Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Глава шестая
Кощунственное надругательство, которое совершил сын Эзеулу над священным питоном, было делом чрезвычайно серьезным, и Эзеулу первым признавал это. Но недоброжелательство соседей и в особенности дерзкое послание жреца Идемили не оставили ему никакого другого выбора: он должен бросить вызов им всем. Его поражало, какую гнусную клевету распространяли о нем, как передавали ему, даже те, кого он называл своими друзьями.
— Неплохо бывает пережить разок подобную беду, — говорил он. — По крайней мере узнаешь, что думают о тебе друзья и соседи. Покуда ветер не дунет, не увидишь у курицы гузку.
Он послал за женой и спросил у нее, где ее сын Одаче. Она стояла перед ним, скрестив руки на груди, и молчала. Последние два дня ее переполняло чувство горькой обиды на мужа, пославшего Одаче к этим христианам, несмотря на ее возражения. Зачем же он теперь точит мачете, чтобы убить его за поступок, которому его научили в церкви?
— С кем я разговариваю — с живым человеком или вырезанным из дерева нкву?
— Я не знаю, где он.
— Не знаешь? Ха-ха-ха-ха-ха-ха, — деланно рассмеялся он и тут же снова заговорил с самым серьезным видом. — Ты, наверное, в мыслях своих говоришь мне, что человек, который приносит домой хворост, кишащий муравьями, не должен жаловаться, если к нему в дом повадятся ящерицы. Ты права. Но не говори мне, что ты не знаешь, где твой сын…
— Теперь, значит, это мой сын?
Он пропустил ее вопрос мимо ушей.
— Не говори мне, что ты не знаешь, где он, потому что это ложь. Так вот, можешь вызвать его оттуда, где ты его прячешь. Я никого не убивал раньше и не стану начинать с собственного сына.
— Но только он больше не пойдет в церковь.
— И это ложь. Я сказал, что он будет ходить туда, и он будет ходить. А если кому-нибудь это не нравится, пускай придет и вспрыгнет мне на спину!
В тот же день Одаче вернулся, похожий на вымокшую под дождем курицу. Он испуганно поздоровался с отцом, но тот как будто и не заметил его. Во внутреннем дворике его сдержанно приветствовали женщины. Ребятишки, и в особенности Обиагели, глядели на него во все глаза, словно проверяя, не изменился ли он каким-нибудь образом.
Хотя Эзеулу не хотел никому дать повод подумать, что он огорчен или достоин жалости, он не мог не учитывать религиозных последствий поступка Одаче. Он долго размышлял о них в ночь после злополучного, происшествия. Обычай Умуаро был хорошо всем известен, и Эзеулу не нуждался в указаниях жреца Идемили. Ведь каждый ребенок в Умуаро знает, что тот, кто нечаянно убьет питона, должен будет умилостивить Идемили, устроив змее пышные похороны — почти такие же, как человеку. Но обычай Умуаро не предусматривал никакого наказания тому, кто посадит питона в сундук. Спору нет, это проступок, но проступок не настолько серьезный, чтобы жрец Идемили мог позволить себе отправить ему оскорбительное послание. За подобные проступки человек отвечает перед своим богом-покровителем. Кроме того, оставалось всего несколько дней до праздника Молодых тыквенных листьев. И тогда он, Эзеулу, очистит шесть деревень Умуаро от этого и бессчетных других грехов перед наступлением сезона посадочных работ.
Вскоре после того, как вернулся Одаче, к Эзеулу явился родственник его зятя из Умуогвугву. Этот человек по имени Онвузулигбо в последний раз был у Эзеулу почти год назад, в минувший сезон посадочных работ, — тогда он приходил вместе с несколькими своими близкими узнать, почему их родича, зятя Эзеулу, избили и унесли из деревни.
— Похоже, близка моя смерть, — произнес Эзеулу.
— Почему, свояк? Разве я похож на смерть?
— Говорят, когда человек увидит что-то совсем необычное, это к смерти.
— Да, свояк, давно я у тебя не бывал, это верно. Но у нас есть пословица: то, что убивает крысу, навеки закрывает глаза ее детенышам. Если все пойдет хорошо, мы, надеюсь, опять будем видеться, как это приличествует свойственникам.
Эзеулу велел своему сыну Нвафо сходить к матери за орехом кола. Вслед за тем он достал деревянную чашечку с куском мела внутри.
— Вот кусок нзу, — сказал он, подкатив мелок к гостю: тот поднял его и начертил на полу между своих ступней три вертикальные линии и четвертую, горизонтальную, под ними. Затем он вымазал мелом палец у себя на ноге и подкатил мелок обратно к Эзеулу, который положил его на место.
После того как они съели орех кола, Онвузулигбо откашлялся и, поблагодарив Эзеулу, спросил:
— Здорова ли жена моего родича?
— Жена твоего родича? Здорова. Ни на что не жалуется, кроме как на голод. Нвафо, пойди позови сюда Акуэке, пусть поздоровается с родичем своего мужа.
Нвафо вскоре вернулся и сообщил, что она сейчас придет. Акуэке не заставила себя долго ждать. Она поздоровалась с отцом и обменялась рукопожатием с Онвузулигбо.
— Как чувствует себя твоя жена Эзинма? — спросила она.
— Сегодня хорошо, а что будет завтра, нам неведомо.
— А как здоровье ее детей?
— Мы жалуемся только на голод.
— А-а-а! — воскликнула Акуэке. — Так я и поверила! Посмотри-ка, какой ты упитанный.
После того как Акуэке вернулась во внутренний дворик, Онвузулигбо сказал Эзеулу, что родные послали его передать: они хотят посетить своего свойственника завтра утром.
— Я из дома не сбегу, — сказал Эзеулу.
— Мы придем к тебе не с враждой. Мы придем пошептаться, как свойственники со свойственником.
Это единственное счастливое событие за целую неделю неприятностей и огорчений порадовало Эзеулу. Он послал за своей старшей женой Матефи и предупредил ее, чтобы она была готова стряпать завтра угощение для его свойственников.
— Для каких свойственников? — спросила она.
— Для мужа Акуэке и его родни.
— У меня в хижине нет кассавы, а сегодня нет базара.
— И чего же ты хочешь, что я должен сделать?
— Ничего. Но, может быть, у Акуэке найдется кассава, если ты у нее спросишь.
— Вот что: безумие, которое, как говорят, в тебе сидит, должно иметь свои пределы. Ты просишь меня найти для тебя кассаву. При чем тут Акуэке, разве она моя жена? Я много раз тебе говорил, что ты недобрая женщина. Ничего, как я замечал, ты не делаешь с радостью, если это не для тебя самой или твоих детей. Не вынуждай меня бранить тебя сегодня. — Он помолчал. — Если ты хочешь, чтобы на этой усадьбе хватило места для нас обоих, иди и выполняй, что я тебе велел. Если бы мать Акуэке была жива, она не делала бы различий между твоими детьми и своими собственными, ты это отлично знаешь. Убирайся, пока я не встал на ноги.
Хотя Эзеулу и очень хотел, чтобы его дочь Акуэке вернулась к мужу, открыто говорить об этом, конечно, не подобало. Человек, признавшийся в том, что его дочь не всегда является желанной гостьей в его доме или что ее присутствие ему в тягость, тем самым сказал бы ее мужу: можешь обращаться с ней так грубо, как тебе заблагорассудится. Поэтому, когда муж Акуэке в конце концов объявил о своем намерении забрать жену домой, Эзеулу для вида стал возражать.
— В том, что муж намерен забрать жену домой, худого нет, — начал он. — Но я хочу напомнить тебе: вот уже скоро год, как она живет у меня. Ты приносил ямс, или кокоямс, или кассаву, чтобы прокормить ее и ее ребенка? Или, может быть, ты думаешь, что они до сих пор сыты завтраком, съеденным в твоем доме год назад?
Ибе и его родственники пробормотали какие-то невнятные извинения.
— Вот я и хотел бы узнать: как ты уплатишь мне за то, что я в течение года содержал твою жену? — спросил Эзеулу.
— Я тебя хорошо понимаю, свояк, — заговорил Онвузулигбо. — Предоставь все это нам. Ты же знаешь: женатый мужчина — неоплатный должник своего тестя. Когда мы покупаем козу или корову, мы платим за нее, и она становится нашей собственностью. Когда же мы берем в дом жену, мы должны платить до самой смерти. Спору нет, мы должны тебе. Наш долг даже больше, чем ты говоришь. Ведь сколько лет ты содержал ее со времени ее рождения до того дня, когда мы взяли ее у тебя! Мы поистине в огромном долгу перед тобой, но мы просим тебя дать нам время.
— Что же, я согласен с вами, — сказал Эзеулу, — но я соглашаюсь по малодушию.
Помимо двух взрослых сыновей Эзеулу, Эдого и Обики, при этом присутствовал и его младший брат, Океке Оненьи. До сих пор он не открывал рта, но теперь ему показалось, что Эзеулу слишком легко уступает, и он решил сказать свое слово:
— Свойственники, я приветствую вас. Я все время молчал, поскольку человек, не наделенный ораторским даром, обычно говорит, что его родичи сказали все, что следовало сказать. С самого начала разговора я очень внимательно слушал, чтобы услышать из ваших уст одну вещь, но я ее так и не услышал. Люди женятся по разным причинам. Ну, конечно, все мы хотим иметь детей, но, кроме того, одному женщина нужна, чтобы готовить еду, другому — чтобы помогать ему в поле, а третьему она нужна для битья. Вот я и хочу услышать из ваших уст, не потому ли пожаловал наш свойственник, что ему некого теперь бить, проснувшись поутру?
Онвузулигбо от имени всей своей родни пообещал, что Акуэке больше не тронут и пальцем. Тогда Эзеулу послал за Акуэке, чтобы выяснить, хочет ли она сама вернуться к мужу. Немного поколебавшись, она согласилась вернуться, если не будет возражать ее отец.
— Свойственники, я приветствую вас, — заговорил Эзеулу. — Акуэке вернется, но не сегодня. Ей потребуется кое-какое время на сборы. Сегодня ойе; она возвратится к вам в первый ойе после следующего. Когда она придет, обращайтесь с ней хорошо. Бить жену не доблесть. Мне известно, что любые супруги порою ссорятся; ничего предосудительного в этом нет. Ссорятся даже родные братья и сестры, что же говорить о двух людях, не связанных узами крови. Пожалуйста, можете ссориться, но не давайте волю рукам. Вот и все, что я хотел сегодня сказать.
Эзеулу возблагодарил Улу за столь неожиданное прекращение ссоры между Акуэке и ее мужем. Он был уверен, что Улу способствовал этому примирению, дабы привести его в состояние духа, подобающее для очищения от грехов жителей шести деревень, перед тем как они посадят в землю семена будущего урожая. Вечером того же дня шестеро его помощников явились к нему за приказаниями, и он послал их объявить по всем шести деревням, что праздник Тыквенных листьев состоится в ближайший нкво.
Угойе все еще готовила ужин, когда зазвучало огене глашатая. Она прославилась своей поздней готовкой. Хотя Эзеулу часто выговаривал Матефи за то, что та запаздывала с ужином, Угойе заслуживала этот упрек даже больше. Только она поступала осмотрительней, чем старшая жена: по тем дням, когда была ее очередь посылать пищу мужу, она никогда не запаздывала со стряпней. Зато во все остальные дни стук ее пестика в ступке был слышен до полуночи. Особенно нерадивой бывала она в такую пору, как сейчас, когда обычай запрещал ей готовить для взрослых мужчин по причине ее нечистоты.
Ее дочь Обиагели и дочь Акуэке Нкечи рассказывали друг другу сказки; Нвафо восседал на глиняном приступке у основания центрального столба хижины и, свысока поглядывая на девочек, поправлял их, когда они ошибались.
Угойе помешивала варившуюся на огне похлебку и время от времени пробовала ее, облизывая с тыльной стороны поварешку. Как раз в такой момент и раздался звук огене.
— Tиxo, дети, дайте послушать, что там говорят.
Бом, бом, бом, бом.
— Ора ободо, слушайте! Эзеулу просил меня объявить вам, что праздник Тыквенных листьев состоится в ближайший нкво. — Бом, бом, бом, бом. — Ора ободо! Эзеулу просил меня…
Обиагели замолчала на полуслове, чтобы мать могла расслышать сообщение глашатая. С нетерпением ожидая, когда можно будет продолжать, она заметила поварешку, которую мать положила на деревянную тарелку, и, чтобы не сидеть без дела, принялась дочиста ее облизывать.
— Вот обжора, — поддразнил ее Нвафо. — Лижете, лижете языком — поэтому у женщин и борода не растет.
— А где же твоя борода? — спросила Обиагели.
Бом, бом, бом, бом.
— Жители деревни! Верховный жрец Улу просил меня оповестить каждого мужчину и каждую женщину о том, что праздник Тыквенных листьев назначен на ближайший базарный день нкво. — Бом, бом, бом, бом.
Голос глашатая начал постепенно затихать: он выкликал теперь свое объявление в дальнем конце главной улицы Умуачалы.
— Начнем всё снова? — спросила Нкечи.
— Да, — ответила Обиагели. — Большой плод уквы упал прямо на Нваку Димкполо и убил его наповал. Я спою эту сказочку, а ты мне подпевай.
— Но ведь я подпевала в прошлый раз, — запротестовала Нкечи, — а теперь моя очередь петь.
— Ты хочешь всё испортить! Как будто не знаешь, что мы не закончили сказку, когда пришел глашатай.
— Не соглашайся, Нкечи, — вмешался Нвафо. — Она хочет обдурить тебя, пользуется тем, что она старшая.
— А тебя, Нос-как-муравьиная-куча, никто не спрашивал.
— Сейчас ты у меня допросишься — заревешь!
— Не слушай его, Нкечи. Потом будет твоя очередь петь, а я стану подпевать. — Нкечи согласилась, и Обиагели запела с самого начала:
Уква убила Нваку Димкполо.
Э-э, Нвака Димкполо.
Кто отомстит за меня этой Укве?
Э-э, Нвака Димкполо.
Мачете разрежет за меня эту Укву.
Э-э, Нвака Димкполо.
Кто отомстит за меня Мачете?
Э-э, Нвака Димкполо.
Кузнец будет ковать Мачете.
Э-э, Нвака Димкполо.
Кто отомстит за меня Кузнецу?
Э-э, Нвака Димкполо.
Огонь обожжет за меня Кузнеца.
Э-э, Нвака Димкполо.
А кто отомстит за меня Огню?
Э-э, Нвака Димкполо.
Вода зальет за меня Огонь.
Э-э, Нвака Димкполо.
А кто отомстит за меня Воде?
Э-э, Нвака Димкполо.
Земля высушит за меня эту Воду.
Э-э, Нвака Димкполо.
А кто отомстит за меня Земле?..
— Нет, нет, неправильно, — прервала ее Нкечи.
— Что может случиться с Землей, дурочка? — спросил Нвафо.
— Я нарочно так сказала, чтобы проверить Нкечи, — нашлась Обиагели.
— Вот и врешь, такая большая, а не можешь рассказать простую сказочку.
— Если тебе не нравится, попробуй-ка вспрыгни мне на спину, Нос-как-муравьиная-куча.
— Мама, если Обиагели будет обзываться, я ее поколочу.
— Дотронься до нее только, и я живо выбью из тебя дурь, которая накатила на тебя сегодня вечером.
Обиагели запела снова:
А кто отомстит за меня Воде?..
Э-э, Нвака Димкполо.
Земля высушит за меня эту Воду.
Э-э, Нвака Димкполо-о-о-о.
Что же сделала Земля?
Глава седьмая
Базарная площадь постепенно заполнялась народом: со всех сторон стекались сюда мужчины и женщины. Поскольку женщинам отводилась на этом празднике важная роль, они разоделись в самые лучшие свои наряды, а те, у кого были побогаче мужья или покрепче собственные руки (последние были довольно редким исключением), надели украшения из слоновой кости и бусы. Большинство мужчин пришли с пальмовым вином. Кто принес его в глиняных кувшинах на голове, кто в бутылях из тыквы, висевших на веревочной петле сбоку. Пришедшие первыми располагались в тени деревьев и принимались пить вино с друзьями, родичами или свояками. Припоздавшие усаживались прямо на солнцепеке, благо жара еще не наступила.
Человек посторонний, побывав на празднике Тыквенных листьев в этом году, мог бы вернуться к себе домой в полном убеждении, что никогда за всю свою историю Умуаро не было таким сплоченным. В праздничном настрое собравшейся толпы великая вражда между Умуннеорой и Умуачалой, казалось, на время совершенно исчезла. Повстречайся два жителя враждующих деревень вчера, они с опаской и подозрением следили бы за каждым движением друг друга; то же самое будет и завтра. Но сегодня они вместе пили пальмовое вино, потому что ни один человек в здравом уме не принесет на обряд очищения яд; ведь это было бы все равно, что выйти под дождь с сильнодействующими, губительными колдовскими снадобьями на теле.
Младшая жена Эзеулу рассматривала свои волосы, зажав зеркало между колен. Ну, конечно, она-то сделала Акуэке прическу получше, чем та ей. Но черными узорами ули и бледно-желтыми линиями огалу, украшавшими ее тело, она осталась вполне довольна. Если бы все было как в прежние годы, она пришла бы на базарную площадь одной из первых и веселилась бы с легким сердцем. Но в этом году на сердце у нее была такая тяжесть, что, казалось, ноги идти отказываются. Она должна будет молиться об очищении ее хижины, оскверненной Одаче. Сегодня она уже не одна из многих женщин Умуаро — участниц всеобщей церемонии. Сегодня у нее особенная нужда в очищении от грехов. Это тягостное сознание даже немного портило давно предвкушаемое удовольствие надеть новые браслеты из слоновой кости, которые навлекли на нее столько зависти и злобы со стороны Матефи, другой жены ее мужа.
