- Глава двадцать седьмая СТАРЫЕ ПЕСНИ
- Глава двадцать восьмая СМЕРТЬ-ИЗБАВИТЕЛЬНИЦА
- Глава двадцать девятая ЗАСУХА
- Глава тридцатая МАТЬ
- Глава тридцать первая AMOR VINCIT OMNIA[51]
- Глава тридцать вторая ДЕВУШКА ИЗ НЮГОРДА
- Глава тридцать третья КЕВЕНХЮЛЛЕР
- Глава тридцать четвертая ЯРМАРКА В БРУБЮ
- Глава тридцать пятая ЛЕСНОЙ ХУТОР
- Глава тридцать шестая МАРГАРЕТА СЕЛЬСИНГ
- Примечания
Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Глава двадцать седьмая
СТАРЫЕ ПЕСНИ
Однажды тихим вечером в конце августа Марианна Синклер сидела в своей комнате, перебирая письма и бумаги. Вокруг нее царил беспорядок. Посреди комнаты стояли кожаные чемоданы и кованые дорожные сундуки. Ее платья были разложены повсюду на стульях и диванах. Белоснежное белье, блестящие шелка, шали и драгоценности вынули из ящиков полированных комодов, принесли с чердаков, достали из шкафов. Все это надо было осмотреть и отобрать необходимое в дорогу.
Марианна собиралась в дальнюю дорогу. Неизвестно, вернется ли она когда-нибудь домой. В ее жизни наступил крутой перелом, и потому она решила сжечь старые письма и дневники. Она не хотела, чтобы над ней тяготели воспоминания о прошлом.
Вот в руки ей попала целая связка со старыми стихами. Это народные песни, которые в детстве пела ей мать. Она развязала скреплявший их шнурок и стала читать. Почитав немного, она печально улыбнулась. Странной мудростью были полны старые песни.
«Не верь счастью, не верь счастливым приметам, не верь розам с нежными листочками!»
«Не верь смеху! — поучали они. — Видишь, юнгфру Вальборг едет в золотой карете, губы ее улыбаются, а сама она печальна, словно видит, что копыта и колеса вот-вот раздавят ее счастье».
«Не верь шутке! — гласили они. — Не одна девушка садится за стол с улыбкой на устах, а сама готова умереть от горя. Вот сидит молодая Аделина и шутки ради милостиво выслушивает, как Фрейденборг предлагает ей свое сердце, но шутка эта нужна ей лишь для того, чтобы собраться с силой и умереть».
О старые песни, чему вы учите нас верить, слезам и печали?
Легко заставить скорбные уста улыбаться, но веселому трудно заплакать. Старые песни верят слезам и вздохам, одному лишь горю, одной печали.
— О вы, грустные песни, — сказала Марианна, — что значит ваша ветхая мудрость перед полнотой жизни!
Она подошла к окну и выглянула в сад, где прогуливались ее родители. Они ходили взад и вперед по широким дорожкам и говорили обо всем, что видели вокруг, — о травах земных, о птицах небесных.
«Не правда ли, странно, — подумала Марианна, — что это сердце тоже горестно вздыхает, хотя прежде оно никогда не было столь счастливо!»
И ей тут же пришло в голову, что ощущение горя и радости зависит, в сущности, от самого человека, от того, как он смотрит на вещи. Она спросила себя, счастьем или несчастьем было то, что случилось с ней в этом году. И не смогла дать ответа.
Ей пришлось пережить много горьких минут. Ее душа была больна. Ее глубоко унизили, склонили до земли. Вернувшись домой, она решила: «Не буду помнить зла, которое причинил мне мой отец». Но сердце ее воспротивилось этому решению. «Он причинил мне смертельное горе, — сказала она себе, — разлучил меня с любимым, довел меня до отчаянья, когда бил мою мать. Я не желаю ему зла, но боюсь его». Она замечала, что ей трудно сидеть спокойно в его присутствии. Она пыталась овладеть собой, говорила с ним, как обычно, и старалась не избегать его общества. Владеть собой она умела, но страдала невыносимо. В конце концов все в нем стало ей ненавистно: громкий грубый голос, тяжелая походка, большие руки, вся его грузная фигура. Она не желала ему зла, не хотела причинять вреда, но не могла приблизиться к нему без страха и отвращения. Ее угнетенное сердце мстило ей. «Ты не позволила мне любить, — говорило оно, — но я повелеваю тобой, и ты в конце концов будешь ненавидеть».
Она, по обыкновению, прислушивалась к тому, что творится в ее душе, и ощущала, что ее отвращение к отцу становится все глубже и растет с каждым днем. И в то же время ей казалось, что теперь она навечно прикована к дому. Она понимала, что ей нужно было бы уехать, быть в обществе людей, но после болезни это сделать было нелегко. Здесь, в доме, у нее это чувство никогда не пройдет. Она лишь будет мучиться все сильнее, и однажды ее самообладанию придет конец, она выплеснет на отца всю горечь, накопившуюся в ее сердце, вспыхнет ссора, которая может привести к беде.
