Спартак. Рафаэлло Джованьоли

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5

Глава пятнадцатая
СПАРТАК РАЗБИВАЕТ НАГОЛОВУ ДРУГОГО ПРЕТОРА И ПРЕОДОЛЕВАЕТ БОЛЬШИЕ ИСКУШЕНИЯ

Между тем поворот дел в Кампанье после разгрома претора Публия Вариния под Аквином несколько напугал спесивых победителей Африки и Азии, и, несмотря на заботы, связанные с ведением войны против Митридата и Сертория, Рим стал серьезно и настороженно следить за восстанием гладиаторов. Пятьдесят тысяч вооруженных гладиаторов, возглавляемых человеком, которого теперь уже все, хотя и краснея от стыда, были вынуждены признать отважным, доблестным и даже до некоторой степени опытным полководцем, были полными хозяевами провинции Кампаньи, где, за исключением нескольких незначительных городов, господство и влияние римлян было подорвано; пятьдесят тысяч вооруженных гладиаторов, угрожавших Самнию и Латию — этим, можно сказать, подступам к Риму, — представляли весьма серьезную силу, и в дальнейшем борьбу с ними нельзя было считать делом незначительным и относиться к ней с недопустимым легкомыслием.

В комициях, собравшихся в этом году, римский сенат единодушно доверил управление провинцией Сицилией и подавление позорящего Рим восстания гладиаторов патрицию Гаю Анфидию Оресту вместо претора Публия Вариния.

Гай Анфидий Орест, человек лет сорока пяти, весьма опытный в военном деле, много лет был трибуном, три года квестором и во время диктатуры Суллы уже избирался претором. Его храбрость, ум и прозорливость снискали ему широкую известность и расположение как среди плебеев, так и в сенате.

В первые месяцы 681 года, следующего за тем, в котором произошли события, рассказанные в пяти предыдущих главах, Гай Анфидий Орест, с согласия новых консулов Теренция Варрона Лукулла и Гая Кассия Вара, собрал сильное войско, состоявшее из трех легионов: в одном были римляне, в другом только италийцы, в третьем союзники — далматы и иллирийцы.[164] Численность этих трех легионов достигала двадцати тысяч человек; к ним претор присоединил десять тысяч солдат, спасшихся после поражения под Аквином, и у него образовалась армия в тридцать тысяч воинов, обучением которых он и занялся в Латии. С этой армией он надеялся разбить Спартака наголову наступающей весной.

Пришла весна и принесла с собой тепло, щедро разливаемое вокруг солнцем, прозрачную синеву неба, опьяняющее благоухание цветов, роскошный ковер Душистых трав. Во славу ее запели птицы свои гимны, таинственно прозвучали их любовные призывы. В эту пору двинулись одновременно войска римлян и гладиаторов — одно из Латия, другое из Кампаньи, чтобы оросить человеческой кровью зазеленевшие поля Италии.

Претор Анфидий Орест выступил из Норбы и пошел по Аппиевой дороге до Фунди; он проведал, что навстречу ему по Домициевой дороге из Литерна продвигается Спартак. Тогда претор расположился лагерем в Фунди, заняв позиции, дававшие ему возможность сразу ввести в сражение свою многочисленную кавалерию, численностью в шесть тысяч человек.

Через несколько дней Спартак прибыл в Формии и расположился лагерем на двух холмах, заняв таким образом господствующее положение на Аппиевой дороге; затем со своими тремястами конниками он приблизился к вражескому лагерю, чтобы изучить позиции и выяснить намерения врага.

Но претор Анфидий Орест, более сведущий в военном деле, чем полководцы, с которыми до сего времени приходилось сражаться Спартаку, тотчас же напал на него, пустив в ход свою грозную кавалерию; после короткой, не имевшей решающего значения схватки, в которой гладиаторы все же потеряли около сотни человек, Спартак должен был поспешно отступить к Формиям.

Здесь он решил подождать врага, полагая, что претор, воодушевленный столь легко достигнутым успехом, предпримет новую попытку нападения на гладиаторов. Однако Спартак напрасно потерял пятнадцать дней; Анфидия не так-то легко было завлечь в западню.

Тогда Спартак пустился на одну из тех военных хитростей, которые приходят в голову только выдающимся полководцам. С наступлением ночи, соблюдая полнейшую тишину, он вышел с восемью легионами из лагеря, оставив там Эномая с двумя легионами и кавалерией; всю ночь Спартак шел вдоль берега и забирал с собой в качестве заложников всех встречавшихся по пути крестьян, колонов и рыбаков любого возраста и пола, чтобы вести о его продвижении не дошли до врага. Быстрым маршем он прошел через лес, который и ныне окружает Таррацину, расспрашивая о дороге дровосеков и угольщиков, и расположился лагерем на его опушке, в тылу врага.

Орест был немало удивлен, узнав, что его сумели обойти, но, действуя благоразумно и осторожно, он всячески сдерживал пыл своих легионеров, которые рвались в бой при виде пращников-гладиаторов, подходивших почти к самому частоколу лагеря римлян.

В продолжение восьми дней Спартак тщетно вызывал на бой врага: тот не двигался с места и не скрывал, что не желает сражаться в невыгодных для него условиях.

Тогда изобретательный вождь гладиаторов решил воспользоваться создавшимся положением и удобными условиями местности; в один прекрасный день Анфидий Орест, к своему великому удивлению и немалому огорчению, узнал от своих разведчиков, что, кроме лагеря в лесу под Таррациной, гладиаторы раскинули еще один лагерь в хорошо укрепленном месте между Фунди и Интерамной и другой — между Фунди и Пиверном, завладев таким образом ключевыми позициями над Аппиевой дорогой.

Действительно, Спартак в несколько ночных переходов перебросил четыре легиона под началом Граника от Интерамны и, приказав им расположиться лагерем на возвышенном месте, велел обнести лагерь высоким частоколом и окружить широким рвом; два дня и две ночи эту работу прилежно выполняли двадцать тысяч гладиаторов; одновременно Крикс с двумя своими легионами занимал и укреплял место, определенное Спартаком для лагеря между Фунди и Пиверном.

Таким образом Спартак полностью окружил лагерь Анфидия Ореста и принудил претора или принять бой, или через восемь дней сдаться на милость врагу, понуждаемый голодом.

Претор попал в тяжелое положение; необходимость заставляла его напасть на один из лагерей гладиаторов, чтобы выйти из затруднения; у него не было ни малейшей надежды победить неприятеля, уничтожить его, так как ему было известно, что придется иметь дело еще с тремя частями вражеского войска, ибо, как бы ни было кратковременно сопротивление легионов Крикса и Граника, оно во всяком случае продлилось бы не менее трех часов, тем более что их воодушевляла бы вера в то, что скоро подойдут подкрепления; а через три часа Крикс пришел бы на помощь Гранику или Граник — Криксу; Спартак тогда обрушится на тыл претора; потом к месту сражения подойдет Эномай, и римское войско будет разгромлено.

Орест, печальный и озабоченный, дни и ночи думал и не находил выхода из такого крайне опасного положения. Легионеры впали в уныние; на первых порах они только шепотом ругали претора, а потом стали во всеуслышание называть его неумелым и малодушным полководцем, который в то время, когда была надежда на победу, уклонялся от боя; теперь же они были обречены на поражение и верную смерть; со страхом вспоминали они позорный разгром близ Кавдинского ущелья и громко сетовали, что Анфидий Орест еще невежественнее консулов Постумия и Ветурия.[165] Ведь те оказались в безвыходном положении вследствие крайне невыгодных условий местности, а Анфидий из-за своего недомыслия допустил, чтобы враг на открытом месте преградил ему путь.

Таким было положение, когда претор решил прибегнуть к обману, обратившись к жрецам, к чему, к сожалению, прибегают люди, слабые духом и умом, а также люди хитрые, которые стараются подчинить себе большинство людей, пользуясь в своих личных темных целях их суеверием и страхом перед сверхъестественными силами.

По всему римскому лагерю было объявлено о больших жертвоприношениях Юпитеру, Марсу и Квирину, чтобы они вдохновили авгуров, а те своими вещаниями научили бы, как спасти римское войско от поражения.

Направо от претория в римском лагере находилось место, предназначенное для жертвоприношений. Там стоял жертвенник — земляная глыба круглой формы с углублением наверху, где зажигали огонь; с одной стороны в жертвеннике находилось отверстие, в которое должно было стекать вино жертвенных возлияний, а вокруг высились шесты, украшенные фестонами, розами и другими цветами; сюда сошлись жрецы трех божеств: Юпитера, Марса и Квирина. На всех жрецах были длинные плащи из белой шерстяной ткани, схваченные на шее булавкой; на голове у них были остроконечные шапки также из белой шерстяной ткани.

Позади жрецов стояли авгуры, одетые в свои жреческие одеяния, в руках они держали загнутый авгурский посох, похожий на теперешние пастушеские посохи; то был их знак отличия. За ними следовал помощник жреца, который подводил животных к жертвеннику и убивал их, и другой помощник, который закалывал малые жертвы и выпускал кровь из жил. Оба они были в длинных передниках, спускавшихся до ступней и отороченных внизу пурпуром. Первый — попа — поддерживал правой рукой секиру, лежавшую у него на плече; второй держал широкий отточенный кинжал с ручкой из слоновой кости; у них обоих, а также и у жрецов и авгуров, на голове были венки из цветов, шею обвивала украшенная кисточками из белой и красной шерсти лента, спускавшаяся по одежде. Такими же венками, лентами и кисточками украшались голова и шея быка, овцы или свиньи, приносимых в жертву. Затем шествовали низшие служители, несшие деревянный молот, которым попа должен был сначала оглушить быка, поразив его в затылок, жертвенный пирог, серебряный ларчик для благовоний, где хранился фимиам, серебряную жертвенную чащу для курений, из которой наполняли кадильницу, амфору с вином, и патеру — особую чашу для жертвенных возлияний. Последним шел цыплятник, хранитель священных кур; он нес в клетке жертвенных птиц. Шествие замыкали флейтисты, сопровождавшие музыкой пение во время жертвоприношений.

За жертвенной процессией шло все римское войско, за исключением солдат, оставленных для охраны лагеря. Когда вся толпа во главе с претором Гаем Анфидием Орестом расположилась вокруг жертвенника, жрецы приступили к совершению установленного обрядом омовения, положили фимиам в кадильницы, посыпали жертвенных животных мукой, совершили жертвоприношение жертвенными пирогами и возлияние вина, затем попа, с помощью низших служителей приподняв голову быка — так как только в том случае, когда приносили жертвы подземным богам, голова жертвенного животного должна была быть обращена вниз, к земле, — ударил молотком животного в лоб, а затем прикончил его топором, в то время как помощники разрезали горло малым жертвам и выпускали кровь из их жил; кровью этой вскоре был обрызган весь жертвенник, а часть мяса тут же была положена на огонь, горевший в углублении в середине жертвенника. Внутренности жертв осторожно собрали на специально для этого предназначенную немного вогнутую посредине бронзовую доску, стоявшую на четырех бронзовых подставках.

Когда все эти обряды были закончены, внутренности жертвенных животных передали авгурам, которые с серьезным и важным видом принялись определять по ним будущее.

Хотя знакомство с греческой философией[166] и быстрое распространение учения Эпикура помогло большей части римской молодежи избавиться от нелепой веры в богов и открыло ей глаза на недостойное поведение лицемерных жрецов, все же среди народных масс, людей непросвещенных и темных преданность богам была еще так сильна, что из тридцати тысяч человек, стоявших вокруг жертвенника в лагере под Фунди, — а это были доблестные солдаты, испытанные в боях, — не нашлось ни одного, который чем-либо нарушил бы так Долго длившийся священный обряд. Только через полтора часа авгуры объявили, что знамения, согласно их наблюдениям над внутренностями животных, благоприятны для римлян: они не увидели ни малейшего пятнышка, которое могло бы быть истолковано, как плохое предзнаменование.

Наконец пришла очередь кормления священных кур; должно быть, их долго мучили голодом, потому что, как только им бросили зерно, они тут же стали жадно пожирать его под шумные рукоплескания обрадованных солдат, увидевших в хорошем аппетите кур явное предзнаменование высокого покровительства Юпитера, Марса и Квирина, готовых помочь римскому войску.

Эти благоприятные вещания вселили храбрость в души суеверных римлян; прекратились жалобы и проклятия, укрепилась дисциплина и вера в полководца. Анфидий Орест не преминул воспользоваться этим подъемом настроения своих солдат, чтобы осуществить задуманный им план и с наименьшими потерями выйти из тяжелого положения, в которое его поставил Спартак.

На следующий день после кормления священных кур и вещаний авгуров, предсказавших по внутренностям жертвенных животных победу римлян, пять дезертиров из римского лагеря явились к Спартаку. Когда их привели к вождю гладиаторов, все они, каждый на свой лад, рассказали ему одно и то же: претор намеревается тайно выйти из лагеря этой ночью, напасть на гладиаторов, расположившихся близ Формий, разбить их, а затем быстрым маршем двинуться в направлении Кал с целью укрыться за стенами Капуи. Дезертиры объясняли свое бегство из римского лагеря тем, что не хотели идти на верную гибель, так как на победу они совершенно не могли надеяться; они утверждали, что план Ореста не может увенчаться успехом, потому что Спартак, окружив римские легионы, поставил их в безвыходное положение.

Спартак внимательно выслушал дезертиров, задавая им различные вопросы, всматриваясь в их лица своими голубыми глазами, строгими и испытующими. Взгляд Спартака, пронизывающий, словно острый клинок, приводил в смущение дезертиров; они не раз путались в своих ответах Спартаку, противоречили себе. После длительного молчания, во время которого фракиец, склонив голову на грудь, погрузился в глубокое раздумье, он поднял наконец голову и произнес, как бы рассуждая с самим собой:

— Понимаю… да, так и есть…

Затем, обратившись к одному из контуберналов, которых ему пришлось назначить, — один из них находился у преторской палатки, — добавил:

— Флавий, отведи их в палатку и прикажи страже наблюдать за ними.

Контубернал увел дезертиров.

Спартак молча постоял несколько минут, затем позвал начальника легиона Артака, отвел его в сторону и сказал ему:

— Эти дезертиры — шпионы…

— Да ну! — удивленно воскликнул молодой фракиец.

— Они подосланы сюда Анфидием Орестом, чтобы ввести меня в заблуждение.

— Неужели?

— Он хочет, чтобы я поверил в россказни дезертиров, в то время как он сам поступит как раз наоборот.

— А как именно?

— Вот как: естественнее и логичнее всего не только для Ореста, но и для всякого, оказавшегося в его положении, было бы попытаться прорвать наш фронт со стороны Рима, но никак не со стороны Капуи. После того как он прорвется через фронт наших мечей с неизбежно расстроенным, ослабленным потерями войском и укроется в Капуе, нам будет открыт путь в Латий, по которому мы свободно можем пройти до самых ворот Рима. Он должен двинуться к Риму, чтобы защитить его от нас; Рим — его база, и если Рим будет у него в тылу, он, даже с войском численностью меньшим, чем то, которым он располагает теперь, будет для нас серьезной угрозой. Поэтому именно с этой стороны он отважится на отчаянную попытку, а не со стороны Формий, как он желал меня убедить через подосланных дезертиров.

— Клянусь Меркурием, ты правильно рассудил.

— Поэтому вечером мы оставим наш лагерь, так хорошо защищенный лесом, и двинемся по той стороне Аппиевой дороги; там мы расположимся лагерем в наиболее безопасном месте; благодаря этому маневру мы приблизимся к Криксу, на которого, если я не ошибаюсь, завтра утром римляне направят свои основные силы. Эномай сегодня вечером покинет свой лагерь близ Формий и продвинется поближе к вражескому.

— Таким образом ты еще туже затянешь петлю на шее врага, — воскликнул с искренним восхищением молодой фракиец, которому теперь стал ясен весь план вождя, — и…

— И, — прервал его Спартак, — по какой бы дороге он ни пошел, я займу такую позицию, которая обеспечит мне победу. Потому что, если претор двинет свои легионы против Эномая, он подойдет ближе к Фунди, а следовательно, и к нам, поэтому мы сможем тут же оказать помощь германским легионам.

Он призвал к себе трех контуберналов, приказав им скакать во весь опор в лагерь под Формиями, так чтобы между ними было полчаса расстояния, и передать Эномаю распоряжение приблизиться на шесть-семь миль к Фунди; кроме того, контуберналы должны были предупредить Крикса о возможности вражеского нападения на него.

Гонцы Спартака прибыли к Эномаю под вечер, и через два часа после их прибытия войска германца с авангардом в три тысячи конников двинулись по направлению к Фунди, соблюдая всяческие предосторожности. В полночь, в полной тишине, Эномай велел своим легионам остановиться у холма, поросшего ежевикой и полесьем, и разбить лагерь; несмотря на мелкий, пронизывающий до костей дождь, начавшийся с наступлением ночи и не прекращавшийся в течение нескольких часов, германец приказал и первым подал пример рыть рвы и ставить частокол для нового лагеря.

Все произошло именно так, как предвидел фракиец; на рассвете часовые перед лагерем Крикса — некоторые из них стояли почти что на Аппиевой дороге — сообщили о приближении врага.

Два легиона — третий и четвертый, — находившиеся при нем, вооруженные, в полной боевой готовности уже начиная с полуночи, Крикс вывел из лагеря и построил в боевом порядке, приказав пращникам быстро продвинуться вперед и метать в римлян дротики и камни.

Как только были пущены первые дротики, Орест повел свои легионы в наступление; он тотчас же приказал велитам и пращникам выйти за интервалы главных линий расположения легионов; растянувшись цепью, они двинулись на гладиаторов.

Легкая римская пехота, пустив несколько дротиков, тотчас же отступила к главной линии, освободив место трем тысячам кавалеристов, которые с неудержимым натиском бросились на вражеских пращников. Крикс тотчас же приказал трубить сбор, но пехота не могла быстро отступить, и римская кавалерия настигла врагов, внося в их ряды беспорядок и панику. Гладиаторы понесли большие потери. В одно мгновение было убито более четырехсот человек; по счастью, широкий ручей преградил путь римлянам, и гладиаторы укрылись на противоположном берегу.

Когда Крикс двинул первый легион к ручью, на берегу которого находилась римская кавалерия, в нее тотчас же полетела туча дротиков, и она принуждена была в беспорядке отступить.

Орест отозвал кавалерию и стремительно направил свои легионы против легионов Крикса, ибо ему необходимо было не только победить, но победить быстро, без промедления, потому что каждые лишние четверть часа давали возможность врагам подвести подкрепления, а это погубило бы его.

Поэтому римляне обрушились на гладиаторов с такой силой, что третий легион восставших дрогнул и едва не пришел в расстройство. Гладиаторов воодушевляли пример и слова мужественного Арторикса и необычайная храбрость Крикса, который, сражаясь в первых рядах, каждым ударом меча поражал врага. Гладиаторы противопоставили натиску римлян свою беспримерную отвагу; этот бой был необычайно кровопролитным.

Небо было мрачным, серым; мелкий пронизывающий дождь лил беспрестанно; лязг оружия и крики сражающихся разносились по окрестности.

Еще один римский легион направился в обход справа, чтобы ударить во фланг гладиаторов. Против него выступил четвертый легион во главе с Борториксом, но едва лишь он вступил в сражение с врагом, как последний легион из войска Ореста также двинулся в обход гладиаторов с другого фланга. Теперь не мужество, не бесстрашие, а численность решали судьбу сражения; Крикс понимал, что через полчаса он будет замкнут в кольцо, разбит наголову и его десять тысяч воинов погибнут.

Успеет ли Спартак через полчаса подоспеть ему на помощь?

Этого Крикс не знал, поэтому он велел Борториксу отступать, сохраняя порядок и продолжая сражаться; такое же приказание он дал третьему легиону.

Хотя гладиаторы и проявили невиданную доблесть, отступление все же было не совсем организованным и связано с большими потерями; под сильным напором римлян гладиаторы хотели отойти в лагерь под прикрытием двух когорт, которыми пришлось пожертвовать ради спасения остального войска.

Эта тысяча галлов проявила чудеса храбрости, они умирали не только бесстрашно, но даже с радостью; за короткое время пало более четырехсот человек: почти все они были ранены в грудь. Чтобы спасти остальных от верной смерти, гладиаторы, вернувшиеся в лагерь, взобрались на частокол и стали метать дротики и камни в римлян в таком количестве, что те принуждены были отступить и прекратить сражение.

Тогда Орест подал знак трубить сбор и, стараясь всеми силами привести в порядок свои легионы, сильно пострадавшие от жестокого боя, длившегося почти два часа, приказал им, соблюдая предосторожность, идти к Пиверну. Он поздравлял себя за примененную им военную хитрость и считал, что этот маневр заставит Спартака отойти от Таррацины и приблизиться к Формиям.

Но не успел еще авангард римского войска пройти две мили по Аппиевой дороге, как пращники из легионов Спартака напали на левый фланг легионов претора, шедших в направлении к Пиверну и Риму.

Увидев это, Орест пал духом; тем не менее он приказал своим войскам остановиться, бросил часть кавалерии против пращников Спартака и одновременно выстроил четыре свои легиона таким образом, чтобы они были повернуты фронтом к Спартаку, а два других опирались на тыл первых, с тем чтобы быть готовыми отразить атаку Крикса, так как Орест понимал, что тот снова сделает такую попытку.

И действительно, как только пятый и шестой легионы гладиаторов вступили в бой с римлянами, Крикс построил свои сильно поредевшие легионы (гладиаторы понесли большие потери, много было раненых и убитых), вышел из своего лагеря и атаковал легионы претора.

Бой был жестоким и кровопролитным. Он длился около получаса, но ни одной из сторон не удалось добиться преимущества. Вдруг на вершинах холмов, скрывавших Фунди от взоров сражавшихся, появился авангард войска Эномая; завидев сражение, происходившее внизу в долине, легионы Эномая с громким криком «барра» устремились на римлян; те, окруженные с трех сторон, с трудом сдерживали все возраставший натиск численно превосходящих сил гладиаторов; они дрогнули и вскоре обратились в беспорядочное бегство по Аппиевой дороге в направлении к Пиверну.

Гладиаторы начали преследование бегущих; Спартак приказал ни на минуту не прекращать погони, с тем чтобы сковать действия вражеской кавалерии, которая не могла атаковать рассыпавшихся в разные стороны гладиаторов, не уничтожая одновременно и спасавшихся бегством римлян.

Последним вместе со своим войском на поле битвы прибыл Граник, так как он стоял дальше всех. Его приход ускорил приближение полной победы гладиаторов. Граник, умный, рассудительный и опытный в военном деле человек, получив уведомление от Крикса, направился к Аппиевой дороге, проделав между Фунди и Пиверном трудный переход, взяв направление по диагонали, приведшей его ближе к Пиверну, чем к Фунди. Он предвидел, что, придя на поле сражения последним, он застанет римлян уже разбитыми и атакует правый фланг войска претора как раз в момент их бегства. Так это и произошло.

Побоище было беспримерным: свыше семи тысяч было убито и около четырех тысяч взято в плен.

Только кавалерия, почти вся уцелевшая после сражения, укрылась в Пиверне, куда за ночь сошлись изнуренные остатки разбитых легионов.

Потери гладиаторов были тоже велики. Они потеряли свыше двух тысяч убитыми и столько же ранеными.

На рассвете следующего дня, когда гладиаторы предавали с почетом земле своих павших в бою товарищей, претор Анфидий Орест, покинув с остатками своего войска Пиверн, стремительно отступил к Норбе.

Так через полтора месяца закончился этот едва начавшийся второй поход римлян против Спартака; вождь гладиаторов приобрел славу грозного, наводящего страх полководца; его имя приводило в трепет римлян и заставляло серьезно задуматься сенат.

Через несколько дней после сражения при Фунди Спартак собрал на военный совет начальников гладиаторов, на котором они единодушно признали, что бессмысленно предпринимать что-либо против Рима, так как там каждый житель был солдатом, и поэтому Рим в несколько дней мог противопоставить гладиаторам армию в сто десять тысяч воинов; было решено направиться в Самний, а оттуда в Апулию, пройти через эти области, где гладиаторам теперь ничто не угрожало, с тем чтобы собрать там всех рабов, восставших против своих угнетателей.

Осуществляя этот план, Спартак во главе своего войска беспрепятственно прошел через Бовиан, вступил в Самний и оттуда короткими дневными переходами направился в Апулию.

Тем временем распространившиеся в Риме вести о поражении претора Ореста под Фунди повергли в страх жителей Рима. Сенат, собравшись на секретное заседание, стал обсуждать вопрос о том, как покончить с этим восстанием, которое сначала представлялось смехотворным мятежом, а в действительности превратилось в серьезную войну, запятнавшую позором римское войско.

Каково было решение сенаторов, осталось тайной, известно было только то, что ночью того дня, когда состоялось заседание сената, консул Марк Теренций Варрон Лукулл в сопровождении немногих слуг, без знаков отличия и ликторов, как частное лицо, выехал верхом через Эсквилинские ворота и поскакал по Пренестинской дороге.

Через месяц после сражения под Фунди Спартак со своим войском расположился близ Венусия и занялся обучением двух легионов, один из которых состоял из фракийцев, а другой — из галлов; свыше десяти тысяч рабов этих двух национальностей стеклось за месяц из апулийских городов в лагерь гладиаторов; около полудня Спартаку доложили о прибытии в лагерь посла римского сената.

— О, клянусь молниями Юпитера? — воскликнул Спартак, и глаза его засияли радостью. — Неужели так низко пала латинская надменность, что римский сенат решился вступить в переговоры с презренным гладиатором?

И через минуту добавил:

— О, клянусь великими богами Олимпа, видимо, я человек достойный и совершил в своей жизни немало важных и доблестных дел, если они удостоили меня такой чести и дали возможность испытать такое удовлетворение!

И он накинул на плечи свой плащ темного цвета — императорские знаки отличия он надевал только в торжественные дни, чтобы доставить удовольствие своим легионам, — сел на скамейку, стоявшую у входа в его палатку, перед преторской площадкой и, повернувшись к Арториксу, Эвтибиде и другим пяти или шести своим контуберналам, которые сопровождали его во время прогулок, стал дружески беседовать с ними. В это время его оповестили о прибытии посла от сената, тогда Спартак сказал своим собеседникам улыбаясь:

— Простите меня, я должен покинуть вас, хотя ваше общество мне было бы гораздо приятнее, чем встреча с послом из Рима, но мне необходимо выслушать его.

Попрощавшись со своими товарищами дружеским жестом руки, он, улыбнувшись, обратился к декану, доложившему о прибытии посла от сената:

— А теперь вели проводить сюда этого римского посла.

Посол прибыл на преторскую площадку в сопровождении четырех своих слуг. Согласно обычаю, на глазах у них были повязки, за ними шли гладиаторы, указывавшие им дорогу.

— Теперь, римлянин, ты находишься на претории нашего лагеря, перед нашим вождем, — сказал декан, обращаясь к человеку, назвавшему себя послом.

— Привет тебе, Спартак, — тотчас же внушительно и уверенно произнес римлянин. Он сделал приветственный жест, полный достоинства и направленный в ту сторону, куда он был обращен лицом и где, как он предполагал, находился Спартак.

— Привет и тебе, — ответил Спартак.

— Мне надо с тобой поговорить с глазу на глаз, — добавил посол.

— Мы останемся с тобой наедине, — ответил Спартак.

И, обратившись к декану и солдатам, которые сопровождали пятерых римлян, сказал:

— Отведите их в соседнюю палатку, снимите повязки с глаз и накормите.

Когда декан, гладиаторы и спутники посла удалились, Спартак подошел к римлянину, развязал повязку, закрывавшую ему глаза, и, указывая рукой на деревянную скамью, стоявшую напротив той, на которой сидел он сам, произнес:

— Садись, ты можешь теперь беспрепятственно рассматривать и изучать лагерь презренных и ничтожных гладиаторов.

Спартак снова сел; он не спускал испытующего взгляда с присланного к нему из Рима патриция. О том, что это был патриций, свидетельствовала его отороченная пурпуровой полосой ангустиклава.

Посол был человек лет пятидесяти, высокого роста, крепкий и несколько тучный; волосы у него были седые, коротко подстриженные, черты лица благородные и выразительные; осанка величественная и даже надменная; ему, как видно, хотелось скрыть эту надменность изысканной любезностью, проявлявшейся в улыбке, жестах, в том, как он склонял голову, когда отвечал Спартаку. Как только фракиец снял с его глаз повязку, он стал внимательно всматриваться в лицо вождя гладиаторов.

Оба молчали, рассматривая друг друга. Спартак заговорил первым:

— Садись же; правда, эта скамья ничуть не похожа на курульное кресло, к которому ты привычен, но сидеть на ней тебе будет все же удобнее, чем стоять.

— Благодарю тебя от всего сердца, о Спартак, за твою любезность, — ответил патриций, садясь напротив гладиатора.

Римлянин смотрел на огромный лагерь, расстилавшийся перед его глазами; с возвышенности, на которой был расположен преторий, лагерь был весь как на ладони. Посол не мог сдержать вырвавшегося у него восклицания удивления и восторга.

— Клянусь двенадцатью богами Согласия, я никогда еще не видал такого лагеря. Только лагерь Гая Мария под Акве Секстиле, возможно, мог с ним сравниться!

— О, — ответил с горькой иронией Спартак, — то был римский лагерь, а мы всего лишь презренные гладиаторы.

— Я пришел к тебе не для того, чтобы ссориться с тобой; не для того, чтобы оскорблять тебя и выслушивать от тебя оскорбления, — с достоинством ответил римлянин. — Оставь, о Спартак, иронию, я действительно восхищен.

И он умолк. Долго глазами опытного, старого солдата рассматривал он устройство лагеря. Затем, повернувшись к Спартаку, сказал:

— Клянусь Геркулесом, Спартак, ты не был рожден для того, чтобы быть гладиатором.

— Ни я, ни шестьдесят тысяч обездоленных, находящихся в этом лагере, ни миллионы равных вам людей, которых вы с помощью грубой силы обратили в рабство, не были рождены, чтобы стать рабами себе подобных.

— Рабы были всегда, — ответил посол и, как бы в знак сочувствия, покачал головой, — с того самого дня, как человек поднял меч, чтобы поразить своего ближнего. Человек человеку зверь по своей природе, по своему характеру; верь мне, Спартак, твои мечты — несбыточные мечтания благородной души: таков закон человеческой природы; должны существовать господа и рабы; так было и так будет всегда.

— Нет, не всегда существовало это постыдное различие, — с жаром произнес Спартак. — Оно началось с того дня, когда земля перестала приносить плоды своим обитателям; с того дня, когда земледелец перестал возделывать землю, на которой родился и которая должна была кормить его; с того дня, когда справедливость, жившая среди сельских жителей, покинула поля, это свое последнее убежище, и удалилась на Олимп; тогда-то и родились неумеренные аппетиты, неудержимые страсти, роскошь, бражничество, раздоры, войны, истребление…

— Ты хочешь вернуть людей в их первобытное состояние. И ты надеешься, что сможешь достигнуть этого?

Спартак молчал; он был потрясен, он пришел в ужас от этого страшного в своей простоте вопроса, который как будто раскрыл ему неосуществимость его благородных мечтаний. Патриций продолжал:

— Если бы к тебе присоединился даже всемогущий римский сенат, то и тогда не восторжествовало бы задуманное тобой дело. Только богам дано изменить человеческую природу.

— Но если, — возразил Спартак после нескольких минут раздумья, — на земле неизбежно существование богатых и бедных, то разве также неизбежно и существование рабства? Разве необходимо, чтобы победители потешались и ликовали при виде того, как несчастные гладиаторы истребляют друг друга? Неужели этот кровожадный и жестокий животный инстинкт является неотъемлемым свойством человеческой природы, разве он необходимый элемент человеческого счастья?

Теперь умолк и римлянин; он был поражен справедливостью вопросов гладиатора; склонив голову на грудь, он погрузился в глубокое размышление.

Спартак первым нарушил молчание, обратившись к собеседнику:

— Какова цель твоего приезда?

Патриций пришел в себя и ответил:

— Имя мое Гай Руф Ралла, я принадлежу к сословию всадников и прислан к тебе консулом Марком Теренцием Варроном Лукуллом с двумя поручениями.

Спартак улыбнулся; улыбка его выражала насмешку и недоверие. Он тотчас же спросил римского всадника:

— Первое?

— Предложить тебе на основании соглашения с тобой вернуть нам римлян, взятых тобою в плен в сражении при Фунди.

— А второе?

Посол, казалось, смутился; он открыл было рот, намереваясь что-то сказать, но колебался и наконец промолвил:

— Я желал бы, чтобы ты сначала ответил на мое первое предложение.