Угойе все еще полировала свои браслеты, когда Матефи отправилась на базарную площадь. Перед уходом она крикнула с середины двора:
— Мать Обиагели собралась?
— Нет. Мы придем следом. Не жди.
Когда Угойе была полностью готова, она прошла за свою хижину, где специально посадила после первого дождя тыкву, срезала четыре листа, связала их банановым жгутом и вернулась обратно. Положив листья на скамеечку, она подошла к бамбуковой полке и заглянула в горшки с похлебкой и фуфу, которые оставила на обед Обиагели и Нвафо.
Остановившаяся у порога Акуэке заглянула в хижину Угойе.
— Ты все еще не собралась? Что это ты суетишься, как наседка, которая никак на гнездо не сядет? — спросила она. — Если мы будем так мешкать, нам даже встать-то на базарной площади будет негде. — С этими словами она зашла в хижину, держа в руке свой собственный пучок тыквенных листьев. Они выразили восхищение одеянием друг друга, и Акуэке еще раз полюбовалась браслетами Угойе.
Когда они собрались уходить, Акуэке спросила:
— На что Матефи злится все утро, как ты думаешь?
— Это я у тебя должна спросить: она как-никак супруга твоего отца.
— Лицо у нее раздулось, ну прямо ступа! Спросила она у тебя, готова ли ты идти?
— Спросила, но только так, для виду.
— Немало я повидала на своем веку дурных людей, — сказала Акуэке, — но хуже ее не встречала никого. Она просто пышет злобой. С тех пор как отец попросил ее приготовить позавчера угощение для моего мужа и его родственников, брюхо ее полно желчи.
По обычным дням нкво голос базара далеко разносился во все стороны, словно шум приближающейся бури. Сегодня базарная площадь гудела так, будто над ней вились все пчелы мира. А люди продолжали прибывать, вливаясь на площадь со всех дорог Умуаро. Как только Угойе с Акуэке вышли со своей усадьбы, их подхватил один из таких людских потоков. Каждая женщина из Умуаро несла в правой руке пучок тыквенных листьев; если женщина шла без пучка листьев, это была наверняка чужая, жительница одной из соседних с Умуаро деревень, явившаяся посмотреть волнующее зрелище. Чем ближе подходили они к Нкво, тем громче и громче звучал голос базарной площади, заглушая голоса собеседниц.
Они пришли как раз вовремя, чтобы своими глазами увидеть появление на площади пятерых жен Нваки — картину, вызвавшую большое оживление среди собравшихся. У каждой из них были на ногах не браслеты, а целые сооружения из слоновой кости — от лодыжки почти до колена. Поэтому они ступали тяжело и неторопливо — ни дать ни взять маски Иджеле, идущие грузным ритуальным шагом, медленно поднимая и опуская каждую ногу. Вдобавок ко всему они были разряжены в многоцветные бархатные ткани. Слоновая кость и бархат не были умуарцам в новинку, но чтобы такими богатствами владела одна семья — этого они еще не видели.
Обика, его дружок Офоэду и еще трое молодых людей из Умуагу сидели под деревом огбу на жестком настиле, который был образован переплетающимися корнями. Посередине их кружка стояли два черных кувшина с пальмовым вином. Опорожненный кувшин валялся на боку чуть поодаль. Один парень был уже навеселе, но Обика и Офоэду имели совершенно трезвый вид.
— А правда, Обика, — спросил один из бражников, — что твоя невеста больше не вернулась к тебе после первого визита?
— Да, приятель, — ответил Обика беспечным тоном. — У меня всегда все получается не как у людей. Если я пью воду, она застревает у меня в зубах!
— Не слушай его, — сказал Офоэду. — У нее заболела мать, и ее отец попросил разрешения, чтобы она пока осталась ухаживать за матерью.
— Угу, я так и думал, что мне всё наврали. Какая же молодая девушка не захотела бы стать женой такого красавца, как Обика?
— Э, приятель, много ты знаешь, — вставил тот, кто был навеселе. — Может, ей женилка его показалась маловата.
— Она еще не видала, — сказал Обика.
— Как же, не видала! Рассказывай это маленьким детям!
Вскоре послышался барабанный бой — это рокотал большой иколо. Он назвал шесть деревень Умуаро в порядке их старшинства: Умуннеора, Умуагу, Умуэзеани, Умуогвугву, Умуисиузо и Умуачала. По мере того как он называл каждую деревню, базарная площадь оглашалась громкими кликами. Потом он назвал деревни в обратном порядке, начиная с самой младшей. Люди стали торопливо допивать вино, так как уже скоро должен был появиться верховный жрец.
Теперь иколо бил беспрестанно. Время от времени он называл имена знатных людей Умуаро, таких как Нвака, Нвосизи, Игбонеме и Удуэзуе. Но по большей части он выбивал на своем языке названия шести деревень и их богов. Наконец он принялся приветствовать Улу, бога всего Умуаро.
Обиозо Эзиколо был уже старик, но в искусстве игры на этом царе всех барабанов он по-прежнему не знал себе равных. Много лет назад, когда он был еще совсем молод, шесть деревень порешили присвоить ему титул озо за его великое искусство барабанщика, столь сильно волновавшее сердца его сородичей в дни войны. Теперь же оставалось лишь диву даваться, откуда он берет в своем преклонном возрасте силу барабанить с таким неистовством. Только взобраться на иколо — и то было настоящим подвигом даже для человека вдвое моложе его. Те, кто находился поближе, окружили барабан и с восхищением смотрели вверх на старика-барабанщика. Какой-то мужчина, как видно его хороший знакомый, выкрикнул ему слова приветствия. Тот откликнулся: «Под знакомую музыку и старуха спляшет!» В толпе рассмеялись.
Иколо был сделан в незапамятные времена из гигантского дерева ироко прямо там, где его повалили. Иколо был так же стар, как сам Улу, по чьему приказу срубили это дерево и выдолбили его ствол, чтобы получился барабан. С тех пор иколо находился все на том же месте и в зной, и в дождь. Его украшали вырезанные по бокам фигуры людей и питонов, а с одной стороны в дереве были вырублены ступеньки; без них барабанщик не смог бы взобраться наверх, чтобы бить в барабан. Когда иколо говорил голосом войны, его украшали черепами, добытыми в прошлых войнах. Но сейчас он пел о мире.
Из святилища Улу донеслись три удара огене. Иколо отозвался на эти звуки и рассыпался в нескончаемых похвалах божеству. Одновременно с этим посланцы Эзеулу принялись расчищать центр базарной площади. Хотя каждый из них был вооружен пальмовой ветвью, которой орудовал как хлыстом, дело это оказалось нелегким. Толпа была возбуждена, и посланцам пришлось применить силу, чтобы освободить небольшое пространство посередине базарной площади. С этой центральной позиции они, неистово размахивая своими хлыстами, начали оттеснять людей к краям, пока зрители не образовали плотный широкий круг. Больше всего хлопот доставляли женщины со своими тыквенными листьями, потому что все они старались занять место впереди. Мужчинам незачем было протискиваться вперед, и они поэтому составляли наружную часть людского кольца.
Снова послышался удар огене. Иколо начал приветствовать верховного жреца. Женщины махали связками листьев из стороны в сторону у себя перед лицом, бормоча молитвы Улу — богу убивающему и спасающему.
Появление Эзеулу толпа встретила громким приветственным ревом, который, вероятно, был слышен во всех окрестных деревнях. Жрец бросился вперед, резко остановился и повернулся к иколо.
— Продолжай! — воскликнул он. — Эзеулу слышит тебя. — Затем он согнулся и, протанцевав три-четыре шага, опять выпрямился.
От пояса до колен его покрывали закопченные волокна пальмы рафии. Вся левая сторона тела ото лба до пальцев ноги была густо намазана белым мелом. Голову его обвивала полоска кожи с орлиным пером, наклоненным назад. В правой руке он держал жезл Нне офо, считающийся прародителем всех жезлов — символов власти в Умуаро, а в левой руке сжимал длинный железный жезл, который дрожал и гремел, когда он вонзал его острием в землю. Эзеулу сделал несколько больших шагов, замирая на миг после каждого шага. Затем вновь ринулся вперед, как будто навстречу другу, которого увидел в пустом пространстве перед собой; вытянув руку, он махнул жезлом влево и вправо. И зрители, стоявшие достаточно близко, услышали, как жезл Эзеулу ударяется о другой, невидимый. Это заставило многих в ужасе отпрянуть перед жрецом и незримыми существами вокруг него.
Приближаясь к центру базарной площади, Эзеулу изображал, как впервые явился Улу и как каждый из четырех дней недели ставил препятствия на пути у его жреца.
— В незапамятные времена, — рассказывал он, — когда ящерицы еще не расплодились по всей земле, весь народ собрался вместе и выбрал меня жрецом его нового божества. И я сказал людям:
— Кто я такой, чтобы носить это жаркое пламя на своей непокрытой голове? Если человек знает, что у него узок задний проход, он не станет глотать семя удалы.
— Не бойся. Тот, кто посылает ребенка поймать землеройку, даст ему и воды, чтобы омыть руку.
Тогда я сказал:
— Пусть будет так.
И вот мы принялись за работу. Был день эке; мы трудились день и ночь, настал ойе, а за ним афо. На рассвете дня нкво, когда солнце принесло утренние жертвоприношения, я взял своего алуси и пустился в путь, и весь народ двинулся за мной. Шедший справа от меня играл на флейте, слева вторил ему другой флейтист. Громкий топот народа позади меня придавал мне сил. Вдруг что-то простерлось прямо передо мной. По одну его сторону лил дождь, по другую было сухо. Я пригляделся и увидел Эке.
— Это ты, Эке? — спросил я.
— Это я, Эке, заставляющий силача есть землю, — отвечал он.
Я взял куриное яйцо и отдал ему. Он принял его, съел и уступил дорогу. И пошли мы дальше, через леса и реки. И вот нам преградила путь дымящаяся чаща, где боролись два человека, стоявшие на головах. При виде этого все, кто сопровождал меня, пустились наутек. Я опять вгляделся и увидел Ойе.
— Это ты, Ойе, загородил мне дорогу? — спросил я.
— Это я, Ойе, начавший стряпать раньше другого и потому разбивший больше горшков, — отвечал он.
Я взял белого петуха и отдал ему. Он принял его и пропустил меня. Тогда я пошел дальше, через поля и дебри, но вдруг почувствовал, что на голову мне давит непомерная тяжесть. Я вгляделся и увидел Афо.
— Это ты, Афо? — спросил я.
— Это я, Афо, большая река, которую нельзя посолить, — отвечал он.
— А я — Эзеулу, горбун, который страшнее прокаженного.
— Проходи, ты еще ужасней меня, — сказал Афо, содрогаясь.
Двинулся я дальше; меня жгло и палило солнце, сек и мочил дождь. И вот я встретил Нкво. Глянул я влево от него и увидел усталую старуху, странно приплясывающую на холме. Глянул я вправо — увидел лошадь и увидел барана. Я заклал лошадь, вытер о барана мачете и тем самым очистился от этого зла.
Теперь Эзеулу оказался посередине базарной плошади. Он вонзил в землю металлический жезл, упруго затрепетавший при этом, и сделал еще несколько танцующих шагов в сторону иколо, который с момента появления жреца бил без передышки. Женщины махали перед собой тыквенными листьями.
Эзеулу оглядел мужчин и женщин Умуаро, не останавливая взгляда ни на ком в отдельности. Затем он выдернул жезл из земли и, держа его в левой руке, а жезл Нне офо — в правой, прыгнул вперед и начал обегать по кругу базарную площадь.
Все женщины испустили возбужденный протяжный вопль и с новой силой принялись проталкиваться вперед. При приближении бегущего верховного жреца женщины кругообразно взмахивали листьями у себя над головой и швыряли в него свой пучок. Было похоже, как будто над ним вьются тысячи гигантских бабочек.
Угойе, протиснувшаяся сквозь толпу в самый первый ряд, торопливо повторяла свою молитву, видя, как верховный жрец все ближе подбегает к той части людского кольца, где стояла она: «Великий Улу, убивающий и спасающий, прошу тебя, очисти мой дом от всяческого осквернения. Если что-нибудь нечистое произносили мои уста, или видели мои глаза, или слышали мои уши, или топтали мои ноги, или приносили в дом мои дети, мои подруги либо мои родичи, пусть улетит оно вместе с этими листьями». Очертив у себя над головой круг пучком листьев, она изо всей силы метнула его в пробегающего мимо верховного жреца.
Шесть посланцев неслись вслед за жрецом; то один, то другой из них на бегу наклонялся и подбирал первый попавшийся пучок листьев. Барабан иколо неистовствовал, дойдя до совершенного исступления во время ритуального бега верховного жреца, и особенно завершающей его части, когда жрец, обежав полный круг по базарной площади, со все возрастающей быстротой помчался впереди шестерых помощников к святилищу. Как только они скрылись в своем убежище, иколо прервал бешеную дробь. «Бум-м-м» — прозвучал его последний удар. Постоянно нараставшее напряжение, которое завладело всей базарной площадью и, казалось, делало все более и более частым дыхание толпы, разрядилось с последним ударом барабана, исторгнув из нее глубокий вздох облегчения. Но это расслабление было очень кратковременным. Люди, как видно, быстро привыкли к мысли, что их верховный жрец находится в безопасности внутри своего святилища, одержав победу над грехами Умуаро, которые он теперь закапывает глубоко в землю вместе с шестью пучками листьев.
Словно повинуясь поданному знаку, все женщины Умуннеоры вырвались из кольца зрителей и побежали вокруг базарной площади, в такт топая ногами. Вначале это вышло случайно, но уже скоро все они бежали в ногу, топоча и поднимая тучи пыли. Лишь те, чьи ноги были отягощены грузом лет или браслетов из слоновой кости, сбивались с общего ритма. Обежав полный круг, женщины Умуннеоры снова смешались с толпой. Вслед за ними отовсюду из толпы людей, широким кольцом опоясавшей площадь, повыскакивали женщины Умуагу и тоже пустились бежать по кругу. Остальные хлопали в такт их бегу. Женщины каждой деревни бежали по очереди. После того как пробежали ритуальный круг женщины последней из шести деревень, тыквенные листья, устилавшие вначале землю толстым слоем, были раздавлены и втоптаны в пыль.
Когда церемония бега закончилась, толпа начала опять распадаться на небольшие группки друзей и родственников. Акуэке пошла разыскивать свою старшую сестру Адэзе, которую она некоторое время назад видела бегущей по кругу вместе с другими женщинами Умуэзеани. Искать ей долго не пришлось, потому что Адэзе выделялась из толпы. Рослая, с красновато-коричневой кожей, она бы еще больше, чем Обика, напоминала отца, если бы была мужчиной.
— А я уж подумала, что ты домой ушла, — сказала Адэзе. — Встретила сейчас Матефи, а она говорит, что вообще тебя не видала.
— Где уж ей меня увидеть! Такую мелочь она не замечает.
— Вы что, опять поссорились? Я по ее лицу догадалась. Чем же ты ей на этот раз насолила?
— Давай-ка, сестрица, не будем касаться Матефи и ее неприятностей, а поговорим о чем-нибудь получше.
В этот момент к ним присоединилась Угойе.
— Я искала вас обеих по всей базарной площади, — сказала она, обнимая Адэзе и называя ее «мать моего мужа».
— Как дети? — спросила Адэзе. — Правда, что ты учишь их есть питона?
— И ты способна так шутить? — В голосе Угойе прозвучала обида. — Недаром ты единственная во всем Умуаро не удосужилась прийти и спросить, что случилось.
— Разве что-нибудь случилось? Мне никто ничего не говорил. Был пожар? Или кто-то умер?
— Не обижайся на Адэзе, — вступилась ее сестра. — Она вся в отца, еще даже похуже.
— У леопарда и дети леопарды, разве не так?
Ответа не последовало.
— Не сердись на меня, Угойе. Я, конечно, всё слышала. Но наши враги и завистники рассчитывали, что мы переполошимся, начнем метаться взад и вперед. Адэзе никогда не доставит им такого удовольствия. Эта сумасшедшая, Акуэни Нвосизи, родня которой предавалась всем мерзостным грехам, какие только известны в Умуаро, прибежала ко мне выразить свою жалость. А я и спрашиваю у нее: неужели посадивший питона в сундук совершил худший поступок, чем тот ее родич, которого однажды застали позади дома забавлявшимся с козой?
Угойе и Акуэке рассмеялись, представив себе, как задает этот вопрос их задиристая родственница.
— Ты сейчас к нам? — спросила у нее Акуэке.
— Да, хочу ребятишек повидать. И может быть, стребую штраф с Угойе и Матефи; боюсь, они плохо заботятся о моем отце.
— Прости, муженек, умоляю тебя! — дурачась, воскликнула Угойе с притворным ужасом. — Я стараюсь изо всех сил. Это твой отец дурно со мной обращается. А когда будешь говорить с ним, — добавила она уже серьезно, — скажи ему, что в его возрасте не следует бегать, как антилопа. В прошлом году он несколько дней пролежал после этой церемонии.
— Разве ты не знаешь? — спросила Акуэке, украдкой оглядываясь, дабы убедиться, что поблизости нет мужчин, которые могли бы ее услышать, и все равно понижая из предосторожности голос. — Ведь в свои молодые годы он бегал в обличье ночного духа Огбазулободо! Как Обика теперь.
— Это всё вы, родня, и вы обе в особенности, его так настраиваете. Ему приятно думать, что он сильнее любого нынешнего молодого мужчины, а вы, родственники, ему потакаете. Будь он моим отцом, я бы уж сказала ему пару теплых слов.
— А тебе-то он кто — муж или не муж? — вопросила Адэзе. — Если он завтра умрет, разве не ты будешь сидеть семь базарных недель у очага, посыпая себя золой и пеплом? Разве не ты будешь целый год ходить в дерюге?
