Крест. Сигрид Унсет

Оглавление
  1. IV
  2. V
  3. VI
  4. VII
  5. VIII

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6

IV

На другой день после праздника обращения святого Павла Симон Дарре в сопровождении двух слуг переправился на север через озеро Мьёсен. Холода стояли лютые, но Симон не захотел отложить поездку: он стосковался по дому; решено было, что домочадцы выедут следом за ним на санях, как только немного потеплеет.

В Хамаре Симон встретил своего знакомца Виг-лейка, сына Поля, из Фагаберга, и в дальнейший путь друзья отправились вместе. Добравшись до Хамара Малого, они заехали на небольшой постоялый двор с харчевней. Когда они сидели за едой, какие-то пьяные торговцы мехом ввалились в трактир и затеяли между собой драку; в конце концов Симон, не утерпев, поднялся с места и разнял их, но один из пьяниц нанес ему ножом удар в правую руку ниже локтя. С виду рана была не больше царапины: поэтому Симон не обратил на нее никакого внимания, но хозяйка трактира все-таки настояла, чтобы он позволил перевязать ему руку.

Симон проводил Виглейка до его усадьбы и остался там на ночлег. Мужчины спали в одной кровати, и Симон проснулся ни свет ни заря оттого, что приятель беспокойно метался на постели. Виглейк несколько раз выкрикнул имя Симона, тогда тот разбудил его и спросил, что с ним такое.

Виглейк не мог в точности припомнить свой сон.

– Но сон был страшный, и он касался тебя. Одно я помню хорошо: здесь, в горнице, стоял Симон, сын Рейдара, и звал тебя с собой; я видел его так явственно, что мог бы пересчитать все веснушки на его лице.

– Я охотно купил бы у тебя этот сон, – полушутя-полусерьезно заметил Симон. Симон, сын Рейдара, был его двоюродный брат по отцу, и отроческие годы они были закадычными друзьями; но тот Симон умер тринадцати лет от роду.

Когда поутру мужчины сели за стол, Виглейк заметил, что Симон не застегнул правого рукава своей рубахи. Рука опухла и покраснела в запястье. Виглейк указал на это Симону, но тот только посмеялся в ответ. А когда чуть позже Виглейк посоветовал другу задержаться на несколько дней в его усадьбе и подождать жену – у Виглейка не выходил из головы его сон, – Симон, сын Андреса, ответил чуть ли не с досадой:

– Неужто ты, Виглейк, видел такой дурной сон, что думаешь уговорить меня лечь в постель из-за укуса вши?..

На закате Симон со слугами спустился к озеру Лусна. Минувший день был великолепен, и теперь высокие синие и белые горы сияли золотом и багрянцем в отблесках уходящего солнца, а в их тени по берегам озера убранные мохнатым инеем рощи казались седыми. Кони у всех троих были отличные и легко бежали по замерзшему узкому и длинному озеру: из-под копыт со звоном летели мелкие брызги льда. С гор прямо в лицо всадникам дул резкий, пронизывающий ветер со снегом; у Симона зуб на зуб не попадал от стужи – но вдруг по его жилам разливался палящий огонь, а потом опять ледяной холод проникал до самого мозга костей. По временам ему казалось, что язык распухает у него во рту и он не может глотнуть. Посередине озера ему пришлось остановиться и попросить одного из слуг помочь ему подвязать плащ так, чтобы он поддерживал правую руку.

Слуги слышали, как Виглейк, сын Поля, рассказывал свой сон; поэтому они попросили хозяина показать им рану. Но Симон повторил, что это сущая царапина; просто она немного болела – видно, несколько дней придется побыть левшой.

Однако к ночи, когда взошла луна и путники поднялись высоко в горы к северу от озера, Симон почувствовал сам, что с рукой что-то неладно. Она болела до самой подмышки; каждый толчок в седле причинял ему невыносимые мучения; кровь непрерывно стучала в больной руке. В висках тоже стучало, голова нестерпимо болела от затылка и выше, и Симона попеременно бросало то в жар, то в холод.

На этом отрезке пути зимняя дорога пролегала высоко в горах и шла то лесом, то белыми полянами. Симон отчетливо видел все: по бледно-синему небу плыл сияющий полный месяц; луна прогнала с небосклона все звезды, и только самые крупные из них отваживались мерцать где-то далеко от нее; белоснежная земля искрилась и сверкала; на снег ложились короткие резкие тени; в чащу леса свет робко просачивался пятнами и полосами сквозь заснеженные ели. Симон видел все это.

…И в то же время он явственно видел кочковатый луг, поросший пепельно-бурой травой и залитый первыми весенними лучами. Вдоль закраины его разбросаны молоденькие елочки, зеленеющие, точно бархат, на солнце. Симон сразу узнает окрестности – это луг вблизи их дома в Дюфрине. Позади него тянется ольшаник со стволами, по-весеннему серебристыми, и ветвями в буроватых сережках, а еще дальше виднеются длинные, низкие, лесистые Рэумарикские горы, ослепительно синие, с пятнами еще не растаявшего снега. Симон, сын Гейдара, и он сам вдвоем спускаются к зарослям ольхи с удочками и острогами; они направляются к озеру, в темно-серой воде которого плавают хрупкие весенние льдины, ловить рыбу. Покойный брат Симона идет рядом с ним; Симон видит выбившиеся из-под шапочки кудрявые, огненно-рыжие на весеннем солнце волосы брата, видит каждую веснушку на его лице. Тот Симон слегка выпячивает нижнюю губу и насмешливо посвистывает: «фью!», когда находит, что его тезка городит вздор. Мальчики перепрыгивают с кочки на кочку через лужицы и ручейки, образовавшиеся от талого снега; дно их поросло мхом, и его сочная зелень трепещет и колышется под водой.

И хотя Симон все время сознавал, где он находится, и видел, как дорога то поднимается вверх, то спускается по лесу вниз, видел кучки спящих домов под заснеженными крышами, отбрасывающие тени на поля, видел полоску тумана над рекой в лощине и знал, что это Йон следует за ним, нагоняя его, когда они выезжают на прогалины, – все-таки он не раз, обращаясь к слуге, называл его Симоном. Он знал, что говорит не то, что следует, но ничего не мог с собой поделать, хотя видел, что слуги очень этим напуганы.

– Попытаемся добраться за ночь до монастыря в Руалстаде, ребята, – сказал им Симон, когда сознание его на минуту прояснилось.

Слуги стали его отговаривать: лучше поскорей добраться до какого-нибудь жилья; они предложили остановиться в ближайшей усадьбе священника. Но хозяин стоял на своем.

– Мы загоним лошадей, Симон! – Слуги украдкой переглянулись.

Но Симон только усмехнулся в ответ. «Ничего, на этот раз вынесут». Он подумал о долгих милях предстоящего пути. При каждом толчке мучительная боль пронзала все его тело, но он рвался домой: теперь он знал, что его смертный час близок…

И хотя он то горел как в огне, то лязгал зубами от стужи зимней ночи, он чувствовал при этом, как пригревает весеннее солнце на лугу родной усадьбы, видел умершего мальчика и все шел и шел вместе с ним к зарослям ольхи.

На короткие мгновения бред уходил, и голова Симона становилась ясной, хотя и раскалывалась от боли. Он попросил одного из слуг разрезать рукав на больной руке. Симон побелел как снег, и пот заструился по его лицу, когда Йонн Долк бережно распорол рукав его куртки и рубахи от запястья до плеча; сам он поддерживал раздувшуюся руку левой рукой. После этого ему на короткое время стало легче.

Слуги снова подступили с уговорами: из Руалстада надо послать гонца с известием в Дюфрин. Но Симон воспротивился. Он не хочет без толку волновать жену – нехорошо ехать на санях в такой мороз.

– Вот доберемся до Формо тогда поглядим. – Он попытался улыбнуться Сигюрду, чтобы немного ободрить юношу: у того был насмерть перепуганный и несчастный вид.

– Как только мы приедем домой, пошлите лучше за Кристин из Йорюндгорда: она искусно врачует раны. – Его распухший и одеревеневший язык с трудом ворочался во рту.

«Поцелуй меня, Кристин, невеста моя». Она подумает, что он бредит в горячке. «Нет, Кристин, это не бред». Тогда она удивится.

Эрленд это понял. Рамборг это поняла. А Кристин… Вот теперь она сидит в своей усадьбе и горюет и гневается… Но как бы она ни гневалась, какие бы обиды ни таила на этого человека – на Эрленда, – все ее помыслы и теперь полны им одним. «Ты так мало дорожила мной, Кристин, любимая моя, что ни разу не подумала, каково приходилось мне, когда я должен был заменять брата той, которая когда-то обещана мне в супруги…»

…Он и сам не думал в ту пору, когда расстался с ней у монастырской ограды в Осло, что никогда не сможет ее забыть. И в конце концов придет к мысли, что ни одна из тех радостей, какие судьба судила ему позднее, не заменит ему того, что он утратил тогда. Той девушки, которая была ему предназначена в юности.

Она узнает об этом, прежде чем он испустит дух. И подарит ему один поцелуй.

«…Я любил тебя прежде и люблю тебя по сей день…»

Он слышал однажды эти слова, и они запечатлелись в его памяти. Они были написаны в книге о чудесах богородицы; там было сказание о монахине, которая бежала из монастыря с рыцарем. Но дева Мария в конце концов спасла обоих беглецов и даровала им прощение, несмотря на содеянный ими грех. И если он совершит грех, сказав эти слова перед смертью сестре своей жены, божья матерь будет его заступницей перед господом и вымолит ему прощение. Не так уж часто беспокоил он ее своими просьбами.

«Я и сам не ведал в ту пору, что отныне никогда больше не буду счастлив и весел по-настоящему».

– Ну, довольно, Симон, пожалуй Сокка не свезет нас обоих, ей и так пришлось проделать долгий ночной путь, – сказал он тому, кто сидел позади него на крупе лошади и поддерживал его. – Я вижу, что это ты, Сигюрд, но мне показалось, будто это другой…

К рассвету они добрались до странноприимного дома паломников, и два монаха, на обязанности которых лежала забота о постояльцах, приняли больного на свое попечение. Их стараниями ему стало немного легче, но как только лихорадка спала, Симон потребовал, чтобы слуги наняли для него сани и продолжали путь на север.

Дорога здесь была хорошая, по пути они несколько раз меняли лошадей, скакали всю ночь напролет и к рассвету следующего дня приехали в Формо. Симон все время дремал в санях под теплыми шкурами, в которые его укутали монахи. Шкуры мешали ему дышать; минутами ему казалось, будто на него навалили груду тяжелых камней, и от этого голову сжимало, словно в тисках. Иногда он погружался в забытье. Но потом боль обрушивалась на него с новой силой: казалось, его тело распухает до чудовищных размеров и того и гляди лопнет, разлетевшись на мелкие кусочки. А в руке все стучала и стучала кровь…

Симон захотел сам пройти от саней до дома, опираясь здоровой рукой на плечо Йона; Сигюрд поддерживал его сзади. Симон видел посеревшие, измученные лица своих слуг – две ночи кряду они не слезали с коней. Он хотел заговорить с ними об этом, но язык не повиновался ему. На пороге он споткнулся и упал, взревев от боли, когда раздувшейся, бесформенной рукой ударился обо что-то твердое. И пока слуги раздевали его и укладывали в постель, с него ручьями струился пот от усилий сдержать рвавшиеся из груди стоны.

Через некоторое время он увидел, что поодаль у очага стоит Кристин, дочь Лавранса, и что-то толчет в деревянной ступке. Казалось, этот звук раздается в самой его голове. Потом Кристин вылила какую-то жидкость из маленького котелочка в кубок, отсчитала туда капель из бутыли, которую вынула из своего ларца, потом высыпала содержимое ступки в котелок и поставила его на огонь. «Как плавно, спокойно она все делает».

Вот она подошла с кубком в руке к его постели. «Какая у нее легкая поступь». Она и теперь была так же стройна и прекрасна, как в дни юности, эта статная женщина с худым грустным лицом под полотняной повязкой.

У Симона опухоль распространилась уже и на затылок, и когда Кристин просунула ему под голову руку, чтобы слегка приподнять его, это причинило ему жестокую боль. Потом, прижав голову зятя к своей груди, Кристин левой рукой поднесла к его губам кубок.

Симон улыбнулся слабой улыбкой, и когда она снова бережно опустила его на подушки, схватил здоровой рукой ее руку. Эта прекрасная узкая женская рука давно уже потеряла свою мягкость и белизну.

– Теперь тебе трудно, должно быть, вышивать шелком, – сказал Симон. – Но пальцы у тебя мягкие и ласковые, и от них идет такая живительная прохлада, Кристин!

Он положил ее руку на свой лоб, и Кристин так и стояла, склонившись над ним, пока не почувствовала, что ладонь ее стала горячей; тогда она осторожно убрала ее и положила другую на пылающий лоб, у самых корней волос.

– Рука твоя очень плоха, Симон, – сказала она. – Но с божьей помощью все обойдется.

– Боюсь, Кристин, что меня ты исцелить не сумеешь, хоть ты и хорошая лекарка, – сказал Симон.

Лицо его стало почти веселым. Питье начало оказывать свое действие: он уже меньше чувствовал боли. Но с глазами творилось что-то неладное: он никак не мог совладать с ними, ему казалось, будто они все время косят в разные стороны…

– Чему быть, того не миновать, – сказал он прежним тоном.

Кристин снова отошла к своим горшочкам, намазала какой-то кашицей полотняные бинты, вернулась к Симону и обмотала ему руку этой повязкой от кончиков пальцев через всю спину к груди, по которой от самой подмышки расползлись теперь красные полосы. Сначала боль усилилась, но потом наступило облегчение. Поверх повязки Кристин прикрыла его еще шерстяной ветошкой, а под руку положила пуховые подушки. Симон спросил, чем это она намазала повязку.

– О, там всякая всячина, а больше всего живокости и ласточкиной травы, – ответила Кристин. – Будь теперь лето, я набрала бы свежих трав в моем огороде. Впрочем, я запасла их вдоволь, а в этом году, слава богу, у меня не было в них нужды.

– Что-то ты рассказывала мне однажды о ласточкиной траве, помнишь, ты еще слышала об этом в монастыре от аббатисы… насчет ее названия …

– Должно быть, то, что на каждом языке, от Греческого моря до северных стран, ее называют ласточкиной травой.

– Вот-вот, потому что она расцветает во всех странах, когда ласточки пробуждаются после зимнего сна. – Симон плотнее сжал губы. Когда настанет весна, он давно уже будет покоиться в земле…

– Если я нынче умру, Кристин, – сказал он, – я хочу, чтобы меня погребли возле нашей церкви. Я теперь так богат, что, надеюсь, Андрес станет когда-нибудь могущественным человеком в здешних краях. Хотелось бы мне узнать, сына или дочь родит Рамборг весной, после моей смерти… Жаль, что мне не суждено увидеть двух сыновей в моем доме…

Кристин сказала ему, что послала в Дюфрин сообщить, что он опасно занемог. Гэуте выехал с этим известием еще вчера утром.

– Неужто ты послала мальчика одного в этот путь? – испуганно спросил Симон.

Она объяснила, что у нее не оказалось под рукой никого, кто смог бы угнаться за Гэуте на Рыжем. Тогда Симон заметил, что для Рамборг эта поездка будет слишком тяжела, – как бы она не вздумала ехать быстрее, чем это в ее силах.

– Но с детьми моими я рад был бы свидеться еще раз…

Немного погодя он снова заговорил о детях. Об Арньерд… Не поступил ли он опрометчиво, отказавшись принять предложение хозяев Эйкена. Но он считал, что жених слишком стар, и, кроме того, ему смущали слухи о том, что Грюнде скор на расправу под пьяную руку. Однако Симон всей душой хотел бы как можно лучше пристроить эту свою дочь. Теперь Гюрду и Гюдмюнду придется решать, за кого ее выдать замуж.

– Передай моим братьям, Кристин, что я прошу их поступить в этом деле как можно осмотрительней. Если ты возьмешь Арньерд на время к себе в Йорюндгорд, я буду благословлять тебя в моей могиле. А если Рамборг выйдет замуж, прежде чем судьба Арньерд будет устроена, прошу тебя, возьми девушку к себе совсем. Ты не подумай: Рамборг всегда была добра к ней, но если Арньерд придется жить не только с мачехой, но и с отчимом, боюсь, что на нее станут смотреть как на служанку, чем как на… Ты ведь знаешь, я был женат на Халфрид, когда стал ее отцом…

Кристин ласково положила свою руку на руку Симона и пообещала, что сделает для девочки все, что будет в ее силах. Она слишком хорошо помнила, сколько унижений выпадает на долю детей, отец которых был знатным человеком и которые были зачаты в прелюбодеянии. Орм и Маргарет, Ульв, сын Халдора… Она погладила Симона по руке…

– Быть может, ты вовсе не умрешь от этой болезни, Симон, – сказала она, слабо улыбнувшись. Еще и теперь худое, строгое женское лицо озарялось иногда этим отблеском нежной и ласковой девичьей улыбки. О юная, милая Кристин…

В этот вечер лихорадка стала слабее, и Симон уверял, что боли мучат его меньше. Когда Кристин меняла повязку, она увидела, что опухоль несколько спала; рука стала мягче, и когда она осторожно нажала на нее, следы ее пальцев некоторое время держались на коже.

Кристин отослала слуг спать. И только Йону Долку, который во что бы то ни стало хотел бодрствовать у постели хозяина, разрешила лечь в горнице на скамье. А сама, придвинув к постели больного скамью с ящиком под сиденьем и с резной спинкой, устроилась на нем, опершись на спинку и один из подлокотников. Симон то лежал в полудреме, то забывался сном, – один раз, очнувшись, он увидел, что она взяла в руки веретено. Она сидела совершенно прямо, прижимая к себе левой рукой прялку с куделью, пальцы сучили пряжу, веретено спускалось все ниже и ниже вдоль ее стройного длинного тела, потом она наматывала нитку и снова сучила, и снова веретено спускалось все ниже, и, глядя, как она работает, Симон заснул крепким сном…

Когда он пробудился снова, уже на рассвете, она по-прежнему сидела и пряла. Пламя свечи, которую она поставила так, чтобы полог защищал больного от света, падало прямо на ее лицо. Оно было очень бледным и спокойным; полные нежные губы стали теперь узкими и были крепко сжаты; она сидела с опущенными глазами и пряла. Кристин не могла видеть, что Симон проснулся и наблюдает за ней, скрытый тенью полога. В ее лице была такая глубокая печаль, что у Симона разрывалось сердце, пока он лежал и глядел на нее.

Она встала, подошла к очагу и помешала в нем. Совсем неслышно. Потом вернулась к своему месту, заглянула за полог – встретилась в темноте со взглядом его открытых глаз.

– Ну, как ты теперь, Симон? – ласково спросила она.

– Хорошо… Теперь мне… хорошо.

Только ему казалось, что у него как будто появились боли под мышкой левой руки и под подбородком, когда он поворачивает голову. А впрочем, может быть, ему это только чудится…

О нет, ей никогда не придет в голову, что она понесла утрату, отвергнув его любовь, – вот почему он со спокойной совестью может сделать ей это признание. От этого она не станет несчастливей. А он хочет сказать ей об этом, прежде чем умрет, сказать один-единственный раз: «Я любил тебя все эти годы…»

Лихорадка снова усилилась. А левая рука болела и в самом деле.

– Постарайся уснуть, Симон. Быть может, тебе скоро станет лучше, – тихо сказала она.

– Я много спал сегодня ночью… – И он вновь заговорил о своих детях: о троих, в которых он не чаял души, и о четвертом, еще не родившемся. – ляг и отдохни немного, Кристин. Если уж так необходимо, чтобы кто-нибудь бодрствовал у моей постели, пусть Йон посидит рядом со мной.

Наутро, когда она сняла повязку, Симон спокойно взглянул в ее полное отчаяния лицо:

– Что делать, Кристин, моя рука слишком сильно нагноилась и опухла, да к тому же я еще застудил ее, прежде чем ты взялась за мое лечение. Я ведь уже сказал тебе, меня ты исцелить не сумеешь. Не кручинься же об этом, Кристин.

– Ты не должен был пускаться в такой далекий путь, – сказала она тихо.

– Дольше своего века не проживешь, – отвечал Симон, не меняя тона. – Я хотел вернуться домой… Надо было распорядиться… как тут все будет после меня.

Он усмехнулся:

– Все огни в конце концов догорают.

Кристин смотрела на Симона затуманенным слезами взглядом. У него и прежде всегда бывала в запасе какая-нибудь поговорка… Она глядела на его лицо, испещренное красными пятнами. Пухлые щеки и двойной подбородок сразу как-то опали, обвиснув тяжелыми складками. Глаза глядели мутным, лихорадочным взором – потом вдруг прояснились, словно сознание вернулось в них; Симон устремлял на нее твердый, испытующий взгляд, столь свойственный его маленьким, серым, как сталь, проницательным глазам.

Когда в горницу проник дневной свет, Кристин увидела, что у Симона заострился нос, – от него к уголкам рта с двух сторон протянулись белые полосы.

Она отошла к маленькому оконцу и остановилась там, глотая слезы. Толстый слой инея на стекле мерцал, переливаясь золотисто-зелеными искорками. На дворе, как и всю эту неделю, наверное, снова стоял чудесный зимний день.

…Она знала: это – предвестник смерти…

Она вернулась к постели, просунула руку под одеяло – опухоль появилась и на щиколотках, до самых лодыжек.

– Хочешь?.. Хочешь, я пошлю за отцом Эйриком? – тихо спросила она.

– Да, но только к вечеру, – ответил Симон.

Он должен поговорить с ней до того, как исповедуется и получит отпущение. А потом он постарается направить свои мысли по иному пути.

– Чудно, что не кому, как тебе придется обряжать мой труп, – сказал Симон. – Сдается мне что я буду не очень-то красивым покойником.

Кристин подавила рыдание. Отойдя к окну, она снова приготовила ему сонное питье. Но Симон от него отказался:

– Мне не нравится это твое зелье, Кристин, от него в голове какой-то туман.

Однако немного погодя он сам попросил дать ему питье.

– Только не клади в него слишком много того, от чего клонит в сон. Мне надо поговорить с тобой об одном деле.

Он проглотил питье, а потом стал ждать, пока боль немного утихнет, чтобы спокойно и твердо высказать то, что намеревался.

– Хочешь, мы позовем к тебе отца Эйрика: он лучше всех уврачует теперь твои страдания…

– Хорошо, но только позднее. Сначала я хочу кое-что сказать тебе.

Он помолчал. Потом проговорил:

– Передай Эрленду, сыну Никулауса, что я каждый день раскаивался в тех словах, какие сказал ему перед тем, как мы расстались. Низко и недостойно мужчины обошелся я в ту ночь со своим свояком… Поклонись ему от меня и скажи, что я просил у него прощения.

Кристин понурила голову. Симон увидел, как вспыхнуло ее лицо под полотняной повязкой.

– Ты передашь эти слова твоему супругу? Она чуть заметно кивнула.

Тогда Симон продолжал:

– Если Эрленд не приедет на погребальное пиршество, обещай мне, что ты сама поедешь к нему, чтобы передать ему мои слова.

Кристин молчала, лицо ее полыхало огнем. Ты ведь не откажешься исполнить то, о чем я прошу тебя перед смертью? – спросил Симон, сын Андреса.

– Нет, – прошептала женщина. – Я… я сделаю это…

– Твоим сыновьям худо, Кристин, оттого, что между их отцом и матерью нет согласия, – продолжал Симон. – Не знаю, замечаешь ли ты, как близко к сердцу они это приняли. Гордым юношам нестерпимо, что их родители стали предметом сплетен в поселке.

Кристин ответила тихо и сурово:

– Не я, а Эрленд покинул наших детей. Еще прежде мои сыновья лишились опоры в тех краях, где, по праву рождения, должны были наследовать владения своих предков. И коли ныне им приходится терпеть, что и здесь, в моей родной долине, имена их родителей на устах у всех соседей, не моя в том вина.

