, что это братья. Да будь они даже более близки друг другу, Эзеулу, возможно, все равно ничего бы не сказал, потому что мысли его блуждали далеко. За долгое время он проронил одну-единственную фразу: мол, этот дождь — предвестник новой луны. Однако никто не понял, что он хотел этим сказать.
Эзеулу и его единокровный брат не враждовали, но и дружбу между собой тоже не водили. Эзеулу, как было хорошо известно, недолюбливал всех знахарей и считал их, за редким исключением, алчными мошенниками. Настоящее знахарство, говорил он, ушло вместе с поколением его отца. Сегодняшние знахари — пигмеи по сравнению с прежними.
Отец Эзеулу действительно был великим знахарем и колдуном. Он творил бесчисленные чудеса, но больше всего толков вызывала в народе его способность становиться невидимым. Было время, когда между Умуаро и Анинтой велась жестокая война, и члены одного племени не осмеливались ступать на землю другого. Но верховный жрец Умуаро ходил через Анинту, сколько ему хотелось. Всякий раз он брал с собой сына, Океке Оненьи, который был тогда маленьким мальчиком. Он давал ребенку короткий веник в левую руку и наказывал ему не заговаривать и не здороваться ни с кем из встречных, а идти себе по правому краю тропы. Мальчик шел впереди, а верховный жрец следовал на некотором расстоянии за ним, ни на миг не теряя его из виду. Каждый встречавшийся им прохожий внезапно останавливался при их приближении и начинал вглядываться в заросли на противоположной стороне дороги, как охотник, заслышавший шорох дичи. Он вглядывался до тех пор, пока ребенок с отцом не проходили у него за спиной, и только после этого поворачивался и продолжал свой путь. Иногда же прохожий при их приближении вдруг поворачивал назад.
Океке Оненьи узнал от отца о свойствах многих трав и обучился у него многим видам анванси — колдовства. Но он так и не научился этому чародейству, носившему название Оти-анья-афу-узо.
В истории Умуаро редко бывало, чтобы в одном человеке соединялись вместе жреческий сан и способность к знахарству и колдовству, как соединились они в предыдущем жреце Улу. Когда такое случалось, могущество человека не имело предела.
Океке Оненьи всегда утверждал, что причина холодности в отношениях между ним и нынешним жрецом, его единокровным братом, коренится в нежелании последнего примириться с тем, что способности отца оказались поделенными между ними.
— Он забывает, — говаривал Океке Оненьи, — что знание трав и анванси — это нечто, начертанное от рождения в линиях ладони человека. Ему кажется, что наш отец умышленно отобрал колдовские способности у него и отдал мне. Разве он слышал, чтобы я сетовал на то, что жречество досталось ему?
Именно этим — чего и следовало ожидать — люди, не любившие Эзеулу, объясняли его отчуждение от Океке Оненьи. Они не упускали случая подчеркнуть, что презрение Эзеулу к знахарской славе его брата порождено гордыней и завистью. При этом они приводили в пример недавнее жертвоприношение, совершенное для жены Обики, когда Эзеулу, вместо того чтобы позвать собственного брата, послал за никудышным знахаришкой, который не может даже досыта прокормить себя своим ремеслом.
Но другие, знавшие Эзеулу лучше, как, например, Акуэбуе, отвечали, что всему виной тут какой-то неблаговидный поступок Океке Оненьи по отношению к Эзеулу. Оставалось невыясненным, что именно он сделал. Было известно только, что так брат с братом не поступает, что поступок его непростителен. Беда в том, что Эзеулу никогда и никому не поверял этой тайны, даже своим друзьям. Так что у его защитников не было в запасе ничего, кроме предположений. Некоторые утверждали, будто Океке Оненьи сделал бесплодной первую жену Эзеулу, после того как она родила ему всего лишь троих детей.
— Не может такого быть, — отвечали обычно на это. — Мы знаем наперечет всех злых колдунов в Умуаро, и Океке Оненьи не принадлежит к числу этих ведунов. Не такой он человек, чтобы навести порчу на женщину, не причинившую ему никакого зла, и уж тем более — на жену своего брата.
— Но вы забываете о том, что Океке Оненьи затаил давнюю обиду на Эзеулу, — могли возразить их противники. — Вы забываете, что их отец с детства внушал Океке мысль, будто жречество перейдет к нему, так что после смерти старика Океке чуть ли не выражал сомнение в правильности решения оракула.
— Может быть, это и так, — сказали бы в ответ защитники Океке Оненьи. — Но мы знаем всех наших колдунов и повторяем вновь: никто еще и никогда не обвинял Океке Оненьи в том, что он-де запечатал чрево его жены. Кроме того, колдуны, занимающиеся такими гнусными делами, равно как и любители полакомиться человеческим мясом, никогда не бывают многодетными. А вы только загляните на усадьбу Океке Оненьи: там полным-полно сыновей и дочерей!
На этот решающий довод возражений не находилось, особенно если его подкрепляли тем соображением, что лучший друг Океке Оненьи в доме Эзеулу — это Эдого, сын той самой женщины, на которую он якобы навел порчу! Более того, дружба между Эдого и его дядей вызывала, как это всем известно, большое недовольство Эзеулу. Должно быть, это недовольство побудило его однажды сказать, что резьба первого под стать знахарству второго.
— Эти двое? — обронил он в другой раз. — Выброшенная ступка и гнилые кокосовые орехи!
Вот уже дня два-три капитан Уинтерботтом чувствовал себя необычайно усталым и разбитым. Дожди, похоже, не принесли долгожданной передышки. Десны у него еще больше побледнели, а ноги ужасно зябли. Вроде бы срок очередного приступа лихорадки еще не наступил, но все признаки были налицо. Конечно, болезнь его не страшила, как какого-нибудь новичка. Для старожила лихорадка была просто-напросто временным неудобством: заставляла несколько дней проваляться в постели, только и всего.
Тони Кларк воспринял это известие должным образом.
— Вам следует показаться врачу, — сказал он, зная, что именно такой реакции ожидают от новичка.
— Врачу? Бог ты мой! По поводу лихорадки? Нет, дружище. Беречься нужно, когда заболеваешь ею впервые. Бедняга Макмиллан не уберег себя, как я ни предупреждал его. Лихорадка трепала меня каждый год на протяжении десяти лет, а когда болеешь ею так часто, перестаешь обращать на нее внимание. Нет, нет, переменить на неделю обстановку — вот все, что мне нужно, и вы увидите: вернусь я в полном здравии. После поездки в Энугу всё как рукой снимет.
В административный центр он собирался ехать послезавтра. По вполне понятным причинам он хотел заняться назначением вождя в Умуаро до встречи с деятелями из главной штаб-квартиры. Завершить это дело за два оставшихся дня он, конечно, не успеет, но ему хотелось иметь все основания сказать, что он уже предпринял первые шаги. Будучи убежденным сторонником той точки зрения, что дом следует оставлять в образцовом порядке, если хочешь застать его таким же по возвращении, он написал подробнейшие инструкции для Тони Кларка. В них он черным по белому изложил программу своих дальнейших действий в связи с назначением верховного вождя. «Сегодня я отправил посыльных в Умуаро, чтобы вызвать сюда Эзеулу для предварительного обсуждения. После этого обсуждения я назначу соответствующую дату, когда ему будет вручен приказ о назначении верховным вождем в присутствии старейшин и ндичие его племени». Капитан Уинтерботтом любил озадачить других европейцев, ввернув словечко-другое на языке игбо, на котором, по его утверждению, он свободно изъяснялся.
После того как он столь тщательно разработал план мероприятий, призванных облагодетельствовать Эзеулу, капитан Уинтерботтом, понятно, пришел в ярость, когда посланный вернулся с оскорбительным ответом от возомнившего о себе жреца-идолопоклонника. Своею властью судьи он немедленно подписал ордер на арест жреца и приказал двум полицейским завтра же с утра, не мешкая, отправиться в Умуаро и доставить упрямца в Окпери.
— Как только его приведут, — сказал он Кларку, — заприте его в арестантской. Я не желаю видеть его до возвращения из Энугу. Пусть это научит его хорошим манерам. Мои туземцы должны зарубить себе на носу, что с администрацией шутки плохи.