— Да, знаешь, какая у меня новость? — спросила Акуэке, чтобы переменить разговор. — Позавчера приходил мой супруг со своими родичами.
— Зачем?
— Известно зачем.
— Значит, этим зверям лесным надоело ждать. А я уж думала, что они дожидаются, чтобы ты пришла с пальмовым вином их упрашивать.
— Не оскорбляй родных моего мужа, не то мы рассоримся! — воскликнула Акуэке, притворяясь разгневанной.
— Прости меня, пожалуйста. Откуда мне было знать, что вы с ним вдруг стали дружны, как пальмовое масло с солью. И когда же ты к нему возвращаешься?
— В день ойе на будущей неделе.
Глава восьмая
Строительство новой дороги из Окпери во враждебное ему Умуаро, осуществлявшееся под руководством мистера Райта, вступило в завершающую стадию. Но закончить дорогу до наступления сезона дождей силами той партии оплачиваемых рабочих, которая трудится у него под началом, конечно, не удастся, прикидывал Райт. Он рассчитывал увеличить численность этой партии, но капитан Уинтерботтом заявил ему, что не только не станет санкционировать никаких дополнительных расходов, но даже рассматривает в настоящий момент вопрос о сокращении затрат, потому что кредиты, отпущенные в этом финансовом году на капитальное строительство, уже перерасходованы. Тогда Райт начал подумывать о снижении дневной платы рабочим с трех пенсов до двух. Но и эта мера не помогла бы увеличить численность работающих в достаточной степени. Даже уменьшение поденной платы вдвое не привело бы к желаемому результату, не говоря уж о том, что у него не хватило бы духу обойтись со своими рабочими так по-свински. Ведь он очень привязался к этой партии и знал ее вожаков по имени. Конечно, многие его работнички — отъявленные лодыри и понимают только строгое обращение. Но когда приноровишься к ним, они даже весьма занятны. Относятся к тебе с собачьей преданностью, а уж песни сочиняют — это что-то невероятное! В первый же день, как их подрядили и сказали им, сколько они будут получать, они придумали для себя рабочую песню. Их вожак запевал: «Лебула торо торо», а все остальные откликались: «В день», взмахивая в такт своими мачете или мотыгами. Это была чрезвычайно удачная, эффективная рабочая песня, и его рабочие распевали ее много дней:
Лебула торо торо
В день.
Лебула торо торо
В день.
Да еще к тому же пели ее отчасти по-английски!
И все-таки, если Райт собирался закончить дорогу до июня, ему не оставалось ничего другого, как прибегнуть к использованию бесплатной рабочей силы. Он обратился за соответствующим разрешением, и капитан Уинтерботтом, рассмотрев его просьбу, позволил сделать это. Сообщая в письме о своем разрешении, окружной комиссар указывал, что в соответствии с проводимой британской администрацией политикой этот метод может применяться лишь в совершенно исключительных обстоятельствах: «Нельзя изымать туземцев из-под действия афоризма: работник заслуживает своей платы».
Райт, которому пришлось пропутешествовать около пяти миль от своего лагеря дорожных строителей до Правительственной горки, чтобы получить этот ответ, пробежал письмо, скомкал его и сунул в карман своих шорт цвета хаки. Как все практики, он не питал никакого уважения к бюрократическим формальностям.
Когда руководителям Умуаро велели предоставить необходимую рабочую силу для строительства новой, широкой дороги белого человека, они посовещались между собой и решили отрядить на эту работу юношей двух возрастных групп, ожидающих посвящения в мужчины: старшей группы, которая именовала себя Отакагу, и младшей, получившей прозвище Омумава.
Эти две группы юношей плохо ладили между собой. Они постоянно ссорились, словно братья-погодки. Как рассказывали, юноши старшей группы, которые, достигнув совершеннолетия, взяли себе имя «Пожирающий подобно леопарду», преисполнились большим презрением к своим младшим братьям, когда те тоже достигли совершеннолетия два года спустя, и дали им прозвище Омумава, означавшее, что набедренную повязку мужчины, продеваемую между ног, они носят только для вида, так как она прикрывает ребячьи пипки. Шутка оказалась настолько удачной, что новой группе совершеннолетних так и не удалось закрепить за собой какое-нибудь более подходящее наименование. Они не могли простить этого юношам Отакагу, и встреча Омумава с Отакагу часто была подобна встрече огня с порохом. Поэтому обе группы старались по мере возможности держаться порознь; так же поступали они и на строительстве новой дороги белого человека. Мистер Райт просил у Умуаро работников всего лишь на два дня в неделю, и обе группы договорились, что будут работать поочередно по дням же. По этим дням белый человек оставлял без присмотра своих платных рабочих, из которых он успел сколотить дисциплинированную и достаточно умелую бригаду, и являлся надзирать за толпой бесплатных, но необученных работников из Умуаро.
Как знаток языка белого человека, плотник Мозес Уначукву, по возрасту годившийся юношам обеих групп в отцы, вызвался помочь организовать их и говорить с ними устами белого начальника. Поначалу мистер Райт отнесся к нему с недоверием, с каким относился ко всем цивилизованным туземцам, но вскоре он оценил его помощь и собирался даже выплатить ему небольшое вознаграждение по окончании строительства дороги. А тем временем авторитет Уначукву в Умуаро необычайно вырос. Одно дело утверждать, что ты умеешь говорить на языке белого человека, и совсем другое — действительно говорить на нем при свидетелях. Слух об этом распространился по всем шести деревням. Эзеулу не мог не сожалеть о том, что таким большим авторитетом пользуется житель Умуннеоры. Но вскоре и его сын, утешал себя он, будет окружен таким же, а то и большим почетом.
В следующий после праздника Тыквенных листьев день работать на строительстве новой дороги должны были молодые люди возрастной группы Отакагу. Второй сын Эзеулу Обика и его приятель Офоэду принадлежали как раз к этой группе. Но накануне они выпили такое количество пальмового вина, что продолжали спать, когда все прочие уже ушли на работу. Обика приплелся домой чуть ли не на рассвете, и мать с сестрой напрасно пытались растолкать его.
Вчера, когда Обика и Офоэду бражничали с тремя своими знакомыми на базарной площади, получилось так, что один из собутыльников бросил им вызов. Разговор зашел о том, сколько пальмового вина способен выпить человек с крепкой головой и сохранить при этом ясное сознание.
— Все зависит от того, какую пальму надрезать и кто ее надрезает, — заметил один из собеседников.
— Да-да, — подтвердил его друг по имени Мадука. — Все дело в том, какую пальму выбрать и кто сделает надрез.
— Это не имеет значения. Все зависит от того, кто пьет. Пожалуйста, выбирайте любую пальму в Умуаро и любого искусника приготовлять вино, — похвастался Офоэду, — и я все равно выдую столько, сколько в животе поместится, и пойду домой как ни в чем не бывало.
— Спору нет, есть пальмы, которые дают особенно хмельное вино, и есть такие искусники приготовлять его, которые превосходят всех прочих, но тому, кто умеет пить, все это нипочем, — поддержал приятеля Обика.
— А приходилось вам слышать о растущей в моей деревне пальме, которую называют Окпосалебо?
Обика и Офоэду ответили отрицательно.
— Тот, кто ничего не слыхал об Окпосалебо и все же считает, что он умеет пить, обманывает самого себя.
— Мадука верно говорит, — подхватил один из его односельчан. — Вино, приготовленное из сока этой пальмы, никогда не продают на базаре, и ни один человек не может выпить три полных рога этого вина и не напиться до бесчувствия.
— Окпосалебо — очень старая пальма. Ее называют Ссорящая Близких, потому что, выпив по два рога ее вина, родные братья начинают драться, словно они чужие друг другу.
— Рассказывайте это кому-нибудь другому, — возразил Обика, наполняя свой рог. — Если человек, приготовляющий вино, добавляет туда снадобий — это дело другое, но если речь идет о вине из чистого пальмового сока, то я прямо скажу: не сочиняйте!
Вот тут-то Мадука и бросил им вызов.
— Что толку зря молоть языком? Пальма эта растет не в далекой стране на берегу реки, а здесь, в Умуаро. Давайте пойдем к Нвокафо да попросим его продать нам вина из сока его пальмы. Вино это очень дорогое — одна бутыль из тыквы может стоить эго несе, — но я заплачу. Если каждый из вас выпьет по три рога и вы все-таки сможете пойти домой, пускай пропадают мои денежки. Но если не сможете, дадите мне по эго нели, как только придете в себя.
Все произошло так, как говорил Мадука. Сон свалил обоих хвастунов на том самом месте, где они пили, а Мадука отправился с наступлением темноты спать к себе домой. Но он дважды выходил ночью и убеждался, что упившиеся друзья храпят попрежнему. Когда он проснулся утром, они уже ушли. Он пожалел, что не застал их в момент ухода. Ну что ж, это научит их впредь не задаваться, когда люди, знающие побольше, чем они, рассуждают о свойствах пальмового вина.
Офоэду, видно, перепил вчера не так сильно, как его друг. Проснувшись и увидев, что солнце уже взошло, он бросился на усадьбу к Эзеулу будить Обику. Но, как громко ни окликали его, как ни расталкивали, он даже не пошевелился. В конце концов Офоэду полил его холодной водой из тыквенной бутыли, и Обика проснулся. Друзья тотчас же поспешили на строительство новой дороги, чтобы присоединиться к работающим там сверстникам. Они были похожи сейчас на две ночные маски, не успевшие спрятаться до наступления дня.
Суматоха во внутреннем дворике разбудила Эзеулу, который лежал у себя в оби, обессиленный и разбитый после вчерашнего празднества. Он спросил Нвафо, кто там шумит, и тот сказал ему, что это пытаются разбудить Обику. Эзеулу ничего больше не стал говорить и лишь заскрежетал зубами. Поведение сына было для отца подобно тяжкому грузу на голове. Через несколько дней, размышлял Эзеулу, должна явиться невеста Обики. Она бы уже пришла, не заболей ее мать. И какого же мужа найдет она по прибытии! Мужчину, неспособного стеречь ночью свой дом, потому что он валяется мертвецки пьяный, упившись пальмовым вином. Да и какой же мужчина такой супруг? Мужчина, который не сможет защитить свою жену, если к нему вломятся ночные грабители. Мужчина, которого утром поднимают с кровати женщины. Тьфу! — сплюнул старый жрец. Он не мог сдержать отвращения.
Хотя Эзеулу не спрашивал о подробностях, он и без того знал, что тут наверняка замешан Офоэду. Эзеулу тысячу раз повторял, что в этом малом, Офоэду, нет ни капли человеческого достоинства. Всего два года прошло с того дня, когда он воплями «Пожар!» поднял ложную тревогу, заставив всех односельчан опрометью кинуться к усадьбе его отца, за что тот, человек небогатый, должен был отдать в виде штрафа козу. Сколько раз Эзеулу говорил Обике, что это неподходящий друг для человека, который хочет чего-то добиться в жизни. Но сын его не послушался, и сегодня от них обоих столько же проку, как от гнилых кокосовых орехов и разбитой ступки.
Поначалу два друга, направлявшиеся к своим сверстникам, шагали молча. Обика ощущал какую-то пустоту в голове — она словно окоченела от ночной росы. Но ходьба разогрела его, и он снова начал чувствовать свою собственную голову.
За очередным поворотом узкой старой тропы они увидели впереди широкую просеку — начало новой дороги. Она открылась перед ними, точно светлый день после мрака ночи.
— Что ты скажешь о той дряни, которой опоил нас Мадука? — спросил Офоэду.
До этого они ни словом не обмолвились о вчерашнем происшествии. Обика вместо ответа издал какой-то неясный звук, нечто среднее между стоном и вздохом облегчения.
— Это не было чистое пальмовое вино, — продолжал Офоэду. — В него подмешали каких-то сильнодействующих травок. Как подумаю сейчас, очень глупо мы поступили, что отправились в дом к такому опасному человеку. Ты помнишь, сам-то он ни одного рога не выпил.
Обика по-прежнему ничего не отвечал.
— Нет, не буду я ему платить эго-нели.
— Неужели ты собирался платить? — удивленно спросил Обика. — По-моему, все, что мы говорили вчера, говорилось не всерьез — чего не наплетешь, хлебнув пальмового вина.
Теперь они вышли на готовый отрезок новой дороги. Здесь человек чувствует себя затерявшимся, как маисовое зернышко в пустом мешке из козьей шкуры. Обика переложил мачете из левой руки в правую, а мотыгу — из правой в левую. Ощущение, что ты находишься на открытом месте и виден со всех сторон, рождало настороженность.
Так как новая дорога не вела ни к источнику, ни к базару, Офоэду с Обикой мало кого встречали по пути, лишь время от времени им попадались идущие из лесу женщины с тяжелыми вязанками дров.
— Что это такое я слышу? — спросил Обика.
Они подходили к старому корявому дереву агбу, от которого в беззаботное время после уборки урожая начинали свое путешествие ночные духи Оньекулум с богатым запасом песен и сплетен.
— Я сам собирался тебя спросить. Похоже на похоронную песню.
По мере того как они приближались к месту работ, исчезали последние сомнения. Да, это действительно была похоронная песнь, с которой покойника несут в лес для погребения:
Глядите! Питон!
Глядите! Питон!
Лежит поперек пути.
Теперь оба путника узнали и песнь, и голоса поющих: это были их сверстники. Они одновременно расхохотались. Кто-то придал этой древней песне новое, непочтительное звучание, переделав ее отчасти в знакомую, а отчасти незнакомую развеселую песню для работы. Офоэду сказал, что дело тут, несомненно, не обошлось без Нвеке Акпаки: чувствуется его злой юмор.
Появление Обики и его приятеля сломало весь ритм работы. Пение прекратилось, а вместе с ним стих звук десятков мачете, одновременно ударяющих по корням деревьев. Те, кто, нагнувшись, выравнивали мотыгами расчищенные участки, прервали работу, выпрямились и стояли теперь с широко расставленными ногами, перемазанными красной землей.
Нвеке Акпака закричал дурным голосом: «Кво-кво-кво-кво-кво!» И все работники хором подхватили: «Квооо-о-о!» Грянул дружный смех: так забавно воспроизвели они возглас женщин, благодарящих за подарок.
Раздражение мистера Райта росло и становилось опасным. Он все сильнее сжимал в правой руке хлыст, а левую руку упер в бок. В своем белом шлеме он казался еще более приземистым, чем был на самом деле. Мозес Уначукву что-то возбужденно говорил ему, но он, похоже, не слушал. Он пристально смотрел на приближающуюся парочку опоздавших. Все остальные ждали, что сейчас произойдет. Хотя белый человек не расставался с хлыстом, он редко пускал его в ход; когда же он все-таки стегал им, то делал это как бы наполовину в шутку. Но сегодня утром он, должно быть, встал с постели с левой ноги. Его лицо дышало гневом.
При виде грозной позы белого человека Обика нарочно пошел развязной походкой. Это вызвало у работников новый взрыв хохота. Когда он проходил мимо мистера Райта, тот, не в силах больше сдерживать свой гнев, резко хлестнул его. Хлыст просвистел еще раз и больно ожег Обике ухо, приведя его в слепую ярость. Он выпустил из рук мачете и мотыгу и ринулся на обидчика. Но дорогу ему загородил Мозес Уначукву, вставший между ними. В тот же миг к Обике подскочили два помощника мистера Райта, и, пока они держали его, тот еще несколько раз хлестнул Обику по голой спине. Обика не пытался вырваться, он только вздрагивал, как жертвенный баран, который должен молча выдерживать побои танцоров, исполняющих погребальный танец, перед тем как ему перережут горло. Офоэду тоже дрожал; впервые в жизни он не мог ввязаться в происходящую у него на глазах драку и должен был смотреть на нее со стороны.
— Ты что — сумасшедший? Как можно бросаться на белого человека? — возопил Мозес Уначукву в крайнем изумлении. — Недаром говорят, что в доме твоего отца у всех с головой не в порядке.
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил односельчанин Обики, почувствовавший в заявлении Уначукву отголосок вражды между Умуачалой и Умуннеорой.
В толпе зрителей, которые до сих пор наблюдали происходящее молча, вспыхнула перебранка, и вскоре со всех сторон посыпались громкие угрозы, а кто-то уже размахивал перед чьим-то носом пальцем. Ведь продолжить старую ссору намного проще, чем осмыслить новый, небывалый доселе инцидент.
— А ну, замолчите, обезьяны черномазые, и живо беритесь за работу! — Голос у мистера Райта был скрипучий, но зычный. Между спорящими сразу же установилось перемирие. Повернувшись к Уначукву, он проговорил:
— Скажи им, что я больше не потерплю никакой расхлябанности. — Уначукву перевел. — Скажи им, что эта чертова работа должна быть закончена к июню.
— Белый начальник говорит, что, если вы не кончите эту работу вовремя, вы еще узнаете, что он за человек.
— И чтобы у меня без опозданий!
— Не понимай.
— Что «не понимай»? Я же ясным, простым английским языком говорю, что не потерплю больше опозданий.
— Ага. Он говорит, чтобы вы усердно работали и больше не драли глотки.
— Я хочу, чтобы белый человек ответил мне на один вопрос, — вылез Нвеке Акпака.
— В чем дело?
Уначукву поколебался, почесал голову и перевел:
— Та парень хочет задать хозяин вопрос.
— Никаких вопросов.
— Слушаюсь, сэр. — Он повернулся к Нвеке. — Белый человек сказал, что он пришел сюда утром из своего дома не для того, чтобы отвечать на твои вопросы.
Толпа зароптала. Райт рявкнул, что, если они тотчас же не примутся за работу, он займется ими серьезно. Эти слова можно было не переводить, все было и так понятно.
