Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Глава первая
Вот уже третий вечер всматривался он в небо, ожидая появления новой луны. Он знал, что луна должна выйти сегодня, но, как всегда, начал выглядывать ее за три дня до срока, потому что рисковать тут нельзя. В нынешнее время года его задача была не такой уж трудной — не то что в сезон дождей, когда приходится подолгу обыскивать напряженным взглядом небосклон. Тогда луна иногда по многу дней прячется за тучами и впервые показывается уже наполовину выросшей. А покуда она играет в эту игру, верховный жрец из вечера в вечер допоздна дожидается ее.
Его оби было построено иначе, чем хижины других мужчин. Кроме обычного широкого входа с порогом в передней части строения тут имелся еще один проем, поуже, тоже с порогом, как входишь — справа. Скат крыши над этим дополнительным входом был укорочен, для того чтобы Эзеулу, сидя на полу, мог видеть ту сторону небосвода, где расположена дверь, через которую выходит луна. Темнело, и он часто моргал, очищая глаза от влаги, набегавшей из-за пристального вглядывания.
Эзеулу гнал от себя мысль, что зрение у него теперь уже не такое острое и когда-нибудь ему придется полагаться на чужие глаза, как это делал его дед, когда его собственные глаза ослабли. Правда, тот дожил до таких преклонных лет, когда слепота является как бы украшением. Если Эзеулу доживет до такой же глубокой старости, он тоже спокойно примирится с подобной утратой. Но пока он ни в чем не уступит любому молодому мужчине; пожалуй, он даже покрепче их — ведь молодые мужчины теперь не те, что прежде. Эзеулу любил подшучивать над ними, применяя свой излюбленный прием. Когда кто-нибудь из них здоровался с ним за руку, он напрягал мускулы и вкладывал в рукопожатие всю свою силу, так что здоровающийся вздрагивал от боли и отшатывался.
Луна, которую он увидел в тот день, была тоща, как сирота, наголодавшаяся в доме жестокой приемной матери. Он пригляделся еще внимательней, чтобы убедиться, что не принял за луну перышко облака. И в то же самое время он, волнуясь, потянулся за своим огене. Так с ним бывало каждое новолуние. Теперь он уже стар, но страх перед новолунием, который он испытывал в раннем детстве, был жив до сих пор. Конечно, после того как он стал верховным жрецом Улу, радость от сознания своего высокого положения часто пересиливала страх, но страх не умер. Он только был побежден, пригвожден радостью к земле.
Эзеулу ударил в свое огене: бом, бом, бом, бом… И сразу же со всех сторон зазвучали детские голоса, подхватившие эту новость. Онва атуо!.. Онва атуо! Онва атуо!.. Он вложил колотушку внутрь железного гонга и прислонил его к стене.
Ребятишки в усадьбе Эзеулу тоже громко приветствовали новую луну. Пронзительный голосок Обиагели выделялся в общем гомоне — он звучал как маленькое огене среди барабанов и флейт. Различал верховный жрец и голос своего младшего сына Нвафо. Женщины тоже вышли во двор, и было слышно, как они разговаривают.
— Луна, луна, — воскликнула его старшая жена Матефи, — загляни мне в лицо и принеси удачу!
— Где же она? — спросила Угойе, младшая жена. — Не вижу ее. Или я ослепла?
— Да она прямо над верхушкой дерева, вон того — уквы. Нет, не там. Смотри, куда я показываю пальцем. Видишь?
— Теперь вижу. Луна, луна, загляни мне в лицо и принеси удачу! Но хорошо ли она сидит на небе? Что-то мне не нравится ее поза.
— Почему? — спросила Матефи.
— По-моему, она сидит в опасной позе — как злая луна.
— Нет, — возразила Матефи. — Дурную луну все сразу узнают по виду. Как ту, под которой умерла Окуата. Ее концы тогда были задраны вверх.
— Разве луна убивает людей? — спросила Обиагели, дергая за кусок ткани, прикрывавшей тело ее матери, Угойе.
— Ну что за ребенок такой! Хочешь раздеть меня догола?
— Я спрашиваю, луна убивает людей?
— Она убивает девчонок, — сказал Нвафо.
— Тебя не спрашивают, Нос-как-муравьиная-куча.
— Сейчас ты у меня заплачешь!
Луна убивает мальчишек
С носом как муравьиная куча.
Луна убивает мальчишек…
— У Обиагели все на свете превращалось в песню.
Эзеулу зашел в свой амбар и взял один клубень ямса с бамбукового помоста, сооруженного специально для двенадцати священных клубней. Осталось восемь. Он знал, что должно остаться восемь клубней, но тем не менее тщательно их пересчитал. Три он уже съел, а четвертый был у него в руке. Еще раз проверив оставшиеся клубни ямса и плотно затворив за собой дверь амбара, он вернулся к себе в оби.
В очаге теплился огонь. Эзеулу выбрал из поленницы в углу несколько поленьев, осторожно уложил их на красные угли, а сверху водрузил, словно жертвоприношение, клубень ямса.
Пока ямс поджаривался, он размышлял о предстоящем празднестве. Сегодняшний день — ойе. Завтра будет афо, а послезавтра — нкво, день большого базара. Праздник Тыквенных листьев падает на третий нкво после этого дня. Завтра он пошлет за своими помощниками и поручит им объявить день праздника всем шести деревням Умуаро.
Всякий раз, когда Эзеулу задумывался о своей беспредельной власти над временами года, над всеми полевыми работами и, следовательно, над людьми, он спрашивал себя, реальна ли эта власть. Спору нет, он назначает день праздника Тыквенных листьев и день праздника Нового ямса, но ведь он не выбирает любой день. Он не более как простой дозорный. Его власть подобна власти ребенка над порученной его попечению козой. Ребенку скажут, что коза принадлежит ему, и, пока коза живет, так оно и есть: он кормит ее и заботится о ней. Но в тот день, когда ее забьют, он увидит, кто был настоящим владельцем. Нет! Верховный жрец Улу — это значит куда больше, должно значить больше. Если он откажется назвать день, праздника не будет — не будет ни посева, ни жатвы. Вот только может ли он отказаться? Ни один верховный жрец никогда не делал этого. Так что отказаться невозможно. Он не отважился бы.
Эта мысль уязвила и разгневала Эзеулу, как если бы ее высказал враг.
— Возьми обратно слова «не отважился бы», — ответил он этому врагу. — Да-да, возьми их обратно. Ни один человек во всем Умуаро не посмеет сказать, что я не отваживаюсь сделать что-то. Еще не родилась женщина, способная родить мужчину, который посмел бы сказать такое.
Но эта отповедь принесла лишь мимолетное удовлетворение. Мысль Эзеулу по-прежнему настойчиво пыталась разобраться в природе его власти. Что же это за власть, если всем известно, что ею никогда не воспользуются? Лучше уж сказать, что ее нет вовсе, что она так же слаба, как ветры, которые пускает хвастливая собака, грозившаяся задуть пламя в печи… Он перевернул палочкой клубень ямса.
В оби вошел его младший сын Нвафо; назвав, как полагается при приветствии, отца по имени, он устроился на своем любимом месте — на земляном ложе в дальнем углу, рядом с узким порогом. Хотя Нвафо совсем еще дитя, похоже, что божество уже решило сделать его своим будущим верховным жрецом. Едва только он начал говорить, в нем обнаружилась тяга к ритуальным обрядам. Пожалуй, он уже сейчас знает о богослужении больше, чем даже старший из его братьев. Но, несмотря на все это, нельзя, конечно, быть настолько неосторожным, чтобы открыто утверждать, что Улу сделает то-то или то-то. Когда Эзеулу не станет, Улу может выбрать на его место, казалось бы, самого неподходящего из его сыновей. Такое уже случалось в прошлом.
Эзеулу внимательно следил за своим ямсом, поворачивая клубень палочкой с боку на бок, по мере того как ближайшая к огню сторона достаточно пропекалась. В хижину вошел его старший сын Эдого.
— Эзеулу! — приветствовал он отца.
— Э-э-и!
Эдого, пройдя через оби, вышел во внутренний дворик и направился к временному жилищу своей сестры Акуэке.
— Пойди и позови Эдого, — обратился Эзеулу к Нвафо.
Вернувшиеся Эдого и Нвафо сели на земляное ложе, Эзеулу еще раз перевернул клубень ямса и только потом спросил:
— Что я говорил тебе насчет того, вправе ли ты вырезывать изображения богов?
Эдого не отвечал. Эзеулу посмотрел в сторону Эдого, но тот был почти невидим, так как там, где он сидел, уже сгустился мрак. Эдого, напротив, хорошо видел лицо отца, освещенное огнем, на котором поджаривался священный ямс.
— Разве Эдого не здесь?
— Я здесь.
— Так ответь же: что я говорил тебе по поводу вырезывания ликов богов? Должно быть, ты не расслышал мой вопрос, когда я задал его в первый раз; наверно, я спрашивал, набрав воды в рот.
— Ты говорил, чтобы я не вырезывал их.
— Значит, я говорил тебе это? Так почему же тогда мне рассказывают, что ты вырезываешь алуси для одного человека из Умуагу?
— Кто тебе сказал?
— Какая разница кто? Правда это или нет — вот что я хочу знать.
— Я спросил, кто тебе это сказал, потому что он, как видно, не может отличить лик бога от простой маски.
— Понятно. Можешь идти, мой сын. И коли хочешь, пожалуйста, вырезывай всех богов Умуаро. Если еще хоть раз ты услышишь, что я спрашиваю тебя про это, возьми мое имя и отдай его псу.
— То, что я делаю для жителя Умуагу, — маска.
— Ты это не мне говоришь. Мой разговор с тобой закончен.
Нвафо тщетно пытался понять смысл этой беседы. Ничего, когда отец перестанет сердиться, он спросит его. Из внутреннего дворика вошла его сестренка Обиагели; она поприветствовала Эзеулу и направилась к земляному ложу.
— Ты что, уже кончила готовить горький лист? — спросил Нвафо.
— А сам ты не умеешь готовить его? Или у тебя пальцы отсохли?
— Эй вы там, помолчите. — Эзеулу палочкой выкатил из огня клубень ямса, быстро сжал его большим и указательным пальцами, пробуя, готов ли он, и остался доволен. Взяв со стропил обоюдоострый нож, он принялся счищать с испеченного клубня черную корку. Когда он кончил, все пальцы и ладони у него были в саже, и, похлопав руками, он отряхнул ее. Его деревянная миска стояла тут же; он нарезал в нее клубень и стал ждать, чтобы ямс остыл.
Когда Эзеулу приступил к еде, Обиагели начала напевать себе под нос. Ей пора уже было знать, что отец никогда не давал никому даже самого маленького ломтика от клубня ямса, который он съедал без пальмового масла в каждое новолуние. Но она не переставала надеяться.
Эзеулу ел молча. Он еще раньше отодвинулся от огня и сидел теперь, прислонясь спиной к стене и устремив взор вдаль. Как это всегда бывало с ним в подобных случаях, он, казалось, погрузился в раздумья о вещах, далеких от повседневности. Время от времени он отпивал холодной воды из калебаса, принесенного Нвафо. После того как он проглотил последний кусок, Обиагели вернулась в хижину матери. Нвафо убрал деревянную миску и калебас и положил нож обратно на стропила.
Эзеулу поднялся с козьей шкуры и подошел к домашнему святилищу, помещавшемуся на гладкой доске за низкой стеной перед входом. Его икенга, высотою с локоть мужчины и с двумя крепкими рогами, стоял вплотную к безликим окпоси предков, черным от жертвенной крови; тут же был и его короткий личный жезл офо. Один из грубо вырезанных, без лица, окпоси принадлежал Нвафо. Окпоси сделали для Нвафо потому, что по ночам у него бывали судороги. Ему велели называть своего окпоси Тезкой. Судороги постепенно прошли.
Взяв жезл офо, Эзеулу сел перед святилищем, но не по-мужски — ноги в стороны, а так, как сидят женщины, вытянув обе ноги перед собой, сбоку от святилища. Один конец этого короткого жезла он сжимал в правой руке, а другим концом ударял о землю в такт своей молитве.
— Благодарю тебя, Упу, за то, что ты дал мне увидеть еще одну новую луну. И дай мне увидеть ее снова и снова. Пошли здоровье и достаток всем в этом доме. Пусть в нынешний месяц посадочных работ труды всех шести деревень обернутся богатым урожаем. Помоги нам избежать опасности во время работы в поле. Пусть не ужалят нас ни змея, ни скорпион, могучий владыка кустарников. Убереги наши голени от порезов мотыгой и мачете.
Пусть наши жены рожают мальчиков. Пусть при следующем пересчете жителей наших деревень нас окажется намного больше, и тогда мы принесем тебе в жертву корову, а не цыпленка, как после прошлого праздника Нового ямса. Пусть дети будут укладывать в землю своих отцов, а не отцы — детей. И да будут счастливы каждый мужчина и каждая женщина. И да сопутствует удача людям речной страны и народам страны лесов.
Он положил жезл офо на доску к икенге и окпоси, вытер рот тыльной стороной ладони и вернулся на прежнее место. Всякий раз, когда он молился за Умуаро, рот ему заполняла горечь. В Умуаро произошел большой раскол, и его недруги пытались взвалить вину за это на него. А всё из-за чего? Из-за того, что он сказал правду перед лицом того белого. Но разве может человек, держащий священный жезл Улу, говорить заведомую ложь? Разве мог он рассказать эту историю не так, как он слышал ее из уст своего отца? Даже тот белый человек, Уинтабота, понял это, хотя он и явился из никому не ведомой страны. Он назвал Эзеулу единственным правдивым свидетелем. Вот это и обозлило его врагов: белый, прибывший издалека, высказал им правду, которую они знали, но не желали слушать. Что же это было, как не предзнаменование гибели мира?
Голоса женщин, возвращающихся от источника, нарушили ход мыслей Эзеулу. Ему не было видно их, потому что снаружи совсем стемнело. Новая луна, показавшись, снова ушла. Но ее появление оставило свой след в ночи. Тьма уже не была такая кромешная, как в последнее время, а какая-то просторная и открытая, словно лес с вырубленным подлеском. Женщины одна за другой восклицали: «Эзеулу!» — приветствуя его, и он, с трудом узнавая каждую из них, отвечал на приветствия. Обойдя оби с левой стороны, они вошли во внутренний дворик через единственный другой вход — высокую резную дверь в стене из красной глины.
— Разве не видел я собственными глазами, как они отправились к источнику еще до захода солнца?
— Они ходили к роднику Нванджене, — ответил Нвафо.
— Понятно. — Эзеулу только сейчас вспомнил, что ближайший источник Ота со вчерашнего дня никем не посещается: оракул предсказал, что огромная каменная глыба, лежащая на двух скалах прямо над родником, скоро упадет и человек станет той подушкой, которую она подложит себе под голову. Ни один человек не подойдет теперь близко к этому источнику до тех пор, покуда алуси, которому он принадлежит и по имени которого назван, не будет умилостивлен.
Все равно, подумал Эзеулу, он задаст нагоняй той из них, которая принесет ему сегодня ужин с запозданием. Раз они знали, что придется идти за водой к Нванджене, должны были отправиться пораньше. Ему уже надоело получать ужин тогда, когда другие мужчины давным-давно поели.
Густой, басовитый голос Обики все громче и громче звучал в ночном воздухе, приближаясь к дому. Даже его свист был слышен лучше, чем иные мужские голоса. Сейчас он пел и свистел попеременно.
— Обика возвращается, — сообщил Нвафо.
— Рано сегодня ночная птичка домой летит, — сказал Эзеулу одновременно с ним.
— Как-нибудь он опять увидит Эру, — заметил Нвафо, намекая на то, как однажды ночью Обике уже явилось привидение. История эта рассказывалась так часто, что Нвафо казалось, будто он сам при этом присутствовал.
— На сей раз это будет Идемили или Огвугву, — усмехнулся Эзеулу.
Года три тому назад Обика вбежал однажды ночью в оби и бросился к отцу, весь дрожа от ужаса. Ночь была черная, и собирался дождь. Гром глухо громыхал во влажном воздухе, молнии полыхали беспрестанно.
— Что случилось, сын? — снова и снова спрашивал Эзеулу, но Обика лишь дрожал и не говорил ни слова.
— Что случилось, Обика? — крикнула его мать Матефи, которая уже прибежала в оби и теперь тряслась сильнее сына.
— Помолчи, — сказал ей Эзеулу. — Что ты увидел, Обика?
Немного успокоившись, Обика начал рассказывать отцу, что привиделось ему при свете молнии возле дерева уджили между их деревней, Умуачалой и Умуннеорой. Едва только Эзеулу услышал, в каком месте это произошло, как ему стало все ясно.
— Что же было дальше, после того как ты увидел это?