Может быть, причиной тому был яростный гнев капитана Уинтерботтома, может быть, прав был его слуга, назвавший иную причину, но только в то самое утро, когда двое полицейских отправились в Умуаро арестовывать Эзеулу, капитан Уинтерботтом внезапно слег и впал в беспамятство. В бреду он продолжал непрестанно повторять единственную связную фразу: «Ногам холодно — приложите к ним горячую грелку!» Его слуга нагрел воды, наполнил резиновую грелку и приложил ее к ногам хозяина. Уинтерботтом стал кричать, что грелка совсем холодная. Слуга налил в грелку кипятку, но и этого оказалось недостаточно. Через каждые несколько минут он менял воду, но капитан не переставал жаловаться. К тому времени, когда Тони Кларк (не умевший водить машину) отыскал Уэйда, чтобы вместе с ним отвезти капитана в его стареньком «форде» в больницу, находившуюся в шести милях от Окпери, на ногах у того были сильные ожоги. Но обнаружилось это только на следующий день в больнице.
К изумлению и немалому смущению Кларка с Уэйдом, заведующая больницей доктор Мэри Севидж, врач-миссионер со строгим, неженственным обликом, разрыдалась и совсем потеряла голову, увидев внесенного капитана Уинтерботтома. «Том, Том», — причитала она и вообще вела себя так, будто утратила все свое врачебное искусство. Впрочем, паника владела ею недолго; вскоре она взяла себя в руки и стала хозяйкой положения. Однако ее замешательство оказалось достаточно продолжительным для того, чтобы не остаться незамеченным несколькими туземными сестрами и санитарами, которые разнесли слух об этом не только по больнице, но и по всей Нкисе — деревеньке, где находилась миссия. И в стенах больницы, и в деревне доктор Севидж была известна как Омесике, что означает Действующая Решительно, и от нее никак не ожидали, что она окажется способной расплакаться при виде больного, пусть даже это не кто иной, как капитан Уинтерботтом, которого здесь шутливо называли ее мужем.
Уинтерботтом не приходил в себя три дня, и все это время доктор Севидж почти неотлучно провела у его постели. Она даже отменила на сей раз операции, которые всегда делала по средам, вследствие чего среда получила в деревне наименование Дня вспоротых животов. По этим дням всегда царила скорбь, а на базарчике, возникшем у больничных ворот на потребу пациентам из дальних племен, собиралось меньше торговок, чем в любой другой день недели. Было также подмечено, что даже небо знает этот день смерти и хмурится, оплакивая покойных.
Доктор Севидж еще раз проверила свой список назначений на операцию и, убедившись, что экстренных случаев нет, решила отложить операции до пятницы. Состояние капитана Уинтерботтома чуть-чуть улучшилось, и появилась слабая надежда. Ближайшие день-другой будут решающими, и перешагнуть через критический порог ему поможет умелый, заботливый уход, от которого зависит многое. Ему была отведена особая палата, в которой он лежал один и входить в которую не разрешалось никому, кроме доктора Севидж и единственной белой сестры.
Слуга капитана Уинтерботтома Джон Нводика получил распоряжение проводить в Умуаро двух полицейских, подобно тому как он провожал туда посыльного. Но он мысленно поклялся никогда больше не показывать представителям «привитьства» дорогу к себе на родину. Еще больше он укрепился в своей решимости, когда узнал, что двое полицейских будут вооружены ордером на арест и наручниками, предназначаемыми для верховного жреца Улу. Но поскольку он не мог сказать своему хозяину: «Нет, я не пойду!» — он согласился идти, но замыслил совсем другое. Вот почему, когда полицейские зашли за ним перед первыми петухами, они увидели, что их проводника колотит неожиданный приступ ибы. Закутанный в старое одеяло, которое капитан Уинтерботтом дал для ребенка, рожденного его женой четыре месяца назад, Джон с натугой прошептал им несколько слов о том, как идти в Умуаро. Когда же они доберутся до Умуаро, добавил он, и младенец покажет им дом Эзеулу. Буквально так оно потом и получилось.
Полицейские вошли в Умуаро в час утренней еды. Вскоре они повстречали мужчину с кувшином пальмового вина и остановили его.
— Где тут дом Эзеулу? — спросил старший полицейский, капрал Мэтью Нвеке.
Мужчина с подозрением уставился на незнакомцев в форме.
— Эзеулу, — произнес он после долгой паузы, в продолжение которой он, как видно, рылся у себя в памяти. — Который Эзеулу?
— Скольких Эзеулу ты знаешь? — спросил капрал раздраженно.
— Скольких Эзеулу я знаю? — повторил за ним мужчина. — Да никакого Эзеулу я не знаю.
— Зачем же ты тогда спросил меня «Который Эзеулу», раз никакого Эзеулу не знаешь?
— Зачем я спросил тебя…
— Молчи! Дурак этакий! — заорал полицейский по-английски.
— Говорю вам, не знаю я никакого Эзеулу. Я не здешний.
Двое других встречных, которых они остановили, отвечали им приблизительно в том же духе. Один из них даже сказал, что единственный известный ему Эзеулу живет в Умуофии — туда можно добраться за день, если идти все время на восход.
Полицейских все это ничуть не удивило. Ведь есть только один способ заставить людей говорить — напугать их. Но их белый начальник запретил им применять силу и угрозы и тем более надевать наручники, если человек не оказывает сопротивления. Вот почему им приходилось проявлять сдержанность. Но теперь они убедились, что, если не принять энергичных мер, они могут до захода солнца проблуждать по Умуаро, так и не найдя дом Эзеулу. Поэтому следующему встречному, который попытался было вилять и уклоняться, они отвесили оплеуху. А для вящей убедительности показали ему также наручники. Это возымело действие. Прохожий сказал полицейским, чтобы они следовали за ним. Остановившись на некотором отдалении от усадьбы, которую они искали, он показал на нее пальцем.
— У нас не принято, — сказал он полицейским, — показывать кредиторам нашего соседа дорогу к его дому. Так что я не могу войти туда вместе с вами.
Причина была уважительная, и полицейские отпустили его. Он со всех ног бросился прочь, чтобы обитатели усадьбы не успели заметить ничего, кроме спины улепетывающего человека.
Войдя в хижину, полицейские обнаружили внутри только старуху, жующую беззубым ртом. Она испуганно таращила на них глаза и, похоже, не понимала, о чем ее спрашивают. Она, кажется, забыла даже свое собственное имя.
К счастью, в этот момент в хижину вошел мальчуган с глиняным черепком, чтобы взять горящих углей для матери, собравшейся развести огонь. Этот мальчуган и отвел их к повороту тропы на усадьбу Эзеулу. Как только он вышел вместе с пришельцами, старуха схватила свой посох и с поразительной быстротой проковыляла к хижине его матери, чтобы нажаловаться на ее отпрыска. Затем она поплелась обратно — еле волоча ноги, скрючившись в три погибели, опираясь на прямой посох. Это была бездетная вдова Нваньиэке. Вскоре после того как она вернулась к себе, послышались вопли Обиэлуе — мальчика, проводившего полицейских.
Тем временем полицейские явились в хижину Эзеулу. Теперь они больше не были расположены церемониться. Они заговорили резко, пуская в ход сразу все свое оружие.
— Кто тут из вас Эзеулу? — спросил капрал.
— Какой Эзеулу? — откликнулся Эдого.
— Попробуй спроси меня еще раз «Какой Эзеулу?», и я выбью семена окры из твоей пасти. Я повторяю: кого здесь зовут Эзеулу?
— А я повторяю: какой Эзеулу тебе нужен? Или ты и сам не знаешь, кого ищешь?
Четверо других мужчин, находившихся в хижине, хранили молчание. Женщины и дети столпились в дверях, ведущих из хижины во внутренний дворик. На их лицах были страх и тревога.
— Ну погоди же, — сказал капрал на ломаном английском языке. — Сейчас ты будешь говорить «Какой Эзеулу?»! Давай мне это. — Последние слова были адресованы его спутнику, который немедленно извлек из кармана наручники.
В глазах обитателей деревни наручники, или ига, являлись самым страшным оружием белого человека. Не было положения более унизительного для мужчины-воина, которого сделали бессильным и беспомощным при посредстве железного замка. Так обращаются только с буйными сумасшедшими.
Поэтому, когда свирепого вида полицейский продемонстрировал наручники и двинулся с ними к Эдого, Акуэбуе как старший в доме вышел вперед и заговорил голосом благоразумия. Он просил полицейских не сердиться на Эдого.
— Ведь так разговаривает всякий молодой мужчина. Вы и сами знаете, что у молодых мужчин слова «сломаю и разрушу» с языка не сходят, зато речи старика примиряют и успокаивают. У нас существует такая поговорка: когда в доме есть кто постарше, козу, которая котится, не оставят на привязи. — Далее он сообщил им, что Эзеулу с сыном сегодня рано утром отправились в Окпери, куда его пригласил белый человек.
