Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
6
В ближайшие годы после окончания университета жизнь Стивенсона казалась, да в значительной степени и была такой же, как жизнь многих его сверстников, которые существовали на средства родителей или на скромный доход, имели художественные наклонности и лелеяли мечты о литературном поприще. Они болтались в лондонских клубах так же, как Стивенсон в «Сэвиле», и так же, как он, часто ездили за границу. Самые способные и прилежные из них писали, как и Стивенсон, статьи, где демонстрировали эрудицию и делились с читателями своими раздумьями и, подобно ему, пытались сочинять «путевые заметки» и – наиболее ходкое чтение – беллетристику. Однако там, где сотни из них потерпели неудачу, он преуспел, и если мы скажем, что своему первому, хотя и очень скромному, успеху он во многом обязан помощи таких друзей, как Колвин, Стивен, Госс и даже Хенли, это отнюдь не будет умалением достоинства самого Роберта Луиса Стивенсона.
Достаточно бегло познакомиться с библиографией публикаций Стивенсона за 1875–1878 годы, составленной Грэхемом Бэлфуром, чтобы убедиться в справедливости всего вышесказанного. За исключением маленькой брошюры с весьма неожиданным названием «Обращение к духовенству пресвитерианской церкви Шотландии» и одного-двух стихотворений, все, что было напечатано за эти годы, относится к тому или другому из перечисленных выше жанров. (Трудно понять, с какой стати «безбожник» вздумал давать непрошеные советы шотландскому духовенству. Вероятнее всего, брошюра была написана, чтобы угодить отцу, а возможно, и показать, что Р. Л. С. не такой уж атеист, каким его считают.) Он опубликовал литературные этюды о творчестве Эдгара По, Шарля Орлеанского, Вийона и Уитмена, затем идут очерки, большая часть которых была со временем напечатана в сборнике «Virginibus Puensque» («Девушкам и юношам»). Первый рассказ Стивенсона – «Ночлег Франсуа Вийона» – появился в печати лишь в октябре 1877 года, и только в 1878-м – очень удачном году – он смог торжествовать победу, напечатав два рассказа и «Новые сказки Шехеразады»; правда, «Сказки» выходили «с продолжением» в «Лондоне», редактором которого был Хенли, и оплачивались очень низко. Наконец, мы видим путевые очерки и заметки, такие, как «О прогулках пешком», наброски о поездке в Каррик и Гэллоуэй, «Лесные заметки», «Путешествие внутрь страны» и «Эдинбургские картинки».
Возможно, это немного, но и бездельником человека, написавшего столько за четыре года, никак не назовешь. Если учесть, сколько раз и с какой тщательностью Стивенсон переписывал свои книги, станет ясно, что он затратил на них немало часов упорного труда. Теперь вышло из моды хвалить за трудолюбие, похвальным считается, напротив, работать мало, а зарабатывать много, и еще давным-давно Анатоль Франс цинично, но справедливо заметил, что в искусстве настоящее трудолюбие состоит не в том, чтобы работать усердно, а в том, чтобы работать хорошо. Спору нет – волшебное лирическое стихотворение Поля Вердена, нацарапанное за рюмкой абсента в кафе, стоит двадцати вымученных романов. Но нужно отдать должное Стивенсону. Если он и жил на щедроты отца в том возрасте, когда большинство юношей его класса сами зарабатывали себе на хлеб, он не тратил зря дарованный ему драгоценный досуг. И если мистер Томас Стивенсон не был доволен успехами сына в 1878 году, тем хуже для него. Стивенсон напечатал в журнале два очерка в январе этого года, один в марте, два в апреле, два очерка и книгу в мае, книгу «с продолжением» в «Лондоне» с июня по октябрь и еще одну, с июня по декабрь, в «Портфолио», снова очерки в июльском, сентябрьском, октябрьском и ноябрьском номерах журналов и книгу в «Лондоне» в ноябре! Непонятно только, почему при таком количестве публикаций Стивенсон зарабатывал так мало денег, – должно быть, ему безобразно мало платили. И все же, несмотря на столь ощутимое свидетельство его труда и успеха, мистер Стивенсон оставался при своем мнении и лишь в 1883 году сделал приписку к духовному завещанию, восстановив Роберта Луиса в правах на наследство.
Однако, хотя писал Луис много, все же создается впечатление, что в то время у него не было особо важных и настоятельных тем. Стивенсона занимает, а порой и забавляет все – люди и места, с которыми ему доводится встречаться, книги и их авторы, и он комментирует это с несколько утрированным оптимизмом. События, о которых пишут газеты, почти не отражаются в его книгах и даже в письмах, а ведь к 1874–1878 годам относится конец правления Дизраэли, когда был захвачен Кипр и скуплены акции компании Суэцкого канала, когда Англия угрожала России войной (будучи к ней абсолютно не готова) и подписали «Почетный мир»,[71] приведший, в числе прочего, к войне 1914 года. Несомненно, эти события не могли пройти мимо Роберта Луиса, и он размышлял о них, как и все прочие люди, но придерживался в то время мнения, что вчерашние газетные заголовки не могут служить материалом для литературы, достойной текущего или будущего столетия, что писателя должен интересовать человек, а общественные явления – в крайнем случае фон. Лишь в Океании Стивенсон переменил свои взгляды.
Прошло довольно много времени, пока «романтика судьбы» не вырвала Стивенсона из этой, в общем, достойной зависти жизни. А пока он искал темы в книгах и путешествиях точно так, как искали мотивы для картин его друзья-«барбизонцы». Возможно, именно в поисках оригинального «путевого мотива» Стивенсон предпринял в снежном и туманном январе прогулку по Шотландии. Явившийся ее результатом очерк был написан изящно, как почти все у Стивенсона, но при всей оригинальности этой зимней прогулки ни автор, ни читатель очерка ничего из нее не почерпнули. Припорошенный снегом ландшафт кажется нам не величественным, а скорее унылым и мрачным, и большинство тех, с кем встречался Луис в пути, были «бедняки» или просто пропойцы. Пожалуй, наибольшего внимания заслуживает тот факт, что Стивенсон останавливался в Баллантрэ.[72]
С одним-двумя небольшими перерывами восемь месяцев 1876 года Стивенсон прожил в Шотландии, главным образом в Эдинбурге. Хотя, естественно, столица Шотландии еще какое-то время оставалась его штаб-квартирой, он стремился проводить в ней все меньше и меньше времени. Это объяснялось различными причинами, в том числе состоянием здоровья, стремлением к более разнообразной жизни, а также интересом к одной особе женского пола, который «романтика судьбы» пробудила в сердце Луиса осенью того же года. Хотя «Эдинбургские картинки» – вторая книга путевых очерков Стивенсона – были напечатаны лишь в 1878 году, пожалуй, стоит взглянуть на них сейчас ради знакомства с 1876 годом, так как этот год почти не отразился в письмах Луиса. Можно ли говорить о «путевых заметках», когда речь идет о родном городе писателя, даже если это столица? В строгом смысле слова – нет, такое название, пожалуй, будет неточным. Однако, если подумать, сколько людей живут всю жизнь в своем городе, не имея о нем представления, воспринимая окружающее их как нечто незыблемое и слишком привычное, чтобы возбуждать любопытство, и учесть, как много времени Стивенсон потратил специально, чтобы получше узнать Эдинбург, какие усилия приложил, чтобы найти некоторые места, где происходили исторические события, а иногда и просто для того, чтобы посмотреть какие-нибудь малознакомые уголки, книгу можно с полным правом отнести к этому жанру. Хотя «Эдинбургские картинки» сравнительно непопулярны среди поклонников Стивенсона, в этой книге есть главное, что нужно для путевых заметок, – она возбуждает в нас интерес к городу, которого мы не видели, надо только внимательно ее прочитать.
Книга, к счастью, свободна от тягостной («мы должны быть счастливы, как короли») сентиментальности, которая сделала Стивенсона кумиром теккереевской «глупой публики», и вместе с тем от злопыхательства, в которое легко мог впасть такой остроумный и недовольный своими соотечественниками человек, как Стивенсон. Он говорит о родном городе с той откровенной и вполне оправданной чуть пренебрежительной снисходительностью, с какой родители в Шотландии говорят о своих детях. «Эдинбург жестоко платит за привилегию иметь самый отвратительный климат на свете», – начинает он абзац и, мучась вместе с автором от дождя и ветра, от «холодных морских туманов, ползущих с востока», от «сырой и ветреной зимы», от «неустойчивого холодного» лета и «форменного метеорологического ада вместо весны», от «ненастных дней и бесконечного сражения с ветром», мы не удивляемся, когда он кончает абзац картинкой – жители Эдинбурга стоят, перегнувшись через перила виадука, и с завистью смотрят на поезда, уходящие на юг. Только бесчувственные люди безразличны к климату и погоде, и человек со столь впечатлительной душой, столь немощный и хрупкий, должно быть, действительно очень страдал. Под стать мрачному климату была еще более мрачная религия. Стивенсон бежал и от того и от другого, и вместе с тем его влекло в Эдинбург благодаря силе привычки.
О своих согражданах Стивенсон говорит более сдержанно, однако место, где он описывает, как они «идут чинной толпой в сознании своей моральной непогрешимости», задевает гораздо сильнее, чем его горькое признание: «Мы, северяне, поразительно умеем ненавидеть во славу господню», чем отказ подчиниться зову воскресного благовеста, этого «пронзительного церковного набата – вопля нелепой ортодоксальности», и чем многие другие высказывания в том же и даже более резком тоне. Из этого, как, впрочем, и из других произведений Стивенсона, мы видим, сколь яростно он восставал против жестокой, чуждой милосердия религии, ревностно осуждающей малейшую провинность. «Шекспир написал комедию «Много шума из ничего». Шотландцы сумели создать фантастическую трагедию на ту же тему».
Не очень-то «красочные» картинки, но для биографа эти откровения представляют куда большую и непосредственную ценность, чем колоритные описания Старого и Нового города. Кстати, здесь Стивенсон впервые пересказал легенду о Диконе Броуди (днем благочестивый горожанин, ночью – одетый в маску взломщик), образ которого преследовал Стивенсона, пока не был «пригвожден» к бумаге сперва слабой пьесой, написанной в соавторстве с Хенли, а затем вдохновенной аллегорией о Джекиле и Хайде. Глава о вселяющем страх старом кладбище и мрачных надгробных памятниках, а особенно длинный отрывок о том, как выкапывали черепа ковенантеров, казненных задолго до того, заставляет нас вспомнить Камми и ее рассказы о всяческих ужасах. Приятнее читать воспоминания об эдинбургском «Парламентском зале», куда, «подчиняясь неумолимому обычаю», адвокаты должны были являться «в мантии и парике и маршировать там с десяти до двух часов». «…Умные люди вышагивали здесь ежедневно в течение десяти, а то и двадцати лет, не получая никакого, хотя бы пустякового, дела, ни шиллинга вознаграждения». Нетрудно догадаться, что этот абзац предназначался родителям Роберта Луиса: пусть знают, что, во всяком случае, один из этих «вечных странников» считал такое времяпрепровождение «самой тягостной формой безделья», и пусть сделают из этого свои выводы. Адвокатский заработок Стивенсона, прямо надо сказать, был невелик. Позднее мать Стивенсона как-то проговорилась, что у нее с сыном было соглашение: из каждой заработанной им в адвокатуре гинеи он оставляет себе соверен, а ей отдает шиллинг, и по этому договору она получила всего четыре шиллинга чистого дохода. Вряд ли стоило тратить столько времени и труда и две тысячи фунтов в придачу, чтобы обеспечить за собой ничего не дающий титул «Член гильдии шотландских адвокатов», и то взятый под сомнение невежественным французским полицейским.
30 июля 1876 года Стивенсон все еще был в Шотландии, хотя и не в самом Эдинбурге, но совсем близко – в Суонстоне.
Существующее мнение, будто поездка с Симпсоном на каноэ по каналам и рекам Бельгии и Франции летом того же года была предпринята для восстановления сил после очередной болезни, по-видимому, ошибочно, хотя Стивенсон, бесспорно, считал свежий воздух и небольшую физическую нагрузку вроде пеших прогулок прекрасным лекарством, а Хенли сообщает о том, что «выхаживал» его примерно в это время. В письма Луиса, написанном за месяц до «путешествия внутрь страны», нет и намека ни на какую болезнь, хотя именно в нем говорится о намерении проехать в каноп от Антверпена до Грёза и продолжить поездку «следующей весной» от Грёза до Средиземного моря. Из письма также ясно, что Стивенсон намеревался использовать впечатления поездки для «веселой книги», где он сможет «вволю поболтать».
Вторая половина путешествия так и не состоялась, возможно, к лучшему, так как Стивенсон чуть не утонул на Уазе во время небольшого разлива. Что же ждало наших гребцов на быстрой и опасной Роне в период таяния снегов? Сэр Уолтер Симпсон брал Стивенсона в поездку на яхте и учил его на Клайде грести в двухместном каноэ, но сомнительно, чтобы Луис обладал достаточной сноровкой для управления столь утлым суденышком в большую волну. «Путешествие внутрь страны» было очень заманчивым названием книги, и, хотя уже существовали, по крайней мере, три книги, рассказывающие о сходных «путешествиях», Со слов самого Стивенсона можно судить, что он задумал четвертую. «Путешествие» было напечатано лишь в мае 1898 года в издательской фирме «Кеган Поль и К0», сумевшей оценить его по заслугам. Среди читателей оно не имело успеха и лишь постепенно, по мере того как рос культ Стивенсона, получило более широкое признание.
«Путешествие внутрь страны» заслуживает того, чтобы на нем остановиться, и не только потому, что это первая настоящая книга молодого автора, ставшего впоследствии популярнейшим писателем-профессионалом. Тому, кто сомневается в литературном мастерстве Стивенсона или его умении донести до читателей особое, лишь ему присущее очарование, достаточно прочитать одну эту книгу. Просто поразительно, какая пропасть лежит между тривиальностью, хочется даже сказать – бесцветностью, того, о чем он говорит, – и прелестью того, как он ведет свое повествование. Только слепо предубежденный против него человек или человек, не умеющий ценить прекрасное, может закрыть книгу, не проникнувшись горячей симпатией к ее автору. Интерес у нас вызывает сам Стивенсон, а вовсе не «путешествие» на каноэ. В чем оно, в действительности, состояло? Стивенсон и Симпсон плыли по унылым каналам и поднявшимся в половодье рекам, мокли под дождем и почти ничего не видели, кроме дорожки для тяги судов на бечеве на том и другом берегу; затем переправились «волоком» на поезде от Брюсселя до Мобежа и поплыли дальше. Пока они не добрались до Нуайона и Компьена, им почти не попадались места, достойные хотя бы упоминания. Когда в промокшей насквозь одежде, с клеенчатыми рюкзаками за спиной они искали ночлега, их принимали за бродячих торговцев, а один раз даже выгнали из маленькой придорожной гостиницы. И Стивенсон чуть не утонул. Он выжимает что можно из пустяковых дорожных приключений и случайных знакомств, которые он заводил в пути, из собора в Нуайоне и ратуши в Компьене с механическими человечками, отбивающими время на башенных часах, но все это лишь предлог, чтобы показать главное, достойное нашего восхищения, – самого себя.
Уже тогда он вполне овладел искусством завоевывать сердца читателей небольшой дозой разумной лести по адресу рода человеческого, которую читатели, естественно, принимают на свой счет, снисходительным кивком головы выражая молчаливое одобрение столь проницательному наблюдателю. «…Мы обычно оказываемся гораздо храбрее и лучше, чем сами ожидали», – говорит автор уже на второй странице. Неужели? И снова: «Все лучшее, доброе, что есть в нашей душе, не остается погребенным там навеки, а проявляется в час испытаний». Возможно, и так, но подобные взгляды и чувства легче было исповедовать под уютным кровом 70-х годов прошлого столетия. чем в середине XX века. Стивенсон во всем видит примеры добра, во всем находит утешение. «…Баржи, ждущие очереди у шлюза, преподают урок безмятежности, с какой нужно относиться к мирской суете». В жизни барочника так много привлекательного, что «трудно представить… зачем ему умирать». И дальше: «Неудобства, когда они предстают в своем истинном виде, а не выдаются за комфорт, – потрясающе забавная штука…» И снова: «В сердце человека скрыт такой запас честности, который поддерживает его вернее, чем любые правила», а немного дальше: «Если бы с нас брали по столько-то с головы за право любоваться закатом или если бы господь бог посылал сборщика подати вместо с гарольдом перед тем, как зацветет боярышник, как бы мы славословили их красоту». Очень приятные доктрины, особенно когда тут же мы находим критику общества, меркантилизма, службы в конторе и самонадеянных чиновников, π сетования об упадке народного ремесла, утрате честности, респектабельности и тому подобном. Причем делается это с такой симпатией к людям и мягким юмором, что может вызвать одобрение самого почтенного мэра города, который провел всю жизнь в конторе своей фабрики, руководя производством все более и более дрянных товаров. Я не удивляюсь, что мистер Томас Стивепсоп, категорически запретивший несколькими годами позднее печатать острого и правдивого «Эмигранта-любителя», предпочитал «Путешествие внутрь страны» всем прочим произведениям Роберта Луиса.
Я хочу сейчас остановиться на другой стороне первой книги Стивенсона, еще более интересной и, возможно, неизвестной тем, кто не достиг восьмидесяти лет. По своему мировоззрению, своей философии – если можно применить это претенциозное слово для такого непритязательного хода мыслей – книга эта запечатлевает, если Стивенсон не придумал их, основные черты и образ жизни персонажа, просуществовавшего до потрясений 1940 года, дает набросок истинного «путешественника не по коммерческим делам» (каковым никогда не был Диккенс, хотя он и ввел в употребление этот термин) – писателя, художника, одним словом, «артиста», который ради свободы и искусства отказывается от привилегий и наград, равно как и от обязанностей и ответственности тех, кто «делает деньги» («Луна и шестипепсовик» – как великолепно выразил это Сомерсет Моэм). Каков же был стивенсоновский идеал? Избавиться от жалкой погони за деньгами π рабства в конторах, убежать из родной страны ради свободы, которую дает безвестность, жить в нищете ради искусства, упорно работать, делая вид, что бездельничаешь, делиться последней монетой с другом и, наконец, оправдать бунт долгожданным успехом. Пока 1940 год не положил этому конец, сколько английских художников самых различных толков пытались следовать его заповедям, возможно, даже не зная о них. В «Путешествии внутрь страны», как и в других произведениях, Стивенсон выразил неясное, но упорное чувство протеста против такого общественного устройства π такой системы ценностей, при которых конечным результатом деятельности является духовная пустота. Отсюда его симпатии к людям, сохранившим в неприкосновенности, как ему кажется, «ясное представление о том, что хорошо, что дурно, что интересно, что скучно, которое завистливые старые джентльмены именуют «иллюзией». Он с восторгом смотрит на странствующих музыкантов, не теряющих бодрости духа, несмотря на бедность и неустроенность, ибо их поддерживает мысль о том, что и они, в конце концов, «артисты» (Диккенс тоже очень любил их), и вообще на всех людей, вплоть до французских рыболовов, с отрешенным видом сидящих день-деньской на берегу речки, где заведомо нет рыбы, которые живут ради жизни. Он открыл неоспоримую истину, что мир скучен для скучных людей. Ехать в каноэ под дождем вдоль бесконечных берегов и любоваться бесконечными баржами все же лучше, чем, нарядившись в крахмальную рубашку, карабкаться по общественной лестнице… В худшем случае такая прогулка может служить обрамлением для «философствований».
Если верить Грэхему Вэлфуру и Розалине Мэссон, первая встреча Стивенсона с его будущей женой, Фэнни Осборн, произошла в Грезе, где закончилось его «путешествие внутрь страны». Другие добавляют к этому занимательные подробности, в частности, рассказывают, что, прибыв вечером в гостиницу Шевинона и увидев впервые через окно миссис Осборн, Луис тут же воскликнул: «Вот женщина, на которой я женюсь», или что-то в этом роде. «Тот не любил, кто сразу не влюбился»![73] Но принять такое важное решение в первую секунду, когда ты увидел человека, слишком уж «вдруг» даже для романтика. Однако позднее он сам подтвердил, что примерно в таком духе все и произошло. Воспоминания Ллойда Осборна, пасынка Стивенсона, бывшего тогда еще школьником, также подтверждают, казалось бы, то, что они познакомились в конце «путешествия внутрь страны», пока мы не наталкиваемся в них на фразу о «пыльном рюкзаке» Роберта Луиса. Если он только что закончил поездку но воде, каким образом его рюкзак мог быть пыльным? Согласно другим свидетельствам, Стивенсон и Фэнни впервые увиделись раньше в том же Грёзе, и сентябрьская встреча 1876 года не была для них неожиданной – они встретились как старые друзья. И все же еще один очевидец, член «колонии» в Грёзе Бирдж Харрисон,[74] принимает сторону Грэхема и Мэссон. Действительная дата не так уж важна, но противоречия свидетельских показаний относительно факта, на котором основано множество завлекательных историй, показывают, насколько трудно писать биографии. Я могу добавить, что Колвин в своих примечаниях к «Письмам», в общем, поддерживает версию о сентябрьской встрече, а ученый Эндрю Лэнг говорит, что пара познакомилась в Фонтенбло!
Если мнения столь резко расходятся, когда речь идет о таком пустяке, как дата первой встречи, нечего удивляться, если существует еще больше разногласий относительно самой Фэнни Осборн, ее роли в жизни Стивенсона и последствий ее влияния на него. Не перечисляя всех многочисленных устных и письменных свидетельств и мнений, достаточно сказать, что оценки Фэнни Осборн разнятся очень резко: если одни считают ее «Sine Qua Non»[75] (название одной из посвященных ей книг), без которого Стивенсон не мог обойтись, то другие позволяют себе намекать, будто она безжалостно командовала им, была причиной ссор с друзьями и родственниками, ничего не смысля в литературе, вмешивалась в творчество Луиса и заездила его до смерти работой.