Симон лежал молча, потом проговорил:

– Я все это знаю, Кристин… На многое ты вправе роптать… Большое зло причинил Эрленд своей семье. Но не забудь и другое: кабы этот его заговор увенчался успехом, его сыновья жили бы теперь в достатке, а он сам стал бы одним из могущественнейших рыцарей в стране. Того, кто проигрывает в подобном деле, всегда зовут изменником королю, но люди заговорили бы по-иному, окажись победа на стороне Эрленда. В ту пору половина Норвегии мыслила, как Эрленд, что большая убыль стране – иметь общего короля со шведами, и уповала, что сын Кнута Порее сделан из другого теста, чем этот маменькин сынок, принц Магнус, – лишь бы только привезти принца Хокона в Норвегию, пока он еще не вышел из младенческого возраста. В ту пору многие вельможи поддерживали Эрленда и тянули за одну с ним веревку, но едва только заговор открылся, они отпустили веревку и попрятались в щели; так поступили мои собственные братья и многие другие мужи, которые теперь носят звания рыцарей и оруженосцев. Эрленду одному пришлось поплатиться за всех… И тогда твой супруг показал Кристин, что он человек смелый и мужественный’ как бы он ни вел себя прежде и после этого… ‘ Кристин дрожала, как в ознобе.

– Я хочу сказать тебе, Кристин, что если ты по этой причине сказала слова укора своему супругу ты должна попросить у него прощения. Ты можешь это сделать, Кристин: когда-то ты твердо стояла за Эрленда, не хотела слушать ни слова правды о его поведении, хотя он поступил с тобой так… Я никогда бы не поверил, что честный человек, а тем более высокородный господин и учтивый дружинник, способен на такие поступки… Помнишь, где я застал вас однажды в Осло? Это ты могла простить Эрленду и в ту пору и позже…

Кристин ответила едва слышно:

– В ту пору я соединила свою судьбу с его судьбой; что сталось бы со мной, кабы я отступилась от него?

– Погляди на меня, Кристин, – сказал Симон, – ответь мне правду. Коли я тогда потребовал бы от твоего отца, чтобы он сдержал данное мне слово, и согласился бы взять тебя такой, какой ты была… Коли я сказал бы тебе, что ты никогда не услышишь от меня ни единого напоминания о твоем позоре, но что я не освобождаю тебя от клятвы… Как бы ты поступила тогда?

– Не знаю.

Симон сухо засмеялся.

– Если бы мне удалось настоять на своем и сыграть свадьбу с тобой – едва ли бы ты по доброй воле приняла меня в свои объятия, Кристин, красавица моя…

Краска сбежала с ее щек. Она сидела, опустив глаза в землю, и не отвечала. Он снова рассмеялся:

– Едва ли бы ты ласково встретила меня, если бы я лег в твою брачную постель…

– Я, верно, взяла бы с собой в постель нож, – прошептала она хрипло.

– Я вижу, ты знаешь песню о Кнуте из Борга. – Симон насмешливо улыбнулся. – Однако я никогда не слыхал, чтобы подобные дела случались в жизни. А впрочем, господь знает, ты, пожалуй, и поступила бы так!

Немного погодя он заговорил снова.

– Неслыханное дело, чтобы крещеные супруги самовольно расторгали свой брак, как это сделали вы без законной на то причины и без согласия епископа. Стыдитесь, вы попрали всё и пошли наперекор всему для того, чтобы соединиться друг с другом. В ту пору, когда жизнь Эрленда была в опасности, ты думала лишь о его спасении, а он думал не столько о своих семи сыновьях, о своей чести и богатстве, сколько о тебе. Но коль скоро вы можете владеть друг другом спокойно и без помехи, вы не в силах жить в мире и согласии – ведь и в Хюсабю вы только и знали, что бранились и ссорились, я это слышал собственными ушами, Кристин… Говорю тебе: ради сыновей ты должна примириться со своим супругом. Если его вина больше твоей, тем легче тебе протянуть руку Эрленду, сыну Никулауса, – добавил он мягче. – Тебе легче сделать это, чем Эрленду, сыну Никулауса, который прозябает в нищете у себя в Хэуге, – вновь повторил Симон.

– Нет, мне это нелегко, – прошептала она. – Мне кажется, я доказала, что не такая уж я дурная мать… Я все силы положила на моих детей…

– Я знаю, – сказал Симон. И потом спросил: – Помнишь тот день, когда мы встретились с тобой на пути в Нидарос? Ты сидела на траве и кормила грудью Ноккве.

Кристин кивнула.

– Могла ли бы ты сделать тогда для ребенка, которого держала у своей груди, то, что сестра моя сделала для своего сына, – отослать его от себя к тем, кто лучше мог позаботиться о нем?

Кристин покачала головой.

– А попросить его отца забыть те слова, что ты сказала ему в гневе, можешь ты сделать это для него и шестерых его красавцев братьев… Можешь сказать своему мужу, что он должен вернуться в свою усадьбу… в свой родной дом…

– Я исполню то, что ты хочешь, Симон, – прошептала Кристин. – Жестокими словами высказал ты мне все это, – добавила она, помолчав, – Да и прежде ты всегда выговаривал мне суровей, чем кто бы то ни было, кроме священников…

– Зато я обещаю тебе, что сегодня это было в последний раз. – В его голосе прозвучал отзвук былого насмешливого задора. – Не надо, Кристин не плачь же так; но только помни, сестра моя: ты дала слово умирающему. – И опять в его глазах мелькнули озорные искорки. – Ты ведь знаешь Кристин, мне пришлось испытать, что на тебя нельзя слишком полагаться!..

– Не кручинься, дорогая моя, – попросил он немного погодя, услышав ее горькие, отчаянные рыдания. – Верь мне, я помню, какой преданной и верной сестрой ты была нам. Все-таки мы стали под конец добрыми друзьями, моя Кристин…

К вечеру он попросил, чтобы к нему привели священника. Отец Эйрик исповедовал, причастил и соборовал его. Симон простился со слугами и с сыновьями Эрленда – с теми пятерыми, которые были дома: Ноккве Кристин отослала в Крюке; Симон сам попросил привести к нему детей Кристин, чтобы он мог сказать им последнее прости.

Кристин и в эту ночь бодрствовала у постели умирающего. К утру она ненадолго забылась сном. Ее разбудили какие-то странные звуки: Симон тихо, отрывисто стонал. Она была потрясена, услышав их, потрясена тем, что он стонет негромко и жалобно, точно покинутое больное дитя, думая, что никто его не слышит.

Кристин склонилась над ним и много раз подряд поцеловала его в лицо. Она почувствовала тяжелый, мертвенный запах, исходивший уже от его дыхания и от всего его тела. Однако при свете дня она убедилась, что глаза у него по-прежнему ясные и взгляд исполнен воли и сознания.

Кристин понимала, что он испытывал невыразимые мучения, когда Йон и Сигюрд подняли его на простыне, пока она оправляла постель, стараясь сделать ее как можно мягче и удобней. Он уже сутки не принимал пищи, но все время просил пить.

Когда она вновь устроила его в постели, он высказал желание, чтобы она осенила его крестным знамением.

_ Сам я не могу пошевелить уже и левой рукой!

«…Но когда ты осеняешься крестом или осеняешь им предмет, какой хочешь оградить его благодетельной силой, помни, откуда пошло его священное значение, и не забывай, что лишь через муки и смерть спасителя приобрел этот символ славу и силу…» Симон вспомнил, что слышал, как кто-то однажды читал эти слова. У него не было привычки предаваться размышлениям, когда он творил крестное знамение, ставил знак креста на дверях своего дома или другой принадлежащей ему собственности. Смерть застала его врасплох, и он чувствовал, что не готов к тому, чтобы покинуть юдоль земную, – и утешался тем, что хотя бы успел, насколько было возможно, приготовиться к исповеди и получил последнее причастие. Рамборг… Но она еще так молода, быть может она будет счастливей за другим человеком. Его дети… Господь не оставит их своим покровительством, а Гюрд будет разумно и преданно печься об их благополучии. А в остальном надо предаться на волю господа, который судит человека не по его прегрешениям, но по своему неизреченному милосердию…

Среди дня в усадьбу приехали Сигрид, дочь Андреса, и Гейрмюнд из Крюке. Симон потребовал тогда, чтобы Кристин немного отдохнула: она и так слишком долго, не смыкая глаз, ухаживала за ним. «А подле меня вскоре станет тошно находиться», – добавил он, силясь улыбнуться. Тогда у нее вырвалось громкое короткое рыдание; она наклонилась и вновь поцеловала измученное тело, которого уже коснулось тление.

Симон снова затих. Лихорадка и боли мучили его теперь гораздо меньше. Он лежал и думал, что ему уже, видно, недолго ждать избавления.

Он сам удивлялся тому, что повел с Кристин такой разговор. Он собирался сказать ей совсем другое. Но он не мог говорить иначе. И порой он почти досадовал на себя за это.

Однако теперь уже вскорости антонов огонь дойдет и до сердца. Сердце мужчины первым пробуждается в материнской утробе и последним затихает в его смертный час. Теперь оно вскоре затихнет в нем…

К вечеру он впал в забытье. Несколько раз у него вырывались такие страдальческие стоны, что у тех, кто их слышал, сжималось сердце. Но иногда он тихо посмеивался и, как показалось Кристин, повторял собственное имя. Однако Сигрид, которая сидела, склонившись над самой постелью, шепнула ей, что он, должно быть, вспоминает их двоюродного брата, с которым Симона связывала в детстве закадычная дружба.

К полуночи Симон затих и, казалось, забылся сном. Тогда Сигрид уговорила Кристин прилечь на вторую кровать, находившуюся в горнице.

Кристин проснулась от суеты вокруг – был предрассветный час: она поняла, что началась смертная борьба. Симон потерял речь, но по его глазам она прочла, что он все еще узнаёт ее. Потом зрачки его внезапно сверкнули сталью – и закатились. Но и после этого из горла Симона некоторое время вырывался хрип и он еще жил. Священник читал отходную над умирающим, обе женщины сидели у кровати, и все домочадцы столпились в горнице. Наконец незадолго до полудня Симон испустил дух.

На следующий день в Формо прискакал Гюрд Дарре. По дороге он загнал лошадь. Он уже в Брейдине узнал о смерти брата, так что вначале довольно хорошо владел собой. Но когда сестра с рыданием бросилась к нему на шею, он прижал ее к себе и сам расплакался, как ребенок.

Гюрд сообщил, что Рамборг, дочь Лавранса, лежит в Дюфрине с новорожденным сыном. Когда Гэуте, сын Эрленда, явился к ним с вестью о болезни Симона, Рамборг громко крикнула: «Я знаю – Симон умрет!» – и тут же упала на пол в родовых схватках. Ребенок появился на свет на шесть недель раньше срока, но они надеются, что мальчик останется в живых.

В Формо была устроена пышная тризна в честь Симона, сына Андреса, и его похоронили вблизи хоров церкви святого Улава. Жители долины с одобрением отнеслись к тому, что Симон выбрал себе это место упокоения. Древний род владельцев Формо, мужская ветвь которого иссякла со смертью Симона, сына Семунда, пользовался когда-то почетом и властью в округе. Астрид, дочь Симона, вышла замуж за богатого человека, ее сыновья носили звание рыцарей и заседали в королевском совете, но редко наведывались в родные края, где находилось родовое имение их матери. И когда ее внук переехал сюда на постоянное жительство, обитатели поселка увидели в этом как бы залог возрождения древнего рода; они очень скоро перестали относиться к Симону, сыну Андреса, как к пришельцу и искренне скорбели о его безвременной смерти, потому что Симон дожил всего лишь до сорока двух лет.

V

Недели шли за неделями, и Кристин в сердце своем готовилась передать Эрленду последние слова покойного. Она знала, что выполнит свое обещание, но оно было ей в тягость. Меж тем дома множество дел требовало ее присутствия. И она каждый день находила новый предлог для отсрочки.

На троицу в Формо возвратилась Рамборг, дочь Лавранса. Детей она оставила на время в Дюфрине. «Они здоровы», – ответила она на вопрос сестры. Обе девочки неутешно оплакивают отца. Андрес слишком мал, чтобы уразуметь, что произошло. А самый младший, Симон, сын Симона, чувствует себя хорошо, и все надеются, что он выровняется и будет здоровым ребенком.

Рамборг несколько раз приходила в церковь и на могилу мужа, но больше никуда не выезжала из своей усадьбы. Зато Кристин навещала молодую женщину так часто, как только могла. Она теперь очень сожалела, что совсем не знает своей младшей сестры. Та выглядела совершенным ребенком во вдовьих одеждах: юное тело казалось особенно хрупким в тяжелом темно-синем платье; худое, пожелтевшее личико с острым подбородком выглядывало из-под полотняной повязки, поверх которой Рамборг носила черное шерстяное покрывало, ниспадавшее жесткими складками от затылка почти до пят. А из огромных, обведенных темными кругами глаз смотрели черные как уголь расширенные зрачки.

В разгар сенокоса Кристин целую неделю не могла выбрать время навестить сестру. От косцов она узнала, что к Рамборг в Формо приехал гость – Яммельт, сын Халварда. Кристин вспомнила, что слышала это имя от Симона: Яммельту принадлежала очень богатая усадьба, расположенная неподалеку от Дюфрина, и они с Симоном были друзья с детства.

А через неделю, в разгар страды, вдруг зарядили дожди; Кристин тотчас поехала к сестре. Женщины сидели вдвоем в горнице, беседуя о непогоде и сенокосе, как вдруг Рамборг сказала:

– Придется теперь Иону самому управляться полевыми работами – через несколько дней я еду на юг, Кристин.

– Ты, должно быть, стосковалась по детям, бедняжка, – посочувствовала Кристин.

Рамборг встала и прошлась по горнице.

– Сейчас ты услышишь новость, которая тебе удивит, – проговорила она наконец. – Скоро ты и твои сыновья получите приглашение в Дюфрин на празднование обручения. Я дала согласие Яммельту, перед тем как он уехал из Формо, и Гюрд вызвался быть моим посаженым отцом.

Кристин молчала. Младшая остановилась, обратив к сестре бледное лицо и в упор глядя на нее своими темными глазами. Наконец старшая ответила:

– Недолго же ты, я вижу, собираешься вдоветь после Симона. А я-то думала, ты горько оплакиваешь мужа. Впрочем, ты теперь сама себе хозяйка…

Рамборг молчала. Не дождавшись ответа, Кристин спросила:

– Стало быть, Гюрд Дарре знает, что ты так торопишься сызнова выйти замуж?

– Да. – Рамборг вновь стала расхаживать по комнате. – Хельга советует согласиться: Яммельт богат. – Она засмеялась. – Да и сам Гюрд – человек умный, он давно понял, как плохо мы жили с Симоном.

– Опомнись, что ты говоришь!.. Никому и в голову не могло прийти, что вы плохо ладили друг с другом, – добавила Кристин после минутного молчания. – Каждый видел, что вы живете в совете и любви. Симон во всем потакал тебе, исполнял все твои прихоти, всегда помнил о том, что ты молода, и избавлял тебя от всех тягот и забот, чтобы ты натешилась своей молодостью. А в детях он просто души не чаял и каждый день выказывал, как благодарен тебе за то, что ты родила ему дочь и сына…

Рамборг насмешливо усмехнулась. Кристин взволнованно добавила:

– И уж коли у тебя есть причина говорить, что вы плохо жили друг с другом, то, уж верно, не Симон несет за это вину…

– Нет, – ответила Рамборг. – Я беру вину на себя – раз ты не осмеливаешься это сделать.

Кристин обомлела.

– Ты сама не знаешь, что говоришь, сестра, – сказала она наконец.

– О нет, я-то знаю, – ответила Рамборг. – Но я верю, что ты не знаешь. Ты так мало думала о Симоне, что не диво, если все это – новость для тебя. Ты вспоминала о Симоне тогда, когда тебе нужен был защитник, который пронес бы за тебя раскаленное железо. Но в другое время ты так мало заботилась о нем, что ни разу не спросила себя, чего это стоит Симону, сыну Андреса… Да, я натешилась своей молодостью… С ласковой улыбкой подсаживал меня Симон в седло и отсылал гостить и веселиться к друзьям и родичам – и с той же ласковой улыбкой встречал меня, когда я возвращалась домой… Он ласкал меня, как ласкают собачонку или коня, он не тосковал обо мне, если меня не было с ним рядом.

Кристин поднялась – и неподвижно стояла у стола. А Рамборг все ходила и ходила из угла в угол, ломая руки так сильно, что слышен был хруст суставов.

– Яммельт… – проговорила она, немного успокоившись. – Я уже давным-давно поняла, как он относится ко мне. Я знала это еще в ту пору, когда была жива его жена. Только не подумай, что он выдал себя каким-нибудь словом или поступком. Нет! Он сам всей душой оплакивал Симона, часто приезжал ко мне, стараясь утешить меня. Это святая правда! Хельга первая сказала нам обоим, что, по ее мнению, теперь это уже не нарушит приличий, коли мы…

А я не знаю, зачем мне ждать… Никогда я не стану горевать больше или меньше, чем горюю теперь… Но по крайней мере я испробую, каково жить с человеком, который долгие годы втайне мечтал обо мне. Я уже изведала, каково жить с тем, кто втайне мечтает о другой…

Кристин не шелохнулась. Остановившись перед ней, Рамборг исступленно выкрикнула:

– Ты сама знаешь, что это правда!

Молча, повесив голову, вышла Кристин из горницы. Она еще ждала на дворе под дождем, пока слуга выведет из конюшни ее лошадь, когда в дверях дома показалась Рамборг: она проводила старшую сестру взглядом темных, горящих ненавистью глаз.

Только на другой день Кристин вспомнила, о чем просил ее Симон, если Рамборг вторично выйдет замуж. Она снова поехала в Формо. Ей было трудно решиться на этот шаг. Особенно трудно потому, что она сама не знала, какими словами утешить сестру и чем ей помочь. Она считала, что Рамборг поступает опрометчиво, решаясь в таком настроении духа выйти замуж за Яммельта из Элина. Но Кристин понимала, что все ее возражения ни к чему не приведут.

Рамборг была неприветлива, угрюма и едва отвечала сестре. Она наотрез отказалась отдать падчерицу в Йорюндгорд.

– Не таковы теперь порядки в твоем доме, чтобы я считала пристойным послать к тебе молодую девушку.

Кристин мягко ответила, что в этом Рамборг, без сомнения, права. Но она пообещала Симону, что обратится к Рамборг с таким предложением…

– Коли Симон в предсмертном бреду не понимал, что оскорбляет меня, обращаясь к тебе с такой просьбой, ты сама могла бы понять, что оскорбляешь меня, передавая ее мне, – ответила Рамборг, и Кристин пришлось вернуться домой ни с чем.

На другой день рассвет обещал хорошую погоду. Но когда сыновья собрались к утреннему завтраку, Кристин объявила, что им придется убирать сено без нее: она должна уехать и, может статься, пробудет в отлучке несколько дней.

– Я собираюсь в Довре, к вашему отцу, – сказала она. – Я хочу попросить его забыть несогласия, какие были между нами, и узнать у него, когда он думает воротиться домой.

Сыновья вспыхнули; они не осмеливались глядеть ей в глаза, но она видела, как они обрадовались. Кристин привлекла к себе Мюнана и склонилась над ним:

– Ты, верно, уже забыл своего отца, малыш?

Мальчик молча кивнул, заморгав глазами. Остальные сыновья один за другим подняли взгляд на мать: она так помолодела и была так прекрасна, какой они не видели ее уже много лет.

Спустя некоторое время Кристин вышла во двор, одетая как для поездки в церковь: в черном шерстяном платье, расшитом вокруг выреза и на зарукавьях голубыми и серебряными нитками, и в черной накидке с капюшоном, без рукавов, так как лето было в разгаре. Ноккве и Гэуте оседлали сначала ее коня, а потом и своих собственных: они хотели проводить мать. Она не стала противиться. Но во время путешествия через ущелье Росто и по склонам Довре Кристин почти не разговаривала с юношами и если обращалась к ним, то говорила о разных посторонних предметах, но только не о своей поездке.

Когда они поднялись так высоко в горы, что на горизонте стали видны крыши строений в Хэуге, она попросила мальчиков повернуть к дому:

– Вы сами понимаете, что нам с отцом надо побеседовать о многом, о чем нам лучше говорить с глазу на глаз.

Братья кивнули, простились с матерью и повернули лошадей.

Свежий горный ветерок омыл прохладой ее пылающие щеки, когда она преодолела последний крутой подъем. Солнце золотило маленькие серые домики, отбрасывавшие на землю длинные серые тени. Здесь хлеба только недавно пошли в колос. И он, радуя глаз, волновался и трепетал от движения ветерка на маленьких, сданных внаем участках земли. На каменистых лугах и холмах рдели колеблемые ветром цветы иван-чая и сено, кое-где уже убранное в копны. Но усадьба будто вымерла – навстречу гостье не залаяли даже собаки.

Кристин расседлала своего коня и отвела его к водопойной колоде. Но ей не хотелось оставлять его на дворе, поэтому она направилась к конюшне. Сквозь огромную дыру в крыше сюда проникало солнце; между потолочными балками висели лохмотья дерна. Казалось, здесь уже давным-давно не держали лошадей. Кристин поставила коня в стойло и снова вышла во двор.

На стене жилого дома висела растянутая для просушки шкура какого-то зверя – рой черных мух взвился над ней, когда Кристин подошла к дому. У северной стены лежала куча прикрытого дерном навоза, такая высокая, что за ней не было видно пристройки. Должно быть, он сделал это, чтобы было теплее…

Она была уверена, что горница окажется на запоре, но дверь подалась, едва она дотронулась до щеколды. Эрленд даже не запирал своего дома.

Нестерпимая вонь ударила ей в лицо, когда она переступила через порог, – едкий, тяжелый запах шкур и конюшни. Первым чувством, охватившим ее в этой горнице, было жгучее раскаяние и жалость. Это жилище походило на берлогу… «О, Симон, ты был прав, тысячу раз прав!» Горница всегда казалась тесноватой, но в прежние времена в ней царили уют и чистота. К печи даже пристроили дымоход, чтобы в помещении не чувствовался угар, как в верхнем жилье у них в Иорюндгорде. Но когда Кристин попыталась открыть вьюшку, чтобы немного проветрить горницу, она обнаружила, что дымоход закрыт сверху тяжелыми плоскими камнями. Оконное стекло, выходившее на галерею, было разбито и заткнуто какими-то тряпками, а деревянный пол горницы покрыт таким слоем грязи, что под ним едва виднелись половицы. На скамьях не было ни одной подушки, но зато в беспорядке валялись оружие, шкуры и старая одежда; на грязном столе разбросаны были остатки еды. А вокруг на разные голоса жужжали мухи.

Она вздрогнула и застыла, дрожа, не смея дышать, с бьющимся сердцем. На дальней кровати – на той самой кровати, где во время последнего посещения Кристин лежало оно, — теперь лежало что-то, прикрытое сермягой… Кристин побоялась додумать свою мысль до конца…

Стиснув зубы, она заставила себя подойти и приподнять одеяло. Под ним оказались только панцирь, шлем и щит Эрленда. Они лежали на голом матраце, прикрытые одеялом.

Она взглянула на другую кровать. Здесь нашли когда-то Бьёрна и Осхильд. Тут спал теперь Эрленд… Ей самой, должно быть, придется спать здесь этой ночью…

Но как он мог жить в этом доме, спать здесь… И вновь сострадание поглотило все иные чувства в ее душе. Кристин подошла к постели – ее уже давно не оправляли. Сено под кожаной подстилкой так слежалось, что стало совсем жестким. В постели не было ничего, кроме овечьих шкур и подушек, обтянутых дерюгой, настолько грязных, что от них воняло. Когда она стала перестилать постель, из нее посыпались пыль и труха. Ложе Эрленда было ничуть не лучше, чем у какого-нибудь конюха в конюшне.

Эрленд, который никогда не мог досыта натешиться роскошью, Эрленд, который рад был любому предлогу, чтобы пощеголять в шелковой рубахе, бархате и дорогих мехах, который ворчал на нее за то, что она в будни одевает детей в домотканые рубахи, и никогда не мог примириться с тем, что Кристин сама кормит их грудью и вместе со служанками выполняет всякую работу по дому… «Как простая мужичка», – говорил он. Господи, но ведь он сам довел до этого… «Нет, я не скажу ни единого слова… Я возьму назад все, что наговорила тогда, Симон. Ты был прав. Отцу моих сыновей не пристало жить здесь. Я протяну ему свою руку, подставлю ему свои губы и попрошу у него прощения…

Нелегко мне это, Симон. Но ты был прав…» Она вспомнила проницательные серые глаза – взгляд, почти до последней минуты твердый и ясный. Несчастное тело уже начало разлагаться, но в глазах по-прежнему светился ясный, благородный разум, пока душа не покинула тела, точно клинок, вынутый из ножен. Она знала, что Рамборг сказала правду: все эти годы Симон не переставал ее любить.

