Дети военной поры. Сборник

Сост. Элла Максимова

Оглавление книги

Нас чьи-то руки подхватили…
Сыны полков, сыны заводов
Я помню
И вот теперь найти друг друга
Эта память — наша совесть

В блокадных днях
Мы так и не узнали:
Меж юностью и детством
Где черта?..
Нам в сорок третьем
Выдали медали
И только в сорок пятом
Паспорта.

И в этом нет беды.
Но взрослым людям,
Уже прожившим многие года,
Вдруг страшно оттого,
Что мы не будем
Ни старше, ни взрослее,
Чем тогда.

Юрий Воронов

А. Алексин
Детям — планету без войн

В киноэпопее «Великая Отечественная» есть эпизод, который не просто взволновал, а потряс меня. Женщины провожают детей из блокадного Ленинграда. Катер отчаливает от берега. И вот матери видят, как на него пикирует бандит со свастикой, как тонут, гибнут их дочери, сыновья. И лишь белые панамки плывут по воде.

Но дети в ту суровую пору были не только жертвами — они становились и воинами. За особые заслуги, мужество и героизм, проявленные в борьбе с захватчиками, звание Героя Советского Союза было присвоено Александру Чекалину, Леониду Голикову, Марату Казею…

Особые заслуги! А были они мальчишками. Еще не достигнув совершеннолетия, ребята достигали таких высот мужества, что оказывались достойными Золотых Звезд Героев, орденов, медалей. И вот что поразительно: в указах Президиума Верховного Совета СССР об их награждении никогда не упоминалось, что речь идет о детях. Их называли по имени и отчеству, как взрослых. Почему? Да потому, что их воинская и трудовая доблесть не была доблестью «в масштабе детского возраста»: она стояла в одном строю, плечом к плечу с мужеством взрослых.

Вот сообщение о подвиге бывшего ученика 114-й школы города Александрова Владимирской области Толи Перфильева, шагнувшего из отрочества в смертельный бой:

«29 сентября 1943 года командиру минометного взвода А. Перфильеву было дано задание первым переправиться со взводом минометчиков на правый берег Днепра и огнем своих минометов прикрывать переправу пехотных подразделений… 30 сентября противник предпринял особенно яростную контратаку при поддержке танков. А. Перфильев немедленно организовал взвод на отражение атаки противника стрелковым оружием. Выбрав удобный момент, он поднял бойцов в атаку, и в рукопашной схватке минометчики отбросили врага, уничтожив 16 фашистов, из них 4 уничтожил лично Анатолий Перфильев».

За этот бой Толе присвоили звание Героя Советского Союза. Ему не пришлось прикрепить к своей гимнастерке Золотую Звезду… Анатолий погиб в октябре 1943 года, а Указ о его награждении был подписан 22 февраля 1944 года.

Пусть же станет одним из памятников подвигам Марата Казея, Толи Перфильева и других юных героев эта книга!

В ней собраны очерки, корреспонденции журналистов, писателей-публицистов. Книга строго документальна: все, о чем здесь рассказано, каким бы трагичным, невероятным это ни представлялось, было. Было на самом деле.

Фронт, партизанский край, тыл. Эвакуация, оккупация, потери, поиски, встречи через десятилетия… Истории военных и послевоенных лет, сюжеты драматические и почти детективные. Судьбы тех, кого война застигла в младенчестве, и тех ребят военной поры, которые сами давно уже стали родителями, но по жизни которых ее черный след тянется и сейчас. Из всего этого складывается не просто объемная картина, а как бы панорама войны с детьми на переднем плане. Не потому только, что авторы намеренно выбирают их судьбы. Дети были на переднем плане жизни у всего воюющего народа. Выживут они — выживут народ, его история, идеалы, будущее!

До войны в Сталинграде была установлена скульптурная группа — танцующие ребята. Они радостно кружились, крепко держась за руки, словно так, не разлучаясь, не размыкая рук, собирались пройти весь свой путь. Но вот в город, который сама история позже нарекла городом-героем, ворвалась война. Во фронтовой кинохронике есть кадр: дети так и не разомкнули рук, не разорвали кольца дружбы, хотя кругом были руины и сталинградская скульптура была изранена, изрешечена снарядами и пулями.

Война в жестокой слепоте своей соединяет и несоединимое: дети и кровь, дети и смерть. В годы битв наша страна делала все, чтобы уберечь детей от страданий. Но порой эти усилия оставались тщетными. И когда дети беспощадной волею войны оказывались в пекле страданий и невзгод, они вели себя как герои, осилили, вынесли то, что, казалось бы, и взрослому преодолеть не всегда под силу. Читайте про мальчишек-разведчиков, токарей, пахарей, поэтов, мыслителей, охранителей городов, целителей ран — и вы убедитесь: они выдержали войну и победили вместе со взрослыми.

Помню, до войны в школьном классе учительница сказала нам, пятиклассникам: «Как вы знаете, Ванька Жуков написал на деревню дедушке. Но допустим, что письмо все же дошло. Что ответил бы дедушка внуку?» Это был не только урок творчества, но прежде всего урок гуманизма. Непримиримо, истово протестовал каждый из нас против того, что у Ваньки отняли детство. Мы уже понимали: весенняя пора человеческой жизни отличается от весны обыкновенной тем, что никогда больше не возвращается. А через несколько лет многие из тех самых мальчиков и девочек отдали свое детство — настоящее, солнечное, с книгами и тетрадями, смехом, играми, праздниками.

Отдали, чтобы земля осталась землей людей, у которых жизнь обязательно должна начинаться с книг и тетрадей, игр и праздников. С такой святой уверенностью написаны все очерки, из которых сложилась эта книга. Самой природой, условиями существования рода человеческого детям предназначено жить в мире, оберегаемом взрослыми. Война на время разрушила этот закон, но она же и доказала: когда страна в самых трагических обстоятельствах, на пределе возможностей считает своей важнейшей исторической миссией спасение детства, она победит все!

Один западный журналист как-то спросил:

— Не слишком ли вы, советские писатели, романтизируете своих юных персонажей? И вообще — не приукрашиваете ли вы истоки, с которых начинается человеческое бытие?

— А не приукрашивал ли эти истоки Виктор Гюго, посылая на баррикаду Гавроша? А не идеализировал ли их Лев Толстой, с горечью и восторгом поведавший нам об отваге Пети Ростова? Или Александр Фадеев, рассказавший о молодогвардейцах?

Нет, мы ничего не приукрашиваем.

Лет двадцать назад я побывал в бывшем фашистском лагере Равенсбрюк, где в ад душегубок и печей отправлялись лишь дети и женщины. Сердце и ныне сжимается при воспоминании о фотографии детского сердца. В центре был аккуратно нарисован кружочек, а подпись гласила, что эсэсовец, который так метко будет стрелять и так точно попадать в сердце ребенка, будет получать дополнительные отпускные дни. В это трудно поверить, но это было. А ведь Равенсбрюк по масштабам своим ничто (как это ни ошеломляюще звучит!) в сравнении с ужасом, который готовят детям земли те, кого мы порой называем «противниками разоружения», «противниками разрядки». Мне кажется, нельзя забывать, что противники — это одновременно и сторонники: противники разрядки — значит сторонники напряженности; противники разоружения — значит сторонники вооружения, противники безопасности — значит сторонники опасности. Какой опасности? Опасности чего? Войны, уничтожения детей, уничтожения завтрашнего дня…

Мы готовим своих юных и взрослых граждан к битвам против битв, к сражениям против сражений!

Повторяю: мы ничего не приукрашиваем. Мы просто хотим, чтобы новые поколения знали о героизме своих ровесников, вдохновлялись их биографиями, вгляделись в характеры тех, кто должен стать для них не только легендой, но и высоким образцом, достойным восхищения и подражания.

Перелистывая письма моих читателей, встречаясь с ними, я убеждаюсь, что они воистину достойны светлой памяти тех молодых героев, чью жизнь они как бы продлевают своими летописями, походами по священным местам боевой славы, поступками, исполненными доброты и самоотверженности.

И я мечтаю, чтобы никогда не пришлось им испытать ужасы, которыми обрушивается на людей война. Я верю, что «марши» вражды и ненависти, которые не раз наблюдал в капиталистических странах, будут побеждены маршами братства и мира!

Нас чьи-то руки подхватили…

Майор привез мальчишку на лафете.
Погибла мать. Сын не простился с ней.
За десять лет на том и этом свете
Ему зачтутся эти десять дней.

Его везли из крепости, из Бреста.
Выл исцарапан пулями лафет.
Отцу казалось, что надежней места
Отныне в мире для ребенка нет.

Отец был ранен, и разбита пушка.
Привязанный к щиту, чтоб не упал,
Прижав к груди заснувшую игрушку,
Седой мальчишка на лафете спал.

Мы шли ему навстречу из России.
Проснувшись, он махал войскам рукой…
Ты говоришь, что есть еще другие,
Что я там был и мне пора домой…

Ты это горе знаешь понаслышке,
А нам оно оборвало сердца.
Кто раз увидел этого мальчишку,
Домой прийти не сможет до конца.

Я должен видеть теми же глазами,
Которыми я плакал там, в пыли,
Как тот мальчишка возвратится с нами
И поцелует горсть своей земли.

За все, чем мы с тобою дорожили,
Призвал нас к бою воинский закон.
Теперь мой дом не там, где прежде жили,
А там, где отнят у мальчишки он.

К. Симонов

Т. Яковлева
«Мама! Где ты?»

У Саломеи Нерис есть поэма «Мама! Где ты?» — о детях войны. О ребятах, которых война застигла в пионерском лагере и надолго разлучила с родным домом.

Поэма выдержала много изданий. В Литве ее знает каждый с детства: она напечатана в учебниках начальной школы.

В одной из своих книг Эдуардас Межелайтис вспоминает историю ее появления. По заданию ЦК комсомола Литвы он побывал в детских домах, где жили эвакуированные литовские ребятишки, записал их рассказы о войне, собрал рисунки и все это вместе с собственными записями отдал Нерис. На основе этих материалов она должна была написать брошюру — «Обвинительный акт фашистам».

— Написала я… Только не так, как ты говорил. Не получается у меня брошюры.

Подает рукопись: «Мама! Где ты?» Вместо брошюры Саломея создала поэму.

Мне не пришлось увидеть те записи и рисунки, что вдохновили когда-то на поэму Нерис. Но я видела другие, сделанные ребятами той же самой судьбы. И самое главное — с помощью каунасских и вильнюсских школьников удалось встретиться с их авторами, которых мы с тем же правом можем считать прототипами героев поэмы. Оказалось, что каунасская школа № 28 и вильнюсская школа-интернат № 4 в давней дружбе с бывшими воспитанниками детского дома военных лет. Они записали их рассказы, собрали альбомы, рисунки, письма.

То, что вы прочтете, можно было бы назвать своеобразным комментарием к поэме Саломеи Нерис. Комментарием, написанным жизнью.

Дорога из дома

22 июня литовская девочка Генуте Эрсловайте приехала в Симферополь. Слово «война» уже было произнесено. Но солнце еще ярко светило в небе. Оно было совсем не похоже на красный шар, опутанный черными цепями, — так увидит солнце и нарисует его один из товарищей Генуте. А пока это было доброе солнце — такое же, как вставало над родным Шяуляем. Разве только ослепительнее и жарче. Но ведь так и должно быть — Крым приветливо встречал литовских ребят, впервые приехавших в Артек.

Впервые на их родине, в Литве, взметнулись в небо пионерские флаги. Курорты Паланга, Друскининкай, еще недавно доступные только богачам, были отданы детям.

Янина Валацкене, так же как и Генуте, в те годы была пионеркой.

— Это сейчас мои дети не представляют: как же так, лето — и не поехать к морю? А для нас тогда море было сказкой, мечтой. Родители — рабочие, трое детей. И вдруг профсоюз дает путевку в Палангу сразу на всех троих — Паулину, Венцеса и меня. До сих пор помню, как увидела море. Песок, белый, как сахар.

Миколас Слуцкис:

— Из глубины памяти доносится стук того медленного поезда — теперь-то я знаю, что медленного, а тогда он мне казался мчащейся ракетой! — который через всю Литву вез меня и мою младшую сестренку в Палангу — в первый литовский пионерский лагерь…Меня выбирают знаменосцем, — гордый и счастливый, я каждое утро поднимаю флаг лагеря! Щупаю босой ногой море, не решаясь окунуться в ледяную воду, — ведь только начало июня. Ну и что? Я все равно счастлив!.. Сплю и слышу все нарастающий гул морских волн — пусть гудят себе, пусть грохочут, больше янтаря выбросят на берег! Разве мог я знать, что началась война?

«Война! Что это такое? Какое страшное и непонятное слово!» — запишет Генуте 22 июня в своем дневнике. Будто ничего не случилось, их посадят в автобус, и они поедут в Артек, и будут громко и весело петь и с замиранием сердца с высоты поглядывать на синеющую внизу полоску моря…

«1 июля. Собирала на море камни и ракушки! Как их здесь много! Вот привезу в Литву!»

Она еще не знает, каким долгим окажется обратный путь. Она не знает, что через несколько дней Артек станет на колеса и потом всю жизнь будет для нее и ее друзей не географическим понятием, а лагерем и в Подмосковье, куда они приедут сначала, и в Сталинграде, и в волжской степи. Они так и будут говорить: «Новый, сорок второй год мы встречали в Артеке в Сталинграде…»

Но 1 июля Генуте еще собирает в Крыму морские камушки и мечтает: вот привезу их в Шяуляй. Десятый день войны.

А уже в первый день в Паланге… Янина Валацкене:

22 июня, в воскресенье, должно было быть торжественное открытие нашего лагеря. Я получила письмо, что приедет мама. Ночь была беспокойная. Нам не спалось. Стали рассказывать сказки, потом всякие страшные истории. Я лежала в одной кровати с сестренкой. Мы привыкли так спать дома. А тут — мы маленькие, а кровати — большие, буржуйские. Мы упросили, чтобы нам все-таки разрешили, как дома, спать вместе.

…Лес шумел, какой-то гул… Может быть, самолеты? Было ощущение тревоги — или теперь так кажется? Мы расшумелись. Пришла вожатая и сказала, что, если мы не перестанем шуметь, нас не пустят на завтрашний праздник. Мы стихли. И вдруг под утро, часа в четыре, раздался страшный гром. Посыпались стекла. Босиком, по осколкам битого стекла я выбежала на улицу. На площади перед домом лежал человек. Я узнала вожатого.

Я бросилась к зданию, где находился штаб лагеря. Кругом уже все полыхало. На земле лежал мальчик. У него не было головы… Бируте Кукайтене:

— Ночью нас разбудил страшный грохот. Я подбежала к окну и увидела, что горит штаб лагеря. Мы с подругой кинулись вниз. Во дворе уже было много детей. Они бегали, кричали: «Мама! Мама!» Кругом стреляли, горели дома. Некоторые ребята прыгали из окон со второго этажа, много было раненых, убитых. Мы не понимали, что происходит, не знали, куда бежать, прятались за деревья, ложились на землю… Вдруг мы услышали голос начальника лагеря. Он приказывал бежать к столовой.

Но столовая тоже загорелась… Потом нас повели на автобусную станцию. Автобус вывез нас из Паланги и вернулся за другими детьми. Мы пошли пешком, уставшие, раздетые, в ночных рубашках. Нас подобрали красноармейцы. Они где-то раздобыли платья, туфли, кормили нас. Миколас Слуцкис:

— Когда мы, ветераны Паланги, собираемся на месте нашего бывшего лагеря, у памятного камня, то с трудом узнаем прежнюю Палангу сорок первого года. Только и слышится:

— Тут горело!

— Оттуда стреляли!..

— Ты выпрыгнул, а он не успел…

Я, тогда тринадцатилетний мальчик, действительно выпрыгнул из горящей комнаты, выпрыгнул вместе с оконной рамой.

В ночь на 22 июня фашистские корабли близко подошли к берегам Паланги. Знали они, что стреляют по детям? Что в Паланге в лагерях — тысячи детей? Знали.

Пока нет точной статистики, сколько детей погибло. Но точно известно: многие сотни.

А потом дорога во время бомбежек.

…Поезд шел и не шел. Он шел и останавливался. Останавливался потому, что появлялись самолеты с черными крестами. В поезде были узкие решетчатые окна — высоко под потолком. Только что из поезда выгрузили скот и посадили в него женщин и детей, чтобы спешно эвакуировать их на восток.

Я помню этот полутемный вагон, и окна, до которых было не дотянуться, даже если встать на цыпочки, и запах навоза, смешавшийся с запахом пота.

Вместе с нами ехали беженцы из Прибалтики. Мне запомнилась некрасивая, немолодая женщина, плохо говорившая по-русски, и девочка с ней. Даже не столько девочка, сколько ее туфельки — бежевые, лаковые, с дырочками. Золотые башмачки Золушки в этом темном и душном вагоне… А мой брат запомнил мужчину с велосипедом. Как во время бомбежек он протискивался к выходу и держал велосипед над головами. «Ты не помнишь?» — удивляется он теперь. Но зато он не помнит башмачков!

А мама всегда вспоминает другое. Как брат, шестилетний мальчуган, побелел и схватился за сердце во время одной из тревог. Как сестра во время бомбежки выскочила из вагона. И мама боялась, что ее расстреляют с бреющего полета или она потеряется, отстанет.

Сколько в пути терялось людей, которые отыскивали друг друга спустя десятилетия! Или так еще не отыскали до сих пор.

Может быть, на одной из станций и встретились поезда — наш и те, что увозили ребят из Паланги и Друскининкая? Путь ведь у нас лежал один. Может быть, где-нибудь в Дно или Старой Руссе мы вместе пережидали бомбежку, вместе прислушивались к завывающему, на всю жизнь врезавшемуся в память звуку фашистских самолетов?

И когда теперь, уже взрослые люди, они рассказывали мне об этой длинной дороге, так же как и я теперь — башмачкам, они улыбались карусели. («Почему-то больше всего мне запомнились карусели, когда останавливались в Пскове, — в Пскове еще работали карусели!»), цветным ложкам, которыми ели кашу в Горьком, каким-то булочкам с рисом — «как весело было их есть — дома таких не пекли…» Дети остаются детьми!

Конечно, старшие больше понимали происходившее, и память у них суровее.

Ляонас Вайтукайтис не может забыть машиниста, что сумел вывести эшелон с детьми во время бомбежки из Минска («Не решись он на это — мы бы погибли»).

Известный писатель Миколас Слуцкис сохранит горячую благодарную память о тяжелораненых русских солдатах, которые — сами уже на грани смерти — подобрали группу литовских ребятишек и тем спасли им жизнь.

Ребята вышли к станции в тот момент, когда уходил последний эшелон. До отказа набитые вагоны: женщины, дети, старики. И мысли не может быть, чтобы взяли тебя. Если бы их, онемевших от отчаяния, не увидел боец с белой повязкой вокруг головы, не увидел и, поспорив с врачом, не настоял, так бы они и остались на той станции, к которой совсем уже близко подошли фашисты.

Их взяли в вагон, где ехали тяжелораненые. И они потом всю жизнь будут благословлять этот вагон с запахом лекарств и окровавленных бинтов… Слуцкис напишет об этом рассказ и назовет его «Живите!» «Жи-ви-те!» — слова умирающего солдата детям.

Живите!

А поезд уходил все дальше и дальше на восток. Ему уже не нужно было пережидать бомбежки. Только во сне ребята еще кричали: «Прячьтесь! Самолеты!»

Все дальше на восток — все дальше от дома…

За тобой пожары следом
Стелются, несчитанные.
Ждет тебя неведомое,
Никогда не виданное.
— Путь аз дому — путь нелегкий! —
Шепчешь ты растерянно.
У пичуги одинокой
Гнездышко потеряно.

Родители, оставшиеся в Литве, ничего не знали о судьбе ребят. Многие считали их погибшими. Тем более что фашистские газеты писали: «Сколько из Литвы вывезено детей, какова их судьба, где они? Неизвестно, сколько их большевиками уничтожено, сколько сожжено».

«Куда большевики девали сотни литовских детей? О судьбе примерно 400 детей не имеем никаких сведений, из Друскининкая — 156 детей, из Паланги — 225, в Крым было выслано 10 детей, чья судьба также неизвестна».

Это о тебе, Генуте, ты, оказывается, была «выслана» в Артек!

Дорога к дому

Через село, в котором мы жили вначале в эвакуации, тянулись по дороге беженцы. Телеги со скарбом, дети, женщины в черных, словно обугленных, платках. Они проезжали, но долго еще на дороге вместе с поднятой пылью, как мираж, оставался след человеческого горя.

К ним выходили, им несли хлеб, молоко.

Сейчас я мысленно представляю: а что, если бы в этой веренице лиц были только детские лица? Только детские глаза? Дети, которые днем молчат, прибившись друг к другу, а ночью, во сне, кричат: «Самолеты! Прячьтесь!»

Можно ли представить себе большую концентрацию несчастья, принесенного войной?

Вот такой обоз и появился в 1942 году в удмуртском селе Дебесы.

Село старинное — ему два с четвертью века. Улицы широкие: когда ставили дома, на землю не скупились. Центральная — Сибирский тракт. До сих пор у околицы сохранился дом, где, по преданию, останавливались Радищев, Чернышевский.

Старожилы помнят, как в один из дней второго военного лета по деревянным мостовым застучали деревянные подошвы. Столько лет прошло, а непривычный звук этот, сопроводивший появление в селе литовских ребятишек, врезался в память. Детей приехало много, несколько сотен — из Друскининкая, Паланги, Артека.

Им отдали общежитие педучилища. Здание сохранилось до сих пор: двухэтажный деревянный дом с высокой лестницей. За окнами — холмы и лес. Холмы и лес — совсем как в Литве.

Разглядывая свои рисунки тех лет, они теперь гадают: что это, Литва? Дебесы? Только изредка промелькнет где-нибудь как подсказка ветряная мельница или башня с готической крышей.

На бревенчатой стене вырезано «cabikla», по-литовски «вешалка». Когда они приедут сюда спустя много лет, они обрадуются этому слову, как старому знакомому.

Им приготовят ночлег в этом доме. На полу будут стоять в ведрах, тазах цветы, цветы. Их накормят («Ешьте, деточки, в войну вы досыта не ели»). Все село соберется посмотреть, что же сталось с этими ребятишками, которым они дали когда-то приют и, случалось, делились с ними последним.

Мне рассказывает об этом Марите Растейкайте. Марите — актриса. Я была на ее спектакле и слышала, как прошелестело в зале, едва она появилась на сцене: «Растейкайте!»

Мы смотрим фотографии в ее альбоме: Офелия, Лиза, Каренина — роли. А вот детский снимок: белая блузка, пионерский галстук. Это не роль. Это жизнь.

У Марите сохранился дневник, который она, как и Генуте Эрсловайте, начала в Артеке, а продолжила в Дебесах.

Строчки расплылись.

— Узнаете, чем писали? Выдавливали свекольный сок и делали чернила!

«Ремешки стягиваем все туже и туже… Может быть, поэтому ребята стали больше баловаться…

У нас было свое подсобное хозяйство, огород, коровы — я, кстати, пасла коров, — свиньи. Бедные свиньи, мы называли их Гитлер, Геббельс… Пчел разводили, кроликов. Но это не сразу, поначалу было трудновато. Конечно, не только нам — всем в селе было трудно! Однажды с завхозом мы отправились по соседним деревням, чтобы собрать кое-что. Взяли мешок. Ушли с мешком, вернулись с подводой. Помню, как одна женщина — ей своих-то детей нечем было кормить — дала нам три морковки. Скажите, есть ли цена этим морковкам?»

Марите не сразу возвращается к дневнику…

«Воскресенье. Сегодня опять встали в пять утра и, взяв сани, пилу и веревки, тронулись в лес. Там свалили четыре дерева… Лошадь у нас была, но не на все ее хватало. Иногда и сами ходили за дровами. Нас в комнате было четырнадцать девочек, впряжемся в сани…»

Так что же было в том военном детстве? Вот эти сани. Радость, что удалось купить на базаре блюдце мороженого молока (молоко не меряли тогда литрами: иная мера была — блюдце!). Пропущенные уроки, оттого что в сильный мороз нечего надеть на ноги, — и так бывало! И снова дневник:

«1 января 1944 года. С Новым годом — с новым счастьем! Ждем гостей из Москвы. Готовимся к вечеру.