— Я понял, что это дух, и голова у меня пошла кругом.
— Не свернул ли он в кустарник, убивающий маленьких птиц? Слева?
Уверенность отца придала Обике мужества. Он кивнул головой, и Эзеулу со значением кивнул дважды. В дверях появились остальные женщины.
— Как он выглядел?
— Высокий, выше всех мужчин, которых я знаю. — Обика судорожно глотнул. — Кожа у него очень светлая… как… как…
— Одет он был бедно или так, как одеваются люди большого богатства?
— Он был одет как богач. На нем была красная шапочка с орлиным пером. — У Обики снова от страха зуб на зуб не попадал.
— Возьми себя в руки. Ты не женщина. Был у него слоновий бивень?
— Да. Он нес на плече громадный бивень.
Пошел дождь — поначалу отдельными тяжелыми каплями, которые звонко забарабанили по тростниковой крыше, словно падающие с неба камешки.
— Бояться, сын мой, тебе нечего. Ты видел Эру, Великолепного. Того, кто дарует богатство людям, снискавшим его расположение. Его иногда видят на том месте в такую погоду. Наверное, он возвращался домой из гостей — от Идемили или какого-нибудь другого бога. Эру причиняет вред только тем, кто дает ложные клятвы перед его святилищем. — Эзеулу так увлекся, восхваляя бога богатства, что можно было подумать, будто он сам — гордый жрец Эру, а не верховный жрец Улу — бога, который стоит высоко над Эру и всеми другими божествами. — Уж если Эру полюбит кого-нибудь, богатство польется к тому в дом рекой: ямс у него вырастает с человека, козы котятся тройнями, а куры высиживают по девять цыплят.
Дочь Матефи, Оджиуго, вошла с миской фуфу и миской похлебки, поприветствовала отца и поставила перед ним обе миски. Затем она обратилась к Нвафо:
— Иди в хижину своей матери, она уже кончила готовить.
— Оставь мальчика в покое, — сказал Эзеулу, которому было известно, как бесит Матефи и ее дочку его привязанность к сыну другой жены. — Пойди и позови сюда свою мать. — Он не притрагивался к еде, и Оджиуго поняла, что надвигается гроза. Она вернулась в хижину матери и позвала ее в оби.
— Сколько раз нужно повторять в этом доме, что я не желаю есть ужин, когда все мужчины в Умуаро уже ложатся спать, — произнес Эзеулу, как только Матефи вошла. — Но ты меня не слушаешь. Что бы я ни говорил, это оказывает на тебя не больше действия, чем ветры, что пускает пес, пытаясь задуть огонь…
— Я далеко ходила за водой — к Нванджене, вот и…
— Если тебе нравится, можешь ходить даже в Нкису. Но попомни мои слова: попробуй принеси мне ужин в такое время еще раз, и я мигом выбью дурь из твоей головы.
Когда Оджиуго пришла за мисками, Нвафо подъедал похлебку. Дожидаясь, пока он закончит, она кипела от возмущения. У себя в хижине она пожаловалась матери. Ведь это не в первый раз, не во второй и не в третий! Это повторяется каждый день.
— Разве порицаем мы стервятника за то, что он садится на падаль? — сказала Матефи. — Как ты думаешь, что еще остается делать мальчишке, если его мать кладет в похлебку сладкие рожки вместо рыбы? А на сбереженные деньги покупает себе браслеты из слоновой кости. Но что бы она ни вытворяла, Эзеулу никогда ей ничего не скажет. Зато уж мне он всегда находит, что сказать.
Оджиуго посмотрела в сторону хижины Угойе в дальнем конце усадьбы. Сейчас она была погружена во тьму, если не считать видневшейся между низким навесом крыши и порогом полосы тусклого желтого света, отбрасываемого светильником, в котором горело пальмовое масло. На усадьбе стояла еще и третья хижина, как бы образующая полумесяц вместе с двумя другими. Прежде она принадлежала первой жене Эзеулу, Окуате, которая умерла много лет назад. Оджиуго почти не помнила ее. Она помнила только, что эта женщина всегда давала кусочек рыбы или немного сладких рожков каждому ребенку, заходившему к ней в хижину, когда она варила похлебку. Окуата была матерью Адэзе, Эдого и Акуэке. Они жили в этой хижине после ее смерти, пока Адэзе и Акуэке не вышли замуж. Потом Эдого продолжал жить там один. Два года назад он женился и построил свою собственную маленькую усадьбу рядом с отцовской. Сейчас в той хижине снова жила Акуэке — с тех пор как она ушла из дома своего мужа. Говорили, муж плохо с ней обращался. Но мать Оджиуго утверждала, что это ложь и что Акуэке попадало за своевольный, гордый нрав.
— Когда женщина выходит замуж, она должна забыть, какой большой была усадьба ее отца, — повторяла она. — Ведь женщина не приносит с собой в усадьбу мужа отцовское оби.
Только принялись Оджиуго с матерью за еду, как до них донеслось пение и посвистывание возвращающегося домой Обики.
— Принеси-ка мне его миску, — сказала Матефи. — Сегодня он что-то рано явился.
Обика, нагнувшись, чтобы подлезть под низкий скат крыши, и вытянув вперед руки, ввалился в хижину. Он приветствовал мать, и та холодно ответила ему: «Нно». Затем он тяжело опустился на земляное ложе. Оджиуго уже принесла его глубокую миску из обожженной глины и теперь доставала с бамбуковой полки фуфу. Матефи подула в миску, очищая ее от золы и пыли, и налила в нее похлебку. Оджиуго подала похлебку брату и вышла из хижины, чтобы принести ему воды в сосуде из тыквы.
После первого же глотка Обика наклонил миску к свету и начал придирчиво рассматривать ее содержимое.
— Что это такое, похлебка или кокоямсовая каша?
Женщины, оставив его слова без внимания, принялись за прерванный ужин. Что тут говорить, когда и так ясно, что он снова выпил слишком много пальмового вина.
Обика был одним из самых красивых молодых мужчин в Умуаро и во всей округе. У него были тонкие, точеные черты лица, а нос прямой и ровный, как звук гонга. Кожа его, так же как у отца, была цвета терракоты. Люди говорили о нем (как и всегда говорили при виде человека большой красоты), что он по ошибке родился в этих краях, среди лесных людей игбо, а в прошлой своей жизни он, должно быть, жил среди народа олу — так называли игбо людей, обитавших у реки.
Но Обику портили две вещи. Он злоупотреблял пальмовым вином и был подвержен внезапным приступам бешеного гнева. А так как Обика обладал к тому же огромной силой, от него то и дело кому-нибудь крепко доставалось. Отец, любивший Обику больше, чем Эдого, его единокровного брата, смирного и задумчивого, тем не менее все время твердил ему:
— Быть смелым и бесстрашным похвально, но иной раз, сын мой, лучше быть трусом. Ведь как часто мы, стоя во дворе труса, показываем на развалины усадьбы, где некогда жил храбрец. Мужчина, который никогда и ничему не покоряется, вскорости покорно ложится на погребальную циновку.
Но при всем том Эзеулу предпочитал, чтобы его сын был горячим, быстрым юношей — пусть бы даже он в спешке бил посуду, — а не медлительной, осторожной улиткой.
Не так давно Обика чуть было не совершил убийство. Его единокровная сестра Акуэке уже не раз приходила домой к отцу жаловаться, что муж избил ее. И вот как-то рано утром она снова явилась с распухшим от побоев лицом. Обика, даже не дослушав ее до конца, ринулся в Умуогвугву — деревню, где жил его зять. По пути он зашел за своим приятелем Офоэду, который не пропускал ни одной драки. Когда они подходили к Умуогвугву, Обика предупредил Офоэду, чтобы он не помогал колотить мужа Акуэке.
— Зачем же ты тогда позвал меня? — спросил тот разочарованно. — Чтобы я держал твою сумку?
— Может, и для тебя найдется работа. Если мужчины из Умуогвугву—храбрецы, за каких я их принимаю, они толпой полезут защищать своего собрата.
В доме Эзеулу никто не знал, куда отправился Обика, покуда он не вернулся перед полуднем вместе с Офоэду. На головах они тащили кровать, к которой был накрепко привязан муж Акуэке, избитый до полусмерти. Положив его под уквой, они запретили кому бы то ни было переносить его оттуда. Женщины и соседи упрашивали Обику пожалеть несчастного и показывали на свисающие с веток спелые плоды, большие, как глиняные сосуды для воды.
— Вот еще! Я нарочно его там оставил — пускай его, негодяя, раздавят!
Дело кончилось тем, что поднявшийся переполох заставил Эзеулу, удалившегося в ближайший кустарник, поторопиться домой. Увидя, что происходит, он горестно возопил, что Обика хочет навлечь беду и погибель на его дом, и велел ему освободить зятя.
В течение трех базарных недель Ибе едва мог подниматься с постели. На четвертой неделе его родичи явились к Эзеулу требовать удовлетворения. Когда все это случилось, почти все они работали на полях. Больше трех базарных недель они терпеливо ждали, чтобы кто-нибудь объяснил им, почему их родича избили и унесли из деревни.
— Что значит эта история с Ибе, которую нам довелось слышать? — спросили они.
Эзеулу постарался всячески успокоить их, выгораживая вместе с тем Обику, за которым не признавал сколько-нибудь серьезной вины. Он кликнул свою дочь Акуэке и велел ей встать возле него.
— Видели бы вы, на что она была похожа в тот день, когда вернулась домой! Неужели у вас в деревне принято такое обхождение с женами? Если таков ваш обычай, то прямо вам скажу, что со своей дочерью так обращаться я не позволю.
Мужчины из Умуогвугву согласились, что Ибе действительно давал волю рукам и что посему никто не может упрекнуть Обику, защитившего свою сестру.
— Ведь и мы о защите думаем, когда в молитвах наших просим Улу и предков приумножить наш род! — сказал их предводитель. — Конечно, много людей — много ртов, но если нас много, никто не посмеет чинить нам неприятности, и наши дочери смогут высоко держать голову в домах своих мужей. Так что мы не очень сильно виним Обику. Верно ли я говорю? — Его спутники ответили утвердительно, и он продолжал: — Мы не можем сказать, что твой сын поступил неправильно, заступившись за свою сестру. Однако одного мы никак не поймем: зачем надо было вытаскивать из дома и уносить из деревни взрослого мужчину, не мальчишку какого-нибудь? Ведь поступить так — это все равно что сказать: «Ты — пустое место, ничто, а родичи твои не могут за тебя заступиться». Вот чего мы не понимаем. Мы пришли не поучать тебя мудрости, а с просьбой просветить нас в нашей глупости, ибо свояк не ходит к свояку, чтобы учить его уму-разуму. Мы хотим, чтобы ты сказал нам: «Вы ошибаетесь; дело обстоит так-то и так-то». Мы удовлетворимся твоим объяснением и отправимся домой. Если впоследствии нам станут говорить: «Вашего родича избили и унесли», — мы будем знать, что ответить. Наш великий свойственник, я приветствую тебя.
Эзеулу употребил все свое искусство говорить, чтобы умиротворить свойственников. Домой они ушли в лучшем расположении духа. Но было не похоже, что они станут уговаривать Ибе, чтобы он поторопился явиться к Эзеулу с пальмовым вином и просить о возвращении к нему жены. Судя по всему, она надолго задержится в доме отца.
Поужинав, Обика пришел в хижину Эзеулу, где, помимо отца, были Эдого, Одаче и Нвафо. Как обычно, за всех братьев говорил Эдого.
— Завтра афо, — сказал он, — и мы пришли спросить, какая у тебя есть для нас работа.
Эзеулу на минуту задумался, как если бы этот вопрос застал его врасплох. Затем он спросил у Обики, много ли осталось работы на его новой усадьбе.
— Только амбар для жены, — ответил Обика. — Но с этим можно подождать. Все равно он будет стоять пустой, пока не наступит пора убирать кокоямс.
— Ни с чем ждать нельзя, — отрезал Эзеулу. — Новобрачная не должна приходить в недостроенный дом. Я знаю, что в нынешний век подобные вещи не беспокоят. Но покуда мы живы, мы будем и впредь указывать, как надлежит поступать правильно. Эдого, вместо того чтобы работать завтра на меня, будешь вместе с братьями и женщинами достраивать амбар. Если у Обики нет стыда, то у всех нас он есть.
— Отец, позволь мне сказать слово, — вымолвил Одаче.
— Я слушаю тебя.
Одаче откашлялся, словно не решаясь заговорить.
— Наверное, им запрещено помогать строить амбар для своих братьев, — брякнул Обика.
— Вечно ты мелешь глупости, — набросился на него Эдого. — Разве не работал Одаче так же усердно, как ты, строя усадьбу для тебя? Пожалуй, даже усерднее.
— Сцепились, как две ревнивые жены! — отрезал Эзеулу. — Я жду, что скажет Одаче.
— Мне поручили идти завтра в Окпери, чтобы доставить сюда имущество нашего нового учителя.
— Одаче!
— Отец!
— Слушай внимательно, что я тебе сейчас скажу. Когда, здороваясь, берутся за руки выше локтя, это уже не называется рукопожатием. Я сам отправил тебя к этим людям из дружеского расположения к тому белому, Уинтаботе. Он попросил меня послать одного из моих сыновей научиться обычаям его народа, и я исполнил его просьбу — послал тебя. Но, делая это, я вовсе не собирался освобождать тебя от обязанности работать у меня в хозяйстве. Ты слышишь меня? Пойди и скажи людям, поручившим тебе идти в Окпери, что я не разрешил. Скажи им, что завтра — тот день, когда мои сыновья и мои жены и жена моего сына работают на меня. Твои единоверцы должны знать обычай нашей страны; если же они не знают, ты обязан объяснить им. Ты понял меня?
— Понял.
— Иди и позови ко мне свою мать. По-моему, завтра ее очередь готовить.
Глава вторая
Эзеулу часто повторял, что умершие отцы Умуаро, глядя на мир из Ани-Ммо, должно быть, приходят в ужас от обычаев нового времени. Никогда раньше Умуаро не начало бы войну с Окпери при тех обстоятельствах, при которых оно пошло на эту войну ныне. Кто бы мог предположить, что умуарцы станут воевать, несмотря на глубокий раскол между ними? Кто бы мог подумать, что их не остановит предостережение жреца Улу — бога, который изначально соединил шесть деревень и сделал их тем, чем они являются? Но Умуаро возгордилось, много возомнило о своей мудрости и могуществе и уподобилось птичке нза, которая, наевшись и напившись до отвала, самонадеянно вызвала на единоборство своего собственного бога-покровителя. Умуарцы бросили вызов богу, положившему начало союзу их деревень. И — чего же еще они ожидали? — бог покарал их, задал им такую трепку, что будут помнить и сегодня, и завтра!
В далеком-далеком прошлом, когда еще не расплодились по всей земле ящерицы, шесть деревень — Умуачала, Умуннеора, Умуагу, Умуэзеани, Умуогвугву и Умуисиузо — жили порознь, отдельными общинами, и каждая из них поклонялась своему собственному божеству. В те времена наемные воины Абама не раз нападали на них в глухую полночь, поджигали их дома, уводили в рабство мужчин, женщин и детей. И так худо приходилось жителям шести деревень, что их вожди собрались, чтобы вместе искать путь к спасению. Они наняли самых могущественных колдунов, чтобы с их помощью создать общее божество. Это божество, сотворенное отцами шести деревень, было названо Улу. Половину жертвоприношений зарыли в том месте, которое стало базарной площадью Нкво, а другую половину бросили в ручей, получивший название Мили Улу. Затем шесть деревень приняли общее имя — Умуаро, а жрец Улу стал их верховным жрецом. С тех пор враги оставили их в покое. Как же мог этот народ не посчитаться с богом, основавшим Умуаро и защитившим его? В глазах Эзеулу это было знамением крушения мира.
В тот день пять лет назад, когда предводители Умуаро решили направить в Окпери посланца с куском белой глины, означающим мир, и молодым побегом пальмы, означающим войну, Эзеулу не смог отговорить их. Он прямо сказал умуарцам, что Улу не станет на их сторону в несправедливой войне.
— Когда наши предки впервые поселились в здешних местах, — сказал он им, — эта спорная земля принадлежала Окпери. Я это знаю, ибо так рассказывал мне отец. Окперийцы дали нам часть своей земли, чтобы мы могли жить на ней. И еще они дали нам своих богов — Удо и Огвугву. Но при этом они сказали нашим предкам — обратите внимание, — окперийцы сказали нашим отцам: «Мы даем вам нашего Удо и нашего Огвугву, но вы должны называть божества, которые мы вам даем, иначе: не Удо, а сын Удо, и не Огвугву, а сын Огвугву». Так я слышал эту историю из уст моего отца. Если вы хотите затеять драку с человеком из-за клина земли, который принадлежит ему, то я в этом деле не участник!
