Всем смертям назло… Владислав Титов

Страница 1
Страница 2
Страница 3

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

Сидеть одной в пустой квартире всегда было мучительно для Тани. На этот раз особенно. Второй день она в отпуске, а еще не ясно, когда отпустят Сергея. И дадут ли ему вообще возможность отдохнуть в этом месяце? Может случиться так: отгуляет она свои двадцать четыре дня, выйдет на работу, а потом коротать дома отпускные дни будет Сергей…

Таня ждет. Рука ее, упершись локтем в подоконник, блуждает в коротенькой челке. Она крутит волосы в тонкие жгутики и наматывает их на указательный палец. Когда вся челка закручена в колечки, рука медленно распутывает их и вновь начинает все сначала. Это привычка. Пыталась отвыкнуть — не получилось. Как только в голове возникают беспокойные мысли, рука сама тянется к волосам. Сергей сначала подшучивал: детский сад мировые проблемы решает? А потом привык. И даже сам иногда крутит в колечки свои чуб. Заразился!

«Неужели ничего не выйдет? — думает Таня. — Столько лет мечтали поехать в отпуск вместе…»

Таня ждет и смотрит в окно… Вот сейчас войдет Сережа, скажет: «Не дали… Понимаешь, дела».

А она скажет: «Я так и знала. Непутевый ты какой-то, Сережка». А он скажет: «Танюш, я есть хочу…» А она ответит: «Бери и ешь! Я в отпуске, а ты как знаешь. Имею я право на отдых или нет?»

Таня так отчетливо все это себе представила, что на глаза от досады навернулись слезы.

2

Рано нынче пришла весна. Как-то сразу сникли и обессилели снежные бураны, завывавшие долгими ночами по тихим улочкам молодого шахтерского поселка. Робко, словно боясь рассердить седую стужу, улыбнулось из-за туч солнце. И зима действительно рассердилась. Ощетинилась на ночь ледяными штыками крыш, злобно захрустела под ногами ломкой белесой пленкой луж, обожгла колючим дыханием дымящуюся вершину террикона.

А потом осмелело солнце. Засуетилось, ускоряя бег, облако, расплылось в широкой улыбке небо, и солнце горячим лучом припало к холодной, дремлющей земле. Где-то у балки, будто выпущенная на волю птица, забилась песня. Рванулась ввысь и загрустила в томительном ожидании грядущих перемен.

Девчушка с реденькой прядью на лбу, в распахнутом пальто, остановилась, сощуренными глазами отыскала в небе жаворонка, чему-то улыбнулась да так и замерла с поднятым кверху лицом.

Добралась весна и до шахтного вентилятора. Воздух, пропитанный запахами земли, как бы остановился перед бешено кружащимися лопатками, мгновение подумал и ринулся в темную, сырую пасть ствола, ворвался в штреки и пошел гулять по лавам, забоям, будоража души шахтеров необъяснимо сладкой тоской по солнцу, по высокому темно-голубому небу.

Сергей Петров шел по штреку в лихо сдвинутой набекрень шахтерской каске. Казалось, крикни кто «гоп-ля» — и он пустится в пляс, стремительный, неугомонный и несуразный.

Сергей торопился. И не потому, что того требовала работа. Нет. Просто им владел ничем не объяснимый восторг и очень хотелось поскорее выехать на-гора, поближе рассмотреть солнышко. К тому же в столе начальника участка его ждали подписанные документы на отпуск.

Сергей подцепил носком сапога кусок породы, подбросил его и улыбнулся. Он представил себе, как Таня всплеснет руками, затанцует от восторга, а потом бросится на шею и, смеясь, воскликнет: «Хочешь, задушу тебя, противного?»

А позже, когда радость немного утихнет, сядет и уже в который раз начнет фантазировать по поводу предстоящей поездки. И, конечно, опустив голову, спросит: «А вдруг я не понравлюсь твоим родителям?»

«Почему ее мучит этот вопрос? — раздумывал Сергей. — Чтобы она, Таня, и не понравилась? И кому? Моим старикам. Да этого быть не может! У бати от волнения задергается левый глаз, а два вставных зуба так и засияют, как начищенные к Дню Победы медали. «Смотрите, люди, какую кралю мой старшой подцепил!»

В глубине штрека замерцал свет, бросая красноватые блики на мокрый рельс, покосившуюся раму крепления. Наперегонки защелкали контакты магнитных пускателей. Захрапел, брызгаясь и дуясь тонкими резиновыми шлангами, маленький насос орошения. Сергей прошел еще несколько шагов от участкового распределительного пункта и, удивленный, остановился. Возле погрузочного люка кто-то пел:

Донбасс, мой Донбасс,
Цвети, мой любимый Донбасс…

Пел вагонщик, и непонятный отклик в душе вызвала эта уже много раз слышанная песня. В другом месте Сергей, вероятно, и не прислушался бы к ней. А здесь, на трехсотметровой глубине, в узком, мрачном коридоре, песня неожиданно сильно щипнула за сердце. Казалось, залетевший в подземелье запах весны, смешавшись с терпким зловонием плесени и газа, вдруг загрустил по широким просторам земли, по безмятежным далям планеты.

В груди Сергея все так и поднялось, стало невесомо легким. Откуда-то надвинулся и поплыл широкий зеленый ковер, густо усеянный желтыми точечками, которые медленно росли, множились и тихо-тихо звенели. Уже отчетливо видны дрожащие от ласкового дуновения ветерка ярко-желтые пушистые головки. Они замерли в робком ожидании, настороженно прислушиваясь к опасной тишине, и побежали в разные стороны от стремительно надвигающейся тени парашютиста.

«Где я видел это? Где? — силился вспомнить Сергей. — Ах да, в армии! Ну конечно! Последний прыжок накануне демобилизации…»

Он вспомнил, как у самой земли увидел свои ноги, обутые в тяжелые солдатские сапоги. А внизу шевелилась от ветра трава, покачивались ромашки. Еще мгновение — и сапоги безжалостно раздавят несколько нежных, пушистых головок. Ему показалось, что цветы — живые существа, они хотят убежать от смерти, но не могут…

«Шахтерские песни поют…» — неслось по штреку и как сквозь сон долетало до его слуха.

…Неумолимо тянула к себе земля. Резко толкнула в ноги. Сергей нелепо подпрыгнул, выпустил стропы парашюта из рук и, закрыв глаза, рухнул всей тяжестью тела на влажный от непросохшей росы луг. Хрустнули стебельки цветов, удивленно затрещал, словно заплакал, кузнечик и внезапно смолк…

Резко звякнул телефонный аппарат.

— Канат растягивают! — кричал в телефонную трубку вагонщик.

Сбоку капала вода. «Капель! — усмехнулся Сергей. — Как и там, на-гора».

И, уже пробираясь на четвереньках по лаве, он снова вспомнил события того далекого армейского дня. Смятые ромашки он взял с собой. Их было семь. Они стояли потом в граненом стакане на тумбочке, рядом с его солдатской койкой.

«Я же получил тогда письмо от Тани… и фотографию!»

Таня была сфотографирована в профиль, задумчиво смотрела куда-то вдаль и улыбалась уголком губ. В письме писала:

«Третья весна пришла и ушла, а тебя все нет. Я устала, Сережка! Когда же мы будем вместе! Хоть убей, не могу тебя представить целиком, всего. Это плохо, да? Помнишь, как ты спрашивал: «Дождешься?» — а сам недоверчиво улыбался. Ты и теперь сомневаешься? Смотри, будешь таким — назло выйду замуж за другого!»

«Я бы тебе показал другого!» — Сергей улыбнулся.

— Ка-а-а-ча-а-ай! — донеслось сверху.

Цепь транспортера натянулась, предупреждающе дернулась два раза и поползла вниз, волоча крупные плиты угля.

В лаве, куда приполз Сергей, работал комбайн.

— Как дела? — стараясь перекричать шум, спросил он у рабочего.

— Рубаем понемногу! — приветливо улыбнулся тот, обнажая белый ряд зубов на черном лице.

— Цикл сделаем, если порожнячком обеспечат, будь они неладны! — вмешался в разговор бригадир Яцко.

— Начальник ВШТ на планерке обещал вашей лаве сто вагонов! Хватит? — поинтересовался Сергей.

— Под загашник! — обрадовался бригадир.

Сергей, кивнув в сторону рабочего, спросил:

— Новичок?

— Со школьной скамьи пожаловал к нам. Университет шахтерский проходить!..

Старый шахтер вложил в эти слова немалую долю доброго лукавства.

— Ну и как он? Тянет?

— Вообще я должен тебе сказать, — начал Яцко, — из парня толк будет. Есть у него шахтерская жилка!

— А какая она, эта жилка, дядь Петь? — пошутил Сергей.

— Ты, Серега, не смейся! Этот не сбежит, коли вода за шею начнет капать аль в другоразье в кассе получать нечего будет. Зол он на эту стихию! Так и говорит: «Обуздать хочу ее». Вон кое-кто подшучивает над ним, а я верю. И как тут не верить! Его батя, друг мой, таким же настырным был. Врубовку в сорок шестом хотел спасти и… Машину спас, а себя… Видел — обелиск за шурфом стоит? Маркшейдеры сказали, что там, под тем местом, он… а над ним четыреста метров земли. Солдат известен, а вот могила его… Да кто ж точно скажет, где она.

Шахтер с силой ударил обушком, поправил глазок фонаря и принялся яростно выдалбливать ямку для крепи.

«Хороший паренек, — думал Сергей о новичке, пробираясь на четвереньках по лаве. — Злой в работе. Такие землю насквозь прокопают. Вот таких и надо брать в бригаду».

Вспомнилось заседание шахткома комсомола. Мнение комитета о создании комсомольско-молодежной бригады было единым: комплектовать коллектив из опытных, хорошо знающих дело рабочих. А на последнем заседании комитета все повернулось.

«Дал нам прикурить главный инженер!» — Сергей усмехнулся.

Все заседание главный сидел молча, рисовал чертиков в своем блокноте и по виду соглашался с комсомольцами. А когда дело дошло до кандидатур в бригаду, ни с того ни с сего вдруг спросил:

— А лучшую технику у кого отбирать будем?

— Как отбирать? — переспросил кто-то.

— А так! — усмехнулся главный.

Комсомольский секретарь Рафик Мамедов хотел что-то сказать, но почесал затылок и говорить раздумал. В комнате, где заседали, стало тихо. Инженер встал, положил блокнот в карман и то ли шутя, то ли серьезно сказал:

— Уж если мы решили из бригад забрать лучших рабочих, то надо быть последовательными до конца. Отберем в бригадах и лучшие комбайны, сверла, транспортеры… — Главный на минуту умолк, медленно обвел сидящих за столом взглядом. — Вы же товарищей обкрадете! Ведь тех лучших, что вы планируете забрать, кто воспитал?

В том, что главный прав, Сергей был уверен. Еще задолго до заседания он поймал себя на мысли, что как-то не так надо делать, уж очень легко все получается. Но товарищи были другого мнения, а он не нашел веских доводов для обоснования своего несогласия.

«Вот сели в лужу. Деятели!.. А почему? Увлеклись?» — думал Сергей.

С трудом протиснувшись в узкий проход, он вылез из лавы на вентиляционный штрек. В забое штрека работала бригада проходчиков.

— Игорь! — позвал Сергей.

Луч света поднялся под самую кровлю, метнулся по штреку и уперся в Сергея.

— Це ты!.. — пробасил долговязый парень.

— Кто делал выход из лавы?

— Мы. В чем дело? Узковат?

— Какой ты догадливый!

— Дело поправимое, можно расширить.

— Не можно, а нужно, и немедленно! Не первый же день в шахте работаете, черти полосатые! Только вчера на комсомольском собрании об этом говорили. Ну как с гуся вода!

Смена близилась к концу. Все объекты были проверены, и Сергей теперь уже не спеша шел по штреку. Весенний восторг, овладевший им некоторое время назад, сменила неторопливая, мечтательная задумчивость. Он ясно представил себе, как зазеленеют деревца, посаженные комсомольцами на улицах шахтерского поселка. Они подрастут, станут кудрявыми, к тому времени у них с Таней обязательно появится сын. Маленький смешной карапуз! Сергей и Таня будут гулять с ним по тихим аллеям и рассказывать, какой здесь несколько лет назад был пустырь. А шахта станет предприятием коммунистического труда. Обязательно станет! В поселке построим большой стадион, с трибунами, беговыми дорожками, футбольным полем, волейбольной площадкой… Сергей вспомнил об отпуске, и чувства его раздвоились. Радость затуманилась сомнением. «Ребята скажут: «Заварил кашу с воскресником, штабом, а сам… в кусты». Нет, они этого не скажут! Друзья будут рады за нас! Эх, чудно все-таки устроена жизнь! Весна… Таня… Отпуск, а там снова работа, шахта, друзья…»

Но не пришлось поехать в отпуск Сережке Петрову… Не было его и среди друзей в день присуждения комсомольско-молодежной бригаде звания бригады коммунистического труда. И деревца, что шумят листвой на тихих улочках шахтерского поселка, посажены… не его руками.

3

Груженная углем вагонетка сорвалась с рельсов, упала набок и краем кузова расплющила подвешенный к металлической стойке бронированный кабель. Автоматическая защита не сработала. Белым факелом вспыхнула дуга короткого замыкания. Голубая змейка огня, зловеще потрескивая, ползла по кабелю к трансформатору. Через несколько секунд она доберется до камеры и… произойдет непоправимое… Трансформатор взорвется! Завалит выход всего восточного крыла. Вспыхнет пожар! В лавах люди. Скорей!

«Отключить!» Сергей срывается с места, бежит к камере и резко отбрасывает ручку влево, до щелчка, но… Но корпус ячейки оказался под напряжением! Тугие корявые нити, пронзившие стрелами тело, упруго дрожа, с хрустом скручиваются в спирали и ввинчиваются в руки, в голову, в ноги. Спиралей мириады. Они в каждой клетке тела. Вытягиваются и снова скручиваются, ввинчиваются и дрожат. Тянут к трансформатору. Там смерть. Мгновенная. В пепел…

«Какой жуткий сон! Надо скорей проснуться!» Сергей хочет крикнуть, но в языке спираль. Она жжет. Становится страшно.

— Лю-у-у-у-ди-и-и! — Крик застревает в мозгу. — Ы-ы-ы! — прорывается к горлу и задыхается там судорогой.

«Надо оттолкнуться!» Руки не слушаются.

Спирали резко выпрямились, слились в дрожащую нить. В мозгу что-то взорвалось, закружилось в вихре.

— А-а-а! — закричал вихрь.

Погас свет. Нить перестала дрожать.

«Там же шесть тысяч вольт!»

— Помоги-и-и-те-е-е! — В горле хрипит, не хватает воздуха.«Где-то рядом телефон».

Сергей встает, делает несколько шагов вперед и падает лицом вниз, в жидкую холодную грязь.

«Надо встать, встать, встать… — командует он и не слушается собственных команд. — Кабель еще горит».

Сергей поднимается на коленях, проползает несколько метров и падает мокрым телом на голубую змею огня.

Его нашли проходчики. Он лежал на кабеле метрах в десяти от трансформаторной камеры, тихо стонал и просил пить. Глаза Сергея были широко раскрыты и удивленно смотрели вверх. На правой ноге горел резиновый сапог. Когда его попытались снять, Сергей вскрикнул и закрыл глаза.

— Пить!

У Коли Гончарова дрожит рука, и вода из фляжки льется на подбородок, на щеки, стекает за шею, оставляя на лице белые полосы.

— Ребята, я жив? — Сергей поднимает голову и тут же роняет ее. — Пить…

— Сережа, потерпи, может, нельзя много воды… — В голосе Николая мольба, просьба, жалость.

Удары по колоколу, торопливые, тревожные. Машинист шахтного подъема настораживается и крепче усаживается в кресле.

…Шесть, семь, нет, он не ошибся. На световом табло загорается цифра 7. Она зажигается редко и, может, поэтому кажется чужой и страшной. Семерка требует: «Самый осторожный подъем, машинист, в клети раненый шахтер!»

Шахтная клеть зависает на тросе и плавно ползет вверх. Набегающая струя воздуха шепеляво свистит в железном козырьке клети, врывается внутрь и брызжет мелкими куплями дождя. Капли пахнут весной и прелью околоствольного двора. Коля Гончаров стоит на коленях и осторожно поддерживает голову друга.

Сергей открывает глаза и смотрит на склоненные к нему лица.

«Почему они молчат? Что случилось? Неужели это явь? Там же шесть тысяч вольт. Если не сон, то я мертв. Разбудите же меня!» Сергей пытается приподнять руки и морщится от боли. На мгновение к нему возвращается ясное сознание. «Неужели со мной?..» По телу пополз страх, сердце сжалось и вдруг упало. «Молчат…»

Когда в шахту приходит беда, шахтеры угрюмы и молчаливы.

Клеть остановилась у приемной площадки. Яркий весенний свет слепит глаза, давит в уши, щекочет в носу. В открытую дверь Сергей видит машину с красным крестом на боку. Крест, как огромный паук, неуклюже ворочается, тянет беспалые красные лапы к лицу и хрипло скрипит: «По-о-пался-а-а…»

— Чга-чга-чга… — визгливо хохочет вверху.

Сергею хочется сделаться маленьким-маленьким и убежать, спрятаться от красного паука и страшного металлического хохота.

Паук схватил за руки, больно придавил глаза, бешено завертелся сплошным красным колесом.

— Петров, Петров! — донеслось откуда-то издалека, и колесо стало черным.

— Какой молодец!.. Отключил!.. На верную смерть шел… Руки, руки… осторожней… — Голоса слились и потонули в красно-черном тумане.

Шофер «скорой помощи» резко хлопает дверью, бегом направляясь в кабину. Машина срывается с места и мчится от шахты через поселок по хрупким весенним лужам, брызгаясь мокрым снегом, прозрачной талой водой.

Девчушка в распахнутом пальто по-прежнему стоит на дороге и смотрит в небо. Машина с красным крестом гудит, и девчушка, посторонившись, смотрит ей вслед: в глазах у нее возникает встревоженность, а губы еще продолжают улыбаться…

В небе звенит жаворонок. Лужи раздаются по сторонам и после долго волнуются разбитыми осколками солнца.

На чистом бланке истории болезни несколько строк:

«Петров Сергей. Электроожог 4-5 степени обеих верхних конечностей и правой стопы. Доставлен каретой «скорой помощи» в глубоком шоке».

Срочно созванный консилиум заседал недолго.

— Надежды мало. Положение больного почти безнадежное… Смерть может наступить каждую секунду. Это чудо, что после поражения током в шесть тысяч вольт человек жив. Наш долг — сделать все от нас зависящее… — Главный врач больницы отодвинул бланк истории болезни и тихо добавил: — Будем надеяться… Лечащим врачом назначаю Валерия Ивановича Горюнова.

Весть о несчастье поползла по палатам. Сделались сосредоточенно-суровыми лица больных, словно все они нечаянно заглянули в пропасть и она грозно, гипнотически поманила их.

За окном капелью звенела весна, обиженно стучала по окну голой веткой сирени, будто хотела сказать: «Что же вы, люди, забыли обо мне?»

4

Таня стоит у окна и смотрит, смотрит…

Цепочка людей, растянувшаяся от шахты до поселка, заметно редеет и через несколько минут совсем обрывается. На руке тикают часы. Таня сердится:

«Опять у Сергея какое-нибудь заседание!»

На дороге появилась группа людей. Шли, размахивая руками, — вероятно, спорили. Тане показалось, что среди них Сергей. Рассмотрела лучше и рассердилась еще больше: Сергея нет. Люди прошли, и дорога опять опустела.

Из окна квартиры виден террикон. По нему вверх медленно ползет вагонетка. Доезжает до вершины, останавливается на миг и перевертывается вверх дном. Из вагонетки высыпаются крупные куски породы, катятся вниз и плюхаются в лужу, разлившуюся у основания террикона. Летят брызги, а вагонетка торопится вниз, за новой партией камня.

Сергей любит смотреть на террикон и эту, как он ее называет, «трудягу-вагонетку». Таня улыбнулась. Вспомнила, как однажды зимой у мужа неожиданно испортилось настроение. Она волновалась, думала — неприятности на работе. А когда утихла вьюга, Сергей подошел к окну и рассмеялся, вагонетку свою увидел. Потом, посерьезнев, сказал: «Кажется, ничего нет примечательного. Гора изломанных камней — и все. А вдумаешься — это же сама жизнь! Мудрая, интересная и вечно живая. Прошли миллионы лет. Миллионы!.. Из питекантропа труд сделал умнейшее на земле существо. Миллионы лет… И как мизерно коротка наша жизнь в этой вечности. Одно мгновение… А у нас вчера целый час не работала лава из-за нерасторопности одного шалопая. Вот и войдет этот час пустым местом в вечность. Обидно!»

«Смешной он у меня», — подумала Таня.

Таня не заметила, как к дому подъехала голубая «Победа». Хлопнули дверцы, и она увидела людей, торопливо направляющихся к их дому.

«Это ж Сережкин начальник… И дед с их участка. Где Сергей?» Таня почувствовала, как мозг царапнула мысль, от которой кровь прилила к лицу, часто-часто застучало сердце и вдруг упало, сжавшись в болезненный комок.

«Может быть, не к нам».

В дверь постучали. Стук грохотом ударил по комнате. Таня подняла руки к похолодевшим щекам и села. «Не открою!» — мелькнула безрассудная мысль.

Стук робко повторился. Послышались приглушенные голоса. Руки дрожат, никак не могут найти задвижку от двери. И когда медленно, словно в квартире покойник, сняв шапки, вошли Петр Павлович и старый мастер, дед Кузьмич, Таня без слов поняла: случилось что-то ужасное.

— Что с Сережей? — И заплакала.

Метнулась к шкафу за косынкой, но ноги подломились, в глазах пошли черные круги.

— Не плачь, дочка, бог даст, все обойдется. — У Кузьмича срывается голос, старчески дрожит, и нельзя понять, надежда в нем или соболезнование. Большая шершавая ладонь неуклюже гладит щеку. — Ничего, там хорошие врачи, организм у него молодой, крепкий. Не плачь… Что ж теперь делать… всякое бывает… такую уж мы выбрали себе долю — на работу, как в бой… Случаются и шальные пули. — Спохватившись, что сказал лишнее, заторопился: — Поехали, дочка, одевайся.

Машина едет бесконечно долго. Тане кажется, что они заблудились среди этих многочисленных улиц, переулков и, когда найдут правильную дорогу, будет поздно.

— Сейчас приедем, — говорит Кузьмич и весь съеживается.

Какая-то неведомая сила рванула Таню из машины, бросила в длинный коридор больницы и остановила именно перед теми дверями, за которыми был он, ее муж, Сергей Петров. Толкнула дверь, сделала шаг в палату и застыла: слева, на койке, закутанный в бинты, с бледным, осунувшимся лицом лежал Сергей. Таня боком подвинулась к постели и безвольно осела на пол.

— Сереженька, родной мой, как же ты так, а?.. — Рукой потянулась к лицу и вскрикнула отчаянно, страшно: — Сережа!

Очнулась в пустой, просторной комнате. Посмотрела и удивилась: где это она и что с ней? Вошла женщина в белом халате, что-то сказала и ушла. Когда закрыла дверь, до Таниного слуха дошел звук ее голоса, а слов не разобрать. И вдруг обожгло — окровавленный бинт на груди мужа!

5

На вторые сутки утром Сергей открыл глаза. Таня, сидевшая рядом на стуле, затаила дыхание. Тихонько позвала:

— Сережа!

Глаза повернулись к ней и закрылись.

— Таня, разбуди меня. Я не могу сам проснуться.

— Сереженька, тебе больно?

— Буди скорей!

— Ты не спишь, Сережа. Мы в больнице. Тебе руки током обожгло… немного…

— Неправда — меня убило… Там же шесть тысяч вольт!

Таня молчала. Глотала комок, подступивший к горлу, и не могла проглотить. «Заговорил, заговорил, — значит, будет жить, будет!» И слезы заливали лицо.

— Почему ты плачешь?

— Я ничего, я так… Я уже не плачу.

— Что в шахте?

— Ты спас людей и шахту от пожара… Там что-то могло взорваться.

— Кто подобрал меня?

— Коля Гончаров с проходчиками.

— Что говорят врачи?

— Врачи?.. Врачи говорят — ничего страшного нет. Немного полежишь здесь, и все пройдет. — Таня старается сказать это быстро-быстро, словно ждет, что вот войдет кто-нибудь в палату и крикнет: «Нет, не говорят этого врачи, они не надеются на спасение жизни!»

— Говоришь неправду. Зачем?.. Это неправда, неправда!

Взгляд Сергея устремлен в потолок, высокий и ослепительно белый. Справа, из угла, тянется узкая темная трещинка, тоненько петляет среди маленьких белых бугорков и незаметно теряется.

И опять показалось Петрову, что он спит и видит сон. Сон, как спрут, засосал его в свои липкие объятия, и нет сил высвободиться из них.

— Выйдите на минутку, мы посмотрим его, — обращается человек в белом.

Сзади стоят двое, держат стеклянного спрута с длинными резиновыми щупальцами.

«Врачи!» — мелькает мысль.

Женщина в белой косынке долго разбинтовывает левую руку Сергея. Бинт собрался в большой окровавленный клубок, а она все мотает и мотает, время от времени смотрит в лицо больному, вздыхает и вновь сматывает бинт. Сергей приподнимает голову, пытаясь увидеть свои руки. Сестра прикасается к его лбу и придерживает голову на подушке.

— Не надо смотреть! Не надо…

Горюнов наклонился над койкой, спрашивает:

— Больно? А здесь?

Сергей не чувствует боли и только после укола в плечо ойкнул.

— Я так и предполагал… Плохи твои дела, парень! Может быть, придется ампутировать. Я о руках говорю.

— Как ампутировать? Резать?!

Горюнов смотрит мимо больного и молчит.

— Ам-пу-ти-ро-вать… Как же это, а?! Как же я жить-то буду?! Руки… Таня! — И вдруг закричал диким, нечеловеческим криком: — Не дам, варвары, лучше убейте меня!

И затих.

На третий день началась гангрена. Выход был один — ампутация.

И немедленная…

6

Валерий Иванович Горюнов воспринял без энтузиазма свое назначение лечащим врачом Сергея Петрова. При первом же осмотре пациента, не вдаваясь в тонкости медицинского анализа, он твердо и категорически заключил — не выживет.