За месяцы, протекшие со дня смерти Симона, она каждый день думала о нем, и теперь ей казалось, что она поняла это еще до разговора с Рамборг. Какая-то сила заставила ее вновь перебрать все воспоминания, связывавшие ее с Симоном Дарре. Все эти годы она хранила ложную память о человеке, который был ее нареченным женихом; она подделывала воспоминания, как дурной правитель подделывает монету, подмешивая в серебро неблагородный металл. Когда он освободил ее от клятвы и взял на себя вину за нарушение рукобитья, она уверила самое себя, будто Симон, сын Андреса, с презрением отвернулся от нее, как только понял, что она потеряла свою честь. Она забыла, что в тот день в монастырском саду, когда он освободил ее от данного ею слова, он считал ее по-прежнему чистой и непорочной. Но он и тогда готов был взять на себя позор ее измены и непослушания – и потребовал только одного: чтобы ее отец узнал, что это не он нарушил клятву…

И еще одно поняла она теперь. Даже когда он узнал о ней самое худшее, он готов был спасти ее честь в глазах людей. Дай она ему тогда согласие, он не колеблясь назвал бы ее своей женой пред алтарем и всю жизнь держал бы себя так, как если бы навеки забыл о ее позоре.

И все-таки она знала, что никогда не могла бы его полюбить. Она никогда не полюбила бы Симона, сына Андреса… хотя… хотя все то, чего недоставало Эрленду и за что она его так яростно кляла, – всем этим обладал Симон. Но, стало быть, она дурная женщина, которая сама не ведает, чего хочет…

Неоскудевающей рукой давать тому, кого он любит, – так поступал Симон. Она думала, что сама поступает так же…

Но когда она беспечно и неблагодарно принимала его дары, он только улыбался в ответ. Теперь она понимала, как часто было Симону тяжело на сердце, когда он находился подле нее. Теперь она понимала, что под непроницаемым выражением лица он скрывал душевную муку, но он, бывало, отпустит какую-нибудь шутку – словно стряхнет с себя что-то – и вновь готов защищать, помогать и отдавать…

А она сама злобилась, запоминала и таила каждую обиду – когда она протягивала свои дары, а Эрленд их не замечал…

В этой самой горнице произнесла она когда-то дерзкие слова: «Я сама вступила на дурной путь и не буду жаловаться на Эрленда, если этот путь приведет меня к пропасти». Она сказала это женщине, которую обрекла на смерть, потому что та была помехой ее любви.

Прижав руки к груди, Кристин с громкими стонами покачивалась из стороны в сторону. Да… Она с гордостью сказала тогда, что никогда не станет роптать на Эрленда, сына Никулауса, даже если он пресытится ею, обманет ее, покинет ее…

Да… Но поступи Эрленд так- ей казалось, она сумела бысдержать свое слово. Если бы он изменил ей однажды- и на этом все было бы кончено. Но он не изменил ей – а изменял, и изменял на каждом шагу, и превратил ее жизнь в непрерывную цепь страха и неуверенности… Нет, он никогда не изменял ей, но никогда не был ей верной опорой и она не предвидела этому конца. И вот теперь она пришла сюда молить его вернуться обратно и снова изо дня в день до краев наполнять ее жизнь тревогой и беспокойством, несбыточными упованиями, муками, отчаянием и надеждой, подтачивающей ее силы…

Она устала от него. И нет у нее больше ни молодости, ни мужества, чтобы продолжать жить с ним, но, как видно, ей никогда не состариться настолько, чтобы Эрленд потерял власть над ее душой. Недостаточно молода, чтобы жить с ним, недостаточно стара, чтобы терпеливо относиться к нему. Вот в какую жалкую женщину она превратилась – и, как видно, всегда и прежде была такой… «Симон, ты прав…»

Симон… и отец. Они хранили неизменную любовь к ней даже тогда, когда она попирала их ради этого человека, с которым она больше не в силах жить…

«О Симон, я знаю, ты никогда не помышлял о мести. Но чувствуешь ли ты сегодня в своем могиле, Симон, что ты отмщен?..»

Нет, больше ей невмоготу так стоять, она должна взяться за какое-нибудь дело. Она перестелила постель и стала искать тряпку и метлу, но их в доме не оказалось. Она заглянула в клеть – и тут поняла, почему в горнице пахнет конюшней. Эрленд держал в клети своего коня. Здесь было подметено и прибрано. На стене висели починенное, вычищенные и смазанные седло и уздечка.

И вновь сострадание смело все остальные чувства в ее душе. Неужели он держал Сутена в доме потому, что не мог вынести одиночества?..

Кристин услышала шаги на галерее. Она подошла к окну: стекло было покрыто толстым слоем пыли и паутины, но ей показалось, будто она различает женскую фигуру. Вытащив тряпку, которой была заткнута дыра в стекле, она заглянула в отверстие. Какая-то женщина поставила на галерее ведро с молоком и небольшой круг сыра. Это была пожилая уродливая, хромоногая, нищенски одетая женщина. Кристин едва ли осознала сама, насколько у нее отлегло от сердца.

Кристин постаралась как можно лучше прибрать горницу. На балке одной из боковых стен она нашла надпись, вырезанную Бьёрном, сыном Гюннара, – надпись была на латинском языке, так что Кристин не могла разобрать ее полностью, но он именовал себя в ней Dominus1 (1 Господином(лат) и Miles,2 (2 Рыцарем(лат.)), потом она прочитала название его родового поместья в Эльвском округе, которого он лишился из-за Осхильд, дочери Гэуте. А почетное сиденье было украшено красивой деревянной резьбой, где выделялся родовой герб Бьёрна, на котором были изображены единорог и листья водяной лилии.

Через некоторое время Кристин почудилось вдалеке конское ржание. Она вышла в сени и выглянула во двор.

Вверху на склоне поросшей чернолесьем горы, выше усадьбы, показался высокий черный жеребец запряженный в телегу с дровами. Эрленд вел коня под уздцы. На возу поверх сложенных поленьев лежала собака, и еще несколько собак бежали вокруг телеги.

Сутен, кастильский жеребец Эрленда, с усилием влезая в хомут, потащил телегу по холмистой лужайке перед домом. Одна из собак с лаем кинулась на север по лужайке… Эрленд уже начал распрягать коня, но, обратив внимание на поведение собак, понял, что в доме кто-то есть. Он снял с воза топор и направился к жилью…

Кристин бросилась назад в горницу, не задвинув засова. Она прижалась к печи и дрожа стала ждать.

Эрленд вошел в горницу с топором в руках, а впереди него и следом за ним в горницу ворвалась свора собак. Они тут же обнаружили гостью и залились оглушительным лаем.

Первое, что бросилось ей в глаза, был молодой, горячий румянец, вспыхнувший на его лице. Едва заметное подергивание прекрасного безвольного рта. Большие глаза, прячущиеся глубоко под дугами бровей…

При виде него у нее пресеклось дыхание. Она заметила давно не бритую щетину на подбородке, заметила, что его спутанные волосы совсем поседели, но это мгновенно вспыхивавшее и бледневшее, как в дни их молодости лицо… Нет, он был так молод и так прекрасен, точно никакая сила на свете не могла его одолеть…

Он был бедно одет – в грязную, рваную синюю куртку; поверх нее он носил кожаную безрукавку, потертую, выцветшую, с продранными петлями, но при каждом движении она мягко обрисовывала его гибкое, сильное тело. Узкие кожаные штаны лопнули на одном колене и разлезлись по шву на икре другой ноги. Но несмотря на это он больше чем когда-либо выглядел потомком рыцарей и воинов. Столько величавого достоинства было во всей его стройной фигуре с широкими, чуть сутуловатыми плечами и длинными гибкими конечностями. Он стоял, слегка отставив ногу, держась одной рукой за пояс, сгягивавший его узкую талию, и свободно свесив вдоль тела другую руку, в которой держал топор.

Он отозвал к себе собак и глядел на нее, то вспыхивая, то бледнея, но не произносил ни слова. Молчание тянулось долго. Наконец мужчина нерешительно спросил:

– Ты здесь, ты, Кристин?

– Я хотела посмотреть, как ты живешь, – ответила она.

– Ну вот ты и увидела. – Он окинул взглядом горницу. – Как видишь, я живу недурно, я очень рад, что ты пришла сюда в такой день, когда у меня чисто и прибрано. – Он уловил тень улыбки на ее лице, – А впрочем, может, это ты так прибрала здесь? – добавил он, тихонько засмеявшись.

Он отложил в сторону колун и сел на внешнюю скамью, откинувшись на край столешницы. Потом лицо его приняло вдруг озабоченное выражение:

– Ты так стоишь… Не случилось ли чего дома… в Йорюндгорде, я хотел сказать?.. С кем-нибудь из мальчиков?

– Нет. – Теперь была как раз подходящая минута заговорить о цели ее прихода. – Сыновья наши здоровы и благополучны. Но они скучают по тебе, Эрленд. Я для того и пришла… Япришла просить тебя, Эрленд, вернуться к нам в усадьбу. Нам всем недостает тебя… – Она потупила взор.

– А ты цветешь, Кристин… – Эрленд посмотрел на нее, улыбнувшись уголком рта.

Она вспыхнула, точно он ударил ее по лицу.

– Я не потому…

– О, я знаю, ты пришла не потому, что ты еще слишком молода и прекрасна для того, чтобы коротать свой век вдовой, – подхватил Эрленд оборванную ею фразу. – Только, если я вернусь домой, ничего хорошего из этого не выйдет, Кристин, – сказал он более серьезным тоном. – Я знаю, что Йорюндгорд благоденствует в твоих руках, – тебе во всем сопутствует удача. А я доволен своей жизнью здесь.

– Нашим сыновьям худо оттого… что между нами нет согласия… – тихо ответила она.

– А-а! – протянул Эрленд. – Они еще так молоды, я уверен, что они забудут об этом, как только сами выйдут из детского возраста. Уж признаюсь тебе, – добавил он с легкой улыбкой, – я встречаюсь с ними время от времени…

Ей это было известно, но она почувствовала себя униженной – а он, должно быть, этого и добивался: он предполагал, что она не знает об их встречах. Сыновья тоже не подозревали, что ей это было известно. Но она ответила спокойно:

– Значит, ты знаешь, что в Йорюндгорде многое идет совсем не так, как должно…

– Мы никогда не говорим об этом, – ответил он с прежней улыбкой. – Мы ходим вместе на охоту… Но ты ведь, должно быть, устала и проголодалась… – Он вскочил. – И ты все еще стоишь – садись же, Кристин! Нет, нет, сюда, на почетное место, дорогая моя. Ты всегда будешь желанной гостьей в моем доме…

Он принес в горницу молоко и сыр, нашел где-то хлеб, масло и вяленое мясо. Кристин сильно проголодалась и, и, главное, ей хотелось пить; но все же у нее кусок не шел в горло. Эрленд ел торопливо и жадно, как всегда, когда рядом не было посторонних, но он быстро насытился.

За едой он рассказал ей о своем житье-бытье. Чета арендаторов, домик которых стоит в низине, обрабатывает его землю и доставляет ему молоко и кое-какую пищу; а остальное он добывает сам, охотясь в горах или занимаясь рыбной ловлей. Но вообще он предполагает вскоре покинуть страну, объявил он вдруг. Он намерен наняться на службу к какому-нибудь иноземному военачальнику…

– Ох, нет! Эрленд!

Он бросил на нее быстрый испытующий взгляд. Но она умолкла. В горнице начало смеркаться – ее лицо и головной платок бледным пятном выделялись на темной стене. Эрленд встал и разжег огонь в печи. А потом уселся верхом на скамье, вполоборота к жене; на его лице и фигуре играл красный отсвет пламени.

И он еще строит такие планы! Ведь ему столько же лет, сколько было ее отцу, когда он умер. Но с него станется, что в один прекрасный день он осуществит такую прихоть и отправится на поиски новых приключений…

– Ужели с тебя мало того, – в волнении сказала жена, – что, покинув меня и детей, ты сбежал из долины? Неужто ты хочешь сбежать от нас в другую страну?

– Кабы я раньше понял, что ты думаешь обо мне, Кристин, – спокойно сказал Эрленд, – я еще прежде уехал бы из твоейусадьбы. Но теперь я понимаю, что тебе пришлось немаловыстрадать из-за меня…

– Ты ведь знаешь, Эрленд… Ты сказал: твоейусадьбы… Но тебе, супруг мой, по праву принадлежит все, чем я владею… – Она сама почувствовала, как упал ее голос.

– Знаю, – ответил Эрленд. – Но я плохо распоряжался даже своим собственным добром. – Он помолчал немного. – Ноккве… Мне памятно время, когда он должен был родиться… Ты говорила тогда, что ребенок, которого ты носишь под сердцем, сядет когда-нибудь на почетное место в моем доме… Теперь я понимаю, Кристин, это было тяжелым ударом для тебя… Пусть лучше все останется как есть. А мне хорошо и здесь…

Кристин, содрогаясь, оглядела окутанную сумерками горницу – теперь тени заполнили все углы, а языки пламени плясали…

– Не пойму, – произнесла она, чувствуя, что силы ее покидают, – как ты можешь жить в таком доме. Тебе нечем заполнить досуг, ты совсем один – ты бы хоть нанял себе работника…

– Ах вот как! Ты хочешь, чтобы я сам взялся хозяйничать в здешней усадьбе? – Эрленд засмеялся. – О нет, Кристин. Ты ведь знаешь, из меня никогда не выйдет доброго крестьянина… Тихая жизнь мне не по нраву…

– Тихая жизнь… Уж тут, верно, не занимать стать тишины – в долгие зимние ночи…

Эрленд чему-то улыбнулся, поглядев перед собой каким-то странным, далеким взглядом.

– В этом смысле – да… Но раз у меня нет нужды думать ни о чем – кроме того, что занимает мои мысли… Раз я могу приходить и уходить, когда мне вздумается…. Ты ведь помнишь, у меня всегда была такая привычка: если мне не к чему бодрствовать, я заваливаюсь спать… Я сплю, как медведь в берлоге, когда погода мешает мне отправиться в горы на охоту…

– И ты не боишься оставаться здесь один? – прошептала Кристин.

Сначала он с недоумением взглянул на нее, потом рассмеялся.

– Это из-за россказней о привидениях? Я никогда ничего такого не замечал. Иной раз мне даже хотелось бы, чтобы мой родич Бьёрн навестил меня. Помнишь, он однажды сказал мне: у тебя, мол, душа уйдет в пятки, если тебе когда-нибудь приставят к горлу острие кинжала. Теперь я охотно рассказал бы рыцарю, что не струсил, когда мне набросили петлю на шею…

Медленная дрожь прошла по телу женщины. Она продолжала молчать. Эрленд встал.

– Я думаю, нам пора на покой, Кристин. Похолодев от ужаса и не шевелясь, следила она

за тем, как Эрленд откинул одеяло, под которым было спрятано оружие, и расстелил его на постели, прикрыв им грязные подушки.

– Это лучшее, что у меня есть, – сказал он.

– Эрленд! – Она прижала руки к груди. Она искала слов, чтобы еще немножко оттянуть время, – она была до смерти напугана. И тут она вспомнила обещание, которое дала умирающему: – Эрленд! У меня есть к тебе поручение. Когда Симон лежал на ложе смерти, он просил меня передать тебе поклон: он каждый день раскаивался в тех словах, что сказал тебе на прощание. Он сам считал, что они не достойны мужчины, и просил у тебя прощения.

– Симон. – Эрленд стоял, держась одной рукой за столб кровати; он не поднимал глаз. – Я не желаю слышать об этом человеке.

– Не знаю, что вышло между вами, – сказала Кристин. Слова Эрленда показались ей на редкость бессердечными. – Но странно было бы и непохоже на Симона, кабы он и вправду неблагородно обошелся с тобой. Однако если это и так, видно не он один в этом повинен…

Эрленд покачал головой:

– Он стоял за меня как брат каждый раз, когда я нуждался в поддержке, – тихо вымолвил он. – А я принимал от него помощь и дружбу, и у меня и в мыслях не было, что он ненавидит меня… Нет, куда легче жилось в старину, когда такие мужи, как он и я, встречались в добром поединке и предоставляли оружию рассудить, кому из двоих владеть светлокудрой красавицей…

Взяв со скамьи старый плащ он перекинул его через плечо:

– Может, ты хочешь, чтобы собаки остались с тобой на ночь в горнице?

Кристин встала.

– Куда ты, Эрленд?

– Я лягу на сеновале.

– Нет!.. – Эрленд стоял – высокий, стройный, молодой – в красноватом отсвете гаснущих углей. – Я боюсь спать одна в этой горнице… Я боюсь…

– А ты не боишься спать в моих объятиях? – Она угадала в темноте его улыбку, почувствовала, что изнемогает. – Ты не боишься, что я обниму тебя и задушу, Кристин…

– О, лишь бы ты обнял! – Она упала в его объятия.

Проснувшись, она увидела, что за окном уже рассвело. Какая-то тяжесть мешала ей дышать; Эрленд спал, прижавшись головой к ее груди и вытянув поперек ее тела руку, кисть которой покоилась на ее левом плече.

Она взглянула на голову мужа, как пеплом посыпанную сединой. Взглянула на свои маленькие дряблые груди – выше и ниже их сквозь тонкий покров плоти проступали выпуклые полукружия ребер. И по мере того как перед ней одно за другим оживали воспоминания минувшей ночи, ее охватывал страх. В этой горнице, в их возрасте… А когда она увидела кровоподтеки на своих натруженных материнских руках, на своей иссохшей груди, смятение и стыд нахлынули на нее с удвоенной силой. Она порывисто схватилась за край одеяла, чтобы натянуть его на себя…

Эрленд проснулся, приподнялся на локте, вперил в нее взор – спросонья его глаза были черны как уголь.

– Я думал… – Он вновь бросился ей на грудь; страстная дикая дрожь сотрясла ее до глубины сердца при этом испуганном, жалобном возгласе. – Я думал, мне это опять снится…

Она открыла свои губы его губам, обвила руками его шею. Нет, нет, никогда, никогда не было в этом такого блаженства…

После полудня, когда солнечные лучи пожелтели и длинные тени протянулись по зеленому двору, они отправились к ручью за водой. Эрленд нес два ведра. Кристин шла рядом с ним с пустыми руками, легкая и стройная. Женская повязка, соскользнувшая с головы, свободно лежала на ее плечах, и волосы отливали на солнце каштановым блеском. Она зажмуривала глаза, подставляя лицо потоку солнечного света, и сама чувствовала, что щеки ее разрумянились и все черты лица стали мягче. Каждый раз, когда она украдкой бросала взгляд на Эрленда, она тут же в смущении опускала его долу – Кристин читала на лице мужа, насколько она опять молода.

Эрленду вдруг пришло в голову искупаться. Он спустился вниз по склону, а Кристин уселась на траве, прислонившись спиной к большому камню. Вдали дремотно журчал и звенел горный ручеек – иногда какой-нибудь комар или мошка задевали ее по лицу, и тогда, приоткрыв глаза, она отгоняла их рукой. Внизу, у глубокой заводи, среди ивняка, виднелось белое тело Эрленда – поставив ногу на камень, он тер себя пучком травы. Она снова закрыла глаза и улыбнулась счастливой, усталой улыбкой. Она и теперь, как прежде, не могла устоять перед ним…

Эрленд вернулся и бросился рядом с ней на траву: волосы у него были мокрые, а яркие зубы влажны и холодны, когда он прижался к ее руке. Он побрился, надел свою лучшую рубаху – однако и она тоже была не слишком щегольской. Он, смеясь, указал ей на подмышку, где зияла дыра:

– Ты могла бы захватить с собой рубаху, раз уж в кои-то веки собралась ко мне.

– Как только я вернусь домой, я сяду шить тебе новые рубахи, Эрленд, – улыбаясь, сказала она, положив руку ему на лоб.

Он схватил ее пальцы:

– Никуда я не выпушу тебя отсюда, моя Кристин…

Она только безмолвно улыбнулась в ответ. Эрленд отполз чуть в сторону, по-прежнему лежа на животе. Во влажной тени кустарника росли мелкие, белые, похожие на звездочки, цветы. Вдоль лепестков, точно на женских грудях, тянулись синие прожилки, и посредине каждого цветка сидела маленькая синевато-коричневая шишечка.

– Ты знаешь все растения, Кристин, – скажи, как зовут эти цветы?

– Это трава Фригги, белозор… Ох, что ты, Эрленд… – Она вспыхнула и оттолкнула его руку, когда он потянулся приколоть цветы к ее груди.

Эрленд засмеялся, обрывая одну за другой белые чашечки цветов. А потом сложил цветы в открытую ладонь Кристин и сжал ее пальцы в кулак.

– Помнишь, как мы гуляли с тобой по саду Хофвинского госпиталя… и ты подарила мне розу?

Кристин медленно покачала головой, едва заметно улыбнувшись:

– Нет. Ты сам взял розу у меня из рук.

– А ты разрешила мне это. И так же разрешила взять самое себя, Кристин, скромную и целомудренную, как роза… С тех пор твои шипы не раз искалывали меня в кровь, моя ненаглядная! – Он бросился в ее объятия и обвил руками ее стан. – Но вчера вечером, Кристин… тебе это не удалось… У тебя недостало сил быть слишком скромной и терпеливой…

Кристин потупила глаза и спрятала лицо у него на плече.

На четвертый день они отправились в березовую рощу, расположенную в лощине между невысокими холмами неподалеку от усадьбы. За день до этого издольщик привез Эрленду сено. Не сговариваясь, Кристин и Эрленд решили: пусть никто не знает, что она живет у него. Он несколько раз спускался вниз к издольщикам за едой и питьем, а она в это время ждала в зарослях вереска среди карликовых берез. Оттуда, где они сидели, было видно, как арендатор и его жена тащат к дому на спине снопы сена.

– Помнишь, – спросил Эрленд, – как ты обещала когда-то, что, даже если у меня не останется ничего, кроме хижины в горах, ты приедешь ко мне и будешь вести мое хозяйство? Ты, наверно, заведешь здесь двух коров и овец…

Кристин, улыбаясь, играла его волосами:

– А ты подумал о том, что скажут наши сыновья, Эрленд, если мать их ни с того ни с сего исчезнет вдруг из поселка?..

– Я думаю, они сами охотно станут хозяйничать в Йорюндгорде, – со смехом ответил Эрленд. – Они уже молодцы хоть куда. Гэуте, хоть и зелен, знает толк в крестьянском хозяйстве. А Ноккве и вовсе почти мужчина.

– Ох, нет. – Мать тихонько засмеялась. – То есть, он сам, понятно, уверен, что это так, – все пятеро уверены в этом, – но на самом-то деле ему все же недостает малой толики мужского разума…

– Ну, коли он пошел в отца, придется долго ждать, пока он поумнеет, а может, и вовек не дождаться, – ответил Эрленд. Он лукаво улыбнулся. – Тебе все еще кажется, что ты можешь держать сыновей у своей юбки… А тебе, конечно, и невдомек, что у Ноккве этим летом родился сын?..

– Не может быть! – Кристин вспыхнула, потрясенная до глубины души.

– Ну да! Только младенец родился мертвым… А парень теперь поумнел и глаз туда не кажет… Это вдова сына Поля, здесь неподалеку, из Хэугсбреккена; она утверждала, будто Ноккве – отец ребенка; рыльце у него в пушку, хотя в точности и неизвестно, кто тут виноват. Вот видишь: мы с тобой уже старики…

– Как ты можешь шутить, когда наш сын навлек на себя такой позор и бесчестье? – Ее сердце разрывалось оттого, что Эрленд говорит таким беспечным тоном и как будто забавляется тем, что она ни о чем не подозревала.

– Что же мне говорить? – сказал Эрленд с прежней улыбкой. – Парню уже восемнадцать зим. Ты сама видишь, как мало пользы оттого, что ты не спускаешь глаз с сыновей, словно они все еще дети. Когда ты переберешься ко мне, мы обсудим, на ком его женить…

– Ты полагаешь, нам будет легко найти для Ноккве невесту, которая была бы ему ровней. Нет, супруг мой, я думаю, ты сам понял теперь, что должен вернуться домой и помочь мне наставлять сыновей.

Эрленд взволнованно приподнялся на локте.