Фэнни Осборн (Фрэнсис Матильда, урожденная Ван-де-Грифт) родилась в Америке в 1840 году, была матерью трех детей и жила отдельно от мужа. Когда Стивенсон встретил миссис Осборн в Грёзе, с ней были дочь Айсобелл (Белл) семнадцати лет и сын-школьник Ллойд Осборн, герой стивенсоновской саги; ее младший ребенок незадолго до того умер в Париже, где они жили в страшной нужде. В 1876 году Фэнни Осборн было тридцать шесть лет, Стивенсону – двадцать шесть. Любопытно, что все три женщины, в которых влюблялся во времена своей молодости Стивенсон, – мадам Гаршина, миссис Ситуэлл и миссис Осборн – были старше его годами, и все три были соломенные вдовы с детьми, при помощи которых Стивенсон завоевывал сердце матери. Нет никаких оснований полагать, будто такой подход являлся частью сознательной стратегии обольщения. К числу многих привлекательных черт Стивенсона относится его искренняя любовь к детям и удивительное умение быстро находить с ними общий язык. Тем обиднее, что своих детей у него так и не было. В «Детском цветнике стихов» перед нами с такой яркостью воскресают сцены, чувства и мечты его детства, Что они кажутся совершенно живыми. По какой-то непонятной причине одно из течений «современной критики» считает, что писатели, с радостью вспоминающие детство, неумны, хотя, почему так уже «умно» забывать ту пору жизни, когда человек отличается самой большой восприимчивостью к впечатлениям и богатством воображения, они не объясняют. Так или иначе Стивенсон обладал даром понимать детей, который сослужил ему хорошую службу и в литературе и в жизни.
Даже если Стивенсон не ухаживал за Фэнни Осборн во время первого пребывания в Грёзе, не приходится сомневаться в том, что он открыл ей свои чувства осенью, и они пришли к какой-то договоренности, хотя кое-кто считал, будто вначале ей больше нравился кузен Роберта Луиса Боб Стивенсон. В любом случае положение их было трудным. К тому времени Фэнни состояла в браке с Сэмом Осборном в течение девятнадцати лет, – она вышла замуж еще до гражданской войны в Америке, когда Луису было семь лет, – хотя неоднократно оставляла мужа, подозревая его в неверности. Однажды он так долго пропадал, что она решила, будто его нет в живых. Но он всякий раз вновь появлялся, и она вновь принимала его в семью. По-видимому, она и ее дети зависели материально от его денежной помощи, что объясняет страшную нужду, которую им приходилось терпеть в Париже, где, по воспоминаниям Ллойда, он вечно ходил голодным. Занятия матери и дочери живописью в студии Жюльена были, по-видимому, не более чем обычным предлогом пребывания в Париже без мужа, а все попытки Фэнни писать и печататься не увенчались успехом, если не считать одной публикации в журнале, и то лишь потому, что ее текст «пошел» с рисунками приятеля-художника. Имея на руках двух детей и почти ничего не зарабатывая, Фэнни, вероятно, жила в постоянной тревоге и, говоря вульгарным языком, была «не очень выгодным приобретением» для молодого человека из хорошей семьи, пытавшегося стать писателем.
Тем больше чести, что Стивенсон последовал велению сердца и не дал себя отговорить. Если на этой ранней стадии их знакомства Роберт Луис действительно предложил, чтобы Фэнни добивалась развода, а затем выходила за него замуж, а она приняла его слова за пустую болтовню, к которой так склонны молодые люди, когда они влюблены или думают, что влюблены, ее можно извинить. Есть свидетельства, что среди богемы, жившей в Грёзе, ходили преувеличенные слухи о богатстве, которое унаследует Роберт Луис, но такой честный человек, как он, безусловно, рассказал Фэнни Осборн, каково действительное положение вещей. Вероятно, часть таинственной тысячи фунтов (так и неизвестно кем подаренной ему – матерью или отцом), явившейся наградой за звание адвоката, ушла на Фэнни, так же как на Хенли и других друзей. Щедрости и великодушию Стивенсона соответствовал такт, с каким он давал – «одалживал» деньги. Само собой разумеется, что, пока у него еще оставалось что-то от этой быстро тающей тысячи фунтов, Стивенсон делал все от него зависящее, чтобы облегчить участь Фэнни и ее детей. Вместе с тем и Роберт Луис, и Фэнни не могли не признать, что при всем его таланте и потенциальных возможностях зарабатывать деньги литературным трудом в то время он был не в состоянии содержать жену и ее детей. Золотая колесница «окрыленной любовью мечты» (Т. Мур), казалось, заехала в тупик. Но, судя по всему, Стивенсон не желал допускать, чтобы такие пустяки мешали его ухаживаниям, и, когда они всей компанией вернулись осенью в Париж, друзья с сожалением увидели, что Стивенсон наполовину для них потерян, так как проводит почти все свободное время в обществе Осборнов.
Опубликованные письма Стивенсона за 1877 год, который он провел попеременно в Англии, Шотландии и Франции, немного говорят об их отношениях, хотя можно отметить, например, что в качестве обратного адреса в письме к матери, датированном январем, он дает Рю Руэ, 5, где в то время как раз жила Фэнни. Единственным намеком на Фэнни является «признание» в том, что он каждый день обедает в молочной столовой «с компанией американцев, ирландцев и иногда с английской дамой: пожилой, очень чопорной…». Возможно, миссис Стивенсон к этому времени уже достаточно изучила своего сына, чтобы ее могли обмануть эти слова «пожилая, очень чопорная», имевшие целью направить ее по ложному следу.
Во всяком случае, в данной главе его «книги судьбы» события разворачивались не так гладко и не так быстро, как может показаться на первый взгляд, и создатели мифа о «Стивенсоне-Галахаде[76]», видимо, не знали, что после смерти младшего ребенка Сэм Осборн приехал в Париж и был в Грёзе вместе с женой и остальными двумя детьми во время встречи Фэнни Осборн и Луиса Стивенсона. Несколько недель спустя Осборн вернулся в Америку. Так или иначе не приходится сомневаться в том, что такое неопределенное положение и такие, как казалось, неразрешимые трудности поглощали мысли и Фэнни и Луиса, особенно Луиса, те три с половиной года, что прошли с момента их первой встречи до женитьбы. К счастью для них обоих Фэнни была не только умной и волевой, но и «практичной» женщиной и понимала, что их совместный романтический «побег» начисто погубит литературную карьеру Луиса и, без сомнения, заставит мистера Стивенсона призвать на их головы все кары господни и захлопнуть перед носом Роберта Луиса дверь отчего дома.
Перед ними, следовательно, стояла задача сделать свой союз достаточно презентабельным, чтобы сохранить денежное содержание, получаемое от родителей, уважение общества и поддержку литературного Лондона. В богемном Париже не возникло бы серьезных возражений против того, чтобы замужняя женщина, мать двоих детей, жила с юношей на десять лет моложе ее, но в викторианской Англии, не говоря уж о Шотландии, это подверглось бы жестокому осуждению. Если бы Фэнни не была американской подданной и законы Калифорнии не предоставляли ей возможности развода без особых затруднений, затрат и скандала, положение их было бы столь же безнадежным, как положение бедной миссис Ситуэлл и Колвина, которым обоим было за шестьдесят – самый романтический возраст, не так ли? – когда они смогли наконец соединиться узами брака. Что делали бы Луис и Фэнни, будь она подданной английской короны? Или вздыхали бы врозь, или умирали бы с голоду вместе.
Освободившись от неусыпного домашнего надзора, Стивенсон, подобно многим другим писателям той эпохи, проводил в Англии и Франции не меньше времени, чем в Шотландии, – где именно, не так уж для нас и важно, – и, поглощенный одной и той же мыслью, стремился как можно чаще бывать в обществе Фэнни в Париже и в Грёpе. Трудно сказать наверняка, дошло ли их безрассудство до того, что они открыто жили вместе, но, как в январе 1877 года у них был общий адрес Рю Руэ, 5, так в сентябре того же года адрес обоих был Рю Равиньян, 5. Там Фэнни ухаживала за ним, когда он чуть не ослеп, оттуда она увезла его в Лондон, где стала встречаться с его друзьями – Хенли и Стивеном, а также с миссис Ситуэлл. Письмо Стивенсона к Хенли, написанное из Эдинбурга в начале 1878 года, не оставляв никаких сомнений в том, что к тому времени влюбленные были в самых близких отношениях и, по-видимому, не делали из этого особого секрета, во всяком случае, друзья знали об их связи. То, что слух о ней не распространился дальше, объясняется отчасти скромностью их друзей, отчасти страхом перед госпожой Молвой. Поскольку Сэм Осборн находился в далекой Америке, не было особой нужды в поспешном драматическом «бегстве» из-под супружеского крова.
Такая компромиссная ситуация устраивала их на какое-то время, во всяком случае, на тот период, пока не кончилась пресловутая тысяча фунтов. Но даже этой суммы (а в те времена ценность ее была в несколько раз больше, чем теперь) плюс родительское содержание плюс литературные заработки Луиса не могло хватить надолго, раз она находилась в руках такого нерасчетливого и щедрого человека, как Стивенсон, тем более что они с Симпсоном потратили много денег на покупку и оборудование барки, которую вынуждены были затем продать себе в убыток. Эта вечная нехватка денег, преследовавшая Стивенсона всю жизнь, – ему приходилось беспокоиться о деньгах вплоть до самой смерти, – даже в ранние годы вызывалась в равной мере как действительным безденежьем, так и расточительностью Роберта Луиса, а в данном случае все усложнялось целым клубком проблем, связанных г Фэнни. Мы не знаем и не можем знать, когда Фэнни решилась навсегда уйти от ветреного, хотя и обворожительного, Сэча к верному Луису. Скорее всего, следуя ее разумному совету, Луис не стал предъявлять отцу роковой ультиматум и угрожать побегом с Фэнни, а попросил его приехать в Париж и приоткрыл ему правду.
До какой степени Роберт Луис доверился мистеру Стивенсону, трудно сейчас сказать, да и самый факт доверительного разговора с отцом (помимо свидетельства Колвина) подтверждается одной лишь фразой Луиса о «шотландце-кальвинисте, который был в Париже при весьма странных обстоятельствах». Почему в Париже? Потому ли, что Луис предпочитал разговаривать с отцом вдали от Эдинбурга, в менее «критической» атмосфере, или потому, что хотел познакомить его с Фэнни? У нас нет никаких доказательств того, что мистер Стивенсон видел ее ранее августа 1879 года. Во всяком случае, если бы Стивенсон открыл отцу всю правду, голые факты, без «романтики» и перифраз, пришлось бы изложить так; «Я влюблен в Фэнни Осборн, замужнюю женщину, на десять лет старше меня, мать двоих детей, мы сожительствуем с ней. Мы надеемся, что муж даст Фэнни развод и я смогу на ней жениться, что, естественно, приведет к необходимости содержать жену и ее детей». При этом считалось как бы само собой разумеющимся, что отсутствующий Сэм проявит должное великодушие, а что касается содержания новой семьи, то мистер Томас Стивенсон! должен был бы сразу попять, что эта забота ляжет в основном на него. При свойственных ему общественных и религиозных предрассудках (правда, он признавал за жзнщинами в отличие’ от мужчин право на развод) Томас Стивенсон, естественно, должен был увидеть создавшееся положение в самом непривлекательном свете: пли Луис «разбивал семейный союз двадцатилетней давности», пли Фэнни – авантюристка, стремившаяся избавиться ог неудачника мужа и воспользоваться благами, которые предоставят ей деньги добропорядочной и зажиточной семьи. В обоих случаях он был бы не прав и понадобилось бы все красноречие Роберта Луиса, чтобы доказать, ему, что положение совсем иное: два человека оказались в плену всесокрушающего чувства, и необходимо найти какой-то выход из создавшегося положения, не идущий вразрез с деспотическими законами общества. Будучи американкой, Фэнни сперва не представляла, какой невероятный ужас и порицание вызывало в ту пору слово «развод» на Британских островах, но, по-видимому, под конец она это поняла. В свидетельстве о браке с Луисом она назвалась не «разведенной», а «вдовой».
Так или иначе искренняя привязанность, существовавшая между отцом и сыном, несмотря на все их расхождения и даже ссоры, помогла им прийти к взаимопониманию, хотя вряд ли совесть позволила бы Томасу Стивенсону заранее санкционировать этот брак (другое дело как он отнесся к нему впоследствии, оказавшись перед совершившимся фактом). Беседы их в Париже, должно быть, обращались в основном к религии, что подтверждается письмом Луиса, написанным в начале 1878 года, и откуда? – из кафе на бульваре Сен-Мишель! Он начинает с обсуждения гипотезы о связи христианства и аскетизма, но неминуемо отклоняется от темы к обсуждению самого себя.
«Я чувствую, что с каждым днем религия приобретает для меня все больший интерес…» И дальше: «…я не могу переключить свои интересы, в том числе и религиозные, в какую-либо другую сферу…»
Он говорит о своих «жестоких страданиях», он чувствует, что становится «стариком… довольно раздражительным, замкнутым и неприветливым». «Я одинок, болен и нахожусь в унынии». И далее в том же духе, кончая припиской, обращенной к отцу: «…не жди от меня слишком много. Постарайся принять меня таким, какой я есть». Тон всего письма резко расходится с его философским девизом: «Мы должны быть счастливы как короли», но, как говорит сам Роберт Луис, он писал его, когда плохо себя чувствовал и был в плохом настроении. Письмо это стоит того, чтобы внимательно его прочитать, хотя бы потому, что, как мы видим из него, в двадцать семь лет Стивенсон все еще пытался, причем искренне, разобраться в своих религиозных взглядах. Вряд ли есть основания полагать, будто он затронул эту тему только для того, чтобы доставить удовольствие отцу, тем более что тот не удовлетворился бы ничем, кроме полного признания ортодоксальной церкви, его церкви.
По мере того как таяли последние фунты из пресловутой тысячи, Роберта Луиса, должно быть, все больше угнетала мысль о том, как ему выполнить материальные обязательства, которые он возьмет на себя, женившись на Фэнни. 1878 год был рекордным по количеству книг Стивенсона, выходивших «с продолжением», и естественно предположить, что это проистекло из его страстного желания добиться ради Фэнни литературного успеха. В какой-то мере так оно и было, но не нужно забывать, что Стивенсон теперь пожинал плоды нескольких лет интенсивного труда. У него были готовы очерки, которые входят сейчас в сборник «Virginibus Puerisque», а также самые ранние из не уничтоженных им рассказов, в том числе «Новые сказки Шехеразады», мысль о которых, как мы знаем, возникла сперва у Боба и которые горячо обсуждались Луисом, Бобом и Фэнни по мере того, как Луис их писал.
Существует довольно распространенное мнение, будто переход Роберта Луиса от очерков к повестям и рассказам произошел под влиянием Фэнни. Однако верно это лишь отчасти. Даже оставив в стороне таинственных и довольно беспокойных «человечков», которые разыгрывали перед ним целые истории, когда он спал, и ему оставалось, проснувшись, лишь записать их, нельзя забывать, что Стивенсон все время пробовал себя в беллетристике. Когда ему было всего шестнадцать, он начинал роман в стиле Вальтера Скотта. С тех ранних лет сохранился перечень рассказов, которые он намеревался написать; большая часть этих планов осталась, по-видимому, лишь на бумаге, но намерение-то существовало. «Ночлег Франсуа Вийона» и «Дверь сира Малетруа» еще «литературные» вещи, поскольку они вытекают из знакомства Стивенсона со средневековой французской литературой. «Вилли с мельницы» скорее притча-поучение, чем рассказ: в нем говорится о человеке, который из-за робости и эгоистичного малодушия отказывается от жизни, обрекает себя на растительное существование и умирает в одиночестве. Но такое настроение могло возникнуть у Луиса лишь случайно и было отнюдь не типично для него. И никто не станет утверждать, что действие «Вилли с мельницы» происходит в наши дни. «Новые сказки Шехеразады», как они ни фантастичны и в каком-то смысле нереальны, – большой шаг вперед по направлению к современности, а из предисловия, написанного впоследствии Фэнни к переизданию «Сказок», где она говорит, как они задумывались и создавались, возникает впечатление, что это происходило при ее поддержке и руководстве. Видимо, Фэнни была готова, подобно спартанке, стать совестью мужа, взвалив на себя ношу, которая в данном случае была еще тяжелее, так как речь шла о его литературной совести.
Другой вопрос, была ли она достаточно компетентна, чтобы судить, какие стороны таланта Стивенсона наиболее сильны. Мы можем лишь сказать, что Луис всегда посвящал Фэнни в свои замыслы и считался’ с ее мнением, а мистер Томас Стивенсон так высоко ее ценил, что незадолго до смерти заставил Луиса пообещать ничего не печатать без ее санкции. Однако весьма вероятно, что и для мистера Стивенсона, и для Фэнни мерилом художественных достоинств книги служил ее непосредственный успех у читателей. Фэнни понимала, что очерки, литературные этюды и даже прелестные путевые заметки не принесут тех денег, которые им понадобятся, когда она выйдет за Луиса, особенно если мистер Томас Стивенсон перестанет выдавать сыну регулярное содержание. Людей, любящих произведения такого рода, было слишком мало, и путь к сердчу широкой публики был один – беллетристика. С тех пор вкусы переменились, и если раньше любили читать о фактах, представленных в виде вымысла, то теперь предпочитают вымыслы, представленные в виде фактов. Но в те дни широкий рынок принадлежал беллетристике, которая не маскировалась ни ¡подо что другое, поэтому с практической точки зрения Фэнни была абсолютно права, когда поощряла Луиса превратить фантастическую идею Боба о клубе самоубийц в занимательный рассказ и написать еще ряд других в том же духе. Название книги, равно как и образ принца, Флоризеля, в котором читатели и без помощи Фэнни, раскрывшей впоследствии, кто служил ему прототипом, узнали сильно приукрашенного принца Уэльского, должно было снискать «Новым сказкам Шехеразады» широкую популярность. Нельзя упрекать Фэнни, если она не понимала, что Конан-Дойл управился бы с этими «сказками» куда успешнее, ведь прошло много лет, прежде чем Конан-Дойл вообще начал писать. Как видите, и в этом жанре мы имеем полное право отдать приоритет Стивенсону. К сожалению, как мы уже знаем, «Новые сказки Шехеразады» появились сперва в «Лондоне», который совсем или почти совсем ничего не платил своим авторам а затем в течение долгого времени не публиковались вовсе, так как известный книгоиздатель Коган Поль считал, что дли «чересчур фантастичны и могут повредить репутации автора» – мнение, более фантастическое, чем сами сказки. Книга вышла наконец в августе 1882 года в издательской фирме Чатто и Уиндуса и, судя по тому, что уже в ноябре появился новый ее тираж, была встречена положительно. Фэнни саркастически кончает предисловие к этому изданию следующими словами: «Среди рассказов, стихотворений, очерков и романов, написанных моим мужем, пет ни одного, который не был бы точно так же осужден кем-либо из его друзей и литературных советчиков».
Не мешало бы поразмыслить об этом критикам наших дней!
В то время как задумывались «Новые сказки Шехеразады», произошло невероятное событие – Р. Л. С. временно занял должность личного секретаря и поразил друзей, появившись в новой, с иголочки, сюртучной паре. Правда, эту должность предложил ему старый друг профессор Дженкин, назначенный членом жюри на Парижской всемирной выставке 1878 года. Единственным найденным мной свидетельством того, как Стивенсон исполнял эти непривычные для него обязанности, служит довольно ироническое замечание одного из именитых людей Эдинбурга о том, что за время выставки он получил ряд писем от профессора Дженкина, но ни одно из них не было написано рукой секретаря.
В самом начале августа 1878 года Фэнни с детьми приехала в Лондон, чтобы затем отправиться в Штаты. Нам неизвестно в подробностях, к какому именно соглашению пришли влюбленные перед ее отъездом, но, по-видимому, в общих чертах план их состоял в том, что Фэнни добьется у Сэма развода, а затем, будучи юридически свободной, выйдет замуж за Луиса. Если мы попытаемся взглянуть на создавшуюся ситуацию глазами Фэнни, то увидим, что окончательное решение принадлежало ей и принять его оказалось не так-то легко. У нее на руках было двое детей, и, хотя в то время ни Сэм, ни Луис не могли обеспечить семью, Сэму она имела право предъявить это требование, а Луису – нет. Несомненно, он давал ей самые торжественные обещания, но ведь «мужчины – род неверный» (Шекспир). У нее не могло быть уверенности, что он в разлуке не охладеет, не встретит другую чаровницу (а их было предостаточно в жизни Роберта Луиса) и не покинут ее в тяжелую минуту. Разве ее дочь Белл и молодой ирландец О’Мира не были по уши влюблены друг в друга? Однако по той или иной причине он так и не сделал ей предложения. Почему Луис должен оказаться более порядочным? В конце концов, она тогда еще не знала его так хороню, как узнала впоследствии, и даже так, как знаем его мы. Ей было известно, что он подвержен смене настроений, за приступами восторженной экзальтации следовала депрессия, и, вполне возможно, Фэнни еще не поняла, какой он был кремень. Вероятно, целый год после отъезда она не могла прийти к определенному решению, и этими вполне естественными колебаниями и объясняется задержка с разводом. Известно нам одно – для Луиса Стивенсона их разлука была очень тяжела. Благодаря Ллойду Осборну мы можем кинуть беглый взгляд на его будущего отчима, когда он покидает Фэнни и детей на Лондонском вокзале и быстро уходит – высокий, худой, решительный, ни разу не оглянувшись назад. В начале сентября Роберт Луис находился в маленьком французском городке, вернее – селении, Ле-Монастье и трудился не покладая рук для того, чтобы быстрее закончить «Эдинбургские картинки» и «Новые сказки Шехеразады». Ле-Монастье находится в пятнадцати милях к югу от Ле-Пюи, и именно отсюда Стивенсон отправился в свое не очень долгое путешествие на ослице Модестине. Название книги «Странствия с ослом» оказалось малоудачным, так как один из критиков, писавший на нее рецензию, то ли случайно, то ли преднамеренно назвал ее «Странствия осла», а в Лондоне моей юности ее часто называли «Странствия с Сидни Колвином».
Даже вскользь просмотрев письма, посланные из этой деревушки, мы видим все того же обаятельного Луиса Стивенсона, который так легко сходится с людьми, особенно в дружественной и «демократической» Франции, и по-прежнему радуется жизни, хотя сердцем он с Фэнни, едущей в Калифорнию. Стивенсона приняли в компанию местных чиновников, титулы которых он, посмеиваясь, переводит на английский язык так: «директор дорог и мостов, регистратор справок, первый клерк акцизного управления и взиматель налогов». Несмотря на все перемены, происшедшие с тех пор, административная Франция изменилась настолько мало, что – сто против одного – в точности такие же и столь же любезные чиновники и теперь существуют в этой деревне, возможно, завтракают, обедают и привечают любого понравившегося им незнакомца за тем же столиком в том же ресторане, только меню там, к сожалению, стало иное. Стивенсон с полным основанием вспомнил Гаргантюа, описывая второй завтрак в Ле-Пюи, состоящий из огромного ломтя дыни, заливной ветчины, тарелки пескарей, восьми раков, ломтика филе, грудки и ножки куропатки с зеленым горошком, сыра монт-д’ор, персика, печенья и прочего. За это пиршество он заплатил три франка, то есть около шестидесяти центов!