— Я верну вам четыре тысячи пленных в обмен на десять тысяч испанских мечей, десять тысяч щитов, Десять тысяч панцирей и сто тысяч дротиков, отлично сделанных вашими лучшими оружейниками.

— Как? — переспросил Гай Руф Ралла, и в его голосе послышалось одновременно и изумление и негодование. — Ты требуешь… ты желаешь, чтобы мы сами снабдили тебя оружием для продолжения войны с нами?

— И повторяю тебе, я требую, чтобы это было самое лучшее оружие; оно должно быть доставлено в мой лагерь через двадцать дней; в противном случае эти четыре тысячи пленных не будут вам возвращены.

Через минуту он добавил:

— Я мог бы заказать это оружие в соседних городах, но на это уйдет слишком много времени, а мне необходимо как можно скорее полностью вооружить еще два легиона рабов, пришедших за последние дни, и…

— И именно поэтому, — ответил разгневанный посол, — пленные останутся у тебя, а оружия ты не получишь. Мы — римляне, и Геркулес Мусагет и Аттилий Регул научили нас своими деяниями, что даже ценою любых жертв никогда не следует делать того, что может принести пользу врагу и вред родине.

— Хорошо, — спокойно ответил Спартак, — через двадцать дней вы мне пришлете требуемое оружие.

— Клянусь Юпитером Феретрийским, — с трудом сдерживая гнев, воскликнул Руф Ралла, — ты, верно, не понял того, что я тебе сказал? Ты не получишь оружия, повторяю тебе: не получишь! А пленные пусть останутся у тебя.

— Так, так, — нетерпеливо сказал Спартак, — посмотрим. Изложи мне второе предложение консула Варрона Лукулла.

И он снова иронически улыбнулся.

Римлянин несколько минут молчал, затем спокойно, почти мягко и вкрадчиво, произнес:

— Консул поручил мне предложить тебе прекратить военные действия.

— О! — невольно вырвалось у Спартака. — Интересно, на каких же условиях?

— Ты любишь и любим одной знатной матроной прославленного рода, ибо род Валериев происходит от сабинянина Волузия, пришедшего в Рим с Тацием в царствование Ромула, основателя Рима, а Волузий Валерий Публикола был первым консулом Римской республики.

При первых словах Руфа Раллы Спартак вскочил, лицо его пылало, глаза горели гневом; затем он понемногу успокоился, сразу побледнел, снова сел и спросил у римского посланника:

— Кто это сказал?.. Что об этом может быть известно консулу? Какое дело вам до моих личных отношений? При чем они в делах военных, при переговорах о мире, который вы мне предлагаете?..

Услышав эти вопросы, посол смутился; в нерешительности он произнес несколько односложных слов; наконец, приняв твердое решение, он быстро и уверенно сказал:

— Ты любишь Валерию Мессалу, вдову Суллы, и любим ею, и сенат, чтобы избавить ее от порицания, которое она могла бы навлечь на себя этой любовью, готов сам просить Валерию стать твоей женой; когда ты будешь женат на любимой женщине, консул Варрон Лукулл предложит тебе право выбора: пожелаешь ты проявить свою доблесть на поле брани — ты отправишься в Испанию в звании квестора под началом Помпея; предпочтешь спокойную жизнь под сенью домашних лар, — ты будешь назначен префектом в один из городов Африки, по своему выбору. Туда ты сможешь взять к себе и Постумию, дитя твоей греховной связи с женой Суллы; в ином случае ребенок будет поручен опекунам Фавста и Фавсты, других детей диктатора, и ты не только потеряешь право называть ее своей дочерью, но и всякую надежду на то, что когда-нибудь ты сможешь обнять ее.

Спартак встал; левую руку он поднял на уровень подбородка, а правой приглаживал бороду; на его губах играла насмешливая улыбка, глаза горели гневом и презрением, он не сводил их с посла, внимательно слушая все, что тот говорил. Даже когда римлянин умолк, гладиатор продолжал смотреть на него в упор, временами покачивая головой и постукивая правой ногой.

Молчание длилось долго, наконец Спартак спокойно и тихо спросил:

— А мои товарищи?

— Войско гладиаторов должно быть распущено: рабы должны вернуться в эргастулы, а гладиаторы в свои школы.

— И… всему конец? — произнес Спартак, медленно выговаривая каждое слово.

— Сенат забудет и простит.

— Покорно благодарю! — насмешливо воскликнул Спартак. — Как добр, как великодушен и милостив сенат!

— А разве не так? — надменно ответил Руф Ралла. — Сенат должен был бы приказать распять всех мятежных рабов, а он прощает их; неужели этого недостаточно?

— О! Даже слишком… Сенат прощает врага вооруженного и к тому же победителя… Действительно, достойный и невиданный пример несравненного великодушия!

Он умолк на мгновение, потом с горечью произнес:

— Итак, восемь лет моей жизни, все мои способности, все душевные силы я отдал святому, правому и благородному делу; я бесстрашно шел навстречу всем опасностям: я призвал к оружию шестьдесят тысяч моих товарищей по несчастью, я вел их к победе, а теперь в одно прекрасное утро я скажу им: «То, что вам казалось победой, — не что иное, как поражение, свободы нам не завоевать; возвращайтесь к своим господам и снова протяните руки, чтобы их заковали в привычные цепи». Но почему же, почему?

— Значит, ты не ценишь чести, которую оказывают тебе, варвару; из низкого рудиария ты превратишься в римского квестора или префекта; кроме того, тебе будет дозволено жениться на знатной римской матроне.

— Так велико могущество сената римского? Он распоряжается не только всей землей, но даже чувствами людей, живущих на ней?

Оба умолкли; затем Спартак спокойно спросил Руфа Раллу:

— А если гладиаторы, несмотря на мои советы и уговоры, не пожелают разойтись?

— Тогда… — медленно и нерешительно произнес римский патриций, опустив глаза и перебирая руками конец своей тоги, — тогда… такому опытному полководцу, как ты… который в конце концов только для блага этих несчастных… не может не представиться… ему всегда представится случай… отвести войска… в места…

— Где консул Марк Теренций Варрон Лукулл, — продолжал Спартак, вдруг страшно побледнев; его гневные и полные ненависти глаза придавали лицу жестокость, но говорил он сдержанно и спокойно, — будет ждать их со своими легионами; он окружит их, они неизбежно сдадутся ему без всякого шума, и консул даже сможет приписать себе честь этой легкой, заранее устроенной победы. Не правда ли?

Римлянин еще ниже опустил голову и не произносил ни слова.

— Не правда ли? — воскликнул Спартак громким голосом, который вызвал дрожь у Руфа Раллы.

Посол окинул взглядом Спартака: вождь гладиаторов был так гневен, в его глазах сверкала такая ненависть, что римлянин невольно отступил на шаг.

— О, клянусь всеми богами Олимпа, — произнес фракиец гордо и с угрозой, — благодари богов, покровительствующих тебе, за то, что низкий и презренный гладиатор умеет уважать права другого и что гнев, охвативший меня, не помутил моего рассудка и я не позабыл, что ты явился ко мне в качестве посла… Ты пришел предложить мне измену, низкую и бесчестную, как твой сенат, как твой народ, измену, самую позорную и гнусную!.. Ты старался коснуться самых сокровенных тайников души моей!.. Ты пытался прельстить человека, возлюбленного, отца, чтобы обманом добиться своей цели там, где ты не мог одержать победу силой своего оружия.

— О варвар! — воскликнул с негодованием Руф Ралла, отступая на несколько шагов и не сводя глаз со Спартака, — ты, кажется, забыл, с кем говоришь!

— Это ты, римский консул Марк Теренций Варрон Лукулл, бесчестный и низкий, это ты позабыл, где находишься и с кем говоришь! О, ты думал, что я не узнал тебя? Ты пришел сюда под вымышленным именем, тайком, обманом, чтобы попытаться совратить меня, ты судил по себе, а поэтому считал и меня способным на те низости, на которые способен ты, о подлейший из людей! Уходи… возвращайся в Рим… собери новые легионы и приходи сражаться со мной в открытом поле; там, если ты посмеешь стать со мной лицом к лицу, как стоишь сейчас, я дам тебе достойный ответ на твои злодейские предложения.

— И ты надеялся или еще надеешься, бедный глупец, — произнес с величайшим презрением консул Варрон Лукулл, — что долгое время сможешь противостоять натиску наших легионов, ты льстишь себя надеждой одержать полную победу над могущественным Римом, которому всегда сопутствует счастье?

— Я надеюсь вывести эти толпы несчастных рабов на их родину, и там, в наших краях, я хочу поднять восстание всех угнетенных народов против их угнетателей, я надеюсь положить конец вашему проклятому господству.

Повелительным жестом правой руки Спартак приказал консулу удалиться.

Консул Варрон Лукулл с достоинством завернулся в свою тогу и, уходя, сказал:

— Увидимся на поле брани.

— Да допустят это боги… только не верю я этому…

И когда Теренций направился по дороге, которая шла ниже претория, Спартак окликнул его и сказал:

— Выслушай меня, римский консул… Так как мне известно, что те немногие из моих солдат, которые попали в ваши руки во время этой войны, были все распяты, и так как я вижу, что вы, римляне, не признаете за нами, гладиаторами, человеческих прав, то я предупреждаю тебя: если через двадцать дней я не получу вот здесь, в моем лагере, оружие и доспехи, которые мне требуются, четыре тысячи ваших солдат, попавших ко мне в плен под Фунди, также будут распяты нами.

— Как?.. Ты посмеешь?.. — произнес консул, побледнев от гнева.

— Все дозволено по отношению к таким людям, как вы, для которых нет ничего святого, нет ничего, к чему бы они питали уважение… Бесчестье за бесчестье, убийство за убийство, резня за резню — вот как с вами надо поступать. Иди!

И он приказал консулу удалиться.

На призыв Спартака прибежали декан и гладиаторы, ранее сопровождавшие посла и его слуг; фракиец приказал им проводить их всех до ворот лагеря.

Оставшись один, Спартак долго ходил взад и вперед перед своей палаткой, то ускоряя, то замедляя шаги, погруженный в самые мрачные и печальные думы; он был очень взволнован.

Некоторое время спустя он призвал к себе Крикса, Граника и Эномая и сообщил им о посещении лагеря Теренцием Варроном Лукуллом, о предложениях, сделанных ему, за исключением тех, которые касались его сокровенной тайны — любви к Валерии. Товарищи одобрили действия своего вождя, они восхищались благородством души Спартака и его великодушным самоотречением; они ушли от него, преисполненные еще большей любовью и уважением к своему доблестному другу и верховному вождю.

Спартак направился в свою палатку, когда уже стало темнеть; он поговорил с Мирцей, которая, видя, что брат задумчив и хмур, начала заботливо хлопотать вокруг него, желая отвлечь от мрачных мыслей; потом он удалился в ту часть своей огромной палатки, построенной для него солдатами, где находилось его ложе из свежей соломы, покрытое несколькими бараньими шкурами.

Сняв с себя панцирь и оружие, которые носил весь день не снимая, Спартак лег и долго ворочался с боку на бок, тяжело вздыхая; уснул он очень поздно, забыв потушить светильник из обожженной глины, в котором еще горел фитиль.

Он проспал, вероятно, часа два, сжимая во сне медальон, подаренный ему Валерией, который всегда носил на шее, как вдруг его разбудил длительный, горячий поцелуй в губы. Он проснулся, сел на постели и, повернув голову в ту сторону, откуда ему послышалось прерывистое дыхание, воскликнул:

— Кто это?.. Кто здесь?..

У его ложа стояла на коленях красавица Эвтибида; ее густые рыжие косы были распущены по плечам и разметались по белоснежной груди; она умоляюще сложила свои маленькие руки, прошептав:

— Пожалей, пожалей меня… Спартак, я умираю от любви к тебе!

— Эвтибида! — воскликнул пораженный вождь гладиаторов, сжимая в руке медальон. — Ты, ты здесь?.. Зачем?..

— Уже много-много ночей, — произнесла тихо девушка, дрожавшая, словно лист, — вот в этом углу, — и она указала рукой на угол, — я жду, пока ты уснешь, потом становлюсь на колени у твоего ложа, созерцая лицо твое, такое величественно прекрасное; я поклоняюсь тебе и плачу в тишине, ибо я боготворю тебя, Спартак, поклоняюсь тебе, как поклоняются богам; уже более пяти лет, пять долгих, бесконечных, как вечность, лет, я люблю тебя без всякой надежды, как безумная, как одержимая, отвергнутая тобой. Напрасно старалась я изгнать твой образ из моей памяти… он врезался в нее огненными письменами; напрасно старалась я предать забвению свою великую страсть, я хотела потопить ее в вине, в утехах, в разгульных оргиях… Я напрасно искала душевного покоя, избегая тех мест, где я узнала тебя, но и в Греции ты был передо мной, как ив Риме; даже места, где я родилась, даже воспоминания невинной юности моей, звук родной мне речи — ничто, ничто не могло изгнать тебя из моего сердца… Я люблю тебя, я люблю тебя, Спартак, и любовь мою не в силах выразить человеческая речь… Сила моей любви так велика, что она бросила к твоим ногам такую женщину, как я, у ног которой были знаменитейшие мужи Рима! О, сжалься надо мной, не отталкивай меня, я буду твоей служанкой, рабыней… только не отталкивай меня, молю тебя; если ты снова отвергнешь меня, то заставишь меня решиться на все… Даже на самые ужасные, самые страшные преступления!

Так в волнении молила влюбленная девушка; она схватила руку Спартака и покрывала ее горячими поцелуями. От этого неудержимого потока слов и поцелуев, чувственных и горячих, лицо Спартака то вспыхивало, то становилось белее полотна, дрожь пробегала по всему его телу, и тогда он сжимал в руке медальон, в котором были волосы Валерии и Постумии; только этот амулет давал ему силу устоять против чар красавицы гречанки.

Он сделал над собой усилие и, мягко освободив свою руку из сжимавшей ее руки Эвтибиды, ласково, стараясь быть спокойным, почти отечески сказал ей:

— Успокойся… успокойся… безумная ты девушка… Я люблю другую… божественно прекрасную женщину… она мать моего ребенка… Знай, что у Спартака только одна вера, и так же, как душа моя отдана делу угнетенных и я живу для него и умру за него, так и люблю я только одну женщину и никогда не полюблю другую… Прогони всякую мысль обо мне из своей разгоряченной головы… не высказывай мне чувств, которых я не разделяю, не говори мне о любви, которую я не могу питать к тебе…

— Ах, клянусь божественными эриниями, — воскликнула Эвтибида, которую при последних словах Спартак слегка отстранил от себя, — это Валерия, проклятая Валерия, это она, неизменно она похищает у меня твои ласки и поцелуи!

— Женщина! — воскликнул возмущенный Спартак, и лицо его стало мрачным и грозным.

Эвтибида замолчала, кусая свои руки; вождь гладиаторов, сдержав гнев, произнес через минуту более спокойно, но не менее строго:

— Уходи из моей палатки и никогда больше не появляйся здесь. Завтра ты отправишься с другими контуберналами в штаб Эномая: моим контуберналом ты больше не будешь.

Куртизанка, опустив голову, с трудом сдерживая рыдания и кусая руки, медленно вышла из палатки, в то время как Спартак, открыв медальон, поднес его к губам и покрыл поцелуями хранившиеся в нем пряди волос.

Глава шестнадцатая
ЛЕВ У НОГ ДЕВУШКИ. — ПОСОЛ, ПОНЕСШИЙ НАКАЗАНИЕ

Эвтибида была женщиной незаурядной. Ум ее всегда был подчинен порывам страсти, а страсть ее была неумеренной, и нередко все доводы рассудка уничтожались бурным полетом ее безудержной фантазии. Одаренная необычайной энергией, так не соответствовавшей всему ее хрупкому и изящному сложению, гречанка была скорее похожа на юную девушку, чем на женщину; читатель уже знает, что с самого раннего возраста от, подчиняясь сладострастным желаниям одного развращенного патриция, участвовала в бесстыдных оргиях и сатурналиях. Она утратила два самых лучших качества женщины: стыдливость и способность отличать добро от зла.

Она не умела сдерживать свои желания и добивалась того, чего хотела, любыми средствами: для нее добром было достижение желаемого; с непоколебимым упорством шла она к намеченной цели, и благодаря невероятной силе воли ей всегда удавалось удовлетворять свои желания.

Пресыщенная наслаждениями, очень богатая, избалованная поклонением наиболее элегантных щеголей и богатых патрициев, она увидела Спартака во всем блеске его красоты, храбрости, отваги, победителем в кровопролитной схватке на арене цирка, как раз в тот самый момент, когда ничто в жизни уже не прельщало ее, когда ее больше не пленяли никакие соблазны и она изверилась в возможности счастья для себя; Эвтибида увидела Спартака и увлеклась им; ей казалось, что она без особого труда сможет удовлетворить этот свой каприз; а может быть, это была и любовь — Эвтибида на первых порах сама не знала и не понимала того чувства, которое, почти помимо воли, влекло ее к этому сильному гладиатору. В своем разгоряченном воображении она уже предвкушала опьянение этой новой страстью, сулившей, как ей казалось, столько радостей и нарушавшей однообразие ее жизни, которая становилась невыносимой.

Когда же возникли непредвиденные препятствия, когда она убедилась, что Спартак равнодушен к ее чарам, которые покорили столько сердец, когда она узнала, что другая женщина оспаривает у нее власть над любимым человеком, неудовлетворенное желание, безумная ревность воспламенили воображение куртизанки; кровь ее забурлила, сердце затрепетало, как еще никогда не трепетало, и, как мы уже видели, ее сладострастное желание превратилось в безудержную страсть; страсть этой испорченной, полной энергии и Решительной женщины вскоре достигла наивысшей своей точки.

Она хотела забыть этого человека и предалась безумству разнузданных оргий; в ее римском дворце раздавались фесценийские песни, оттуда доносились непристойные крики, но ничто не могло вытеснить Спартака из ее сердца. Она отправилась путешествовать, побывала в родной Греции, поразила Коринф и Афины своей бесстыдной красотой, но неудовлетворенная страсть сопутствовала ей повсюду, мешала ей жить; тогда она решила снова попытаться овладеть душой гладиатора, ставшего теперь грозной силой, исполином, поднявшим знамя борьбы угнетенных против владычества Рима.

Прошло четыре года. Спартак мог забыть Валерию, возможно, и забыл ее, и Эвтибида подумала, что теперь пришло время, когда она может всецело предаться своей любви к фракийцу. Гречанка продала все свои драгоценности, собрала все свои богатства и отправилась в лагерь гладиаторов; она решила с безграничной преданностью восточной рабыни посвятить себя служению человеку, который зажег в ее душе такую горячую, сильную страсть.

Если бы Спартак заключил ее в свои объятия, она была бы счастлива, и — кто знает? — может быть, она стала бы добродетельной женщиной. Она чувствовала себя способной на любой честный и смелый поступок, лишь бы снискать любовь человека, который в ее глазах теперь принял блистательный образ полубога.

Она ждала, она надеялась, и она обманулась в своих ожиданиях… Второй раз он отверг ее. Эвтибида вышла из палатки вождя гладиаторов с искаженным лицом, в слезах; глаза ее сверкали гневом, лицо залил румянец стыда от пережитого унижения.

Сначала она шла, ничего не замечая, по затихшему лагерю, охваченная глубоким волнением. Гречанка шла, словно ощупью, она спотыкалась о подпорки палаток, ударялась о столбы веревочных загородок для лошадей; сама не зная почему, она очутилась у частокола. Мысли ее были беспорядочными, в воспаленном мозгу не было ни ясного представления о собственных переживаниях, ни правильного восприятия внешнего мира; звенело в ушах, она сознавала лишь, что страдания ее ужасны и она жаждет мести, мести беспощадной и кровавой.

Утренний ветерок, свежий и чистый, пронизывал тело Эвтибиды, холодил грудь и плечи, и постепенно он вывел ее из состояния какого-то оцепенения, призвав к действительности. Эвтибида завернулась в свой пеплум, осмотрелась вокруг, как будто придя в себя после бреда или обморока, пытаясь собрать мысли и понять, где она находится. Наконец она сообразила, что стоит среди палаток восьмого легиона, и постаралась попасть самым коротким путем на Квинтанскую улицу, а оттуда, идя по дороге, которая отделяла расположения шестого легиона от пятого, вышла к своей палатке.

Эвтибида вдруг заметила, что руки ее в крови, и вспомнила, что сама безжалостно искусала их; она остановилась, подняв свои зеленые глаза, искрившиеся гневом, и маленькие окровавленные руки к небу; и мысленно, с глубокой ненавистью в душе поклялась всеми богами неба отомстить за оскорбления и унижения, перенесенные ею, и на крови, обагрившей ее руки, дала обет принести в жертву фуриям-мстительницам и подземным богам голову Спартака.

На следующий день Спартак, который с того момента, как окружил под Фунди лагерь претора Анфидия Ореста, постановил, чтобы у Граника, Крикса и Эномая было четыре контубернала для связи между ними, сообщил Эномаю, что посылает ему для услуг одного из своих контуберналов.

Эномай этому не удивился, но как велико было его изумление, когда он увидел перед собой Эвтибиду; он не раз любовался красотой ее лица и стройностью стана, но никогда не разговаривал с ней, считая ее возлюбленной Спартака.

— Как!.. ты!.. — воскликнул пораженный германец. — Это тебя Спартак направляет ко мне контуберна лом?

— Да, именно меня! — ответила девушка; на ее бледном лице отражались забота и глубокая печаль. — Почему ты так удивлен?

— Почему… почему… Я думал, что ты Спартаку очень дорога…

— О! — ответила с горькой усмешкой девушка. — Спартак человек добродетельный и думает только о нашей победе.

— Но это не могло помешать ему заметить, что ты красивая девушка, самая прекрасная из тех, которые вдохновляли резец скульпторов, самая прекрасная из всех родившихся под солнцем Греции.

Красота Эвтибиды настолько поразила Эномая, что медведь сразу стал ручным и грубый дикарь вдруг превратился в учтивого человека.

— Надеюсь, ты не вздумаешь объясняться мне в любви! Я пришла сюда бороться с нашими угнетателями; во имя этого святого дела я пренебрегла богатством, любовью, жизнью в роскоши и удовольствии. Учись у Спартака быть воздержанным и скромным.

Надменно произнеся эти слова, она повернулась спиной к Эномаю и направилась к палатке, стоявшей рядом, в которой жили его контуберналы.

— Клянусь божественной красотой Фреи, матери всего сущего, эта девушка не менее прекрасна и горда, чем самая гордая и прекрасная из валькирий! — воскликнул Эномай, пораженный красотой и поведением гречанки; неожиданно для самого себя он стал думать с несвойственной ему нежностью о прелестном сложении и очаровательном личике девушки.

Нетрудно догадаться о том, что задумала Эвтибида: она решила увлечь гордого германца. Кто мог бы сказать, какую цель она преследовала этим? Очевидно, любовь германца к Эвтибиде должна была иметь какое-то отношение к планам мести, замышлявшейся гречанкой.

Как бы то ни было, такой женщине, как Эвтибида, красивой и обаятельной, владеющей всеми тайнами обольщения, нетрудно было в короткое время полностью завлечь в свои сети грубого и простодушного германца; вскоре она безраздельно властвовала над ним.

Тем временем Спартак в лагере под Венусией неутомимо обучал военному искусству два новых легиона. Ровно через восемнадцать дней после свидания и беседы с консулом Марком Теренцием Варроном Лукуллом для этих легионов были доставлены в лагерь гладиаторов десять тысяч панцирей, щиты, мечи и дротики, затребованные в обмен на четыре тысячи пленных, которые были полностью разоружены и отправлены в Рим.

Как только были вооружены два последних легиона, один из них, одиннадцатый, состоявший из галлов, был придан к четырем, которыми командовал Крикс, а другой, состоявший из фракийцев, был отдан под командование Граника. Спартак оставил лагерь в Венусии и малыми переходами двинулся в Апулию. Сначала он отправился в Барий, а затем подошел к стенам Брундизия, самого значительного и важного военного порта римлян на Адриатическом море. Во время этого перехода, длившегося два месяца, не произошло ни одной значительной стычки между римлянами и гладиаторами, так как стычками никак нельзя было назвать слабое, легко преодолеваемое сопротивление, которое оказывали армии Спартака некоторые города.

В конце августа Спартак, отойдя от превосходно укрепленного Брундизия, в который он даже не пытался вступить, расположился лагерем близ Гнатии, в хорошо укрепленном месте, которое он по своему обыкновению укрепил еще более, окружив его широкими рвами, так как фракиец решил перезимовать в этой провинции, где плодородная почва, прекрасные пастбища и обилие скота обеспечивали его войско продовольствием.

В то же время вождь гладиаторов подолгу обдумывал, что следовало бы сделать, чтобы начатая им война приняла более решительный характер. После зрелых размышлений он созвал своих военачальников на секретное военное совещание; там долго обсуждался вопрос о том, что надо предпринять; по всей вероятности, были приняты важные решения, но в лагере гладиаторов никому не удалось узнать этой тайны.

Ночью, после совещания, закончившегося к вечеру, Эвтибида сняла с себя оружие, наполовину завернулась в пеплум, искусно полуобнажив плечи и грудь, и села на скамью внутри своей палатки.

Небольшой медный светильник опускался со столба, поддерживавшего палатку, и слабо освещал ее.

Эвтибида была бледна, ее мрачный и злой взгляд был устремлен на вход в палатку; она как будто машинально направила туда свое внимание, тогда как голову ее наполняли совсем иные мысли. Внезапно она вскочила и, напрягая слух, стала прислушиваться; глаза ее вдруг загорелись от радости, шум шагов доносился все явственнее и, казалось, подтверждал приход того, кого она ждала и желала видеть.

Вскоре на пороге палатки показалась огромная фигура Эномая, которому пришлось наклонить голову, чтобы проникнуть в храм Венеры, как он в шутку называл палатку Эвтибиды.

Приблизившись к гречанке, гигант стал перед ней на колени и, взяв обе ее руки, поднес их к губам.

— О моя божественная Эвтибида! — произнес он.

Стоя на коленях, Эномай все же был на голову выше девушки, сидевшей на скамье; только встав на корточки, он мог взглянуть своими маленькими черными глазками в лицо красавицы.

Две эти головы являли необычайный контраст: правильные черты лица, белизна кожи Эвтибиды еще сильнее подчеркивали грубость черт и землисто-смуглый цвет лица Эномая, а его всклокоченные волосы и взъерошенная борода пепельно-каштанового Цвета еще сильнее оттеняли красоту рыжих кос красавицы-куртизанки.

— Долго продолжалось совещание? — спросила Эвтибида, глядя доброжелательно и ласково на огромного германца, простертого у ее ног.

— Да, долго… к сожалению, чересчур долго, — ответил Эномай. — Уверяю тебя, мне так наскучили эти совещания. Я солдат, и, клянусь молниями Тора, не по душе мне все эти собрания.

— Но ведь и Спартак тоже человек действия, и если к его храбрости прибавить осторожность, то это будет только способствовать торжеству нашего дела.

— Так-то оно так… я не отрицаю этого… но я предпочел бы идти прямо на Рим.

— Безумная мысль! Только когда у нас будет армия в двести тысяч, мы сможем сделать такую смелую попытку.

И оба умолкли. Эномай смотрел на гречанку с выражением такой преданности и нежности, на которую, казалось, не был способен этот неуклюжий человек с огромными руками и ногами. Эвтибида старалась изобразить пылкие чувства, которые она, конечно, не могла испытывать, и притворно нежными взглядами, подсказанными ей искусством обольщения, ласкала простодушного германца.

— И вы обсуждали серьезные и важные дела на сегодняшнем совещании? — как бы между прочим рассеянно спросила гречанка.

— Да… серьезные и важные… так они говорят… Спартак, и Крикс, и Граник…

— Да, вы, наверно, говорили о планах предстоящих военных действий?..

— Не совсем так… но то, о чем мы совещались, почти непосредственно относится к этому. Мы обсуждали… ах, да, — воскликнул он, сразу спохватившись, — мы ведь связали друг друга священной клятвой не разглашать того, что там обсуждалось. А я-то, даже и сам того не замечая, чуть все не выболтал.

— Ведь не врагу же ты сообщаешь о своих планах… я надеюсь.

— О моя обожаемая Венера… Неужели ты могла подумать, что если я не рассказываю тебе о наших решениях, то только потому, что не доверяю тебе!

— Этого бы еще не хватало! — воскликнула возмущенная гречанка. — Клянусь Аполлоном Дельфийским! Этого еще не хватало! Неужели после того как я отдала делу угнетенных все мои богатства, принесла в жертву все преимущества жизни среди роскоши и наслаждений и из слабой девушки превратилась в борца за свободу, ты или кто-либо другой осмелится усомниться в моей преданности?

— Да избавит меня Один!.. Верь мне, что я не только боготворю твою красоту, но и высоко чту благородство и твердость твоего духа… Я настолько уважаю тебя, что, несмотря на данную клятву, я хочу сообщить тебе о…

— Нет, нет ни за что! — сказала девушка, делая вид, что она еще больше рассержена, и стараясь отделаться от ласк германца. — Какое мне дело до ваших тайн? Я о них ничего не хочу знать…

— Ну вот, ты опять по обыкновению сердишься на меня… За что ты на меня обиделась?.. О моя обожаемая девушка!.. — смиренно произнес Эномай, нежно лаская Эвтибиду, и в его голосе чувствовались слезы. — Выслушай меня, прошу тебя… знай, что…

— Замолчи, замолчи, я не хочу, чтобы ты нарушил клятву и поставил под угрозу наше дело, — с иронией сказала куртизанка. — Если бы ты верил мне… уважал меня… любил, как говоришь… если бы я была для тебя, как ты для меня, частью меня самой… ты понял бы, что твоя клятва обязывала тебя держать все, что говорили, втайне от всех, но не от меня… если я для тебя, по твоим словам, душа твоей души и все помыслы твои обращены ко мне… Но ты не любишь меня любовью чистой, преданной, безграничной, делающей человека рабом любимого… ты любишь во мне только мою проклятую красоту, ты жаждешь только моих поцелуев… а любви искренней, глубокой у тебя нет, я разочаровалась… это было только мечтой…

В голосе Эвтибиды почувствовались дрожь, волнение, слезы, и наконец девушка разразилась притворными безудержными рыданиями.

Впечатление, произведенное кокетством и всеми ухищрениями Эвтибиды, было как раз то, какого она и ожидала; за последние два месяца она не раз испытывала на Эномае силу своих чар.

Гигант был вне себя; встревоженный, бормоча бессвязные слова, он бросился целовать ноги девушки, стал просить у нее прощенья, клялся, что никогда ни в чем не мог подозревать ее; горячо и искренне уверял ее в том, что, с тех пор как он узнал ее, он любит и обожает ее как нечто для него священное, боготворит, как боготворят богов. И так как гречанка продолжала сердиться, уверяя в том, что она не желает знать никаких чужих секретов, германец стал заклинать ее всеми богами своей религии и начал горячо просить Девушку выслушать его, уверяя, что теперь и впредь, какой бы клятвой он ни был связан, он всегда будет поверять ей все, так как она душа души его и жизнь его жизни.

И он вкратце рассказал девушке все, что обсуждали начальники гладиаторов. Он сообщил, что, после вымазанных соображений о необходимости иметь на своей стороне часть патрициев и римской молодежи, обремененной долгами, жаждущей перемен и мятежно настроенной, было решено завтра же отправить надежного гонца к Катилине с просьбой принять командование над войском гладиаторов; выполнить это поручение взялся Рутилий.

Несмотря на то что германец поведал все тайны Эвтибиде, что и было целью всех ухищрений и уловок гречанки, она продолжала еще некоторое время хмуриться и притворяться недовольной, но вскоре повеселела и стала улыбаться Эномаю, который простерся на полу и, поставив маленькие ножки гречанки себе на голову, сказал:

— Вот… Эвтибида… разве я не раб твой… топчи меня своими ножками… я повержен в прах… голова моя служит скамьей для ног твоих.

— Встань… встань, о мой возлюбленный Эномай, — произнесла куртизанка; голос ее звучал тревожно и робко, между тем как лицо сияло от радости, а глаза мрачно блестели при виде колосса, распростертого у ее ног. — Встань, не твое это место, встань… и иди сюда, ко мне… ближе, к моему сердцу.

С этими словами она схватила гладиатора за руку, нежно притянув к себе; тот вскочил и в порыве страсти обнял девушку, поднял ее на руки, едва не задушив своими бешеными поцелуями.