– Нет, Кристин, этого я не сделаю. Я был и останусь чужаком в твоей долине; там все жители помнят обо мне лишь одно – что я был осужден, как преступник и изменник королю. Неужто за все те годы, что я просидел в Йорюндгорде, тебе ни разу не пришло в голову, что мне там нехорошо? Ведь дома, в Скэуне, я привык кое-что значить в глазах людей. Даже в ту пору, в дни моей юности, когда молва называла меня распутником и я был отлучен от церкви, я все равно оставался Эрлендом, сыном Никулауса, из Хюсабю! А потом настало то время, Кристин… когда мне посчастливилось доказать на севере, что я недаром ношу имя моих славных предков… Нет, говорю я тебе. Здесь, в этой жалкой усадьбе, я свободный человек… Никто не следит за каждым моим шагом, не шепчется за моей спиной… Кристин, моя единственная любовь, останься со мной! Ты никогда не раскаешься в этом! Здесь гораздо лучше, чем в Хюсабю. Уж не знаю почему, но я никогда не был там счастлив и беззаботен, Кристин, ни в детские годы, ни после. Яжил там как в аду, пока там находилась Элина, да и с тобой мы никогда не были истинно счастливы там… Хотя всемогущему богу ведомо, что я любил тебя каждый день и каждый час с тех пор, как узнал тебя. Словно какое-то проклятье лежало на этой усадьбе – там зачахла в муках моя мать и отец никогда не знал радости. А здесь хорошо, Кристин, если только ты останешься со мной. Кристин, клянусь господом, принявшим смерть за всех нас, я люблю тебя сегодня так же, как в тот вечер, когда ты спала под моим плащом, в ту ночь после праздника святой Маргреты… Я сидел и смотрел на тебя… нежную, невинную и прекрасную, как цветок… Кристин тихо ответила:

– Помнишь, Эрленд, в ту ночь ты молился, чтобы я никогда не пролила ни единой слезы по твоей вине…

– Помню. И клянусь господом и его святыми угодниками, я уповал на это! Правда, все вышло по-другому. Как видно, чему быть, того не миновать… Верно, так всегда бывает, пока живешь на этом свете… Но я любил тебя и тогда, когда поступал с тобой дурно, и тогда, когда поступал с тобой нехорошо. Останься, Кристин!..

– А ты никогда не думал, – спросила она по-прежнему тихо, – каково твоим сыновьям, коли соседи и впрямь хулят их отца так, как ты сам сейчас говорил?.. Ведь им, всем семерым, не укрыться в горах от людской молвы…

Эрленд потупил глаза.

– Они молоды, – ответил он. – Они смелы и пригожи… Они сумеют постоять за себя… А мы с тобой, Кристин… Наша старость уже близка… Неужто ты хочешь загубить недолгие оставшиеся годы, пока ты еще молода и прекрасна и можешь наслаждаться жизнью? Кристин?..

Она опустила глаза под его загоревшимся взором. Потом, не сразу, сказала:

– Ты позабыл, Эрленд, что двое наших сыновей совсем еще малолетки. Как бы ты сам назвал меня, решись я покинуть Лавранса и Мюнана…

– Ты можешь взять их сюда – если только Лавранс не предпочтет остаться со старшими братьями. Он тоже давно уже вышел из пеленок… А что, Мюнан по-прежнему хорош собой? – с улыбкой спросил отец.

– Да, – ответила мать, – Мюнан – очень красивый ребенок.

Потом оба долго молчали. А когда заговорили вновь, то уже совсем о другом.

На следующее утро она проснулась до рассвета – как просыпалась здесь каждый день – и долго лежала, прислушиваясь, как за стеной переступают кони. Она прижимала к груди голову Эрленда. Все эти дни, каждое утро, просыпаясь ни свет ни заря, она испытывала то же чувство стыда и страха, как в первый раз, и старалась побороть его. Они с Эрлендом, думала она, – супруги, долгое время жившие в разладе, но теперь они примирились; а сыновьям всего важнее, чтобы родители вновь зажили в ладу.

Но в это утро она старалась вызвать в памяти своих сыновей. Она была словно околдована: прямо из леса в Гердарюде, где Эрленд впервые овладел ею, он принес ее в этот дом. Они были так молоды! Неужто она вправду родила этому человеку семерых сыновей, неужто она была матерью дюжих мужчин… Ей казалось, что она с тех самых пор лежала в его объятиях и ей просто пригрезились те годы, когда они как муж и жена жили в Хюсабю… Все его легкомысленные речи вновь звучали в ее ушах и кружили ей голову… Замирая от страха, она чувствовала, что Эрленд освободил ее от семикратного бремени ответственности… Так, наверное, чувствует себя молодая кобылица, с которой сняли сбрую и которую выпустили на сетер… Ни уздечки, ни седла, ни вьючной клади, и навстречу ей дует вольный ветер с плоскогорья, а кругом сочные горные травы, и, коли хочешь, скачи куда глаза глядят по бескрайним просторам нагорий…

И в то же время ее уже томило сладкое ожидание, самозабвенная готовность нести новое бремя. С блаженным замиранием сердца ждала она того, что на девять месяцев угнездится теперь у самых корней ее сердца. Она поняла это с первого же утра, когда проснулась в объятиях Эрленда. Вместе с сухим, безжалостным, едким пламенем, испепелявшим ее душу, исчезло и ее бесплодие. Она носила в своем лоне дитя Эрленда, и ее душа с жадным нетерпением рвалась навстречу той минуте, когда оно появится на свет.

«Взрослые сыновья больше не нуждаются во мне, – думала она. – Я только докучаю им, не даю поступать по-своему. Мы с малюткой будем им помехой. Нет, я не могу уехать отсюда, мы останемся с Эрлендом. Я не могу уехать…»

Но когда они сидели за завтраком, она все-таки сказала, что ей пора домой, к сыновьям.

Она думала о Лаврансе и Мюнане. Они уже многое понимали, и она краснела при мысли о том, что они будут жить с нею и Эрлендом и с изумлением глядеть на нежданно помолодевших родителей. А обойтись без нее эти двое еще не могут.

Эрленд внимательно смотрел на нее, пока она говорила о своей поездке. Под конец по его губам скользнула улыбка:

– Ну что ж, воля твоя – поезжай!

Он высказал желание проводить ее и спустился через Ростское ущелье до самого Силя – до того места, откуда над верхушками елей уже виднелась крыша церкви. Тут он простился с ней. В последнюю минуту он улыбнулся лукавой и самоуверенной улыбкой:

– Так знай же, Кристин… Придешь ли ты днем или ночью… долго ли, коротко ли придется мне ждать… я приму тебя так, точно сама владычица небесная явилась ко мне, в мою усадьбу…

Она улыбнулась.

– Куда мне! Я не осмелюсь принять такие почести… Но ты сам понимаешь теперь, друг мой: большая радость посетит дом в тот день, когда хозяин вернется в свою усадьбу.

Он с улыбкой покачал головой. Улыбаясь, они пожелали друг другу доброго пути; улыбаясь, он наклонился к ней со своего седла, поцеловал ее бессчетное множество раз и после каждого поцелуя глядел ей в лицо своими смеющимися глазами.

– Ну, посмотрим, – сказал он под конец, – кто из нас двоих окажется худшим упрямцем, моя Кристин. Но мы оба – и ты и я – знаем, что это не последняя наша встреча.

Проезжая мимо церкви, она слегка вздрогнула. Ей почудилось, будто она возвращается домой из заколдованной пещеры троллей. Точно Эрленд был сам горный король, который не смеет приблизиться к церкви, чтобы осенить себя знаком креста.

Она натянула поводья – ее охватило страстное желание повернуть и поскакать вслед за ним…

Потом она бросила взгляд вокруг, на холмистые луга, на свою прекрасную усадьбу, лежавшую у их подножия, на луга и пашни, на блестящую ленту реки, вьющуюся по долине. Горы таяли в синем мареве – по небу тянулись вереницы кучевых летних облаков. Нет, то было наваждение. Ее дом здесь, где ее сыновья. Да ведь и он не горный же дух – он крещеный человек, хотя голова у него и набита дикими причудами и бреднями. Он ее законный супруг, с которым она пережила и горе и счастье, – и она любит, любит его, как бы он ни мучил ее своими шальными выходками. Ее долг – до конца держаться за него; коли она не может жить без него, стало быть она должна научиться, насколько это в ее силах, сносить вечную тревогу и неуверенность. Она была уверена, что теперь ей уже недолго ждать его возвращения – с тех пор как они снова побыли вместе.

VI

Сыновьям она сказала, что отец должен перед отъездом уладить в Хэуге кое-какие дела. А к началу осени он вернется в Йорюндгорд.

Помолодевшая, с нежным румянцем на щеках с ласковой приветливостью во взоре, ходила она по своей усадьбе и за что ни бралась, делала все решительнее и беззаботнее, хотя успевала гораздо меньше, чем прежде, при своей обычной размеренной и спокойной повадке.

Если сыновьям случалось совершить какую-нибудь оплошность или в чем-нибудь не угодить ей, она не бранила их, как бывало, а только укоряла шутливо, а иной раз и вовсе оставляла их проступок без внимания.

Лавранс заявил, что хочет спать наверху, вместе со старшими братьями.

– Ну что ж, ты и впрямь, пожалуй, уже можешь считаться взрослым, сын мой. – Она запустила пальцы в густые золотисто-каштановые волосы мальчика и привлекла его к себе – он доставал ей уже до середины груди. – Ну, а ты, Мюнан, согласен еще недолго потерпеть, что твоя мать считает тебя ребенком?

Вечерами, ложась спать в нижней горнице, Мюнан очень любил, чтобы мать ласкала его, присаживаясь на край постели. Он прижимался головой к ее коленям и лепетал совсем по-детски. Он стыдился разговаривать днем, когда его могли слышать старшие братья. Мать и сын вдвоем мечтали о возвращении отца.

Потом мальчик отодвигался к стене, и Кристин натягивала на него одеяло. А сама зажигала свечу и садилась чинить и латать порванную одежду сыновей.

Она отстегивала пряжку, стягивавшую у выреза ее платье, и ощупывала рукой свои груди. Они стали округлыми и крепкими, как у молодой девушки. Потом она закатывала рукава до самого плеча и при свече рассматривала свои обнаженные руки. Они стали белее и полнее, чем прежде. Потом Кристин вставала и начинала расхаживать по горнице, сама чувствуя, как мягко она ступает в мягких домашних туфлях; она проводила ладонью по своим стройным бедрам: они уже не были

теперь сухими и жилистыми, как у мужчины. Кровь струилась в ее теле, словно весенние соки в дереве. Это молодость бродила в ней.

Она хлопотала в пивоварне вместе с Фридой, поливая теплой водой зерно для рождественского солода. Фрида забыла сделать это вовремя, и зерно совершенно пересохло. Но Кристин и не подумала отчитывать служанку – улыбаясь уголком рта, она принялась за дело, слушая, как Фрида придумывает себе всякие оправдания. Впервые в жизни Кристин сама забыла посмотреть, что делается у нее в пивоварне.

К рождеству Эрленд снова будет с нею. Как только она сообщит ему эту новость, он волей-неволей принужден будет мигом воротиться домой. Каким бы он ни был сумасбродом, ему придется уступить: должен же он понять, что ей нельзя ехать в Хзуг, где вокруг ни одной живой души, когда ей предстоят роды. Но она уже повременит посылать ему эту весть – правда, она уже твердо уверена, и все же – лучше подождать, пока она услышит, что дитя шевелится в ней… Осенью, на второй год после их переезда в Йорюндгорд, она выкинула… Правда, тогда она скоро утешилась… О нет, на этот раз ей нет нужды бояться такого исхода… Это просто не может случиться. И все-таки…

Она чувствовала, что должна собрать все свое существо, чтобы окутать, оградить крошечную, хрупкую жизнь, которую носит под сердцем, – так заслоняют горстью руки маленький, едва затеплившийся огонек…

Однажды на исходе осени Ивар и Скюле объявили ей, что хотят поехать в Хэуг: в горах теперь отличная погода, первые заморозки; они просят у нее позволения отправиться на охоту вместе с отцом, пока не выпал снег.

Ноккве и Бьёргюльф сидели за шахматной доской, они перестали играть и прислушивались к разговору.

– Не знаю, – проговорила Кристин. Она еще ни разу не подумала об этом – о том, кого пошлет известить Эрленда. Кристин посмотрела на близнецов. Она сама чувствовала, что это глупо, но у нее не поворачивался язык довериться этим подросткам. У нее мелькнула мысль: «Что, если послать с ними Лавранса? Пусть он с глазу на глаз поговорит с отцом. Он еще так мал, он не удивится… Но все-таки…»

– Отец ваш скоро воротится домой, – сказала она. – Вы только задержите его. К тому же мне все равно придется скоро послать ему известие.

Близнецы заворчали. Тогда Ноккве, подняв глаза от доски, коротко сказал: «Делайте, как вам велит мать, мальчуганы».

Незадолго до рождества она послала к Эрленду старшего сына:

– Скажи ему, сын мой, что я очень скучаю по нему… да и вы все тоже… – Она ни словом не обмолвилась о своей тайне, но, впрочем, она полагала, что юноша мог уже и сам догадаться обо всем; пусть сам и решает, сообщить ли эту новость отцу.

Ноккве вернулся домой, не повидав отца. Эрленд уехал в Рэумсдал: Маргрет известила его, что переселяется с мужем в Бьёргвин, и назначила ему свидание на острове Веэй.

– Ну что ж, ничего не поделаешь!

Кристин не спала ночами – изредка поглаживала по лицу Мюнана, спавшего в кровати рядом с ней. Ей было очень горько, что Эрленд не приедет к рождеству. Но что поделаешь – понятно, что он захотел свидеться с дочерью, раз представился подходящий случай. Она отирала слезы, струившиеся по щекам. У нее теперь снова, как в дни юности, от всякой безделицы градом катились слезы.

Вскоре после рождества умер отец Эйрик. Кристин несколько раз навещала его осенью во время его болезни и присутствовала на погребальной тризне. Но вообще она теперь совсем не показывалась на людях. Она очень горевала о смерти старого приходского священника.

Во время погребальной трапезы Кристин услышала, как кто-то сказал, что Эрленда видели неподалеку от Леша; он направлялся к себе домой. «Стало быть, он скоро возвратится…»

Теперь она каждый день садилась на скамью у окна и, подышав на ручное зеркальце, которое разыскала в своей шкатулке, протирала его до блеска и внимательно разглядывала свое лицо.

В последние годы она загорела, как простая крестьянка, но теперь все следы загара исчезли с ее лица. Кожа у нее стала белоснежная, а на щеках появился круглый розовый румянец как на картинке. Так прекрасна она не была с самой своей юности… Кристин сидела, не смея дохнуть от радостного изумления.

Наконец-то – если приметы повитух не лгут – у них будет дочь, о которой так мечтал Эрленд. Магнхильд. На этот раз они нарушат принятый обычай и сначала восстановят в роду имя его матери…

В ее памяти все время всплывали обрывки сказки, слышанной ею в детстве. О семи братьях, которые были присуждены к изгнанию и скитались по горным пустошам из-за своей еще не родившейся сестрицы. Но она тотчас сама принималась смеяться над собой: откуда у нее такие нелепые мысли…

Она вынимала из своего рабочего ящика распашонку из тончайшего белого полотна, которую шила, когда оставалась одна. Она выдергивала из ткани нитки, а потом вышивала по этой канве птиц и животных – она уже давным-давно не бралась за такую тонкую работу… О, если бы Эрленд вернулся теперь, пока она все еще только расцветает от беременности, пока она молода стройна и так восхитительно прекрасна…

После праздника святого Григория настали чудесные дни – настоящая весна. Подтаявший снег блестел, точно серебро; на обращенных к солнцу склонах уже просвечивали бурые пятна земли, и горы окутывала синяя дымка.

В один из таких дней Гэуте чинил во дворе поломанные сани. Рядом, прислонясь к стене дровяного сарая, стоял Ноккве и наблюдал за работой брата. В это время из поварни вышла Кристин, неся в обеих руках большое корыто со свежеиспеченным пшеничным хлебом.

Гэуте взглянул на мать. Потом бросил в телегу топорик и ступицу и, догнав Кристин, взял корыто у нее из рук. Он сам отнес его в клеть.

Кристин остановилась и залилась румянцем. Когда Гэуте вернулся, она подошла к сыновьям:

– Хорошо, кабы вы улучили время и наведались в Хэуг… да передали бы отцу, что пора ему воротиться и заменить меня по хозяйству. Мне уже трудно управиться самой… а к началу сева я слягу…

Юноши внимательно выслушали мать; они тоже вспыхнули, но мать почувствовала, что они рады-радешеньки. Однако Ноккве ответил как можно равнодушнее:

– Мы могли бы поехать хоть сегодня – под вечер… Что ты на это скажешь, брат?

На другой день в обеденный час Кристин услышала за окном топот лошадиных копыт. Она вышла во двор: это вернулись Ноккве и Гэуте – они были одни. Юноши стояли подле своих коней, потупив глаза и не говоря ни слова.

– Что сказал ваш отец? – спросила мать.

Гэуте, опираясь на копье, по-прежнему не поднимал глаз. Ноккве ответил:

– Отец просил передать тебе, что целую зиму день и ночь ждал тебя в Хэуге. И что ты и теперь будешь такой же желанной гостьей в его доме, как и в прошлый раз.

Щеки Кристин то вспыхивали, то бледнели:

– Стало быть, вы не сказали отцу… что я… что мне вскоре снова рожать…

Гэуте ответил, по-прежнему глядя в землю:

– Как видно, отец думает, что… это не может… помешать тебе переехать в Хэуг.

Кристин отозвалась не сразу.

– Что он сказал? – спросила она отрывисто и глухо.

Ноккве уже открыл рот для ответа, но Гэуте, приподняв руку, бросил на брата быстрый, молящий взгляд. Однако старший все-таки сказал:

– Отец просил нас передать тебе: «Когда ты зачала младенца, ты знала, как велико богатство его отца. С той поры он не стал богаче, но зато не стал и беднее».

Кристин повернулась спиной к сыновьям и медленно побрела к дому. Тяжело и устало опустилась она на скамью у окна, уже оттаявшего на весеннем солнце от инея и льда.

Вот как. Ну что ж, он прав. Она сама вымолила у него позволение спать в его объятиях, она сама. И все-таки дурно с его стороны напоминать ей об этом теперь. Очень дурно со стороны Эрленда, что он послал ей этот ответ через их сыновей…

Оттепель оказалась устойчивой. Целую неделю Дул южный ветер и лили дожди – река вздулась, потекла широко и бурливо. По лесистым склонам с шумом сбегали ручьи, в горах грохотали снежные обвалы. Потом снова выглянуло солнце.

В голубоватых вечерних сумерках Кристин вышла на задний двор. В кустарнике со стороны распаханных полей на все голоса пели птицы. Гэуте и близнецы отправились на сетер ловить тетеревов. Теперь по утрам в усадьбу со всех лесистых склонов доносился нестройный гомон токующих птиц.

Кристин скрестила руки под грудью. Теперь ей уже недолго ждать – надо быть терпеливой до конца. Ему ведь тоже, верно, бывало нелегко сносить ее раздражительность и упрямство… Вечные страхи из-за сыновей… «докучливость», как он сказал ей однажды. И все-таки теперь Эрленд поступает жестоко. Но ничего, скоро ему придется возвратиться к ней – он ведь и сам это понимает.

Солнце чередило с проливными дождями. Однажды в полдень сыновья окликнули ее со двора; все семеро, окруженные домочадцами, собрались перед домом: над долиной в небе одна над другой повисли три радуги: нижняя одним концом упиралась в надворные строения Формо, она вырисовывалась совершенно отчетливо и сверкала лучезарными красками; две верхние были бледнее и таяли в поднебесье…

Они еще любовались этим диковинным и прекрасным зрелищем, как вдруг небо нахмурилось и заволоклось тучами. С юга налетел снежный вихрь, и повалил такой снег, что в мгновение ока все кругом сделалось белым-бело.

Вечером Кристин села рядом с Мюнаном и стала рассказывать ему сказку о короле Бёлоснеге, о его прелестной дочери Снежинке и о короле Харалде Люва, который вырос в пещере горного короля на севере в Довре. Она с горечью и раскаянием подумала, что уже давным-давно ничего не рассказывала своим сыновьям, и ей стало жаль Лавранса и Мюнана, которых она так мало баловала сказками… А теперь они скоро возмужают… Зато прежде, в Хюсабю, когда старшие были крошками, она вечерами рассказывала им сказки… часто, часто.

Кристин заметила, что старшие сыновья прислушиваются к ее рассказу, – она вспыхнула и умолкла. Мюнан стал просить, чтобы она рассказала что-нибудь еще… Ноккве поднялся с места и пересел поближе:

– Помните, матушка, сказку про Турстейна Уксафут и троллей в Хейландском лесу? Расскажите ее.

Она начала – и ее обступили воспоминания… Это было в березовой роще у реки, где отец и его косцы – мужчины и женщины – расположились отдохнуть и подкрепиться. Отец лежал на животе, а Кристин сидела верхом на Лаврансе и пришпоривала его своими голыми пятками: день был жаркий, и ей разрешили ходить босиком, как ходят взрослые женщины. Отец вспоминал родословную хейландских троллей: Ернскьёлд был женат на Скьёлдвор, а их дочерей, которых убил Турстейн Уксафут, звали Скьёлдис и Скьёлдьерд. Скьёлдьерд вышла замуж за Скьёлдкетиля и родила сыновей: Скьёлдбьёрна, Скьёлдждина и Вальскьёлда, который взял за себя Скьёлдкьессу и прижил с ней Скьёлдульва и Скьёлдорма; Скьёлдульв женился на Скьёлдкатле и прижил с нею Скьёлда и Скьёлдкетиля…

– Э, нет! Это имя ты уже называл! – крикнул, смеясь, Колбейн. Лавранс похвалялся перечислить, не повторяясь, две дюжины имен троллей, а меж тем не набрал и дюжины. Лавранс тоже рассмеялся. «Ишь ты какой! Тролли ведь тоже дают детям имена в честь своих далеких предков!» Но косцы не сдавались и потребовали, чтобы Лавранс в виде пени напоил их медом. «Ну, так и быть, вы его получите вечером, когда мы воротимся домой». Однако работники захотели получить его немедленно – и в конце концов Турдис была послана за медом.

Все поднялись с земли, и громадный рог пошел вкруговую.

А потом, взяв косы и грабли, отец с работниками снова отправились на луг. Кристин отослали домой с пустым рогом. Держа его на вытянутых руках, она босиком бежала по залитой солнцем зеленой тропинке, которая вела к усадьбе. Когда в завитке рога собиралась капелька меда, девочка останавливалась, запрокинув головку, и облизывала изнутри и снаружи позолоченный край рога, а потом свои липкие пальцы.

Кристин, дочь Лавранса, сидела, молча устремив вдаль невидящий взгляд. Отец! Она вспомнила, как он вдруг менялся в лице, и черты его подергивались бледностью, подобно тому как блекнет роща под порывом ветра, перебирающего листья деревьев; как голос его звучал холодной и суровой насмешкой, как вспыхивали его глаза, подобно клинку, до половины извлеченному из ножен… Мгновение – и гневный порыв утихал, уступая место шутливой, добродушной веселости – в годы, когда Лавранс был молод, и все чаще и чаще сдержанной, чуть грустной снисходительности – по мере того как он становился старше. Нет, ее отцу была свойственна не одна только глубокая сострадательная доброта. С годами она поняла, что безграничная кротость отца объяснялась не тем, что он не замечал человеческих пороков и несовершенства, а оттого, что он всегда очищал душу свою перед богом и смиренно каялся в собственных слабостях.

«О нет, отец, я буду терпелива. Ведь и я, я тоже во многом прегрешила против моего супруга…»

Вечером в день праздника честного креста Кристин, как обычно, сидела за ужином со всеми домочадцами. Но едва только сыновья ушли спать в верхнюю горницу, она тихонько подозвала к себе Ульва, сына Халдора. Кристин попросила его, чтобы он сходил за Исрид, которая жила возле самого поля, и передал женщине, что хозяйка ожидает ее в старой ткацкой.

Ульв сказал:

– Пошли лучше за Ранвейг из Ульвсволда и за Халдис, сестрой священника, Кристин, а еще пристойнее было бы пригласить Астрид и Ингебьёрг из Лоптсгорда, чтобы они заменили тебя в заботах по дому.

– Это слишком долго, – сказала Кристин. – А у меня еще в полдень начались первые схватки. Сделай как я прошу. Ульв, мне не надо никого, кроме Ирид и моих собственных служанок.

– Кристин, – озабоченно сказал Ульв, – неужто ты не понимаешь, что, если ты будешь хорониться от людских глаз, ты только вызовешь злобные толки…

Кристин бессильно уронила руки на стол и закрыла глаза.