Но верх взял Нвака. Нвака имел высочайший в этих краях титул — Эру, по имени самого бога богатства. Во всех шести деревнях только три человека носили этот титул. Нвака был родом из богатой семьи, процветавшей из поколения в поколение, и жил в деревне, жители которой считали ее первой в Умуаро. Рассказывали, что, когда шесть деревень объединились, они предложили жречество Улу самой захудалой из них, дабы деревня верховного жреца не стала слишком могущественной.
— Умуаро квену! — рявкнул Нвака.
— Хем! — воскликнули в ответ умуарцы.
— Квену!
— Хем!
— Квезуену!
— Хем!
После громких приветствий воцарилась тишина, и Нвада заговорил почти тихим голосом.
— Мудрость подобна мешку из козьей шкуры: у каждого она своя. Таково и знание прошлого нашей земли. Эзеулу тут пересказал нам, что рассказывал ему о старых временах его отец. Всем нам известно, что отец никогда не лжет сыну. Но известно нам и то, что многие отцы не могут упомнить всех преданий старины. Если бы Эзеулу говорил о великом божестве Умуаро, которое он носит на себе и которое до него носили его предки, я бы с вниманием отнесся к его словам. Но он говорил о событиях более древних, чем само Умуаро. Я не побоюсь сказать, что ни Эзеулу, ни любой другой житель его деревни не вправе поучать нас, ссылаясь на эти события.
Собрание старейшин и ндичие — мужчин, носящих титул, — встретило его слова гулом голосов, где одобрительные возгласы все же преобладали над неодобрительными. Во время своей речи Нвака расхаживал взад и вперед; орлиное перо на его красной шапочке и бронзовый браслет на щиколотке красноречиво говорили о том, что это один из виднейших людей страны, человек, отмеченный милостью Эру, бога богатства.
— Мой отец рассказывал мне совсем другую историю. Он говорил мне, что окперийцы вели бродячую жизнь. Он называл мне три или четыре места их стоянки, где они жили некоторое время, а затем снимались и снова отправлялись дальше. Их прогоняли со своей земли Умуофия, Абаме и Анинта. Так что же, может, они заявят сегодня свои права и на эти земли? Стали бы они претендовать на наше угодье в ту пору, когда белый человек еще не перевернул нашу жизнь вверх дном? Старейшины и ндичие Умуаро, давайте разойдемся по домам, если у нас нет мужества воевать. Мы не будем первым племенем, отказавшимся от своих угодий или даже от своих усадеб, чтобы избежать войны. Но только не надо внушать себе и нашим детям, будто спорная земля принадлежала другому племени. Лучше прямо скажем им, что их отцы не пожелали воевать. И еще скажем им, что наши мужчины берут в жены дочерей окперийцев, а их мужчины женятся на наших дочерях и что там, где люди так перемешиваются, мужчины часто утрачивают желание сражаться. Умуаро квену!
— Хем!
— Квезуену!
— Хем!
— Приветствую вас всех!
Умуарцы разразились громкими, долго не смолкавшими кликами, по большей части одобрительными. Нвака свел на нет все впечатление от речи Эзеулу. Последним скользящим ударом стал намек на то, что мать верховного жреца была дочерью окперийца. Собравшиеся разбились на множество мелких групп: каждый делился своими соображениями с соседями. Кто-то из выступивших впоследствии заметил, что Эзеулу, наверное, забыл, кто рассказывал ему про спорное угодье — отец или мать. Один оратор за другим обращались к собранию с речами, из которых явствовало, что все шесть деревень поддерживают Нваку. Эзеулу не был единственным умуарцем, чья мать происходила из Окпери. Но никто из них не осмелился поддержать его. А один из таких, по имени Акукалия, у которого и всегда-то слова «убью, разорю» с языка не сходили, тут до того разошелся, что ему и поручили пойти в Окпери, на родину его матери, с куском белой глины и молодым побегом пальмы.
Последним, кто выступил в тот день, был старейший мужчина деревни, в которой жил Акукалия. Голос у старца был уже слабый, но свое приветствие собранию он выкрикнул так громко, что его услышали даже в самых дальних уголках базарной площади Нкво. Умуарцы ответили на его натужливое приветствие самым зычным «Хем!» за день. Затем оратор негромко сказал, что ему нужно теперь немного отдышаться, и те, кто услышал, рассмеялись.
— Я хочу обратиться к человеку, которого мы посылаем в Окпери. Немало времени прошло с тех пор, когда мы воевали в последний раз, и многие из вас, возможно, забыли обычай. Я не хочу сказать, что Акукалия нуждается в напоминании. Но я стар, а дело старика — напоминать. Если ящерица, живущая во дворе, станет поступать не так, как ее сородичи, ее примут за ящерицу, обитающую в поле. Слушая, как говорил Акукалия, я понял, что он в большом гневе. И то, что он гневается, вполне естественно. Но мы посылаем Акукалию на родину его матери не воевать. Мы посылаем тебя, Акукалия, предложить им выбор между войной и миром. Так ли я говорю, умуарцы? — Умуарцы уполномочили его продолжать. — Мы не хотим, чтобы окперийцы выбрали войну; войной сыт не будешь. Если они выберут мир, мы возрадуемся. Но что бы они ни говорили, ты не должен вступать с ними в спор. Твой долг — доставить нам их ответ. Все мы знаем, что ты человек отважный, но, пока ты будешь там, спрячь отвагу в свой мешок. Если молодые мужчины, которые пойдут вместе с тобой, заговорят слишком громко, ты должен будешь загладить их вину. Когда я был моложе, я хаживал с такими поручениями и очень хорошо знаю, каким искушениям подвергается посланец. Я приветствую вас.
Эзеулу, слушавший эти речи с горькой улыбкой, теперь вскочил на ноги, словно ему в зад впился черный муравей.
— Умуаро квену! — воскликнул он.
— Хем!
— Приветствую всех вас. — Эти слова были сказаны голосом разъяренной маски. — Когда в доме есть взрослый, козу, готовую окотиться, не оставят на привязи, говорили наши предки. Но что же мы видели здесь сегодня? Мы видели, как одни говорили так, а не иначе, боясь прослыть трусами. Другие высказывались так, а не иначе, потому что они жаждут войны. Давайте отбросим все эти соображения прочь. Если спорная земля действительно наша, Улу будет сражаться на нашей стороне. Если же нет, вы скоро узнаете! Я не стал бы говорить сегодня еще раз, если бы не увидел, что взрослые люди в доме не выполняют свой долг. Огбуэфи Эгонуонне, один из трех старейших мужчин в Умуаро, должен был бы напомнить нам, что наши предки не вели неправых войн. Но вместо этого он учит нашего посланца тому, как носить во рту вместе огонь и воду. Разве не знаем мы пословицу, что юноша, которого отец посылает украсть, не пробирается тайком, а вышибает дверь ногой? Чего ради печется Эгонуонне о мелочах, когда упускается из виду главное? Умуарцы хотят воевать. А раз так, то совсем неважно, каким тоном станет разговаривать Акукалия с родичами своей матери! Пусть хоть в лицо им плюнет. Услышав, что обвалился дом, мы не спрашиваем, обвалился ли и потолок. Приветствую вас всех.
На рассвете следующего дня Акукалия с двумя спутниками отправился в Окпери. В своем мешке из козьей шкуры он нес кусок белой глины и несколько желтых побегов, которые были срезаны с верхушки пальмы прежде, чем успели раскрыть листья на солнце. Кроме того, каждый мужчина нес мачете в ножнах.
Был день эке, и уже вскоре Акукалия со своими спутниками начали обгонять группы женщин из всех окрестных деревень, которые направлялись на базар Эке в Окпери, пользующийся широкой известностью. Большей частью это были женщины из Элумелу и Абаме, делающие лучшие глиняные горшки в округе. Каждая из них несла на голове длинную корзину, в которой громоздилось по пять-шесть больших сосудов для воды, обвязанных сетью веревок.
Обгоняя новые и новые компании торговок, умуарцы рассуждали о большой базарной площади Эке в Окпери, куда стекается народ со всех концов Игбо и Олу.
— Это все благодаря древнему колдовству, — пояснял Акукалия. — Родичи моей матери — великие колдуны, — в голосе его зазвучала гордость. — Поначалу ведь Эке был захудалый базарчик. Соседние базары отбивали у него всю торговлю. Тогда окперийцы создали в один прекрасный день могущественное божество и поручили свой базар его заботам. С того дня базар Эке все рос и рос, пока не стал самым большим базаром в здешних местах. Это божество по имени Нваньиэке — древняя старуха. Каждый базарный день эке, еще до первых петухов, она появляется на базаре с метлой в правой руке и пускается в пляс по обширной пустой площади. Машет туда-сюда своей метлой, словно подзывает к себе, ну и заманивает на базар народ со всех сторон. Поэтому-то до рассвета люди и не подходят к базарной площади: боятся увидеть старуху за колдовством.
— То же самое рассказывают о базаре Нкво на берегу большой реки в Умуру, — подхватил один из спутников Акукалии. — Колдовство оказало там такое сильное действие, что теперь этот базар торгует и не только по дням нкво.
— По части колдовства умурцам и тягаться нечего с родичами моей матери, — заметил Акукалия. — Их базар разросся потому, что белый человек продает там свои товары.
— А почему он продает там свои товары? — спросил другой спутник Акукалии. — Не потому ли, что они приманили его своим колдовством? Похоже, ихняя старуха заметает своим помелом на базар людей со всего света, даже из страны белых людей, где, как говорят, никогда не светит солнце.
— А правду рассказывают, что одна белая женщина в Умуру вышла из дому без белой шляпы и растаяла, как загустевшее пальмовое масло на солнце? — спросил первый мужчина.
— Я тоже об этом слышал, — ответил Акукалия. — Но о белом человеке рассказывают столько небылиц! Раньше говорили, что у него нет пальцев на ногах.
Поднималось солнце, когда путники проходили мимо спорного участка земли. Его много лет не обрабатывали, и он густо порос пыреем, уже пожухшим от зноя.
— Помню, мы ходили с отцом сюда, на это самое место, срезать траву для крыши, — сказал Акукалия. — Я просто удивляюсь, как могут родичи моей матери утверждать сегодня, что это их земля.
— А все белый человек виноват; это он говорит нам, словно старший двум дерущимся мальчишкам: «Нельзя драться, раз я тут». Ну и конечно, тот, кто поменьше да послабее, задирает нос и начинает пыжиться.
— Что верно, то верно, — согласился Акукалия. — Такого бы не могло случиться во времена моей молодости, а уж тем более во времена моего отца. Все здесь — он обвел рукой поле — мне очень хорошо знакомо. Вон в то эбеновое дерево однажды ударил гром; люди, срезавшие под ним траву, так и разлетелись во все стороны.
— Ты должен спросить их вот о чем, — заговорил тот из спутников Акукалии, который почти всю дорогу молчал. — Пусть они нам объяснят, почему, если эта земля действительно их, они позволяли нам ее обрабатывать и собирать с нее траву из поколения в поколение, покуда не явился белый человек и не влез в это дело.
— Нам не поручали задавать никаких вопросов, кроме одного, на который Умуаро хочет получить от них ответ, — сказал Акукалия. — И вот что, напоминаю вам еще раз: когда мы придем туда, держите язык за зубами и предоставьте говорить мне. С этими людьми очень трудно разговаривать, и моя мать не была исключением. Но я-то знаю все их повадки. Когда окпериец говорит «иди сюда», это значит «беги прочь во весь дух». Человек, не знакомый с их обычаями, может просидеть с ними от первых петухов до сумерек, толковать и есть вместе с ними, но так и не дойти до сути дела. Поэтому положитесь в переговорах на меня: когда умирает хитрец, хоронит его другой хитрец.
Трое посланцев вошли в Окпери в тот час, когда большинство его жителей заканчивали свою утреннюю еду. Они направились прямо к дому Удуэзуе, ближайшего родственника матери Акукалии. Может быть, неулыбчивые лица гостей кое-что сказали хозяину; может быть, приход посланцев из Умуаро не был для окперийцев такой уж неожиданностью. Как бы то ни было, Удуэзуе спросил о здоровье их близких.
— Живы-здоровы, — нетерпеливо ответил Акукалия. — У нас есть срочное поручение, которое мы должны немедленно передать правителям Окпери.
— Вот как? — сказал Удуэзуе. — А я все спрашиваю себя: что бы это могло заставить моего сына и его родичей спозаранку пуститься в столь дальний путь? Если бы моя сестра — твоя мать — была жива, я бы подумал, что с ней что-то случилось. — Он помолчал. — Вот оно, значит, что — важное поручение. У нас говорят: без причины жаба не поскачет среди бела дня. Я не хочу задерживать вас, раз вы пришли с поручением, но я должен предложить вам по дольке ореха кола. — Он приподнялся.
— Не утруждай себя. Может, мы вернемся к тебе, выполнив поручение. На голове у нас — тяжелая ноша, и покуда мы не сложим ее с себя, нам непонятно, что нам говорят.
— Я знаю, как это бывает. Тогда вот вам кусок белой глины. А орех кола пусть подождет до вашего возвращения.
Но даже от этого уклонились пришельцы: они отказались начертить мелом линии на полу. Этим все было сказано. Они отвергли знак доброжелательства между хозяином и гостем.
Удуэзуе удалился к себе во внутренний дворик и вскоре вернулся с мешком из козьей шкуры и мачете в ножнах.
— Я отведу вас к человеку, который выслушает то, что вам поручено передать, — сказал он.
Удуэзуе шел впереди, умуарцы молча следовали за ним. Они проталкивались через толпу базарного люда, которая росла прямо на глазах. Так как близился сезон посадочных работ, многие несли на продажу семенной ямс в длинных корзинах. Некоторые мужчины несли в таких же корзинах коз. Там и здесь можно было увидеть мужчин с курицей в руках; мужчина, несущий курицу, всегда нетвердо ступает по земле, особенно если он знавал в прошлом лучшие дни. Многие женщины громко разговаривали на ходу; те, что молчали, видимо, пришли издалека и уже успели наговориться дорогой. Акукалии казалось, что он узнаёт некоторых торговок с множеством глиняных сосудов на голове, которых они обогнали по пути.
Акукалия года три не был в стране своей матери и теперь испытывал странное чувство нежности к ней. Когда он впервые пришел сюда с матерью, совсем еще маленьким мальчишкой, он спросил, почему земля и песок здесь белые, а не красно-коричневые, как в Умуаро. «Потому, — сказала ему мать, — что в Окпери люди моются каждый день и ходят чистые, тогда как грязнули в Умуаро не выльют на себя ни капли воды за все четыре дня недели». Его мать была очень строга с ним и необычайно сварлива, но сейчас Акукалия был исполнен нежности даже к ней.
Удуэзуе привел трех своих посетителей к Отикпо, глашатаю Окпери. Они застали его в оби за подготовкой семенного ямса для базара. Он встал, чтобы приветствовать вошедших. Здороваясь, он назвал Удуэзуе по имени и упомянул его титул; Акукалию он назвал нвадиани, что значит «сын нашей дочери». Двум незнакомцам просто пожал руки. Отикпо был очень высок ростом и сухощав. Он все еще сохранял внешность знаменитого бегуна, каковым был в молодости.
Отикпо прошел во внутреннюю комнату и возвратился со скатанной циновкой; расстелив ее на земляном ложе, он предложил гостям сесть. Из внутреннего дворика вошла в оби маленькая девочка и стала звать отца.
— Иди отсюда, Огбанджи, — приказал он ей. — Разве ты не видишь, что ко мне пришли?
— Нвеке ударил меня.
— Я его потом выпорю. Пойди и скажи ему, что его ожидает порка.
— Отикпо, выйдем-ка — нам нужно кое о чем пошептаться, — сказал Удуэзуе.
Они ненадолго удалились, а когда вернулись, Отикпо предложил гостям орех кола в деревянной чаше. Акукалия поблагодарил его, но сказал, что на головах у него и его спутников лежит тяжелая ноша, которая не дает им ни есть, ни пить, покуда они не снимут с себя это бремя.
— Правда? — спросил Отикпо. — Можно ли сложить то бремя, о котором ты говоришь, передо мной и Удуэзуе или же для этого требуется созыв старейшин Окпери?
— Требуется созыв старейшин.
— Тогда вы пришли в неудачное время. Каждому в стране Игбо известно, что в свой базарный день эке окперийцы не занимаются никакими другими делами. Вы должны были бы прийти вчера или позавчера либо завтра или послезавтра. Нвадиани, — обратился он к Акукалии, — уж кто-кто, а ты должен был бы знать наши обычаи.