Вечер в школе. Сначала выступления. Потом получали подарки: булочки и бублики. Ну, а потом бал-маскарад. Я была принц, Тереса — принцесса.

26 марта. С утра — сбор дружины. Я бегала к своим пионерам. Сбор прошел хорошо. После обеда рисовала газету, даже рука заболела. После ужина читала свою любимую «Педагогическую поэму». 9 апреля. Та самая запись о походе в лес за дровами. И дальше: Река начала таять… Цветут кошачьи лапки, мы нарвали их и принесли домой.

Вернулись в 8 часов. Потом пошли на репетицию хора.

17 апреля. Сегодня очень счастливая! Получила письмо от сестры. А профессор Крищунас подарил мне книжку о литовском ансамбле. Кроме того, в газете «Литература и искусство» напечатаны две строфы моего стихотворения.

15 мая. Была на бюро. Приняли в комсомол и выдали комсомольский билет. Эта серая обыкновенная книжечка стала вторым сердцем! Уже весна, распускаются деревья…»

И это тоже военное детство.

Я поняла, почему мне показалась знакомой карточка Марите-девочки. Это же фотография с комсомольского билета! А комсомольский билет Марите и ее галстук я уже видела в школе в Каунасе — той самой, где музей литовско-удмуртской дружбы. Завучем в этой школе в ту пору была Пальмире Шалкаускене, бывший комсорг Дебесского детского дома. И я заметила, что слово «Дебесы» школьники произносили здесь с такой же особой интонацией, как и их учительница.

Но вернемся в сорок второй год, когда в Дебесы приехали литовские ребята.

Это потом они станут бойко разговаривать и по-удмуртски и по-русски (говорят, что они сейчас помнят такие удмуртские песни, которые в Дебесах уже и не поют), но пока…

Онуте Маценскайте:

— Помню, пришла учительница вести урок. Ни она не знает ни одного литовского слова, ни мы — русского. Как вышли из положения, не знаю, но учились! Помню, как Валентина Григорьевна читала нам на уроках Пушкина «Станционного смотрителя». А мы облокотимся на парты, смотрим на нее во все глаза. И плачем… Разговаривать быстро научились. А писать — мне почему-то буква «ж» не давалась. Такая смешная буква!

Валентина Григорьевна Стрелкова — первая учительница русского языка, первый директор детского дома. У Онуте не сохранилось тетрадей тех лет. Но Лидия Карпавичене, работавшая в Дебесах воспитательницей, взяла обычную газету, сложила ее в несколько раз и усмехнулась:

— Вот вам наши тетради! Сшивали эти листки. Учителя поверх газетных строчек чертили карандашом линейки. А на первой странице наклеивали белый листочек и старались покрасивее надписать…

Белый листок — праздник, и цветные карандаши — праздник!

Онуте Дорайте до сих пор недоумевает:

— Где Анна Ивановна нашла цветные карандаши, чтобы подарить мне в день рождения?

Анна Ивановна, эвакуированная учительница из Ленинграда, тоже работала в детском доме.

Потом приехали и другие учителя. В Дебесах открылась литовская средняя школа с преподаванием на родном языке.

Война. Все силы брошены на одно — разбить врага. А страна думает о детях. И не только о том, чтобы уберечь их от пуль, накормить, одеть.

Люди, приехавшие в Дебесскую школу учить детей, понимали, какая большая миссия возложена на них: они должны дать знания тем, кто будет возрождать послевоенную Литву.

Школу возглавил профессор Ионас Крищунас, известный ученый (это его Марите упоминает в своем дневнике). Человек большой эрудиции, культуры и великой душевной деликатности.

Литовскую литературу преподавала Валерия Вальсюнене, будущий автор поэмы о Марии Мельникайте. Поэтесса, влюбленная в стихи Есенина, чувствующая красоту природы и учившая этому ребят. Листая сохранившиеся детские альбомы той поры, я видела, как много там было стихов Янониса, Корсакаса, Венцловы и конечно же Нерис. Стихов, выученных по памяти со слов учительницы, переписанных из газет, из тоненьких стихотворных сборников, издававшихся во время войны. Многие и сами сочиняли. Учительница брала ручку, чтобы поправить рифму, подсказать более точное слово. Мне показывали детские стихи: «А это пометки Вальсюнене».

Учительница конституции — был тогда такой предмет — Изабелла Лаукайтите. Ее имя многие ребята знали еще до войны. Вместе с Саломеей Нерис она была избрана депутатом Верховного Совета СССР. После войны Лаукайтите вернется в Капсукас, где работала прежде. Однажды, встретившись с Лидией Карпавичене, коллегой по Дебесскому детскому дому, она покажет на маленькую, аккуратно заштопанную, почти незаметную дырочку на черном костюме: «Видите?» След пули бандитов, орудовавших в послевоенной Литве. Во второй раз пуля сразит ее насмерть…

Юстас Палецкис, видный общественный и государственный деятель и поэт, в своих мемуарах вспоминает: «Тяжелым переживанием было для меня убийство Изабеллы Лаукайтите… Изабелла Лаукайтите, как и ее две сестры, во время буржуазной власти активно участвовала в деятельности Компартии Литвы, много лет провела в тюрьмах. После войны работала в укоме. И вот я узнаю, что в один из мартовских дней 1948 года преступная рука бандита оборвала жизнь этой верной дочери народа. Убийцы ей не раз угрожали, покушались на нее, но она не хотела уезжать, оставалась на своем посту… На похороны вышел весь город, приехали крестьяне из окрестных сел»…

Однажды в Дебесы пришла телеграмма: приезжает учитель Еугениус Тауткайтус. Учителей-мужчин в ту пору было особенно мало, и женский учительский корпус был приятно обрадован. Еугениус оказался… большеглазой женщиной с косой вокруг головы. Почте легко простили ошибку, еще бы: приехала Еугения Тауткайте — одна из первых вильнюсских комсомолок, потом коммунистка-подпольщица.

Еугения преподавала русский язык и литературу. В альбоме Генуте Эрсловайте рукой Тауткайте по-русски написаны стихи:

Всегда вперед, назад ни шагу!
Запомни это навсегда
И сохрани в душе отвагу,
Не падай духом никогда…

На память славной девочке от учительницы Тауткайте.

Такими были учителя в Дебесской школе. Я могла бы рассказать о Елене Эйдукайтите, завуче детского дома, умевшей в тяжелые минуты поддержать настроение и у своих коллег, и у воспитанников, и деятельной Пальмире Шалкаускене — комсомольском наставнике дебесских ребят, и Лидии Карпавичене — Митревне, как звали ее в Дебесах (ее отчество Доминиковна было быстро переделано в более понятное и короткое).

Ее очень любили дети. Самое страшное наказание, которое «изобрела» Митревна, — оставить их вечером без сказки.

Конечно же ребята очень тосковали по дому! Уральский журналист В. Захаров записал воспоминания Варвары Григорьевны Стрелковой — той самой первой учительницы ребят:

— Кончится, бывало, урок, они обступят меня, и посыплются вопросы: «А что слышно о моей маме?», «А когда кончится война?», «А что вы сегодня готовили дома?» Дети есть дети! Мы, учителя, да и многие жители села часто брали ребятишек к себе домой. Смотришь, как загораются у них глазенки при виде домашней обстановки, как скучают они по своему дому и родным… Один мальчуган все спрашивал, когда я буду печь блины: видно, очень любил их дома. Ну, заведу я жиденькие блинки, накормлю его, он поблагодарит, а потом пойдет «проверять» все шкафы, сундуки, открывать все дверцы, заглядывать во все уголки. И все рассказывает, как у них было дома.

К праздникам они писали поздравления мамам, хотя посылать их было некуда. Я видела одно из детских писем того времени:

«Мамочка! Это письмо я пишу тебе и не знаю, жива ли ты? Не убили ли тебя фашисты? Пусть будут прокляты они за твою муку навеки. В сердце моем горит месть, но не только у меня, у всех, кто любит Родину…» Это — письмо четырнадцатилетней девочки. Она подробно рассказывала матери, как прожила эти годы без нее, а кончалось письмо припиской: «Я очень прошу соседей и родных сообщить, если мамы нет».

Но в сердцах их уже жила и Удмуртия. Навсегда в их жизнь вошли и река Чепца, и гора Байгурезь, и самое главное — люди, которых они узнали тогда.

Не островком, не замкнутой республикой была литовская школа в Дебесах. И если ребятам не всегда было сытно, они видели, что рядом было не сытнее. Они старались мужественно переносить трудности. Так же как старшие, делали все, что могли, для победы. Работали на полях в колхозах. Ходили по колхозам с агитбригадой («Как нас встречали!»).

Писали письма на фронт, вышивали кисеты. Выступали в сельском клубе, в госпитале. До станции Кез — 30 километров. 30 километров пешком.

Актрисой стала одна Марите, но эти концерты вспоминали многие. Они пели военные песни, танцевали литовский «шустас» и удмуртский «алыкэ», поставили даже детскую оперу «Узелок», либретто которой написала Еугения Тауткайте.

Кто-то из учителей написал ученице в тетрадь: «Помни: Родине нужны будут рабочие руки. Готовь себя к этому».

Не забыть им счастливого дня, когда Советская Армия перешла границу Литвы. Янина Валацкене была за шесть километров на сенокосе, к ней прибежали: взят Каунас!

Из Литвы стали приходить первые письма с веточками зеленой руты.

Все ближе и ближе день отъезда, и вот уже в Дебесы, в райисполком, приходит предписание: «Выделить на 15 декабря 16 лошадей сроком на 2 дня и на 18 декабря 50 лошадей для перевозки имущества и детей Литовского детского дома до станции Кез».

Возвращение

Прощай, тихая речка Чепца!

Прощай, Байгурезь! Прощайте, Дебесы! Вытянулись по дороге на Кез подводы с ребятами и детдомовским имуществом, а вслед им идут и идут люди. Несколько лет они вместе делили горе, теперь так же вместе делят радость. «Не работало тогда село», — скажет, вспоминая, Онуте Маценскайте, та, которая, едва понимая русские слова, плакала над «Станционным смотрителем». О себе она теперь говорит: «Всю жизнь прожила в Каунасе, не считая Дебес».

Накануне в клубе были устроены проводы. Лидии Карпавичене запомнился молодой человек («Ну, совсем молодой, худенький, с ежиком»), кажется, секретарь райкома. Он говорил: «Товарищи, вы приедете, застанете ваш край разоренным. Но не опускайте руки — страна у нас большая, поможем».

Весело стучат колеса: до-мой! до-мой! Звенят стекла от песен. Поэт Венцлова написал стихотворение «Родина», и Элите Межискайте тут же, в поезде, первой, прямо из блокнота поэта, читает его.

— А на какой улице ты живешь? — спрашивают у Онуте Дорайте.

Онуте — одна из самых маленьких — пугается:

— Я не помню… Около почты! Кто-то подсказывает:

— Около почты? Так это же улица Пулку!

Элите Межискайте:

— Нам выдали на дорогу по буханке хлеба и пять кусочков сахара, но я оставила кусочек хлеба и два кусочка сахара маме. Приехали в Каунас мы в семь часов вечера. Мы с Мицкявичусом выбежали из вагона, побежали к дому. Сердце дрожит. Постучала в дверь, в окно и услышала голос мамы… Многие дети не нашли родителей. Когда мы с мамой пришли на другой день на пункт, мы успокаивали их, как могли.

Лишь через очень много лет найдут друг друга Онуте Дорайте и ее мать. Погибли родители у Тересы — той самой, что в новогодний вечер в Дебесах была принцессой. Родители и четыре брата… «Мама! Где ты?» — назвала свою поэму Саломея Нерис. Сколько ребят в отчаянии повторяли эти слова!

Спустя годы

У них разные профессии.

Янина Валацкене работает на заводе. Онуте Маценскайте — в библиотеке Каунасского политехнического института, Генуте Эрсловайте окончила университет, научный работник.

Очень многие связали свою жизнь с детьми. Тереса — старшая сестра в детском санатории. В очерке о ней республиканская газета писала, что под белым халатом у сестры Тересы «бьется пионерское сердце».

Много лет отдали школе бывший комсорг Пальмире Шалкаускене и Онуте Дорайте. Старшей пионервожатой работала Ирена Вилкайте.

Иногда они встречаются. По-прежнему любят читать стихи.

Мама, объясни мне, что ж молчит земля?
Днем ли, ночью темной — никогда ни звука.
Почему и солнцу не шепнет она,
Что гнетет ей сердце тягостная мука?

Один начнет, другой — подхватит, оказывается, все помнят эти строки Саломеи Нерис, которые они так часто читали в Дебесах.

Почему так вышло, что земля молчит,
Это, моя детка, неизвестно людям,
Но пока сквозь вечность путь она вершит,
Люди не исчезнут, были, есть и будут!

Чем завораживали их тогда эти строчки? Может, тем, что они были про них — и для них? Вместе с израненной землей в эти годы они учились молчать. Не жаловаться. Молчать и выстоять.

Люди не исчезнут, были, есть и будем!

Марйте Растейкайте:

— Это была школа дружбы, коллективизма, правда, суровая школа, но она нас научила не бояться трудностей. И еще — любви к человеку.

Миколас Слуцкис:

— Именно тогда, в военные годы, сложились у меня понятия добра, справедливости, Родины. Конечно, у каждого поколения есть свои точки отсчета. Но есть вещи, которые хочется сохранить. Например, человеческое настоящее тепло, а мы его узнали в те годы. Отзывчивость народа, доброту души.

Янина Валацкене:

— Мне приходится часто выступать, рассказывать ребятам про Палангу, про наше детство. И я, когда рассказываю, плачу. И мне часто хочется заглянуть им в глаза: почему они сидят тихо? Тоже взволнованы или просто потому, что «надо» отсидеть?

Жизнь отвечает на этот вопрос.

Несколько лет назад республиканская пионерская газета «Лиетувос пионерюс» обратилась к ребятам: давайте все вместе соорудим памятник пионерам Паланги, детям войны. Соберем на это средства. Предложим проект памятника.

И посыпались в редакцию письма: собрали металлолом — в фонд памятника! Работали в колхозе — в фонд памятника.

Тысячи детских рисунков с проектом будущего памятника пришли в газету. Рисунков, в которых ребята выразили свое понимание трагедии, случившейся в первый день войны в Паланге.

Многие, не сговариваясь, девизом к своим рисункам взяли слова Саломеи Нерис «Мама! Где ты?».

Лучшие рисунки были напечатаны.

Стоит памятник в Паланге. Но есть еще один памятник их военному детству. Это — сегодняшняя дружба литовских и удмуртских школьников. Пионеры Дебес отдыхали в пионерских лагерях Литвы. Школьники Каунаса ездили в Дебесы. В Каунасе есть Музей литовско-удмуртской дружбы… Летят письма из Дебес в Каунас, из Каунаса — в Дебесы.

А одна из улиц Дебес называется Литовской…

Г. Марьяновский
Ташкентский вокзал

Представьте себе ташкентский вокзал — не сегодняшний, с просторной площадью и Вечным огнем у памятника погибшим комиссарам, с многоэтажными крыльями гостиницы и железнодорожного почтамта, — нет, ташкентский вокзал поздней осенью 1941 года.

Тесный, мощенный булыжником пятачок, со всех сторон зажатый приземистыми постройками, отгороженный от перрона частоколом толстых железных прутьев. Еще месяца полтора-два назад он не казался таким пугающе мрачным, суровым. Наоборот: все здесь играло яркими красками юга — цветы в палисадниках, зеленые купы деревьев над красной жестью домов, фонари на старинных столбах с чугунным узором. Тихо, только трамвай завизжит на разворотном кольце, звякнет колокол на перроне, и снова по-домашнему уютно, покойно, дремотно.

В первую военную осень здесь было по-иному. Каждые полчаса-час привокзальная площадь вбирает все новые и новые потоки эвакуированных — старики, женщины, дети. Не только на площади, а в сквериках, на прилегающих улицах уже не то чтобы сесть — стоять легче. Люди с узлами, корзинами, сумками расположились на тротуарах, мостовой, в палисадниках, теперь вытоптанных. Позднее осеннее небо сыплет на их головы мокрые хлопья. Ночью, при полном затемнении, — ни огонька, ни светящейся точки. Серая шевелящаяся масса, черные контуры оголенных деревьев…

Каждый день по указанию местных властей сотни эвакуированных отправляют в город, где для них уже приготовлено жилье. Другие разъезжаются по районам. А к ночи площадь снова полна. Эвакопункт не успевает справляться с этой лавиной. И самое трудное — дети: один потерялся в дороге, другой отстал от детсадика, третий и сам объяснить не сумеет, откуда приехал, как очутился на ташкентском вокзале.

— Детей нужно спасать. В первую очередь! — говорит работникам Наркомпроса республики первый секретарь ЦК Компартии Узбекистана Усман Юсупов.

25 ноября был издан приказ наркомата просвещения Узбекской ССР, по которому на вокзале создавался Центральный детский эвакопункт во главе с Н. П. Крафт. Там же назывались и другие ответственные лица.

«Обязать т. Крафт, — говорилось в приказе, — установить круглосуточную работу Центрального детского эвакопункта, распределив дежурства между указанными выше сотрудниками эвакопункта, привлекая для дежурства в помощь штатным сотрудникам детского эвакопункта лучших директоров детдомов».

Сейчас невозможно установить, кто из ташкентских учителей, врачей, воспитателей пришел первым на привокзальную площадь. Пришел ли сам по себе, по велению собственной совести, или же выполняя официальный приказ, резолюцию какого-то митинга. Известно, однако, что уже в октябре в зале № 6, где размещался «взрослый» эвакопункт, появились педагоги, воспитатели детских домов и садов, врачи-педиатры. Сменяя друг друга, они круглые сутки выходили встречать эшелоны, совершали обход привокзальной площади, чтоб не пропал, не затерялся в этом бурлящем потоке ни один оказавшийся без надзора ребенок. Детей приводили в зал № 6, а утром отправляли в детдом № 18.

Драматичные, тревожные сводки Совинформбюро осени сорок первого года: наши войска оставили Киев, Харьков, Смоленск, блокирован Ленинград, ведутся бои на подступах к Москве. И как отзвук — новые потоки эвакуированных, а среди них — дети, дети, дети…

К середине ноября стало понятно, что теми средствами, которыми велась работа дотоле, проблему спасения одиноких детей не решить. Вот тогда и появился приказ об организации на вокзале специального детского эвакопункта и назначении его заведующей заместителя начальника управления детдомов Наркомпроса Наталии Павловны Крафт. ЦДЭП открылся на второй день после приказа.

Диву даешься: как можно было за двадцать четыре часа все наладить, собрать, подготовить? Объяснение, говорят участники этого аврала, только одно: всякий причастный к открытию эвакопункта без принуждений, напоминаний сделал все, что должен был сделать, и сверх того — что сам, без приказа, придумал, нашел.

По распоряжению начальника ташкентского вокзала освободили помещение одной из товарных контор, примыкавших к залу № 6. Это было сделано в течение часа служащими этой конторы. Помещение убрали, продезинфицировали, приспособили для приема детей. Никто не смог отказать Наталии Павловне ни в одной просьбе.

К утру у касс и справочных бюро, на стенах хлебных ларьков и киосков, на кипятильниках и баках с водой, на всех дверях и чуть не на каждой стенке вокзала и площади висели яркие указатели с крупными буквами: «Детский эвакопункт». Это постарались ташкентские школьники. По договоренности с вокзальной администрацией радиоузел, работавший круглые сутки, через каждые 15–20 минут повторял объявление: «Детей, потерявших родителей или сопровождающих, отставших от группы, просим зайти в детский эвакопункт, который находится на вокзале, рядом с залом № 6».

Здесь за столом, покрытым старенькой домашней скатертью, сидела женщина-регистратор. По телефону из диспетчерской железной дороги ее предупреждали о прибытии эшелона с детьми. Их ждал натопленный зал, аккуратно застеленные кроватки.

В первую же ночь в эвакопункте появились Председатель Президиума Верховного Совета республики, узбекский староста, как его называли в народе, Юлдаш Ахунбабаев и первый секретарь Ташкентского горкома партии Сергей Константинович Емцов. Здесь же, на месте, решались трудные вопросы снабжения ЦДЭПа продуктами, выделения для него постоянной машины, средств на приобретение детской одежды.

Каждую ночь Емцов бывал на эвакопункте. Очень часто приезжал и Ахунбабаев. Сначала тихо, осторожно ступая, пройдет меж рядами спящих ребят, зайдет в изолятор, постоит над кроватками самых маленьких, подоткнет одеяло, поправит подушку, и только потом начнется деловой разговор.

Прибывали эшелоны, как правило, ночью. Звонок из диспетчерской: «Из Арыси вышел поезд №… В четвертом, седьмом, девятом вагонах — дети. Прибытие в Ташкент — 2 часа 40 минут на второй путь». Или: «Поезд из Урсатьевской прибудет в 5 часов 15 минут на седьмой путь. В эшелоне имеются дети». И тогда на перрон выходила бригада — с носилками, аптечкой, детской одеждой. С тревогой вглядывались в медленно ползущий паровоз.

— У каждого из тех, кто находился в этих вагонах, была уже своя тяжелая, а порой и трагическая судьба, — рассказывала впоследствии Наталия Павловна. — Но что удивляло: на первый взгляд все они выглядели одинаково — испуганными, измученными, молчаливыми и малоподвижными. На этом сером, жутко сером фоне помнятся и видятся только ребячьи глаза — полные ужаса, горя, усталости и… надежды. Их не описать, не забыть.

Кто-нибудь из встречающих первым поднимался в вагон и как можно более бодрым голосом говорил:

— Здравствуйте, дети! С приездом! Кто хочет каши — выходи. Вещи с собой.

Эти слова обладали магической силой. Дети — те, что могли, кто держался еще на ногах, — сыпались из теплушки.

Взяли за правило: первым делом вести ребят в баню. Но потом сами не выдержали — уж очень голодными были дети. Прямо от вагонов вели их в столовую. Дежурный врач предупреждал, чтобы не обкормили детей, неделями не видевших горячего: «Перекормите — погубите!»

Мария Кузьминична Дианова, одна из тех, кому администрация доверила прибывающих на ташкентский вокзал детей и подростков, до сих пор утверждает, что большего горя и радости, выше, чем в те военные дни, испытать ей уже не довелось никогда. Горя — при виде этих голодных, истощенных, полуживых малышей. Радости — оттого, что вместе с другими могла их согреть, обласкать.

А за теми, кто не мог выбраться из теплушек, приходили с носилками. На машине их развозили по детским больницам.

Полчаса отводилось на кормление детей в железнодорожной столовой. Через полчаса ровно нужно было оторвать их от стола, выстроить парами и вести на улицу Полторацкого, в баню и спецпропускник.

Заботливые женские руки помогали малышам раздеться, связать в узелок одежду, вложить записку с фамилией. Ребятишек стригли, мыли и одевали. Сколько же рук требовалось для этого — ведь весь штат эвакопункта состоял поначалу из пяти, затем из четырнадцати человек! Но такой вопрос перед ЦДЭПом не вставал. Женотделы райкомов партии, партийные и комсомольские организации заводов, институтов и школ, райздравотделы и поликлиники слали на вокзал своих представителей. Сначала слали, а потом эти люди уже не могли не приходить сюда.

Так, остались здесь работать Валя Муштакова, обладавшая каким-то удивительным даром располагать к себе ребячьи сердца, ее подруга студентка Тася Шпигель, молодой биолог Вера Федулова, учитель Николай Григорьевич Беляев, библиотекарь из Минска Софья Гуревич, педагог Елизавета Прохоровна Жигула и десятки, сотни других добровольцев.

Нет, это было не просто. Дети, неделями находившиеся в дороге, были завшивлены, свирепствовали тиф, дизентерия, кожные болезни. А ведь у многих, выходивших каждый вечер на перрон, были свои дети, которых они могли заразить. Восемь работниц эвакопункта, несших эту вахту добра, заболели сыпняком. Несколько человек — дизентерией.