Когда Эвтибида могла наконец произнести несколько слов, она сказала:

— Теперь… оставь меня… я должна пойти к моим лошадям, каждый день я проверяю, задал ли им корму и позаботился ли о них Зенократ… Увидимся позже… когда все в лагере утихнет. Под утро ты, как всегда, придешь ко мне… Помни, никто не должен знать о нашей любви, никто… в особенности Спартак!

Германец послушно опустил ее на землю и, в последний раз крепко и горячо поцеловав, вышел первым и направился к своей палатке, расположенной недалеко от палатки Эвтибиды.

Через несколько минут вышла и гречанка, она направилась в палатку, где рядом с ее лошадьми находились двое ее верных слуг, безгранично ей преданных. Она размышляла про себя:

«Да, да!.. Задумано недурно… недурно: призвать Катилину, чтобы он возглавил шестьдесят тысяч рабов!.. Это значило бы облагородить армию и самое восстание… За ним пошли бы все самые знатные и отважные римские патриции… возможно, восстали бы и тибрские плебеи… и восстание рабов, которое неминуемо будет подавлено, превратилось бы в серьезную гражданскую войну, следствием которой явилось бы, по всей вероятности, полное изменение государственного строя… Нечего надеяться на то, что влияние Спартака поколеблется, если Катилина станет вождем: Катилина слишком умен, он поймет, что без Спартака ему не справиться с этими дикими толпами гладиаторов… О нет, нет, это в мои планы не входит… и доблестный, и добродетельный Спартак ничего этим не добьется!»

Так размышляя, она дошла до палатки своих верных слуг; там, отозвав Зенократа в сторону, она вполголоса, по-гречески, долго и оживленно разговаривала с ним.

Ранним утром следующего дня тот, кто находился бы на консульской дороге Гнатия, которая ведет от Брундизия к Беневенту, увидел бы стройного и сильного юношу в обыкновенной тунике из простой и грубой шерсти; на его плечи была накинута широкая темная пенула, на голове меховая шапка. Юноша ехал верхом на гнедом апулийском коне, который шел рысью по дороге от Гнатии в сторону Бария. И если бы кто-нибудь встретился с ним и обратил внимание на открытое смуглое лицо юноши, на его довольный, спокойный и непринужденный вид, то по одежде и внешности принял бы его за местного зажиточного земледельца, направляющегося по своим делам на рынок в Барий.

Три часа спустя путник прибыл на почтовую станцию, расположенную примерно на полпути между Гнатией и Барием; там он остановился, чтобы дать передышку своему коню и немного подкрепиться самому.

— Привет тебе, друг мой, — обратился он к слуге хозяина станции, пришедшему принять его коня.

Юноша соскочил с лошади и добавил, обращаясь к толстому краснощекому детине, появившемуся в этот момент на пороге дома:

— Да покровительствуют боги тебе и твоему семейству!

— Да хранит тебя Меркурий во время твоего путешествия! Ты желаешь отдохнуть и подкрепиться после Долгого пути? Судя по усталости твоего благородного красавца апулийца, ты издалека.

— Он уже шесть часов в пути, — ответил путешественник и тут же добавил: — Тебе нравится мой апулиец? Не правда ли, хороший конь?

— Клянусь крыльями божественного Пегаса, такого красавца не часто увидишь!

— Эх, бедняга! Кто знает, какой он будет через месяц! — произнес со вздохом путешественник, входя в дом хозяина станции.

— Почему же? — спросил тот, следуя за своим гостем. Он тотчас же предложил путешественнику сесть на скамью за один из трех столиков, стоявших вдоль стен зала.

— Не желаешь ли чего-нибудь поесть? — предложил он. — А почему это бедное животное… Не хочешь ли ты старого формианского, оно может поспорить своим изысканным вкусом с нектаром Юпитера… А почему твой конь через месяц будет в таком плохом состоянии?.. Не желаешь ли жареной баранины?.. Барашек нежный и сладкий, как молоко, которым его кормила мать. Могу тебе предложить также вкусного масла… свежего сыра, со слезой, похожей на росу на нежной траве, где паслись коровы, из молока которых он приготовлен… А этот бедный конь, о котором ты только что говорил…

Путешественник поднял голову и посмотрел то ли с удивлением, то ли с легкой насмешкой на хозяина станции, суетившегося, хлопотавшего и болтавшего без умолку, не поспевая даже взглянуть на своего гостя; накрывая на стол, он то и дело сновал взад и вперед.

Болтовня хозяина была прервана приездом нового гостя, соскочившего в этот момент с сильного и горячего коня, у которого раздувались ноздри, пена покрыла удила и бока вздымались от частого прерывистого дыхания: вероятно, коню пришлось пробежать немалое расстояние.

Новый гость был человек высокий и плотный, с сильно развитыми мускулами, у него было смышленое загорелое, безбородое лицо; по одежде его можно было принять за раба или отпущенника, служившего в какой-нибудь богатой родовитой семье.

— Да сопутствуют тебе боги! — произнес хозяин, обращаясь к входившему путешественнику. — Да ниспошлют они силы твоему крепкому коню; он, по-видимому, очень сильный, но если ты заставишь его бежать так и дальше, то он долго не протянет. Издалека ли едешь?.. Не желаешь ли присесть и подкрепиться? Не угодно ли тебе отведать жареного барашка? Барашек такой нежный, как травка, на которой паслась его мать… Путь твой был такой длинный, и ты так мчался… ты, видно, едешь издалека… Могу предложить тебе старого формианского, его не превзойдет нектар, который подается на трапезе самого Юпитера. Что может быть лучше чаши крепкого вина после такого долгого пути, а ты ведь проехал много миль, не правда ли? Потом я дам тебе чудесного масла и сыру, а запах-то у него какой!.. Да садись же, ты, вероятно, очень устал…

— От твоей болтовни!.. Да, признаюсь, она мне надоела, клянусь Сатурном! — в нетерпении резко ответил новый путник. — Было бы гораздо лучше, если бы ты, вместо того чтобы набивать наш желудок твоими дурацкими вопросами и восхвалениями яств, которыми собираешься нас потчевать, подал сразу к столу этого жареного барашка, масло, сыр, вино… — сказал путешественник, прибывший первым; и, обращаясь к вновь приехавшему, спросил его: — Не правда ли?

— Привет тебе, — произнес раб или отпущенник; приветствуя апулийца, он с уважением поднес руки к губам. — Конечно.

С этими словами он сел за стол, в то время как хозяин почтовой станции, закончив приготовления, сказал:

— Сейчас подам!.. И через минуту вы сами сможете судить, был ли я прав, расхваливая свои кушанья.

И он ушел.

— Хвала Юпитеру всеблагому, великому, освободителю, — сказал апулиец, — за то, что он избавил нас от глупой болтовни этой плакальщицы.

— Скучнейший человек! — ответил отпущенник.

И разговор двух путешественников на этом прекратился.

В то время как отпущенник, казалось, был погружен в свои мысли, апулиец разглядывал его проницательными глазами, играя ножом, лежавшим на столе.

Вернулся хозяин и принес каждому на небольшом блюде обещанного жареного барашка, и оба путешественника стали есть с большим аппетитом. Тем временем хозяин поставил перед каждым сосуд с пресловутым формианским, и хотя его и не нашли достойным трапезы Юпитера, но все же признали недурным, чтобы как-нибудь оправдать преувеличенные похвалы красноречивого хозяина.

— Итак, — сказал апулиец после недолгого молчания, когда он покончил с жарким, — я вижу, что тебе нравится моя лошадь, не так ли?

— Клянусь Геркулесом!.. Нравится ли мне она?.. Конечно, нравится… Настоящий апулиец… стройный… горячий… со слегка приподнятыми боками… а ноги у него тонкие, нервные; шея такого изящного изгиба… Он обладает всеми достоинствами этой породы. Я больше двадцати лет состою хозяином этой почтовой станции и, согласитесь сами, должен кое-что понимать в лошадях, и я знаю в них толк; кроме того, я сам родом из Апулии, мне досконально известны все преимущества и все недостатки наших лошадей. Представьте себе…

— Дашь ты мне, — спросил, потеряв терпение, апулиец, — в обмен на мою одну из твоих двадцати лошадей?

— Из сорока, гражданин, из сорока, потому что моя станция первого, а не последнего разряда, знаешь…

— Ну, так даешь мне одну из твоих сорока, из ста, из тысячи, которые стоят у тебя на конюшнях? — раздраженно крикнул апулиец. — Да пошлет тебе Эскулапий типун на язык.

— Э… вот… скажу я тебе, поменяешь лошадь, которую я хорошо знаю… на другую… хотя и красивую… она как будто и молодая… да, но я-то ее не знаю… — ответил с плохо скрытым смущением, почесывая за ухом, хозяин станции, не обращая внимания на ругательства апулийца. — Меня это не очень-то прельщает… потому что, должен тебе сказать, лет пять назад со мной приключился как раз такой случай…

— Я вовсе не желаю уступать тебе лошадь, не променяю я ее на самую лучшую из твоих: я хочу оставить ее у тебя в залог… Ты дашь мне одну из твоих, чтобы доехать до ближайшей станции; там я оставлю твою, и возьму другую, и так далее, пока не доеду до…

Тут апулиец остановился и бросил недоверчивый взгляд не на болтливого хозяина почты, а на молчаливого и почтительного отпущенника или раба. Затем закончил свою речь:

— Пока не доеду, куда мне надо… Когда я поеду обратно, я проделаю то же самое и, приехав к тебе, заберу своего Аякса; моего гнедого зовут Аяксом.

— Ну уж о нем ты не беспокойся; ты его найдешь упитанным, сильным; я знаю, как надо ухаживать за лошадьми… Ты не сомневайся. Но, вот видишь, я сразу догадался, что ты спешишь и что ехать тебе далеко… Наверно, в Беневент?

— Может быть, — улыбаясь, ответил апулиец.

— Или, может быть, даже в Капую?

— Может быть.

— Кто знает, может быть, тебе надо ехать даже и в Рим?

— Может быть.

Оба замолчали.

Апулиец, оказывавший честь маслу и сыру, принесенным хозяином, продолжал улыбаться, глядя на добродушного болтуна, который был разочарован и недоволен, потому что остался в дураках от всех этих «может быть», ничуть не удовлетворявших его любопытство.

— Ну, что же ты молчишь? — спросил путешественник. — Может быть, я еду в Корфиний, Аскул, Камерин, в Сену галльских сенонов, в Равенну?.. А отчего бы мне не поехать также в Фалерии, Сполетий, Хиос, Кортону, Арретий, Флоренцию? В страну галльских боийев или к лигурийцам? Почему бы мне не…

— Да сопутствует тебе великий Юпитер! Не смеешься ли ты надо мной? — спросил сконфуженный хозяин станции.

— Я пошутил, — ответил апулиец, добродушно улыбаясь и подавая хозяину чашу, наполненную формианским вином. — Выпей из чаши дружбы, не обижайся на меня, когда я шучу и разжигаю твое любопытство. Ты, по всей видимости, человек хороший… только болтун и излишне любопытен…

— Но не ради дурного, — ответил добродушный хозяин, — и, клянусь всеми богами неба и преисподней, человек я благочестивый и честный, а если я лгу, пусть погибнут от чумы моя жена и дети!

— Да ты не накликай бедствий, я тебе верю. Пей!

— Желаю тебе счастливого путешествия и благополучия, — сказал хозяин станции и, отпив из чаши два-три глотка формианского, передал ее затем апулийцу.

Апулиец чаши не взял, сказав:

— Передай ее теперь другому гостю и выпей сначала за его здоровье.

И, обратившись к отпущеннику, апулиец добавил:

— Ты, кажется, отпущенник?

— Да, я вольноотпущенный, — почтительно ответил этот могучего сложения человек, — я из рода Манлия Империозы…

— Знаменитый и древний род, — заметил хозяин станции, — один из их предков Марк Манлий Вулсон был консулом в двести восьмидесятом году римской эры, а другой…

— Я еду в Рим известить Тита Манлия об убытках, причиненных его вилле близ Брундизия мятежными гладиаторами, явившимися в наши края.

— А, гладиаторы! — вполголоса произнес хозяин станции, невольно вздрогнув. — Не говорите о них во имя Юпитера Статора! Я вспоминаю, какой страх я испытал два месяца назад, когда они проходили здесь, направляясь в Брундизий…

— Да будут прокляты они и их презренный вождь! — с жаром воскликнул апулиец, сильно стукнув по столу кулаком.

Затем он спросил у хозяина станции:

— Они причинили тебе большой ущерб?

— По правде говоря, нет… надо сказать правду… они с уважением отнеслись ко мне и к моей семье… взяли у меня сорок лошадей… но заплатили за них золотом… Они правда не дали того, что стоили лошади… но ведь… могло быть и хуже…

— В конце концов, — сказал отпущенник, прерывая хозяина станции, — они могли увести лошадей, не дав тебе ни гроша.

— Конечно! Надо признаться, что эта война, ставшая такой ужасной, унизительна для римлян, — сказал хозяин станции все также испуганно и вполголоса. — О, видели бы вы их, когда они здесь проходили!.. Неисчислимое войско… Конца не было видно… А в каком порядке шли легионы!.. Если бы не было кощунством сравнивать наших славных солдат с этими разбойниками, я бы сказал, что их легионы ничем не отличались от наших…

— Говори без обиняков, — прервал его отпущенник, — пусть это будет даже позорным, но надо быть справедливым: Спартак великий полководец, из шестидесяти тысяч рабов и гладиаторов он сумел создать войско в шестьдесят тысяч храбрых и дисциплинированных солдат.

— Клянусь римскими богами Согласия! — с негодованием воскликнул удивленный апулиец, обращаясь к вольноотпущеннику. — Как? Низкий гладиатор опустошил виллу твоего хозяина и благодетеля, а ты, негодный, осмеливаешься защищать его и превозносить его добродетели?

— Во имя великого Юпитера не думай так! — почтительно и смиренно возразил вольноотпущенник. — Я этого не говорил!.. Но я должен сказать тебе, что гладиаторские легионы вовсе не разорили виллу моего господина…

— Почему же ты только что рассказывал, что едешь в Рим сообщить Титу Манлию Империозе, владельцу виллы, об ущербе, понесенном им из-за появления в этих местах гладиаторов?

— Но ущерб, о котором я упомянул, гладиаторы нанесли не самой вилле и не землям моего господина… Речь идет о пятидесяти четырех рабах из шестидесяти, обслуживающих виллу: все они были освобождены гладиаторами, которые предоставили им право решать, желают ли они следовать за ними и бороться под их знаменами. И из шестидесяти только шестеро остались со мной на вилле — это были старики и инвалиды; а все остальные ушли в лагерь Спартака. Ну, что ты теперь скажешь? Разве это малый ущерб? Кто будет теперь работать, кто будет пахать, сеять, подрезать виноградники, собирать урожай в поместьях моего хозяина?

— К Эребу Спартака и гладиаторов! — гордо и презрительно произнес апулиец. — Выпьем за то, чтобы их уничтожили, и за наше процветание.

И после того как хозяин станции снова выпил за здоровье вольноотпущенника, последний выпил за благополучие своих собеседников и передал чашу апулийцу, который в свою очередь выпил за благополучие хозяина и вольноотпущенника.

Затем апулиец, уплатив по счету, поднялся, собираясь отправиться в конюшни и выбрать там лошадь.

— Подожди минуточку, уважаемый гражданин, — сказал хозяин станции. — Я не хочу, чтобы кто-нибудь говорил, что добропорядочный человек побывал на станции у Азеллиона и не получил от него гостевой таблички.

И он вышел из комнаты, где остались апулиец и отпущенник.

— Видно, он действительно человек порядочный, — заметил отпущенник.

— Конечно, — ответил апулиец; он встал в дверях, расставив ноги и заложив за спину руки, и запел излюбленную пастухами и крестьянами Самния, Кампаньи и Апулии песенку в честь бога Пана.

Вскоре вернулся хозяин почтовой станции и принес Деревянную табличку, на которой стояло его имя — Азеллион. Он разделил ее пополам и одну половинку, на которой было написано: «лион», отдал апулийцу.

— Эта половинка таблички поможет тебе; при ее предъявлении хозяевам других почтовых станций они будут тебе оказывать всевозможные услуги, дадут лучших лошадей и прочее, как это всегда бывало со всеми, у кого была такая половинка моей гостевой таблички. Я помню, как семь лет назад здесь проезжал Корнелий Хрисогон, отпущенник знаменитого Суллы…

— От всей души благодарю тебя, — сказал апулиец, прерывая Азеллиона, — за твою любезность и будь уверен, что, несмотря на твою беспрерывную болтовню, Порций Мутилий, гражданин Гнатии, не забудет твоей доброты и сохранит к тебе чувство искренней дружбы.

— Порций Мутилий!.. — повторил Азеллион. — Хорошо… Чтобы не забыть твоего имени, я запишу его в дневник моих воспоминаний, написанный на папирусе… ведь здесь ежедневно проезжает столько народу… столько разных имен, столько дел… нетрудно и…

Он ушел, но вскоре снова вернулся, чтобы проводить в конюшни Порция Мутилия, который должен был там выбрать лошадь.

В эту минуту прибыл еще один путешественник; по его одежде видно было, что он чей-то слуга; он сам отвел свою лошадь на конюшню, где в это время находился Порций Мутилий, наблюдавший за тем, как конюх седлал выбранного им коня. Только что прибывший слуга обратился с обычным приветствием «привет тебе» к Порцию и Азеллиону, и сам поставил своего коня у одного из отделений мраморных яслей, расположенных вдоль стены конюшни, снял с него уздечку и сбрую и положил перед ним мешок с овсом.

В то время как слуга был занят всеми этими хлопотами, в конюшне появился отпущенник Манлия Империозы; он пришел посмотреть свою лошадь, стал ласкать ее, и, незаметно для Порция Мутилия и Азеллиона, обменялся быстрым взглядом с вновь прибывшим слугой.

Последний, закончив уход за своей лошадью, направился к выходу и, проходя мимо отпущенника, сделав вид, будто только что заметил и узнал его, воскликнул:

— Клянусь Кастором!.. Лафрений!..

— Кто это? — спросил тот, быстро обернувшись. — Кребрик?.. Какими судьбами?.. Откуда едешь?

— А ты куда?.. Я еду из Рима в Брундизий.

— А я из Брундизия в Рим.

Эта встреча и восклицания привлекли внимание Порция Мутилия, и он стал незаметно наблюдать за слугой и отпущенником. Однако те заметили, что Мутилий украдкой поглядывает на них и прислушивается к их разговорам. Они стали говорить вполголоса и вскоре разошлись, пожав друг другу руку и что-то шепнув один другому, но недостаточно тихо, так что Порций, сделав вид, будто собирается уходить, приблизился к ним, как бы не обращая на них никакого внимания, и услышал следующее:

— У колодца!

Слуга вышел из конюшни, а отпущенник продолжал ласкать свою лошадь. Вышел и Порций, тихонько напевая песенку гладиаторов:

Этот кот, весьма ученый,

Хитрый, жизнью умудренный…

Мигом мышь поймал за хвост.

Вольноотпущенник Лафрений тоже напевал какую-то песенку, но на греческом языке. Как только Порций Мутилий вышел из конюшни, он сказал Азеллиону:

— Подожди меня здесь минутку… я скоро вернусь.

И, обойдя дом хозяина станции, он очутился во дворе. Там действительно оказался колодец, из которого брали воду для поливки огорода; за круглой его стеной спрятался Порций, как раз с той стороны, которая выходила на огород.

Он не пробыл там и трех минут, как вдруг услышал шаги человека, приближавшегося с правой стороны дома; почти одновременно кто-то шел и с левой стороны.

— Итак? — спросил Лафрений. (Порций сразу узнал его голос.) — Мне стало известно, что мой брат Марбик, — быстро и тихо проговорил другой (Порций догадался, что говорил слуга), — ушел в лагерь наших братьев; я убежал от своего хозяина и направляюсь туда же.

— А я, — тихо сказал Лафрений, — под предлогом, что еду в Рим сообщить Титу Империозе о бегстве его рабов, на самом деле еду за своим любимым сыном Гнацием: я не хочу оставлять его в руках угнетателей; а потом вместе с ним я также отправлюсь в лагерь нашего доблестного вождя.

— Будь осторожен, нас могут заметить; этот апулиец посматривал на нас так подозрительно…

— Да, я боюсь, что он за нами наблюдает.

— Привет, желаю тебе счастья!

— Верность!

— И победа!

Порций Мутилий услышал, как слуга и отпущенник быстро удалились.

Тогда он вышел из своего укрытия и удивленно огляделся вокруг; ему казалось, что это был сон; он сам себя спросил, была ли это та великая тайна, которую он собирался раскрыть, были ли это враги, которых он хотел захватить врасплох. И, думая о происшедшем, он покачивал головой и улыбался; затем он снова стал прощаться с Азеллионом; хозяин без конца кланялся Порцию, желая ему счастливого пути и скорого возвращения и обещал к тому времени приготовь великолепное массикское вино, которое затмит нектар Юпитера. Когда же Порций вскочил на коня и, пришпорив его, поскакал, направляясь к Барию, Азеллион пробежал за ним десять — двенадцать шагов и все кричал:

— Доброго пути! Пусть боги сопутствуют вам и хранят вас!.. Ах, как чудесно он скачет!.. Как великолепно он выглядит на моем Артаксерксе! Отличный конь, мой Артаксеркс!.. Прощай, прощай, Порций Мутилий!.. Что и. говорить!.. Я полюбил его… и мне жаль, что он уезжает…

В эту минуту он потерял из виду своего гостя, исчезнувшего за поворотом дороги недалеко от станции.

Опечаленный Азеллион отправился домой, рассуждая про себя:

«Бесполезно… таков уж я… чересчур добрый».

И он тыльной стороной руки отер слезу, катившуюся по щеке.

А Порций Мутилий, в котором читатели, конечно, уже узнали свободнорожденного начальника легиона Рутилия, посланного в Рим гонцом от Спартака к Катилине, все время ехал рысью, размышляя о странном происшествии, и спустя час после наступления сумерек добрался до Бария, но даже не заехал туда, а остановился в трактире на дороге в Гнатию. Там он велел отвести на конюшню Артаксеркса, который действительно оказался резвым и сильным конем, а затем нашел для себя постель, чтобы отдохнуть до рассвета.

На следующий день, еще до восхода солнца, Рутилий уже мчался по дороге Гнатия, которая вела к Бутунту; на эту станцию он прибыл пополудни, поменял Артаксеркса на вороную кобылу с кличкой Аганиппа и, немного подкрепившись, поскакал в Канузий.

Под вечер, на полпути между Бутунтом и Канузием, Рутилий заметил впереди столб пыли: очевидно, ехал какой-нибудь всадник. Осторожный и предусмотрительный Рутилий пришпорил свою Аганиппу и вскоре догнал ехавшего впереди всадника. Это был не кто иной, как вольноотпущенник Лафрений, которого он встретил на станции Азеллиона, близ Бария.

— Привет! — произнес отпущенник, даже не повернув головы, чтобы посмотреть, кто его обгоняет.

— Привет тебе, Лафрений Империоза! — ответил Рутилий.

— Кто это? — с удивлением спросил тот, быстро обернувшись.

Узнав Рутилия, он произнес, облегченно вздохнув:

— А, это ты, уважаемый гражданин!.. Да сопутствуют тебе боги!

Благородный и великодушный Рутилий был растроган, узнав бедного отпущенника, ехавшего в Рим, чтобы похитить своего сына и затем отправиться вместе с ним в лагерь гладиаторов. Он молча смотрел на него. Ему захотелось подшутить над отпущенником, и он сказал ему строгим голосом:

— Так ты едешь в Рим, чтобы украсть своего сына из дома твоих хозяев и благодетелей, а потом убежишь вместе с ним в лагерь низкого и подлого Спартака!

— Я? Что ты говоришь?.. — пробормотал Лафрений в смущении; лицо его страшно побледнело, или это только показалось Рутилию.

— Я все слышал вчера, потому что стоял позади колодца на станции Азеллиона; мне все известно, коварный и неблагодарный слуга… как только мы приедем, в первом же городе я прикажу арестовать тебя, и ты должен будешь перед претором, под пыткой признаться в измене.

Лафрений остановил коня; Рутилий также.

— Я ни в чем не сознаюсь, — произнес мрачно и угрожающе вольноотпущенник, — потому что я не боюсь смерти.

— Не побоишься даже распятия на кресте?

— Даже распятия… потому что знаю, как освободиться от этого.

— А как? — спросил, будто бы удивившись, Рутилий.

— Убью такого доносчика, как ты! — воскликнул разъяренный Лафрений, вытащив короткую, но увесистую железную палицу, спрятанную под чепраком лошади; он пришпорил своего коня и бросился на Рутилия; тот громко расхохотался и крикнул:

— Остановись, брат!.. Верность и…

Лафрений левой рукой остановил лошадь, а правую, которой он сжимал палицу, поднял вверх и удивленно произнес:

— О!..

— …и?.. — спросил Рутилий, ожидая в ответ от Лафрения вторую часть пароля.

— …и победа! — пробормотал тот, еще не вполне пришедший в себя от изумления.

Тогда Рутилий протянул ему руку и три раза нажал Указательным пальцем на ладонь левой руки отпущенника и этим окончательно успокоил его. Сам он теперь был уверен в своем собеседнике и спутнике, не колеблясь признав в нем товарища, также состоявшего в Союзе угнетенных.

Стемнело. Всадники обнялись и поехали рядом, рассказывая друг другу о своих невзгодах.

— Ты действительно можешь удивляться, как это я, свободнорожденный, продался ланисте в гладиаторы. Знай же, я родился и вырос в богатстве; как только я надел претексту, я тотчас же погряз в кутежах и расточительстве. А тем временем мой отец проиграл в кости почти все свое состояние. Мне было двадцать два года, когда он умер; долги полностью поглотили все, что он оставил; моя мать и я впали в крайнюю нищету. Меня нужда не испугала, я был молод, силен, храбр и отважен, но моя бедная мать… Я собрал двенадцать или пятнадцать тысяч сестерций — все, что осталось от нашего прежнего благосостояния, присоединил сюда то, что выручил, продав себя ланисте, и таким образом обеспечил мою бедную родительницу до глубокой старости… Только во имя этого я продал свою свободу, которую теперь, через восемь лет, испытав бесчисленные страдания и опасности, теперь, когда умерла моя мать, получил возможность обрести снова.

Рутилий закончил свой рассказ дрожащим голосом, несколько слезинок скатилось по щекам, побледневшим от волнения.

Мрак сгущался; братья поднимались в это время по крутой дороге, по обе стороны которой тянулся лес; широкие рвы отделяли его от дороги.

Оба всадника продолжали молча ехать еще с четверть часа по этой дороге, как вдруг лошадь Лафрения Империозы, то ли испугавшись тени от дерева, отбрасываемой на дорогу светом восходящей луны, то ли по какой-то другой неизвестной причине, вздыбилась, сделала два-три безумных прыжка и свалилась в ров, тянувшийся вдоль обочины по левой стороне дороги, ведшей от Бутунта в Канузий.

Услышав крики Лафрения, звавшего на помощь, Рутилий сразу остановил своего коня, спешился, привязал его за повод к кустарнику и, бросившись в ров, поспешил на помощь другу.

Но не успел он сообразить, что произошло, как вдруг почувствовал сильнейший удар в спину. От этого удара Рутилий свалился, и в то время, как он пытался понять, что происходит, получил второй удар в плечо.

Рутилий понял, что попал в ловушку, расставленную ловко и хитро; он выхватил из-под туники кинжал, но в это время Лафрений молча нанес ему третий удар по голове. Рутилию удалось приподняться, и он с криком бросился на своего убийцу, поражая его в грудь.

— Презренный, мерзкий предатель!.. Ты не посмел открыто напасть на меня!

Но тут Рутилий понял, что у убийцы под туникой был панцирь.

Произошла короткая отчаянная схватка между раненым и почти умирающим Рутилием и Лафрением, сильным и невредимым, который, казалось, растерялся, пораженный мужеством и душевным благородством своего противника. Слышны были только стоны, ругательства, глухие проклятия.

Вскоре послышался шум падающего безжизненного тела и слабый голос Рутилия, воскликнувшего:

— О, подлое предательство!..

Потом все затихло.

Лафрений наклонился над упавшим и прислушался, желая убедиться в том, что тот больше не дышит. Затем он поднялся и, вскарабкавшись на дорогу, стал что-то шептать, направляясь к лошади Рутилия.

— Клянусь Геркулесом, — вдруг воскликнул убийца, почувствовав, что теряет сознание, — я вижу… Что же это со мной?..

И он зашатался.

— Мне больно, вот здесь… — простонал он слабеющим голосом и поднес правую руку к шее, но тотчас отнял ее. Рука была в крови.

— О, клянусь богами!.. Он… поразил меня… как раз сюда… в единственное… незащищенное место.

Он зашатался и рухнул в лужу крови, которая била ключом из сонной артерии.

Здесь, на этой пустынной дороге, среди ночной тишины, тщетно пытаясь приподняться и призывая на помощь, человек, назвавшийся Лафрением Империозой, а в действительности низкое орудие мести Эвтибиды, в жестоких муках ужасной агонии умер в нескольких шагах от того рва, в котором лежал труп бедного Рутилия, погибшего от руки убийцы, нанесшего ему восемь ран.

Глава семнадцатая
АРТОРИКС — СТРАНСТВУЮЩИЙ ФОКУСНИК

Четырнадцатый день перед январскими календами 682 года со времени основания Рима (19 декабря 681 года) был днем шумного веселья и празднества у потомков Квирина; веселые, ликующие толпы людей двигались по дорогам, заполняли Форум, храмы, базилики, главные улицы, винные лавки, таверны, харчевни и кабаки, предавались самому безудержному, бесшабашному разгулу.

В этот день начинались сатурналии, которые длились три дня. То был праздник в честь бога Сатурна, и по древнему обычаю, восходившему, по мнению одних, ко временам Януса, царя аборигенов, то есть существовавшему задолго до основания Рима, а по мнению других, ко временам пеласгов, спутников Геркулеса, или же, как думали иные, ко временам царя Туллия Гостилия, учредившего эти празднества после счастливого окончания войны с альбанцами и сабинянами,[167] во время сатурналий рабам предоставлялось некоторое подобие свободы: смешавшись со свободными гражданами, с сенаторами, всадниками, плебеями обоего пола и разного возраста, они совершенно открыто сидели с ними вместе за столом и все эти три дня веселились как умели.

Надо, однако, признать более достоверным, что сатурналии ведут свое начало с незапамятных времен, но самый порядок их празднования был установлен двумя консулами — Авлом Семпронием Атратином и Марком Минуцием Авгурионом, которые воздвигли на улице, ведущей от Форума к Капитолию, у подошвы Капитолийского холма, храм Сатурну; это было в 257 году от основания Рима, или в 13 году после изгнания царей.

По всей вероятности, именно к этой эпохе следует отнести первое регулярное празднование сатурналий, во время которых жрецы совершали жертвоприношения с непокрытой головой, тогда как жертвоприношения другим богам жрецы производили в жреческих головных уборах.

Празднества, посвященные Сатурну как богу земледелия, вначале были сельскими и пастушескими; свобода же, предоставлявшаяся рабам во время трехдневных оргий и зачастую переходившая в распущенность, давалась им в память о «золотом веке» Сатурна, — о тех счастливых временах, когда, по преданию, не существовало рабства и все люди были свободны и равны друг другу.

Пусть читатель представит себе огромный город Рим, стены которого в той далекой древности имели свыше восьми миль в окружности и двадцать три входа с воротами, город, украшенный величественными храмами, грандиозными дворцами, изящными портиками, пышными базиликами. Представьте себе эту столицу, число жителей которой по последней переписи, сделанной за одиннадцать лет до восстания гладиаторов, во время третьего консульства Луция Корнелия Цинны и первого консульства Папирия Карбона доходило до четырехсот шестидесяти трех тысяч человек, где жило, кроме того, не менее двух миллионов рабов; представьте себе этот город с несметным его населением, к которому надо добавить жителей окрестных деревень, окруженных плодородными полями, а также обитателей соседних городов, тысячами стекавшихся на празднование сатурналий; представьте себе эти три миллиона людей, празднично настроенных, которые сновали по улицам и как одержимые вопили: «Io, bona Saturnalia! Io, bona Saturnalia!» («Да здравствуют веселые сатурналии!») Но, даже представив себе все это, читатель получит очень бледное представление о том необычайном, величественном, внушительном зрелище, которое открылось перед глазами бродячего фокусника, попавшего в Рим 19 декабря 681 года.

