Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Послесловие
Судьба Стивенсона
Слишком хорошо у нас знают автора и героя этой книги, чтобы ее требовалось пояснять. Но книга эта продолжает полемику, смысл которой, может быть, и не всем известен.
Спор о Стивенсоне начался вместе с нашим веком, и с тех пор многое, даже если не решено, то, по крайней мере, исчерпало себя. Когда-то страсти кипели вокруг «темных мест» его биографии, а ныне, за давностью лет, когда кровно заинтересованных участников битвы нет в живых, это уже не имеет значения. Но, обостренные временем, возникли новые осложнения, на знакомом портрете выступили неведомые черты. «Нет, вы не знаете Стивенсона, если судите о нем по «Острову сокровищ», – вот как теперь рассуждают критики.
Послушать насчет этого Олдингтона интересно хотя бы потому, что ему довелось наблюдать Стивенсониану целиком. От первых схваток, которые были скорее публичным скандалом, до новейших интерпретаций – всему Олдингтон был живым свидетелем. Он ведь и о самом Стивенсоне пишет на правах современника.
Встретиться со Стивенсоном Олдингтон не мог, они как бы разминулись – Олдингтон только родился, Стивенсон как раз умер, но эпоху Олдингтон застал.
«Если вы беретесь за биографию другого человека, – вспоминает слова Стивенсона Олдингтон, – то пусть немного, но должны быть на него похожи». Взявшись писать о Стивенсоне, действительно, в силу известного сходства между ним и собой, Олдингтон не имел в виду совпадения личные. Не следует, читая «Стивенсон», понимать «Олдингтон»: для этого у автора достаточно такта и самокритики, и вообще своей маской «Портрет бунтаря» он делать не собирался. Похожи они именно потому, что на них печать одного и того же времени, хотя сам Олдингтон не сразу осознал, в какой степени принадлежит он стивенсоновской эпохе.
Некогда, сводя счеты века с веком, Олдингтон в романе «Смерть героя» на первой же странице «уколол» Стивенсона. Вместе со всеми воззрениями «старого, доброго времени» ему после окопов первой мировой войны бунтарство Стивенсона казалось игрушечным. Однако время шло, сдвигая уходящие эпохи одна к другой все ближе, соединяя в представлении новых поколений прежние разрывы. За гранью второй мировой войны и сам Олдингтон сделался неким анахронизмом, очутившись со Стивенсоном по одну сторону перевала от века к веку. Тогда он и написал «Портрет бунтаря». «Если вы беретесь за биографию другого человека…».
За плечами у Олдингтона был уже весь его путь, и Стивенсон с годами «повзрослел». Тот Стивенсон, чья отвага и бодрость в глазах молодого Олдингтона выглядели мальчишеством, раскрылся как крупный и к тому же «современный» писатель.
Книга Олдингтона кажется сухопутной, моря в ней мало, а ведь редкое издание Стивенсона обходится без парусов и волн на обложке. Но, известно, на сцене – замок, лес и озеро, а стоит зайти за кулисы, там доски да веревки. И это так: все пираты, пиастры, «Пятнадцать человек на сундук мертвеца» и схватки на абордаж – только слова и бумага. Стивенсон нас морочит, откровенно морочит «приключениями».
– Приводи к ветру, друг сердечный!
Я изо всей силы налег на руль.
Многие ли понимают, что это в самом деле значит? А как выглядит румпель? И что такое шпигаты? «Мы оба потеряли равновесие и покатились, почти обнявшись, к шпигатам»… Надо бы спросить, но не успеваешь, потому что – «Мертвец в красном колпаке покатился туда же». И шпигаты остаются шпигатами, нам не до разъяснений. «Я с такой силой ударился головой о ногу боцмана, что у меня зубы лязгнули. Но, несмотря на ушиб, мне первому удалось вскочить. А на боцмана навалился мертвец».
Как-то Тургенев, разбирая попавшую к нему рукопись, встретил в ней описание утопленника: «и слеза сочится, и глаза выпучены, и пух нежный на губах». «Но, – указал Тургенев, – ведь если лицо утопленника одутловато, то тот, кто видит его, не заметит ни слезы, ни пуха».
Иными словами, ничего не вышло у автора, хоть описательных усилий и средств потрачено много.
А вот что делает Стивенсон: «Когда вода успокоилась, я увидел его. Он лежал скорчившись на чистом светлом песке в тени судна Две рыбки проплыли над телом. Иногда из-за колебания воды казалось, что он шевелится и пытается встать».
Стивенсон знал, что изобразить словами – это не значит изложить на бумаге как можно больше и как можно больше пустить в ход приемов. Никакие сведения и подробности, ни сравнения, ни эпитеты – ничто не поможет, если нам не интересно. А уж это зависит от автора, насколько сумеет он управлять вниманием читателя. Стивенсон был мастером литературной игры, тот Стивенсон, что еще мальчиком начертил фигурку, пришел и сказал: «Мама, тело я уже нарисовал. Хочешь, я теперь нарисую душу?»
Праведный гнев матери, возможно, избавил юного художника от выполнения непосильной задачи, однако Стивенсон-писатель в самом деле умел показать, умел, если ему было нужно, заставить видеть, слышать или чувствовать вещи невообразимые, и всего этого добивается он словами.
«С быстротой молнии я вцепился за ванты бизань-мачты, полез вверх и ни разу не перевел дыхания, пока не уселся на салинге», – читатель точно в таком же положении. Не переводя дыхания, он следит за Джимом, а потому не спрашивает, что за бизань-мачта и салинг. Таинственные предметы на месте – этого достаточно, чтобы мы, не понимая слова, все-таки увидели салинг, как бы увидели… Но Стивенсон и добивается «как бы», ведь книга все равно не жизнь. Он стремился создать искусство совершенно прозрачное, уж такое искусное искусство, чтобы, читая, мы не замечали, как же это все так «всамделишно» получается. А Олдингтону, который сам был до мозга костей литератором. интересней всего именно эта, закулисная, или, так сказать, ремесленная, сторона дела. Рассказать ему хотелось о том, что певец приключений, родоначальник нынешней романтики поэт океанских просторов, мечты, был окружен прежде всего морем чернил, по которому пускал он свои кораблики.
Со временем стало видно, что книги Стивенсона не игрушки, хотя они в самом деле легки, занимательны и доступны детям, но все же не игрушки, а скорее модели, с превеликим умением и тщанием сделанные модели «больших книг». Олдингтон, например, сравнивает «Остров сокровищ» и «Мадам Бовари». Ну что общего у Стивенсона с Флобером? А книги их похожи, вернее, цели авторов сходятся. Неважно, что Флобер предназначал свой роман взрослым, а Стивенсон – детям, что у Флобера провинциальная жизнь, а у Стивенсона – приключения, или что у Стивенсона «женщин нет», а у Флобера в них заключено главное. Добивались они все-таки одного: той самой идеальной естественности, когда мы не замечаем переплета, текста, а просто видим жизнь. «Такая книга, в которой тема не чувствовалась бы, была бы просто невидима, – так ставил задачу Флобер и добавлял: – Я убежден, что в этом будущее искусства». Действительно, следом за ним многие писатели – в том числе Стивенсон, который был ровесником флоберовской идеи, – стремились достичь в своих книгах полного впечатления «самой жизни», и, конечно, чтобы впечатление это возникло не по стихийному правдоподобию, а чтобы это был расчет, до предела мастеру подвластный.
Перекликается Стивенсон и с другим знаменитым писателем, единомышленником Флобера, столь же принципиально отличавшим якобы «правду», но бесформенную, от мастерского изображения жизни. Мы уже привели критическое мнение этого авторитета, разбор описания – и слеза, и пух, и глаза выпучены, а все равно ничего читателю не видно. Да, так рассуждал Тургенев, причем вслух, в кругу литераторов, группировавшихся возле Флобера. Мы не очень хорошо представляем себе такого Тургенева-теоретика, который крупнейшим европейским писателям служил образцом мастера, всесторонне осмыслившего законы своего ремесла. Один из участников тех бесед, этого литературного ареопага, и рассказал Стивенсону о Тургеневе. Стивенсон, таким образом, знал скорее о Тургеневе, чем тургеневские произведения, но то, что довелось ему услышать, наполнило его энтузиазмом.
«Вы рассказывали мне много интересного о Тургеневе, а я мысленно видел это изложенным на бумаге в форме изящного и чрезвычайно поучительного очерка», – писал Стивенсон своему другу.[160] И это на самом деле оказалось осуществлено. Генри Джеймс (два слова о нем у Олдингтона сказано), тот, кто благоговейно внимал Тургеневу и рассказывал о нем Стивенсону, написал очерк, и благодаря этому можем мы судить, почему разговоры о Тургеневе вызывали у Стивенсона интерес.
Очерк получился поучительным, – Стивенсон не ошибся. Подыскивая слово, которое бы выразило его впечатление от тургеневских бесед, Стивенсон употребил даже не английское, а немецкое понятие, означающее «поучительный» и «образовательный», и «формирующий», потому что поистине поколение за поколением западных писателей формировалось под воздействием тех же идей.
Не все обращались к первоисточнику, но так или иначе отсюда черпали, рассуждая о подтексте, «точном слове», «настоящей фразе», короче, обо всем, что обратилось уже в своего рода джентльменский набор для «настоящего писателя». Не все, подчеркнем, вчитывались в этот очерк или хотя бы читали его, многие восприняли те же идеи путем косвенным, после множества повторений и сами повторяли их, выдавая за свои, – не будем сейчас выяснять, кто первый сказал «э-э!». И не надо понимать дело так, будто это все идеи Тургенева, только Тургенева, – то был обмен мнениями между разными писателями; объединенными одним убеждением – в правах литературы как литературы, особого способа постигать и отображать действительность. «Эти встречи и беседы, – говорит уже современный историк флоберовского кружка, – имели огромное значение для развития художественной прозы, и вовсе не будет преувеличением сказать, что все течения «современной западной литературы» берут начало из этого источника».
Именно разные течения! Для многих творческое слово оставалось лишь словом, оболочкой, формой. Сам Флобер, стремясь к совершенству, иногда поверял гармонию алгеброй, и только. Между тем очерк Джеймса, охвативший интересы кружка, был посвящен Тургеневу потому, видимо, что он полнее выражал их, чем кто-либо. «Для Тургенева искусство всегда должно было оставаться искусством», – писал Джеймс, продолжая: «Но, конечно, его понимание свободы искусства было несравненно шире понимания его французских приятелей. В нем чувствовалось знание огромного разнообразия жизни, знание малодоступных другим явлений и ощущений, чувствовался горизонт, в котором терялся узенький горизонт Парижа, и эта широта знания выделяла его среди французских литераторов».
Вот эти вопросы и занимали глубоко Стивенсона. Понятно, что отозвался он «душе родственной»: тут были ему самому присущие убеждения. И это так: щепетильность его позволяет теперь проследить, на что он опирался, формируя свой писательский кодекс. В конце концов он мог бы считаться и самостоятельным источником тех же идей. После бесед о Тургеневе он, вероятно, смелее стал думать о том, что же такое «настоящая литература» и «по-настоящему написанное слово». А уж насколько это его интересовало, говорит его девиз: «Словом я живу».
Чтобы понять Стивенсона, нужно назвать еще одно имя, которое Олдингтон не упомянул, перечисляя писателей, оказавших на Стивенсона влияние. Это Достоевский. И тут не только влияние, Стивенсон сам до известной степени Достоевский, камерный Достоевский. Ему свойственна особая, действительно Напоминающая Достоевского пристальность: общих черт нет, все дробится, путается, давая странный сплав «добра» и «зла». Люди у него не то что там «плохие» или «хорошие», они в самом деле люди. Уберите у Джона Сильвера костыль, старинный кафтан, попугая, и вы увидите в натуре его «проклятые вопросы», над которыми вместе с великим своим современником бился Стивенсон. Поэтому, когда прочел он «Преступление и наказание»,[161] сила впечатления, по его собственным словам, была такова, что он заболел.