«В 1941 году я работала учительницей начальных классов в школе № 50, — пишет ташкентская пенсионерка В. М. Евстигнеева. — Однажды меня вызвал к себе директор и предложил пойти дежурным воспитателем в только что созданный на ташкентском вокзале детский эвакопункт. Я, не раздумывая, согласилась. Трудно было без слез смотреть на маленькие, обтянутые кожей скелетики, изъеденные вшами головки. Дети, с которыми я там работала, наверно, помнят меня — тетя Вера.

Но работать там пришлось мне недолго: как и большинство сотрудников ЦДЭПа, заболела сыпным тифом. После больницы меня перевели на инвалидность».

Многие и после болезни вернулись на эвакопункт. Но не все. Погибли любимица ребят Валя Муштакова, сторож эвакопункта Курбатов, завхоз Люба Гукасова… Их хоронили без воинских почестей. Но каждый, кто стоял над могилой, понимал: хоронят солдат.

И так же, как на фронте, на смену павшим вставали новые бойцы.

Много хлопот доставляла дежурным детская обувь… Ребятишки иногда по нескольку дней, а то и недель дороги не разувались. Одни — чтоб ботинки, сапожки не пропали, другие — по неумению. И теперь обнаруживались признаки обморожения или, того хуже, гангрены.

Путь из бани в эвакопункт бывал еще трудней. Отяжелевшие от непривычно сытного обеда, разморенные теплом, дети до того ослабевали, что передвигаться самостоятельно уже не могли. Приходилось нести их на руках.

В эвакопункте каждого регистрировали в специальном журнале учета (а это бывало подчас сопряжено с немалыми трудностями: малыш не мог ничего сообщить о себе — ни возраста, ни фамилии, ни места, откуда приехал). Записав на бумажке пункт назначения, ребятам постарше давали ее в руки, малышам — совали в карман или пришпиливали к левому плечу. После этого дети могли уснуть. Засыпали они мгновенно, быть может, впервые за несколько месяцев сном спокойным и сладким: под потолком горела самая настоящая лампочка, напоминающая дом, в желудке не было привычного чувства голода, а главное — им сказали, что больше нечего бояться бомбежек и утром их снова покормят.

Дежурные воспитатели обходили зал, готовились к утру. Раиса Львовна Верник резала хлеб (этим в течение многих месяцев занималась только она — знак самого высокого и полного доверия). Ответственный дежурный по спискам разбивал ребят на отдельные группы, которые завтра в соответствии с разнарядками отправятся к месту своего нового жительства. Подростки старше четырнадцати лет — в ремесленные и железнодорожные училища, на предприятия и в колхозы, дети школьного возраста — в детдома Ташкента и других городов Узбекистана. Самые маленькие оставались в Ташкенте.

Евгения Валерьяновна Рачинская, заместитель наркома просвещения республики, — ее организаторскому таланту, доброму сердцу обязаны спасением многие тысячи детей и подростков, эвакуированных в Узбекистан из прифронтовой полосы — впоследствии вспоминала:

— В 1942 году на территории нашей республики и поблизости скопилось сразу несколько эшелонов с детдомами, эвакуированными из Центральной полосы России и с Украины. Один из них, направлявшийся в Барнаул, уже несколько дней стоял в Арыси, другой, следовавший в Ош, застрял в Андижане: станции назначения не принимали. Узнав об этом, Усман Юсупов срочно вызвал меня в ЦК и сказал: «Принимайте и устраивайте в наши детдома всех детей без отказа. Открывайте новые детдома. Можете использовать для этого все пригодные помещения: колхозные клубы, красные чайханы, интернаты. Если понадобится, отдадим детям здания правлений колхозов. Ни один прибывший к нам в республику ребенок не должен остаться неустроенным. Если вы видите, что дети истощены дорогой, оставляйте эшелоны в Ташкенте, даже те, что направлялись в другие республики. Узбекистан примет, устроит, воспитает и обучит всех».

Эшелон с дошкольными детдомами повернули из Арыси в Ташкент, и двести семь его малолетних пассажиров на все годы войны стали воспитанниками детдома № 2 Калининского района Ташкентской области.

«Самарканд», «Фергана», «Карши», «Наманган» или «Бухара», «Андижан», «Ургенч», «Коканд» — таблички с этими обозначениями висели к утру на дверях эвакопункта. Ответственный дежурный, связавшись с диспетчером железной дороги, обычно знал, на какие пути будут поданы поезда для детей, а диспетчеру было известно, сколько детей отбывает в том или ином направлении. Согласованность в действиях давала возможность избежать суеты и неразберихи.

За час до отправления составов дежурная будила детей:

— Ребята! Сейчас вам выдадут хлеб, и вы поедете дальше. Посмотрите свои записки и идите к той двери, над которой написано «Самарканд». У кого «Бухара» — к двери «Бухара». Скоро вы будете в своем новом доме. Устроитесь, приведете себя в порядок, а потом — в школу.

В этот момент в зале обычно становилось суматошно и шумно. Одни шли налево, другие протискивались в обратную сторону. Дети, вчера еще все одинаково вялые, угрюмые, молчаливые, вдруг оживлялись, у каждого проявлялся характер, кто-то даже начинал озорничать.

— Теть, а Бухара — это где Насреддин? — спрашивал мальчишка.

А девочка, совсем еще кроха, огорченно вздыхала:

— В школу не пустят меня — учебников нет. Всю дорогу везла, а потом вместе с мамой потерялись куда-то.

Мальчик пяти-шести лет тянул за рукав воспитательницу, подставив ей плечо с приколотой запиской:

— А что у меня тут написано — в какую мне дверь, тетя?

Построившись парами, дети направлялись к вагонам. Проводницы доставляли детей до станции назначения и под расписку, по строгому счету передавали состав работникам областных или городских отделов народного образования, директорам и воспитателям детдомов. За многие месяцы, что велась эта работа, не было ни единого случая утери ребенка в дороге.

За теми, кто оставался в Ташкенте, приходили машины. Женщины, добровольные помощницы сотрудников ЦДЭПа, расходились — кто домой, кто по своим хозяйским делам, а кто и на службу. Но случалось, что кто-то забирал с собой и малыша:

— Слабенький очень. Не выдержит. У меня трое постарше. А где трое, там и четвертый прокормится.

Многих разбирали ташкентцы. Бывали ночи, когда за детьми выстраивались очереди. Выбирали не самых красивых, приглядных — нет, самых слабых, больных, истощенных.

К утру помещение эвакопункта пустело. Разошлись добровольцы. Но не все — иные остались. Вместе с сотрудницами, заступившими на новую смену, с теми, кто прислан сегодня женотделами райкомов партии, райкомами комсомола, кто пришел с предприятий, из институтов и школ, они будут чистить, дезинфицировать, мыть, стирать и гладить, чтобы принять новую партию эвакуированных детей. И так изо дня в день, каждую ночь.

Ребенок находился на эвакопункте не более суток. Нарушение правила было чревато многими бедами. Значит, к утру 150–200 детей, а в самое тяжелое время 400–500 должны быть приняты, накормлены, пострижены, помыты и переодеты, подвергнуты медицинскому осмотру, зарегистрированы, распределены и отправлены из эвакопункта к месту жительства. Одна цифра: к концу 1942 года в регистрационной книге эвакопункта появился порядковый номер 47000. Это только детей-одиночек. К ним нужно прибавить эвакуированные 84 детдома, детсада, интерната, школы, тоже попадавшие под опеку ташкентцев. Таков масштаб деятельности ЦДЭП. Да, это был титанический труд.

Обычно директора, воспитатели с гордостью показывают письма бывших воспитанников — сердечные, исповедальные, благодарственные. Что ж, это действительно лучшая оценка того, что сделали для них детдома.

В архивах ЦДЭПа таких писем немного: за несколько часов, проведенных на эвакопункте, дети не успевали запомнить тех, кто их встречал. Но одно все же приведу:

«Я один из тех сотен тысяч ребят, что прошли через детский эвакопункт на ташкентском вокзале.

Шел конец ноября 1941 года. Немецко-фашистские войска рвались к Северному Кавказу, где временно находился и я в детском доме в станице Казанской Краснодарского края. После взятия Ростова-на-Дону над Кавказом нависла угроза оккупации, и мне пришлось в одиночку пробираться в глубь страны. Мне тогда шел четырнадцатый год. С большим трудом я добрался до Баку, а оттуда на теплоходе «Москва» пересек Каспийское море и через несколько дней оказался на перроне ташкентского вокзала. Ко мне подошла какая-то женщина, спросила, кто я, откуда и куда еду. Затем она отвела меня в одноэтажное здание, находившееся на привокзальной площади, в котором помещался Центральный детский эвакопункт. Там оформили на меня документы, потом вымыли в бане, избавив от «дорожных спутников», накормили и уложили в чистую постель. Какое блаженство, что ты можешь наконец нормально, по-человечески отдохнуть!

Спасибо женщинам, работавшим на этом эвакопункте! Я не помню их имен и фамилий. Но это были честные, добрые люди, на время заменившие нам утерянных отцов и матерей.

Еще раз земное русское спасибо им за все доброе, что они тогда для нас сделали!

Ленинград

А. Сиваков, учитель».
И еще один документ — протокол заседания исполкома Ташгорсовета от 5 марта 1942 года:

«Пункт 120.

Слушали: О награждении особо отличившихся работников на детском эвакопункте и в карантинном детском доме (внесено председателем Ташгорисполкома).

Решили: За отличную работу на детском эвакопункте и в карантинном детском доме наградить:

1. Наталию Павловну Крафт — зав. детским эвакопунктом — грамотой исполкома Ташкентского городского Совета и денежной премией.

2. Раису Львовну Верник — грамотой исполкома Ташгорсовета и денежной премией.

3. Александре Харлампиевне Быковой объявить благодарность.

4. Цецилии Самуиловне Гамбург объявить благодарность».

С увеличением потока прибывающих детей совершенствовалась система их распределения. Для больных или бациллоносителей требовалось особое помещение.

На улице Весны был открыт карантинный дом. Здесь дети находились в течение двух недель под надзором врачей, и только после этого их переводили в обычный детдом.

Ставшая вскоре по совместительству директором карантинного детдома Раиса Львовна Верник рассказывает:

— Дети попадали к нам истощенные, слабые. Некоторых приносили на носилках. Их надо было подкрепить, чтобы директора детдомов забирали их без опаски. И тут уж делалось все. Дети получали мандаринные и лимонные соки, шоколад и гранаты, яблоки и сухофрукты. Карантинному детдому были выделены дополнительные средства для закупки овощей и свежих молочных продуктов на рынке.

Но дети нуждались в восстановлении не только физического здоровья, но и духовного. Страшные тени пожарищ, убийств и бомбежек еще долго преследовали их. Они были молчаливы, замкнуты. Здесь даже самые лучшие лекарства не помогали. Только заботой и лаской можно было растопить их сердца. Работники карантинного дома делали все, чтобы дети чувствовали себя как в родной семье. Приглашали артистов, детей вовлекали в самодеятельность. Сотрудники приносили из дома книги, шахматы, игрушки, картинки, краски. Удивительно, как старая кукла, изукрашенный мячик, потертый котенок возвращали ребенку душевный покой, давно забытую радость.

Приказ наркома просвещения: «Республиканской выставке детской игрушки передать карантинному детдому игрушек и прочего инвентаря на 2000 рублей…»

И еще одно воспоминание.

Среди огромной массы людей, запрудивших площадь ташкентского вокзала, оказались братья Гребельские — Лев, Сергей и Борис. Увидев стрелку, указывавшую дорогу к эвакопункту, старший, двенадцатилетний Лева, повел к нему братьев.

«На эвакопункте к нам отнеслись очень чутко, сердечно, — вспоминает офицер Советской Армии Лев Гребельский. — А на следующий день отправили в детдом на улице Весны. Здесь нас приняли как родных. В ту пору в Ташкенте дислоцировалась Одесская школа военно-музыкантских воспитанников РККА. Из этой школы приехали к нам в детдом представители и стали отбирать способных к музыке ребят. Попал и я в их число, но переходить в музыкантскую школу поначалу не соглашался: не хотел разлучаться с братьями. Директор детдома и воспитатели меня уговаривали, объясняли: и мне, мол, будет хорошо, и Бориса с Сережей в ближайший детдом устроят. Пришлось уступить.

В 1942 году нас разыскала мама. И опять благодаря женщине, работавшей на эвакопункте. А случилось так: мама ехала в трамвае и плакала, отчаявшись найти своих сыновей. Рядом сидевшая женщина спросила, отчего она плачет. Узнав, радостно сказала: «Знаю я их, видела всех троих. В карантинном детдоме ищите».

Да, многие знали тогда этот дом. С утра и до вечера шли сюда люди. Одни — в поисках собственных детей, другие — предложить помощь, третьи — чтоб взять себе ребенка. Две тысячи детей было взято только в карантинном доме! А всего за годы войны Узбекистан приютил, согрел, вернул к жизни более ста тысяч осиротевших эвакуированных детей.

И. Александрова
Укрыла от беды шинелью

Первый месяц войны. Тяжелые оборонительные бои у западной границы, первые десятки километров оставленной территории. Отступление. Дороги забиты артиллерией, машинами, повозками беженцев. Но вот из латвийского городка Цесиса в сумерках выезжают четыре грузовика с потухшими фарами — в каждом кузове по три красноармейца с ручными пулеметами — и лесным проселком движутся на запад, обратно к границе, навстречу наступающим фашистским подразделениям. У бойцов особое задание, о котором почти четыре десятилетия спустя рассказал в своем письме в редакцию «Известий» подполковник запаса Леонид Евстафьевич Паламарчук из Золотоноши.

…Удивительное явление — почта большой газеты. Сколько уж написано о войне, а какое-нибудь простое письмецо откуда-нибудь из-под Ряжска или вот Золотоноши вдруг высветит в общей панораме событий такой «крупный план», какого не встретишь ни в самой подробной хронике, ни в романе, ни в фильме.

Итак, операция, порученная молодому военнослужащему Паламарчуку, сидящему рядом с водителем в кабине автомашины, могла быть обозначена одним словом — дети.

«Я имел от члена Военного Совета 8-й армии дивизионного комиссара т. Шабалина задание: возвратиться в район юго-восточнее занятой оккупантами Риги и вывезти оставшийся там пионерский лагерь.

Проселок тянулся то через лес, то по открытой местности. Плохо то, что со своими солдатами объясняюсь с трудом: это были латыши, военнослужащие из латышского национального корпуса, русского языка не знают, как я — латышского.

Ехали всю ночь с частыми короткими остановками. На остановках я прислушивался, но, кроме автоматной и пулеметной трескотни справа, ничего не было слышно. Наступил рассвет, впереди послышались редкие разрывы снарядов и мин, мы опять остановились, я вышел из кабины автомобиля и пошел на опушку леса. И вдруг четко услыхал детский плач слева от дороги. Одновременно я заметил перебегавшие от дерева к дереву фигурки детей, которые прятались за кустами и стволами деревьев. Плач прекратился. Я стал звать ребят, но ко мне никто не шел.

Громко объясняю, что я свой, советский, приехал за ними, что латышские солдаты — тоже наши. После этого ребята очень робко начали выходить на опушку. Тут же появились пионервожатые и воспитательницы. Оказывается, 152 мальчика и девочки в возрасте от десяти до двенадцати лет да около десяти человек взрослых всю ночь бродили по лесу и наконец решили самостоятельно идти на восток.

Кое-как успокоив детей, мы посадили их на машины и накрыли брезентом. Туда же забрались и взрослые, и мы поехали обратно. 15 июля 1941 года я доставил всех ребят и взрослых в Цесис и передал представителям политотдела для последующей отправки в глубь страны.

Прошли десятилетия — дети стали взрослыми, а мы постарели, и у каждого своя судьба. Очень жаль, что в той исключительно тяжелой обстановке и суматохе я не записал фамилий ни руководителей пионерского лагеря, ни латышских военнослужащих, которым я очень благодарен за образцовое выполнение трудного задания».

Сейчас даже самым младшим из них за сорок. Зрелый, уверенный возраст. Профессия, дом, вкусы, семья — все определилось, устоялось. У некоторых появились внуки. Но всего этого реально могло не быть — ни профессии, ни внуков. Вот как говорит об этом А. Анисимова из Приозерска Ленинградской области, уроженка деревни Егорьевки, что недалеко от Орла:

«Воспользовавшись тем, что на улице поутихло, мама пошла за водой. А в это время в нашей хате кроме нас жили на постое шестеро солдат. Как только начался обстрел, бойцы стали один за другим выскакивать на улицу к орудиям. Моя старшая одиннадцатилетняя сестра бросилась к последнему, уцепилась за рукав и отчаянно закричала: «Дяденька, вернись, не бросай нас!..» Тут загрохотало. Он толкнул нас за печку, прикрыв сверху своим телом и полами шинели. Когда все стихло, солдат встал, отряхнул шинель, одна пола которой оказалась пробитой осколком, и сказал вбежавшей с другими солдатами маме: «Не знаю, хозяйка, кто везучим родился — я или твои дети».

Мы не помним его лица, не знаем ни его имени, ни фамилии, ни номера части, где он служил. Вспоминает ли он, если жив, войну и трех перепуганных ребятишек с Орловщины? Может быть, ему интересно будет узнать, что мы все трое выросли, разлетелись в разные концы страны, имеем свои семьи. А наши родители и по сей день живут в той же Егорьевке».

Инженер И. Лейбман из Саратова, в прошлом минчанин, тоже пишет о смелом человеке, довоенном начальнике пионерского лагеря «Ратомка» под Минском. 22 июня 1941 года над этим лагерем уже летали немецкие самолеты, и начальник увел пятьсот ребят в лес, а затем добился для них вагонов. В Минск они въезжали уже буквально сквозь огонь. Вот она, граница мира и войны, увиденная глазами подростка сквозь узкое окошко товарного вагона:

«Обычно с вокзала новый Дом правительства был не виден, но закрывающие его здания уже были разбиты, и сквозь дым я вдруг различил наш Дом правительства, только красный флаг над его крышей стал черным от копоти… Наш начальник не велел нам выходить из вагонов и сам не пошел разыскивать свою семью, а под бомбами побежал добывать для нас паровоз, и уже через час мы ехали в глубь России. В Хвалынске он сдал нас тамошним педагогам и ушел на фронт».

Начальник пионерлагеря «Ратомка» эвакуировал здоровых ребятишек, а врачи и воспитатели детского костнотуберкулезного санатория под Ленинградом, недалеко от Луги, оказались под бомбами с тремястами беспомощными, прикованными к кроватям детьми. Кровати перенесли в лес, накрыли марлевыми пологами от комаров. Рядом расположилась воинская часть. Когда стало ясно, что придется отступать дальше, командир части сказал, что машины они отдают больным детям. Их везли сначала на грузовиках, покрытых зелеными ветками, потом на руках перенесли в поезд и привезли в Кировскую область, в живописное село Русский Турек.

«Часто мы жили без света, с коптилками. Не хватало то хлеба, то соли, часто питались тыквой, но, как только появлялась возможность, нас кормили отлично. Главное — о нас заботились, нас лечили, учили, в нас верили».

Это рассказывает ленинградка Ю. Василькова, сотрудница Института текстильной и легкой промышленности имени С. М. Кирова. Мать Васильковой погибла в блокадном Ленинграде. Только после войны нашла она двух младших сестренок. Оказалось, в Ленинграде был создан областной специальный детский дом художественного воспитания, и обе музыкально одаренные девочки были помещены туда. Все три сестры получили высшее образование, одна окончила Ленинградский университет, другая — Саратовскую консерваторию, третья — Свердловскую.

Читаешь эти письма и понимаешь вдруг: а ведь они не о войне — они о мире. Все рассказанное в них как бы спорит с известным изречением: «На войне как на войне». Все в них — на войне не как на войне! Люди как будто сговорились не делать скидок на обстоятельства, ни в чем не уступать лихолетью. Что бы там ни происходило, они знали: детей надо лечить, учить, верить в их будущее. Несмотря ни на что.

«…Отец мой погиб в начале войны, от ранений умерла мама. С тех пор моим домом стал детский дом «Адамполь» недалеко от города Новогрудка, куда нас, военных сирот, свозили со всей Белоруссии — с базаров, вокзалов, из воинских частей, из лагерей смерти, из детских приемников, из партизанских отрядов, из-под Минска, Витебска, Брянска и Орши. Многие из нас видели, как умирали родные, как горели города и села, свои дома и хаты, как гитлеровцы расстреливали и сжигали целые деревни; прямо в детское лицо заглядывал зрачок фашистского автомата… В школе нас не учили писать по слогам «мама» и «папа» — учителя и воспитатели при нас таких слов старались не произносить. И пели мы не детские песни, а «Темная ночь», «До тебя мне дойти не легко, а до смерти — четыре шага».

Такие были дети. А педагоги?

«Вчерашние партизаны и солдаты в выцветших гимнастерках, опаленных шинелях, в истоптанных сапогах, они пришли к нам в детский дом, спеша заменить нам родителей, дать нам знания. Михаил Артемович Дойнеко — недавний политработник партизанского отряда, Таисия Михайловна Вержбицкая — партизанка, Петр Яковлевич Балматенков — фронтовик, Валентина Павловна Цуканова, Валентина Федоровна Балкашинова, Леонид Анисимович Толкачев — тоже фронтовики. Помню еще Ольгу Яковлевну Полоник, Степана Романовича Спичукова, Аркадия Исаевича Альтшуллера.

Александр Щука, Минск».
«Он был летчик, и, конечно, ему нашлась бы хорошая работа в любом месте. До сих пор удивляемся, что заставило его приехать в Дараганово и взять на себя такую обузу? — пишут «две Жени», подруги по Дарагановскому детскому дому послевоенных лет, москвичка Е, Кузнецова и жительница Кокчетава Е. Мазур о директоре детдома, ныне заслуженном учителе БССР Юрии Михайловиче Ящаке. — Нам хотелось бы побольше узнать о бывших наших воспитателях…»

Где вы, первые учителя партизанских сирот, где вы, начальник пионерлагеря «Ратомка», где ты, солдат, закрывший ребят шинелью? Вряд ли вы забыли своих питомцев тех лет. Ищет же бывший солдат Спандияр Косанов из поселка Джусалы Кзыл-Ординской области некоего Алексея Матвеева, мальчика Алешу, найденного им среди руин и пепла сожженной деревни под Ржевом и усыновленного 101-й отдельной Казахской стрелковой бригадой. Позже бригаду расформировали, Косанов и его маленький товарищ попали в разные части и потеряли друг Друга.

«После войны, — пишет С. Косанов, — я вернулся на родину. Работал в партийно-советском аппарате, сейчас — директор Кармакчинской межрайконторы Плодоовощторга. Имею семерых детей, восьмерых внуков. Старший сын — коммунист, работает главным инженером рельсосварочного поезда, старшая дочь окончила мединститут и трудится в Алма-Ате, один сын служит в рядах Советской Армии, остальные учатся… Но я не могу забыть еще одного моего сына — Алешу. Очень хочется знать, нашел ли он родственников, как сложилась дальнейшая его жизнь».

Как видите, в письмах-воспоминаниях не только прошлое, но и настоящее. И, если хотите, будущее.

«Итак, нам в этом году исполняется сорок пять, — пишет из Литвы Альберт Филиппов. — Нам — это ровесникам и ровесницам, братьям и сестрам моим по Ядринскому детскому дому, что был создан в Чувашии для военных сирот. Сейчас нас разбросало по всей стране, мы стали педагогами, врачами, военными, рабочими, инженерами…»

И еще одно письмо:

«Мне сейчас пятьдесят. В 1941 году я пошла в школу, в первый класс. Это было в Ленинграде.

Наступили холода. Мы стали замерзать в нетопленых классах. Приближалась блокадная зима, а с ней голод, сильные обстрелы, бомбежки. В школу стало ходить все меньше и меньше ребят. В начале декабря не пошли и мы с братом. Школу отдали под госпиталь. А директор нашей школы ушел на фронт и стал летчиком. Так, во всяком случае, говорил мой старший брат, третьеклассник.

Но вот накануне нового, 1942 года нам с братом пришла открытка. В дни зимних каникул нас приглашали в школу на елку! Оказалось, директор прибыл с фронта на побывку и привез подарки. Нас собралось, наверное, человек двадцать. Все уместились у директора, в его комнате при школе. Елка, настоящая елка стояла на столе! Мы пили чай, пели песни. А когда расходились по домам, нам дали по маленькой шоколадке.