Человек эгоистичный и трусливый, Горюнов был напуган обширностью ран у больного, его воля была парализована видом человеческой трагедии. Одна мысль поставить себя в положение Петрова приводила его в гнетущее уныние. Он и сам не знал, почему возникла эта кошмарная мысль, и всеми силами гнал ее. Ободрял себя тем, что ничего подобного с ним не может произойти, что вот сегодня же он пойдет домой цел и невредим, там его встретит жена, они будут смотреть телевизор, болтать о всяких пустяках, а может, пойдут в кино. Летом они поедут на юг, к морю… От сердца отлегло, по ненадолго. Камнем над головой повисла все та же мысль. Сострадания к больному не было. В груди росло раздражение и злоба. «Его же придется оперировать, и он умрет под скальпелем. Не хватало еще смерти в моем послужном списке. Все верят в сказочки Бадьяна… Ну и пусть берет его себе!»

В кабинете их было трое. Главврач больницы супился и молчал.

— Больной безнадежен. Зачем его дополнительно мучить операцией? — говорил Горюнов.

— Не согласен. Надо испытать все. Вы лечащий врач и не имеете права отказываться от риска, — возражал Вано Ильич Бадьян.

Главврач еще долго слушал, как хитрил и изворачивался Горюнов, всеми средствами старался избавиться от трудного больного. Потом встал и, скрывая раздражение, сказал:

— Решено. Вано Ильич, готовьте Петрова к операции. В конце концов, каждый поступает так, как подсказывает долг и совесть.

7

Хирург Бадьян присел на краешек постели Сергея и повел осторожный разговор о необходимости операции. Петров смотрит мимо врача, и кажется, что он не слышит ни о жестокой гангрене, угрожающей ему, ни о том, что надо быть мужественным в тяжелые минуты жизни.

— Я не ребенок, доктор…

— Вот и хорошо, вот и хорошо!

Во время операции Сергей не мигая смотрел на яркую операционную лампу и молчал. Бездонными омутами голубели широко раскрытые глаза, которые ничего не видели, не желали и не чувствовали. Даже боли. И только когда противно завизжала хирургическая пила, Сергей весь сжался и отвернулся от света.

После операции Таню не пускали к мужу. Она просила, плакала — все бесполезно.

— Ему нужен покой, а вы не сдержите себя, — отказывал Бадьян.

Таня встала и решительно направилась в палату. Вано Ильич остановил ее, молча накинул ей на плечи свой халат и так же молча вернулся в кабинет.

«Только бы не заплакать, сдержать себя. Во что бы то ни стало сдержать, — думала она. — Надо подбодрить его, не дать упасть духом — это главное сейчас. Он сильный! Вдвоем мы все переживем, лишь бы выжил. — И внахлест упрямое: — Выживет, выживет…»

8

С того момента, как понял Сережка Петров, что не кошмарный сон случился с ним, а дикий по своей жестокости поворот судьбы, в мозгу застыло: «Все кончено».

Что подразумевать под этим «все кончено», Сергей не знал. А на операционном столе, когда загорелось огнем и стало неестественно легким левое плечо, подумал: умереть бы…

И испугался.

Не смерти испугался, а внезапно пришедшей мысли о ней. Что-то простое и совсем обыденное мелькнуло перед глазами, отчего сжалось сердце и подступила неуемная тоска.

В палате он молча смотрел в потолок и не мог совладать с приливом горьких мыслей. «Неужели здесь… На могиле посадят березку…»

И опять стало страшно Сергею.

— Сестра, а почему меня сразу не убило, ведь там высокое напряжение?

— Наверно, вы бессмертный, — тихо сказала она и, оглянувшись, добавила: — Не надо разговаривать, а то нам влетит от врача..

— А лучше бы… смертный…

— Что вы, Сережа! Разве можно так?! Выздоровеете, работать пойдете, ну и все такое… Вот у нас был случай…

— Я знаю эту историю, сестричка. Скажите лучше, когда собираются мне другую… — И замолчал.

Туго сдавил веки и, как пулю в сердце, ждал: сейчас скажет — завтра…

У дверей палаты Таня остановилась. Поправила волосы, косынку, протянула руку вперед, намереваясь открыть дверь, и не решилась. Боялась увидеть Сергея в окровавленных бинтах, без руки, и чувствовала, что не выдержит, расплачется. Всем телом налегла на дверь и вошла в палату. Глаза Сергея на миг вспыхнули и погасли. Сестра встала и осторожно вышла.

— Я дома была, — выговорила Таня и удивилась звуку своего голоса. «Зачем я это говорю, это же неправда!» — Дома все хорошо, — сказала и подумала: «Зачем я вру? Я же все время простояла под окном операционной, держа руки около ушей, чтобы закрыть их сразу, как только раздастся крик Сергея». — Сережа, я с тобой тут буду… помогать…

— Сядь, Таня, поговорим… — Сергей глотнул слюну и отвернулся. — Маме всего писать не надо. У нее больное сердце. — Он на минуту замолчал, кусая губы, а потом строго сказал: — Вот и кончилось наше счастье… — И заспешил: — Ты не ходи ко мне, Таня. Так будет лучше. Для нас обоих. Брось меня, уйди. Уходи, я не люблю тебя… я… — Сергей болезненно сморщил лицо и умолк.

Таня судорожно закрылась руками.

— Зачем ты обижаешь меня, Сережа? — Она хотела задушить подступивший вскрик и не смогла. — Зачем ты так?.. Я же люблю тебя!

— Тебе двадцать лет, твоя жизнь впереди… Для меня все кончено. Уходи, я прошу…

Дверь качнулась, как в тумане, пол зыбко дрогнул и поплыл в сторону. Из-под рук ускользает дверная ручка, делаясь то гигантски большой, то мизерно маленькой.

«Надо уйти, он просит, я не нужна ему…»

Выстрелом ударила дверь — ушла. Ушла Таня, жена. Заныло в груди и придавило к постели. Не дотянуться до двери, не открыть ее, не позвать: вернись! Сергей всем телом рванулся вслед и тут же беспомощно упал. Зубами рвал наволочку и неумело, по-мужски плакал.

Впервые за свою сознательную жизнь — неутешно, навзрыд.

Как в пустыне шла Таня по улицам шумного вечернего города. На что-то натыкалась, поворачивала в другую сторону и снова шла без цели, без дум, без желаний. У железнодорожного переезда перед самым носом тяжело ухнул поезд и зацокал частой дробью колес. Таня вздрогнула и побежала назад. «В больницу, скорей!» Пробежав метров десять, остановилась.

— Вас обидели, девушка? — Незнакомый человек осторожно отвел Танины руки от лица и, заглянув в заплаканные глаза, заботливо спросил: — Что-то случилось? Может, помочь?

— Никто не поможет нам, — всхлипнула Таня.

— Зачем же среди улицы плакать? Вам куда идти?

— Не знаю. Муж мой в больнице…

— Что с ним?

— Несчастье в шахте…

— Обвал?

— Нет. Руки током обожгло. Он жить не хочет. Меня гонит от себя.

Человек задумался. Махнул рукой: пошли!

Таня шла рядом и не понимала, куда и зачем ведет ее незнакомый человек. Отвечала на его вопросы; торопясь, начинала рассказывать о своем горе, на полуслове умолкала, всхлипывая, закрывалась ладонями.

Больница была заперта. На долгий звонок вышла дежурная сестра, молча открыла дверь и, не взглянув на поздних посетителей, ушла.

Танин спутник остановился в коридоре. Растерянным взглядом осмотрел многочисленные двери и почесал затылок. За какой-то из них лежал человек, попавший в беду. Чем он поможет ему? Там, на улице, когда он увидел одиноко плачущую женщину, было проще. Человек в беде: надо помочь. В пути подбирал ободряющие слова, не подозревая, что все они поблекнут, станут неубедительными даже для самого себя, стоит только оказаться в этом ярко освещенном коридоре с дурманящим запахом йодоформа.

— Как фамилия вашего мужа? — спросил мужчина, будто ожидая, что эта неизвестная ему фамилия внесет ясность в создавшееся положение.

— Петров.

— Смотрите, какое совпадение! А моя фамилия — Петренко! — Хотел улыбнуться, но только виновато сморщил лицо и откашлялся.

Из операционной вышел врач.

— Кто вас пропустил сюда?

— Мы к Петрову…

— Время для посещения больных с двух часов до пяти. Днем к тому же!

— Товарищ! — Петренко шагнул к врачу. — Нам на пять минут, это очень важно.

— Все в нашей жизни важно, и никто не хочет ждать. — Врач повернулся, чтобы уйти.

Таня узнала Бадьяна.

— Что с ним, доктор? — уцепилась она за халат.

Бадьян остановился.

— Открылось артериальное кровотечение. Кровь остановлена. Для вливания крови не хватило наших запасов нужной группы… В Макеевку пошла машина. Часа через полтора кровь будет. Вот и все. Вы здесь не нужны.

— Как же так, товарищ врач!.. Доктор! Два часа… это же много! А вдруг человек… — Петренко мял в руках кепку, совал ее в карман, вытаскивал и тряс перед лицом врача. Ища поддержки в какой-то своей еще не высказанной мысли, Петренко посмотрел на Таню и тихо, умоляющим голосом произнес: — Товарищ, возьмите у меня кровь, пожалуйста, я совершенно здоров. Вот посмотрите! — Он сбросил с себя пальто, заторопился, нащупывая на рубашке пуговицы. — Вы не имеете права отказать мне! — Голос Петренко дрогнул. — Я не уйду отсюда! Я буду жаловаться! Что вы так смотрите на меня?!

— Вы хоть знаете, какая у вас группа крови? — устало спросил Вано Ильич.

— Какое это имеет значение! Кровь есть кровь!

— Нам нужна первая группа, резус положительный.

— Вот-вот! У меня точно такая… с резусом…

Через полчаса Бадьян настраивал аппарат для переливания крови и задумчиво улыбался.

— Сережа, ты знаешь, кто стал твоим донором? Известный тебе… — И поднес ампулу с алой жидкостью к глазам Сергея, надеясь приятно изумить его. На этикетке торопливым почерком было написано: «Петренко Геннадий Федорович. Токарь. Группа крови первая».

Сергей не знал токаря Петренко, так же как токарь Петренко не знал шахтера Петрова. Но врач полагал, что они хорошо знакомы: зачем бы иначе человек врывался в больницу среди ночи и предлагал свою кровь.

9

Эту ночь Таня провела в больнице. Сидя на стуле около столика дежурной сестры, силилась задремать, хоть на минуту забыться, и не могла. Несколько раз ходила в палату к спящему Сергею, молча смотрела на него и, боясь расплакаться, убегала.

Однажды Тане почудилось, что ее зовут. Бегом направилась в палату. Сергей метался в бреду по постели, хриплым шепотом звал:

— Таня, Танечка… иди ко мне. Не плачь, мама… Мне больно, доктор… Не хочу, не хочу…

Утром Таня взяла полотенце и повесила на спинку кровати, заслоняя лицо Сергея от солнечных лучей.

— Пусть светит, Таня, — услышала она и замерла.

— Ты не спишь, Сережа?.

— Какое теплое солнце…

— Я не уйду от тебя. Что хочешь делай со мной. Не уйду! Мне жизнь без тебя не нужна.

Днем больницу осаждали шахтеры. Упрашивали, грозились, потрясали всевозможными бумажками перед глазами главврача и уходили ни с чем. Посещать Петрова категорически запрещалось. К знакомым и незнакомым людям выходила Таня. Сбивчиво рассказывала о состоянии здоровья, принимала кульки, записки, протоколы собраний, вся суть которых сводилась к одному: не падай духом, друг, мужайся, шахтер!

К вечеру приехал весь состав комсомольского бюро шахты. Ребята, задумчивые, грустные, гуськом прошли в приемный покой и попросили к себе врача.

К ним вышел Бадьян.

— Почему к Петрову не пускают друзей? — сердито спросил Мамедов.

— Существует определенный порядок, к тому же больной очень слаб, — ответил Вано Ильич.

— Сколько это будет продолжаться? И что сделано для его выздоровления? — выдвинулся вперед Волобуйский.

— Мы все мужчины. Я понимаю ваши чувства. Но… случай исключительный.

— Нас не интересует статистика! — взорвался Николай Гончаров. — Мы спрашиваем: он будет жить?

— Ну, друзья мои!.. Вы говорите так, будто подозреваете что-то. Делается все, что в наших силах. Будем надеяться…

— Извините, — смягчился Николай, — это ж наш Сергей, такой парень!.. Мы решили дежурить здесь. Если потребуется кровь, кожа… в общем, все мы в вашем распоряжении, — тихо закончил он.

— Спасибо! Пока этого не нужно. Но… все может быть.

Бадьян ушел. В белом больничном халате вошла Таня.

— Коля, Сереже и правую готовят…

— Успокойся, Танечка, — обнял ее за плечи Гончаров. — Надо крепиться, понимаешь, надо.

— Как посмотрю на вас, все живы, здоровы, а он… — заплакала Таня. — Как же вы не уберегли его?

— Это он сберег нас! Большинство было там… Он — как Матросов… грудью, — давясь спазмами, медленно сказал Мамедов.

Состояние Сергея час от часу становилось все хуже и хуже. Оттягивать ампутацию второй руки стало опасно.

За несколько минут до начала ампутации он открыл глаза, обвел взглядом суетившихся вокруг врачей и сказал:

— Значит, и правую…

— Сережа, речь идет о твоей жизни.

— Позовите Таню.

В белой маске вошла Таня.

— Прости, Таня, если что было не так… За вчерашнее. Не хочется мне… Не успели мы пожить по-настоящему…

По-настоящему… А что было настоящим в их жизни? Кольцо, подаренное Сережкой в день свадьбы? Нет, оно было не настоящим. Его сделали из трехкопеечной монеты Сережкины друзья. Таня понимала: откуда у студента деньги? — и не обиделась. Оно и сейчас у нее на руке рядом с тем золотым, что купил ей Сергей с первой получки. Десять настоящих не надо ей за то блеклое, медное…

Может, настоящей была свадьба? В разгар веселья им вдруг стало тесно под крышей дома, захотелось поделиться своим счастьем со всем миром. Сергей шепнул:

— Давай сбежим!

И они убежали со свадьбы. Шли по пустынным улицам ночного города, под ногами скрипел снег, и от избытка чувств им хотелось крикнуть: «Люди! Смотрите, какие мы счастливые!»

У Тани мерзли руки, и Сергей грел их в своих, больших, крепких. Потом он целовал ее в глаза, щеки, губы и шептал: «Родная моя, я тебя через всю жизнь на руках пронесу».

У Тани перехватило дыхание, она согласно кивала головой, закусывая губы, боясь разрыдаться, и не могла говорить.

…Через два часа Сергей Петров лежал в палате без обеих рук…

Утром, после операции, приехал отец. Старый солдат, сам не раз смотревший смерти в глаза, сел как подкошенный у изголовья лежащего без сознания сына.

Двое суток Сергей был на грани жизни и смерти. Двое суток не отходила от него Таня. Она словно окаменела, сидя на стуле. На уговоры пойти отдохнуть молча качала головой и опять неподвижно застывала, уставившись взглядом в одну точку.

— Сидит, сердешная, моченьки нет на нее глядеть, — рассказывала в соседней палате санитарка тетя Даша. — Аж у самой в грудях все разрывается. Стало быть, дюже любили друг дружку.

— Чегой-то ты, бабка, любовь их хоронишь! Любили, любили… Слушать гадко! — рассердился больной с перевязанным лбом. — Помню, в сорок третьем… Да чего тут рассказывать! Сидела бы, старая, на своей законной пенсии и не рыпалась! Одну жалость разводишь. Послушает иная дура такую антимонию, да так ей станет жалко саму себя, что… — Больной помолчал, кутаясь в одеяло. Улегся и враз потеплевшим голосом заговорил: — Встретил я вчера ее в коридоре, ну, девчушка еще, совсем девчушка. А вот поди ж ты!.. Спасибо ей сказал. А она смотрит удивленно: мол, за что? А я: за это! — Больной постучал кулаком в грудь по тому месту, где сердце. — На людей стало приятней смотреть, не волки они друг другу!

То ли разговор подействовал на тетю Дашу, то ли еще что, но, подговорив сестру, они вдвоем силой уложили Таню в постель.

Спала недолго. Во сне куда-то бежала отяжелевшими, непослушными ногами, проваливалась в ямы, порывалась кричать, но в рот лезла плотная, тяжелая вата и глушила звук.

Вскочила вспотевшая, еще больше усталая, чем до сна. Внимательно посмотрела на свои руки и удивилась, а чему — сама не поняла.

«Что ж ты наделал с собой, Сережка? — подумала Таня. — Неужели оставишь меня одну? Совсем одну?.. Нет, нет! Ты не имеешь на это права! Я не хочу, не дам тебе умереть! Врачи просто растерялись, да и возможности районной больницы невелики. Поеду в Донецк, к профессорам…»

— Ой, что же я раньше-то не додумалась до этого?!

И мысленно мчалась уже в областной город, к седым докторам, которым, по ее мнению, достаточно посмотреть на Сергея — и он поднимется на ноги.

Бадьян грустно посмотрел на нее, вбежавшую к нему в кабинет, и встал.

— Кровотечение мы пока остановили, — сказал он, — но, к сожалению, кровеносные сосуды поражены током, они разлагаются в живом теле, и приостановить этот процесс мы не можем. У нас нет уверенности, что не поражены другие жизненно важные центры. Конечно, возможности областной клиники выше, но… — Он хотел что-то добавить, но неопределенно махнул рукой и сел.

Таня молчала. Чувствовала, как в груди закипает глухая злоба, и не разобрать на кого. То ли на коварный ток, то ли на беспомощность медицины. Не могла и не хотела верить, что самый дорогой ей человек может уйти из жизни.

— Сначала все говорили — он дня не проживет! — неожиданно резко сказала Таня. — Эх вы! Испугались, что такого случая не было! — уже кричала она, убеждаясь, что ехать в Донецк надо немедленно.

На скамье у больницы Таня увидела Сережкиного отца. Он сидел обхватив руками голову, низко опущенную к земле.

— Папа! — окликнула Таня.

Андрей Антонович поднял голову, торопливо заговорил:

— Таня, дочка, горе-то какое, горе… Сережа, сынок мой! Вот таким пупешком… ручонки тянул ко мне. Говорил: «Папа, не ходи на войну, там убивают». А сам… И войны-то нет.

Таня заглянула ему в лицо и испугалась. На нее смотрели постаревшие, усталые, но такие родные Сережкины глаза. Ей вдруг захотелось сказать этому человеку что-нибудь теплое, ободряющее. Она порывисто обняла отца и побежала.

По пути в Донецк, сидя в автобусе, она про себя повторяла непривычное для нее слово «папа» и дивилась той легкости, с какой оно было произнесено. Куда девались прежние страхи и опасения, что застрянет это слово в горле, неприятно царапнет слух того, к кому впервые будет обращено. «Папа… А каким был мой! Говорят, добрый, веселый. Ушел на фронт, и по сей день».

Донецк шумел разноголосицей улиц, шуршал по асфальту колесами автомобилей, громыхал переполненными вагонами трамваев. Порывистый апрельский ветер раскачивал деревья, словно будил их от долгой зимней спячки, торопил насладиться жизнью.

Бойкая синеглазая девушка Таниных лет долго объясняла Петровой, как проехать в клинику имени Калинина, где, по ее мнению, должны быть хорошие врачи. Смешно сощурилась и сочувственным голосом спросила:

— У вас мама больна, да?

— Нет, муж.

Серая громада главного корпуса больницы, холодно блеснув глазницами окон, вселила в Таню робость и вместе с ней слабую уверенность в том, что ехала не зря.

Сергей очнулся. Обвел взглядом палату и уставился на отца.

— Ты приехал, папа? А мы собирались к вам…

— Доехал хорошо. Дома все здоровы, — заторопился отец. — Мать… мать тоже здорова. Поклон тебе шлет. У нас половодье. Волчий Лог разлился… Ждали тебя… Ну ничего, выздоровеешь — приезжайте. — Отец смолк, мучительно подбирая бодрые слова, а они, как угри, ускользали, наталкиваясь на камнем повисший вопрос: как же теперь, сынок, жить-то будешь?

— Прости, что не уберег себя… Ты всегда говорил мне: «Будь смелым, сын». Я не струсил, папа. Не знаю, что будет со мной. Говорят, не выживу. Не хочется верить, но… Отрезали левую, на очереди правая. А там нога…

Отец с тревогой посмотрел в лицо сына: не бредит ли? Ведь руки ампутированы обе. И вдруг по спине пополз мороз: не помнит!

— Сынок, ты все помнишь?

На уровне груди двумя острыми углами поднялась простыня, Сергей широко раскрыл глаза, лизнул пересохшие губы и тихо спросил:

— Где она?

Обезумевшим взглядом поводил по забинтованным культям рук, ампутированных выше локтей, и вдруг захохотал страшным истерическим хохотом.

10

Человек в очках, внимательно выслушав перемешанный слезами рассказ Тани, молча встал из-за стола и вышел.

«А он совсем не похож на профессора», — подумала Таня.

Профессор вернулся с женщиной.

— С вами поедет доцент Гринь, специалист по ожогам.

Открывшееся с правой стороны кровотечение удалось остановить. Все попытки врачей ввести в вену иглу для переливания крови были безуспешны. Положение усугублялось тем, что неповрежденной была только левая нога. Взмокшие от напряжения врачи тщетно пытались найти спасительный сосуд. От частых уколов нога вспухла, пугающе синела. Пульс не прощупывался.

В суматохе, царившей около койки больного, появления Гринь никто не заметил. Она внимательно присмотрелась к действиям коллег, потом внятным голосом сказала:

— Приготовьте инструмент для вскрытия артерии!

Все, как по команде, подняли головы и посмотрели на нее.

— Гринь, — отрекомендовалась она. — Попробуем ввести кровь через сонную артерию.

…Ночью шел дождь. Темноту за окном рвала молния. Таня испуганно ждала удара грома, а его не было. Упругий весенний ветер шуршал по окнам, и казалось, не выдержат напора хрупкие стекла, лопнут и впустят в палату буйство апрельской ночи. У столика дремала дежурная сестра. В забытьи глухо вскрикивал Сергей. Злясь на свое бессилие, завывал ветер.

«Перевезти в Донецк надо бы, но риск велик. Если в дороге откроется кровотечение…» — в сотый раз вспоминала Таня слова Гринь и каждый раз пугалась недоговоренного слова. Риск… А если бы сегодня она опоздала, ну хотя бы на десять минут?! Таня подошла к окну, всмотрелась в ночь.

— Отдохни, Таня, свалишься ведь.

— Как вы думаете, спасут Сережу?

— Что тебе сказать? Такого тяжелого случая в нашей больнице еще не было. Вано Ильич хороший врач, человек добрый, горячий, но… всю жизнь аппендициты, переломы лечил, а тут… Вот вчера. Если бы не докторша из Донецка, кто знает, чем бы все кончилось. Никому и в голову не пришло ввести кровь через сосуды шеи. Привыкли же в руки колоть.

— Что же делать, Клава?

— Если бы на все случаи жизни были готовы ответы! — рассуждая как бы сама с собой, проговорила сестра. — Конечно, самое лучшее — перевезти его в Донецк. Как-никак областной город. И кадры квалифицированней, и возможности выше. Но кто возьмет на себя эту ответственность? Гринь отчитала наших врачей за то, что не перенесли Сережу в операционную. А ведь заведующий отделением запретил Бадьяну трогать его с места. Боятся артериального кровотечения. Советовала сделать сложную операцию, так после, когда уехала, Горюнов заявил: «Советовать все храбрые, а кто поручится, что он выдержит? О том, что на столе зарезали, найдется кому сказать!» А Горюнов всегда говорит словами заведующего. Друзья… Обратись-ка ты, Танюша, в здравотдел.

— К кому?

— Стукало там есть. Главный хирург области. Он поможет.

Под утро Сергей попросил пить. Таня поднесла стакан с водой.

— Пей, Сережа, пей! Врачи рекомендуют больше пить. — Старалась не расплескать воду, крепко сжимала стакан обеими руками и чуть не вслух твердила: «Это в первый раз. От непривычки… привыкну… приучу свои руки к нему…» А они от напряжения дрожали, и вода, минуя Сергеевы губы, текла в нос, к глазам, за шею.

Сергей отдышался.

— Где отец?

— Дома у нас ночует. Завтра ему надо ехать. К тебе приходили ребята. Управляющий трестом был.

— Локти у меня остались?

— Не надо об этом, Сережа. Живут же люди… Я все могу делать. Вот! — Таня порывисто встала, протянула руки к лицу Сергея. — Они твои… тоже… на двоих будут. Ты не смотри, что они маленькие. Я все смогу! Мы еще лучше других жить будем! — Не дожидаясь ответа, заспешила: — Сегодня поеду в Донецк, тебя перевезут туда. Там хорошие доктора, они сразу вылечат!

А новый день нес с собой новые тревоги и опасения. Порой казалось, что минуты жизни Сергея сочтены. Но сильный организм яростно дрался со смертью, гнал ее, и она была вынуждена давать все новые и новые отсрочки.

…К вечеру тридцатого апреля зеленый «Москвич», вздымая придорожную пыль, мчался в районный городок. Человек спешил на помощь к другому человеку.

Ознакомившись с историей болезни Петрова, Стукало в окружении свиты врачей прошел в палату.

— Как самочувствие, шахтер?

— Хвастаться нечем, доктор…

— О-о-о! Вы, я вижу, пали духом. Не годится, не годится! Представитель такой мужественной профессии — а какой пример подаете больным! Вам предстоит еще долго жить, и, знаете, вспомните когда-нибудь эти дни, стыдно станет за свою слабость. Вот ведь как-с!

Стукало повернулся к врачам:

— Подготовьте Петрова к эвакуации! Человек рожден жить! Этого в наших стенах никто не должен забывать! Врачи не забывали об этом в бою… До областной травматологии полста километров. Испугались?

Стукало вышел. У дверей его встретила Таня.

— Доктор, он будет жить?

— Сколько ему лет?

От встречного вопроса Таня побелела, вихрем пронеслось в мозгу — сейчас скажет: «Жаль, но…» Попятилась назад и замахала руками:

— Не надо, доктор, я не хочу, не надо…

— Что вы, что вы, детка! Я хотел только сказать, сколько ему осталось жить да ста лет.