Короче, Стивенсон, чьи книга, как считали, можно принимать всерьез только в детстве, был самим временем возведен в ранг серьезного мастера прозы.
Но почему, вспоминая Стивенсона, все же говорят об уловках, о бутафории, той «героической бутафории», над которой Стивенсон посмеивался, но, видно, сам же ею пользовался? Почему при такой очевидной одаренности не написал он просто об улицах родного Эдинбурга, современного ему Эдинбурга, или Лондона, о людях, что его окружали и уж, наверное, испытали не меньше, чем можно выдумать, изобретая какие-то «приключения»? Написать бы Стивенсону прямо о том, что ныне отыскивают в его книгах упрятанным под театральными костюмами пиратов, в необычайной декоративной обстановке далеких стран и далеких времен. Зачем нужны ему палуба и морской простор, а не четыре стены и два стула, если на самом-то деле не «морской» он писатель, а проникновенный психолог? Отчего, обладая талантом и развившейся чуть ли не с юных лет сознательностью во взгляде на литературное мастерство, так и остался он писателем преимущественно детским – не развернулся как истинно взрослый прозаик, новый Вальтер Скотт или второй Достоевский?
Однако и Диккенс, великий предшественник и старший современник Стивенсона, тоже до известной степени ограничен миром детства, он тоже прибегает к «приключениям», к уловкам. Что не давало ему говорить со своими современниками вполне «по-взрослому», так, как того требовал много лет спустя молодой Олдингтон, – спокойно говорить о том, что каждого интересует?
Что ж, частично Стивенсон на это ответил, и даже странно звучит такое суждение в устах писателя, от которого привыкли слышать: «На ветер!» и «Свистать всех наверх!» Тем не менее создатель «Острова сокровищ» однажды сказал: «Мы – в намордниках, и потому приходится оставлять без внимания по меньшей мере половину жизни, нас окружающей… Какие книги мог бы написать Диккенс, если бы ему позволили! Какие книги написал бы я сам! Но нам дают всего лишь ящик с игрушками и говорят: «Вот играйте и больше ни о чем не думайте!» Оружием буржуазии является голод. Если писатель приходит в столкновение с ее узкими понятиями, она просто и без разговоров лишает его средств к существованию. Сколько же талантов уничтожается сейчас на каждом шагу таким способом!».
Олдингтон, который эти нравы и времена помнил, в одном из романов описал, как тогда смотрели на «бунтаря»: мальчик (лицо автобиографическое) прочел стихи Суинберна и, пораженный, бросился к отцу:
– Папа, а Суинберн умер?
– Нет, – сухо отвечал отец, – не думаю, чтобы он умер. По-моему, он лечится от запоя.
Это означало «Поэт – плохой, его читать не следует».
– Все равно! – воскликнул мальчик. – Суинберн понимая он чувствовал он бессмертен!
Удар мальчик выдержал, однако с трудом, и не потому, что мальчик к таким ударам люди той эпохи вообще были мало подготовлены. Их воспитание и соответственно сознание так было устроено, что подноготная жизни, все называемое оборотной стороной медали сознательно не принималось в расчет или же умышленно скрывалось. И конечно, вдруг обнаруженное ошеломляло. Обычно о таком не говорили и делали все, чтобы книги таких поэтов не имели признания. Вообще, вещи не назывались своими именами, множества проблем как бы и не существовало, непременных проблем, на которых стоит жизнь.
В «Портрете бунтаря» Олдингтон пространно рассказывает то же самое – о среде Стивенсона (который тоже читал вопреки всему Суинберна!), о «суровой дисциплине», об «ужасах», которыми его пугали. Страха перед дьяволом мы уже не испытываем и плохо представляем, что означает психически чувство «греха», зато приведем такую подробность: все те же пуритане, подобные людям стивенсоновского окружения, когда то уничтожили шекспировский «Глобус» – театр ведь считался греховным. Во времена Стивенсона театров, разумеется не жгли но все таки нельзя сказать, чтобы пуританские нравы, и притом в первозданном еще виде, перестали существовать Театров, положим, уже не жгли, однако романы читать все же не полагалось!
Разумеется, эпоха – мир пестрый, со «множеством отделений», выражаясь языком гамлетовским. То же время было высокой ступенью прогресса, буржуазного прогресса. Перечитайте очерк Герцена «Не виновен!» («Былое и думы» часть шестая), чтобы почувствовать, что за впечатление фасад Англии мог произвести на человека, прибывшего из другой страны Парламентские дебаты, публичные митинги, оппозиция, гласность. А какого бесстрашия достигла тогда наука! Наконец, тогда же существовала и «старая, добрая Англия». Пусть уже не под «де ревом зеленым», как было то в эпоху Робина Гуда, а в кругу семьи, у очага, однако она создала свои предания, свою поэзию. Домашний уют, диккенсовский оптимизм, Диккенс и сам Стивенсон, сколько бы он ни бунтовал, – явления все той же эпохи. Однако поверх всех свойств наиболее устойчивым признаком времени оказалось ханжество, лицемерие и ханжество. «Эпоха, которая развила фарисейство настолько, что было до статочно казаться порядочным, чтобы слыть таковым», – подвел итог Голсуорси в «Саге о Форсайтах».
Буржуазное фарисейство требовало, чтобы писатель, «хороший» писатель, был и «хорошим человеком». Собственно говоря, сказать надо «Хороший человек» с прописной буквы, в противовес «Плохому человеку» – это Гудмен и Ведмен, персонажи из книг пуританского писателя Бэньяна, на которых веками воспитывались англичане, в их числе и Стивенсон. И как тут все противоречиво! Бэньян – классик английской прозы. Нам-то это имя ничего не говорит,[162] но можно поверить англичанам на слово, поверить Диккенсу, Бернарду Шоу и тому же Стивенсону, которые прилагали все силы, чтобы по их собственной прозе хотя скользнул отсвет идеала, положенного некогда простым и выразительным стилем Бэньяна. Но те же книги служили источником узкой морали. «Хороший человек», уж известно, что это означало – чисто буржуазную благопристойность. Но вот как же, сам Шекспир и не платил долгов, был пойман за браконьерство, и частенько видели его с друзьями в таверне «Русалка». А нынешние! Этот Суинберн – лечится от… А Стивенсон! Виданное ли дело, бежать в Америку с замужней женщиной, матерью двоих детей. И Шекспира печатали «по-домашнему», без «грубых слов», чтобы «краской стыда не зажглись щеки молоденькой девушки».
«Щеки молоденькой девушки» были мерилом и когда взамен так называемой «всей истине» о Стивенсоне (одна сомнительная интрижка и одна «незаконная» связь) создавалась о нем легенда, изображавшая его «сахарным херувимчиком с шоколадными крылышками». Много же поработал в те времена редакторский карандаш ради «щек молоденькой девушки».
Конечно, дело не в девушках, которым и правда не следует вникать в смысл некоторых шекспировских острот. Девическая стыдливость, инфантилизм распространялись на всю литературу. Молодой Олдингтон, повидавший на войне жуткую изнанку вещей, собственно, первым написал о последствиях пуританской стерильности, написал со скрежетом зубовным и уж всеми словами и всеми буквами! Написать-то написал, но и в те годы «Смерть героя» вышла изуродованной. Тем более на эпоху раньше приходилось о том просто помалкивать Стивенсону.
Да, ханжество мешало писателю, мешала мелочная опека публики, но и сам Стивенсон не нашел подобающих средств взглянуть на некоторые вещи прямо, дать отчетливые наименования зыбким явлениям, стать ближе к быту и извлечь из него материал для искусства. Олдингтон так и говорит: окружавшей его обыденности Стивенсон написать не мог, другое дело обыденность, но – в океане. Там и обыденность красочна, море – готовая картина! На фоне салинга и бизань-мачты показать игру теней и света Стивенсон умел, но как сделать это на расстоянии нескольких шагов от вас, от стула до стола, не знал. Не пришло для таких книг время. Не суждено было эти книги написать Стивенсону, таковы были пределы его дарования.
Очень уж «современно», например, строит он книгу. Об одних и тех же событиях повествуют разные лица, а мы как бы объективно видим ход дела – прием, ныне распространенный, у Стивенсона был обдуман. Но только обдуман и испробован. Воплотить замысел – написать рассказ, который бы и на рассказ похож не был, двигаясь сам собой («как жизнь»), – Стивенсону не удалось, он только понимал, что этого надо бы добиться, он только пробовал такого идеала повествовательного достичь. Но чем искуснее строил он повествование, тем чувствительнее в мудреном механизме что-то поскрипывало…
Даже в неподражаемом «Острове сокровищ» магнит увлекательности чем ближе к концу, тем становится слабее. «Владетель Баллантрэ» надломился где-то в середине. «Принц Отто» не удался совершенно, хотя Стивенсон вложил в него кропотливый труд и надеялся увидеть лучшей своей книгой. Шедевром Стивенсона, шедевром «для взрослых», считается «Уир Гермистон», но книга и наполовину не была написана. Первые главы, пусть замечательные, – это все, о чем мы можем судить. Работу Стивенсона оборвала смерть, будто сам рок позаботился о том, чтобы избавить писателя от затруднений, одолевавших его, как правило, после первых, вдохновенно набросанных страниц.
Стивенсон «хорошо писал» – не один раз говорит об этом Олдингтон. Подлинный прозаик дает себя знать всюду, и Олдингтон это показывает, выхватывая наудачу строки из писем, очерков, даже из детских набросков: каждое слово продумано, поставлено на место, одно к другому пригнано, все отшлифовано, а затем наведен не только блеск, но и придан всему оттенок небрежности, «болтовни», разговора «между прочим»… Однако, разбирая одно эссе Стивенсона, Олдингтон отметил: «Написано нарочито». Можно сказать, очерк «записан», как это получается и у художников, если они после свежего подмалевка «замучивают» картину отделкой. Происходит это чаще всего не от избытка сил, а как раз напротив, потому что сил все-таки не хватает, и манера и навык, даже очень развитые, не спасают.
Сам Стивенсон, даже когда бывал доволен своей работой, относился к себе трезво и справедливо. По крайней мере, он знал: читатели читают не «серьезный замысел» и не «искусство повествования», читатели ждут книгу – и все. Однако мастеров в ультрасовременном, «интеллектуальном», духе часто и не заботит, что читателю трудно, что ему просто скучно. Поэтому, ссылаясь на Стивенсона, они делают его похожим на самих себя. Удачное и завершенное у него объявляется детским, а «серьезное» ищут во второстепенных и малоинтересных его вещах.
Вероятно, каждый писатель вполне раскрывается посмертно – исторически. Однако переоценка Стивенсона идет своеобразно: разрушен прежний, упрощенный, сглаженный, сусальный Стивенсон– «херувимчик», а затем, как это часто случается в ходе переоценки, в полемике началась борьба уже и с самим Стивенсоном. Из него делают какого-то вовсе другого писателя, не только серьезного, но и некоего конструктора прозы. Серьезность волею истолкователей приходит в конфликт с увлекательностью, со всем тем, что так естественно всегда жило в книгах Стивенсона, чему покорны все возрасты, читающие эти книги. Нет, теперь уже слышны голоса, утверждающие что и «Остров сокровищ» не то, не истинный это Стивенсон. Зрелый, сознательный Стивенсон, «современный мастер», должен быть обнаружен в вещах, заведомо ему не удавшихся, но серьезных!
Надо сказать, происходит такое не с одним Стивенсоном. Эта переоценка составляет в современном западном литературном мире могущественнейшую тенденцию. Держится ее могущество прежде всего тем, что в окололитературной толчее, называемой «критической интерпретацией», можно участвовать, не имея к литературе ни вкуса, ни склонности.