Мачете снова застучали о корни, а те, что орудовали мотыгой, опять согнули спины. Но, продолжая работать, они условились провести собрание.
Ничего путного из этой затеи не вышло. Сразу же разгорелись споры о том, должен ли присутствовать на собрании Мозес Уначукву. Многие — в основном жители Умуачалы — не видели оснований допускать к участию в своих обсуждениях человека, принадлежащего к иной возрастной группе. Другие же доказывали, что было бы просто глупо отстранять от участия в нем единственного сородича, знакомого с обычаями белых людей. Тут слово взял Офоэду и, ко всеобщему удивлению, присоединился к тем, кто был за то, чтобы Мозес остался.
— Но я выступаю за это по совсем иной причине, — добавил он. — Я хочу, чтобы он перед всеми нами повторил, что он сказал в присутствии белого человека о семье Обики. Я также хочу, чтобы он перед лицом всех нас сказал, правда ли, что он подстрекал белого человека ударить хлыстом нашего товарища. После того как он ответит на наши вопросы, пусть убирается. Вы спросите меня, почему он должен уйти? Я скажу почему. Это собрание возрастной группы Отакагу. Он же принадлежит к группе Акаканма. И позвольте мне напомнить всем вам, и особенно тем, кто сейчас шумит и перебивает меня, что он к тому же исповедует религию белого человека. Но об этом я сейчас говорить не стану. Я хочу сказать лишь одно: пусть Уначукву ответит на мои вопросы, а потом может катиться и забирать с собой все свои познания обычаев белых людей. Все мы слыхали о том, как он приобрел эти познания. Мы слыхали, что, покинув Умуаро, он пошел стряпать, точно женщина, на кухне у белого человека и вылизывать его тарелки…
Окончания речи Офоэду не было слышно в поднявшемся гомоне. Многие утверждали, что Офоэду по своему обыкновению треплет языком; слова сами так и лезут у него изо рта, а он их даже не откусывает. Другие доказывали, что он говорит дело. Как бы то ни было, прошло немало времени, прежде чем снова установилось спокойствие. Мозес Уначукву что-то кричал, но никто его не слышал, покуда гомон не утих. К этому моменту его голос охрип.
— Если вы хотите, чтобы я ушел, я уйду немедленно.
— Не уходи!
— Мы разрешаем тебе остаться!
— Но если я уйду, то не из-за тявканья этого бешеного пса. Если бы на свете еще сохранился стыд, вы бы не допустили, чтобы этот зверь лесной, который не смог устроить своему отцу вторые похороны, вставал тут перед вами и изрыгал из своей пасти дерьмо…
— Хватит!
— Не затем мы пришли сюда, чтобы оскорблять друг друга!
После того как обсуждение возобновилось, кто-то предложил пойти к старейшинам Умуаро и заявить им, что они больше не станут работать на строительстве дороги белого человека. Но по мере того как один оратор за другим раскрывали последствия такого шага, предложение это теряло поддержку. Мозес сказал, что в ответ белый человек бросил бы всех их вожаков в тюрьму, находящуюся в Окпери.
— Все вы знаете, какая у нас дружба с окперийцами. Неужели вы думаете, что кому-нибудь из умуарцев, попади они в тамошнюю тюрьму, удалось бы выйти оттуда живым? Но не говоря уже об этом, разве вы забыли, что наступил месяц посадочных работ? Вы что же, хотите выращивать урожай этого года за тюремными стенами в стране, с которой враждуют ваши отцы? Я обращаюсь к вам как старший брат. Я странствовал в краю Олу и странствовал в краю Игбо и могу прямо вам сказать: от белого человека спасения нет. Он явился — и всё. Когда у ваших дверей стучится беда, а вы говорите ей, что в доме нет места, куда бы ее усадить, она отвечает: «Не беспокойся, я пришла со своей скамейкой». Таков же и белый человек. В ту пору, когда все вы по малолетству не носили повязку на бедрах, я собственными глазами видел, как расправился белый человек с Абаме. Вот тогда-то я и понял, что спасения нет. Подобно тому как свет дня прогоняет ночную тьму, белый человек изгонит все наши обычаи. Я знаю, что мои слова пролетают сейчас мимо ваших ушей, но так будет. Могущество белого человека происходит от истинного Бога — оно опаляет, как пламя. Об этом Боге мы и проповедуем каждый восьмой день…
Тут противники Уначукву стали выкрикивать, что это собрание их возрастной группы и что они не собираются жевать вместе с ним семя глупости, которую он называет своей новой верой.
— Мы толкуем о дороге белого человека! — крикнул кто-то громче других.
— Да, мы толкуем о дороге белого человека. Но ведь когда рушатся стены и крыша дома, потолок не остается на прежнем месте. Белый человек, новая религия, солдаты, новая дорога — все это составляет одно целое. Белый человек имеет и ружье, и мачете, и лук, а во рту носит огонь. Он сражается разным оружием.
— Наше незнание велико, оно больше нас самих, — начал Нвеке Акпака, взявший слово следом. — Те, кто требует, чтобы Уначукву ушел, забывают о том, что никто из нас ни слова не может сказать на языке белого человека. Мы должны прислушаться к его советам. Если мы пойдем к нашим старейшинам и скажем, что больше не будем работать на строительстве дороги белого человека, то чего мы добьемся? Что наши отцы возьмут мотыги и мачете и пойдут работать вместо нас, в то время как мы будем сидеть дома? Мне известно, что многие из нас желают сразиться с белым человеком. Но только глупец пойдет охотиться на леопарда с голыми руками. Белый человек подобен горячей похлебке, и браться за него надо осторожно, медленно, с краев миски. Умуаро стояло здесь до того, как сюда явился из своей страны белый человек искать встречи с нами. Мы не звали его в гости; он нам не родственник и не свойственник. Мы не крали у него ни козу, ни курицу; мы не отнимали у него ни его землю, ни его жену. Мы не причинили ему никакого зла. И все же он пришел и обходится с нами несправедливо. Наш жезл офо высоко поднят между нами и ним — это мы знаем твердо. Хозяин не умрет оттого, что в гости к нему явится незнакомец; и да не уйдет от него гость с распухшей спиной. Мне известно, что белый человек не желает Умуаро добра. Вот почему мы должны держать наш офо между ним и нами и не давать ему повода сказать, что мы сделали то-то или не сделали того-то. Ибо если мы дадим ему такой повод, он возрадуется. Почему? Потому что тогда окажется, что тот самый дом, который он хотел бы разрушить, да не знал как, загорелся сам собой. Поэтому мы должны продолжать работу на строительстве этой дороги, а закончив ее, мы спросим, нет ли у него еще какой-нибудь работы для нас. Однако, когда имеешь дело с человеком, который считает тебя дураком, не худо иной раз напомнить ему, что и тебе известно то, что известно ему, а глупый вид ты напускаешь на себя во избежание ссоры. Тот белый человек считает нас глупцами, так давайте же зададим ему один вопрос. Я собирался задать ему этот вопрос сегодня утром, но он не пожелал слушать. У нас есть поговорка: можно отказаться выполнить просьбу, но нельзя отказаться выслушать ее. По-видимому, в тех краях, откуда пришел белый человек, не существует такой поговорки. Как бы то ни было, мы поручим Уначукву спросить его вот о чем: почему нам не платят за работу? Я слышал, что повсюду в Олу и Игбо белый человек платит за такую работу. Чем же мы отличаемся от них?
Акпака умел говорить убедительно, и после его выступления желающих взять слово не оказалось. Тогда собрание приняло единственное свое решение: возрастная группа Отакагу просит Уначукву узнать, выбрав для этого подходящий момент, когда к белому человеку можно будет обратиться без опаски, почему он не дает им никаких денег за то, что они работают на строительстве его дороги.
— Я выполню ваше поручение, — заверил Уначукву.
— Это еще не всё, — сказал Нвойе Адора. — Просто спросить его, почему нам не платят, недостаточно. Он знает почему, и мы тоже знаем. Он знает, что в Окпери людям, делающим такую же работу, платят. Поэтому спросить его надо так: «Другим платят за эту работу, почему же не платят нам? Разве мы не такие, как все?» Важно его спросить: «Неужели мы отличаемся от всех?»
Все с этим согласились, и собрание закончилось.
— Очень верные слова ты сказал, — обратился к Нвойе Адоре один из приятелей, когда они уходили с базарной площади. — Может быть, белый человек разъяснит нам, отца мы у него убили или мать.
Вопреки опасениям младшей жены, Эзеулу не чувствовал себя совершенно разбитым. Правда, ноги от ступней до бедер ломило, а слюна отдавала горечью. Но худшие последствия перенапряжения он предупредил: растер, как только вернулся домой, тело целебной мазью из сока дерева бафии и позаботился о том, чтобы всю ночь возле его низкого бамбукового ложа горели толстые поленья. Нет лучшего лекарства, чем огонь и эта мазь из бафии. Через пару дней жрец поднимется с постели крепким, как только что обожженная глина.
Расскажи кто-нибудь Эзеулу о тревогах его младшей жены, он бы рассмеялся. Это показывало, сколь плохо знают жены своего мужа, особенно если они, как Угойе, не старше его первых детей. Если бы Угойе знала своего мужа в те годы, когда он только что стал жрецом, она, может быть, и поняла бы, что изнеможение, ощущаемое им после празднества, не имеет никакого отношения к наступлению преклонного возраста. Будь оно вызвано годами, он бы ему не поддался. Его дочери не придавали значения тревогам жены Эзеулу, потому что, будучи его дочерьми, они знали его лучше. Они знали, что это — неизбежное следствие праздника, как бы составная часть жертвоприношения. Да и кто бы мог втоптать в пыль грехи и дурные поступки всех умуарцев и не сбить ноги до крови? Даже такому могущественному жрецу, как Эзеулу, не приходилось рассчитывать на это.
Пока возрастная группа Отакагу проводила свое собрание в тени деревьев огбу на базарной площади, слух о том, что белый человек отхлестал Обику, распространился по всем деревням Умуаро. На усадьбу Эзеулу эту новость принесла жена Эдого, которая услышала ее, когда возвращалась из леса домой с вязанкой дров на голове. Эзеулу был разбужен рыданиями матери и сестры Обики. Он отбросил в сторону циновку, которой укрывался, и вскочил на ноги; первое, что пришло ему в голову, была мысль: кто-то умер. Но затем он услыхал, как рассказывает о чем-то жена Эдого, чего не могло бы быть, если бы и впрямь кто-нибудь умер. Он сел на край бамбукового ложа и громким голосом позвал жену своего старшего сына. Та сразу же вошла в оби, сопровождаемая мужем, который в момент ее возвращения был дома: он украшал резьбой дверь из дерева ироко по заказу одного титулованного умуарца.
— О чем это ты там рассказываешь? — спросил Эзеулу у Амодже.
Она повторила услышанную ею историю.
— Хлыстом? — переспросил он, все еще отказываясь верить. — Но какое же он совершил преступление?
— Те, кто рассказывал, ничего об этом не говорили.
— По-моему, он поздно пошел на работу, — задумчиво проговорил Эзеулу. — Но белый человек не стал бы пороть за это взрослого мужчину, да к тому же еще моего сына. За опоздание его попросили бы уплатить штраф в пользу сверстников; его не наказали бы хлыстом. Или, может быть, он первым ударил белого человека?..
Эдого был тронут, увидев на лице отца глубокое огорчение, которое тот тщетно пытался скрыть. Казалось бы, он должен был почувствовать ревность к младшему брату, но ревности не было.
— Пойду-ка я, пожалуй, на площадь Нкво — там у них сейчас сход, — сказал Эдого. — Непонятна мне пока эта история. — Он пошел к себе в хижину, взял мачете и направился к выходу.
Отец, все еще пытавшийся понять, как могло случиться такое, окликнул его. Когда Эдого вернулся в оби, Эзеулу предостерег его от опрометчивых поступков.
— Насколько я знаю твоего брата, он, вероятно, ударил первым. Тем более что он был пьян, когда уходил из дому. — Тон у него уже изменился, и сын едва сдержал улыбку.
Эдого снова пошел к выходу; на нем было то же одеяние, в котором он работал, — длинная и узкая полоска материи, пропущенная между ног и обвязанная вокруг пояса таким образом, что один ее конец свободно свисал спереди, а другой — сзади.
За ворота усадьбы вышла и мать Обики; она шмыгала носом и терла кулаком глаза.
— А эту куда понесло? — спросил Эзеулу. — Я вижу, собирается воинство на бой с белым человеком. — Он рассмеялся, когда Матефи обернулась на его слова. — Возвращайся к себе в хижину, женщина!
Эдого тем временем вышел из усадьбы и повернул налево.
А Эзеулу уселся на доску из дерева ироко и прислонился спиной к стене. Теперь он мог следить за всеми подходами к усадьбе. Мысли беспорядочно скакали у него в голове в тщетных поисках какого-нибудь разумного объяснения истории с поркой. Он стал думать о белом человеке, отхлеставшем его сына. Эзеулу видел его и слышал его голос, когда тот говорил со старейшинами Умуаро о новой дороге. Впервые услышав молву о том, что к ним придет белый человек, чтобы переговорить со старейшинами, Эзеулу уверился, что это будет его друг Уинтабота, Сокрушитель Ружей. Он был глубоко разочарован, когда увидел вместо него другого белого. Уинтабота был высок ростом, строен и держался как великий человек. Голос его рокотал подобно грому. Этот же был плотный коротышка, волосатый, как обезьяна. Говорил он как-то чудно, не открывая рта. Эзеулу подумал, что он, должно быть, какой-нибудь прислужник Уинтаботы, выполняющий подсобную работу.
На улице, в том месте, где от нее ответвлялись тропинки, ведущие к усадьбе Эзеулу, появились люди. Он вытянул вперед шею, вглядываясь, но мужчины прошли мимо.
В конце концов Эзеулу решил, что, если его сын не виноват, он сам пойдет в Окпери и пожалуется на этого белого его господину. Ход его мыслей был нарушен внезапным появлением Обики и Эдого. Позади них шел еще кто-то, в ком он вскоре узнал Офоэду. Эзеулу видеть не мог этого никчемного парня, который неотступно следовал за его сыном, как стервятник за покойником. Гнев, охвативший его, был так велик, что он рассердился и на сына.
— За что его выпороли? — спросил он у Эдого, словно не замечая двух других. Мать Обики и все, кто были на усадьбе, поспешно вошли в оби к Эзеулу.
— Они опоздали на работу.
— Почему вы опоздали?
— Я пришел домой не для того, чтобы отвечать на вопросы! — крикнул Обика.
— Хочешь — отвечай, не хочешь — не отвечай, дело твое. Но вот что имей в виду: это только начало тех бед, которые принесет тебе пальмовое вино. Такая жажда в конце концов убивает человека.
Обика и Офоэду вышли.
Глава девятая
Двор Эдого был пристроен к одной из четырех сторон усадьбы его отца, так что одна стена усадьбы разгораживала их хозяйства. Это был совсем крохотный дворик с двумя хижинами: в одной жил сам Эдого, в другой — его жена Амодже. Таким маленьким его сделали умышленно, потому что, подобно дворам многих старших сыновей, он являлся не более чем временным пристанищем, где мужчина обитал до того, как унаследует усадьбу отца.
Недавно к другой стороне усадьбы Эзеулу был пристроен еще один дворик — для второго сына, Обики. Но этот был все-таки побольше, чем у Эдого. Там тоже стояли две хижины: одна для Обики, другая для его невесты, приход которой ожидался со дня на день.
Если идти к усадьбе Эзеулу со стороны главной деревенской улицы, двор Эдого был слева, а двор Обики — справа.
После того как Обика с приятелем ушли, Эдого вернулся под тень дерева огбу, растущего перед его усадьбой, и возобновил прерванную работу над резной дверью. Дверь была почти готова; как только он закончит ее, ему придется на время распроститься с резьбой и заняться посевными работами. Он завидовал таким искусным резчикам, как Агбуэгбо, чьи поля обрабатывали за них ученики и заказчики.
Продолжая вырезать узоры, Эдого все время переносился мыслями в хижину жены, откуда слышался плач их единственного ребенка. Это был их второй ребенок, первый умер в три месяца. Тот, который умер, появился на свет больным, с рубцом на голове. Но второй, Амечи, был совсем иной. Он казался при рождении таким здоровым и крепким. Но затем месяце на шестом с ним внезапно что-то случилось. Он перестал сосать грудь, а кожа у него стала такого же цвета, как вянущие листья кокоямса. Некоторые утверждали, что у Амодже, наверное, сделалось горьким молоко. Ее попросили сцедить немного молока в миску, чтобы проверить, убьет ли оно муравья. Но брошенный в ее молоко мураш остался жив, — значит, дело было не в молоке.
Эдого было до боли жалко плачущего ребенка. Уже поговаривали, что это не кто иной, как их умерший первенец, который снова явился на свет. Но Эдого и Амодже никогда об этом не говорили, особенно боялась обмолвиться жена. Так как мысль, выраженная вслух, способна превратить опасение в то, что действительно существует, они не осмеливались даже заикаться об этом, пока положение остается неясным.
Тем временем Амодже присела у себя в хижине на низенькую скамейку и, соединив пятки вместе и расставив носки, усадила ребенка себе на ступни. Затем она перенесла ноги с сидящим ребенком на другое место; на полу осталась круглая лужица водянистых зеленых испражнений. Амодже обвела взглядом хижину, но, по-видимому, не нашла того, что ей было нужно. Тогда она позвала: «Нванку! Нванку! Нванку!» Влетевшая со двора в хижину тощая черная собака бросилась прямо к лужице и убрала ее, пару раз шумно лизнув языком, потом она села и завиляла хвостом по полу. Амодже еще раз перенесла ноги вместе с ребенком на новое место, но на этот раз позади осталось лишь маленькое зеленое пятнышко. Нванку решила, что из-за такой малости нечего вставать; она лишь вытянула вперед шею, подобрала каплю кончиком языка и снова уселась в выжидательной позе. Но ребенок кончил свои дела, и собака принялась безуспешно ловить пастью муху.