Став взрослой, по комсомольской путевке я уехала из Ленинграда на Север. И вот уже восемнадцать лет живу в городе Заполярном Мурманской области. У меня три сына. Старший Юра уже служит в Советской Армии. Как и каждая мать, я хочу, чтобы мои дети всегда видели над головой чистое небо, чтобы никогда не пережили того, что довелось нам испытать в войну в осажденном городе.

Однако помнится об этих днях не только плохое. Мне было тогда всего восемь лет, я не помню фамилии нашего директора школы. Но если он жив, я хотела бы низко, до земли поклониться этому человеку. Помнит ли он ту елку? Знает ли, сколько радости доставила она нам в тот новогодний вечер, какую память он оставил по себе на всю жизнь? Кажется, не было у меня другой такой елки и слаще того шоколада никогда потом не ела…»

Это — письмо Гавриловой из Заполярного.

В результате сложных поисков, в которых приняло участие множество людей, нашелся тот летчик — И. Нанес. Он жив, войну закончил под Веной, вернулся в школу.

Пока искала его, нашли многих похожих. И такое сложилось впечатление, что едва ли не каждый ленинградский школьный директор 22 июня сменил свою мирную профессию на военную.

Да и елка — она ведь могла произойти в любой ленинградской школе, куда мы звонили! Хочется поклониться всем директорам и учителям ленинградских школ, в те суровые дни оставшимся верными своему взрослому долгу, своему прекрасному делу.

Разные судьбы, разные адреса, разные профессии у людей, но письма их об одном: застигнутое врасплох войной детство не оборвалось. Так об этом и сказано в стихотворении представительницы того же спасенного из огня поколения Р. Анастасьевой:

В тот грозный для Отчизны час
Нас чьи-то руки подхватили
И в детство возвратили нас!

Не иссякает военная тема. Сквозь годы все величавее видится наша Победа и все четче проступают в ней черты тех, кого сама страна, как тот солдат шинелью, укрыла от беды.

Ал. Левина
Мамкин и его дети

В апреле 1944 года на белорусской земле произошло событие, казалось бы не имевшее отношения к боевым действиям и никак не повлиявшее на ход сражений. Но позже военные исследователи напишут, что это единственный случай в истории Великой Отечественной войны. Из фашистского тыла, прямо из-под носа у оккупантов, были выведены в партизанский отряд, а затем переправлены на Большую землю около двухсот воспитанников Полоцкого детского дома. Детей спасли белорусские партизаны и летчики 105-го авиационного полка.

Из школьного сочинения наших дней:

«Это было так: во время войны не всегда успевали эвакуировать детей в тыл. И в немецком окружении остался целый детский дом. Партизаны узнали, что детей там плохо кормят, берут у них кровь, и решили их спасти. Они украли детей у фашистов и перенесли их в партизанский отряд. Командир 105-го гвардейского полка узнал об этом и сказал пилоту Саше Мамкину: «Полетишь, возьмешь детей и перелетишь через границу к нам». Мамкин был ночным летчиком. Он летал на старом самолете, который фашисты называли «Рус-фанера», потому что он почти весь был деревянный. На нем Мамкин сделал много вылетов, а точнее, 73. Восемь вылетов прошли успешно. Оставался последний. Мамкин поместил детей в кабину. И в брезентовые капсулы под крыльями буквально запихнул по три человека. Взял десять детей, двух раненых и воспитательницу. И вот его самолет взвился в небо и полетел к нашим. Но над линией фронта его атаковали хорошо вооруженные вражеские истребители. И подожгли. Самолет Мамкина летел в небе, как факел. Летчик вел самолет, а сам горел, и комбинезон, и унты — все было в огне.

У него был парашют, он мог бы спрыгнуть и спастись. Но парашют был один, а в самолете — тринадцать жизней. Он думал, что везет маленьких граждан счастливого будущего, и не посмел отнять у них светлое завтра. Саша погасил страх перед смертью. Сам весь в огне, он вел самолет через фашистские территории и перетянул на русскую сторону. Обгоревший и раненный, он посадил самолет, а сам потерял сознание. Старший из детей понял, в чем дело, выскочил и помог выйти другим. Только они отбежали, как самолет взорвался. Дети все остались живы, а Мамкин умер».

Все, что написано в сочинении, верно. Из воспоминаний Владимира Форинко:

«Мне было всего четыре года, и в моей памяти сохранилось мало, но кое-что помню. В самолете было очень тесно, и каждого из нас лично усаживал дядя-летчик. В памяти всплывает какой-то треск, догорающий самолет, заплаканное лицо воспитательницы… Помню, как в землянке меня посадили на нары, на которых лежал летчик. Лицо у него было все в ожогах, он бредил, тянулся куда-то руками. Позже я узнал, что у него сгорели даже лямки парашюта, а очки вплавились в лицо…»

Это было 10 апреля. А на следующий день фашисты начали массированное наступление на белорусских партизан.

Но дети, вывезенные на Большую землю, уже были в безопасности.

В 227-й московской школе вот уже много лет 10 апреля отмечают день памяти Мамкина.

Показывают кадры из фильма «Великая Отечественная». Мамкин в них такой же, как на фотографии в актовом зале, — подтянутый, ироничный, красивый. Под портретом написано — Александр Петрович Мамкин. Но все, даже малыши, зовут его Саша. Наверное, потому, что в рассказах его боевых друзей он навсегда — Саша, молодой, отчаянный, веселый.

Мамкин никогда не учился в этой школе. Но в школьном музее его имени каждый год собираются в этот день его боевые друзья по авиаполку.

В этот день его вспоминают не только в 227-й московской школе. И в Репьевской школе в Воронежской области, на его родине, и в 73-й школе Минска, где создан музей партизанской бригады Шмырева, и в городе Велиже, где Мамкин похоронен. И в семьях тех, кому он вторично подарил жизнь.

Его имя носят пионерские дружины. Пионер одной из них пятиклассник Максим Шведко пишет:

«Я считаю, что нашей дружине правильно присвоили имя летчика Мамкина. Потому что, хотя он и не нас спас, и не наших родителей, а чужих, незнакомых нам людей, мы все гордимся его подвигом. Страшно подумать, что было бы, если бы люди не были способны на такие подвиги и каждый спасал бы только сам себя. Мы не могли бы тогда победить, и, может быть, никого из нас сейчас вовсе не было бы».

Ты все правильно сказал, Максим Шведко из пятого «А»: Александр Петрович Мамкин отдал жизнь и за тех тринадцать пассажиров своего самолета, и за всех нас, живущих.

Л. Очаковская
Азбука на бересте

Старая, выцветшая фотография. На ней с трудом можно рассмотреть пионерский строй, знамя, взрослых полувоенных людей, женщин — не то учительниц, не то вожатых. И надпись на обороте: «Партизанская школа отряда им. Макаревича, 1944 г.» Да, такая школа была создана и действовала в партизанской бригаде имени Свердлова, в белорусском лесу. Но сначала о ее создателях — Вере Георгиевне Ивановой и Ядвиге Антоновне Чернявской…

Вы были в Брестской крепости? Видели эти поросшие травой красные кирпичные стены? Читали нацарапанные кем-то на кирпиче слова: «Умираем, не срамя»? Помните желтое пламя в закопченной чаше у обелиска? Вечный огонь — не только знак вечной памяти о погибших. Это и вечный набат военных пожаров, напоминание о них.

Вечером 21 июня Вера Георгиевна была с мужем в театре. В конце спектакля в зале вдруг погас свет, не было его и на улицах. Но это их не насторожило. Они были молоды и счастливы, они бежали домой к своему малышу. А утром в их дом ворвались фашисты. Мужа Веры Георгиевны, коммуниста, директора техникума, в тот же день расстреляли. Так же вошла война и в дом Ядвиги Антоновны Чернявской, подруги Веры. Они вместе работали в школе, учили детей. Теперь не стало школы. Ничего не стало. Они решили жить вместе, так все-таки легче. Друзья помогли им связаться с подпольем. Устроившись на работу грузчицами вещевого склада, добывая для партизан вещи и лекарства, они начали бороться с врагом, побеждая свой страх, тоже, как и герои крепости, готовые «умереть, не срамя».

Как-то утром, было еще очень рано, Ядвига Антоновна и Вера Георгиевна торопились на работу. Молча, хмуро шли они по улице. А навстречу фашисты гнали колонну женщин и детей из гетто. Неторопливо, в оцепенении обреченности шли люди навстречу своей судьбе, о которой к тому времени догадывались уже все жители Бреста. Вера Георгиевна и Ядвига Антоновна и сейчас помнят, как стояли на тротуаре среди немногих прохожих, сжимали в руках «аусвайсы» и думали, кричали молча об одном: только не так, только не в колонне отторгнутых от всего мира людей. Пусть смерть, но в борьбе.

В то утро они первый раз читали грузчицам записанную ночью сводку Совинформбюро. А после работы уносили с собой бинты, медикаменты, теплые вещи для партизан.

Они жили так около трех лет, не зная, кто рядом, благословляя каждый день, если он прошел без облавы, и ночь, если удавалось встретить утро в своих постелях.

Когда спустя много лет после войны в Бресте состоялось собрание бывших подпольщиков, было много удивительных неожиданностей: здесь оказались соседи по дому, сотрудники одного учреждения, люди, помнившие друг друга по случайным встречам при обмене одежды на продукты. Это было не только неожиданно, но и прекрасно: не будь такой конспирации, не было бы и этого собрания. И не было бы того чуда, о котором я хочу рассказать.

Зимой 1944 года гестапо в предчувствии конца стало все чаще проводить облавы. Участились аресты и казни. Командование партизан приняло решение отозвать подпольщиков из города в лес. Из Бреста с помощью связного Вера Георгиевна и Ядвига Антоновна выбрались, спрятавшись в вагоне товарного поезда. В указанном месте скатились под откос в мокрый снег и грязь. Провожатый сказал им, что вон там, в лесу, начинается партизанская зона. И они поползли, а потом побежали к лесу и к болотам.

Зона — огромные топкие болота, покрытые по островкам деревьями, а по топям — мелкими кустиками. Вслед за проводником они вошли в болото и так, по плечи в снежной жиже, добрались через несколько часов до своих. В первой же избе они услышали, как кто-то крикнул: «Мама, да это же Вера Георгиевна, моя учительница!»

Через несколько дней в так называемом семейном лагере партизанской бригады имени Свердлова начали создавать школу.

Семейные лагеря возникли в конце 1942 года, когда гитлеровцы, охотясь за партизанами, стали уничтожать их семьи. Когда уже пылали непокоренные белорусские села, женщины, старики и дети целыми деревнями, собирая все, что можно взять с собой, уходили на болота под охрану партизан. Продукты сдавали в общий котел, рыли землянки и начинали лесную жизнь. А она была суровой: костров не жечь, чтобы враг дыма не видел, детишкам по лужайкам и прогалинам не бегать. Отходить на далекое расстояние тоже нельзя — болота оплошностей не прощают, засасывают быстро. И вот в таких условиях, когда три раза в день раздавался крик «Обе-е-ед!» и все тянулись с котелками за коллективной похлебкой и много раз в день крик «Во-оз-ду-ух!» и все бежали маскироваться и прятаться, детей не только спасали, но и учили. Девятнадцать школ насчитывалось в семейных лагерях брестских партизанских бригад весной 1944 года!

Школа, в которой работали Вера Георгиевна и Ядвига Антоновна, называлась школой № 2 «У дуба». На островке среди болот они вместе со старшими ребятами расчистили площадку между двумя большими дубами. Огородили ее березами и замаскировали навесом, соорудили даже парты, скамейки и учительский стол. Классной доской служил добытый кем-то из партизан лист фанеры, над ним прикрепили лозунг: «Смерть немецким оккупантам!», проложили к школьному острову гать по болотам. Но раньше всего, в самый первый день, они сделали то, что по закону о всеобщем обязательном образовании обязана делать и делает по сей день наша школа: переписали всех детей школьного возраста. Оказалось 92 человека, из них 61 первоклассник.

Через неделю торжественным маршем ребята пошли на свой первый урок. В течение пяти месяцев школьный день под дубами продолжался по двенадцать часов. Наверное, поэтому с 1 сентября 1944 года, сразу после освобождения Брестской области, ребята смогли продолжать учение в следующем классе.

Как учились и как учили в школе «У дуба», если на всех был один букварь, один учебник истории, один задачник арифметики и один учебник грамматики? Без бумаги, мела, чернил, карандашей? А так и учили. С выдумкой и риском. Во-первых, партизаны возвращались с задания не с пустыми руками: кто обои несет, кто газеты, карандаши. Даже школьный звонок добыли. Да и сами ребята проникали за немецкие посты и собирали кое-что полезное для школы. А во-вторых, действовала изобретательская мысль. Ребята обнаружили залежи мела — теперь было чем писать на доске. Перед школой расчистили площадку, посыпали песком и, сидя на корточках, выполняли домашние задания палочкой на песке-. Учительница тут же проверяла сделанное. «Во-озду-ух!» — кричит вдруг дежурный, и островок пустеет. А потом снова: «Ма-ма мы-ла ра-му…», «5×7=35». И все на песке. Старшие вырезали для малышей из дерева шесть десятков комплектов букв азбуки и один — для учительницы, побольше. Из веточек и чурочек сделали большие стоячие классные счеты. Писали на бересте. На ней же вырезали заметки для стенгазеты.

И даже уроки физкультуры были в этой школе. Бойцы под руководством раненого офицера Героя Советского Союза Ковалева оборудовали спортивную площадку — с перекладиной, бумом, беговой дорожкой, шестом и кругами для метания гранат. Шла и внеклассная работа: старшая пионервожатая Лена Мулярчик готовила ребят к вступлению в пионеры, Ядвига Антоновна репетировала написанную ею пьесу «Юные мстители», Вера Георгиевна разучивала к пионерскому празднику с ребятами стихи. В штабе отряда шили из разрезанного на куски и выкрашенного в отваре крушины парашюта пионерские галстуки. Работали ребята и на своем пришкольном огороде. В лесу собирали лекарственные растения для отправки на Большую землю, так они здесь понимали лозунг «Все для фронта, все для победы».

Шла обычная школьная жизнь. Только тут она в буквальном смысле покоилась на зыбкой почве болот. В это самое время фашисты, спасая свои тылы, завершили блокаду партизанской зоны Брестской области. Все взрослые бойцы заняли круговую оборону. Несколько дней совсем не готовили горячей пищи, чтобы не обнаружить себя. Самолеты врага ежедневно — и не по одному разу — бомбили расположение партизан, немецкие каратели залегли в трех километрах от партизанских позиций. Все школьное имущество решили зарыть под дубами. Детям выдали сухарей на случай отступления. И они сидели тихо-тихо, надев на плечи свои торбочки, ожидая команды к отходу. А потом, когда напряжение спадало, снова откапывали «школу», съедали сухари и шли на уроки.

Даже в условиях непрерывного боя, среди топких болот, в которые загнала людей война, в условиях смертельной опасности и горя дети каждое утро шли в школу, писали и читали, пели песни и учили стихи. Это не только укрепляло веру в победу, но и утверждало неизбежность, обязательность победы. Если не верить, зачем тогда детей учить?

У Веры Георгиевны Ивановой сохранился «Протокол перевода в следующий класс учащихся партизанской школы при отряде имени М. И. Калинина бригады имени Ф. Э. Дзержинского от 25 июня 1944 г.», куда ее пригласили присутствовать на проверочных занятиях в качестве методиста-ассистента. Интересный документ! «Проверочные занятия проводились с 23 по 25 июня включительно, — записано в нем. — Присутствовали следующие товарищи: командир отряда имени Калинина старший лейтенант Н. К. Ляничев, комиссар Ф. А. Беляев, заместители комиссара по комсомолу С. А. Медведев и Т. П. Черных и инструктор обкома комсомола Н. К. Климец; от учителей — ассистент В. Г. Иванова и учителя школы при отряде имени Калинина Ф. П. Караберян, П. И. Ивановский».

И еще одна деталь, очень важная: в каждом классе комиссия ставила двойки тем, кто не усвоил материал. И делала внушения учителям. И портила, конечно, нервы родителям. Но высоко держала звание экзаменационной комиссии, твердо веря, что в любых условиях дети должны иметь хорошие, прочные знания.

Вот и весь короткий рассказ о партизанском всеобуче и о тех прекрасных людях, которые, говоря казенным языком отчетов, его осуществляли. Осуществляли как один из главных законов Советской власти, несли людям обязательный в нашей стране свет знаний.

Они и после войны многие годы делали то же самое — старший преподаватель кафедры педагогики Брестского пединститута Вера Георгиевна Иванова и кандидат филологических наук, доцент, заведующая кафедрой того же института Ядвига Антоновна Чернявская.

Они живут в Бресте, недалеко от лесов, где учили детей, рядом с крепостью, где в закопченной чаше около обелиска горит вечное пламя человеческой памяти о горе и мужестве народа. О мужестве тех, кто умер, не срамя ни себя, ни Родины. О доблести тех, кто в трудное время жил чисто и светло, как это пламя.

Л. Графова
Отец

Вернувшись с войны после тяжелого ранения в родной Узбекистан, Хамит Саматов собрал в своем доме, отогрел, спас тринадцать осиротевших детей. Вам может показаться, что вы о нем уже слышали. Но при этом вы наверняка будете иметь в виду совсем другого человека — кузнеца Шамахмудова. Это о нем написаны книги, сняты фильмы. А Хамит Саматов мало известен. То ли потому, что Каттакурган, где он живет, дальше, чем Ташкент, от корреспондентских дорог, то ли просто потому, что слава не любит повторений. Да и меньше всего думал о ней Хамит.

Есть люди (с годами их остается все меньше), для которых жизнь измеряется как время «до» и «после войны». Никакие мирные впечатления не могут перекрыть или даже пригасить остроту пережитого ими. Такой же «вечный фронтовик» и Хамит. Любой его рассказ или начинается с войны, или кончается ею.

Первым пошел на фронт младший брат Хамита — его еще до войны призвали на действительную службу. Мангит-апа все глаза проглядела, высматривая почтальона, но писем от сына все не было. Скоро почтальон принес конверт с повесткой среднему брату Хамита. Получалось, что Хамит, старший и единственный теперь сын в семье, должен оставаться со старыми родителями, а война, значит, будет идти и — чего доброго — кончится без него. Допустить этого Хамит не мог. Под небом своего ласкового Узбекистана он еще не совсем понимал, конечно, что такое война. Но одно знал твердо: с его страной стряслась большая беда и стыдно отсиживаться дома. Хамит явился в райвоенкомат. Его просьбу уважили.

«Так началась моя, совместная с братом, фронтовая жизнь». Они защищали Москву и форсировали Дон, освобождали Ростов и множество деревень, названия которых, хоть среди ночи разбуди, выдаст без запинки неусыпающая солдатская память: Первомайское, Колышкино, Глубокое…

У Каменец-Подольского война разъединила братьев. Хамит оказался в Сталинграде. А когда гитлеровцев погнали от Волги, он брал Изюм («Узюм», — упрямо ошибается Хамит, но это единственная ошибка во всей его русской географии). В Изюме его назначили командиром взвода, а после боя наградили медалью «За отвагу». Потом дивизия, в которой воевал Хамит, подошла к Павлограду Днепропетровской области и так отважно штурмовала этот город, что получила название 60-й гвардейской Краснознаменной Павлоградской дивизии (Хамит просит записать точно название — вдруг прочтут однополчане, отзовутся). Дальше Хамит брал Запорожье и получил за это орден Красной Звезды. И вот наконец Днепр.

Хамит не помнит дня своего рождения, вернее, не знал его никогда — в многодетных узбекских семьях не придавали значения датам, но 22 сентября 1943 года, день штурма Днепра, он запомнил на всю жизнь. В этот день умер Хамит. И родился заново.

…Полную боевую готовность объявили в 12 ночи. Ни секунды на размышление. 38 человек и три станковых пулемета погрузили в один баркас, и Хамит был командиром. «Вперед, вперед, Узбекистон!» — кричали ему по рации с берега. («Узбекистон» — так звали Хамита на войне). И он, отрываясь от наушников, тоже кричал: «Вперед! Вперед!» Бойцы налегали на весла, направляясь на тот берег реки, а враг «повесил» над рекой ракеты, и стало среди ночи светлей, чем днем, — хоть камешки со дна собирай. И тут враг начал бросать на людей все смертоносное, что только можно было бросить: пули, снаряды, мины. Баркас пробило — дыру заткнули шинелью. Не умолкая, строчили с баркаса пулеметы, но и крик, стоны тоже не умолкали. «Пятнадцать раненых, двадцать раненых», — считал, стискивая зубы, Хамит и повторял: «Вперед». Своих ран он не считал.

На середине реки баркас стал тонуть. Плавать Хамит не умел. Последнее, что осталось в сознании: левой рукой, которая горит как в огне, он хватается за невесть откуда взявшееся на воде бревно…

Февральской ночью 1944 года Хамит сошел с поезда. Ему казалось, он ступил наконец на обетованную землю, которая снилась ему в окопах. На перроне было пусто и темно. Вдруг он услышал, кто-то зовет его тоненьким голоском: «Дяинька, дяинька…» Не поверив своим ушам — наверное, ослышался, просто мяукает кошка, — он пошел не останавливаясь. Чувствует, кто-то дергает за полу шинели: «Дяинька!» У самых ног, на припорошенном снегом перроне, стояло босое, раздетое, от худобы почти прозрачное существо. Не раздумывая, Хамит подхватил ребенка здоровой рукой (левая после ранения висела плетью), закутал в шинель и быстро зашагал к дому.

В радости встречи отец и мать не разобрали сначала, что сын вернулся с войны не один. Заметив мальчика, Самат-ака нахмурился: «Это твой? Ты что, женился? Чем ты занимался на фронте?..»

Хамит рассказал, где подобрал ребенка. «Будет наш. Будет Донату младший брат», — решили родители. С самого начала войны в доме жил Донат Клепиков, мальчик из-под Иванова, потерявший при эвакуации родителей.

Так в семье появился еще один мальчик, Кучкар. Через несколько дней он тяжело заболел. «Случай безнадежный, — сказал врач, — не поможет и больница». В больнице к тому же не было ни одного места. Хамит ни вышел от врача, пока тот не согласился поставить койку в своем кабинете. Рядом с койкой присела на стул Мангит-апа. Она провела в больнице шесть месяцев, ухаживая за чужим ребенком. А ведь всю свою жизнь не признавала больниц. И выходили Кучкара. Стал он самым сильным, самым озорным сыном в семье.

«В ту же зиму я повстречал Арслана, — продолжает Хамит, — на углу улицы Карла Маркса и Ленина. Он был синий от холода, но не плакал. Я взял его за руку, он пошел и ни о чем по дороге не спрашивал. А потом, возвращаюсь раз с работы, вижу на Пушкинской женщины обступили мальчонку лет трех, чистый такой, игрушку в руках держит. «Давно он здесь?» — спрашиваю. «Часа три». — «Ладно, — говорю, — идите, я подежурю». Честно, до самой темноты ждал, но никто за мальчиком не пришел. Мой отец назвал его Суннатом».

И наконец — рассказ про Лизу (здесь уже не сдерживается, плачет Хамит):

«Несколько раз замечал ее у малярийной станции, ходила в грязном платье, что-то искала. А тут пришла к нашему двору, смотрит через забор, как ребята во дворе играют. Я ее узнал и спрашиваю: «Что ты на малярийной станции делаешь?» Испугалась, но отвечает: «Когда все уходят, я там сплю». Ну, не мог я стерпеть и взял ее в дом».

«Не мог я стерпеть…» Не мог, как те украинские женщины, которые, рискуя попасть на глаза врагу, подобрали его, умирающего, на берегу Днепра в октябре 1943 года.

«…Это — человек!» — услышал над собою солдат Саматов сквозь тяжелый, похожий на смерть сон. Разомкнул веки, но ничего не увидел, только белое и холодное запорошило глаза. Догадался, что занесен снегом, и лишь дыхание пробивает маленькую пещеру в сугробе. Застонал, чтоб подтвердить: да, я человек, я жив!