Так сказать, официальной целью странствий на осле было знакомство с Севеннами, родиной и местом партизанских боев стойких гугенотов, которые противостояли Людовику XIV, отменившему Нантский эдикт и тем нарушившему королевское слово своего деда, и доставляли достаточно хлопот маршалу Франции и всей регулярной армии. Родство гугенотов с шотландскими ковенантерами сразу бросается в глаза, но была между ними и разница. Спору нет, и ковенантерам и камизарам[77] была присуща «безграничная вера в бога», но «шотландцев терзали мрачные мысли об аде», а протестантов Севенн вдохновляли «светлые видения». Они упорно сражались и убивали своих врагов, но делали это «с чистой совестью» и, когда слышали пение псалмов, ощущали «восторженный порыв» и «пылкое воодушевление». Как объяснить это различие, естественно интересовавшее Стивенсона, который все еще не мог без содрогания вспоминать рассказы Камми про ковенантеров? Сам Стивенсон считал, что причиной его был другой климат и другая природа, а, возможно, также другая раса и другая культура – с некоторых горных вершин в Севеннах видно Средиземное море, по которому плавал Улисс.
Конечно, Стивенсон предпринял это путешествие не без задней мысли. «Из него должна выйти еще одна книга», – писал Луис матери. Но, не считая того, что он оживил память о камизарах и для контраста посетил монастырь траппистов,[78] поездка, судя по всему, была неудачной. Он начал ее поздно осенью, путь его пролегал большей частью по унылым местам, останавливаться приходилось в полудиких деревеньках. Лупе не умел управляться с ослом и не знал, как приспособить поклажу так, чтобы не мучить несчастное животное, пока крестьяне не сжалились и не научили его. Он истратил «восемьдесят фунтов и две кружки пива» на спальный мешок, которым воспользовался всего несколько раз. Вновь мы становимся свидетелями того, как умелый очеркист, а главное – стилист создает прелестную книгу на основе пустячных встреч и не очень интересных событий. Прелесть ее – в мелких деталях, как, например, в рассказе о «батюшке Адаме», который продал ему ослицу и утверждал, будто так ее холил и нежил, что кормил белым хлебом в то время, как сам ел грубый черный хлеб. «Он славился в деревне тем, – добавляет Стивенсон, – что плохо обращался со своей ослицей; и все же, расставаясь с ней, он обронил настоящую слезу, оставившую на его щеке чистую дорожку».
Стивенсон утверждает, будто в «Странствиях с ослом» множество любовных «посланий», предназначенных далекой Фэнни. Я, вероятно, очень тупой человек и не вижу, чтобы их было так уж много. Говоря о том, что не может бить Модестину, Луис тут же добавляет: «Совесть не позволяет мне поднять руку на особу женского пола, тут я истинный англичанин». Так ли уж было необходимо успокаивать Фэнни на этот счет? И что нового о Луисе она узнала, прочитав о том, в какое он пришел замешательство, когда ему пришлось в захолустной гостинице делить номер с бондарем и его женой? Вечерней порой после целого дня пути под дождем мысли его «стали обращаться к ужину и горящему камельку», а побывав в мужском монастыре, он рассуждает о том, что «искусства и науки, и веселье в кругу мужчин… покидаются без сожаления ради чьих-то прекрасных глаз и ласкового голоса». Последняя фраза, конечно, предназначается определенному адресату, но, пока читатель дошел до нее, он прочитал уже полкнижки и вновь долго и напрасно будет искать «послание», хотя бы такое туманное, как фраза о том, что человек достиг блаженства, если нашел «ту», перед которой может не таясь открыть свое сердце. И это все. Только уже в самом конце книги Луис пишет, что услышал женское пение и ему захотелось отозваться.
«Что бы я мог сказать? Немного и вместе с тем все, чего просит сердце. Я сказал бы о том, как судьба дает, а потом отнимает, и позволяет любящим соединиться только затем, чтобы вновь раскидать их по дальним странам, о том, что любовь – это великий талисман, превращающий, землю в сад, и что «надежда, которая приходит ко всем», нетленна; она сильнее случайностей жизни, сильнее смерти и простирает трепещущие руки даже из могилы».
Приятный комплимент для любой женщины, и, когда Фэнни прочитала эти строки, она, несомненно, была довольна. Только автор попал к ней, вероятно, раньше, чем книга.
7
Фэнни уехала, и с каждым месяцем нетерпение и недовольство Стивенсона все росли. Главной целью его поездки в Севенны было, конечно, собрать материал для новой книги, но им руководило и еще одно желание – убить время; недаром после возвращения из Франции он беспрестанно курсирует между Лондоном и Шотландией. Разумеется, он работал, но часть его труда была потрачена почти впустую – когда они вместе с Хенли писали пьесу о Диконе Броуди. Все пьесы, созданные в соавторстве с Хенли, были в финансовом отношении химерой, и приходится лишь сожалеть, что Стивенсон расходовал на это время и силы, которые могли найти куда лучшее применение. Бесспорно, тогда, как и сейчас, пьесы были наиболее выгодным литературным жанром, если – и это «если» очень важно – ваши пьесы пользовались успехом, а для этого нужен был особый талант, которым не обладали ни Хенли, ни Стивенсон. Тут нельзя винить одного Хенли – в более поздние годы к драматургии Луиса не менее упорно толкала Фэнни. Это, пожалуй, показывает нам, что ее непогрешимые, как считалось, суждения были не так уж непогрешимы, и интересовалась она не столько славой, сколько деньгами.
Дикон Броуди, главный персонаж одноименной пьесы, оказавшейся несостоятельной и как произведение искусства, и как средство заработать деньги (сейчас ее просто невозможно читать), был реальной фигурой, еще в детстве поразившей воображение Роберта Луиса: днем – столяр-краснодеревщик, респектабельный житель Эдинбурга, ночью – вор-взломщик. Легенда о нем пришлась по сердцу «романтику» Стивенсону, мечтавшему о том, чтобы среди его предков был Роб-Рой Мак Грегор, и добившемуся самого большого успеха у читателей своей притчей о Джекиле и Хайде. Быть может, в личности самого Стивенсона таилось нечто двойственное? Это, конечно, объяснило бы интерес Роберта Луиса к подобной теме, не остывший до конца его дней, но такое предположение может слишком далеко нас завести. В двойной жизни Стивенсона, если вообще можно так ее назвать, больше всего было «игры». (Он мог, например, как это было в 1879 году, вслед за визитом в Бокс-Хилл к маститому Джорджу Мередиту, бродить по улицам Лондона в каких-то невообразимых лохмотьях, надеясь, что его примут за бродягу и арестуют. Почему он так к этому стремился, непонятно, ведь, когда его на самом деле арестовали во Франции за «бродяжничество», это вовсе ему не понравилось.) И каковы бы ни были любовные связи Стивенсона до того, как он встретил Фэнни – по крайней мере, о трех можно, по-видимому, говорить наверняка, – трудно поверить, будто после ее отъезда он «приударял» за двумя женщинами сразу (одну якобы звали Маргарет Стивенсон), которые, встретившись в Суонстоне, вцепились друг другу в волосы. Стивенсону, терзаемому беспокойством за Фэнни и их будущее, мало подходила роль донжуана-любителя. Возможно, я несправедлив, но не могу отделаться от чувства, что большинство приписываемых Луису Стивенсону похождений было в духе не столько графа Альмавивы, сколько Леона Вертеллини, героя «Провидения и гитары».[79] И все же Д. А. Стюарт намекает, будто слышал о Маргарет Стивенсон от Чарлза Бэкстера и Хенли, которые должны были знать эту богемную сторону жизни Стивенсона лучше, чем кто-либо другой. Если это так, перед нами не столь редкий случай, когда мужчина, серьезно влюбленный в одну женщину, флиртует в ее отсутствие с другими: ведь, в конце концов, разлука с Фэнни тянулась уже целый год. Если драка между женщинами действительно произошла, это объясняет, почему отец выставил Луиса за дверь, и он был вынужден поселиться у Хенли, а также то возмущение, которое вызвал у Хенли впоследствии гипсовый святой «Р. Л. С», сфабрикованный Бэлфуром и иже с ним.
В этой связи, пожалуй, стоит заметить, что очерк о Бернсе (возбудивший в Шотландии такую ярость и негодование среди поклонников этого первого из гипсовых святых, вылепленного для пантеона национальных героев Шотландии) был написан как раз летом 1879 года. В этом очерке Стивенсон пытался смело смотреть в лицо фактам, которые известны о Бернсе и его бесчисленных похождениях, а в письме к Госсу замечает, что в Бернсе есть «душок пошлого «коммивояжера» от любви, соблазнителя-профессионала». Но в то же время очерк начинается следующим любопытным замечанием:
«Чтобы достаточно компетентно писать о другом человеке, у нас должно быть что-то общее с тем, о ком мы пишем, и хоть в чем-то одинаковый жизненный опыт. Мы имеем право хвалить или порицать только, если его поступки созвучны тому лучшему или тому худшему, что есть в нас самих, но судьями мы можем быть лишь в силу некоего родства душ».
В чем же заключалось родство Стивенсона и Бернса? Понятно, оба были шотландцы, и оба были поэты, но этого еще мало. Пожалуй, можно также отнести к ним обоим следующее размышление Луиса: «На одного великого человека, которому школы и колледжи помогают раскрыть себя, приходится дюжина, которых они губят; сильному духу хватает скудной пищи».
О любовных похождениях Бернса Стивенсон говорит в очерке не столь откровенно, как в письме к Госсу. «Мужчина привносит в любовь много готовых чувств», – замечает он, и дальше: «Никто не мог превзойти Бернса в его способности к самообману» (в любовных делах). Самый жестокий удар он наносит ему следующей фразой: «С самодовольно-глупой ухмылкой он просит красоток Мочлина остерегаться его обольщений; и то же дешевое тщеславие проявляется еще более уродливо, когда он кичится скандалом, разразившимся после рождения первого из его незаконных детей».
Несмотря на приведенное выше начало очерка, кажется маловероятным, чтобы таким образом Стивенсон Признавался или каялся в своих собственных грехах. Если он хоть в малейшей степени отождествлял себя здесь с Бернсом, он сильно переменился с тех пор, как написал в 1876 году прелестный маленький очерк «О любви», где любовь определяется так: «Единственная авантюра, в которую мы пускаемся без расчета, единственное явление, которое мы склонны полагать сверхъестественным». Рассуждения о браке, встречающиеся в более ранних очерках, включенных в тот же сборник «Virginibus Рuerisque», более сентенциозны и претендуют на житейскую мудрость. «Жениться, – говорит он в чересчур часто приводимом афоризме, – значит завести у себя в доме всевидящее око». Несомненно, он имел в виду себя, когда писал:
«Для того, кто женится, наступают другие времена: нет больше уединенных тропинок и лужаек, где вы можете побродить, и никто вам этого не поставит в вину; теперь перед вами длинная, прямая, пыльная дорога до самой могилы. Праздность, которая простительна и даже похвальна для холостяка, приобретает совсем иной вид, когда вы должны содержать жену. Представьте, что после женитьбы вы нечаянно оступились на своем пути».
Что ж, мы вполне можем представить, что он «оступился», и не раз, когда еще только собирался жениться, однако ничего не знаем наверняка. К сожалению, мы точно так же теряемся в догадках, когда пытаемся домыслить разрозненные факты, относящиеся к следующей, наиболее драматичной главе его «книги судьбы». Известно нам лишь одно: в начале августа 1879 года Луис получил от Фэнни телеграмму и решил немедленно ехать в Калифорнию. Если бы знать, что говорилось в телеграмме! Но мы этого не знаем и поэтому ничего определенного не можем сказать.
В истории разлуки Луиса и Фэнни есть одно обстоятельство, о котором стоит упомянуть, а именно – Луис признается одному из друзей, что не пишет Фэнни; она, мол, знает о его чувствах, и ничего нового он ей не скажет. Это звучит скорее неудачной отговоркой, чем объяснением. Влюбленным, живущим в разлуке, как ни уверены они в чувствах друг друга, никогда не надоедает слышать заверения во взаимной любви. К тому же кажется невероятным, чтобы такой искусный рассказчик, как Луис, не захотел сообщить Фэнни новости о своей жизни и услышать новости от нее. Слова, сказанные другу, должно быть, касались какой-то временной фазы их отношений, ведь если бы они не переписывались, как бы Луис узнал о ее, как казалось ему, охлаждении. Возможно, он просто не хотел давать Сэму Осборну письменных улик, которые могли быть использованы против него при бракоразводном процессе.
Так или иначе, но телеграмму-то он получил и решение ехать в Америку принял. Открыл ли Луис свои планы отцу? Возможно, да, а возможно, и нет, из чего следует заключить, что, несмотря на эксцентричные взгляды этого патриарха насчет развода, в то время он не одобрял брак сына с Фэнни Осборн. Эдмунд Госс, проведший с Луисом почти весь день перед его отплытием, говорит, что «и родители Луиса, и ближайшие друзья равно считали поездку ненужной и нецелесообразной…», что отец и мать «надеялись помешать Луису, лишив его материальной поддержки», а «мы (то есть он сам и его жена. – Р. О.) до последней минуты пытались отговорить его от этой, как нам казалось, безумной затеи». Госс замечает, что к концу вечера оба, и он и Стивенсон, были «в довольно истерическом состоянии». Эта постоянно угрожавшая Стивенсону истерия, очевидно, была результатом неправильного воспитания в детстве, а уж затем – неустойчивого темперамента и плохого здоровья. Фэнни как-то раз пришлось быть свидетельницей истерического припадка, когда они вдвоем ехали в кэбе, и удовольствия от этого она не получила.
Временное гашение материальной поддержки объясняет, казалось бы, бесцельную поездку в Лондон, ведь Роберт Луис отправился туда 29 июля, а 7 августа того же 1879 года отплыл в Нью-Йорк. По-видимому, Стивенсон поехал в Лондон не просто попрощаться с Госсами и прочими друзьями, но и добыть деньги для своего отчаянного путешествия. Хотя Стивенсон давно понимал, что ему необходимо скопить хоть немного денег, если он намерен жениться на Фэнни, весь этот год он по-прежнему вел беспечный и расточительный образ жизни. Из Ле-Монастье он послал матери письмо с просьбой прислать ему пятьдесят фунтов (содержание его было повышено до ста фунтов я год, но в результате очередной ссоры с отцом не выплачивалось уже полгода) и тут же истратил чуть не всю эту сумму на ослицу, спальный мешок и тому подобное. В числе всего прочего, на что он из-за своей нерасчетливости зря выбросил деньги, были холодная телячья нога, большая белая булка, бидон для молока и мутовка для сбивания яиц. Весной 1879 года оп пишет Госсу, что «острижен, как овца, и жалобно блеет; бедный, одинокий, сирый и убогий литератор». И тут же в мае, самое позднее – в июне тратит целых двадцать фунтов на покупку подарочных экземпляров своего «Осла». Фантастическая жертва, принесенная на алтарь литературной стратегии! Немного позднее в письме отцу из Франции он благодарит его за деньги, а в июле приезжает в Лондон с четырьмя шиллингами в кармане и, между прочим, пишет матери, что «если ему не пришлют хоть немного денег, он, чего доброго, и с голоду помрет». Так что вряд ли Луис сумел много скопить за год, прошедший с отъезда Фэнни до ее телеграммы, когда наступил тот самый критический момент, которого он так давно ждал и к которому так плохо подготовился. Кажется просто чудом то, что ему вообще удалось уехать, но, говоря о тяжких месяцах, последовавших за отъездом (большая часть испытаний, преподнесенных ему судьбой, была отнюдь не романтична), не следует забывать о кремне в характере Стивенсона. И хотя Хенли не согласился бы со мной, я уверен, что Стивенсона поддерживали те догматы веры, пусть и не ортодоксальные, которые он выразил в очерке «О мирской морали», написанном в марте 1879 года. Там мы находим объяснение его беспорядочных любовных связей, которые так шокировали его сограждан и возмущали критиков мифа о гипсовом святом «Р. Л. С», а также намек на то душевное состояние, в котором он был, когда отправился к Фэнни.
«И вот, лишая его покоя, человека властно терзает физическое желание. Избавиться от него нельзя: врачи, не я, скажут вам, что оно так же свойственно организму, как потребность в пище или сне. В удовлетворении этого желания, когда оно впервые возникнет, душа почти не принимает участия, напротив, она часто сожалеет о содеянном нами и не одобряет его. Но если мужчина полюбит женщину всем своим существом, случайное влечение заменится гармонией всех духовных и физических сил, и все прочее будет вытеснено, поглощено и растворено в его неуклонном стремлении к единой цели. Влечение сохранится, возможно, станет даже сильнее, но будет обуздано и изменится по глубине и характеру. Жизнь перестанет быть цепью измен и раскаяний, ибо теперь мужчина представляет собой гармоничное целое, сознание его движется без помех, как река; при всех крайностях, при всех взлетах и падениях страсти он остается самим собой и может себя не стыдиться».
Нетрудно догадаться, почему малый синедрион, решавший, что Луису следует печатать и что нет, категорически запретил публикацию этого очерка и позволил напечатать его лишь спустя два года после его смерти в сборнике «Ювенилии» («Юношеское»), хотя Стивенсон написал его в двадцать восемь лет. Слова о том, что человек остается самим собой и может себя не стыдиться, в какой-то степени оправдывают суждение Хенли о Стивенсоне, вызвавшее такое негодование всех тех, кто не желает да по самой своей природе и не способен видеть правды.
«В то же время, если он чего-нибудь хотел, – пишет Хенли, – он стремился к цели, совершенно не считаясь с последствиями. Да и к чему? За них всегда был готов ответить «Краткий катехизис». Как бы он ни поступил, хорошо или дурно, он выходил из положения, не теряя присутствия духа и оптимизма. Он терпеть не мог мистера Гладстона, тут я отдаю ему справедливость, но его способность к самообману была, пожалуй, не меньшей, чем у этого государственного мужа».
Между прочим, Гладстон родился в Англии, но родители его были выходцами из Шотландии.
Поездка к Фэнни в Калифорнию, которой предшествовало все вышесказанное, была переломным моментом в жизни Стивенсона. Он прекрасно это понимал и, как всегда, когда дело касалось его самого и его судьбы, добросовестно запечатлел все, кроме самых интимных подробностей, случившееся с ним в течение года с того момента, как он отплыл один из Гринока, и до того, как 7 августа 1880 года вернулся из Нью-Йорка вместе с Фэнни и Ллойдом. Год этот был для него суровым испытанием. Стивенсон выдержал его, в общем, с честью, хотя, если бы не денежная помощь из дома, ему, возможно, пришлось бы отступить. Луис сам весело, но, пожалуй, немного цинично говорил о себе, что он, как кошка, всегда падает на все четыре ноги… правда, две из них – отцовские. Однако неудача его была бы вызвана не недостатком мужества или неумением трудиться, а просто тем, что сочетание физической усталости, умственного перенапряжения, лишений и тревог оказалось бы слишком большой нагрузкой для его здоровья. У нас теперь не вызывает сомнений, что активный туберкулезный процесс в легких, сопровождавшийся кровохарканьем, явился результатом того крайне тяжкого положения, в которое его поставили. Возникает, естественно, вопрос: о чем думали родители и друзья, на целых девять месяцев оставив без денежной помощи такого болезненного, хотя и мужественного, человека? Понятно, никто из них не хотел, чтобы он женился на Фэнни, но, если родители воображали, будто, лишив его материальной поддержки, смогут помешать этому браку, они недооценивали искренность чувств Луиса и силу его характера.
Говорить, что Луис Стивенсон, этот «эмигрант-любитель», пересек Атлантический океан в трюме, будет не совсем точно. Приплатив к шести гинеям – цена билета третьего класса – еще две гинеи, он получил в свое распоряжение каюту второго класса. Хотя от трюма ее отделяла всего лишь тонкая переборка, в ней был стол, за которым он мог писать, и кормили его все же немного лучше, а в Нью-Йорке он был освобожден от карантина, обязательного для эмигрантов. Никто не может сказать, что это были легкие условия для работы. Во время переезда по океану он заканчивал очерк «История одной лжи» и, несомненно, делал многочисленные заметки для «Эмигранта-любителя». Он не прекращал работы и во время утомительного, со множеством остановок двухнедельного пути поездом. Я крепкий мужчина, чего никак нельзя сказать о Стивенсоне, но для меня трех суток в американском поезде без спального вагона более чем достаточно. А он выдержал в четыре раза больше, да еще после всех неудобств и неприятностей океанского плавания.
«Эмигрант-любитель», которого, по словам Грэхема Бэлфура, «друзья Стивенсона критиковали чрезвычайно сурово», был откуплен у издателя отцом Луиса и опубликован только после смерти автора. Почему? Конечно, это было резонно, с точки зрения юриста Чарлза Бэкстера, так как даже спустя много лет и пароходная компания, и несколько человек из команды, а еще больше – из пассажиров третьего класса могли возбудить против Луиса дело за диффамацию. Но истинная причина крылась в ином – автор откровенно рассказывает, с какими бедными, чуть не нищими людьми он общался, и перемежает рассказ о реальных событиях размышлениями, слишком откровенными, чтобы они могли прийтись по вкусу читающей публике. В интересах «романтического» Стивенсона изъятие книги было вполне оправданно, но, если друзья критиковали ее за отсутствие литературных достоинств, они ошибались куда больше, чем следует из саркастического замечания Фэнни об их суждениях.
Каковы бы ни были ее недостатки – а какая книга, особенно хорошая, свободна от них? – «Эмигрант-любитель» был самым зрелым произведением из написанных Стивенсоном к тому времени. Называть его репортажем – значит недооценивать значение книг, она куда глубже. Действие развертывается так живо, что читатель невольно делается соучастником переживаний Стивенсона. В «Эмигранте-любителе» гораздо ярче отображаются социальное неравенство и жестокость во взаимоотношениях людей разных классов, чем в воспоминаниях Роберта Луиса о «howffs» Эдинбурга, где он играл в «бархатную куртку», иди о получасе, проведенном во французской тюрьме. Бессердечие команды по отношению к трюмным пассажирам, которым швыряли в лицо их пищу (в лучшем случае – объедки со стола пассажиров первого класса), с другой стороны – меркантилизм эмигрантов, убежденных в том, что единственная сила на земле – деньги, и ряд других наблюдений, лишавших эмиграцию романтического ореола в глазах Стивенсона и честно изложенных им на бумаге, вряд ли устраивали плутократов той эпохи, однако теперь представляют для нас немалый интерес. Книга является подлинным куском той «Истории английского народа», которую английские историки еще не написали и вряд ли напишут.