Эдого никак не мог сосредоточить внимание на двери, которую он украшал резными узорами. Он снова отложил молоток и взял резец из левой руки в правую. Ребенок утих, и мысли Эдого перенеслись теперь к стычке, которая только что произошла между его отцом и братом. Эзеулу просто не может видеть и как бы не замечать — вот почему с ним так трудно. Все понимают, что из дружбы Обики с Офоэду ничего хорошего не получится, но ведь Обика больше не ребенок, и, раз он не желает выслушивать советы, надо оставить его в покое. А отец этого никак не поймет. Он продолжает обращаться со взрослыми сыновьями как с мальчишками; стоит кому-нибудь из них сказать «нет», как происходит крупная ссора. Поэтому-то чем старше становились его дети, тем более неприязненным, судя по всему, становилось его отношение к ним. Эдого вспомнил, как сильно любил его отец, когда он был ребенком, и как с годами отец перенес свою любовь сначала на Обику, потом на Одаче и Нвафо. Впрочем, если память ему не изменяет, к Одаче отец никогда не относился с большой любовью. Наверное, он слишком долго отдавал предпочтение Обике (который внешне больше похож на него, чем другие сыновья), а затем сделал своим любимцем Нвафо, минуя Одаче. Интересно, что бы произошло, если бы у старика родился завтра еще один сын? Не начал ли бы тогда Нвафо мало-помалу терять его благорасположение? Возможно. Или, может, за его привязанностью к Нвафо кроется большее? Может, в этом мальчике есть что-то, подсказавшее отцу, что наконец явился тот, кто станет верховным жрецом после него? Недаром же говорят, что Нвафо как две капли воды похож на отца Эзеулу. В сущности, у него, Эдого, гора бы с плеч свалилась, если бы после смерти их отца гадательные бусы прорицателя сделали выбор в пользу Нвафо. «Я не хочу быть верховным жрецом», — вдруг произнес он вслух и невольно огляделся по сторонам: не услышал ли кто-нибудь его слов? Что до Обики, продолжал размышлять он, то у этого совсем другое на уме, какой уж из него жрец. Остаются Одаче и Нвафо. Но так как Эзеулу отдал Одаче в новую веру, его в расчет можно больше не принимать. Вдруг ему пришла в голову одна странная мысль. А что, если их отец нарочно послал Одаче к единоверцам белого человека, чтобы лишить его права стать жрецом Улу? Он отложил резец, которым рассеянно спрямлял линии на двери из древесины ироко. Ведь это же всё объясняет! Сан жреца в таком случае перейдет к младшему и любимому его сыну. То объяснение, которое Эзеулу дал в обоснование своего странного решения, никого не убедило. Если он стремился, по его словам, только к тому, чтобы сделать одного из сыновей своими глазами и ушами в этой новой общине, то почему же не послал он туда Нвафо, который близок ему по духу? Нет, причина тут другая! Жрец хотел предрешить будущий выбор своего преемника. Что ж, всякий, кто знает Эзеулу, вполне может ожидать от него такого. Но не слишком ли много он себе позволяет? Выбор жреца в руках самого бога. Допустит ли он, чтобы старый жрец навязывал ему свою волю? Хотя ни Эдого, ни Обика, похоже, не помышляют о принятии жреческого сана, это не помешает богу выбрать жрецом одного из них или даже Одаче — нарочно! Мысли Эдого смешались. Что он станет делать, если Улу изберет верховным жрецом его? Раньше эта мысль никогда не тревожила его, так как Эдого был убежден, что он Улу не угоден. Но ведь если посмотреть на вещи так, как он посмотрел сейчас, то уверенности в этом нет никакой. Обрадуется ли он, если бусы прорицателя укажут на него? Этого он сказать не может. Пожалуй, единственное, что его наверняка порадует, — это сознание того, что пристрастная любовь отца к младшим сыновьям наказана самим богом. Из подземной страны Ани-Ммо, куда уходят умершие, Эзеулу будет наблюдать крушение всех своих планов.
Эдого сам поразился тому, с какой враждебностью думает он об отце, и несколько смягчился. Он вспомнил слова, которые часто повторяла его мать, когда была жива. У Эзеулу, говорила она, есть один недостаток: он считает, что все люди — его жены, родичи, дети, друзья и даже враги — должны думать и поступать так же, как он. Всякий, кто осмеливается сказать ему «нет», становится в его глазах врагом. Он забыл старую пословицу: если бы человек искал себе спутника, который станет во всем поступать, как он, он прожил бы жизнь в одиночестве.
После ссоры с Обикой Эзеулу еще долго сидел неподвижно на том же месте, упираясь спиной в стену и устремив взор на подходы к усадьбе. Время от времени он переводил взгляд на домашнее святилище возле порога, которое находилось как раз напротив него. Слева от Эзеулу было продолговатое земляное сиденье, покрытое козьими шкурами. Крыша хижины с этой стороны была укорочена так, чтобы Эзеулу мог наблюдать небо, ожидая появления молодой луны. Днем отсюда падал внутрь свет. Нвафо сидел на корточках на земляном сиденье лицом к отцу. В другом конце хижины, справа от Эзеулу, находилось его низкое бамбуковое ложе, рядом с которым тлели поленья уквы.
Продолжая все так же неподвижно смотреть перед собой, Эзеулу неожиданно заговорил с Нвафо.
— Мужчина никогда не лжет своему сыну, — сказал он. — Помни это всегда. Сказать: «Мой отец говорил мне» — значит дать самую большую клятву. Ты еще маленький, но я был не старше, когда мой отец начал поверять мне свои мысли. Ты слышишь, что я говорю?
— Да, — сказал Нвафо.
— Видишь, что случилось с твоим братом? Через несколько дней придет его невеста, и его перестанут называть юнцом. Повстречав его, посторонние люди больше не будут спрашивать: «Чей это сын?» Они спросят: «Кто это такой?» О его жене они больше не будут спрашивать: «Чья это дочь?» Они спросят: «Чья жена?» Ты понимаешь меня?
Нвафо заметил, что лицо отца начало лосниться от пота. Кто-то приближался к хижине, и отец замолчал.
— Кто это там? — Эзеулу прищурил глаза, пытаясь разглядеть подходившего. Нвафо спрыгнул на пол и выбежал на середину хижины, чтобы лучше видеть, кто идет.
— Это Огбуэфи Акуэбуе.
Акуэбуе был одним из тех немногих мужчин в Умуаро, к чьим словам Эзеулу прислушивался. Оба они принадлежали к одной и той же возрастной группе. Подойдя ближе, гость громко вопросил:
— Хозяин этого дома еще жив?
— Кто этот человек? — спросил Эзеулу. — Ведь вроде бы говорили, что ты помер в день афо две базарные недели назад.
— Ты должен бы знать, что все твои ровесники давным-давно померли. Или ты ждешь, чтобы на голове у тебя выросли грибы, и только тогда поймешь, что время твое вышло? — Акуэбуе уже был в хижине, но все еще оставался в позе, принятой им, когда он проходил под низким навесом крыши: опирался правой рукой о ногу выше колена и не разгибал согнутой спины. Так полностью и не разогнувшись, он поздоровался за руку с верховным жрецом. Затем он расстелил на полу у земляного сиденья свою козью шкуру и сел.
— Как поживают твои близкие?
— Тихо-мирно. — Акуэбуе всегда отвечал так, когда его спрашивали, как поживают его родственники. Это очень забавляло Нвафо. Ему живо рисовалась такая картина: все жены и дети этого человека сидят тихо, мирно, сложив руки на коленях.
— А как твои?
— Все пока живы.
— Правду говорят, что белый человек отхлестал Обику?
Эзеулу повернул обе руки ладонями вверх, к небу, и не сказал ни слова.
— В чем же, интересно, он провинился?
— Друг мой, давай поговорим о чем-нибудь другом. Было время, когда от подобного случая меня бы в жар бросило, но время это прошло. Теперь я ничему больше не придаю значения. Нвафо, пойди и скажи своей матери, чтобы она принесла мне орех кола.
— Она говорила сегодня утром, что орехи кола у нее кончились.
— Тогда пойди к Матефи и попроси у нее.
— Стоит ли каждый раз беспокоиться об орехе кола? Я же все-таки свой, не посторонний.
— Меня не учили считать орех кола пищей для посторонних, — отвечал Эзеулу. — А кроме того, разве не называют у нас в народе глупцом того человека, который обращается с братом хуже, чем с посторонним? Но я-то знаю, чего ты боишься: мне говорили, что у тебя выпали все зубы. — С этими словами он достал из квадратной деревянной чаши кусок мела, имеющий форму головы ящерицы, и подкатил его по полу к Акуэбуе. Тот подобрал мелок и начертил на полу четыре прямые линии. Затем он набелил большой палец у себя на правой ноге и подкатил мелок обратно к Эзеулу, который снова положил его в деревянную посудину.
Вскоре вернулся Нвафо с орехом кола в чаше.
— Покажи орех Акуэбуе, — сказал ему отец.
— Я его осмотрел, — ответил Акуэбуе.
— Тогда разломи его.
— Нет. Пусть вернется царский орех в царские руки.
— Если ты настаиваешь.
— Да, настаиваю.
Эзеулу взял из рук Нвафо чашу и поставил ее перед собой между ног. Потом он положил орех себе в правую руку и произнес молитву. В конце каждого предложения он делал рукой резкое движение вперед, обратив открытую ладонь вверх и придерживая орех большим пальцем.
— Да будут живы Огбуэфи Акуэбуе и вся его родня. И да буду жив я со всей моей родней. Но просто быть живым — этого мало. Пусть будет у нас все, чтобы жить хорошо. Ведь бывает такая скучная, безрадостная жизнь, которая хуже смерти.
— Верно, верно.
— Пожелаем добра и тому, кто вознесся высоко, и тому, кто остался внизу. Но пусть позавидовавший другому подавится собственной завистью.
— Да будет так.
— И да будет всякое благо в стране Игбо и в стране народа, живущего у реки.
Затем он разломил орех и высыпал все дольки в стоящую на полу чашу.
— Фю-ю-ю-ю, — присвистнул он. — Посмотри-ка, что тут! Ну, духи проголодались.
Акуэбуе вытянул шею, чтобы лучше видеть.
— Одна, две, три, четыре, пять, шесть. Да еще как проголодались!
Эзеулу взял одну дольку и бросил ее за порог. Следующую он отправил себе в рот. Нвафо вскочил, поднял чашу с пола и протянул ее Акуэбуе. На некоторое время воцарилось молчание, тишину нарушал только хруст ореха на зубах.
— Чего только не выкинут орехи кола, — произнес Эзеулу, дважды глотнув. — Я забыл, когда видел в последний раз орех с шестью дольками.
— Это действительно большая редкость, и увидеть такой орех можно только тогда, когда его не ищешь. Даже с пятью дольками попадаются не часто. Несколько лет тому назад мне понадобился для жертвоприношения орех с пятью дольками, так я вынужден был купить корзин пять орехов кола, прежде чем нашел нужный мне. Нвафо, сходи-ка в хижину к своей матери и принеси мне большой калебас холодной воды… Жара вроде нынешней является не с пустыми руками.
— Да, похоже, в небе скопилась вода, — подтвердил Эзеулу. — Такая жара — к дождю.
Поднявшись на ноги, но не распрямляясь во весь рост, он подошел к бамбуковому ложу и взял с него свой мешок из козьей шкуры. Его мешок был очень искусно сшит: как будто козу, которая обреталась в этой оболочке, вынули, как улитку из раковины. У мешка были четыре коротенькие ноги и настоящий козий хвост. Эзеулу вернулся с мешком на прежнее место и, усевшись, полез в него за своей бутылочкой с нюхательным табаком. Запустив руку в мешок по самое плечо, он нашарил бутылочку, поставил ее на пол и принялся искать ложечку из слоновой кости. Вскоре он нашарил и ложечку, после чего отложил мешок в сторону. Снова взяв в руки бутылочку, он поднял ее, посмотрел, много ли табаку осталось, и постучал ею по колену. Потом открыл бутылочку и отсыпал понюшку табаку в левую ладонь.
— Дай-ка и мне немного — голову прочистить, — попросил Акуэбуе, который только что напился воды, поданной Нвафо.
— Подойди и возьми, — ответил Эзеулу. — Не рассчитываешь же ты, чтобы я угостил тебя табачком да сам тебе его и поднес, дал бы тебе жену и нашел бы в придачу циновку для спанья?
Акуэбуе приподнялся с согнутой спиной и, опираясь правой рукой о колено, протянул левую ладонь к Эзеулу со словами:
— Не буду с тобой спорить. Твой ямс, и нож тоже твой.
Эзеулу пересыпал две понюшки табаку со своей ладони в ладонь гостя, а себе добавил еще из бутылочки.
— Хорош табачок, — похвалил Акуэбуе. На одной его ноздре остались следы коричневого порошка. Он снова насыпал горкой табак из левой ладони на ноготь большого пальца правой руки, поднес его к другой ноздре, закинул назад голову и раза три-четыре шумно вдохнул. Теперь уже обе ноздри были у него в табаке. Эзеулу вместо ногтя пользовался ложечкой из слоновой кости.
— Это потому, что я не покупаю его на базаре, — откликнулся Эзеулу.
Вошел Эдого, раскачивая калебас с пальмовым вином, который висел на короткой веревке, обвязанной вокруг горлышка. Он поприветствовал Акуэбуе и отца и поставил калебас.
— Я не знал, что у тебя есть пальмовое вино, — сказал Эзеулу.
— Его только что прислал владелец двери, которую я украшаю резьбой.
— А зачем ты принес вино в присутствии вот этого моего друга, который ест и пьет за всех своих умерших родственников?
— Но я не слышал, чтобы Эдого говорил, что он принес это вино тебе, — заметил Акуэбуе и, обернувшись к Эдого, спросил: — Разве ты говорил это? — Эдого рассмеялся и сказал, что вино предназначается им обоим.
Акуэбуе достал из своего мешка большой коровий рог и трижды ударил им об пол. Затем он дочиста обтер его края ладонью. Эзеулу тоже достал из мешка, лежащего подле него, свой рог и протянул его Эдого. Тот наполнил его рог, затем поднес калебас к Акуэбуе и налил ему. Прежде чем выпить, Эзеулу и Акуэбуе слегка наклонили свои роги, вылив по нескольку капель на пол, и чуть слышным голосом пробормотали приглашение предкам.
— Все тело у меня болит и ноет, — сказал Эзеулу. — Не думаю, чтобы пальмовое вино пошло мне сейчас на пользу.
— Куда уж тебе пить! — воскликнул Акуэбуе. Он уже опорожнил одним духом первый рог и сморщил лицо с таким видом, словно ждал, когда в его голове зазвучит голос, который скажет ему, хорошее это вино или плохое.
Эдого взял у отца рог и налил себе. Вошедший в этот момент Одаче поприветствовал отца и гостя и устроился рядом с Нвафо на земляном сиденье. С тех пор как Одаче стал исповедовать религию белого человека, он постоянно носил набедренную повязку из ткани для полотенец вместо узкой полоски материи, пропускаемой между ног. Эдого, выпив, снова наполнил рог и предложил Одаче, но тот отказался.
— А ты, Нвафо, не хочешь? — спросил Эдого, и Нвафо тоже ответил «нет».
— Так когда ты собираешься в Окпери? — обратился Эзеулу к Одаче.
— Послезавтра.
— Надолго?
— Говорят, на два базара.
Эзеулу, казалось, обдумывает это сообщение.
— Зачем ты туда идешь? — поинтересовался Акуэбуе.
— Они хотят проверить, как мы знаем священную книгу.
Акуэбуе пожал плечами.
— Я еще не уверен, что отпущу тебя, — сказал Эзеулу. — Но на днях я приму окончательное решение.
Никто на это ничего не ответил. Одаче достаточно хорошо знал своего отца, чтобы не возражать. Акуэбуе выпил второй рог вина и пощелкал зубами. Голос, который он ожидал услышать, наконец зазвучал и объявил, что вино хорошее. Он постучал рогом по полу и одновременно произнес молитву:
— Да продлится жизнь человека, изготовившего это вино, чтобы он мог и дальше делать свое доброе дело. И да продлится жизнь выпивших это вино. Пусть будет счастье в стране Олу и в стране Игбо. — Он обтер края своего рога и убрал его в мешок.
— Выпей еще рог, — предложил Эдого. Акуэбуе вытер рот тыльной стороной ладони и только после этого ответил:
— От пальмового вина есть только одно лекарство — способность сказать «нет». — Эти слова как будто вернули Эзеулу к действительности.
— Перед тем как ты вошел, — обратился он к Акуэбуе, — я внушал вон тому мальчонке, что даже величайший лжец среди людей говорит правду своему сыну.
— Правильно, — подтвердил Акуэбуе. — Человек может смело поклясться перед самым грозным божеством, что все, о чем рассказывал ему отец, истинная правда.
— Если кто-то не уверен насчет того, где проходит граница между его землей и землей соседа, — продолжал Эзеулу, — он говорит сыну: «По-моему, граница вот здесь, но если возникнет спор, не клянись перед богом».
— Верно, верно, — поддержал Акуэбуе.
— Но если отец говорит правду, а его дети предпочитают слушать глас лжи… — С каждым словом голос его становился все более резким и начинал опасно напоминать по тону отцовское проклятие; он оборвал себя на полуслове и сокрушенно потряс головой. Когда он заговорил снова, голос его звучал более спокойно. — Вот почему чужестранец может выпороть моего сына и остаться безнаказанным. Потому что мой сын затыкает себе уши, чтобы не слышать моих слов. Если бы не это, тот чужестранец уже узнал бы, что такое гнев Эзеулу; псы бы уже лизали ему глаза. Я бы живьем его проглотил и изрыгнул обратно. Я бы ему голову без воды обрил.