— Ему двадцать пять.

— Ну вот-с! Значит, семьдесят пять. Повезем его к нам. Сразу скажу: лечиться придется долго. Ожоги заживают не скоро. Крепись, шахтерская жена!

11

Ночью в окно заглядывал двурогий серп луны. Когда на него наплывали тучи, в палате становилось совсем уж неуютно. Издалека долетал глухой шум. Он медленно нарастал, переходил в отчетливое рокотание и потом так же медленно затихал.

«Машины идут, дорога недалеко, — думал Сергей, силясь уснуть. — Сколько сейчас времени? Как болят руки. Огнем жжет. Отрезали ведь, а они болят. Почему здесь не дали морфия? Скорее бы наступило утро. Отца уже проводили. Как он обо всем расскажет маме?..»

Рядом заскрипела кровать.

Сонный голос спросил:

— Не спишь, Егорыч? Я вот все думаю: живешь дома, ходишь на работу, и кажется — нет на свете болезней, страданий, все течет гладко, чинно. А как попадешь сюда, насмотришься… Иной будто мир. Сколько на человека бед цепляется! Да какие… Неужели и при коммунизме так же будет?

— А куда ты денешься от всего этого? — откликнулся голос из темноты. — Меньше то есть будет этих гадостей, а быть будут. Победим старые болезни — новые появятся. Болезни — это тоже проявление жизни.

— Унылая картина.

— Нет, таких больных, как мы, то есть лежачих, не будет. Профилактика лучше станет. В самой ранней стадии распознают болезнь и убьют ее, а то и вовсе предупредят.

Помолчали.

— Странная она штука, жизнь! — заговорил голос, начавший разговор. — Пока не придавит к ногтю, не задумываешься о ней. Живешь себе… Получку получил — рад, выпил — весел, с женой поскандалил — гадко. Транжиришь ее, жизнь, направо-налево… А ей ведь цены нет. Поздно только мы понимаем это. Как у скорого, поезда: расстаешься с другом и, пока есть время, болтаешь о пустяках, а тронется, мелькнет последний вагон — и вспомнишь: главного-то я не сказал. Ан поздно! Хлестнет поезд последним гудком — и привет!.. У меня не все получалось в жизни. И лгал, и малодушничал, и прочая гадость была. Это я только теперь понял. Эх, другую бы жизнь мне!

— Жизнь — это не мотор в машине, который можно заменить, — вздохнул Егорыч. — Оболочка осталась, а нутро другое. Недаром кто-то пошутил, что обезьяна, прежде чем стать человеком, сначала засмеялась и подняла голову вверх, то есть разогнулась, потом заплакала, а вытерев слезы, поняла, что у нее есть руки, и тогда стала человеком.

— Да, слезы… Как думаешь, Егорыч, жена останется с ним?

— То есть в каком смысле?

— В прямом… жить, женой…

— Никак не разберу я тебя, Остап Иосифович! Мужик ты вроде ничего.

— Да я просто, я так.

Голоса умолкли.

В наступившей тишине тонко попискивала койка Егорыча. Старик сердито ворочался с боку на бок.

12

Даже самый беглый осмотр больного убедил Кузнецова — нового лечащего врача Сергея — в срочной необходимости хирургического вмешательства. Промедление могло стоить Петрову жизни. Сосуды подключичной артерии лопались, как мыльные пузыри, вызывая обильные кровоизлияния. Остановить этот смертельно опасный процесс могла только немедленная операция: — перевязка артерии почти у самого сердца.

Наступали Первомайские праздники. Они могли задержать операцию по меньшей мере на два дня. И Григорий Васильевич решился: он будет оперировать завтра же, Первого мая.

Домой хирург шел пешком. Кузнецов любил эти прогулки после работы. Многоголосый шум, здоровое дыхание многолюдных улиц освежающе действовали на него. Отвлекали от больничных забот, глушили думы о служебных неурядицах, успокаивали нервы. И в этот вечер ему хотелось забыть обо всем на свете, пройтись по предпраздничному городу, ни о чем не думая, не заботясь.

Григорий Васильевич шел домой не спеша. Веселой суматохой были полны улицы, горели кумачом флагов; в воздухе висел радостный гул и пахло чем-то таким, чем может пахнуть только канун большого праздника.

«А может быть, не надо было назначать операцию на праздник? — неожиданно ужалило врача сомнение. Тут же вспомнилось лицо больного и его голос: «Доктор, я буду жить?» А глаза уже ни во что не верят. — Будет, должен! Человек должен жить!»

Около дома Кузнецова встретил сын. С разбегу прыгнул на шею.

— Папочка, мама себе такое красивое платье купила, такое красивое! Мы пойдем на парад? Ты посадишь меня к себе на плечи? Хочешь, я дам тебе шар? Самый красивый!

Отец улыбнулся.

— Видишь ли, Сережа. Дело в том, что я не смогу завтра пойти с вами. Мне очень жаль, но…

Сын соскочил с рук, шмыгнул носом.

— И всегда ты так, папка! То у тебя футбол, то еще что…

— Ну, ну! Ты же мужчина! Постарайся понять меня. Одному человеку очень плохо. Он попал в беду. Ему надо помочь. Обязательно. Понимаешь?

— Ты всегда других любишь. Витька с отцом, а я…

13

Вместе с Таней Андрея Антоновича провожал Михаил, двоюродный брат Сергея, живший в Донецке. На вокзале сидели молча, тяготясь молчанием. Отец, не поднимая глаз, часто курил. Вернулась фронтовая привычка.

С того момента, когда очнувшийся от беспамятства сын увидел себя без обеих рук, что-то лопнуло в груди отца. Порвалась и без того тонкая нить надежды, что, может быть, все обойдется по-хорошему. В тот день отец, выйдя от сына, против воли потянулся в буфет. Пил водку и чувствовал, что ничем не заглушить жуткий хохот сына.

— Ты навещай его, Миша. А мать я сюда не пущу, не выдержит… В случае чего телеграфируйте.

И опять повисло тяжелое молчание. Когда засвистел тепловоз, Андрей Антонович вздрогнул и, болезненно сморщившись, встал.

— Папа! — позвала Таня.

— Да, да, я знаю… Ехать! — произнес он и, сгорбившись, направился к вагону.

Ночевала Таня у Михаила. Бойкая темноглазая Анна, жена Михаила, встретила ее ласково. От комнаты веяло покоем, уютом, размеренной семейной жизнью. На столе, напоминая о весне, стояли цветы. Хлопотали с запоздавшим ужином хозяева.

«Вот так и мы когда-то…» — подумала Таня, сдерживая слезы.

— Кушай, Танечка, кушай! — угощал Михаил.

«Бывало, и Сережа так же…» Кусок хлеба застрял в горле; звякнув, из рук упала ложка. Таня потянулась ее достать и, уронив голову на стол, заплакала.

Ее не успокаивали. Молчал Михаил, украдкой вытирала слезы Анна. Слова были ни к чему… Они, как ветер при пожаре, только сильнее раздули бы огонь.

В постели Таня долго не могла заснуть. Широко раскрытыми глазами смотрела в темноту, пыталась вспомнить, каким был Первомай в прошлом году, но мысли неуловимыми путями уходили в сторону и вели в предстоящий день, к предстоящей операции.

Едва забрезжил рассвет, Таня была уже на ногах. Городской транспорт еще не работал, и она пешком, через весь город, пошла в больницу.

14

С утра по дороге двигались колонны демонстрантов. С часу на час поток их нарастал, гуще звучали голоса, громче становились песни. Ветер подхватывал их обрывки и бросал в распахнутые форточки больницы, разбивал о горящие солнцем оконные стекла.

Григорий Васильевич Кузнецов, в новеньком, белоснежном халате, стремительно вошел в палату.

— С праздником вас, друзья! Какие сны снились, Сережа, на новом месте? Ну, ничего, ничего… Сделаем сегодня небольшую операцию, жизнь пойдет веселее! Сердишься, что не дали морфий? Напрасно! Вот старожил наш, Иван Егорович Ларин, по собственному опыту может подтвердить. — Кузнецов улыбнулся. — Правильно, Егорыч?

— Уж это так. Спасибо вам… А бывало, тоже зубами скрипел.

— Поделись с соседом опытом. Не тем, конечно, как злиться и скрипеть зубами.

И сразу потеплело в палате. Исчезла сковывающая атмосфера, поселившаяся вчера с новым тяжело больным человеком.

Когда врач ушел, заговорили все сразу, наперебой. Каждый хотел рассказать наиболее трудный случай из жизни, который, по его мнению, может послужить образцом стойкости для Сергея, даст силы духа, необходимые ему там, за плотно прикрытой дверью с пугающей надписью «О п е р а ц и о н н а я».

— Лежал со мной под Берлином, то есть в лазарете, один артиллерист, — уставившись взглядом в потолок, рассказывал Егорыч. — Вот так, койки рядом. Константином звали. Костей то есть. Красавец парень. Гармонист, отчаянный! Не повезло ему на войне, шибко не повезло. Перед самым концом поранил его фашист. В ногу и глаза. Шлепнул миной, и свет белый у солдата померк… И четверо суток он, Костя-Константин, полз по лесу к своим. Голодный, холодный, израненный, сплошной ночью… Говорит, застрелиться хотел, пистолет достал из кобуры. А потом меня, то есть Костю, такое зло взяло: зачем же я, едрена-матрена, до ихнего логова аж от самого Сталинграда шел?! Нет, фашист, не радоваться тебе моей смерти! И дополз к своим. Лечился в Одессе, глаз один ему восстановили — не совсем, правда, процентов на сорок. Об этом я узнал уже после войны. Случайно встретил в одном селе. Угадал и он меня по голосу. Он в том селе клубом заворачивает. Женился, детишки есть, а как же — двое. Степка институт кончает, старшой его, а младший, Ванятка, то есть тезка мой, в школе учится. Костин баян вся округа сходится послушать!

— А вот у нас, на Волховском фронте, был случай… — начал Остап Иосифович.

Сергей слушал и не слушал, а все равно видел переполненные лазареты, полевые госпитали, от Сталинграда до Берлина с чудо-людьми, перед мужеством которых отступали тысячи смертей.

Сергей нетерпеливо поглядывал на дверь. Ждал Таню. Его не пугала операция. Он понимал: она будет тяжелой, долгой, но ни о ней, ни о ее исходе не думал, как будто не он, Сергей Петров, должен сейчас, в третий раз, лечь на операционный стол, а кто-то другой, едва ему знакомый, которому жизнь почему-то стала мучительной обузой.

— А ты запомни, сынок! Тот, кто любит жизнь, борется за нее! — Егорыч откашлялся; свесив ноги, сел на кровати. — Конечно, трудно, когда средь бела дня — камень на голову… Кажется, что и солнце перестало светить. Со всеми так. Ты думаешь, те ребята, о которых рассказывали, были какие-то особенные? Ничего подобного! То есть смертные, как и мы с тобой. Но жизнь они крепко любили, зубами дрались за нее! Я это к тому говорю — жизнь стоит того, чтобы за нее драться до конца.

В коридоре звякнул звонок. В палате смолкли. По окну скользнула песня, прилетевшая от праздничных колонн, скрипнула дверь, и в палату въехала коляска для перевозки больных на операцию.

«Таня не успела, — подумал Сергей и мысленно стал успокаивать себя: — Придет, обязательно придет».

Проезжая по коридору к операционной, Сергей опять услышал песню. «Поют…» — подумал он и прислушался.

В раскрытое окно неслось:

Так ликуй и вершись
В трубных звуках весеннего гимна!
Я люблю тебя, жизнь,
И надеюсь, что это взаимно.

Слова песни резанули какой-то издевательской фальшью.

— Везите! Скорей!..

Сестра прибавила шаг, испуганная криком Сергея.

…Таня опоздала. Запыхавшаяся, вбежала в палату, протянула руку с цветами и остановилась: кровать Сергея была пуста.

Цветы упали на пол.

— Давно? — дрогнул голос.

— С полчаса, — успокоил Егорыч. — Ты не волнуйся, все будет как надо. Приходила сестра, говорила: операция идет успешно. Чувствовал он себя хорошо, ночью спал.

Таня собрала цветы, шагнула к кровати. На смятую, влажную от пота подушку положила букет.

— Где операционная?

— По коридору прямо. Подожди здесь, туда не пустят.

— Я там… — И, не договорив, убежала.

…Сергей успел просчитать до двух, и по краю огромной лампы, висящей над лицом, быстро побежал вниз головой мизерно маленький человечек. «Так это ж я!» — удивился он, а человечек, взмахнув руками-паутинками, оторвался от лампы и, кувыркаясь, полетел в пустоту. На мгновение Сергей почувствовал, как от его тела отделяются конечности. Потом они вернулись, появилось острое ощущение рук.

«Ру-у-у-ки-и-и! — зашумело в голове. — Они со мной!» Сергей сжал кисти, хрустнули суставы пальцев, и руки поплыли в воздухе, отрываясь от тела. «Не хочу!» — рванулся Сергей и не успел сказать. Из-под спины ушла опора, и он рывком провалился в черную бездонную яму.

«Конец!» — вспыхнула на мгновение мысль и тут же, неосознанной, погасла, не вызвав ни страха, ни сожаления. Тяжелый наркотический сон завладел им.

15

По дороге домой и дома, играя с сыном, Григорий Васильевич, как ни старался прогнать от себя мысли о новом больном и предстоящей операции, сделать этого не мог.

«А вдруг сдаст сердце?.. Отложить операцию?.. Я буду веселиться, а у него откроется артериальное кровотечение и… Уж этого-то я себе никогда не прощу!»

И сегодня, подходя к зданию больницы, Кузнецов сильно волновался, так, как никогда за все годы своей хирургической практики.

«Мы еще повоюем!» — подзадоривал и ободрял он себя. Григорий Васильевич решительно открыл массивную больничную дверь. Запах лекарств пахнул ему в лицо, возвращая к обычному и прогоняя волнение.

Но в предоперационной, посмотрев на свои руки в стерильных перчатках, он снова ощутил что-то похожее на страх.

Кузнецов подошел к окну, выглянул на улицу. Сплошной лавиной двигались нарядные колонны демонстрантов. Казалось, яркая радуга легла на плечи людям и трепетала всеми своими беспорядочными, перепутанными цветами.

— Григорий Васильевич! — позвал ассистент Карделис. — Больной на столе.

Кузнецов резко повернулся от окна и пошел в операционную. В его глазах еще метались знамена первомайских колонн, но думами он был уже там — рядом с больным. А когда Кузнецов сказал: «Скальпель!» — все постороннее исчезло. Остался человек, распластанный во весь рост на жестком операционном столе, под ослепительным светом ламп, его пульс, дыхание, самочувствие.

Операция началась с небольшой заминки. Делая неглубокий надрез вдоль ключицы, Кузнецов остался недоволен скальпелем. Он попросил заменить инструмент. Ассистент Карделис удивленно вскинул брови, но, очевидно, поняв настроение коллеги, одобрительно улыбнулся: «Смелее, Гриша!» А вслух произнес:

— Помни — nervus vagus[1].

«Ох уж этот чертов блуждающий нерв! Лежит себе рядом с артерией и в ус не дует. А попробуй задень его! Нет, нет, никаких казусов! Предельная осторожность и точность. Ошибка на миллиметр может оборвать жизнь. Карделис понимает это. Иначе не напомнил бы лишний раз. Заметил, что я волнуюсь. Подбадривает: «Смелее!» С ним хорошо. А он мне верит? Не верил — не пошел бы ассистировать. Вот-вот должна показаться вена. За ней артерия. Пока можно работать немного быстрее».

Григорий Васильевич на миг разогнул спину, и операционная сестра ловким движением салфетки вытерла пот с его лица.

«Сейчас начнется главное». Минуя многочисленные кровеносные сосуды и нервы, он должен был добраться до артерии, ничего не задев, подвести под нее шелковую нитку и перевязать.

В операционной стало душно. Сергей в глубоком наркотическом сне.

— Пульс? — спросил хирург, продолжая опасный путь к артерии.

— Норма.

«Надо обойти вену и пучок нервных волокон сверху».

— Меньше обнажай вену, может лопнуть, — предупредил Карделис.

Скальпель по миллиметру, на ощупь движется к цели.

На его кончике — жизнь больного.

«Не вскрыв вены, до артерии не доберешься», — думает Кузнецов и говорит об этом помощнику.

— Вижу, они почти срослись.

Сосуд действительно может лопнуть. Его пораженные током стенки потеряли эластичность и могут не выдержать давления крови.

«Что делать?»

— Вскрывай! — посоветовал Карделис. — Другого пути нет. Видишь?!

Кузнецов скорее почувствовал, чем увидел то, к чему он вот уже в течение часа подбирался. Кончик скальпеля, словно щупая, осторожно прислонился к стенке артерии и тут же был откинут упругой, пульсирующей волной. Нервные волокна, как паутина, обволокли сосуд. Тронь одну такую паутинку и… Их надо отвести в сторону, отсечь живое от живого, не повредив ни нерв, ни артерию.

Какой-то миг Кузнецова терзают сомнения: «Невозможно, это совершенно невозможно…»

В операционной повисла такая тишина, что стук стенных часов казался ударами тяжелого молота.

— Нитку! — попросил Кузнецов и тут же, как обожженный, отпрянул от стола.

Бурная струя крови фонтаном ударила ему в лицо, заполнила разрез операционного поля и, перехлестывая через край, потекла по груди больного.

— Вену! — крикнул Григорий Васильевич.

— Пережал. Не помогает.

— Пульс?

— Пульс слабеет. Аритмичен.

«Черт меня дернул на эту операцию!.. Как я посмотрю в глаза его жене?..»

— Карделис, тампоны! Убирай кровь, я подведу лигатуру.

«Что это — ошибка или неизбежное? Если в этом месиве я задену нерв, тогда конец… О боже, кажется, перевязал».

В следующее мгновение врач увидел широко раскрытые глаза операционной сестры и услышал ее срывающийся шепот:

— Пульс пропал. Зрачки не реагируют…

— Адреналин! — рявкнул Карделис.

«К сердцу! Массаж!»

А когда после нескольких массажирующих движений рук хирурга готовое навеки остановиться сердце слабо колыхнулось, он понял: решение провести операцию именно сегодня было единственно правильным. Если бы кровотечение открылось в палате, в тот момент, когда все врачи праздновали Первомай, то даже очень срочное оперативное вмешательство не помогло бы…

Кузнецов вышел в коридор. Подошел к раскрытому окну и жадно закурил. Он чертовски устал. Словно побитые, ныли спина, руки, ноги, тупой болью кололо в висках.

Не слышал, как подошел Карделис.

— Иди, Гриша, выпей за удачу. Ты честно заработал сегодня свои сто грамм!

Кузнецов, разминая затекшие ноги, походил по коридору, заглянул в операционную и, сам того не замечая, пошел в палату оперированного.

У изголовья Сергея сидела Таня. Пятном крови алел смятый букет цветов. Остальные койки были пусты. «Всех вытащила на улицу весна. А им она не в радость…» И от вида опустевшей палаты со скорбной фигурой молодой женщины, склонившейся над спящим в тяжелом наркотическом сне мужем, от сознания того, что еще немало дней и ночей придется просиживать ей вот так, призывая на помощь все свое юное мужество, у врача больно сжалось сердце.

Он сел рядом на стул. «Сказали ей или нет, что во время операции у Сергея фиксировалась клиническая смерть?»

Таня сидела, не замечая вошедшего. Изредка она протягивала руку вперед и осторожно гладила волосы мужа. Глаза ее неотрывно смотрели на него.

— Волновалась? — тихо спросил Кузнецов.

Таня подняла голову, посмотрела на него и беззвучно заплакала.

— Ну вот! Сделан решительный шаг к выздоровлению, а ты плачешь.

— Доктор, он будет жить?

— Часа два назад я бы, пожалуй, был в затруднении ответить, а сейчас уверяю: будет, обязан! Он спрашивал тебя там, на столе. Ты ему очень нужна, Таня.

— Разве я сама не понимаю этого! Только бы, глупый, не гнал меня от себя. Взбрело ему в голову, что его жизнь кончена, а я могу начать все сначала. Но я не могу!.. Не могу без него!.. Всю радость делили пополам, а теперь что ж!.. Жалеет он меня. А я не хочу так…

Слезы, накипавшие там, около холодной двери операционной, приносили облегчение. Но боль держалась. Таня терзалась своей беспомощностью, видя страдания мужа. Во время операции, хотя и радовалась словам сестры, что все идет хорошо, сердцем чувствовала: не все ладно за этой дверью. Тяжело там Сереже, ой как тяжело! А самой, кажется, было не легче от сознания того, что ничем не может помочь ему.

— Вам будет трудно. — Григорий Васильевич встал, зашагал по палате. — Но надо держаться. Не плачьте при нем и не жалейте его. Жалость расслабляет человека, делает безвольным. В его присутствии делайте вид, что ничего страшного не произошло. Понимаю, нелегко, но это необходимо… В той больнице ему через каждые четыре часа вводили морфий. Старались облегчить последние, как они думали, минуты его жизни. Ты знаешь, что такое морфинист?

Таня отрицательно покачала головой.

— Морфий — одно из сильнодействующих наркотических средств. Его дают больному тогда, когда у него нет сил терпеть физическую боль. При введении морфия в организм боль временно затихает. Но к наркотикам очень скоро привыкают. Если вовремя не прекратить впрыскивания, последствия бывают самые ужасные. Потерять руки — огромная беда. Стать морфинистом — беда не меньшая. А если то и другое… — Кузнецов развел руками. — Сергей уже на той грани, после которой продолжение инъекций сделает его морфинистом. По истечении трех дней я категорически запрещу вводить ему наркотики. Сергею будет трудно. Будут мольбы, капризы… Но это надо пережить. Тебе, ему. Ради его здоровья… И пока еще не поздно.

Григорий Васильевич, заложив за спину руки, широкими шагами ходил по палате. Шесть шагов от двери к окну, шесть обратно. Когда он подходил к двери, Таня испуганно смотрела на его руку, со страхом ждала: сейчас она потянется к дверной ручке, скрипнет дверь, и он уйдет. Вдруг Сереже станет плохо, а рядом никого нет… Тане хотелось вскочить и крикнуть: «Доктор, не уходите!» Но каждый раз Кузнецов неуклюже-медленно поворачивался и шел к окну.

Кузнецов не уходил. Снова и снова переживал он события последних часов. Он словно взглянул на жизнь с другой, доселе неизвестной ему стороны, и этот взгляд вызвал новые мысли о людях, о жизни, о человеческих чувствах; наконец, о самом себе, заставил задуматься о том, о чем раньше никогда не думал.

Были и раньше в его практике и трудные операции, и полные тревог послеоперационные дни. Но там он вел борьбу с недугом и ясно видел будущее своих пациентов. Там не было этой обреченности, перед которой все мастерство и опыт врача были бессильны. Он мог залечить раны, помочь обрести душевный покой, но руки… рук он уже не мог вернуть.

ИЗ ДНЕВНИКА ХИРУРГА Г. В. КУЗНЕЦОВА

13 мая. Весна пришла! А город-то как хорошеет! «А годы летят, наши годы, как птицы…» У нас сегодня посетительский день. Одна девушка поставила букет цветов на тумбочку Петрову. Тот спал. Проснувшись, спросил, кто приходил. Рассказывая, Таня нарочно подчеркнула, что вот, мол, совсем незнакомые люди желают нам счастья. Сергей рассердился. Весь остаток дня молчал. Отчего бы это? Мне показалось, что ему хочется заплакать и только усилием воли он сдерживает себя. К ночи поднимется температура. А гемоглобина опять мало. Эх-хо-хо, гемоглобин, гемоглобин… третий анализ крови, и хотя бы на процент больше…

14 мая. Сергей сказал жене: жалеть понемногу начинают калеку (это о том букете цветов). Трудно и, наверно, страшно ему было произнести это слово. Калека… Был здоровый парень, и вот тебе… Ночью не спал, просил морфий. Тяжело тебе, Сергей, но наркотиков назначить не могу.

Боюсь за его правую ногу. Если поражена кость… Надо попросить еще один рентгеновский снимок, основательно посмотреть, созвать консилиум.

Таня валится с ног, а на все уговоры пойти отдохнуть отвечает отказом. На шаг не отходит от мужа.

Странно — с появлением в больнице Петрова больные стали как-то терпеливее. А жены стали чаще посещать мужей. А странно ли?

15 мая. Давно, еще в институте, мечтал о том (даже приснилось однажды), как после труднейшей операции поднимается больной с операционного стола и трогательным голосом вымолвит: «Доктор! Я буду вам вечно благодарен! Вы спасли мне жизнь!»

Мечты, мечты… Как все это значительно сложнее в жизни. Еремин выписался домой. Подошел и говорит:

— Спасибо, доктор! Замечательные вы люди, но лучше не попадать к вам.

17 мая. В коридоре встретила Таня. «Доктор, скажите правду, что у Сережи с ногой? Я должна подготовить его». Успокаивал я ее, а самому было стыдно. Врал, значит…

Неужели ампутация?!

16

Иван Егорович Ларин принадлежал к той категории людей, которые заводят друзей осторожно, с оглядкой, словно боятся: а вдруг этот человек не такой, каким кажется с первого взгляда? При каждом новом знакомстве Егорыч начинал длинную, неторопливую беседу, рассказывал о себе, но больше спрашивал. Задавал вопросы со степенной важностью, всем своим видом показывая: не шучу я с тобой и не из праздного любопытства интересуюсь, — хочу знать, кто ты, что ты и на что способен в жизни. И как-то так случалось, что на окончательный выбор эти вопросы, а главное — ответы на них меньше всего влияли.

Бывало так: и человек с виду неплохой, и жизнь его нравилась Егорычу, а вот душа не располагалась к нему. Срабатывало какое-то чутье — не годится он в друзья. И ничего не мог поделать с собой Иван Егорович. Ум говорил одно, а сердце — другое. Иногда старался перебороть себя. Сердце вроде бы смягчалось, но проходил день, другой — и антипатия вновь появлялась.

Но уж если Егорыч благоволил к кому, то лучшего друга тот не мог и желать. Он был братом, отцом, человеком, готовым броситься в огонь и в воду по первому зову друга, и в то же время строжайшим и справедливейшим судьей.