Но читателям «Портрета бунтаря» следует довериться автору – Олдингтону. Ведь, несмотря на тридцать томов собрания сочинений, Стивенсон все же остается автором одной книги – конечно, «Острова сокровищ». Интересно задуманные, прекрасно начатые другие его произведения, удивительные в этих произведениях страницы – все это лишь залог, возможность достижений, но еще не самые достижения. Олдингтон это знает, он и оценивает Стивенсона мерой такта, чутья, таланта. Ценит он в Стивенсоне то, что нынешние законодатели литературных мнений подменяют умствованием.
Умствование над Стивенсоном и приводит к тому, что нам говорят: «Остров сокровищ» – это еще не Стивенсон!» Нет, это и есть самый настоящий Стивенсон, единственный в своем роде, по крайней мере, тот, которого читали и до сих пор читают.
* * *
Можно подумать, что иногда Олдингтон занимается сведением все же чересчур мелких счетов, тратя, например, силы на доказательство «всей истины» о Стивенсоне в личном плане. «Истина» эта, хотя ее довольно долго ждали,[163] сводится действительно к пустякам и сама по себе полемического пороха давно не содержит. Главное заключается в том, что писал Стивенсон в ту пору, когда сословие литераторов только складывалось и обретало права. Один из первых «современных писателей» по стилю и психологии, Стивенсон оказался также среди первых по самому положению писателя-профессионала, зарабатывающего на жизнь литературным трудом.
Теперь «писатель» звучит так привычно, что особенности судьбы Стивенсона и оценить трудно, они растворились в литераторском быте и присущи едва ли не каждому, кто ныне пишет и несет написанное в редакцию. Так что и мелочи из жизни Стивенсона – это в своем роде модели, поэтому обрели они значение, особенно в глазах Олдингтона, заставшего времена поистине давние и на своем опыте проверившего, каково это было тогда – «стать писателем».
Островитяне, которые назвали Стивенсона Туситалой – Сказителем, чтили его, однако понять не могли, зачем так долго и упорно занимается он писанием слов. Об этом очевидцы вспоминают с улыбкой, а сами они намного ли превзошли туземное простодушие во взгляде на труд Стивенсона?
Конечно, что уж теперь спорить, был или нет Стивенсон «хорошим человеком», как это понимали тогда, издавая самого Шекспира с купюрами. Да, нравы были такие, что редактор, увидевший в рукописи «любил страстно», исправлял на «нежно любил», и потому в конце концов понятно, отчего Грэхем Бэлфур, биограф-родственник, не мог сказать «всей истины», а Сидни Колвин, литературный душеприказчик, письма его печатал не полностью. Но зачем тот же Колвин взял и собственной рукой вычеркнул из «Завещания» такие строки:
Там ветер станет веять надо мной
И облака будут проплывать своей дорогой.
Там придет покой.
Там успокоится сердце.
Что здесь непечатного? Много лет спустя, когда строчки эти нашлись, Колвина спросили, почему он с ними расправился. Долго молчал он, сыгравший по отношению к Стивенсону роль тех, кто уничтожил бумаги Байрона, а потом наконец ответил: «Мне показалось, что так все стихотворение будет веселее».
Не извечный конфликт, когда «поэта не понимают», а вот это специфическое давление, кропотливое вмешательство в слова и строки наряду с другими практическими особенностями «жизни и творчества) одним из первых, у истоков нашего века, испытан на себе Стивенсон. Конечно, и это давление было не односторонне отрицательным. Оно заставляло работать! И редакторы у Стивенсона были разные. Был Сидни Колвин, но были и упомянутые Олдингтоном Лесли Стивен, Эндрю Лэнг, суждения которых оттачивали перо Стивенсона. Они-то его Стивенсоном и сделали.
Одним из первых работал с редактором, получал регулярно гонорар, пользовался преимуществами авторского права, одним из первых заставил платить себе американцев, которые обычно «пиратствовали», беспошлинно и безвозмездно перепечатывая европейцев. Словом, Стивенсон одним из первых жил, что называется, литературной жизнью, хотя теперь ведя ту же, собственно, жизнь, не многие, должно быть, помнят, что это автор «Остром сокровищ» проложил дорогу не только в океан искателям приключений, но и собратьям писателям в контору адвоката, к издательскому агенту, в профессиональный союз литераторов.
Не все эти стороны жизни Стивенсона Олдингтон рассматривает подробно, а кое-что он просто опустил. Едва затронул он заметную литературную дискуссию, в которой участвовал Стивенсон, и почти ничего не сказал о лондонском литературном клубе. Именно эта дискуссия сначала столкнула, а потом примирила Стивенсона с Генри Джеймсом, приведя его, таким образом, к беседам о Тургеневе. И тогда эта дискуссия, конечно, не закончилась, она идет и по сей день – о том, насколько литература соответствует жизни? Тема «вечная», но Стивенсон и его оппоненты говорили об этом уже современно – современным языком, пользуясь современными понятиями и современным подходом, разными, развившимися в наши дни подходами. Типичен и литературный клуб, членом, украшением и законодателем которого был Стивенсон. Все сколько-нибудь значительные писатели того времени входили в этот клуб. Там был и Киплинг, и Райдер Хаггард, и Герберт Уэллс – словом, все, кого мы и сейчас читаем. (Не было Оскара Уайльда, но его просто не приняли, конечно, не по литературным причинам.)
Жизнь кипела в этом клубе, литературная жизнь. Упорядоченных заседаний не было, а просто шло общение литераторов между собой. Завязывались знакомства, заключались соглашения с издателями, задумывались (подсказывались) сюжеты – все в том же клубе. Теперь и это привычно, но тогда было новшеством. Нова была открытость, обобществленность творческой деятельности, писательство на людях, так сказать. Собирались писатели вместе и в давние времена. Бывали таверны, излюбленные пишущей братией, как та же шекспировская «Русалка»; были литературные кофейни, где царил Свифт (а Дефо туда не пускали и по причинам литературным), но все это было между прочим, а этот клуб, называвшийся «Сэвил» и расположенный в самом центре Лондона, полностью принадлежал литераторам, был литературным учреждением. Подводя итоги его деятельности, историки вспоминают, что там Киплинг встретился с Хаггардом, там Стивенсон рассыпал острые замечания, сохраненные для потомства мемуаристами, но главное, конечно, атмосфера, насыщенная литературными интересами. Тут уж исчислению не поддается, сколько идей или хотя бы намеков на идеи возникло в этих стенах, сколько голов наэлектризовалось в этой атмосфере… Но и пены там накипало достаточно!
Собственно говоря, поэтому Олдингтон, должно быть, и не удостоил особенным вниманием клуб «Сэвил»: очень уж не любил он этой пены. Видимо, в силу тех же причин – знал слишком хорошо, до оскомины! – сказал он немного, хотя метко, и о таком явлении, как «литературная стратегия». Олдингтон ограничился намеками, а следовало бы их развить, потому что и здесь оказался Стивенсон среди зачинателей.
Это возвращает нас к легенде о Стивенсоне, но, с другой стороны, не той, что десятилетиями разделяла родных, друзей и поклонников писателя на группировки. Родственники и друзья, которых обычно в создании легенды упрекали, только поддерживали ее, редактировали, стараясь сделать Стивенсона в большей или меньшей степени похожим на «хорошего человека». Но творцом легенды был сам Стивенсон, и у него имелись свои задачи. «Я не из тех, – говорил он, – кто забывает свою жизнь».
Биография была для Стивенсона тоже творчеством. Когда не писал за столом, он творил повесть своей судьбы. Повторял жизнь своих персонажей, проверял в действии сюжеты будущих книг. Все – в известной мере – это подчеркнуть необходимо, чтобы не возникло контраста с морем чернил и только чернил, которое начертили мы вокруг Стивенсона с самого начала. Нет, было и это практическое творчество, точнее мифотворчество. Когда, с какими целями и какие дало результаты – вот вопрос.
«Искать вдохновения» – так говорили в старину. Существовал и противоположный взгляд: «Вдохновения не сыщешь; оно само должно найти поэта». Но всегда от природы были творческие натуры, нуждающиеся в таком поиске, в эксперименте над собой, над реальностью, когда писатель не живет, а, несколько актерствуя, как бы играет в жизнь; намеренно испытывая различные состояния, режиссирует он сценарий собственной жизни и, чтобы чего не забыть, составляет отчет своих переживаний. Ведь запас жизни, в человеке умещающийся, рано или поздно оскудевает, исчерпывается и требует пополнения. «Помните, если не писал, разбоем занимался Франсуа Вийон…»
Сначала все было романтически: легенда о Стивенсоне, сага его жизни возникла как естественное дополнение к его книгам, как продолжение книг. Читателям Стивенсона, конечно, хотелось узнать: а на самом деле как это было? И когда в подтверждение прочитанного узнавали, что все так и есть, что сам автор, в сущности, один из его собственных героев, это только усиливало действие книг. Со временем личность писателя и все с ним происходившее стало увлекать не меньше, чем книги. Путешествия в Океании, жизнь на островах – за этим следили, как за умело построенным сюжетом. Что он еще совершит? А что после этого он напишет?!
«Никто из писателей со времен Байрона так не привлекал читающую публику своим образом жизни», – у Олдингтона приведен этот вкрадчивый упрек Стивенсону от одного из друзей-критиков. Байрон – для смягчения удара, и Олдингтон прав, когда напоминает о разнице, о героической стороне байронизма. Личная легендарность в байроническую пору еще и не входила с обязательностью в «литературную стратегию». Критику хотелось лишь толкнуть мысль Стивенсона в эту сторону – вдуматься в причины такой популярности не книг, а личности автора, и, со своей стороны, критик намекал, что это ведь может быть и признаком кризиса.
И действительно, как раз в ту пору, когда был расцвет стивенсоновской легенды, еще прижизненной, Оскар Уайльд отметил: «Новая книга Стивенсона далеко не так хороша, как того хотелось бы…» «Живи Стивенсон на улице Гоуэр, – рассуждал Уайльд, – он создал бы нечто подобное «Трем мушкетерам», а на островах Тихого океана писал он письма о немцах в «Таймс»…» Кто бывал в Лондоне, тот, возможно, видел, что за угрюмая кирпичная кишка эта Гоуэр-стрит, то есть, по логике Уайльда, либо мечта, либо действительность – творить на бумаге или же в самой жизни. «Для романтического писателя нет обстановки хуже романтической» – так считал Уайльд. Сотворив вокруг себя на самом деле свой приключенческий мир, Стивенсон, по его мнению, уничтожил мечту об этом мире, мечту, порождающую книги. Но, проще говоря, некая деятельность писателя вокруг собственного имени вытеснила в нем писателя как такового. Нет, не вытеснила, скорее – заменила. «О какой замене или вытеснении вы говорите?! А «Катриона», «Потерпевшие кораблекрушение» и пр.? У Олдингтона же сказано о значительной производительности Стивенсона на Самоа. Уточним меру. Не обязательно во всем с Уайльдом соглашаться, существенно лишь, что неудачная книга Стивенсона попала ему в руки как раз тогда, когда все ждали от Стивенсона совсем другой книги, и Оскар Уайльд, сам писатель, точно уловил, в чем тут причина неудачи. О. прочем говорить пока не будем. На остров? Тихого океана Стивенсона привели разные причины, и прежде всего одна, от него не зависевшая, – болезнь. Однако заметим что в Швейцарию он тоже ездил лечиться и писал там, однако публичной повести он из этого не делал. На Самоа это стало одним из условий и средств его работы. Все уже знали: «Стивенсон на Самоа!» И если достойной книги не получалось, ее заменяла легенда о Стивенсоне.