— Значит, Обика ударил его первым? — спросил Акуэбуе.
— Откуда я знаю? Мне известно только то, что сегодня утром он ушел отсюда совершенно пьяный: слишком много пальмового вина выпил накануне. И даже когда он недавно возвратился, хмель еще не выветрился у него из головы.
— Но говорят, он не нападал первым, — вмешался Эдого.
— Tы там был? — вопросил отец. — Или ты поклялся бы перед богом, что сказанное тебе пьяным — правда? Да будь я уверен в собственном сыне, сидел бы я, как ты думаешь, тут, разговаривая с вами, в то время как человек, который тычет пальцем мне в глаза, спокойно идет домой спать? Если бы я даже не сделал ничего другого, я бы произнес заклинание, и он изведал бы силу моего слова. — Его лоб снова покрылся испариной.
— Твои слова справедливы, — сказал Акуэбуе. — Но, по-моему, мы все же сможем кое-что предпринять, как только узнаем от тех, кто видел это, ударил его Обика первым или же…
Эзеулу не дал ему закончить:
— С какой стати пойду я разыскивать посторонних, чтобы узнать от них, что сделал или чего не сделал мой сын? Не они мне, а я им должен был бы объяснить, что произошло.
— Верно. Но сначала нужно прогнать дикого кота, а потом уже винить курицу. — Акуэбуе повернулся к Эдого. — А где же сам Обика?
— Похоже, мои слова пролетели мимо твоих ушей, — заговорил Эзеулу. — Где…
— Он ушел с Офоэду, — перебил Эдого. — Он ушел, потому что наш отец счел его виноватым, даже не спросив у него, что случилось.
Это неожиданное обвинение уязвило Эзеуду словно укус черного муравья. Но он сдержался; к удивлению всех присутствующих, он молча прислонился спиной к стене и закрыл глаза. Некоторое время спустя он снова открыл их и принялся потихоньку насвистывать. Акуэбуе несколько раз задумчиво кивнул с видом человека, которому неожиданно открылась истина. Эзеулу продолжал еле слышно насвистывать, слегка поводя головой вверх и вниз, из стороны в сторону.
— А я вот как говорю моим собственным детям, — сказал Акуэбуе, обращаясь к Эдого и обоим мальчикам. — Я говорю им, что отец всегда остается умнее своих детей. — Его слова явно предназначались для успокоения Эзеулу, но вместе с тем он не кривил душой. — Те из вас, кому кажется, будто они умнее отца, забывают, что своим умом они обязаны отцу, который наделяет сыновей разумом от своих щедрот. В этом и заключен смысл пословицы: юнца, который вздумает бороться с отцом, ослепляет набедренная повязка старика. Почему я так говорю? Потому что я не чужой в хижине вашего отца и не боюсь высказываться откровенно. Я знаю, как часто ваш отец уговаривал Обику не водить дружбу с Офоэду. Отчего же Обика не послушался? Оттого, что все вы — не один только Обика, но вы все, даже вон тот мальчуган — считаете себя умнее своего отца. И мои дети такие же. Но все вы забываете одну вещь. Вы забываете пословицу: у той женщины, которая начала стряпать раньше, накопилось больше битой посуды. Когда мы, старики, поучаем вас, мы делаем это не ради удовольствия говорить, а потому что мы видим нечто такое, чего вам не видно. Наши предки оставили нам пословицу об этом. Они говорили, что, увидев, как старуха прерывает свой танец и все время показывает в одну и ту же сторону, можешь не сомневаться: где-то там произошло в давнюю пору событие, которое затронуло корни ее жизни. Когда вернется Обика, передай ему мои слова, Эдого. Ты слышишь меня? — Эдого кивнул. Он мысленно спрашивал себя, действительно ли мужчина никогда не лжет своим сыновьям.
Акуэбуе, не вставая с пола, повернулся в сторону Эзеулу.
— Мы, умуарцы, гордимся тем, — продолжал он, — что никогда не считаем одних заведомо правыми, а других — заведомо виноватыми. Я обратился с поучением к детям, и я не побоюсь обратиться к тебе. По-моему, ты слишком суров с Обикой. Ты ведь не только вознесен над другими своим положением верховного жреца, ты еще имеешь счастье быть хозяином большого дома. Но во всех больших домах должны быть люди с разными наклонностями: хорошие и дурные, смельчаки и трусы, приносящие богатство и проматывающие его, умеющие дать добрый совет и знающие лишь язык пальмового вина. Поэтому мы и говорим: какую музыку ни заиграешь в доме большого человека, там всегда найдется танцор, умеющий сплясать под нее. Я приветствую тебя.
Глава десятая
Хотя Тони Кларк жил в Окпери уже полтора месяца, большая часть его багажа, в том числе и посуда, прибыла только пару недель назад — как раз накануне его отъезда в командировку в дикие края. Вот почему он не мог пригласить капитана Уинтерботтома к себе на обед до сегодняшнего дня.
Сейчас, ожидая прихода гостя, Кларк порядком волновался. Одна из трудностей жизни в подобном местечке, где, кроме тебя, есть только четыре других европейца (из которых трое, надо полагать, не могут претендовать на дружбу правительственных чиновников), заключается в том, что такого гостя, как Уинтерботтом, приходится развлекать в одиночку. Правда, это будет не первая их встреча во внеслужебной обстановке; как-никак они недавно уже обедали вместе, и нельзя сказать, чтобы разговор тогда совсем уж не клеился. Но ведь в тот раз Кларк был гостем, и на нем не лежало никаких обязанностей. Сегодня же ему предстояло играть роль хозяина, и это он обязан заботиться о поддержании разговора на всех этапах долгой, утомительной церемонии приема: спиртное, обед, кофе, снова спиртное — и так за полночь! Если бы только он мог пригласить еще кого-нибудь — скажем, Джона Райта, с которым он успел подружиться во время своей недавней поездки по округу. Но это было бы настоящей катастрофой.
Кларк провел в обществе Райта приятный вечер, когда во время своей инспекционной поездки остановился на ночь в уединенной, крытой пальмовыми листьями гостинице для путешественников неподалеку от Умуаро. К тому времени Райт жил в этой гостинице, занимая одну ее половину, уже больше полумесяца. Гостиница представляла собой две огромные комнаты, в каждой из которых стояли складная кровать со старой противомоскитной сеткой, грубый деревянный стол, стул и шкаф. Позади главного здания находился крытый пальмовыми листьями сарай, служивший кухней. Ярдах в тридцати дальше стоял еще один сарайчик с деревянным сиденьем над выгребной ямой. Еще дальше в том же направлении виднелось третье строение весьма обветшалого вида, где размещались слуги и носильщики. Здание самой гостиницы было обнесено неровной живой изгородью; такого туземного кустарника Кларк никогда раньше не видел.
Весь вид этого заведения красноречиво говорил о том, что оно оставалось без присмотра с тех самых пор, как прежний его управляющий скрылся в джунглях с двумя складными кроватями. Пропавшие кровати были заменены новыми, но ключ от главного здания и от уборной хранился с тех пор при штаб-квартире администрации в Окпери, так что всякий раз, когда европеец, отправляясь по делам службы в глубинку, собирался остановиться в этой гостинице, туземец — начальник канцелярии капитана Уинтерботтома — должен был не забыть передать ключ его старшему носильщику или личному слуге. Однажды, когда в Умуаро отправился полицейский офицер мистер Уэйд, начальник канцелярии забыл сделать это, и ему пришлось пройти ночью шесть-семь миль, чтобы доставить ключ.
К счастью для него, эта оплошность не причинила мистеру Уэйду никаких неудобств, так как он отправился в путь лишь на следующий день после того, как выслал вперед своих слуг прибраться перед его прибытием.
Расхаживая по помещению гостиницы для путешественников, Тони Кларк испытывал такое чувство, будто его занесло за сотни миль от Правительственной горки. Просто невозможно было поверить, что она в каких-нибудь шести-семи милях отсюда. Даже солнце, казалось, садилось где-то совсем не там. Не удивительно, что туземцы, как говорят, считают шестимильную прогулку путешествием в чужую страну.
Позже в тот же вечер они с Райтом расположились на веранде гостиницы за бутылкой джина из запасов Райта. В этом глухом уголке, вдали от Правительственной горки Уинтерботтома с ее чопорной атмосферой, Кларк обнаружил, что Райт ему очень симпатичен. Он обнаружил также, к собственному приятному удивлению, что при определенных обстоятельствах способен выпить не меньшее количество джина, чем любой старожил здешних мест.
До этого Кларк виделся с Райтом только мельком. Но теперь они разговаривали как старые друзья. Кларк пришел к выводу, что, несмотря на свою грубоватую внешность, этот низенький толстяк — славный малый и достойный англичанин. Очень занятно было поговорить с человеком, лишенным врожденного высокомерия и не принимающим себя слишком всерьез.
— Как вы думаете, Тони, что сказал бы Капитан, если бы увидел, как его подчиненный, молодой правительственный служащий, вот так запросто, по-приятельски беседует с простым строителем дорог? — Его круглое красное лицо приняло мальчишески озорное выражение.
— Не знаю и знать не хочу, — ответил Кларк, а так как алкоголь уже ударил ему в голову, добавил: — Я буду счастлив, если за все годы моего пребывания в Африке мне удастся построить что-нибудь столь же хорошее, как эта ваша дорога…
— Спасибо за комплимент.
— Будут ли торжества по поводу ее открытия?
— Капитан говорит «нет». Дескать, мы и так перерасходовали отпущенные на нее средства.
— Какое это имеет значение?
— Вот это я и хотел бы знать. И в то же время мы швыряем сотни фунтов на создание по всему округу туземных судов, которые, насколько я понимаю, никому не нужны.
— Должен сказать, что в этом наш Капитан не виноват. — Кларк уже начал перенимать у Райта его полупрезрительную манеру говорить об Уинтерботтоме. — Такова политика вышестоящего начальства, и Капитан, как мне известно, не вполне с нею согласен.
— Черт побери вышестоящее начальство!
— Капитан одобрил бы это высказывание.
— В сущности-то, знаете, Капитан совсем неплохой человек. По-моему, в глубине души это славный, добрый малый. Надо делать скидку на то, как круто ему пришлось.
— В том смысле, что ему не дают повышения по службе?
— Говорят, и тут с ним обошлись не лучшим образом, — ответил Райт. — Но я-то имел в виду совсем другое. Я имел в виду его личную жизнь. Да-да. Видите ли, пока этот бедняга сражался в годы войны с немцами в Камеруне, какой-то ловкач на родине увел у него жену.
— Правда? Я не слыхал об этом.
— Да. Говорят, это страшно его потрясло. Иногда мне думается, что именно из-за того, что во время войны он понес личную утрату, он и продолжает, всем на смех, носить военное звание капитана.
— Очень может быть. Он как раз из таких людей, которые должны тяжело переживать измену жены, не правда ли? — заметил Кларк.
— Вот именно. Несгибаемые люди вроде него просто не могут перенести подобный удар.
В течение вечера Кларк был посвящен во все подробности семейного кризиса Уинтерботтома и проникся искренним чувством жалости к несчастному. Райт, рассказывая эту историю, тоже, как видно, преисполнился к нему сочувствием. Не сговариваясь, они оба перестали презрительно именовать Уинтерботтома Капитаном.
— На свою беду, Уинтерботтом слишком серьезен для того, чтобы спать с туземками, — изрек Райт, выйдя из глубокой задумчивости.
Это замечание отвлекло Кларка от мыслей об Уинтерботтоме и заставило на короткий миг забыть о самом его существовании. Во время нынешней командировки он уже не раз задавался вопросом: интересно, насколько распространено среди белых мужчин обыкновение спать с туземными женщинами?
— Он, наверное, и не догадывается, что даже у губернаторов бывают темнокожие наложницы. — Райт облизнул губы.
— По-моему, дело тут не в том, знает он это или нет, — возразил Кларк. — Дело в том, что он придерживается очень высоких моральных принципов; в нем есть что-то от миссионера. Кажется, его отец был клириком англиканской церкви, а это далеко не то же самое, что быть, как мой папаша, клерком Английского банка. — Оба весело рассмеялись.
Вспомнив наутро эту свою остроту, Кларк подумал, сколько же он должен был выпить вчера, если счел забавной такую плоскую шутку.
— Пожалуй, вы правы насчет его миссионерской жилки. Ему бы впору водить дружбу с членами церковно-миссионерского общества или с людьми подобного сорта. Между прочим, в последнее время он встречается с женщиной-врачом из миссии в Нкисе. Конечно, у каждого свой вкус, но я никогда бы не подумал, что можно найти что-нибудь занятное во врачихе-миссионерке.
Кларк хотел бы расспросить его о туземных женщинах — темпераментнее ли они, чем белые, и о многих прочих подробностях, — но даже под влиянием джина у него не поворачивался язык задавать такие вопросы. Сам того не ожидая, он переменил тему разговора и лишил себя возможности удовлетворить свое любопытство. Мысли, посещавшие его с тех пор, как он впервые увидел вполне развившихся девушек, расхаживающих нагишом, снова должны были затаиться.
— Судя по тому, что говорили об Уинтерботтоме там, в центре, — сказал он, — я ожидал увидеть какого-то шута горохового.
— Представляю себе. Чиновники в Энугу любят изощряться на его счет.
— Услышав, что я еду служить в Окпери, они всякий раз восклицали: «Как?! Под начало Старины Тома?» — и окидывали меня соболезнующими взглядами. Я спрашивал, чем же плох Старина Том, но никто из них так и не сказал мне ничего вразумительного. Затем как-то раз один важный начальник заметил в моем присутствии другому: «Старина Том вечно напоминает вам, что он служит в Нигерии с девятьсот десятого года, но умалчивает, что за все это время он палец о палец не ударил». Просто диву даешься, как любят злословить в Энугу.
— Вообще-то, — промолвил Райт, зевая, — я тоже не могу сказать, чтобы Старина Том был самым усердным работником, какого я только видел; впрочем, разве кто-нибудь работает здесь усердно? Уж, конечно, не те бездельники в Энугу.
Все это тяготило Кларка, пока он дожидался прихода Уинтерботтома. Он чувствовал себя виноватым, словно его поймали на том, что он перемывал косточки одному из своей компании с человеком, не принадлежащим к их кругу. Но ведь они же не говорили ничего такого, что можно было бы назвать злословием по адресу Уинтерботтома, твердил он, оправдывая себя. Просто он узнал кое-какие подробности из биографии этого человека и пожалел его, вот и всё.
В десятый раз за этот вечер он пришел на кухню посмотреть, как поджаривает его повар курицу над пылающими поленьями. Будет просто ужасно, если курица окажется такой же жесткой, как в прошлый раз. Впрочем, все туземные куры жесткие и очень маленькие. Но жаловаться, пожалуй, грешно. Ведь целый петух стоит здесь самое большее два пенса. И все равно можно было бы иногда и переплатить, лишь бы получить к столу хорошую, сочную английскую курицу. Выражение на лице повара, казалось, красноречиво говорило, что Кларк является на кухню слишком часто.
— Ну, как идут дела?
— Иде мал-мал старается, — вымолвил повар, вытирая тыльной стороной руки воспаленные от дыма глаза. Кларк окинул кухню отсутствующим взглядом и вернулся на веранду своего бунгало. Там он сел и снова посмотрел на часы: было без четверти семь — целых полчаса ожидания. Надо заранее подготовить несколько тем для разговора. О его недавней поездке по округу разговоров хватило бы на целый вечер, но он только что написал и представил подробный отчет о ней.
Это же просто смешно! — говорил он себе. С какой стати должен он так нервничать из-за того, что к обеду придет Уинтерботтом? Разве он боится этого человека? Конечно нет! К чему же тогда все эти волнения? Почему он так переживает? Только потому, что Райт поведал ему несколько историй из личной жизни его шефа, которые так или иначе известны каждому? Да об этом все знают… А хорошо это или плохо — знать всю подноготную про человека? Не ставит ли тебя самого подобное знание о твоих друзьях и коллегах в затруднительное положение? Пожалуй, да. Но раз так, значит, совершенно ложно общепринятое мнение насчет того, что чем больше фактов ты сможешь узнать о других, тем сильнее твоя власть над ними. Знание фактов, похоже, ставит тебя в невыгодное положение; из-за них чувствуешь что-то вроде жалости и даже вины. Кларк вскочил на ноги и принялся расхаживать взад и вперед, как бы глядя при этом на себя со стороны. Вот, пожалуй, в чем заключается действительное различие между английской колониальной администрацией и французской. Французы, решив, что именно они хотят сделать, делали это. Англичане, напротив, никогда ничего не предпринимали без того, чтобы в первую голову не отрядить комиссию по расследованию всех фактов, знание каковых затем подрезало им крылья. Он снова сел, очень довольный собой.
Обед почти полностью удался. За весь вечер было лишь два-три неловких момента. Одна из таких неловкостей произошла в самом начале.
— Я только что читал ваш отчет о поездке, — сказал капитан Уинтерботтом. — Похоже, вы неплохо осваиваетесь со своими обязанностями.
— Все это было так увлекательно! — воскликнул Кларк, стараясь приуменьшить свои собственные заслуги. — Это такой замечательный округ. Могу представить себе, какие чувства вы должны испытывать при виде столь счастливого края, развивающегося под вашим руководством. — Он чуть было не сказал «под вашим мудрым руководством», но вовремя спохватился. Впрочем, ему все равно показалось, что эта прозрачная попытка ответить комплиментом на комплимент не вполне удачна.
— Однако меня беспокоит одна вещь, — заметил Уинтерботтом таким тоном, словно и не слышал этих слов Кларка. — В отчете вы сообщаете, что после тщательного расследования убедились в том, что все слухи о порке туземцев Райтом не имеют под собой никакой почвы.