Полицейские переглянулись. Они ведь повстречали по дороге мужчину со спутником, — похоже, с сыном. Запомнили они их не только потому, что это были первые люди, шедшие навстречу им, но и потому еще, что у того мужчины и его сына была видная, запоминающаяся внешность.
— Как он выглядит? — спросил капрал.
— Он высок, как дерево ироко, а кожа его светла, как солнце.
— А его сын?
— Похож на него. Как две капли воды.
Полицейские стали совещаться на языке белого человека, вызывая восхищенное изумление у деревенских жителей.
— Когдай-то встречай на дорога тот два человек, — отметил капрал.
— Когдай-то был их, — подтвердил его спутник. — Но мы не должен вернись обратно без ничего. Топай-топай вся дорога сюда не годится задаром.
Капрал задумался над его словами. А тот продолжал:
— Когда можно врать, они врать. Я не желаю из-за них беда на нашу голова.
Капрал все еще размышлял над его словами. Он был убежден, что им сказали правду, но следовало малость припугнуть этих людей — хотя бы для того, чтобы выманить у них колу побольше. И он обратился к ним на языке игбо:
— Мы не уверены в том, что вы говорите правду, а нам нужно знать наверняка, не то белый человек нас накажет. Поэтому мы поступим так: двоих из вас мы доставим — в наручниках — в Окпери. Если мы найдем там Эзеулу, мы вас отпустим. Если же нет… — Тут он покачал головой с таким выразительным видом, который был красноречивей всяких слов. — Которых двух мы заберем с собою?
Мужчины встревоженно посовещались между собой, и Акуэбуе снова обратился к пришельцам, прося представителей «привитьства» поверить их словам.
— Какой же нам прок обманывать посланцев белого человека? — спросил он. — Куда бы мы скрылись потом? Если вы вернетесь в Окпери, а Эзеулу там не окажется, вы сможете снова прийти сюда и забрать не двоих, а всех нас.
Капрал после некоторого раздумья согласился с этим.
— Но мы не можем вот так прийти и уйти ни с чем. Когда вас посещает дух, носящий маску, вы должны умилостивить следы его ног щедрыми дарами. Сегодняшний дух в маске — это белый человек.
— Истинная правда, — подхватил Акуэбуе, — в наше время дух, носящий маску, — это белый человек и его посланцы.
Старшую жену Эзеулу попросили сварить для пришельцев густую ямсовую похлебку с курятиной. Когда похлебка была готова, они поели и выпили пальмового вина. Затем они немного отдохнули и стали собираться в обратный путь. Акуэбуе поблагодарил их за посещение и добавил, что, если бы тут был сам хозяин дома, он оказал бы им большее гостеприимство. Как бы то ни было, не примут ли они маленький кола от его жены? Он положил перед ними двух живых петухов, а Эдого поставил рядом с петухами деревянное блюдо с двухшиллинговой монетой. Капрал поблагодарил их, но вместе с тем повторил свое предостережение: если окажется, что они солгали про уход, Эзеулу, «привитьство» так за них возьмется, что они увидят свои уши собственными глазами.
То, что капитана Уинтерботтома вдруг скосила болезнь как раз в тот день, когда он послал полицейских арестовать верховного жреца Умуаро, было, конечно, весьма знаменательно. Первым указал на связь между этими событиями Джон Нводика, второй слуга самого капитана Уинтерботтома. Случилось то, говорил Нводика, чего он и боялся: жрец сразил его хозяина с помощью могущественного колдовского заклинания. Выходит, несмотря ни на что, могущество по-прежнему пребывает там, где оно пребывало всегда.
— Ну, что я вам говорил? — ораторствовал он перед другими слугами, после того как их хозяина отвезли в больницу. — Разве просто так отказался я пойти с полицейскими? Я прямо сказал им: верховный жрец Умуаро — это вам не такая похлебка, которую можно проглотить второпях. — В его голосе прозвучала нотка гордости. — Ведь хозяин думает, что раз он белый, то наше колдовство на него не подействует. — Тут он заговорил по-английски, чтобы его мог понять вошедший слуга Кларка, который не знал языка игбо. — Я ему всегда говори: колдовство черный человек — шутка плохие. Но когда я говори: не смейтесь над это, нельзя, — он смеяться. Когда он кончай смеяться, он называй меня Джон, я отвечай: масса. Он скажи: ты тоже вести этот дикарский разговор. Я ему скажи: о-о, придет один день — будете видеть. Ну как, видите теперь?
История о колдовских чарах Эзеулу распространялась по Правительственной горке вместе с историей о загадочном недуге капитана Уинтерботтома. После возвращения Кларка из больницы его слуга спросил, как чувствует себя большой господин. Кларк, сокрушенно покачав головой, сказал:
— Боюсь, он очень плох.
— Простите, сэр, — заговорил слуга с выражением крайнего беспокойства на лице. — Они говори: тот злой колдун оттуда…
— Пойди-ка и приготовь мне ванну, ладно? — Кларк так устал, что не был расположен выслушивать болтовню слуги. В результате он упустил возможность услышать про причину заболевания капитана, о которой толковали не только на Правительственной горке, но вскоре и на каждом углу в Окпери. Лишь через пару дней он узнал об этом от Райта.
Другие слуги с Правительственной горки собрались на кухне у Кларка в ожидании последних новостей, которые рассчитывали услышать от его личного слуги. Выйдя готовить ванну, он шепнул им, что надежды нет: Кларк сказал ему, что он боится.
В тот же день вечером Кларк с Уэйдом снова поехали в больницу. Ни больного, ни доктора им повидать не удалось, но сестра Уорнер сказала, что перемены к лучшему нет. Впервые с того момента, когда все это началось, Тони Кларк ощутил тревогу. Обратно они ехали в молчании.
Когда Кларк вернулся, возле его бунгало дожидался судебный посыльный.
— Доббавеча, сэр, — сказал посыльный.
— Добрый вечер, — ответил Кларк.
— Колдун из Умуаро пришла. — В голосе посыльного звучал такой страх, словно он извещал о появлении в деревне оспы.
— Не понимаю.
Посыльный изложил свое сообщение более подробно, и только тут до Кларка дошло, что тот говорит об Эзеулу.
— Запри его до утра в арестантской, — сказал он в дверях бунгало.
— Масса сказал — я сажай его арестанка?
— Да, именно это я сказал! — закричал Кларк. — Ты что — глухой?
— Не так, чтобы я глухой, сэр, но…
— Убирайся!
Посыльный распорядился как следует подмести в арестантской и постелить в ней новую циновку, чтобы это помещение можно было принять за комнату для гостей. Затем он отправился к Эзеулу, который все время после прихода просидел с Обикой в здании суда, и вежливо заговорил с ним.
— Большой белый человек болен, но другой белый просил передать, что он приветствует тебя, — солгал он. — Он говорит, что сейчас уже темно и он встретится с тобой завтра утром.
Эзеулу не удостоил его ответом. Он последовал за посыльным в темную арестантскую и сел на циновку. Обика тоже сел. Эзеулу вынул свою бутылочку с нюхательным табаком.
— Мы пришлем тебе светильник, — сказал посыльный уходя.
Вскоре после этого в хижину вошел Джон Нводика с женой, которая несла на голове небольшую поклажу. Она поставила ее на пол, и оказалось, что это целая гора толченой кассавы и миска похлебки из горького листа. Джон Нводика скатал шарик фуфу, окунул его в похлебку и проглотил, показывая тем самым, что пища не отравлена. Эзеулу поблагодарил его и его жену (которая, как выяснилось, была дочерью друга Эзеулу из Умуагу), но от еды отказался.
— Не пища теперь у меня на уме, — промолвил он.
— Пожалуйста, поешь хотя бы немного — хотя бы один шарик фуфу, — упрашивал сын Нводики.
Но старик не дал себя уговорить:
— Обика поест за нас обоих.
— Склеванное курицей не попадет в желудок козы, — настаивал Джон Нводика, но старый жрец так и не притронулся к пище.
Снова вошел посыльный с масляным светильником, и Эзеулу поблагодарил его.
По возвращении домой капрал Мэтью Нвеке, ходивший в Умуаро вместе с другим полицейским, застал своих жен плачущими, а единственную комнату своего жилища — битком набитой народом. В его голове пронеслась тревожная мысль о маленьком сынишке, болевшем корью. Он бросился к циновке, на которой лежал малыш, и притронулся к нему рукой — ребенок был жив.
— Что тут происходит? — спросил капрал.