Как он пришел к этой замене, в «Портрете бунтаря» прослежено: экспериментирует над собой Стивенсон с ранних лет, как только чувствует тягу к литературному творчеству. Сразу же, как бывает со всяким пишущим, возник перед ним вопрос: о чем писать? И в поисках ответа Стивенсон отправился в путь, навстречу приключениям, хотя бы и заурядным. Но в ранние годы эти поиски мотивов получались сами собой, хотя, конечно, и сказывались. Всегда было видно, что он человек – книжный, от книги идущий к жизни, а не наоборот, что впечатления книжные, дорожные, то есть на ходу подхваченные, – его основной источник. Словом, Стивенсон прирожденный литератор, однако обреченный на постоянный парадокс: прежде чувствовать себя писателем, а потом уж искать, о чем бы написать.
Две книжки очерков путевых, сборник очерков литературных и рассказы, подсказанные прежде всего чтением, вели к «Основу сокровищ». Замечательный «Остров сокровищ!) – тоже книжная книга, потому что ни пираты, ни приключения во времена Стивенсона действительностью, жизнью уже не были.
Написан «Остров сокровищ» прямо по рецепту Уайльда: по контрасту с обстановкой, в Брэмере, в срединной Шотландии, вдали от моря, под шум осеннего дождика начал Стивенсон грезить о парусах, о море, о сокровищах. Писал Стивенсон быстро, по вдохновению, и вечерами читал домашним написанное. Писал так, как никогда, пожалуй, больше писать ему не довелось. А между тем после «Острова сокровищ» и началась для Стивенсона настоящая писательская жизнь. Добившись успеха и поверив в свои силы, становится он профессионалом.
К этому слову мы тоже привыкли, употребляем его широко и говорим «профессионал», желая сказать «умелый работник». Но можно быть плохим писателем, однако профессионалом, а может и мастер оставаться дилетантом, то есть ничего не получать за свои произведения, профессия – это прежде всего способ заработать себе на жизнь. Так понимали это при Стивенсоне, когда профессионализм в творчестве только учреждался, только устанавливались его законы и нормы. В известной мере он всегда существовал, но лишь в конце прошлого века, во времена Стивенсона, распространился и был узаконен Существуют воспоминания одного современника, который, мечтая попасть на литературный Олимп, оказался в кругу знаменитейших писателей и поражен был, услыхав там разговоры исключительно… о деньгах. Поразительно это было для человека со стороны, на самом же деле никакого кощунства в этом не заключалось, просто всеобщим средством к существованию стал платный труд, и писатели, в свою очередь, профессионализировались: поэт превратился в «наемного работника» («Коммунистический манифест») между тем прежде плата за писательство стыдливо затенялась под формой покровительства, вознаграждения или синекуры, да и сочинителя скрывали «литературные грехи». Прежде не называли, а обзывали того, кто жил литературным трудом, «наемным писакой». Теперь же на глазах Стивенсона писательский профессионализм становился правилом. Это не значит, что писать стали лучше, но, безусловно, писать стали по-другому – ждать, «пока потребует поэта к священной жертве Аполлон», было уже некогда… Само по себе положение профессионала не прибавило Стивенсону таланта, а вот заботы возникли новые. Прежде всего вопрос, о чем писать, сделался настойчивым, служебно-неотложным.
Стивенсон и забыл те светлые времена, когда будто сам собой, в игре, возник под его пером «Остров сокровищ». Конечно, не сам собой, но не было же тогда непрерывно гнетущего напряжения, припечатавшего жизнь Стивенсона. «Я должен писать, я должен писать, я должен…» – известными словами сказано о том же у Чехова. «Я должен писать» самого Стивенсона в «Портрете бунтаря» приведено, это его письмо к Мередиту. Об адресате два слова: маститый писатель, он, однако, не решился «стать писателем», всю жизнь Мередит работал редактором издательства. Так что Стивенсон знал, к кому обращался, письмо его демонстративно: «Пишу… Пишу… Пишу совершенно больной, пишу, сотрясаясь от кашля, пишу, когда голова разваливается от усталости…» А что было делать? «За стол, – сообщал Стивенсон своему адвокату тоже не без умысла, – каждый день садится семь человек». Вся эта так называемая «жизнь на Самоа» (заглавие книги Стивенсона и его жены) вышла буквально из-под пера Стивенсона.
«Когда писатель, – рассуждал однажды Стивенсон, – говорит о литературе, точно о сапожном ремесле, хотя и не столь выгодном, это значит, что он затрагивает лишь одну сторону вопроса» Нет, у самого Стивенсона так не получилось «Одной стороной» ремесло не осталось, оно связывало все стороны не только творчества, но и жизни. Погубили Стивенсона не слабые легкие – то, от чего ждал он смерти всю свою недолгую жизнь. Умер он от удара, от переутомления. А за несколько лет до кончины у него отнялась правая рука. «Я советую тебе по думать об этом», – отвечал Стивенсон школьнику, который спрашивал создателя «Острова сокровищ», как сделаться писателем.
«Считаю, что победил, с честью подняв перчатку, брошенную мне судьбой» – так заключил Стивенсон послание Мередиту. В нравственном отношении, разумеется. Что же касается творчества, то между изнурительной надобностью писать и острой необходимостью добыть средства к существованию втиснулась Стивенсонова легенда.
Вместо того чтобы писать, выгоднее оказалось заниматься своего рода «разбоем», поживой за счет однажды добытого успеха. Конечно, это механика слишком уже современная, но в принципе такова была подоплека Стивенсоновой легенды. Таков был выход, найденный Стивенсоном под натиском необходимости изыскивать жизненные средства литературным трудом. Последствий, форм и степени распространения такого мифотворчества он, конечно, не предвидел. Однако из разговора его с одним писателем, который вспоминает Олдингтон, можно заключить, что Стивенсон видел в этом неизбежный спутник писательского труда. И прислушайтесь, как его заочно поддерживает автор «Портрета бунтаря». Уж он-то мог об этом судить на основе новейшего опыта.
Вот когда единственный раз прорывается у Олдингтона личный мотив в этой книге. Говорит он о том, каким мастером «литературной стратегии» был Стивенсон, как он, невзирая на романтический ореол «бунтаря», деловито организовывал свой успех, – рассказывает об этом Олдингтон, и досада, кажется, сквозит у него. Не на автора «Острова сокровищ», нет, но то ли на такой практицизм вообще, а может быть, и на себя самого – за то, что теми же средствами не воспользовался или же что не имел необходимой хватки… Ведь у него на глазах и отчасти при его помощи одно за другим возникали «большие имена» – репутации, теперь канонизированные, огражденные от разоблачительных посягательств горами «критики на критики критик», как называют цепную связь мнений.
«Люди верят только славе» – этот афоризм из литературной стратегии давних времен был модернизирован с учетом новейших средств информации. В результате выработался и размножился особый тип писателя. Это занимающий место писателя, и очень прочно; исполняющий роль писателя, и довольно похоже; это писатель по всем признакам, за исключением одного – призвания. Не Стивенсон несет за него ответственность. Однако наметился этот тип и в легенде о Стивенсоне, в тот момент, когда, отделившись от творчества, легенда уже не дополняла, а заменяла собой творчество.
«Как диковине из мира словесности, – писал один из почитателей Стивенсона, – новый век изумится тому, что в течение нескольких лет импульс литературного творчества всей Великобритании тяготел, будто к магнитному полюсу, к маленькому островку в южной части Тихого океана».[164]
Действительно, интересный факт, и притом, оказалось, с будущим. Но в нашем веке уже не удивляются тому, что громкое имя как бы висит в воздухе. Такие имена и образуются из некоторого творчества, окруженного непомерно раздутой легендой. Не творчество это, а так называемое «творческое поведение», называемое так теперь, когда как форма литературной деятельности оно распространилось в разных видах: «писатели писателей», «трудные поэты», которых не читают – не для того они творят! – их только анализируют… В XX веке «появилось» много образцовых «потомков» Стивенсона – легендарного, того, что Стивенсоном, собственно, не был, а только изображал «всем знакомого, всеми любимого, всеми читаемого» Стивенсона.
У Стивенсона проскользнул намек на такое двойничество, но механизм, однажды запущенный, продолжал действовать.
Интересное в этом смысле свидетельство оставил прославленный мореплаватель Джошуа Слокам: в одиночестве идя под парусами вокруг света, он с острова Робинзона двинулся к острову Стивенсона… Самого Стивенсона в живых уже не было, Слокам застал в Ваилиме одну легенду. И он описывает, как его вкрадчиво, однако последовательно стали делать участником Стивенсоновой саги.
Мы, читатели, не стали бы – просто права не имели бы! – интересоваться легендарным Стивенсоном, если бы это была только личная жизнь писателя. Но это не личная жизнь, а нечто особое, это легенда, сознательно созданная, полноправный том в собрании сочинений, выпущенный ради того, чтобы охотнее читались и другие тома. Словом, не жизнь это, а литературный прием, хотя и побочный, и он подлежит критике литературной.
Именно в тот момент, когда книга у него не получалась, Стивенсон нарочито обращался к читателям: «Это я, Стивенсон! Веду романтическую жизнь. Объехал на шхуне тридцать островов и т. п.». Иначе нам и дела до него не было бы, если занимался бы он своим делом.
Вовсе без легенды и «творческого поведения» не обходится ни одна достойная творческая жизнь, – Стивенсон, как показывает история литература, был прав. Очевидно, все дело в пропорции, в соотношении между поведением органическим и творческим. Вот когда практический эксперимент слишком уж поглощает Писателя, когда «охота к перемене мест» и вообще постоянное придумывание себе «жизни» заполняет паузы в творчестве и само творчество становится дневником погони за ответом на вопрос «о чем писать?», – тогда в странной позиции оказывается читатель: вместо произведения предлагают ему «поведение»…
Такова еще одна проблема, раскрывшаяся со временем в судьбе Стивенсона, в легенде о нем. Но и этим вопрос с легендой не исчерпывается хотя бы потому, что жизнь Стивенсона на Самоа, сделавшаяся особенно легендарной, строилась по известному образцу. Нам, русским читателям, знать это интересно, потому что и тут было влияние, шедшее из России. Речь идет о Толстом.
«Толстой, – свидетельствует очевидец, – помог Стивенсону сформулировать свои туманные и подчас путаные воззрения». Это – как и с Тургеневым, причем как и в случае с Тургеневым, знал Стивенсон больше о Толстом, чем Толстого. Ведь мировая слава Толстого, та, что вышла за пределы сравнительно узкого круга, началась с его проповеди, с толстовства. Конечно, идеи Толстого о сближении с природой, опрощении и пр. напоминали и «естественного человека» Руссо, и того же Робинзона, вернее – робинзонаду, созданную уже истолкователями знаменитой книги. Так что Стивенсон воспринял Толстого в хорошо ему знакомой традиции. И вот на Самоа он на свой лад толстовствовал, или, если употребить слово Толстого, «робинзонил». И участие в домашних и полевых работах, рубка леса, и сооружение Дороги любящих сердец, и безо всякого высокомерия отношение к местным жителям – все это следует приписать влиянию Толстого, хотя, разумеется, не только влиянию. И конечно, у Стивенсона, как и в самом толстовстве, было истинное подвижничество, человечность, но был и тот барин, что, отправляясь мужичку пособить, наказывал кофе себе принести на пашню; был гуманист, но был также «истасканный, истеричный хлюпик,…который, публично бия себя в грудь, говорит: «Я скверный, я гадкий, но я занимаюсь нравственным усовершенствованием…».[165] Если Толстой помог Стивенсону привести человеколюбивые убеждения в систему, так это противоречие оказалось еще усугублено, a оно всегда было свойственно Стивенсону, который толстовствовал и до того, как узнал о Толстом, – сквозное противоречие в его «романтике судьбы».