Снова очнулся уже в погребе — кто-то перевязывал его раны. И увидел два женских лица — совсем молодое и постарше. Прошептал: «Пить». Ему принесли растопленного снега. «И колодец, и дом разбомбило», — сказала молодая. Раскрошив, положили ему в рот немного макухи, кусочек сахара. Он проглотил. Они радовались вслух: «Оживает наш солдат».

Утром женщины запрягли в тележку корову и отвезли его в госпиталь. Больше он никогда их не видел. Как звать тех украинских женщин — Хамит не знал, отблагодарить их ничем не мог. И одно было утешение: он отблагодарит их тем, что сам никогда не пройдет мимо горя.

Когда он приводил домой голодных, раздетых детей, Мангит-апа говорила: «Кто бы он ни был, это — человек». И Хамиту были эти слова знакомы. И успокаивался он: правильно идет по жизни. Добро добром оборачивается.

«…Нуримахаммат… Местные жители говорили, что в их мечети умер человек, просивший по дворам хлеб. А сын его остался один, ходит по базарам с собакой, ночью спит на кладбище. Кровь у меня вскипела, когда все это услышал, постановил себе разыскать мальчишку. А он долго бегал, прятался от меня — не хотел ехать. Дорожил своей свободой и своей собакой. Пес, правда, большой, хороший. Нашего Шарика видели? Это той собаки сын… Вот какой теперь Нуримахаммат, шестерых детей имеет. А вот Арслан. Красавец!»

По ковру разбросан веер фотографий. Среди них вихрастый, с упрямыми глазами Иван, туркмен Кучкар, таджик Нуримахаммат, белорус Женя, еврейка Лиза. Своего старшего, свою гордость — Доната («Он главный инженер нашего маслозавода!») Хамит причисляет порой к украинцам, хотя он русский. Случайно или из особой любви к Украине? Он, не умеющий хитрить, допускает это невинное лукавство просто потому, что национальность в его понятии мало что значит. Впрочем, как и другие названия человека, не имеющие отношения к сути человека. Например, фамилия. Не стал же Хамит всех детей в Саматовых переводить. Кто помнил прежнюю свою фамилию, с ней и остался. Всех детей занес в домовую книгу, а как оформлять, знать не знал. «Документы нужны? Люди живые — вот мои документы», — улыбается Хамит. Тогда он думал только об одном — как прокормить детей. «Правду сказать, ничего у нас, кроме вшей и соломы, к концу войны не было. Зимой на всех детей пара галош одна, по нужде выйти — очередь ждали».

Не думал тогда Хамит, богат он или беден, не загадывал, чем будет кормить детей завтра, спешил спасти — не упустить детскую жизнь. На фронте убедился: есть одно богатство на свете — человеческая жизнь, но как же хрупка она, как мгновенно может оборваться… А тут ребенок, тонкий росток. Можно ли медлить?

Горше всего было видеть, как страдают на войне дети. Сможет ли забыть Хамит обезумевшую мать, которая идет по фронтовой дороге и баюкает мертвого ребенка? А ребенка, который сосет грудь убитой матери, можно забыть? На войне Хамит должен был воевать. А теперь пришло время спасать жизнь, согревать ее в детях изо всех сил и возможностей.

Когда вышли у Саматовых все продукты, а до урожая было далеко, Хамит решил: «Продам сапоги!» Отец молчал. Значит, давал согласие. Хамит понес на рынок и сапоги и шинель. За шинель предлагали два мешка отрубей, за сапоги — один мешок шрота. Ждал до обеда, надеялся получить побольше. Но тут уж народ стал расходиться. Хамит потерял надежду, и вдруг является откуда-то молодой парень, приценивается. «Давай, что даешь», — в отчаянии сказал Хамит. Принес с базара четыре мешка отрубей.

С проданной шинели начался добрый поворот в жизни семьи Саматовых. Кстати, и шинель и сапоги вскоре в дом вернулись. Их принес тот же парень и виновато объяснил, что сделать это велел ему отец. Когда парень описал внешность Хамита, старик сразу догадался, что шинель куплена у отца многодетной семьи, являющегося к тому же сыном Самата-ака, который всегда был известен своей добротой для других. «Он изюминку на сорок частей делить умел. Можно ли пользоваться бедой такого человека?» Отруби парень назад не взял.

На этом история с шинелью не кончилась. Пришел Хамит после ее продажи на работу, а начальник ему и говорит:

— В каком ты виде, Саматов! Уж не пропил ли ты сапоги и шинель?

— Я непьющий, — ответил Хамит. — Но должен же я накормить детей!

— Ты же холостой. Я своей рукой документы писал.

Хамит предложил:

— Не верите — пойдемте ко мне в дом, проверьте!

Как вошли во двор и увидели всех детей, глаза у начальника стали мокрыми. Тут же повез он Хамита к себе, отдал последнюю буханку хлеба, попросил жену сшить из своих рубах одежки детям. С тех пор и он и другие сотрудники стали помогать Саматову, чем могли. И стали каждый день выделять семье по тринадцать обедов. С этих пор голод у Саматовых кончился.

А потом в доме появилась Санобар, ставшая матерью всех его детей. Ей было девятнадцать лет. Какая же трудная доля досталась этой маленькой, тихой женщине! Сама ли она судьбу себе выбрала, или родители выдали ее за Хамита? Правда, он как-то обмолвился, что любовь была только с его стороны, а у Санобар — одна жалость. Прав ли Хамит?

«…Уже была Санобар, когда я нашел Мирали с его отцом. Иду ночью с работы и — что такое? — прячется у забора старик, голова у него одна, а ноги четыре. Имея уважение к старшим, я подошел, поздоровался. Тут из-под чапана выскользнул вдруг мальчишка, а старик отвечает мне: «Э-э-эй, что спрашивать про судьбу? Не можешь помочь, иди своей дорогой». У них не было дома, скитались где придется, а старик был почти слепой. Я его за руку взял, он — мальчишку, и пошли в темноте гуськом».

Так стали жить у Хамита старик и его сын Мирали. Старика он вскоре устроил на работу — возить на арбе овощи и фрукты.

Особое место в рассказах Хамита занимает отец. «О, Самат-ака детей трудолюбию учил! Принесет кирпичи прямо во двор и — кто лучше? Кто быстрей? Победителю — приз, урюка две штуки».

А еще Самат-ака давал внукам весьма оригинальные уроки честности. Расскажет, например, притчу о том, почему плохо брать чужое, спрашивает каждого: понял? Вроде бы все понимают. Проходит время, и вот однажды на базаре говорит Самат-ака кому-то из них: «Возьми яблоко с чужой арбы». Внук мнется, а потом берет. «И-и-эх, — скорбно качает головой дед, — ничего ты пока не понял». — «Но ты же мне приказал!» — «Мало ли, кто что тебе прикажет! Ты не должен слушать. Ты свое сердце слушать должен».

Когда голод был, Самат-ака катышек хлеба возьмет в рот, а остальную свою порцию — детям. Они запоминали. Если бьет один другого, Самат-ака не ругается, скажет только: «Это — брат, твой брат. Ему, как и тебе, больно». Сажает Самат-ака виноград во дворе, дети воду таскают, радуются: «Вырастет, вкусно будет». «Это — нам польза», — объясняет Самат-ака. А потом сажает виноград на улице, дети не понимают: «Зачем? Чужие оборвут». — «Человек твою виноградину съест, тебя вспомнит, — объясняет Самат-ака. — Это больше, чем польза. Это доброта будет».

Радовался Хамит. Из какого горя пришли к нему его дети, сколько зла он сам на войне видел, а теперь все-все добром оборачивается. Кем бы они ни стали, главное — чтоб хорошие люди вышли, чтоб уважение к каждой жизни имели. Ну, а как же! Вот ползет муравей. Ты его обойди. Откуда тебе знать, по каким своим важным делам он ползет! Не ты его посылал. Разве человек затем родится, чтоб убивать?

«…Иван. Кто он мне? Нет, скорей, не сын, а брат будет. Приметил парнишку лет шестнадцати, один рукав, как у меня, болтается. Просил махорки или хотя бы затянуться. Отца его, оказалось, на фронте убили, мать при бомбежке погибла, сам партизанил, а теперь от всех отбился, бродягой стал».

Четыре года жил Иван Широков у Саматовых. Потом исчез. Искали его долго, но в один, как говорится, прекрасный день явился сам и — с порога: «Бейте меня, ругайте, я виноват». Теперь Иван регулярно приезжает из своего Свердловска. А если долго не приезжает, Хамит отправляется к нему сам. Скучает Хамит.

И ничего ему от детей не надо. Были бы они счастливы. После войны объявились родственники Лизы. Когда приехали за ней, Хамит был в командировке. Предлагали они Санобар деньги, но она, говорят, так на них посмотрела!.. Два дня, правда, ждали они Хамита, чтоб спасибо сказать. Хорошие люди! Пусть счастлива будет Лиза.

День за днем шла жизнь. Начали к Хамиту люди наведываться с просьбой отдать ребенка на воспитание. Обижался Хамит: что, у меня им плохо? Да и сами дети не хотели от Саматовых уходить. Только Сунната, и то уже взрослого, отдал Хамит — решил он помочь Бахраму-ака, доброму человеку, который на старости лет остался один и которому некому хозяйство передать. Пусть будет счастлив Суннат.

Зато как торжествовал Хамит, когда дети находили родных. «Война рассыпала людей, как просо, будь проклята подлая война!» Сколько неожиданных встреч, сколько праздников видел двор Саматовых! Вот Нуримахаммат, тот мальчишка с собакой, отыскал сначала брата, потом сестру, и, наконец, родную мать нашли. Пусть будет счастлив Нуримахаммат. Пусть будут счастливы все дети!

Вот какая история про Хамита Саматова и его детей. Их дом — в самом центре утопающего в садах города Каттакургана, рядом с кинотеатром «Космос». Откроешь калитку — и кажется, что попал на деревенский двор. Привольно разгуливают куры, жужжат пчелы над ульями, цветет урюк, и каждое дерево как розовое облако, севшее на землю. Кроме дома Хамита на дворе стоит дом его брата Рабиджана и дом младшего брата Азима. А еще — каркас большого и длинного, как караван-сарай, строения. Это дед Самат-ака начал сооружать дом на совместную жизнь своим многочисленным внукам, чтоб все-все жили вместе, под одной крышей. Был Самат-ака хорошим каменщиком, и строение могло выйти на славу. Но не успел, умер Самат-ака.

При Хамите живут теперь только младшие, можно бы сказать — его собственные дети, но разве старшие тринадцать — не его дети? И лучше так: с отцом живут те пятеро сыновей и одна дочь, которые родились уже после войны и пока не успели обзавестись своими семьями.

— По-русски будем садиться или по-узбекски? — спрашивает Хамит. Санобар уже хлопочет в другой комнате, расстилая белую скатерть прямо на полу (пол, конечно, покрыт ковром), раскладывая по сторонам бархатные подушки.

— У меня от стульев ноги замирают. Да-а. И галстук не могу носить. Душит. Старший мой Донат галстук мне подарил, чтоб культурно было. Но беда с галстуком… Еще пиалушку? Кок-чай, полезно.

— И-и-эх, хорошо живем, правда? — спрашивает нараспев Хамит. — Все дети выросли, все крепкие, хорошие люди вышли. Своих детей имеют. Семья теперь наша девяносто душ стала. Хоть разъехались дети, а нас не забывают. Приезжают, письма шлют. Я персональную пенсию получаю. Кто в Узбекистане живет — мед даю, кто дальше уехал — фрукты посылаю. Что еще надо? Ишак у меня был, пчелам воду возил. Один человек говорит: машину как инвалид войны хлопочи. А мама моя старенькая говорит: «Не надо, не проси. Мы как в войну и после войны жили? Голод терпели. А сейчас чего не хватает?» Права Мангит-апа, ой, как мы терпели… Да вон он, музей!

В глубине двора стоит кособокая избушка.

— Вот здесь и жили. Тринадцать детей, Самат-ака, Мангит-апа и я. Сломать бы ее, но жалко. Музей!

Какой радостью было для Хамита письмо Надежды Ивановны Николаевой.

«Глубокоуважаемый Хамит! Только увидела Вашу фотографию в газете, и обмерло сердце. Стала читать статью и все больше волновалась. Сколько раз я и раньше вспоминала те страшные осенние дни 1943 года под Запорожьем. Фронт проходил через село Ново-Александровка, где мы жили тогда с мамой. В нашем подвале лежало несколько раненых бойцов, но одного я запомнила особенно. У него был восточный склад лица. Он больше молчал, может быть, не знает русского, думали мы с мамой. Но он так удивительно улыбался, превозмогая страдания. Столько света, столько благодарности было в его улыбке, что мы не смогли забыть это лицо.

Помните, к рассвету подъехали две телеги, раненых уложили по двое. А мы с матерью шли, держась руками за телегу, ни шагу не отступая в сторону. Лейтенант предупреждал нас, что будут проходы через минные поля. За селом попали под обстрел — к Ново-Александровке уже подступал враг. После первого взрыва лошади понесли. Кто-то из раненых крикнул: «Ложись!» Вторым взрывом нас с матерью присыпало землей. Мы остались живы, работали потом на кухне военного госпиталя, но тот обоз с ранеными так и потеряли.

Не знаю, дорогой Хамит, Вы ли это были в нашем подвале? Некоторые факты не совпадают. Вы говорите: Вас увезли на телеге, в которую была впряжена корова. Но ведь корова только шла за телегой. Вы вспоминаете кусочек сахара, но у нас не было сахара, мы давали раненым кусочки яблока, чтобы утолить жажду. Вы запомнили дату 18 октября, а мне кажется, что бой был 18 сентября.

Может быть, это и не Вы… Но так или иначе, разве Вы должны благодарить «тех украинских женщин»? Это Вам низкий поклон до земли и всегдашняя благодарность, что ценой своих страданий спасли нашу жизнь, жизнь многих миллионов, кровью своей отстояли нашу землю. Спасибо и за Ваш гражданский подвиг после войны.

Мама моя, ей уже восемьдесят, тоже узнала Вас на фотографии и говорит, что человек с такой улыбкой, которую мы помним, мог совершить такое благородство — воспитать тринадцать чужих детей».

Хамит ответил Надежде Ивановне и вскоре получил от нее второе письмо, в котором она уточняла некоторые факты и сообщала о себе.

«Конечно, мы должны, мы будем не только переписываться, но и встречаться. Для всей Вашей большой семьи наш дом должен стать совсем родным. Напишите всем детям, если у кого отпуск, командировка, пусть не минуют нашего дома», — писала Надежда Ивановна.

Когда она с мужем приезжает в Каттакурган, Хамит призывает из разных городов своих детей, и они спешат в дом отца: Кучкар — из Оренбурга, Арслан — из Куйбышева, Нуримахаммат — из Кашка-Дарьи…

Собравшись вместе, достроили они, поштукатурили и побелили тот дом, похожий на караван-сарай, что заложил еще Самат-ака.

Указом Президиума Верховного Совета СССР «За активное участие в общественно-политической жизни и воспитание 13 детей, потерявших родителей» Хамита Саматова наградили орденом Трудового Красного Знамени.

…Нет, не думал о славе Хамит! Но слава сама нашла его. Все правильно, все справедливо… Хоть доброта и не нуждается в наградах, но мы, люди, нуждаемся в том, чтобы воздать ей и помнить о ней.

Л. Терентьев
Тихий подвиг

Спокойной жизни Сережи Танкова приходил конец. Бомбы громыхали все чаще. Поговаривали о скорой эвакуации. О, если бы не проклятая болезнь с пугающим названием «костный туберкулез»! Ничего, что ему всего одиннадцать, он бы показал фашистам! Не пришлось бы сейчас отправляться в неизвестные места…

Детские санатории выезжали из Евпатории одновременно. Специальный состав отошел от вокзала ранним сентябрьским утром.

Погрузили все, вплоть до ортопедических кроватей. Тысячу больных детей надо было доставить к вокзалу. Каждого осторожно на матраце несли из палат в трамвайные вагоны. После — опять на руках — к вокзалу. Собралось много людей — родственники, совсем незнакомые. Казалось, весь город пришел на помощь. Счастье, что в ту ночь не бомбили…

Войну по-настоящему они впервые увидели при подъезде к Джанкою: горел вокзал, дымились разрушенные дома, слышался гул улетающих фашистских бомбардировщиков. Не легче и в Керчи. Но там детей ждал горячий обед. Ночевали в пустующей школе. Утром красноармейцы и матросы по сходням бережно переносили закованных в гипс ребятишек на борт корабля.

Немалого труда стоило капитану и команде увести корабль из-под бесчисленных налетов. Не у всех транспортов с людьми судьба была столь счастливой.

Из докладной органов Советской власти в мае 1943 года: «Условия эвакуации исключительно тяжелые. В пути следования к берегам Кавказа вражеская авиация налетала на суда с женщинами, детьми, стариками. Были случаи потопления кораблей, перевозящих гражданское население».

И вот неведомая, чуть таинственная Теберда — прекрасный тихий уголок на высоте больше километра над уровнем моря, в живописной долине реки. Куда ни посмотришь — красота необыкновенная: со всех сторон горы, покрытые сверкающей шапкой вечного снега.

Ожили корпуса здравниц. В одной из них на втором этаже разместился санаторий имени Крупской, внизу — «Пролетарий». Устраивались всерьез, по всем медицинским правилам — лечение не должно прерываться ни на один день.

Год прошел относительно спокойно. Но вот стали все чаще появляться вражеские самолеты. А потом начались бомбежки.

Враг приближался к Северному Кавказу. К детям. Лишь немногие из них могли передвигаться на костылях, большинство было приковано к постелям.

…Уже несколько дней они что-то бурно обсуждали — Лева Косицкий, Валера Пухов, Семен Трачук, Толя Цоня. Что же им, комсомольцам, дожидаться прихода немцев?! Нет, решили, будем уходить. Их не отговаривали. Младшие тоже о чем-то шептались. Тайком экономили продукты, прятали в тайник. Сказали, что пойдут проводить товарищей, а сами ушли с ними.

Их было двадцать один, в возрасте от одиннадцати до девятнадцати. Шли в корсетах. Каждый шаг — мука.

Путь был один — через Клухорский перевал.

Туристский маршрут повышенной сложности, высота 2781 метр над уровнем моря, до Сухуми около 200 километров.

Нет теплой одежды, на ногах — летние сандалии, а ночами очень холодно. Даже закаленным туристам на такой высоте нужно два-три дня для акклиматизации. Но фашисты уже близко. И дети, выбиваясь из последних сил, шли.

Впереди был участок дороги, сплошь покрытый снегом и льдом. С одной стороны — отвесные скалы, с другой — пропасть. Ребята видели, как сорвалась лошадь с поклажей. Анна Степановна Данилевская, воспитатель санатория «Пролетарий», вдруг поскользнулась, ноги оказались над обрывом. Ее с трудом оттащили.

Трудно сказать, что стало бы с измученными детьми, если бы не встреча с местными жителями. Они напоили, накормили. Одна семья оставила у себя двенадцатилетнюю Аду Дадыкину.

Советские горные войска сдержали наступление альпинистской дивизии «Эдельвейс». Пройти через перевал ей так и не удалось.

Две недели продолжалась одиссея, пока не встретили евпаторийских ребят работники сухумского эвакопункта, доставившие их в госпиталь.

Но уйти из Теберды смогли далеко не все. 14 августа 1942 года сюда вошли оккупанты. Как жили здесь те, кто остался?

Из блокнота Владимира Некрасова, ставшего впоследствии журналистом: «Этот санаторий, разместившийся в сравнительно небольшом двухэтажном корпусе, объединял добрый пяток детских костнотуберкулезных здравниц. Малыши кое-где лежали вдвоем на одной ортопедической кроватке. Где уж там было до соблюдения строжайшего постельного режима! Но люди в белых халатах делали все — подчас даже по меркам мирного времени невозможное — для спасения ребятишек. Здание, рассчитанное на полтораста-двести коек, вместило до полутысячи тяжелейших больных, в большинстве — лежачих. Были они, как правило, раздеты и разуты. Лежачие охотно давали свою одежду и обувь товарищам, поднимавшимся на ноги без разрешения врачей. А что им оставалось делать?»

Появившись в санатории, гитлеровцы забрали ключи от склада. Вначале выдавали больным понемногу кукурузной муки или сои. Получив порцию супа, вспоминает медсестра Тамара Яковлевна Муратова, дети выпивали жидкость, затем медленно разжевывали каждое бобовое зернышко, хлеб осторожно выкладывали на бумажку и собирали до последней крошки.

Кто мог передвигаться, добирался до леса. Собирали дикие яблоки, груши. Меняли на продукты последние вещи.

Главный врач Александр Васильевич Грабильцев нередко говорил сотрудникам: «Любой ценой мы обязаны сохранить детей, чтобы родителей встретили не могилы, а веселые ребячьи голоса».

Оккупанты, невежественно считая костный туберкулез заразным, заглядывали сюда редко. Удивлялись: зачем Советы возятся с больными!

Но однажды было велено собрать всех евреев. К парадному входу подошла закрытая машина: сорок восемь детей были уложены штабелем — друг на друга. Дверь закрылась. Машина уехала. Больше их никто не видел. Выяснилось затем из документов гестапо — та же участь ждала всех остальных обитателей курорта…

И все же территория санаториев оставалась советской.

Детей по-прежнему лечили. Каждый день измеряла температуру медсестра Валентина Гавриловна Бугреева. Каждый день с утра занималась перевязками Тамара Яковлевна Муратова. Нежно ухаживала за слабенькими нянечка тетя Паша — Прасковья Васильевна Архипова.

Детям читали сказки, книги о родной стране. Продолжала работать школа. Немцы приказали сжечь советские учебники. А их сохранили. И пришел день, когда педагога Анну Антоновну Кузнецову вызвали в гестапо. Случилось чудо — ее выпустили. Не до того уж было: оставалось лишь несколько дней до бегства захватчиков.

Потом пришли наши — лыжники, несколько человек. Смотрели на них настороженно — вдруг переодетый враг? Только когда дети услышали русскую речь, бросились обнимать. Следом приехала солдатская кухня. Мясо, молоко, хлеб — многие, особенно маленькие, уж и позабыли, что такое чудо есть на свете. Кончились пять жутких месяцев. Всего пять. А казалось — долгие черные годы.

…Прошел не один десяток лет. Девочка Майя Данилевская, когда-то вместе с мамой-воспитательницей оказавшаяся в Теберде, став Майей Петровной, обратилась в редакцию городской газеты с просьбой рассказать о подвиге детей и сотрудников из евпаторийских санаториев.

Начались поиски и находки.

Глядя на этих милых, тихих старичков, трудно представить себе, что это их мужеству обязаны жизнью дети, застигнутые войной в санаторных палатах. Излеченные, вставшие на ноги, вернувшиеся к жизни.

Это им адресована телеграмма: «Передайте сотрудникам благодарность Наркомздрава сохранение жизни 1200 детей, перенесших фашистскую оккупацию».

Лев Косицкий преподает в Днепропетровске, кандидат технических наук Валерий Пухов окончил Московский инженерно-строительный институт, Сергей Танков работает в Евпатории, в санатории «Искра», Виктор Будный стал летчиком гражданской авиации. Борис Могилевский — редактор в горьковском издательстве, Юрий Логинов — сотрудник журнала «Нева».

В санатории имени Крупской создан музей — там собраны материалы и о тебердинской эпопее. Она стала достоянием истории, и в то же время она вечно жива — в детях и внуках тех, кто пережил ее.

Л. Овчинникова
Свет, в котором была надежда

Фронт приближался к Одессе. Бастионами становились крыши зданий — на них установлены зенитки. Бастионами становились улицы — они перегорожены баррикадами. На открытых машинах и даже на трамваях везли пулеметы, «ежи», мешки с песком. В эти самые дни из небольшого здания школы поселка Кривая Балка учителя и ребята вынесли грифельные доски. Их путь был близкий, но нелегкий. Помогая друг другу, они спускались вниз по крутому откосу степной балки, а потом уходили дальше, во тьму подземного лабиринта. Следом за грифельными досками из школы в катакомбы несли географические карты, стеклянные чернильницы-непроливайки, учебники, глобус. Так в августе 1941 года началось сооружение еще одного одесского бастиона. Из дома в дом в поселке передавали новость: учебный год школьники начнут в катакомбах.