У Кларка дрогнуло сердце. Это была единственная неправда во всем отчете. На самом деле он совсем забыл провести какие бы то ни было расследования, даже если бы и знал, как это делается. Лишь по возвращении в Окпери он обнаружил в своем путевом блокноте краткую приписку, торопливо сделанную карандашом на второй странице: «Райт и туземцы». Поначалу это его расстроило, но затем он пришел к выводу, что, если бы Райт действительно прибегал к предосудительным методам, он и так услышал бы об этом, не проводя никаких формальных расследований. А поскольку он ничего такого не слыхал, можно с уверенностью написать, что слухи не соответствуют действительности. Да и как вообще расследовать подобную вещь? Подойти к первому попавшемуся туземцу и спросить, порол ли его Райт? Или спросить у самого Райта? Насколько он может судить об этом человеке, не похоже, чтобы тот занимался этим.
— Мой слуга — уроженец Умуаро, — продолжал Уинтерботтом, — и он только что вернулся оттуда после двухдневной отлучки; так вот, он рассказал мне, будто вся деревня волнуется из-за того, что Райт выпорол какую-то важную персону. Впрочем, быть может, все это выдумки.
Кларку оставалось надеяться, что он не выдал своего замешательства. Быстро овладев собой, он сказал:
— На месте я ничего не слышал об этом.
Слова «на месте» уязвили Уинтерботтома до глубины души. Какая наглость! Этот малый пробыл там какую-то неделю и уже разговаривает так, будто он — хозяин округа, а Уинтерботтом — новичок. Подумать только — «на месте»! К счастью, Уинтерботтом не стал углубляться в этот вопрос. Он был поглощен мыслями о предстоящем назначении двух новых верховных вождей в округе и за обедом говорил только об этом. Кларка удивило, что в речи Уинтерботтома отсутствовало прежнее воодушевление. Сейчас, когда Кларк смотрел на него через стол, Уинтерботтом казался переутомленным и постаревшим. Но вскоре он опять взбодрился, и в голосе его зазвучали оживленные нотки.
— Кажется, я рассказывал вам историю о жреце-язычнике, который произвел на меня самое благоприятное впечатление, потому что говорил правду во время разбирательства земельного спора между здешними жителями и умуарцами.
— Да, по-моему, рассказывали. — Кларк с беспокойством наблюдал, как трудится его гость, пережевывая жесткую курятину. Ох уж эти проклятые туземные куры!
— Так вот, я решил теперь назначить его верховным вождем Умуаро. Я снова просмотрел материалы того судебного дела и обнаружил, что титул этого человека Эзе Улу. Приставка «эзе» означает на языке ибо «царь». Таким образом, он является чем-то вроде жреца-царя.
— А раз так, то, надо полагать, — вставил Кларк, — это новое назначение не будет для него полнейшей неожиданностью.
— Вот именно. Хотя должен сказать, я еще не встречал среди ибо ни одного, кто упустил бы случай приобрести титул властителя. Возьмем этого распутника, которого мы сделали здешним вождем. Теперь он называет себя его величеством оби окперийским Икеди Первым. Не хватает только, чтобы он присвоил себе титул «защитник веры».
Кларк открыл было рот, чтобы сказать, что любовь к титулам — это слабость, свойственная всем людям, но вовремя прикусил язык.
— Этот человечишка был полнейшим ничтожеством, покуда мы не возвели его на трон, а теперь он ведет себя так, как будто всю свою жизнь был царьком. То же самое происходит с новоиспеченными судейскими клерками и даже с посыльными. Все они неизменно превращаются в маленьких деспотов, тиранящих своих же соплеменников. Похоже, таково уж свойство негритянской натуры.
Из темного проема двери на кухню показался слуга в ослепительно белом одеянии с новой порцией вареного картофеля и цветной капусты в одной руке и курятины — в другой. Хрустя туго накрахмаленной униформой, он подошел к капитану Уинтерботтому и молча встал справа от него.
— Стивен, подойди с другой стороны, — раздраженно приказал Кларк. Стивен широко улыбнулся и зашел слева.
— Нет. Больше не нужно, — сказал Уинтерботтом и, повернувшись к Кларку, добавил: — Очень вкусно, вам просто повезло с поваром: приличного повара редко кому удается найти с первого раза.
— Алоиз, конечно, не первоклассный повар, но вообще-то… Нет, Стивен, я не хочу больше.
За десертом — свежим фруктовым салатом из папайи, бананов и апельсинов — Уинтерботтом снова сел на своего конька.
— Что касается умуарцев, то для них верховного вождя я нашел, — сказал он с улыбкой, редко появлявшейся на его лице. — И отныне они будут жить как у Христа за пазухой. Зато я куда менее оптимистичен в отношении Абаме — тамошние жители всё еще порядочные дикари.
— Это они убили Макдональда? — спросил Кларк, одновременно думая о том, что салат, кажется, немного прокис.
— Да, они. В сущности, они больше не причиняют беспокойства, во всяком случае нам. Карательная экспедиция преподала им такой урок, который не забывается. Но они до сих пор всячески уклоняются от сотрудничества с нами. Они реже, чем кто бы то ни было в округе, обращаются в свой туземный суд. За весь прошлый год этот суд рассмотрел какой-нибудь десяток дел, причем ни одно из них не было возбуждено самими туземцами.
— Тяжелый случай, — заметил Кларк, будучи сам не вполне уверен, вкладывает он в это замечание иронический смысл или нет. Но когда Уинтерботтом начал в мельчайших подробностях излагать свои планы усовершенствования туземных судов в двух районах округа, Кларк не мог не восхититься этой новой для него стороной характера своего начальника. После того как оппозиция Уинтерботтома политике назначения верховных вождей была разгромлена, он теперь прилагал все свои силы к тому, чтобы обеспечить успех этой политики. Кларк вспомнил любимое выражение своего преподавателя этики в Кембридже: «кристаллизация цивилизации». Вот она — в живом воплощении!
Впрочем, когда они перешли после кофе к виски с содовой, оппозиция капитана Уинтерботтома на мгновение подняла голову. Но это лишь подтвердило то новое мнение, которое Кларк составил о нем.
— Больше всего меня огорчает, — признался Уинтерботтом, — не столько неправильность политики нашей администрации, сколько наша непоследовательность. Возьмем все тот же вопрос о верховных вождях. Как только сэр Хью Макдермот впервые прибыл сюда в качестве губернатора, он откомандировал своего секретаря по делам туземцев изучить на месте всю проблему. Секретарь явился к нам и провел тут немало времени, знакомясь с вопиющими нелепостями этой системы, на которые я постоянно указывал. Как бы то ни было, из того, что он говорил в частных беседах, явствовало, что он вместе с нами считает эту систему в корне неправильной. Это было в девятьсот девятнадцатом году. Помню, я только что вернулся из отпуска… — В голосе его зазвучало какое-то странное волнение, и Кларк заметил, что его гость краснеет. Но, овладев собой, Уинтерботтом продолжал: — С тех пор прошло больше двух лет, и мы до сих пор ничего не слыхали об отчете, представленном этим человеком. Более того, губернатор провинции теперь предлагает нам и дальше проводить прежнюю политику. Где же тут последовательность?
— Да, это очень огорчительно, — отозвался Кларк. — Знаете, я тут как-то задумался о пристрастии англичан к комиссиям по расследованию. Вот в чем, на мой взгляд, кроется наше действительное отличие от французов. Те знают, что они хотят сделать, и делают это. Мы же учреждаем комиссию для обнаружения всех фактов, как будто факты что-нибудь значат. Нам кажется, что, чем больше фактов мы соберем о наших африканцах, тем легче нам будет управлять ими. Но ведь факты…
— Факты знать важно, — прервал его Уинтерботтом. — И комиссии по расследованию могут приносить пользу. Беда нашей колониальной администрации состоит в том, что она неизменно назначает на руководящие должности неподходящих кандидатов и пренебрегает советами тех из нас, кто провел здесь долгие годы.
Кларк ощутил бессильную злость на своего собеседника, не давшего ему закончить мысль, и на самого себя, не сумевшего выразить ее в той же удачной форме, как в первый раз, когда она только пришла ему в голову.
Глава одиннадцатая
Впервые после праздника Тыквенных листьев выбравшись из дому, Эзеулу отправился навестить своего друга Акуэбуе. Тот находился у себя в оби и занимался подготовкой семенного ямса: завтра с утра ямс будут сажать для него нанятые им работники. Акуэбуе сидел на полу между двумя кучами ямса с коротким, на деревянном черенке ножом в руке. Куча побольше возвышалась прямо на полу справа от него. Куча поменьше помещалась в длинной корзине; он брал из корзины очередной клубень, внимательно его осматривал, срезал ножом все лишнее и клал в большую кучу. Очистки лежали перед ним, между двумя кучами: множество коричневых кружочков кожуры, счищенной с верхней части каждого клубня, и серых, преждевременно появившихся ростков, срезанных с нижней части.
Друзья обменялись рукопожатием, после чего Эзеулу развернул скатанную козью шкуру, которую он принес под мышкой, расстелил ее на полу и уселся. Акуэбуе, не прекращая своего занятия, спросил, как поживает его семейство.
— Живы-здоровы, — отвечал Эзеулу. — А как поживают твои домашние?
— Тихо-мирно.
— Смотри-ка, какой крупный, отборный ямс: клубни один к одному. Это твой собственный или с базара?
— Разве ты не помнишь тот мой клин на земле Аниэтити?.. Да-да. На этой земле такой ямс и уродился.
— Слов нет, хороша там земля, — сказал Эзеулу, задумчиво покачивая головой. — С такой землей и лентяй прослывет искусным земледельцем.
Акуэбуе улыбнулся:
— Ты хочешь подковырнуть меня, но тебе это не удастся. — Он отложил в сторону нож и крикнул сына, Обиэлуе, который отозвался из внутреннего дворика и тотчас же вошел в оби. Он весь лоснился от пота.
— Эзеулу! — приветствовал он гостя.
— Сын мой.
Обиэлуе обернулся к отцу, чтобы выслушать его поручение.
— Скажи своей матери, что Эзеулу приветствует ее. Если у нее есть орех кола, пусть принесет.
Обиэлуе ушел во внутренний дворик.
— Хотя, когда я в прошлый раз был в доме моего друга, никакого ореха кола я не ел, — негромко произнес Акуэбуе, как бы разговаривая сам с собой.
Эзеулу, рассмеявшись, спросил:
— Что случается, по нашей пословице, с человеком, который поест, а потом делает вид, будто во рту у него не было ни крошки?
— Откуда же мне знать?
— У него задний проход ссыхается. Разве тебе мать этого не говорила в детстве?
Акуэбуе очень медленно — из-за боли в пояснице — поднялся на ноги.
— Старость все равно что болезнь, — вымолвил он, силясь разогнуться и помогая себе рукой, которой уперся в ногу выше колена. — Стоит мне немного посидеть, и я должен снова учиться ходить, как малый ребенок.
Он с улыбкой проковылял к широкому глиняному приступку перед входом в оби, взял стоящую на нем деревянную чашу с куском мела и протянул ее гостю. Эзеулу вынул из чаши мел и начертил на полу пять линий: три вертикальные, одну горизонтальную поверх них, а одну — под ними. После этого он натер мелом большой палец на ноге и нарисовал белый кружок вокруг левого глаза.
Дома была только младшая из двух жен Акуэбуе, и она вскоре явилась в оби поздороваться с Эзеулу и сказать, что старшая жена вышла проверить, не созрели ли плоды на ее пальмах. Обиэлуе вернулся с орехом кола. Он взял у отца деревянную миску, подул в нее — на случай, если она запылилась, — и поднес миску с орехом Эзеулу.
— Спасибо, — сказал тот. — Передай теперь это отцу, пусть разломит орех.
— Нет, — возразил Акуэбуе. — Прошу тебя, разломи орех ты.
— Не могу принять эту честь. У нас нет обычая обгонять хозяина, чтобы первым войти в его дом.
— Знаю, — отвечал Акуэбуе, — но, как ты сам видишь, руки у меня заняты, и я прошу тебя выполнить эту обязанность за меня.
— Мужчина не может быть настолько занят, чтобы не иметь времени разломить первый на дню орех кола в своем собственном доме. Так что отложи-ка свой ямс, он никуда от тебя не убежит.
— Но это не первый мой орех кола за сегодняшний день. Я уже разломил несколько.
— Может быть, и так, но ты разломил их не в моем присутствии и в такую пору, когда мужчина только пробуждается утром ото сна.
— Ну хорошо, — сдался Акуэбуе. — Я разломлю его, раз ты на этом настаиваешь.
— Еще бы мне не настаивать! У нас не принято ковырять в глазу палочкой для чистки ушей.
Акуэбуе взял в руки орех кола и разломил его со словами:
— Да будем живы мы оба.
После прихода Эзеулу уже дважды где-то по соседству раздавался ружейный выстрел. Сейчас ружье грохнуло в третий раз.
— Что там происходит? — спросил он. — Неужто мужчины охотятся теперь не в лесу, а на своих усадьбах?
— О, значит, ты не слышал? Огбуэфи Амалу очень болен.
— Правда? И ему так худо, что дело дошло до пальбы из ружей?
— Да. — Акуэбуе понизил голос, выражая почтительный страх перед дурным известием. — Какой день был вчера?
— Эке, — ответил Эзеулу.
— Значит, беда приключилась в прошлый эке. Он возвращался домой после расчистки поля — тут-то они его и сразили. Не успел он добраться до дому, как его начало трясти от холода — это в полуденную-то жару! Пальцы ему так скрючило, что он больше не смог держать в руке мачете.
— Какую болезнь у него предполагают?
— Судя по тому, что я видел вчера и сегодня утром, у него ару-ммо.
— Не может быть!
— Но я же не говорю тебе, что слышал это от Нвоконкво или от Нвокафо. Я сам, своими собственными глазами, видел это.
Эзеулу заскрипел зубами.
— Я навещал его сегодня утром. Он дышал так, словно бока ему скребли тупой бритвой.
— Кого они наняли готовить ему лекарственные снадобья? — спросил Эзеулу.
— Знахаря из Умуофии по имени Нводика. Я говорил им сегодня утром, что, если бы я был у них, когда они принимали это решение, я посоветовал бы им идти прямо в Анинту. Там живет такой знахарь, который выдергивает болезнь двумя пальцами.
— Но раз это, как ты говоришь, болезнь, посылаемая духами, — от нее нет лекарства, если не считать мази из бафии да согревающего огня.
— Верно, — подтвердил Акуэбуе. — И как нам известно от предков, если несчастный не умрет в течение трех базарных недель, можно считать, что духи его отпустили. Все это, конечно, так, но мы не можем сложить руки на коленях и целых двенадцать дней сидеть и смотреть на больного. Мы должны искать и пытаться, пока не случится то, что должно случиться. Вот почему я заговорил о том знахаре из Анинты.
— Наверное, ты имеешь в виду Агхадике, которого называют Анианафуммо.
— Значит, ты его знаешь. Да, это тот самый человек.
— Я знаю многих людей в стране Олу и стране Игбо. Агхадике, конечно, великий знахарь и прорицатель. Но даже он не может сражаться с великим богом в его собственном доме.
— Ни один человек не может.
Снова бухнуло ружье.
— Эта ружейная пальба — глупый способ искать и пытаться, — заметил Эзеулу. — Разве можем мы отпугнуть духов громкими выстрелами? Если бы все было так просто, каждый человек, у которого хватило бы денег купить бочонок пороху, жил бы да жил, покуда у него на голове грибы не выросли. Если б я заболел и ко мне привели знахаря, который больше смыслит в охоте, нежели в целебных травах, я отослал бы его и велел поискать другого.
Некоторое время оба они сидели, не говоря ни слова. Потом Акуэбуе нарушил молчание.
— Сегодня утром он был так плох, что, может, мы кое-что услышим еще до завтрашнего утра.
— Это очень горестное известие, но мы тут ничего поделать не можем, — откликнулся Эзеулу, качая головой.
Акуэбуе, прервавший на время работу, вернулся теперь к своему ямсу, сославшись в оправдание на поговорку о том, что, когда дует северный ветер харматтан, здороваются, не отходя от очага.
— Да, так говорят у нас в народе, — отвечал Эзеулу. — А еще у нас говорят, что гость, заставший хозяина за работой, встречает нелюбезный прием.
Снова грохнул выстрел. Это, похоже, начало действовать Эзеулу на нервы.
— Пойду-ка туда и скажу этому олуху, что если у него нет снадобья для больного, то пусть хотя бы побережет порох, который пригодится для похорон.
— Может, он воображает, что порох дешевле золы, — подхватил Акуэбуе, а затем уже более серьезным тоном добавил: — Если зайдешь туда по дороге домой, смотри, не скажи ничего такого, что дало бы им повод подумать, будто ты желаешь их родичу зла. Они ведь могут ответить: «Что такое порох по сравнению с человеческой жизнью?»
Как только Эзеулу увидел больного, он сразу понял, что тот не протянет двенадцати дней — срока, который духи дают человеку, пораженному этой болезнью. Если до завтрашнего утра, как говорил Акуэбуе, ничего не произойдет, это будет просто чудом.
Туловище больного было облеплено толстым слоем мази из бафии, которая уже засохла и покрылась множеством трещин. Рядом с бамбуковой кроватью, на которой лежал Амалу жарко горели поленья, а в воздухе стоял сильный запах лекарственных трав. Хрип, вырывавшийся из груди больного при дыхании, был подобен звуку расщепляемой древесины. Он не узнал Эзеулу, который, поздоровавшись взглядом с находившимися в комнате, прошел прямо к постели и долго в молчании стоял у изголовья, глядя на страдальца. Наконец Эзеулу отошел от его ложа и сел вместе с группой родственников, переговаривающихся тихими, приглушенными голосами.