Однако «Эмиграпта-любителя» нельзя причислить к «социальному реализму», так как автор не имел определенных политических взглядов. Будучи консерватором, он любит человека, но не доверяет человечеству. Сам по себе ни один персонаж не вызывает у нас неприязни, и Стивенсон не был бы Стивенсоном, если бы чуть не с первых дней не выискал среди обитателей трюма милого ребенка – «некрасивого, веселого бесштанного малыша лет трех с белыми, как корпия, растрепанными волосами и перепачканным патокой и салом лицом», во всех движениях которого сквозили такие «грация и веселость», что «его можно было назвать прекрасным». В противовес этому он пишет, как его поразила привередливость некоторых ремесленников, отказывавшихся («этим даже свиней не кормят») от супа, каши и хлеба, которые сам он находил если не вкусными, то, во всяком случае, сытными. Они были слишком скованны, чтобы веселиться, и все до единого ненавидели войну, приписывая «свои неудачи а часто и свое пристрастие к виски военным кампаниям в Зулуленде и Афганистане». Критики воспрянули бы духом, прочитав следующее рассуждение: «Ничто так не украшает человека, как способность искренне восхищаться; наравне с любовью это свойство никогда не вызывает у нас презрения, даже если оно обращено на неподходящий объект». (В этом больше благожелательности, чем правды.) Им вряд ли понравился бы краткий, но безжалостный набросок человека, который ни разу не сказал ни одного «правдивого, доброго или интересного слова», но они, пожалуй, приняли бы русского, чья песня была «глухой, как коровье мычание, и дикой, как Белое море».
В довершение всего Стивенсон рисует портрет Маккея – тип, который в те времена был далек от процветания, а сейчас правит чуть не всем миром, толкая его к гибели.
«Его глаза были запечатаны корыстолюбием. Он ничего не видел, кроме денег и паровых машин. Он не понимал, что значит слово «счастье». Он забыл простые чувства, испытываемые нами в детстве, а возможно, никогда не вкушал восторгов юности. Он верил в производство, эту фикцию, столь полезную для экономики, словно она реальна, как смех, например; производство при воздержании от спиртных напитков было его богом и поводырем… Если ему казалось, будто что-то, неважно что, может помешать беспрерывному неистовому производству зерна и паровых машин, он негодовал, словно видел в этом заговор против народа… Одному нельзя научиться в Шотландии – быть счастливым. А ведь в этом вся культура и, пожалуй, две трети морали. Не случилось ли так, что, разлучив человека с природой, подавив в нем ряд инстинктов и наложив печать неодобрения на целый ряд его интересов и целые области его деятельности, пуританизм привел нас прямым путем к стяжательству?»
Обратившись от Маккея к остальным спутникам по плаванию, Стивенсон отзывается с похвалой о лучших из них за то, что они «не грубы, не суетливы, не любят спорить», «всегда готовы помочь, деликатны терпеливы и спокойны»; он даже считает, что их «деликатность лежит ближе к истокам истинного благородства, чем вежливость в более рафинированных и претенциозных кругах». И все же он вынужден сознаться, что:
«Все они, до единого, интересовались лишь отдельными фактами и стремились к сведениям ради самих сведений, – правда, люди всех классов проявляют подобный аппетит, когда ежедневно поглощают в огромном количестве всевозможную газетную болтовню… Они не видели связей между явлениями, но хватались за так называемую причину и считали вопрос решенным. Например, источником всех зол в Англии, по их мнению, было правительство, а следовательно, лекарством от них должен быть правительственный переворот… Они и слышать не хотят о том, что им самим надо исправиться, но желают, чтобы весь мир изменился в одно мгновение, и они смогли бы, оставаясь по-прежнему ленивыми, расточительными и распущенными, пользоваться жизненными благами и уважением, которые должны служить наградой за противоположные качества…»
Это лишь немногие примеры наблюдений, запечатленных в «Эмигранте-любителе». Некоторые из них, без сомнения, менее разительны сейчас, чем в то время, когда Стивенсон их делал, другие наводят такую же грусть, как пророчества Кассандры, когда наступает наконец время их свершения.
Тому, кто интересуется, как развивались мысль, мастерство и характер Стивенсона, книгу эту стоит внимательно прочитать от начала до конца. Человека, видевшего все то, о чем говорится в «Эмигранте-любителе», и сумевшего так рассказать об этом, нельзя обвинить в поверхностном знании жизни, как и в том, что он только и способен писать детские книжки или, пусть даже прекрасные по стилю, очерки и путевые заметки. Конечно, могут сказать, что его друзья из третьего класса знали, что он джентльмен, и намеренно или ненамеренно «выставлялись» перед ним. Однако Стивенсон решительно отрицает это. Ни пассажиры, ни команда, ни офицеры не отличались проницательностью лондонской или эдинбургской полиции и скорей напоминали полицейского комиссара из Шийона и французских хозяек гостиниц, принимавших его и сэра Уолтера за бродячих торговцев. Матросы называли его «приятель», офицеры – «милейший», а пассажиры-эмигранты считали его кем угодно – от каменотеса до инженера-практика. Так что познания, приобретенные им на корабле, не были искажены ложными отношениями, которые неизбежны при контакте различных классов. И вот именно за те черты, которые являются достоинствами этой книги, так называемые друзья невзлюбили ее и помешали Стивенсону ее напечатать. Чем, кроме снобизма, можно это объяснить? Быть принятым за бродячего торговца в глухой французской деревушке не страшно, это сочли забавной шуткой, к тому же Луис был в компании баронета, но благовоспитанная публика 80-х годов прошлого века, возможно, решила бы, что в «мистере Стивенсоне есть что-то не совсем симпатичное», раз на него глядят как на равного всякие, по его же словам, лентяи, пьяницы и бездельники. Вряд ли в ее глазах это делало ему честь. То, что он прилежно писал каждый день в каюте, выполняя дневной урок, его попутчики, как истые бритты, не ставили ни во что, считая это чепухой, для подобных людей нет смешнее занятия, чем «царапать пером». Добросердечный казначей корабля даже предложил Стивенсону переписать список пассажиров, сказав, что «ему за это заплатят».
Одно дело читать обо всем этом в книге, другое – испытывать на самом деле, и мы вполне можем попять, что первым желанием Стивенсона в Нью-Йорке после того, как он нашел номер в дешевой гостинице, было как следует пообедать, чтобы вознаградить себя за скудный корабельный стол. Ему бы следовало отдохнуть хоть неделю, прежде чем ехать дальше в Калифорнию. К несчастью, у него уже был заказан билет на поезд, отправлявшийся в понедельник вечером (а прибыл он в Нью-Йорк в воскресенье днем), и, к еще большему несчастью, он провел весь понедельник на улице под проливным дождем, так как ему нужно было побывать в самых разных местах, начиная с банков и кончая книгопродавцами. Он так промок, что оставил в номере брюки, носки и туфли, поскольку их невозможно было положить в чемодан. Мы вновь сталкиваемся с непрактичностью Стивенсона, – зная, как у него мало денег, и не представляя, когда она еще их раздобудет, Роберт Луис обедает в дорогом французском ресторане и выбрасывает сырую одежду (в точности, как в Севеннах, где он выкинул баранью ногу и целый хлеб). Настоящая богема не может позволить себе такую роскошь… В довершение всего ему пришлось проделать утомительную, хотя и недолгую, поездку, опять-таки под дождем, в Джерси-сити, откуда отходил поезд, так что, когда он сел в вагон, он опять был весь мокрый. И к тому же он узнал, что у Фэнни воспаление мозга.
Как ни странно, «Через прерии» – менее интересная книга, чем «Эмнгрант-любитель». Произошло это, конечно, вовсе не потому, что Стивенсон, уподобившись среднему англичанину, смотрел на Америку сверху вниз. Напротив, он сам говорил, что «Америка была для меня своего рода обетованной землей», но представление его о ней скорее напоминало мираж, а не реальную картину, поскольку составлялось оно на основании книг об Америке, прочитанных в детстве, и самой американской литературы. «Листья травы» Уитмена и «Уолден» Торо – великолепные книги, типично американские по своему духу; но разве такие типично английские книги, как «Записки Пикквикского клуба» Диккенса и стихотворения Теннисона, могли служить надежными путеводителями по Англии 1879 года? В рассказе об Америке у Стивенсона звучат нотки разочарования; не то чтобы он ее недооценил, но она «не выполнила» того, что обещала. Так образованный американец, высадившись в том же 1879 году в Ливерпуле, мог бы огорчиться, не встретив на улицах добродушных джентльменов, вроде мистера Пиквика, забавных малых вроде Сэма или благородных витий вроде тогдашнего поэта-лауреата Теннисона. К тому же Стивенсон пустился в путь усталым, в «страшно подавленном настроении», а бесконечное путешествие вымотало его еще больше. Правда, ему удалось избежать самого худшего – необходимости спать сидя, так как он взял напрокат несколько досок – их перекидывали с сиденья на сиденье – и подушку, но он не мог раздеться, ему редко удавалось умыться, и в составе не было вагона-ресторана.
«Я могу без преувеличения сказать, что никогда в жизни не чувствовал себя таким зверски усталым, как в ту ночь в Чикаго». А от Чикаго до Сан-Франциско еще очень долгий путь, особенно в поезде для эмигрантов. К тому времени, когда поезд добрался до Лароми (штат Вайоминг), Стивенсон был по-настоящему болен и более чем ошеломлен бессердечием, иначе не назовешь, американских переселенцев – в поезде почти не было эмигрантов из Европы. Его лицо, перекошенное болью, вызывало у них дружный смех, а когда позднее у другого пассажира начался эпилептический припадок, одна из женщин не нашла ничего лучшего, чем сказать; «Надеюсь, он не умрет! Мало приятного ехать в одном вагоне с покойником!» Стивенсону не было «предначертано» досадить этой леди и превратиться в столь нежелательного для нее соседа, но он был близок к этому. В письме, посланном с дороги Хенли, он говорит:
«Каково болеть в эмигрантском поезде, может рассказать только тот, кто это и пытал. Я проспал почти все утро. За целый день сегодня я ничего не съел, лишь выпил две чашки чаю; за каждую из них, назвав первую «завтрак», а вторую «обед», с меня потребовали по пятьдесят центов. Моя болезнь вызывает веселье у многих моих попутчиков, и я кисло улыбаюсь их шуткам».
Несмотря на то, что содержание телеграммы от Фэнни никогда не станет известным, можно предположить, что Стивенсон еще в Англии каким-то образом узнал о ее болезни, и это было одной, если не самой главной, из причин его отчаянной «эмиграции». В кротком письме Бэкстеру, написанном накануне отъезда, он говорит, что Фэнни, «по-видимому, очень больна», и загадочно добавляет: «Я должен хоть бы попытаться заставить ее сделать одно из двух». Но когда поезд наконец прибыл в Сан-Франциско, очень болен был сам Луис. Фэнни к тому времени настолько поправилась, что смогла переехать в Монтеррей, к югу от Сан-Франциско. Туда-то вслед за ней отправился и Стивенсон. Неожиданный приезд больного, измученного дорогой, полунищего Луиса, который еще раз умудрился сбежать от отца, поставил Фэнни в весьма затруднительное положение.
Что она намеревалась предпринять? Одна серьезная задача, стоявшая раньше перед ней была решена, хотя, возможно, и не так, как бы ей хотелось. Белл подала матери пример бескорыстной любви и против ее желания вышла замуж за не очень удачливого художника Джо Стронга. Некоторые из ранних биографов Стивенсона давали понять, будто Белл вышла замуж всего за несколько недель до второго брака миссис Осборн, вызывая тем самым подозрение, что дочь принесла себя в жертву матери. Я с облегчением узнал, что это был брак по любви.
Хотя Белл таким образом была сбыта с рук, проблемы, мучившие Фэнни, не сделались намного легче. Она жила на деньги Сэма Осборна, часто встречалась с ним и без конца обсуждала их положение. Если бы Луис приехал бодрым и готовым действовать хотя бы настолько, насколько это было возможно для такого беспомощного в практических делах человека, привез бы деньги в кармане, согласие отца на их брак и на увеличение годового содержания, она бы не задумываясь решилась на развод и новое замужество. Говорят, друзья предлагали ему деньги перед его отъездом из Англии; если так, с его стороны было крайне глупо не взять их. Случайные литературные заработки Стивенсона никак не могли служить гарантией обеспеченного существования, а у Сэма была работа, и он по-прежнему давал Фэнни деньги. О чем она говорила с Луисом, когда он приехал в Монтеррей, навсегда останется между ними, но вряд ли Фэнни очень его обнадежила. В другом письме Бэкстеру (не опубликованном Колвином), которое было послано через несколько дней после приезда Луиса в Монтеррей, он сообщает, что собирается попутешествовать, что у него нет никаких новостей и что у него «чесотка и разбито сердце». Мало похоже на исполнение «окрыленной любовью мечты!». В довершение ко всему во время путешествия Луис свалился от слабости или от болезни и был подобран и выхожен «старым охотником на медведей», «пилигримом», который странствовал вместе с Фримонтом,[80] а теперь занимался таким прозаическим делом, как разведение ангорских коз на ранчо в восемнадцати милях от Монтеррея… На этот раз, как видим, путешествие Стивенсона не затянулось.
«Я чуть не умер. Три дня душа моя брыкалась, не желая расставаться с телом… Четыре дня я почти не спал, не ел и не думал. Два дня лежал под деревом в каком-то оцепенении и поднимался лишь затем, чтобы напоить лошадь или разжечь костер и сварить себе кофе, ночью же не смыкал глаз и слушал, как звенят колокольчики на шеях у коз и поют древесные лягушки; каждый новый звук доводил меня до безумия. А затем появился охотник на медведей, заявил, что я «вправду плох», и отвез меня к себе на ранчо».
Казалось бы, полное поражение, и единственный шанс остаться в живых – написать отцу покаянное письмо с просьбой вновь выплачивать содержание и прислать обратный билет домой в обмен на обещание отказаться от Фэнни. Вероятно, мистер Томас Стивенсон был бы рад получить такое письмо – ведь это была бы его первая настоящая победа над сыном и его проклятым упрямством с тех самых пор, как мальчик вырос. Увы, он не доставил отцу этого мрачного удовольствия, и, хотя единственной удачей Роберта Луиса было то, что он все-таки выжил, довольно скоро положение полностью изменилось, во всяком случае, постольку, поскольку это касалось Фэнни. Как он этого достиг – тайна, которая вечно будет терзать наше любопытство. Спору нет, souvent femme varie,[81] и опять же нет спору, всякой женщине лестно, если мужчина из-за нее чуть не умер, но, с другой стороны, Фэнни было не двадцать, а почти сорок лет, и то, что Луис из-за любви к ней чуть не отправился на тот свет (если даже это и так), ничего не меняло. Он умудрился каким-то образом добраться до Монтеррея, где поселился в меблированных комнатах вместе с доктором-французом, и ел – один раз в день – во французском ресторане… «Два остальных раза я питаюсь за чужой счет» (по-видимому, за счет Фэнни). В письме Бэкстеру, написанном в это время, он заявляет, пожалуй, дав слишком большую волю фантазии, что Фэнни поправляется благодаря ему (Луису), что на январь 1880 года назначен «частный развод» и они с Фэнни поженятся, как только позволят приличия. Луис не объясняет, что такое «частный развод» и чем он отличается от «публичного развода», но, как показало дальнейшее, он вполне отвечал их цели.
Стивенсон прожил в Монтеррее три месяца без Фэнни, уехавшей, чтобы подготовить бракоразводный процесс. Встретиться они должны были в Сан-Франциско. Сэм Осборн не стал им мешать и не только согласился дать Фэнни развод, но обещал содержать ее и Ллойда до тех пор, пока она вновь не выйдет замуж.
Тем временем больной Стивенсон сражался в Монтеррее против нищеты, не щадя сил и здоровья, чтобы заработать деньги («Погоня за монетой сейчас мой главный девиз…»). Он кончил там «Дом на дюнах» и «Эмигранта-любителя» и задумал ряд новых произведений, большую часть которых, правда, как всегда, так и не написал. В письме, относящемся, по-видимому, к октябрю 1879 года, он говорит Хенли о своей мечте увидеть его вдруг рядом с собой в Монтеррее и в связи с этим дает краткий набросок своей тамошней жизни:
«Ты попадешь в салун Санчеса, куда все мы заходим выпить; познакомишься с Бронсоном, редактором местной газеты («Я не понимаю, что такое словесная музыка, – скажет он, – я – механик», но он славный парень), с Адольфо Санчесом, который просто прелесть. Я тем временем схожу на почту за письмами, оттуда мы двинемся вместе по Альварадо-стрит, то утопая в песке, то радостно топая по деревянным тротуарам, и я зайду к Хэдзелю за газетой. Наконец, мы окажемся у Симоно в маленькой задней комнатке с побеленными стенами, за столом, покрытым грязной скатертью, в обществе булочника Франсуа и, конечно, самого Симоно. Возможно, придут также рыбак-итальянец или Огюстен Дютра. Симоно, Франсуа и я бываем там обязательно. Остальные так – случайные люди. Затем – домой, в мои большие пустые комнаты с пятью окнами, выходящими на балкон. Я сплю на полу, в спальном мешке, ты устроишься на кровати. Утром, выпив кофе с коротышкой доктором и его крошкой женой, мы наймем экипаж и проведем чудесный день за городом».
Между прочим, эти «случайные люди» по секрету собирали каждую неделю по два доллара, которые Бронсон выплачивал Луису в виде жалованья как внештатному корреспонденту – дань обаянию Стивенсона и свидетельство доброты простых американцев.
Но все прелестные картинки, которые рисовал Стивенсон, описывая жизнь в Монтеррее, плюс его намек на то, что вскоре ему придется «нести еще более тяжелое бремя», не находили сочувствия и отклика в сердце Хенли, любившего Луиса эгоистической и пристрастной любовью. Его чувство было вполне искренним, но столь же искренними были эгоизм и пристрастное отношение. Хенли хотел, чтобы Луис находился рядом и писал вместе с ним их несуразные пьесы: будучи горячим сторонником имперской политики, он ненавидел Америку и, вероятно, даже на этом раннем этапе терпеть не мог Фэнни. Поэтому, когда Луис стал посылать в Англию свои новые вещи, сперва из Монтеррея, затем, после рождества 1879 года, из Сан-Франциско, Хенли убедил себя (и, по-видимому Колвина), что фактически все написанное Стивенсоном после того, как он отплыл из Клайда на борту «Девонии», – дрянь, и чем дальше, тем становится хуже. Хенли считал, что Луису следует немедленно покинуть Америку (очевидно, не дожидаясь брака с Фэнни), вернуться в «Сэвил» и сочинять пьесы, тогда душа его будет спасена еще при жизни. Очевидно, Хенли и Колвин сперва выражали свое неодобрение долгим молчанием, а затем в ответ на мольбы Луиса короткими, но опять же неодобрительными письмами. В то время, когда ему больше всего была нужна поддержка, они, говоря метафорически, выливали на него по почте ушаты холодной воды. На святках Стивенсон пишет Колвину, что в течение четырех дней ему не с кем было перемолвиться словом, кроме как с официантами в ресторане, и «должен признаться, мужество начало мне изменять». Он надеется, что «Эмигранта-любителя» удастся куда-нибудь пристроить, иначе, «видит бог, я умру здесь с голоду». В следующем письме к Хенли он умоляет: «Не обескураживай меня насчет моей работы… Ты же знаешь, что нищета у порога, а я был серьезно болен!»
Дальше в том же письме он сообщает: «У меня осталось всего восемьдесят долларов, а мне нужны деньги на два дома». Добросердечный Сэм умудрился потерять работу, и в то самое время, когда Луису дорог был каждый цент, ему пришлось посылать деньги Фэнни и Ллойду. Не успел он приободриться, узнав, что при посредстве Хенли журнал «Корнхилл» купил «Дом на дюнах», как пришло письмо от Колвина, где тот называл «Эмигранта» скучной книгой, что абсолютно не соответствует истине. Но какая у Стивенсона была сила духа! Хотя, судя по письму Колвина, рассчитывать на то, что «Эмигрант» принесет ему немного наличных денег, видимо, не приходилось, Роберт Луис тут же сел за работу и написал двенадцать страниц новой вещи – «Через прерии», о чем с вызовом сообщил Колвину, добавив:
«Только честно, Колвин, неужели вы думаете, стоит затрачивать столько эпитетов, столько возвышенного красноречия, чтобы обругать меня? Вы обрушили на меня такую массу многосложных слов, что лишили бы уверенности в себе и более мужественного человека. Все читают мне проповеди; это, конечно, полезно, но вряд ли это пища, нужная человеку, который живет один-одинешенек в чужой стране на сорок пять центов в день, а то и меньше, работает не покладая рук и терзается от грустных мыслей».
А в другом письме резюмирует: «Вы с Хенли оба считаете, что я пишу галиматью». Сейчас совершенно ясно, что Хенли, Колвин и даже Госс вступили в сговор, чтобы заставить Стивенсона вернуться, хотя Хенли вскоре оставил надежду разлучить его с Фэнни. Он не желал верить правдивым рассказам о болезни Стивенсона и его лишениях, в истинности которых не приходится сомневаться, хотя, возможно, Стивенсон немного сгустил краски, когда писал Бэкстеру: «Все последнее время погода стояла чудесная, но сегодня собачий холод, и я продрог до костей. Я собираюсь выйти, чтобы съесть свой грошовый обед, что, как все бедняки, совершаю в полдень, и выпить за ваше процветание». Луис знал, что делал, когда столь патетически взывал к его состраданию. Если отец и не читал сам писем к Бэкстеру, содержание их, как было прекрасно известно Луису, передавалось ему достаточно подробно. Роберт Луис написал Бэкстеру, что не может теперь тратить на еду более двадцати пяти центов в день, и просил продать его книги и выслать ему вырученные за них деньги. Одно из этих писем – неважно какое – принесло желаемый результат. Мистер Стивенсон смягчился и перевел сыну двадцать фунтов, которые из-за какой-то ошибки на почте не были ему вручены. А ведь только перед тем его пытались заманить домой телеграммами, сообщавшими о том, будто отец находится на смертном одре. Зачем только рассказывают историю о Джордже Вашингтоне и боевом топоре?![82]
Кстати, о топорах… В том же письме Колвину, где он писал, будто друзья считают его работу «галиматьей», Стивенсон дает отчет о своей жизни в Сан-Франциско, который должен был бы пристыдить это трио – Колвина, Хенли и Госса – за то, что они вмешиваются не в свое дело и пытаются при помощи всяких уловок «спасти» его, заставив вернуться в Англию. Он был написан всего через две недели после грустного рождества, проведенного им в одиночестве, так как Фэнни находилась в Окленде и никак не могла бросить детей и Сэма. Не забывайте, Луис только что был при смерти, и вскоре ему предстояла еще одна схватка с этим мрачным противником. Он испытывал лишения и нужду, и ему отнюдь не делалось легче от тех обескураживающих отзывов о его книгах, которые присылались ему из Англии. И, несмотря на все это, он пишет так весело и остроумно, словно действительно все обстоит прекрасно в этом лучшем из миров. Стоит внимательно прочитать отрывок из его письма, хотя он и длинен, так как благодаря ему перед нами предстает настоящий Стивенсон, его нетребовательность, чувство юмора, мужество и твердая, как кремень, решимость продолжать работу.