— Ваши обычаи не отличаются от обычаев других людей, — ответил Акукалия, — но наше поручение не могло ждать.
— Вот как? — Отикпо вышел из хижины, крикнул своего соседа Эбо и вернулся обратно. — Ваше поручение не могло ждать. Как же нам теперь поступить? По-моему, сегодня вам следует переночевать в Окпери, а завтра вы встретитесь со старейшинами.
Вошел Эбо и поздоровался со всеми присутствующими. Он удивился, увидав столько людей, и на какой-то момент растерялся. Затем он принялся пожимать руки всем подряд, однако, когда очередь дошла до Акукалии, тот отказался пожать ему руку.
— Садись, Эбо, — сказал Отикпо. — Акукалия пришел в Окпери с таким сообщением, что ему даже нельзя есть орех кола и обмениваться рукопожатиями. Он хочет повидаться со старейшинами, а я говорю ему, что сегодня это невозможно.
— Почему они выбрали именно сегодняшний день, чтобы явиться со своим сообщением? Разве там, откуда они пришли, нет базарных дней? Если ты позвал меня только ради этого, то я возвращаюсь домой: мне надо приготовиться к базару.
— Я уже говорил, наше сообщение не может ждать.
— Не слыхал я о таком сообщении, которое не могло бы подождать. Или, может, ты пришел сообщить нам, что великий бог Чукву собирается убрать ногу, которой он подпирает наш мир? Нет? Но тогда тебе следовало бы знать, что приход троих мужчин не повод для того, чтобы отменить базар Эке в Окпери. Прислушайся: даже сейчас слышен его голос, а ведь базарная площадь не заполнилась и наполовину. Когда она заполнится, его голос будет слышен в Умуде. И ты хочешь, чтобы такой большой базар замолк ради того, чтобы послушать твое сообщение? — Он сел, и минуту-другую царило молчание.
— Вот видишь, сын нашей дочери, до завтра мы никак не сможем собрать наших старейшин, — вымолвил Отикпо.
— Если бы к вам, отец моей матери, внезапно пришла война, как бы ты стал созывать своих соплеменников? Разве стал бы ты откладывать до завтра? Разве не ударил бы ты в иколо?
Эбо и Отикпо рассмеялись. Трое умуарцев переглянулись. На лице Акукалии появилось угрожающее выражение. Удуэзуе как уселся по приходе, так и сидел все в той же позе, упираясь подбородком в левую руку.
— У разных людей — разные обычаи, — сказал Отикпо, отсмеявшись. — В Окпери не принято бить в иколо, приветствуя приход на наш базар людей из других мест.
— Не хочешь ли ты сказать, отец моей матери, что мы для вас — все равно что базарные торговки? Я терпеливо сносил ваши оскорбления. Так позвольте напомнить вам, что вы имеете дело с Океке Акукалией из Умуаро.
— О-о-о, из Умуаро! — воскликнул Эбо, которого все еще жгла обида на то, что Акукалия отказался пожать ему руку. — Рад это слышать. Но здесь тебе не Умуаро. Это Окпери.
— Убирайся к себе домой, — взревел Акукалия, — не то я заставлю тебя есть дерьмо!
— Если ты привык орать, как оскопленный бык, погоди, покуда не вернешься к себе в Умуаро. Повторяю, это тебе не Умуаро, а Окпери.
Может быть, эти слова были сказаны нарочно, может быть, вырвались случайно. Но только Эбо сказал такое, чего говорить Акукалии никак не следовало: он страдал мужским бессилием и двух его жен тайно отдавали другим мужчинам, чтобы они рожали ему детей.
Завязалась жестокая драка. Эбо уступал Акукалии в силе, и тот вскоре разбил ему в кровь голову. Вне себя от боли и унижения Эбо бросился домой за мачете. Из всех соседних дворов высыпали женщины и дети, некоторые из них визжали от страха. Столпились прохожие.
То, что произошло дальше, было делом рук злого духа Эквенсу. Акукалия ринулся за Эбо, вбежал вслед за ним в оби, схватил его икенгу, стоявшего в домашнем святилище, выбежал вон и на глазах у онемевшей от ужаса толпы переломил его пополам.
Эбо последним узнал о гнусном святотатстве. Он боролся с Отикпо, пытавшимся отобрать у него мачете и предотвратить кровопролитие. Но когда собравшиеся стали свидетелями ужасного поступка Акукалии, они крикнули Отикпо, чтобы он отпустил Эбо. Вдвоем они одновременно вышли из хижины. Эбо бросился к Акукалии, но, увидев, что тот сделал, замер на месте. На один короткий миг ему показалось, что все это — дурной сон. Он протер глаза тыльной стороной ладони. Акукалия все так же стоял перед ним. Оба обломка его икенги валялись в пыли, там, куда швырнул их осквернитель святыни.
— Пойди-ка поближе, если ты называешь себя мужчиной. Да, я это сделал. Посмотрим, что можешь сделать ты.
Значит, это правда. И все-таки Эбо повернулся и пошел к себе в оби. Возле святилища он опустился на колени, чтобы рассмотреть все как следует. Да, там, где всегда стоял его икенга, сила его правой руки, теперь зияла пустота — голое, без слоя пыли место на деревянной полке.
— Нна до! Нна до! — зарыдал он, призывая на помощь умершего отца. Затем он встал и прошел в свою спальню. Там он пробыл некоторое время, пока Отикпо, подумавший, что Эбо может причинить себе вред, не ворвался к нему в комнату. Но было уже поздно. Эбо оттолкнул его и вышел с заряженным ружьем. В дверях он встал на колено и прицелился. Акукалия, увидев опасность, рванулся вперед. Пуля попала ему прямо в грудь, но он пробежал еще несколько шагов с занесенным над головой мачете, пока не рухнул у порога хижины Эбо, задев при падении лицом низкий скат тростниковой крыши.
Когда тело доставили домой, умуарцы были ошеломлены. Чтобы посланца Умуаро убили в чужом краю — такого еще не бывало. Но после того как прошло первое потрясение, они не могли не признать, что их родич совершил непростительный поступок.
— Давайте поставим себя на место того человека, которого он сделал покойником, сломав его икенгу, — рассуждали они. — Кто потерпел бы такое? Какими искупительными жертвоприношениями можно замолить допущенное святотатство? Как стал бы оправдываться потерпевший перед своими предками, если бы не мог сказать им: «Виновник заплатил за это головой». Никакое другое оправдание не было бы достаточным.
Тут бы умуарцам и забыть про эту историю, а вместе с ней и про весь земельный спор, потому что в дело, похоже, вмешался Эквенсу. Но их смущало одно маленькое обстоятельство. Маленькое-то оно маленькое, но вместе с тем и очень даже большое. Почему окперийцы сочли ниже своего достоинства направить в Умуаро посланца, который разъяснил бы, что так, мол, и так, случилось то-то и то-то? Все соглашались, что человек, убивший Акукалию, имел для этого веские основания. Принимали в расчет и то, что Акукалия был не только умуарцем, но и сыном дочери окперийца, а в свете этого происшедшее можно было понять так, что голова козла попала в мешок из козлиной шкуры. И все же, когда убит человек, нужно что-то сказать, дать какие-то объяснения. Раз окперийцы не снизошли до объяснений, это свидетельствовало о том, что теперь они презирают умуарцев. А мимо такого пройти никак нельзя. В ночь на пятый день после смерти Акукалии по всем шести деревням Умуаро прошли глашатаи.
Утром собрался сход; все были серьезны и торжественны. Почти каждый из выступавших говорил, что, хотя покойников винить не принято, следует все же признать, что их родич нанес окперийцу кровную обиду. Многие ораторы, особенно из числа людей постарше, призывали умуарцев не придавать этому событию значения. Но были и такие, которые прямо-таки рвали на себе в ярости волосы и скрежетали зубами. Они клялись, что скорее умрут, чем позволят кому бы то ни было пренебрежительно относиться к Умуаро. Их вождем, как и в прошлый раз, стал Нвака. Он, как всегда, говорил красноречиво и сумел разжечь гнев во многих сердцах.
Эзеулу взял слово последним. Он приветствовал умуарцев негромким, исполненным скорби голосом.
— Умуаро квену!
— Хем!
— Умуаро ободонеси квену!
— Хем!
— Квезуену!
— Хем!
— Дуда, в которую мы дудели, теперь сломана. Когда две базарные недели назад я говорил с вами с этого самого места, я привел одну пословицу. Я сказал: «Когда в доме есть кто-нибудь из взрослых, козу не оставят котиться на привязи». Я обращался тогда к Огбуэфи Эгонуонне; он был взрослым в нашем доме. Я сказал ему, что он должен был выступить против того, что замышлялось, а он вместо этого положил горящий уголь в ладонь ребенку и наказал ему нести уголь со всей осторожностью. Все мы видели эту осторожность. Не к одному Эгонуонне я обращался тогда, но и ко всем старейшинам, которые не сделали то, что должны были сделать, а сделали совсем другое. Они находились в доме, однако котившаяся коза мучилась на привязи.
Однажды жил на свете великий борец, который ни разу не коснулся спиной земли. Он ходил бороться из деревни в деревню, покуда не положил на обе лопатки всех мужчин на земле. Тогда он решил пойти в страну духов, чтобы и там стать первым борцом. Он шел и побеждал каждого духа, выходившего бороться с ним. Некоторые из них были о семи головах, некоторые о десяти, но он побивал их всех. Приятель, который всюду следовал за ним и игрой на флейте воспевал его подвиги, умолял его уйти подобру-поздорову, но тот и слышать об этом не хотел.
Вместо того чтобы внять мольбам друга и вернуться домой, он бросил духам дерзкий вызов: пусть выставят против него своего лучшего, самого сильного борца. И тогда они послали навстречу ему его личного бога-покровителя, маленького коренастого духа, который схватил его одной рукой и со всего размаху швырнул на каменистую землю.
Мужчины Умуаро, как вы думаете, для чего наши отцы рассказывали нам эту историю? Они рассказывали ее для того, чтобы внушить нам, что, как бы силен и велик ни был человек, он никогда не должен бросать вызов собственному чи. А как поступил наш родич? Он бросил вызов своему чи. Мы были его приятелем-флейтистом, но мы не умоляли его уйти прочь от смерти. И где же он теперь? Муха, которую некому предостеречь, следует за покойником в могилу. Довольно, однако, говорить об Акукалии; он ушел туда, куда указал ему его чи.
Но пусть знает раб, опускающий ближнего в неглубокую могилу, что его погребут так же, когда настанет его час. Сегодня Умуаро бросает вызов своему чи. Найдется ли во всем Умуаро такой мужчина или такая женщина, которые не знают о существовании Улу — бога, который может погубить человека в самый упоительный час его жизни? Кое-кто все еще толкует о войне с Окпери. Неужели они думают, что Улу станет воевать на стороне тех, кто не прав? Ныне все в мире тронуто порчей и все, что ни делается, делается шиворот-навыворот. Но Улу не подвержен порче. Если вы начнете войну, чтобы отомстить за убийство человека, который нагадил на голову отца своей матери, Улу не пойдет воевать вместе с вами: он не осквернит себя несправедливостью. Умуарцы, я приветствую вас.
Среди собравшихся начался разброд. Мнения умуарцев разделились. Многие окружили Эзеулу и говорили, что стоят на его стороне. Но были и другие, которые пошли за Нвакой. Поздно вечером в тот же день Нвака устроил еще одно сходбище — своих единомышленников — у себя во дворе, и они порешили, что дело будет улажено, если сложат головы трое-четверо окперийцев.
Нвака позаботился о том, чтобы на это сборище не попал ни один житель Умуачалы, деревни Эзеулу. Он подносил масляный светильник к лицу каждого пришедшего, чтобы хорошенько рассмотреть, кто это. Пятнадцать человек он отослал прочь.
Нвака начал с того, что призвал собравшихся умуарцев не допускать, чтобы ими руководил верховный жрец бога Улу.
— Разве когда-нибудь раньше умуарцы спрашивали разрешения у жреца Улу, прежде чем начать войну? — сказал он. — Мне отец ничего подобного не говорил. Служитель бога — не царь. Его дело — совершать обряды и жертвоприношения. Я долгие годы присматривался к Эзеулу. Этот человек — честолюбец. Он хочет быть царем, жрецом, прорицателем — всем. Говорят, таким же был и его отец. Но Умуаро дало ему понять, что народу игбо цари неведомы.
У бога Улу нет причины обижаться на нас. Он по-прежнему остается нашим покровителем, хотя мы больше и не боимся ночных набегов воинов Абама. Но лопни мои глаза, если я позволю его жрецу сделаться нашим властелином. Отец рассказывал мне много всего, но он не говорил, что Эзеулу — царь Умуаро. Кто он вообще такой? Разве для того, чтобы попасть к себе во двор, кто-нибудь из нас должен проходить через его ворота? Если бы умуарцы решили обзавестись царем, мы знаем, откуда бы он был родом. С каких это пор Умуачала стала главной среди шести деревень? Всем нам хорошо известно, что из-за соперничества друг с другом большие деревни сделали жрецом жителя самой захудалой деревушки. Мы будем воевать, чтобы отстоять нашу землю и отомстить окперийцам, облившим нас презрением. И не будем слушать никого, кто пытается запугать нас именем Улу. Если человек говорит «да», его чи тоже говорит «да». Все мы слышали, как поступили жители Анинты со своим богом, когда он перестал оправдывать их надежды. Разве не отнесли они его к границе своих владений и не сожгли там на глазах у соседей? Я приветствую вас.
Война продолжалась с одного дня афо до следующего. В первый день войны умуарцы убили двух окперийцев. Следующий день был нкво, так что боевых действий не велось. Зато в последующие два дня, эке и ойе, бои приобрели ожесточенный характер. Умуарцы убили четырех воинов Окпери, а окперийцы убили троих воинов Умуаро, причем одним из убитых был Окойе, брат Акукалии. А на следующий день, афо, войне был неожиданно положен конец. Белый человек, Уинтабота, привел в Умуаро солдат и прекратил войну. В Умуаро помнили и поныне с ужасом рассказывали историю о расправе, которую учинили эти солдаты в Абаме, и поэтому умуарцы без сопротивления сложили оружие. Хотя они и не получили еще полного удовлетворения, они могли теперь, не стыдясь, сказать, что отомстили за Акукалию и положили ему в изголовье троих убитых. А то, что война кончилась, было, пожалуй, даже к лучшему. Гибель Акукалии и его брата в ходе одной и той же распри доказывала, что это дело рук Эквенсу.
Белый человек не удовольствовался тем, что прекратил войну. Он собрал все ружья, какие были в Умуаро, и приказал солдатам публично сломать их, за исключением трех-четырех, которые он унес с собой. После этого он разобрал тяжбу между Умуаро и Окпери и присудил спорную землю окперийцам.
Глава третья
Капитан Т. К. Уинтерботтом вышел на веранду своего бунгало на вершине Правительственной горки полюбоваться буйством первого в году дождя. За последнюю пару месяцев жара все усиливалась и стала нестерпимой. Трава давно уже была выжжена солнцем, а листья наиболее выносливых деревьев приобрели красновато-бурые тона голой земли. Лишь по утрам зной слабел, давая передышку часа на два, но потом все вокруг превращалось в раскаленное пекло, и по голове и шее ручейками стекал пот. Особенно выводил из себя ручеек, щекотно струившийся за ухом, словно там все время ползала муха. Еще один краткий миг облегчения наступал на закате, когда веял прохладный ветерок. Однако этот коварный свежий ветерок представлял собой грозную опасность Африки: он соблазнял неосторожного европейца подставить его дуновению не покрытое одеждой тело и запечатлевал на нем поцелуй смерти.
Капитан Уинтерботтом не знал полноценного сна с того декабрьского дня, когда внезапно перестал дуть сухой, прохладный харматтан, а сейчас была уже середина февраля. Он побледнел и осунулся, а ноги его, несмотря на жару, часто зябли. Каждое утро после ванны (он предпочел бы принимать холодную ванну, но должен был, чтобы остаться в живых, принимать горячую, ибо Африка не щадит людей, делающих то, что хочется, а не то, что должно) он смотрелся в зеркало и видел, что его десны все больше белеют. Похоже, надвигался новый приступ лихорадки. По ночам приходилось забираться под противомоскитную сетку, отгораживавшую от всякого движения воздуха снаружи. Под ней было нестерпимо душно. Простыни намокали, голова образовывала в подушке влажное углубление. С вечера он ненадолго забывался беспокойным сном, а потом всю ночь лежал не смыкая глаз, ворочаясь с боку на бок, прислушиваясь к отдаленному бою барабанов. Интересно, что это, спрашивал он себя: то ли какие-то жуткие обряды совершаются в лесах под покровом ночи, то ли бьется сердце африканской тьмы? Однажды во время такого ночного бдения он вдруг с ужасом понял, что, где бы ни проводил он бессонную ночь в Нигерии, бой барабанов доносился все с тем же постоянством и с одинаково далекого расстояния. Может быть, это пульсировала кровь в его воспаленном жарой мозгу?