Вот он, этот Стивенсон, эмигрант-любитель, принимающий тяготы переселения не по несчастию, а из пытливости, честной пытливости, но все же и не без надуманной «романтики». В путевых записках Стивенсона, так и названных «Эмигрант-любитель», Олдингтон обратил внимание на встречу с русским, живым персонажем из «Воскресения» или «Мертвого дома». Запоминающийся эпизод, тем более, что сам Стивенсон нашел точные слова, чтобы подчеркнуть разницу положений, так сказать, жизненных позиций: «немая выносливость, которой, видно, немало пришлось встречать на своем пути отчаянных обстоятельств», и его собственное, стивенсоновское, страдание-эксперимент – все же только эксперимент, хотя бы и был он предпринят с риском для жизни.
Это разница все та же, разделяющая органику и эксперимент в творчестве и «творческом поведении». Давайте же, чтобы лучше это увидеть, всмотримся под конец в самое настоящее из того, что удалось Стивенсону. Посмотрим, почему оно удалось.
* * *
Историю «Острова сокровищ» Олдингтон опустил, считая слишком хорошо известной. Действительно, читатели, в общем, знают, как это было: мальчик, пасынок писателя, играя, чертил карту, а отчим игру заметил и продолжил…[166]
«Я уронил задумчивый взгляд на карту острова, – рассказы вает Стивенсон, – и средь придуманных лесов зашевелились герои моей будущей книги… Я не успел опомниться, как передо мной очутился чистый лист бумаги, и я уже составлял перечень глав».
Похоже на попадание в цель. «Мне суждено было написать роман», – говорит Стивенсон, и вот свершилось. Но что значит «суждено» и почему прежде Стивенсон не раз набрасывал план романа и даже начинал писать, однако на этом, по его словам, все и кончалось? А тут вдруг все ожило и задвигалось, каждый персонаж, стоило ему появиться из-под пера Стивенсона, ступить под сечь придуманного леса или на воображаемую палубу, уже знал в точности, что ему следует делать, будто книга давно готовой заключалась у автора в голове.
В сущности, так оно и было. «Писатель должен знать свою округу, будь она настоящей или вымышленной, как свои пять пальцев», – говорил Стивенсон. И вот это условие было им выполнено прежде всего. Только «знать» не исчерпывается какими-то сведениями, пусть разносторонними и многочисленными, это содержание души, исподволь накапливаемое.[167]
Пусть строителем маяков он не стал, однако о бурях и рифах пишет пером потомственно морского человека. А заимствования? Чего проще, казалось бы, уличить Стивенсона в литературной краже. Ну конечно, попугай взят у Дефо, да и остров как место действия был ведь обжит все тем же Робинзоном Крузо. Однако никому как-то и в голову не приходило упрекнуть Стивенсона, ни критикам при его жизни, ни историкам литературы в дальнейшем. Ничуть не повредило Стивенсону и то, что он сам признался: мальчик подал идею, отец составил опись сундука Билли Бонса, а когда потребовался скелет, он нашелся у Эдгара По, и попугай был готовый, живой, его оставалось только научить вместо «Бедный Робин Крузо!» повторять: «Пиастры! Пиастры!» Даже карта, составлявшая для Стивенсона предмет особенной авторской гордости, если уж на то пошло, использовалась не раз, и прежде всего Гулливером. Но в том-то и дело, что Стивенсон не нахватал все это вдруг, а глубоко это знал, свою округу, книжно-вымышленный мир, с которым сжился с детства.
Мальчик, игравший вместе с отцом в придуманных человечков, стал большой и написал «Остров сокровищ». Мальчик, который обещал «нарисовать душу», вырос и написал «Странную историю с доктором Джекилом и мистером Хайдом». Ждали от Стивенсона еще одной книги. Он и сам понимал, что ему суждено ее написать.
«Лучше, – говорил Стивенсон, – чтобы все происходило в настоящей стране, и вы прошли ее из края в край и знаете в ней каждый камешек». Почему в «настоящей стране» поселить своих героев Стивенсону так и не удалось, выше уже было сказано. Однако же не вымышленную, а только отдаленную страну, и не по расстоянию, а во времени отдаленную от «настоящего» что-нибудь лет на сто пятьдесят, Стивенсон знал прекрасно – Шотландию своих прадедов.
Чувство преемственности у Стивенсона, как у всякого писателя, поднявшегося над уровнем расхожей беллетристики, было очень сильно, – Олдингтон не зря посвятил этому столько страниц. История умещалась у Стивенсона в памяти. Далекие события английского и шотландского прошлого коснулись его, пусть и очень косвенно, но все же как живые предания. Не откуда-то узнанным, не вычитанным, а просто частью его самого было пережитое его родиной за столетия. Он вроде бы сам помнил, какими были они, и первые пуритане, и повстанцы 45-го года, и Роб-Рой, и, наконец, Вальтер Скотт, которого он с гордостью считал своим родственником.
О Шотландии Стивенсон писал много. В рассказах и стихах он обработал народные поверья. В романах использовал «общественную и семейную историю». Еще бы! Ведь это он, «издавая боевой клич своего клана, потрясал копьем на пограничной земле». Однако приходится добавить: «как бы потрясал», и не ради условности следует подчеркнуть это, а потому, что была у Стивенсона и здесь игра – в предков, в историю. Но эта книга должна была оказаться не очередным романом, хотя бы и талантливым, а как бы творением самой Шотландии.
К цели Стивенсон был близок уже во «Владетеле Баллантрэ». Он и сам поначалу оставался доволен книгой: «в моем старом вкусе», – говорил он, вспоминая, видимо, первые свои шотландские рассказы. «Владетеля Баллантрэ» можно еще назвать и шотландским вариантом «Братьев Карамазовых», не в смысле влияния, уж тут его совершенно не было, а просто Стивенсон сам пришел к той же идее – через распад старинной семьи показать поворот в национальной истории.
Взял он двух братьев, чьи отношения, помимо несходства темпераментов, до крайности, до вражды осложнены и борьбой политической, и борьбой за права наследования. Старший стал участником мятежа 1745 года – последней попытки шотландцев отделиться от Англии. Между тем младший старался по-своему сохранить завет предков, – он остался дома, овладев имением и невестой брата. Кроме того, остаться дома в ту пору означало признать англичан, – семья разделилась и политически. Но мятеж был неудачен, старший вернулся и потребовал свое…
К этому надо добавить, что старший, «хозяин Баллантрэ», как его называли, удивительно удался Стивенсону, представив собой сложную смесь даровитости и разложения. Тлен и распад коснулись также младшего, но по-иному: он высох душевно, зачерствел, хотя (так уж сложилось) упрекнуть его не в чем. Этот тип тоже удался по-стивенсоновски.
Рассказывает обо всем, начинает рассказывать старый дворецкий, потом речь постепенно переходит к другим лицам, и поразительно живой рассказ движется перед читателем. Но… «вторая часть портит первую» – это признал сам Стивенсон. Во второй части начались просто чудеса, и это уже не вяжется с простым и серьезным началом. Впечатление такое, что сюжету, событиям предстояло еще развиваться до конца книги, а характеры уже успели раскрыться, – нужно было как-то искусственно запутывать и удлинять повествование. Кроме того, ни один из Деррисдиров (так называли это семейство) не достоин был наполнить собой целый роман, «большую книгу». Оставалось искать фигуру покрупнее.
Стивенсон наконец нашел.
«Лорд верховный судья был в тех местах человек чужой, зато супругу его знали там с детства, как и всю ее родню» – зачин знаковый, все та же книга, соединяющая «общественную и частную историю».
Героем своим Стивенсон взял лицо реальное. Это был Браксфилд, лорд Браксфилд, занимавший пост верховного судьи в Шотландии в XVIII столетии, описанный мемуаристами, занесенный в «Словарь национальных биографий» и даже, кажется, затронутый писателями до Стивенсона. Бывают такие фигуры, готовые персонажи в самой жизни.
Выдвинулся Браксфилд (настоящее имя его было Маккуин) все в том же роковом 45-м году, но только действовал он в пользу англичан, что, однако, не помешало ему оставаться истым шотландцем. Тогда вообще ситуация между Англией и Шотландией сложилась катастрофическая. По выражению историка, тогда был изувечен национальный характер шотландцев. Шотландия под знаком общей с Англией веры и государственности вышла из положения провинциального, но в то же самое время перестала быть Шотландией. Шотландцы стали говорить по-английски, писать по-английски, думать На английский манер, а свое, шотландское, сделалось экзотикой. Даже у Бернса не шотландский язык, а стилизация.
Борьбу шотландцев с англичанами рассматривают еще и как столкновение «варварства» с «цивилизацией». Не торопитесь, однако, следом за буржуазными прогрессистами ставить плюс там, где это «цивилизация», и минусом помечать «варварство». Ведь с той и с другой стороны были люди, народы, традиции, своя история, и каждая страна отстаивала вековой уклад. За чертой «варварства» был целый мир, тот, что со временем живописал Вальтер Скотт. Впрочем, единства не было ни с одной стороны, и, чтобы представить себе разброд и панику у англичан, припомните несколько страниц из «Тома Джонса» или хотя бы кадры из фильма по этому роману, когда мародерствуют бравые молодцы. Это и есть «цивилизация».
Понятно, почему к таким временам и людям тех времен вновь и вновь обращается литература и писатели всматриваются как можно пристальнее в происходившее тогда.
Отчаянную схватку между «цивилизацией» и «варварством» Стивенсон перенес в натуру одного человека, Браксфилда, у которого переменил он лишь несколько внешних черт биографии и дал ему другое имя. Назвал он его Уиром Гермистоном, так называется и вся книга, хотя был еще вариант – «Верховный судья».
Олдингтон судит об этой книге высоко, но мельком. Поэтому остановимся на ней подробнее. К тому же она и читателям известна мало – кому интересен оборванный роман? Но знаменательно: другие вещи Стивенсона, оставшиеся незаконченными, брались продолжать опытные литераторы, только не «Уира Гермистона»! То было творение задушевное, род творческого завещания, последняя дань родине, которую Стивенсону – он это знал, работая над «Гермистоном», – не суждено было больше увидеть. И эта родина, оставшаяся за океаном для него навсегда, виделась ему все яснее, тоска только обостряла зрение.
Сам процесс работы очень вдохновлял Стивенсона, несмотря на парализованную руку и вообще тяжелое состояние здоровья. Он вел переписку со многими соотечественниками, выясняя до мелочей обстановку, выписывал исторические материалы, редкие книги, и плыли старинные фолианты из Национальной эдинбургской библиотеки через моря к Стивенсону. Плыли письма с ответами на вопросы Стивенсона, которыми он особенно донимал друзей-юристов. Конечно, Стивенсон по образованию и сам был юристом, но уж ему хотелось скрупулезной точности.
Господин верховный судья, лорд Гермистон, был, безусловно, незауряден и умен, но, столь же очевидно, была ему свойственна грубость, и не «грубая речь», а самая настоящая неотесанность души. Может быть, поэтому в жестокой усобице, руководясь силой рассудка, он и выстоял. Человек он был ученый, а его все равно считали «темным», по нему «цивилизация» только скользнула, не наведя хотя бы поверхностного лоска. Чутье, историческое чутье, вывело его на дорогу, занял он виднейший пост, стал на стороне порядка, конечно, более развитого, чем полудикая клановая жизнь. Но и сами идеи этого порядка тотчас приняли у него форму косную, справедливость и закон означали для него прежде всего беспощадность.
Стивенсон сохранил за Гермистоном прозвище, полученное от народа Браксфилдом, – «судья-вешатель». «Давайте преступников, – говаривал Браксфилд, – а законы, чтобы отправить их на виселицу, найдутся». Рассказывают, что и Христа считал он просто преступником. В таком духе думает и Гермистон, по крайней мере, так он рассуждает. А что касается скрытых мыслей его и вообще, что он сам за человек, на это не брался ответить никто.
«Керсти! – вдруг однажды позвала экономку его жена. – Мистер Уир не имеет особенной души, но он был мне хорошим мужем». Служанка поняла, конечно, сразу, что дело плохо. И действительно, госпожи Гермистон не стало через несколько мгновений, иначе она б не пошла бы и на такую минутную откровенность.