«Мы заранее обошли подземные коридоры, — вспоминает бывший директор Кривобалковской школы Анна Авксентьевна Галько. — К тому времени катакомбы были уже густо заселены. Здесь многие семьи спасались от обстрелов».

Среди тех, кто в те дни оборудовал партизанские базы в катакомбах, была партизанская связная Г. П. Марцишек. Вот ее рассказ о том, как она впервые спустилась в подземный лабиринт: «Невольно оглянулась на выход, прощаясь со свежим воздухом и солнечным теплом. С каждым шагом темнота все больше окутывала нас, становясь непроницаемой… То опускаясь, то поднимаясь вновь, петляли шахматные дороги. Я хотела определить направление нашего пути, но после нескольких поворотов сбилась».

Сначала надо было обучить детей тому, как находить в подземелье дорогу к школе. То была нелегкая наука. У входа в катакомбы прикрепляли катушку ниток и разматывали ее до самого класса. А направления пометили стрелками.

В катакомбы принесли даже школьный звонок. И наступил день, когда нянечка Мария Степановна Белявская пошла с ним по штреку. Она переходила от одного каменного отсека к другому и звонила, звонила, звонила. Этот звук слышали и те, кто латал неподалеку старую одежду, обтесывал камни, сучил пряжу. Казалось, свежий ветер проносится из конца в конец каменных коридоров.

Из воспоминаний А. А. Галько:

«Учебный год начали все классы — с первого по седьмой. Детей пришло много. К нашим воспитанникам прибавились ребята из других районов, загнанные бедой в катакомбы».

Прежде чем вывести на досках первые слова и цифры, учителя открывали тетради с записями сводок Совинформбюро. Шли трудные дни. Наши войска оставили Минск, Смоленск, Днепропетровск. Передовая линия фронта проходила в нескольких километрах от подземной школы. И каменные потолки сотрясались от близких разрывов бомб и снарядов. Но звенел школьный звонок, торжественно возвещая: пора на урок, пора на перемену.

Все было необычно в этих классах. Школьная доска — на камнях, классный журнал и указка — на камнях. Ребят попросили принести подстилки и дощечки. Сидели на камнях, писали на камнях. Здесь было холодно и сыро. Температура в катакомбах в любую погоду плюс 10 градусов. Многие ходили в курточках, сшитых из байковых одеял.

«Вот что было поразительно: с первых дней мы увидели, что даже те, кто раньше не отличался прилежанием на уроках, в подземной школе будто заново открывал для себя школьные предметы. Всем хотелось учиться», — вспоминает бывший учащийся Кривобалковской школы Василий Григорьевич Белявский.

Опасность рождала в детях острое чувство жизни. И они заново переживали и открывали все школьные радости. Но в духовном портрете школьников четко было обозначено и другое. Каждый осознавал учебу как свой долг перед защитниками города. Школа была теперь для ребят их фронтом борьбы с врагом. И потому каждое утро по темным штрекам, как звездочки, мелькали цепочки огоньков: дети шли в школу.

«Мы сами стали делать коптилки: на дно бутылки наливали немного керосина и зажигали фитилек, — говорит тоже бывший ученик подземной школы, ставший затем учителем, Александр Павлович Чесницкий. — С самодельными коптилками шли по штрекам и штольням. Случалось, и разбивали их. И тогда шарили руками в темноте, шли, держась за стены. Потом научились делать светильники из сплющенных гильз. Керосина не хватало, одна коптилка была на целую ватагу ребят».

В полутемных углах каменных отсеков читали стихи, решали задачи, писали диктанты.

Тяжел был быт. Трудно найти хлеб, воду, развести огонь. Людям приходилось вспоминать самые древние и примитивные приемы. «Мальчишки часами били камнем о камень, стараясь высечь искру и зажечь паклю. Так добывали огонь. Спичек не было», — рассказывает А. П. Чесницкий. В нишах обтесывали камни, чтобы сделать жернова. С полей, подожженных гитлеровцами, приносили в катакомбы полуобгоревшие зерна кукурузы и ржи. Вручную мололи, и каша из этой крупы пахла дымом. Спали на камнях. Когда было затишье, выносили наверх и сушили одежду, постельное белье.

Более десяти лет занимался изучением подземного партизанского края инженер Валерий Яковлевич Юдин.

«Когда мы спускались в подземелье, — говорит он, — уже через три дня одежда, спальные мешки становились влажными. Нам говорили, что от долгого пребывания под землей одежда тлела на плечах. У некоторых начинались слуховые и зрительные галлюцинации. Новичков часто охватывало чувство беззащитности перед каменным лабиринтом».

Школа была одним из одесских бастионов, баррикадой, защищавшей гуманистические идеалы. Здесь, в подземной школе, как и должно по программе, учили немецкий язык. На страницы книг сыпался от взрывов песок, а в каменной нише звучали стихи и рассказы великих немецких писателей, книги которых были сожжены в Германии.

Такой была нравственная атмосфера школы — она воспитывала верность. Как и бойцы переднего края, школа жила и сражалась до последнего дня перед гитлеровской оккупацией, когда школьные тропки в катакомбах превратились в партизанские. В каменные лабиринты пришли отряды народных мстителей. Дети стали партизанскими разведчиками, связными.

Теперь ребята Кривобалковской школы, идя на урок, выходя на перемену, видят портрет Трофима Прушинского. Его именем названа пионерская дружина. Он был одним из учеников подземной школы. В апреле 1944 года Трофима схватили гитлеровцы. Жители поселка видели, как враги водили его от одного входа в катакомбы к другому и Трофим отрицательно качал головой. От него требовали, чтобы он показал, где скрываются партизаны. Трофим не раз носил продукты в отряд и знал, где расположена партизанская база. Его били прикладами, кололи штыками. Он умер, так и не показав врагам дорогу в партизанский лагерь.

Ныне в катакомбах села Нерубайское — Музей партизанской славы. Здесь подземные баррикады, каменные нары, кухня, партизанский красный уголок. Рядом с боевыми реликвиями в подземном музее воссоздана классная комната с каменными сиденьями и столами.

…Издавна философы и поэты называли знание светочем, светильником. Когда мы говорим о подземной школе, эта метафора предстает символической картиной: освещенная керосиновыми лампами школьная доска. Она была издали видна в темных подземных коридорах. На нее выходили, как на маяк. В этом свете была надежда.

Д. Новоплянский
Дом в Котюжанах

Этот детский дом находился в бывшей помещичьей усадьбе на краю села Котюжаны. Большое и живописное старинное здание овеяно преданиями и легендами. Но все они меркнут перед одной подлинной историей.

В начале сороковых годов в Котюжанской усадьбе располагался дошкольный детский дом Винницкого облнаробраза. Здесь было сто тридцать мальчиков и девочек. Самым старшим шел восьмой год. Война ворвалась сюда незнакомым грозным словом «эвакуация». Дети после обеда спали во дворе под соснами, когда приехал старший батальонный комиссар. Он велел будить всех и эвакуироваться моментально. Директора накануне призвали на фронт. Ушел на фронт и его заместитель. Комсомолки-воспитательницы на скорую руку одели ребятишек — здесь были и годовалые. Детей усадили на подводы, укутали одеялами. С собой взяли хлеб, повидло, патефон, широкое оцинкованное корыто…

Обоз из четырнадцати подвод двигался днем и ночью. Дети постарше при бомбежках мигом соскакивали, убегали подальше и ложились в пшеницу, клевер. Маленьких уносили и прятали в кюветы. К Днепру спешили тысячи беженцев, на дорогах возникали пробки. Их «расшивали», и тогда первым делом пропускали подводы детского дома. На какой-то речке саперы восстановили переправу, и капитан кричал:

— Где ребятишки?! Давай ребят в первую голову!..

Но эвакуироваться не успели. Немецкие мотоциклисты появились под Уманью. Дети укрылись в ближней деревне, заняли в школе две классные комнаты. Спали на полу, по-солдатски подстелив свои пальтишки. Взрослые не ложились. Стрельченко, Гончарук, Солоненко и другие воспитательницы долго обсуждали создавшееся положение. Если построже экономить крупу, можно продержаться еще два дня. А потом? Что делать потом?

Решили: Ольга Феодосьевна Енджиевская, самая старшая по возрасту, пойдет завтра в Умань к немецкому коменданту просить для детей хлеба. Минуло завтра — она не пошла. И послезавтра не пошла. Дети голодали. Енджиевская осунулась, у нее заметно прибавилось седины, появилась в волосах белая прядь.

В Умани не прекращались массовые казни. Убивали активистов, расстреливали женщин и детишек, даже младенцев. Комендант приказал приезжим сейчас же возвращаться и пригрозил расстрелом.

Обратный путь был нелегким. Двигались на перекладных от села к селу. Незнакомые крестьянки приносили картошку, молоко, но еды не хватало. Наступила осень с холодными дождями, заморозками, и ребята начали болеть.

Вернулись в Котюжаны ночью. Из усадьбы недавно ушли гитлеровцы, помещения были захламлены, загажены. Исчезли кроватки, тумбочки, коврики. Часть мебели спрятали соседи — утром ее вернули. Ребята быстро приводили свое здание в порядок. Детский дом обосновался на оккупированной территории, во вражеском тылу, — другого выхода не было. Все воспитательницы остались на своих местах. Были среди них солдатки — жены и сестры фронтовиков. Не покинули детей и повар Василий Игнатьевич Кушнир, прачка Устина Павловна Липа, пекарь Елена Ивановна Беспрозванная, извозчик Степан Самойлович Фарион. Руководителем детского дома стала пятидесятилетняя Ольга Феодосьевна, мать трех детей, уроженка деревни Метеличная Вологодской области.

Гебитскомиссар приехал к завтраку. Приехал по доносу полицая. Накануне дети собрали колоски. Смололи зерно, и Елена Ивановна испекла хлеб. Гитлеровец взял в столовой хлебницу с мелко нарезанными ломтиками и протянул детям:

— Киндер, киндер, бери!

Витя Тарнавский подошел к хлебу и получил сильный удар резиновой плеткой. Больше никто подходить не решался, а гитлеровцу хотелось еще потешиться. Он размахнулся и швырнул хлеб на пол. Голодные дети кинулись поднимать хлеб. Гебитскомиссар фотографировал эту сцену «на память».

Оккупанты не прочь были поиздеваться над детьми, которых обрекли на верную смерть. Детдом не снабжали — ни грамма хлеба не давала ему новая власть. И ни одной капли молока. И ни единой щепотки соли. В окрестных селах люди голодали. Прокормить в семье двух-трех детей было делом нелегким. Поэтому дальнейшая судьба ста тридцати малышей детского дома может показаться невероятной.

В районе, где гитлеровцы отбирали и угоняли последних коров, население снабжало детский дом свежим молоком. Приносили картошку, фасоль, бурачки для борща — все, чем могли поделиться. Некоторые приходили издалека в слякоть, непогоду.

— Товарищи, у кого есть соль? — спрашивала Енджиевская. И детскому дому приносили соль…

У Килины Устиновны Шитюк было трое своих детей, да еще из детдома каждый день приходили Андрейка, Витя, Василек и Ким. Называла их Килина Устиновна сынками и относилась как к родным. Такими сынами и дочками пополнились семьи Петра Андреевича Арнаута, Марфы Ивановны Фарион.

Жил в местечке Мурованые Куриловцы одинокий старик, которого немцы узнали как специалиста-мельника. Ему приказали срочно пустить мельницы и назначили чем-то вроде инспектора. Однажды по его распоряжению привезли куль муки. В другой раз Енджиевской передали записку: «Заберите муку — два мешка, — отложено на Котюжанской мельнице. Берегите детей. С глубоким уважением…» Подпись была неразборчива.

Только через четверть века удалось узнать, кто был этот таинственный мельник.

Обнаруженные в архивах документы подтвердили, что о Котюжанском детском доме заботился подпольный райком партии. Коммунисты охраняли детей. Им прислали к зиме фуфайки, кожу для ботинок. Одним из тех, кому поручили помогать детдому, был С. П. Амелин.

К началу войны Степану Петровичу Амелину шел шестой десяток. Родом он был из Богучарского района Воронежской области. Прошел гражданскую войну, служил потом в ВЧК — ОГПУ. В тридцатых годах Амелин стал в Мурованых Куриловцах бухгалтером дорожного участка, и его тут мало кто знал. Бывший чекист остался на захваченной фашистами территории, чтобы по заданию партизанского подполья устроиться на должность мельника. Оккупационным властям «доброволец» понравился, его назначили инспектором здешних мельниц — старых, полуразрушенных. Все шло, как задумано было. Предполагалось, что в ноябре 1941 года Амелин сумеет переправить партизанам первый куль муки, но тогда же решено было отвезти эту муку детскому дому. С тех пор подпольщикам с помощью Амелина не раз удавалось добывать муку, и всегда отдавали ее прежде всего детдому. Это считалось само собой разумеющимся.

Степан Петрович до последних дней (он скончался в 1956 году) работал в МТС.

Таких людей было немало. Из Морозовской больницы регулярно приезжал в детский дом врач — неулыбчивый хромой человек лет сорока пяти. Никто его сюда не направлял. Василий Павлович выстукивал, выслушивал маленьких пациентов, советовал, как лечить абсцессы, показывал, как приготовить мазь против чесотки.

Большая, добрая, порой невидимая сила постоянно оберегала детей. Но и невзгод на их долю пришлось немало. Неделями, иногда месяцами сидели без хлеба. Ели цветки липы, траву-подорожник, белую акацию, бузину, бурьян с зелеными «калачиками». По утрам с трудом открывали припухшие глаза. У многих отекали руки и ноги. И все это еще не было самым страшным. На детский дом обрушилось горе пострашнее голода и чесотки.

Полицай из соседнего села — фамилия его Колесник — донес оккупационным властям, что в Котюжанах все еще существует детдом и что есть там еврейские дети. Колесник приехал с гитлеровцами. Четырех мальчиков раздели догола и повели на расстрел. Ночью в детдоме никто не спал…

Остальных еврейских детей удалось спасти. Восьмилетнюю девочку по фамилии Кешнер внесли в список как Марию Федоровну Кушнир, и она осталась в живых. Мальчика Грабовского нарекли Иваном Ивановичем. Укрывая этих детей, взрослые рисковали жизнью. Но они презирали бы себя, если бы поступили иначе.

Так в краю сожженных, истерзанных, разграбленных селений жил этот детский дом. Юные наши граждане отмечали советские праздники, пели вполголоса советские песни. Под новый год справили, как в прежние времена, елку. Ее украсили бумажными фонариками, гирляндами. Восьмилетний Ким Замиховский был Дедом Морозом. Окрестные жители позаботились, как могли, о гостинцах, и было в каждом кульке два ореха, яблоко, кусочек ячменного хлеба…

Солнечным весенним утром Дарья Ефимовна Гончарук собрала всех во дворе.

— Сегодня, ребята, Первое мая! — голос ее дрожал. Она спрашивала, помнят ли дети, как празднуется день Первомая. Ей так дружно и звонко отвечали «По-ом-ним!!!», что слезы туманили глаза…

Самым же большим и счастливым событием был приезд партизан. Вот что рассказывал об этом бывший комиссар партизанского соединения, секретарь подпольного Винницкого обкома партии Дмитрий Тимофеевич Бурченко:

— Наше соединение совершило рейд по вражеским коммуникациям Жмеринка — Одесса. Однажды вечером начальник разведки Федор Манжос доложил, что в населенном пункте, остающемся слева, обнаружен… детский дом. По словам разведчиков, там больше ста советских ребятишек. Признаюсь, мы и поверили и не поверили. После двух лет оккупации во вражеском тылу живет и здравствует детский дом — возможно ли это? Вместе с командиром соединения Яковом Ивановичем Мельником, с другими партизанскими командирами отправились мы в Котюжаны. В детдоме уже был отбой, ребята спали. Они мигом поднялись. Мне трудно рассказать, что творилось, как ликовала детвора. При свете двух керосиновых ламп мы могли хорошо рассмотреть ребятишек. Все они были чистенькие, в аккуратно заштопанной и залатанной одежде, но очень худые. Дети запели: «Полюшко-поле, полюшко, широко поле! Едут да по полю герои, эх, да Красной Армии герои». Партизаны были взволнованы. Каждый старался найти для этих ребят самое душевное, ласковое слово.

С детишками находились три воспитательницы и директор Енджиевская. Эта женщина делала все, чтобы спасти детей. Мы узнали, как дети бедствуют, голодают. Партизаны доставили сюда мешки с мукой, крупой, чтобы был в детдоме добрый запас. Тут же мы забили для них трех кабанов и быка. Енджиевская пожаловалась: дети давно не видят сахара. К сожалению, в тот момент и у нас его не было. Вмешались разведчики: «Товарищ комиссар, разрешите поехать к раненым, у них на повозках всегда сахар водится». Поскакали к обозу и собрали там килограммов двадцать.

Партизаны роздали детям звездочки, зажигалки, карандаши, яблоки, игрушки, тетради. Это были драгоценные подарки: Родина говорила своим детям, что помнит их, что скоро их выручит…

Ранней весной 1944 года нагрянул в Котюжаны гитлеровский карательный отряд. Отступая, враг свирепо расправлялся со всеми, кто связан был с партизанами, убивал старых и малых. Одиннадцать карателей въехали в детский дом. Они были голодны и первым делом съели приготовленный для детей завтрак. Потом стали сгонять воспитанников в пекарню. Туда же загнали взрослых. Теперь страшная трагедия казалась неминуемой. Но судьба вдруг явилась сюда в образе лихих красноармейцев-разведчиков, одетых в белые полушубки. Они схватили карателей без единого выстрела: вокруг были ребятишки.

Дети выжили, выстояли. Потому что в труднейшие минуты поспевали к ним на помощь красноармейцы, партизаны, колхозники. Потому что село Котюжаны дало ребятам надежных и самоотверженных воспитателей. Спасение юных наших граждан — коллективный подвиг этого далекого украинского села. И сказалась в этом подвиге духовная сила народа, выдержавшего трагические первые месяцы войны и сумевшего в этой войне победить.

Сейчас в живописной помещичьей усадьбе на краю села по-прежнему детский дом. Здесь можно встретить и работников-ветеранов, тех, что растили ребят в горькие военные годы. Некоторые из них уехали. Некоторых, в том числе Ольги Феодосьевны Енджиевской, уже нет в живых. Почти все воспитанники тех лет получили образование, пошли на заводы, шахты, в колхозы. После работы в Донбассе и службы на флоте вернулся в Котюжаны Ким Замиховский. Здесь женился, теперь у него большая семья — восемь детей, работает электриком. Из Киева приезжал в Котюжаны слесарь вагонного депо Ювелин Немировский, из Полтавской области — теплотехник сахарного комбината Ромуальда Жмуцкая. Окончив мореходное училище, плавал судовым механиком Василий Соколов. Педагогом стала Корнелия Туркевич, музыкантом — Владимир Григориченко. Бывшие воспитанники приезжают как на родину в любимые Котюжаны, в дом, где мерзли, голодали, где ночью при свете керосиновых ламп пели партизанам свои песни.

Немало видел на своем веку старинный этот дом, немало сложено о нем преданий, легенд. Но быль удивительнее легенды.

Ж. Миндубаев
Босоногий марш

Маленькая, пожелтевшая от времени четвертушка бумаги. Неровно прыгающие буквы: «На основании решения исполкома облсовета и обкома ВКП(б) детский дом должен быть немедленно эвакуирован. Обязываю вас организовать эвакуацию. Персональная ответственность возлагается на директора детдома».

В 1942 году такие приказы получили во всех детских домах Сталинградской области — фашисты рвались к Волге. История эвакуации одного из домов стала известна благодаря письму, полученному автором.

«Мне рассказали потрясающую историю, — писала из Ялты В. Ключникова. — Дело было во время Сталинградской битвы. В это тревожное время простая советская женщина буквально из-под немцев спасла целый детский дом. Колонну ребят — а там, говорят, были совсем маленькие детишки — она со своими подругами пешком вела от фронта за Волгу. Ребята прошли километров триста, все остались живыми и здоровыми благодаря храбрости и самоотверженности той, которая вела их.

К сожалению, человек, рассказавший эту историю, не знает точно фамилии героини. Кажется, ее звали Клавдия Борисовна и она работала где-то в Сталинградской области директором детдома».

…Ее звали Клара Борисовна Брамник.

Клара Борисовна вспоминает:

— Нашему детдому выделили восемь вагонов. В них надо было посадить всех детей, затолкать постели, книги, продукты и медикаменты — путь лежал не близкий, на Урал. Ребятишек в дороге надо было поить, кормить и лечить. Когда погрузились, комендант, издерганный, охрипший, отыскал меня:

«Заберите еще шестнадцать ребят. Сняли с грузового эшелона. Где-то под Ровно у них разбомбили пионерлагерь».

Детдом ждал отправки, ждал паровоза. А вместо паровоза появились немецкие бомбардировщики и начали делать свое черное дело. Все воспитательницы и старшеклассники бросились вытаскивать ребятишек из вагонов и разбегались в разные стороны. Кругом все грохотало. А когда самолеты улетели, на станции остались разбитые вагоны, горящие составы и пионервожатая Маша — ей было восемнадцать лет. Ее первую убило осколком бомбы.

Что делать?

Из-за горизонта выплывала глухая канонада. Надо было увозить ребят, но самолеты разбомбили пути. Оставался один выход — вести детей пешком за Волгу, за триста с лишним верст. Ребят было сто восемьдесят. Самым старшим не исполнилось и шестнадцати. А младшие еще только через два года должны были пойти в школу. Всех их надо было уводить от фронта, от смерти.

Мы пошли. Соорудили заплечные мешки из наволочек. Взяли самое легкое и самое теплое. Забрали все продукты, посуду: никто не знал, сколько придется идти, где ночевать и чем питаться в прифронтовой полосе. Это было в конце июня 1942 года.

Малышей несли за плечами. Дети засыпали на ходу, крепко обхватив ручонками наши шеи. Стояла жара. Иногда проходили лишь пять-шесть километров за день. Попутные подводы были счастьем — в них усаживали самых маленьких, остальные шагали, держась за телегу. Помогали колхозники — кормили ослабевших ребят, подвозили. Если бы не добрые люди, то многие не дошли бы до Волги…

Через три недели на детей было больно смотреть: грязные, одежда порвана, истрепалась на бесконечных проселках обувь. Шли босиком. Завелись вши. На берегу какой-то речушки сделали дневку: мыли, стирали, латали белье, прятались по кустам — над головой то и дело проносились немецкие самолеты, летали бомбить Камышин.

Все мы боялись одного — только бы кто-нибудь не простудился, не заболел. Ночевали где придется — в пустых школах, на сеновалах, нескошенном поле. На счастье, ночи были теплые.

Ближе к Волге хлеба не жгли, а косили. Старшие ребята помогли колхозникам убирать пшеницу.

Надо было спешить, а поднимать детей в дорогу становилось с каждым утром все труднее и труднее. Постоянно приходилось ломать голову: как достать две-три подводы, чтобы довезти ослабевших? Чем лечить больных?

На крупномасштабной карте путь, пройденный детским домом, — лишь несколько сантиметров. Зеленые пятна низин, извилистые проселки, деревеньки, читая названия которых Клара Борисовна волнуется, то и дело поправляет поседевшие пряди на висках.

— Вижу, воспитательницы на пределе. Стараюсь быть строгой. А ночью — у самой глаза мокрые. Второй месяц от мужа с фронта никаких вестей.

В Камышине — сутолока эвакуации, бомбежка, дым пожаров. Несколько дней прожили в пустой школе. Надо переправляться за Волгу. Как? Пароходов нет. Помогли военные. Командир сказал:

— Сегодня ночью на ту сторону везем лошадей. На плотах. Поплывете?

Тогда переправлялись через реку только по ночам. Днем над водой постоянно висели фашистские самолеты. В полночь было тихо. Помню: над водой крупные звезды, хлюпают в темноте волны. Вконец измотанные дети жались друг к другу.

Под утро были на левом берегу. Два дня отдыхали в пустом помещении какого-то уже эвакуированного детдома. Потом пошли на север, дальше. Заволжская степь, песок. Недалеко от станции Гмелинка встретили знакомых из облоно. Они не верили своим глазам: «Вас считают погибшими!» На следующий день приехал нарочный, привез наряд на продукты, вагоны. Спросил:

— Есть потери?