Фокусника сопровождала собака; за спиной он нес маленькую лесенку, несколько свернутых веревок и железные обручи разной величины, а на левом плече у него сидела маленькая обезьянка. В таком виде он вступил в Рим через Эсквилинские ворота, выходившие на консульскую Пренестинскую дорогу.

Фокусник был красивый белокурый юноша, статный, гибкий и ловкий, с худощавым бледным лицом, которое озаряли голубые умные глаза, словом, он обладал привлекательной и располагающей к себе наружностью. На нем была меховая пенула, наброшенная на короткую тунику из грубой серой шерсти, а на голове войлочная шляпа.

Этим фокусником был Арторикс.

Когда он вошел в город, улицы, примыкающие к воротам, были безлюдными, пустынными и тихими. Но даже на этой окраине Рима до него доносился какой-то смутный гул, словно жужжал пчелиный рой в огромном улье: то был отголосок бесшабашного веселья, царившего в центре великого города. Постепенно продвигаясь вперед, Арторикс углубился в лабиринт извилистых улиц Эсквилина; здесь отдаленный шум становился все явственнее и отчетливее, а как только он попал в первые переулки Субуры, до него долетел многоголосый крик:

— Io, bona Saturnalia! Io, bona Saturnalia!

Когда же он очутился на улице Карин, перед ним оказалась толпа людей, самых разнообразных по своему облику и положению; впереди нее шли певцы и кифаристы; они плясали, как одержимые, распевая во все горло гимн в честь Сатурна. Пели и танцевали также и в толпе.

Арторикс, знакомый с римским укладом, вскоре начал различать в этой разношерстной толпе отдельные смешавшиеся между собою сословия: рядом с ангустиклавами всадников он видел серые туники, матрона в белоснежной столе шла рядом с бедным рабом в красном кафтане.

Фокусник отступил в сторону и прижался к стене, чтобы пропустить это беспорядочное шествие, которое двигалось с неистовыми криками. Он всячески силился не привлекать к себе внимания, спрятать обезьянку, лестницу и обручи, выдававшие его профессию: у него не было ни малейшего желания показывать свое искусство этим бесноватым и прерывать свой путь.

Желание его, однако, не сбылось; из толпы его заметили и сразу признали в нем фокусника. Послышались громкие требования, чтобы шедшие впереди остановились; приостановились и сами кричавшие, заставив таким образом остановиться и тех, кто шел позади.

— Io, circulator! Io, circulator! (Да здравствует фокусник!) — кричали зеваки и весело хлопали в ладоши.

— Да здравствует, да здравствует фокусник! — закричали все хором.

— Покажи свои фокусы! — вопил один.

— Почти Сатурна! — кричал другой.

— А ну, посмотрим, что умеет делать твоя обезьянка! — воскликнул третий.

— Пускай попрыгает собака!

— Нет, обезьянку, обезьянку!

— Собаку!.. Собаку!

— Шире, шире круг!

— Освободите для него место!

— Становитесь в круг!

— Расступитесь! Расступитесь!

Кругом кричали, требовали, чтобы все расступились и освободили место для фокусника; началась толкотня, давка, каждому хотелось пробраться вперед; Арторикса совсем прижали к стене, так что он не мог не только начать представление, но и сделать хотя бы шаг.

Те, что стояли поближе, принялись уговаривать, улещать фокусника, упрашивать его позабавить всех своими фокусами.

— Не бойся, бедняжка!

— Ты хорошо заработаешь!

— Набросаем тебе полную шапку терунций!

— Угостим тебя самым лучшим массикским.

— Какая славненькая обезьянка!

— А пес! Какой чудесный эпирский пес!

Одни ласкали собаку, другие — обезьянку; кто щупал лесенку, кто трогал веревки и железные обручи, высказывая самые невероятные догадки и предположения. Арториксу, наконец, надоели весь этот шум и толкотня, и он сказал:

— Хорошо, хорошо, я дам для вас представление! Я и мои артисты постараемся достойно почтить Сатурна, а вам доставить удовольствие. Но для этого, уважаемые квириты, дайте мне место.

— Правильно!

— Он верно говорит!

— Правильно, правильно!

— Сделаем пошире круг!

— Отойдите назад!

— Отступите!

Но все только кричали, и никто не двигался.

Вдруг кто-то громко крикнул:

— Пусть идет вместе с нами в Каринскую курию!..

— Да, да, в Каринскую курию, — раздалось сначала десять, потом двадцать, потом сто голосов.

— В Каринскую курию! В Каринскую курию!

Но хотя все выражали горячее желание направиться в курию, никто не двигался с места, пока наконец зрители, стоявшие рядом с фокусником, работая локтями, не повернули вспять — в ту сторону, где была курия, а вслед за ними двинулись туда и все остальные.

От этого передвижения те, что находились в хвосте, теперь оказались во главе колонны, а музыканты и певцы, которые раньше шли впереди, очутились позади всех; это обстоятельство ничуть не помешало им петь и играть гимн в честь Сатурна, а тысячеголосый хор подхватывал припев каждой строфы:

— Io, bona Saturnalia!

Толпа все возрастала, в нее вливались все встречавшиеся по дороге; вскоре шествие достигло открытого места, где возвышалось здание третьей из тридцати курий, на которые делился город, — курия Карин, и толпа растеклась во все стороны, словно бурный поток; она доставила немалое беспокойство тем, кто пришел сюда раньше и уже сидел за столом в наскоро сделанных триклиниях: там всецело были заняты поглощением всевозможных яств и возлияниями, без конца шутили, неистово кричали и хохотали над разными забавными сценками.

Сначала на площади возник беспорядок, слышался смутный гул проклятий, угрозы и брань; но среди этих пререканий раздавались и примиряющие возгласы, увещания, призывы к спокойствию, наконец распространился слух, что здесь, на площади, какой-то фокусник собирается дать представление; все обрадовались, вновь началась давка, зрители проталкивались в первый ряд круга, образовавшегося на середине площади. Любопытные становились на цыпочки, взбирались на скамьи, на столы, на ступеньки, влезали на железные решетки, защищавшие окна в нижних этажах соседних домов. Вскоре наступила полная тишина, все замерли в напряженном ожидании, устремив глаза на Арторикса, который уже готовился к представлению.

Фокусник постоял несколько минут в раздумье, разложив на земле различные предметы своего реквизита, потом подошел к одному из зрителей и, дав ему шарик из слоновой кости, сказал:

— Пусти его вкруговую.

Затем он дал еще один шарик подвыпившему рабу, который стоял в первом ряду круга; лицо его раскраснелось и расплылось в улыбке, у него был вид счастливого человека, ожидающего еще больших радостей. Фокусник сказал ему:

— Пусти шарик по рукам.

Потом молодой галл вышел на середину освобожденного для него пространства и кликнул свою собаку; большой эпирский пес черной масти с белыми подпалинами сидел на задних лапах, устремив на хозяина умные глаза.

— Эндимион!

Собака вскочила, завиляла хвостом и. пристально посмотрела на фокусника, как будто хотела сказать, что готова исполнить все его приказания.

— Ступай и сейчас же найди белый шарик!..

Собака тотчас побежала в ту сторону, где стоявшая в кругу публика передавала друг другу из рук в руки белый шарик.

— Нет, ищи красный, — сказал Арторикс.

Эндимион быстро повернул в ту сторону, где стоял раб, который держал красный шарик, успевший уже побывать в тридцати руках; собака хотела проскользнуть под ногами зрителей и подбежать к тому, у кого в эту минуту находился красный шарик, как вдруг Арторикс крикнул так, словно скомандовал манипулу солдат:

— Стой!

Собака остановилась как вкопанная. Затем, обратившись к толпе, фокусник сказал:

— Те, к кому попали в эту минуту шарики, пусть оставят их у себя и не передают дальше: моя собака подойдет и заберет их.

В толпе пробежал шепот не то любопытства, не то недоверия, и снова настала тишина. Тысячи глаз внимательно следили за собакой.

Арторикс, скрестив на груди руки, приказал:

— Найди и принеси мне белый шарик.

Эндимион постоял с минуту, подняв кверху морду, и затем решительно направился к одному определенному месту, быстро пролез под ногами зрителей, подошел к тому, кто спрятал белый шарик, и, положив обе лапы ему на грудь, как будто просил своими умными, выразительными глазами отдать ему шарик.

Тот достал из-под тоги спрятанный там белый шарик; судя по пурпуровой полосе, окаймлявшей тунику, этот зритель был патриций; он протянул шарик, собака осторожно взяла его в пасть и помчалась к хозяину.

Раздались шумные возгласы одобрения, а затем оглушительные крики и рукоплескания, когда собака так же проворно нашла обладателя красного шарика.

Тогда Арторикс раздвинул принесенную им с собою лесенку, состоявшую из двух частей, вверху соединенных между собой, и укрепил ее на земле. Потом он привязал конец веревки, на которую надел три железных обруча, к верхней ступеньке одной из половинок лестницы, взял в руку другой конец и, отойдя на некоторое расстояние, натянул веревку на высоте четырех футов от земли. Поставив на веревку свою обезьянку, сидевшую у него на плече, он сказал ей;

— Психея, покажи всем этим славным сынам Квирина свою ловкость и уменье!

Обезьянка, став на задние лапки, довольно ловко пошла по веревке, а в это время Арторикс крикнул собаке, не спускавшей с него глаз:

— А ты, Эндимион, покажи-ка именитым гражданам города Марса, как ты умеешь взбираться на лестницу.

Пока обезьянка шла по канату, собака под аплодисменты толпы с немалым трудом и напряжением взбиралась со ступеньки на ступеньку; сначала хлопали довольно жидко, но когда обезьянка дошла до первого железного обруча, забралась внутрь этого обруча, и, сделав в нем несколько оборотов, снова поднялась на веревку, добралась до второго обруча и проделала в нем сальто-мортале, раздались бурные, единодушные рукоплескания.

Собака тем временем взобралась на верхушку лестницы. Тогда Арторикс, покачав головой, жалостливо сказал:

— Что ж ты теперь будешь делать, бедный Эндимион? Как ты отсюда спустишься?

Собака смотрела на хозяина, помахивая хвостом.

— Влезть-то ты влез сюда, хотя и с немалым трудом, а вот как ты спустишься, не знаю! — крикнул ему Арторикс, в то время как обезьянка кружилась в третьем и последнем обруче.

Собака по-прежнему помахивала хвостом, глядя на хозяина.

— Как же ты выйдешь из затруднительного положения? — опять спросил Арторикс Эндимиона.

Собака одним прыжком очутилась на земле и, с победоносным видом оглядев зрителей, уселась на задние лапы.

Толпа встретила долгими единодушными рукоплесканиями прыжок догадливого Эндимиона, придумавшего такой остроумный способ разрешения трудной проблемы, предложенной ему фокусником; а в это время обезьяна, дойдя до самой верхней ступеньки лестницы, уселась там на задние лапы, также стяжав одобрение зрителей.

— Дай мне твою шапку, — сказал Арториксу вышедший из толпы всадник. — Я устрою сбор, если не для тебя, то хотя бы для твоих чудесных животных.

Арторикс снял шапку и передал ее всаднику; тот первым бросил в нее сестерций и отправился по кругу собирать деньги; в шапку фокусника полетели ассы, семиссы и терунции.

Тем временем фокусник вытащил из-под туники два маленьких игральных кубика из слоновой кости, кружку и сказал, обращаясь к своим артистам:

— А теперь, Психея и Эндимион, сыграйте партию в кости. Покажите благородным и щедрым зрителям, кому из вас везет и кто умеет жульничать.

Под громкий смех столпившихся вокруг зевак собака и обезьяна, усевшись друг против друга, начали играть. Эндимион бросил кости первым, ударил лапой по кружке, поставленной перед ним хозяином, и перевернул ее так, что кости рассыпались и покатились очень далеко, к ногам некоторых зрителей: все заинтересовались необыкновенной партией и, наклонясь, старались рассмотреть число очков, полученных Эндимионом. Многие, хлопая в ладоши, кричали:

— «Венера»!.. «Венера»!.. Молодец Эндимион!

Собака весело помахивала хвостом, как будто понимала, что сделала удачный бросок.

Арторикс собрал кости, снова положил их в кружку и подал обезьянке.

Психея взяла кружку в свои лапки и, с бесконечными ужимками и гримасами, вызвавшими общий восторг и веселье, встряхнула кружку и бросила кости на землю.

— «Венера»!.. «Венера»!.. И у нее «Венера»! — кричали в толпе. — Да здравствует Психея! Молодчина Психея!

Обезьянка вскочила на задние лапки и принялась посылать публике в знак благодарности воздушные поцелуи, под бурные аплодисменты и хохот толпы.

Римский всадник, который делал сбор в пользу фокусника, подошел к нему и подал ему шапку, наполненную мелкими монетами; Арторикс поблагодарил за благосклонное внимание и пересыпал деньги в кожаный мешочек, висевший у него на поясе.

Галл уже собирался было заставить своих игроков еще раз бросить кости, как вдруг внимание толпы отвлекли громкие крики, раздававшиеся со стороны длинной улицы, которая начиналась от Капенской улицы, у Большого цирка, затем огибала Палатин и, пересекая две курии — Салиев и Цереры, — выходила на площадь, где стояла курия Карин и где Арторикс, окруженный зрителями, давал представление.

Внимание толпы, любовавшейся фокусами собаки и обезьяны, было отвлечено громкими криками и шумом: на площади показались мимы и шуты, причудливо загримированные или же в необыкновенных, гротескных масках; они прыгали и плясали под аккомпанемент флейт и кифар, а за ними валила огромная толпа; все двигались в направлении Каринской курии.

Зеваки, окружавшие Арторикса, бросились навстречу новому развлечению; музыканты, которых Арторикс встретил на улице Карин, налегли на свои инструменты, и вновь раздался оглушительный хор голосов, славивших Сатурна. Галл ненадолго остался один. Он сложил лесенку, собрал все свои принадлежности для фокусов, посадил обезьянку на плечо и вошел в трактир, неподалеку от здания курии, чтобы отделаться от назойливой толпы зрителей; он заказал в трактире чашу цекубского и залпом выпил ее. Как он рассчитывал, так и вышло: вскоре площадь снова оказалась заполненной двумя толпами, слившимися в одну, и мимы, взобравшись на ступеньки курии, начали представление — забавную, смешную и непристойную пантомиму, фарс самого низкого пошиба, вызывавший взрывы бесстыдного хохота и одобрительные крики толпы, наводнившей площадь.

Арторикс воспользовался благоприятной минутой и, пробираясь вдоль стен, попытался украдкой выбраться с площади. Это удалось ему с трудом, — лишь через четверть часа он наконец попал на улицу, ведущую к Большому цирку.

Пока он идет по этой улице, переполненной празднично настроенной и шумно ликующей толпой, расскажем кратко нашим читателям, как и почему Арторикс, переодетый фокусником, попал в Рим.

На следующий день после убийства бедного Рутилия отряд гладиаторской конницы отправился за фуражом почти под самый Барий. Там они узнали о таинственном преступлении, совершенном накануне на дороге к Гнатии: недалеко один от другого были найдены два трупа никому не известных людей. По виду один из убитых был зажиточный крестьянин из этой местности, а другой вольноотпущенник, слуга богатой патрицианской семьи.

Начальник отряда воспользовался происшествием, чтобы навестить свою возлюбленную, хорошенькую крестьянку из Канузия, с которой он познакомился месяца два назад, когда войско повстанцев стояло лагерем близ Венусии. Теперь он повел туда свой отряд якобы с намерением расследовать преступление, совершенное на консульской дороге: его могли приписать гладиаторам, хозяевам этих краев, меж тем как они соблюдали строжайшую дисциплину и полное уважение к чужой собственности и к местным жителям. В действительности же начальник конного отряда просто хотел повидать свою милую.

К великому своему удивлению, конники опознали в одном из убитых начальника легиона их войска, храброго Рутилия, переодетого (они не могли понять зачем) апулийским крестьянином.

Вот каким образом Спартак получил эту печальную весть. Хотя у него и возникло подозрение, что какой-то предатель, решивший противодействовать осуществлению его замыслов и разрушать его планы, скрывается, может быть, в самом лагере гладиаторов, он все же не мог установить, погиб ли Рутилий оттого, что попал в расставленную ловушку, или же это убийство — непредвиденный случай, быть может, результат ссоры, возникшей по дороге между Рутилием и его противником.

Как бы то ни было после торжественных похорон Рутилия пришлось подумать об отправке другого человека в Рим к Катилине. И так как советом начальников уже было принято решение послать гонца к Катилине, то Спартак полагал, что теперь незачем ни с кем советоваться о выборе кандидата для такого сложного и важного поручения, и остановил свой выбор на верном и дорогом своем друге Арториксе, о чем никто в лагере не должен был знать.

Во избежание всяческих препятствий и опасностей, которые могли ему грозить, Арторикс решил отправиться в Рим под видом фокусника, научившись мастерству затейника у профессионалов. В бытность свою в школе гладиаторов он любил на досуге заниматься фокусами — они с юношеских лет составляли его любимое развлечение.

Теперь он велел привести в лагерь фокусника из окрестностей и, соблюдая строжайшую тайну, обучался в своей палатке приемам его искусства; плоды своих трудов он показал в Риме на площади у Каринской курии; у этого же фокусника он купил собаку и обезьяну и с августа до ноября беспрестанно упражнялся в фокусах, стараясь приобрести необходимую ловкость. Затем он тайком ушел из лагеря гладиаторов, на третий день пути снял свои доспехи, переоделся в одежду фокусника и малыми переходами, останавливаясь почти в каждом городе и в каждой деревне, Добрался до Рима, где ему предстояло выполнить поручение. Читатели видели, как ему пришлось неожиданно показать перед добрыми квиритами свое искусство. Теперь же последуем за отважным юношей. Пройдя по той улице, что огибала Палатин и вела к Большому цирку, он довольно скоро достиг курии Салиев, где за столами сидело великое множество людей разных сословий и положения; оттуда неслись веселые восклицания, шум и гам.

Любимой пищей во время сатурналий была свинина, из которой приготовлялись различные кушанья.

— Итак, да здравствует Сатурн! — кричал раб-каппадокиец огромного роста, сидевший за столом, около которого остановился Арторикс. — Да здравствует Сатурн и великолепные сосиски, приготовленные знаменитым трактирщиком Курионом! Никто не может с ним соперничать в приготовлении кушаний из свинины.

— Да избавят меня боги от тщеславия! — отвечал Курион, толстый, пухлый и кругленький человечек, принесший большое блюдо горячей колбасы, предназначенное для сидевших за соседним столом. — Но могу сказать без хвастовства, что таких колбас, вымени и потрохов, как в моем заведении, вы нигде не отведаете. Даже у самого Лукулла и Марка Красса так не едят, клянусь черными косами Юноны, покровительницы моего дома.

— Io, bona Saturnalia! — заорал какой-то захмелевший раб. Как будто выполняя обязанности предводителя пира, он встал и поднял чашу, наполненную вином.

— Io, io, bona Saturnalia! — закричали все сотрапезники раба, тоже поднявшись с мест, и все залпом выпили вино.

— Да окажут нам свое благоволение великие боги! — воскликнул каппадокиец, когда шум утих; он один продолжал стоять, когда все остальные снова сели на свои места.

— Пусть вернется золотой век Сатурна и исчезнет всякий след рабства на земле!

— Но тогда тебе уж не придется есть сосисок Куриона и пить это превосходное цекубское.

— Ну и что же! — воскликнул с негодованием раб. — Разве цекубское и фалернское так уж необходимы для жизни? Разве ключевая вода в моих родных горах не утоляет жажду свободного человека?

— Отличная вода… для омовений и купанья, — ответил с насмешкой другой раб. — Мне милее цекубское.

— И розги тюремщика! — добавил каппадокиец. — Эх, Гинезий, эх ты, афинский выродок! Как тебя унизило долголетнее рабство!

Остановившись, чтобы выпить чашу тускуланского, Арторикс прислушивался к разговору каппадокийца и грека.

— Ого! — воскликнул какой-то гражданин, обращаясь к каппадокийцу. — Ты, милейший Эдиок, под защитой сатурналий, кажется, ведешь пропаганду среди рабов в пользу Спартака!

— К Эребу проклятого гладиатора! — крикнул с возмущением какой-то патриций, услышав страшное имя.

— Пусть Минос в аду даст ему в неразлучные спутники всех эриний! — воскликнул тут же один из граждан.

— Будь он проклят! — закричали остальные шесть или семь сотрапезников каппадокийца.

— О доблестные, о храбрые! — произнес каппадокиец со спокойной иронией. — Стоит ли вам метать дротики в низкого, презренного гладиатора, когда он находится так далеко от вас?

— Клянусь богами, покровителями Рима, ты, подлый раб, осмеливаешься оскорблять нас, римских граждан! Выступаешь защитником гнусного варвара!

— Потише вы там! — сказал Эдиок. — Никого я не оскорбляю, и меньше всего вас, уважаемые патриции и граждане, тем более, что один из вас — мой господин. За Спартаком я не пойду, как не пошел до сих пор, потому что не верю в успех его дела, потому что против него — счастливая судьба Рима, любимого богами; но хоть я и не последовал за ним, я все же не считаю себя обязанным ненавидеть его и проклинать по вашему примеру: Спартак надеется завоевать свободу для себя и для своих собратьев, он взялся за оружие и отважно сражается против римских легионов. Я имею право говорить, что хочу, ведь священными обычаями сатурналий в эти три дня предоставлена полная свобода действий и слов.

В ответ на речи каппадокийца послышался громкий ропот неодобрения, а его господин сердито воскликнул:

— О, во имя белых повязок богини целомудрия, что мне привелось услышать!.. Ты меньше обидел бы меня, безумный раб, если бы обругал меня, мою жену, оскорбил честь моего дома!.. Проси, моли своих богов, чтобы я не вспомнил твоих нелепых речей, когда пройдут дни сатурналий!

— Защищает гладиатора! Каково!

— Превозносит его подлые деяния!

— Восхваляет подлого разбойника!

— Клянусь Кастором и Поллуксом!

— Клянусь Геркулесом!.. Это просто наглость!

— И как раз сегодня, именно сегодня, когда мы, как никогда, испытываем гибельные последствия его восстания! — воскликнул хозяин Эдиока. — Как раз теперь, когда по милости этого Спартака в Риме не осталось даже сотни, даже десятка гладиаторов. Некого нынче зарезать в цирке в честь бога Сатурна!

— Неужели? — печально и с удивлением воскликнули семь или восемь его сотрапезников.

— Клянусь Венерой Эрициной, покровительницей дома Фабиев, моей повелительницей, в этом году сатурналии будут праздноваться без гладиаторских боев.

— Вот беда! — насмешливо воскликнул про себя Арторикс, прихлебывая маленькими глотками тускуланское.

— А между тем, согласно древнему обычаю, всегда свято соблюдавшемуся, — сказал патриций, — Сатурну надо приносить человеческие жертвы: ведь Сатурн первоначально был божеством преисподней, а не тверди небесной, и его можно было умилостивить только человеческой кровью.

— Да испепелит Сатурн этого мерзкого гладиатора! Спартак — вот кто единственный виновник такого несчастья! — воскликнула свободнорожденная гражданка, сидевшая рядом с патрицием; лицо ее раскраснелось от возлияний цекубского.

— Нет, клянусь всеми богами, мы не допустим такого позора! — воскликнул патриций, вскочив с места. — Мы чтим бога Сатурна, и раз ему полагаются человеческие жертвы, он их получит. Я первый подам пример и отведу к жрецам одного раба для заклания на алтаре бога; найдутся и еще набожные люди, Рим недаром славится своим благочестием; они последуют моему примеру, и Сатурн так же, как и в прежние годы, получит человеческие жертвы.

— Да, но кто порадует нас любимым нашим зрелищем — боями гладиаторов?

— Кто, кто нас порадует? — воскликнула римлянка с глубоким сожалением и, подавив вздох, поспешила утешиться десятой чашей цекубского.

— Кто, кто нам предоставит любимое зрелище? — скорбно воскликнули все восемь сотрапезников.

На мгновение наступило молчание. Арторикс закрыл лицо руками, ему было стыдно при мысли, что и он также принадлежит к человеческой породе.

— Об этом позаботятся наши доблестные воины Луций Геллий Публикола и Гней Корнелий Лентул Клодиан, избранные консулами на будущий год. Весною они выступят против гладиатора, — сказал патриций, и глаза его сверкнули жестокой радостью. — У них будет две армии, почти тридцать тысяч солдат у каждого… Тогда посмотрим, клянусь Геркулесом Победителем, посмотрим, удастся ли этому варвару, похитителю скота, оказать сопротивление четырем консульским легионам, их вспомогательным частям и союзникам!

— Можно подумать, — с усмешкой произнес вполголоса каппадокиец, — что легионы, разбитые им под Фунди, не были консульскими легионами.

— О-о! Между преторским войском и двумя консульскими армиями большая разница. Тебе, варвару, этого не понять! Клянусь чудесным мечом бога Марса, гладиаторов быстро разгромят, и пленные попадут к нам в тюрьмы, а оттуда тысячами будут отправлены в цирки на уничтожение.

— Без пощады!..

— Никакой жалости к этим разбойникам!..

— Вот тогда уж мы вознаградим себя! А то что ж это такое! Нет и нет гладиаторских боев! Изволь-ка терпеть!..

— Да, уж клянусь Геркулесом Мусагетом, мы вознаградим себя!

— Устроим невиданные гладиаторские бои, — такие, чтоб шли целый год.

— Я хочу насладиться муками агонии, предсмертным хрипом этих тридцати тысяч разбойников!..

— То-то будет праздник! То-то будет ликованье!..

— Потешимся! Повеселимся!

— Еще посмотрим, — пробормотал сквозь зубы Арторикс, побледнев и весь дрожа от гнева.

И в то время как эти звери в человеческом образе упивались в мечтах будущими кровавыми побоищами, фокусник заплатил за выпитое вино и ушел, захватив четвероногих артистов и принадлежности своего ремесла. Он направился в сторону Палатина и свернул на верхнюю Священную улицу, по которой с неистовыми криками медленно двигалась толпа, сквозь которую он с трудом пробился, усердно работая локтями.

Толпа эта, пройдя верхнюю Священную улицу, наводнила затем все улицы вокруг Палатинского холма, по которым фокусник должен был пройти, чтобы добраться до верхушки северного склона холма, где стоял дом Катилины.

Арториксу до отвращения надоели толчея и давка, он чуть не оглох от этого неистового шума и гама. Наконец он дошел до портика, украшавшего дом патриция. В портике оказалось великое множество клиентов, отпущенников и рабов фамилии Сергия; рассевшись, как попало, они пировали, предаваясь обжорству и пьянству. Весь дом высокомерного и неукротимого сенатора был полон гостей, судя по доносившимся оттуда крикам и песням.

Появление фокусника было встречено бешеными рукоплесканиями, и вскоре ему пришлось повторить перед этой ордой пьяниц свои фокусы, которыми он три часа назад развлекал случайную публику на улице Карин.

Как и тот раз, Эндимион и Психея отлично исполнили свои номера и вызвали нескончаемые рукоплескания, неистовый смех и восхищение фокусником.

Пока один из гостей Катилины собирал вознаграждение фокуснику, Арторикс, потешая публику, не переставал наблюдать за всем, что происходило вокруг него. Заметив в портике управителя домом, которого он узнал по одежде и по властному тону его приказании рабам, приставленным к кухне, он подошел и попросил доложить о себе, сказав, что принес Катилине важные сведения.

Домоправитель смерил его взглядом с ног до головы; затем небрежно и почти презрительно ответил:

— Господина нет дома.

И повернулся спиной к фокуснику, собираясь уйти.

— А что, если я пришел к нему с Тускуланских холмов и у меня есть к нему поручение от Аврелии Орестиллы? — тихо сказал Арторикс.

Домоправитель остановился, повернулся к нему и вполголоса сказал:

— Ах… ты пришел?.. — И с лукавой улыбкой добавил: — Понимаю… Ремесло фокусника не мешает быть крылатым вестником богов… А-а-а… понимаю.

— Ты необычайно проницателен! — с тонкой иронией ответил Арторикс.

И тут же добродушно добавил:

— Что поделаешь! Делаю, что могу.

— Да что ж, я ничего не имею против, — сказал домоправитель и через минуту добавил: — Если хочешь повидать Катилину, спустись к Форуму… Там ты наверняка найдешь его.

И он удалился.

Как только Арториксу удалось избавиться от своих новых поклонников, осыпавших его похвалами, он спустился с Палатина и с той поспешностью, которую только дозволяли переполненные народом улицы, направился к Форуму, где давка и шум были, разумеется, еще больше, чем в любой другой части города.

Здесь медленно двигался в двух противоположных направлениях трехтысячный поток людей обоего пола, всех возрастов и состояний: одни шли к храму Сатурна, другие возвращались от него.

Все портики вокруг Форума — портики храмов Согласия, Кастора и Поллукса, Весты, Грекостаза, Курии Гостилия и базилик Порции, Семпронии, Фульвии и Эмилии — были переполнены патрициями, всадниками, плебеями и в особенности самыми красивыми женщинами всех сословий. Отсюда, где зрителей меньше толкали и жали, они любовались внушительной картиной, которую представлял собою обширнейший Форум, переполненный ликующей праздничной толпой.

Почитатели Сатурна, желавшие поклониться богу, в честь которого установлен был этот праздник, сталкивались с богомольцами, выходившими из храма; впереди как той, так и другой толпы шли мимы, флейтисты, музыканты, кифаристы; все пели гимны в честь великого отца Сатурна и исступленно выкрикивали его имя.

Неописуемый, оглушительный шум еще больше усиливали разноголосые выкрики бесчисленных скоморохов, продавцов игрушек, всякой снеди и разносчиков мелочных товаров.

Попав в людской поток, Арторикс поневоле должен был отдаться его течению и, увлекаемый его медлительной, но непрестанной волной, дошел до храма божества, чествуемого в тот день.

Толпа продвигалась на несколько шагов, останавливалась на минуту, снова двигалась дальше, и, шагая в тесных ее рядах, Арторикс бросал взгляд то направо, то налево, надеясь увидеть Катилину.

Собака бежала рядом с хозяином, и время от времени Арторикс слышал ее жалобные повизгивания, — хотя бедное животное ловко и осторожно пробиралось под ногами людей, в этой страшной давке ей неизбежно наступали то на одну, то на другую лапу.

На несколько шагов впереди Арторикса шел какой-то старик и двое молодых людей. На старике была богатая, даже роскошная одежда, но Арторикс сразу распознал в нем мима; человеку этому, несомненно, Уже перевалило за пятьдесят: густой слой белил и румян не мог скрыть глубоких морщин на его безбородом, женоподобном истасканном лице, отражавшем самые низменные страсти. Двое юношей, шедшие рядом с мимом, были патриции, о чем свидетельствовала пурпурная кайма на их белых туниках. Один из них, лет двадцати двух — двадцати трех, был выше среднего роста, хорошо сложен; густые черные кудри подчеркивали бледность его лица, полного тихой грусти; выразительные черные глаза искрились умом. Второй юноша, лет семнадцати, невысокий и хилый с виду, привлекал внимание своим прекрасным лицом; в четких, правильных его чертах запечатлелась чистота души, глубокие чувства, твердая воля и решительный характер. Старик этот был Метробий, а юноши — Тит Лукреций Кар и Гай Кассий Лонгин.

— Клянусь славой моего бессмертного друга Луция Корнелия Суллы! — говорил комедиант, обращаясь к своим спутникам и, видимо, продолжая начатый разговор. — Клянусь, я никогда не видел женщины красивее Клодии!

— Старый сластолюбец, может быть, ты и встречал в своей развратной жизни таких красавиц, но уже другой такой распутницы, конечно, не знавал, верно, старый плут?

— Поэт, поэт, не дразни меня, — сказал комедиант, польщенный словами Лукреция. — Клянусь Геркулесом Мусагетом, мы и о тебе кое-что знаем.

— О, клянусь Мнемосиной, я без ума от Клодии! — воскликнул Кассий, устремив взгляд на портик храма Весты, около которого в эту минуту собралась толпа; там была и Клодия, и Кассий не сводил горящих глаз с красавицы, стоявшей рядом со своим братом, на вид еще мальчиком. — Как она хороша?.. Божественно прекрасна!

— Победа над Клодией — дело нетрудное, Кассий, — сказал, улыбаясь, Лукреций, — если ты действительно решил добиться ее поцелуев.

— О, она не заставит себя долго просить, уверяю тебя, — прибавил Метробий.

— Ты заметил, как она похожа на своего брата?

— Они словно две миндалины в одной скорлупе… Если бы Клодия надела мужское платье, их невозможно было бы отличить друг от друга.