– Пусть их толкуют. Я не в силах видеть сегодня ночью лица чужих женщин…

На следующее утро старшие братья сидели притихшие, не поднимая глаз, а Мюнан, захлебываясь, рассказывал о маленьком братце, которого он видел в ткацкой, на постели у матери. В конце концов Бьергюльф попросил его не говорить больше об этом.

Кристин лежала в кровати, вся превратившись в слух, – ей самой казалось, что даже во сне она ни на минуту не перестает прислушиваться и ждать.

На восьмой день она встала с постели, но женщины, которые ухаживали за ней, видели, что ей все еще очень плохо. Она то зябла, то горела; молоко то текло у нее из грудей с такой силой, что даже платье промокало насквозь, то, на следующий день, она не могла нацедить ни капли в ротик ребенку. Но Кристин наотрез отказалась снова лечь в постель. Ребенка она не выпускала из рук. Даже ночью она не укладывала его в колыбель, а брала к себе в кровать; днем она то расхаживала по комнате, держа дитя на руках, то садилась с ним у очага, садилась на край кровати, прислушивалась и ждала, вперив взгляд в ребенка, хотя порой, казалось, не видела его и не замечала, что он надсаживается криком. А потом вдруг, словно очнувшись от сна, она прижимала мальчика к груди и вновь принималась расхаживать из угла в угол. Прильнув щекой к щечке ребенка, она тихо-тихо баюкала его, снова садилась, давала ребенку грудь и снова сидела и глядела невидящим взглядом, с окаменелым, неподвижным лицом…

Однажды, когда ребенку минуло шесть недель, а меж тем мать все еще ни разу не вышла за порог ткацкой, к ней явился Ульв, сын Халдора, вместе со Скюле. Оба были одеты по-дорожному.

– Мы едем в Хэуг, Кристин, – сказал Ульв. – Пора положить этому конец…

Кристин сидела безмолвно, как изваяние, прижимая к груди ребенка. Казалось, вначале до нее не дошел смысл слов Ульва, Но вдруг она вскочила-все лицо ее пошло багровыми пятнами.

– Изволь. Если ты скучаешь по своему хозяину, я тебя не держу. Можешь получить расчет – тогда тебе не придется больше являться сюда.

Ульв разразился громовым проклятием. Потом посмотрел на женщину, которая стояла перед ним, судорожно прижимая к сердцу новорожденное дитя, прикусил губу и умолк.

Тогда вперед выступил Скюле:

– Ну так вот, матушка… Я сам поеду в Хэуг… Коли вы забыли, что Ульв был вторым отцом семерым вашим сыновьям, вы, верно, все же помните, что я не слуга и не сосунок и что мне вы не можете приказывать…

– Ах, вот как? – Мать отвесила ему такую пощечину, что мальчик едва устоял на ногах. – Я приказываю здесь всем до тех пор, пока я кормлю и одеваю вас… Вон! – крикнула она, топнув ногой.

Скюле был в бешенстве. Но Ульв шепнул ему:

– Так лучше, сынок… Пусть лучше беснуется и кричит, только бы не сидела и не глядела так, словно она рехнулась…

Ульва и Скюле бегом нагнала Гюнхильд, комнатная девушка Кристин. Пусть тотчас же вернуться в ткацкую, сказала она, хозяйка хочет говорить с ними, а также со всеми остальными сыновьями. Кристин кратко и резко приказала Ульву отправиться в Брейдин с поручением к крестьянину, который взял у нее на время двух коров; близнецы поедут с ним, и пусть все трое не возвращаются домой раньше завтрашнего дня. Ноккве и Гэуте она послала на сетер – посмотреть, как содержится загон для лошадей в Ильмандале, а по пути пусть завернут к смолокуру Бьёрну, сыну Исрид, и попросят его явиться в Йорюндгорд сегодня же вечером. Сыновья отважились было напомнить ей, что завтра праздник, но она не пожелала слушать никаких возражений…

На другое утро, когда зазвонили колокола, хозяйка Йорюндгорда вышла из ворот усадьбы в сопровождении Бьёрна и Исрид, которая несла на руках новорожденного. Кристин одела и мужчину и женщину в добротные праздничные платья, однако на ней самой было столько золотых украшений, что каждый с первого взгляда мог угадать, кто госпожа и кто слуги.

Упрямым, высокомерным взглядом ответила Кристин на враждебные и недоуменные взгляды прихожан, собравшихся на церковном холме. О да, в прежние времена ее шествие в церковь для очистительной молитвы выглядело по-иному. Кристин сопровождали тогда самые знатные женщины округи… Отец Сульмюнд неприветливо взглянул на хозяйку Йорюндгорда, когда она приблизилась к церковным дверям со свечой в руке, но принял ее согласно обычаю.

Исрид, уже почти впавшая в детство, соображала туго; а Бьёрн вообще всегда слыл нелюдимом и молчальником и не интересовался чужими делами. И вот эти-то двое были восприемниками младенца.

Исрид назвала священнику имя новорожденного. Священник вздрогнул, запнулся, но потом повторил его так громко, что голос его услышали прихожане, собравшиеся в противоположном конце церкви:

– Эрленд, во имя отца и сына и святого духа…

Толпа замерла, как пораженная громом. А Кристин почувствовала при этом прилив дикой, мстительной радости.

Когда младенец появился на свет, он выглядел вполне здоровым ребенком. Но уже с самых первых дней у Кристин зародилось какое-то недоброе предчувствие. В ту минуту, когда она разрешилась от бремени, ей показалось вдруг, будто сердце ее рассыпалось пеплом, точно истлевший уголек. А когда Исрид поднесла к ней новорожденного, она вообразила, что в нем едва теплится искра жизни! Но она тут же отогнала от себя эту мысль: ведь ей уже столько раз и прежде чудилось, будто сердце ее разорвалось на части… А мальчик большой и с виду не хворый.

Но тревога за младенца росла в ней день ото дня. Мальчик все время пищал, молока он не хотел тоже; иногда матери только после долгих усилий удавалось заставить его взять грудь. Но едва он начинал сосать, как тотчас засыпал… Матери казалось, что он совсем не растет…

В страхе и отчаянии видела она, что с того самого дня, как маленький Эрленд был окрещен именем своего отца, он стал хиреть еще быстрее.

Ни одного, нет, ни одного из своих сыновей не любила она так, как этого злосчастного крошку. Ни одного не зачала в таком безоглядном и сладостном порыве счастья, ни одного не носила в таком счастливом ожидании. Теперь она часто вспоминала минувшие девять месяцев; под конец она из последних сил цеплялась за свою надежду и веру. Она не могла лишиться этого ребенка – и она не могла его спасти…

«Боже всемогущий, милосердная матерь божья, святой Улав!» – Она чувствовала, что на этот раз она тщетно падает ниц моля сохранить жизнь ее ребенку…

«И остави нам долги наши, яко и мы оставляем должникам нашим…»

Каждое воскресенье она, по обыкновению, ходила в церковь. Она прикладывалась к порогу, кропила себя святой водой, преклоняла колена перед старым распятием над хорами.

Спаситель в предсмерной муке взирал на нее сверху взором, исполненным скорби и кротости. Христос принял смерть, чтобы спасти своих палачей. Святой Улав, стоя пред его очами, неустанно молит о милости для тех, кто отправил в изгнание и убил святого короля…

«…яко и мы оставляем должникам нашим».

«Святая Мария! Мой сын умирает». – «А ты разве не знаешь, Кристин, что я охотней возложила бы на себя крест сына моего и приняла бы за него смерть, чем стоять у его креста и видеть, как он умирает?.. Но когда я узнала, что через смерть его совершится спасение грешников, я благословила его в сердце своем… Я благословила его, когда сын мой воззвал к господу: „Отец мой, прости им, ибо не ведают, что творят…»»

«…яко и мы оставляет должникам нашим».

Нет, господь не преклонит свой слух к тому, о чем вопиет твое сердце, пока ты не прочитаешь «Отче наш», не лукавя…

«„И остави нам долги наши…» А ты забыла, сколько раз господь оставлял твои грехи? Погляди на твоих сыновей, которые стоят сейчас там, на мужской половине. Погляди на старшего из них, который стоит впереди этой стайки красавцев юношей. То плод греха твоего; но вот уже скоро двадцать лет, как господь умножает его красу, разум и мужество».

«Это милосердие… Так будь милосердна и к моему младшему сыну…»

«Вспомни своего отца, вспомни Симона Дарре…»

Однако в глубине души она не чувствовала, что простила Эрленду. Она не могла простить, потому что не хотела простить. Обеими руками вцепившись в чашу своей любви, она не хотела выпустить ее даже теперь, когда на дне этой чаши осталась лишь одна, последняя, терпкая капля. В тот миг, когда она сможет простить Эрленду, перестанет думать о нем с этой испепеляющей горечью, сгинет все, что когда-либо было между ними.

И вот она простаивала службу за службой и чувствовала, что ее усилия бесплодны. Тогда она пыталась молиться: «Святой Улав, помоги мне, сотвори чудо в моей душе, чтобы я могла молиться истово – думать об Эрленде с христианским смирением в душе». Но она сознавала сама, что не хочет, чтобы эта ее молитва была услышана. А стало быть, она напрасно молит о спасении ребенка. Эрленд-младший был залогом, врученным ей господом: «Выполни одно-единственное условие, и ты сохранишь дитя» – но условия этого она не принимала. А лгать святому Улаву бесполезно…

И вот она сидела над больным ребенком. Слезы неудержимо катились по ее щекам; она плакала беззвучно, все с тем же застывшим, серым, каменным лицом, только белки глаз и веки у нее краснели. Если кто-нибудь заходил в комнату, она поспешно утирала слезы и снова сидела безмолвно и неподвижно.

А между тем как мало было нужно, чтобы растопить ее сердце. Стоило одному из старших сыновей войти в комнату, бросить взгляд на маленького братца и сказать ему несколько ласковых слов, и мать еле удерживалась от громких рыданий. Она знала: поговори она со своими взрослыми сыновьями, выскажи им свой страх за новорожденного – и сердце ее смягчится. Но теперь мальчики сторонились ее. С того самого дня, как, вернувшись домой, они узнали, какое имя она дала их меньшому брату, сыновья Эрленда еще крепче сдружились между собой и еще больше отдалились от матери. Однако как-то раз, глядя на малыша, Ноккве сказал:

– Матушка, разрешите мне… дозвольте мне поехать к отцу и сказать ему, что мальчик болен…

– Теперь ему уже ничто не поможет, – с отчаянием ответила мать.

Но Мюнан этого не понимал. Он приносил маленькому братцу свои игрушки, радовался, когда ему разрешали подержать малютку на руках, и уверял, что тот ему улыбается. Он все время ждал возвращения отца и спрашивал себя, понравится ли ему братец. Кристин сидела молча, с посеревшим лицом, и душа ее исходила кровью от болтовни мальчика.

Теперь новорожденный высох и сморщился, как старичок, а глаза его стали неестественно большими и прозрачными. И все же он начал улыбаться матери… При виде этой улыбки Кристин беззвучно застонала. Она гладила крошечное, тщедушное тельце, сжимала в ладонях маленькие ступни – никогда этот ее сыночек не будет изумленно тянуться ручонками к нежным розовым загадочным предметам, которые мелькают над ним в воздухе, не понимая, что это его собственные ноги. Никогда этим крохотным ножкам не придется ходить по земле…

И вот, когда долгая неделя, которую она проводила у кровати умирающего ребенка, подходила к концу, Кристин одевалась, чтобы идти в церковь, и думала: «Теперь-то уж я смирилась». Она простила Эрленду. Что ей до него? Только бы сохранить единственное, бесценнейшее ее сокровище, и она готова простить этому человеку.

Но когда, падая ниц перед распятием и шепча «Отче наш», она доходила до слов «…sicut et nos dimittibus debitoribus nostris»,1 (Яко и мы оставляем должникам нашим (лат.) ее сердце каменело, точно сжавшийся для удара кулак. Нет!

И она заливалась отчаянными, исступленными слезами, потому что она не могла захотеть простить.

И так накануне праздника Марии Магдалины Эрленд, сын Эрленда, умер неполных трех месяцев от роду.

VII

В эту осень епископ Халвард совершал поездку по приходам, расположенным в северной части долины. В Силь он прибыл в канун праздника апостола Матфея. Епископ уже более двух лет не выезжал так далеко на север, и за это время в поселке подросло много детей, ожидавших первого причастия. Среди них был Мюнан, сын Эрленда, – ему исполнилось восемь лет.

Кристин попросила Ульва, сына Халдора, подвести мальчика под благословение епископа: у нее не осталось теперь в поселке ни одного друга, к кому она могла бы обратиться с такой просьбой.

Ульв приметно обрадовался ее приглашению. Когда зазвонили к. поздней обедне, Кристин и Ульв с мальчиком втроем направились к церкви. Старшие сыновья, кроме Лавранса, который лежал в лихорадке, уже побывали у ранней обедни и решили пропустить позднюю, потому что в церкви с самого утра негде было яблоку упасть.

Проходя мимо дома управляющего, Кристин обратила внимание, что к частоколу привязано несколько чужих лошадей. А вскоре после того, как Кристин и ее спутники вышли на дорогу, их обогнала целая группа всадников, впереди которой ехала Яртрюд. Ульв сделал вид, что не заметил ни жены, ни ее родичей.

Кристин знала, что с самого Нового года Ульв ни разу не переступил порог собственного дома. Как видно, разлад между ним и его женой зашел еще дальше, чем обычно, потому что Ульв перенес сундук со своей одеждой и оружие в верхнюю горницу хозяйского дома и поселился там вместе с сыновьями Эрленда. Однажды в начале весны Кристин заметила Ульву: дескать, жаль, что он все не ладит с женой; Ульв только взглянул на нее, но усмехнулся так, что слова застряли у нее в горле.

Стояла ясная, солнечная погода. Вдалеке меж зубцами гор воздух казался совершенно синим. Желтая листва березовых рощ уже «поредела, хлеб убрали почти повсюду, и только кое-где вблизи дворов еще колыхался поблекший ячмень, а на лугах зеленела росистая отава. На церковном холме теснилась многолюдная толпа, и воздух оглашало возбужденное ржание жеребцов, потому что конюшня при церкви была переполнена и многим крестьянам пришлось привязать кобыл во дворе.

Приглушенный неодобрительный ропот пробежал по толпе, когда у подножия холма появилась Кристин со своими спутниками. Какой-то парень громко расхохотался, хлопнув себя по ляжке, но старшие зашикали на него. Не убыстряя шага, высоко подняв голову, вышла Кристин на церковный двор. Она задержалась на мгновение у могилы ребенка, а потом у могилы Симона, сына Андреса. Здесь лежала большая плоская плита, высеченная из цельного камня; на ней было вырезано изображение человека в шлеме с забралом и кольчуге, опирающегося на большой треугольный щит с гербом; а по краю плиты шла надпись; «In pace, Simon Armiger. Proles Dom. Andreae Filii Gudmundi Militis. Pater Noster».1 (В мире, Симон Оруженосец. Отпрыск господина Андреса, сына Гюдмюнда, рыцаря. Отче наш (лат.).

Ульв поджидал Кристин у южных дверей храма: меч свой он оставил на галерее.

В это мгновение на церковном дворе показалась Яртрюд в сопровождении четырех мужчин: это были два ее брата и двое стариков крестьян; один из них – Колбейн, сын Йона, много лет служивший оруженосцем Лавранса. Они направились к двери, ведущей в ризницу.

Ульв спрыгнул на землю и заступил им дорогу. Кристин услышала издали короткую громкую перебранку: Ульв пытался помешать жене и ее спутникам проникнуть в церковь. Прихожане, собравшиеся на церковном дворе, подошли ближе; Кристин тоже направилась к спорящим. Тогда Ульв вскочил на каменный выступ, поддерживающий галерею, перегнулся через перила, схватил первый попавшийся ему под руку топор и, когда один из братьев Яртрюд попытался стащить его вниз, спрыгнул на землю и взмахнул топором. Удар пришелся шурину в самое плечо, но тут подбежавшие крестьяне схватили Ульва. Он отбивался, пытаясь вырваться из их рук, – Кристин увидела его налитое, кровью, искаженное гневом и яростью лицо.

В это мгновение на пороге показался отец Сульмюнд с одним из молодых клириков из свиты епископа. Они о чем-то поговорили с крестьянами. И тотчас трое слуг в ливреях, украшенных белым щитом епископа, взяли Ульва под руки и повели его со двора, а Яртрюд и ее спутники скрылись в дверях церкви следом за двумя духовными особами.

Кристин подошла к крестьянам.

– Что случилось? – резко спросила она. – За что вы схватили Ульва?

– Ты сама видела, что он пролил кровь на пороге божьего храма, – ответил кто-то с не меньшей запальчивостью.

Толпа разом отхлынула от нее, и она осталась у церковных дверей одна со своим сыном.

Кристин показалось, что она догадывается, в чем дело: как видно, жена Ульва вздумала пожаловаться на него епископу. А он не сдержался, нарушил святость церкви, и теперь ему грозит суровая кара. Когда из двери в ризницу выглянул незнакомый дьякон, Кристин подошла к нему, назвала свое имя и спросила, не согласится ли господин епископ ее принять.

Внутри храма вся драгоценная утварь была уже расставлена по местам, но свечи на алтарях еще не горели. Скупой солнечный свет, проникавший сквозь маленькие круглые оконца под сводами, струился между темными колоннами. Многие прихожане уже разместились на скамье, идущей вдоль стены корабля церкви. На хорах перед почетным сиденьем епископа стояла небольшая группа: Яртрюд, дочь Хербранда, оба ее брата – один из них, Гейрульв, с рукой на перевязи, – Колбейн, сын Йона, Сигюрд Гейтюнг и Туре, сын Боргхильд. А позади и по сторонам резного сиденья стояли два молодых священника из Хамара, еще несколько человек из свиты епископа и отец Сульмюнд.

Когда хозяйка Йорюндгорда выступила вперед, низко склонившись перед епископом, все взоры устремились к ней.

Епископ Халвард был высокий дородный мужчина чрезвычайно почтенного вида. На висках его под красной шелковой шапочкой серебрилась седина, а удлиненное мясистое и отечное лицо пылало румянцем; у него были крупный орлиный нос, двойной подбородок, узкий, как трещина, почти безгубый рот над аккуратно подстриженной с проседью, бородкой – и только кустистые брови над сверкающими, черными как угли, глазами были все еще совершенно темными.

– Мир тебе, Кристин, дочь Лавранса, – сказал господин Халвард.

Он окинул женщину испытующим взором из-под нависших бровей. Одна из белых старческих рук епископа сжимала золотой крест, висевший на его груди в другой руке, покоившейся на коленях, обтянутых темно-лиловой рясой, он держал навощенную дощечку.

– Что побудило тебя явиться ко мне сюда, госпожа Кристин? – вновь заговорил епископ. – Не находишь ли ты, что было бы пристойнее, кабы ты подождала до полудня, пришла ко мне в Румюндгорд и там поведала мне то, что лежит у тебя на сердце?

– Яртрюд, дочь Хербранда, тоже явилась к вам сюда, досточтимый отец, – ответила Кристин. – А Ульв, сын Халдора, вот уже скоро тридцать пять лет служит моему супругу. Он всегда помогал ему во всем и был нам верным другом и родичем – вот я и подумала, не могу ли я пособить ему, в свой черед…

Яртрюд издала какое-то тихое, не то презрительное, не то злорадное восклицание, остальные продолжали глядеть на Кристин: прихожане – с негодованием, свита епископа – с приметным интересом и любопытством. Господин Халвард обвел всех суровым взглядом и потом обратился к Кристин:

– Значит ли это, что ты осмелишься выступить на защиту Ульва, сына Халдора, против предъявленного ему обвинения? Тебе, должно быть, известно, – поспешно добавил он, подняв руку и не давая ей ответить, – ни один человек, кроме твоего супруга… не вправе требовать от тебя ответа в этом деле, если только твоя собственная совесть не понуждает тебя к этому. Поэтому прежде обдумай…

– Я уже обдумала, господин епископ; я знаю, что Ульв не сдержал себя и пустил в ход оружие у храма божьего, но не могу ли я услужить ему, внеся за него выкуп? А не то, – с усилием добавила она, – мой супруг не замедлит приложить все старания, чтобы выручить своего родича и друга…

Епископ нетерпеливо повернулся к свидетелям, среди которых начался открытый ропот.

– Этой женщине нет надобности оставаться здесь. А ее заступники пусть подождут здесь на скамьях. Ступайте отсюда все, я сам поговорю с госпожой Кристин. Да пусть прихожане на время выйдут из храма… и Яртрюд, дочь Хербранда, тоже.

Один из молодых священников, который был занят тем, что вынимал одну за другой принадлежности облачения епископа, теперь осторожно положил украшенную золотым крестом митру на расправленные складки епископской мантии, спустился вниз и что-то сказал прихожанам, сидевшим внизу на скамьях. За ним спустились остальные свидетели. Потом прихожане и Яртрюд вышли из храма, и служка запер за ними двери.

– Ты упомянула своего супруга, – сказал епископ, по-прежнему испытующе глядя на Кристин. – Правда ли, будто минувшей осенью ты искала примирения с ним?

– Да, господин.

– Однако вы так и не примирились?

– Господин… Простите мою смелость… Но я пришла сюда не с жалобой на моего супруга. Я просила ваше преосвященство принять меня, чтобы поговорить о деле Ульва, сына Халдора…

– Знал ли твой супруг, что ты беременна? – спросил господин Халвард; казалось, его прогневило возражение женщины.

– Да, господин, – ответила она еле слышно.

– Как же принял эту весть Эрленд, сын Никулауса? – спросил епископ.

Кристин теребила пальцами кончик своей головной повязки, не поднимая глаз.

– Он не захотел примириться с тобой, когда узнал об этом?

– Ваше преосвященство, не погневайтесь… – Кристин вспыхнула. – Как бы ни поступил со мной супруг мой Эрленд, коль скоро его присутствие может облегчить участь нашего родича, он не мешкая явится сюда.

Епископ глядел на нее, нахмурив брови.

– Значит, ты думаешь, что из дружбы к этому человеку, к Ульву… даже теперь, когда дело вышло наружу… что Эрленд все равно признает своим ребенка, которого ты родила прошлой весной?

Кристин подняла голову, полуоткрыв рот, уставилась на епископа растерянным взором. Только теперь она мало-помалу начала вникать в смысл его слов. Господин Халвард внимательно поглядел на нее.

– Тебе, конечно, известно, женщина, что по закону никто, кроме твоего супруга, не вправе потребовать от тебя ответа в этом деле. Но ты сама понимаешь, что вы оба возьмете на душу тяжкий грех, если муж твой из желания выгородить Ульва назовется отцом дитяти, прижитого тобою от другого мужчины. Коли вы согрешили, всем вам пошло бы к вящей пользе покаяться и искупить свой грех.

Кристин стояла, беспрестанно меняясь в лице.

– Стало быть, кто-то сказал, будто мой супруг… будто это не его ребенок…

Епископ спросил с расстановкой:

– Неужто ты хочешь уверить меня, Кристин, будто ты ни разу не слышала о том, что люди говорят о тебе и о твоем управляющем?..

– Да! – Она выпрямилась, слегка откинув назад голову, без кровинки в лице под мягкими складками женской повязки. – И теперь я обращаюсь к вам с просьбой, досточтимый господин и святой отец! Если кто-то взвел на меня напраслину за моей спиной, прикажите ему повторить ее в моем присутствии.

– Никто не называл твоего имени, – ответил епископ. – Это было бы нарушением закона. Но Яртрюд, дочь Хербранда, просила моего дозволения покинуть своего супруга и уехать домой к родичам, ибо она обвиняет Ульва в прелюбодеянии с другой женщиной, мужней женой, которая прижила от него ребенка.

Несколько мгновений оба молчали. Наконец Кристин проговорила:

– Владыка… Окажите мне милость и попросите этих людей в моем присутствии объявить, что они считают этой женщиной меня.

Епископ Халвард вновь внимательно и пытливо поглядел на Кристин. Потом сделал знак рукой – и заступники Яртрюд, ожидавшие внизу, поднялись на галерею и окружили кресло епископа. Епископ обратился к ним:

– Добрые прихожане Силя, вы явились ко мне сегодня в неурочный час, чтобы принести мне жалобу, с которой по закону вам следовало бы обратиться прежде к моему управляющему. Однако я снизошел к вашему ходатайству, ибо понял, что вы, как видно, малосведущи в законах. Но вот эта женщина – Кристин, дочь Лавранса, из Йорюндгорда – обратилась ко мне с неслыханной просьбой, она хочет, чтобы я спросил: осмелится ли кто-либо из вас сказать в ее присутствии, что здесь, в поселке, ходят слухи, будто не ее супруг Эрленд, сын Никулауса, – отец ребенка, которого она родила нынешней весной.