— Есть, — ответила я. — На станции Филоново убита пионервожатая.

Сто восемьдесят детей совершили тот босоногий марш. К концу похода все оборвались, обносились. После, уже в эшелоне, отмывали ребят, одевали в чистое.

— Замечательные воспитательницы были у нас, — говорит Клара Борисовна. — Любовь Петровна, Бронислава Исаевна, Вера Петровна, всех и не упомнишь.

Да, эти женщины совершили подвиг.

Но прежде всего это подвиг Клары Борисовны, хотя о себе она не говорит. Да вся ее жизнь — образец чистоты и благородства, непрерывное испытание терпения и доброты.

Кларе было восемнадцать лет, когда она впервые прикоснулась сердцем к беззащитному и потому вдвойне тяжкому детскому горю.

В начале двадцатых годов на Украину, в городок Изяслав, прибыла партия детей-сирот из голодного Поволжья.

В бывшем имении пана Потоцкого организовали детский дом. Нужен был директор. Не распорядитель благополучного хозяйства, а человек, в душе которого для каждого попавшего в беду ребенка хватит любви и участия, честности и мужества. Да, мужества, ибо каждая пара башмаков и каждый кусок хлеба были проблемой.

Нетрудно подсчитать, сколько стали выплавил за свою жизнь сталевар, сколько хлеба вырастил крестьянин, сколько книг написал писатель. Но как измерить служение детям педагога, воспитателя, отдававшего не одному, не двум — сотням воспитанников свое сердце?!

Пятьдесят лет работы в детских домах. Сотни писем из всех уголков страны. В них — любовь и признательность за все, что Клара Борисовна сделала для них — нынешних сталеваров, хлеборобов, учителей.

Я. Каменецкий
Дневник Миши Тихомирова

Когда в сентябре 1941 года вражеская авиация стала засыпать город зажигательными бомбами, в школе, где я был директором, из старшеклассников сформировали команду МПВО. Пятнадцатилетний Михаил Тихомиров возглавил противопожарное звено.

Однажды, когда после отбоя воздушной тревоги Миша доложил: «Пожар погашен!», мы увидели, что волосы его будто припудрены известью. Но то была не известь, а седина…

Через несколько месяцев Миша погиб при обстреле города.

Родители его были учителями. Лидия Дмитриевна преподавала математику. Василий Владимирович работал завучем школы имени академика Марра, а затем в той же должности проработал все девятьсот дней блокады в одной из немногих действовавших в Ленинграде школ — 367-й. Он был одним из первых ленинградских учителей, удостоенных звания заслуженного учителя школы РСФСР. Ныне из всех Тихомировых жива лишь Нина Васильевна — Нинель, «блокадная ученица» 367-й школы.

У меня сохранился дневник Миши Тихомирова.

Ленинград, 8 декабря 1941 года
Начинаю этот дневник вечером 8 декабря. Порог настоящей зимы. До этого времени еще было малоснежие и морозы были слабые, но вчера, после 15-градусной подготовки, утром ударил мороз — 23 градуса. Сегодня держится на 16-ти, сильно метет весь день. Снег мелкий, неприятный и частый, пути замело, трамваи из-за этого не ходят. У меня в школе было только три урока.

Война ширится. Сегодня узнали о начале военных действий между США и Японией. Вклеиваю сюда на память несколько вырезок.

Так как дневник начинает писаться не только не с начала войны, но с середины обычного месяца, необходимо сделать краткий перечень всего интересного, что произошло у нас и как мы живем в данный момент.

Ленинград в кольце блокады; часто бомбардировался, обстреливался из орудий. Топлива не хватает: школа, например, отапливаться углем не будет. Сидим на 125 г хлеба в день, в месяц мы получаем (каждый) примерно около 400 г крупы, немного конфет, масла. У рабочих положение немного лучше. Учимся в бомбоубежище, так как окна (из-за снаряда) забиты фанерой и собачий холод в классах. Дома живем в одной комнате (для тепла).

Едим два раза в день: утром и вечером. Каждый раз суп с хряпой или чем-нибудь другим (довольно жидкий), какао утром, кофе вечером. До последнего времени пекли лепешки и варили изредка каши из дуранды (теперь она кончается). Закупили около 5 кг столярного клея, варим из него желе (плитка на один раз) с лавровым листом и едим с горчицей.

9 декабря
Пятнадцатиградусный мороз без сильного ветра. Трамваи после вчерашних заносов не ходят. Целый день с утра до вечера идет отдаленная стрельба. Ребятам в школе дали без карточек (а возможно, будут давать и впредь) жиденького супа. Все-таки это что-нибудь да значит. Днем у нас с 10 до 5 часов света нет, самые неприятные — последние часы, темно. Сегодня со двора перетащили дрова. Днем поели хлеба, попили горячего кофе с хлебом, салом, полусухарем и галетиной. Всего, конечно, минимальное количество, но все же это — из ряда вон выходящее событие. Вечером думаем шить варежки. Спать лягу часов в 8.

10 декабря
Погода все та же. В 6 часов мама ходила в очередь за конфетами, но безуспешно. Вернувшись, сообщила радостную новость: нашими войсками взят снова Тихвин. Приподнятое настроение. Мама сшила первую пару варежек. Замечательные. Просторные, теплые. Сегодня сварили суп на два дня из 10 картошек (две кастрюли), кружки бобов, чуть-чуть лапши и по кусочку мясных консервов… Клея по городу нет. При случае запасем еще. Пока он идет у нас замечательно с разными острыми приправами.

Затоплен камин. Сейчас будем греться, пить кофе, читать вслух. Настроение бодрое. Ждем газет с подробностями боев за Тихвин. Дневник я теперь пишу, как только дают свет, то есть после 5 часов.

11 декабря
Сегодня — еще радостная весть: наши войска взяли Елец. На Тихом океане заваривается страшная каша. Япония действует вовсю. В школе было из-за холода четыре урока. Вероятно, так будет и впредь. Собрались все дома до двух часов. Поэтому согрелись чаем. Выдано по сухарю и галетине. Обедать сегодня будем позднее. Вокруг — упорные, но, по-моему, ложные слухи о прибавке хлеба. Идут разговоры об эвакуации через лед Ладожского озера. Кто говорит — идти пешком 200 км, кто — 250 км. На вторую декаду выдадут еще понемногу масла. Если удастся получить — замечательно. Сегодня намечается шитье варежек для меня.

12 декабря
После сильной ночной метели — замечательно ясные, морозные утро и день. Улицы занесены снегом. Трамваи не ходят. Испытал свои новые варежки — прямо спасение для рук, совсем не мерзнут. Мама получила за первую декаду месяца 800 граммов черных макарон. Сразу же разделили их на 10 частей. Выходит по неполной чайной чашке на кастрюлю супа. Суп сегодня уже варили с капустой. Папа сегодня ушел в школу на ночное дежурство. Взял два одеяла, надел свежесшитые стеганые ватные брюки: ведь в школе лютый холод! Такие же брюки, вероятно, будут готовы к среде и для меня. Сейчас мы втроем сидим и читаем. Скоро пойдем спать.

Вообще все мы страшно похудели, в ногах и теле слабость, которая особенно чувствуется после пилки дров (даже очень непродолжительной), ходьбы и т. д. Тело все время зябнет, пустяковые царапины и ожоги не заживают очень продолжительное время. Стараюсь уроки приготовлять в школе, раньше ложиться спать.

13 декабря
Газет еще нет, но сводка, кажется, хорошая. Второе наступление немцев на Москву провалилось с огромными для них потерями. Гитлер бесится, юлит, старается придумать хоть какое-нибудь объяснение провала «молниеносной войны». Америка ведет себя, как боксер тяжелого веса в начале боя: бодро сообщает о гибели линкора и линейного крейсера — «пустяки, мол, наплевать». Папа продежурил ночь благополучно, пришел еще до ухода нашего в школу. На вечер план такой: греемся у камина, пьем кофе, читаем «Морского волка» и рано ложимся спать. Завтра также думаем отсыпаться. Сегодня начали подготовку к 20-му числу: отрезали часть от 2-дневной получки хлеба. Так что ко дню моего рождения, вечером, каждый получит на пиру по такой добавке.

14 декабря
Спали до одиннадцати часов. День прошел незаметно. Варили обед, я доделал микроскоп, но еще не испытал его. Вечером прочли при камине три главы «Морского волка». Скоро должны выключить электричество. До этого момента почитаю «Большие надежды» Диккенса. Потом — спать. К вечеру оставил четыре ломтика сушеного хлеба (очень маленьких), кусочек сухаря, пол-ложечки топленого сахара (чаю я не пил во избежание запухания), и будет еще, благодаря воскресенью, выдача шоколада. Сегодня подсчитал остатки клея — 31 плитка. Как раз на месяц.

В городе заметно повысилась смертность: гробы (дощатые, как попало сколоченные) водят на саночках в очень большом количестве. Изредка можно встретить тело без гроба, закутанное в саван.

15 декабря
Туман при морозе в 25 градусов. Все покрыто инеем. По краям улиц скапливаются громадные сугробы. Снег убирать трудно, поэтому даже после не особенно сильного снегопада трамваи не ходят. В бомбоубежище школы — адский холод. Заниматься очень трудно. Мама идет сегодня на ночное дежурство.

С некоторых пор все замечают, что у меня опухает лицо. Думаю поэтому как можно больше уменьшить себе порцию воды. Вообще об опухании: по городу болезнь эта очень сильно распространена. Опухание начинается с ног, переходит на тело; многие умирают. Еще раз подчеркиваю громадную смертность среди населения. Возвращаясь из школы, можно встретить до 10 гробов.

16 декабря
После первого урока, ввиду холода, нас попробовали перевести в 11-ю школу; оказалось, что там еще хуже: к холоду прибавилось отсутствие света. Не знаю, как просидели два урока. Потом мы пошли в столовую. Съели по тарелке супа.

Сейчас ждем прихода мамы. Затопим плиту, будем варить обед.

Наши части все продолжают теснить немцев. Газет еще не было, но, кажется, нами заняты Клин, Ясная Поляна и еще несколько станций и местечек. Писем пока ни от Бори, ни от «бузулучан» (как я мысленно называю теперь наших) нет.

Вообще же держать настроение достаточно бодрым иногда трудно: сказываются и холод, и недоедание.

17 декабря
В школе — три урока: заболел физик. Кроме жиденького супа дали микроскопические дозы повидла. Хоть кое-что!

Дома согрелись кофе. С утра оставили к нему понемногу хлеба. Мама дала по кусочку из остатков сала. Я свою порцию подсушил в камине и оставил к вечеру. Буду есть и читать в постели (к своей кровати я поставил лампочку). Сегодня отложили уже третью порцию хлеба в фонд 20-го числа.

Сводка, кажется, хорошая: кроме нескольких местечек наши войска взяли Калинин. Вообще же газеты приходят очень плохо.

Еще немного о школьных занятиях: в школе я почти совсем не пишу, стараюсь только понять и запомнить. Уроков в большинстве случаев дома не готовлю. «Хватаю» только самое главное.

18 декабря
Мороз полегче, ветра нет. В бомбоубежищах такой же холод. Писали контрольную по химии, руки закоченели. Учителя готовятся к концу 1-го полугодия ставить отметки.

Сегодня будем топить плиту. Когда придет папа, может быть, напилим дров. Капуста идет к концу. Потом как-нибудь будем выкручиваться.

Все мы ждем не дождемся прорыва кольца блокады, а отсюда улучшения положения населения. Все в очередях, на улице почему-то уверены, что это последний тяжелый месяц.

19 декабря
Канун моего дня рождения. День после школы занят усиленной работой: пилим дрова, колем и таскаем в комнаты. Перед работой подкрепились остатками черных сухарей и кусочками сала с какао. Для истощенного организма работа кажется страшно тяжелой, руки быстро устают.

Скоро будем обедать. Голод дает себя чувствовать, да и все тело ломит от усталости. Потом затопим камин, вымоем головы и ноги, сменим белье. На завтра мама достала за 10 пачек папирос маленький кусочек дуранды (дорого). Из него и из бобов она устроит праздничную кашу. Отрезали сегодня последний (четвертый) пай в счет праздничного пира. Немцы вспомнили о нас: вчера был короткий, но очень интенсивный обстрел, кажется, Куйбышевского района. Сегодня тоже кого-то обстреливали.

20 декабря
Запишу о празднике немного. Он еще впереди. Сейчас варится торжественный обед.

В школе сегодня много работали, я — по уборке снега (2 часа), папа — по разборке дома на дрова для школы. Потом я и еще некоторые ребята поехали на завод за «буржуйками» для школы и учителей.

Завод — у Волкова кладбища. Масса гробов… По дороге видели неубранный труп на улице… Все это производит очень тяжелое впечатление.

Привезли к школе пять печурок. Потом, погрузив на санки одну, оставленную для папы, поехали втроем домой. Мама страшно обрадовалась: печурка чугунная, цилиндрическая, вес приблизительно 4–4,5 пуда. Приладили к ней самоварную трубу, затопили. Результат — великолепный. В комнате сразу стало теплее. У мамы — тоже удача: она достала 1200 г бомбошек. Сейчас это очень выгодные конфеты.

21 декабря
Воскресенье. Спали в замечательном тепле от печурки до 10 часов. Потом согрели на ней суп и поели. Мама ушла на дежурство. Получили хлеб и уже отрезали частицу в фонд новогоднего праздника. Сейчас 2 часа, но уже темнеет. Только что кончился сильный артобстрел города. Немцы зашевелились, вероятно, благодаря теплу (температуре —2°). В 5 часов начнем варить обед на буржуйке. Вечером затопим камин.

День рождения прошел великолепно. Я получил замечательный коллективный подарок: альбом для рисования и великолепно изданную книгу «Античное и новое искусство» с замечательными репродукциями творений великих мастеров. Потом начался обед, состоящий из двух тарелок густого супа с капустой, каши из разваренных бобов сои с лапшой (кажется, никогда не ел такой вкусной!), кофе. К кофе было выдано по кусочку вареной почки, тресковых консервов, хлеба, меда. Из всего этого каждый состряпал десяток миниатюрных бутербродов и с наслаждением, медленно съел. Кроме того, ко сну мама выдала по нескольку конфет. Организм почувствовал сытость!

Камин не топили, так как великолепная печечка очень сильно нагрела комнату.

22 декабря
На улицах лужи. Теплый влажный ветер. После школы устраиваем «замор червя» ради нашей новой победы: взяли Будогощь и еще несколько станций. Это имеет громаднейшее значение для ленинградцев.

Вчера после обстрела была тревога. Полетали самолеты, похлопали зенитки. Бомб не слышали. Это первая тревога после долгого затишья. В теле все чувствуют слабость, но к Новому году ждем улучшения.

23 декабря
Снова небольшое похолодание. На улицах скользко. С фронта новых вестей нет, в школах собираются ставить отметки за первое полугодие. В теле слабость. Единственное, что утешает, — это надежда на скорое улучшение. Комнатные условия в климатическом отношении благодаря печурке просто замечательные. Топим ее каждый день, суп варим тоже на день.

Очень беспокоит вопрос с продуктами: почти ничего не получено, а началась 3-я декада.

Постскриптум. Вот вести с фронта: вклеиваю вырезку из «Ленинградской правды». Судя по всему, немцам придется удирать, чтобы не быть окруженными.

24 декабря
Настроение не очень веселое, так как сводки еще не слышал, во всем теле и особенно в ногах сильная слабость. Ее чувствуют все. Сегодня узнали в школе о смерти учителя черчения. Это вторая жертва голода… Уже не ходит в школу преподавательница литературы. Папа говорит, что это следующий кандидат. Многие учителя еле-еле ходят. Жить было бы можно, если бы получали вовремя даже наш маленький паек. Но это очень трудно. Да, нужна сейчас Ленинграду немедленная помощь.

В первую половину дня была спокойная воздушная тревога.

25 декабря
Сегодня Нинель из-за кашля и насморка, а главное, для сохранения сил, не ходила в школу. Мы же, придя в школу, узнали великолепную весть: прибавка хлеба! Получаем теперь по 200 г. Это показатель нашего положения на фронте. Все воспрянули духом.

Сегодня днем попьем как следует кофе с хлебом, да еще с повидлом. Его мама достала 1 кг вместо конфет, которых все равно не достать. Теперь можно будет на печечке жарить множество мелких сухариков. Замечательно! Сводка сегодня довольно хорошая — мы движемся вперед на многих направлениях.

26 декабря
Из-за отсутствия света в школе занятий не было. Вернувшись, наколол дров для нечурки и стал ждать папу. Когда он пришел, устроили питье кофе с повидлом. Хлеб по случаю прибавки имеем возможность выделять на дневной «замор червя» специально. Вечером мама угостила нас овсяным киселем из кострики с малым количеством муки и глицерина. Ели с солью — замечательно вкусно.

Все ждут новых улучшений. Прибавка хлеба — громадный уже шаг в деле спасения ленинградцев. Сейчас пьем вечерний кофе. Потом почитаем «Морского волка». Кофе я стараюсь пить пустым: из хлеба насушены мельчайшие сухарики… Галета расколота на мелкие части… Имеется чайная ложечка повидла. Позже, отдыхая в постели, буду читать и медленно поглощать все это… Замечательно!

Воздушная тревога. Самолеты летают, но, вероятно, наши. Не обращаем ни на них, ни на тревогу внимания.

27 декабря
В школу не пошел. Дома наколол дров для печурки, потом лег. У Татьяны Александровны мама достала книгу Беляева «Властелин мира». Кажется, очень интересная. На улице мороз 20 градусов. Стекла в узорах. Скоро затопим плиточку.

Вклеиваю весь сегодняшний листок «Последних известий». Он, по-моему, достаточно отразит всю картину положения в мире.

Опишу еще конец дня. Мама достала 2 литра разливного портвейна. Понемногу попробовали все. Из дуранды, кофейной гущи, муки (неизвестно какой) на олифе нажарили лепешек. Не очень вкусно, но хоть что-нибудь да дает.

28 декабря
Опять двадцатиградусный мороз. С утра над городом гудят самолеты, но тревог нет. Сводки информбюро пока не имеется. Утром у меня температура 35,8; к середине дня немного повысилась. Завтра думаю опять не пойти в школу.

На толкучке обменяли 3 куска сахару и коробок спичек на 500 г растительного масла. Это великолепно. Ведь в жировом отношении последний месяц у нас исключительно голодный (по карточкам масло еще не было возможности получить!).

Сегодня в меновом отношении очень удачный день: за 1/2 литра керосина мама достала 20 конфет из кофе и жженого сахара со сгоревших Бадаевских складов. Они очень вкусны. Папа же принес около 2 кг муки из отходов патоки (это в обмен на ликер). Потом он принесет еще кг 3. Не знаем, насколько она безвредна.

Слабость продолжается. До каникул в школу не пойду. «Обеды» на Нинель и меня берет папа. Первого числа по случаю праздника он получит за нас кроме супа еще какие-то блинчики. 3-го для ребят устроят спектакль в Большом драматическом и тоже «обед из трех блюд». На него-то уж думаю сходить. Сводки еще не слышал, но, кажется, наши дела на фронте хороши: взята станция Бабино.

30 декабря
Чувствую себя значительно крепче и лучше. Трехдневное безделье даром не прошло. Мама получила вместо мяса грудинку в 75-процентном размере. Все мы считаем, что это очень хорошо.

Вчера делали опыты с новоприобретенной мукой. Общий вывод — никуда. Пробовали жарить болтушку из нее на сковородке. Получилась густая масса, чуть-чуть сладковатая, чуть-чуть горьковатая, вязнущая на зубах; мама сказала даже, что она щиплет горло. Все мы не знаем даже, насколько безвредна эта мука. Мне же эти «конфеты» очень нравятся, и я впредь буду их варить.

Папа уходит в школу дежурить на всю ночь. Снабдили его какао, кружкой, конфетами и вообще чем могли (в школе поставили печурку, и он попьет ночью какао).

31 декабря
Папа пришел с дежурства с радостной вестью: наш десант высадился в Крыму, занял Керчь и Феодосию и громит немцев. Крым должен быть очищен от немецкой сволочи!

Сегодня празднуем Новый год. Вечером — пир (насколько возможно, конечно). К вечеру над столом укреплю медный кронштейн с лампой (ниже старого). Будем жить при двух лампах.

Настроение у всех хорошее, у меня хорошо окрепли ноги. Сейчас где-то бьют орудия — идет обстрел города. Мама ушла пешком (трамваи не ходят) в школу — надо получить карточки на новый месяц.

1 января 1942 года
Двадцатипятиградусный мороз. Ясно. Сводка хорошая: нами заняты Калуга и Кириши. Папа ходил в школу, но там ничего особенно праздничного не было. Получили новые карточки. Сил в организме столько, что занялся микроскопом: рассматривал паразитов человека.

Вчерашнее празднество прошло хорошо: на столе «великое обилие яств», настроение замечательное. Произносились тосты за победу наших частей, за встречу всех нас вместе после войны целыми и невредимыми. Легли спать рано.

2 января
Мороз 27 градусов. На улице прямо охватывает нос и щеки. Ходил по магазинам в поисках пленок для моего «Лилипута» (думал сфотографировать хотя бы один разрушенный дом), но ничего не нашел. Света не было целый день. Капуста кончается. Впереди нерешенная проблема супов (крупой в магазине и не пахнет, а есть так называемая «ржаная мука», брать которую не хочется). Масло тоже еще не получено.

3 января
Света еще нет. На сегодня была назначена елка для учащихся со спектаклем в Большом драматическом театре и обедом. Когда пришли туда, то узнали, что елка переносится на 7-е число. Муку решили подождать брать. Будем ждать крупы. От фотографии придется отказаться, так как пленки нигде нет. Буду работать с микроскопом. Вот только дали бы свет.

У Нинели испортился желудок. Все очень беспокоимся. Поим ее салолом и часто даем вина. Сейчас испорченный желудок — исключительно неприятная штука.

В городе наблюдается недостаток хлеба. Лавки пусты. Надеемся, что получим во второй половине дня.

4 января
Продукты еще не получены. Вчера мама взяла на пробу 400 г «ржаной» (дурандовой) муки. Чайную чашку всыпали в суп. Сегодня пробовали: вкус дает, но и только. Капусту кладем уже только для вкуса, по неполной чайной чашечке. Сегодня мама испекла из части взятой муки и кофейной гущи лепешек и вечером сварила жиденькой кашицы. Все это кажется замечательно вкусным.

Опасность с Нинелиным желудком, кажется, миновала, но папа жалуется на слабость в ногах. Вообще же город вымирает… Смертность огромная; света нет; воды нет; трамваи не ходят; улицы покрыты снегом, который совсем не вывозится…

Городу нужна срочная помощь.

5 января
Потеплело. Использовали это: перетащили все дрова со двора в комнаты. Днем был сильный обстрел нескольких районов города. Настроение у всех невеселое: у папы состояние ног не улучшается, Нинель жалуется на желудок снова, продуктовая ситуация отвратительная. Организмы ослабли и требуют срочной поддержки. Особенно беспокоит нас всех сейчас состояние папы. Есть нечего, а впереди тяжелые времена.

К вечеру центром у нас становится печурка. Ради экономии керосина сидим при двух ночниках; если имеется интересная книга, читаем понемногу… Вид со стороны, вероятно, довольно унылый и мрачный.

На фронте положение пока не меняется. Кольцо рвут, очевидно, снаружи; у нас же пока никаких улучшений, хотя город переживает страшно трудное время… Город замирает…

6 января
Целый день сидел дома. Погода неустойчивая, температура держится около 10 градусов. Сегодня до нас дошли кой-какие слухи о взятии Мги, что для нас, конечно, очень важно.

Около половины четвертого начался сильный артиллерийский обстрел нашего района. Били два орудия: часто в продолжение 15–20 минут. Нинель в это время находилась на улице, и мы беспокоились о ней, так как снаряды шлепались очень близко.

Вчера вместо крупы взяли 2 кг «ржаной» муки. Перебрали сухари и растолкли мелкие обломки в ступке. Из этого всего в ближайшее время будем варить каши, а что касается будущего, то будем надеяться на лучшее, так как в противном случае положение просто безвыходное. Завтра 7-е, день, на который из-за отсутствия света перенесена наша елка. Света будем ждать сегодня вечером.