В эту минуту толпа, как это случалось через каждые десять шагов, остановилась, и Арторикс мог рассмотреть вблизи женщину, на которую Кассий бросал влюбленные взоры. Она стояла у колонны портика, высокая, стройная, молодая, — ей было не больше двадцати лет; короткая белая туника из тончайшей шерсти, окаймленная пурпурной полосой и туго перехваченная в талии, обрисовывала ее гибкий стан и сладострастные изгибы роскошных форм. Как ни была ослепительна белизна ее рук и плеч, лицо ее казалось еще белее, и только нежный румянец, игравший на щеках, говорил, что это лицо, эта шея, эти плечи и эта грудь принадлежат живой женщине, а не статуе из прозрачного паросского мрамора, изваянной резцом бессмертного Фидия.[168] Лицо ее обрамляли густые и мягкие рыжие кудри и оживляли голубые сияющие глаза со смелым и даже дерзким выражением. Рядом с этой красавицей, уже отвергнутой первым мужем, стоял поразительно похожий на нее Клодий; ему едва исполнилось четырнадцать лет, и по детскому открытому его лицу никто не мог бы угадать в нем будущего мятежного народного трибуна, жестокосердного человека, которому суждено было в недалеком будущем навлечь на Рим бедствие раздоров, распрей и убийств.

— Венера или Диана, какими их представляет себе легковерный народ, не могли бы быть прекраснее ее! — воскликнул Кассий после минуты безмолвного восторга.

— Венера, конечно Венера, — сказал, улыбаясь, Тит Лукреций Кар, — Диану уж оставь в покое; она слишком чиста для того, чтобы можно было сравнивать с ней эту продажную женщину, эту квадрантарию.[169]

— Кто это дал такое постыдное прозвище Клодии?.. Кто смеет так поносить ее? — воскликнул взбешенный Кассий.

— Завистницы-матроны, не менее развратные, чем она, но менее бесстыдные и менее красивые. Они не выносят ее и потому превратили ее в мишень для своих острот и неутолимой ненависти.

— Вот она, смотрите! — воскликнул Метробий. — Вон та, что первая наградила Клодию этой кличкой.

И он указал на высокую женщину, патрицианку, судя по одежде. Она была хорошо сложена, но лицо ее носило печать строгости и даже суровости. Стояла она неподалеку от колонны, где были Клодия и ее брат. Рядом с ней стоял человек лет тридцати с лишним, высокого роста, величественного вида и осанки, у него был очень широкий лоб, густые косматые брови, близорукие глаза с каким-то потухшим взглядом и орлиный нос. Лицо было незаурядное и поражало своим сосредоточенным выражением.

— Кто это? Теренция? Жена Цицерона?..

— Да, именно она… Вон она стоит рядом с почтенным своим мужем!

— О, ей-то вполне пристало бичевать пороки и разврат! — заметил, иронически улыбаясь, Лукреций. — Недаром ее сестра, весталка Фабия, прославилась своей кощунственной связью с Катилиной! Клянусь Геркулесом, если цензору придется разбираться в безнравственном поведении Клодии, у него будет больше оснований заняться еще более безнравственной жизнью Фабии.

— Эх! — с недоверчивым видом покачал головою Метробий. — Мы уже дошли теперь до такого позора, что если бы строгий и неподкупный Катон, самый суровый и непреклонный из всех цензоров, которые были до сих пор в Риме, жил в наше время, он не знал бы, с чего начать исправление распущенных нравов. Клянусь Кастором и Поллуксом, если бы ему пришлось изгнать из Рима всех женщин, не имеющих права тут находиться, Рим превратился бы в город, населенный только мужчинами, как в блаженные времена Ромула, и для сохранения рода Квирина пришлось бы снова прибегнуть к похищению сабинянок. Впрочем, стоят ли нынешние сабинянки того, чтобы их похищали?

— Браво, браво, вот это я понимаю, клянусь божественным Эпикуром! — воскликнул Лукреций. — Метробий произносит филиппику против распущенности нравов! При первых же выборах я подам за тебя голос и буду вести пропаганду, чтобы тебя избрали цензором!

В этот момент толпа снова двинулась, и Кассий со своими друзьями оказался почти у самых ступенек лестницы портика «храма Весты, недалеко от Клодии. Кассий приветствовал ее, приложив правую руку к губам, затем воскликнул:

— Привет тебе, о Клодия, прекраснейшая из всех прекрасных женщин Рима!

Клодия взглянула на него и ответила на поклон легким наклонением головы и нежной улыбкой, бросив юноше долгий огненный взгляд.

— Взгляд этот обещает многое, — улыбаясь, сказал Лукреций Кассию.

— Твой пыл вполне оправдан, славный Кассий, — сказал Метробий. — Право, я никогда еще не видел женщины красивее, за исключением одной; она была так же прекрасна, как Клодия, — греческая куртизанка Эвтибида!

Лукреций вздрогнул при этом имени и, помолчав, спросил с легким вздохом:

— Красавица Эвтибида! Где-то она теперь?..

— Ты не поверил бы собственным глазам, ведь она в лагере гладиаторов!

— Напротив, я нахожу это вполне естественным, — ответил Лукреций. — Там для нее самое подходящее место!

— Но знай, что Эвтибида находится в лагере этих разбойников только для того, чтобы добиться любви одного из них: она безумно влюблена в Спартака…

— Браво! Клянусь Геркулесом!.. Теперь наконец у нее любовник, достойный ее!

— Ошибаешься, клянусь Юпитером Статором!.. Спартак с презрением отверг ее.

Все трое на мгновение умолкли.

— А вот ты и не знаешь, — продолжал через минуту Метробий, обращаясь к Лукрецию, — что красавица Эвтибида не раз приглашала меня, звала приехать в лагерь гладиаторов.

— А что тебе там делать? — удивленно спросил Лукреций.

— Пьянствовать, что ли? — добавил Кассий. — Но этим ты вполне успешно занимаешься и в Риме…

— Вы все смеетесь, шутите… а я бы не прочь туда отправиться…

— Куда?

— Да в лагерь Спартака. Поехал бы туда переодетый и под вымышленным именем вошел бы к нему в доверие и приобрел его расположение, а тем временем разузнал бы все его планы и намерения, разведал бы, что он там подготовляет, и обо всем тайком сообщил бы консулам.

Оба патриция громко расхохотались. Метробий обиделся и сердито сказал:

— Ах, вы смеетесь? А разве не я предупредил консула Луция Лициния Лукулла два года назад о подготовлявшемся восстании гладиаторов? Разве не я открыл их заговор в роще богини Фурины?

«А-а, запомним!» — подумал Арторикс. Лицо его вспыхнуло, и он мрачно взглянул на Метробия, шедшего неподалеку от него.

В этот момент толпа подошла к подножию Капитолия и очутилась перед храмом Сатурна; это было величественное и прочное сооружение, где, кроме жертвенника Сатурну, хранились также утвержденные законы и государственная казна; тут теснилось великое множество народа и движение замедлялось еще больше.

— Клянусь богами, покровителями Рима, — воскликнул Кассий, — здесь можно задохнуться!

— Да, это вполне возможно, — сказал Лукреций.

— Так оно и будет, клянусь венком из плюща Вакха Дионисия! — воскликнул Метробий.

— Не понимаю, к чему нам было забираться в эту сутолоку! — сказал Лукреций.

Толпа все больше нажимала, толкотня и давка были невыносимы; наконец через четверть часа, двигаясь черепашьим шагом, почти задохнувшись, Метробий, Лукреций и Кассий, а также и Арторикс попали в храм, где увидели бронзовую статую бога Сатурна с небольшим серпом в руке, как будто собравшегося на жатву. Статуя была окружена земледельческими орудиями и аллегорическими изображениями сельских работ и сцен из пастушеской жизни. Статуя Сатурна была полая и наполнялась оливковым маслом в знак изобилия.

— Смотри, смотри, вот божественный Цезарь, верховный жрец, — сказал Метробий. — Он только что совершил жертвоприношение в честь Сатурна и теперь, сняв жреческое облачение, выходит из храма.

— Как на него смотрит Семпрония, прекрасная и умная Семпрония!..

— Ты бы лучше сказал — необузданная Семпрония.

— Черноокая красавица! Клянусь двенадцатью богами Согласия, совершенный тип римской зрелой красоты!..

— Погляди, словно молния, сверкает пламя страсти в ее черных глазах! Какие улыбки шлет она красавцу Юлию!

— А сколько еще матрон и девушек нежно поглядывают на Цезаря!

— Посмотри на рыжую Фавсту.

— Дочь моего бессмертного друга Луция Корнелия Суллы Счастливого, диктатора.

— Что ты был другом, да еще бесстыдным другом этого чудовища, нам уже давно известно, и тебе незачем повторять это на каждом шагу.

— Что это опять за шум?

— Что за крики?

Все повернули головы ко входу в храм, откуда опять неслись громкие восхваления Сатурну.

Вскоре толпу, заполнявшую храм, оттеснила к колоннаде и к стенам новая толпа, явившаяся на поклонение Сатурну, и в ней человек пятьдесят мрачных и исхудалых богомольцев, словно в триумфальном шествии, несли городского претора; у каждого в руке была железная цепь.

— Ах да, понимаю! Это преступники, сидевшие в Мамертинской тюрьме в ожидании приговора: согласно обычаю, они помилованы, — сказал Лукреций.

— И, как установлено обычаем, они принесли сюда свои кандалы, чтобы повесить их на алтарь божественного Сатурна, — добавил Метробий.

— Смотри, смотри, вон там страшный Катилина, гроза всего Рима! — воскликнул Кассий, указывая в сторону жертвенника бога, возле которого стоял гордый и распутный патриций, погрузившись в созерцание коллегии весталок, и пожирал взглядом одну из молодых жриц. — Отрицать бесполезно — этот человек жесток даже в любви. Видите, с какой звериной алчностью он глядит на сестру Теренции.

В то время как Лукреций и Метробий судачили с молодым Лонгином Кассием о кощунственной любви Катилины, Арторикс увидел патриция, и глаза его радостно засияли. Он начал осторожно проталкиваться через толпу, стараясь добраться до Катилины.

Но одно дело желать, другое — исполнить желание; только через полчаса, да и то лишь следуя движению толпы, направлявшейся к выходу из храма, молодой галл мог приблизиться к Луцию Сергию, по-прежнему погруженному в созерцание весталки. Арторикс тихо сказал ему на ухо:

— Свет и свобода.

Катилина вздрогнул, стремительно повернулся и, нахмурив брови, сурово, почти с угрозой спросил фокусника, пристально вглядываясь в него своими серыми глазами:

— Что это значит?

— Я от Спартака, — тихо ответил Арторикс. — Прибыл в таком вот виде из Апулии. Мне надо переговорить с тобою о важных делах, славный Катилина.

Патриций еще с минуту смотрел на фокусника, потом сказал:

— Хорошо… Иди рядом, пока нам не удастся выбраться из храма… Потом следуй за мной издали, пока мы не дойдем до уединенного места.

С презрением, отличающим сильных и дерзких самоуправцев, — а у Катилины оно доходило до грубости и полного пренебрежения к людям, — он принялся расталкивать толпу своими мощными руками и зычным голосом приказывал окружающим посторониться. Действуя таким способом, Катилина скорее других достиг выхода из храма; за ним неотступно, точно пришитый, шел Арторикс.

Продвигаясь таким же точно образом, они прошли через портик и очутились на улице, а через полчаса, выбравшись из толпы, направились к Скотному рынку, где толпились продавцы и покупатели волов; на этой огромной площади, отведенной для торговли скотом, народу оказалось не так много, и путникам не стоило большого труда добраться до круглого храма Геркулеса Триумфального; Арторикс следовал за Катилиной на некотором расстоянии.

Миновав храм Геркулеса, Катилина подошел к небольшому храму Целомудрия патрицианок; там он остановился, поджидая фокусника, и Арторикс подошел к нему.

Как это и было поручено Арториксу, он изложил Катилине предложение Спартака; красочно, правдиво, убедительно описал он мощь гладиаторских легионов; доказал, что отвага этих шестидесяти тысяч рабов, уже испытанных во многих боях, удесятерилась бы, встань во главе их Луций Сергий Катилина, и за короткое время число их удвоилось бы; на основании всего этого, нисколько не преувеличивая, можно было с полной достоверностью рассчитывать на ряд побед и через год подойти с непобедимым войском к воротам Рима.

При этих словах глаза Катилины налились кровью; на выразительном свирепом лице заходили желваки мускулов, время от времени он угрожающе сжимал мощные кулаки, из груди его вырывались вздохи удовлетворения, весьма похожие на звериный рык.

Когда Арторикс закончил свою речь, отрывисто и взволнованно заговорил Катилина:

— Ты искушаешь меня… о юноша… я, право, не знаю… Не хочу скрывать от тебя, что мне, патрицию и римлянину… противно даже подумать, что я могу стать во главе войска рабов… храбрых, отважных, пусть так… но все же мятежных рабов. Однако мысль о том, что в моем распоряжении будет такая мощная армия и я смогу ее вести к победе… Ведь я рожден для великих деяний и никогда не имел возможности получить управление какой-либо провинцией, где мог бы мне представиться случай совершить высокие дела; чувствую, что эта мысль…

— Такая мысль пусть не опьянит тебя, не одурманит твоего разума настолько, чтобы ты мог забыть, что ты римлянин и рожден патрицием; что олигархия, господствующая над нами, должна быть уничтожена руками свободнорожденных и римским оружием, а не с преступной помощью варваров-рабов.

Слова эти произнес человек лет тридцати, высокого роста, с благородной осанкой и надменным лицом. Он шел следом за Катилиной и в эту минуту выступил из-за угла храма Целомудрия, около которого вели беседу Луций Сергий и Арторикс.

— Лентул Сура! — удивленно воскликнул Катилина. — Ты здесь?..

— Я пошел за тобою, потому что мне показался подозрительным человек, как будто преследовавший тебя. Я не раз предсказывал тебе, что судьбой предначертано трем Корнелиям властвовать над Римом; Корнелий Цинна и Корнелий Сулла уже исполнили это предначертание, ты — третий избранный судьбой быть властелином Рима. Я хочу помешать тебе совершить ошибку: ложный шаг, вместо того чтобы приблизить тебя к цели, отдалит тебя от нее.

— Стало быть, Лентул, ты думаешь, что может представиться другой столь же благоприятный случай, как предложение Спартака? Значит, ты думаешь, что в дальнейшем нам удастся иметь под нашим началом легионы, подобные войску гладиаторов, и осуществить наши планы?

— Я думаю, что если бы мы воспользовались предложением Спартака, мы не только навлекли бы на себя ненависть народа нашего и проклятие всей Италии, но это послужило бы не на благо римским плебеям, не на благо лишенным наследства, неимущим и обремененным долгами, а только на пользу варварам, врагам римского народа. Если благодаря влиянию* и помощи друзей наших они станут господствовать в Риме, неужели ты думаешь, что они будут подчиняться каким-нибудь законам, и мы чем-нибудь сможем обуздать их? Неужели ты думаешь, что они предоставят нам право управлять и властвовать? Каждый римский гражданин в их глазах будет врагом; они вовлекут нас в резню и убийства, а ведь мы, по своему чрезмерному простодушию, собирались сокрушить одних только оптиматов!

Лентул говорил твердо и спокойно, и постепенно возбуждение Катилины ослабевало, каждое его движение выдавало, что пыл его остывает, и когда Сура закончил свою речь, убийца Гратидиана устало склонил голову на грудь и с глубоким вздохом тихо сказал:

— Логика твоя убийственна, словно отточенный клинок испанского меча.

Арторикс что-то хотел сказать Лентулу, но тот, сделав повелительный жест, произнес твердым тоном:

— Иди, возвращайся к Спартаку. Передай ему, что мы восхищаемся вашим мужеством, но что мы прежде всего римляне. Все распри на Тибре утихают, когда нашей родине угрожает большая опасность. Скажи, чтобы он воспользовался благоприятствующей ему судьбой и повел бы вас по ту сторону Альп, каждого в его страну: дальнейшая война в Италии будет для вас роковой. Иди, и да сопутствуют тебе боги.

С этими словами Лентул Сура взял под руку мрачного и безмолвного Катилину, стоявшего в глубоком раздумье, и повел его в сторону Скотного рынка.

Арторикс еще долго провожал растерянным взглядом две удалявшиеся фигуры. Его вывел из задумчивости Эндимион, который прыгнул на него и стал лизать ему руки; тогда мнимый фокусник решил уйти и медленно зашагал к Гермальской курии, по дороге к древним Мугионским воротам.

Когда галл подошел к курии, где также толпился веселившийся народ, солнце уже близилось к закату. Арторикс был погружен в свои печальные мысли, вызванные словами Суры, и даже не заметил, что уже довольно долго за ним следит Метробий, — то идет позади, то забегает вперед и внимательно его разглядывает. Только выйдя на площадь, где находилась Гермальская курия, он заметил мима и сразу же узнал его, так как долгое время жил на вилле Суллы в Кумах и знал комедианта, частого гостя в доме диктатора; при виде Метробия Арторикс взволновался, боясь, как бы он не признал в нем гладиатора Суллы.

Поразмыслив немного, галл решил выйти из затруднительного положения и ускорил шаги в надежде на то, что Метробий оказался здесь случайно и не узнал его; в худшем случае он надеялся, затерявшись в толпе, скрыться с глаз преследователя.

Казалось, судьба покровительствовала Арториксу. У входа в дом какого-то патриция толпились его клиенты; каждый держал в руке по свече: по случаю праздника сатурналий они, согласно обычаю, принесли эти свечи в дар сенатору — хозяину этого дома и своему патрону.

Арторикс в одну минуту добежал до этой толпы клиентов, и, работая локтями, протиснулся в нее и вместе с ними пробрался в дом патриция; привратнику, спросившему у него, зачем и куда он идет, Арторикс ответил, что хочет предложить хозяину дома дать представление для его клиентов и таким способом сенатор отблагодарит их за принесенные ему дары.

Привратник пропустил фокусника вместе с клиентами своего господина из передней в атрий. Арторикс, хорошо знакомый с расположением домов богатых римлян, обычно построенных на один лад, тотчас же пробрался во внутренний двор, посредине которого стоял жертвенник с алтарем для ларов, и поискал, нет ли другого выхода, через сад; такой выход действительно оказался. Пользуясь суматохой, которая царила в доме из-за сатурналий и еще более увеличилась с приходом толпы клиентов, он прокрался через имплувий в перистиль, оттуда в парадный зал, потом прошел по длинному коридору в сад, а оттуда — до выхода, имевшегося на другой стороне дома; второму привратнику он рассказал, что дал представление в присутствии его господина и теперь спешит по своим делам, время ему дорого, его ждут в других местах, поэтому он очень просит выпустить его через садовую калитку, ибо у главного входа толпится очень уж много народа. Привратник счел эту просьбу уважительной и, отворив калитку, выпустил фокусника, провожая его самой приветливой улыбкой. Арторикс очутился в переулке, выходившем на Новую улицу.

Уже начали сгущаться сумерки, и Арторикс решил как можно скорее выйти из города через ближайшие ворота. Он спустился кратчайшим проездом к Новой улице, которая вела от Большого цирка к реке, и очутился на великолепной набережной, проложенной по левому берегу Тибра, от Флументанских до Тройных ворот. Арторикс тотчас же повернул налево, направляясь к Тройным воротам, так как они были ближе других. Улица эта, удаленная от центра, была пустынна; фокусник шел быстро и встретил всего лишь нескольких граждан, спешивших в цирк и на Форум; тишину и спокойствие нарушало лишь журчанье воды в реке, мутной и вздувшейся от недавно прошедших дождей, да смутные отголоски шума, долетавшие из центра огромного города.

Не успел Арторикс пройти и триста шагов по этой улице, как услышал позади чьи-то торопливые шаги. Он остановился на минуту, прислушался — шаги становились все явственнее, все приближались. Тогда он засунул правую руку за кафтан и, вытащив оттуда кинжал, быстро двинулся дальше.

Но тот, кто шел позади, видимо, старался догнать его; шум шагов слышался все ближе. Тогда, воспользовавшись поворотом, который делала улица, Арторикс остановился у одного из старых дубов, осенявших улицу, спрятался за толстый его ствол и затаил дыхание: он хотел убедиться, был ли то Метробий или же какой-нибудь гражданин, спешивший по своим делам. Вскоре фокусник услышал тяжелое дыхание приближавшегося человека и увидел… Метробия.

Не видя больше перед собой Арторикса, Метробий остановился и, оглядевшись вокруг, сказал удивленно:

— Куда же он делся?

— Я здесь, милейший Метробий, — сказал Арторикс, выходя из укромного места, где он спрятался. Галл решил прикончить комедианта, отомстить ему за все обиды, за предательство и за весь вред, причиненный делу гладиаторов, а вместе с тем избавиться от опасности, которая ему, несомненно, угрожала.

Метробий отступил на несколько шагов к той стороне улицы, где низкая стена высотой примерно в половину человеческого роста ограждала берега реки, и, обращаясь к Арториксу, вкрадчиво заговорил сладеньким голоском:

— Ах, оказывается, это действительно ты, красавец-гладиатор!.. Я узнал тебя… поэтому и шел за тобою… Мы познакомились с тобой на вилле Суллы в Кумах… Я хочу пригласить тебя поужинать со мной… выпьем доброго старого фалернского…

— Ты приглашаешь меня на ужин в Мамертинскую тюрьму, старый предатель, — тихо и с угрозой сказал Арторикс, приближаясь к миму. — Меня распяли бы на кресте, а тело мое пошло бы на ужин эсквилинскому воронью!..

— Да что ты! Что это пришло тебе в голову? — дрожащим голосом ответил Метробий, отступая по диагонали в ту сторону, откуда он пришел. — Да испепелит меня Юпитер своими молниями, если я лгу! Я собирался угостить тебя отличнейшим фалернским!..

— Нет, проклятый пьяница, тебе придется попить сегодня мутной воды Тибра, — пробормотал гладиатор и, отбросив далеко от себя лестницу, веревки и обезьянку, ринулся на старого комедианта.

— На помощь! Помогите… друзья… он убивает меня!.. Сюда! На помощь! — кричал комедиант, убегая по направлению к Новой улице, но он не успел закончить своего вопля о помощи: Арторикс, бежавший за ним с кинжалом в зубах, настиг его и схватил за горло. Голос Метробия пресекся.

Арторикс пробормотал сквозь зубы:

— Ах, негодяй, ты пригласил еще и приятелей своих к ужину, на который звал меня!.. Да, да, вот они… бегут сюда…

И он крепко сжал в правой руке кинжал, а Метробий вновь принялся звать на помощь рабов и клиентов из дома сенатора, где недавно нашел себе убежище Арторикс; по наущению Метробия, они бросились по следам Арторикса. При свете факелов, которые были в руках преследующих, Метробий и Арторикс увидели, что с Новой улицы по набережной Тибра бежит целая толпа, спешившая на крики и вопли комедианта. Тогда Арторикс несколько раз вонзил кинжал в грудь Метробия и, задыхаясь от гнева, глухо произнес:

— Тебя они спасти не успеют, а меня им также не удастся схватить. Подлый негодяй!.. — И, подняв обеими руками полумертвого мима, который стонал слабым голосом, исходя кровью, Арторикс бросил его в реку, крикнув: — Нынче вечером, старый пьяница, выпьешь воды, — в первый и последний раз в жизни.

Вслед за этими словами послышался всплеск, отчаянный вопль, и Метробий исчез в мутных волнах бурливой реки.

— Вот и мы!.. Метробий…

— Не бойся!..

— Мы распнем подлого гладиатора!

— Не скроется он от нас! — кричали в один голос рабы и сбежавшиеся на шум граждане. Преследователи были уже не более как в пятидесяти — шестидесяти шагах от Арторикса.

Гладиатор, сбросив с себя пенулу, схватил Эндимиона и кинул собаку в реку, потом взлез на парапет и сам тоже бросился в Тибр.

— Помогите!.. умираю!.. Помо… — еще раз вскрикнул Метробий, показавшийся на поверхности реки, но мутные волны помчали его к Тройным воротам.

Бежавшие на помощь достигли того места, где произошла кровавая драма; запыхавшись, все метались у стены, кричали, но никто ничего не делал, чтобы спасти утопавшего.

Арторикс между тем быстро плыл наперерез течению, направляясь к другому берегу.

Собравшиеся на берегу слали ему проклятия и горевали над судьбой Метробия, который уже больше не появлялся из речной пучины; а гладиатор, переплыв на другой берег, быстро зашагал к Яникульскому холму, скрывшись во мраке, все более сгущавшемся над вечным городом.

Глава восемнадцатая
КОНСУЛЫ НА ВОЙНЕ. — СРАЖЕНИЕ ПОД КАМЕРИНОМ. — СМЕРТЬ ЭНОМАЯ

Когда исчезла всякая надежда на то, что Сергий Катилина возглавит армию гладиаторов, восставшие приняли предложение Спартака: решено было весной двинуться к Альпам и после перехода через них распустить войско гладиаторов; каждый отправится в свою страну; там они постараются поднять ее население против Рима. Спартак обладал здравым умом и дальновидностью, что делало его одним из лучших полководцев своего времени, и он прекрасно отдавал себе отчет, что дальнейшая война с Римом на территории Италии могла бы окончиться только победой квиритов.

И вот в конце февраля 682 года Спартак выступил из Апулии с двенадцатью легионами по пяти тысяч человек в каждом; кроме того, у него было еще пять тысяч велитов и восемь тысяч конников, — в общей сложности свыше семидесяти тысяч солдат, отлично обученных и превосходно вооруженных; с этим войском он двинулся к Самнию, держась ближе к морю.

После десятидневного похода он дошел до области пелигнов, где получил сведения, что консул Лентул Клодиан собирает в Умбрии армию в тридцать тысяч человек с целью перерезать гладиаторам дорогу к реке Паду, а из Латия идет другой консул, Геллий Публикола, с тремя легионами и вспомогательными войсками и собирается напасть на него с тыла, чтобы отрезать ему путь к возвращению в Апулию, а следовательно, к спасению.

Раздражение, вызванное в сенате позором восстания и чувством оскорбленного достоинства, уступило место страху и сознанию опасности, и сенат отправил против восставших, как на одну из труднейших и опаснейших войн, двух консулов; им были даны две большие армии и поручено раз и навсегда покончить с гладиатором.

Через несколько дней после своего назначения оба консула собрали свои войска, — один в Латии, а другой в Умбрии; однако опыт этой войны и поражения, которые потерпели претор Вариний, квестор Коссиний и сам Орест, ничему не научили ни Лентула, ни Геллия, и они были далеки от мысли о совместном выступлении против Спартака то ли из чувства соперничества и жажды личной славы, то ли из-за неправильных тактических соображений; так или иначе, но они решили врозь наступать на Спартака, так что Спартак мог одолеть и разбить каждую армию в отдельности, как он это и делал в истекшие два года.

В Риме все же возлагали большие надежды на поход этих двух консулов и рассчитывали, что теперь навсегда будет покончено с этой позорящей Рим войной против рабов.

Узнав о намерениях своих врагов, Спартак ускорил продвижение своего войска через Самний и решил сперва напасть на Геллия, который должен был наступать на него из Латия. Фракиец надеялся повстречаться с консулом на дороге между Корфинием и Амитерном.

Но, придя в эту местность, Спартак узнал от рабов окрестных городов, — они не отваживались убежать в лагерь гладиаторов, но оказывали им большие услуги сообщением важных сведений, — что Геллий еще находится в Анагнии, где ждет прибытия своей кавалерии, и двинется оттуда недели через две, не раньше.

Вождь гладиаторов решил идти дальше и направился в Пицентскую область, надеясь встретиться там с Лентулом, идущим из Умбрии, разбить его в сражении, вернуться затем назад и разбить Геллия, а потом направиться к Паду или же, не завязывая сражения ни с тем, ни с другим, идти прямо к Альпам.

Дойдя до Аскула на реке Труенте, он узнал от своих многочисленных и преданных разведчиков, что Лентул идет из Перузии с войском в тридцать тысяч с лишним человек, и двинулся навстречу ему в Камерин. Спартак выбрал для себя сильную позицию и, расположившись на ней лагерем, хорошо укрепил его; здесь он решил выждать четыре-пять дней, то есть столько времени, сколько требовалось консулу, чтобы прибыть в Камерин, где Спартак решил дать бой.

Итак, гладиаторы разбили лагерь близ Аскула. На следующее утро Спартак выехал во главе тысячи конников для осмотра окрестностей. Он ехал один впереди своего отряда, погруженный в глубокое и невеселое раздумье, судя по его мрачному лицу.

О чем думал он?

С того дня, как Эвтибида сделалась любовницей Эномая, германец, подпав под власть куртизанки, мало-помалу становился все угрюмее, мрачнее и не раз показывал, что у него больше нет прежней любви и уважения к Спартаку. На последнем совещании военачальников в лагере под Гнатией, после известия об отказе Катилины стать во главе войска гладиаторов, один только Эномай высказался против принятого решения отойти за Альпы и каждому вернуться в свою страну. Противореча предложениям Спартака, он употребил по отношению к нему грубые и резкие выражения, произносил какие-то загадочные и угрожающие фразы, бормотал что-то бессвязное о несносном деспотизме, о надменности, злоупотреблении властью, которых больше невозможно терпеть, о равноправии, ради завоевания которого гладиаторы взялись за оружие; он заявлял, что оно теперь стало пустым звуком из-за диктаторской власти, под которую гладиаторы подпали, что уже пришло время перестать ей подчиняться. Хвала богам, они уже не дети, которые страшатся розги наставника!

Спартак вскочил с места, разгневанный нелепой выходкой германца, затем снова сел и заговорил дружески и ласково, стараясь успокоить дорогого ему человека. Но Эномай, видя, что Крикс, Граник и другие военачальники на стороне Спартака, в бешенстве выбежал из палатки, не желая больше участвовать в совещании своих соратников.

Фракийца очень беспокоило поведение Эномая: в течение нескольких дней он избегал встреч со Спартаком, а если они случайно встречались, не заговаривал и смущенно молчал, уклоняясь от объяснений, которых Спартак хотел от него добиться.

А происходило вот что: под влиянием Эвтибиды Эномай стал дерзким и раздражительным, но когда оказывался лицом к лицу с фракийцем, весь гнев его угасал перед добротой, сердечностью и бесконечной простотой Спартака, не изменявшей ему и в дни его величия; честная совесть германца восставала против злобных вымыслов гречанки, и, встречаясь с великим вождем, он чувствовал стыд и поневоле бывал вынужден признать его душевное и умственное превосходство; он всегда любил и уважал Спартака и теперь не мог относиться к нему с неприязнью.

Спартак доискивался и никак не мог найти причины этой внезапной перемены в Эномае, к которому он питал искреннюю глубокую привязанность.

Эвтибида, превратив Эномая в кроткого, послушного ей ягненка, сумела окружить глубокой тайной свою преступную связь с военачальником германцем, и Спартаку — по натуре честному и благородному — даже не приходила в голову мысль, что всему причиной коварные ухищрения и темные интриги куртизанки, в которые она необычайно ловко вовлекла Эномая; он и подумать не мог, что в странном, необъяснимом поведении германца повинна Эвтибида; он о ней совершенно позабыл, а она избегала встреч с верховным вождем гладиаторов.

Как только Спартак, печальный и задумчивый, вернулся из поездки по окрестностям Аскула, он удалился в свою палатку и приказал одному из контуберналов позвать к нему Эномая.

Контубернал отправился выполнить приказание вождя, а Спартак, оставшись один, погрузился в свои думы; контубернал вернулся очень скоро и доложил:

— Я встретил Эномая, он сам шел к тебе; да вот он уже тут.

И контубернал отошел в сторону, чтобы пропустить Эномая. Тот, насупившись, подошел к Спартаку.

— Привет тебе, верховный вождь гладиаторов, — начал он. — Мне надо поговорить с тобой и…

— И я хотел поговорить с тобой, — прервал его Спартак, поднявшись со скамьи, и сделал знак контуберналу, чтобы тот удалился. Затем, обратившись к Эномаю, он сказал мягко и ласково:

— Привет тебе! Добро пожаловать, брат мой, Эномай, говори, что ты хотел сказать мне.

— Я хотел… — произнес с угрозой в голосе и с презрительным видом германец, все же опустив перед Спартаком глаза. — Я устал, и мне надоело быть игрушкой… твоих прихотей… Если быть рабом… то я предпочитаю быть в рабстве у римлян… я хочу воевать, а не прислуживать тебе…

— Ах, клянусь молниями Юпитера? — воскликнул Спартак, горестно всплеснув руками, и с сожалением поглядел на германца. — Не иначе, как ты сошел с ума, Эномай, и…

— Клянусь чудесными косами Фреи! — прервал его германец и, подняв голову, посмотрел на Спартака своими маленькими сверкающими глазами. — Я пока еще в своем уме.