Лицо у Егорыча было одним из тех, что запоминаются с первого взгляда, сразу и надолго. Примечательными были брови. Начинаясь где-то у висков, они ползли над глазами реденькой русой порослью и собирались у переносицы густыми седыми пучками. Пучки торчали во все стороны, напоминая двух колючих, свернувшихся в клубки ежей. Когда Егорыч хмурился, ежи шевелили, иголками и тянулись уколоть друг друга.

Брови бросали колючую тень на все черты лица. Хотя нос, губы, разрез глаз говорили о доброте и мягкости, о покладистом характере. Но брови были не согласны с этим. Казалось, что они у Егорыча не его, а взяты с чужого лица, холодного и злого. Он прилагает немало усилий, чтобы усмирить, приручить их — и тщетно. Седые колючки топорщатся, но на лице Егорыча они не злые. Стоило ему улыбнуться, ежики расползались назад, смиренно пряча свои иголки. Тогда хотелось сказать: «Егорыч, а вы и совсем даже не злой».

В обществе с таким человеком и привелось жить в стенах больницы Сергею и Тане. Таня очень скоро привыкла к Егорычу. В душе она была благодарна ему за то, что он не надоедал ей расспросами — как да что? — не заводил, как иные, душеспасительных бесед, не говорил слов утешения. Егорыч мог просто улыбнуться, одобрительно кивнуть головой, и это было дороже всяких длинных сожалений, которых ей пришлось в избытке наслушаться от разных людей. Без него Тане было бы гораздо труднее переживать свое горе.

В последние дни мая, после некоторого улучшения здоровья, Сергей вдруг отказался от лекарств, перевязок, пищи. И вновь заметалась Таня. Просила, умоляла — Сергей, оставался глух к ее просьбам. Она понимала его состояние. Может же человек загрустить, отчаяться после всего пережитого. Не железный же он. Но она была полна решимости побороть внезапно появившуюся тоску. Тогда-то и обратилась она к Ивану Егоровичу:

— Егорыч, дорогой, что же делать?

— Сам думаю, дочка, — старик задумчиво свел колючки бровей.

ИЗ ДНЕВНИКА ХИРУРГА Г. В. КУЗНЕЦОВА

25 мая. Вот и началось… Всегда так: немного утихнут физические боли, человек начинает копаться в душе, А может, Сергей боится ампутации ноги?

26 мая. Верную мысль подал Карделис — съездить к его друзьям на шахту, попросить, чтобы приехали всем участком, поговорили по-свойски, поддержали…

На шахте узнали, что я лечащий врач Сергея, сбежались всей сменой. Обещали в воскресенье приехать во главе с начальником шахты. Старичок один все сокрушался: и как же вы там до того допустили, что наш Сергунька — и вдруг скис? Жизнь-то, она, дедунь, когда мачехой повернется, бьет без пощады. Не дать себя захлестать окончательно — вот ведь в чем соль. А в такой беде это очень трудно сделать. Я верю в Сергея! Не знаю почему, но верю! Пройдет эта хандра!

27 мая. Таня упала у постели Сергея и потеряла сознание. Нервное истощение… Хотя бы ее ты пожалел, Сергей. Уложили в постель, она десять минут полежала — и опять к нему.

— Таня, — говорю ей, — отдохни немного.

— Какой тут отдых — умереть ведь может!

И такая боль в словах… Рыдает все в ней, а она виду не подает, улыбается. Правду говорят: большое горе рождает большое мужество. Только не каждый способен на это. А ей всего-то двадцатый год…

30 мая. Сдержали слово шахтеры. Человек двадцать приехало. Пришлось нарушить больничные порядки — разрешил войти в палату сразу всем и без халатов. Нагорит мне завтра от шефа за самоуправство! А Сергей повеселел. Пускать бы посетителей по одному-два человека — утомительно для всех и совсем не тот эффект. А тут он как снова окунулся в свою среду, хоть на час забыл о себе, слушая их. Я-то в горном деле мало что смыслю. Какой-то там квершлаг сбили, и все искренне смеялись над тем, как по бремсбергу (запомнил звучное слово) «орла пустили», а перепуганные плитовые залезли в вагонетки с мультяжкой (очевидно, жидкость такая). Сергей обрадовался, когда сообщили, что «штаб ворочает делами на всю катушку».

Не помню я что-то, чтобы в одиннадцатой палате когда-либо было так шумно и весело.

А вышли ребята из палаты, сразу смолкли и как по команде полезли в карманы за папиросами.

17

После вечернего обхода Сергей неожиданно спросил:

— Скажите, Егорыч, у человека есть судьба?

Егорыч внимательно посмотрел на него.

— Как тебе сказать… Я не поп и не философ, но, по моему то есть разумению, у каждого человека должна быть судьба. Своя. Единственная. Понимаешь? Есть вещи, которые существуют независимо от воли или устремлений человека, но в конечном счете они все равно не могут повернуть судьбу по-своему, бросить ее, как часто говорят, на произвол. Если, конечно, сам человек не откажется от борьбы.

— Да я не об этом… — недовольно поморщился Сергей.

— Об этом, не об этом, Сереженька, а собака как раз тут и зарыта. Если не принимать в расчет религиозную мистику, то словами «человек — хозяин своей судьбы» все сказано. Никто не говорит, что это легко. Трудно… и очень. Но если опуститься, потерять веру в жизнь — еще трудней.

Сергей не ответил. Егорыч понимал, что он мучительно искал ответ на вопрос о судьбе, далеко не праздный и не отвлеченный для него. «Судьба — индейка», «судьба — черная мачеха» — все это старое и древнее, что употребляли люди, когда попадали в тяжелое положение, не подходило к Сергею. Он не роптал на свою судьбу. Он страдал. Страдал, как может страдать человек, лишенный способности все делать так, как он делал прежде. Возможно, спрашивая о судьбе, Сергей старался повеселее взглянуть на свое будущее, будущее человека, который хоть что-то сможет делать, чтобы не уйти из жизни и служить людям. Ведь он оказался таким, служа им, ограждая их от несчастья и гибели.

— Верить надо, сынок, — сказал Егорыч и замолчал.

Он нарочно замолчал, ожидая, что Сергей заговорит. Ведь это уже было неплохо — Сергей заговорил! Столько дней молчал и вдруг заговорил.

— Я не привык, чтобы за мной так… Даже кусок хлеба в рот и то… без помощи не обойдешься.

— А ты не торопись казнить себя. Люди все поймут. Люди… они хорошие.

— Да я нехорош…

В палате держалась тишина. Никто не решался помешать начавшемуся разговору, словно это был разговор о самом наиважнейшем в жизни, чего никто никогда не знал.

— Ты не обижайся, Сережа, на старика, — продолжал Егорыч. — Я волк стреляный; слава богу, повидал на своем веку… и жизней и смертей всяких. И умных, и глупых, и нелепых. Каких только не приходилось видеть. Вот совсем недавно, то есть года три назад…

Егорыч медленно опустил голову на подушки и изменившимся, хриплым, словно простуженным, голосом повел рассказ:

— Шли мы втроем на Учур… Это в Якутии. Январь стоял. Лютый, шут его бери! Что называется настоящий сибирский мороз. Кругом тайга… Как невеста в фате разнаряжена. Тронь дерево — и сугроб снега на голову свалится. По ночам волки воют. Да такую тоску нагоняют — и самому выть хочется. Пришли мы то есть к назначенному месту и того, за чем шли, не обнаружили. Решили искать. С пустыми-то руками кому охота возвращаться! Два дня плутали по тайге. От ближайшего поселения ушли километров на полтораста. Запас продуктов подходил к концу, и, посоветовавшись, решили идти назад. Тут, как назло, поднялась вьюга, и ночью волки спугнули наших оленей. То есть остались мы на своих двоих. Пошли пешком. День идем, другой, а вьюга и не думает переставать. На третий день вижу — заблудились… И вот тут-то началось. Был с нами парень один. Сильный, здоровый. Только мозги у него как-то не так стояли. Ну, то есть не то чтобы дурак, нет, не в том смысле говорю. Легкую жизнь любил. В ресторане покутить, женщинам голову заморочить, драку с пьяных глаз затеять… тут уж ловчее его и храбрее не сыскать. А пришлось туго — куда вся его храбрость подевалась. «Не пойду, — кричит, — дальше, и все! Все равно погибать, так уж лучше сразу, не буду мучить себя. Подумаешь, герои! Погибнете, как мокрые курицы! Сядьте и ждите. Спохватятся, искать станут». А какие там из нас герои? Страшно-то нам тоже, как и ему, только виду не подаем. И умирать сложа руки не хочется. То есть пришлось бы, так в борьбе. Уговаривали мы его, стыдили, пробовали на себе тащить… Куда там! Сопротивляется, Что делать? Продовольствие на исходе, а идти бог весть сколько. Сидим и слушаем, как он нюни распускает. Плачет, клянет все подряд. И тайгу, и мороз, и тот день, когда к нам в группу пришел, и даже мать за то, что на свет родила. Сделали мы салазки, связали его, уложили и повезли. Орет благим матом, с салазок скатывается… то есть совсем сбесился! Хотя и в полном рассудке. Оно, конечно, ехать лучше, чем идти, но куда же совесть денешь? Здоров, как и мы, а… Чувствуем, не дойдем с ним до своих. Все погибнем. Решили уважить его просьбу — оставить, а самим искать дорогу. Идем и дорогу метим, чтобы людей со свежими силами выслать. Четыре дня шли. На пятый нас подобрали охотники, обессилевших, полузамерзших, голодных. Через день по нашим зарубкам его нашли. Только поздно было. Замерз. Уснул то есть и замерз… Погиб человек по своей же трусости. Испугался трудной дороги — и вот тебе… был — и нет. Жалко, и зло берет. Как это можно на свою жизнь рукой махнуть. Нелепо!

Егорыч долго смотрел отсутствующим взглядом в потолок, потом, вздохнув, добавил:

— Может, и не надо было его одного оставлять? Но, с другой стороны, совсем ведь здоровый парень. А, что же нам двоим?.. Сесть и тоже Лазаря петь, ждать своего конца?

— Ну и правильно сделали! — выкрикнул кто-то из больных.

— Семейным был? — спросил другой.

— Нет, холостяк… Сережке вот нашему ровесник.

В палате снова стало тихо.

— Так кого и с кем вы сравниваете? — спросил Сергей.

— А я, Сережа, никого и ни с кем не сравниваю. К слову пришлось то есть, вот и рассказал.

ИЗ ДНЕВНИКА ХИРУРГА Г. В. КУЗНЕЦОВА
6 июня. Что же с Петровым? Ампутировать ногу — самый простой выход из положения, самый надежный и… самый непригодный.

А если неизбежный? Сколько недель, дней можно еще протянуть без операции? И не станет ли любой отсроченный день роковым? С гангреной не шутят. Да какие тут шутки. Выть хочется. Так что же… ампутировать? А если есть хоть один шанс из ста спасти ногу? Но где он, этот единственный шанс? В ожидании или незамедлительном действии? Его не видно. Только одни благие намерения. Я слишком привязался к больному, теряю чувство реального. Это может повредить ему. У хирурга не должно чувство брать верх над здравым, четким рассудком. Сложную задачу задал ты, Серега.

8 июня. Все признаки начинающейся гангрены налицо…

«Доктор, — обратился Сергей, — опять хирургическая пила нужна?» — и к стенке лицом отвернулся.

Серега! Милый ты мой человек! Не надо на меня смотреть так…

9 июня. «Хватит его мучить этими бесконечными рентгеновскими снимками, — сказала Таня. — Пора посмотреть правде в глаза. Жизнь Сергея снова в опасности. Не утешайте. Я все знаю. Ампутируйте. Мы готовы», — и заплакала. Как ребенок. Беспомощно и горько.

11 июня. С чего ж начать? Как мальчишке, хочется бегать и прыгать. На последнем рентгеновском снимке отчетливо видно — кость хорошая. Будешь ходить, Сергей! Только потерпи. И не пугайся длинного пути к выздоровлению. Оно наступит. Непременно наступит!

18

Войдя как-то в палату, Григорий Васильевич спросил:

— Сергей, тебе разве не хочется побывать на улице?

И, не дожидаясь ответа, позвал Таню.

Через минуту, уложенный в больничную коляску, Сергей выезжал на улицу.

Впервые за время болезни.

Впервые за свою жизнь — беспомощным, уложенным в коляску, как ребенок.

Сергей не заметил, как распахнулась последняя дверь и он очутился на улице. Яркий свет ослепил глаза, в нос ударила струя свежего воздуха, в голове закружилось, и, не помня себя, Сергей закричал:

— Небо! Смотри, Таня, небо! И облака! — Хотел еще что-то крикнуть, но посмотрел на жену и смолк.

Таня улыбалась, и по лицу ее бежали непрошеные слезы.

— Перестань! — шикнул Кузнецов.

— Они сами. Честное слово, сами, — оправдывалась Таня.

А Сергей удивленными глазами разглядывал небо, деревья, скамейки с сидящими на них людьми, будто попал на другую планету и видел все впервые. Перед ним, словно перед ребенком, раскрывался огромный мир, в котором бурлила жизнь, плыла фантастическими очертаниями облаков, шелестела зеленой листвой деревьев, звенела, гудела, шуршала и кричала на разные голоса. Жизнь, которая ничем не напоминала о своей другой стороне, той, в которой были кровь и разочарования, боль и смерть.

Сергей потянулся сорвать лист акации и тут же замер: «Чем же я сорву-то?»

И сразу померкли минуту назад радовавшие его краски. Сергей неотрывно смотрел на солнце, не жмуря глаз, не ощущая боли в них, и не мог отвязаться от назойливого вопроса: «Где я слышал, что солнце черное? Я не верил этому. Считал игрой слов. Только не совсем оно черное, оно кроваво-черное и злое…»

— Закурить… — сдавленно проговорил Сергей.

Кузнецов вытащил из кармана пачку, достал сигарету и поднес к его губам.

— Много курить противопоказано, но изредка можно! — Кузнецов зажег спичку. — И не думайте там с Егорычем, что вы экстраконспираторы! Знаю, курите в палате! Да еще посмеиваетесь: вот, мол, мы какие ловкие, черт возьми, доктора вокруг пальца обводим!

Сергей молчал. Жадно глотал сигаретный дым и чувствовал, как в голове у него все плавно кружилось, очертания предметов искажались, принимая какие-то заостренные, сатанинские формы.

Таня отошла в сторону, к цветам, что пестрели у больничной ограды, и задумчиво собирала букет.

Врач посмотрел на небо, перевел взгляд на свои руки и, насупившись, заговорил:

— Дня через три, Сережа, сделаем тебе операцию на ноге. Пересадим лоскут кожи, и… через месячишко можно домой.

Сергей посмотрел на врача и отвернулся.

— А зачем?.. Одной больше, одной меньше, не все ли равно! — Голос Сергея дрогнул. — Человек без ног — так хоть сапоги шить, часы ремонтировать, а я… Самого с ложки кормить надо.

— У тебя, Сережа, замечательный друг — твоя жена. С ней ты обязательно найдешь себе дело. И знаешь, дружище, счастье — это же не призрак неуловимый. В жизни его так много, что хватит и на твою долю. Если ты сумеешь заглушить в себе боль.

— Про Маресьева мне расскажите, про Корчагина… Счастье… Разве оно возможно без труда, без дела, которое полюбил? Что там говорить! — вспыхнул Сергей. — Успокаивают меня, как ребенка! А я и сам знаю разные громкие слова про счастье, борьбу, мужество… Про судьбу мне Егорыч втолковывал, умно, хитро… Моя судьба меня не интересует, она сгорела. А вот она, — Сергей кивнул в сторону жены, — она за что должна мучиться со мной? Кто мне дал право губить жизнь другому человеку?

— Не кричи, черт возьми! Кто тебе позволил лишать человека права на любовь? Только о себе думаешь! Пора бы тебе понять, что за человек рядом с тобой живет!

— Ловко вы все перевернули. Все как по писаному, — тихо проговорил Сергей. — Тяжело мне. Никак не отвыкну от мысли, почему меня сразу не убило током. Было бы легче всем…

— Ну что ж, скажи ей все это. Скажи после того, как она столько выстрадала с тобой. Порадуй ее. Танечка, иди сюда! Сергей что-то хочет сказать тебе.

Таня подошла. Недоверчиво посмотрела на обоих.

— Ты чего, Сереж? — спросила она.

— Так, ничего, мужской разговор был.

19

Коротки звездопадные июльские ночи. Не успеет солнце скрыться за одним краем земли, как на другом ее конце первые лучи уже рвут редеющий сумрак. И все же, как ни коротки эти ночи, а Егорыч с Сергеем о многом успевали поговорить, помечтать, мысленно побывать в разных местах. То Егорыч спускался за Сергеем в шахту, шел по штрекам, забоям, встречался с его друзьями, то Сергей вслед за Егорычем уходил далеко в тайгу, искал ценные минералы, открывал и дарил людям богатые залежи.

Так было и в последнюю ночь перед Сергеевой операцией. Несколько раз Егорыч просил Сергея уснуть, умолкал сам, минуту лежали молча, а потом незаметно для обоих разговор вновь начинался. Перед рассветом Егорыч неожиданно спросил:

— Сергей, какое у тебя образование?

— Средняя школа, горный техникум…

— Ты литературных способностей за собой не замечал? Стишки там, рассказики то есть.

— Нет… У нас и в роду-то такого не было. Почему вы меня спрашиваете об этом?

— Хорошая бы специальность для тебя…

— Писать — это не специальность. Для этого талант нужен. Да и писать-то чем?

— Да-ал… А там чем черт не шутит, может, он у тебя есть?

— В школе как-то поэму написал и влип с ней…

Мысль свою Сергею не пришлось закончить. В палату вошла дежурная сестра и ахнула с порога:

— Сережа, ты всю ночь не спал! Вижу! Тебе же операция сегодня! Боже ж мой! Ты знаешь, что Кузнецов с нами сделает!

— Тихо, сестричка, без паники! — подмигнул Сергей. — О содеянном знаем мы да вы. Мы молчим как рыбы, вы… дабы не навлечь гнева. И все шито-крыто!

— Смотри! — опешила сестра. — Ты и шутить, оказывается, можешь! А я думала…

— Сонечка, я еще и не то могу! И даже песню знаю: «Все равно наша жисть полома-а-та-я-а-а…»

— «Поломатая», — передразнила Соня. — С такой-то женой!.. Она тебе до ста лет умереть не даст! Где берутся такие? — повернулась сестра к Егорычу. — Стоит вчера Таня перед Кузнецовым и упрашивает взять у нее лоскуты кожи для пересадки Сергею. Объясняет ей врач, что не приживется чужая кожа на стопе, а она свое: «Какая же я ему чужая?»

20

— Дуры мы, бабы!!! Набитые дуры! — зло говорила раскрашенная медсестра из соседнего, терапевтического, отделения. — Думаешь, случись что с тобой, он бы метался так? Дудки! Да он бы проведать не пришел!

— Зачем так говорить о человеке, не зная его? — возразила Таня.

— Погоди, узнаешь, бабонька! Выздоровеет, он тебе покажет! Знаем мы таких! Не морфинист, так алкоголик. Ты думаешь, спасибо скажет. Жди. Пинков надает, свет в овчинку покажется. А как же! Нервный. Все они такие… нервные.

— Не такой он, Вера! Не такой! Ты просто обозлилась на мужчин. Один тебя обманул, а ты думаешь — все подлецы!

— И-их, Танька!.. Смотрю я на тебя и думаю: неужели ж ты, молодая, красивая, мужика себе не найдешь? Пойми — с инвалидом всю жизнь жить. На люди выйти стыдно. Гордости женской в тебе нет!

— Гордость разной бывает! — сдерживая гнев и обиду, выкрикнула Таня. — Иные и подлостью гордятся! Мне своей любви нечего стыдиться!

— Ха, любовь!.. Где ты ее видела! В кино заграничном? Ромео!..

— Плюешь ты, Вера, в душу, а зачем?.. Сама не знаешь. Ослепла ты, что ли, со зла на свою жизнь?

— Непонятная какая-то ты, — медсестра опустила голову, задумалась. — Пятый месяц около него… Спишь где попало: на полу, в инвалидской коляске, лишь бы рядом. Неужели не тянет в кино, на танцы?

— Успеем. У нас еще все впереди!

— А куда-то ты ездила вчера? — подозрительно сощурила глаза сестра.

— В собес, пенсию оформляла.

— Тю-у-у… А Пинский-то наш распинался: «Вот и кончилась поэма. Ищи ветра в поле! Теперь ее сюда палкой не загонишь! Пошутила, и хватит…»

— Как пошутила?! — остолбенела Таня.

— Дите ты несмышленое, что ли? Ну, люди думали — бросила ты его, бросила… Понимаешь?

Таня раскрыла рот и не смогла выговорить слова. Ее будто ударили по голове чем-то тупым и тяжелым. Вспомнила, как вчера, когда она возвращалась с шахты, где была по делам Сергеевой пенсии, к ней подбежала лаборантка больницы и с расширенными от удивления глазами спросила:

— Как?.. Ты вернулась?

Тогда Таня не поняла ни ее вопроса, ни удивления. Ей было некогда. Она спешила к Сергею, которого впервые за время болезни не видела почти сутки.

А уже в больничном коридоре, почти у дверей палаты, ее встретила санитарка тетя Клава. Всплеснула руками, обняла, расцеловала в обе щеки и заплакала.

— Что с Сережей? — испуганно охнула Таня.

— Да ничего, глупышка, ничего. Все славно вышло, — вытерла слезы улыбающаяся санитарка.

Только теперь поняла Таня виденное вчера. Ей вдруг стало стыдно. Стыдно за людей, усомнившихся в ее чувствах к мужу. Будто не они оскорбили ее недоверием, а она сама сделала что-то подленькое и низкое.

— Страшная жизнь у таких, как ты, Вера, — тихо сказала Таня. — Будто не люди вы, а волки. И понятия у вас какие-то другие.

21

А дни шли своим извечным чередом. Шли так, как им и положено идти самой природой. Операция на стопе Сергея прошла блестяще. Кузнецов надеялся, что через месяц он сможет встать на ноги и сделать свои первые шаги. Хирург ждал этого дня как праздника.

Для Петровых наступили мучительные дни, полные тревог, раздумий, исканий: как жить дальше? Порой Сергею казалось, что новый путь найден, выход есть. Но стоило вникнуть в детали, как непреодолимой стеной вставало: нет рук, совершенно беспомощен… И все рушилось. Отчаяние предательски шептало на ухо: «Спета твоя песенка, парень!» Хотелось вскочить и закричать что есть мочи: «Шалишь, стерва! Я еще допою свою песню!» Но в душу вновь прокрадывалась жалость к себе, возвращались сомнения: а может, и вправду спета эта песня, называемая жизнью?

Он смотрел на жену, ища в ее глазах поддержки, а она сидела маленькая, щуплая, с заострившимся носиком, глубоко запавшими глазами и казалась девочкой-школьницей, которую незаслуженно и горько обидели. Сергей внимательно всматривался в лицо жены, неожиданно открывая в нем что-то новое. Таня вдруг переставала казаться обиженной школьницей и становилась взрослой женщиной с какой-то ободряющей внутренней силой. И тогда опять отступало отчаяние, давая место новым надеждам и новым планам.

В начале августа серьезно ухудшилось состояние Егорыча. Старик бодрился, скрывал, что ему тяжело, но с каждым днем, и это было видно, маскировать свой недуг ему становилось все трудней и трудней. Реже звучал его раскатистый смех, день ото дня тускнел блеск еще недавно искрившихся глаз, и шутки, что щедро отпускались по различным поводам монотонной больничной жизни, уже почти не слышались в одиннадцатой палате.

Григорий Васильевич подбадривал больного, но у самого, когда уходил из палаты, хмурились брови в озабоченной складке, беспомощно обвисали плечи.

— Что с Егорычем, Григорий Васильевич? — шепнул ему на ухо Сергей. — Он почти не спит, мучится. Разве вы не видите?

— Ничего, Сережа, ничего… спасибо, я вижу, — грустно ответил ему Кузнецов.

— Егорыч, так нечестно, — шутливо сказал однажды Сергей. — Я собираюсь на ноги подниматься, хотел с вами по свежему воздуху погулять, а вы…

— Вот отпустит меня эта зараза, Сережа, явимся в ходячее общество, как вновь рожденные! Человеку без воли никак нельзя. Каким бы ни был высоким потолок, он давит, душно под ним. Иной раз рубаху хочется рвануть на груди да на небо посмотреть, деревья послушать. — Егорыч помолчал, долго смотрел отсутствующим взглядом в потолок, потом глухо добавил: — На улицу мы с тобой, Сережа, выйдем. Обязательно выйдем.

22

Спокойную, неторопливую санитарку тетю Клаву будто подменил кто.

— Доктор, доктор! — закричала она во весь голос. — Сережка встал! — Метнулась к ординаторской и, столкнувшись нос к носу с Кузнецовым, вцепилась в халат. — Поднялся на ноги Сергей-то! Господи, да скорей же вы! Встал ведь, родимый!

Сергей, перепоясанный через грудь бинтами, босой, в синих трусах, стоял около койки, бледный, худой, и открыто, по-детски, улыбался. Рядом с ним, придерживая его за спину, стояла Таня. У раскрытых дверей толпились больные, дежурные сестры, няни, врачи, смотрели и не верили своим глазам: человек восстал из мертвых. Егорыч, морщась от боли, сидел на постели и приговаривал:

— Молодец! Ай да Сережка! Ай да герой! Орел парень! Так держать!

А у «орла» кружилась голова, черными пятнами застилало глаза, подкашивались ноги, и крепкий деревянный пол норовил ускользнуть из-под него, словно качающийся на волнах утлый плотишко.

В тот день Сергей дважды поднимался на ноги. Во второй раз, простояв минуту, попытался шагнуть. Дернул ногой, намереваясь выбросить ее вперед, зашатался и беспомощно упал на постель.

— Черт возьми! — выругался он. — Ходить разучился! Ноги как каменные стали… слушаться не хотят. — Он посмотрел на Таню и, словно оправдываясь за свое неумение ходить, виновато заговорил: — Равновесие трудно держать, качает во все стороны. Хочешь руку выбросить и… А нога нисколько не болит! Не веришь? Придержи немного, я пойду…

— Не надо, Сережа, я верю. Но ты устал. Хватит на сегодня.