Ответом ему было молчание. Тогда капрал обратился с этим же вопросом к одному из полицейских, находившихся в комнате. Тот откашлялся и сообщил, что его со спутником уже не чаяли увидеть живыми, особенно после того, как человек, которого он пошел арестовывать, пришел сам по себе. Капрал хотел было объяснить, как они разминулись друг с другом, но полицейский, не дав ему открыть рот, поспешил доложить обо всем, что произошло с утра, вплоть до последних новостей из больницы в Нкисе — о том, что капитан Уинтерботтом едва ли доживет до утра.
В этот момент вошел Джон Нводика.
— Постой, ведь утром ты был совсем болен? — спросил капрал.
— Вот об этом я и пришел тебе сказать. Эту болезнь наслал верховный жрец в виде предостережения. Я очень рад, что услышал его, иначе мы рассказывали бы сейчас совсем другую историю. — Затем Джон поведал им о том, как верховный жрец все знал о болезни Уинтерботтома, прежде чем кто-либо сообщил ему об этом.
— И что он сказал? — спросил его кто-то из слушателей.
— Вот что: «Если он болен, то будет также и здоров». Не знаю, что он имел в виду, но, по-моему, голос его звучал насмешливо.
На первых порах капрал Мэтью Нвеке не испытывал особого беспокойства. Когда он в прошлый раз был в отпуске в своей родной деревне, тамошний великий дибиа заговорил его от злого колдовства. Но по мере того как он выслушивал все новые рассказы о могуществе Эзеулу, его вера в свою безопасность начала колебаться. После краткого совещания с полицейским, сопровождавшим его в Умуаро, они решили, что на всякий случай им следует сейчас же пойти к местному дибии. Поздно вечером — был уже одиннадцатый час — они посетили дом нужного им человека. Все жители деревни называли его Лук, Стреляющий в Небо.
Не успели они войти, как он сам сказал им, что ему известно, зачем они явились:
— Вы правильно сделали, что пришли прямо ко мне, потому что вы действительно угодили в пасть к леопарду. Но есть кое-что и посильнее леопарда. Вот почему я говорю вам: «Входите, пожалуйста, здесь вы найдете свое спасение».
Он объявил, что они не должны есть ничего из взятого ими в Умуаро. Двух петухов и деньги они должны принести в жертву на дороге. А чтобы обезвредить уже съеденное, он дал им верное снадобье, которое они должны пить и добавлять в воду для омовения.
Глава четырнадцатая
Уплетая толченую кассаву и похлебку из горького листа, Обика краешком глаза наблюдал за отцом и заметил признаки беспокойства в его поведении. Он знал, что расспрашивать отца, когда он в таком расположении духа, как сейчас, было бы бесполезно. Даже в лучшие минуты жизни Эзеулу говорил только тогда, когда хотел говорить, а не тогда, когда к нему обращались с расспросами.
Вот он встал и направился к узкой двери, потом остановился, как будто передумав идти или, скорее, вспомнив, что должен был что-то захватить с собою. Вернулся, подошел к своему мешку из козьей шкуры и принялся шарить в нем в поисках бутылочки с табаком. Достав ее, он снова пошел к выходу и на этот раз вышел наружу, сказав в дверях, что идет помочиться.
Еще раньше Эзеулу решил: все время, что он пробудет в Окпери, он ни разу не взглянет на небо, чтобы увидеть новую луну. Но глаз очень жаден и украдкой бросает взоры на то, чего не хочет видеть сам человек. Поэтому пока Эзеулу мочился возле арестантской, глаза его искали новую луну. Но у неба тут было незнакомое лицо. Он не мог бы показать пальцем в определенное место на нем и с уверенностью сказать, что луна выйдет вот отсюда. На миг сознание Эзеулу пронзила тревога, но, поразмыслив, он пришел к заключению, что причины для тревоги нет. Откуда ему знать, какое небо в Окпери? В каждой стране — свое небо; так оно и должно быть.
Ночью Эзеулу увидел во сне многолюдное собрание старейшин Умуаро — тех самых людей, перед которыми он говорил совсем недавно. Но только это не он встал, чтобы обратиться к ним с речью, а его дед. Умуарцы не пожелали выслушать его. Все вместе они кричали: «Он не будет говорить; мы не станем его слушать!» Верховный жрец возвысил свой голос и просил их дать ему слово, но они отказали ему с криками: «Воду надо вычерпывать, пока она не поднялась выше щиколотки!» «Зачем это нам нужно — ждать, чтобы он сказал, когда какое время года? — вопрошал Нвака. — Разве есть здесь хоть один человек, кому бы луна не была видна с его собственной усадьбы? Да и вообще, где оно, могущество Улу, в наши дни? Он спасал наших предков от воинов Абама, но не может спасти нас от белого человека! Так прогоним же его, подобно тому как наши соседи из Анинты выгнали и сожгли Огбу, когда он перестал делать то, что ему положено, и начал делать совсем другое, когда он ополчился против своих и стал убивать жителей Анинты вместо их врагов». Тут собравшиеся схватили верховного жреца — теперь это был уже не дед Эзеулу, а он сам — и принялись швырять его от одной группы к другой. Некоторые плевали ему в лицо и называли его жрецом мертвого бога.
Эзеулу, вздрогнув, проснулся с таким ощущением, будто он упал с большой высоты.
— Что случилось? — спросил Обика из темноты.
— Ничего. Я что-нибудь говорил?
— Ты ссорился с кем-то и говорил: «Посмотрим еще, кто кого выгонит».
— Должно быть, по потолку здесь бегают пауки.
Теперь он сидел на своей циновке. То, что ему так явственно представилось, было, конечно, не сном, а видением. Ведь все это происходило не в смутном сумраке обычного сна, а как бы при ясном свете дня. Его дед, которого он видел глазами малого ребенка, как живой возник перед ним в этом видении опять, хотя за долгие годы образ старика потускнел и расплылся у него в памяти.
Эзеулу достал свой толченый табак и отправил по понюшке в каждую ноздрю для прояснения мозгов. Теперь, когда Обика снова заснул, он мог свободно и неторопливо поразмыслить обо всем. Он опять вернулся мыслями к своей безуспешной, пускай и мимолетной, попытке найти на небе дверцу новой луны. Выходит, даже в родной деревне его матери, в которую он регулярно наведывался мальчиком и юношей и которую, если не считать Умуаро, он знал лучше, чем любую другую деревню, — даже здесь он был вроде как на чужбине! Это рождало в нем ощущение утраты, одновременно щемящее и приятное. Он на время утратил свое положение верховного жреца, и это было мучительно; но такая временная утрата после восемнадцати лет жречества была вместе с тем и облегчением. Вдали от Улу он чувствовал себя так, как чувствует себя, наверное, ребенок, чей строгий отец отправился в долгое путешествие. Но особое удовольствие доставляла ему мысль о том, как он отомстит; мысль эта внезапно возникла у него в голове, когда он слушал речь Нваки на базарной площади.
Всем этим размышлениям Эзеулу предавался для того, чтобы отвлечься. Это помогло ему оправиться после потрясшего его кошмара. Сейчас Эзеулу снова начал вдумываться в его смысл, и ему стала ясна одна вещь. Его ссора с белым человеком — пустяк по сравнению с тем спором, который он должен разрешить со своим собственным народом. Сколько лет предостерегал он умуарцев: не позволяйте, чтобы кучка завистников вела вас прямо в дебри. Но они затыкали себе уши пальцами. Они продолжали предпринимать один опасный шаг за другим и вот теперь зашли слишком далеко. Слишком много они присвоили, чтобы это осталось незамеченным владельцем. Теперь предстоит борьба, потому что, пока мужчина не схватится с одним из тех, кто проторил тропу через его возделанное поле, другие не перестанут ходить по ней. У Эзеулу затрепетали мускулы от предвкушения битвы. Пусть белый человек задержит его тут не на день, а на год, и его божество, не найдя Эзеулу там, где он должен быть, призовет умуарцев к ответу.
Следуя указанию капитана Уинтерботтома насчет того, что Эзеулу нужно поставить на место и научить его быть вежливым с Британской администрацией, Кларк отказался принять его на следующий день, как обещал Эзеулу главный посыльный. Он отказывался принять его в продолжение четырех дней.
Когда утром на второй день болезни Уинтерботтома Кларк с Уэйдом ехали в больницу в Нкисе, они заметили у обочины дороги жертвоприношение. Такие придорожные жертвоприношения не были им в диковинку и они не обратили бы на это никакого внимания, если бы оно не поразило их своей непомерной щедростью. Уэйд остановил машину, и они подошли посмотреть. Вместо обычного белого цыпленка были пожертвованы два крупных петуха. Другие предметы жертвоприношения были такие же, как обычно: молодые желтоватые пальмовые побеги, срезанные с верхушки дерева, глиняная чаша с двумя дольками ореха кола и куском белого мела. Но все это двое белых рассмотрели позже. Первое, что бросилось им в глаза, когда они подошли ближе, была двухшиллинговая монета.