«Ночь опускалась на землю, когда милорд возвращался домой. За спиной у него полыхал закат, клубились облака, и догорало солнце, а впереди у дороги поджидала его Керсти, экономка. Лицо ее распухло от слез, и она обратилась к нему голосом громким и неестественным, заводя старинное варварское причитание, вроде тех, что еще можно услышать на вересковых холмах Шотландии.
– Господь да сжалится над тобой, Гермистон! – взывала она. – Господь да укрепит тебя! Горе мне, что я должна приносить такие вести!
Он натянул поводья и, нагнувшись в седле, мрачно заглянул ей в лицо.
– Французы высадились? – был его первый вопрос.
– Ах ты! – отозвалась она. – Одно у тебя на уме. Бог да укрепит тебя для горькой вести, бог да утешит тебя в горе!
– Кто-нибудь помер? – спросил его милость. – Арчи? (сын).
– Нет, слава тебе господи! – в испуге отвечала женщина уже более естественным тоном. – Нет, нет, от этого бог упас. Госпожа умерла, милорд…
И снова полился старинный шотландский плач, который с таким искусством и вдохновением от века исполняют простые землячки Керсти.
Лорд Гермистон застыл в седле, глядя на нее. Потом он овладел собой.
– Да, – проговорил он. – Это неожиданно. Но она с самого начала была женщиной хилой».[168]
Так опять остался закрыт, не разгадан человек этот, Гермистон, так и осталось неизвестным, есть ли у него все-таки душа. Впрочем, до нового испытания, посланного ему судьбой. Ведь у него, воспитанный чувствительной матерью, подрастал сын, и она, если о чем и позаботилась, так это о том, чтобы у Арчи была душа. И юноша захотел знать, почему такими хмурыми взглядами и даже проклятьями провожает народ экипаж его отца и что за человек там, «про себя», его отец? Еще мальчишкой он пытался спрашивать об этом у матери. «О, мое дитятко! – воскликнула она. – Никогда не говори таких вещей!» И тогда, повзрослев, решил он спросить самого Гермистона…
Сделал он это косвенно, заступившись публично за того, кого железной рукой отправил на виселицу его отец. «Это безбожное убийство!» – крикнул Арчи на площади во время казни. И преступник был истинно виновен, гнусный и ничтожный негодяй, и Гермистон был великим знатоком законов. Но таков уж психолог Стивенсон, пытавшийся как можно пристальнее всмотреться в столкновение «добра» и «зла», «преступления» и «наказания». Какой-никакой, а хотя бы человечишком все-таки был осужденный, чего Арчи не мог сказать о монолитной крепости, называвшейся «лорд Гермистон». Об этом он просто ничего не мог сказать, он понять этого был не в силах. И тогда пошел он на бунт.
Прекрасно представлял себе Стивенсон, как в замкнутом мирке тогдашнего Эдинбурга должен был прозвучать возглас Арчи. Удался Стивенсону и решительный разговор сына с отцом.
«– У меня, видишь ли, только один сын, – проговорил Гермистон. – Нечего сказать, хорош красавец! Но я должен сделать для него все, что могу. Как же прикажешь поступить? Будь ты моложе, я бы высек тебя за эту дурацкую выходку. А так мне остается только пожать плечами. Но одно пусть будет совершенно ясно. Как отец, могу только пожать плечами, но если бы я был лорд верховный прокурор, а не лорд верховный судья, тогда, сын или не сын, мистер Арчибальд Уир сегодня же ночевал бы в тюрьме».
Чем дальше мы читаем этот роман, тем все настойчивее приходят слова местного доктора, сказанные однажды Арчи, как ключ к характеру Гермистона. «Ваш отец не показывает своих чувств», – заметил доктор. А затем он рассказал, как страшно изменилось у него на глазах лицо его милости при известии о болезни Арчи. Однако то был бы слишком прямой, не стивенсоновский, ход, если бы в суровом обличье Гермистона вот так открылась вдруг отеческая любовь. Сложнее. Доктор сказал: «Он взглянул на меня, как дикий зверь, если простите мне такое сравнение».
В то время, когда литература, в особенности на массового читателя рассчитанная, держалась взгляда традиционного, сохраняя известную цельность «любви» или «ненависти». Стивенсон на это смотрел уже совершенно по-новому. Если и нам будет позволено сравнение несколько рискованное, то можно сказать, что он понял – и «атом» разложим, понял это, разумеется, в своей области, в мире чувств и человеческих отношений. У него однажды было сказано, что от сильного потрясения некий человек просто распался на первоэлементы. Так и под его проницательным взглядом дробились привычные представления. Вглядитесь, как бы предлагал Стивенсон, и увидите множество противоречивых составных там, где по обычным и, если хотите, обывательским понятиям говорят о «любви» и «отеческой привязанности». Вот почему чувства эти хотя и называются «любовью», однако проявляют себя иногда крайне странно. Да, любовь, но не вообще «любовь», а такого человека, как Г’ермистон. Не один Стивенсон начал тогда это понимать, и если не по силе изображения «странных чувств», то по интересу к ним Стивенсон шел в одном направлении с крупнейшими современниками.
«Уиром Гермистоном», в особенности самим Гермистоном, Стивенсон был доволен. «Надеюсь, будет моей лучшей книгой». Случалось, конечно, что он на этот счет ошибался, но в тот раз думали так же читатели, точнее, первые слушатели нового произведения. Об этом впечатлении известно от Ллойда Осборна, того, кто в посвящении «Острова сокровищ» скрыт был за таинственными буквами Л. О.
«Казалось, – вспоминал Осборн, – что это будет вершиной его достижений. С такой неотвратимостью и чувством, с такой уверенностью и совершенством развивалось повествование, что каждое слово отзывалось у меня в сердце». Прочитанное Ллойду так понравилось, что он даже похвалить этого не мог. Он очень искренне пишет, что молчал, потому что его слова были бы слабы после услышанного.
Однако это молчание по-своему истолковал Стивенсон. И всполошился. Ведь то был не кто-нибудь, а Л. О., вдохновивший его на создание «Острова сокровищ». И он молчит, слушая шотландский роман?! Стивенсон, проницательный психолог Стивенсон, просто упустил из виду, что вдохновитель его, некогда кричавший от восторга, слушая про пиратов, с тех пор несколько вырос. В конце концов они объяснились, Ллойд нашел слова и сказал, что это будет… это будет удивительная книга, та самая!
А работа подходила к решающему моменту. Получалось после напряженных событий все же так, что Арчи Уир попадал на скамью подсудимых. Смертная казнь грозила ему. И вот его жизнь в руках лорда Гермистона, неукоснительного стража законов, беспощадного вешателя и… его отца.
Стивенсона глубоко занимала эта ситуация. Он готовился, всеми силами души и таланта готовился написать эту сцену, своих «отцов и детей» (так ведь, в сущности, «Отец и сын», и назвал он в романе целую главу). Но знаем мы о ней уже только со слов падчерицы писателя, сестры Ллойда, писавшей под диктовку Стивенсона.[169]
Работали они еще утром, в роковой день, а вечером Стивенсона уже не было в живых.
О скоропостижной смерти Стивенсона Олдингтон рассказал. Скажем лишь о том, что осталось скрытым у Олдингтона за одной только фразой о похоронах Стивенсона. Восстановить некоторые подробности помогают малоизвестные воспоминания Ллойда Осборна. Эти подробности знаменательны.
Случается, что смерть краткой, но сильной вспышкой освещает всю жизнь погибающего человека, суть его жизни. Так и Стивенсон – умер и похоронен был романтически, достойно автора «Острова сокровищ».
* * *
Выло понятно без слов, что покоиться Стивенсон должен на вершине горы Веа, венчающей всю округу. «Но это на фотографии, – говорит Ллойд, – гора выглядит невысокой и довольно пологой». На самом же деле на склонах ее – кручи, покрытые тропическими зарослями. Пути на вершину не было.
Тогда собрался совет вождей. У Олдингтона сказано, как относились природные самоанцы к Туситале, как отозвались они на его смерть. И вожди решили, что воля Сказителя должна быть исполнена. А дело в том, рассказывает Ллойд, что не раз замечал я долгий взгляд, брошенный Стивенсоном на вершину горы Веа. И я понимал, говорит он, значение этого взгляда…
«Утренняя тишина, – рассказывает он дальше, – была нарушена треском падающих деревьев, звонким стуком топоров и более грубыми ударами мотыг и ломов, дробивших камни. Ни звука не слышно было только от людей, давших обет совершить весь этот труд в полном молчании. Не раздавалось ни песен, ни шуток, которые у самоанцев неразлучны с работой. Но тогда молча, сверкая потными телами и полные яростного усилия, местные жители, кто ножом, кто топором, кто мотыгой, лопатами или кирками, прорубались сквозь непроходимую чащу ради того, чтобы отдать долг Туситале».
Собственно, ради Стивенсона и было совершено первое восхождение на эту гору. А когда путь был проложен и все поднялись наверх, то стало видно, насколько же верно, по-стивенсоновски, было это сделано. «Вид открывался несравненный, – вспоминает Ллойд. – Морской горизонт, простиравшийся всюду, насколько хватало зрения, придавал всему вид бесконечной огромности. И так это было одиноко, так нетронуто, так невероятно красиво, что человек, это увидевший, замирал».
Там уже несколько позднее на могильном камне и были выбиты строки «Завещания», те, что остались нетронутыми после «очистительной» редактуры преданного, однако не очень чуткого друга. Вообще написано это «Завещание» было много раньше, еще в Калифорнии, где Стивенсон свалился однажды тяжело больной «Так, побрякушки», – написал он другу, но над «побрякушками» работал он еще не менее пяти лет, вновь и вновь возвращаясь к «Завещанию». Олдингтон не привел этого стихотворения, лишь упомянув его, просто потому, что среди англичан оно хорошо известно. Но нам это дает повод повторить памятные строки:
Под звездным небом, на ветру
Место последнее изберу.
Радостно жил я, легко умру
И лечь в могилу готов.
На камне могильном напишете так.
«Здесь он хотел оставить знак,
С моря вернулся, пришел моряк,
И охотник вернулся с холмов».[170]
Д. УРНОВ.
Основные даты жизни и творчества Роберта Луиса Стивенсона
1850, 13 ноября – В Эдинбурге родился Р. Л. Стивенсон.
1857 – Поступает в «Кэннон Миллз», первую из многих школ, где он учился.
1862 – Первая поездка с родителями в Англию, затем на континент в Гамбург.
1863 – Едет с матерью в Ментоку, затем они совершают турне по Италии и Германии В домашних и школьных «журналах» появляются его первые рассказы.
1867 – Поступает в Эдинбургский университет на инженерный факультет.
1871 – Переходит на юридический факультет.
1873 – Знакомство с Фэнни Ситуэлл и Сидни Колвином, первые симптомы туберкулеза и первая самостоятельная поездка за границу, положившая начало многим другим; в ноябрьском номере «Портфоляо» печатается его очерк.
1874 – Живет в Эдинбурге, работает над очерками о писателях и путевыми заметками.
1875 – В январе знакомится с Уильямом Хенли, в июле сдает выпускные экзамены и получает звание адвоката, дважды ездит во Францию, где знакомится с колонией художников-«барбизонцев».
1876 – Пишет «Эдинбургские картинки», летом отправляется в поездку на каноэ по рекам и каналам Бельгии и Франции и пишет об этом «Путешествие внутрь страны», знакомится в Грёзе с Фэнни Осборн, своей будущей женой.
1877 – В октябре выходит его первое беллетристическое произведение – рассказ «Ночлег Франсуа Вийона».
1878 – Выходят «Новые сказки Шехеразады», путевые очерки и «Путешествие внутюь страны); пишет книгу «Странствие с ослом»; работает совместно с Хенли над пьесой «Дикон Броуди».