А ночью Сергей и Егорыч опять не сомкнули глаз. До середины ночи в окно заглядывала луна, заливала палату голубоватым светом, и больным казалось, что она напоминает о чем-то давнем, недосягаемо далеком. Душевные боли сливались с физическими и становились нестерпимыми. У Сергея ныла натруженная нога; обливаясь потом, он метался по постели. А Егорыч часто глотал порошки, не испытывая облегчения.

Под утро Сергей задремал. Но тут же был разбужен громким вскриком. В палате горел свет, около мечущегося в бреду Ивана Егоровича суетились дежурная сестра и врач.

— Звони Кузнецову, — услышал Сергей. — Готовь операционную.

На рассвете Ларина оперировали. Григорий Васильевич на расспросы Сергея и Тани нехотя ответил, что операция длилась двадцать минут и все безрезультатно. Егорыча перевели в другую палату.

Таня бросилась к двери, но Кузнецов удержал ее:

— Не надо, он без сознания.

— Как же так, Григорий Васильевич? — волнуясь, проговорил Сергей.

— Вот так, Сережа, мы тоже не боги, черт возьми!

23

Неожиданно Сергей открыл, что дни не так уж длинны, как они ему казались некоторое время назад. С утра к нему приходил врач-массажист, разрабатывал застоявшиеся суставы ног, потом несколько минут Сергей стоял, с каждым разом все больше убеждаясь, что под ним довольно твердая опора, на которую можно надеяться. Затем Таня перевязывала его полотенцами, делая некое подобие шлеи, бралась за нее, и он делал три шага к пустующей койке Егорыча. Садился, отдыхал — и снова три шага назад. Каждый шаг — это опаляющая все тело боль. От нее рябит в глазах, бегут невольные слезы и назойливо стучит молоточек в голове: «Еще шаг, еще, еще…»

Сергей падал в изнеможении на койку, закрывал глаза, облизывая в кровь искусанные губы, твердил: «Одну минутку, только одну минутку отдохну…» Вновь вставал и, превозмогая боль, делал мучительно трудных три шага. Так весь день. К вечеру этих шагов насчитывалось не так уж много — около ста двадцати. Сергей вспоминал, что вчера их было вдвое меньше, и радовался: значит, завтра их будет около трехсот. Ждал этого завтра, коротая душные летние ночи в болезненном полузабытьи, в жадном нетерпении деятельности, борьбы. Тосковал по Егорычу, к которому его не пускали.

24

После операции, которая закончилась, не успев начаться из-за очевидной бесполезности хирургического вмешательства, Егорыч почти не приходил в сознание. В редкие минуты, когда к нему возвращалось сознание, он неизменно поворачивал голову к сестре-сиделке и слабым голосом говорил:

— Ничего, сестричка, мы еще повоюем…

Отворачивался к окну и пристально всматривался в зеленеющие деревья, просторное голубое небо. И хлестала старого геолога зелеными ветвями по глазам тайга. И бередила душу надсадным зовом:

«Зачем ушел от меня, Иван? Приди, залечу твою рану».

Дал бы кто Егорычу крылья, сбросил бы он опостылевший больничный халат, зажал бы свою неугомонную рану и ринулся бы в омут тайги. Но где они, эти крылья? Жизнь подрубила их.

Зимой навещали друзья. До сих пор лежит в больничной тумбочке привезенная ими кедровая ветка. Бывало, долгой бессонной ночью достанет ее Егорыч, прижмет к щеке — и зашумит, застонет тайга в гнетущей тишине палаты, и забасят голоса друзей-геологов:

«А помнишь, Иван, как в Уссурийской?.. А помнишь, как на Камчатке?.. А помнишь?..»

Все помнит Иван.

И гордую радость новых открытий, и ласкающее тепло таежного костра, и хилые плоты на свирепых горных речках, и шестидесятиградусные морозы, и огненные кольца лесных пожаров…

Все помнит Иван.

Одного не может понять. Неужели его, победившего сотни смертей, перешагнувшего уйму невзгод, скрутит нелепая болезнь? Неужели посмеет?

В один из моментов Егорыч попросил позвать к нему Кузнецова. Врач вошел, сел на стул.

— Как самочувствие, Иван Егорович?

— Мы не дети, доктор! К чему играть в прятки? Сколько мне осталось жить?

— Егорыч…

— Знаю, мало! — перебил Ларин. — Я о другом хочу говорить. — Егорыч помолчал, потом заговорил отрывисто: — Я слышал о всяких пересадках… Не специалист, не знаю. Говорят, пробуют и на людях. Моя песенка спета. Вы знаете это лучше, чем я. У меня крепкие, здоровые руки. Группа крови у меня и у него одна и та же. Вы понимаете, о ком я говорю. Рискните, доктор! Я согласен. — Егорыч посмотрел на свои руки и опять заторопился: — Я дам письменное согласие. Вот оно. Сережа молод, ему надо жить. А мои дни сочтены… Риск стоит того. Если не получится пересадка, ему это ничем не грозит. В случае же удачи… Прошу вас, Григорий Васильевич! Это — мое последнее желание.

— Егорыч, дорогой вы мой! — взволнованно заговорил Кузнецов. — Я… я понимаю ваши чувства. Но, к сожалению, существует в медицине такая вещь, как тканевая несовместимость. Так называемый барьер. Если бы я даже смог пересадить ваши руки Петрову, они не приживутся. Наука на пути к таким операциям, но еще не дошла.

— Не думайте только, что это минутный порыв или еще там… — сказал Егорыч. — Нет. Я долго думал, прежде чем решился… когда понял: надеяться мне больше не на что. Тешил себя мыслью, что хоть руки мои… А вы мне про барьер… Эх, да сколько их, этих барьеров, на пути человека! Вот они, руки, берите их, отдайте другому! Может быть, завтра или… они уже никому не будут нужны. Никому.

Кузнецов крепко стиснул руку Егорыча.

— Не терзайте ни себя, ни меня.

— Ладно, не буду. А диагноз моей болезни не скрывайте от меня. Я знал давно, с самого начала… у меня рак… С пересадкой рук я не придумал. Слышал по радио, американцы сделали такое.

— То была простая рекламная сенсация. Через неделю кисти ампутировали.

— А я боялся — умру, не успею… бумажку написал. Оказалось, зря.

25

Как ни старались Григорий Васильевич с Таней скрыть, в какой палате лежит Егорыч, Сергей узнал об этом. В приоткрытую дверь он высмотрел, что до нее надо сделать около семидесяти шагов.

«Семьдесят шагов! — думал Сергей — Семьдесят раз перенести вес тела на больную ногу и мгновенно выбросить вперед здоровую. Костыль бы какой-нибудь! А чем держать? Ничего, плечом буду упираться в стену. Она покрашена, плечо должно скользить. На перевязке попрошу подложить под бинт больше ваты. У меня без отдыха получается пятьдесят шагов. Мало. Но это же не упираясь в стену! В коридоре лежит ковер. Идти по нему трудней, не хватало еще грохнуться среди дороги. Прибежит Кузнецов: «Кто разрешил, черт возьми!»

План перехода от своей палаты до палаты Егорыча был разработан основательно, до мельчайших подробностей. Осталось самое трудное: осуществить его. Сергей уже представил себе, как он войдет к другу и совершенно спокойно, словно они только вчера расстались, скажет: «Здравствуй, Егорыч! Вот забежал навестить тебя!» Егорыч улыбнется. Приподнимется на локте и воскликнет: «Вот это да! Вот это я понимаю! То есть сам ходишь! Ну, садись, рассказывай!» Сергей сядет…

«А в какое же время я пойду? — неожиданно вставал новый вопрос. — Соберется толпа, увидит Кузнецов — и все… В тихий час!» — осенило Сергея.

Когда он вышел за дверь, первое, что поразило его и заставило остановиться, — это необыкновенная длина больничного коридора. Узкий, безлюдный, он тянулся куда-то в глубь здания, и казалось, ему нет конца.

«Неужели до той двери семьдесят шагов?» — ужаснулся Сергей, робко делая первый шаг.

Заканчивая семнадцатый, Сергей увидел людей в дальнем конце коридора. Их было четверо. Они медленно двигались к нему навстречу, наклонив головы друг к другу, тяжело приседая на ноги. Взглянув ниже, Сергей заметил в их руках носилки, покрытые белым.

«Больных так не носят! — с непонятным страхом подумал он. — Чего я боюсь?» — резко, как внезапный выстрел в тишине, ударила мысль. От нее закружилось в голове, тошнотворно засосало под ложечкой.

В следующее мгновение Сергей увидел дверь, к которой шел. Она была настежь распахнута.

— Кто умер? — дрогнувшим голосом спросил Сергей поравнявшихся с ним людей.

— Ларин, — гулко ответил санитар.

Коридор в глазах Сергея качнулся, словно ящик, неосторожно задетый чем-то тяжелым, и, дрожа, замер.

— Стойте! — вскрикнул Сергей. — Куда вы его?..

— Все мы смертны, сынок, — спокойно сказал человек.

Егорыч лежал на носилках с высоко поднятым вверх подбородком, и на желтом морщинистом лице его застыло беспокойное, как вся прожитая им жизнь, выражение. Пепельно-белыми иголками торчали кусты бровей и, казалось, еще жили, бессмысленно утверждая никогда не существовавшую жесткость характера.

— Егорыч! — охнул Сергей и, цепляясь подбородком за скользкую, холодную стену, медленно сел на пол.

26

И в эту ночь Сергей не уснул.

Вся собственная жизнь его шаг за шагом, событие за событием прошла перед глазами, настойчиво требуя для себя новой, более емкой оценки. Поведение, поступки, мысли Егорыча, на которые Сергей взглянул теперь с иной стороны, становились для него ярким эталоном, с которым он сравнивал свое поведение, свои мысли и свои поступки.

Когда забрезжил рассвет, Сергей, с трудом оторвав от подушки голову, поднялся на ноги и, превозмогая боль, начал ходить по палате.

«Никакого послабления себе! Никакого! Каждый день прибавлять по пятьдесят шагов!» — тоном непререкаемого приказа твердил он себе.

Утром, войдя в палату, Таня увидела Сережку лежащим на полу без сознания.

— Три дня постельного режима, — распорядился прибежавший сюда Григорий Васильевич. — Полный покой! Извини нас, — обратился он к Тане, — недосмотрели мы за ним в твое отсутствие. Он вышел вчера в коридор и встретил там Егорыча… словом, тело его…

Таня широко раскрыла глаза, хотела что-то сказать и не смогла.

— Нет больше Егорыча, — сказал Кузнецов и вышел.

Опасения Григория Васильевича о возможных последствиях нервного потрясения, к счастью, не оправдались. Молодой организм поправлялся, быстро набирая силы. К вечеру Сергей был уже на ногах, продолжая тренировку в ходьбе. И никакая сила не могла остановить его в желании скорее встать на ноги, вырваться из опостылевшего плена неподвижности.

Все чаще и чаще Сергей и Таня заводили разговор о предстоящей выписке из больницы. Каким он будет, этот день? Что ожидает их там, за высокими воротами больницы? Эти вопросы, как и множество других, пугали своей неясностью, торопили. Хотелось скорее домой, хотя оба не представляли себе, какие огорчения и радости принесет им жизнь дома.

И с больницей, к которой привыкли, было трудно расставаться. Все в ней стало удобным и привычным в его новом положении. На эту половицу он впервые ступил ногами. Вот там упал. А та трещинка на потолке! Она много знает. Человек лежит на спине, сдерживает стоны, а пальцы ампутированных рук его горят, словно их жгут каленым железом. В эту дверь каждое утро входит Григорий Васильевич, улыбается и неизменно спрашивает: «Как спалось?» Потом по очереди в нее заглядывают пришедшие на дежурство и уходящие домой няни, сестры, приветливо машут рукой, здороваясь, или с улыбкой кивают головой, прощаясь. А что будет там? Что? Как встретят на улице незнакомые люди? Будут с жалостью и любопытством…

В субботу приехали Рафик Мамедов и Николай Гончаров. Ввалились в палату шумные, взбудораженные.

— Сережка, чертяка ты эдакий! — бухнул с порога Николай. — Детищу-то твоему, комсомольской бригаде, коммунистическую присвоили!

— Ну-у-у… — приподнял голову с подушки Сергей. — Вот здорово!

— Ребята именинниками ходят! Ног под собой не чувствуют! — заспешил Мамедов. — Кодекс пишут, завтра к тебе нагрянут — клятву какую-то придумали.

— Коля, набрось на меня пижаму. — Сергей сел, свесил ноги. — Клятву, говоришь? А нельзя ли без показухи? Зачем она? Разве в ребятах кто сомневается?

— Ну, Сережка, они же тебя отцом крестным считают. Ты для них… Да что там для них, для всех нас пример! Понимаешь?

— Не надо об этом, Коля.

— Нет, надо! — рубанул ладонью воздух Рафик. — В жизни знаешь как бывает! К амбразуре всегда есть две дороги — вперед и назад. Не все выбирают первую. А надо, чтоб все! Понимаешь! Все!

— А ты сам разве избрал бы вторую? — спросил Сергей.

— Н-не знаю. Раньше не знал, теперь знаю.

— Чего там! Не знаю, знаю… Окажись тогда на моем месте и ты и Николай, вы просто забыли бы, что он есть, этот второй путь.

— На пять-бис загорелась лента транспортера, — медленно заговорил Гончаров. — Моторист, пацан девятнадцати лет, школу только окончил, испугался и убежал. Стоило ему встать, нажать кнопку и пригоршней воды погасить огонь… без малейшего риска для себя. Четверо шахтеров вернулись бы в тот день к своим семьям. А они не вернулись. Потому что тот, один, сбежал.

— Не может быть, — со страхом проговорил Сергей. — Как же он жить-то будет?

— А как живут предатели?

— Хватит об этом, — предложил Николай. — Рафик вон прячет превосходнейшее шампанское. Отметим, что ли, успех твоих крестников? Тебе можно, Сереж?

— Если б покрепче чего-нибудь…

— Коньяку хочешь? Я мигом!

— Нет, Коля, я пошутил. От крепкого я плакать стану.

— Не дури, Сережка. Все страшное позади. Скоро домой. Там тебе такую квартиру отгрохали!

— Ребята, я не вернусь на шахту.

— Как?.. Ты что, Сережа?.. Ты понимаешь, что говоришь?!

— К сожалению, слишком ясно.

— Нет, Рафик, ты послушай, что он надумал! Ты это сам или кто подсказал? Не пущу! — Николай вскочил со стула, расставил перед Сергеем руки, словно тот сейчас же, сию минуту, собрался бежать куда-то. Потом, сел, притих на минуту, удивленными глазами уставился на Сергея. — Сережа, я ничего не понимаю. Ты обиделся? Тут же твои друзья, твоя шахта. Понимаешь — твоя! За нее, за нас ты… — Гончаров снова вскочил, потряс руками, — кровь свою отдал, вот эти… чтоб жила она, мы жили! Нет, ты пошутил. Ну, скажи — пошутил?

Сергей молчал.

— Рафик, что ты сидишь как истукан! Скажи ему что-нибудь!

— Не надо кричать, Коля. Мне не до шуток. На шахту я не вернусь.

— Может, ты скажешь почему? — тихо спросил Рафик.

— Наверное, я не прав. Не знаю… Можете осуждать меня. А как мне жить, когда загудит шахтная сирена и вы пойдете на смену? Куда я спрячу свое сердце?..

— Чудак ты, Сережка! — улыбнулся Николай. — Не останешься без дела. Найдем… Поможем.

— Вот именно, — найдете, поможете… И в ущерб своим делам будете нянчиться со мной. Вы сильные, но и в ваших глазах я вижу иногда жалость. Даже сейчас, после всего, что я сказал, никто не вскочил и не надавал мне по морде… И право на пощечину себе я должен буду вновь отвоевывать. Сам! Всей жизнью. Чтоб как равного… сплеча…

Мамедов встал, прошелся по палате.

— Ты жесток к себе, Сережка.

— У меня было время обдумать свое решение. Я простился с шахтой. Поверьте — рвать сердце нелегко, но… на шахту я не вернусь.

А вскоре сентябрь закружил пожелтевшую листву по больничному двору. Зачастили унылые осенние дожди, и хмурое небо торопливо погнало вместе с тучами косяки перелетных птиц. Птицы летели на юг. Летели навстречу новой жизни. И было непонятно, почему в их криках слышалась неподдельная грусть и отчаянье.

Эти крики преследовали Сергея днем, будоражили по ночам сон. Он просыпался с тяжелыми думами и после долго не мог заснуть. Болели раны. Отчетливо, словно ничего не произошло, ощущались руки. Сергей сгибал пальцы, локти, кисти, чувствуя каждый сгиб, каждую складку кожи. Казалось, кончился длинный кошмарный сон, и сейчас он поднимет руки, проведет ими по лицу, сожмет колющие болью виски, пятерней расчешет волосы… Руки тянулись к голове и падали, невесомые, невидимые, опалив плечи огненной болью. Беззвучный, тягучий крик журавлиной стаи рвал тишину темной осенней ночи, невидимыми тисками давил готовое выпрыгнуть из груди сердце.

«Возьми себя в руки!» — властно шептал внутренний голос, и отчаяние отступало.

«Инвалид! — кричало оно строками пенсионной книжки. — Старушки со слезой на глазах будут смотреть тебе вслед».

«Не распускай нюни!» — кричал все тот же голос, от которого Сергей вздрагивал и менял направление своих мыслей.

27

Войдя в палату, Кузнецов нарочито бодрым голосом объявил:

— Ну вот, Сережа! Наступил час нашего расставания. Сегодня был консилиум. Учитывая твою просьбу, мы решили: можно выписываться домой. — Григорий Васильевич, не глядя на Сергея, прошелся по палате, подошел к окну и, не меняя позы, отчетливо добавил: — Я желаю вам всего самого наилучшего, мужества, любви, счастья. — Он резко повернулся от окна, поспешно подошел к Сергею, стиснул его плечи. — Будет трудно — пиши… пиши, Сережа. — И быстро вышел из палаты.

Моросил серый, холодный дождь, в пожелтевших деревьях метался осенний ветер, рвал листья и бросал их на тускло блестящий мокрый асфальт. Около больницы стояла толпа людей в синих больничных халатах, в наспех накинутых на плечи пальто и молча смотрела вслед двум удаляющимся человеческим фигурам.

Сергей шел сгорбившись, прихрамывая, наклонив вниз голову. Таня шла сбоку, маленькая, хрупкая, и все старалась заглянуть ему в лицо, словно хотела убедиться: он ли это, воскресший из мертвых, идет рядом с ней. Набежавший порыв ветра зло трепал пустые рукава его коричневого пальто.

Таня оглянулась назад, прощально помахала рукой. Сергей остановился и посмотрел на провожающих его людей. Таня, заметив навернувшиеся слезы, осторожно тронула его за плечо, и они ушли.

— Да-а-а… — задумчиво протянул кто-то в толпе провожающих. — Жизнь прожить — не поле перейти.

28

Не думал не гадал Сережка Петров, впервые ступая на перрон донецкого вокзала, что придется вот так идти по нему — слабым и беспомощным.

А на вокзале ничего не изменилось. Та же суета и разноголосый шум, те же каменные ступеньки, и плененные асфальтом деревья, и пересвист поездов, и голос диктора, — все с первого взгляда было таким же, как в тот далекий, невообразимо далекий день. Да и был ли он, тот день? Неужели эти деревья приветливо склонялись и радостно шуршали зелеными ветвями, а не роняли, как сейчас, с какой-то необъяснимой болью пожелтевшие листья на холодный асфальт? Неужели и тогда, когда душу нетерпеливо жгла комсомольская путевка молодого специалиста, голос диктора говорил так же тревожно, словно предупреждал о надвигающейся неотвратимо опасности? Неужели не было этой границы, перерезавшей всю жизнь на далекое вчера и чужое сегодня.

И опять, уже в который раз, показалось Сергею, что он спит и видит сон. Мимо него сновали люди, а он стоял на ступеньках вокзала с широко раскрытыми глазами и ждал: сейчас подойдет Таня и разбудит его. «На работу опоздаешь!» — скажет она и засуетится, собирая завтрак.

Таня вынырнула из толпы и помахала Сергею билетами.

— В Луганск? — спросил он.

— В Луганск, — ответила Таня и отвернулась, пораженная и встревоженная сосредоточенным ожидающим взглядом Сергея.

— Там… ничего нет?

— Все с нами, Сережа…

— Какой вагон?

— Одиннадцатый.

— Как и палата…

— Только без Григория Васильевича. Я дала маме телеграмму. Нас встретят.

— Будем искать квартиру?

— Поживем, потом…

В купе они сидели вдвоем, друг против друга. Сергей смотрел на Таню и молчал. Когда поезд тронулся, он приник грудью к столику и уставился в окно.

Мимо бежали дома, деревья, внизу змеями сплетались рельсы, ошалело бросались под поезд и, будто раздумав или испугавшись, нехотя выползали из-под колес и бежали прочь, в сторону. По окну стегал дождь, косыми струями резал стекло и ручьями стекал вниз. Дома мелькали все реже и наконец совсем пропали. Поезд вырвался за город. Реденьким озябшим строем поплыли деревья, за ними виднелась серая донецкая степь.

Террикон Сергей увидел сразу же, как только поезд, изогнувшись дугой, завернул вправо. Черный, дымящийся, он высился среди степи огромным конусом, сказочным шатром чудо-богатырей. По его склону маленькой точечкой ползла вагонетка. Ошибиться он не мог: то была его шахта.

— Прощай… — прошептал Сергей и уронил голову.

Жестко постукивал вагон на стыках рельсов, из репродуктора хрипел веселый марш, Таня ласково гладила волосы мужа и срывающимся голосом повторяла:

— Успокойся, Сережа, успокойся… У нас еще все впереди, ты жив — это главное… Остальное зависит от нас… И счастье тоже…

29

Разные сны снятся людям по ночам. Человек их не выбирает. Сны приходят сами, хорошие и плохие.

В первую же свою ночь в Луганске, на домашней постели, под сбивчивый стук ходиков, Сергей увидел первый после несчастья сон.

Он шел по штреку на свой участок и нес на руках перед собой тяжелый кусок антрацита. Уголь больно резал ладони, под ногами хлюпала липкая грязь. Сергей то и дело натыкался на разбросанные по выработке вагонетки, падал, поднимался, снова шел и опять падал. Из гулкой темноте штрека доносились голоса:

— Скорей, Петров, скорей! Полгода ждем тебя! Неси сюда уголь, ты же срываешь план всей шахты!

Сергей порывается бежать, но снова падает, наталкиваясь в темноте на что-то жесткое.

«Я же не посчитал, сколько до них шагов. Надо обо что-то опереться», — решает он, сбрасывая с себя промокший больничный халат.

Откуда-то появился Егорыч. Лицо его было мокрым от слез, и он шептал: «Так и не встретились мы с тобой, Сережка… Ты приходи ко мне, я жду. А кричать так по чужому человеку не надо. Ты же мужчина! Семьдесят шагов — это не расстояние…»

— Его же там изуродовали! — захохотал кто-то из шахтеров. — Какой из него теперь горняк!

Сергей мучительно пытается вспомнить что-то очень важное, но это ему не удается.

«Я не такой, как все. Чего же у меня нет?» — думает он.

Из-за перевернутой вагонетки вышел Крамаренко, секретарь райкома комсомола.

— Я лишаю тебя звания комсомолец! Ты сорвал озеленение поселка. Кричал о создании комсомольско-молодежной бригады, а где ты был, когда ее создавали? То, что ты спас людей Третьей восточной, еще ни о чем не говорит! Каждый бы поступил на твоем месте так же!

— Он к нам вернется. У него же ни кола ни двора! — выкрикнул Гончаров.

— Он хоть и такой, а человек все же, — слабо доносится из темноты.

— Отобрать комсомольский билет! — командует секретарь.

— По морде ему! — хохочет Мамедов.

— Билет! — повторяет Крамаренко.

— Не подходите, убью! — взрывается в крике Сергей и просыпается.

Темная осенняя ночь окутывает его тишиной.

«Тик-так, тик-так…» — разрывают безмолвие стенные часы.

«Трр-трр…» — совсем как деревенский сверчок свистит электрический счетчик.

«Где я?» — пытается определить Сергей и съеживается, вспомнив сразу весь прошедший день и то, что месяцами предшествовало ему. «Уснуть скорее!» — приказывает он сам себе и вспоминает только что виденный сон. Спать расхотелось. Перед его глазами проплывает шахтный террикон, виденный им днем из окна вагона, он застилается дымкой, тает на глазах, и вот уже вместо него шумит, смеется прокуренная нарядная; деловито переговариваясь, идут к гудящему стволу облаченные в шахтерскую робу ребята, звенит хохочущим звоном околоствольный двор, свистит по штреку упругая струя воздуха, шуршит по транспортеру уголь и, весело поблескивая, падает в вагонетки…

И запахла сентябрьская ночь углем, закружила голову сладкой затяжкой табачного дыма после смены, защекотала сердце стремительным падением клети на пятисотметровую глубину, загоготала басистыми голосами друзей. И вдруг пропало все. «Ку-ки…» — тягостно тикали сиротливым стуком ходики. И поплыл террикон мимо вагонного окна, и разрывается грудь неуемной болью.

Сергей чуть ли не физически ощутил, как некая сила безжалостно рвала из его памяти все то, что было дорого ему, грубой, беспощадной рукой возводила в живом сердце непреодолимую стену, отгораживая ею все, что было тогда, от того, что стало теперь.

Сергей искал и не находил средство, способное унять боль или хоть чуточку притупить ее. Чужая, неласковая ночь смутьянкой лезла в душу, сгущала и без того темные краски. «Как жить?» — возникал один и тот же вопрос.

Рядом, склонив голову к плечу Сергея, спала Таня. «Нелегкие сны и в твоей голове, Танечка», — подумал Сергей.

Он вспомнил, как шли они днем по двору, где проходило когда-то детство Тани. Вокруг стояли любопытные соседи, таращили глаза, некоторые плакали. А они шли рядом: Сергей с низко опущенной головой, словно он был виноват в чем-то перед этими людьми, а Таня с гордо поднятым вверх лицом улыбалась и весело повторяла:

— А вот и мы!.. Вот и приехали!..

Из подворотни резко тявкнула собака и вдруг заскулила жалобно, протяжно, будто извиняясь. Какая-то женщина подбежала к Тане и порывисто расцеловала ее в обе щеки.