Отец Сульмюнд ответил:

– Нет такой усадьбы или лачуги в нашем поселке, где не говорили бы, что этот ребенок был прижит в блуде и кровосмешении хозяйкой и ее управителем. И трудно поверить, будто сама женщина не ведала об этих слухах.

Епископ открыл было рот, но Кристин, опередив его, произнесла громко и раздельно:

– Клянусь всемогущим господом, Марией девой, святым королем Улавом и епископом Томасом, я никогда не слыхала про эту клевету.

– Тогда чего ради ты столь усердно скрывала, что ходишь непорожняя? – спросил священник. – Ты всю зиму не казала глаз к соседям и едва ли вообще выходила за порог дома.

– У меня уже давно не осталось друзей в долине, и в последние годы я мало зналась с соседями. Хотя до сей поры я не думала, что, видимо, все они мне враги. Однако я каждое воскресенье посещала церковь, – сказала женщина.

– Что правда, то правда… Но при этом ты куталась в широкий плащ да и вообще одевалась так, чтобы никто не заметил, как ты располнела в талии…

– Не более, чем все женщины, если хотят выглядеть пристойно на людях, – коротко ответила

Кристин.

Священник не сдавался:

– Кабы ребенок был и в самом деле от супруга, ты не стала бы так дурно обходиться с ним, что своей жестокостью свела его в могилу.

Один из молодых хамарских священников быстро шагнул вперед и подхватил Кристин. Но через мгновение, она, поблагодарив священника кивком головы, уже снова стояла, прямая и бледная.

Отец Сульмюнд продолжал со злобою:

– Это могут подтвердить все служанки из Йорюндгорда… Да и сестра моя бывала там и собственными глазами видела, как молоко просто рекой лилось из грудей этой женщины, так что даже ее платье промокало насквозь… Однако каждый, кто видел труп ребенка, может засвидетельствовать, что бедняжка умер с голоду…

Епископ Халвард поднял руку.

– Довольно, отец Сульмюнд. Не станем уклоняться от дела, которое привело вас сюда: нам надлежит выяснить, что, кроме слухов, которые эта женщина называет клеветой, побудило Яртрюд выдвинуть обвинение против своего супруга и может ли Кристин опровергнуть эти слухи… Никому не придет в голову утверждать, будто она извела своего младенца…

Но Кристин стояла бледная как мел и больше не разжимала губ.

Тогда епископ обратился к приходскому священнику:

– А не находишь ли ты, отец Сульмюнд, что твой долг повелевал тебе поговорить с этой женщиной и довести до ее слуха, какие толки ходят о ней? Почему же ты не сделал этого?

Священник покраснел до ушей.

– Я всем сердцем молился за эту женщину, чтобы она смирила свою гордыню и вступила на путь раскаяния и искупления. Ее отец никогда не был моим другом, – уязвленно добавил он, – но мне известно, что Лавранс из Йорюндгорда был человек благочестивый и твердый в христианской вере. Он был достоин лучшей участи, но эта его дочь только и делала, что навлекала на него один срам за другим. Не успела она выйти из младенческого возраста, как своим легкомысленным поведением погубила здешних двух достойных юношей. Потом она нарушила верность и слово, данное доблестному и знатному сыну рыцаря, которого отец предназначил ей в мужья; бесчестным путем добилась она своего и вышла за человека, который как вам должно быть известно, господин, был осужден, как преступник и изменник королю. Но я думал: ужели сердце ее не смягчится, когда она увидит, что и она сама и все ее домочадцы заслужили ненависть и презрение добрых людей и что самая худая слава идет ныне об Йорюндгорде, где когда-то жили ее отец и Рагнфрид, дочь Ивара, пользовавшиеся любовью и уважением всех жителей округи?..

Однако чаша терпения переполнилась, когда она явилась сюда со своим сыном, чтобы к руке вашей милости его подвел человек, о котором весь поселок знает, что она живет с ним в сугубом блуде и кровосмешении…

Епископ знаком приказал священнику замолчать.

– Кем доводится твоему мужу Ульв, сын Халдора? – спросил он у Кристин.

– Настоящий отец Ульва – господин Б орд, сын Петера, из Хестнеса. Он был единоутробным братом Гэуте, сына Эрленда, из Скугхейма, который приходится Эрленду, сыну Никулауса, дедом по матери.

Господин Халвард гневно обернулся к отцу Сульмюнду:

– Кровосмешения тут нет… Ее свекровь приходилась Ульву двоюродной сестрой… Коли слухи справедливы, сие есть оскорбление уз родства, грех весьма тяжкий… И не пристало тебе еще усугублять его.

– Ульв, сын Халдора, – крестный отец старшего сына этой женщины, – заявил отец Сульмюнд.

Епископ устремил на нее вопрошающий взгляд. Кристин ответила:

– Это правда, господин.

Несколько мгновений господин Халвард молчал.

– Помоги тебе бог, Кристин, дочь Лавранса, – с грустью выговорил он наконец. – Когда-то я знавал твоего отца: в юности моей я гостил у него в Йорюндгорде. Я помню тебя красивым невинным дитятей. Будь Лавранс теперь в живых – такая беда не приключилась бы. Подумай о своем отце, Кристин, – ради него ты должна оправдаться и, коли можешь, очистить себя от столь позорного обвинения.

И вдруг точно молния озарила ее память – она узнала епископа. Двор в Йорюндгорде на исходе зимнего дня – рыжий, неистово брыкающийся жеребенок и священник с венчиком черных волос над багровым от натуги лицом; повиснув на покрытых пеной удилах, он силится сдержать норовистое животное и вскочить на него без седла. А вокруг хохочут пьяные рождественские гости, – и среди них отец – красный от выпитого вина и мороза, и все они подзадоривают священника насмешливыми выкриками…

Она обернулась к Колбейну, сыну Йона:

– Колбейн! Ты знал меня, когда я только научилась ходить… Ты знал меня и моих братьев и сестер, когда мы жили у отца с матерью… Я помню, как ты любил моего отца… Колбейн! Неужто ты веришь этому наговору?

Крестьянин Колбейн устремил на нее суровый и горестный взгляд.

– Любил твоего отца, говоришь ты. Да, мы, слуги его, простолюдины и бедняки, любили Лавранса из Йорюндгорда и непреложно верили, что таким, как он, надлежит, согласно воле божьей, быть каждому истинному хозяину.

Так не спрашивай нас, Кристин, дочь Лавранса, – нас, которые видели, как он любил тебя и чем ты воздала ему за его любовь, – чего ты не можешь сделать!

Кристин поникла головой. Епископу не удалось добиться от нее ни слова больше – она перестала отвечать на его вопросы.

Тогда господин Халвард поднялся со своего места. Рядом с алтарным возвышением находилась маленькая дверь, которая вела в отгороженную часть галереи позади абсиды хоров. Половина ее служила ризницей, а вторая половина была предназначена для прокаженных, которые стояли там во время службы, не смешиваясь с остальными прихожанами, и принимали просфору через маленькие круглые отверстия, проделанные в перегородке. Но в приходе уже много лет не было ни одного больного проказой.

– Быть может, тебе лучше подождать здесь Кристин, пока прихожане соберутся к обедне. А потом ты пойдешь восвояси; однако мне хотелось бы еще раз побеседовать с тобой.

Кристин снова поклонилась епископу.

– Если вы дозволите, достопочтенный господин, я хотела бы сразу вернуться домой.

– Как тебе угодно, Кристин, дочь Лавранса! Да оградит тебя господь, женщина! Коли ты невиновна, твоими заступниками будет сам всевышний и его угодники, покровители здешней церкви, святые Улав и Томас, принявшие смерть за справедливость.

Кристин снова склонилась в поклоне перед епископом, а потом через ризницу вышла на церковный двор.

Маленькая неподвижная фигурка в новом красном кафтане одиноко маячила посреди двора. Мюнан на мгновение повернул к матери бледное лицо с огромными испуганными глазами.

Сыновья… Она совсем забыла о них. Словно при вспышке зарницы, увидела она стайку своих сыновей, весь этот последний год теснившихся где-то на обочине ее жизни, сбившихся в кучку, словно застигнутый грозой табун, испуганных, настороженных, далеких от нее, пока она корчилась в последних, предсмертных судорогах своей страсти. Что они поняли, что они передумали, что они выстрадали, пока она отдавалась своему безумию?.. Что будет с ними теперь?..

Она сжала в своей руке шершавый кулачок Мюнана. Малыш смотрел прямо перед собой; его губы дрогнули, но он продолжал высоко держать голову.

Рука об руку с сыном Кристин, дочь Лавранса, пересекла кладбище и вышла на церковный холм. Она думала о своих сыновьях, и ей казалось, что она вот-вот сломится и рухнет на землю… Под звон колоколов к дверям церкви стекались прихожане.

Когда-то она слышала сагу о человеке, в тело которого вонзилось такое множество копий, что он, и мертвый, не мог повалиться на землю. Так и она продолжала двигаться вперед, не в силах упасть под взглядом всех впившихся в нее глаз.

Мать с ребенком вошли в верхнюю горницу. Сыновья стояли кучкой вокруг Бьёргюльфа, который сидел у стола. Ноккве, самый высокий из них, положил руку на плечо полуслепого юноши. Кристин посмотрела в узкое смуглое и голубоглазое лицо своего первенца с мягким темным пушком над яркими губами.

– Вам уже все известно? – спокойно спросила она и направилась прямо к сыновьям.

– Да, – за всех ответил Ноккве. – Гюнхильд была в церкви.

Кристин стояла молча. Юноши снова устремили взор к старшему брату. Тогда мать спросила:

– Вы знали прежде, о чем шепчутся в поселке… про меня и Ульва, сына Халдора?

Ивар, сын Эрленда, живо обернулся к матери.

– Кабы это было так, неужто вы думаете, матушка, что до вас не дошла бы весть о том, как поступили ваши сыновья? Я у каждого отбил бы охоту позорить мою мать и называть ее любодейкой – хотя бы я и знал, что это правда…

Кристин сказала в тоске:

– Я не ведаю, сыны мои, что думали вы обо всем совершившемся здесь, в этот последний год.

Сыновья молчали. Тогда Бьёргюльф поднял голову, обратив к матери свои безжизненные глаза:

– Иисусе Христе, матушка, что могли мы думать в этот год и во все прежние годы! Легко ли нам было взять в толк, что нам следует думать?!

Ноккве добавил:

– В самом деле, матушка… Должно быть, мне следовало поговорить с вами… Но мы не осмеливались к вам подступиться… А когда вы окрестили младшего брата так, словно отца уже нет в живых… – Он осекся, взволнованно взмахнув рукой.

Бьёргюльф подхватил:

– И вы и отец позабыли обо всем, кроме вашей распри… Вы и не приметили, как мы стали взрослыми. Ни разу не вспомнили вы о тех, кто стоял меж вами и истекал кровью под ударами ваших мечей…

Он вскочил. Ноккве вновь положил руку ему на плечо. И Кристин увидела – это правда: они взрослые мужчины. И ей почудилось, будто она стоит перед ними нагая, будто она сама бесстыдно открыла детям свою наготу…

Так вот что привелось им увидеть в годы отрочества: родители старились, горячность юности была им вовсе не к лицу но они не сумели встретить старость достойно и красиво…

И вдруг тишину прервал детский вопль. Мюнан в отчаянном страхе закричал:

– Матушка!.. Они придут сюда и уведут тебя в тюрьму? Они уведут от нас нашу мать…

Он обвил мать ручонками, уткнувшись лицом в ее платье. Кристин прижала плачущего сына к себе и, не выпуская его из объятий, опустилась на скамью. Она пыталась успокоить ребенка:

– Малыш, милый мой, не плачь…

– Никто не посмеет увести нашу мать. – Гэуте подошел к младшему брату и дотронулся до его плеча. – Не плачь… Они ничего не посмеют ей сделать. Крепись, Мюнан… Ужели ты не понимаешь, парень, что мы не дадим в обиду нашу мать?

Кристин сидела, прижимая ребенка к груди, – казалось, слезы мальчика растопили ее душу.

Тогда заговорил Лавранс – его щеки пылали горячечным румянцем:

– Ну так как же, как мы поступим, братья?

– Лишь только окончится служба, – заявил Ноккве, – мы пойдем в усадьбу священника и предложим выкуп за нашего родича. С этого нам должно начать. Согласны вы со мной, молодцы?

Бьёргюльф, Гэуте, Ивар и Скюле ответили: «Согласны». Кристин заметила:

– Ульв пролил кровь на кладбище. Вдобавок я должна найти способ очистить его и себя от клеветы. Все эти события столь серьезны, что вам, по вашей молодости, сыны мои, следовало бы испросить у старших совета, как надлежит действовать.

– У кого же, по-вашему, следует нам спросить совета? – произнес Ноккве с легкой насмешкой в голосе.

– Господин Сигюрд из Сюндбю – мой двоюродный брат по матери, – нерешительно сказала Кристин.

– Коли он доныне не вспоминал об этом родстве, – ответил, как прежде, молодой человек, – не пристало нам, сыновьям Эрленда, вымаливать у него помощь, когда мы попали в беду. Как вы находите, братья? Пусть мы еще не достигли совершеннолетия, однако оружием мы способны владеть – по крайней мере пятеро из нас…

– Сыны мои, – сказала Кристин, – в этом деле вам ничего не добиться с помощью оружия.

– Предоставьте нам самим решать, матушка, – коротко сказал Ноккве. – А теперь, матушка, прикажите дать нам поесть. А сами садитесь на ваше обычное место, не к чему вмешивать в это дело слуг, – заявил он так, будто приказывал ей.

Но кусок не шел в горло Кристин. Она думала и гадала – и не осмеливалась спросить, намереваются ли они послать теперь за своим отцом. И еще она гадала – каков будет исход ее дела. Она не слышала, что гласит в подобных случаях закон: как будто, чтобы опровергнуть клевету, ей следует принести очистительную клятву с шестью или двенадцатью соприсяжными. Должно быть, суд состоится в главной церкви округи, в Уллинсюне в Вогэ… Там почти в каждой большой усадьбе у нее есть родичи со стороны матери. А вдруг никто не поддержит ее клятву, и она будет стоять на виду у всех, не в силах очистить себя от постыдного обвинения… И опозорит своего отца… Он был чужаком здесь, в долине. Собственными стараниями сумел он добиться почета, снискать уважение всей округи. Уж если Лавранс, сын Бьёргюльфа вносил какое-нибудь предложение на тинге или сходке, все в один голос поддерживали его. Но она чувствовала, что ныне ее позор падет и на его голову. Она уразумела вдруг, как одинок бывал ее отец, несмотря ни на что, одинок среди окрестного люда, всякий раз, когда она взваливала на него новое бремя стыда, горя и унижения.

Она не думала, что способна еще раз изведать такое чувство: вновь и вновь казалось ей, будто сердце ее истекает кровью, будто оно разрывается у нее в груди.

Гэуте вышел на галерею и посмотрел на север.

– Народ уже выходит из церкви, – сказал он. – Станем ли мы ждать, пока все прихожане разойдутся?

– Нет, – ответил Ноккве. – Пусть видят, что сыновья Эрленда идут к епископу. Берите оружие, братья. Да наденьте-ка лучше ваши доспехи.

Один лишь Ноккве владел полным воинским снаряжением. Кольчугу он отложил в сторону и надел только шлем, но зато взял щит, саблю и длинный меч. Бьёргюльф и Гэуте нахлобучили старинные шишаки, которыми пользовались обычно в ратных упражнениях, а Ивару и Скюле пришлось удовольствоваться небольшими стальными касками, которые еще носили крестьяне-ополченцы. Мать не сводила глаз с сыновей. Какое-то незнакомое чувство стесняло ее дыхание.

– Неразумно поступаете вы, сыны мои, вооружаясь с головы до ног, чтобы идти в усадьбу священника, – трепеща сказала она. – Остерегитесь забыть о святости алтаря и о присутствии епископа.

Ноккве ответил:

– Честь обходится нынче дорого в Йорюндгорде – мы дадим за нее ту цену, какую с нас запросят.

– Не ходи хоть ты, Бьёргюльф, – со страхом взмолилась мать, видя, что полуслепой юноша взял громадную секиру. – Вспомни, что ты плохо видишь, сын мой!

– Ничего. Я еще вижу пока на длину этой секиры, – ответил Бьёргюльф, взвешивая оружие в руке.

Гэуте подошел к постели Лавранса-младшего и снял со стены боевой меч деда, который мальчик всегда вешал над своим изголовьем. Гэуте извлек его из ножен и оглядел клинок.

– Одолжи мне твой меч, родич… Я думаю, наш дед не осудил бы нас, узнай он, что мы пустили в ход его меч в таком деле.

Кристин заломила руки. Крик рвался у нее из груди – крик ужаса и отчаяния, но в то же время он был рожден каким-то иным чувством, которое было сильнее всех ее страхов и терзаний, – таким криком кричала она, когда производила на свет этих мужчин. Раны, раны, без конца и без счета наносила ей жизнь, но теперь эти раны затянулись, и хотя рубцы болели, словно дикое мясо, она понимала, что теперь ей уже не умереть от потери крови… Нет, ни разу в жизни не испытывала она того, что сейчас…

С нее облетели цветы и листва, но ветви сохранились и ствол еще не рухнул. Впервые с той минуты, как она понесла под сердцем дитя Эрленда, сына Никулауса, Кристин совершенно забыла об их отце и думала только о сыновьях…

Но сыновья не глядели на мать, которая сидела на скамье, белая как мел, с отчаянием в расширенных глазах. Мюнан все еще лежал у нее на груди – все это время он не выпускал мать из объятий. Пятеро юношей вышли из горницы.

Кристин поднялась и вышла на галерею. Вот они обогнули надворные строения и гуськом потянулись по тропинке, ведущей в Румюндгорд между блеклыми, колеблемыми ветром, ячменными полями. Шлемы и каски отсвечивали тусклым блеском, но на мече Ноккве и на копьях близнецов вспыхивали солнечные блики. А она стояла, глядя вслед юношам. Она была матерью их всех…

В горнице она рухнула на колени перед сундуком, на котором стояло изображение девы Марии. Из груди ее вырвались отчаянные рыдания. Мюнан с громким плачем прижался к ней. Лавранс соскочил с кровати и тоже упал на колени перед матерью. Она стиснула в объятиях двух младших сыновей…

С тех пор как умерло ее дитя, она думала: о чем ей теперь молиться? Ожесточившаяся, холодная, бесчувственная, как камень, она сознавала, что катится прямо в отверстую пасть геенны огненной. Но теперь, помимо ее усилий, с ее губ рвались слова молитвы, помимо ее воли, ее душа взывала к Марии, деве и матери, владычице земной и небесной, – то был вопль страха, хвалы и благодарности: «Мария, Мария! Я еще так богата, я владею несметными сокровищами, которые могу утратить… Милосердная дева, возьми их под свою святую защиту!..»

На дворе в усадьбе священника было людно. Как только сыновья Эрленда вошли в ворота, несколько крестьян разом спросили, что им надо.

– От вас – ничего покамест, – с вызывающей улыбкой ответил Ноккве. – Сегодня мы желаем говорить с епископом, Магнус. Но дайте срок, и, может статься, я и братья мои захотим переведаться с вами. Однако сегодня вам нечего нас бояться.

В толпе раздались негодующие возгласы. Отец Сульмюнд вышел на порог дома и хотел было заставить юношей удалиться, но тут какие-то крестьяне заявили, что сыновья имеют право разузнать о деле, поднятом против их матери. В это мгновение во дворе появились слуги епископа и предложили сыновьям Эрленда покинуть Румюндгорд, потому-де, что епископ готовится к трапезе и у него нет времени их выслушать. Но крестьяне зашумели, что это несправедливо.

– В чем дело, добрые люди? – раздался вдруг сверху мощный голос. Никто не заметил, как на галерее верхнего жилья появился сам господин Халвард. Рослый, тучный и осанистый, он стоял там в своей сине-лиловой мантии и в красной шелковой скуфье на белоснежных волосах. – Кто эти юноши?

Чей-то голос ответил, что это сыновья Кристин из Йорюндгорда.

– Ты, верно, старший? – спросил епископ, обращаясь к Ноккве. – Тогда я буду говорить с тобой. А остальные пусть подождут во дворе.

Ноккве поднялся по лестнице на галерею и следом за епископом вошел в горницу. Господин Халвард занял почетное место и устремил взгляд на юношу, который остановился перед ним, опираясь на огромный меч.

– Как твое имя?

– Никулаус, сын Эрленда, владыка.

– Ты полагаешь, что тебе следовало столь тщательно вооружиться, Никулаус, сын Эрленда, – произнес старик, чуть заметно усмехнувшись, – чтобы вести беседу с твоим епископом?

Никулаус покраснел до корней волос. Он отошел в угол горницы, сложил там оружие и плащ и вновь вернулся к епископу. Он стоял перед ним, склонив в поклоне обнаженную голову и стиснув рукой запястье другой руки, свободно, непринужденно, но при этом учтиво и почтительно.

Господин Халвард подумал: молодой человек обучен рыцарскому обхождению и правилам учтивости. Должно быть, он уже вышел из младенческого возраста, когда его отец лишился богатства и почета, – он, как видно, не забыл то время, когда был наследником родового поместья Хюсабю. Вдобавок он красавец… Епископ почувствовал глубокую жалость к юноше.

– Кто это стоял во дворе вместе с тобой, должно быть твои братья? Сколько вас, сыновей Эрленда?

– В живых нас осталось семеро, господин. «Сколько молодых жизней замешано в это дело!» Епископ невольно вздохнул.

– Садись, Никулаус. Ты, верно, хочешь поговорить со мной о слухах насчет твоей матери и ее управляющего, которые теперь получили огласку?

– Благодарствую, владыка. Мне не пристало сидеть в вашем присутствии.

Епископ задумчиво поглядел на юношу. Потом медленно проговорил:

– Дело обстоит так, Никулаус, что мне трудно поверить этим слухам о Кристин, дочери Лавранса. К тому же никто, кроме ее супруга, не вправе обвинить ее в прелюбодеянии. Однако тут примешалось родство между твоим отцом и этим самым Ульвом и вдобавок то, что он твой крестный отец… А Яртрюд выдвинула против него такие обвинения, что многое может быть истолковано не к чести твоей матери. Скажи мне, правду ли она говорит, когда утверждает, будто муж часто избивал ее и что вот уже год, как он не спит с ней в одной постели?

– Ульв и Яртрюд плохо ладили друг с другом… Мой крестный отец был уже в летах, когда женился на ней, к тому же он порой вспыльчив и несколько груб. Но нам, братьям, нашему отцу и матери он всегда был самым преданным другом и родичем. И вот первая просьба, с какой я осмеливаюсь обратиться к вам, дорогой господин: если только это возможно, прикажите освободить Ульва под залог, который мы тотчас же внесем.

– Ты еще не достиг совершеннолетия? – спросил епископ.

– Нет, господин. Но мать моя готова внести выкуп, какой вы только потребуете.

Епископ покачал головой:

– Но знаю наверно, что и отец мой сделает то же. Я намерен не мешкая отправиться в Довре и рассказать ему обо всем. Если вы удостоите его назавтра беседой….

Епископ взял себя за подбородок и поскреб его большим пальцем так, что послышалось легкое царапанье.

– Садись, Никулаус, – сказал он, – этак нам будет удобней разговаривать. – Ноккве поблагодарил епископа поклоном и сел. – Выходит, это правда, что Ульв перестал исполнять свой супружеский долг? – спросил он, словно только теперь вспомнил об этом.

– Да, господин… сколько мне известно… – Епископ улыбнулся, и тогда юноша тоже улыбнулся краешком губ. – С минувшего рождества Ульв спит в верхней горнице вместе со мной и моими братьями.

Епископ снова задумался.

– Ну, а пропитание? Кто заботится о его пропитании?

– Когда Ульв отлучается на охоту или по какому-нибудь другому делу, жена собирает ему в дорогу мешок со съестным. – В лице Ноккве появилось легкое замешательство. – Тут у нас поначалу вышли несогласия. Мать хотела, чтобы Ульв снова, как прежде, до его женитьбы, кормился за одним столом с нами. А Ульв противился, опасаясь, что люди станут болтать, если он нарушит первоначальное соглашение, которое заключил с отцом, когда зажил собственным домом, насчет продуктов, какие ему причитаются от хозяина для его личной надобности. К тому же он находил несправедливым, чтобы мать безвозмездно брала его на содержание. Однако мать поставила на своем, и Ульв кормится теперь у нас, а условия договора положили изменить впоследствии.