«Каждое утро между восемью и половиной десятого утра можно увидеть, как стройный джентльмен в длинном узком пальто, с засунутой за пазуху книгой выходит из дома № 608 по Буш-стрит и бодрым шагом спускается по Пауэлл-стрит. Джентльмен этот Р. Л. С, а книга имеет отношение к Бенджамену Франклину, о котором он собирается написать один из своих восхитительных очерков. Миновав Пауэлл-стрит, он пересекает рыночную площадь и вновь спускается, теперь по шестой авеню, не куда-нибудь, а в филиал кофейни на Пайн-стрит. Я полагаю, он не задумываясь пошел бы просто в кофейню на Пайн-стрит, если бы смог ее найти. В филиале он усаживается за столик, покрытый клеенкой, и раскормленный слуга, выходец из Силезии (по правде говоря, вышедший оттуда пока одной ногой), ставит перед ним чашку кофе и кладет булочку с катышком масла – все, бог свидетель, прекрасного качества. Еще недавно Р. Л. С. находил такое количество масла недостаточным, но теперь он довел точность до такого совершенства, что последняя частичка масла исчезает одновременно с последним куском булочки. За эту закуску он платит десять центов или пять пенсов полновесной английской монетой.
Полчаса спустя обитатели Буш-стрит имеют возможность видеть, как этот стройный джентльмен, вооруженный топориком, подобно Вашингтону, щиплет лучину на растопку и разбивает уголь для камина. Он делает это на подоконнике почти на глазах у почтенной публики, но причиной тому отнюдь не любовь к славе, хотя, не будем скрывать, он гордится тем, как умело он управляется с топором (который он упрямо называет «колун»), и не устает удивляться тому, что у него все еще целы пальцы. Причина совсем в ином: под подоконником находится единственная крепкая балка во всем домишке, и от ударов такой же силы в других частях комнаты его хибарка могла бы провалиться в тартарары. Затем он в течение трех-четырех часов занимается каким-то таинственным делом, в котором участвует склянка с чернилами. Однако он не мажет ими свои сапоги, ибо единственную находящуюся в его владении пару трудно назвать черной, и кожа имеет натуральный цвет, почти не видный за напластованиями почтенной от возраста грязи. Младший сынишка квартирной хозяйки всякий раз, когда странный обитатель их дома приходит или уходит, что случается несколько раз на день, замечает: «А вот и наш пишатель». Быть может, невинный младенец с золотыми кудрями нашел ключ к тайне? Индивид, о котором идет речь, настолько беден, что вполне может принадлежать к этому славному сословию.
Позже мы встречаем его в ресторане некоего Донадье, расположенном на Буш-стрит, между Дюпоном и Кирни, где за четыре монеты, то есть за пятьдесят центов, можно получить обильный обед, полбутылки вина, кофе и бренди. Вино подается в еще не початой бутылке, и странно, даже печально наблюдать, как жадно наш джентльмен старается не упустить ни единой капли из предназначенной ему половины и в то же время как тщательно он следит, чтобы не захватить ни единой капли из половины, которая ему не принадлежит. Частично это объясняется тем, что стоит ему перешагнуть границу, и бах – десяти центов как не бывало. Он вновь вооружен книгой, но его лучшим друзьям будет прискорбно узнать, что он изменил серьезным занятиям, за которыми они его видели утром. Теперь он с явным интересом изучает подвиги некоего Рокамболя, описанные покойным виконтом Понсоном дю Террайем.[83] Произведение это, отличающееся огромными размерами, он разделил на отдельные части, видимо для того, чтобы удобнее было носить его с собой.
Затем наш джентльмен отправляется на прогулку, куда – сказать трудно. Но около половины пятого, когда из окон дома № 608 по Буш-стрит уже струится свет, его можно видеть либо за письмами, либо вновь погруженным в тот же таинственный ритуал, что и днем. Около шести он вновь в филиале кофейни, где вторично отягощает свою совесть тратой пяти центов на булочку и кофе. Вечер он уделяет чтению, а в одиннадцать – половине двенадцатого жизнь этого таинственного и свирепого существа окутывается мраком».
Поскольку непосредственно за этим следовала фраза о том, будто Колвин и Хенли считают все написанное им в Америке «галиматьей», возможно, Стивенсон хотел показать своим английским корреспондентам, что в его руке перо действует лучше, чем в их. Конечно, слабым местом вышеприведенного образчика стивенсоновского мастерства является то, что посвящен он Стивенсону. Никто не упрекнет его в пренебрежении к этой теме, имеющей для него неодолимое очарование; но, с другой стороны, своя душа, как и своя рубашка, ближе к телу. Тот, кто не интересуется собой, вряд ли способен будет рассказать что-нибудь заслуживающее внимания обо всех остальных людях; возможно, именно по этой причине в мировой литературе такой любовью пользуются эгоисты. Как заметил доктор Джонсон (пожалуй, немного грубо для джентльмена, который гордился своей вежливостью), если вам наплевать на свое брюхо, вы скорее всего станете плевать и на весь мир.
Естественно, такое хорошее настроение, а тем более такая «роскошная жизнь» не могли длиться вечно. Ежедневные расходы Стивенсона сократились до двадцати пяти центов и даже до меньшей суммы. В марте серьезно заболей сынишка его хозяйки, и Стивенсон, очень этим расстроенный, взялся ухаживать за ним. Он решил, что ребенок умирает, впал в истерику и написал Колвину совершенно безумное письмо. Мальчик остался жив, но сам Луис серьезно заболел и слег на несколько недель. Если бы ему не посчастливилось найти хорошего доктора, а у Фэнни не хватило бы здравого смысла пренебречь условностями и взять его к себе и терпения его выходить, он бы умер. К малярии прибавилось первое горловое кровотечение – Стивенсона настиг туберкулез.
«Я был очень болен, на грани скоротечной чахотки, – холодный пот, приводящие меня в полное изнеможение приступы кашля, такой упадок сил, что я не мог говорить, лихорадка и все прочие безобразные симптомы этой болезни…»
Вероятно, это была его «судьба», но «романтику» в ней обнаружить трудно, тем более что из-за болезни он в течение многих недель совершенно не мог работать. К тому же, как ни странно сравнивать чахотку и больные зубы, ему, помимо всего, необходимо было срочно привести в порядок рот.
Казалось бы, союз Фэнни и Луиса при ее и его бедности чистое безумие. Однако – как прав был Хенли – у Луиса и мысли не возникало отказаться от брака, ради которого в первую очередь он предпринял свое мучительное путешествие. В письме к Госсу (от 16 апреля) Стивенсон с полной уверенностью говорит о «будущей жене». Знал ли он в течение всего этого времени, что ему опять удастся «упасть на все четыре ноги» и, как всегда, две из них будут отцовские? Так или иначе, в мае он получил из Эдинбурга телеграмму следующего содержания: «Рассчитывай на двести пятьдесят фунтов в год». «Послание с небес», как назвал ее Луис. Каким образом он этого добился? Говорят, будто Фэнни «воззвала» к мистеру Стивенсону, но мне кажется куда более вероятным, что посредником между отцом и сыном был известный нам опытный законник и прекрасный друг Чарлз Бэкстер. Письма Луиса к нему, несомненно, предназначались для родителей, и просьба продать книги и переслать деньги оказалась последней каплей. Легко можно представить полные слез глаза миссис Стивенсон, жалобно устремленные на мужа, в душе которого отцовская любовь борется с оскорбленной гордостью, гневом и желанием соблюсти приличия. Говорят, что в письме, предпосланном первому чеку, содержалось требование отложить женитьбу на возможно долгий срок. Если и так, требование это выполнено не было – наши измученные влюбленные сочетались браком в мае 1880 года. Никто не удивится, узнав, что церемония была торжественная, но невеселая. Самым примечательным, помимо того, что Фэнни назвалась вдовой, был подарок пастору, сделанный Стивенсоном, – экземпляр книги мистера Томаса Стивенсона, посвященный защите христианства. Был ли этот иронический жест таким уж случайным?
С точки зрения той верхушки средней буржуазии Эдинбурга, к которой принадлежали Стивенсоны, венчание это, видимо, нарушало условности, хотя Роберт Луис проявил необычайную предусмотрительность, заручившись услугами пресвитерианского пастора – выходца из Шотландии. Но что нам сказать о медовом месяце? Если ему и не хватало «романтики» в общепринятом смысле слова, то он все же протекал при таких необычных обстоятельствах, что должен был удовлетворить даже Стивенсона. Пусть тот или иной из запечатленных им фактов немного преувеличен, вряд ли так уж часто встречается новобрачная на десять лет старше мужа, разведенная жена и мать двенадцатилетнего сына, и новобрачный, которому куда нужнее была бы санаторная палата, чем спальня молодоженов; многие ли избирали в качестве своего первого дома стоящий возле выработанной штольни полуразрушенный, замусоренный барак, где жили раньше шахтеры и который Стивенсоны заняли по праву, вернее, бесправию скваттеров.[84] Факты именно таковы, и история, рассказанная в «Скваттерах Сильверадо», – это настоящая история, герои которой – Фэнни, Луис и Ллойд, а время действия – медовый месяц Стивенсонов. Книга была создана в 1882 году на основании записей в дневнике и опубликована в журнале и отдельным изданием в конце следующего года. Как ни удивительно, мистер Томас Стивенсон не возражал против этого, но ведь к тому времени Роберт Луис добился положения и приобрел имя как писатель для детей, да к тому же лица, подвергшиеся критике в «Скваттерах Сильверадо», были в большинстве своем американцы.
Слишком мало написано на тему: медовый месяц и как его выдержать. Предположим, Фэнни была бы девицей из хорошего семейства (деньги и пасторы), и счастливая пара отправилась бы после свадьбы на континент (под дождем конфетти и градом старых туфель), как это было принято в прошлом веке. О чем бы мы могли рассказать читателю? Лишь о разочаровании, вызванном скукой и внутренним одиночеством. Но в данном случае наш романтик с богемными привычками попал в крепкие руки американки-переселенки. Благодаря таланту Луиса и он сам, и его близкие кажутся нам нашими современниками, и мы забываем, что с Фэнни в молодости могли еще снять скальп, что она принадлежала к поколению американских женщин, которые должны были справляться с любой трудностью или погибнуть сами и погубить семью. Сильверадо! Стивенсон такой чародей слова, что под его пером все кажется прелестным, и он приложил все свое виртуозное мастерство, чтобы сделать Сильверадо заманчивым. Действительность же, по-видимому, была кошмарной. Я видел один или два таких, правда, уже убранных шахтерских поселка после того, как их покинули люди! Сильверадо не был приведен в порядок, но на веселых и добрых страницах «Скваттеров Сильверадо» меньше всего места уделено уродству оскверненной разработками горы, грязи, оставленной шахтерами в поселке, неудобствам, трудностям и даже опасностям в жизни Стивенсона и его новой семьи.
Стивенсон редко сознательно обманывает нас, редко закрывает глаза на правду. Но он был импрессионист, который подавал правду в весьма искусной аранжировке. Стивенсон ничего не искажает, рассказывая о Сильверадо, во всяком случае, он не говорит того, чего нет. Он честно описывает бедных фермеров, живущих по соседству, убожество, грязь, неудобства, опасность провалиться в разрушенные штольни, но лишь мельком упоминает, что там в огромном количестве водились гремучие змеи, и, хотя это было менее страшно, но не менее опасно, рос анчар. Анчар прорастал прямо между половиц в их древней хибарке, когда они там поселились, а загорал Стивенсон и занимался физическими упражнениями на небольшой лужайке возле дома под угрожающий аккомпанемент «погремушки», на который он просто не обращал внимания. Единственным разумным членом семьи была собака, которая вполне резонно не желала мириться с такими страхами. И однако из всего этого Стивенсон умудряется создать в «Скваттерах Сильверадо» – как бы это поточнее определить? – особую атмосферу: приключения, дальние страны, богемная свобода, диковинные туземцы и оптимизм. Мы не будем ставить под сомнение оптимизм и все красочные детали, но все же стоит внимательно прочитать следующее письмо Колвину, не включенное им в официальное собрание «Писем».
«Милый друг, нам приходится здесь очень тяжко. Вот уже шесть дней как мы в Сильверадо. В первую ночь у меня были судороги, от которых я совершенно обессилел, на следующий день Фэнни размозжила себе молотком большой палец, и у нее сделался нервный озноб, на третий день опять озноб, на этот раз – из-за бессонной ночи; на шестой у нее и Ллойда началась дифтерия. Я отвез их вниз в открытой тележке; случаи легкие, особенно у Ллойда, но Фэнни чувствовала себя очень плохо, двое суток у нее было головокружение и легкий бред. Можете представить, как я устал. Так хочется домой, в Европу…»
Мы не ошибемся, если предположим, что того же хотелось и Фэнни. Естественно, она не представляла себе Эдинбурга и комфортабельного дома на Хериот-роуд, 17, но, несомненно, в душе говорила: «Куда угодно, куда угодно, лишь бы подальше отсюда».
Преимуществами этого во всех остальных отношениях непривлекательного места были его дешевизна, уединенность и высота над уровнем моря (4500 футов), так что Стивенсону не угрожали «ядовитые морские туманы», наступление которых на долины, видные ему из его горного гнезда, он так драматически описал в «Скваттерах Сильверадо».
Событием дня являлся приезд двух почтовых карет в гостиницу неподалеку от «дома» наших скваттеров: они привозили почту и… кого-нибудь, с кем Луис мог доболтать. Нужно было действительно чувствовать себя изолированным от всего света, чтобы запомнить имя путника, с которым Луис всего несколько минут беседовал о «Париже и Лондоне, театрах и винах». Судя по тому, что он рассказывает в книге, местные жители годились только на то, чтобы служить объектом для упражнения его сатирического пера. Стивенсону повезло, что в те времена авторов не подвергали судебному преследованию за пасквиль. В наши дни книга, содержащая столько откровенных замечаний о реально существующих людях, в том числе хозяине гостиницы в Сильверадо, просто не была бы напечатана. Возьмите, к примеру, портрет Ирвина Лавленда (настоящий шедевр), которого Стивенсон любовно представляет нам как «истинного Калибана»,[85] что само по себе является оскорблением этого честного сына скромных, но гордых родителей! «Калибан» жевал сосновую смолу и, к неудовольствию Стивенсона, «сопровождал эту невинную утеху обильным слюноотделением». «У него была копна спутанных волос цвета овечьей шерсти, рот расползался в ухмылке, сильный, как лошадь, он, однако, не выглядел ни крепким, ни ловким – просто длинноногий жеребенок, который у всех на пути… Он откровенно смеялся, когда нам что-нибудь не удавалось… Он гордился своей понятливостью… Он рассказал нам о том, как его друг поддерживал дисциплину в школе с помощью револьвера, и громко хохотал при этом: да, кто-кто, а его приятель знает, как надо учить… Сосед, имеющий против него зуб, отравил его пса. «Ну и подлость, иначе не скажешь. Хороший человек ни в жизнь так не сделает. Но я с ним сквитался – отравил его пса». Его косноязычие и неотесанность еще сильнее подчеркивали глупость его замечаний. Лишь теперь, встретив Ирвина, я оценил по достоинству смысл двух слов: глагола «болтаться» и существительного «болтун»; их вполне хватит для того, чтобы нарисовать его портрет».
И в том же духе еще две или три страницы, после чего Стивенсон расправляется с другими членами семейства Лавлендов. Приведенных примеров достаточно, чтобы показать, как Стивенсон выполнил взятую на себя задачу подвергнуть осмеянию этот довольно характерный продукт американских свобод, «американского образа жизни» и погони за личным благополучием.
В общем, несмотря на тяжелые воспоминания о первом переезде через океан, Луис и особенно Фэнни, на долю которой приходилась вся работа по хозяйству, вероятно, вздохнули с облегчением, когда в конце июля навсегда распрощались с Сильверадо. Из Сан-Франциско в Ливерпуль они плыли первым классом, и мы не ошибемся, предположив, что, имея пять фунтов в неделю, Луис вряд ли смог бы заплатить за два с половиной билета – если Ллойду годился детский билет. Напрашивается сам собой вывод, что, как это бывало и раньше, все расходы взял на себя отец.
8
Итак, Wanderjahre[86] Стивенсона, бывший также Annus Mirabilis,[87] пришел, как и его ранние рассказы, к счастливой развязке, завершившись встречей и примирением всей семьи в Ливерпуле. «Стивенсон привез из Америки, – цинично замечает один из критиков, – восхитительные путевые заметки, увядающую женщину и туберкулез». Он забыл про Ллойда, которому было суждено сыграть целый ряд ролей в стивенсоновской саге: сперва роль товарища для игры в оловянных солдатиков, затем роль вдохновителя и критика его знаменитых приключенческих книг и под конец роль соавтора Стивенсона при создании менее популярных произведений, в которой Ллойд оставался вплоть до того дня, когда стал главным распорядителем на его похоронах.
В течение семи лет после своего возвращения, до тех пор, пока наследство, полученное после смерти отца, не дало ему возможности вновь поездить по свету, Стивенсон влачил жизнь писателя-инвалида, находясь то в Эдинбурге, то в Лондоне и Борнмуте, то на таких отдаленных курортах, как Йер или Давос. Друзья, сокрушавшиеся о его поездке в Америку («эту страну доллара и табачной жвачки», как изящно охарактеризовал ее Хенли), были слишком предубеждены против нее и не желали увидеть, что она вдохновила Стивенсона на самые яркие страницы в его «путевых заметках», «Монтеррей» и «Сан-Франциско» стоят в ряду его лучших очерков, и сейчас их интереснее читать, чем описание европейских стран, где, как это ни парадоксально, несмотря на все бывшие там войны, перемены менее разительны и драматичны, чем в Америке. Очерки эти являются частью истории штата Калифорния.
Будучи верным другом, Сидни Колвин не поленился приехать в Ливерпуль, полагая, что его присутствие при первой встрече молодоженов с родителями поможет разрядить напряженную атмосферу и преодолеть вполне естественную неловкость. Тревога его была напрасной. Фэнни твердо решила закончить, если это в ее силах, бесконечные и такие невыгодные размолвки между Луисом и его родителями. Если даже Луис ей этого и не говорил, она сразу увидела, что ключ к решению задачи находится у Томаса Стивенсона, державшего в своих руках и еще один ключ – от сундука с деньгами. Мать прощала Лу практически все, кроме атеизма, неприличного поведения на людях и ссор с отцом. Чтобы завоевать мистера Стивенсона, который к тому времени уже начал дряхлеть, надо было не сражаться с ним, как Луис, а потакать ему. К своему удивлению и радости, Томас Стивенсон обнаружил, что Фэнни почти обо всем думает так же, как он. Она старалась угодить ему даже в мелочах, которые свидетельствовали о его предрассудках. Так, согласно новой моде женщины стали тогда носить не белые, как прежде, а черные чулки; когда Томас Стивенсон осудил это безобидное нововведение, Фэнни немедленно возвратилась к белым чулкам. Такое лестное внимание к его словам было в новинку для старика, и он отплатил Фэнни за ее старания чисто шотландским комплиментом: «Вот уж истинно чертовка!»
Как ни странно, менее всех доволен был Колвин. Хотя впоследствии он доказал свою верность, присоединившись к хору («мы должны быть счастливы как короли»), воспевавшему Фэнни и ее роль в мифе о Р. Л. С, первое его впечатление о ней было далеко не в ее пользу. Скорее всего, как и прочие друзья Стивенсона в Англии, Колвин невзлюбил ее, хотя и не так жестоко, как Хенли. Во всяком случае, он не задумываясь написал Хенли, что из двух женщин мать Луиса выглядит «свежее», и добавил, что сомневается, «смогут ли они когда-нибудь примириться со смуглым волевым лицом, белыми зубами и седеющими (иначе их не назовешь) волосами, которые нам теперь предстоит всегда видеть рядом с Луисом». То, что Фэнни удалось перетянуть Колвина на свою сторону и использовать его в борьбе с другими друзьями Луиса, которых она недолюбливала еще больше, служит примером ее ловкости в ведении «домашней» войны.
Один из попутчиков четы Стивенсонов на пароходе оставил записки, где вспоминает «блестящее красноречие» Роберта Луиса, а также и его привычку «без конца» курить сигареты, а иногда и выпить «пагубный коктейль», что вряд ли рекомендуется при туберкулезе.
Когда Роберт Луис и Фэнни прибыли из Калифорнии, они были очень плохо одеты. Одной из привлекательных черт Стивенсона вплоть до того времени, как он поселился в Ваилиме, являлось полное безразличие к одежде. Судя по всему, он вернулся в Англию в том же, в чем за год до того уехал, а бедняжка Фэнни была все это время в слишком стесненных обстоятельствах, чтобы купить что-нибудь себе и Ллойду. Они, вероятно, выглядели настоящими огородными пугалами в глазах почтенной публики, приехавшей их встречать, ибо родители сразу же предложили купить им всем новое платье – под тактичным предлогом, что им нужны «свадебные наряды». По пути в горы они остановились передохнуть в Эдинбурге в комфортабельном доме на Хериот-роуд. Фэнни с благодарностью приняла туалеты, которые ей подарила свекровь, и с удивлением увидела множество почти неношеных костюмов Луиса. Возможно, именно тогда она пообещала себе, что «придет время», и он станет их носить. Фэнни не могла не понять, что, хотя рассказы о богатстве Стивенсонов, ходившие в Грёзе, были сильно преувеличены, она вошла в солидную буржуазную семью более чем среднего достатка. Такие семьи теперь совсем перевелись в Европе. Кто осудит ее за то, что она решила не допускать в будущем ссор Луиса с их хлебом и маслом? Оба, и Фэнни и Луис, не умели беречь деньги, и совершенно ясно, что его заработков и двухсот пятидесяти фунтов в год, которые он получал от отца, не могло хватить на путешествия, счета врачей, образование Ллойда и легкомысленные траты Луиса. Им, вероятно, постоянно приходилось просить у мистера Стивенсона еще денег сверх положенного содержания.