Пятнадцать лет назад африканский климат и дурное питание еще могли бы подействовать на Уинтерботтома столь угнетающе, чтобы внушить мысль об уходе с государственной службы в Нигерии. Но теперь он был закаленным старожилом, и, хотя климат по-прежнему делал его вялым и раздражительным, он ни за что не променял бы здешнюю трудную жизнь на европейский комфорт. Его твердая вера в благодетельную британскую миссию в Африке, как это ни странно, еще больше укрепилась в ходе Камерунской кампании 1916 года, когда он воевал с немцами. На войне он и получил звание капитана. В отличие от многих других колониальных чиновников, также принимавших участие в действиях в Камеруне, он продолжал носить свое военное звание и в мирное время.
Несмотря на то что первый дождь пришел с запозданием, начался он внезапно. Весь день, как обычно, жарило солнце, и мир, казалось, изнемог, опаленный его огненным дыханием. Птицы, щебетавшие поутру, примолкли. Душный воздух был неподвижен — лишь дрожало знойное марево. Деревья стояли поникшие. Но вот совершенно неожиданно поднялся сильный ветер, и небо потемнело. В воздух взметнулись тучи пыли и сухие листья. Раскачивались и гнулись под ветром кокосовые пальмы; они были похожи на бегущих великанов с развевающимися длинными волосами.
Слуга Уинтерботтома Джон метался по комнатам, закрывая двери и окна и подбирая с пола бумаги и фотографии. Резко и сухо прогремел среди сумятицы звуков гром. Мир, очнувшийся от забытья предшествовавших месяцев, снова наполнился жизнью, в воздухе повеяло запахом молодых листьев. Уинтерботтом, стоя у перил своей веранды, тоже ощущал себя заново родившимся. Он подставил лицо порывам ветра, норовившего запорошить глаза пылью, и в кои-то веки позавидовал туземным ребятишкам: они бегали нагишом и пели, приветствуя дождь, который вот-вот должен был хлынуть.
— Что они поют? — спросил он у Джона, выносившего теперь с веранды шезлонги.
— Они, дети, поют: дождик-дождик, приходи скорей.
Еще четыре малыша прибежали с той стороны, где были жилища слуг-туземцев, и присоединились к ребятне, резвившейся на лужайке перед домом Уинтерботтома; лужайка эта была единственным открытым местом, достаточно просторным для их игр.
— Это все твои, Джон? — В голосе Уинтерботтома была нотка зависти.
— Нет, сэр, — ответил Джон, поставив на пол шезлонг и показывая пальцем. — Мои — вон те двое, которые бегай, и этот желтый девочка. Другие двое — их отца повар. А вон там — ребенка брата садовника.
Приходилось кричать, чтобы перекрыть голосом шум ветра. Почти все небо теперь заволокли черные клубящиеся тучи, и только вдали, у самого горизонта, оставалась еще узкая светлая полоска. Молнии сердито и нетерпеливо прорезали черноту туч длинными стремительными зигзагами.
Пошел дождь с крупным, как галька, градом. Дети запели еще громче, когда по их телам забарабанили первые ледышки. Иные градины били довольно больно, но малыши лишь веселее хохотали. Возясь и толкаясь, они подбирали замерзшие капли и спешили отправить их, пока не растаяли, в рот.
Ливень продолжался с час и как-то сразу прекратился. Обмытые деревья позеленели, посвежевшая листва радостно трепетала. Уинтерботтом взглянул на часы — было почти шесть. Возбужденный зрелищем первого в году дождя, он забыл про чай с печеньем, который Джон подал ровно в пять; он принялся было жевать печенье, но, вспомнив, что пригласил к обеду Кларка, пошел на кухню посмотреть, как идут дела у повара.
Окружной центр Окпери был невелик. На Правительственной горке жило всего пятеро европейцев: капитан Уинтерботтом, мистер Кларк, Роберте, Уэйд и Райт. Капитан Уинтерботтом был окружным комиссаром. Британский государственный флаг, развевавшийся перед его бунгало, возвещал о том, что Уинтерботтом является в этом округе представителем короля. В День Империи он по-военному приветствовал маршировавших мимо него в полном составе школьников округа — один из редких случаев, когда он появлялся в белом мундире и при сабле. Мистер Кларк занимал должность помощника окружного комиссара. Это был новичок, присланный сюда всего месяц назад на место бедняги Джона Макмиллана, скончавшегося от коматозной малярии.
Остальные европейцы не являлись собственно чиновниками правительственного аппарата. Робертс, помощник старшего полицейского офицера, возглавлял местное полицейское отделение. Уэйд заведовал тюрьмой; он тоже был помощником старшего полицейского офицера. Райт же по-настоящему даже не являлся сотрудником окружного аппарата. Он служил по ведомству общественных работ и руководил теперь строительством новой дороги из Окпери в Умуаро. Капитан Уинтерботтом уже имел повод серьезно поговорить с ним о его поведении, особенно с туземными женщинами. Абсолютно необходимо, внушал он Райту, чтобы ни один европеец, живущий в Нигерии, и тем более в такой глуши, как Окпери, не ронял себя в глазах туземцев. В подобном оторванном от внешнего мира местечке окружной комиссар должен быть чем-то вроде школьного старосты, и капитан Уинтерботтом намеревался до конца выполнить свой долг. Если Райт в корне не изменит поведение, он, Уинтерботтом, не остановится перед тем, чтобы исключить его из клуба.
Клуб занимал помещение бывшей полковой столовой, оставленной армией после того, как дело умиротворения в этих краях завершилось и войска двинулись дальше. Это было небольшое деревянное бунгало, состоявшее из собственно столовой, прихожей и веранды. Теперь столовая служила баром и комнатой отдыха, а прихожая — библиотекой, где члены клуба просматривали газеты, приходившие с запозданием на два-три месяца, и читали телеграммы агентства Рейтер — по десятку слов дважды в неделю.
Тони Кларк уже оделся к обеду, хотя до обеда оставалось больше часа. Одеваться к обеду в жару было настоящей мукой, но от многих бывалых старожилов он слышал, что это совершенно необходимо. Они говорили, что эта процедура — своего рода тонизирующее средство, которое должен принимать каждый, кто хочет выжить в такой деморализующей стране. Сегодня-то одеваться было просто удовольствием: дождь принес приятную прохладу. Но бывали дни, когда Тони Кларк отклонял приглашение на обед в хороший дом, лишь бы только избежать пытки крахмальной сорочкой и галстуком. Сейчас он дочитывал последнюю главу книги Джорджа Аллена «Умиротворение первобытных племен Нижнего Нигера», которую дал ему капитан Уинтерботтом. Время от времени он поглядывал на свои золотые часы — отец преподнес их ему в подарок, когда он уезжал из дому, отправляясь на службу в Нигерию, или, как сказал бы Джордж Аллен, откликаясь на призыв родины. Он продержал у себя книгу больше двух недель и должен был закончить ее, чтобы вернуть сегодня вечером хозяину. В тропиках скорость чтения у него заметно снизилась. Да и сама книга была прескучная. Слишком уж самоуверенная, на его взгляд. Впрочем, заключительные строки он находил сейчас, пожалуй, даже волнующими. Называлась эта глава «Призыв родины».
«Для тех, кто мечтает жить в комфорте и мирно трудиться, Нигерия закрыта и будет закрыта до тех пор, пока ее земля, покрытая буйной растительностью, не будет хоть сколько-нибудь культивирована и пока там не будут созданы мало-мальски сносные санитарные условия. Но тех, кто ищет жизни, полной трудностей, кто умеет обращаться с людьми как с материалом, кто способен подвизаться на великом поприще, направлять ход событий, вершить исторические судьбы и прочно оседлать гребень волны эпохи, Нигерия встретит с распростертыми объятиями. Людям, трудами которых британец сделался законодателем, организатором, устроителем мира в Индии, эта молодая и древняя земля сулит великие возможности и благородное поле деятельности. Я знаю, мы найдем таких людей. Наши матери не удерживают нас нервной рукой, не пытаются привязать к домашнему очагу нашего детства, к радостям семейного круга, к бесцельным забавам обеспеченной жизни; нет, они — и в этом наша самая большая гордость! — бесстрашно, с высоко поднятой головой, хотя и со слезами на глазах, отправляют нас цивилизовывать отсталые расы. Конечно же, мы и есть те самые люди! Неужто норманн сражался с саксонцем на его земле ради торжества сторонника „Малой Англии“, которому чужды интересы Британской империи? Неужто ради него проливали кровь наши лучники в битвах при Креси и Пуатье, муштровал своих воинов Кромвель?
Неужто наши юноши читают про Дрейка и Фробишера, про Нельсона, Клайва и людей вроде Мунго Парка, чтобы стоять потом за конторкой? Неужто они изучают историю Карфагена, Греции и Рима, чтобы корпеть в бухгалтерии? Нет, нет, тысячу раз нет! Британская раса займет подобающее ей место, британская кровь скажет свое слово. Сыновья Альбиона один за другим будут покидать берега Мерсея, черпая силу в мужестве своих отцов и в великих делах своих предков, бросая вызов климату, идя навстречу опасности, умело используя обстоятельства в игре жизни».
— Неплохо сказано, — вымолвил мистер Кларк и опять посмотрел на часы.
До бунгало капитана Уинтерботтома было каких-нибудь две минуты ходьбы, так что времени оставалось более чем достаточно. Перед тем как приехать в Окпери, Кларк провел пару месяцев в центре провинции, при штаб-квартире, где его приобщали к здешним порядкам, и ему никогда не забыть тот день, когда он пришел на званый обед к его милости губернатору провинции. По какой-то странной причине он вообразил, что приглашен ровно к восьми, и явился в губернаторскую резиденцию с боем часов. Просторная гостиная была безлюдна; Кларк вознамерился выйти в сад перед домом и подождать там, но в этот момент появился лакей, предложивший ему сесть и чего-нибудь выпить. Он смущенно присел на краешек стула с бокалом хереса в руке и подумал, не улизнуть ли ему и сейчас под сень деревьев в саду, где он мог бы дождаться прихода остальных гостей. Но было поздно. Кто-то бегом спускался по лестнице, громко насвистывая. Кларк вскочил. Его милость удивленно смерил его взором, прежде чем подойти и поздороваться. Кларк представился и собрался было принести извинения, но хозяин лишил его такой возможности:
— Мне казалось, что обед назначен на восемь пятнадцать.
Туг вошел его адъютант. Заметив гостя, он принял озабоченный вид, встряхнул часы и поднес их к уху.
— Не волнуйтесь, Джон. Идите сюда и познакомьтесь с мистером Кларком, который явился немного раньше времени.
Затем его милость предоставил их обществу друг друга и снова поднялся наверх. В тот вечер он больше ни разу не обращался к Кларку. Через несколько минут начали собираться остальные гости. Однако все они были намного старше по возрасту и званию и не проявляли к бедняге Кларку никакого интереса. Двое из них пришли с женами; остальные, в том числе и хозяин, либо были холосты, либо благоразумно оставили жен дома, в Англии.
Самое худшее было еще впереди. Его милость пригласил гостей в столовую, и Кларк, не найдя на столе карточки со своим именем, так и остался стоять. Прочие гости не обращали на него внимания: как только его милость сел, все они расселись по своим местам. Прошла, как ему показалось, целая вечность, прежде чем адъютант заметил, что Кларк стоит, и послал слугу за стулом. Потом, подумав, он встал и уступил Кларку свое место.
Капитан Уинтерботтом потягивал бренди с имбирным элем, когда на пороге появился Тони Кларк.
— Слава богу, сегодня свежо и прохладно.
— Да, давно бы пора дождю пройти, — откликнулся капитан Уинтерботтом.
— Я раньше понятия не имел, как выглядит тропическая гроза. Надо думать, теперь жара спадет.
— Ну, не совсем так. Прохлада продержится два дня, не больше. Настоящий сезон дождей начнется только в мае или даже в июне. Садитесь же. Понравилась вам книга?
— Да, большое вам спасибо. Очень интересная вещь. Пожалуй, мистер Аллен чуть-чуть излишне догматичен. Можно даже сказать, немного узковат.
Вошел младший бой капитана Уинтерботтома, Бонифас, с серебряным подносом в руках.
— Что масса пить?
— Сам не знаю.
— Может, пробовать «старожила»?
— А что это такое?
— Бренди с имбирный эль.
— Отлично. Выпью «старожила». — Кларк впервые взглянул на младшего боя, одетого в накрахмаленный белый форменный костюм, и заметил, что тот удивительно красив.
Капитан Уинтерботтом, казалось, прочел его мысли:
— Прекрасный экземпляр, не правда ли? Служит у меня пятый год. Когда я взял его в услужение, это был совсем мальчонка, лет тринадцати, — они ведь никакого представления не имеют о годах. Он был совершенно неотесан.
— Вот вы говорите, что они не имеют представления о годах…
— В смене времен года они разбираются, я не это имею в виду. Но вы спросите туземца, сколько ему лет, и он даже не поймет, о чем речь.
Вернулся младший бой с напитком для Кларка.
— Большое спасибо, — поблагодарил тот, взяв стакан.
— Пожалуйста, сэр.
Мириады крылатых муравьев роились вокруг настольной лампы в дальнем углу комнаты. Многие, потеряв крылышки, ползали по полу. Кларк наблюдал за муравьями с живейшим интересом и спросил, не кусаются ли они.
— Нет, они вполне безобидны. Это дождь выгнал их из земли.
Некоторые муравьи ползали, сцепившись брюшками.
— Весьма любопытную оценку вы дали Аллену. «Немного узковат» — так, кажется, вы сказали?
— Такое у меня складывалось впечатление — временами. Например, он не допускает и мысли о том, что в туземных институтах может быть что-либо ценное. Из него бы, наверное, ревностный миссионер получился.
— Вы, я вижу, прогрессист. Когда вы проживете здесь столько, сколько прожил Аллен, и получше узнаете туземцев, вы, вероятно, сами откажетесь от некоторых ваших новомодных теорий. Интересно, что бы вы теперь говорили, если бы, как я, видели зарытого по шею в землю живого человека с куском поджаренного ямса на голове — приманкой для стервятников? Мы, англичане, — странные люди, все-то делаем половинчато. Посмотрите на французов. Эти не стыдятся приобщать отсталые расы, которые они взяли на попечение, к своей культуре. Их отношение к туземному правителю ясно и недвусмысленно. Они говорят ему: «Эта земля принадлежала тебе, потому что ты был достаточно силен, чтобы удержать ее. По той же причине она принадлежит теперь нам. Если ты недоволен, выходи и сразись с нами». А что делаем мы, англичане? Мы барахтаемся, хватаясь то за одно средство, то за другое, прямо противоположное. Мы не только обещаем царькам, сохранившимся от дикарских времен, что они и впредь будут сидеть на троне — вернее, на грязных звериных шкурах, — но еще и всячески стараемся насаждать вождей там, где их никогда раньше не было. Тошно становится от всего этого. — Он допил остаток своего бренди с элем и крикнул Бонифасу, чтобы тот принес новую порцию. — Если бы такая половинчатость во всем отличала лишь старых мастодонтов в Лагосе, еще куда ни шло, но когда я замечаю эту болезнь у молодых колониальных чиновников, у меня просто руки опускаются. А человека убежденного мы считаем, видите ли, узковатым.
Кларк поспешил заверить собеседника, что если он высказал опрометчивое суждение, то только по неведению и готов признать его ошибочным.
— Бонифас!
— Да, сэр.
— Принеси еще стаканчик мистеру Кларку.
— Право, мне уже, кажется, достаточно…
— Чепуха. Обед будет готов не раньше чем через час. Хотите выпить чего-нибудь другого? Виски? — Кларк скрепя сердце согласился еще на одну порцию бренди.
— Какая интересная коллекция огнестрельного оружия! — Кларк мучительно напрягался, подыскивая какую-нибудь новую тему для разговора. И вот, к счастью, он заметил эту коллекцию диковинных ружей, расставленных, словно военные трофеи, у низкого окна гостиной. — Это ружья туземцев? — Он случайно напал на благодатную тему.
Капитан Уинтерботтом весь преобразился.