– Гм. Однако о твоей матери ходит слава, что она хозяйка расчетливая и умеет беречь свое добро.

– Только не еду, – убежденно сказал Ноккве, – это может засвидетельствовать каждый, любой батрак или батрачка, служившие у нас в усадьбе; коль скоро дело идет об угощении, моя мать – самая щедрая женщина на свете. Она осталась такой же хлебосольной, какой была прежде, когда мы жили в богатстве: для нее нет большей радости, чем поставить на стол лишнее лакомство, и при этом она не забудет посмотреть, чтобы самый последний из челядинцев, и свинопас, и нищий получили свою долю.

– Гм. – Епископ погрузился в раздумье. – Ты сказал, что хочешь поехать за отцом?

– Да, господин. Что же еще подобает мне предпринять? – И, так как епископ не ответил, юноша продолжал: – Мы навещали зимой отца, мой брат Гэуте и я. Мы говорили ему в ту пору, что наша мать скоро родит. Но он ни знаком, ни намеком не выказал нам, будто сомневается, что мать хранит ему нерушимую верность. Однако отец никогда не любил Силя, он хотел жить в Довре, в собственной усадьбе, и мать наведывалась к нему прошлым летом. Он гневался на нее за то, что она не захотела остаться с ним и вести его хозяйство: он думал, что она передаст Йорюндгорд мне и Гэуте, а сама переберется в Хэуг…

Епископ Халвард все скреб и скреб бородку, не сводя глаз с юноши.

Что бы там ни говорили об Эрленде, сыне Никулауса, вряд ли он способен на такую низость, чтобы перед лицом своих сыновей обвинить их мать в блуде.

Многие обстоятельства свидетельствуют против Кристин, дочери Лавранса, и все-таки он не дает им веры. Он чувствует, что она не покривила душой, заявив, будто не знала о толках про ее связь с Ульвом, сыном Халдора. Хотя он помнит, что эта женщина не устояла когда-то перед плотскими соблазнами… Недостойным путем вынудили в ту пору согласие Лавранса она и этот человек, с которым она теперь живет в разладе…

Едва лишь разговор зашел о смерти младенца, он тотчас приметил, что ее терзают укоры совести. Но даже если она дурно заботилась о своем дитяти, суд человеческий не властен покарать ее за это. Этот грех ей надлежит искупить перед богом по указанию ее исповедника. К тому же дурное обращение с новорожденным не свидетельствует с непреложностью, что он прижит ею в блуде. Вряд ли она обрадовалась появлению этого ребенка, когда сама она уже в летах, а муж покинул ее с семью взрослыми сыновьями в обстоятельствах куда более стесненных, чем те, что были уготованы им при рождении. Мудрено было бы ждать, что она станет страстно любить этого последыша.

Он не верит в то, что она нарушила супружеские обеты. Хотя одному лишь богу ведомо, чего он наслушался и на что нагляделся за сорок лет, с той поры, как надел рясу священника и отпускает грехи. И все-таки этой женщине он верит…

Однако поведению Эрленда, сына Никулауса, можно дать лишь одно объяснение. Он не проведывал свою жену ни тогда, когда она носила ребенка, ни тогда, когда она его родила, ни тогда, когда он умер. Стало быть, он считает, что это не его дитя…

Но как же поведет себя этот человек далее? Встанет ли он, невзирая ни на что, на защиту чести своей супруги ради семерых сыновей, как поступил бы человек благородный? Или, напротив, возбудит против нее обвинение, поскольку дело это получило огласку? Пожалуй, если верить всему, что говорят об Эрленде, сыне Никулауса, трудно поручиться, что он неспособен на такой поступок.

– Кто ближайший родич твоей матери? – спросил наконец епископ.

– Яммельт, сын Халварда, из Элина женат на ее сестре, вдове Симона Дарре из Формо. Есть у нее также двоюродные брат и сестра: Кетиль, сын Осмюнда, из Скуга и Рагна, что замужем за Сигюрдом Кюрнингом. Ивар Йеслинг из Рингхейма и его брат Ховард, сын Тронда, приходятся ей двоюродными братьями по матери. Но все они живут далеко отсюда…

– А господин Сигюрд Эльдьярн из Сюндбю? Он ведь тоже приходится ей двоюродным братом. Рыцарь должен вмешаться в это дело и выступить на защиту своей родственницы. Никулаус! Скачи к нему сегодня же, друг мой, и извести его обо всем!

Ноккве смешался.

– Достопочтенный господин! Между нами и рыцарем Сигюрдом никогда не было тесной дружбы. К тому же мне думается, если господин Сигюрд вступится за мою мать, это не поможет счастливому исходу ее дела. В нашей округе не любят потомков Эрленда Эльдьярна. Ведь и отцу моему соседи не могут простить, что он вовлек Йеслингов в тот заговор, который стоил нам Хюсабю, – из-за него им и пришлось лишиться Сюндбю.

– Ну да, Эрленд Эльдьярн. – Епископ усмехнулся. – Он, и в самом деле, вечно искал с кем-нибудь ссоры – он ухитрился нажить врагов во всех своих родичах здесь, на севере. Даже деда твоего, человека благочестивого, не боявшегося пойти на уступки, коли этим он мог укрепить мир и согласие между родичами, постигла та же участь: они с Эрлендом Эльдьярном сделались заклятыми врагами.

– Это правда! – Ноккве тоже не удержался от улыбки. – А ведь распря разгорелась по пустому делу: из-за двух простыней с кружевной прошвой и полотенца с голубой вышивкой – все про все оценено было в две марки медными деньгами. Но моя бабка убедила своего супруга, что он во что бы то ни стало должен получить этот скарб при разделе наследства, а Гюдрюн, дочь Ивара, потребовала того же от своего мужа. В конце концов Эрленд самочинно взял спорное имущество и спрятал в свой дорожный мешок, но Лавранс извлек его оттуда – он считал, что имеет больше прав, потому что Рагнфрид своими руками вышила эти вещи, когда еще до замужества жила в Сюндбю. Но Эрленд дознался об этом и дал деду пощечину, а тот схватил Эльдьярна в охапку, трижды ударил его оземь и при этом тряс рыцаря, словно пустой мешок. С тех пор они никогда не разговаривали друг с другом – и все из-за этой паршивой штуки… Она теперь хранится в сундуке у моей матери…

Епископ хохотал от души. Он отлично знал эту историйку, которая в свое время распотешила многих добрых людей: вот, мол, какую власть над своими мужьями забрали дочери Ивара. Но он добился того, чего хотел: лицо молодого человека смягчилось улыбкой, и настороженное, боязливое вьгражение исчезло на миг из прекрасных серо-голубых глаз. Господин Халвард расхохотался еще пуще.

– Ты ошибаешься, Никулаус, один раз они все же говорили друг с другом, и случилось это при мне. Дело было в Осло, во время рождественской пирушки за год до смерти королевы Эуфемии. Блаженной памяти король Хокон беседовал с Лаврансом – тот приехал на юг, чтобы приветствовать нашего повелителя и засвидетельствовать ему свою верность. Король сказал, что эта вражда между супругами двух сестер недостойна христиан и доблестных мужей. Тогда Лавранс подошел к Эрленду, который стоял поодаль с несколькими дружинниками, от всего сердца попросил у него прощения в том, что погорячился, и обещал прислать простыню и полотенце госпоже Гюдрюн с дружеским поклоном от ее брата и сестры. Эрленд ответил на это, что готов примириться с Лаврансом, если тот в присутствии свидетелей признает сам, что при разделе наследства их тестя вел себя как вор и грабитель. Тогда Лавранс круто повернулся и ушел – вот эта-то встреча двух зятьев Ивара Йеслинга и в самом деле была их последней встречей в здешнем мире, – заключил епископ и снова громко рассмеялся.

– А теперь слушай меня, Никулаус, сын Эрленда, – заговорил он вновь, положил одну руку на другую. – Не знаю, разумно ли столь поспешно призывать сюда твоего отца и выпускать на свободу этого Ульва, сына Халдора. Я думаю, что мать твоя должна подтвердить свою невинность, – ведь ее во всеуслышание обвинили в грехе. Как ты находишь, легко ли будет Кристин после того, что случилось найти женщин, которые согласятся подтвердить ее клятву?

Никулаус поднял глаза на епископа – в их взгляде отразились сомнение и страх.

– Все равно, повремени несколько дней, Никулаус! Твой отец и Ульв – чужаки в поселке, их здесь не любят, а Кристин и Яртрюд – обе родом из здешних мест, но Яртрюд выросла гораздо дальше на юге, а мать твою местные жители помнят еще ребенком. К тому же я чувствую, что окрестный люд не забыл Лавранса, сына Бьёргюльфа. Сдается мне, что они намеревались проучить твою мать за то, что она была, по их мнению, дурной дочерью, но, как видно, многие уже поняли, что оказывают плохую услугу отцу, возводя такую хулу на его дитя; они уже раскаиваются и досадуют на себя, а вскоре от всего сердца будут желать, чтобы Кристин смогла обелить себя. Тогда, может статься, и все обвинения Яртрюд против мужа рухнут сами собой. Иное дело, если ее супруг будет разгуливать на свободе и озлоблять против себя людей…

– Господин мой, – возразил Ноккве, взглянув в глаза епископу, – не гневайтесь, что я осмеливаюсь вам перечить, но мне это не по душе. Неужто мы не можем оказать никакой помощи нашему лучшему другу и родичу и не должны призвать сюда отца, чтобы он защитил нашу мать?..

– И все же я прошу тебя, сын мой, послушаться моего совета, – сказал епископ Халвард, – и не спешить вызывать сюда Эрленда, сына Никулауса. Но я прикажу составить письмо господину Сигюрду из Сюндбю, чтобы он безотлагательно явился ко мне… В чем дело? Что там еще такое? – Епископ встал и устремился на галерею.

Внизу, прижавшись к стене стабюра, Гэуте и Бьёргюльф, сыновья Эрленда, оборонялись от вооруженных слуг епископа. Как раз в ту минуту, когда епископ и Никулаус появились на галерее, Бьёргюльф сразил одного из них ударом секиры! Гэуте орудовал мечом. Какие-то крестьяне держали Ивара и Скюле, другие уносили в сторону раненого. Отец Сульмюнд стоял поодаль, кровь ручьем текла у него из носа и изо рта.

– Остановитесь! – крикнул господин Халвард. – Сейчас же бросьте оружие, сыновья Эрленда… – Он спустился во двор и подошел к юношам, которые немедленно повиновались его приказанию. – Что случилось?

Отец Сульмюнд шагнул вперед, поклонился и сказал:

– Досточтимый отец, Гэуте, сын Эрленда, совершил святотатство и, как вы сами изволите видеть, поднял руку на меня, своего приходского священника.

Тогда из толпы выступил пожилой крестьянин и, отдав поклон епископу, заявил:

– Досточтимый отец, священник жестоко насмехался над парнем. Он в таких словах говорил о его матери, что было бы диковинно, кабы Гэуте безропотно стерпел это поношение.

– Помолчи, святой отец… Я не могу слушать двоих разом, – сурово молвил господин Халвард. А ты, Улав, сын Тронда, продолжай.

Улав, сын Тронда, сказал:

– Священник все время осыпал оскорблениями сыновей Эрленда, но Бьёргюльф и Гэуте отвечали ему, не теряя хладнокровия. Между прочим, Гэуте сказал – и каждый из нас может это подтвердить, – что Кристин навещала своего супруга в Довре прошлым летом и там-то и зачала горемычного младенца, из-за которого разгорелся весь сыр-бор. Но тут священник заявил, что-де хозяева в Йорюндгорде всегда отличались слишком большой ученостью и что Кристин, без сомнения, читала притчу о царе Давиде и Вирсавии, – и, может статься, Эрленд, сын Никулауса, окажется таким же простофилей, как рыцарь Урия.

Лицо епископа побагровело так, что сделалось почти одного цвета с его мантией, черные глаза его метали искры. Он смерил взглядом отца Сульмюнда, но даже не удостоил его обращением.

– Известно ли тебе, Гэуте, сын Эрленда, что за этот твой поступок ты должен быть отлучен от церкви? – спросил господин Халвард. Затем он приказал, чтобы сыновей Эрленда отвели домой, в Йорюндгорд; двух своих слуг и четырех крестьян, которых епископ сам выбрал из наиболее почтенных и достойных доверия прихожан, он послал с ними в качестве четырех стражей.

– Ты тоже ступай с ними, Никулаус, – обратился он к Ноккве, – и пока ничего не предпринимай. Твои братья не помогли делу своей матери, но я понимаю, что их злонамеренно подстрекали к ссоре.

Однако в глубине души хамарский епископ находил, что сыновья Кристин едва ли не повредили ее делу. Он видел, что многие жители уже готовы отнестись к хозяйке Йорюндгорда совсем иначе, чем утром, когда она переполнила чащу их терпения, явившись в церковь с Ульвом, сыном Халдора, чтобы он подвел ее сына под епископское благословение. Так был настроен, между прочим, и Колбейн, сын Йона, – его-то епископ Халвард и поставил начальником над теми, кому было приказано охранять сыновей Эрленда.

Ноккве первым вошел в верхнюю горницу, где Кристин сидела на краю кровати Лавранса, прижав к груди младшего сына. Юноша рассказал матери обо всем случившемся, но при этом особенно упирал на то, что епископ считает ее невиновной и что, сверх того, по мнению господина Халварда сыновей Эрленда злонамеренно подстрекали к ссоре. Однако Ноккве отсоветовал матери самой искать встречи с епископом.

Тем временем в горницу ввели четырех братьев. Мать посмотрела на них: странное выражение было на ее бледном лице. Опять в эту минуту глубокого отчаянии и страха у нее перехватило дыхание от какого-то незнакомого чувства. Однако она спокойно сказала Гэуте:

– Ты дурно поступил, сын мой… Худую честь оказал ты мечу Лавранса, обнажив его против мужиков, которые переносят сплетни…

– Я обнажил его сначала против оруженосцев епископа, – гневно возразил Гэуте. – Но что правда, то правда: худая честь нашему деду, что внукам его пришлось взяться за оружие из-за такого дела…

Кристин посмотрела на сына. И тут же отвернулась. Хотя его слова причинили ей жгучую боль, она не могла сдержать улыбку. «Так в младенчестве дитя кусает грудь своей матери», – подумала она.

– Матушка, – сказал Ноккве. – Я думаю, вам лучше теперь уйти и взять с собой Мюнана… Не оставляйте его одного, покуда он не успокоится, – добавил он тише. – Не выпускайте его из дома, чтобы он не заметил, что братья его сидят под стражей.

Кристин встала.

– Сыны мои… Если вы не посчитаете вашу мать недостойной… поцелуйте меня, прежде чем я выйду отсюда.

Ноккве, Бьёргюльф, Ивар и Скюле поочередно подошли к матери и поцеловали ее. Сын, поставивший себя вне закона, устремил на нее горестный взгляд и, когда она протянула ему руку, коснулся губами складки ее рукава. И Кристин увидела вдруг: все пятеро, в том числе и Гэуте, были теперь выше ее ростом. Она на ходу оправила постель Лавранса и удалилась из горницы, взяв с собою Мюнана.

В четырех строениях Йорюндгорда возведено было верхнее жилье: в жилом доме, в новом стабюре, который в детстве Кристин, пока Лавранс не выстроил большого дома, служил летней горницей, в старом стабюре и в кладовой, где было еще чердачное помещение: там летом ночевали служанки.

Кристин поднялась вместе с Мюнаном на чердак нового стабюра; оба они спали здесь со времени смерти младенца. Кристин принялась расхаживать из угла в угол, пока Фрида и Гюнхильд не внесли наверх ужин. Кристин попросила Фриду позаботиться о том, чтобы крестьянам, которые поставлены сторожить ее сыновей, тоже подали пиво и кушанья. Служанка ответила, что она уже распорядилась было их накормить – по приказанию Ноккве, но крестьяне заявили, что не хотят принимать угощение от хозяйки, раз они явились к ней в усадьбу с таким поручением. Впрочем, кто-то уже принес им попить и поесть.

– Тогда снесите им хотя бы ендову с пивом, – сказала Кристин.

Лицо Гюнхильд, младшей служанки, распухло от слез.

– Никто из слуг твоих не верит этим россказням, Кристин, дочь Лавранса, мы всегда твердили всем и каждому: мы уверены, что это поклеп.

– Значит, вы слыхали эти сплетни? – спросила хозяйка. – Было бы лучше, кабы вы тотчас же предупредили меня…

– Мы не смели из-за Ульва, – сказала Фрида, а Гюнхильд, плача, добавила:

– Он угрозами принудил нас молчать… А я не раз, бывало, собиралась тебя остеречь, чтобы ты была осмотрительней и не засиживалась до поздней ночи в разговорах с Ульвом…

– Ульв… Стало быть, он тоже знал?.. – тихо спросила Кристин.

– Яртрюд давно уже попрекала его невинностью – за это он ее и бил. А как-то на рождество, когда ты уже ходила с животом, мы сидели вечером в гостях у Ульва… там были еще Сульвейг, Эйвинд и кое-кто из соседей с южной окраины Силя, и вдруг Яртрюд возьми и скажи, что это он сделал тебе ребенка. Ульв так хлестнул ее своим поясом, что пряжка рассекла ей лицо в кровь. Но Яртрюд потом твердила всем, что Ульв, однако, и не подумал отпираться…

– А потом об этом заговорила вся долина? – спросила хозяйка.

– Да. Но мы, твои слуги, всегда защищали тебя, – рыдая, сказала Гюнхильд.

Кристин пришлось лечь в кровать рядом с Мюнаном и крепко обнять малыша, чтобы его успокоить, но сна легла не раздеваясь и всю ночь так и не сомкнула глаз.

Тем временем в верхней горнице Лавранс-младший встал со своей постели и оделся. А к вечеру, улучив минутку, когда Ноккве спустился вниз сделать какие-то распоряжения по хозяйству, мальчик выскользнул из горницы и пробрался в конюшню. Он оседлал рыжего мерина, принадлежавшего Гэуте. Это был лучший конь в Йорюндгорде после жеребца, на котором Лавранс не отваживался пуститься в путь.

Один из крестьян, несших охрану в усадьбе, подошел к мальчику и спросил, куда он собрался:

– Меня-то никто не приказывал заключить под стражу, – ответил юный Лавранс. – Но я не стану скрывать от вас… Грешно было бы вам помешать мне отправиться в Сюндбю и призвать сюда рыцаря Сигюрда, чтобы он защитил свою родственницу…

– Скоро совсем стемнеет, малыш, – вмешался Колбейн, сын Йона. – Мы не можем отпустить этого ребенка на ночь глядя одного в Вогэ, – сказал он. – Надо спросить позволения у его матери.

– Не делайте этого, – попросил Лавранс. Его губы дрогнули. – Я еду по такой надобности, что поручаю себя господу и деве Марии. Если мать моя невиновна, они не оставят меня своим святым покровительством. А в противном случае, мне все равно… – Он осекся, задохнувшись от слез.

Крестьянин молчал. Колбейн посмотрел на русоволосого красавца подростка.

– Поезжай, и да хранит тебя бог, Лавранс, сын Эрленда, – промолвил он и хотел подсадить мальчика в седло.

Но Лавранс так стремительно вывел коня из конюшни, что крестьяне едва успели посторониться. У ворот усадьбы мальчик взобрался на большой камень, прыгнул на спину коня и поскакал на запад – в сторону Вогэ.

VIII

Лошадь Лавранса была вся в мыле, когда он добрался наконец до поворота, откуда начиналась тропинка, идущая вверх по каменистым уступам и склонам, которые круто обрываются над северной частью Сильской долины. Лавранс понимал, что должен, пока не стемнело, выбраться на плоскогорье. Он совсем не знал этой местности, между Вогэ, Силем и Довре, но рыжий мерин как-то летом пасся здесь на выгоне, и вдобавок Гэуте не раз ездил на нем в Хэуг, правда, другой дорогой. Пригнувшись к шее коня, Лавранс-младший трепал его по загривку:

– Не выдай, Рыжий, сынок! Неси меня в Хэуг. Нынче же ночью мы должны разыскать отца. Н-но, вперед!

Едва тропинка вывела их на высокое плоскогорье и Лавранс снова взобрался в седло, сумерки начали быстро сгущаться. Теперь конь нес его топкой лощиной среди необозримых утесов, рисовавшихся на небосводе, который все более погружался во мрак. По обеим сторонам лощины тянулся березняк, отсвечивавший белыми стволами; иногда влажные ветки ударяли в грудь лошади и в лицо мальчику, осыпая их дождем. Камень, сорвавшийся из-под копыт, с шумом скатывался вдруг в ручей, бегущий по дну ущелья, – и снова ноги лошади увязали в трясине. Рыжий находил дорогу в темноте, то взбираясь вверх, то спускаясь ниже по склону, так что журчание ручейка слышалось то явственней, то глуше. Один раз во мраке гор завыл какой-то зверь, но Лавранс даже не понял, кто это был, и ветер ухал и стонал, попеременно усиливаясь и замирая.

Мальчик положил копье на шею лошади, так что его острие торчало как раз между ушами животного. Лавранс знал, что в этом ущелье во множестве водятся медведи. Ему казалось, что долине не будет конца. Он принялся еле слышно бормотать в темноте: «Kyrie Eleison, Christeleison, Kyrieleison, Christeleison…»

Рыжий с плеском перешел горную речку вброд. Теперь над ними шире распростерлось усыпанное звездами небо, круглые вершины раздвинулись в ночном мраке, и ветер в этом открытом пространстве пел уже на иной лад. Предоставив лошади самой выбирать дорогу, мальчик вполголоса твердил обрывки приходивших ему на память молитв: «Jesus Redemptor omnium – Tu lumen et splendor patris…» и время от времени: «Kyrie Eleison». Теперь они вдруг повернули прямо на юг, сколько он мог судить по звездам, но Лавранс не смел удержать мерина и полностью отдался на его волю. Вот они перевалили через голые кручи, поросшие блеклым лишайником. Мерин остановился, переводя дыхание и чутко прислушиваясь в темноте. Лавранс увидел, что на востоке стало светлее; плывшие там облака снизу обведены были серебристой кромкой. Лошадь снова двинулась в путь – теперь прямо в ту сторону, где всходила луна. «Стало быть, до полуночи еще час», – отметил про себя Лавранс.

Когда луна полностью вынырнула наконец из-за дальних гор, сияя так, что на гребнях и венцах заискрился свежевыпавший снег и клочья плывущего тумана забелели в расселинах и провалах, Лавранс узнал окрестности. Он находился на мшистом нагорье, под Синими горами.

Вскоре он нашел спуск, ведущий в долину. А еще три часа спустя мерин, прихрамывая, вступил на залитый бледным светом луны двор Хэуга.

Когда Эрленд отворил дверь, мальчик в беспамятстве рухнул ничком на пол галереи.

Через некоторое время Лавранс очнулся в постели под грязными шкурами, от которых шел резкий запах. Горницу освещала лучина, воткнутая в щель стенной балки у самого его изголовья. Отец, склонившись над ним, смачивал его лицо какой-то тряпицей; он был полуодет, и в мерцающем свете лучины Лавранс увидел, что голова у него совсем седая.

– Матушка… – произнес Лавранс-младший, открыв глаза.

Эрленд отвернулся так, что мальчик не мог разглядеть его лица.

– Что же? – произнес он наконец еле слышно. – Твоя мать… она… захворала?

– Отец, немедля скачите домой и спасите ее… Они обвиняют ее… в страшном грехе… Они взяли под стражу ее, Ульва и моих братьев, отец!

Эрленд пощупал пылающее лицо и руки Лавранса; мальчиком вновь завладела лихорадка.

– Опомнись, ты бредишь…

Но Лавранс сел на кровати и довольно связно изложил все, что произошло накануне в их усадьбе. Эрленд слушал молча, но, по мере того как сын продолжал свой рассказ, стал понемногу одеваться. Он натянул сапоги, подвязал к ним шпоры. Потом принес молоко и еду и подал мальчику.

– Но как же я оставлю тебя здесь одного, сын мой? Пожалуй, я отвезу тебя в Бреккен к Аслэуг, а потом уже поскачу на юг.

– Отец! – Лавранс схватил его за руку. – Нет! Я хочу домой… с вами…

– Ты болен, сынок! – возразил Эрленд, и в голосе его прозвучала такая нежность, какой мальчик никогда прежде не слышал от отца.

– Все равно, отец, – хочу вернуться с вами к матушке… Я хочу домой… к матушке… – И он расплакался, как дитя.