Как мало в то время зарабатывал Луис, можно судить по тому, что за весь 1879 год он получил всего сто девять фунтов. По иронии судьбы в том же самом году его избрали «лауреатом» клуба, членами которого были его старые школьные товарищи, и он вымучил из себя посвященное им стихотворение, вышедшее очень маленьким тиражом. Когда стивенсоновский бум был в самом разгаре, каждый экземпляр этой книжонки ценился от 180 до 250 долларов – больше, чем он заработал за весь тот год, когда написал это стихотворение. Несомненно, за всеми сделками стоял Уайз, небезызвестный библиофил, и его махинации, но факт этот наглядно показывает, как цинично общество извлекает прибыль из литературных произведений умерших авторов и еще более цинично допускает, чтобы при жизни они чуть ли не умирали с голоду.
Возможно, после Сильверадо Стивенсон наслаждался природой северной Шотландии, но о населении Стратпеффера он писал, что это «форменные скоты».
Стратпеффер был лишь временным насестом, сидя на котором Луис мог воспевать красоты своей страны. По возвращении в Эдинбург Роберта Луиса осмотрел их домашний доктор – разумеется, Бэлфур – и, так как ему не понравилось то, что он обнаружил, порекомендовал поездку в Давос – в те времена модное прибежище всех чахоточных, имевших в кармане деньги. Туда и отправилась чета Стивенсонов. В Лондоне долгожданная свобода ударила им в головы, и за несколько дней, проведенных в Гросвенор-отеле, они истратили чуть ли не пятьдесят фунтов. Луис и Фэнни встречались с литературными друзьями Луиса, и эти встречи показывают нам, с каким мужеством и величием молчаливая «молодая» боролась за то, чтобы удержать завоеванное ею.
«Если мы вскоре не выберемся из Лондона, – пишет она матери Луиса, – я сделаюсь озлобленной женщиной. Ни для души моей, ни для тела не полезно сидеть и улыбаться друзьям Луиса – я начинаю чувствовать себя лицемерной чеширской кошкой,[88] болтать о пустяках то с одним, то с другим, чтобы дать Луису возможность поговорить с тем, кто его больше всех интересует, все время поглядывать украдкой на часы и жаждать их крови, потому что они так долго не уходят».
Яснее обрисовать положение было невозможно. Да, эта женщина твердо знала, чего хочет. Причем даже если и не во всем она была более права, чем друзья Стивенсона. Не приходится сомневаться в том, что Фэнни предвидела грозивший Роберту Луису туберкулез задолго до того, как вышла за него замуж, и если, несмотря на то, она все-таки связала свою судьбу с больным человеком, это только делает ей честь. С 1879 года болезнь перестает быть лишь угрозой, туберкулез переходит в открытую форму, и единственная надежда на выздоровление заключалась в том, чтобы найти подходящий для Луиса климат и оградить его от волнений. Мы можем только строить догадки, о чем Фэнни говорила с родителями Луиса, когда его не было рядом, но не исключено, что она обещала посвятить все свои силы спасению жизни их сына, а они, в свою очередь, согласились оказывать необходимую финансовую поддержку. Доказать это нельзя, но предположение наше звучит правдоподобно. Ну а друзья Стивенсона, по-видимому, отставали от времени и от Фэнни в своих понятиях о том, как должен себя вести человек с активным процессом в легких. Долгие разговоры, возбуждение, поздние обеды с бургундским вряд ли были полезны человеку, у которого от переутомления в любой момент могла пойти горлом кровь. Друзья Стивенсона, очевидно, не видели этой страшной угрозы и надеялись, что он будет по-прежнему вести богемную жизнь с ночными бдениями, как в студенческие годы. Фэнни была совершенно права, когда стремилась его защитить. Но для такой женщины – только взгляните на ее надменное лицо на фотографиях! – любить значило владеть, и, подобно многим другим женам, она вопреки всякой логике ревновала мужа к старым друзьям. Она хотела распоряжаться им единовластно. Конечно, чтобы спасти ему жизнь, но только на свой лад. Фэнни вела себя разумно, она понимала, что Бэкстер и Колвин ценные союзники, но всячески третировала литературную шушеру и в первую очередь богему вроде Хенли, который не скрывал неприязни к ней, занимал у Луиса деньги и не мог уразуметь, что нужно считаться с его слабым здоровьем. Среди бесчисленных воспоминаний друзей о Стивенсоне есть одно о визите к нему: Стивенсон, зажав в зубах сигарету, лихорадочно меряет шагами комнату, а у камина сидит, не сняв пальто, жестоко простуженный Хенли; рот и нос у него пресмешно завязаны носовым платком. Разумеется, Стивенсон заразился и серьезно заболел. Однако, когда Фэнни ввела неуклонное правило не впускать в дом простуженных людей, эта профилактическая мера вызвала всеобщий ропот и была сочтена примером глупой женской тирании. Вполне возможно, она, как и все жены, хотела отвадить его друзей, но ее поведение было оправдано их невежеством и неразумием, раз они не понимали того, какую осторожность должен был соблюдать Луис.
Итак, в сопровождении Ллойда и абердинского терьера Воггза, преподнесенного нашим кочевникам Уолтером Симпсоном, Луис и Фэнни не спеша перебрались из Лондона в Давос. Кто-то еще подарил им сиамского кота, но от него им удалось избавиться. Их первое пребывание в Давосе длилось с ноября 1880-го до конца апреля 1881 года. Здесь, в покрытых снегом горах, где не нужно было оберегать Луиса от пирушек и слишком долгих разговоров с друзьями, не сознававшими серьезности его заболевания, перед Фэнни встали иные трудности: нужно было следить за тем, чтобы Луису было уютно и удобно, чтобы он выполнял указания доктора Руэди и не слишком томился от однообразия тамошней жизни. Еще одна трудность заключалась в том, что сама Фэнни была больна и тяжело переносила холода тех курортов, расположенных высоко над уровнем моря, куда врачи посылали ее мужа. Не будет преувеличением сказать, что они провели значительную часть совместной жизни в поисках мест с таким климатом, где оба чувствовали бы себя относительно хорошо. Среди писем Джона Эддингтона Саймондса, где упоминается Стивенсон, есть одно, написанное вскоре после второго приезда Роберта Луиса в Давос (ноябрь 1881 года), когда он был, по-видимому, серьезно болен:
«Стивенсону лучше. Пока он, вероятно, не умрет. Но мне не нравится, что болеть вошло у него в привычку. Одно в его пользу – безмятежность духа во всем, что касается комфорта. Однако défaut de cette qualité[89] заключается в том, что ум его, как у истинного представителя богемы, всегда бунтует».
Саймондс, очевидно, считал, что Луис Стивенсон был слишком порывист и нетерпелив, чтобы неукоснительно выполнять указания врача, предписавшего ему полный покой и отдых после горлового кровоизлияния. Когда Стивенсон чувствовал себя немного лучше, его нервный темперамент не давал ему усидеть спокойно на месте. Если он не был погружен в работу, а особенно если к нему кто-нибудь приходил, Роберт Луис безостановочно шагал взад-вперед по комнате, курил и столь же безостановочно говорил. К сожалению, помимо записей для путевых очерков, у Стивенсона со времени его болезни в Калифорнии не было собрано никаких новых материалов. И тут вновь в игру вступил мистер Томас Стивенсон. Не удовлетворившись запретом публиковать «Эмигранта-любителя», он при поддержке некоего эдинбургского профессора стал настаивать, чтобы сын написал историю горной Шотландии начиная с 1715 года. В письме Роберта Луиса к отцу, которое Колвин датировал 12 декабря 1880 года, можно найти план этой книги. Спору нет, Луис Стивенсон не хуже другого написал бы исторический труд, хотя вряд ли у него был склад ума ученого, да и работа над книгой, для которой требовались долгие и утомительные исследования, не могла пойти на пользу больному, а Давос, где не имелось большой публичной библиотеки, никак нельзя было назвать удачным местом для изысканий в области истории Шотландии. Саймондс, будучи богатым человеком, истратил более тысячи фунтов стерлингов на книги, нужные для его монографии о Ренессансе, и все же жаловался, что в Давосе нет условий для настоящей исследовательской работы. К тому же, если читатели, как полагал мистер Стивенсон, были слишком легкомысленны, чтобы оценить «Эмигранта-любителя», как можно было ожидать, что они получат удовольствие, с трудом пробираясь по «мрачной трясине» шотландской истории? Напрашивается вывод, что Томас Стивенсон по-прежнему не верил в творческие способности сына и старался отвлечь его от создания и публикования «неприятных» книг, которые, как считали на Хериот-роуд, не могли принести ему успеха в обществе. Шотландская история была почтенным делом, представлявшим для самих шотландцев некоторый интерес, к тому же работа над ней могла «удержать Лу от греха». Поскольку сын полностью зависел от отца, разумная Фэнни, несомненно, посоветовала согласиться, хотя бы для вида. Роберт Луис и в самом деле занимался кое-какой подготовительной работой: так, он упоминает в письме о том, что прочитал около девятисот страниц «Писем» Вудро, в результате чего «приобрел кое-какие познания, но сильно устал». Куда больше его интересовали «Очерки» (то есть сборник «Virginibus Puerisque»), находившиеся в то время в типографии. Луис ожидал их выхода в январе или феврале 1881 года, но появились они лишь в апреле.
Жизнь в Давосе текла монотонно, и один сезон как две капли воды походил на другой; однако следует отметить, что климат и лечение, безусловно, шли Стивенсону на пользу, хотя каждое лето обязательная поездка вместе с родителями в северную Шотландию сводила ее на нет. Лишь осенью 1882 года Роберт Луис с Фэнни осмелились взбунтоваться против Давоса и провели зиму на побережье Средиземного моря. Если не считать того, что время от времени их в Давосе посещали друзья, например Колвин, единственным настоящим собеседником Стивенсона (конечно, помимо Фэнни и Ллойда) был Эддингтон Саймондс. Оба они были очень довольны столь редкой в курортных отелях возможностью вести беседы на литературные темы. 17 ноября 1880 года Саймондс писал другу, Горацию Брауну:
«Сюда приехал чрезвычайно любопытный человек – Луис Стивенсон – друг Лэнга и Лесли Стивена, человек по-настоящему умный и очень интересующийся вопросами стиля. Он остановился в «Бельведере». Весьма ценное приобретение».
Стивенсон, письмо которого написано немного позднее, не выражал такого энтузиазма, но вполне отдавал Саймондсу должное:
«Мне очень нравится Саймондс, хотя болезнь, я думаю, наложила большой отпечаток на его характер и ум. Однако ум у него интересный, и в нем есть много прелестных уголков, а чахоточная улыбка очень привлекательна».
Между ними так и не возникло настоящей дружбы; это вполне можно объяснить различием характеров, расхождением во взглядах на жизнь и противоположными литературными идеалами. Стивенсон обидел Саймондса тем, что не скрывал своего низкого мнения о его стихах (кстати, совершенно справедливая оценка), однако впоследствии возместил это похвалами по адресу некоторых сонетов Саймондса, а тот посвятил ему сборник «Вино, женщины и песни» – переводы эпикурейских стихов средневековых поэтов. В свою очередь, суждения Саймондса о творчестве Стивенсона иногда кажутся довольно своеобразными. Так, если «Новые сказки Шехеразады» он находил «легкими и блестящими», что соответствует истине, то сборник «Virginibus Puerisque» считал «надуманным и безвкусным». Сам Саймондс и не пытался писать беллетристику, поэтому в этой области между ними не могло быть соперничества, но очерки его были весьма популярны, а по сравнению с очерками Стивенсона они стали казаться или чересчур академичными, или чересчур вычурными. Спору нет, знал Саймондс гораздо больше, чем Стивенсон, и все же очерки Эддингтона куда более традиционны по мысли и выражению, потому что он слишком долго находился под игом Бэллиола, где был вынужден писать по очерку в неделю – превосходная тренировка для будущего пастора, которому каждую неделю требуется новая проповедь, но совершенно порочная практика для стилиста. Любопытно видеть, насколько дилетантски и просто неуклюже выглядят порой очерки удостоенного всех университетских отличий высококвалифицированного воспитанника Бэллиола по сравнению с «надуманными и безвкусными» очерками богемного шотландца-самоучки.
К счастью для нас, первый сезон Стивенсона в Давосе не был абсолютно бесплодным. Хотя его рабочие часы сильно сократились из-за болезни и слишком много времени ушло впустую на так и не состоявшуюся книгу об истории северной Шотландии, он все же ухитрился написать очерк о Пенисе и еще один под названием «О нравственной стороне литературной профессии». В нем мы вновь видим, как атеист Стивенсон рассматривает очень важный для него вопрос о собственной профессии с точки зрения этики. То ли в виде предостережения самому себе и окружающим, то ли желая высказать давно наболевшие мысли, Стивенсон яростно обрушивается на Джеймса Пейна[90] и на его денежный подход к писательскому труду. Это приведет, предсказывает Стивенсон, к «неряшливой, вульгарной, лживой и пустой литературе», что, кстати, и сбылось, когда литература превратилась в источник прибыли и писатели стали руководствоваться лишь коммерческими критериями и целями. Он говорит:
«Низкопробные опусы плодовитых американских репортеров или парижских хроникеров, читать которые не составляет никакого труда, приносят неисчислимый вред; они касаются любого предмета и на все накладывают печать своего неблагородства; умом неразвитым и неискушенным они берутся судить обо всем и судят в недостойном духе; и ко всему они подают острую приправу, чтобы глупцам было что повторять. Этот грязный поток затопляет редкие высказывания достойных людей; зубоскальство, эгоизм и малодушие кричат с громадных газетных страниц, разбросанных на всех столах, в то время как противоядие, заключенное в маленьких томиках, покоится нечитаное на книжных полках. Я говорил об американской и французской прессе не оттого, что они много низкопробнее английской, но оттого, что они завлекательнее…»[91]
Современное положение вещей, со всем, что из этого вытекает, точно такое, как предсказывал Стивенсон, и даже еще хуже. Стивенсон придерживается взгляда, что «бесчестно говорить неправду и небезопасно утаивать правду». А ведь целые области не только журналистики, но и всей изящной словесности зиждутся на заведомом пренебрежении к этому элементарному принципу литературной этики. Заканчивает он выводом: «Честный человек ничего так не должен страшиться, как получать и тратить больше того, что он заслуживает». Но откуда узнать «честному человеку», чего он на самом деле стоит и слишком много или слишком мало платит ему общество? Так или иначе направление мыслей Стивенсона вполне ясно и похвально – он выступает против пропаганды ложных взглядов, против литературных произведений, написанных только ради денег воспевающих то, что достойно осуждения. Всегда ли сам Стивенсон действовал согласно этому идеалу? Это было бы интересной темой для обсуждения.
Стивенсон использовал свою жизнь в Давосе в качестве материала для четырех «путевых» очерков, которые появились в февральском и мартовском номерах «Пэл-мэл газет». То, что эти пустячки до сих пор можно читать с удовольствием, является несомненным подтверждением литературного мастерства, которого Стивенсон достиг к тому времени. Однако нужно признать, что на этот раз победа была на стороне Эддингтона Саймондса, – в виде исключения Стивенсон подражает своему другу. Саймондс, знавший Давос куда лучше, так как первый раз он приехал туда еще в 1877 году, твердо решил извлечь все, что в его силах, из этого закованного в снега места ссылки. И если Стивенсон рассказывает нам лишь о своих личных впечатлениях, из-за которых проглядывает вполне понятное недовольство жизнью в отдаленном, заснеженном поселке, то Саймондс, помимо того, знакомит нас с людьми (он свободно говорил по-немецки) и приводит множество интересных и разнообразных сведений о местных винах, различных видах снежных обвалов, об опасностях и удовольствиях, которые сулят путешествия в зимнее время. Большую часть того, что Стивенсон узнал о Давосе, поведал ему Саймондс; в частности, тот познакомил его с горным катанием на санях, в котором Саймондс был очень силен (его даже избрали одним из судей на международных состязаниях по этому виду спорта). Стивенсон очень живо описывает катание на санях, однако до Саймондса ему здесь далеко. Очерк «Альпийские развлечения» опровергает мнение тех, кто полагал, будто Стивенсон был слишком болен, чтобы принимать участие в катании, тем более ночью; но сравнение посвященных этому очерков показывает, что из них двоих Саймондс лучше знал предмет и увлекательнее о нем писал. В одной из записей Саймондса о Стивенсоне мы читаем: «Пока что я отложил «Vagabundulli Libellus»[92] в долгий ящик. Я обсуждал ее со Стивенсоном, который влюбился в название, но, по-видимому, не верит, что я умею писать сонеты. Если я не буду начеку, он прикарманит мое заглавие».
Долгое время эта последняя фраза казалась мне ничем не оправданной и оскорбительной для Стивенсона, но после того, как я прочитал его очерки в «Пэл-мэл», я вижу, что Саймондс имел все основания обвинять Стивенсона в браконьерстве. У создателей мифа о Стивенсоне он всегда всех во всем превосходит, несмотря на туберкулез. Саймондс был куда тяжелее болен и на десять лет его старше, а сравните описание вечернего катания на санях, данное Стивенсоном, с тем, как это изображает Саймондс:
«Однажды под вечер в феврале мы отправились на прогулку в санях до Клостера. Когда мы миновали Вольфганг, солнце уже село, но небо было розовое от вечерней зари; горные вершины и снежные поля, окружавшие нас, сверкали всеми оттенками шафранного и малинового цвета. А когда мы понеслись вниз по крутому склону, из-за темной горной громады нам навстречу быстро выплыла полная луна – большая, прозрачная, ярко-зеленая капля росы, омываемая пламенными красками рдеющего неба. Наш быстрый полет под этой небесной феерией по сверкающей мириадами разноцветных огоньков снежной дороге еще усиливал пьянящую красоту картины. Казалось, что летишь сквозь светящийся берилл. Но вскоре мы спустились с воздушных высот и нырнули в лес, где все великолепие небес и дороги, по которой мы неслись, поглотила глубокая черная тень».
Теперь найдутся люди, и даже немало, которые презрительно относятся к такому стилю, хотя соперничать с ним не могут, но в одном не остается сомнения – в том, что Саймондс здесь мастер, а Стивенсон – ученик. Кстати, будет уместно заметить, что, за одним исключением, очерки, помещенные в «Пэл-мэл», – это последние путевые очерки Стивенсона вплоть до того времени, когда он стал мирным пиратом Южных морей, охотящимся за красотами природы. Возможно, он понял, что там, где дело касалось цивилизованной Европы, Саймондса ему не превзойти.
Весной 1881 года наше трио покинуло Давос и через Париж, Фонтенбло и Сен-Жермен-ан-Ле направилось в Питлокри. То ли послушавшись Фэнни, то ли доверившись собственному здравому смыслу, Стивенсон обратился от истории, в которой он не был достаточно компетентен, и подражаний Саймондсу к более подходящим ему жанрам, написав в угоду жене повесть «Окаянная Дженет», в угоду Ллойду – «Остров сокровищ». Фэнни питала пристрастие к рассказам о привидениях, а Ллойд был в том возрасте, когда всему предпочитают приключения пиратов. Стивенсон же любил их всю жизнь.
Тем временем незадолго до того, как они покинули Давос, вышел из печати сборник «Virginibus Puerisque». Стоит бросить хотя бы беглый взгляд на книгу, в которой отразились многие мысли и представления Стивенсона, относящиеся к холостому периоду его жизни. Тем более что «Virginibus Puerisque» – одно из тех его произведений, которые много лет спустя после смерти Луиса все еще завоевывают ему друзей. Этот сборник не объединенных одной темой очерков не имеет определенной структуры и перегружен за счет нескольких опусов, которые не приняли бы ни у кого, кроме Стивенсона, но, несмотря на все, книга очень интересна и написана с подлинным стивенсоновским обаянием. Не спорю, возможно, я пристрастен, но с каким восторгом я читал ее в восемнадцать лет! Интересно, что она говорит восемнадцатилетнему юноше в сумятице наших дней? Я не буду и пытаться найти на это ответ, как не буду давать критический разбор книги, слишком сокровенной по содержанию и бессвязной по форме, чтобы допускать обобщения. Я ограничусь тем, что приведу из нее несколько изречений или афоризмов, к которым до знакомства с Фэнни Луис питал такое пристрастие, – несомненно, под влиянием Монтеня.
Стивенсон начинает с сомнительного утверждения, будто все персонажи Шекспира, кроме Фальстафа, склонны к «матримониальным узам». Разве Тимон Афинский был женат? Разве Гамлет так стремился к женитьбе? Неважно. Вслед за тем нам преподносится восхитительный афоризм: «Не в том дело, чтобы обладать вкусом, а в том, чтобы обладать смелостью». «Разжуйте-ка сей кусочек», – как выражается Деккер,[93] – ведь это великая или банальная? – истина, и она дает ключ к пониманию вкусов всех эпох. Говоря о субъективности наших оценок, Стивенсон приводит в пример «иезуитов и плимутских братьев» и прочих людей, с которыми его разделяли воспитание и взгляды, и замечает: «То, что для них было самым важным, мне казалось несущественным или ложным». И далее, в следующем очерке, он пишет о неспособности человека объективно оценить самого себя: «Нет такой неправдоподобной вещи, в которую бы мы не поверили, если бы нам рассказали ее о нас самих…», но, по правде говоря, мы бы еще быстрее поверили, если бы нам рассказали ее о других. Мудрейшее высказывание – «Человек – это существо, которое живет не хлебом единым, а модными словечками!» – прописная истина, но Стивенсон открыл ее первый… если только не взял у Монтеня, что вполне вероятно.
Обращаясь к литературе, он вполне убедительно замечает: «Трудность заключается не в том, чтобы писать, а в том, чтобы нацисать то, что хочешь».
Читатели «Virginibus Puerisque» могут выбрать, каждый себе по вкусу, еще много подобных превосходных изречений. Однако нельзя не признать, что некоторые из этих афоризмов довольно сомнительны и необоснованны.
Например: «Вы думаете, так трудно стать поэтом? Ничуть. Нужно просто писать стихи, и как можно лучше».
Само собой очевидно, это утверждение – вздор. Любая барменша, чистильщик сапог или премьер-министр скажут вам, что им не только трудно, а они просто не могут писать стихи, но оттого отнюдь не становятся поэтами.
«В письмах не расскажешь о сокровенных чувствах…» Так ли это? Прочитав «Элоизу, португальскую монахиню»[94] и «Письма мадемуазель де Леспинас»,[95] с этим трудно согласиться. Интересно, знал ли их Стивенсон? Возможно, он просто пытался оправдать себя за то, что не писал Фэнни в грустные и тяжкие дни их разлуки.