— У этих ружей своя долгая и любопытная история. Окперийцы и их соседи умуарцы — лютые враги. Вернее, были врагами до моего появления на сцене. Между ними завязалась жестокая война из-за клочка земли. Эту кровавую распрю усугублял тот факт, что окперийцы радушно приняли миссионеров и представителей правительства, тогда как умуарцы продолжали пребывать в невежестве. Лишь последние лет пять положение в Умуаро начало меняться. Скажу без ложной скромности, что перемена эта произошла после того, как я собрал там и публично уничтожил все огнестрельное оружие, за исключением, разумеется, вот этой самой коллекции. Вы станете часто бывать в тех местах во время своих объездов. Если услышите разговоры об Отиджи-Эгбе, знайте, что это говорят обо мне. Отиджи-Эгбе означает Сокрушитель Ружей. Мне даже рассказывали, что все дети, рожденные в том году, образуют особую возрастную группу, получившую название «Сломанные ружья».
— Необыкновенно интересно. Как далеко отсюда та, другая деревня — Умуаро? — Кларк инстинктивно почувствовал, что чем более несведущим он будет казаться, тем лучше.
— О, милях в шести, не больше. Но для туземца это чужая страна. В отличие от некоторых более развитых племен Северной Нигерии и отчасти Западной Нигерии, народность ибо никогда не имела ничего похожего на централизованную власть. А наше начальство никак не может этого уразуметь.
— Вот оно что, понимаю.
— Эта война между Умуаро и Окпери началась довольно занятным образом. Я выяснил картину во всех подробностях… Бонифас! Вам не подлить, мистер Кларк? Нет? Вы должны больше пить, это помогает от малярии… Так вот; война эта началась из-за того, что в один прекрасный день житель Умуаро пришел в гости к своему другу окперийцу и после пары галлонов пальмового вина — они ведь способны выдуть невероятное количество этой дряни — умуарец, упившийся пальмовым вином своего приятеля, схватил его икенгу и переломил надвое. А икенга, надо вам сказать, — это самый главный идол мужчины народности ибо, олицетворение его предков, которым он ежедневно делает жертвоприношения. Когда мужчина умирает, его икенгу ломают на две части; одну половинку погребают вместе с ним, другую выбрасывают. Так что вы можете представить себе все значение того, что наделал наш друг-умуарец, разломав пополам этот фетиш хозяина дома. Он совершил наисквернейшее надругательство. Оскорбленный хозяин схватил ружье и уложил гостя наповал. И тогда между двумя деревнями вспыхнула самая настоящая война, продолжавшаяся до тех пор, покуда не вмешался я. Разобрав вопрос о праве собственности на спорный участок, который был косвенной причиной всей этой заварухи, я абсолютно точно установил, что земля принадлежит Окпери. Должен сказать, что все свидетели, дававшие мне показания — причем как с той, так и с другой стороны, — лжесвидетельствовали. Когда имеешь дело с туземцами, нельзя ни на минуту забывать, что они большие лгунишки, совсем как дети. Притом лгут они не просто для того, чтобы выпутаться из неприятностей. Иной раз они могут испортить себе все дело бесцельной ложью. И лишь один-единственный человек — он в Умуаро что-то вроде жреца и царя одновременно — свидетельствовал против своих родичей. Не знаю точно, чем это объяснялось, но, по-моему, он не смел нарушить какое-то грозное табу. Впрочем, мужчина этот — импозантная, впечатляющая фигура. Кожа у него очень светлая, почти красная. Среди ибо иногда встречаются люди с подобным цветом кожи. У меня есть на этот счет своя теория: в далеком прошлом народность ибо, по-видимому, ассимилировала какое-то небольшое племя не негроидного происхождения и с таким же цветом кожи, как у индейцев Америки. Ну, а теперь прошу к столу, — сказал Уинтерботтом, вставая.
Глава четвертая
За пять лет, прошедших с тех пор, как белый человек сломал ружья умуарцев, вражда между Эзеулу и Нвакой из Умуннеоры, все больше разгораясь, достигла той степени остроты, которую в Умуаро называют «убей и забери себе голову». Как и следовало ожидать, в эту распрю оказались втянутыми их односельчане, и вскоре в обеих деревнях уже рассказывались истории о том, как кто-то кого-то пытался отравить. После этого мало кто из жителей одной деревни отваживался притронуться к пальмовому вину или ореху кола, которые побывали в руках у обитателей другой.
Нвака прославился смелостью своих высказываний; язык у него и впрямь был как бритва. Однако в тот вечер, когда он, выступая у себя во дворе перед единомышленниками, почти пригрозил Улу, напомнив ему о судьбе другого божества, не оправдавшего ожиданий своего народа, многие испугались за него. Да, действительно, жители Анинты сожгли одного из своих богов и прогнали его жреца. Но отсюда вовсе не следовало, что Улу тоже потерпит, чтобы его запугивали и унижали. Надо думать, Нвака рассчитывал на поддержку бога—покровителя его деревни. Но ведь не так уж глупо говорят старики: человек может пользоваться покровительством Нгву, а все же погибнуть от руки Оджукву.
Однако Нвака не поплатился за свое безрассудство. Ни головная боль, ни резь в животе его не мучили, и он не стонал посреди ночи. Похоже, именно об этом пропел он на празднике Идемили в том году. У него была замечательная маска, в которой он появлялся по таким большим праздникам. Маска эта называлась Огаланья, что значит Владелец Богатств, и каждый раз в праздник Идемили на ило Умуннеоры толпами собирались жители всех деревень Умуаро и соседи умуарцев, чтобы посмотреть на эту великолепную маску, украшенную зеркальцами и богатыми многоцветными тканями.
В тот год Огаланья пропел речитативом монолог, полный хвастовства. Некоторые из слушателей, понимавшие язык духов предков, утверждали, что Нвака говорил о вызове, который он бросил богу Улу.
— Собравшийся народ, слушай и внимай моим словам. В Краю неведомого есть такое место, куда не отваживается заходить ни человек, ни дух, если правой рукой он не держится за друзей, а левой рукой — за родичей. Но я, Огаланья, злой пес, согревающий свое тело с головы, я не брал с собой ни друзей, ни родню и все же отправился туда.
Флейта назвала его Огаланья Аджо Ммо, и ей гулко вторил большой барабан.
— Когда я добрался до этого места, первый, с кем я подружился, оказался колдуном. Второй, с кем я подружился, оказался отравителем. А третий, с кем я подружился, был прокаженный. Я, Огаланья, грозный, могущественный и неустрашимый, подружился с прокаженным, от которого бежит даже отравитель!
Снова заговорили флейта и барабан. Огаланья, приплясывая, сделал несколько шагов вправо, затем несколько шагов влево, резко повернулся и разрезал воздух своим мачете:
— Я вернулся из тех краев. Минул афо, минул нкво, минул эке, минул ойе. Опять настал афо. Я прислушался к себе, но голова у меня не болела, живот у меня не болел, и к горлу не подступала тошнота. Так скажи мне, собравшийся народ, сильна ли рука человека, свершившего такое?
— Сильна, сильна его рука! — откликнулась толпа. — Сильна, сильна! — вторили флейта и барабан.
В течение пяти лет, минувших после этих событий, люди иной раз спрашивали себя, как может человек бросить вызов Улу и остаться в живых, да еще хвастаться. Конечно, лучше всего было представить дело так, что человек этот насмехался не над Улу — ведь он не назвал имени божества. Ну а если — над Улу? Что же придавало Нваке смелость? Ведь когда мы видим пташку, пляшущую посреди дороги, мы знаем, что танец ей выбивает барабанщик, сидящий за ближайшим кустом.
Барабанщиком и восхвалителем Нваки оказался не кто иной, как жрец Идемили, бога-покровителя Умуннеоры. Человек этот, Эзидемили, был большим другом Нваки и его наставником во всех делах. Это он вдохновлял Нваку и направлял его действия. Только об этом долго никто не догадывался. Почти все, что происходило в Умуаро, становилось известным Эзеулу. Он знал, что жрецы Идемили и Огвугву, Эру и Удо никогда не могли смириться с той второстепенной ролью, которая была отведена им после того, как их деревни объединились, создали Улу и поставили его над прежними божествами. Но он и мысли не допускал, что один из них зайдет так далеко, чтобы подбить своего соплеменника замахнуться на Улу. И только после случая со священным питоном у Эзеулу открылись глаза. Но это произошло позже.
Нвака и Эзидемили дружили смолоду. Их часто видели вместе. Матери рассказывали им, что они и родились почти в одно время: Нвака был на три дня моложе своего друга. Оба стали хорошими борцами. Зато внешне они разительно отличались один от другого. Нвака был высок и светлокож; Эзидемили — низок, с кожей чернее угля. Однако верховодил в этой дружбе Эзидемили, и Нвака ходил за ним, как коза на привязи. Впоследствии их жизненные пути разошлись, но Нвака по-прежнему спрашивал совета у своего друга, прежде чем принять какое-либо важное решение. И это вызывало недоумение, потому что Нвака стал большим человеком и великим оратором, которого друзья называли Повелителем Слов.
Как бы то ни было, но из-за своей дружбы с Эзидемили Нвака мало-помалу сделался смертельным врагом Эзеулу. Эзидемили добился этого разными способами, и в частности путем постоянного напоминания о том, что во времена, когда еще не существовало Улу, подлинными вожаками каждой деревни были люди с высокими титулами, такие как Нвака.
Однажды, когда оба друга сидели в оби Эзидемили, попивая пальмовое вино и обсуждая дела Умуаро, разговор их, как это часто бывало, перешел на Эзеулу.
— Задавались ли, интересно, когда-нибудь вопросом, почему голову жреца Улу после его смерти отделяют от тела и подвешивают в святилище? — внезапно спросил Эзидемили.
Получилось так, словно вопрос этот из поколения в поколение ждал, чтобы его задали, и теперь как бы сам вырвался наружу. Нвака не знал, как на него ответить. Ему было известно, что, когда умирал жрец Улу или жрец Идемили, его голову отделяли от тела и помещали в святилище. Но никто никогда не говорил ему, почему так делается.
— Чего не знаю, того не знаю, — признался он.
— Так я скажу тебе, что и сам Эзеулу не знает.
Нвака допил вино из своего рога и дважды ударил им об пол. Он догадывался, что сейчас услышит нечто весьма занятное, но не хотел показаться слишком нетерпеливым и снова наполнил свой рог.
— Это интересная история, и, по-моему, я никому ее еще не рассказывал. Я слышал ее из уст прежнего жреца Идемили незадолго до его смерти. — Эзидемили помолчал и отпил из своего рога. — Это пальмовое вино разбавлено водой. Каждому мальчишке в Умуаро известно, что Улу был создан нашими предками в давние времена. Но Идемили существовал извечно. Знаешь ты, что значит «Идемили»?
Нвака слегка мотнул головой, чтобы не пролить вино из поднесенного к губам рога.
— Идемили значит Водяной Столб. Подобно тому, как вон тот столб поддерживает крышу в этом доме, Идемили поддерживает в небе тучу, чтобы она не упала наземь. Место Идемили на небе — вот почему я, его жрец, не могу садиться на голую землю.
Нвака утвердительно кивнул. Каждому мальчишке в Умуаро было известно, что Эзидемили не садится на голую землю.
— Поэтому-то, когда умирает жрец Идемили, его не хоронят в земле: ведь земля и небо — вещи разные. Но с какой стати и жреца Улу хоронят таким же образом? Улу не в ссоре с землей; создавая его, наши предки не запретили его жрецу прикасаться к земле. Однако первый жрец Улу, подобно нынешнему, был человеком завистливым; вот он сам и попросил своих родственников похоронить его так, как хоронят жреца Идемили. В следующий раз, когда нынешний жрец Улу начнет рассуждать о том, чего не знает, спроси-ка его про это.
Нвака восхищенно закивал головой и щелкнул пальцами.
Место, где христиане построили свой храм, находилось неподалеку от усадьбы Эзеулу. Он сидел у себя в оби, думая о предстоящем празднике Тыквенных листьев, когда ход его размышлений нарушил звон колокола: бом, бом, бом, бом, бом. Мысли его перенеслись от праздника к новой религии. Он не знал, что о ней и думать. Поначалу он, видя, что белый человек пришел как завоеватель и обладает огромным могуществом, счел необходимым, чтобы некоторые из его соплеменников изучили обряды поклонения божеству белых. Вот почему он согласился послать своего собственного сына, Одаче, учиться обрядам новой религии. Кроме того, он хотел, чтобы его сын обучился мудрости белого человека, ибо, судя по его собственному впечатлению об Уинтаботе и по тем историям, которые рассказывали о его сородичах, белый человек чрезвычайно мудр.
Однако теперь Эзеулу начал опасаться новой религии, которая уподоблялась прокаженному. Позволь тому пожать тебе руку, и он полезет обниматься. Эзеулу уже однажды строго говорил с сыном, который день ото дня становился все чуднее. Пожалуй, пора поговорить с ним еще раз. Ну а если бы, как это предсказывали многие оракулы, белый человек стал полным хозяином их земли и властителем над ними? В таком случае было бы разумно иметь в его стане члена собственной семьи. В этот момент из внутреннего дворика вышел Одаче в белой рубашке и в набедренной повязке из ткани для полотенец — эти вещи ему выдали в школе. Вслед за ним вышел Нвафо, громко восхищавшийся его рубашкой. Одаче поздоровался с отцом и направился в сторону миссии, потому что было воскресное утро. Колокол продолжал звонить, печально и монотонно.
Нвафо вернулся в оби и спросил отца, знает ли он, что говорит колокол. Эзеулу покачал головой.
— Он говорит: «Оставьте ваш ямс, оставьте ваш кокоямс и идите в церковь». Так мне Одаче сказал.
— Ммм, — задумчиво протянул Эзеулу. — Он говорит им, чтобы они оставили свой ямс и свой кокоямс, да? Значит, это песнь разрушения.
Их разговор был прерван громкими, тревожными возгласами из внутреннего дворика, и Нвафо выбежал посмотреть, что там творится. Голоса звучали все громче, и Эзеулу, который обычно не проявлял никакого интереса к крикам женщин, начал прислушиваться. Прибежал обратно Нвафо.
— Сундучок Одаче движется! — выпалил он, задыхаясь от возбуждения. Суматоха во дворе усиливалась, и, как обычно, в общем хоре голосов выделялся громкий голос дочери Эзеулу Акуэке.
— Как это понять: «Сундучок Одаче движется»? — спросил Эзеулу, поднимаясь с нарочитой медлительностью, чтобы не обнаруживать своего любопытства.
— Он движется по полу!
— Чего только не услышишь в наше время.
Эзеулу вышел во внутренний дворик через дверь в задней части оби. Нвафо, обогнав его, подбежал к группе переполошившихся женщин возле хижины его матери. Говорили главным образом Акуэке и Матефи. Мать Нвафо, Угойе, похоже, утратила дар речи. Время от времени она, потерев руки друг о друга, обращала их к небу.
Едва увидев Эзеулу, Акуэке затараторила:
— Отец, отец, иди-ка сюда и посмотри на то, что мы видим собственными глазами. Не иначе как эта новая религия…
— Придержи язык, — перебил ее Эзеулу, который не хотел, чтобы кто бы то ни было, а уж тем более его собственная дочь, выражал сомнение в мудрости его решения отдать одного из своих сыновей в новую веру.
Деревянный сундучок был вынесен из спальни Одаче и Нвафо и поставлен в центральной комнате хижины их матери, где обычно коротали время днем и готовили пищу.
Сундучок, единственная вещь такого рода в усадьбе Эзеулу, запирался на замок. Подобные сундучки имелись только у людей, ходивших в церковь, — их изготовлял для прихожан плотник, состоявший при миссии, и они высоко ценились в Умуаро. Сундучок Одаче в общем-то с места не сдвигался, но, похоже, внутри него находилось что-то, пытавшееся вырваться на свободу. Эзеулу стоял перед сундучком и думал, как ему поступить. То неизвестное, что сидело внутри, стало рваться все более яростно, и сундучок по-настоящему задвигался. Эзеулу подождал, пока оно немного успокоится, поднял сундучок и понес его наружу. Женщины и дети бросились врассыпную.
— Доброе там колдовство или злое, я все равно загляну сейчас внутрь, — проговорил он, неся сундучок перед собою на вытянутых руках, словно некое щедрое жертвоприношение. Со двора он вышел не через свое оби, а через дверь в окружающей усадьбу стене из красной глины. За ним шел его второй сын, Обика, который только что явился. По пятам за Обикой шел Нвафо, а женщины и малыши опасливо следовали за ними на почтительном расстоянии. Эзеулу оглянулся и попросил Обику принести ему мачете. Он вынес сундучок за пределы своей усадьбы и поставил его у обочины дорожки. Оглянувшись назад, он увидел Нвафо, женщин и ребятню.
— А ну-ка, все обратно домой! Любопытной мартышке достается пуля в лоб.