— Дай бог вам счастья!

— Кто это был? — спросил Сергей, войдя в комнату.

— Не обижайся на нее, Сережа, она не из жалости, она просто так, ну просто хороший человек… А на тех, что хныкали, не обращай внимания. Это они от страха… за себя…

Сергей повернулся к Тане, приник губами к мягким теплым волосам. «Родная моя, любимая! Чем отплачу я за твои муки, что пришлось принять тебе ради меня, за ту боль, что ничуть не меньше моей? Как помогу нести груз, который ты взвалила на свои слабенькие плечики? Чем поддержу на том нечеловечески трудном пути, на который ты, не задумываясь, ринулась вслед за мной? Что бы делал я, как бы жил без твоей безграничной, самозабвенной и чистой любви?»

Наступивший день, первый после больницы, не принес Сергею ничего нового, не развеял тяжелых ночных дум. Таня, хлопоча по дому, старалась развеселить его, отвлечь от сумрачных мыслей. Всем своим видом показывала, что все трудное позади, наступила новая жизнь и жить надо по-новому, не поддаваясь печали.

Сергей в глубине души соглашался с Таней: «Да, так надо! Не плакать же беспрестанно о своей судьбе. Но все же: что делать? Как жить! Неужели вот так, без дела, завтра и после — всегда?» Эти мысли не давали покоя. Перебирал глазами вещи в комнате, а они казались какими-то неловкими, потерявшими для него всякую обиходную ценность.

На этажерке стояли книги. Старые, потрепанные Танины учебники. Сергей пробежал глазами по выцветшим корешкам. На первой полке: «Физика», «Алгебра», «Учебник для подготовки сандружинниц»… На второй ему бросился в глаза знакомый малиновый корешок. Где-то он его видел совсем недавно. Но где? Сергей не мог вспомнить.

«Как же ее достать!?» — остановился он в раздумье перед этажеркой. «Ртом!» — осенило его. Он сел на колени и потянулся губами к книге. Не рассчитав расстояния, сильно наклонившись, Сергей потерял равновесие и больно ткнулся лбом в полку. Попытался встать на ноги, но тут же беспомощно повалился на пол. «Спокойно, спокойно!» — успокаивал он сам себя, чувствуя, как неизвестно откуда появившийся приступ дикой злобы захлестывает его. Хотелось заорать безумным криком на весь мир, лишь бы дать выход клокочущей в груди обиде. «Спокойно!» — прижимая к доскам ушибленный лоб, прошептал Сергей. «Так дело не пойдет!..»

Медленно поднявшись с пола, он походил по комнате. «Все-таки можно же достать!» — упрямо посмотрел он на малиновый корешок.

Злясь и спеша, Сергей снова принялся за начатое дело. Но книга, как заколдованная, ускользала ото рта, пряталась все глубже.

«Сверху, зубами! — решает Сергей и упирается носом в полку. — Проклятье! Все против меня, даже собственный нос!»

— Глупенький! — услышал он позади себя голос Тани. — Неужели тебе трудно позвать меня? Не делай больше так, Сережа, я обижусь!

— Я хотел сам, — смутился Сергей. — Надо же как-то приспосабливаться.

Внимательно посмотрев на Сергея, на его растерянно-удрученное лицо, Таня вдруг улыбнулась и согласно кивнула головой.

— Это от Егорыча, — положив книгу на стол, сказала она.

Таня открыла малиновую обложку. На титульном листе Сергей прочитал:

«И. Е. Ларину. Другу, как брату. В день рождения.
Район Норильска. 17 янв. 49 г.»
Ниже химическим карандашом было написано:

«Танечке и Сереже Петровым.
На долгую, добрую память.
14 септ. 1960 г.»
А еще ниже крупным типографским шрифтом:

«СПАРТАК»
— Постой, постой! — встрепенулся Сергей. — Четырнадцатое… Это же за день…

— Да, Сережа, пятнадцатого его не стало…

Кузнецов передал.

— Ты знала о его болезни?

— Да. Мы с Григорием Васильевичем не хотели расстраивать тебя. Опасались — ты опять, ну, как тогда… лекарства не принимал. Егорыч сам просил не пускать тебя к нему. Он знал, что умрет…

— Трудно, наверно, жить и знать, сколько осталось… Впрочем, как знать, что трудней — сразу или постепенно.

— Ты о чем? — вскинула глаза Таня.

— Сам не знаю. Шальные мысли лезут в голову. Дело нужно, тогда и всякая ерунда перестанет в голову лезть. Ты думаешь, я сам не понимаю, что нельзя поддаваться всяким… Только непросто это, Таня! Когда раны болели, легче было. Порошки, морфий унимали боль, а сейчас? Слышала, как гудят по утрам гудки? Душу рвут. Люди пошли на работу, спешат, волнуются, а я вроде тунеядца… В глаза стыдно смотреть…

— Не сочиняй, пожалуйста! — возразила Таня. — Не на базаре ведь руки потерял…

— От этого сейчас не легче. В двадцать пять лет — и конец… Ни на что не годен. Неужели ни на что? А, Таня? Неужели только спать, есть, да и то с твоей помощью?

— Придумаем что-нибудь, Сережа. Вот увидишь!

Таня приблизилась к нему. Ей хотелось сказать что-то очень важное, придумать такое, чтобы сразу все прояснилось. Но она ведь тоже не знала, что делать. Она только верила, непоколебимо верила.

…Так началась у Сергея новая жизнь. Порой ему казалось, что время застыло, перестало двигаться. Иногда эта кажущаяся неподвижность времени вдруг начинала беспокоить и даже мучить Сергея так, словно она была в действительности. Он чувствовал тогда себя смертельно раненным, и его не так угнетала боль, как то, что время для него остановилось, а товарищи идут вперед, забыв об упавшем и утверждая тем самым его непригодность для дальнейшей борьбы.

Однажды он вспомнил рассказ участника войны о том, как тот в одном из боев бежал впереди со знаменем и был тяжело ранен. Знамя подхватил другой, и через несколько минут оно затрепетало на самой видной точке «господствующей высоты». Там ликовало многоголосое «ура», трещал автоматный салют, а он лежал на росистой траве, глотая кровавые слезы от обиды на солдатскую судьбу.

Сергей не видел войны, но всем своим существом понимал чувства того солдата.

В середине октября, сняв небольшую комнатку недалеко от центра города, Петровы переселились в нее. Сергей почувствовал себя свободнее. Исчезло тягостное чувство, что он стесняет кого-то, мешает, ломает издавна заведенные порядки и привычки. И Таня в новой квартире стала другой. Ей было свободнее. Уходя, она и матери не могла объяснить, почему именно свободнее. Ведь многое трудно было объяснить даже матери.

С первых же дней в комнате одна за другой стали появляться книги. Таня приносила их незаметно для Сергея, потихоньку клала на подоконник, стол, с таким расчетом, чтобы ему было удобнее взять их ртом. Читать книги она не предлагала, надеялась, что Сергей сам потянется к ним, без просьб и напоминаний.

— Откуда у нас столько книг? — спросил однажды Сергей.

— Как откуда? — притворилась удивленной Таня. — Из библиотеки, магазина… Тебе они не нравятся?

— Я любил книги… Когда-то дня без них прожить не мог.

— И эти читал?

— Нет, не все.

На другой день после этого разговора Сергей уселся за стол, подбородком подтянул к себе книгу, губами раскрыл ее и начал читать. Таня вышла из комнаты и, затаив дыхание, радостная, принялась хлопотать у керогаза.

После первой прочитанной книги к Сергею стала возвращаться прежняя любовь к чтению. Сам того не замечая, он просиживал над раскрытой книгой с утра до вечера, удивляясь под конец дня быстротечности времени. И реже стали появляться мысли о случившейся беде, о физической неполноценности. Теперь он сознательно гнал их от себя, загораживался от них книгой, не давая им в сердце ни места, ни времени для анализа.

Это был первый шаг к самоутверждению. Это была уже цель. Цель хотя и маленькая, не отвечающая потребности служить людям, но она помогала миновать трудный период жизни, перешагнуть душевный кризис и не растратить нервы и энергию попусту, на жалость к самому себе.

Дня Сергею стало не хватать. Все чаще и чаще засиживался он до поздней ночи, не в силах оторваться от захватившей его книги.

— Ложись спать, Сережа, — говорила Таня, проснувшись среди ночи.

— Сейчас, сейчас, Танечка! Чуточку осталось! — торопливо отвечал Сергей, не отрываясь от чтения.

И когда дочитывалась последняя страница, как бы возвещая о выполнении намеченного на день плана, он, довольный, ложился в постель и, мысленно перебирая прочитанное, засыпал.

Вслед за книгами на глаза Сергею стали попадаться свежие газеты и журналы. Многочисленные фотографии, броские заголовки наполняли тихую комнатушку беспокойным шумом жизни. С непонятным удивлением вчитывался Сергей в журнальные и газетные полосы, словно то, что было написано там, пришло с далекой, едва знакомой планеты.

Все происходящее в мире и стране, все дела рук человеческих были знакомы и близки ему, волновали и радовали его, но, с другой стороны, были отгорожены от него непреодолимой стеной, бередили душу саднящим сознанием того, что во всем, что делается и еще будет сделано, он уже не участник, а беспомощный, никому не нужный свидетель. И это вызывало гнетущее уныние.

Вспоминались дни, проведенные в труде. И даже самые тяжелые из них, изнурительные, горько-соленые от пота, с кровавыми мозолями на ладонях, рисовались как высшее блаженство, до которого сейчас, как до солнца, даже мечтой не дотянуться. И только память, выступая союзницей Сергея, воскрешала картины того времени, и он, целиком отдаваясь воспоминаниям, неожиданно находил в них утешение. Это утешение, хоть и пахло полынью сегодняшнего дня, все же согревало сердце теплом минувшего и только теперь до конца понятого счастья.

Вот он, как наяву, вспоминается Сергею, первый день работы в шахте. Он многое отдал бы за то, чтобы вернуть возможность и право на ту адски тяжелую — первую — смену под землей.

— Хочу в забой, туда, где уголь добывают! — сказал студент-первокурсник Сергей Петров, придя на шахту для прохождения производственной практики.

Бывалые шахтеры с ухмылкой качали головами. Забой не учебная аудитория. Там основное — бери больше, кидай дальше…

— Возьмите, не подведу! — просил студент.

И добился, чего хотел. А хотел сразу же попробовать, каков он, шахтерский хлеб! Говорят, трудный. Что ж, легких дорог он не собирался искать. Только бы под силу было. Только бы не сдал отощавший на студенческих харчах организм.

«Как было все это в тот день?» — Сергей остановился посреди комнаты.

Два рештака и соответственно против них три метра подрубленного врубмашиной искрящегося угольного пласта. Его надо разбить киркой, перегрузить на рештаки, по которым ползла ненасытная скребковая цепь, и закрепить освободившееся от угля пространство.

Все операции надлежало делать быстро, в строгой последовательности и лежа на боку. Увлечешься скалыванием угля, забудешь о погрузке — потом труднее вдвойне. Свободного места мало, а угольная лопата впору экскаваторному черпаку. Увлечешься погрузкой, забудешь о креплении — жди беды. Неподпертая кровля может сыграть злую шутку — «капнуть» несколькими тоннами породы, и если ты родился в рубашке и эта махина минет тебя, то радуйся и торопись перекидать пудовые глыбы за рештаки, да подальше. И не забудь опять же подкрепить грозный потолок усиленной крепью.

Хорошо помня обо всем этом, студент Петров принялся за работу. В лаве стоял невообразимый грохот. Выбрасывая из-под себя черное облако штыба, натужно выла врубмашина. Скрежетал металлом по металлу скребковый транспортер. Далеко внизу, будто взрывы гранат, хлопали буферами вагонетки. Тяжелой артиллерией била оседающая в забуте кровля.

Примостившись на коленях, Сергей яростно бил киркой по пласту, не слыша дикой какофонии, не чувствуя усталости, с единственной мыслью в голове: не отстать от всех, не опозориться перед шахтерами… А уголь, как нарочно, сыпал из-под кирки мелкой крошкой, сек лицо, руки и не желал скалываться крупными кусками.

На исходе третьего часа работы студент почувствовал усиливающуюся боль в коленях, руках, спине. Кирка становилась непослушной, антрацит не набирался на вертящуюся в руках лопату.

«Неужели не будет перерыва?» — думал Сергей, ощущая, как его колени и руки начинают мелко дрожать, а ноющая боль медленно растекается по всему телу.

— Кинь стойку, как тебя там, студент… — услышал он голос над ухом.

— Сергей! — зло бросил Петров, нехотя потянувшись за креплением.

— Устал? — рявкнул шахтер. — Попервой завсегда так! В нашей лаве — цветочки. Вон в девятой попробовал бы! Вода, пережимы. Кошмар…

— Перерывы у вас бывают?

— Партию вагонов загрузим, порожняк загонять станут, тогда отдохнешь. Если груз не забурится…

— И нам придется разбуривать? — крикнул Сергей.

— Нет, дядя за нас все сделает! — хохотнул тот.

В середине смены транспортер дернулся три раза и замер. Сергей мгновенно выпустил из рук инструмент и блаженно растянулся вдоль забоя. Но отдохнуть не пришлось. В наступившей тишине послышался шорох ползущего по лаве человека, и беспощадный, как гром, голос пробасил:

— Это кто же так крепил?!

Сергей вздрогнул. Оценка горного мастера, несомненно, относилась к плодам его труда.

— Немедленно перекрепить! — возмущенно кричал человек с надзоркой. — Немедленно! Пока не накрыло всех.

Сил на смену у Сергея хватило. Он бросил на транспортер последнюю лопату угля, забил последнюю стойку крепления и ничком повалился на каменный пол. Огнем горели растертые в кровь ладони, вьюном выкручивался позвоночник, но в голове скворчонком стучала радость: выдержал, не подвел, не отстал!

Немного отдохнув, Сергей приподнялся на локтях, перевернулся спиной вниз и, отталкиваясь пятками, пополз за шахтерами на штрек. Там он долго не мог разогнуться в полный рост, а когда это удалось, шатаясь, побрел к стволу. Единственное желание было у него — скорее выехать на-гора, добраться до общежития и упасть на постель.

Проспал Сергей весь остаток дня, ночь и утро, не меняя положения, одетым, уткнувшись лицом в подушку. Проснулся за два часа до начала новой смены от острого приступа голода. «Надо же!» — удивился сам себе, вспомнив, что вчера после работы забыл пообедать, а ужин проспал.

Утолив голод в шахтерской столовой, он ощутил прилив новых сил. Только по-прежнему, как и вчера, болели ладони, мелкими иголками кололо в коленях.

— Как дела, шахтер? — встретил его в нарядной бригадир. — Может, передохнешь? Есть работа полегче.

— Вчера как-то и устать не успел! — не моргнув глазом, соврал Сергей.

— Ну-у-у-у! — удивился тот. — Покажь колени.

— Зачем?

— Покажь, говорю!

Сергей задрал на ноге штанину.

— Э-э-э, сынок! Так не годится… Работал без наколенников? А ну, беги в мехмастерскую, там есть старые автопокрышки, отруби два куска и тащи сюда, смастерю тебе наколенники по первому разряду.

Но и в наколенниках второй день работы оказался таким же трудным и болезненным.

«Может, работа в шахте не по мне? — усомнился Сергей. Тут же встал другой вопрос: — А что делать? Бежать? Как трус с поля боя? Нет! Все так начинали. Чем же я хуже других?»

А за вторым днем шел третий, четвертый… Сергей перематывал бинтами растертые ладони и, стиснув зубы, бил и бил киркой по неуступчивому пласту, вымещая на нем свою злость и сомнения. И крепкий, бесчувственный, холодный, как сама древность, антрацит покорился студенту.

С каждым днем он становился мягче, податливее и в середине месячного срока практики совсем сдался. Зажили, зашершавились мозоли на руках, кирка стала послушной игрушкой, и крупные плиты угля, казалось, сами, без видимого на то усилия, летели в грохочущие рештаки.

Сергей не считал уже часов и минут до конца смены, не мерил испуганным взглядом тяжелые сантиметры угольного пласта. Работал увлеченно, задорно, радуясь каждой клеткой тела, что трудный период пройден, одержана очень значительная победа, первая в его жизни.

И внешне не узнать стало Сергея. От растерянного, испуганного мальчишки, впервые спустившегося в шахту, не осталось и следа. Теперь это был уверенный в своих силах молодой человек, знающий цену своему труду, понимающий, что дело, которое он делает, очень нужно людям.

Когда окончился срок практики, Сергей, не задумываясь, остался работать в шахте, отбросив соблазнительные мысли о каникулах, отдыхе и прочем. Шахта, как магнит, присосала его к себе. И после, когда пришлось расстаться с ней и сесть за учебники, он долго тосковал в скучной тишине аудиторий по славным ребятам из Пятой восточной лавы, по громовому реву забоя, по острому чувству собственной нужности людям и радостному ощущению до конца выполненного долга перед ними.

«А ведь и сейчас такие же, как и я когда-то, безусые юнцы спускаются в шахту, борются, побеждают; может быть, отступают, убеждаясь, что подземная романтика не для них… Это было вчера, сегодня, завтра… А что же осталось мне? Кто даст ответ на этот вопрос? Оставлять человеку жизнь и отнимать счастье? Сейчас моя жизнь в моих руках. Руках… Чтобы свести с ней последние счеты, нужны руки… Есть поезд, машина, несчастный случай… И, по крайней мере, не прилипнет ярлык живых — самоубийца… А все ли испробовано? Умереть легче всего. Даже вот страха нет. Где же та соломинка, за которую цепляются утопающие? Ее нет. Так что же будем делать, Серега? Ныть или бороться? Скажи откровенно. Если бы я был способен хоть на что-нибудь. Надо учиться, приобрести специальность, соответствующую возможностям. И есть ли такая специальность? И учиться-то как? Надо писать, а чем? Ногами?»

Сергей сбросил с ног тапочки, раскрыл рот от удивления, посмотрел на пальцы.

— Но-га-ми, — вслух повторил он и замер от нечаянно пришедшей мысли. — Это же идея! Но-га-ми…

Ему захотелось сейчас же найти карандаш, бумагу и немедленно проверить на практике свою догадку. Вспотевший от напряжения, он бестолково топтался по комнате, тщетно пытаясь найти нужные ему принадлежности. На подоконнике лежал карандаш. Обрадованный Сергей бросился к нему и зло выругался. Карандаш не заточен.

Сергей еще не понимал, что даст ему освоение письма ногой. Не смущали его и такие доводы рассудка, как неудобство для глаз и невозможность писать вне дома, когда на ногах обувь. Он увидел именно ту соломинку, о которой только что думал, которую искал и, наконец, как ему показалось, нашел. Уцепившись за нее, он не хотел принимать в расчет возражения ума. Впереди маячило солнце труда, и Сергей мысленно рвал уже путы бездеятельности.

Перво-наперво он, конечно, напишет имя Тани и что-нибудь ласковое. Вот она удивится! «Как же ты смог, Сережа?» А он улыбнется и скажет: «Мы еще повоюем, Танечка!» Но надо сделать, чтобы она не заметила. Сюрпризом надо преподнести!

Мгновенно созрел план: когда Таня вернется из магазина, он попросит ее выписать из книги цитату. Потребуется карандаш и тетрадь. Все будет в порядке! Нужные ему предметы после записи останутся на столе, и он использует их, когда она ляжет спать.

Вернувшись с покупками, ничего не подозревая, Таня охотно выполнила просьбу Сергея и оставила на столе все так, как он и предполагал. Длинно потянулся день. Сергей пробовал читать, но, глядя в книгу, видел карандаш, зажатый пальцами ног, медленно ползущий по белому листу бумаги. Несколько раз, измученный ожиданием ночи, Сергей порывался рассказать обо всем Тане, но желание порадовать ее неожиданно было настолько велико, что каждый раз он сдерживал себя.

А стрелки часов, словно дразня, медленно ползли по циферблату.

— Что-то ты, Сережа, сегодня на себя не похож? Не заболел ли? — заметив его возбуждение, спросила Таня.

— Нет, нет, Танечка! У меня все в порядке! — поспешил улыбнуться Сергей.

Наконец наступила долгожданная ночь. Бросив обычное «Не засиживайся долго», Таня улеглась в постель и заснула.

Сгорая от нетерпения, Сергей сбросил на пол тетрадь, ногой пододвинул ее к себе и попытался раскрыть. Тетрадь вертелась в ногах, скользила по полу, словно заколдованная, не поддаваясь неумелым движениям. Изловчившись, он все же заставил ее раскрыться и лечь так, как он хотел.

Следующая операция — поднять ногой с пола карандаш и зажать его пальцами в положении, удобном для письма, — оказалась еще более трудной. Провозившись более часа в тщетных попытках поднять злополучный карандаш, Сергей, разозлившись, пнул его ногой и уронил голову на стол. Пот струйками бежал по лицу, к взмокшей спине липла рубашка и, будто наперекор бушующему в груди раздражению, в голове стучало: «Поднять, поднять, поднять…» Подчиняясь команде, Сергей подкатил карандаш к столу и снова принялся за работу. «Покорись, покорись, ну, покорись же, проклятый!» — умолял и ругался он, чувствуя, что ноги начинает сводить судорога. И когда подступило отчаяние, неожиданно пришла догадка: а если ртом поставить карандаш к стене, и тогда… Опустившись на колени, Сергей губами схватил упрямца и прислонил его к ножке стула. Но, едва ухватив пальцами правой ноги карандаш, тут же уронил его.

Искалеченная стопа отказывалась подчиняться отчаянным приказам.

Карандаш, стукнув, покатился по полу. Помутневшим взглядом смотрел Сергей на катящийся внизу карандаш, и больше всего ему хотелось в этот момент упасть вниз лицом и расплакаться.

За окном утихал уставший за день город. Смолкали трамвайные звонки, пустели улицы, гасли витрины магазинов, и запоздавшие путники торопливо шаркали туфлями по асфальту, спеша домой на отдых, чтобы завтра с новыми силами стать к станку, спуститься в шахту, занять место у чертежной доски.

Город-труженик засыпал. Городу снились сны. Большие, как мечта, светлые, как сто солнц, ласковые, как руки матери.

А в одном окне в эту ночь до утра не погас свет. Человек хотел жить. Страстно, до боли, до отчаяния. Жить не бездеятельным наблюдателем, а участником жизни, ее творцом, хозяином. Человек вел трудный бой с самим собой, со своим увечьем. Жестокий, беспощадный бой…

Проснувшись утром, Таня не обнаружила Сергея в постели. Тихонько позвала: «Сережа!»

Но он спал, неловко склонив голову на стол, согнувшись на стуле, по-детски подобрав под себя ноги. Внизу, на полу, белела раскрытая тетрадь. Лист бумаги был исчеркан неумелыми кривыми линиями и походил на рисунок ребенка, впервые взявшего в руки непослушный, неловкий инструмент взрослых.

«Вот чем он занят! — восторженно улыбнулась Таня. — Весь измучился… Неужели сможет писать?! А мне ни словечка».

— Сережа! — окликнула громче. — Перейди на кровать, там неудобно…

Сергей, приподняв голову, извиняющимся тоном молвил:

— Ничего не получилось, Таня. Ни-че-го… Хотел обрадовать тебя, и вот…

— Первые шаги всегда трудны. Разве ты надеялся, что все пойдет легко? Так не бывает. И ты сам себе прибавляешь трудностей. Замкнулся, стал молчалив… Почему тебе не хочется выйти на улицу, сходить в кино, встретиться с друзьями? Или собираешься жить затворником? Один на один со своими думами?

Сергей давно ждал этого вопроса. Ждал и боялся. Боялся даже самому себе признаться в том, что он стыдится своей физической неполноценности, как стыдятся наготы или уродства.

— Я боюсь, — глухо выдавил из себя Сергей.

— Чего? — удивилась Таня.

— Людей… Их любопытства, жалости. Некоторые будут думать: «И зачем путается под ногами?» Есть такие, слышал… Да еще хвастаются: «Вот если бы я! Знаешь, какой я отчаянный!»

— Ой, Сережка, какой же ты глупый! Разве можно так, за здорово живешь, всех под одну гребенку?! Услышал какого-то дурака, сам делаешь глупые выводы. Да сколько примеров и в жизни, и в книгах, что сильные люди именно те, кто наперекор всему, даже самому страшному, продолжают бороться!

— Не надо, Танечка… И про Маресьева, и про Корчагина… Я не герой, я просто слабак, если не могу с собой сладить.

— А Егорыч! Ты забыл про него? Сережа, ну нельзя же так… Люди не звери, они все поймут.

— Лучше бы не понимали и не жалели. Затворником жить нельзя — это я знаю, но что делать, что?!

30

— Мама, а почему у дяди рукава пустые?

— Тише, дочка. Не кричи так громко. У дяди ручек нет.

— Почему нет, мама? У всех есть, а у него нет?

— Смотрите, девчонки, парень без обеих рук? Ой, молодой какой!.. Вот страшно!

— Чего уставились-то, дикари! Горя человеческого не видели! Выпучили глаза… Ох и народ!

А он, втянув голову в плечи, неловко приседая на больную ногу, торопился вырваться из шумного потока улицы, скрыться от людских взглядов и слов, что, будто камни, летели ему в душу.

— Не обращай на них внимания, Сереж… Нельзя же так. И никто на нас не смотрит, это только так кажется с непривычки.

— Я чувствовал, я знал, — бессвязно повторял Сергей, увлекая жену в безлюдный переулок.

— Что ж, так и будем бегать от людей? — опустив голову, говорила Таня, когда они забежали в подъезд чужого дома.

— Не могу я, Таня. Мне не по себе. Хоть сквозь землю провались. Понимаю, нельзя так, но ничего не могу поделать с собой. Кажется, вся улица остановилась и смотрит… В глазах жалость и страх, а я не хочу, не хочу, чтоб меня жалели или пугались!

— Да никто так и не думает! Ведь ты все это сам сочинил.

— А ты посмотри в их глаза — яснее слов!

— Не все же так смотрят на тебя. А ротозеев всегда хватало!

— Идем домой, Таня. Меня будто избили ни за что… Хочется напиться… до беспамятства. Забыть обо всем… Купи водки!