За сборником «Virginibus Puerisque» последовал в 1882 году новый сборник «Люди и книги», хотя фактически почти все, если не все, входившие в него очерки уже были написаны к апрелю 1881 года. Этот сборник находится на рубеже двух этапов творческой жизни Стивенсона, однако не нужно думать, будто перелом произошел вдруг и окончательно. Точно так, как он перенес часть богемных привычек в более респектабельную женатую жизнь, он не изменил полностью стихам и очеркам, когда стал процветать как романист. К тому же Стивенсон делал попытки писать беллетристику чуть ли не с самого начала своего литературного пути и достиг таких высот, как «блестящие и легкие» «Новые сказки Шехеразады», прежде чем Фэнни стала оказывать на него большое влияние, хотя, как мы знаем, она присутствовала при обсуждении этой книги с Бобом и приветствовала идею ее написания.
Влияние Фэнни могло означать две разные вещи: возможно, она сознательно употребляла свою власть над Луисом, побуждая его писать произведения, которые могли принести широкий успех и деньги вместо «бескорыстных» книг, пусть и обладающих высокими художественными достоинствами, а возможно, сам Стивенсон, остро сознавая свою ответственность перед ней и Ллойдом и находясь под все еще реальной угрозой быть лишенным наследства за вероотступничество, чувствовал – надо приложить все усилия, чтобы начать зарабатывать деньги. Вероятно, было и то и другое. Вряд ли Стивенсон когда-нибудь в жизни считал, что ему переплачивают, и возвращал издателям часть гонораров, вместе с тем существует много свидетельств его щедрости, чтобы не сказать расточительности, более свойственных шотландцам, чем приписываемая им скупость, которую они практикуют только по отношению к самим себе. Во всяком случае, летом 1881 года в Питлокри и позднее в Брэмере Стивенсон упорно трудился над беллетристическими произведениями, на которых отразилось, с одной стороны, влияние Фэнни, а с другой – мистера Томаса Стивенсона и Ллойда.
Тем же летом Луис, потеряв вдруг ощущение реальности и чувство юмора, выставил вполне серьезно свою кандидатуру на пост профессора истории и конституционного права в Эдинбургском университете и побудил друзей дать ему рекомендации, которые Грэхем Бэлфур называет «образцом изобретательности человеческого ума». Эти «образцы», принадлежавшие перу профессоров Льюиса Кэмпбелла, Микельджона, Селлара, Бэбингтона, Колвина, Лесли Стивена, Д. Э. Саймондса, Эндрю Лэнга, Госса и еще четырех профессоров, обеспечили Роберту Луису тринадцать голосов против 133, полученных первым из четырех кандидатов! Это, вероятно, явилось изрядным ударом для Стивенсона и его семьи, ибо показывало, как низко он в то время котировался у благопристойного Эдинбурга, видимо еще не забывшего не столь отдаленные дни, когда Луис скандализировал их своим богемным поведением и был выставлен за дверь родного дома. Хенли, Бэкстеру и Бобу Стивенсону, которым юношеские выходки и проделки Луиса были куда лучше известны, чем почтенным университетским мужам, поддержавшим его кандидатуру, эти притязания на респектабельность и определенный академический статус со стороны человека, никогда не отличавшегося почтительностью по отношению к профессорам, показались, должно быть, забавными и даже несколько шокировали их. Без сомнения, Луису не пришло в голову взглянуть на дело с такой точки зрения, к тому же он был загипнотизирован мыслью о двухстах пятидесяти фунтах в год, которые стал бы получал, почти ничего не делая.
Это был ложный шаг, к счастью не имевший никаких неприятных последствий и лишь потому достойный упоминания, что он показывает, как страстно Роберт Луис стремился добиться материальной независимости от отца. Однако в то самое время, как Роберт Луис терзался от беспокойства по поводу этой академической службы, он, сам того не зная, подвигался все ближе к финансовому успеху, ждавшему его в награду за тяжкий и упорный литературный труд. В Питлокри он написал «Окаянную Дженет», «Похитителя трупов» и «Веселых молодцов». Мы с полным правом можем говорить здесь о влиянии Фэнни, так как она любила «истории с привидениями» и даже предложила внести свой вклад в совместную книгу под названием «Черный человек и другие повести и рассказы», в которую должно было войти восемь вещей. Сохранилось всего три, написанных Стивенсоном, но по меньшей мере две из них высоко оцениваются читателями.
Как жанр «истории с привидениями», если только они не вышли из фольклора, стоят на одной из низших ступенек литературной иерархии. И Стивенсон, видимо сознавая это, написал «Окаянную Дженет» на шотландском диалекте, что помогает сделать повествование более приподнятым за счет включения вполне понятных для англичанина, но менее обыденных слов. Роберт Луис превосходно владел диалектом, и нельзя не пожалеть, что, помимо вышеупомянутой вещи, он использовал его лишь в диалогах, письмах и стихах, хотя, конечно, он вынужден был принести родной язык в жертву «публике», которая не смогла бы или не захотела бы читать целый рассказ, написанный по-шотландски. Сам Стивенсон критикует его, говоря, что он слишком специфичен, чтобы быть оцененным за пределами родины. Может быть, и так, но рассказ давно пересек шотландскую границу. Нужно отметить, что сам Стивенсон причислял «Окаянную Дженет» к рассказам «ужасов», и считать ее «историей с привидениями» – значит рассматривать ее слишком узко. Темой рассказа является одержимость дьяволом, и как сама тема, так и ее трактовка дают нам еще одно доказательство и интереса Стивенсона к религии его отцов, и его борьбы с ней. Ставить «Окаянную Дженет» в один ряд с «историями с привидениями» и даже с обычными рассказами «ужасов» несправедливо, так как там проводится психологическое исследование души человека с мрачным религиозным темпераментом, который довел себя почти до маниакального страха, но противостоит этому страху с мужеством столь же глубоким, как его прокрустова вера.
Странно, что Колвин считает, будто «Веселые молодцы» были написаны позднее лета 1881 года. Ведь письмо, где Стивенсон определенно говорит о том, что им «сделано уже больше половины» этой повести, и дает почти такие же названия глав, какие мы видим сейчас, сам Колвин датирует июлем этого (1881) года! Иногда возникает чувство, что Колвин передоверил свои редакторские обязанности кому-то другому, чтобы самому заняться внутренней цензурой публикуемых им писем для неразумной и совершенно излишней реабилитации Стивенсона.
«Похититель трупов», несмотря на общепринятое мнение, хуже и менее страшен, чем «Дженет». В какой степени рассказ этот обязан Камми и ее сведениям о преисподней, трудно сказать; может быть, в основе его лежит одна из ее жутких сказок, ожившая под пером одаренного писателя, а может быть, и нет. Вопрос в другом: можно ли такое вторжение в душу считать искусством? Стивенсон здесь явно старался потрафить широкой публике, и те неумеренные похвалы, которые поклонники его таланта расточают этому нагромождению омерзительных подробностей, лишь показывает уровень их собственного вкуса. Следующим шагом будет фотография гроба с полуразложившимся трупом или кинолента, запечатлевшая насилие. Трагедия должна потрясать, но не устрашать; Шекспир, а не Гаррисон Эйнсуорт или Эдгар По.
Ни один разумный человек не предъявит подобных претензий «Веселым молодцам»; это подлинно трагическое произведение, великолепно сделанное от начала до конца. То, что создано Стивенсоном до «Веселых молодцов», независимо от недостатков, которые справедливо или несправедливо приписывают этим вещам, выдержало испытание временем в течение трех четвертей века – почти бессмертие для литературных произведений при их высокой смертности. В этой же повести Стивенсон на целый шаг опередил всех прозаиков своего времени. Кто из читавших «Веселых молодцов» может забыть описание бури? Спору нет, бурю заездили со времен Гомера, и после Стивенсона мы еще раз встречаемся с ней в «Тайфуне» Конрада и «Циклоне над Ямайкой» Ричарда Хьюза. Не умаляя достоинств ни той, ни другой из этих книг, давайте отдадим должное и Стивенсону – его буря на Шетландских островах настоящий шедевр, так же как образ старого грабителя потерпевших кораблекрушение морских судов, в душе которого борется безумие, раскаяние и религиозный фанатизм. И снова для того, чтобы понять сумасшествие дядюшки Гордона и возмездие, заключающееся в его смерти, мы должны знать религиозные верования и предрассудки Шотландии. Негр в этом рассказе – это тот же «черный человек, дьявол» из «Окаянной Дженет», но здесь он не просто страшилище, здесь он поднят до роли Немезиды. Если бы все знали гэльский[96] язык, следовало бы читать эту великолепную повесть только по-шотландски. «Веселые молодцы» с их моральными проблемами и высокими художественными достоинствами являются мерилом нашей способности оценить «подлинного» Стивенсона по сравнению с «популярным»; особенно это относится к эмоциональной религиозной символике трагического конца повести. Что до слога, послушайте-ка:
«Хотя лето было в разгаре, ночь казалась чернее январской. Порой сумрачные отблески на мгновение рассеивали чернильный мрак, но в мятущемся хаосе небес нельзя было уловить причину этой перемены. Ветер забивался в ноздри и в рот, небо над головой гремело, как один гигантский парус, а когда на Аросe вдруг наступало затишье, было слышно, как шквалы с воем проносятся вдали. Над низинами Росса ветер, наверно, бушевал с той же яростью, что и в открытом море, и только богу известно, какой рев стоял у вершины БенКайо. Дождь, смешанный с брызгами, хлестал нас по лицу. Вокруг Ароса всюду пенились буруны, и валы с непрерывным грохотом обрушивались на рифы и пляжи. В одном месте этот оглушительный оркестр играл громче, в другом – тише; общая масса звука почти не менялась, но, вырываясь из нее, господствуя над ней, гремели прихотливые голоса Гребня и басистые вопли Веселых Молодцов. И в эту минуту я вдруг понял, почему они получили такое прозвище: их рев, заглушавший все остальные звуки этой ночи, казался почти веселым, полным какого-то могучего добродушия; более того, в нем было что-то человеческое. Словно орда дикарей перепилась до потери рассудка и, забыв членораздельную речь, принялась выть и вопить в веселом безумии. Именно так, чудилось мне, ревели в эту ночь смертоносные буруны Ароса».[97]
Если Стивенсон действительно написал такие три вещи («Окаянную Дженет», «Похитителя трупов» и «Веселых молодцов») всего за два месяца, он мог не бояться – болезнь и женитьба не ослабили его трудоспособности. А достигнув высот, каких он достиг в «Веселых молодцах» (которых сам скромно называет в письме «первоклассной повестью»), Роберт Луис мог к тому же увидеть, что поиски популярности и «монеты» при помощи рассказов «ужасов» на этот раз, во всяком случае, не помешали ему продемонстрировать свой художественный талант.
А вот можно ли это сказать о книге, начатой им во второй половине лета в Брэмере, спорили при жизни Стивенсона и спорят до сих пор. Когда в 1894 году Стивенсон послал Джерому К. Джерому, издававшему журнал «Айдлер», статью для серии публикаций современных писателей под названием «Моя первая книга», он выбрал в качестве ее «Остров сокровищ», хотя на самом деле это была его восьмая книга (издательство Кассел, декабрь 1883 г.), и параллельно выходили «с продолжением» еще несколько книг. Такой выбор являлся верным не только с деловой точки зрения – читатели хотели услышать именно об этой книге, – это было верно и потому, что «Остров сокровищ», хотя и не сразу, принес Стивенсону первый настоящий успех и создал ему имя у широкой публики, которая гордится тем, что ничего не понимает в искусстве, зато знает, какие книги ей по вкусу.
История о том, как был создан «Остров сокровищ», рассказывалась так часто, что читатель вряд ли выдержит еще одно повторение. Скажем лишь, что, написав несколько «ужасных» рассказов в угоду Фэнни, Стивенсон обратился к историям о сокровищах и пиратах, убийствах и штормах в угоду Ллойду и собственному отцу. Ллойд оказался здесь на высоте, так как его вкус, которому мудро последовал Стивенсон, разделяли подростки всех времен вплоть до наших дней.
Типично для Стивенсона то, что он видел «перст судьбы» в тех обстоятельствах, которые привели к написанию этой книги. Был Ллойд, и были (не такие уж редкие в северной Шотландии) мрачные, дождливые дни, и было увлечение Ллойда рисованием, в котором время от времени принимал участие и Луис. Он нарисовал карту несуществующего острова и населил его воображаемыми персонажами, – без сомнения, взятыми из коллекции страшных историй, которые его отец и он сам рассказывали себе перед сном, – и набросал вчерне оглавление.
«Это должна была быть книга для мальчиков; значит, никакой психологии и стилистических красот; и у меня был под рукой мальчик в качестве пробного камня. Женщины исключались».
Он нашел рецепт для успеха у англо-американской публики. Предположим, Флобера спросили бы, как он писал «Мадам Бовари». Разве он не мог бы ответить:
«Это должна была быть книга для взрослых, главный интерес ее заключается в психологии; в то же время это должна была быть весьма изощренная стилистически книга. Пробным камнем мне служили мое преклонение перед настоящей литературой и собственная совесть. Женщины в моем романе играют не менее важную роль, чем мужчины».
Возможно, дело в различии двух культур, но, по правде сказать, англичане в массе всегда терпеть не могли «Мадам Бовари», объясняя это тем, что она якобы скучна, а на французов наводит тоску «Остров сокровищ», и они удивляются, как его читают взрослые люди. У нас, англичан, совсем другое отношение к детской литературе, и самых больших наград удостаиваются писатели, способные написать такую книгу для детей, которую родители будут с удовольствием читать вслух своим отпрыскам. На «Острове сокровищ» Стивенсон нашел ключ, которым открывал сундук с деньгами Питер Пэн; возможно, Луису досталось не так много, как Алисе и Винни Пуху{Герои книг Барри, Кэррола и Милна, пользовавшиеся и пользующиеся огромной популярностью.}, но вполне достаточно, чтобы заставить нас восхищаться «романтикой судьбы».
«Мой отец, взрослый ребенок и романтик в душе, сразу же загорелся идеей этой книги. В его собственных историях, которые он каждый вечер рассказывал себе на сон грядущий, всегда фигурировали парусники, придорожные таверны, разбойники, старые моряки и бродячие торговцы тех времен, когда еще не изобрели паровую машину».
Самые сливки псевдоархаического общества! Мистер Томас Стивенсон потратил чуть не весь день, составляя опись предметов, которые должны были находиться в сундучке Билли Бонса, и у Роберта Луиса хватило ума ничего в ней не изменить. Таким образом, автор наглел в своем собственном доме экспертов, с которыми мог посоветоваться о том, что придется по вкусу малым и старым. А затем, когда увлекшая всех их идея была уже частично осуществлена, «перст судьбы» указал им на доктора Джэппа.
Доктор Джэпп, педант-шотландец, один из тех людей, которые считают своим долгом поправлять писателей в самых несущественных и второстепенных деталях, приехал в Брэмер специально, чтобы исправить ошибки, якобы допущенные Стивенсоном в очерке о Торо. Но… в этом-то мы и видим «перст судьбы» – доктору Джэппу, чего не знал Стивенсон, было поручено издателем журнала «Янг фолке» («Юный читатель») найти книгу, которую можно было бы печатать с «продолжением». Доктор Джэпп увез с собой первые главы «Морского повара» (как первоначально назывался «Остров сокровищ»), и в свое время вся книга (с прологом, который был впоследствии изъят) появилась в журнале. Она принесла ее автору 34 фунта 7 шиллингов 6 пенсов звонкой монетой и… не принесла успеха у юных читателей.
Причина всех споров об «Острове сокровищ» и незаслуженной критики произведения кроется в том, что книгу эту рассматривают просто как «роман», не принимая во внимание ее жанровых особенностей и не взяв на себя труд выяснить, каковы были цели и критерии автора. «Остров сокровищ» нельзя сравнивать с таким романом, как «Мадам Бовари», поскольку цели, которые преследуют эти две книги, и художественные критерии их прямо противоположны. «Остров сокровищ» не принадлежит к «художественным» романам для взрослых, как и к широко распространенному типу «взрослых» книг, которые пришлись по вкусу детям. Сравнивать «Остров сокровищ» с «Путешествиями Гулливера» – а это часто делают, – несправедливо по отношению к Стивенсону, потому что взрослый читатель Свифта видит в его книге моральную и интеллектуальную сатиру, которую не замечает ребенок, увлеченный фабулой чудесной сказки. Взрослый не может извлечь из «Острова сокровищ» больше того, что извлекает подросток, к тому же взрослый должен на время забыть все, что он знает, и не задавать никаких вопросов, касающихся правдоподобия сюжета, мотивов действия и развития образов. Подростков не пугает неправдоподобие, и у них не хватает терпения следить за развитием образа. Вполне возможно, что первых читателей отпугнул от книги великолепно сделанный анализ характера Билли Бонса, данный в начальных главах «Острова сокровищ». Им, видимо, надоело читать про него, да и вообще весь этот кусок слишком хорош для книги такого жанра. Подростка вполне удовлетворяют несколько самых элементарных мотивов действия, он наслаждается проявлением силы как таковой и теми сценами сражений, которые, как говорит Саймондс, «Стивенсон малюет единым взмахом кисти, используя одну-единственную краску – кровь». Чтобы должным образом оценить «Остров сокровищ», следует признать тот факт, что книга эта относится к особому жанру – жанру приключенческой литературы для подростков, и среди книг этого вида, несомненно, занимает почетное место.
Горячность, с которой в письме к Хенли Стивенсон нападает на всех тех, кто хочет, чтобы он продолжал писать «изысканные, возвышенные, распроклятые шедевры», свидетельствует, видимо, об угрызениях совести из-за того, что он предал высокие идеалы, которые до тех пор так гордо защищал. В «Моей первой книге» он откровенно говорит, что писал «Остров сокровищ» с единственной целью – заработать деньги, и мило признается в своих сознательных и бессознательных заимствованиях, которые в конечном счете являются неотъемлемой принадлежностью этого жанра; «повторить, заменив имена, декорации и костюмы» – таков его рецепт. И, несомненно, «книга сулила куда больше монеты, чем любое количество рассказов «ужасов», как он пророчески писал Хенли. Хотя вначале она расходилась медленно, за пятнадцать лет после ее выхода было продано семьдесят пять тысяч экземпляров.
Несмотря на удовольствие, которое Стивенсон получал, когда писал «Остров сокровищ» («по главе в день», как говорится в «Моей первой книге»), книга не была закончена ни в Брэмере, ни в Англии, куда они затем поехали. В той же статье Стивенсон сообщает, что остановился на шестнадцатой главе, а в письме к Хенли, датированном 1881 годом, он говорит, что добрался до девятнадцатой, возможно, он вычел пролог. Во всяком случае, хотя книга начала выходить «с продолжением» еще до того, как Стивенсон покинул Англию, закончил он ее в Давосе, в Chalet am Stein (Дом на скале), который они с Фэнни арендовали на зиму. Они приехали в Давос 18 октября 1881 года, и в «Моей первой книге» Стивенсон рассказывает, что именно там он «однажды утром сел за неоконченную повесть» и, «вновь захлестнутый волной восторженного рвения», дописал ее с прежней скоростью – по главе в день.
Стивенсон тяжело поплатился за это пылкое рвение, как явствует из письма Саймондса к Горацию Брауну от 2 ноября 1881 года. Саймондс пишет, что заходил в тот день к Стивенсону, и добавляет:
«Он лежал в постели, и вид его меня напугал – желтые щеки с багряными пятнами румянца на скулах, бескровные губы… лихорадка… отсутствие аппетита… и все вокруг так неуютно. Воггз скулит. Миссис Стивенсон выбивается из сил, чтобы как-то скрасить положение».
Должно быть, речь идет о той «очень жестокой» простуде, о которой Луис упоминает в письме к отцу. Картина, нарисованная Саймондсом, выглядит мрачно, но не следует забывать, что он был богатый человек, привыкший к роскоши, и видел убожество там, где Стивенсон, вероятнее всего, его не находил. Однако зима действительно была для него очень тяжелой, тем более что Фэнни сама заболела («отравление» по диагнозу Луиса, ^о на самом деле камни в желчном пузыре) и в начале декабря уехала в Берн показаться врачу, взяв с собой Ллойда. Стивенсон, к его неудовольствию, остался в доме один. Накануне рождества он отправился встречать их и позднее с обычной для него яркостью описал эту трудную семичасовую поездку в открытых санях:
«Мороз стоял невероятный. Я мучился сильнее, чем в кресле дантиста… Мужество покинуло меня, и весь остальной путь я пребывал в том же немом оцепенении, что и остальные. Единственное, чего я боялся, как бы Фэнни не попросила бренди, настойки опия или еще чего-нибудь. Мысль о том, что придется выпростать руки, была столь ужасна, что я невольно думал – а вдруг я ей откажу».
Если учесть при этом, что у Фэнни еще не раз бывали рецидивы ее болезни, трудно согласиться с теми, кто полагает, будто этот второй сезон в Давосе оказался «более счастливым и плодотворным, чем первый». Когда Стивенсоны уезжали оттуда, они, судя по всему, твердо решили больше в Давос не возвращаться. Лаконичная фраза Саймондса: «Воггз скулит» относилась к тому, что у пса открылась очень болезненная язва, которую Стивенсоны сперва не умели лечить и лишь мучились, глядя на страдания Воггза. Двое больных и воющая от боли собака – веселенькая компания! Однако в том же ноябре Саймондс дважды сообщает, что Стивенсону лучше («но всего несколько дней назад у него шла горлом кровь») и что, по-видимому, он сохранил или вернул себе былое мужество и хорошее настроение.
«Как бы я хотел, чтобы все мы были похожи на Стивенсона! Быть, вполне резонно и справедливо, довольным своим стилем, иметь чистую совесть и бодрость духа и легко относиться к жизни – какое это блаженство!»
Ни собственная болезнь, ни печальное состояние здоровья Фэнни не помешали Стивенсону писать. В апреле 1882 года он мог сообщить матери, что за вторую зиму в Давосе он закончил «Остров сокровищ», написал «Скваттеры Сильверадо», девяносто страниц «журнального материала» и предисловие («Критическое предисловие» к сборнику «Люди и книги»), «Журнальный материал» включал в себя очерки «Болтовня и болтуны» и «Разговоры о романтике». Какое-то время ушло у него на собирание материалов для биографии Хэзлитта, так и не написанную, и на стихотворения, вошедшие в сборник «Детский цветник стихов» (он называл их «грошовые свистульки»), которые он начал писать еще в Брэмере. Для отдыха они с Ллойдом играли на чердаке в оловянных солдатиков и печатали на детском печатном станке стихи и гравюры. Никто не упрекнет Стивенсона в том, что он мало работал в ту зиму. К счастью, Роберт Луис с полным основанием может утверждать, что работал не только много, но и хорошо, так как «Остров сокровищ» – если не лучшая, то одна из лучших книг для подростков, да и все остальные произведения, только что перечисленные нами, самого высокого качества. И все же то тут, то там можно заметить следы спешки, найти погрешности, даже в его знаменитом стиле, который Саймондс справедливо оценивал столь высоко.