Они попятились, но не вернулись во двор, а столпились у входа в оби. Обика передал мачете отцу; тот немного подумал, — отложил мачете и послал Обику за копьем, которым пользуются при уборке ямса. Сундучок по-прежнему содрогался от яростных толчков изнутри. На какой-то короткий миг Эзеулу поколебался: не будет ли самым разумным оставить сундучок здесь до прихода его хозяина? Но что бы это означало? Что он, Эзеулу, боится той неведомой силы, которую его сын запер в сундучке. Такое о жреце Улу рассказывать никогда не должны.
Он взял у Обики копье и просунул острие в щель под крышкой. Обика уговаривал его оставить копье, но отец и слышать об этом не хотел.
— Отойди-ка в сторону, — сказал он. — Видишь, как бесится? Может, ты думаешь, что там дерутся два петуха?
Он стиснул зубы и налег на копье, стараясь отодрать крышку от сундучка. Крышка не поддавалась, и старый жрец весь облился потом, прежде чем ему удалось сломать запор. То, что они увидели, способно было ошеломить всякого человека. Эзеулу остолбенел. Женщины и дети, наблюдавшие издалека, подбежали ближе. Шедший мимо сосед Эзеулу Аноси зашел посмотреть, что происходит, и скоро вокруг собралась большая толпа. В сундучке с отломанной крышкой лежал в изнеможении королевский питон.
— Сохрани нас великий бог, — проговорил Аноси.
— Какое ужасное святотатство! — воскликнула Акуэке.
— Если это колдовство, пусть оно потеряет свою силу, — вымолвила Матефи.
Эзеулу выпустил из рук копье.
— Где Одаче? — спросил он. Никто не отвечал. — Я спрашиваю, где Одаче? — Голос его был страшен.
Нвафо сказал, что Одаче ушел в церковь. Священный питон теперь поднял голову над краем сундучка и начал выползать, величественно и неторопливо.
— Сегодня я убью этого щенка своими собственными руками, — сказал Эзеулу, поднимая мачете, которое сперва принес Обика.
— Не дай великий бог свершиться такому, — пробормотал Аноси.
— Я сказал свое слово.
Зарыдала мать Одаче, вслед за ней заголосили и другие женщины. Эзеулу медленно пошел с мачете в руке к себе в оби. Королевский питон уполз в кустарник.
— Что толку плакать? — обратился Аноси к Угойе. — Лучше пошла бы поискала сына да предупредила его, чтобы не возвращался сегодня домой!
— Верно, Угойе, — подхватила Матефи. — Отошли его к своим родичам. Еще повезло, что питон не издох.
— Вам и вправду повезло, — пробормотал под нос Аноси, продолжая свой путь в Умуннеору, куда он направлялся купить у приятеля семенного ямса. — Я всегда говорил, что эта новая религия до добра не доведет.
По дороге он останавливал каждого встречного и рассказывал, что натворил сын Эзеулу. Еще до полудня эта история достигла ушей Эзидемили, бог которого, Идемили, был покровителем королевского питона.
Пять лет прошло с тех пор, как Эзеулу обещал белому человеку послать в церковь одного из своих сыновей. Но выполнил он свое обещание лишь два года назад. Ему хотелось удостовериться в том, что белый человек пришел не на короткий срок, погостить, а для того, чтобы выстроить себе дом и жить в нем.
Поначалу Одаче не хотел идти в церковь. Но Эзеулу позвал его к себе в оби и поговорил с ним, как мужчина со своим лучшим другом, и мальчик вышел от него с гордостью в сердце. Никогда раньше он не слышал, чтобы его отец разговаривал с кем-нибудь так доверительно, на равных.
— Мир меняется, — сказал ему отец. — Мне это не по душе. Но я уподобляюсь птице энеке-нти-оба. Когда друзья спрашивали ее, почему она все время в воздухе, она отвечала: «Люди сегодня научились стрелять без промаха, а я научилась летать без отдыха». Я хочу, чтобы один из моих сыновей присоединился к христианам и стал бы у них моими глазами. Если все это — пустое, ты вернешься. Но если в их вере что-то есть, ты принесешь домой мою долю. Жизнь подобна пляшущей маске: если хочешь разглядеть ее как следует, не стой на одном месте. Мой дух говорит мне, что те, кто не подружится с белым человеком сегодня, завтра станут твердить: «Если бы мы только знали!»
Угойе, мать Одаче, была недовольна тем, что ее сына собираются принести в жертву белому человеку. Она пыталась отговорить мужа, но тот только сердился на нее:
— Какое тебе дело до того, как я поступаю со своими сыновьями? Вот ты говоришь, что не хочешь, чтобы Одаче следовал диковинным обычаям. Но разве ты не знаешь, что в доме великого человека должны быть люди, придерживающиеся всевозможных диковинных обычаев? Там должны быть хорошие люди и дурные; честные работники и воры; примирители и разорители. Это и отличает оби великого человека. В подобном доме, какую музыку ни выбивай на барабане, всегда найдется танцор, который сумеет сплясать под нее.
Если после разговора с отцом Одаче и не до конца поборол в себе нежелание обучаться новой религии, оно полностью прошло, как только он начал ходить в церковь. Он обнаружил, что схватывает всё на лету, и уже мечтал научиться говорить на языке белого человека так же свободно, как говорил их учитель, мистер Молокву, с мистером Холтом, когда тот посетил их церковь. Но еще более сильное впечатление произвел на Одаче другой человек — миссионер из Вест-Индии по имени Блэкетт. Говорили, что знаний у этого черного еще больше, чем у белого человека. Одаче считал: если ему удастся узнать одну десятую часть того, что знал Блэкетт, он станет в Умуаро большим человеком.
Пятнадцатилетний Одаче делал успехи в учебе и пользовался любовью учителя и прихожан. Он был моложе большинства других новообращенных. Учитель, мистер Молокву, возлагал на него большие надежды и собирался уже крестить его, когда вдруг был переведен в Окпери. Новый учитель был родом из дельты Нигера. Языком белого человека он владел как своим собственным. Звали его Джон Гудкантри.
Мистер Гудкантри рассказывал новообращенным умуарцам о первых христианах дельты Нигера, которые боролись с дурными обычаями своих соплеменников, разрушали святилища и убивали священных игуан. Он поведал им о своем сородиче Джошуа Харте, принявшем мученический конец в Бонни.
— Раз мы христиане, мы должны быть готовы умереть за веру — говорил он. — Вы должны быть готовы к тому чтобы убить питона, подобно тому как речные жители убивали игуану. Вы же называете его отцом родным. Ведь питон не что иное, как змея; он и есть тот змей, который ввел в грех нашу прародительницу Еву. Тот, кто боится убить питона, пусть не считает себя христианином.
Первым среди умуарцев убил и съел питона Джосайя Маду из Умуату. Однако история эта не получила огласки за пределами узкого кружка христиан, большинство из которых, впрочем, отказалось последовать его примеру. Оппозицию возглавил Мозес Уначукву, первый и самый знаменитый новообращенный в Умуаро.
Уначукву был плотником, единственным в этих краях. Он обучился плотничеству у белых миссионеров, создавших при миссии в Ониче школу по обучению ремеслам. В молодости его мобилизовали и заставили носить поклажу для солдат, которых послали уничтожить Абаме в отместку за убийство белого человека. То, что Уначукву увидел во время этой карательной экспедиции, убедило его в могуществе белого человека. Вот почему, когда его отпустили домой, он отправился не обратно в Умуаро, а в Оничу, где поступил в услужение к плотнику-миссионеру Дж. П. Харгривсу. После более чем десятилетнего пребывания в чужих краях Уначукву вернулся в Умуаро вместе с группой миссионеров, которые добились успеха — после двух неудачных попыток, предпринятых в прошлом, — в насаждении новой веры среди его соплеменников. Уначукву полагал, что своим успехом эта третья миссионерская кампания обязана прежде всего ему. В своем пребывании в Ониче Мозес усматривал параллель пребыванию ветхозаветного Моисея в Египте.
Будучи единственным плотником на всю округу, Мозес Уначукву один, почти без посторонней помощи, построил в Умуаро новую церковь. Ныне он являлся не только чтецом из мирян, но и церковным старостой при пасторе. А поскольку в Умуаро пастора еще не было — его заменял наставник по катехизису, — титул этот имел лишь почетный характер. Но все же титул показывал, каким уважением пользуется Мозес Уначукву среди прихожан новой церкви. Прежний наставник по катехизису, мистер Молокву, во всем советовался с ним. Мистер Гудкантри, напротив, с самого начала пытался игнорировать его. Но Мозес был не из тех, кто легко позволит себя игнорировать.
Кампания мистера Гудкантри против священного питона дала Мозесу первую благоприятную возможность открыто поставить под сомнение эрудицию наставника. При этом он опирался не только на Библию, но и — что было довольно странно в устах новообращенного — на мифы Умуаро. Слова его обладали большой убедительностью, потому что, будучи родом из деревни жреца Идемили, он, как видно, лучше других знал, что такое питон. С другой стороны, его обширные познания в Библии и пребывание в Ониче, откуда распространилась новая религия, придавали ему большую уверенность в себе. Он прямо заявил новому учителю, что ни Библия, ни катехизис не призывают новообращенных убивать питона — существо, исполненное дурных предзнаменований.
— Разве зря обрушил Господь на его голову проклятие? — вопросил он и затем без какого-либо перехода углубился в предания Умуаро. — Сегодня в Умуаро шесть деревень, но так было не всегда. Наши отцы рассказывают нам, что раньше их было семь и седьмая носила название Умуама. — Некоторые из прихожан согласно закивали головами. Мистер Гудкантри слушал с терпеливым и презрительным выражением на лице. — И вот однажды шестеро братьев из Умуамы убили питона и попросили одного из них, Ивеку, сварить им ямсовую похлебку с мясом питона. Каждый принес Ивеке по клубню ямса и по миске воды. Когда он приготовил ямсовую похлебку один за другим стали приходить его братья. Каждый брал по клубню ямса. Затем они принялись наполнять до краев свои миски похлебкой. Но тут-то и вышла осечка: похлебки хватило только на четверых.
Слушатели Мозеса Уначуквы улыбались, один только мистер Гудкантри словно окаменел. Одаче знал эту историю в детстве, но совсем забыл ее и теперь слушал, с улыбкой вспоминая забытое.
— Братья заспорили и передрались. Вскоре в драку ввязались все жители Умуамы. Дрались они не на живот, а на смерть и почти полностью перебили друг друга. Немногие уцелевшие бежали из своей деревни, переправились через большую реку в страну Олу и рассеялись по ней. Жители остальных шести деревень, видя, что произошло в Умуаме, пошли к прорицателю узнать причину этого бедствия, и тот сказал им, что бог Идемили велит, чтобы королевский питон был животным неприкосновенным, вот это божество и покарало Умуаму. С того самого дня шесть деревень постановили, что отныне убивать питонов в Умуаро запрещено и что убийство питона будет приравниваться к убийству родича.
В заключение Мозес по пальцам пересчитал деревни и племена, где тоже наложен запрет на убийство питона. Затем заговорил мистер Гудкантри.
— Истории, подобные той, что ты рассказал, неприлично слышать в храме Божием. Но я позволил тебе продолжать, чтобы все могли убедиться в ее глупости. — По церкви прокатился приглушенный ропот, который мог означать как одобрение, так и несогласие. — Ответить тебе я предоставлю твоим же соплеменникам. — Мистер Гудкантри обвел глазами немногочисленную группу прихожан, но никто не спешил брать слово. — Неужели ни один из вас не может высказаться во славу Божию?
Одаче, который до сих пор был, скорее, на стороне Уначукву, ощутил внезапное озарение. Он поднял руку и тут же захотел снова опустить ее. Но мистер Гудкантри уже заметил его жест.
— Да?
— Неверно, что Библия не призывает нас убивать змею. Разве не велел Бог Адаму растоптать того змея, который ввел в грех его жену? — Многие прихожане похлопали ему.
— Ты слышал, Мозес?
Мозес встал, чтобы ответить, но мистер Гудкантри не собирался предоставлять ему другую такую возможность.
— Ты называешь себя первым христианином в Умуаро, ты причащаешься Святых Даров, и все же всякий раз, когда ты раскрываешь рот, с языка у тебя сходят одни только языческие мерзости. Сегодня ребенок, у которого материнское молоко на губах не обсохло, учил тебя понимать Священное Писание. Не свершилось ли здесь по слову Господа нашего, сказавшего, что первые станут последними, а последние первыми? Ни единое слово Христово не отменится до скончания мира! — Он повернулся к Одаче. — Когда придет время крестить тебя, ты будешь наречен Петром: «…на сем камне Я создам Церковь Мою».
Часть присутствующих снова захлопала. Мозес тотчас же вскочил на ноги.
— Неужто ты принимаешь меня за человека, которого можно засунуть к себе в мешок и унести с собой? — вопросил он. — Я был у самых истоков этой новой религии и своими собственными глазами видел тех белых людей, которые принесли ее сюда. Вот почему я без обиняков скажу тебе сейчас: меня не собьет с пути истины тот посторонний, который вздумает причитать на похоронах громче родни покойного. Ты не первый учитель, которого я вижу в своей жизни, и не второй, и не третий. Если ты умен, то займешься тем делом, ради которого тебя послали сюда, и оставишь в покое питона. Можешь говорить, что это я тебе посоветовал. Ведь никто из нас не жаловался тебе на то, что питон преградил ему путь, когда он шел в церковь. Если ты хочешь делать здесь свое дело, ты прислушаешься к моим словам, если же ты желаешь уподобиться ящерице, расстроившей похороны собственной матери, то можешь и впредь вести себя так, как сейчас. — Обернувшись к Одаче, он продолжал: — Пускай тебя нарекут Петром, или Павлом, или Варнавой — меня это мало заботит. И мне не о чем говорить с мальчишкой, которому впору собирать для матери кокосовые орехи. Но раз уж и ты тоже стал нашим учителем, я буду ждать того дня, когда ты наберешься храбрости убить у нас в Умуаро питона. На словах трус куда как смел, а когда доходит дело до драки, он пускается наутек.
В этот-то момент и принял Одаче свое решение. В хижине его матери, на верхней части стены, под крышей, почти постоянно жили два питона, большой и маленький. Они не причиняли никакого вреда и вылавливали крыс; один только раз их заподозрили в том, что они спугнули наседку с яиц и поглотали яйца. Одаче решил размозжить одному из них голову ударом палки. Он сделает это тайком и так осторожно, что, когда питон наконец издохнет, люди подумают, будто он издох сам по себе.
Прошло шесть дней, прежде чем Одаче улучил удобный момент, и за это время пыл отваги в его сердце несколько поостыл. Он остановил свой выбор на питоне поменьше. При помощи палки он столкнул его со стены, но не мог заставить себя размозжить ему голову. Вдруг ему послышалось, что кто-то идет, и он заторопился. С быстротой молнии подхватил он питона, как это не раз делал у него на глазах их сосед Аноси, и отнес его к себе в спальню. Тут Одаче осенила новая поразительная идея. Он открыл сундучок, который смастерил для него Мозес, вынул из него рубашку и полотенце и посадил туда питона. У него словно камень с души свалился. Питон задохнется, а он, погубив животное, не будет виновен в его убийстве. В раздвоенности своей теперешней жизни он счел этот поступок весьма удачным компромиссом.
Эдого, старший сын Эзеулу, в тот день рано ушел из дому: он должен был закончить вырезывание маски для нового духа предков. Всего пять дней оставалось до праздника Тыквенных листьев, когда этот дух должен был, как ожидалось, вернуться из глубин земли и появиться перед людьми в виде маски. Te, кто станет сопровождать духа, строили большие планы в связи с его приходом; они выучили свой танец и теперь беспокоились насчет маски, которую вырезывал для них Эдого. В Умуаро имелись и другие резчики, помимо Эдого, причем среди них были мастера и получше его. Но за ним закрепилась репутация человека, который делает работу в срок, в отличие, скажем, от Обиако, искусного резчика, который брался за инструмент только при виде приближающихся заказчиков. Будь это любой другой вид резьбы, Эдого уже давно бы закончил работу, так как занимался бы ею каждую свободную минуту. Но вырезывание маски — дело особое; он не мог трудиться над маской дома, на глазах у непосвященных — женщин и детей; для такой работы необходимо уединиться в доме духов, построенном специально для этого в дальнем углу базарной площади Нкво. Никто из тех, кто не был посвящен в тайну масок, не осмеливался приближаться к этой хижине, обращенной входом к лесу, в противоположную от базара сторону. Когда по определенным дням к хижине звали женщин, чтобы они отскребли ее внешние стены из красной глины и заново раскрасили их белыми, зелеными, желтыми и черными узорами, рядом всегда были мужчины, охранявшие вход.