Таня стояла ошеломленная. Впервые за их совместную жизнь Сергей заговорил о выпивке. В больнице ее предупреждали, что Сергей попытается залить свое горе водкой. Таня не верила. Знала — Сережка всегда питал отвращение к спиртному, да и не таков он. И вот… Новая беда, казалось, неотвратимо нависла над ним. Отказать ему в его просьбе она не могла и вместе с тем понимала, что в пьянстве, как и во всяком дурном деле, трудно сделать только первый шаг. Потом уже все пойдет само собой.

— Не пей, Сережа, — попыталась она отговорить его, — что хочешь делай, только не пей. Ты же понимаешь — это может погубить тебя.

— А чем мне дорожить в этой жизни? Что мне в ней осталось? Скажи, что? — зло выкрикнул Сергей.

Четвертинка водки, купленная в магазине, казалась Тане многопудовой гирей. Она шла по улице и прятала от прохожих глаза. «Сама несу в дом горе», — не выходило у нее из головы. «Погоди, узнаешь, бабонька!..» — вспомнила торжествующий хохоток медсестры. «Господи, неужели это судьба? Неужели без нее, проклятой, и мой Сережка не обойдется?»

Выплеснув водку в кружку, Таня дрожащими руками поднесла ее к губам Сергея и затаила дыхание. Запрокинув голову и как-то болезненно сморщившись, Сергей сделал глоток, другой, поперхнулся и, стуча зубами о край кружки, с отвращением выпил водку.

Горькая влага опалила желудок, дурманом ударила в голову. «Сейчас будет хорошо!» — подумал Сергей и закрыл глаза. Стул под ним качнулся, и закружилась вся комната бешеной каруселью. «…у всех есть, а у него нет? Почему нет, мама? Почему?» — вдруг заплакал в ушах детский голосок. «Горе человеческое, горе, горе…» — бубнил мужской бас. «Водка погубит тебя, Сережа».

— Нет, это я гублю тебя! — ударился головой об стол Сергей. — Зачем я коверкаю твою жизнь? Приношу одни страдания. За что? За твою любовь, верность? Но я же не виноват. И кого тут винить? Что же ты молчишь, Таня? Ну почему меня насмерть не убило? Зачем мне такая жизнь? Пьяницей, подлецом я не хочу быть, не могу… Мне все противно… и моя жизнь… Но по какому праву, вдобавок к своим бедам, я гублю тебя?

— Ты пьян, Сергей, и говоришь глупости…

— Нет, я не пьян! Я только отчетливей понимаю свою вину перед тобой. Я живу и в этом перед всеми виноват. Мое место… живым я только мешаю… путаюсь под ногами, как жалкий трус…

— Не надо, Сергей, прошу тебя. Перестань…

— Вместе с руками надо было резать и сердце. Что же мне делать с ним, если оно болит… невтерпеж?! И водка не помогает. Мало… Купи еще — хочу напиться!

Ближайшей к дому точкой железнодорожного полотна был переезд. Сергей прикинул — идти до него не более пяти минут. Поезда ходят часто — пассажирские, грузовые, маневровые…

Очень давно на том переезде поезд задавил человека. Перерезанный пополам труп лежал по обе стороны рельсов, а вокруг толпились любопытные. Студент Петров шел в парк на танцы и тоже присоединился к толпе. Когда мертвого по частям клали на носилки, кто-то громко вскрикнул, и мужской голос без тени сожаления бросил:

— Ему уже все равно…

«Почему презирают самоубийц? — на миг задумался Сергей, когда Таня ушла в магазин. — А им все равно… Им все равно, все равно».

Он зубами зацепил пальто и кинул его на плечи. Ноги противно дрожали, по лицу текли холодные капли пота. «Прости меня, Таня. Я не виноват. Так сложилась жизнь. Тебе будет лучше. Через год-два ты это поймешь».

Уличная дверь оказалась запертой. «Нарочно или по привычке?» Сергей налег плечом, дверь не отворялась. «Даже здесь не везет!» Он побежал в комнату, метнулся из угла в угол и в бешенстве ударил ногой в оконную раму. Посыпалась замазка, звякнули стекла, окно вывалилось в захламленный двор.

«Я бы написал тебе записку, объяснил бы все, попросил прощения, но ты сама знаешь: сделать этого я не могу. Танечка, родная, прости меня, я не буду мешать тебе. Ты назовешь это подлостью, но так надо. Иного выхода из этой проклятой жизни нет».

На углу улицы Пушкина ветер рванул с плеча пальто, и Сергей еле успел удержать его подбородком. Издали он увидел, что переезд закрыт, — вереница автомобилей выстроилась до самой гостиницы.

«Где-то на подходе поезд. Грузовой или пассажирский? Этой дорогой мы ходили с Таней в парк. Кто-нибудь скажет: «Ему теперь все равно. — Увидит, что инвалид, добавит: — Отмучился…» Больно не будет, я знаю. Не успеешь почувствовать».

В распахнутом пальто, без фуражки, Сергей стремительно бежал к переезду. Прежней боли в ноге не чувствовалось, она сделалась какой-то деревянной и очень мешала идти еще быстрее. Рукава пальто трепал ветер и с каким-то диким остервенением хлестал ими по спине.

«Таня увидит окно и догадается. Родная ты моя, сколько горя я принес тебе. Пусть это будет последнее. Прости… Этот прекрасный мир оказался для меня трудным, невыносимо трудным».

Из-за здания драмтеатра тяжело ухнул и засвистел сиплым, протяжным гудком тепловоз.

«Осталось метров двадцать. Скорей! Шахтеры скажут: «Трус!» Ребята, я не трус, вы это знаете. Быть лишним невыносимо… Поймите меня».

В городском парке взвизгнула игривая мелодия и тут же была раздавлена дробным стуком колес. Поезд выскочил на переезд. «Грузовой», — с тупым безразличием отметил Сергей и, сам не осознавая, для чего, начал считать мелькающие мимо него колеса. По его лицу катились слезы, а он скороговоркой шептал:

— Раз, два, три… — будто от того, правильно или нет будут посчитаны колеса, зависело что-то очень важное. Под тяжестью вагонов шпалы вдавливались в землю, а рельсы, словно гибкие тростинки, дрожали и гнулись.

«Разрежут сразу. Пригнуться и прыгнуть… только не сильно… головой вперед… Эх ты, жизнь! За что же ты меня так?..»

— Сирныки е?

Сергей вздрогнул и оглянулся. Пожилой мужчина стоял рядом с ним и жестами, как у глухонемого, просил спички.

— Зачем они мне? — шевельнул бескровными губами Сергей.

Человек обошел его сзади, пощупал рукава пальто и повернулся уходить. Сделал несколько шагов в сторону, резко крутнулся на месте, подбежал к Сергею и рванул за плечо.

— Не дури, паря! Туда всегда успеешь! З глузду зъихав, чи шо! Сидай в машину.

Сопротивляться чужой воле у Сергея не было сил. Ему вдруг стало все безразлично. Какая-то незнакомая доселе пустота души и мысли завладела им. Слегка подталкиваемый в спину водителем такси, он шел к машине и не мог сообразить, где он, зачем, что собирался делать И; куда ведет его этот незнакомый человек.

— Как тебя зовут? Где ты живешь? — допытывался шофер, а Сергей смотрел на него пустыми стекляшками глаз и молчал. Чувствовал, как в его мозг остриями вкалываются ледяные иголки, не вызывая ни холода, ни боли, ни страха. На короткие мгновения появлялось желание ответить на вопросы таксиста, но что и как на них отвечать, Сергей не знал.

Водитель включил мотор и дал газ. Машина сорвалась с места и, круто развернувшись, устремилась в город. Куда и сколько они ехали, Сергей не помнил. Когда такси выехало за город, к нему, как обрывок незапомнившегося сна, пришло: вернулась Таня и увидела разбитое окно.

— Куда мы?.. — встрепенулся Сергей.

— Мозги проветрить! — сердито ответил шофер.

С минуту опять ехали молча. Водитель достал папиросу, покрутил ее в руке и, скомкав, выбросил в окно. Сергея начинало знобить. Холод зарождался где-то внутри и, медленно расползаясь, заполнял все тело.

— Колы в мене загынув сын… — вдруг тихо заговорил водитель, — я теж… А потим подумав: що ж це робится? Виталик своих дел не доделав на земле, и я сдаюсь… Говорю соби: Тимохвей, скилькы ты друзив потеряв на шляху вид Смоленска до Берлину? Богато… А як ты мстив фашистам за них! Так будь же солдатом до кинця дней своих! Зажми сердце, як рану в бою, и вперед… Живи, працюй… за двоих… Самовбивство це не выхид с положения… А писля смерти сына житы не можна було… Один вин в мене. Вся радисть и надия… десятый класс кинчав… на мотоцикле с дружком поихав, и… тот калика, а мий… и не дыхнув. — Водитель помолчал, вновь достал папиросу, похлопал себя по карманам и, не найдя спичек, скомкал ее. — Ну, а как ты живешь? С кем?

— С женой.

— Она що… покынула тебя?

— Нет… она хорошая…

— Давно… руки-то?

— В этом году.

— Жинка вид постели навить не видходила, кормила, поила…

— Откуда вы знаете?

— Морду тоби набыти, и того мало! Откуда знаю… Самого себя жалко стало? Герой… Де дом?

— На Ленинской.

У ворот машина остановилась.

— Сколько я должен? — буркнул Сергей.

— Добряче по шее, если перед женой на коленях прощения не попросишь! — ответил шофер и потянулся открыть дверку.

Из калитки бледная, с заплаканными глазами выбежала Таня. Сергей вылез из машины, понурив голову, остановился рядом. Таня повернула голову и увидела его.

— Сережа! — вырвался крик.

Она медленно подошла, каким-то отрешенным, невыносимо усталым движением стянула с головы косынку, уронила ее на дорогу и ткнулась лицом в грудь Сергею.

— Непутевый ты мой…

Подняла голову, Сергей посмотрел ей в глаза и покраснел. Боль, обида, горючий упрек невысказанными, незаслуженными застыли в них.

— Предатель! — Таня, неловко замахнулась и хлестко ударила Сергея по щеке.

Пыталась бежать, но тут же повернулась, порывисто обняла голову мужа, прижала ее к груди и, глотая слезы, зашептала:

— Я и в «Скорой помощи», и в милиции… Не любишь ты меня, Сережка, скажи, за что ты так… Разве я виновата в чем?!

31

В начале ноября Сергей получил вызов с Харьковского протезного завода. Все нужные документы были отосланы туда еще из Донецка. Сергей мучился в догадках: согласится завод изготовить ему протезы или нет? «Их цеплять-то не за что, за плечи или за шею разве… Говорили же в больнице: «Для такой высокой ампутации протезы не делают». И вот:

«Предлагаем вам прибыть в г. Харьков по вопросу изготовления протезов плеч».

Всю ночь перед отъездом Сергей и Таня не сомкнули глаз. Строили предположения, какими будут искусственные руки, что можно будет ими делать, и оба боялись: а вдруг скажут там, в незнакомом городе, — напрасно ехали, помочь ничем не можем…

Утром, едва засерел рассвет, Петровы, смиряя нетерпение, отправились на вокзал.

В Харьков приехали во второй половине дня. Завод находился метрах в пятистах, прямо перед вокзалом.

Серое двухэтажное здание с небольшими, точно в старом жилом доме, окнами, коричневая дверь, перед ней скверик с засохшими цветами, пустые скамейки — вот все, что жадно схватил Сергей одним взглядом, ожидающим, недоверчивым, тревожным.

Метрах в пяти от дверей он остановился. Таня потянула за рукав:

— Ты что, Сережа?

— Подожди, дай отдышаться…

— Страшно? — напрямик спросила жена.

— Да, — не скрывая, ответил он.

— Где наша не пропадала! — задорно улыбнулась Таня.

— Что ждет за этой дверью? Убьют надежду или… — тихо сказал Сергей.

Врач, седой человек в очках, не отрываясь от бумаг, привычно приказал:

— Раздевайтесь! Что у вас?

— Ампутация обеих рук в верхней трети плеча, ограниченные движения правой стопы с обширной ожоговой поверхностью, — одним духом выпалил Сергей.

— Вы из Луганска? — сняв очки, поднялся из-за стола врач.

— Да. Только с поезда, — подтвердила Таня.

— Хорошо, — неизвестно к кому обращаясь, проворчал протезист. — Где это вас угораздило?

— В шахте, — кашлянул Сергей.

— Протез правого плеча мы вам изготовим. О левом не может быть и речи. Ампутация слишком высокая. Предварительно вам необходимо сделать операцию. У вас не в порядке кость, и нервные окончания выходят на поверхность кожи. При таком состоянии вы не сможете пользоваться протезом.

— А без операции можно обойтись? — заволновалась Таня.

— Таня! — укоризненно перебил Сергей. — Раз надо, значит, надо. — И к доктору: — Я согласен на все.

К вечеру Сергей лежал в больнице. Таня категорически отказалась вернуться в Луганск и, сняв квартиру неподалеку от клиники, осталась жить в Харькове.

И опять потянулись нудные, длинные больничные дни. Нельзя сказать, что Сергей не боялся предстоящей операции. Нет, он боялся. С внутренней дрожью вспоминал все прошлые, с ярким светом огромных ламп, с гнетущей тишиной операционной, с дурманящей волной крови, насыщенной новокаином и болью, отчего хотелось рвануться со стола и закричать: «Хватит! Ведь есть же предел человеческому терпению!»

Побороть, подавить страх помогала засветившаяся надежда получить протез. Как никогда раньше, Сергей понимал теперь нужность и значение этой последней операции. Только она откроет ему возможность какой-либо деятельности. И Сергей торопил время. Он готов был немедленно пойти в операционную, лечь на стол и еще раз пройти через боль, страх, лишь бы скорее получить протез.

Таня в обход больничного режима, позволяющего посещать больных два раза в неделю в строго отведенные часы, добилась разрешения приходить каждый день.

Целыми днями простаивал Сергей у окна палаты, всматриваясь в многолюдный поток, проплывающий по тротуару мимо больницы. И о чем бы он ни думал в эти часы, глаза его машинально скользили по толпе, отыскивая в ней жену. И когда в людском водовороте мелькала зеленая косынка, которую он всегда безошибочно узнавал среди сотен таких же, глаза его загорались радостью, сердце начинало учащенно биться, и он забывал обо всем на свете, кроме этого родного, с задорно вздернутым кверху носиком человека.

В палату Таня входила в белом халате, с застенчивой улыбкой на губах, и Сергею каждый раз казалось, что вместе с ней в помещение врывалось яркое солнце, которое властно раздвигало стены, наполняло все до краев ласковым теплом и светом. И, глядя со стороны на счастливых от встречи супругов, нельзя было подумать, что над этими людьми пронеслась свирепая жизненная гроза. Трудно было поверить, что этот молодой человек с поседевшей головой и двадцатилетняя женщина, пройдя через нечеловеческие боль и страдания, сумели сберечь кристально чистыми, необыкновенно нежными и по-человечески возвышенными чувства друг к другу.

— Счастливый ты человек, Сергей! — о завистью говорили ему его новые друзья.

— Уж чего-чего, а счастья на мою долю выпало с излишком, на пятерых хватило бы! — не понимая причин зависти, иронически отвечал Сергей.

— Что руки… Ты бы посмотрел на себя с Таней нашими глазами. Любовь — это тоже счастье. — Говоривший задумался, помолчав, добавил: — Некоторые и с полным комплектом рук и ног, а вот не находят общего языка, калечат друг другу жизнь, да еще как… И не замечают этого.

Назначенный день и час операции надвигались все ближе и ближе. Были сделаны последние предоперационные анализы, проведены исследования, а Сергей не решался сказать Тане, на какое время назначена операция. Не хотелось прибавлять волнений в ее и без того беспокойную, жизнь, и вместе с тем Сергей чувствовал, что обидит ее, если не скажет. «Лучше пусть обидится на меня, чем будет затыкать уши под дверью операционной», — решил наконец он.

В день операции Таня пришла в клинику раньше обычного. Улыбаясь, вбежала в палату и остановилась в дверях. Сергей лежал на постели в знакомой позе, бледный, крест-накрест перепоясанный через грудь бинтами.

— Что такое, Сережа? — шепотом спросила она.

— Все в порядке! Только с операции, — слабо улыбнулся Сергей.

— Я так и знала. Все утро меня как магнитом тянуло в больницу. Чувствовала, тут что-то неладно.

— Чего ж неладного? Жив… даже улыбаться могу.

— Как… операция?

— Хорошо, Танечка, хорошо. Разве может быть плохо?

— Больно было?

— Испытывал себя — выдержу или нет, чтоб не пикнуть. А ассистент, черт, все время забывал новокаин вводить.

— Ты бы сказал…

— Говорил. Смеется: «Смотри, доктор, сегодня у тебя два ассистента». А тот ему: «Такие больные, коллега, не хуже нас в медицине разбираются. На собственной шкуре практику проходили».

В больнице обедали. Таня сидела рядом с Сергеем и кормила его. Они всегда затягивали время, отведенное на еду, чтобы подольше побыть вместе, поговорить или просто молча посмотреть друг на друга.

В дверь вошла дородная женщина и оглядела больных.

— Петров здесь?

— Да, я… — Сергей почему-то испугался.

— Вас просят сойти вниз, протез примерить.

— Чего?

— Протез.

— Уже готов? — не веря своим ушам, переспросил Сергей.

— Первый раз заказываешь?

— Всю жизнь только тем и занимался, что протезы заказывал, — буркнул Сергей.

Не верилось, что сейчас, через минуту, он сойдет вниз, на первый этаж, и увидит руку, не живую, искусственную, которая отныне займет место той — мускулистой и сильной, и он должен принять ее, свыкнуться с ней, как с частью своего тела. Сергей испуганно посмотрел на Таню, сорвавшимся голосом спросил:

— Что делать, Тань?

Протез лежал на столе, согнутый в локте, с натянутой на кисть черной перчаткой. Непомерно длинный большой палец неуклюже прижимался одним кончиком к указательному, образуя неестественную щепоть. От локтя тянулись ремни, сходились на уровне плеча в перепутанный клубок. Сверху, на локтевом сгибе, блестела никелированная гайка.

«А если она раскрутится?» — мелькнула шальная мысль.

Человек в черном фартуке поднялся со стула и взял протез в руки. Тот щелкнул и разогнулся в локте. Ладонь оказалась перевернутой вверх, и Сергей с внезапной неприязнью отметил: «У меня пальцы были короче…»

— Примерь-ка! Если что не так, не стесняйся, говори. Чтобы потом претензий не было. А то вы народ какой!.. Поскорей получить и айда, а потом — тут не так, там не эдак, трет, жмет, и понеслось…

— Я первый раз…

— И никогда не видел?

— Не приходилось.

— Тогда смотри. Вот эта тяга отжимает палец. Вот так, — протезист потянул за кожаный шнур, большой палец отошел от указательного и с легким щелчком вновь сомкнулся в щепоть. — В локте протез сгибается от движения плеча вперед. Вот и вся механика.

— Ясно, — ничего не поняв, сказал Сергей и насупился.

Он уже видел, что прекрасная искусственная рука, гибкая и подвижная, рисовавшаяся ему в долгие часы послеоперационных ночей, останется всего лишь мечтой. «Но, может быть, этот примитивный прибор, называемый протезом верхней конечности, хоть как-нибудь поможет…»

Надев протез, Сергей ощутил неживой, отталкивающий холод металла и толстой бычьей кожи. Холод проникал до самых отдаленных клеток мозга, студил сердце, жестко отталкивал от себя. И, будто приняв этот непонятный вызов несовместимости, вражды и неприязни, все клетки организма Сергея восстали против протеза, так же жестко отталкивали его, не хотели не только принять, но и допустить приближения к себе. Первым желанием было поскорее сбросить с себя этот инструмент и бежать прочь. «А что же делать, другого-то нет, может, свыкнусь…»

— Неловко? — сочувственно спросил мастер. — Так, дружище, у всех поначалу. С протезом надо сжиться.

— Долго?

— Кто как. Одни быстро, другие долго. Бывает, вообще не могут привыкнуть. Мучаются, мучаются, психанут — и в печку протез.

— А потом?

— Что ж потом! Винят нас, протезистов. А сам посуди: при чем тут мы? Так природа устроена.

— Я не выброшу. Мне работать надо. Да и зачем тогда было ехать сюда?

— Это ты правильно сказал: работать. От безделья-то с ума сойти можно. Был у нас месяца три назад гастролер один. Кистей рук нет. Ба-тюш-ки-и! Чего он только не вытворял! Что ни день, то пьянка, дебош. Выгнали как миленького из больницы! А он даже за протезами на завод не зашел. Я так понимаю: совеем они ему не нужны. Голову зря морочил!

— Если бы мне только кистей недоставало… А то отчекрыжили… дальше некуда, — вздохнул Сергей.

— Ты не унывай! — бодро перебил его мастер. — Главное, чтобы человек сам себя не потерял вместе с конечностями. Вот ведь в чем вопрос! А руки… Дело всегда найдется. Было бы желание и… — мастер потряс кулаком, — это самое… понял?..

…Серым, непогожим днем Петровы возвращались в. Луганск. В купе сидели втроем. Щуплая седая женщина лет шестидесяти, их попутчица, переводила взгляд с Сергея на Таню, с Тани на Сергея и украдкой вздыхала, Всем было неловко и потому молчали. Вагон вздрагивал, как в ознобе, дробно стучал колесами, за окном мелькала тусклая, однообразная картина, и мысли Сергея текли медленно и безрадостно. «Неужели ничего не смогу делать протезом? Не может быть. Я должен научиться. Просто обязан! Иначе как же тогда… Ведь для чего-то же делают их. Пусть неуклюж, некрасив, но это, наверное, с непривычки. Да разве в красоте дело! Лишь бы работать научиться ими».

— Жена али кто будешь? — осмелев, быстро спросила попутчица.

— Жена, — коротко ответила Таня и вся как-то подобралась и вытянулась.

— Пензия-то хоть большая? — допытывалась старушка.

— Нам хватает! — резко сказала Таня и отвернулась к окну.

Сергей попросил папиросу, и Таня, ловко чиркнув спичкой, прикурила ее и подала ему.

— Спасибо! — буркнул он и вышел в тамбур.

«Ну и вредный народ эти бабки! И все-то им надо, до всего-то им дело. Теперь, пока всю биографию не разузнает, не отстанет!» — с раздражением думал Сергей, затягиваясь папиросой. Постепенно он успокоился, и мысли его опять занялись протезом.

«Вот хотя бы для начала научиться папиросу держать», — Сергей согнул протез в локте и поднял кисть ко рту. В соседнем купе щелкнула дверь, и в коридор вышла женщина. Он засмущался и опустил протез. «Можно! — радостно мелькнуло в голове. — А там, глядишь, и…» Разогнувшись в локте, протез упал вниз и громко стукнул кистью о поручень. Из-за двери выглянула Таня, и Сергей, окончательно смущенный, ушел в купе. «Если бы живой рукой так ударился, было бы больно», — зло подумал он, но тут же прогнал эту мысль. Успокоившись, стал строить планы, как он начнет осваивать протез.

Таня сидела рядом, веселыми глазами смотрела на мужа, и весь ее вид без слов говорил: «Все в порядке, Сережа! Операция позади, мы едем домой, а там все будет хорошо». «Все будет хорошо!» — улыбнувшись одними глазами, поддержал ее Сергей.

Старушка осмелела и нетерпеливо ерзала по лавке. «Непременно допрос над Татьяной учинила, — сдерживая улыбку, подумал Сергей, — и по позе видно, всю подноготную нашу знает. Таня, она человек общительный, любит поговорить».

— То, что от мамы на частную квартиру ушли, так это нехорошо, — очевидно продолжая прерванный разговор, сказала старушка.

— Ничего плохого тут нет, — возразила Таня. — Комнатка у нее маленькая, и потом, зачем ей и видеть, и переживать наши невзгоды. Мы так решили.

— За квартиру-то сколько берут?

— Двадцать рублей.

— Хреста на них нет, на хозяевах ваших!

— А мы неверующие, — вступил в разговор Сергей.

— Вы вот что, касатики… — медленно сказала старушка, — переходите-ка жить ко мне. Платы мне никакой не надо, нам со стариком пензии хватает. Места на всех будет. Переходите. И нам веселее, и вам сподручнее. Дом у нас свой, кирпичный, под черепицу, газ намедни провели. Переходите, касатики.

— Ну что вы, Даниловна, — смущенно ответила Таня. — Нам и там хорошо. Правда, Сереж?

— Как же? Вот так сразу и… переходите. Вы нас, мы вас не знаем, — возразил Сергей.

— И-и-и-их, сынок… — вздохнула Даниловна и подперла подбородок рукой, — шестьдесят второй годок на людей гляжу, чай, пора и различать их научиться. На лбу у каждого, и не написано, кто он, да все равно видно.

Она сидела маленькая, тихая, с большими грубыми руками в темных прожилках вен, и Сергею вдруг стало стыдно за свои скоропалительные мысли о ней. «Из породы Егорычей», — подумал он.

— Спасибо, Даниловна! — искренне сказал Сергей. — Пока нужды большой в этом нет, а припечет…

— Дело ваше. Подумайте. А адресок на всяк случай возьмите. Это недалеко от вас, на улице Артема. И перебраться поможем.

В Луганск поезд пришел вечером. Над городом висели тяжелые осенние тучи, сеял холодный дождь. Тане, как и в день отъезда, хотелось пройтись пешком, но, видя желание Сергея скорее добраться домой, она передумала и взяла такси.

Сергею действительно очень хотелось скорее попасть домой.

Ставшие нестерпимыми фантомные боли в отсутствующих конечностях подтверждали предположение о том, что с протезом не так-то легко сжиться. Желание сбросить его с себя как можно скорее становилось с каждой минутой все настойчивей и непреоборимей. Казалось, сними сейчас протез — и сразу же утихнут, угомонятся обжигающие боли в пальцах, локтях, мышцах, перестанут выкручиваться несуществующие, суставы и исчезнет сковывающая все тело тяжесть.

«Так вот какой ты жестокий!» — думал Сергей.

Ночью он долго не мог заснуть: Беспокойно ворочался с боку на бок, не находя телу удобного положения. Ждал, когда утихнут боли, а они не утихали. Мысленно сжимал и разжимал кулаки и чувствовал, как у самого плеча дергаются мышцы, больно натягивая кожу.