— Да помогут тебе боги! О каких таких прихотях ты говоришь? Когда это я пытался тебя или кого другого из наших товарищей по несчастью и по оружию превратить в игрушку?

— Я этого не говорю… и не знаю, ты ли… — в замешательстве ответил Эномай, вновь опустив глаза. — Не знаю, ты ли… но только знаю, что в конце концов я тоже человек…

— Разумеется! Честный, мужественный и храбрый человек! Таким ты был всегда и таким можешь быть и в будущем, — сказал Спартак, устремив сверкающий, зоркий взгляд на Эномая, как бы желая прочесть самые сокровенные его мысли. — Но какое отношение имеет все сказанное тобой к тому, о чем ты хотел поговорить со мной? Когда же это я ставил под сомнение твой авторитет в нашем лагере? Как могла прийти тебе в голову мысль, что я не то что презираю тебя, но хотя бы не отдаю тебе должного? Ведь твоя храбрость, твоя смелость внушают уважение каждому, кто тебя хоть сколько-нибудь знает! Как же ты мог так подумать обо мне? Откуда у тебя такие подозрения? Какая причина вызвала твое непонятное, необъяснимое отношение ко мне? Чем я обидел тебя?.. В чем я провинился перед тобой лично или перед нашим общим делом, которое я взялся осуществить и которому безраздельно посвятил всю свою жизнь?

— Обидел… провинился… да, собственно говоря… нет… по правде сказать, ты ничем не обидел меня… ни в чем не провинился перед всеми нами… Напротив, ты опытный, искусный полководец… ты это не раз доказал… Тебе всегда сопутствовала удача, ты многократный победитель… Толпы гладиаторов, пришедшие к тебе, ты поднял до уровня дисциплинированного войска, которое внушает страх врагам… Что и говорить… мне не на что жаловаться…

Так отвечал Эномай, и речь его, вначале грубая и заносчивая, мало-помалу, незаметно для него самого, стала мягкой, покорной, и закончил он ее совсем в другом тоне, ласковом и дружелюбном.

— Но почему же ты вдруг так изменил отношение ко мне? Почему так плохо говоришь обо мне? Ведь я всегда только и думаю о благе и о победе гладиаторов; я ничего не делал и не добивался звания верховного вождя, хотя меня не раз избирали; со всеми своими товарищами по несчастью, а с тобою в особенности, я всегда жил в дружбе и вел себя с ними, как истинный друг их и соратник.

Так говорил Спартак, и его благородное лицо выражало печаль и огорчение; он беседовал с Эномаем, стараясь проникнуть в тайники его души.

— Погоди, Спартак, — не надо так говорить, не смотри на меня такими глазами! — сердито бормотал Эномай, однако по голосу чувствовалось, что он растроган и с большим трудом сдерживает свое волнение. — Я ведь не говорил… У меня и в мыслях не было… Я не хотел сказать…

— Если я отстаивал мысль о возвращении каждого в его страну, то только потому, что после долгого и зрелого обсуждения я убедился, что, сражаясь в одной только Италии, мы никогда не одержим полной победы над Римом. Рим!.. Победить Рим, сокрушить его могущество… уничтожить его тираническую власть! Неужели же ты думаешь, что мысль об этом не нарушает ночью мой покой, не преследует меня в сновиденьях?.. Стать выше Бренна,[170] Пирра, Ганнибала!.. Свершить то, чего не могли достигнуть самые прославленные полководцы!.. Да разве это не было бы для меня великой честью? Но ведь Рим, с которым воюют в пределах Италии, — это Антей: побежденный и поверженный Геркулесом, он встает еще более сильным, чем прежде. Допустим, что мы разобьем с великим трудом римские легионы, прольем немало крови, — через несколько дней Рим выставит против нас новые и новые армии, двинет на нас еще шестьдесят, семьдесят легионов, пока не разобьет, не уничтожит нас окончательно. Чтобы победить Антея, божественный Геркулес не поверг его на землю, а задушил, подняв на воздух своими мощными руками; чтобы победить Рим, мы должны поднять против него одновременно все угнетенные народы, мы должны взять империю в кольцо и наступать со всех сторон на Италию, все теснее и теснее сжимать это кольцо вокруг стен Сервия Туллия и с армией в шестьсот — семьсот тысяч воинов осилить, задушить этот роковой народ и роковой город. Это единственная возможность победить Рим, это единственный путь к уничтожению его могущества; если нам не удастся совершить это, наши внуки, наши правнуки этого добьются, но это произойдет только так: никакая иная война, никакая иная борьба с Римом невозможна; Митридат будет побежден так же, как был побежден Ганнибал, народы Рейна, парфяне и карфагеняне, греки и иберийцы; только единый союз всех угнетенных против единого угнетателя даст им победу над этим гигантским вампиром, который медленно, постепенно, но непреодолимо протягивает свои огромные щупальца по всей поверхности земли.

Спартак воодушевился и, весь горя, говорил со страстью вдохновения, глаза его сверкали; и, слушая его, Эномай, честный, искренний человек и преданный друг Спартака, чувствовал, как его, почти помимо воли, влечет к фракийцу; он был очарован его красноречием и чувствовал, как в душе его утихает гнев, который Эвтибида разожгла с таким трудом своими хитроумными ухищрениями. Когда же вождь гладиаторов умолк, германец, сам того не замечая, оказался совсем близко около него и, умоляюще протянув руки к прекрасному и величественному спасителю рабов, окруженному в эту минуту каким-то ореолом волшебного сияния, произнес дрожащим от волнения голосом:

— О, прости, Спартак, прости меня… ты не человек, ты полубог!..

— Нет… я самый счастливый из людей, потому что в тебе я вновь обрел своего брата! — воскликнул растроганный фракиец, открывая объятия Эномаю, который порывисто бросился к нему.

— Ах, Спартак, Спартак… я люблю тебя и почитаю еще больше, чем прежде!

Оба друга молчали, соединившись в братском объятии. Первым освободился из объятий Спартак и голосом, в котором еще чувствовалось пережитое волнение, спросил германца:

— Теперь скажи мне, Эномай, зачем ты пришел ко мне?

— Я?.. Но… да я уж и не знаю… — ответил германец сконфуженно. — К чему вспоминать?.. Не стоит и говорить об этом!

Он умолк на мгновение, а затем с живостью добавил:

— Раз уж я пришел и ты, верно, считаешь, что пришел попросить тебя о чем-то, то я прошу тебя, чтобы я и мои германцы заняли самые опасные позиции в предстоящем сражении с консулом Лентулом.

Спартак поглядел на него ласково, с любовью и воскликнул:

— Ты верен себе! Так же храбр, как и честен!.. Будешь сражаться на самом опасном участке.

— Ты твердо обещаешь это?

— Да, — ответил Спартак, протягивая Эномаю руку, — ты ведь знаешь, что в моей душе нет места ни лжи, ни страху.

И, беседуя с другом, Эномай ушел с претория вместе со Спартаком, который хотел проводить его до палаток германцев.

Не успел Спартак отойти и на четверть стадия[171] от преторской площадки, как его догнал спешивший к нему Арторикс, которого вождь гладиаторов три дня назад отправил во главе тысячи конников на разведку в направлении Реаты собрать сведения о войске Геллия. Узнав, что Спартак только что ушел с Эномаем, Арторикс пошел вслед за ними и догнал их у палаток германских легионов.

— Привет тебе, Спартак! — сказал он. — К Геллию пришла часть его кавалерии; они уже выступили из Анагнии и идут в Карсеолы, а завтра вечером направятся оттуда в Реату и нападут на тебя не позже чем через пять дней.

Спартак стал размышлять над этим известием и после некоторого раздумья сказал:

— Завтра вечером мы снимемся с лагеря и пойдем в направлении Камерина; придем мы туда послезавтра, за несколько часов до полудня после десятичасового перехода, который будет нелегким; по всей вероятности, Лентул прибудет туда послезавтра вечером, самое позднее на четвертый день утром; его войска придут усталыми, а мы к тому времени уже отдохнем и со свежими силами обрушимся на Геллия; не может быть, чтобы мы не одержали над ним победу. После этого мы беспрепятственно продолжим свой путь до Альп. Что ты об этом думаешь, Эномай?

— Превосходный план, достойный великого полководца, — ответил Эномай.

Когда Спартак отпустил Арторикса, германец пригласил друга к себе в палатку и усадил за стол вместе со своими контуберналами, среди которых не хватало только Эвтибиды: у нее было слишком много оснований не показываться на глаза Спартаку.

В дружеской беседе, сопровождавшейся возлияниями терпкого, но превосходного вина, быстро проходили часы, и уже настала ночь, когда Спартак вышел из палатки Эномая. Германец, уже успевший охмелеть, так как по своему обыкновению пил, не зная меры, хотел было проводить Спартака до преторской площадки но фракиец не позволил ему этого, и, только уступая просьбам контуберналов Эномая, вождь гладиаторов разрешил им проводить его до преторской палатки.

Лишь только Спартак ушел и Эномай остался один, на пороге небольшого отделения, отведенного для нее в палатке начальника германцев, появилась Эвтибида, бледная, с распущенными по плечам густыми рыжими косами; скрестив на груди руки, она стала перед скамьей, на которой сидел Эномай, охваченный думами о фракийце.

— Так вот что… — начала Эвтибида, устремив на него гневный и презрительный взгляд. — Значит, Спартак опять поведет тебя, куда ему вздумается, как ведет за собою свою лошадь, опять будет пользоваться твоей силой и храбростью, чтобы возвеличиться самому?

— Ах, ты опять? — глухо и с угрозой произнес Эномай, бросив на нее дикий взгляд. — Когда же ты наконец прекратишь свою подлую клевету? Когда перестанешь отравлять мне душу ядом своих измышлений? Ты злее волка Фенриса,[172] проклятая женщина!

— Хорошо, хорошо!.. Клянусь всеми богами Олимпа! Теперь ты, грубиян и дикарь, животное, лишенное разума, обрушиваешься на меня со всей злобой… а я, глупая, недостойная женщина, люблю тебя, вместо того чтобы презирать и не обращать на тебя никакого внимания… Поделом мне!

— Но почему же, если ты любишь меня, тебе непременно надо внушать мне ненависть к Спартаку, благороднейшему человеку, человеку великой души и светлого ума? Я не обладаю ни одной из украшающих его добродетелей.

— Ах, глупый человек, ведь и я тоже была введена в заблуждение его мнимыми высокими качествами и добродетелью, я тоже считала, что он не человек, а полубог, хотя я умом и образованностью выше тебя. Долгое время я верила, что в душе его живут самые высокие чувства, но, к великому своему сожалению убедилась в том, что Спартак — лжец, каждый его поступок, каждое его слово — притворство, лицемерие и в сердце его горит одно-единственное чувство — честолюбие; я узнала, я поняла, я убедилась в этом, а ты глупец, глупее барана…

— Эвтибида! — весь дрожа, произнес Эномай, и голос его был похож на глухое рычание льва.

— Глупее барана, — храбро продолжала Эвтибида, и глаза ее засверкали от гнева. — Ты ничего не увидел и не видишь. Ведь только что, среди неумеренных возлияний, ты простирался перед ним ниц, как самый жалкий раб, и пел ему гимны.

— Эвтибида! — еле сдерживаясь, повторил германец.

— Не боюсь я твоих угроз, — презрительно ответила гречанка. — Зачем я поверила твоим словам любви, теперь я могла бы ненавидеть тебя так же сильно, как я презираю тебя.

— Эвтибида! — громовым голосом воскликнул Эномай; он в ярости вскочил и, угрожающе подняв кулаки, подошел к девушке.

— Посмей только! — надменно произнесла Эвтибида и вызывающе топнула ногой, гордо глядя на гладиатора. — А ну-ка, смелей, ударь, бей, задуши бедную девушку своими звериными лапами… Это принесет тебе больше чести, чем убивать своих соотечественников в цирке… Ну, смелее! Смелей!..

При этих словах Эвтибиды Эномай в ярости бросился к ней и готов был задушить ее, но, подойдя к любовнице, вдруг опомнился и, задыхаясь от гнева, глухо произнес, потрясая кулаками:

— Уходи… Эвтибида… уходи, ради богов твоих… пока я не потерял последнюю каплю рассудка!..

— И это все, что ты можешь ответить женщине, которая любит тебя, единственному на земле существу, любящему тебя? Так-то ты платишь мне за мою любовь? Вот она, благодарность за все заботы, которыми я окружила тебя, признательность за то, что вот уже сколько месяцев я думаю только о тебе, о твоей славе, о твоем добром имени! Хорошо же! Отлично! Этого следовало ожидать! Вот, делайте добро людям, — добавила она более мягко и нервно забегала взад и вперед по палатке, как только увидела, что Эномай опустился на скамью. — Думаешь о счастии и благополучии людей, близкого человека — и вот награда! Как я глупа! К чему мне было думать о тебе, заботиться о твоей славе? За что ты обрушил на меня свой зверский гнев и эти страшные проклятия, за что? Ведь я старалась спасти тебя от черных козней, которые замыслили против тебя.

И помолчав, она добавила дрожащим, взволнованным голосом:

— Нет, напрасно я так поступала. Мне не надо было вмешиваться. Пусть бы тебя растоптали, пусть привели бы к гибели… О, если бы я только могла остаться к этому равнодушной! По крайней мере, я избежала бы сегодня этих страданий, они для меня тяжелее смерти… Терпеть оскорбление от тебя… от человека, которого я так любила… который мне дороже жизни… О, это слишком!.. Я так страдаю… Как бы ни были велики грехи мои в прошлом, такого горя я не заслужила!

И Эвтибида зарыдала.

Этого было более чем достаточно, чтобы сбить с толку бедного Эномая; его ярость стихла и уступила место сомнению, неуверенности, затем в нем заговорила жалость, нежность и, наконец, любовь, и когда Эвтибида, закрыв лицо руками, пошла к выходу, он вскочил и, загородив ей дорогу, произнес смиренно:

— Прости меня, Эвтибида… я сам не знаю, что говорю… что делаю… не покидай меня так… прошу тебя!

— Отойди, во имя богов, покровителей Афин! — сказала куртизанка, гордо подняв голову и глядя на германца с презрением; глаза ее были еще влажны от пролитых слез. — Отойди… оставь меня в покое и дай мне вдали от тебя пережить свой позор, свое горе, предаться сладким воспоминаниям о своей отвергнутой, разбитой любви.

— О нет… нет… я не допущу того, чтобы ты ушла… я не отпущу тебя, не позволю, чтобы ты так ушла… — говорил германец, схватив девушку за руки и ласково увлекая ее в глубь палатки. — Ты должна выслушать мои оправдания… Прости меня… прости меня, Эвтибида… прости, если я обидел тебя… сам не знаю… как будто бы не я говорил… гнев обуял меня… Выслушай меня, молю тебя.

— Неужели я опять должна выслушивать поношения и оскорбления? Отпусти, отпусти меня, Эномай, я не хочу испытать самого ужасного горя: увидеть, как ты снова набросишься на меня. Я не хочу умереть от твоей руки, со страшной мыслью, что ты — мой убийца!

— Нет, нет, Эвтибида, не считай меня способным на это, не пользуйся правом, данным мною тебе сегодня, презирать меня, не пользуйся благоприятным положением, в какое тебя поставила моя звериная злоба… не своди меня с ума; выслушай меня, выслушай, Эвтибида, или, клянусь священной змеей Мидгард,[173] я перережу себе горло на твоих глазах!

И он выхватил кинжал, висевший у него за поясом.

— Ах, нет, нет!.. Во имя молний Юпитера! — с притворным ужасом восклицала куртизанка, умоляюще протягивая к великану руки.

И слабым голосом она произнесла печально:

— Твоя жизнь слишком дорога для меня… слишком драгоценна… о мой обожаемый Эномай, о любовь моя!

— О Эвтибида! О моя Эвтибида! — произнес он нежно голосом, в котором звучала искренняя любовь. — Прости меня, прости мой неразумный гнев, прости, прости меня…

— Ах, золотое сердце, благородная душа! — растроганно проговорила девушка, улыбаясь, и обвила руками шею колосса, простершегося у ее ног. — Прости и ты меня за то, что я разгневала тебя и довела до ярости.

Крепко прижав Эвтибиду к груди, германец покрывал поцелуями ее лицо, а она шептала:

— Я так люблю тебя! Я не могла бы жить без тебя! Простим друг друга и забудем о случившемся.

— Добрая… великодушная моя Эвтибида!

И оба умолкли, слившись в тесном объятии. Эномай стоял на коленях перед Эвтибидой.

Первой нарушив молчание, она вкрадчиво спросила:

— Веришь ли ты, что я люблю тебя?

— Верю, так же, как верю во всемогущество бессмертного Одина и в то, что он разрешит мне в тот день, когда душа моя расстанется с телом, пройти по великому трехцветному мосту в великий град блаженных и отдохнуть под сенью исполинского ясеня Идразила.

— Тогда скажи, во имя золотых стрел Дианы, как же ты мог хотя бы одно мгновение усомниться в том, что я желаю тебе добра?

— Я никогда в этом не сомневался.

— А если ты в этом не сомневался и не сомневаешься, почему же ты отвергаешь мои советы, почему веришь вероломному другу, который предает тебя, а не женщине, которая тебя любит больше жизни и хочет, чтобы ты был великим и счастливым?

Эномай вздохнул и, ничего не ответив, поднялся и стал ходить взад и вперед по палатке.

Эвтибида украдкой наблюдала за ним; она сидела на скамье, облокотившись на стол, и, подпирая голову правой рукою, левой играла серебряным браслетом, изображавшим змею, кусавшую свой хвост; браслет этот она сняла с руки и положила на стол.

Так прошло две минуты. Оба молчали, потом Эвтибида, как будто говоря сама с собой, сказала:

— Может быть, я предупреждаю его из корысти? Предостерегаю его от чрезмерной откровенности его благородного сердца, от слепой доверчивости его честной натуры; указываю ему на все хитросплетения козней, которые самая черная измена готовит ему и бедным гладиаторам, восставшим в надежде на свободу, совершающим чудеса храбрости, меж тем как они обречены на участь во сто крат худшую, чем прежняя их судьба, — может быть, делая все это, я забочусь о своей выгоде, не так ли?

— Но кто же так говорил когда-нибудь? Ни у кого этого и в мыслях не было! — воскликнул Эномай, остановившись перед девушкой.

— Ты! — строго сказала куртизанка. — Ты!

— Я?! — переспросил пораженный Эномай, приложив обе руки к груди.

— Да, ты. Одно из двух: либо ты веришь, что я люблю тебя и желаю тебе добра, и тогда ты должен поверить мне, что Спартак предает вас и изменяет вам; либо ты уверен, что Спартак — воплощение честности и всех добродетелей, а тогда ты должен считать, что я лживая притворщица и изменница.

— Да нет же, нет! — чуть не плача, восклицал бедный германец; он не был силен в логике и в спорах, и ему хотелось избежать разрешения такой мучительной дилеммы.

— Невозможно понять, по какой причине я могла бы предать тебя, — продолжала Эвтибида.

— Прости меня, моя божественная Эвтибида, я не только не понимаю, я и подумать не мог, что ты можешь или хочешь предать меня. Ведь ты дала мне столько доказательств своей любви… но прости меня… я не вижу, не могу понять, по какой причине Спартак может меня предать?

— По какой причине? По какой причине? — вскочив, спросила Эвтибида и подошла к Эномаю, который склонил голову, словно боясь ее ответа.

— О!.. — воскликнула через минуту девушка, сложив свои маленькие ручки и подняв сверкающие глаза к небу. — И ты еще спрашиваешь? Слепой безумец!

И, помолчав, она добавила:

— Скажи мне, легковерный ты человек, разве после сражения у Фунди не говорил вам Спартак, что консул Варрон Лукулл явился к нему и предлагал ему высокие посты в испанской армии или же префектуру в Африке в том случае, если он согласится покинуть вас на произвол судьбы?

— Да, он это говорил, но ты ведь знаешь, что Спартак ответил консулу…

— Ах ты, бедный глупец! Ты не понимаешь, почему он так ответил? Да потому, что ему предлагали слишком мало за услуги, которых от него требовали.

Эномай, не произнеся ни звука, ходил взад и вперед, склонив голову.

— Он считал недостаточным для себя чин квестора или должность префекта…

Эномай молчал, продолжая свою прогулку.

— Теперь ему сделали новые предложения, удвоили, утроили посулы, а он вам об этом ничего не сказал.

— Откуда ты это знаешь? — спросил Эномай, остановившись перед Эвтибидой.

— А как ты думаешь, зачем Рутилий, переодевшись апулийским крестьянином, отправился в Рим? Думаешь, для того, чтобы предложить Катилине принять командование над войском гладиаторов?

— Да, думаю…

— Спартак мог, конечно, уверить вас в этом, — он хитрый и коварный человек… Но меня ему не обмануть, я прекрасно поняла, что гонец был послан в Рим для возобновления переговоров, начатых в Фунди консулом Лукуллом.

Эномай опять зашагал по палатке.

— А если это не так, то почему же был отправлен Рутилий, именно Рутилий — латинянин и свободнорожденный?

Эномай молчал.

— А почему же, когда Рутилий таинственно погиб, Спартак, не посоветовавшись ни с кем из вас, хотя вы такие же военачальники, как и он, и, может быть, более достойные и храбрые, чем Спартак, почему же он самовольно отправил в Рим преданного ему Арторикса, переодетого фокусником? Почему именно Арторикса, любовника сестры его Мирцы? Почему именно его, и никого другого?

И Эвтибида сделала паузу, глядя на Эномая, шагавшего по палатке из угла в угол, и продолжала:

— И скажи, мой любимый, откуда такие перемены? Лишь только Арторикс вернулся из Рима, Спартак настоял на том, чтобы принято было решение покинуть Италию и вернуться во Фракию, в Галлию, Иллирию и Германию?

Эномай остановился и, опустив голову, устремил неподвижный, дикий взгляд на одно из железных колец, державших натянутое полотнище, прикрепленное к крюку, вбитому в землю; он грыз ногти пальцев правой руки, а левой машинально уперся в бок.

— Разве все это естественно? Логично? Справедливо и честно?.. — сказала через минуту Эвтибида и, помолчав, добавила: — Как! Обессиленный Рим не знает где набрать легионы, чтобы противопоставить их победоносным войскам Сертория в Испании, Митридата в Азии, а у нас, в этот роковой для Рима час, имеется семидесятитысячная армия, прекрасно дисциплинированная, отлично вооруженная, одержавшая столько побед, и, вместо того чтобы повести ее в наступление на вражеский город и без труда овладеть им, мы бежим от него! Разве это логично? Разве это естественно?

Эномай стоял, застыв на одном месте, и только медленно время от времени покачивал головой.

— Лентул, Геллий, две их армии. Да ведь это просто басни, выдуманные Спартаком для того, чтобы оправдать и чем-нибудь объяснить постыдное и непонятное бегство, скрыть от глаз обманутых людей страшное и слишком очевидное предательство! Геллий!.. Лентул!.. Их армии! — продолжала рассуждать Эвтибида, как будто говорила сама с собой. — Но почему же на разведку о движении пресловутого войска Лентула отправился он сам с тысячей всадников? Почему же наблюдать за воображаемым войском Геллия у Реаты он послал Арторикса? Почему этот Арторикс все время разъезжает то сюда, то туда? Почему он никого другого из вас не посылает?

— Ты права!.. К сожалению… ты права… — бормотал едва слышно Эномай.

— О, клянусь всеми богами небесных сфер! — вскричала Эвтибида. — Проснись же от роковой летаргии, в которую тебя ввергла измена, проснись во имя всех твоих богов, открой глаза, взгляни, тебя завлекли на край страшной бездны и хотят низвергнуть в нее. Вот куда тебя завела рука твоего друга… И если тебе нужны еще доказательства измены, если ты желаешь знать причины, которые могли толкнуть на нее этого человека, то вспомни, что он безумно любит римскую партицианку Валерию Мессала, вдову Суллы, и ради нее и ради своей любви он всех вас предаст римскому сенату, а тот в награду за предательство даст ему в жены любимую патрицианку, а вдобавок виллы, богатства, почести и славу…

— Постой! Это правда! Правда!.. — крикнул Эномай пораженный этим последним доводом и окончательно побежденный роковым скоплением улик. Все вместе взятые они с полной очевидностью доказывали измену фракийца! — Спартак — проклятый предатель! Так пусть же чудовищный, мерзкий пес Манигармор[174] вечно терзает его в пропастях Нифльгейма.

При этих проклятиях германца глаза Эвтибиды загорелись огнем дикого злорадства, она подошла к Эномаю и, задыхаясь, зашептала торопливо:

— Чего же ты медлишь? Неужели ты хочешь, чтобы тебя и верных тебе германцев завели в какое-нибудь горное ущелье, где они лишены будут возможности сражаться и поневоле позорно сложат оружие? И вы все будете распяты или отданы на растерзание диким зверям на арене цирка!

— О нет, клянусь всеми молниями Тора! — громоподобным голосом воскликнул, не помня себя от гнева, германец. Он поднял лежавшие в углу палатки гигантские латы и облекся в них; надевая шлем, пристегивая к перевязи меч, надевая на руку щит, он выкрикивал: — Нет… я не допущу, чтобы он предал меня… и мои легионы… Немедленно, сейчас же… я оставлю лагерь изменника.

— А завтра за тобой последуют все остальные: галлы, иллирийцы и самниты. С ним останутся только фракийцы и греки… Тебя провозгласят верховным вождем. Тебе, тебе одному достанется честь и слава за взятие Рима… Иди… иди… И пусть твои германцы подымутся тихо-тихо… Сделай так, чтобы бесшумно поднялись и все легионы галлов… И уходи… Уйдем этой же ночью… Послушайся моих советов. Ведь я так люблю, боготворю тебя и хочу, чтобы ты покрыл себя славой и был самым великим среди всех людей.

И, говоря так, Эвтибида тоже надевала на себя латы и шлем; увидев, что Эномай выходит из палатки, она крикнула ему вслед:

— Иди, я прикажу седлать лошадей!

Через несколько минут букцины германских легионов протрубили сигнал, и менее чем через час десять тысяч солдат Эномая свернули палатки и, выстроившись в боевом порядке, приготовились выступить из лагеря.

Часть лагеря, занятая легионами германцев, была расположена у правых боковых ворот. Эномай сказал пароль начальнику стражи, стоявшему у этих ворот, и приказал своим легионам без шума выходить из лагеря. Букцины германцев разбудили и галлов, их соседей; некоторые решили, что всему войску приказано сняться с лагеря, другие — что к лагерю подошел враг; все вскочили, наспех надели доспехи, вышли из своих палаток, и без всякого приказа трубачи затрубили подъем. Вскоре весь лагерь был на ногах, и все легионы взялись за оружие среди суматохи и беспорядка, которые всегда возникают даже в самом дисциплинированном войске при неожиданном появлении неприятеля.

Одним из первых вскочил Спартак и, выглянув из палатки, спросил у стражи, стоявшей на претории, что случилось.

— Как будто неприятель приближается, — получил он ответ.

— Как так? Откуда? Какой неприятель?.. — спрашивал Спартак, удивленный таким ответом.

Он бросился в палатку, но так как на войне ничего нет невозможного, то Спартак подумал, — хотя это его чрезвычайно удивило, — что один из консулов мог прийти из Аскула ускоренным маршем по какой-нибудь неизвестной дороге; и, бросившись в палатку, фракиец поспешно надел доспехи и тотчас направился к центру лагеря.

Там он узнал, что Эномай со своими легионами выходит из лагеря через правые боковые ворота и что другие легионы, вооружившись, готовятся последовать его примеру в полной уверенности, что приказ исходит от Спартака.

— Да как же это? — воскликнул Спартак, ударив себя по лбу ладонью. — Да нет же, не может быть!

И при свете горевших там и сям факелов он быстрым шагом направился к указанным воротам.

Когда он пришел туда, второй германский легион уже выходил из лагеря.

Прокладывая себе путь своими мощными руками, Спартак успел обогнать последние ряды и очутился за воротами. Тогда он бросился вперед и, пробежав расстояние в четыреста — пятьсот шагов, достиг того места, где Эномай верхом на коне, окруженный своими контуберналами, ждал, пока закончится прохождение его второго легиона.

Какой-то человек, тоже в полном вооружении, обогнал Спартака; фракиец сразу узнал его: это был Крикс. Когда они оба добежали до Эномая, Спартак услышал, как Крикс своим звучным голосом, запыхавшись от бега, кричал:

— Эномай, что ты делаешь? Что случилось? Почему ты поднял на ноги весь лагерь? Куда ты направляешься?

— Подальше от лагеря изменника, — получил он ответ. Голос у Эномая был мощный, вид невозмутимый. — Советую и тебе сделать то же самое, если ты не хочешь стать жертвой подлого обмана и предательства со всеми твоими легионами. Уходи со мной. Пойдем на Рим сообща!

Крикс собирался ответить на эти поразившие его слова, но в это время подоспел Спартак и, тяжело переводя дыхание, спросил:

— О каких предателях ты говоришь, Эномай? На кого намекаешь?

— О тебе говорю, тебя имею в виду. Я воюю против Рима и пойду на Рим, не хочу я идти к Альпам, чтобы попасться среди горных теснин в когти неприятелю, «по несчастной случайности», разумеется!

— Клянусь всеблагим и всесильным Юпитером, — вне себя от гнева воскликнул Спартак, — ты, верно, шутишь, но шутка твоя самая скверная из всех, до каких может додуматься только безумный человек.

— Я не шучу, клянусь Фреей… не шучу… Я говорю серьезно и в полном рассудке.

— Ты меня считаешь предателем? — крикнул Спартак, задыхаясь от гнева.

— Не только считаю, но совершенно уверен в этом и объявляю это во всеуслышанье.

— Ты лжешь, пьяный дикарь! — закричал Спартак громоподобным голосом и, вытащив из ножен огромный меч, бросился на Эномая; тот тоже выхватил меч и погнал лошадь на Спартака.

Но тотчас контуберналы Эномая уцепились за него, а Крикс, стоявший рядом с ним, схватил его лошадь под уздцы и, осадив назад, закричал:

— Эномай, если ты не сошел с ума, о чем свидетельствуют твои поступки, то я утверждаю, что предатель не он, а ты! Ты подкуплен римским золотом и действуешь по подсказке Рима…

— Что ты говоришь, Крикс?.. — воскликнул, весь дрожа, германец.

— Ах, клянусь всемогущими лучами Белена, — произнес галл, кипя возмущением, — только какой-нибудь римский консул, если бы он был на твоем месте, мог действовать так, как действуешь ты!

Между тем Спартака окружили Граник, Арторикс, Борторикс, Фессалоний и двадцать других высших начальников, но в порыве гнева, увеличившем силу и мощь его мускулов, он оттолкнул всех окружавших его и добрался до Эномая.

Подойдя к нему, он спокойно вложил меч в ножны и устремил на него глаза, за минуту перед тем горевшие ненавистью и гневом, а теперь влажные от слез; пристально глядя на Эномая, он произнес дрожащим голосом:

— Не иначе как одна из эриний говорит твоими устами. Да, да, не сомневаюсь… Эномай, товарищ мой, вместе со мною прошедший опасный путь от Рима до Капуи, товарищ всех пережитых тревог и радостей с самого начала восстания не мог так говорить, как говорил сегодня. Я не знаю… не понимаю… Или, может быть, и ты и я — жертвы какого-то страшного заговора, нити которого тянутся из Рима, только не могу понять, каким образом он проник в наш лагерь… Но это неважно. Если бы кто-нибудь другой, а не ты, которого я всегда любил, как брата, осмелился сказать то, что ты сказал сейчас, его уже не было бы в живых… А теперь уходи… покинь дело твоих братьев и твои знамена… здесь, перед лицом твоих братьев, я клянусь прахом моего отца, памятью моей матери, жизнью сестры, всеми богами небес и ада, что я не запятнал себя подлостями, которые ты мне приписывал, многого я даже уразуметь не могу. И если я, хотя бы на мгновение, хотя бы малейшим образом, нарушил какое-либо из своих обязательств, как брата и вождя, пусть испепелят меня молнии Юпитера, пусть имя мое будет проклято из поколения в поколение и перейдет к самым отдаленным потомкам с неизгладимым позорным клеймом предательства, и пусть тяготеет на нем во веки веков проклятие, еще страшнее, чем на именах братоубийцы Тиеста, детоубийцы Медеи и гнусного Долона!