Так прошли весна и начало лета. В июле она обручилась с бароном Адрианом, чтобы иметь свой дом. В одно прекрасное утро барон прискакал к ним в усадьбу на великолепной лошади. Его гусарский ментик блестел на солнце, шпоры и сабля на перевязи искрились и переливались, свежее лицо и смеющиеся глаза сияли. Мельхиор Синклер сам принял его, стоя на лестнице. Марианна сидела с шитьем у окна и слышала каждое слово их разговора.
— Здравствуй, рыцарь, ясно солнышко! — крикнул ему заводчик. — Что это ты так вырядился, черт побери! Уж не свататься ли ты приехал?
— Так оно и есть, дядюшка, именно за этим я и явился! — отвечал со смехом Адриан.
— А не стыдно ли тебе, шалопай? Есть ли у тебя чем кормить жену?
— Нечем. Если бы у меня было хоть что-нибудь, я бы и не вздумал жениться!
— Рассказывай, рассказывай, ясное солнышко! А нарядный ментик, на что ты его купил?
— В кредит, дядюшка.
— А лошадь, на которой ты сидишь, стоит немало, скажу я тебе, счастливчик. Ее-то ты откуда взял?
— Лошадь не моя, дядюшка.
Тут грузный заводчик не утерпел:
— Упаси тебя Бог, сынок! Тебе не обойтись без жены, у которой хоть что-нибудь есть за душой. Бери Марианну, если сумеешь!
Таким образом они все порешили еще до того, как барон успел спешиться. Но Мельхиор знал, что делал, ведь барон был славный малый.
Будущий жених поспешил к Марианне и сразу же одним духом выпалил:
— О Марианна, милая Марианна! Я уже говорил с дядюшкой Мельхиором. Мне бы очень хотелось, чтобы ты стала моей женой. Скажи, согласна ли ты, Марианна?
Она тут же выведала у него всю правду. Старого барона, отца Адриана, снова одурачили, он опять купил несколько пустых рудников. Он всю жизнь покупал рудники, и каждый раз руды в них не было. Мать Адриана была этим очень озабочена, сам же он наделал долгов и теперь сватался к ней, чтобы спасти отчий дом и гусарский мундир.
Его имение Хедебю было расположено на противоположном берегу озера, почти напротив Бьёрне. Марианна его хорошо знала, они с Адрианом были сверстниками и друзьями детства.
— Выходи за меня, Марианна, прошу тебя. Я влачу жалкую жизнь. Езжу на чужих лошадях, не могу даже расплатиться с портным. Долго так продолжаться не может. Мне придется уйти в отставку, а тогда я застрелюсь.
— Но что из нас выйдет за пара? Ведь мы ни капельки не влюблены друг в друга.
— Что до любви, так меня эта чепуха ни капельки не интересует, — заявил он. — Я люблю верховую езду, охоту, но кавалер из меня не получится: да, я люблю трудиться. Если бы только у меня были деньги, я бы освободил имение от долгов, дал бы матушке спокойную старость и тем был бы доволен. Я бы пахал и сеял, работу я люблю.
Он посмотрел на нее честными, открытыми глазами, и она поняла, что он говорил правду, что этому человеку можно верить. Она обручилась с ним главным образом для того, чтобы уйти из дома, к тому же он всегда нравился ей.
Но никогда ей не забыть ужасный месяц, последовавший за этим августовским днем, днем их помолвки.
Барон Адриан с каждым днем становился все печальнее и молчаливее. Хотя он часто приезжал в Бьёрне, иногда даже по нескольку раз в день, она не могла не заметить, что он был чем-то угнетен. В обществе других он еще мог шутить, но стоило им остаться наедине, как он становился невыносимо молчаливым и скучным. Не так-то легко, как он думал вначале, жениться на уродливой женщине. Теперь же он испытывал к ней отвращение. Никто лучше нее не знал, как она безобразна. Разумеется, она дала ему понять, что вовсе не ждет от него ласки или любовных признаний, и все же он мучился, представляя себе ее своей женой, и с каждым днем становился все мрачнее. Зачем же он мучился напрасно? Почему не расторгал помолвку? Она давала ему достаточно ясные намеки. Сама же Марианна не могла ничего поделать. Отец сказал ей напрямик, что при ее пострадавшей репутации расторжение помолвки было бы настоящим скандалом. И потому она глубоко презирала их обоих и жаждала любой ценой избавиться от своих повелителей.
И вот всего лишь через несколько дней после торжества по случаю помолвки произошло событие, резко изменившее всю их жизнь.