После харьковской операции воображаемый средний палец на правой руке заметно переставал слушаться. Он словно прирос к большому, и все попытки Сергея оторвать его не приносили успеха. У безымянного пальца исчезло ощущение ногтя. В последние дни он сильно болел, словно ноготь медленно срывали, и вот боль ушла, и вместе с ней ушло ощущение ногтя. Сергей знал из рассказов врачей, что ощущение ампутированных рук может совсем, навсегда исчезнуть. Знал и боялся этого. Вот уже полгода, как у него нет рук, но он чувствует их, они живут в ощущениях, снятся по ночам, болят всеми болячками и царапинами, приобретенными еще в детстве и в последующие годы. Особенно отчетливо Сергей чувствовал указательный палец левой руки и порез на нем ниже сгиба.

Ему было лет восемь, когда, играя перочинным ножом, он поранил палец. Восьмилетний Сережа очень перепугался и с оглушительным ревом прибежал к матери:

— Палец отрезал, что же теперь будет?!

Но все обошлось. Палец зажил, только остался на всю жизнь бугристый шрам.

И вот теперь, спустя полгода после ампутации рук, потерять их еще раз было страшно. Однажды он хотел рассказать Тане об ощущении рук, но она неожиданно заплакала и, уткнувшись ему в грудь, попросила: «Не надо, Сережа, я боюсь…»

Теперь, лежа рядом с ней, Сергей не решался поделиться своими опасениями.

— Почему не спишь, Сережа? — шепотом спросила Таня.

— А ты?

— Я…

Таня замолчала. По окну шуршал дождь, далеко в ночи тяжело пыхтел паровоз, протяжно и жалобно гудел, словно безнадежно звал кого-то на помощь. Сергей вдруг воскликнул:

— В народе говорят: медведя и того можно научить танцевать. Попробуем!

СЕМЕЙНЫЙ ДНЕВНИК ПЕТРОВЫХ

Первые записи в дневнике случайны, не помечены датами и сделаны в большинстве своем чернилами, рукой Тани под диктовку Сергея.

О войне прочитано много книг. Попадались хорошие. Но впервые я увидел войну своими глазами в книгах К. Симонова «Солдатами не рождаются» и «Живые и мертвые». Навсегда запомнились скорбные шеренги военнопленных и слова: «Казалось, что всю Россию взяли в плен».

— «За бортом по своей воле». Смелый парень Ален Бомбар! Вот бы попробовать как он! А, Тань?

— Ночью страшно. Акулы…

— Представляешь, кораблекрушение, люди в море… И вместо паники — надежда! Он же смог быть в океане шестьдесят пять суток, чем мы хуже?! Да, надежда — великая сила!

Куприн — замечательный писатель. Перечитал всего. Только почему его герои такие бездеятельные? Мечутся из угла в угол, как мыши в мышеловке, и не знают, что делать.

Как много хороших стихов!

Эх ты, модница, злая молодость,
Над улыбкой — седая прядь!
Это даже похоже на подлость —
За полтинник седою стать!

И еще:

И какому кощунству в угоду,
И кому это ставить в вину?
Как нельзя вводить горе в моду,
Так нельзя вводить седину.

Написала моя землячка — Румянцева. Молодец, Майя!

* * *
Братцы проходчики дали всесоюзный рекорд. Бригадир — мой друг, вместе техникум кончали. Эх, Витька, Витька!.. Хоть на денек бы к тебе в забой… Наработался бы до чертиков, подышал бы шахтным воздухом, ей-богу, легче бы стало… Сны меня, друг, замучили… совсем изведут… Всю ночь застилают глаза копры, терриконы…

* * *
Сережка! Какая силища!

Его буранами шатало
От кроны до седых корней,
А он стоял.
Жег суховей,
А он стоял.
Мороза жало
Зима вонзала до костей,
А он стоял,
Плетьми огней
Сто молний по стволу хлестало,
А он стоял.
Стал только злей
И ВЫСТОЯЛ.

В. Харьюзов. Умеют люди писать…

* * *
Жизнь дорога каждому человеку. Каким бы он ни был. Жизнь — постоянная надежда на лучшее. Одни подразумевают под этим лучшим материальное состояние, другие — моральное удовлетворение, третьи, и их большинство, и то и другое. Разнит людей вопрос: что в их деятельности первично — моральное удовлетворение или материальное состояние. И из этого вытекает: одни любят жить, другие — жизнь. Одни говорят: я дышу, — значит, существую; другие: я приношу пользу людям, — значит, живу. Но умирать не хочется любому из них. Первый надеется пожить, второй — испытать гордую радость от сознания, что он нужен людям. Третьего не дано.

* * *
1 ноября. Последний месяц осени, а на дворе теплынь. Скоро праздник! Что подарить тебе, Танечка?

— Подари мне город на широкой ладони степи!

— Если б мог, подарил бы самую яркую звезду с неба. Ведь ты подарила мне жизнь! Свою и мою.

— Нет. Любовь!

— Это равносильно.

Горсовет обещает к Новому году выделить комнату. А чем до того времени топить эту халупу? По ночам становится прохладно. Сверчок в углу напоминает детство. У отца в деревенской избе такой же певун заливается трелями ночи напролет. Миллион лет прошло с тех пор.

Порой кажется, какая-то волна выбросила нас на другую планету — планету боли и безысходного отчаянья.

— Не сгущай краски, Сережа.

— Рад бы… А куда спрячешься от солнца, людского смеха? Я ведь тоже человек…

«Комсомольская правда» опубликовала письмо одного парня. Работать он не хочет, всех, кто трудится, презирает, любит красиво одеваться, танцульки, ресторан… Ну, и, как у нас водится, рядом печатают ответы ему! Воспитывают, стыдят! Черт побери, неужели то, что труд и жизнь — понятия неразделимые, одинаково необходимые человеку, как мозг и сердце, надо еще кому-то доказывать! Обезьяны знали это!.. Да этого выродка надо взять за шиворот и тряхнуть как следует.

Говорят, что тот, кто долго живет далеко от родины, заболевает ностальгией. Что это за болезнь — не знаю. Но, наверное, что-то похожее на мучительную тоску по работе. Знал бы тот младенец, какая это жестокая пытка!

— Таня, не пытайся угадать мои мысли.

— Я не угадываю, я знаю.

— Ну и что?

— Не принимай неудачу с письмом как поражение. И я уверена, что, будь твоя нога здоровой, ты бы научился писать. Но что делать… А я разве плохой секретарь?

— Отличный. Но где мне взять уверенность, что я еще что-то могу?

Вчера мужчина спешил к автобусу. Запыхался, мокрый весь, на работу опаздывал. Подбежал, и… дверь закрылась, машина уехала. Как он, бедолага, ругался! Я стоял рядом и от зависти чуть не плакал. Я-то никуда уже не опаздываю, меня никто и нигде не ждет.

32

Город секли грозы. Поздние, ярые… Столбами вздымался песок в переулках и островками оседал на асфальт, грузный, недвижимый, пришпаренный косым дождем.

Таня боялась грозы. Раскат грома наводил на нее панический страх. Она, как ребенок, забивалась в угол, укрывала голову, затыкала уши и дрожащим голосом спрашивала: «Сережа, кончилось?» Сергей не понимал ее страха. Более того, он неожиданно почувствовал, что во время грозы ему трудно сидеть на месте, его неудержимо тянет на улицу. Что-то созвучное своей душе, своим мыслям и чувствам находил он в диком неистовстве природы. Но что? Сергей и сам не мог понять. Может быть, ему хотелось вот так же буйно, свободно и широко излить свою душу, высказаться о чем-то сокровенном, что глубоко сидело в нем и настойчиво просилось наружу.

Вспомнил Сергей свой давнишний разговор с Егорычем. «Трудно держать в себе все пережитое, перечувствованное, — говорил старик. — И даже будет такой момент, когда не высказаться, не поделиться с большим кругом людей своими думами станет невмоготу. Человека потянет к бумаге. Ты не исключай этой возможности, Сережа».

«Соломинку подбрасывает Егорыч, — думал Сергей. — Заблуждается по своей доброте душевной. Кроме всего прочего, чего у меня нет, чтобы излить свою душу, нужны еще и способности. А их не приобретешь, с ними рождаются».

После смерти Ларина Сергей несколько раз возвращался мысленно к тому разговору. Но дальше заключения о том, что из этой затеи ничего не выйдет, не шел.

Однажды он вспомнил, как в школе, в порыве гнева за несправедливо (по его мнению) поставленную двойку, он тут же, на уроке, глотая слезы, сочинил стих. Стихотворение было длинным, злым и нескладным. На общешкольном собрании секретарь комсомольского бюро, девчушка с куцыми косичками, во всеуслышанье дала Сергееву творенью оценку и в качестве первого гонорара потребовала объявить поэту строгий выговор с занесением в личное дело.

«У русских поэтов всегда были трудные судьбы!» — утешил себя Сергей.

— Декабрист! — издевались над сгорающим от стыда поэтом хохотуньи из соседнего класса.

Тернии оказались очень колкими, и школьник Сережка Петров, решив, что он родился не в тот век, прервал свой путь к вершинам Парнаса.

Позднее, в армии, Сергей попробовал написать рассказ. В творческих муках дневальный по подразделению не заметил, как в казарму прокрался рассвет и вместе с ним сердитый старшина. Солдаты поспали две минуты сверх нормы, а рядовой Петров со всеми армейскими-почестями отхватил два наряда вне очереди за грубейшее нарушение устава внутренней службы.

В газете «Советский воин» вскоре появилась короткая заметка о воинах, поехавших после демобилизации на освоение целинных и залежных земель.

С замершим от волнения сердцем солдат прочитал свою фамилию: «С. Петров, авиамеханик Н-ской части».

— Я же целый рассказ написал! — удивился опомнившийся корреспондент. — Что они с ним сделали! Здесь же пятая часть от написанного!

Но в душе был рад и этой части, гордился ею, а газету долго хранил в солдатском вещмешке.

Дальнейшие попытки Сергея напечатать свои творения на страницах газет не имели успеха. Все его рассказы и очерки возвращались редакциями назад с односложными, обидными ответами:

«Опубликовать не можем, советуем больше читать современных авторов, работать над языком…»

И солдат читал, работал, но за перо больше не брался, твердо решив: способностей у него нет.

Эти мысли, как тучки, робкие, неуверенные, медленно собирались в большую тучу. Туча не могла быть пленницей, ей становилось тесно, она рвалась на простор, на свободу. Ей не хватало молний. Егорыч не ошибся в прогнозе. Исподволь Сергей копил силы и жадно ждал грозу. Не осмыслив, не выплеснув наружу всего пережитого — жить стало невмоготу.

ИЗ СЕМЕЙНОГО ДНЕВНИКА ПЕТРОВЫХ

«…в глубоком понимании горя, душевного страдания, скорби таится огромная нравственная сила, помогающая людям мужественно переносить тяжкие удары судьбы».

Решено! Начинаю учить английский язык. Пригодится!

Сережа, по ночам читать вредно. Или тебе дня не хватает?

Человеческая жизнь мизерно коротка для познания того, что человека интересует. В юности мы преступно небрежно тратили свое время. Что мы читали? Чем интересовались? Да и читали ли с должным вниманием? Сейчас перечитываю читанное, и в каждой строке открытие.

Мне все говорят, что я не изменилась, только в глазах какая-то озабоченность и усталость. Правда, Сереж? Ты об этом не говорил.

Помнишь песню:

Глаза твои усталые
Еще красивей кажутся.

Давай забудем и больше никогда не вспомним о вчерашнем. Без упреков, без оправданий… Ничего не было. Была водка. Ее больше не будет. И спасибо тому таксисту.

Пришел вызов на Харьковский протезный завод. Быть или не быть?

Харьков. Я взяла нашу тетрадь. Не обижайся, что без тебя продолжаю записи. Еще в Луганске я знала: если тебя положат в больницу, я одна домой не вернусь. Не могу. И напрасно уговариваешь.

Ты знаешь, Сергей, в своей любви к тебе я открыла что-то новое. Что это, не пойму. Но, наверное, подобное чувство испытывает мать, выстрадавшая свою любовь к ребенку. Не знаю, может быть, это не так, но я люблю тебя все сильней и сильней.

Четверг. Волнения и боль прошедших операций делили пополам, так что же случилось. — ты не хотел поделиться со мной этой, последней? Неужели сознание того, что вместе с тобой, за дверями операционной, переживает, волнуется близкий тебе человек, не придает сил?

Как увидела тебя в бинтах, испугалась. Показалось, что мы в Донецке, а впереди вечность операций.

Ты уже спишь, Сережа? Сейчас 23, а у вас в 22 отбой. Что тебе снится? Друзья? Шахта? Угадала? Послушай, я прочитаю тебе стихотворение Марины Цветаевой:

Любовь
Ятаган? Огонь?
Поскромнее, — куда как громко!
Боль, знакомая, как глазам — ладонь,
Как губам —
Имя собственного ребенка.

Спокойной ночи, родной.

— Опять начала крутить волосы в колечки? — спросил ты у меня.

Полгода не крутила, думала, забуду, так нет же, вспомнила. А почему, не знаю.

Вторник. Не ожидала, что протез будет таким примитивным. Тебе он тоже не нравится. В наш век и… такая сошка…

Отчего это так? Где же высокий технический уровень, кибернетика, электроника?

Крикунов и хвастунов у нас много. Сделают электронную букашку — шуму на всю вселенную. А вот останется без рук такой букашечник, всучат ему допотопный костыль… Тогда бы, наверное, призадумался, что человек — это звучит гордо.

Луганск. Протезы — это не массовое производство, дохода они не дают, затраты на их изготовление большие. Так кому они нужны! Инвалиды как-нибудь перебьются с первобытными костылями.

Потерпевший кораблекрушение увидел спасательное судно, но оно прошло мимо.

Что он чувствует в этот момент?

Наверное, ему хочется превратиться в чайку!

Ну почему нет на свете волшебства! Неужели нет надежды на протез?

— Сережа, не верю! Я понимаю тебя. Нам трудно сейчас. Но тем крепче должны быть наши нервы, тем настойчивей должны мы быть. Надо искать. И без паники.

Помнишь у Горького? Одни упали на дно лодки, испугались и погибли. Другие наперекор всему боролись и победили!

— Ты права. Выше голову, черт возьми! Когда задыхался в бреду, было не легче. Выжил же…

— У тебя опять в кровь растерта спина проклятыми ремнями протеза. Мне страшно смотреть на протез, он весь в крови. Сколько же это может продолжаться?

— Пока не научусь писать.

— А если это физически невозможно?

Врач запретил пользоваться протезом. Лечат растертую спину и плечи. Кажется, его и незачем больше надевать. Разве только для того, чтобы не болтался пустым рукав.

Кому нужны были эти поездки, волнения, операция, ожидания, надежда? Никому.

Снег выпал ночью. Сначала он шел вперемешку с дождем, но к утру зима одолела осень. Большие мохнатые хлопья повалили, как пух из распоротой перины, и за несколько минут одели город во все белое. Ударил мороз, подул северный ветер, и завыла зима снежной круговертью.

Так уж устроен мир — с переменами в природе человек всегда ждет каких-то изменений в своей жизни. Ждал их и Сергей.

Но… по-прежнему длинно и однообразно тянулись дни, серые, скучные, с утра до ночи заполненные бесплодными попытками овладеть протезом, вырваться из опостылевшей беспомощности.

Первая задача — сжиться с протезом — Сергею удалась довольно быстро. Превозмогая боль и неловкость, он трое суток не снимал его с плеч. Измученный днем, Сергей заставлял себя и на ночь ложиться в постель с протезом. Сон походил на пытку. Металлические части давили в бок, ремни врезались в тело, плечи нестерпимо горели, протез превращался в чудовищный капкан.

Лишь на четвертый день Сергей почувствовал облегчение.

«Сжился! — победно мелькнула мысль, и сразу стало легче на душе. — Теперь за карандаш! Писать! Если научусь, то буду готовиться в институт!»

Но шли дни, недели, спина и плечи Сергея превратились в сплошную кровоточащую рану, а успехов не было. И чем больше прилагал он усилий, чтобы научиться писать, тем менее оставалось надежд на это. В короткие минуты передышки, прижимая к щеке холодные, мертвые пальцы, Сергей, словно живых, просил их: «Ну, не упрямьтесь, пожалуйста… Почему вы не хотите помочь мне? Вы же теперь мои, мои, мои… Я приучил себя к вам, мне это дорого стоило! Так неужели все напрасно?».

Помогая ртом, ногами, зажимал черными негнущимися пальцами карандаш и продолжал бесплодные попытки написать хотя бы одну аршинную букву. Но и это не удавалось. И когда подступало отчаяние, Сергей сбрасывал протез на пол и бил его, бил до изнеможения, до кровавых ссадин на собственных ногах. И вновь казалось, что жизнь кончилась.

ИЗ СЕМЕЙНОГО ДНЕВНИКА ПЕТРОВЫХ

В дневнике пропущено несколько чистых листов. Дальнейшие записи сделаны карандашом, большими печатными буквами, неуклюже разбегающимися в разные стороны.

17 марта. Ура, Таня! Пишу! Сам! Сам! Сам! Пишу!

Два часа ночи. Утром ты проверишь мою писанину. Не ставь, пожалуйста, двойку. Ты и так их сыпала как из рога изобилия за те мои палочки и крючочки, что я терпеливо выводил, как заправский первоклассник. Поставь мне пятерку, мой строгий учитель! Я очень хочу получить ее. Ты никак не хочешь понять, что даже самый плохой первоклассник выводит свои палочки рукой, а я зубами.

Я плачу от радости. Те двойки, что я ставила за написанные тобой палочки и крючочки по программе первого класса, которые ты писал, сгрызая карандаши, стоят четырех пятерок, вместе взятых. Ведь нельзя же измерить обычными оценками твой титанический труд, твое упорство и настойчивость.

Буквы Ж, Щ, Ф потренируйся писать. Задание: по двести строчек каждую.

20 марта. Месяца через два буду писать вполне прилично. Только бы не болели глаза и челюсть. Интересно, каким будет почерк?

Встретил вчера в городе Борю Кулакова. Армейский друг! Женат. Растет дочь. А сам нисколько не изменился. Вспомнили солдатское житье-бытье. Никогда не подумал бы, что Борис такой тактичный парень. Наверно, чтобы не бередить мне душу, так и не спросил, как все случилось. Дал адрес и сказал: «Если нужна будет моя помощь, не стесняйся, зови». А живет-то он в Казани. К нам попал случайно, в командировку. Зови… Нет, Боря, не позову.

Не тот я уже, твой бывший комсорг. Людей стесняться стал. Надломилось что-то во мне. А что, сам не пойму.

Самое трудное — это сознание собственной ненужности. Потерять руки, перенести все кошмары операций — еще не самое страшное. Остаться за бортом жизни в расцвете сил, почувствовать свою ненужность обществу — вот самое жестокое испытание, которое может выпасть на долю человека.

Из письма друзей. …а еще сообщаем тебе — наша бригада коммунистического труда каждую смену дает одну норму сверх плана. Нас девять, а в наших сердцах ты десятый. Так что не погасла твоя шахтерская лампочка! Все мы здесь очень жалеем, что ты не вернулся жить в поселок. Его теперь не узнать. Летом утопает в зелени. Очень пригодился твой совет о саженцах. Шесть тысяч корней пересадили с той балки. Еще раз напоминаем: пожелай — и мы мигом перевезем вас сюда. Квартира будет — какую пожелаешь.

Может быть, то была ошибка. Может, правы Николай и Рафик? Нет, нет, нет… Раненый всегда производит гнетущее впечатление на тех, кто идет в бой.

27 марта. Что заставило меня побежать к трансформатору? Я же знал — это опасно.

Черт знает что… И ни о чем я не думал, когда бежал. Просто мельтешили перед глазами лица ребят, что были там, в лаве…

В чем смысл жизни? Сколько копий поломано на этом вопросе! Смешно, как вспомню сейчас те дискуссии! О каком смысле может идти речь, если во главу угла не ставить труд? Будничный, повседневный, честный труд. Отбери у человека возможность трудиться — и все блага жизни, теряют смысл.

30 марта. Московский журнал «В мире книг» предлагает своим читателям поделиться мыслями о личных библиотеках. Не попробовать ли? Опыт у меня невелик да и библиотека не солидна, но ведь есть люди, у которых и этого нет.

Я никогда не вижу себя во сне без рук. Всегда снится, что у меня чего-то не хватает, а чего — не понять. Сегодня играл в волейбол и такие мячи «тушил», ахали все. Проснулся, на лбу холодный пот, а в голове все тот же вопрос: ну и колюча же ты, жизнь, со всех сторон колешься…

Удивительно ловко, удобно, просто и мудро устроены предметы для пользования руками. Так мудро и так просто, что, имея руки, и в голову не приходит задумываться над этим. А человек все же сильнее вековых навыков.

Вот письмо. Хоть и стоило оно немалых трудов, но в конце концов сцепленные зубы, зажавшие карандаш, заменили руки. Еще более удивителен и непонятен механизм почерка. Сравниваю рукописи, сделанные в техникуме руками, и вот эти, зубами, никакого различия.

Что было бы, если бы я умер? Вот так же светило бы солнце, шумела листва деревьев, по радио пели бы вот эти же песни и комната была такой же… А Таня?.. Страшно? Да. А самое страшное — это то, что нет на земле моего следа.

Для жизни смерти нет. Жизнь бессмертна! Только когда человек за свою жизнь не сделает ничего хорошего, не совершит доброго дела, он умирает. Самой настоящей, самой страшной смертью.

Человек, не украсивший землю своим трудом, навсегда уходит в небытие, ибо после него ничего не остается, что жило бы в делах и памяти потомков.

Отметили день рождения Таниной подруги. На вечере в основном была молодежь. Выпили, танцевали, пели, и вот один пижон с галстучком бабочкой надумал анекдоты рассказывать. По кругу, все по одному. А начал о женщине пошлый, грязный анекдотишко. Сидят все как грязью облитые, кое-кто натужно хихикает. Я не выдержал, встал и… было замахнулся по морде дать… Потребовал извиниться. Парень решил отшутиться:

— А, не защищай — все они такие!

Мы с Таней извинились и ушли. Ох и понервничал я тогда. Какой-то молокосос и, видите ли, подводит базу под слюнтявые мыслишки! «Все…» Так, значит, и твоя мать и миллионы других?

Сегодня пришел к нам тот хохмач. Чуть не на коленях просил прощения за ту пьяную выходку. Он-де не знал ничего о нас и прочее. И что интересно — искренне. Разговорились мы с ним. Вообще-то он парень неплохой. Наслушался только всякой дряни и решил блеснуть остроумием.

13 апреля. Весна!.. А отчего так грустно? Да. Годовщина…

Побежал бы я, если бы знал, что навсегда оставлю там свои руки?

Но тогда я должен был бы знать, что случится с рабочими в лаве после взрыва трансформатора. Если ничего — нет, если да — побежал бы.

Впереди — пустота, позади — пропасть… Можно оступиться и упасть. Душевная боль — это камень потяжелей, чем боль ран. Неужели не осилю?

Да, Серега, если повесишь нос — сломаешься. И никакой «костер на снегу» тогда тебе не поможет.

17 апреля. Перечитал «Тихий Дон». Никогда не видел я Дона да и казаков настоящих. Но верю — именно так все и было. А черное солнце?!

Да, оно может быть не только ослепительно ярким!

Боже мой, как мало я знаю! Надо перестроить, уплотнить свой распорядок дня. Интересно, какой минимум сна возможен для человека?

Сергей, так нехорошо! С тех пор, как ты научился писать, я не принимаю участия в ведении дневника.

Ты отвратительно пишешь букву «ж». Не стыдно?

Приехал Николай Гончаров. Вошел в квартиру и по привычке протянул руку поздороваться. Опомнился, засмущался и прижал меня к груди, как ребенка. Эх, Коля, Коля… Перешел работать в другую шахту. Рафик ушел в институт, Игнатова взяли в армию, руководство шахты сменилось — в общем, не узнать пенатов. Сколько хороших дел вспомнили мы, друг мой! А на вокзале поспешно поцеловал и убежал в вагон. Таня сказала, что ты заплакал. Коля, неужели ты пожалел меня? Я не верю. Просто обидно видеть друга вот таким…

22 апреля. Ура! Получил ответ от редакции журнала «В мире книг». Моя статья о библиотеке будет использована в обзоре писем. Значит, могу! Могу еще чем-то быть полезен!

Встретил одного. Он мне сказал:

— Я бы на твоем месте пил да спал. Деньги платят, чего еще надо!

Отвратительно! В горе для него одно лекарство — водка.

1 мая. Сегодня год той операции. Год… Как это много! Если эту дату не отмечать какими-то успехами, то она действительно может превратиться в поминальную. Тогда конец.

Окончил новую статью. Получилась очень длинной. Как подумаю, что ее должен кто-то прочитать, — страх берет. Вдруг это никому не нужно? И я отнимаю время у людей…

Бередит душу большая тема. Ее мучительно трудно переваривать. А не думать о ней еще трудней. Смогу ли? Надо постараться. Сжимай, Серега, зубы, как на операционном столе, — и вперед. Не бейся, сердце, такими толчками. Тебе придется повторить все заново. Будет трудно, не легче, чем в первый раз. Но так надо, надо…

Первую весну мы встречаем с Таней вместе. Сколько мечтали об этом? Была на нашем пути и армия, и учеба, и больница… Каждый год была весна, и мы были врозь.

Здравствуй, весна!

Мы все умрем, людей бессмертных нет,
И это все известно и не ново.
Но мы живем, чтобы оставить след:
Дом иль тропинку, дерево иль слово.

Р. Гамзатов

Сережа, у нас будет ребенок…

Таня, Танечка, Танюша!! Родная моя! Любимая! Солнышко ненаглядное мое!..

Сейчас мне особенно близко стихотворение Константина Симонова.

Жди меня, и я вернусь
Всем смертям назло…

И наиболее дороги его заключительные строки:

Как я выжил, будем знать
Только мы с тобой…

Все эти дни хожу пьяный от счастья. Забываю, что у меня нет рук. Выросли крылья, и я лечу и лечу куда-то над цветущей, радостной землей. Иногда наплывает облачко беспокойства: а все ли будет хорошо?

Каким ты будешь, родной, незнакомый человек? Сколько пережито, просто не верится, что и в наш дом стучится простое и такое желанное человеческое счастье.