Спартак был бледен, но полон спокойствия, уверенности в своей правоте, и клятва его, произнесенная твердо и торжественно, произвела глубокое впечатление на всех услышавших ее; по-видимому, она поколебала даже дикое упрямство Эномая, но вдруг близ правых боковых ворот затрубили букцины третьего (первого галльского) легиона, ошеломив всех стоявших за валом.

— Что это такое? — спросил Борторикс.

— Что все это означает? — изумился Арторикс.

— Клянусь богами преисподней! — воскликнул Спартак, и бледное лицо его побагровело. — Стало быть, и галлы уходят?

Все побежали к выходу из лагеря.

Эвтибида в шлеме с опущенным забралом, верхом на своей небольшой, изящной лошадке держалась возле Эномая; ее почти и не было видно за его грузной фигурой. Она взяла его лошадь за повод и быстро повлекла на дорогу, по которой уже успели пройти два легиона; а за германцем и гречанкой последовали и другие контуберналы Эномая.

В то время как Крикс и Спартак быстро шли обратно, к боковым воротам, из них выехал конный отряд в тридцать германцев-лучников, задержавшихся в лагере; они скакали по дороге, чтобы догнать своих соотечественников, и, увидев Спартака и Крикса, шедших им навстречу, загудели возмущенно:

— Вот Спартак!

— Вот он, предатель!

— Убить его!

Каждый поднял свой лук, и отряд прицелился в обоих вождей. Декурион крикнул:

— Вот тебе, Спартак, и тебе, Крикс! Получайте, предатели!

И тридцать стрел, прожужжав, вылетели из луков, нацеленные в Спартака и Крикса.

Они едва успели защитить головы щитами, в которые впилась не одна стрела; а Крикс, подняв щит и прикрыв своим телом Спартака, крикнул:

— Во имя любви к нашему делу прыгай через ров!

Спартак мгновенно перескочил через ров, тянувшийся вдоль дороги, и очутился на соседнем лугу; Крикс благоразумно последовал за ним, и оба таким образом спаслись от дезертиров, а те, больше не обращая на них внимания, поскакали дальше, догоняя легионы германцев.

— Проклятые дезертиры! — воскликнул Крикс.

— Пусть уничтожит вас консул Геллий, — добавил Спартак в порыве гнева.

Оба они продолжали свой путь по краю рва и вскоре дошли до ворот лагеря, где Арторикс и Борторикс с большим трудом, то просьбами, то бранью, старались задержать солдат третьего легиона, которые также хотели уйти из лагеря и последовать за двумя германскими.

Их удержал Крикс; мощным голосом он принялся осыпать их бранью на их родном языке, угрожал им, называл негодным сбродом, сборищем разбойников, толпой предателей и вскоре заставил замолчать самых задорных; в заключение своей речи он поклялся Гезом, что, как только настанет день, он разыщет виновных, подкупленных предателей, зачинщиков бунта и предаст их распятию.

Галлы немедленно успокоились и тихо, послушно, словно ягнята, вернулись в свой лагерь.

Но, заканчивая свою речь, Крикс вдруг сильно побледнел, голос его, вначале сильный и звучный, стал хриплым, ослабел, и едва только первые ряды взбунтовавшегося легиона повернули назад, он вдруг зашатался почувствовал себя плохо и упал на руки Спартака, который стоял с ним рядом и успел его поддержать.

— О, клянусь богами, — горестно воскликнул фракиец, — тебя ранили, когда ты прикрывал меня от их стрел!

Крикс действительно был ранен стрелой в бедро, а другая, пробив петли кольчуги, вонзилась ему в бок между пятым и шестым ребрами.

Крикса перенесли в палатку, стали заботливо ухаживать за ним, и хотя он потерял много крови, все же врач успокоил Спартака, который стоял, бледный и взволнованный, у ложа друга: ни та, ни другая рана не представляли опасности.

Спартак всю ночь бодрствовал у постели больного, погруженный в печальные мысли, вызванные всем случившимся в этот день; он был возмущен Эномаем и его непонятным дезертирством и, кроме того, крайне встревожен, предвидя опасности, навстречу которым неизбежно шли десять тысяч германцев.

На заре следующего дня, согласно намеченному плану, побуждаемый Криксом Спартак велел своим легионам сняться с лагеря и отправился в путь в направлении Камерина, куда, согласно его плану, он пришел поздно ночью; а консул Лентул с тридцатью шестью тысячами человек явился почти на день позже.

Консул был не слишком опытен в ратном деле; зато, как истый патриций, преисполненный латинской спеси и высокомерия, считал невероятным, чтобы четыре римских легиона, в составе двадцати четырех тысяч бойцов и еще двенадцати тысяч вспомогательных сил не могли бы в двадцать четыре часа разбить скопище из семидесяти тысяч гладиаторов, плохо вооруженных, плохо дисциплинированных, без чести и веры; правда, они разгромили войска преторов, но не в силу своей доблести, а вследствие невежества преторов.

Поэтому, заняв выгодную позицию на склонах нескольких холмов и произнеся перед своими войсками напыщенную и пылкую речь для воодушевления легионеров, он на следующий день вступил в бой со Спартаком. Но тот с мудрой предусмотрительностью сумел извлечь выгоду из численного превосходства своего войска и менее чем за три часа почти полностью окружил врага, легионы которого, хотя и сражались с большим мужеством, все же вынуждены были отступить, опасаясь нападения с тыла.

Спартак искусно использовал замешательство неприятеля и, появляясь лично в различных местах поля битвы, примером своей необыкновенной храбрости поднял дух гладиаторов, и они с такой силой обрушились на римлян, что за несколько часов полностью разбили их и рассеяли, захватив их лагерь и обоз.

Остатки легионов Лентула бежали — одни к сеннонам,[175] другие в Этрурию, и среди них был сам консул.

Но, несмотря на радость этой новой и блестящей победы, тем более славной, что она была одержана над одним из консулов, Спартака тревожила мысль о Геллии, другом консуле, который мог напасть на Эномая и перебить его войско.

Поэтому на следующий же день после сражения при Камерине он снялся с лагеря и повернул назад, в направлении Аскула, по своему обыкновению выслав вперед многочисленную конницу под командованием самых предусмотрительных военачальников; продвигаясь далеко вперед, они все время доставляли сведения о вражеском войске.

Отдохнув под Аскулом, Спартак и его войско пустились в путь по направлению к Требулу; под вечер они нагнали Мамилия, начальника всей конницы, и он сообщил им, что Эномай расположился лагерем близ гор у Нурсии и что Геллий, узнав, что отряд в десять тысяч германцев из-за несогласия и недоверия к Спартаку отделился от него, собирается напасть на них и уничтожить.

Дав своим воинам шестичасовой отдых, Спартак в полночь выступил из Требула и двинулся через суровые скалы каменистых Апеннин, направляясь к Нурсии.

Но в то время как Спартак продвигался к Нурсии, ночью явился туда консул Геллий Публикола с армией в двадцать восемь тысяч человек и, едва взошла заря, со всей силой напал на Эномая; германец необдуманно принял неравный бой.

Схватка была жестокой и кровопролитной; два часа бой шел с переменным успехом, оба войска сражались с одинаковой яростью и упорством. Но вскоре Геллий растянул фронт своего войска, и ему удалось окружить оба германских легиона; а для того чтобы сильнее сжать их в кольцо, он приказал отступить двум своим легионам, сражавшимся с гладиаторами лицом к лицу; это едва не погубило римлян. Видя, что легионеры консула отступают, германцы, воодушевленные примером Эномая, бросились на врага с неудержимой силой, а у римлян ряды несколько расстроились; из-за их хитроумного маневра они принуждены были действительно отступить, и в войске Геллия произошло сильное замешательство.

Но тут на гладиаторов напала с флангов легкая пехота римлян, а вслед за ними обрушились на них с тыла далматские пращники, и вскоре германцы были стиснуты в этом кольце смерти. Убедившись, что спасение невозможно, они решили пасть смертью храбрых и сражались с невиданной яростью свыше двух часов; они все погибли, нанеся большой урон римлянам.

Последним пал Эномай. Он собственноручно убил одного военного трибуна, одного центуриона, великое множество легионеров и с необычайной отвагой продолжал сражаться среди мертвых тел, лежавших грудами вокруг него. Весь израненный, он был наконец поражен в спину ударами нескольких мечей одновременно и рухнул с диким стоном рядом с Эвтибидой, упавшей раньше него.

Так закончилось сражение, в котором Геллий уничтожил все десять тысяч германцев, — ни один из них не уцелел.

Но едва прекратился бой, раздался резкий звук букцин, предупреждавший победителей о нападении на них нового врага.

Это был Спартак, только что появившийся на поле сражения. Хотя его легионы устали от трудного перехода, он сразу расположил их в боевом порядке, призвал отомстить за гибель угнетенных братьев, и они лавиной обрушились на легионы консула Геллия, среди которых царило смятение.

Геллий сделал все возможное, чтобы привести свои войска в боевую готовность, быстро и в порядке произвести перегруппировку для сражения с новым врагом. Загорелся бой, еще более жестокий и более яростный.

Умирающий Эномай стонал, время от времени произнося имя Эвтибиды.

Новое сражение отвлекло римлян в другую сторону, и прежнее поле битвы германцев было пустынным; на этом огромном поле, устланном трупами, слышны были только стоны и вопли раненых и умирающих, то громкие, то еле слышные.

Кровь лилась ручьями из бесчисленных ран, покрывавших исполинское тело Эномая, но все же сердце его еще билось; в свой смертный час он призывал любимую девушку, а в это время она поднялась с земли и, оторвав лоскут ткани от туники одного из погибших контуберналов, лежавших рядом с ней, обернула им свою левую руку; ее щит разлетелся в куски, и на руке у нее была довольно большая кровоточившая рана. Из-за неожиданного нападения Геллия Эвтибида не успела дезертировать в лагерь римлян или же удалиться с поля сражения, и ей поневоле пришлось принять участие в битве. Когда гречанка была ранена, она решила, что для нее безопаснее всего будет упасть среди восьми — десяти трупов, лежавших около Эномая, и притвориться мертвой.

— О Эвтибида!.. Обожаемая моя… — шептал Эномай слабеющим голосом; на бледное его лицо медленно надвигалась завеса смерти. — Ты жива?.. жива?.. Какое счастье! Я умру теперь спокойно… Эвтибида, Эвтибида!.. Жажда мучает меня… в горле пересохло… губы потрескались… дай мне глоток воды… и последний поцелуй!

Бледное лицо Эвтибиды исказило выражение свирепого злорадства, тем более жестокого, что вокруг простиралось необозримое поле, устланное человеческими трупами; зеленые глаза куртизанки взирали на него с удовлетворением хищного зверя; она даже не обернулась на слова умирающего и, только вволю насладившись страшным зрелищем, равнодушно повернула голову в ту сторону, где лежал Эномай.

Сквозь туман, застилавший глаза умирающего, Эномай разглядел девушку в одежде, обагренной ее собственной кровью и кровью убитых, лежавших рядом с нею; он со страхом подумал, что и она при смерти, но по мрачному блеску ее глаз и силе ее движений, когда она отшвыривала ногой трупы, усеявшие землю, он понял, что она только ранена, и может быть, даже ранена легко, внезапно ужасная мысль мелькнула в его сознании, но он постарался отогнать ее и уже чуть слышным голосом произнес:

— О Эвтибида!.. Один только поцелуй… подари мне… Эвтибида!

— Мне некогда! — ответила гречанка, проходя мимо умирающего, и бросила на него равнодушный взгляд.

— Ах! Да поразят ее… молнии Тора! — воскликнул Эномай; делая последнее усилие, он приподнялся и, широко раскрыв глаза, крикнул, насколько у него еще хватило голоса: — О теперь я все понял!.. Подлая куртизанка… Спартак ни в чем не виновен… Ты изверг… была и есть преступница… будь проклята… про…

Он свалился на землю и больше уж не проронил ни слова, не сделал ни одного движения.

При первых словах проклятий германца Эвтибида повернулась, взглянула на него гневно и угрожающе, даже сделала несколько шагов к нему, но, увидя, что он умирает, остановилась, протянула свою маленькую белую руку, залитую кровью, и с жестом проклятия крикнула:

— К Эребу!.. Наконец-то я увидела тебя умирающим в отчаянии! Да ниспошлют мне великие боги, чтобы я увидела также и мучительную смерть проклятого Спартака!..

И она направилась в ту сторону, откуда доносился гул нового сражения.

Глава девятнадцатая
БИТВА ПРИ МУТИНЕ. — МЯТЕЖИ. — МАРК КРАСС ДЕЙСТВУЕТ

Исход сражения между Спартаком и Геллием нетрудно было предсказать. Пробираясь около полудня между трупами на поле битвы, Эвтибида уже издали увидела, что римляне оказывают слабое сопротивление неукротимому натиску гладиаторских легионов, уже начавших охватывать справа и слева фронт консульских войск с явным намерением атаковать неприятеля с флангов.

В то время как храбрая женщина наблюдала за сражением, думая о том, что поражение римлян лишит ее возможности мести, о которой она так мечтала, мимо нее промчался белый конь под голубым чепраком и в чудесной сбруе; ошалев от страха, насторожив уши, с диким взглядом, он мчался, как бешеный, бросаясь то туда, то сюда, спотыкался о трупы, пятился, перепрыгивал через убитых и снова наступал нечаянно копытом на другой труп.

Эвтибида узнала коня: он принадлежал Узильяку, юному контуберналу Эномая, который на ее глазах пал утром одним из первых в кровавом бою. Среди ее лошадей одна тоже была белой масти; своим дальновидным умом, от которого ничто не ускользало, Эвтибида сразу сообразила, какую выгоду для своих коварных замыслов может она извлечь, завладев этой лошадью.

Она осторожно двинулась в ту сторону, где конь метался в испуге, стала звать его, прищелкивая языком и пальцами, всячески стараясь его успокоить и подманить к себе.

Но благородное животное, охваченное страхом, как будто предчувствуя ожидавшую его судьбу, не только не успокаивалось и не приближалось к куртизанке, но чем больше та звала его, тем дальше в испуге отбегало от нее. Вдруг, споткнувшись о труп, конь упал и никак не мог подняться; Эвтибида подбежала и, схватив его за уздечку, помогла ему встать.

Поднявшись на ноги, конь попытался освободиться из-под власти Эвтибиды; он бешено тряс головой, дергая уздечку, за которую Эвтибида держала его, прыгал, становился на дыбы, бешено лягался, но девушка крепко держала его, старалась успокоить жестами и голосом; наконец разгоряченный конь пришел в себя, покорился своей судьбе, перестал бояться, разрешил погладить себя по шее и по спине и отдался на волю гречанки, которая повела его за уздечку.

В это время войска консула Геллия, разбитые и окруженные численно превосходящими войсками гладиаторов, отступали в беспорядке к тому полю, где ими были уничтожены войска германцев; солдаты Спартака, оглашая воздух дикими криками «барра», бросились за отступающими и с ожесточением накидывались на них с тыла, горя желанием отомстить в кровопролитной схватке за гибель десяти тысяч своих товарищей. Все ближе раздавался лязг щитов, звон мечей и страшные крики сражающихся; картина боя, вначале смутная, становилась все более ясной; Эвтибида, следившая за сражением ненавидящими, злыми глазами, стиснув в гневе свои белые зубы, мрачно воскликнула вполголоса, говоря сама с собой:

— Ах, клянусь величием Юпитера Олимпийского! Где же справедливость? Я столько сделала, чтобы удалить из гладиаторского лагеря германцев, в надежде, что за ними последуют и галлы, а галлы остались в лагере; я все сделала для того, чтобы Геллий уничтожил эти десять тысяч германцев, в надежде, что два консула сожмут Спартака в железном кольце, а он тут как тут со всеми войсками и бьет Геллия, после чего нападет на Лентула и разобьет его, а может быть, уже и разбил. Да что же это! Неужели он непобедим? О Юпитер Мститель, неужели он непобедим?

Римляне, окруженные со всех сторон, отбивались от нападающих, все ближе подходя к полю, где утром шла такая ужасная резня. Эвтибида, бледная от бешенства, досады и гнева, ушла с того места, откуда она наблюдала за ходом боя; ведя под уздцы белую лошадь контубернала, покорно следовавшую за ней, она направилась к тому месту, где лежал холодный, бездыханный Эномай; остановившись там между телами погибших, она вынула из ножен короткий меч, который нашла на земле, когда лежала здесь, притворяясь мертвой, и вдруг дважды всадила его в грудь бедного коня. Раненое животное, отпрянув назад с громким отчаянным ржанием, попыталось убежать, но Эвтибида крепко держала его за повод. Сделав два-три прыжка, конь упал на колени, затем простерся на земле, обагренный кровью, лившейся из двух широких и глубоких ран, и вскоре, дрожа и дергаясь всем телом, околел.

Тогда гречанка улеглась на земле рядом с мертвым конем, подложив под его шею свою ногу так, чтобы всякому, кто подойдет, было ясно, что всадник и конь упали вместе, поверженные рукой врага, — хозяин тяжелораненый, а лошадь, пораженная насмерть.

Шум битвы все возрастал и приближался к тому месту, где лежала Эвтибида; все явственнее слышны были проклятия, которые слали галлы латинянам, и жалобные вопли латинян. Эвтибида все более убеждалась в том, что римляне потерпели полное поражение.

Размышляя о столь неожиданном и несвоевременном появлении Спартака и о своих надеждах, утраченных с поражением Геллия, о неудавшейся мести, о трудностях и опасностях, связанных с новыми вероломными кознями, которые она замышляла, чтобы окончательно погубить и Спартака и дело восставших, Эвтибида чувствовала какую-то растерянность; борьба противоречивых чувств подтачивала ее душевные и телесные силы, она была в изнеможении, какое-то непонятное недомогание, овладевшее ею, ослабляло ее ненависть и дерзкую смелость.

Вдруг ей показалось, будто солнце затуманилось и в глазах у нее потемнело; она ощущала резкую боль в левой руке. Прикоснувшись к ней правой рукой, она почувствовала, что левая вся мокрая от крови. Тогда она приподнялась на левом локте, взглянула на раненую руку: повязка вся пропиталась кровью. Бледное лицо Эвтибиды стало восковым; взор помутился, она хотела позвать на помощь, но из побелевших ее уст вырвался только глухой стон; попробовала приподняться, но не могла этого сделать и, запрокинув голову, упала навзничь, застыв без единого слова, без единого движения.

Тем временем римляне обратились в беспорядочное бегство, яростно преследуемые гладиаторами, которые неистово их истребляли, увидев трупы павших своих товарищей, жертв убийственной резни. Войско Геллия было разбито наголову, в страшной сече гладиаторы уничтожили свыше четырнадцати тысяч римлян. Сам же Геллий, раненный, спасся только благодаря своему быстроногому коню. Остатки консульского войска бросились бежать во все стороны. Армия, казавшаяся могучей и грозной, пришла в такое расстройство, что не уберегла ни обоза, ни знамени, растеряла и воинский порядок и боевую силу.

Радость этой блестящей победы была омрачена печалью; Спартак приказал считать этот день не праздником торжества, а, напротив, днем траура по погибшим.

На следующий день гладиаторы приступили к сожжению трупов павших собратьев; все окрестные поля покрылись гигантскими кострами, и на них лежали сложенные сотнями трупы гладиаторов, которых предстояло предать огню.

Вокруг костра, на котором покоилось тело одного только Эномая, безмолвно стояли опечаленные вожди и построенные в каре четыре легиона.

На теле доблестного великана-германца было двадцать семь ран. Сперва его обмыли и умастили благовонными мазями и ароматическими веществами, присланными по требованию Спартака жителями соседнего города Нурсии, трепетавшими от страха. Затем труп завернули в белую плащаницу из тончайшего полотна и, осыпав цветами, возложили на костер; Спартак подошел к нему и много раз поцеловал; весь бледный, с глубокой печалью в душе, он произнес речь, прерываемую рыданиями. Он восславил непоколебимую отвагу, честность, мужество Эномая, затем, взяв факел, первым поджег костер; вслед за ним подожгли костер сотнями других факелов, и он запылал тысячью багровых огненных языков, пронизывающих облака ароматного дыма.

Прах германца был собран в несгораемую ткань из волокна горного льна и пересыпан в бронзовую урну, также доставленную жителями Нурсии. Спартак взял ее с собой и хранил у себя как самую дорогую ему реликвию.

Из десяти тысяч германцев, сражавшихся с Эномаем, уцелело только пятьдесят семь человек; их нашли ранеными на поле битвы; девять из них выжили, и среди них — Эвтибида. Все считали, что она храбро сражалась и упала тяжело раненная в левую руку; белый конь, придавивший ее своей тяжестью, несомненно, был убит под ней, когда Эвтибида спешила передать войскам какие-то приказания Эномая.

В легионах гладиаторов превозносили храбрость столь достойной девушки, все восхищались ее доблестью; сам Спартак, великодушный и благородный человек, всегда с уважением относившийся к благородным и высоким поступкам, оказал гречанке высокую честь: он наградил ее гражданским венком через двадцать два дня после сражения под Нурсией на том же самом поле битвы под громкие рукоплескания всего войска гладиаторов.

Эвтибида приняла столь ценный знак отличия с видимым волнением, которое она всеми силами старалась побороть: она была бледна как полотно и дрожала всем телом. Гладиаторы сочли это волнение признаком скромности и смущения. Как знать, может быть оно было вызвано раскаянием!

Получив награду «за самоотверженность и храбрость», Эвтибида, еще не вполне оправившаяся после раны, — забинтованная рука ее еще висела на повязке, спускавшейся с шеи, — объявила о своем желании следовать за армией угнетенных; она просила оказать ей честь, назначив ее контуберналом Крикса, и получила на это согласие Спартака и Крикса.

Дав воинам восстановить свои силы, Спартак через двадцать пять дней после сражения под Нурсией двинулся оттуда к Апеннинам и, перейдя через них, вновь направился по области пицентов к области сеннонов, намереваясь дойти по Эмилиевой дороге до Пада и, перейдя реку, проникнуть в Галлию.

Совершив двухдневный переход, он дошел до Равенны, где и расположился лагерем в нескольких милях от города, чтобы составить три новых легиона, примерно из пятнадцати тысяч рабов и гладиаторов, примкнувших к нему во время его продвижения по области сеннонов.

Во главе этих новых легионов были поставлены три военачальника: свободнорожденный гладиатор Гай Канниций, галл Каст и фракиец Идумей, отличившийся исключительной доблестью в сражениях при Камерине и Нурсии. Таким образом, у Спартака образовалась армия в семьдесят пять тысяч человек, с ней он и двинулся в направлении к Паду.

В это время Гай Кассий, который был консулом в прошлом году, а теперь получил место претора Цизальпинской Галлии, узнав о поражениях, понесенных консулами Лентулом и Геллием, и о грозном продвижении Спартака, наскоро собрал, сколько мог, отрядов римской милиции и вспомогательных войск; вскоре у него оказалось десять тысяч солдат милиции и столько же вспомогательных сил. С этим двадцатитысячным войском он перешел реку Пад у Плацентии, желая помешать дальнейшему продвижению гладиаторов.

Последние же в два перехода достигли Бононии и вечером по своему обыкновению расположились лагерем у города, который они и не собирались осаждать; Спартак хотел выждать здесь несколько дней, пока посланные им конные разведчики разузнают о планах и намерениях врага, привезут точные сведения о его войске и действиях военачальников.

На рассвете следующего дня, когда гладиаторы занимались в лагере установленными упражнениями (каждый из пятнадцати тысяч новых солдат обучался у одного из гладиаторов школ Равенны или же Капуи, образовавших ядро ветеранов в войске Спартака), Эвтибида явилась в палатку верховного вождя и спросила Мирцу.

Мирца вышла к ней навстречу, приняла ее ласково и радушно, восхищаясь ею как необыкновенной женщиной, которую все войско почитало за храбрость и стойкость.

Началась беседа, и среди дружеских, искренних излияний простодушной сестры Спартака и притворных уверений в любви со стороны коварной гречанки Эвтибида сказала Мирце, что всегда питала к ней живейшую симпатию, и, так как во всей армии есть только две женщины, ей представляется вполне естественным, чтобы их связывала тесная и нежная дружба.

Мирца с радостью, свойственной ее благородной душе, приняла слова Эвтибиды за чистую монету, и они поклялись во взаимной и вечной дружбе, скрепив этот союз на жизнь и на смерть горячим поцелуем. Они провели в задушевной беседе больше двух часов, поверяли друг другу свои тайны и всякие пустяки; эта милая болтовня женщин, целиком состоящая из безделиц, напоминала собой щебетание птиц, такое ласковое, красноречивое, хоть и непонятное.

Наконец Эвтибида решилась расстаться с Мирцей и, обняв и поцеловав ее на прощанье, пообещала опять прийти, если войско не отправится в поход; она ушла, развеселив и очаровав свою новую приятельницу, ловко пустив в ход все свои чары, чтобы подчинить себе ничего не подозревавшую сестру фракийца.

Что за планы созрели в голове куртизанки, для осуществления каких целей ей понадобилась дружба Мирцы, мы увидим из дальнейшего, а пока последуем за Эвтибидой в ту сторону лагеря, где стояли палатки галлов.

В уличках, отделявших один ряд палаток от другого, обучались военному строю пять тысяч гладиаторов, из которых состоял сформированный в области сеннонов четырнадцатый легион: к десяти легионам, которые первоначально составляли войско гладиаторов в Кампанье, добавлены были еще два в Апулии, а недавно, под Равенной, еще три; таким образом, в данный момент под Бононией у гладиаторов было тринадцать легионов, ибо первые два, состоявшие целиком из германцев, были уничтожены консулом Геллием.

Итак, в лагере шли занятия; против каждого солдата-новичка стоял ветеран, вооруженный деревянным мечом, и обучал его ударам и парированию по всем правилам фехтования. От возгласов команды этих пяти тысяч преподавателей, раздававшихся одновременно в этой обширной части лагеря, в воздухе стоял непрерывный гул.

— В позицию!

— Выше щит!

— Ниже острие меча!

— Смотри мне в глаза!

— Голову выше!

— Смотри смелее!

— Отбей щитом удар в голову! Рази мечом!

— Побыстрее, именем Тарана!.. В руках у тебя меч, а не прялка!

— Шаг вперед!.. Шаг назад!.. Быстро! Живей, ради Геза!

— В позицию!

— Колю в голову, отведи удар!

— Прыжок направо!

— Бей!

— Полкруга мечом налево!

— В позицию!

— Прыжок назад!

— Живо! Вперед! Нападай на меня! Вперед!..

Пять тысяч решительных воинственных голосов энергично выкрикивали слова команды, десять тысяч человек одновременно двигали двадцатью тысячами рук, — это придавало лагерю галлов весьма оживленный вид; глазам того, кто наблюдал издали, представлялось удивительное и внушительное зрелище.

Эвтибида дошла до Квинтанской улицы, которая отделяла палатки третьего и четвертого легионов от палаток пятого и шестого; она остановилась посмотреть на эту необыкновенную картину, как вдруг ее внимание привлекли голоса, доносившиеся из соседней палатки, которая, судя по знамени пятого легиона, находившемуся около нее, принадлежала начальнику этого легиона, галлу Арвинию.

В палатке шла оживленная беседа, вернее спор, насколько могла понять Эвтибида: несколько голосов раздавалось одновременно, затем смолкали, и один голос, более сильный, заглушал остальные каскадом убедительных слов.

Почти все эти голоса были знакомы Эвтибиде; постепенно она все яснее и отчетливее различала их. Притворяясь увлеченной интересным зрелищем военных упражнений галлов, она с самым невинным видом все ближе подходила к палатке.

— В конце концов, — кричал кто-то хриплым голосом (Эвтибида узнала голос Орцила, начальника одиннадцатого легиона, состоявшего из нумидийцев и африканцев), — в конце концов мы не стадо баранов, которое гонит пастух!

— А кем бы он был без нас? — послышался другой знакомый Эвтибиде голос (говорил свободнорожденный Гай Канниций, начальник тринадцатого легиона). Кем бы он был?

— Самым обыкновенным человеком… и даже меньше… всеми презираемым низким гладиатором, — со злостью произнес Брезовир.

— Я и мои африканцы в Галлию не пойдем, клянусь величием бога Ваала!.. Клянусь, не пойдем! — добавил Орцил.

— Прав был Эномай… — кричал Каст, начальник четырнадцатого легиона, того самого, в котором состояли пять тысяч юных галлов, как раз в это время обучавшихся военному делу.

— Бедный Эномай!.. Жертва явного предательства Спартака. Теперь мы в этом убедились, — сказал самнит Онаций, назначенный после смерти Рутилия начальником восьмого легиона.

— О, во имя всемогущей силы естества! — гневно воскликнул мощным голосом эпирот Фессалоний, начальник седьмого легиона. — Спартак предатель?.. Ну, это уж чересчур, чересчур!..

— Да, предатель, а заодно с ним Крикс и Граник; они предают нас римскому сенату.

— Все вы предатели и изменники, все, кто хочет вести нас за реку Пад, подальше от Рима.

— В Рим! Мы хотим идти на Рим!

Семь или восемь голосов единодушно воскликнули:

— На Рим!.. На Рим!..

— Я верю Спартаку — он самый благородный, самый честный из всех людей. Я верю Криксу и Гранику — это люди благородной души, самые лучшие после Спартака в нашем лагере. И со своим легионом, который верит мне, я последую за ними, а не за вами!

— И я! — воскликнул Борторикс.

— Ну и ступайте с ними. А мы с нашими семью легионами, — произнес решительно Гай Канниций, — завтра утром выйдем на Равеннскую дорогу и двинемся к Риму.

— О, без мудрости и опыта Спартака, который ведет нас, вы свершите великие, достойные деяния! — насмешливо произнес Борторикс.

— Вас изрубит в куски первый же претор, который наткнется на вас, — добавил Фессалоний.

— Восстали и взялись за оружие, чтобы получить свободу, — насмешливо воскликнул Гай Канниций, — а теперь стали рабами такого же раба, как и вы сами, да еще этот ваш кумир Спартак, может быть, даже ниже вас.

— Если свободой вы считаете беспорядок, анархию, смуту, такой свободы нам действительно не нужно! — крикнул Фессалоний. — Мы предпочитаем дисциплину и порядок и останемся с тем, кто за два с лишним года показал себя мудрым и доблестным полководцем.

В эту минуту резкий звук труб, призывавший к оружию гладиаторов третьего легиона, прервал спор и разрушил радость Эвтибиды, воспрянувшей духом от этих изъявлений ненависти к Спартаку и недовольства многих начальников легионов.

Гречанка, вздрогнув, повернулась в ту сторону лагеря, откуда доносился сигнал тревоги, и направилась туда в ту самую минуту, когда начальники легионов, собравшиеся в палатке Арвиния, заслышав неожиданный сигнал, вышли все вместе и поспешно отправились к стоянкам своих легионов.

Вскоре сигнал тревоги был повторен букцинами четвертого, затем пятого и вскоре всеми фанфарами лагеря гладиаторов.

Солдаты побежали в свои палатки, надели панцири и шлемы, захватили оружие и распределились по манипулам и когортам.

Затем прозвучал новый сигнал, данный фанфарой третьего легиона и повторенный всеми остальными, сигнал, означавший приказ сниматься с лагеря.

Два часа спустя гладиаторы снялись с лагеря, и все легионы, в полном порядке, соблюдая дисциплину, приготовились к походу. Тогда новый сигнал созвал начальников легионов к верховному вождю.

Пришпоривая лошадей, все поспешили на преторий, где Спартак сообщил им, что претор Гай Кассий идет на них и прибудет в Мутину к вечеру этого дня, а поэтому надо сейчас же выступить с целью напасть на него завтра, пока к нему еще не подошли остальные части его войска и не помешали переходу через реку Пад.

Когда Спартак закончил свою речь, никто не отозвался на нее. Гай Канниций, помявшись немного, нарушил молчание и, опустив глаза, в явном смущении сказал вполголоса:

— Против Кассия мы будем сражаться, а через Пад переходить не станем.

— Что такое? — воскликнул пораженный Спартак. И, словно бы не уразумев того, что сказал Гай Канниций, переспросил, вперив в самнита глаза, блестевшие из-под насупленных бровей: — Что ты сказал?

— Он сказал, что мы не последуем за тобой на ту сторону Пада, — ответил нумидиец Орцил, дерзко глядя на Спартака.

— Семь легионов, — сказал Гай Канниций, — отказываются возвратиться в свои родные страны, они требуют, чтобы мы шли на Рим.

— Ах, так? — гневно и вместе с тем с грустью воскликнул Спартак. — Снова мятеж? Несчастные, вам недостаточно печального примера бедного Эномая?

Раздался ропот, но никто ничего не ответил.