1879 – Отправляется к Фэнни Озборн в Калифорнию, где проводит ровно год до августа 1880 года.
1879–1880 – Работает над «Эмигрантом-любителем», «Домом на дюнах», путевыми и критическими очерками.
1880, май – Стивенсон женится на Фэнни Осборн, в августе они возвращаются в Англию.
1880–1881, апрель – Первый сезон в Давосе, напечатан сборник «Virginibus Puerisque», куда вошли многие очерки, появившиеся ранее в периодической печати; живет в Питлокри, где пишет «рассказы ужасов» – «Окаянную Дженет», «Похитителя трупов» е «Веселых молодцов», и а Брэмере, где начинает писать для юношеского журнала «Янг фолкс» «Остров сокровищ».
1881 – Второй сезон в Давосе, заканчивает «Остров сокровищ» и пишет стихотворения, вошедшие впоследствии в сборник «Детский цветник стихов».
1882–1884 – Пишет «Принца Отто» и «Черную стрелу».
1884–1887 – Так называемый «борнмутский период», пишет «Странную историю доктора Джекила и мистера Хайда».
1888 – В июне вместе с Фэнни, Ллойдом и матерью отправляетсяна яхте «Каско» в плавание по Южным морям. .1890 – В январе покупает участок земли на острове Уполу (архипелаг Самоа). Отправляется в плавание на парусном пароходе «Жанет Николь», посещает 30 островов. В ноябре окончательно поселяется на Самоа в своем поместье «Ваилима». За время плавания по Тихому океану и жизни в Ваилиме написал: «Владетель Баллантрэ», «Катрио-на», «Уир Гермистон», «Вечерние беседы на острове», «Сент-Ив», «Потерпевшие кораблекрушение», «Отлив», многие из «Песен странствий», сборник «В Южных морях» и «Примечание к истории».
1894, 3 декабря – Стивенсон умирает от кровоизлияния в мозг.
Краткая библиография
Стивенсон Р. Л., Собрание сочинений в пяти томах. М., изд-во «Правда», 196/.
Андреев К., Искатели приключений. М., «Детская литература», 1969.
Борисов Л., Под флагом Катрионы. Роман. Л., Детгиз, 1957.
Кашкин И., Роберт Луис Стивенсон. В сб. ст. «Для читателя-современника». М., «Советский писатель», 1968.
Урнов М., Роберт Луис Стивенсон (жизнь и творчество). В кн.: «На рубеже веков». Очерки английской литературы. М., «Наука», 1970.
Balfour, Graham, The Life of Robert Louis Stevenson. London, 1901.
Chesterton, Gilbert Keith, Robert Louis Stevenson. London, 1927.
Colvin, Sidney, Memories and Notes of Persons and Places, 1852–1912. London, 1921.
Соnnell, Gоhn, W. E. Henley. London, 1949.
Elwin, Malcolm, The Strange Case of Robert Louis Stevenson. London, 1950.
Feuchtwanger L., Über R. L. Stevenson. Die Weltbühne, 1926. Bd.
Field, Isоbe1, Osbourne Strong. And Lloyd Osbourne: Memories of Vailima. New York, 1902.
Furnas, I. С. Voyage to Windward: The Life of Robert Louis Stevenson, New York (N. Y.), 1951.
Osbourne, Lloyd, An Intimate Portrait of R L. S. New York, 1924. Raleigh, Walter. Robert Louis Stevenson. London, 1895.
Steuart, J. A. Robert Louis Stevenson. Man and Writer. 2 vols. London, 1924.
Swinnerton, Frank, R. L. Stevenson: A. Critical Study. London, 1914.
Примечания
1
Кальвинизм – одно из направлений реформации, есть движения против католицизма.
2
«Краткий катехизис» – сокращенное изложение догматов веры пресвитерианской церкви Шотландии.
3
Роб-Рой Мак Грегор (1671–1734) – глава старинного шотландского клана, участвовавший в пограничных войнах с Англией. Герой романа Вальтера Скотта
4
Один из старинных кланов Северной Шотландии, участвовавший в войне с Англией
5
Перевод Игн. Ивановского
6
«Арбориал» – буквально «Древесный». Этим словом Стивенсон, познакомившись с учением Дарвина о происхождении человека назвал возможную промежуточную форму между обезьяной и человеком – «недостающее звено». В сборнике «Воспоминания и портреты» он пишет. «У каждою человека свое генеалогическое дерево, но на верхушке всех этих деревьев сидит Гипотетический Арбориал».
7
Грэхем Бэлфур – литератор и педагог По просьбе родственников автора «Острова сокровищ» написал его первую биографию «Жизнь Роберга Луиса Стивенсона».
8
Шотландские протестанты, сторонники Ковенанта – религиозно-политического договора (1643 г.) между английским и шотландским парламентами о «защите истинной веры». Ковенантеры вели партизанскую войну с английскими войсками.
9
Эйнсуор, Гаррисон (1803–1882) – второстепенный английский писатель, автор исторических романов, популярных в XIX веке.
10
Перевод Игн. Ивановского.
11
Уолтер Шенди – отец Тристрама Шенди, героя одноименного романа Стерна.
12
В той же академии позднее будет учиться Конан-Дойл, который заимствовал многие черты Шерлока Холмса у профессора Джозефа Белла, преподававшего там. «Не мой ли это старый знакомый Джо Белл?!» – воскликнул Стивенсон, прочитав впервые рассказы о Шерлоке Холмсе.
13
При Флоддене была в 1513 году битва с англичанами, закончившаяся поражением шотландцев; на перешеек Дариен (Панамский) была в 1698 году отправлена экспедиция, окончившаяся неудачей, в 1745 году Шотландия окончательно утратила независимость и признала власть Англии.
Вильям Уоллес, шотландский герой и патриот, успешно вел партизанскую войну с англичанами, но был предан и казнен, как изменник, Роберт Брюс по прозвищу Освободитель, король Шотландии в конце XIII века, сражался с англичанами, стремившимися поработить Шотландию.
14
Бэкстер, Чарлз – юрист, вел все дела Стивенсона.
15
Стоунхендж – одно из крупнейших сооружений культового назначения (культ солнца), относящееся к эпохе энеоли та Расположен в Англии, возле города Солсбери.
16
«Ведь вы ювелир, господин Жос» (франц.) – ходячее выражение, заимствованное из комедии Мольера «Любовь-целительница» и употребляющееся, когда хотят подчеркнуть, что профессионал дает пристрастный совет.
17
Лэм, Чарлз (1775–1834) – английский писатель-эссеист.
18
Роджерс, Вудс (умер в 1737 г.) – английский мореплаватель, возглавлял флот Англии в Тихом океане; опубликовал дневник своих плаваний, где рассказал историю Александра Селькирка, на основе которой Дефо написал «Робинзона Крузо».
19
«Панч» – английский иллюстрированный еженедельный юмористический журнал.
20
Книга религиозно-философского содержания английского проповедника Джона Бэньяна (1628–1688).
21
Спенсер, Герберт (1820–1903) – английский философ
22
Льюис, Джордж (1817–1878) – английский философ и литературный критик, популяризатор философских и научных идей, оказавший влияние на молодого Павлова.
23
Пепис, Сэмюэлл (1633–1703) – чиновник английского адмиралтейства, автор зашифрованного дневника, который представляет собой летопись эпохи
24
Хэзлитт, Уильям (1778–1830) – английский эссеист.
25
Популярный киноактер.
26
Якобиты – сторонники Якова (Джеймса) Стюарта, ведшие в конце XVII и в начале XVIII веков религиозно-политическую борьбу с Англией.
27
Браун, Томас (1605–1687) – английский врач и писатель, прекрасный стилист.
28
«Оберман» – роман французского писателя Эжена Сенанкура (1770–1816).
29
Уэбстер, Джон (1580–1625) – английский драматург.
30
Конгрив, Уильям (1670–1729) – английский комедиограф.
31
Стюарт, Джон – английский литератор. Автор двухтомной биографии Стивенсона – «Проблема Лу Стивенсона и Кейт Драммонд», – написанной с «критических» позиций.
32
Место в окрестностях Эдинбурга, где у Стивенсонов был загородный дом
33
Келвин, Уильям Томсон (1824–1907) – известный английский математик и физик.
34
Дженкин, Флеминг (1833–1885) – крупный инженер-электрик.
35
Джоуит, Бенджамен (1817–1893) – профессор Оксфордского университета, знаток античности, переводчик Платона и Аристотеля. В то время – глава колледжа Бэллиола (Оксфорд).
36
Аддисон, Джозеф (1672–1719) – выдающийся английский писатель-классицист, известный своим пуризмом в отношении языка.
37
Госс, Эдмунд Уильям (1849–1928) – английский литератор, друг Стивенсона.
38
Лэнг, Эндрю (1844–1912) – английский поэт, очеркист, автор коротких рассказов.
39
Колвин, Сидни (1845–1927) – один из ближайших друзей Стивенсона, его литературный душеприказчик π издатель «Писем».
40
Перевод Игн. Ивановского.
41
Фергюссон, Роберт (1750–1774) – выдающийся народный шотландский поэт.
42
Строка из стихотворения Стивенсона «Счастливая мысль».
43
Персонаж из романа «Роб-Рой».
44
Джеффри, Франсис (1773–1850) – один из основателей первого «толстого» журнала в Англии, «Эдинбургского обозрения», журнал этот был известен Пушкину, который мечтал о таком же издании в России.
45
Блуждающий огонек, призрачная надежда (латин.).
46
Джонсон, Сэмюэль (1709–1784) – известный английский писатель и лексикограф, крупнейший и наиболее популярный из английских критиков XVIII века.
47
Уоллес, Эдгар (1875–1937) – английский писатель, автор очень популярных в начале XX века «сенсационных» романов.
48
Клаузевиц, Карл (1781–1831) – прусский генерал, военный теоретик.
49
Экономия (нем.).
50
Огромные, как… (нем.).
51
Монастырь (нем.).
52
Денег (нем.).
53
«Он был превосходный человек, наш господин доктор» (нем.).
54
«О да, и пил всегда красное вино» (нем.).
55
Босуэлл Джеймс – литератор, именем которого пользуются нарицательно, говоря о биографе-документалисте.
56
Камерон, Ричард – глава коренантеров, основатель религиозной пресвитерианской секты, боровшейся против восстановления епископальной церкви в Шотландии.
57
Нокс, Джон (1505–1572) – автор книг религиозного содержания, боровшийся с католической церковью за организацию пресвитерианской церкви в Шотландии.
58
Браун, Крам (1838–1922) – известный шотландский химик.
59
Одна из них, Юлия Засецкая, была дочерью поэта Дениса Давыдова и переводчицей «Пути паломника» Бэньяна на русский язык.
60
Патер, Уолтер Гораций (1839–1894) – очень авторитетный в XIX веке английский эссеист и критик.
61
Булвер-Литтон, Эдуард Джордж (1803–1873) – английский писатель и политический деятель Автор романа «Полам», которым интересовался Пушкин.
62
Во времена Стивенсона – место встречи адвокатов и их клиентов.
63
Перефразированные рубайи Омара Хайяма.
64
Стивен, Лесли (1832–1904) – выдающийся английский критик.
65
Барбизонцы – группа французских пейзажистов, которые первыми стали писать пейзажи прямо с натуры.
66
Столовая (франц.).
67
Mюржe, Анри (1829–1861) – французский писатель, известный своими зарисовками жизни богемы в Париже.
68
Искаженное «extra» (франц.) – часть слова extraordinaire, то есть непредвиденный, имеются в виду непредвиденные расходы.
69
Теодор де Банвиль (1823–1891) – французский писатель, поэт и драматург
70
Доусон, Эрнст (1867–1900) – английский лирический поэт.