— Никогда не видал ничего подобного! — воскликнул Уэйд.
— Действительно, очень странное, прямо-таки экстравагантное жертвоприношение. Интересно, во имя чего оно принесено?
— Может, во имя выздоровления представителя Его Величества? — пошутил Уэйд. Но тут ему, как видно, пришло в голову новое соображение, и он заговорил серьезным тоном: — Не нравится мне, как это выглядит. Пусть себе жертвуют свои туземные деньги: ракушки каури, металлические кольца и всякое такое, — но приносить в жертву голову Георга Пятого!..
Кларк засмеялся было, но смех застрял у него в горле, когда Уэйд запустил руку в жертвенную чашу, вынул серебряную монетку, почистил ее листьями, обтер о собственный шерстяной носок и сунул к себе в карман.
— Боже мой! Зачем вы это сделали?!
— Я не могу допустить, чтобы короля Англии впутывали в мерзостное колдовство, — ответил Уэйд со смешком.
Этот случай серьезно обеспокоил Кларка. Раньше он убеждал себя в том, что ему по душе люди такого склада, как Уэйд и Райт, которые, делая важную работу, как видно, не принимают себя слишком уж всерьез и всегда бодро смотрят на жизнь. Но не является ли подобная бесчувственность — а ведь надо быть чудовищно бессердечным, чтобы осквернить чужое жертвоприношение! — одной из сторон характера этих бодрячков? Если так оно и есть, то не следует ли в конце концов предпочесть серьезность (и сопутствующую ей напыщенность) уинтерботтомов?
Сам того не сознавая, Кларк внутренне готовился взять на себя бремя управления округом в случае смерти Уинтерботтома. Тогда на него ляжет обязанность ограждать, если понадобится, его туземцев от бездушных поступков белых людей типа Уэйда.
Тем же утром Эзеулу отослал Обику обратно в Умуаро: пусть сообщит семье, как обстоят дела, и передаст младшей жене, чтобы приходила сюда готовить ему пищу. Но их соплеменник Джон Нводика и слышать не хотел об этом.
— Незачем ей приходить! — уговаривал он. — Моя жена — дочь твоего старого друга; как может она допустить, чтобы ты посылал домой за другой женщиной! Я понимаю, что мы не сумеем кормить тебя такой же пищей, какую ты привык есть дома. Но если у нас будет всего лишь два ядра ореха, мы дадим тебе пожевать одно из них и чашу с водой, чтобы легче было глотать.
Эзеулу не мог отклонить это предложение, сделанное в такой любезной форме. Если он и держал сердце на сына Нводики, он не мог обидеть дочь своего друга Эгонуонне, умершего в сезон сбора урожая два с лишним года назад. Поэтому Эзеулу сказал Обике, что Угойе присылать не надо, но пусть доставят сюда много ямса и прочей еды.
У Эзеулу имелись веские основания питать неприязнь к сыну Нводики. Ведь этот человек был родом из той самой деревни в Умуаро, которая постоянно стремилась ткнуть Эзеулу пальцем в глаз; мало того, его работа, как говорили, состояла в вылизывании тарелок на кухне у белого человека, что было большим унижением для сына Умуаро. Но что хуже всего, это он привел в дом Эзеулу наглого посланца белого человека. Однако к концу первого дня своего пребывания в Окпери Эзеулу начал относиться к этому человеку менее настороженно, убедившись, что даже соплеменник из враждебного стана является тебе другом в чужой стране. А Окпери Правительственной горки было для Эзеулу поистине чужой страной. Это Окпери не было родной деревней его матери Нваньиэке, которую он знал в своем детстве и в молодости. Должно быть, где-нибудь сохранились уголки того старого Окпери, но Эзеулу просто не мог отправиться на их поиски в этот час своего бесчестья. Какими глазами будет он смотреть на старые усадьбы, в старые знакомые лица? Было еще счастьем для него, что он испытывал подобное чувство, потому что это избавило его от нового удара: услышать, что он узник и не может пойти туда, куда ему хочется.
В тот же вечер, незадолго перед вечерней едой, Эзеулу услышал крики детей, приветствовавших новую луну. «Онва ату-о-о-о! Онва ату-о-о-о!» — звенели детские голоса со всех сторон Правительственной горки. Чуткий слух Эзеулу различил в общем хоре несколько голосков, выпевавших приветствие на каком-то незнакомом языке. Он понимал в их возгласах только слово «луна». Без сомнения, это были дети тех людей, что говорили на каком-то диковинном наречии игбо — как бы через нос.
В первый момент у Эзеулу сжалось сердце. Хотя он и ждал этого, крики детей застали его врасплох. На какой-то миг он забыл о новой луне. Но Эзеулу тут же опомнился. Да, его божество, должно быть, теперь спрашивает: «Где он?» — и скоро умуарцам придется давать объяснения.
В доме Эзеулу в течение первого и второго дня после его ухода нарастало беспокойство. Никто не работал в поле, хотя был в самом разгаре сезон посадочных работ. Окуата, молодая жена Обики, переселилась из своей опустевшей хижины в хижину свекрови. Эдого покинул свою собственную усадьбу и сидел в отцовском оби, дожидаясь новостей. Соседи и даже прохожие заглядывали к нему и спрашивали: «Они еще не вернулись?» Через некоторое время этот вопрос начал бесить Эдого, особенно когда его задавали люди, искавшие повода посплетничать.
На второй день после полудня вернулся Обика. Поначалу ни у кого не хватило духу обратиться к нему с расспросами; некоторые из женщин, похоже, готовы были разрыдаться. Даже в такой серьезный и тревожный момент Обика не мог отказать себе в удовольствии заставить их поволноваться. При приближении к хижине он напустил на себя мрачный вид; войдя, он тяжело опустился на пол, как если бы пробежал весь путь из Окпери. Затем попросил холодной воды, и его сестра принесла ему калебас. Когда он напился и отставил калебас, Эдого задал ему первый вопрос.
— Где тот человек, с которым ты ушел? — спросил он, избегая пугающей определенности имени. Даже Обика не осмелился бы шутить после этого. Он лишь позволил себе сделать короткую паузу, перед тем как ответить:
— Он был жив и здоров, когда я расстался с ним.
Напряженное выражение страха на лицах исчезло.
— Зачем послал за ним белый человек?
— Где ты его оставил?
— Когда он вернется домой?
— На какой же вопрос мне отвечать? — Обика попытался вновь создать атмосферу напряженного ожидания, но было уже поздно. — У меня не три рта. Когда я уходил от отца этим утром, белый человек еще ничего нам не сказал. Мы даже не повидались с ним, потому что он, говорят, в когтях у смерти. — Это известие было воспринято с живейшим интересом. Ведь если верить тому, что рассказывают о белом человеке, никогда не подумаешь, что он может болеть, как обычные люди. — Да, да, он уже одной ногой в могиле. Но у него есть младший брат, которому Уинтабота поручил передать Эзеулу все, что он хотел ему сказать. Однако тот совсем потерял голову из-за болезни своего брата и забыл повидаться с нами. Тогда Эзеулу сказал мне: «Собирайся и иди домой, не то они подумают, что с нами что-то стряслось». Вот почему я вернулся.
— Кто ему готовит? — спросила Угойе.
— Помните сына Нводики, который привел сюда первого посланца белого человека? — Отвечая, Обика обращался, однако, не к Угойе, а к мужчинам. — Оказалось, что его жена — дочь старого друга Эзеулу из Умуаро. Она-то и готовила нам со вчерашнего дня; говорит, пока она жива, Эзеулу не придется посылать домой за другой женщиной.
— Хорошо ли я тебя расслышал? — переспросил Акуэбуе, который до этого больше молчал. — Ты говоришь, что жена выходца из Умуннеоры готовит еду для Эзеулу?
— Да.
— Я не верю собственным ушам! Эдого, сейчас же собирайся, мы отправляемся в Окпери.
— Эзеулу не ребенок, — вступил в разговор их сосед Аноси. — Уж его-то не нужно учить, с кем он может есть, а с кем — нет.
— Ты слышишь, Эдого, что я говорю? Собирайся не медля; я иду домой за своими вещами.