– Но ведь мерин твой хромает, дружок. – Эрленд взял мальчика на руки, но тот не унимался. – Да и ты так устал… Ну, ладно, ладно, – согласился он наконец. – Сутен свезет нас обоих…

– Коли не забудешь, – сказал он позже, выведя из клети своего испанского жеребца и устроив там мерина, – напомни мне послать кого-нибудь из слуг за твоей лошадью и моими пожитками…

– Вы останетесь дома, отец? – обрадованно воскликнул мальчик.

Эрленд глядел прямо перед собой:

– Не знаю… но чудится мне, что сюда я не вернусь…

– Разве вы не вооружитесь получше, отец? – снова спросил мальчик, потому что Эрленд, кроме меча, прихватил только маленький, легкий топорик и собрался уже выйти из горницы. – Вы даже шит оставите здесь?

Эрленд бросил взгляд на свой щит. Воловья кожа вытерлась и потрескалась настолько, что красный лев на белом поле был теперь едва различим. Эрленд положил шит на кровать и прикрыл его шкурами.

– Мне довольно и этого оружия, что выгнать из моего дома толпу мужичья, – сказал он.

Он вышел во двор, запер дверь на засов, вскочил в седло и помог мальчику взобраться на коня позади себя.

Небо все сильнее заволакивалось тучами; спустившись по склону вниз, они углубились в чащу леса, где стоял густой мрак. Эрленд видел, что сын от усталости едва держится на лошади; тогда он посадил мальчика впереди себя и обхватил его рукой. Он прижимал к груди светловолосую голову сына – Лавранс больше всех своих братьев походил на мать. Поправляя капюшон его плаща, Эрленд поцеловал Лавранса в темя.

– Твоя мать… сильно она убивалась… летом… когда умерло несчастное дитя?.. – спросил он немного погодя еле слышно.

Лавранс ответил:

– Когда братец умер, она не плакала. Но потом каждую ночь ходила на его могилу… Гэуте и Ноккве тайком следили за ней… Но они не осмеливались подойти близко и не смели подать знак, что охраняют ее…

Немного погодя Эрленд промолвил:

– Не плакала… А прежде, когда мать твоя была молода, я помню, слезы катились у нее из глаз, словно роса с ветвей плакучей ивы… Сама доброта и кротость была тогда Кристин в кругу тех, кто любил ее. С той поры ей пришлось ожесточить свое сердце… И чаще всего в том была моя вина.

– Гюнхильд и Фрида говорят, что, пока братец жил, – прибавил Лавранс, – она плакала все время, если думала, что никто не глядит на нее.

– Помоги мне боже, – тихо вымолвил Эрленд. – Неразумный я был человек.

Они ехали долиной, оставляя позади себя ленту реки. Эрленд заботливо прикрывал мальчика полой своего плаща. Лавранс дремал, временами впадая в забытье, – он чувствовал, что от отца пахнет, словно от бедняка. Ему смутно помнилось, как в раннем детстве, когда они еще жили в Хюсабю, отец по субботам выходил из бани, держа в руках какие-то маленькие шарики. От них шел удивительно душистый запах, и в ладонях и одежде отца еще долго сохранялся потом этот тонкий, нежный аромат.

Конь Эрленда шел скорым, ровным шагом; здесь, внизу, над вересковыми пустошами стоял непроницаемый мрак. Сам того не сознавая, Эрленд примечал дорогу – узнавал меняющийся голос реки там, где Логен бежал по ровному месту и где он низвергался с уступов. На скалистых плоскостях искры летели из-под лошадиных копыт. Когда тропинка углублялась в сосновый бор, Сутен уверенно ступал между спутанными корнями деревьев и мягко хлюпал копытами по маленьким зеленым лужайкам, испещренным проточинами от стекающих с гор ручьев. К рассвету он поспеет домой… Это будет в самую пору…

В его памяти все время всплывала та далекая голубоватая лунная и морозная ночь, когда он летел в санях по этой долине, – позади сидел Бьёрн, сын Гюннара, с мертвой женщиной на руках. Но воспоминание это поблекло и стало далеким; далеким и призрачным казалось все, что рассказал ему сын: эти события в долине и нелепые слухи о Кристин… Он тщетно силился думать о них. Впрочем, когда он окажется дома, у него достанет времени принять решение, как ему следует действовать. Теперь же все отступило куда-то далеко – и осталось одно лишь смятение и страх: сейчас он увидит Кристин.

Он так ждал ее, так ее ждал и нерушимо верил, что в конце концов она все-таки придет. Пока не узнал, каким именем она нарекла их сына…

В предрассветных сумерках из церкви расходились прихожане, отстоявшие раннюю обедню, которую служил один из хамарских священников. Те, кто вышел первыми, видели, как Эрленд, сын Никулауса, проскакал по направлению к своей усадьбе, и передали новость остальным. Возникло легкое замешательство, и пошло великое множество разных толков; люди потянулись с церковного холма вниз, к развилке дорог, и кучками толпились там, где отходила дорога на Йорюндгорд.

Эрленд въехал на двор своей усадьбы в тот самый час, когда побледневший серп луны соскользнул между облаками и гребнем гор.

Перед домом управителя он увидел небольшое сборище – то были родичи и друзья Яртрюд, оставшиеся на ночлег в ее доме. Заслышав стук копыт, на двор вышли и другие мужчины – стражи, которые провели ночь в нижней горнице жилого дома.

Эрленд осадил коня. Свысока оглядев собравшихся крестьян, он спросил громко и с издевкой:

– Никак в моей усадьбе сегодня званый пир… А я и не слыхал об этом… Но, может статься, вы не затем собрались здесь спозаранку, добрые люди?

Ответом ему были хмурые и гневные взгляды. Стройный, изящный, сидел Эрленд на своем тонконогом, иноземной породы жеребце. У Сутена была когда-то грива, подстриженная торчком, теперь она висела спутанными космами, в ней появились сивые нити, да и вообще хозяин, как, видно, не холил коня. Но глаза жеребца беспокойно вспыхивали, он нетерпеливо переступал на месте, прядал ушами и вскидывал изящную маленькую голову так, что брызги пены летели во все стороны. Сбруя была когда-то красного цвета, и седло было украшено золотым тиснением; теперь эта сбруя выцвела, потерлась и была не однажды чинена. Да и сам всадник был одет не лучше нищего бродяги: из-под простой черной войлочной шапки выбивались пепельно-белые пряди, седая щетина покрывала бледное, изрытое морщинами, длинноносое лицо. Но он держался в седле совершенно прямо и, высокомерно улыбаясь, сверху вниз глядел на толпу крестьян; он был молод, вопреки всему, и по-прежнему горделив, как вождь, – и жгучая ненависть вспыхнула в них к этому чужаку, который упрямо не клонил головы, хотя навлек такие бедствия, горе и позор на тех людей, которых они чтили, как своих вождей.

Однако крестьянин, первым взявший слово, ответил, сдерживая гнев:

– Я вижу, ты встретил своего сына, Эрленд; тогда, верно, тебе известно, что мы собрались сюда не на званый пир, – дивлюсь я, как у тебя хватает духу шутить в подобном деле.

Эрленд бросил взгляд на ребенка, который все еще спал, – и голос его смягчился:

– Вы видите сами, что мальчик болен. А вести, которые он принес из поселка, повергли меня в такое изумление, что я принял их за горячечный бред… Кое-что ему, видно, и впрямь пригрезилось… – Сдвинув брови, Эрленд устремил взгляд в сторону конюшни. В этот самый миг из ее дверей вышел Ульв, сын Халдора, и с ним другие мужчины, в том числе один из его свояков, ведя за собой оседланных лошадей.

Ульв бросил поводья и скорыми шагами направился к хозяину:

– Наконец-то ты явился, Эрленд! И мальчик с тобой! Хвала Иисусу и деве Марии! Его мать не знает, что он убежал. Мы как раз собирались отправиться на розыски… Епископ освободил меня под честное слово, услышав, что мальчик один поскакал в Вогэ. Что с Лаврансом? – в тревоге спросил он.

– Слава богу, что вы нашли мальчика, – плача, сказала Яртрюд; теперь и она вышла во двор.

– А, это ты, Яртрюд, – произнес Эрленд. – Первое, чем мне придется заняться, это – выставить тебя вон из моей усадьбы со всеми твоими приспешниками, чтоб и духу вашего здесь не осталось. А вслед за этой сплетницей я проучу каждого, кто посмел возвести поклеп на мою супругу…

– Погоди, Эрленд, – перебил его Ульв, сын Хал-дора. – Яртрюд – моя законная жена. Сдается мне, у нас обоих нет охоты оставаться под одной крышей, но она покинет мой дом не прежде, чем я вручу моим своякам все ее достояние, приданое, свадебные и дополнительные подарки…

– Может, я уже не хозяин здешней усадьбы? – в бешенстве крикнул Эрленд.

– Об этом спроси Кристин, дочь Лавранса, – сказал Ульв. – Вот и она сама.

Кристин стояла на верхней галерее стабюра. Теперь она медленно двинулась вниз по лестнице. Сама того не замечая, она натянула на лоб женскую повязку, сбившуюся ей на затылок, и расправила платье, которое не снимала с тех самых пор, как вернулась накануне из церкви. Но лицо ее было недвижимо, как каменное.

Эрленд шагом, медленно двинулся ей навстречу. Чуть подавшись вперед в седле, он в отчаянии и страхе вглядывался в серое, мертвенное лицо женщины.

– Кристин, – умоляюще произнес он. – Моя Кристин, я вернулся домой, к тебе.

Казалось, она не слышит и не видит. Тогда Лавранс, который, сидя в объятиях отца, мало-помалу пришел в себя, тихонько соскользнул с коня. Но едва его ноги коснулись земли, он мешком рухнул на траву.

Лицо матери исказилось судорогой. Кристин склонилась над сыном и подняла рослого мальчика на руки, прижав его голову к груди, как если бы он был новорожденным дитятей, – только его длинные ноги почти волочились по земле.

– Кристин, любимый друг мой, – в отчаянии молил Эрленд. – Я знаю, я пришел слишком поздно…

И вновь по лицу женщины пробежала дрожь.

– Нет, еще не поздно, – сказала она тихо и неумолимо. Она бросила взгляд на сына, который беспомощно лежал в ее объятиях. – Последнее наше дитя уже покоится в сырой земле – теперь черед Лавранса. Гэуте поставлен вне закона… А другие наши сыновья… И все же у нас с тобой еще остались богатства, Эрленд, которые можно развеять по ветру…

Она повернулась к нему спиной и пошла через двор, унося на руках ребенка. Эрленд верхом двинулся следом, ни на шаг не отставая от нее.

– Кристин… Господи, что мне сделать для тебя?.. Кристин, ужели ты не хочешь, чтобы я остался с тобой?..

– Теперь мне ничего от тебя не надобно, – сказала ока, как прежде. – Теперь не в твоей власти мне помочь – останешься ли ты здесь или будешь лежать на дне Логена…

Тем временем на галерее верхней горницы показались сыновья Эрленда; Гэуте быстро сбежал вниз и хотел было остановить мать.

– Матушка! – умоляюще произнес он. Но она взглянула на него – и он замер, как пригвожденный к месту.

У подножия лестницы, ведущей на галерею стабюра, стояли несколько крестьян.

– Посторонитесь, люди, – молвила женщина, желая пройти мимо них со своей ношей.

Сутен мотал головой, беспокойно танцуя на месте; Эрленд уже наполовину поворотил его, когда Колбейн, сын Йона, схватил коня под уздцы. Кристин не разглядела, что произошло, – она слегка обернулась и бросила через плечо:

– Не держи Сутена, Колбейн… Коли хочет, пусть едет…

Колбейн крепче вцепился в повод и ответил:

– Ужели ты не понимаешь, Кристин, что пришла пора хозяину воротиться домой? Ты-то, по крайности, должен это понять… – обратился он к Эрленду.

Но Эрленд хлестнул его по руке и так пришпорил коня, что старик пошатнулся. Какие-то люди оросились наперерез всаднику. Эрленд крикнул;

– Прочь с дороги! Не суйте свой нос в наши дела! Да вдобавок я вовсе не хозяин здесь. Я не дам впрячь себя в ярмо, как вола на гумне. Если мне не владеть здешней землей, то и земле здешней мною не владеть!..

Кристин повернулась лицом к мужу и крикнула:

– Скачи! Скачи к самому дьяволу в преисподнюю, куда ты увлек меня и кинул все, что попадало к тебе в руки…

А дальше все произошло так стремительно, что никто из присутствующих не успел ни опомниться, ни вмешаться. Туре, сын Боргхильд, и какой-то другой крестьянин схватили женщину за руки:

– Кристин! Не в пору вздумала ты корить своего супруга…

Эрленд пустил коня прямо на них:

– Ах, вот как! Вы смели поднять руку на мою жену!.. – Он взмахнул топором и обрушил его на Туре, сына Боргхильд. Удар пришелся крестьянину между лопаток, и он грохнулся наземь. Эрленд снова занес топор, но как раз в тот миг, когда он приподнялся на стременах, кто-то пустил в него копьем, угодившим Эрленду в пах. Копье это метнул сын Туре. Сутен взвился на дыбы, забив передними копытами. Эрленд стиснул коленями бока коня, нагнулся вперед и, наматывая поводья на левую руку, вновь поднял топор. Но почти в ту же минуту потерял одно стремя и кровь ручьем хлынула его левой ноге. В воздухе засвистели стрелы и дротики… Ульв и сыновья Эрленда с поднятыми секирами и обнаженными мечами ринулись через двор к месту стычки. Тогда один из крестьян ударил копьем жеребца под Эрлендом, и тот, подогнув передние ноги, рухнул на колени, заржав так пронзительно и дико, что на его вопль отозвались кобылы в конюшне.

Эрленд поднялся с земли, широко расставляя ноги. Опершись на плечи Бьёргюльфа, он перешагнул через коня. Подоспевший Гэуте подхватил отца с другой стороны.

– Прикончите его, – попросил Эрленд, взглянув на коня, который опрокинулся на бок с кровавой пеной на губах, лежал, далеко вытянув шею, и яростно бил копытами. Ульв, сын Халдора, исполнил просьбу своего родича.

Крестьяне расступились. Двое из них понесли Туре, сына Боргхильд, к дому управителя, а один из слуг епископа отвел туда же своего раненого товарища.

Кристин выпустила из объятий Лавранса, который тем временем очнулся, и теперь мать с сыном стояли, ухватившись друг за друга. Она не понимала еще, что произошло: слишком скоро все совершилось.

Сыновья повели было отца к жилому дому, но он воспротивился:

– Туда я не хочу… Не хочу умирать там, где умер Лавранс…

Рванувшись к мужу, Кристин обвила руками его шею. Ее застывшее лицо растопилось вдруг, искаженное воплем, – так от брошенного камня раскалывается корка льда.

– Эрленд! Эрленд!

Эрленд слегка наклонил голову, коснувшись щекой ее щеки, и так постоял несколько мгновений.

– Отведите меня в старый стабюр, сыны мои, – сказал он. – Я хочу лежать там…

Мать и сыновья наскоро приготовили постель на чердаке старого стабюра и сняли с Эрленда одежду. Кристин перевязала ему раны. Кровь толчками струилась из раны в паху; другая стрела поразила Эрленда под левую грудь, но эта рана почти не кровоточила.

Эрленд положил руку на голову жены:

– Меня ты не сумеешь исцелить, моя Кристин… Она в отчаянии подняла на него взор, задрожав с головы до ног. Она вспомнила: так говорил и Симон, и то, что Эрленд повторил теперь его слова, показалось ей самым страшным предвещанием.

Его уложили в постель, на груду взбитых подушек и перин, приподняв его левую ногу так, чтобы унять кровь. Кристин сидела, склонившись над ним. Он взял ее за руку.

– Помнишь, любимая, первую ночь, что мы спали с тобой в этой постели? Я не знал тогда, что уже навлек на тебя горе, которое ты таила в сердце своем. И то было не первое горе, которое ты выстрадала по моей вине…

Она сжала его руку обеими руками. Кожа на его руке потрескалась, и под узкие обломанные ногти и в морщинки на суставах длинных пальцев въелась грязь. Кристин поднесла его руку к груди, потом к своим губам, орошая ее потоком слез.

– Какие у тебя горячие губы, – прошептал Эрленд. – Я так ждал, так ждал тебя… И так тосковал… А потом я решил согнуться и прийти к тебе, но тут услышал… Когда мне сказали, что он умер, я понял, что теперь уже поздно…

Кристин ответила, рыдая:

– А я и тогда еще ждала тебя, Эрленд. Я думала, ты придешь хоть раз на могилу сына.

– Тогда ты едва ли встретила бы меня как друга, – сказал Эрленд. – И, бог свидетель, ты имела на то причину… А какая милая и красивая ты была, моя Кристин, – прошептал он, закрыв глаза.

Она продолжала рыдать, тихо и горестно.

– Но теперь все миновало, – сказал он по-прежнему тихо, – и нам должно простить друг друга, как подобает верующим христианам и добрым супругам… Если только ты можешь…

– Эрленд, Эрленд… – Она упала к нему на грудь, покрывая поцелуями бледное лицо. – Тебе нельзя так много говорить, мой Эрленд…

– Я должен спешить, чтобы сказать тебе, что хочу, – ответил он. – Где Ноккве? – с тревогой спросил Эрленд.

Ему ответили, что накануне вечером, дознавшись, что младший брат поскакал в Сюндбю, Ноккве вскочил в седло и во весь опор помчался за ним вдогонку. Должно быть, он теперь убивается, что не нашел брата. Эрленд вздохнул, беспокойно шаря руками по одеялу.

Шестеро сыновей окружили его постель.

– Я плохо позаботился о вас, сыны мои, – проговорил отец.

Он закашлялся, тихо и осторожно, – на губах его тотчас же выступила кровавая пена. Кристин отерла ее краешком головной повязки, Эрленд перевел дух.

– Простите меня, коли можете. Никогда не забывайте, славные отроки мои, что мать ваша пеклась о вашем благе каждый день все те годы, что мы прожили с ней в супружестве, и если бывали меж нами несогласия, то лишь по моей вине и оттого, что я дурно заботился о вашем счастье, – она же любила вас больше жизни своей…

– Мы никогда не забудем, – плача, ответил Гэуте, – что всегда почитали вас, отец первым среди доблестных мужей и вельмож. Мы гордились тем, что зовемся вашими сыновьями, – в дни, когда счастье изменило вам, столь же, сколь в дни вашего могущества.

– Ты судишь по своему неразумию, – ответил Эрленд. Он усмехнулся коротким хриплым смешком. – Однако избави вас бог походить на меня. Пожалейте свою мать – она и так уже довольно хлебнула горя с тех пор, как повстречалась со мной…

– Эрленд, Эрленд, – рыдала Кристин. Поцеловав отца в руку и в щеку, сыновья со слезами отошли в сторону и сели на скамье у стены. Гэуте обвил Мюнана за плечи и прижал его к себе; близнецы сидели, взявшись за руки. Эрленд снова вложил свою руку в руку Кристин. Его пальцы были холодны как лед; тогда она натянула на него перины до самого подбородка, а сама продолжала согревать его руку в своей.

– Эрленд, – плача, сказала она. – Господь спаси нас и помилуй… Надобно позвать к тебе священника…

– Да, – слабеющим голосом ответил Эрленд. – Пошли кого-нибудь в Довре за отцом Гуттормом, моим приходским священником…

– Эрленд, он не поспеет, – в ужасе сказала она.

– Поспеет, – живо проговорил Эрленд, – коли господь явит мне свое милосердие. Потому что я не приму последнее причастие из рук того служителя божьего, который оклеветал тебя…

– Эрленд… Ради Христа… Не говори так… Ульв, сын Халдора, выступил вперед и склонился над умирающим:

– Эрленд, я еду в Довре…

– Помнишь ли ты, Ульв, – сказал Эрленд тихим, угасающим голосом, – то время, когда мы с тобой вдвоем покидали Хестнес?.. – Он слабо усмехнулся. – Я поклялся тогда, что буду всю жизнь стоять за тебя как верный друг твой и родич… Но на беду, друг мой Ульв, из нас двоих тебе чаще, чем мне, привелось доказывать делом свою верность… Спасибо… за все… родич…

Ульв склонился еще ниже и поцеловал друга в окровавленные губы.

– Тебе спасибо, Эрленд, сын Никулауса.

Он зажег свечу, поставил ее близ ложа умирающего и вышел.

Эрленд снова смежил глаза. Кристин, не отрываясь, глядела в его бледное лицо и время от времени тихонько проводила по нему рукой. Ей казалось, что он вот-вот испустит дух.

– Эрленд, – тихо взмолилась она. – Ради господа нашего… Дозволь привести к тебе отца Сульмюнда. Господь един, какой бы служитель ни исполнял волю его…

– Нет. – Эрленд так внезапно сел в постели, что все покровы соскользнули с его обнаженного желтого тела. Повязки на груди и на животе тотчас же окрасились яркими пятнами свежей крови, которая вновь хлынула из его ран. – Я недостойный грешник… Господь да судит меня по своему милосердию и да простит мне то, что может простить, но чувствую я… – Он снова упал на подушки и едва слышно прошептал: – Как видно, никогда не дожить мне… до такой старости… и благочестия… чтобы я мог стерпеть… подле себя… того, кто оболгал тебя…

– Эрленд, Эрленд! Подумай о своей душе! Умирающий слабо помотал головой. Его веки снова сомкнулись.

– Эрленд! – Она стиснула руки и, не помня себя от отчаяния, закричала: – Эрленд! Ужели ты не понимаешь: ты так поступил со мной, что они не могли подумать другое!

Эрленд раскрыл свои большие глаза. Его губы совершенно посинели, но на заострившемся лице вспыхнул вдруг отблеск былой его юной улыбки.

– Поцелуй меня, Кристин, – шепнул он. И казалось, голос его зазвенел на миг прежним задором. – Слишком много было меж нами такого… что нельзя назвать христианским благочестием, супружеским согласием… чтобы мы с легкостью… могли проститься друг с другом… как благочестивые христианские супруги…

Она все звала и звала его по имени, но он лежал, смежив глаза, с лицом белее свежей щепы под седыми волосами. Тонкие струйки крови стекали из уголков его рта; обтирая их, Кристин шепотом продолжала его заклинать – при каждом своем движении она чувствовала липкий холодок крови, которой пропиталось ее платье, когда она вела его в горницу и укладывала в постель. Временами в груди Эрленда что-то клокотало, ему было трудно дышать, но, как видно, он уже не слышал и не чувствовал более и медленно и неотвратимо отходил к вечному сну…

Входная дверь порывисто распахнулась; Ноккве вбежал в горницу, бросился на колени перед ложем Эрленда, схватил его руку, громко призывая отца…

Следом вошел высокий, видный мужчина в дорожном плаще. Он поклонился Кристин:

– Если бы я прежде узнал, госпожа, что вы нуждаетесь в родственной поддержке… – Он осекся, увидев, что перед ним умирающий, перекрестился и отошел в дальний угол горницы. Рыцарь из Сюндбю начал вполголоса читать молитвы, но Кристин, казалось, даже не заметила появление господина Сигюрда.

Ноккве стоял на коленях, склонившись над постелью:

– Отец! Отец! Ужели вы не узнаете меня? – Он прильнул лицом к руке Эрленда, которую Кристин сжимала в своей руке; юноша покрывал слезами и поцелуями руки обоих родителей.

Словно на мгновение вернувшись к действительности, Кристин слегка отстранила голову сына:

– Ты мешаешь нам, – нетерпеливо сказала она. – Отойди…

Ноккве выпрямился на коленях:

– Отойти?.. Матушка, мне?

– Да, сядь с братьями…

Ноккве поднял свое юное лицо – мокрое от слез, искаженное отчаянием, – но глаза матери ничего не видели. Тогда он отошел к скамье, где уже сидели шестеро его братьев. Кристин этого не заметила – она по-прежнему неотрывно, безумным взглядом пожирала лицо Эрленда, уже белое как снег в пламени свечи.

Вскоре дверь отворилась вновь. На сей раз в горницу вступил епископ Халвард в сопровождении священника и дьяконов со свечами и серебряными колокольчиками в руках. Последним вошел Ульв, сын Халдора. Сыновья Эрленда и господин Сигюрд поднялись с места и пали ниц перед святыми дарами. Но Кристин только приподняла голову, устремила на вошедших заплаканные, невидящие глаза и снова, как прежде, рухнула на постель, припав всем телом к мертвому телу Эрленда.

Данинград