— Клянусь всеми богами, — после минутного молчания твердо сказал Спартак, — вы или безумцы, или предатели!

Мятежные начальники молчали; после краткой паузы фракиец сказал:

— Сейчас на нас подымается враг, и вы все будете мне повиноваться, пока мы не разгромим Кассия. После этого мы устроим совещание и решим, что лучше для нашего блага. А теперь ступайте.

И повелительным жестом он отпустил начальников легионов. Но в то время как они уже собирались пришпорить своих коней, он добавил своим мощным голосом:

— Смотрите же, чтобы не было ни малейшего неповиновения во время перехода и в бою, или, клянусь всевышним Юпитером, первый, кто позволит себе хотя бы слово или движение ослушания, погибнет от моего меча, никогда еще не дававшего промаха.

И снова он жестом отпустил начальников. Покорясь превосходству Спартака, они молча отправились к своим легионам.

Войско гладиаторов выступило в направлении Мутины и после ночного перехода прибыло туда за час до рассвета. Кассий расположился здесь лагерем на двух высоких холмах, укрепив его крепким частоколом и широкими рвами.

Около полудня Спартак двинул свои шесть легионов против войска претора Цизальпинской Галлии, который, выведя свои легионы из лагеря, расположил их у подошвы холмов, на довольно выгодной для себя позиции. Но численное превосходство гладиаторов и пыл, с которым они бросились в атаку, вскоре пересилили мужество двадцати тысяч римлян: хотя в большинстве своем войско претора состояло из ветеранов Мария и Суллы, сражавшихся весьма отважно, немногим более чем за два часа оно было разбито и окружено со всех сторон, обращено в бегство и уничтожено все возраставшим натиском гладиаторов.

В этом бою, длившемся несколько часов, полегло почти десять тысяч римлян, остальные были рассеяны и разбежались по окрестностям; под претором была убита лошадь, сам он спасся каким-то чудом. Палатки и обоз римлян попали в руки победителей, потери которых в этом сражении были невелики.

На следующий день после этой победы, третьей победы, одержанной Спартаком над римлянами в течение какого-нибудь месяца, легионы гладиаторов были собраны на равнине у берега реки Скультенны и построены там четырехугольником: их призвали для того, чтобы решить, идти ли вперед к переправе через Пад и возвратиться каждому в родную страну или же повернуть назад, если будет решено идти на Рим.

Спартак говорил горячо, живо описывая гладиаторам пользу и преимущества первого предложения и гибельные последствия, неминуемые при втором решении; он напомнил об услугах, оказанных им святому делу угнетенных, которому он беззаветно служит уже десять лет. Спартак напомнил об этом не из тщеславия, но для того, чтобы лучше убедить своих братьев по несчастью, сотоварищей по войне, по горестям, радостям и победам, убедить их, что если он ратует за оставление Италии, то лишь потому, что считает эту страну могилой для гладиаторов, как была она могилой для галлов Бренна, греков Пирра, для карфагенян, тевтонов и кимвров, для стольких чужестранцев, вторгавшихся в нее и желавших воевать на ее земле. Он дал торжественную клятву в том, что только благо гладиаторов заставило и заставляет его защищать этот план: пускай они решают сами, он подчинится воле большинства. Военачальником ли, простым ли солдатом, но всегда он будет биться бок о бок с ними и будет счастлив, если судьбой предначертано ему пасть и умереть вместе с ними.

Гром рукоплесканий раздался в ответ на слова Спартака. Возможно, если бы тотчас же перешли к голосованию, его предложение было бы принято большинством. Но многочисленные блестящие победы, которые гладиаторы на протяжении двух лет одерживали над римлянами, главным образом благодаря Спартаку, внушили им дерзкую самонадеянность: многие из них, хотя и были в глубине души приверженцами фракийца, противились железной дисциплине, которую он ввел в войсках, — дисциплина не допускала мародерства и хищений. Возникло недовольство и ропот, вначале у отдельных лиц, втайне, но мало-помалу, словно зараза, оно распространилось, проникло в массы легионов и Эвтибиде уже казалось, что для нее пробил час мести и торжества: теперь можно будет извлечь пользу из этого недовольства, свившего себе гнездо в стольких душах, и поднять легионы против Спартака. Мы видели, как для этой цели она искусно подчинила себе Эномая, которого восставшие могли бы признать достойным преемником Спартака, по крайней мере по храбрости и мужеству. Но благодаря своей беспредельной энергии Крикс удержал легионы галлов, они не последовали за германцами, и поэтому планы гречанки рухнули.

Пример германцев, разбитых наголову, отнюдь не подействовал на других отрезвляюще, у многих он только разжег желание идти на Рим: одним хотелось отомстить за уничтоженные легионы, другие мечтали о грабежах, которые принесут им богатую добычу, и наконец, многие думали, что, одобряя тот план, за который ратовал и погиб со своими германцами любимый всеми Эномай, они выражают ему свою любовь совершают что-то приятное его душе и достойное его памяти.

Из всех этих бурливших в легионах страстей и мимолетных настроений Гай Канниций сумел извлечь выгоду. До того как продаться в гладиаторы, он шатался по Форуму, заводя всевозможные знакомства, был краснобаем и умел говорить убедительно. Теперь он выступил с речью после Спартака, и, чтобы отвести от себя подозрения в недоброжелательном отношении к фракийцу, что снизило бы действие его слов, он сначала воздал хвалу его предусмотрительности и мужеству, затем яркими красками живописал печальное положение римлян, невозможность для них в данную минуту оказать должное сопротивление грозному войску гладиаторов, состоявшему из семидесяти тысяч доблестных меченосцев; он призывал легионы не терять счастливого случая, который, может быть, никогда больше не представится, и овладеть Римом; в заключение он предложил завтра же двинуть к Тибру всю армию угнетенных.

— На Рим! На Рим!.. — раздался, словно раскаты грома, рев пятидесяти тысяч голосов, когда Канниций закончил свою речь.

— На Рим! На Рим!

Голосование дало следующие результаты: семь легионов единогласно поддержали предложение Канниция, остальные шесть отклонили его незначительным большинством, и только кавалерия почти единогласно высказалась за предложение Спартака: следовательно, свыше пятидесяти тысяч гладиаторов выразили желание идти на Рим, а за предложение фракийца голосовало менее двадцати тысяч.

Легко понять, как был опечален Спартак непредвиденным исходом голосования, которое разрушало все его планы и, вместо того чтобы приблизить, отдаляло Цель восстания — сокрушить тираническую власть Рима.

Долгое время он стоял мрачный, подавленный, безмолвный, наконец поднял голову и обратил побледневшее лицо к Криксу, Гранику и Арториксу, молча стоявшим возле него и потрясенным не менее своего вождя:

— О, клянусь богами Олимпа, — с горькой усмешкой произнес он, — немного же я завоевал сторонников среди гладиаторов после стольких трудов, опасностей, забот и испытаний, перенесенных мною ради них!.. Правду сказать, если бы меня не удерживало чувство долга и голос совести, мне следовало бы сейчас пожалеть, что я отказался от предложений консула Марка Теренция Варрона Лукулла! Так, хорошо… Отлично! Клянусь Геркулесом!

Он снова задумался, потом, встрепенувшись, обвел глазами легионы, в молчании ожидавшие исхода совещания, и громко произнес:

— Пусть так, я подчиняюсь вашему решению: вы пойдете на Рим, но под руководством другого. Я отказываюсь от звания вашего верховного вождя, отказываюсь от чести, оказанной вами мне: изберите себе другого, более достойного.

— Нет… во имя богов! — крикнул самнит Ливии Грандений, начальник двенадцатого легиона. — Ты всегда будешь нашим верховным вождем, ведь среди нас нет никого равного тебе.

— Утвердим еще раз Спартака нашим верховным вождем! — крикнул Борторикс что было мочи.

— Спартак — наш верховный вождь! Спартак — верховный вождь! — кричали вокруг семьдесят тысяч гладиаторов, потрясая в воздухе щитами.

Когда возгласы наконец утихли, Спартак крикнул во всю силу своего голоса:

— Нет… никогда!.. Я против похода на Рим и не поведу вас туда!.. Изберите того, кто уверен в победе.

— Ты вождь!.. Ты вождь… Спартак!.. Ты вождь! — повторяли тридцать — сорок тысяч голосов.

Чтобы прекратить шум, Крикс подал знак, что хочет говорить. Настала тишина, и он сказал:

— Пусть нас будет сто тысяч гладиаторов с оружием в руках… пусть нас будет только сто… но лишь один должен быть нашим вождем… Победитель под Аквином, под Фунди, Камерином, Нурсией и Мутиной, только он может и должен быть нашим вождем!.. Да здравствует император Спартак!

По всей долине Панара, на краю которой собрались гладиаторы, разнесся оглушительный крик:

— Да здравствует Спартак, император!

Возмущенный фракиец отказывался, протестовал, не желал принимать предлагаемого звания, делал все возможное, чтобы избавиться от настойчивых просьб друзей, но его уговаривали, понуждали, осаждали все начальники легионов, и в первую очередь Арвиний, Орцил и Гай Канниций, все шестьдесят пять военных трибунов, центурионы и деканы, которых манипулы и отряды послали к нему, чтобы они настаивали и просили его оставить за собой верховное командование гладиаторскими легионами. Наконец Спартак, растроганный этим бурным проявлением любви и уважения к нему со стороны товарищей, хотя и не согласных с ним и воспротивившихся его планам, сказал:

— Вы этого хотите?.. Пусть будет по-вашему. Я принимаю командование, так как понимаю, что избрание кого-либо другого неизбежно повело бы к внутренним раздорам; я согласен бороться бок о бок с вами и умереть, возглавляя вас.

И в то время как его благодарили, целовали его одежду и руки, восхваляли мужество и заслуги, он добавил с грустной улыбкой:

— Я не обещаю, что приведу вас к победе, в этой необдуманной войне я не очень-то надеюсь на победу. Но, как бы то ни было, пойдем на Рим. Завтра выступим в направлении Бононии.

Спартак был принужден взяться за дело, которое считал неосуществимым. На следующий день гладиаторы оставили лагерь и двинулись через Бононию к Аримину.

Однако в рядах войска гладиаторов все чаще стали проявляться неповиновение и нарушение дисциплины. Грозное войско, одержавшее под руководством прозорливого полководца Спартака столько побед над армиями первого народа мира, начало разлагаться и ослабевать, поддавшись страсти к грабежам.

Как ни старался Спартак воспрепятствовать этому, ничто не помогало: то один, то другой легион, а иногда даже несколько нападали на города сеннонов, через страну которых они шли, и грабили их. Вред был двоякий: необузданная страсть к грабежам лишила легионы гладиаторов заслуженной славы хорошо организованного войска, на них смотрели теперь как на банду разбойников, они возбуждали ненависть и проклятия обиженного ими населения, а постоянные остановки замедляли быстроту переходов, которая до тех пор была главным залогом побед Спартака.

Как сильно огорчал Спартака этот упадок дисциплины, легче себе представить, чем рассказать. Сначала он сердился и осыпал бранью тринадцатый легион, которым командовал Гай Канниций, потому что они первые подали пример грабежа; он кричал на них, проклинал их; ему правда удалось немного утихомирить их, но не уничтожить зло в корне; через два дня, когда Спартак шел в Фавенцию, пятый и шестой легионы, двигавшиеся в хвосте колонны, вошли в Форум Корнелия и разграбили его; Спартаку и Криксу с тремя легионами фракийцев пришлось вернуться назад, чтобы призвать грабителей к порядку. А в то время как он исполнял эту печальную обязанность, одиннадцатый легион (африканский) выступил из лагеря под Фавенцией, ворвался в Бертинор, небольшой городок сеннонов, и разграбил его. Спартаку пришлось пойти и туда и там учинить расправу над распущенными солдатами.

Между тем в Рим быстро донеслись вести о разгроме консулов, а затем и претора Цизальпинской Галин. Сенат и римский народ обуяло великое смятение, а когда пришла весть о том, что гладиаторы приняли решение идти на Рим, всех охватил ужас.

Комиции для выборов консулов на будущий год еще не собирались, а после разгрома Лентула и Геллия число желающих добиться избрания на эти высокие должности сильно уменьшилось. И все же как раз последние поражения римлян воодушевили Гая Анфидия Ореста и побудили его добиваться консульства; по его мнению, не следовало вменять ему в вину его неудачи под Фунди, когда он с малыми силами был разбит Спартаком, ведь та же судьба постигла и двух консулов с шестьюдесятьютысячной армией. Сражения под Камерином и Нурсией, по его словам, также служили ему оправданием, больше того, — восстановлением его заслуг, которые несправедливо отрицались и не признавались, ибо, утверждал он, сражение под Фунди для римлян было менее сокрушительным, а для гладиаторов более смертоносным, чем сражения под Камерином и Нурсией, в которых Спартак разбил наголову войска консулов.

Соображения довольно странные и грешили против здравого смысла, ибо то обстоятельство, что он причинил меньше зла, чем другие, еще не доказывало, что у него, Анфидия Ореста, все обстояло благополучно, но состояние умов в Риме, в связи с войной против гладиаторов, было таким подавленным, что рассуждения Анфидия Ореста сочли вполне логичными, да и кандидатов на консульские должности было очень мало. Вот почему на этот высокий пост избрали на следующий год упомянутого Анфидия Ореста и Публия Корнелия Лентула Фура, родственника консула Лентула Клодиана, которого Спартак разбил под Камерином.

Спартак меж тем не мог продолжать наступление на Рим из-за безобразного поведения и неповиновения тех самых легионов, которые так неистово требовали, чтобы их туда вели; пришлось на целый месяц задержаться в Аримине. Спартак отказался от командования и несколько дней не выходил из палатки, несмотря ни на какие просьбы, пока наконец все войско не пришло на преторий и, простершись перед палаткой Спартака, стало громко каяться в своих мерзких поступках и просить за них прощения.

Тогда Спартак вышел к войску, бледный, исхудавший, измученный; на его открытом благородном лице лежала печать страданий, которые причинило ему поведение его солдат, глаза его были красны, веки припухли от долгих горьких слез. При виде Спартака покаянные возгласы, крики, выражавшие любовь и уважение к нему, стали еще громче.

Он подал знак, что хочет говорить, и когда воцарилось молчание, стал строго и сурово порицать поведение легионов, говорил, что из-за своих гнусных поступков они перестали быть людьми, стремящимися к свободе, а превратились в самых подлых разбойников, совершающих мерзкие дела. Он остается непреклонным в своем решении и дальше не пойдет с ними, если только они не предоставят ему полное и неограниченное право подвергать любому наказанию подстрекателей к грабежу и бунту.

Лишь после того как все легионы единодушно согласились на требование Спартака, он снова взял на себя командование и начал суровыми мерами возрождать в гладиаторах угасшее чувство долга и внушать им сознание необходимости строжайшей дисциплины.

Он приговорил к смерти нумидийца Орцила как самого дикого и непокорного из всех начальников легионов и запятнавшего себя в Бертиноре гнусными преступлениями; в присутствии всех легионов Спартак приказал распять Орцила его же нумидийцам. Затем он велел наказать розгами и изгнать из лагеря двух других начальников легионов: галла Арвиния и самнита Гая Канниция. Кроме того, он приказал распять двести двадцать гладиаторов, которые, как было засвидетельствовано их товарищами, отличились зверской жестокостью при налетах на население.

После всего этого он распустил все легионы и перестроил их, но уже не по национальностям; напротив, теперь в каждый манипул, в каждую когорту входило соразмерное количество солдат различных национальностей; так, манипул в сто двадцать человек состоял теперь из сорока галлов, тридцати фракийцев, двадцати самнитов, десяти иллирийцев, десяти греков и десяти африканцев.

Перестроенное таким образом войско было подразделено на четырнадцать легионов, начальниками которых были назначены следующие гладиаторы:

1-й легион — Брезовир, галл.

2-й» — Фессалоний, эпиреец.

3-й» — Каст, галл.

4-й» — Онаций, самнит.

5-й» — Мессембрий, фракиец.

6-й» — Ливий Грандений, самнит.

7-й» — Идумей, фракиец.

8-й» — Борторикс, галл.

9-й» — Артак, фракиец.

Начальником 10-го легиона был назначен отважный македонянин Эростен; 11-го — нумидиец Висбальд, строгий и серьезный человек воинственного облика, презирающий опасности; 12-го — Элиал, пожилой, бесстрашный гладиатор-галл, который на пятидесятом году своей жизни уже насчитывал на своем теле пятьдесят рубцов от ран. Во главе 13-го легиона стоял молодой иллириец двадцати пяти лет по имени Теулопик; он был благородного происхождения, родился в Либурнии, в богатой семье, попал в рабство и был отдан в гладиаторы; этот иллириец, питавший глубокую привязанность к Гранику, отличался поразительной отвагой; начальником 14-го и последнего легиона был назначен огромный бородатый галл дикого вида; звали его Индутиомар. Он славился необычайной силой и храбростью, которые снискали ему большой авторитет среди соотечественников.

Из всех этих легионов Спартак образовал три корпуса: первый, состоявший из первых шести легионов, был отдан под начало Крикса; второй, состоявший из 7-го, 8-го, 9-го и 10-го легионов, был передан Гранику, третий, из четырех последних легионов, был поручен Арториксу.

Начальником конницы, в которой было восемь тысяч человек, остался Мамилий.

Закончив переустройство своего войска, Спартак решил, что необходимо укрепить и сплотить новые легионы, перед тем как идти на Рим. От Аримина через Форум Семпрония и Арретий он малыми переходами двинулся к Умбрии, чтобы дать своим солдатам время познакомиться друг с другом, а также освоиться со своими новыми начальниками.

В Рим тем временем дошли вести о грабеже гладиаторов у сеннонов, вести преувеличенные и приукрашенные, раздутые молвой и ненавистью к самому имени гладиаторов, а также и страхом перед ними. Волнения и тревога усилились, и народные трибуны стали громко говорить на Форуме, что пора наконец подумать о спасении родины, находящейся в опасности.

Собрался сенат. Одни выражали сожаление, что отцы-сенаторы, по вине бесталанных полководцев, которых до сего времени посылали против гладиаторов, вынуждены теперь серьезно заняться мятежом гладиаторов, казавшимся смехотворным, но превратившимся в настоящую войну, в угрозу самому Риму; другие кричали, что «раз уж дошли до такого позора, наступило наконец время подняться и со всеми вооруженными силами республики идти на гладиаторов».

С другой стороны, сенат видел, что оба побежденных консула с позором разбиты Спартаком, а из двух консулов, избранных на будущий год, один тоже был разбит гладиаторами, второй же по неспособности к военному делу не внушал больших надежд. Учитывая все это, сенат вынес обязательное постановление («Senatus consultum»), запрещавшее консулам вмешиваться в эту войну; ведение ее предлагалось возложить на опытного полководца, предоставив в его распоряжение большую армию и дав ему неограниченные полномочия, чтобы он как можно скорее покончил с дерзким Спартаком, который, не удовлетворяясь одержанными победами, осмеливается угрожать стенам Рима.

Поэтому было решено поручить поход против Спартака претору Сицилии, избрание которого предстояло в ближайшие дни. Как только стало известно это постановление сената, все претенденты на должность претора Сицилии тотчас сняли свои кандидатуры, испугавшись предстоящей серьезной войны; день комиций приближался, все были в растерянности: никто не являлся для избрания.

Большинство граждан сожалело об отсутствии Метелла и Помпея: первый благодаря своему опыту, а второй благодаря своей отваге могли бы довести до благополучного конца это трудное дело. Некоторые предлагали отозвать из Азии Лукулла, слывшего доблестным и прозорливым полководцем, и поручить ему ведение войны.

Друзья Юлия Цезаря уговаривали его возглавить эту кампанию, обещая испросить для нее у сената и народа римского восемь легионов; они доказывали Юлию Цезарю, что, располагая армией из сорока восьми тысяч легионеров и двадцати или двадцати двух тысяч легковооруженных пехотинцев и союзнической кавалерии, он без труда одержит победу над гладиаторами.

Однако Цезарь, которому не давали спать триумфы и победы Помпея, решительно отказался от вмешательства в эту войну. Она была не менее трудна, чем война с Марианом Домицием и царем Ярбой в Африке (как раз за африканскую войну Гней Помпей и получил триумф), но в то же время невыгодна в том отношении, что победитель не был бы награжден ни триумфом, ни даже овацией, ибо римская гордость не допускала, чтобы презренным гладиаторам была оказана честь признания их воюющей стороной.

— Нет, уж если я приму на себя ведение войны, то только такой, чтобы в случае победы я мог надеяться на триумф, который послужит мне ступенью к званию консула.

Так отвечал Цезарь своим друзьям. Возможно также, что в душе своей он таил другую причину, побуждавшую его отклонить предложение. Цезарь своим орлиным взором видел все язвы, подтачивавшие в это время Римскую республику, открыл их причины в прошлом и взвешивал их возможные последствия в будущем; он ясно видел, что гладиаторы, взявшиеся за оружие, несчастные рабы, примкнувшие к ним, нищие волопасы из Самния, ставшие под их знамена, как раз и представляли собой те три класса неимущих и угнетенных, стремления и силы которых он собирался использовать для того, чтобы навсегда сломить и уничтожить тиранию надменных олигархов; он понимал, что если он хочет привлечь симпатии и завоевать любовь этих обездоленных и намеревается предстать перед ними в качестве их спасителя, то ему не следует пятнать себя кровью гладиаторов. Поэтому в день комиций вместо Цезаря на Форум явился, завернувшись в белоснежную тогу, Марк Лициний Красс и выставил свою кандидатуру в преторы Сицилии; сделать это его уговаривали самые влиятельные сенаторы, бесчисленные его клиенты, а главным образом, его подталкивало собственное честолюбие, не дававшее ему покоя: ему уже мало было считаться первым в Риме по богатству и влиянию, его мучило ненасытное желание добиться военных лавров, которыми уже много лет был увенчан Помпей.

Марку Лицинию Крассу в это время было около сорока лет, и, как мы уже говорили, он несколько лет сражался под началом Суллы — сначала в гражданскую войну, потом во время мятежей и успел дать доказательства не только стойкости и необычайного мужества, но и большого благоразумия, а также обнаружил задатки крупного полководца.

Когда Красс появился в одежде кандидата на должность претора, народ приветствовал его долгими, несмолкаемыми возгласами, показывая тем самым свое высокое доверие к нему в эту пору волнений и страха и великие надежды, которые возлагали на его будущие действия против гладиаторов.

Наконец воцарилось молчание. Народный трибун Луций Аквилий Леннон взял слово и призвал сенат и народ единодушно голосовать за Красса, так как в такое тяжелое время лучшего полководца в войне против Спартака нельзя и желать. Все же необходимо, добавил трибун, надлежащим образом обеспечить Красса вооруженными силами, которые дали бы ему возможность закончить эту позорную войну, длящуюся уже три года.

Все согласились со словами Аквилия, и Красс единогласно, под бурные рукоплескания, был избран претором Сицилии. Ему было предоставлено право набрать шесть легионов с соответствующими вспомогательными войсками, а также собрать и организовать разбитые легионы Лентула и Геллия. Из остатков этих легионов новый претор мог бы составить еще четыре легиона. Таким образом у Красса образовалась армия в шестьдесят тысяч легионеров и двадцать четыре тысячи вспомогательных войск, а всего восемьдесят четыре тысячи человек; это была очень сильная армия; такой еще не бывало со времени возвращения Суллы в Италию после войны с Митридатом.

На следующий день после своего избрания Красс опубликовал эдикт, в котором призывал граждан к оружию — сражаться против Спартака. Особым решением сената были обещаны высокие награды ветеранам Суллы и Мария, которые пожелали бы принять участие в этом походе.

Это решение и эдикт Красса подняли дух римских граждан, впавших в уныние; сердца зажглись воинственным пылом, возникло благородное соревнование между юношами самых знатных семейств: все они явились к Крассу, требуя внесения их в списки его легионеров.

Красс с лихорадочной энергией занялся формированием своей армии; он выбрал квестора и трибунов среди самых известных в Риме военных людей, не считаясь с их общественным положением. Так, на должность квестора он назначил Публия Элия Скрофу, землевладельца из Тибуртина, ветерана, принимавшего участие в одиннадцати войнах и в ста тридцати сражениях и стычках, у него было двадцать, два шрама от ран, он получил много наград и венков и теперь жил на покое.

Красс не погнушался отправиться к нему лично и попросить его принять участие в войне, которая раз и навсегда покончит с гладиаторами. Скрофа был тронут посещением Красса и охотно согласился быть квестором в его войске. Расставшись с мирной жизнью и веселыми холмами Тибуртина, он последовал за Крассом в Рим; оттуда через две недели после своего избрания претором Марк Лициний Красс выступил во главе четырех легионов, состоявших из старых солдат, набранных им в Риме и в соседних областях и направился в Отрикул, город, находившийся на границе между владениями эквов и умбров, где один из его заместителей, Авл Муммий, собирал и организовывал два других легиона и вспомогательные отряды.

При выступлении из Рима его радостно приветствовал весь народ: все сбежались провожать его за Ратуменские ворота, где находился его лагерь. Претору сопутствовали не только добрые пожелания граждан всех сословий, но также и покровительство богов, благосклонных к нему и его предприятию, по уверениям гаруспиков, гадавших по внутренностям жертвенных животных.

В первом легионе были две когорты, — около тысячи человек отборных воинов; это были юноши из богатых и знатных семейств, пожелавшие следовать за Крассом в качестве простых солдат. Среди них были: Марк Порций Катон, Тит Лукреций Кар, Гай Лонгин Кассий, Фавст, сын Суллы, Анний Милон, Корнелий Лентул Крус, Публий Ватиний, Коссиний Ребил, Вибий Панса, Марций Цензорин, Норбан Флакк, Гней Азиний Поллион и сотни других из консульских семейств, которые в будущем и сами стали консулами, а также сотни молодых людей из семейств всадников.

Родственники, друзья и клиенты этих юношей провожали легионы Красса до Мильвийского моста, где войско перешло с Фламиниевой дороги на Кассиеву и двинулось в направлении к Баккане. После четырехдневного перехода Красс пришел в Отрикул, где расположился лагерем; он решил приступить здесь к учениям со своими войсками, уверенный в том, что в этом месте он может защитить Рим от нападения гладиаторов, если Спартак пойдет прямо из Умбрии или же пройдет через область пиценов.

Почти целый месяц Красс в Отрикуле и Спартак в Арретии стояли в полном бездействии; оба были заняты только подготовкой к военным действиям, каждый придумывал новые планы, новые военные хитрости, новые ловушки для неприятеля.

Когда Спартак решил, что наступило время действовать, он в одну темную, грозовую ночь приказал своим легионам сняться с лагеря, соблюдая полную тишину; в лагере он оставил семь тысяч конников под началом Мамилия, а тысячу всадников выслал вперед в качестве разведчиков. Воспользовавшись ураганом, он шел без остановки всю ночь и почти весь день и прибыл в Игувий, откуда намеревался двинуть войско через Камерин, Аскул, Сульмон, Фуцинское озеро и Сублаквей на Рим.

Конники, оставшиеся в лагере под Арретием, продолжали свои набеги и разведку и, по установившемуся порядку, делали в близлежащих городах запасы провианта, необходимые для шестидесятитысячной армии, внушая тем самым трепещущим от страха жителям убеждение, что войско гладиаторов находится еще под Арретием; Спартак рассчитывал, что об этом сообщат Крассу, и таким образом претор будет введен в заблуждение.

А фракиец тем временем шел вдоль цепи Апеннин утомительными переходами: войско его делало не менее двадцати пяти — тридцати миль в день и, пересекая область пицентов, спешило к Риму, к стенам которого оно должно было подойти неожиданно, если только случай не откроет Марку Крассу стратегические планы Спартака.

Через три дня после отбытия войска гладиаторов из-под Арретия Красс, убедившись в том, что враг не выходит из своих окопов, задумал атаковать его и в решительном бою сразу положить конец войне.

Он двинулся из Отрикула самым ускоренным маршем — дальновидный Красс понял, что Спартака надо бить его же приемами, — и через четыре дня подошел к лагерю под Арретием; Мамилий, узнав о приближении римского войска, согласно приказу верховного вождя гладиаторов, удалился ночью из лагеря со всей конницей, соблюдая полную тишину. Когда разведчики Красса на рассвете следующего дня дошли до самого вала лагеря повстанцев, им пришлось убедиться, что войско Спартака покинуло лагерь.

Красс был поражен таким известием и, чтобы узнать, какой путь мог избрать Спартак, тотчас же отправил свою кавалерию обследовать все дороги, тянувшиеся от Арретия, приказав вести разведку на тридцать миль в окружности.

Вскоре ему стало известно, что конница гладиаторов, ушедшая из Арретия при его приближении, направилась через Игувий к Камерину; через Игувий, как ему донесли, несколько дней назад прошел и Спартак со всем своим войском. Тогда Красс с дальновидностью выдающегося полководца придумал контрманевр. Спартак шел по дороге вдоль восточного склона Апеннин, Красс же решил немедленно вернуться к Риму, держась западного склона Апеннин. Таким образом, двигаясь параллельно Спартаку, Красс шел, однако, почти по прямой линии; путь его был гораздо короче, чем у Спартака: один переход Красса равнялся трем переходам фракийца; такое преимущество было на руку Крассу, раз он хотел выиграть время и пространство, составлявшие до этого момента преимущество гладиаторов.

За пять дней очень трудных переходов, совершенных римскими легионами с похвальным рвением, Красс достиг Реаты, где он дал своим войскам один день отдыха.

Между тем Спартак, продвигаясь с большой скоростью, дошел до Клитерна близ Фуцинского озера, но, к несчастью, тут его задержала непредвиденная помеха — разлив реки Велин; из-за сильных дождей, которые не переставая лили несколько дней, ему пришлось остановиться на два дня, чтобы перебросить через реку плавучий мост, да еще сутки ушли у него на переправу войска.

Тем временем Красс, имевший десять тысяч человек кавалерии, которую он всегда высылал вперед для разведки далеко за пределы лагеря, был предупрежден разведчиками о том, что Спартак приближается к Клитерну. Он приказал Авлу Муммию переправиться через Велин у Реаты с двумя легионами и шестью тысячами солдат из вспомогательных войск и двинуться ускоренным маршем по левому берегу к Альфабуцелу, перейти там на правый берег и идти дальше до Клитерна. Но он велел Муммию, своему заместителю, ни в коем случае не вступать в бой со Спартаком, все время отходить, — до тех пор, пока Красс не догонит его и не атакует Спартака с тыла.

Муммий в точности выполнил все приказы Красса и на рассвете следующего дня прибыл в Альфабуцел, но не мог расположиться тут лагерем и вынужден был оставить это место, так как туда уже подходил Спартак.

Хотя солдаты были чрезвычайно утомлены переходом, Муммий провел их через ущелья Апеннин к Сублаквею, где занял очень сильную позицию на обрывистом, скалистом склоне горы, намереваясь уйти оттуда на следующий же день.

Но трибуны стали уговаривать его, что теперь не время отступать перед врагом, — надо воспользоваться благоприятным случаем, который предоставляет ему судьба, и разбить Спартака без помощи Красса, ибо в тесных горных ущельях гладиатору не удастся воспользоваться численным превосходством своего войска; убеждая Муммия дождаться Спартака на этих сильных позициях, трибуны предрекали ему от имени своих легионов блестящую победу.

Муммия увлекала надежда на победу, которая казалась ему обеспеченной, и на следующий день, когда поблизости появился Спартак, он вступил с ним в бой. Фракиец же увидел, что на этой позиции его четырнадцать легионов не дадут ему никакого преимущества, и поэтому, пока тринадцатый и четырнадцатый легионы сражались с врагом, он собрал в один корпус всех велитов и пращников других легионов, приказал им взобраться на вершины окружающих гор и ударить по римлянам с тыла, сбрасывая на них огромные камни и поражая стрелами.

Легковооруженные отряды гладиаторов с большим рвением исполнили приказ Спартака, и через три часа после начала битвы, в которой обе стороны сражались с одинаковым упорством, римляне с удивлением, похожим на испуг, вдруг увидели, что все соседние вершины покрыты неприятельскими пращниками и велитами; на легионеров обрушились целые тучи разного рода метательных снарядов, а затем враги начали спускаться, заходя в тыл и с флангов. При виде этого римляне обратились в бегство, бросая по дороге оружие, щиты, все доспехи, чтобы легче было бежать.

Но тогда на беглецов стремительно бросились те два легиона, которые сражались с ними до тех пор, и легкая пехота, спускавшаяся со всех утесов, со всех скалистых вершин; сражение превратилось в кровавую бойню, в которой пало свыше семи тысяч римлян.

Данинград