Внутри хижины было темно, но через короткое время глаза привыкли к полумраку. Эдого положил на пол заготовку для работы — кусок белого дерева окве — и снял с плеча свой мешок из козьей шкуры, в котором лежали инструменты. Помимо того, что хижина духов была нужна для соблюдения тайны, сама ее атмосфера, как это всегда ощущал Эдого, помогала вырезыванию масок. Со всех сторон его окружали тут старые маски и прочие принадлежности духов предков; некоторые из них были вырезаны, когда еще не было на свете его отца. Они-то и вызывали в душе особый настрой, придававший силу и ловкость его пальцам. Большинство масок принадлежало свирепым, воинственным духам с рогами и большими, как пальцы, зубами. Всего лишь четыре маски принадлежали духам-девам — они отличались изящной красотой. Эдого с улыбкой вспомнил, что сказала ему Нваньинма после того, как он женился. Это была вдова, с которой он водил дружбу в свои холостяцкие дни. Ревнуя к более молодой сопернице, Нваньинма сказала ему, что только у одной женщины с годами не обвисают груди — у духа-девы.
Эдого уселся на полу у входа, где было больше света, и принялся за работу. Время от времени до него доносились голоса людей, переходящих базарную площадь по пути из одной деревни Умуаро в другую. Но как только резьба захватила его целиком, он перестал их слышать.
Из дерева уже начали выступать черты маски, когда Эдого внезапно прервал работу и, прислушиваясь, повернул голову на звук голосов, нарушивших его сосредоточенность. Голос одного из говорящих был ему очень знаком; ну конечно же, это их сосед Аноси! Эдого напряг слух, затем встал и подошел к задней стене, ближайшей к центру базарной площади. Теперь ему было слышно каждое слово. Аноси, похоже, разговаривал с двумя-тремя другими мужчинами, которых он только что повстречал.
— Да-да, я сам там был и видел всё собственными глазами, — уверял он. — Я бы нипочем не поверил, если бы мне это кто-нибудь рассказал. Я видел, как был открыт сундук, а внутри лежал питон!
— Не повторяй эти выдумки, — произнес один из собеседников. — Быть такого не может!
— Мне каждый это говорит: «Быть такого не может!» Но я-то видел это собственными глазами. Вот пойдите-ка сейчас в Умуачалу и сами увидите: вся деревня бурлит.
— То, что этот Эзеулу хочет навлечь на Умуаро, брюхато и кормит грудью в одно и то же время.
— Много чего я слыхал, но о таком мерзком святотатстве слышу впервые!
К моменту прихода Эдого домой его отец был все еще крайне раздражен, только теперь он злился не столько на Одаче, сколько на всех этих двуличных соседей и прохожих, чьи сочувственные речи плохо скрывали насмешку, таившуюся у них в сердцах. А если бы даже их слова были искренни, Эзеулу все равно бы не потерпел, чтобы его жалели. Поначалу он сдерживал свой гнев. Но эта последняя ватага женщин, явившихся проведать его жен и державшихся как плакальщицы на похоронах, привела его в ярость. С внутреннего дворика неслись их причитания: «Э-у-у! Что нам делать с нынешними детьми?» Эзеулу стремительно вышел во внутренний дворик и велел им убираться вон:
— Если я увижу хоть одну из вас здесь, когда снова приду сюда, она узнает, каким я бываю в гневе!
— Что плохого в том, что мы пришли утешить женщину?
— Говорю вам, убирайтесь сейчас же! Женщины поспешили прочь со двора со словами:
— Прости нас, это наша ошибка.
Таким образом, Эзеулу был вне себя от гнева, когда к нему явился Эдого со своим рассказом о том, что он услышал на базарной площади Нкво. Едва тот кончил, как отец резко спросил:
— Ну и что же ты сделал, услышав это?
— А что я должен был сделать? — Отцовский тон удивил и немного задел Эдого.
— Вы слышите его? — спросил Эзеулу, ни к кому не обращаясь. — И это мой первенец! При тебе говорят, что твой отец совершил мерзкое святотатство, и ты еще спрашиваешь у меня, как ты должен был поступить! Когда бы я был таким же молодым, как ты, я бы знал, как поступить. Уж я бы не стал отсиживаться в доме духов; я бы вышел наружу и проломил череп человеку, сказавшему это.
Эдого теперь не на шутку разобиделся, но постарался сдержать себя.
— Когда ты был таким же молодым, как я, твой отец не посылал одного из своих сыновей поклоняться богу белого человека. — Он ушел к себе в хижину горько сожалея, что прервал работу над маской и пошел узнать, что там стряслось дома, а в результате напоролся на оскорбление.
«Я порицаю Обику за вспыльчивый характер, — подумал Эзеулу, — но насколько же лучше его пылкий нрав, чем этот холодный пепел!» Он откинул голову назад, прислонился затылком к стене и заскрежетал зубами.
Это был для верховного жреца день огорчений — один из тех дней, в которые он, наверное, просыпался на левом боку. Как будто и без того мало ему было сегодня неприятностей, под вечер к нему явился молодой посланец из Умуннеоры. Ввиду вражды, существующей между его деревней и Умуннеорой, Эзеулу не предложил гостю ореха кола: ведь если бы у того разболелся впоследствии живот, он приписал бы это действию съеденного у Эзеулу ореха. Посланец не стал ходить вокруг да около.
— Меня послал Эзидемили.
— Правда? Как он поживает?
— Хорошо, — ответил посланец. — Но вместе с тем и плохо.
— Не понимаю тебя. — Эзеулу держался теперь очень настороженно. — Если тебе велено что-то передать, выкладывай скорей, потому что мне недосуг выслушивать всякого мальчишку, который учится говорить загадками.
Юноша проглотил обиду.
— Эзидемили хочет знать, что ты собираешься предпринять по поводу святотатства, совершенного в твоем доме.
— Что? Что такое? — спросил верховный жрец, обеими руками сдерживая вскипающий гнев.
— Должен ли я повторить это еще раз?
— Да.
— Хорошо. Эзидемили хочет знать, каким образом ты намерен очистить свой дом после святотатства, совершенного твоим сыном.
— Иди и скажи Эзидемили, чтобы он поел дерьма. Ты слышал меня? Так и передай Эзидемили: Эзеулу говорит, чтобы ты пошел и набил себе рот дерьмом. Что до тебя, юноша, то ты можешь убираться без опаски, потому что мир, увы, изменился. Если бы он был таким, как прежде, я бы на всю жизнь оставил тебе память о дне, когда ты сунул голову в пасть леопарду. — Посланец открыл было рот, но Эзеулу остановил его: — Если тебе не надоела жизнь, послушайся моего совета и не говори здесь больше ни слова. — Эзеулу угрожающе поднялся во весь свой рост; молодой человек решил последовать его совету и направился к выходу.
Глава пятая
Капитан Т. К. Уинтерботтом с раздражением и некоторым презрением взирал на лежащий перед ним циркуляр. Сей документ исходил от губернатора провинции и был спущен ему через резидента и старшего окружного комиссара, причем каждый из этих двоих присовокупил к нему свои собственные замечания, прежде чем отправить вниз по инстанциям. Особенно возмутил капитана Уинтерботтома тон записки старшего окружного комиссара. Фактически это был выговор Уинтерботтому за его «противодействие», как изволил выразиться автор записки, в деле назначения верховных вождей. Если бы эту записку написал кто-нибудь другой, капитан Уинтерботтом, пожалуй, не чувствовал бы себя так сильно уязвленным, но Уоткинсон был на три года моложе и обошел его по службе.
— Любого дурака могут продвинуть по службе, — всегда повторял Уинтерботтом самому себе и своим помощникам, — если он ничего не делает и только пробует да пытается. У тех из нас, кто занимается делом, не остается времени на пробы и попытки.
Он раскурил трубку и принялся вышагивать по своему просторному кабинету. В кабинете, построенном по его собственному проекту, было много света и воздуха. Расхаживая взад и вперед, он впервые обратил внимание на пение арестантов, раздававшееся, впрочем, уже давно. Арестанты косили траву перед его домом. Поразительно, какая высокая трава вымахала после двух хороших ливней. Он подошел к окну и выглянул наружу. Один из арестантов отбивал такт, колотя чем-то — кажется, камнем — по пустой бутылке, и запевал; другие хором подхватывали, мерно, в ритм взмахивая косами. Капитан Уинтерботтом вынул изо рта трубку, сложил ладони рупором и крикнул:
— Эй, там, замолчите!
Косцы как один подняли головы, увидали, кто им кричит, и прекратили пение. Теперь их косы поднимались и опускались вразнобой. Тогда тюремный надзиратель, стоявший поодаль в тени мангового дерева, решил убрать своих поднадзорных от греха подальше куда-нибудь в другое место, где они не будут мешать окружному комиссару. И он повел их нестройной колонной по два на противоположную сторону Правительственной горки. На всех арестантах были грязно-белые рубахи и такие же круглые шапочки. Двое несли на головах какую-то поклажу, а запевала не расставался со своей бутылкой и камнем. Как только они разобрались на новом месте, он запел, и косы заходили в такт его песне.
Раз я кошу и косишь ты.
Как смеешь обзывать меня?
Вернувшись к своему письменному столу, капитан Уинтерботтом перечитал циркуляр губернатора провинции:
«Цель этого моего обращения состоит в разъяснении всем комиссарам, работающим с племенами, у которых нет традиционных правителей, насущной необходимости безотлагательного создания эффективной системы „косвенного управления“, основанной на туземных институтах.
Для многих колониальных стран управление туземцами означает правление белых. Как всем вам известно, правительство Его Величества считает такую политику ошибочной. Вместо прямого управления через посредство административного начальства можно применить альтернативный метод: попытаться очистить туземную систему правления от присущих ей злоупотреблений и попробовать строить более высокую цивилизацию на туземном человеческом материале, имеющем здоровые корни и твердую опору в сердцах, умах и мыслях народа, — и тогда мы сможем с большей легкостью созидать, формировать и развивать эту цивилизацию в соответствии с современными представлениями и высшими принципами. Таким путем мы будем постоянно привлекать на свою сторону подлинную силу народного духа, вместо того чтобы до основания уничтожать все туземное и пытаться строить заново на пустом месте. Мы не должны разрушать африканскую атмосферу, африканское сознание, все основы африканской расы…»
— Слова, слова, слова. Цивилизация, африканское сознание, африканская атмосфера… А приходилось когда-нибудь его чести спасать человека, которого по шею закопали в землю, а на голову положили кусок жареного ямса, чтобы приманить стервятников?
Он снова начал мерить шагами кабинет. Почему же никто не сказал болвану губернатору, что вся эта дурацкая затея глупа и бессмысленна? Он знает почему. Все они боятся, как бы их не обошли чином или орденом Британской империи.
Вошел мистер Кларк сказать, что он отправляется в свою первую поездку по округу. Капитан Уинтерботтом, едва взглянув на него, буркнул:
— Счастливого пути, — и махнул рукой, показывая, что не задерживает его. Но едва тот повернулся, как капитан подозвал его: — Когда будете в Умуаро, побольше разузнайте — конечно, очень осторожно — насчет Райта и его новой дороги. Мне рассказывали о нем разные некрасивые истории — побои хлыстом и всякое такое. Не предрешая вопроса, скажу, что Райт, по-моему, способен на всё: и на забавы с туземными женщинами, и на порку их мужей… Ну ладно, через неделю увидимся. Будьте осторожны. Помните: ни капли сырой воды. Счастливого пути.
Когда капитан Уинтерботтом вернулся после этого короткого перерыва к циркуляру губернатора провинции, гнев его поостыл. Теперь он чувствовал себя усталым и смирившимся. Великая трагедия британской колониальной администрации состоит в том, что непрактичные мечтатели в штаб-квартирах постоянно берут верх над опытными работниками на местах, которые изучили африканцев и говорят дело.
Три года назад они, не посчитавшись с мнением капитана Уинтерботтома, которому было лучше знать, настояли на том, чтобы он назначил вождя для управления Окпери. После долгих переговоров он остановил свой выбор на некоем Джеймсе Икеди, смышленом малом, который одним из первых в этих краях получил образование в миссионерской школе. Но что из этого вышло? Не прошло и трех месяцев после того, как этому человеку был вручен приказ о назначении на должность, и до капитана Уинтерботтома начали доходить слухи о творимом им произволе. Он учредил незаконное судилище и содержал частную тюрьму. Он брал себе любую приглянувшуюся ему женщину, не выплачивая предусмотренного обычаем выкупа за невесту. Капитан Уинтерботтом тщательно разобрался во всем этом деле и раскрыл много других скандальных злоупотреблений. Он решил на полгода отстранить вождя от управления и, соответственно, аннулировал свой приказ о назначении. Но три месяца спустя старший резидент, только что вернувшийся из отпуска и почерпнувший сведения об этой истории из вторых рук, потребовал восстановить мерзавца в должности. Ну и как только тот снова оказался у власти, он создал широкую систему организованного вымогательства.
В ту пору осуществлялась большая программа дорожного и канализационного строительства, разработанная после недавней эпидемии оспы. Вождь Джеймс Икеди стакнулся со смотрителем дорог — пьяницей и отъявленным жуликом, прозванным туземцами Разорителем Усадеб. Планы проведения дорог и сточных канав, разработанные заблаговременно и утвержденные лично им, капитаном Уинтерботтомом, предусматривали сохранение, по мере возможности, в неприкосновенности жилищ населения. Но этот смотритель стал ходить по дворам и шантажировать деревенских жителей: он говорил, что, если они не дадут ему денег, новая дорога пройдет прямо через середину их усадьбы. Когда некоторые из них сообщили об этом своему вождю, тот отвечал, что ничего не может поделать: смотритель выполняет распоряжения белого человека, а если у кого нет денег, пусть займет у соседа или продаст своих коз либо ямс. Смотритель получал свою мзду и переходил на следующую усадьбу, выбрав ту, что побогаче. Чтобы убедить жителей деревни, что он не шутит, он действительно сровнял с землей усадьбы троих из них, замешкавшихся с выплатой дани, хотя по плану ни одна дорога и ни один водосток не пролегали ближе чем в полумиле от их домов. Не приходится говорить, что значительная доля этих незаконных поборов перепала вождю Икеди.
Размышляя над этим случаем, капитан Уинтерботтом мог еще найти какие-то оправдания для смотрителя. Ведь он был из другого племени, по понятиям туземцев — чужак, иностранец. Но какие можно найти оправдания для человека, который был для своих соплеменников братом по крови и вождем? Капитан Уинтерботтом мог объяснить это лишь одним: той особенной жестокостью, которая присуща только Африке. Вот эту-то прирожденную жестокость в психике туземца и не могут никак понять идеалисты-европейцы!
Вождь Икеди был, конечно, большой ловкач, и, когда капитан Уинтерботтом приступил к расследованию этой, уже второй, скандальной истории, оказалось, что изобличить хапугу нет никакой возможности — тот замел все следы. Главный зверь на сей раз ускользнул от него; впрочем, капитан Уинтерботтом нисколько не сомневался: эта добыча от него не уйдет. Что касается смотрителя, то его он приговорил к полутора годам каторжных работ.
У капитана Уинтерботтома не было ни тени сомнения в том, что вождь Икеди остался таким же продажным деспотом, как прежде, но только научился более ловко мошенничать. Последним его номером было подбить своих сородичей сделать его оби, то есть царем, так что теперь пройдоху титулуют его величеством Икеди Первым, оби окперийским. И это у народа, никогда не знавшего царей! Вот они, плоды британского косвенного управления народом ибо: повылезла, словно грибы после дождя, дюжина новоявленных царьков там, где их раньше не было и в помине.
Отложив дальнейшее изучение циркуляра губернатора провинции до завтра, капитан Уинтерботтом рассудил, что он, в общем-то, бессилен воспрепятствовать этой глупой тенденции. Отстаивание собственного мнения и так уже стоило ему карьеры; практически все чиновники, начавшие службу в Нигерии одновременно с ним, занимали теперь посты резидентов, а он не был даже старшим окружным комиссаром. В общем-то, он готов был наплевать на карьеру, но в этом вопросе о косвенном управлении, пожалуй, ему больше не имеет смысла лезть на рожон, раз уж люди, которые еще вчера выступали вместе с ним против косвенного управления, сегодня сменили свои взгляды на противоположные и выговаривают ему за то, что он не внедряет его в практику. Теперь ему официально приказано найти вождя, и задача его ясно определена. Но только он не повторит прежней ошибки и не станет искать другого наглеца, получившего образование в миссионерской школе. Что касается Умуаро, то практически он уже сделал свой выбор. Он назначит вождем того величественного жреца-идолопоклонника, который единственный среди свидетелей, дававших ему показания при разборе земельной тяжбы между Умуаро и Окпери, говорил правду. Конечно, если тот еще жив. Капитан Уинтерботтом вспомнил, что раз-другой видел его во время своих служебных поездок в Умуаро. Но это было года два назад, не меньше.