— Я не намерен удерживать тебя, — вмешался Обика, — но только не говори таким тоном, будто у одного тебя есть голова на плечах. Не думай, что Эзеулу и я разевали рот с закрытыми глазами. Вчера вечером Эзеулу вообще отказался от пищи, хотя сын Нводики попробовал ее на наших глазах. Однако к сегодняшнему утру Эзеулу достаточно глубоко проник в мысли этого человека и понял, что он не таит против нас зла.
Но что бы ни говорили другие, это не могло поколебать решимость Акуэбуе. Слишком хорошо знает он умуннеорцев! А те, кто говорит, что Эзеулу, мол, не ребенок, понятия не имеют, какие горькие мысли обуревают верховного жреца. Акуэбуе знает этого человека лучше, чем его собственные дети и жёны. Он-то знает, что Эзеулу способен пожелать себе смерти на чужбине, чтобы покарать своих врагов дома. Может быть, у сына Нводики руки действительно чисты, но в этом надо убедиться с полной несомненностью, даже рискуя обидеть его. Кто же станет глотать мокроту из опасения обидеть других? Тем более — глотать яд?
Сосед Эзеулу Аноси, мнение которого не было принято во внимание в начале этого разговора и который с тех пор не проронил ни слова, снова высказал свое суждение, на сей раз прямо противоположное.
— По-моему, Акуэбуе верно говорит. Пусть он сходит туда с Эдого проверить, всё ли там в порядке. Но пусть они возьмут с собой Угойе с запасом ямса и прочей еды; тогда их посещение никому не причинит обиды.
— С какой это стати мы будем бояться причинить кому-то обиду? — спросил Акуэбуе раздраженно. — Я не мальчик и умею резать так, чтобы не потекла кровь. Но я не побоюсь обидеть уроженца Умуннеоры, если от этого зависит жизнь Эзеулу.
— Вот это правильно, — согласился Аноси. — Что верно, то верно. Мой отец всегда говорил, что из страха нанести обиду люди глотают яд. Входишь в дом к дурному человеку, и он выносит орех кола. Тебе не понравилось, как он вынес его, и голос разума говорит тебе: не ешь. Но ты боишься обидеть хозяина и глотаешь укваланту. Совершенно согласен с Акуэбуе.
Пожалуй, ни для кого другого отсутствие Эзеулу не было столь мучительно, как для Нвафо. А теперь уходит к тому же и его мать. Но этот второй удар помогала перенести мысль о том, что уйдет также и Эдого.
В отсутствие Эзеулу Эдого получил возможность открыто проявить свое неприязненное отношение к любимчику старика. Будучи старшим сыном, Эдого вступил во временное владение хижиной отца, где и дожидался его возвращения. Нвафо, который редко отлучался из отцовской хижины, теперь почувствовал, как его прямо-таки выталкивает из оби враждебность единокровного брата. Несмотря на то что Нвафо еще не вышел из мальчишеского возраста, у него был ум взрослого человека; он отлично понимал, когда на него смотрят добрыми глазами, а когда — злыми. Даже если бы Эдого ничего ему не сказал, Нвафо все равно бы ощутил, что его присутствие тут нежелательно. Но Эдого сказал-таки ему вчера, чтобы он шел в хижину своей матери и не рассиживался в оби, заглядывая в глаза старшим. Нвафо вышел вон и разрыдался; впервые в жизни ему сказали, что он лишний в хижине своего отца.
Весь сегодняшний день он не заходил туда до возвращения Обики, когда в оби пришли узнать новости все обитатели усадьбы и даже соседи. Войдя вместе со всеми, он с вызывающим видом занял свое привычное место; однако Эдого ничего ему не сказал — он его словно и не заметил.
Сестренка Нвафо Обиагели долго плакала, после того как их мать и ее спутники ушли в Окпери. Ее не утешило даже обещание Одаче сорвать ей плод удалы. В конце концов Обика пригрозил пойти и позвать страшного духа в маске по имени Ичеле. Это немедленно возымело действие. Обиагели забилась в дальний угол оби и сидела, тихонько шмыгая носом.
Ближе к вечеру в голову Нвафо снова пришла мысль, беспокоившая его еще со вчерашнего дня. Что станется с новой луной? Перед своим уходом отец уже начал ожидать ее. Последует ли она за ним в Окпери или подождет до его возвращения домой? Если луна войдет в Окпери, то откуда возьмет Эзеулу металлический гонг, чтобы встретить ее появление? Нвафо взглянул на лежащее у стены огене с вложенной внутрь колотушкой. Было бы лучше всего, если бы новая луна подождала до завтра, когда Эзеулу вернется.
Однако с наступлением сумерек Нвафо расположился на том самом месте, где всегда сидел его отец. После недолгого ожидания он увидел молодую луну. Она была тонкая-тонкая и, казалось, нехотя вышла на небо. Нвафо потянулся за огене и собрался было ударить в него, но страх остановил его руку.
В сознании Эзеулу все еще звучали голоса детей с Правительственной горки, когда сын Нводики и его жена принесли ему ужин. Как обычно, сын Нводики взял шарик фуфу, окунул в похлебку и съел его. Эзеулу с удовольствием принялся за ужин. Он не стал бы есть похлебку эгуси, если бы мог выбирать, но поданная ему похлебка была очень вкусно приготовлена—даже не верилось, что это эгуси. Рыба в ней была отменная — или аса, или какая-то другая, ничуть не хуже, и притом прокопченная не слишком сильно, в чем и заключалась главная прелесть. Фуфу тоже оказалось состряпанным на славу: не слишком легкое и не слишком тяжелое; кассаву, конечно же, сдобрили зелеными бананами.
Он еще ужинал, когда вошли его сын, его жена и его друг. Их ввел в комнату главный посыльный, в чьи обязанности входило присматривать за узниками в арестантской. В первый момент Эзеулу испугался, подумав, что дома приключилась какая-то беда. Но, увидев, что они принесли с собой ямс, он успокоился.
— Почему вы не подождали до завтрашнего утра?
— А что, если бы завтра с утра ты отправился домой? — вопросил Акуэбуе.
— Домой? — Эзеулу рассмеялся. Это был смех человека, не умеющего плакать. — Кто тут толкует о возвращении домой? Я в глаза не видал белого человека, пославшего за мной. Говорят, он в когтях у смерти. Может быть, он хочет, чтобы на его похоронах принесли в жертву верховного жреца.
— Обереги нас, земля Умуаро! — воскликнул Акуэбуе и вслед за ним остальные.
— Мы сейчас в Умуаро? — спросил Эзеулу.
— Раз этот человек заболел и не оставил для тебя никакого послания, то тебе лучше вернуться домой и прийти снова, когда он выздоровеет, — вмешался Эдого, решивший, что это неподходящее место для всегдашнего состязания в остроумии между отцом и его другом.
— Не такого рода это путешествие, чтобы хотелось совершать его дважды. Нет уж, я буду сидеть здесь, покуда не разберусь во всем этом деле.
— Разве ты знаешь, сколько времени он проболеет? Ведь ты можешь прождать здесь…
— Даже если он проболеет столько времени, что на кончиках пальмовых побегов созреют кокосовые орехи, я все равно буду ждать… Как поживают домашние, Угойе?
— Были живы-здоровы, когда мы расстались с ними. — Из-за тяжелой ноши на голове ее шея казалась короче.
— Как дети, жена Обики, все прочие?
— Все были живы-здоровы.
— А как твои ближние? — обратился он к Акуэбуе.
— Жили тихо-мирно, когда я уходил. Болеть никто не болеет, а животы от голода подвело.
— Ну, это не страшно, — вставил сын Нводики. — Голод лучше, чем болезнь. — С этими словами он вышел, высморкался и снова вошел в хижину, вытирая нос тыльной стороной руки. — Нвего, не жди, чтобы забрать посуду. Я сам отнесу ее домой. Пойди-ка и найди что-нибудь поесть для этих людей.
Его жена взяла у Угойе ее ношу, и обе женщины отправились готовить.
Времени оставалось мало, и, как только женщины вышли, Акуэбуе заговорил:
— Обика рассказал нам, какой заботой окружили тебя сын Нводики и его жена.
— Сами видите, — произнес Эзеулу прожевывая рыбу.
— Благодарю тебя, — сказал Акуэбуе Джону Нводике.
— Благодарю тебя, — сказал Эдого.
— Мы не сделали ничего такого, за что бы нас стоило благодарить. Да и что могут сделать бедняк и его жена? У Эзеулу, как мы знаем, есть дома и мясо, и рыба, но пока он здесь, мы поделимся с ним всем, что едим сами, пусть это будет просто ядро пальмового ореха.