7 января
К одиннадцати часам пошли в театр. Свет дали, поэтому елка состоялась. В сильном холоде посмотрели «Дворянское гнездо». Артисты играли плохо: в пальто, валенках и шубах. Потом — обед. При впуске в столовую величайшая толкотня и беспорядок. Обед: крошечный горшочек супа, граммов 50 хлеба, тоненькая котлетка с гарниром из пшена и немного желе. Хлеб и котлеты принесли к вечернему пиру: предполагается каша из «ржаной» муки.

Завтра — занятия, хотя есть слух о продлении каникул. С фронта ничего особенно утешительного нет, но благодаря елке ли, обеду ли настроение бодрое (да и свет после четырех суток темноты).

8 января
Вчера вечером по моей просьбе мама достала у Юры остатки докторского микроскопа (штатив и труба). Юра перестал, очевидно, им интересоваться, а поэтому я попытаюсь эти остатки присвоить, тем более, что, присоединив к трубе объектив и окуляр от моего «козла», я получил сносную для работы штуковину. Микроскоп этот не похож на наши теперешние; сделан, кажется, в Лондоне.

Вернувшись из школы (мы оставались дома, так как каникулы продлены до 15-го, что замечательно), папа принес еще скорбную весть: умер от истощения Владимир Петрович Шахин и еще один преподаватель. Все это действует угнетающе, а по городу везут еще гробы и гробы в громадном количестве…

Ноги у папы пока не лучше, мои тоже чувствуют слабость. Скорее бы улучшение! Но с фронта ничего утешительного нет.

9 января
Мороз не легче. Опять сидел целый день дома. Папа достал 4 кг муки (отходы от производства патоки, по 25 р. за кило). Я упоминал уже о свойствах, испытании и оценке, данных этой муке. Но теперь, благодаря мне, отношение к ней резко улучшилось: в энциклопедии я нашел статью, в которой указывается, что при производстве патоки получается некоторое количество глюкозы (виноградного сахара), о котором или о которой говорят, что сейчас она очень поддерживает организм. Кроме того, муку можно менять на толкучке. Из мучной болтушки с некоторым количеством сахара получается какое-то подобие повидла. Оно нравится всем, за исключением Нинели. С этой штукой с большим успехом нами пьется чай, кофе и т. д.; я, кроме того, ем ее «сырьем».

Некоторые изменения в городе: сняты кони Клодта с моста через Фонтанку; рядом рассечен сверху донизу бомбой дом. Люди по городу ходят, как тени, большинство еле волочит ноги; на больших дорогах к кладбищам масса гробов и трупов без гробов. Трупы, просто лежащие на улицах, — не редкость. Они обычно без шапок и обуви… Трудно будет выдержать этот месяц, но надо крепиться и надеяться.

Э. Максимова
Вторая победа

Увидела я эту бумагу случайно, в рукописном фонде Музея истории Ленинграда: деловая записка заведующей детским садом номер 20 об эвакуации на Урал, июнь 1942 года. Меня заинтересовал энергичный стиль документа: «Скоро полгода, как мы здесь, дети здоровы, питание налажено, нас десять женщин, мы считаем себя фронтовиками, только наш фронт — нежный и веселый, работаем дружно, любовно, планово, твердо веря, что близок день, когда сможем с рук на руки передать своих питомцев их родителям в любимом Ленинграде».

Где она — заведующая Евгения Николаевна Скотникова?

Меня вдруг ожгла простая мысль: кому, когда попадется в следующий раз на глаза этот лист грубой желтой бумаги, снова уложенный в папку, которую сейчас унесут куда-то в глубь Петровской куртины (музей помещается в Петропавловской крепости)? А за листком — история, история. Сегодня еще, может быть, полнокровная — с живыми красками, звучащая.

В ближайшем киоске Ленгорсправки мне дали адрес: переулок Макаренко, 3, квартира 14. От Евгении Николаевны Скотниковой потянулась цепочка к людям и событиям, о которых пойдет рассказ. События эти будничные и необыкновенные — смотря из каких лет на них глядеть.

Детсад был обычный, районный. Утром приводили аккуратных, умытых, симпатичных ребятишек, вечером, ухватив за руку маму, бабушку, реже папу, они так же весело разбегались по домам. Их воспитательницы, озабоченные интеллектуальным развитием детей, знали свое дело — читать им, играть с ними, гулять, открывать мир.

На седьмой день войны заведующих детсадами вызвали в райисполком: завтра в 10.30 эвакуация. Куда? Неизвестно. Вы считаетесь мобилизованными. Надо же оповестить родителей, побеседовать, собрать вещи — когда? Сами решайте. Имейте в виду: детей с сестрами и братьями до десяти лет не разлучать. Ясно? Действуйте.

Оказалось, что одна ночь — военная — срок большой. Про себя пришлось забыть. Забежали домой, оставили записки мужьям (у кого еще не ушли в армию): «Сложи в чемодан вещи мои и ребят, зимнее не надо, принеси в детсад».

Утром в автобусы садились «неделимые» дети, трехлетние и школьники. Нарушила Евгения Николаевна инструкцию, взяла вместе с сестрами Трыковыми четырнадцатилетнего Валю. А как иначе? Их мать умерла, отец просил слезно (последний раз он тогда ребят видел, умер в блокаду). А в конце войны детсад проводил Валентина на фронт.

Когда в 1943 году начали создавать школьные интернаты, Евгения Николаевна пошла на хитрость, придумала «карантин по скарлатине», чтобы ребята по-прежнему оставались вместе.

Такое это было странное учреждение, именовавшееся детским садом.

Итак, дети стояли возле автобусов, уже отдельно от родителей, прижимая к себе мишек, кукол — каждому разрешили взять из детсадовского богатства самую любимую (спустя много, много лет в эти игрушки еще будут играть дети этих детей). Младшие не очень горевали — они ехали «на дачу». А старшие потом сочинили стихи: «Так плакать хочется, но нужно улыбаться, чтоб мама грустной не была».

Мамы не были грустны — это состояние души мимолетное, даже светлое. У мам на сердце лежал неподъемный камень. Они не представляли себе, что разлука продлится четыре года, не думали, что многим детям суждено стать сиротами. Но сами ночью вышивали — так велено было — на рубашечках дату рождения, адрес. Значит, чтобы опознали, если ранят, если… (Одна из рубашек — Вовы Каленова — лежит сейчас в музейной витрине.)

Мамы бежали рядом, кричали вслед автобусу, а те, что сумели пробраться на перрон, — вслед эшелону: «Одевайте Аллочку теплее, она простуживается», «Соне — два раза в день капли в уши, я положила…» Каждая — свое. Тем же, кто увозил детей, слышалось одинаковое: «Сберегите!»

Их было поначалу пятеро — заведующая, три воспитательницы на две группы и няня. На 68 детей, у которых, кроме них, не было никого. Как написала потом одна из них:

Есть ли на сеете богаче мать?
Тридцать детишек семья,
Надо одеть, умыть, причесать:
Мама теперь им — я.

В музеях теперь и эти куклы, и эти стихи — в память об их военной работе. Именно их. Матери в осажденном Ленинграде ждали — что еще им оставалось? Дети в лесной уральской деревеньке жили в полную силу — что ж еще могли они? А вот женщины, которые были рядом с ними четыре года войны, не просто выполняли свои обязанности, сознавали свой долг. Изо дня в день они совершали подвиг материнской любви. Только мамами называть себя запрещали. Говорили: «Я тебя и поцелую, и приласкаю, на ночь ножки укутаю, но я тебе не мама. Твоя мама в Ленинграде, ты к ней вернешься».

Эшелон, каждый вагон — детсад, уходил все дальше от Ленинграда. А безотрадные мысли упирались все в один тупик: как же мы справимся?

Знаете, что вселило первую робкую надежду — на остановках проводница рвала детям цветы. «Ох, забыла фамилию», — сокрушается Евгения Николаевна. Да разве возможно упомнить сотни фамилий! А их было не меньше, людей, которые обогрели ленинградцев — парным молоком, дровами, добрым словом — на их долгом пути. На Урал-то попали не сразу. Прежде детей привезли в Ярославскую область, в деревню Лукино.

За что ни схватись — проблема. Ладно, можно летом поспать и на полу, каждый день его мыть, белье проветривать. Но как в жару сохранить молоко? Стирка, купание — уходит уйма воды, где ее брать? На все Лукино один колодец. Нашли заброшенный, очистили от гнили, «закрыли» вопрос. А тут новый открылся — потруднее.

Стали приезжать из Ленинграда за детьми напуганные первыми бомбежками, исстрадавшиеся мамы. Кого-то увозили на восток, а кого-то — обратно в Ленинград. Напрасно молили воспитательницы не трогать детей с места. Сотни женщин, собравшихся на станции Всполье (в Ярославскую область вывезли сто тысяч детей), не поддавались ни уговорам, ни предупреждениям, требовали: отправляйте домой! Их отправили. Поезд до Ленинграда не дошел.

Война меж тем уже подкатилась к самому порогу сада.

В октябре ленинградские детские учреждения двинулись из Ярославля на Урал. Недавние заботы — прокисшее молоко, неглаженые простыни — в одночасье превратились в сущий пустяк, потому что, если первая эвакуация была сопряжена всего лишь с неблагоустройством, то вторая — с опасностью.

Осознавали ее и дети. Как писал папе на фронт десятилетний Витя: «Эта первая настоящая война в моей жизни».

Уезжать поездом уже нельзя, только водой, а навигации осталось несколько дней. Ближайшая пристань — за десятки километров, которые отлично просматриваются с неба.

Сохранилось детское описание трехдневного похода к Волге одного интерната. На лошадях везли только маленьких, остальные шли пешком. Саша взял худенькую Дору на руки, запахнул ей ноги своим пальто. Руки опухли от холода, одежда покрылась льдом. Старшая сестра спросила семилетнюю Асю: «Холодно?» — «Ничего, я еще потерплю».

Когда ее сняли с телеги, чтобы посадить другую девочку, она послушно побрела рядом.

Воспитательница помнит: «То и дело надо было поднимать падающих лошадей, чинить телеги, оттирать щеки, руки, но идти и все идти, как в «Железном потоке», под дождем и снегом».

Ребятам из детсада № 20 было чуть теплее: на случай бомбежки каждому привязали под пальто на спину подушечку и смену белья. Дорогу развезло, двигались медленно. Рядом с повозкой, набитой малышами, неотступно шла высокая красавица в черном платке — Ольга Федоровна Смирнова. Ей оставалось два месяца до родов.

«Златовратский», для безопасности отведенный от пристани, был загружен сверх меры: вместо 250 пассажиров — тысяча. Двадцатый детсад не берут. Сейчас пароход уйдет, самолеты висят над головой, река вот-вот встанет, что тогда? На Скотникову смотрели продрогшие, испуганные дети…

Короче, их посадили, дали две каюты. Непостижимо, как они разместились. Евгения Николаевна так всю неделю и просидела у дверей на суповой кастрюле, прихваченной еще из Ленинграда.

С ночи занимали очередь в камбуз — приготовить детям котлеты. Ночью же стирали их бельишко, благо в каютах просыхало быстро. Детей регулярно мыли. Их занимали, образовывали: нельзя же упустить такую возможность, плывя по великой реке! Рассказами ребят еще и отвлекали. Рыбинск, Горький бомбили, «детские» суда шли сквозь пожары.

Из-за скученности начались болезни, и почти в каждом городе приходилось оставлять заболевших. В двадцатом же саду никто не кашлянул. Даже после Казани, когда плыли уже среди льдин, за буксиром (шедшие следом не пробились, вмерзли в Каму). Даже в теплушке, промерзавшей насквозь, хотя Скотникова изловчилась и добыла лишнюю порцию чурок.

Уж не знаю, что сберегло детсад: лизол, которым она одержимо промывала вагоны, каюты, нары, или фанатическая преданность десяти женщин (еще пятеро приехали позже из Ленинграда), прикрывшая их незримым, непроницаемым для бацилл облаком.

Отчетливо вижу сцену: в классную комнату школы в райцентре Чернушка, куда только что доставили с поезда детсад, входит замешкавшаяся на станции Евгения Николаевна. Это что же такое — дети прямо в пальтишках повалились на голые матрацы! Нет, так они не отдохнут и не выспятся.

Взрослые, сами еле стоявшие на ногах, раздевают полусонных ребят, укладывают на чистые простыни. «Посмотрела я на них, — говорит Евгения Николаевна, — порозовели, раскинулись, как дома. Ну, и отлегло чуть от души».

Утром, по белому блестящему первопутку, по трескучему морозу, в розвальнях, на сене, укутанных в тулупы и одеяла, натертых вазелином, их повезли в деревню Легаевка. Дети визжали от восторга. Взрослые держались из последних сил. Как ни заботливы руководители района, приветливы деревенские женщины (они и всплакнули: «Сиротиночек привезли!»), вчерашние страхи и завтрашняя неизвестность сдавливали сердце до физической боли.

За две недели до приезда детей специальный уполномоченный Ленсовета — такие были во всех областях и республиках, принимавших ленинградцев, — Любовь Анисимовна Нехамкина с заместителем председателя облисполкома Георгием Николаевичем Белецким и заведующим облоно Василием Петровичем Масягиным часами сидели над картой области, ожидавшей 20 тысяч детей. Все брали в расчет: мощность колхоза, состояние школы, дорог. «А хлеб — пекарня приличная?», «А врач — медпункт близко?»

Полторы сотни деревень — Черный Яр и Красный Яр, Атняшка и Атряшка, Воробьи и Шерья — перекладывали печи, сколачивали топчаны, пекли шаньги. Всё помнят в Ленинграде: как, усадив детей на печку, раненый танкист Иван Зотов угощал детишек семечками, как спешковский председатель Шистерев притащил в корзине поросенка, а директор Беляевской школы Сажин — скамейки, как поломские женщины дарили носки, яранские — валенки.

Детсад Скотниковой поселили в новом доме. Хороший дом, двухэтажный, но летний, пустой. Как утепляли, приспосабливали — по винтику, по дощечке, о том можно отдельный рассказ писать. Все становилось событием: умывальный уголок отделили, придумали распялки из лучинок (в первый год, пока не было керосина, единственное освещение). А уж день, когда раздобыли зеркальце, особо отмечен в памяти.

Летом 1944 года инспектор, обследовавшая Легаевский интернат, забыв, что составляет докладную, живописала: «Спальня младших поражает белизной. Домашний уют располагает к сладкому сну. При голубоватом лунном свете дети засыпают под звуки колыбельной».

Чего это стоило! Нам не оценить — забыли те мерки, те нормы.

Любовь Анисимовна рассказывает про удачнейшую из своих командировок: привезла из Москвы пуговицы, резинку продержечную («Ребята штаны уж руками держали») и 15 килограммов олова, добытого через Совнарком («Не спрашивайте, кто разрешение давал»), — лудить дырявые казаны.

Катастрофически быстро росли ребячьи ноги. Выручали лапти. Бывшие дети говорят, что это одно из сильных ощущений детства — надежная, теплая земля Легаевки под ногами. Лапти роднили не только с деревенской ребятней — с историей России. Едва ли они думали так тогда. Но теперь, подходя к пятидесятилетию, они все чаще уносятся мыслями в Легаевку. Как сказал поэт, «я ловлю в далеком отголоске, что случилось на моем веку». Они убеждены: все доброе, что случилось после, — оттуда.

Детей держали в чистоте и опрятности. Для их воспитательниц одно из самых острых воспоминаний — руки, леденеющие в проруби, пока переполощешь полсотни простынь, обмороки, случавшиеся с ними не раз в баньке, которую жарко топили по-черному, пока перемоешь малышей.

Составляя меню, подсчитывали, как в мирное время, калории. Полина Никитична готовила из картошки пирожки, котлеты, блинчики, запеканки. А ребята все тощие. Спросила она как-то шестилетнего Вовку Каленова, забравшегося на кухню: «Что ж ты у нас худой какой?» — «Худой, да сытый». Формулу приняли — худые, да сытые.

Его сестра Римма вспоминает: «Мы не чувствовали войны, потому что не голодали… До нас докатывались слухи о беженцах, которые варили лебеду. А в нашей обители каждое утро дежурные намазывали на хлеб масло. Пусть оно едва прикрывало дырочки на ломтике хлеба, но вкуснее, чем так, не было. Я и теперь столько же мажу, потому что это — вкус детства!»

Разумеется, работали на земле — усердно, даже радостно. Любимая поговорка: «Что посеешь, то поешь». Городские дети вошли во вкус крестьянских хлопот. Как же, у них огород, живность, им надо дрова пилить, дом белить, снег сгребать.

Ленинградские дошкольницы научились печь хлеб, запрягать лошадей, управляться с сохой, чистить уборные и печные трубы.

Складно и легко перечисляется все это на бумаге. А женщин порой охватывало отчаяние. Евгения Николаевна: «Бреду по ледяной жиже за семь километров в правление просить семенной картофель, еле ноги волоку, думаю: лягу сейчас при дороге, и будь что будет». И все же забота о хлебе насущном — она объяснима. Хотя бы тем, что выбора не было. Однако была у их легаевского жития другая сторона.

…Собрались недавно шесть бывших воспитанников детсада: Владимир и Римма Каленовы, Евгения и Ольга Тайдышко, Исаак Юдборовский, Юрий Гаринов. Врач, заводской контролер, четыре инженера. Разное вспоминали. Женя Тайдышко — как их, малышей, с первым весенним солнцем заворачивали в одеяла и выносили спать на воздух. Гаринов — праздники, подарки. Юдборовский — он был старше — рыбалку, ночное.

Вспоминали разное, и все — одно: у нас было истинно счастливое детство. «Это — в войну-то, без семьи?» Как дружно восстали они против такого вопроса! Экспансивная Римма Ефимовна вскричала: «Мы — без семьи? Взрослые нас любили, все ровесники — братья и сестры, домашний распорядок жизни, никаких зажимов — такую семью еще поискать!»

Александра Алексеевна Трещалова разрезала свое единственное крепдешиновое платье на ленты для бантов и кос. Понятно. А как эти женщины души свои делили на столько частей и каждому ребенку доставало любви, тепла?

У них хватало своего горя. Первой овдовела Евгения Николаевна. Следом получила похоронку Фиса Алексеевна Дегтярева. У одной дом разбомбили, у другой в Ленинграде осталась дочь-студентка, у Анастасии Ивановны Михайловой умерли все близкие — десять человек… В округе интернат прозвали «легаевским монастырем». Что правда, то правда, — никаких развлечений у них не было, они знали одну службу, одну веру. В ней растили и свой детский сад.

Колхоз «Вторая победа», его председатель Кирилл Филиппович Востриков подсобляли, чем могли. Спустя двадцать лет в районной газете Евгения Николаевна сообщала «дорогим односельчанам» о том, как хорошо сложились судьбы детей, которых «мы с вами вырастили». Народ в Легаевке суровый, не так чтобы к городским доверчивый. А этих ребятишек приняли в сердце. Потому, между прочим, много чего переняли у ленинградцев в свой сельский обычай.

Детсад ходил в школу, во все классы — от первого до седьмого. Не хватало тетрадей, учебников, ручек. Ленгорсовет постановил: отправить эвакуированным детям школьные принадлежности на сумму 210 тысяч рублей. Да, детей было больше, чем рублей! Мало книг, нет пианино, пластинок. А детей надо развивать.

Только обосновались в Легаевке, неизвестно, что в Ленинграде, где мужья, душа разрывается от предчувствий, а Евгения Николаевна требует: надо с детьми петь. Ее педагогические отчеты, аккуратно посылаемые в Ленгороно, состояли из обычных частей: интернациональное воспитание, физическое, художественное. Сообщала: «Стараемся вырабатывать слуховую наблюдательность, учим слышать чириканье птиц, шорох осенних листьев под ногами, различать голоса животных». В какое тяжкое время об этом думали!

Чего только не было в интернатах — рукописные журналы, теневой театр, кукольный, трамплины, горки, джазы, лектории, цветники. При свете коптилок взрослые отдавали детям все, что когда-нибудь видели, читали. «Эта книга всем известна, и зовут ту книгу Нина», — написано в одном детском стихотворении о воспитательнице. «Книгой Ниной» стал звать ее весь интернат.

А были вечера, вспоминает Евгения Николаевна, называемые «Делай что хочешь». Ися с Валей в уголке сочиняют стихи. Рядом девочка пишет письмо, тихо всхлипывает. И вдруг взрыв смеха: кто-то вырядился котом в сапогах. Пусть побалуются, побалагурят — немного им на это времени отпущено. Мало они смеялись, и у них внутри тревога билась.

Уложат воспитательницы ребят, разойдутся по своим закуткам, те затихнут, а потом зашепчутся:

— Ты маму во сне видишь?

— Раньше я не слушался, теперь бы слова не сказал.

Наверное, спокойнее было бы дать детям забыть прошлое. Но забыть не давали — память всячески укрепляли. У каждого в ящичке лежал вышитый матерчатый конверт с фотографиями, письмами, сухими листочками — всем, что напоминало о доме. Назывался «добро».

Заслышав издали колокольчик почтового возка, детсад замирал. Что-то везет Устинья Игнатьевна? Первыми письма читали взрослые: вдруг там беда непоправимая? А чаще она давала о себе весть безответным молчанием Ленинграда. Вот уже нет мамы у Лиды Молчановой, у Коли и Вити Бобровых.

Но ребенка нельзя оставить без писем! Коле и Лиде писал с фронта дядя Володя, муж Ольги Федоровны. Писали родители других детей. Это был единственный способ сохранить родственные узы, пусть не с семьей — с родным городом.

Изредка прорывались из Ленинграда посылочки, в конвертах — мулине, шнурки. Однажды пришла варежка. Глядь, через неделю — другая. Их обсматривали, нюхали: пахнет домом!

А были письма и такие: «Я — отец Павлика Комарова и последний близкий ему человек, так как недавно моя жена и моя мать умерли в Ленинграде. Я с первых дней войны на фронте, и едва ли мне скоро удастся увидеть сына… Незнакомые мне товарищи! Постарайтесь сохранить мне сына здоровым. Он — единственный, кто у меня остался. В случае моей смерти очень прошу устроить Павлика».

И не было предела тяжести ноши, которую все брали и брали на себя эти женщины. Александра Алексеевна Трещалова отправилась в Ярославскую область за Фимой Блохом, заболевшим еще в Лукино, оставленным там в больнице. Разыскала мальчишку, привезла в Легаевку, к сестре. Нельзя же разлучать детей, так можно и растерять их!

Из Легаевки родителям писали по несколько раз в месяц, слали рисунки, сообщали, кто какие сказки любит, кто плавать научился. Последнее письмо ушло 8 июля 1945 года: «Выезжаем домой. Слушайте по радио сообщение о дне нашего прибытия».

Провожать интернат вышла вся Легаевка. Женщины плакали, у мужчин ком стоял в горле. Не провожали — отрывали от себя что-то очень близкое.

Обратно ехали, как из санатория. Напекли печенья на дорогу, везли цветы, на станциях покупали клубнику. Девочки все в парадных розовых платьях, банты розовые, щеки розовые.

Когда мамы потом вели их по Лиговскому проспекту, прохожие оглядывались — отвык город от благополучных, красивых детей.

Про встречу что ж говорить, ее не опишешь. Вскакивали родители в вагоны задолго до перрона — эшелон подходил торжественно, не спеша. Только не все сразу узнавали своих…

Встретили не всех. У Александры Алексеевны Трещаловой еще целый год жила маленькая Мухина — мама у нее была в армии.

«Мои ордена — мои дети», — так отвечает Александра Алексеевна на вопрос о наградах. Вернувшись в Ленинград, она и остальные продолжали заниматься все тем же — воспитывать хороших людей. Не сделав карьеры, все так же, воспитательницами в детских садах. Без мужей подняли собственных ребят. Теперь живут с ними, с внуками и правнуками.

Кроме большого общего нашего Дня Победы есть у них свой военный праздник — день возвращения в Ленинград. Называют его так же, как колхоз в Легаевке, — «Второй Победой». Это ли не победа — детство, которое не отдали войне?!