71
На Берлинском конгрессе 1878 года Дизраэли при поддержке Бисмарка заставил Россию пересмотреть Сен-Стефанский мирный договор, подписанный после поражения Турции в русско-турецкой войне (1877–1878 гг.), получив за это от Турции Кипр В своей речи после конгресса Дизраэли назвал это «Почетным миром».
72
Это нашло отражение в романе Стивенсона «Владетель Баллантрэ».
73
Строка из поэмы Кристофера Марло «Геро и Леандр», использованная Шекспиром в комедии «Как вам это понравится» и ставшая крылатым выражением.
74
Харрисон, Бирдж (1854–1924) – американский художник-пейзажист.
75
Сокращ. от «conditio sine qua non» – «непременное условие» (латин.), имеется в виду книга Аделаиды Будл: «Р Л. С. и его «Sine Qua Non», где дано преувеличенно восторженное изображение Фэнни.
76
Галахад – самый юный и чистый из «рыцарей Круглого стола» (персонаж произведений Мэлори и Теннисона), отправившийся с королем Артуром на поиски «Святого Грааля». Имя соответствует выражению: «рыцарь без страха и упрека».
77
Крестьяне-гугеноты, восставшие на юге Франции в начале XVIII века из-за религиозных преследований, начавшихся после отмены Нантского эдикта в 1685 году.
78
Католический монашеский орден.
79
Герой рассказа Стивенсона, бродячий актер, наивно-тщеславный и вместе с тем горячо верящий в «святую миссию» искусства.
80
Фримонт, Джон Чарлз (1813–1890) – американский офицер-путешественник.
81
Сердце женщины изменчиво (франц.) – перевод первой строки песенки герцога из оперы Верди «Риголетто».
82
Имеется в виду «анекдот» из канонизированной, хотя далекой от фактов, биографии Джорджа Вашингтона: шестилетний Вашингтон признался отцу в том, что порубил ствол его любимой вишни томагавком. Это признание преподносится как пример честности маленьким американцам.
83
Повсон дю Террай (1829–1871) – французский писатель, автор многочисленных приключенческих романов (серия «Похождения Рокамболя»). Произведения его полны неправдоподобных эпизодов, грубых искажений исторических фактов, их герои – авантюристы, идущие на любое преступление ради достижения своей цели.
84
Скваттеры – в США колонисты, самовольно поселившиеся на свободных землях.
85
Персонаж трагедии У. Шекспира «Буря» – олицетворение грубой физической силы.
86
«Год странствий» (нем) – выражение, заимствованное из названия романа Гёте «Годы странствий Вильгельма Майстера», сделавшееся нарицательным.
87
Удивительный год (латин.).
88
Персонаж книги Ли Кэррола «Алиса в стране чудес» – кот, который постоянно улыбается. Улыбка чеширского кота стала нарицательной.
89
Оборотная сторона медали (франц.).
90
Пейн, Джеймс (1830–1898) – английский писатель-романист.
91
Перевод Р. Облонской.
92
«Книжка бродяжки» (латин.).
93
Деккер, Томас (1577–1632) – английский драматург, современник Шекспира.
94
Письма жены французского философа Пьера Абеляра (1078–1142), которые она писала ему из монастыря
95
Мадемуазель Леспина, Юлия (1732–1776) – известная куртизанка XVIII века.
96
Язык шотландских кельтов.
97
Перевод И. Гуровой.
98
Карлейль, Томас (1799–1881) – шотландский эссеист и историк, очень популярный в Шотландии автор литературно-критических статей, в частности, о Бернсе и В. Скотте.
99
Маколей, Томас (1800–1859) – английский историк, публицист и политический деятель.
100
Персонаж из повести Стивенсона «Странная история доктора Джекила и мистера Хайда», олицетворяющий собой зло.
101
Джеймс, Генри (1848–1916) – крупный американский писатель и критик, превосходный стилист.
102
Сарджент, Дж. (1856–1925) – американский художник, живший в Англии.
103
Слова из стихотворения Стивенсона «Небесный хирург».
104
«Расселас, принц Абиссинский»– философская повесть Сэмюэля Джонсона.
105
Майерс, Фредерик (1843–1901) – английский поэт и эссеист.
106
Перевод И. Гуровой.
107
Поражение английских войск у горы Маджуба во время англо-бурской войны, которую Стивенсон осудил в статье «В защиту независимости буров».
108
Гордон, Чарлз Джордж (1833–1889) – английский генерал, служивший в Китае и в Египте Осажденный египтянами в Хартуме, генерал Гордон не получил помощи от английского правительства, потерпел поражение и был убит.
109
Частная переписка, дающая картину жизни Англии середины XV века.
110
Кингсли, Чарлз (1819–1875) – английский священник и писатель.
111
Воображаемое королевство, где происходят события «Зендского пленника» – романа Энтони Хоупа.
112
Перевод Игн. Ивановского.
113
Из «Наставлений оратору» Квинтилиана.
114
Безант Уолтер (1836–1901) – популярный английский беллетрист, автор исторических произведений.
115
Фернес, Джозеф – автор биографии Стивенсона «Плавание против ветра».
116
Перевод Игн. Ивановского.
117
Хаусман, Альфред Эдвард (1859–1936) – английский ученый и поэт, писавший стихотворения на сельские мотивы.
118
Перевод Игн. Ивановского.
119
Перевод Игн. Ивановского.
120
Марвелл, Эндрю (1621–1678) – английский поэт. Дух Возрождения стремился он соединить с пуританской строгостью, чувство с разумом, природу с наукой. Стихи его построены на сложных, изобретательных метафорах: «…под сенью зелени на ум приходит зеленая мысль».
121
Перевод Игн. Ивановского.
122
Перефразировка названия романа Чарлза Диккенса «Сверчок на печи» (по-английски слово «сверчок» похоже на слово «критик»).
123
Ссылка на полковника Ньюкома, героя одноименного романа Теккерея Имя используется тогда, когда хотят сказать о честном, простодушном, непрактичном человеке, все добрые начинания которого кончаются неудачно.
124
Конец! (франц.).
125
Это решено (франц.).
126
Черт подери! (франц).
127
Что еще можно сказать? (франц.).
128
Это слишком тяжело (франц.).
129
Это уж слишком (франц.).
130
Так называемый (франц.).
131
Улица в Лондоне, на которой жил Хенли.
132
Город, где родилась Фэнни
133
Персонаж комедии У. Шекспира «Как это нравится?» – шут Оселок в монологе о степенях лжи говорит: «Все их можно удачно обойти, кроме прямой лжи, да и ту можно обойти при помощи словечка «если»… «Если вы сказали то-то, то я сказал то-то…» О, «если» – это великий миротворец, огромная сила».
134
Скотт, Майкл (1175–1234) – шотландский астролог и переводчик, имевший славу чернокнижника и чародея.
135
Лорд Дервентуотер – Джемс Рэдклиф (1689–1715) – один из вождей восстания Стюартов; был обезглавлен в 1715 году.
136
У. Шекспир, Отелло. Перевод Б. Пастернака.
137
Организация ирландских крестьян, уничтожавших посевы и скот английских помещиков в знак протеста против английского владычества.
138
Персонаж романа Ч. Диккенса «Дэвид Копперфилд», непрактичный легкомысленный человек, который кое-как сводит концы с концами, легко впадает в отчаяние и еще легче обольщается надеждами на легкое обогащение.
139
Так называли англичан в колониальных странах.
140
Выражение из романа Ч. Диккенса «Давид Копперфилд». В таких словах кучер Баркис сделал предложение няне Дэви.
141
Набедренная повязка вроде юбки, из одного куска материи, у женщин – от подмышек до колен, у мужчин – от пояса.
142
В Шотландии у каждого горного клана была шотландка своей расцветки.
143
Тусисита – Сказитель – имя, данное Стивенсону жителями Самоа.
144
Челлини, Бенвенуто (1500–1571) – итальянский скульптор и авантюрист.
145
Тёрнер, Сприл (1557–1626) – английский драматург
146
Персонаж романа В. Скотта «Ламмермурская невеста».
147
Статья «Как возник «Владетель Баллантрэ».
148
Мариетт, Фредерик (1792–1849) – автор многочисленных произведений, посвященных морю и морякам.
149
Члены родовитой шотландской семьи, участвовавшие в борьбе Англии и Шотландии (XVII в.) на разных сторонах.
150
Суиннертон, Фрэнк (1884–1955) – английский романист и критик. Автор одной из биографий Стивенсона.
151
Бенсон, Э. Ф. – сын архиепископа кентерберийского, автор книги о Стивенсоне «Миф о Роберте Луисе Стивенсоне», напечатанной в 1925 году.
152
«Если бы молодость знала, если бы старость могла» (французская поговорка).
153
Уэймен, Стенли (1859–1948) – английский писатель, автор ряда популярных псевдоисторических романов «плаща и шпаги».
154
Персонаж комедии У. Шекспира «Сон в летнюю ночь».
155
Рабурн, Генри (1756–1823) – шотландский художник-портретист.
156
Проститутка (франц.).
157
Вилье де Лиль-Адан (1838–1889) – французский писатель-сатирик.
158
Увлечение, воодушевление, развлечение (франц).
159
Напиток из измельченною корня перца, который в Полинезии пьют во время торжественных церемоний.
160
Любопытно, что точно такая же реакция была у Герберта Уэллса, когда он из того же самого источника узнал о Тургеневе.
161
Во французском переводе и очень рано, когда в Европе Достоевского только начинали переводить и еще, в сущности, не знали.
162
Им, однако, заинтересовался Пушкин и в стихотворении «Однажды странствуя среди долины дикой» («Странник») сделал переложение из Бэньяна.
163
«Можем же мы в конце концов семьдесят лет спустя, в середине XX века прямо говорить об этом» – это пишет биограф, получивший доступ в архив Стивенсона и установивший, когда Стивенсон и Фэнни Осборн стали мужем и женой.
164
А Джон Голсуорси так ценил Стивенсона, что отправился к нему в паломничество. Но для этого нужно было обогнуть полсвета, а у Голсуорси в пути кончились деньги. Пересел он на обратный пароход, а штурманом судна оказался Джозеф Конрад, то есть будущий Конрад, тогда – моряк королевского флота. И он дал Голсуорси прочесть рукопись своего первого романа. Рейс этот оказался для него последним, он стал писателем. Так, на пути к Стивенсону открыт был крупнейший продолжатель его традиции. Вот это и есть то, что Олдингтон называет «романтикой судьбы».
165
Как это сказано Лениным о толстовстве; см.: В. И. Ленин, Поли. собр. соч., т. 17, стр. 209.
166
Можно, правда, задать немало попутных вопросов. Например, где же этот остров сокровищ? В свое время такого любопытства не поощряли, храня секрет фирмы приключений и увлекательности. Стивенсон предложил издателю, что он напишет предисловие к роману, но тот запретил и думать об этом, о разрушении чар, самим же автором созданных. Статью Стивенсон все же написал, но для журнала «Бездельник», где знаменитый Джером К. Джером завел специальную рубрику с рассказами известных писателей о своих книгах. Однако в статье Стивенсон не указал никакого, хотя бы приблизительного, местоположения своего острова. Уже в письмах его можно было прочесть, что, создавая «Остров сокровищ», Стивенсон вспоминал поездку в Калифорнию – сосны, дюны, морской берег. Кроме того, очертаниями остров сокровищ напоминает Пинос, небольшой островок в Кариоском море, к юго-западу от Кубы.
167
Напомним, что это писательское «звание» было темой бесед Стивенсона с Джеймсом. Б очерке о Тургеневе Джеймс привел такое мнение современника: «Поколения предков воплотились в Тургеневе и обрели выражение».
168
Перевод И. Бернштейн.
169
Ллойд Осборн скончался в 1947 году, сестра его дожила до 1953 года. Так что лица из ближайшего окружения Стивенсона жили просто в одно время с нами.
170
Перевод Игн. Ивановского