— Когда Обика рассказал нам об этом, я подумал: все-таки нет ничего лучше путешествий.
— Верно, — откликнулся Эзеулу. — Молодой козлик говорил, что, кабы он не живал в племени своей матери, так не научился бы задирать верхнюю губу. — Он усмехнулся про себя. — Мне следовало чаще наведываться на родину моей матери.
— Что и говорить, эта прогулка сгладила с твоего лица все следы вчерашней угрюмости, — заметил Акуэбуе. — Услышав, что за тобой ухаживает человек из Умуннеоры, я сказал: быть такого не может! Как мог я поверить этому, если дома у нас настоящая война с умуннеорцами?
— Воюете вы, оставшиеся дома, — сказал сын Нводики. — Я не беру эту вражду с собой, когда отправляюсь в чужие края. Наши мудрецы не зря говорили, что тот, кто путешествует вдали от своего дома, не должен наживать врагов. Я следую их совету.
— Вот это правильно, — проговорил Акуэбуе, не зная, как лучше всего перевести разговор на то, ради чего он сюда явился. После недолгой паузы он решил разом раскрыть смысл своего посещения, подобно тому как одним ударом мачете раскрывают жители Нсугбе кокосовый орех. — Наше путешествие имеет двойную цель. Мы привели Угойе, чтобы освободить жену Нводики от ее бремени, а еще мы пришли для того, чтобы поблагодарить самого Нводику и сказать ему: что бы ни вытворяли его родичи дома, в Умуаро, отныне он брат Эзеулу и его семье. — Говоря это, Акуэбуе уже шарил рукой в своем мешке из козьей шкуры в поисках маленькой бритвы и ореха кола. В наступившей тишине был совершен обряд, связавший Эдого и Джона Нводи-ку кровными узами. Эзеулу и Акуэбуе молча наблюдали, как двое молодых мужчин едят дольку ореха кола, орошенную кровью каждого из них.
— Как получилось, что ты стал работать у белого человека? — спросил Акуэбуе, когда беседа вернулась в обычное русло.
Сын Нводики откашлялся:
— Как получилось, что я стал работать у белого человека? Я прямо скажу: все это замыслил и устроил мой чи. В то время я ничего не знал о белом человеке; я не понимал его языка, не ведал его обычаев. В сухой сезон будет три года, как это случилось. Вместе со своими сверстниками я пришел тогда из Умуннеоры в Окпери, чтобы разучить новый танец; мы приходили для этого в Окпери каждый год в сухой сезон после уборки урожая. К большому моему удивлению, я обнаружил, что среди танцоров-окперийцев нет моего друга по имени Экемезие, в доме которого я всегда гостил во время этих посещений и который останавливался у меня, когда моя деревня принимала гостей из Окпери. Напрасно искал я его в толпе встречающих. Другой мой приятель, Офодиле, пригласил меня к себе домой; от него-то я и узнал, что Экемезие ушел работать на белого человека. Не могу вам передать, какое чувство я испытал, услышав эту новость. Это было почти все равно, как если бы мне сказали, что мой друг умер. Я пытался поподробнее расспросить Офодиле об этой работе у белого человека, но Офодиле из тех, кто не может ни минуты посидеть спокойно и досказать историю до конца. Однако на следующий день Экемезие пришел повидаться со мной и привел меня на эту самую Правительственную горку. Он назвал меня по имени, я ответил, и у нас произошел серьезный разговор. Экемезие говорил, что все хорошо в свое время; для танцев тоже есть своя пора. Но, продолжал он, разумный человек не будет продолжать охотиться на мелкое зверье в кустарнике, когда его ровесники добывают крупную дичь. Он посоветовал мне бросить танцы и устремиться в погоню за деньгами белого человека. Ваш брат слушал во все уши. «Нвабуэзе» — называет меня Экемезие. «Да, — отвечаю, — это мое имя». Так вот, говорит, погоня за деньгами белого человека в самом разгаре, и никто не станет ждать до завтра или до того времени, когда мы будем готовы принять в ней участие; если бы крыса не умела прытко бегать, ей пришлось бы уступать дорогу черепахе. И он рассказал мне о том, какого высокого положения достигли сейчас люди из разных маленьких племен — а ведь кое-кого из них мы раньше презирали! — тогда как наши сородичи даже не подозревают, что настал новый день.
Трое мужчин слушали его в молчании. Акуэбуе щелкал пальцами и мысленно приговаривал: «Ну, теперь я понимаю, почему Эзеулу вдруг почувствовал к нему такое расположение. Оказывается, их мысли — братья». Но на самом деле Эзеулу впервые слышал мнение Нводики о белом человеке и радовался, что оно совпадает с его собственным. Однако он тщательно скрывал свое удовлетворение: раз уж он составил себе определенное мнение о чем-то, не следовало создавать впечатление, будто он ищет поддержки у других; пусть другие ищут подтверждения своим мыслям в его мнении, а не наоборот.
— Вот таким-то образом, братья мои, — продолжал свой рассказ сын Нводики, — ваш брат и начал работать у белого человека. На первых порах он поручил мне пропалывать свою усадьбу, но спустя год он подозвал меня, похвалил мою старательность и поручил работу у него в доме. Белый спросил, как меня зовут, и я назвал ему мое имя; но он не смог выговорить «Нвабуэзе» и сказал, что будет звать меня Джону. — При этих словах на лице его засияла улыбка, но она тут же потухла. — Мне известно, что кое-кто у нас на родине распускает слух, будто я готовлю для белого человека. Так вот, брат ваш не видит даже дыма над его очагом; я лишь навожу порядок в его доме. Знаете, ведь белый человек не такой, как мы; раз он ставит эту тарелку здесь, он рассердится, если вы поставите ее там. Поэтому я день-деньской хожу по его дому и слежу, чтобы каждая вещь была на своем месте. Но, поверьте мне, я не собираюсь всю жизнь оставаться слугой. Как только мне удастся скопить немного денег, я думаю открыть маленькую табачную лавку. Пришельцы из других мест наживают большие богатства на торговле табаком и на торговле тканями. Люди из Элумелу, Анинты, Умуофии, Мбайно — вот кто хозяева на этом большом новом базаре. Они-то и вершат там все дела. Есть ли среди здешних богачей хотя бы один умуарец? Ни одного. Иной раз я стыжусь отвечать, когда меня спрашивают, откуда я родом. Мы не имеем своей доли на базаре; мы не имеем своей доли в конторе белого человека; мы не имеем своей доли ни в чем. Вот почему я возрадовался, когда на днях белый хозяин позвал меня и сказал, что в моей деревне, как ему известно, есть один мудрый человек и что зовут его Эзеулу. Я ответил «да». Дальше он спросил, жив ли еще этот мудрец. Я опять ответил «да». Тогда он сказал: «Пойдешь с главным посыльным и передашь ему, что я хотел бы порасспросить его об обычаях его людей, так как мне известна его мудрость». Тут я и сказал себе: «Вот он, наш счастливый случай, теперь-то наше племя обратит на себя внимание белого человека!» Я ведь не знал, что так получится. — Он опустил голову и скорбно уставился в землю.
— Ты в этом не виноват, — сказал Акуэбуе. — В жизни всегда так бывает. Наш глаз видит что-то; мы берем камень и прицеливаемся. Но камень не так меток, как наш взгляд, он редко попадает в цель.
— И все же я виню себя, — грустно проговорил сын Нводики.
— До чего же ты подозрительный человек! — заметил Эзеулу, когда остальные ушли на ночь к сыну Нводики, оставив Акуэбуе и Эзеулу одних в маленькой арестантской.
— Я считаю, что человек не должен умирать, пока ему это не прикажет его чи.
— Но этот малый не отравитель, хоть он и родом из Умуннеоры.
— Не знаю, не знаю, — возразил Акуэбуе, покачивая головой. — Каждая ящерица лежит на брюшке, так что не угадаешь, у которой из них живот болит.
— Верно. Но, говорю тебе, сын Нводики не желает мне зла. Отравителя я чую по запаху, так же как прокаженного.
Акуэбуе только покачал головой в ответ. Эзеулу едва различил этот жест в слабом мерцании масляного светильника.
— Разве ты не наблюдал за ним, когда предложил связать нас кровными узами? — продолжал Эзеулу. — Если бы он затаил злой умысел, ты бы увидел это у него на лбу. Нет, этот человек не опасен. Наоборот, он поступает по примеру людей далекого прошлого, которые любили гордиться собой. В наше время развелось слишком много мудрецов, только мудрость у них не добрая, а такая, от которой чернеет нос.