Прочитайте нижеприведенный отрывок из предисловия к «Людям и книгам» (курсив мой. – Р. О.):
«Если бы было возможно написать заново некоторые из этихзаметок, я надеюсь, у меня хватило бы мужества на это. Но это невозможно. Краткие наброски похожи, по крайней мере должны быть похожи, на тканый ковер, из которого нельзя вытянуть ни единой нити. То, что здесь извращено, навсегда останется здесь, как вспомогательное средство оттенить го, что достоверно. Возможно, одно – это написать новую книгу, но вместе с новой «точкой зрения» возникнут новые извращения… и так далее».
Прежде чем закончить абзац, хочется употребить еще одно «это». Как это ни прискорбно, ни один из многочисленных советчиков Стивенсона, о которых с такой горечью писала его жена, не заметил, что здесь мастер стиля изменил сам себе.
В «Людях и книгах», как почти в любом сборнике «случайных заметок», единственным связующим звеном между очерками является то, что они показывают развитие литературных вкусов автора и помогают нам понять его индивидуальность. Стивенсон говорит о Бернсе и Торо, Вийоне и Джоне Ноксе, Уитмене и Шарле Орлеанском, Пеписе и японском националисте Иосида-Торайиро. Каждый очерк представляет собой законченное целое, и многие из них – маленькие шедевры, а отдельные наблюдения, как всегда, интересны и остры. От шотландца требовалась не только прозорливость, но и отвага, чтобы сразу после смерти Карлейля[98] писать.
«Карлейль навязывает собственную «точку зрения» людям, творчество которых он разбирал, мало сказать с жестокой, с неуемной непреклонностью. Слишком часто он втискивает свои жертвы в прокрустово ложе предвзятой идеи и почти всегда калечит их. Риторические штучки Маколея[99] легко заметить; куда труднее дать правильную оценку моральным предрассудкам Карлейля».
Сейчас романы Виктора Гюго в своем большинстве (за исключением «Собора парижской богоматери») – выброшенные на сушу морские чудовища, которые вряд ли когда-либо вновь станут плавать, и, избрав их предметом статьи, Стивенсон показал, что он не всегда был так дальновиден, как в случае с Карлейлем. Однако в статье есть очень тонкие отдельные наблюдения, как, например: «Эта жестокость, это бессмысленное и мучительное насилие над чувствами – главное, что отличает мелодраму от трагедии». Здесь он очень точно указывает на коренное и непреходящее различие этих двух жанров литературы. Как ни странно, Стивенсон называет мелодрамой все вещи Гюго, кроме «Отверженных», будто, читая, как молодая мать продает волосы и зубы, чтобы добыть денег и накормить умирающего от голода ребенка, мы не испытываем мучительного насилия над нашими чувствами! А в «Отверженных» это не единственный мелодраматический эпизод.
Об этюде, посвященном Бернсу, мы уже упоминали в связи с яростными нападками, которым эта работа подверглась со стороны шотландских националистов после выхода в периодической печати. Возможно, этот очерк не лучшее, что было написано о Бернсе, но в нем есть здравый смысл, непредвзятость, ум и честность, чего никак нельзя сказать обо всей литературе по поводу Бернса.
Обзор французской и американской литератур в «Людях и книгах» свидетельствует о верности Стивенсона его старым пристрастиям. Стивенсон был многим обязан американским писателям, хотя преувеличивал, говоря, что после того, как прочитал Торо, не написал и десяти строк, где бы не чувствовалось его влияния. При всем том влияние Торо, так же как и Уитмена, было действительно велико, и мы можем только сожалеть, что у Стивенсона нет очерков, посвященных Готорну и Мелвиллу, хотя, возможно, он познакомился с романами Мелвилла позднее. Приятно было узнать из письма Луиса, что Мелвилл – «первый класс», но еще приятнее было бы увидеть развернутое и ясное обоснование этой высокой оценки. После сборника «Люди и книги» Стивенсон опубликовал всего две статьи, посвященные писателям и их произведениям: автобиографический очерк «Книги, оказавшие на меня влияние» и этюд о Дюма-отце.
Бурная творческая активность, которой не помешала даже болезнь, – благодаря чему нам памятна зима 1882 года, – прервалась, когда в апреле Стивенсоны покинули (навсегда) Давос, чтобы провести лето вместе с родителями Луиса в Шотландии. За лето он написал всего одну книгу – «Сокровище Франшара».
Хорошей стороной этих поездок в Шотландию были встречи с родителями и друзьями, а также дальнейшее знакомство с шотландской жизнью и народными традициями, которое Луис впоследствии использовал в своих лучших беллетристических произведениях. Дурной же их стороной приходится признать то, что ветры, дожди и холода, столь частые в Шотландии даже летом, пагубно отражались на здоровье Луиса. Так произошло и в 1882 году. После недолгого пребывания в Лондоне (где он вновь видел Мередита) и месяца в Эдинбурге Стивенсон поехал со всей семьей в Пиблзшир. Не прошло и двух недель, как он заболел, и ему было предписано переехать на север, в Инвернисшир. В начале сентября после еще одного горлового кровотечения Роберт Луис отправился в Лондон на консультацию к Эндрю Кларку. Так как Фэнни также заболела, это время оказалось для них очень трудным. Однако нет худа без добра – Кларк согласился на то, чтобы Стивенсон вместо Давоса пожил на юге Франции, а также посоветовал прекратить губительные для него поездки в Шотландию. Так как Фэнни еще не оправилась после болезни, во Францию с Луисом поехал Боб Стивенсон, чтобы помочь найти место, где писатель мог бы если не жить полной жизнью, то хотя бы выжить.
Даже в те изобильные времена «найти место» при ограниченных средствах было не так-то просто. Сперва они попробовали обосноваться в Монпелье, в Лангедоке; казалось бы, лучшего трудно было желать, так как мистраль там сравнительно слаб, а в городе много санаториев и больниц. И даже за пределами Франции он с давних пор славится как курорт для туберкулезных больных. В XVIII веке один район Лондона назывался «Монтпелье» (его до сих пор пишут неправильно), так как считалось, что там самый чистый воздух.
К несчастью, почти сразу же по приезде в Монпелье у Луиса пошла горлом кровь, и врач посоветовал ему там не оставаться. Бобу Стивенсону пришлось уехать, и Роберт Луис один отправился в Марсель, где в середине октября к нему присоединилась Фэнни.
Несмотря на свою репутацию «практичной» женщины, Фэнни, как показывают события нескольких последующих месяцев, не всегда могла обуздать своего непрактичного мужа. Через три дня после ее приезда Луис нашел дом под названием «Кампьен Дефли» в Сен-Марселе, восточном предместье Марселя, и тут же в него влюбился. Не собрав, по-видимому, никаких сведений о тамошнем климате и погоде и не посоветовавшись с врачом, они арендовали дом. В окрестностях Марселя часто дует мистраль (до 175 дней в году), и этим, возможно, объясняется, что Стивенсон, живя там, не переставал болеть и перенес несколько горловых кровотечений. Это могло обескуражить кого угодно, тем более что Стивенсон надеялся, покинув Давос и Шотландию, укрепить здоровье и вернуть утраченную бодрость духа. В довершение ко всему незадолго до рождества в Марселе вспыхнула эпидемия тифа, и они тут же решили, что Роберт Луис поедет в Ниццу немедленно, а Фэнни – как только прибудут деньги. К сожалению, все меры, принятые ими для того, чтобы поддерживать связь, оказались недействительными. Не получая от Луиса известий, Фэнни волновалась все больше и больше и совершала бесполезные поездки в Марсель и Тулон в поисках людей, вернувшихся из Ниццы. Невозможно поверить, но почтовое и телеграфное сообщение между Ниццей и Марселем было прервано больше чем на неделю. Все трудности оказались бы разрешены, если бы Луис мог прислать в Сен-Марсель хоть одну телеграмму… Ницца и хороший врач вновь восстановили силы Стивенсона, и в марте 1883 года, спустя два месяца, проведенных частично в Ницце, частично в Марселе, наша «практичная» пара оказалась в отеле «Иль д’Ор» в Йере.
Оттуда они переехали в шале «Солитюд» – «Одиночество», расположенное на склоне горы, в котором, по словам Стивенсона, он провел счастливейшие дни своей жизни. Они оставались там до мая 1884 года, когда у Луиса вновь началось очень сильное горловое кровотечение.
Хотя в «швейцарском» шале, столь мало уместном в Средиземноморье, насчитывалось шесть комнат и кухня, они были малы, слишком малы. Объяснялось это тем, что шале, купленное его владельцем на выставке, являлось моделью, по которой должно было быть построено в дальнейшем настоящее здание. Для француза-хозяина, который приезжал туда с семьей лишь на лето, миниатюрные размеры домика не имели значения, тем более что ели они в саду. Стивенсон очень любил этот сад и прекрасный вид, открывавшийся оттуда, и в письмах к друзьям лирически, пожалуй, даже слишком лирически, описывал свои великолепные владения. Фэнни сделала более ценное с житейской точки зрения приобретение, найдя Валентину Рох, идеальную служанку, которая делила все их радости и невзгоды в течение шести лет, пока, как все хорошие служанки, не связала себя брачными узами. С денежного фронта тоже поступали хорошие известия. При посредстве Госса удалось продать «Скваттеров Сильверадо» мистеру Гилдеру, издателю «Сентчури мэгэзин». Хотя он предложил за книгу всего сорок фунтов – низкая цена для такого богатого журнала, – Стивенсон был доволен. Но еще больше он был доволен, когда издатель Кассел заплатил ему сто фунтов аванса за право издания «Острова сокровищ». Согласно подсчетам Грэхема Бэлфура, за семнадцать лет, прошедших от первого выхода в свет до 1901 года, роман принес свыше двух тысяч фунтов. Тоже недостаточно большая цифра для этой книги, единственной в своем роде по художественным достоинствам, силе воздействия и популярности среди читателей, но надо учесть существование как в Америке, так и, без сомнения, в некоторых других странах «пиратских» изданий, осуществлявшихся вопреки авторскому праву. Сделка с Касселом была совершена при посредничестве Хенли, который в течение нескольких лет выступал в качестве неофициального агента Стивенсона. Среди новых произведений, написанных Стивенсоном в том году в шале «Солитюд» в Йере, были стихи, которые он включил в «Детский цветник стихов», роман – еще не законченный им «Принц Отто» – и книга «с продолжением» для журнала «Янг фолке» под названием «Черная стрела». По иронии Стивенсоновой судьбы «Черная стрела», уступающая по всем статьям «Острову сокровищ», пришлась по вкусу юным читателям этого журнала в такой же мере, в какой «Остров сокровищ» показался им скучным. В данном случае Ллойд оказался куда более тонким и проницательным критиком, чем его сверстники.
В 1883 году они не ездили летом в Англию, напротив, родители приехали в Руайат, где обе четы Стивенсонов прожили вместе около двух месяцев. Руайат – небольшой курорт с минеральными источниками в Оверни, расположенный на высоте 1400 футов над уровнем моря; число местных жителей даже сейчас не превышает три с половиной тысячи человек. Там всего несколько гостиниц и казино, но, поскольку Руайат является фактически пригородом Клермон-Феррана, он имеет все преимущества большого города. Выбор оказался удачным – Стивенсон не заболел, и отношения с родителями были хорошие. Долгое сражение между отцом и сыном подходило к концу, в какой-то мере благодаря влиянию Фэнни, но в основном потому, что мало-помалу чаша весов стала склоняться на сторону Луиса Стивенсона. Прежде всего из-за того, что шло время. Хотя Роберту Луису все еще приходилось обращаться к отцу за деньгами, необходимость в этом становилась все меньше (в том году он мог похвалиться тем, что заработал четыреста шестьдесят пять фунтов), а отец старел и становился слаб здоровьем. Постепенно сын с удивлением и жалостью обнаружил, что по мере того, как сам он мужает, отец все более впадает в детство. С самого отрочества Роберт Луис раздражал отца и обманывал его ожидания, отец же относился к нему со странной смесью деспотизма и нежности, доброжелательности и полного непонимания. Парадокс заключается в том, что Томас Стивенсон способствовал своими субсидиями литературной карьере сына, хотя и противился ей. Мы уже рассказывали, как он возмутился только при одном предположении, что, возможно, наступит когда-нибудь в отдаленном будущем день, и сын станет зарабатывать не меньше отца. Так и случилось на самом деле, правда, лишь после смерти мистера Томаса Стивенсона. Материальный успех Роберта Луиса полностью упрочился только после выхода в свет «Доктора Джекила» и «Похищенного» в 1886 году, а платить столько, сколько он заслуживал, ему стали лишь после второй поездки в Америку в 1887 году. Но уже летом 1883 года упрямый, хотя и любящий, отец не мог больше отрицать того, что его сын – талантливый писатель, к тому же, несмотря на слабое здоровье, поразительно трудоспособный и плодовитый и что постепенно он начинает получать вознаграждение за свои таланты и труды. Каждому из них было в чем себя упрекнуть, каждому было что простить другому; и в течение нескольких солнечных недель в Руайате жизнь их текла, во всяком случае, мирно. Однако отношения их вовсе не стали с того времени такими идеальными и безоблачными, какими их старались представить приверженцы Роберта Луиса, твердившие о взаимной любви и полном понимании, якобы существовавших между отцом и сыном. Случались еще между ними и размолвки и конфликты – да и как иначе, когда эти два человека были столь различны и столь похожи друг на друга, – ведь каждый из них был кремень. За год до смерти отца Луис, живший тогда вместе с ним в Борнмуте, писал матери:
«…должен с прискорбием сообщить, что отец выдал мне сегодня утром полную порцию Хайда.[100] Начал он перед завтраком, как обычно, а затем, чтобы доказать, что был прав и имеет все основания гневаться, еще долго (видимо, нарочно) продолжал толковать о луне: я был суров и отказался с ним разговаривать, пока он не успокоится, после чего он признал, что вел себя глупо; однако, когда я, желая пощадить его самолюбие, попытался обратить все в шутку, он попробовал начать все сначала. С ним так трудно иметь дело».
Что плохого было в том, что старик говорил о луне, мне непонятно, разве что он намекал на абсолютно невинные ошибки сына в каких-то его романах; но, очевидно, столкновения, хотя и пустячные, происходили до последних дней отца.
Безмятежности их жизни скоро пришел конец, так как почти сразу после возвращения в Йер Роберт Луис узнал о смерти друга Уолтера Ферриера. Утрата эта казалась тем тяжелей, что Ферриер был первым среди полудюжины его самых старых и близких друзей. Вскоре после того Луис пишет Бобу Стивенсону, что «спустился на несколько ступенек», и уточняет: «болят зубы; лихорадка; смерть Ферриера легкие»; далее уведомляет, что едет в Ниццу «без гроша в кармане» на консультацию к врачу. Все это не помешало ему упорно трудиться, что отразилось в уже приводившемся нами письме, где он с торжеством сообщал о том, как много он в тот год заработал.
В начале 1884 года «романтика судьбы» (и, возможно, небольшая субсидия, данная Стивенсоном Хенли) привела Хенли и Чарлза Бэкстера в Йер и чуть не убила Луиса. Время не ослабило недоверия и неприязни Фэнни к некоторым из друзей мужа, а уж кого из них она не любила, так это Хенли, который, разумеется, не делал ничего, чтобы расположить ее в свою пользу. Хенли, как и его друг Стивенсон, был инвалид, но его уязвимым местом была нога, а не легкие, и, когда он пил, шумел, хохотал, не спал ночами, это не причиняло ему вреда. Понять то, что любые крайности были абсолютно противопоказаны болезненному, легко возбудимому, чрезмерно впечатлительному чахоточному Стивенсону, он не мог или не хотел. Фэнни правильно против всего этого восставала, но Хенли, безусловно, был самым близким по духу из всех литературных друзей Стивенсона, а отнюдь не завистником и предателем, каковым считала его Фэнни. Спору нет, возможно, уже в 1884 году он возмущался «вероотступничеством» Луиса, которое видел в его якобы стремлении к респектабельности и интересе к «Краткому катехизису» и приписывал все это враждебному воздействию Фэнни.
Родной сын Фэнни Ллойд запечатлел для нас образ Хенли тех лет, его энергию и жизнелюбие, и мы легко можем понять, почему тот привлекал Стивенсона и оказывал на него такое влияние.
«Он был первым взрослым, которого я называл просто по имени, первым человеком, дружбы которого я домогался и добился. Массивный, широкоплечий, темпераментный мужчина с густой рыжей бородой и костылем; общительный, веселый, удивительно умный, с громким, раскатистым смехом. Второго такого, как Уильям Эрнест Хенли, не было и нет. Трудно вообразить его пыл и энергию – они просто сшибали вас с ног; трудно найти слова, чтобы описать присущий ему дар вселять бодрость во всех, кто с ним общался, заражать своей верой в собственные силы и в самого себя…»
Нечего удивляться, что Фэнни видела в нем угрозу как здоровью Луиса, так и своей власти над ним. Если бы у Стивенсона появилась энергичная, еще не старая теща, обожающая Фэнни и считающая зятя малоудачным приобретением, он бы испытывал к ней те же чувства, которые Фэнни питала к Хенли. Полностью забывая о том, что Хенли способствовал материальному успеху Луиса, действуя в качестве его дарового агента, – достаточно указать хотя бы на сто фунтов аванса за «Остров сокровищ», – она, естественно, возмущалась, когда Луис давал ему деньги.
Ясно, что, когда в «Солитюд» появился этот колосс вместе со стряпчим, который тоже был приличных размеров, шале стало походить на настоящий кукольный домик. Кто бы из них троих – Хенли, Стивенсон или Бэкстер – ни предложил поехать в Ниццу, Фэнни не без основания полагала, что идея исходит от Хенли. Хотя в законном стремлении помочь мужу Фэнни, пессимистка, как большинство людей, живущих с оптимистами, и переоценивала свои способности, что сказывалось в недостаточно критическом отношении к медицинским «советам», которые печатались в «Ланцете», она все же была абсолютно права, когда не пускала к Луису простуженных людей и считала, что при его состоянии здоровья не следует ехать в Ниццу в компании с двумя любителями поговорить и выпить. Вскоре друзья были вынуждены признать, что Луис «свалился» с плевритом и воспалением почек – второе скорее всего явилось следствием слишком обильных возлияний. Когда двое «преступников» – если они были таковыми – отбыли восвояси, Фэнни осталась в Ницце одна с больным мужем, и пользовавший его врач-англичанин предупредил ее, что он умирает. Всякому ясно, как при ее легковерии и пессимизме могли подействовать на Фэнни его слова, тем более что они сопровождались зловещим советом вызвать кого-либо из друзей, которые помогли бы ей с похоронами и прочими хлопотами. Фэнни, никогда не простившая Хенли его участия в этом злополучном кутеже и впавшая в ярость из-за того, что Уолтер Симпсон не кинулся немедленно ей на помощь, пишет в своем дневнике о том, как она глубоко благодарна Бобу, который, напротив, откликнулся на ее зов.
Второй раз – после тяжелой болезни в Калифорнии – здоровье Стивенсона оказалось в критическом состоянии. Когда он поправился – вернее, чуть-чуть оправился – и вернулся в Йер, его уложили в постель, прибинтовали правую руку к ГРУДИ и строго-настрого запретили разговаривать. В довершение ко всему у него разыгрались ишиас и ревматизм и началась офтальмия, так что ему нельзя было ни писать, ни читать, ни играть в какие-нибудь игры, одним словом, оставалось только лежать в тоске без сна, пока ему не дадут снотворное. О мужестве и остроумии Стивенсона при этом и подобных испытаниях рассказывают много историй, возможно, вымышленных, как это бывает с биографическими анекдотами, а возможно, и соответствующих истине. Говорят, например, что, когда у Луиса обнаружили офтальмию, Фэнни иронически заметила: «Ну ничего лучше не придумаешь», и он умудрился нацарапать на листке бумаги ответ: «Как странно, я хотел сказать то же самое». Если это и не произошло, то вполне могло произойти Так же веришь и следующему случаю: какой-то приятель посочувствовал Стивенсону в том, что он вынужден почти все время молчать, и Луис ответил: «Это тоже занятие». Говорят, что несколько стихотворений из «Детского цветника стихов» были написаны им тогда левой рукой.
9 марта 1884 года Стивенсон сообщал Колвину:
«Сегодня я благодаря чистому небу и целительному, громогласному, антисептическому мистралю в прекрасном здравии и не менее прекрасном настроении. Денег уходит на редкость мало. Фэнни отправилась в коляске на какие-то луга, где сейчас цветут нарциссы…»
Писание писем и, можно не сомневаться, литературная работа возобновились, как только он поправился, но ненадолго. Однажды вечером в начале мая он ВДРУГ закашлялся и чуть не захлебнулся от хлынувшей горлом крови. Фэнни так разволновалась, что не могла отмерить нужную дозу эрготина, и он сделал это сам, написав перед тем: «Не пугайся. Если это смерть, то умирать совсем не трудно». Да, сохранить присутствие духа и чувство юмора при столь тяжелом кризисе было куда труднее. Положение Стивенсона оказалось настолько критическим, что ему прислали врача из Англии, и, хотя тот смотрел на вещи менее мрачно, чем его коллега в Ницце, все же Стивенсону был предписан строгий ограничительный режим на два года вперед.
«Абсолютный покой, никаких волнений, никаких потрясений и неожиданностей, даже приятных; не есть слишком много, не пить слишком много, не слишком много смеяться; можно немного, но действительно немного, писать, очень мало разговаривать и как можно меньше ходить».
Часть этих запретов, адресованных непосредственно некоторым из его друзей, любивших пирушки и не обладавших чувством меры, показывает, насколько Фэнни была права. Но судьба не допустила, чтобы Стивенсон недели и годы вел полурастительную жизнь в шале «Солитюд».
В 1883 году эпидемия холеры добралась наконец до Йера, и Фэнни, читавшая «Ланцет» от корки до корки, всерьез испугалась – не без оснований – и начала настаивать на отъезде. С помощью сестры Уолтера Ферриера и слуги-инвалида («я нанял его по дешевке, из вторых рук») Стивенсона перевезли в Марсель, а затем в Руайат, откуда он вновь был вынужден вернуться в Англию.