— За что обрушилась на человека такая напасть? — спросил он.
— Это же самое и все мы спрашиваем, — ответил один из мужчин. — Ничто нам этого не предвещало. Проснулись однажды утром с изуродованной ногой!
Знахарь сидел чуть поодаль и не принимал участия в разговоре. Эзеулу обвел взглядом комнату, чтобы посмотреть, как укрепил ее этот человек, загораживая вход духам. С крыши свисали три продолговатые тыквенные бутыли, заткнутые пробками из свернутого сухого бананового листа. Четвертая тыквенная бутыль, пошире, в каких часто носят пальмовое вино, висела прямо над больным. Ее горлышко обвивала нитка с нанизанными на нее ракушками каури, а внутрь был вставлен пучок перьев попугая, верхняя половина которых высовывалась наружу. Перья все время танцевали в бутыли, как будто внутри там что-то кипело, заставляя их крутиться в горлышке. По обе стороны от этой бутыли были подвешены головой вниз два цыпленка, только что принесенные в жертву.
Больной, который до этого лежал тихо, если не считать хрипов, вырывавшихся у него из груди при дыхании, вдруг начал стонать. Все разговоры разом оборвались. Знахарь, с белым кружком, нарисованным мелом вокруг одного глаза, и с большим амулетом, обернутым в кожу, на левом запястье, встал и вышел наружу. Его кремневое ружье лежало поперек порога прикладом на земле и стволом внутрь хижины. Он поднял его и принялся заряжать. Порох хранился в четырехугольной бутылке из-под крепкого напитка белого человека под названием «нджинджи». Зарядив ружье, он ушел за дом и пальнул. Все куры и петухи по соседству тотчас же переполошились, словно увидели дикого зверя.
Когда знахарь вернулся в хижину, больной был даже более беспокоен, бормотал бессмысленные слова.
— Дайте мне его офо, — распорядился знахарь. Брат больного достал короткий деревянный жезл из домашнего святилища, подвешенного на веревках к стропилу. Знахарь, присевший теперь у постели, взял жезл и, раскрыв правую ладонь больного, вложил офо ему в руку.
— Держи крепко! — приказал он Амалу, сжимая его сухие пальцы вокруг жезла. — Схватись за него и говори им «нет»! Слышишь меня? Говори «нет»!
Смысл приказа, как видно, дошел наконец до сознания больного, и его пальцы, как когти, начали медленно сжиматься вокруг жезла.
— Так, так, верно, — воскликнул знахарь, начиная постепенно отнимать свою руку, с тем чтобы оставить офо зажатым в руке Амалу. — Говори им «нет»!
Но как только он окончательно убрал свою руку, пальцы Амалу, дернувшись, разжались, и офо упал на пол. Присутствующие в хижине обменялись друг с другом многозначительными взглядами, не произнеся, однако, ни слова.
Вскоре после этого Эзеулу собрался идти.
— Хорошенько ухаживайте за ним, — сказал он на прощание.
— Добрый тебе путь, — ответили ему.
Когда Обика снова увидел свою невесту, прибывшую с гурьбой женщин ее деревни, он подивился тому, как это ему удалось не притронуться к ней во время ее прошлого многодневного посещения. Он знал, что мало кто из молодых мужчин его возраста проявил бы на его месте сдержанность, предписываемую древним обычаем. Но пусть уж будет так, как велит обычай. Обика даже залюбовался собой в этой новой для него роли ревнителя обычаев. Он считал, что имеет все основания похвалить самого себя, раз уж этого не сделает за него никто другой, — как та ящерица, которая, свалившись с высокого дерева ироко и ухитрившись не переломать себе костей, сказала, что, если даже никто другой не восхитился ее подвигом, она восхищается им сама.
Невесту сопровождали ее мать, только начавшая поправляться после болезни, много девушек-сверстниц и подруги матери. Почти все женщины несли на головах небольшие тюки с поклажей — приданое невесты, в которое каждая внесла свой вклад. Там были горшки для варки пищи, деревянные миски, метлы и веники, ступка с пестиком, корзины, циновки, поварешки, горшки с пальмовым маслом, корзины с кокоямсом, копченая рыба, заквашенная кассава, сладкие рожки, головы соли, перец. Кроме того, в приданом имелись два отреза материи, две тарелки и горшок из железа. Эти последние представляли собой изделия белого человека и были приобретены в Окпери, в недавно открытой там лавке.
К моменту прихода невесты с провожатыми три усадьбы Эзеулу и его сыновей уже заполнились родней и друзьями. Два десятка юных девушек, сопровождавших невесту, явились в полном праздничном уборе. Но невеста выделялась среди них. И не только тем, что была выше всех ростом. Она превосходила всех и красотой лица, и стройностью стана. Прическа у нее тоже была иная, чем у подружек, приличествующая ее грядущему превращению в замужнюю женщину: не обычные узоры, наведенные бритвой, а косицы.
Девушки запели песню, носящую название «Ифеома». Они пели о том, что вот пришло Добро, и пусть всякий, у кого есть какая-нибудь добрая вещь, несет ее в дар невесте. Девушки образовали вокруг невесты плотный кружок, и она начала танцевать под их песню. Пока она танцевала, ее будущий муж и другие члены семьи Эзеулу по одному или по двое вбегали внутрь круга и прилепляли к ее лбу деньги. Она с улыбкой давала подарку упасть к ногам, а одна из девушек подбирала деньги и складывала их в миску.
Невесту звали Окуатой. Ростом она пошла в отца, происходившего из племени великанов. Точеными чертами лица и красотой фигуры она была под стать мужу. Ее полные груди упруго торчали и, судя по их форме, обещали долго еще не обвисать.
Ее новая прическа называлась отимили. Туго сплетенные волосы были уложены у нее на голове в восемь идеально ровных рядов, идущих от затылка ко лбу и заканчивающихся короткими торчащими хохолками, словно это венок из толстых щетинок, укрепленный у линии волос от одного уха до другого. Ее стан опоясывали целых пятнадцать ниток джигид. Большинство из них было кроваво-красного цвета, и лишь две-три — черного. На некоторых нитках бус красные колечки кое-где перемежались с черными. Завтра она повяжет набедренную повязку, как взрослая женщина, и с этого дня ее тело будет скрыто от посторонних взглядов. Джигиды нежно позванивали во время ее танца. Сзади они закрывали ей талию и верхнюю часть ягодиц, спереди шли сплошными рядами от живота ниже пупка до бедер, прикрывая и затеняя то, что было под ними. Остальные девушки носили такой же наряд, если не считать, что у большинства из них на талии было меньше рядов джигид.
Последовавшее за этим пиршество продолжалось до захода солнца. Были поданы горшки с похлебкой из ямса, фуфу, похлебка из горьких листьев, похлебка эгуси, две вареные козьи ноги, два больших блюда с отварной рыбой аса, вынутой целиком из похлебки, и бочонки сладкого вина, изготовленного из сока пальмы рафии.
Всякий раз, когда перед гостями ставили особенно лакомое блюдо, женщина, которая была у них запевалой, заводила старинную песнь благодарения:
Кво-кво-кво-кво-кво!
Кво-о-о-о!
Мы поедим еще, мы любим это есть!
Кто угощает?
Кто он?
Кто угощает?
Кто он?
Обика Эзеулу — он угощает!
Айо-о-о-о-о-о!
После того как мать Окуаты и все женщины из ее деревни отправились домой, оставив Окуату одну, она почувствовала себя так сиротливо, что по лицу у нее потекли слезы. Мать Обики отвела Окуату к себе в хижину, где ей предстояло оставаться до церемонии брачного жертвоприношения.
Колдун и прорицатель, нанятый для совершения этого обряда, вскоре явился, и участники церемонии двинулись в путь. С колдуном отправились Обика, его старший брат, мать и невеста. Эзеулу не пошел с ними, так как он редко покидал свое оби после наступления темноты. Одаче идти отказался, боясь прогневить наставника по катехизису, который в своих проповедях осуждал жертвоприношения.
Они направились в сторону дороги, ведущей в Умуэзеани — деревню, откуда пришла невеста. Совершенно стемнело, и на небе не было луны. Масляный светильник, который несла мать Обики, давал очень мало света, тем более что одной рукой она прикрывала фитиль, загораживая огонь от ветра. Но ветер все равно дважды погасил светильник, и ей пришлось заходить на ближайшие усадьбы, чтобы снова зажечь его, — сначала к Аноси, а потом в хижину вдовы Мемболу.
Колдун, которого звали Аниэгбока, молча шел впереди. Это был человек маленького роста, но, разговаривая, он так повышал голос, словно его собеседником был глуховатый сосед за стеной усадьбы. Аниэгбока не был одним из прославленных колдунов племени; его пригласили потому, что он находился в дружественных отношениях с домом Эзеулу, да и обряд жертвоприношения, который он должен был совершить, не требовал исключительного искусства. Ребятишки издали узнавали Аниэгбоку и пускались наутек при его приближении, так как рассказывали, что он может превратить человека в собаку, шлепнув его по заду. Но в его отсутствие они потешались над ним, потому что один глаз у него был как попорченная раковина каури. Как говорили, Аниэгбока повредил себе глаз заостренным концом копья из бананового стебля, которое он — тогда маленький мальчонка — подбрасывал и ловил в воздухе.
Продвигаясь в темноте вперед, они иногда встречали по пути людей, но узнавали их только по голосу, когда прохожие здоровались с ними. Слабый свет масляного светильника, казалось, делал еще более непроницаемым мрак вокруг них и не позволял им видеть других так, как те видели их самих.
В большом кожаном мешке, висевшем у Аниэгбоки на плече, все время что-то тихонько побрякивало. Невеста несла в одной руке чашу из обожженной глины, а в другой — курицу. Курица время от времени кудахтала, как кудахчут обычно куры, когда кто-нибудь заберется ночью к ним в курятник. Сейчас Окуата шла посредине группы, она остро ощущала и радость, и страх, которые боролись у нее в сердце. Обика и Эдого, шагавшие впереди, держали в руках мачете. Они обменивались иногда отрывочными фразами, но, разговаривая, Обика думал совсем о другом. Он напрягал слух, стараясь расслышать нежнейшее позвякивание джигид невесты. Он даже узнавал звук ее шагов, отличал ее поступь от поступи остальных. У него тоже было неспокойно на душе. Что ждет его, когда он приведет жену после жертвоприношения в свою хижину: найдет ли он ее, как говорится, «дома» или же с гневом и унижением узнает, что кто-то другой ворвался в дом и похитил заветное сокровище? Нет, этого не может быть. Все, кто с нею знаком, в один голос говорят, что это девушка примерного поведения. Обика уже выбрал здоровенную козу, которую он преподнесет в дар матери Окуаты, если его невеста окажется девственницей. Он не представлял себе, что сделает, если вдруг обнаружит, что подарок он готовил напрасно.
В левой руке у Обики был маленький кувшин с водой, он держал его за горлышко. Эдого нес пучок молодых побегов пальмы, срезанных с самой верхушки.
Скоро они подошли к пересечению их дороги с той, которая вела в деревню невесты, — по ней невеста пришла сегодня. Свернув на эту дорогу, они сделали еще несколько шагов и остановились. Колдун выбрал место посредине дороги и приказал Обике выкопать там ямку.
— Поставь светильник вон туда, на землю, — сказал он матери Обики, и та сделала, как он велел. Обика присел и начал копать. — Сделай яму пошире, — распоряжался колдун. — Да, вот так, хорошо.
Все трое мужчин сели на корточки, женщины встали на колени, выпрямив спину. Пламя светильника было теперь сильным и ярким.
— Больше не копай, яма достаточно глубокая, — сказал наконец колдун. — Выбирай из нее всю землю.
Пока Обика выгребал обеими руками красную землю, колдун начал один за другим доставать из своего мешка жертвенные предметы. Сначала он вынул четыре маленьких клубня ямса, потом четыре куска мела и цветок дикой лилии.
— Давай мне теперь ому. — Эдого протянул ему мягкие пальмовые листья. Колдун оторвал четыре листочка и отложил остальные в сторону. Затем он повернулся к матери Обики. — Дай-ка мне эго нано.
Она отвязала от края полосы материи, служившей ей одеждой, связку раковин каури и передала ему. Колдун тщательно пересчитал их на земле, как женщина, покупающая или продающая что-нибудь на базаре, затем разделил их на кучки по шесть штук. Кучек оказалось четыре, и он удовлетворенно кивнул головой.
Поднявшись на ноги, он велел Окуате встать на колени рядом с ямой лицом к ее родной деревне. Сам же он расположился напротив нее по другую сторону ямы, разложив жертвенные предметы справа от себя. Остальные встали чуть поодаль.
Колдун взял один из клубней ямса и вручил его Окуате. Она обвела клубнем вокруг своей головы и положила его в яму. Колдун положил туда же остальные три. Затем он подал ей один из кусочков мела, и она проделала с ним то же, что и с клубнем ямса. Потом в яму таким же образом легли пальмовые листья и цветок дикой лилии. В последнюю очередь он протянул ей шесть раковин каури, и она, зажав их в ладони, повторила с ними ту же процедуру. После этого колдун произнес очистительное заклинание:
— Любое зло, которое ты могла видеть своими глазами, или высказать своими устами, или услышать своими ушами, или тронуть своими стопами; всяческое зло, которое могли навлечь на тебя твой отец либо твоя мать, — все это я прячу и покрываю здесь.
С этими словами он взял чашу из обожженной глины и покрыл ею предметы, лежавшие в яме. Вслед за тем он принялся осторожно засыпать яму землей. Дважды он слегка приподнимал чашу, так что, когда яма была засыпана, выгнутость дна слегка возвышалась над уровнем дороги. Закончив с этим, колдун спросил, где вода. Мать Обики подала кувшинчик с водой. Невеста, уже поднявшаяся с колен, нагнулась и, наливая воду из кувшинчика в горсть, начала обмывать себе лицо, руки и ноги от ступни до колен.
— Не забывай о том, — напомнил прорицатель, после того как она закончила свое омовение, — что до утра ты не должна ступать на эту дорогу, даже если бы ночью на деревню напали воины Абама и ты была бы вынуждена бежать, спасая свою жизнь.
— Великий бог не допустит, чтобы она спасалась бегством — ни сегодня, ни завтра, — произнесла ее свекровь.
— Ну, конечно, ей не придется никуда бежать, — отвечал Аниэгбока, — но все равно мы должны поступать так, как заведено от века. — Повернувшись потом к Обике, он сказал: — Я сделал всё, как ты меня просил. Жена родит тебе девятерых сыновей.
— Спасибо тебе, — поблагодарили Обика и Эдого в один голос.
— Эту курицу я забираю домой, — объявил колдун, перекинув свой мешок через плечо и взяв курицу за лапки, связанные банановым жгутом. Должно быть, он заметил, что их глаза прикованы к курице. — Я один съем ее. Лучше не приходите ко мне в гости завтра утром: курятиной я ни с кем не поделюсь. — И он громко, как пьяный, расхохотался. — Даже прорицатели должны иной раз получать вознаграждение. — Он снова загоготал. — Разве не говорят у нас, что флейтисту иногда приходится прервать игру, чтобы вытереть себе нос?
— Да, есть у нас такая поговорка, — ответил Эдого.
Весь обратный путь колдун без умолку разглагольствовал своим зычным голосом. Он хвастался, каким почетом пользуется он у далеких племен. Спутники слушали его невнимательно, лишь изредка вставляя слово-другое. Одна Окуата не открывала рта.
Когда они добрались до Лло Агбасиосо, прорицатель расстался с ними и свернул направо. Как только они отошли достаточно далеко, чтобы он не смог их услышать, Обика спросил, есть ли такой обычай, чтобы прорицатель забирал курицу к себе домой.
— Я слышала, что кое-кто из них так делает, — ответила ему мать, — но до сегодняшнего дня я ни разу не видела этого сама. Мою жертвенную курицу закопали вместе с остальными жертвоприношениями.
— Я ни о чем подобном не слышал, — заметил Эдого. — По-моему, этот человек плохо соблюдает обычай и хватает все, что попадается ему на глаза.
— Наше дело — принести курицу, — сказала мать Обики, — и мы свое дело сделали.
— Меня так и подмывало спросить его.
— Нет, мой сын. Ты поступил правильно, ни о чем его не спросив. Сейчас неподходящее время для споров и ссор.
Прежде чем удалиться на собственную усадьбу, Обика со своей женой Окуатой зашли поприветствовать Эзеулу.
— Скажи, отец, разве обычай велит прорицателю забрать домой курицу, купленную для жертвоприношения? — спросил Обика.
— Нет, сын мой. А что — так поступил Аниэгбока?
— Да. Я хотел поговорить с ним, но мать сделала мне знак, чтобы я молчал.
— Обычай велит другое. Должен тебе сказать, что среди колдунов больше людей с жадной, ненасытной утробой, чем среди кого бы то ни было еще. — Эзеулу заметил взволнованное выражение на лице Обики. — Веди жену к себе домой, и пусть это тебя не тревожит. Если прорицатель хочет, уподобясь стервятнику, пожрать внутренности жертвы, это дело останется между ним и его чи. Вы выполнили свой долг, предоставив жертвенное животное.
После того как они ушли, Эзеулу ощутил, как сердце его согревается радостью, какой он не испытывал уже много дней. Неужели Обика переменился? Как не похоже это на прежнего Обику — чтобы он пришел к отцу и задавал вопросы с таким озабоченным лицом! Акуэбуе всегда говорил, что, как только Обика обзаведется женой и должен будет кормить семью, он изменит свои привычки. Может быть, так оно и случится. И еще одна мысль в подтверждение этому пришла ему в голову: раньше Обика встал бы над прорицателем и заставил бы его закопать курицу. Эзеулу молча улыбнулся.