— Как тут можно спать с этими москитами? Поедом едят! — воскликнул Акуэбуе, яростно обмахиваясь веничком из веток.
— Это еще что! Вот погоди, увидишь, как они озвереют, когда мы погасим светильник. Я собирался попросить сына Нводики нарвать для меня листьев аригбе и попробовал бы их выкурить. Но после твоего прихода у меня все из головы вылетело. Прошлой ночью они только что не на куски нас разгрызли. — Эзеулу тоже размахивал метелкой. — Так, говоришь, все твои живы-здоровы? — спросил он, стремясь повернуть разговор на что-нибудь другое.
— Как будто все тихо-мирно было, — ответил Акуэбуе и зевнул, закинув назад голову.
— Что ты собирался поведать мне об Уденкво? Помнишь, ты так и не успел досказать мне ту историю про нее.
— А ведь верно, — оживился Акуэбуе. — Если бы я стал уверять тебя, что Уденкво меня радует, я бы обманывал самого себя. Она — моя дочь, но, прямо скажу, она вся в мать. Сколько раз я говорил ей: женщина, которая несет свою голову на негнущейся шее, будто на голове у нее всегда стоит сосуд с водой, скоро рассорится даже с самым покладистым мужем. Я не слыхал, как рассказывает эту историю мой зять, но из рассказа Уденкво я могу заключить, что причина ссоры — самая пустячная. Моему зятю объявили, что он должен принести в жертву петуха. Приходит он домой, показывает на одного петуха и велит детям поймать его и связать ему ноги. Петух, как оказалось, принадлежал Уденкво, и она затеяла ссору. Все это я услышал из ее собственных уст. Тогда я спросил ее: неужели она хочет, чтобы ее муж пошел за петухом на базар, тогда как его жены держат кур? А она отвечает: «Почему в жертву приносится всегда мой петух? Отчего бы не взять петуха у другой жены — разве духи объявили, что им по вкусу только курятина Уденкво?» Я ей тогда говорю: «Сколько раз он забирал у тебя петуха, и вообще, откуда мужчине знать, кому какой петух принадлежит?» Она на это ничего не отвечает, знай ладит свое: мол, когда мужу нужен петух для жертвоприношения, тогда он и вспоминает о ней.
— И это всё?
— Всё.
— Можно подумать, что твой зять приносит жертвоприношения каждый базарный день, — улыбнулся Эзеулу.
— Это я ей и сказал, слово в слово. Но, повторяю, Уденкво вся в мать. На самом деле ее рассердило то, что мой зять не упал ей в ноги и не стал умолять ее.
Эзеулу ответил не сразу. Похоже, теперь он посмотрел на это дело с другой стороны.
— Каждый мужчина управляет собственным домом по-своему — вымолвил он наконец. — Когда у меня самого бывает надобность в чем-нибудь таком для жертвоприношения, я делаю так. Зову одну из жен и говорю ей: «Мне нужно то-то и то-то для жертвоприношения, пойди и добудь мне это». Конечно, я могу взять, что мне нужно, и без нее, но я прошу, чтобы она пошла и принесла это сама. Я на всю жизнь запомнил слова, которые мой отец сказал однажды своему другу, хотя я слышал их ребенком: «По нашему обычаю мужчина не должен становиться перед женой на колени и бить лбом оземь, чтобы вымолить у нее прощение или попросить о каком-нибудь одолжении. Однако, — продолжал мой отец, — умный человек понимает, что в отношениях между ним и его женой может возникнуть положение, когда ему необходимо сказать ей по секрету: „Я прошу тебя“. Когда такое случается, никто, кроме них, не должен об этом знать, и жена, если у нее есть хоть капля разума, никогда не станет этим хвастаться и даже словом никому не обмолвится. Иначе сама земля, на которой унижался перед нею муж, сокрушит ее и уничтожит». Вот что сказал мой отец своему другу, утверждавшему, что мужчина никогда не бывает неправ в своем собственном доме. Я не забыл этих слов моего отца. Петух моей жены принадлежит мне, потому что тот, кто владеет человеком, владеет также и всем, что тот имеет. Но ведь есть много способов убить собаку.
— Все это так, — согласился Акуэбуе. — Однако подобные слова следует приберечь для ушей моего зятя. Что же до моей дочери, то ей следовало бы отказаться от мысли, будто всякий раз, когда муж скажет ей что-нибудь обидное, она должна привязывать к спине младенца, брать малыша постарше за руку и возвращаться ко мне. Моя мать так не поступала. Уденкво научилась этому у своей матери — моей жены — и собирается научить тому же своих детей: ведь когда корова жует слоновую траву, телята смотрят ей в рот.
На четвертый день своего пребывания в Окпери Эзеулу был неожиданно вызван на свидание с мистером Кларком. Он последовал за посыльным, сообщившим приказ явиться в дом, где находился кабинет белого человека. В коридоре было полно народу; одни сидели на длинной скамье, остальные — на цементном полу. Посыльный оставил Эзеулу подождать в коридоре, а сам прошел в соседнюю комнату, где множество людей, сидевших за столами, работали на белого человека. Эзеулу видел через окошко, как посыльный обратился к мужчине, который, видно, был начальником над всеми этими работниками. Посыльный показал рукой в его сторону, мужчина посмотрел на Эзеулу, но только кивнул головой и продолжал писать. Потом, закончив свое писание, он открыл дверь в другую комнату и зашел туда. Выйдя почти сразу обратно, он жестом подозвал Эзеулу и ввел его в комнату к белому человеку. Белый тоже писал, но левой рукой. Увидев это, Эзеулу невольно подумал: неужели и какому-нибудь черному удастся со временем достичь такого же совершенства в письме, чтобы писать в книге левой рукой?
— Тебя зовут Эзеулу? — спросил переводчик, после того как белый человек проговорил несколько слов.
Это повторное оскорбление едва не переполнило чашу терпения Эзеулу, но он все же сумел сохранить спокойствие.
— Разве ты не слышал, что я сказал? Белый человек хочет убедиться, что тебя зовут Эзеулу.
— Скажи белому человеку, чтобы он пошел к своему отцу и к своей матери и спросил, как их зовут.
Последовал короткий разговор между белым человеком и переводчиком. Белый человек нахмурил брови, но потом улыбнулся и что-то объяснил переводчику, который затем сказал Эзеулу, что в этом вопросе нет ничего оскорбительного. Просто у белого человека принято это спрашивать, когда он вершит свои дела. Белый рассматривал Эзеулу с таким выражением, будто его что-то забавляло. После того как переводчик смолк, белый снова помрачнел и заговорил. Он укорял Эзеулу за проявленное неуважение к распоряжениям правительства и предупредил, что, если он проявит подобное неуважение еще раз, его очень строго накажут.
— Скажи ему, — перебил Эзеулу, — что я до сих пор еще не услышал, зачем он меня позвал.
Но это переведено не было. Белый человек сердито махнул рукой и повысил голос. Эзеулу без переводчика понял, что белый человек сказал, чтобы его больше не перебивали. Немного поуспокоившись, он заговорил о благодеяниях Британской администрации. Кларк не собирался читать эту лекцию, которую он назвал бы самодовольным разглагольствованием, если бы услышал ее из чужих уст. Но он просто ничего не мог с собой поделать. Столкнувшись с гордым безучастием этого языческого жреца, которого они собирались облагодетельствовать, возвысив над соплеменниками, и который вместо благодарности платил пренебрежением, Кларк не знал, что еще говорить. И чем больше он говорил, тем больше сердился.
В конце концов, благодаря своей недюжинной выдержке, а также благодаря возможности перевести дух в паузах, когда бубнил переводчик, Кларк сумел овладеть собой и собраться с мыслями. Тогда он сказал Эзеулу, что есть предложение назначить его вождем.
Выражение лица Эзеулу не изменилось, когда это предложение было объявлено ему через переводчика. Он хранил молчание. Кларк понимал, что должно пройти какое-то время, чтобы смысл этого предложения дошел до сознания жреца во всей своей ошеломляющей полноте.
— Ну как, согласен ты стать вождем или нет? — Кларк весь светился, чувствуя себя благодетелем, чья щедрость не может не ошарашить благодетельствуемого.
— Скажи белому человеку, что никому, кроме Улу, Эзеулу служить не будет.
— Что?! — вскричал Кларк. — Он с ума сошел?
— Я думай, да, сэр, — сказал переводчик.
— В таком случае пусть отправляется обратно в тюрьму! — Теперь Кларк рассердился по-настоящему. Какая наглость! Какой-то колдун публично ставит в дурацкое положение Британскую администрацию.