* * *
На песчаной дорожке напротив главного входа в особняк усадьбы Бьёрне лежал большой камень, доставлявший всем немало хлопот и неприятностей. На него наезжали коляски, об него спотыкались лошади и люди, служанки, задевая о него тяжелыми подойниками, проливали молоко, но камень продолжал лежать там, как лежал с незапамятных времен. Он был на этом месте еще во времена родителей заводчика, задолго до того, как они задумали обзавестись поместьем Бьёрне. Мельхиор Синклер считал, что убирать этот камень вовсе ни к чему.
Но в один из последних дней августа две служанки, которые несли тяжелый ушат, споткнулись об этот камень и сильно разбились. Все решили, что камень этот пора убрать.
Время было раннее, но хозяин уже ушел на прогулку. Так как работники с восьми до десяти утра были, по обыкновению, дома, фру Густава велела убрать большой камень.
Работники принесли лом и лопаты, подрыли камень, засунули под него лом и с трудом выкопали наконец этого давнего нарушителя покоя и отнесли его на задний двор. Работы хватило на шестерых.
Едва успели убрать камень, как заводчик вернулся домой и тут же заметил, что камня нет на прежнем месте. Можно себе представить, как он рассердился! Ему казалось, что теперь это уже не его усадьба. Кто осмелился перенести камень? Ах вот как, это фру Густава распорядилась. До чего же бессердечны эти женщины! Разве жена не знала, как дорог ему был этот камень?
И он подошел к камню, поднял его один, пронес через весь двор до того места, где он лежал раньше, и швырнул его на землю. А ведь этот камень с трудом могли поднять шесть человек. Об этом подвиге судачил после весь Вермланд.
Когда он нес камень, Марианна стояла у окна и смотрела на него. Никогда еще он не казался ей таким страшным. И этот человек — ее господин, этот монстр, наделенный чудовищной силой, самодур, потакающий всем своим прихотям.
Они с матерью завтракали, когда Марианна вдруг непроизвольно подняла столовый нож.
Фру Густава схватила ее за руку.
— Марианна!
— В чем дело, матушка?
— Ах, Марианна, у тебя был такой странный взгляд. Я испугалась.
Марианна пристально посмотрела на мать. Маленькая, высохшая, седая и морщинистая, а ведь ей всего пятьдесят лет. Она любила мужа, как собака, не замечая пинков и ударов. Чаще всего она пребывала в хорошем настроении, но и тогда казалась жалкой и несчастной. Она походила на потрепанное штормами дерево на берегу моря, которому стихия не давала расти спокойно. Она научилась ходить крадучись, лгать во спасение и часто представлялась глупее, чем была на самом деле, чтобы избежать упреков мужа. Во всем она была послушным орудием в его руках.
— Скажите, матушка, вы стали бы сильно горевать, если бы отец умер? — спросила Марианна.
— Я знаю, ты сердишься на отца. Вечно ты на него злишься. Но ведь сейчас, когда у тебя есть новый жених, неужто нельзя успокоиться?
— О, матушка, это от меня не зависит. Что я могу поделать, если боюсь его? Неужто вы, матушка, не видите, каков он? За что я должна любить его? Он вспыльчив и груб, он замучил вас до того, что вы состарились прежде времени. С какой стати он должен быть нашим господином? Он ведет себя как взбесившийся деспот. За что я должна любить и почитать его? Он ни к кому не питает ни сострадания, ни жалости. Я знаю, что он силен. Он в любую минуту может убить нас. Может выкинуть нас из дома, стоит ему только захотеть. И за это я должна любить его?
На тут фру Густаву словно подменили. Она обрела силу и мужество, и в голосе ее зазвучали властные нотки.
— Берегись, Марианна. Мне начинает казаться, что твой отец был прав, когда не пустил тебя той зимой в дом. Вот увидишь, Господь покарает тебя за это. Ты научишься терпеть без ненависти, страдать без мести.
— О, матушка, я так несчастлива!
И тут, словно в ответ на их спор, в прихожей раздался грохот, рухнуло что-то тяжелое.
Они так никогда и не узнали, случился с Мельхиором Синклером удар, оттого что он, стоя на лестнице, услышал в открытую дверь слова Марианны, или виной тому было сильное физическое напряжение. Когда они подбежали к нему, он лежал в беспамятстве. Сами же они никогда его об этом не спрашивали. А он не подавал вида, что слышал их разговор. Марианна не могла избавиться от мысли, что она невольно отомстила ему. Но при виде отца, лежавшего на той же самой лестнице, на которой она научилась его ненавидеть, горечь сразу улетучилась из ее сердца.
Он вскоре пришел в сознание и, пролежав в постели несколько дней, вполне оправился, но при этом изменился до неузнаваемости.
Марианна видела в окно, как родители гуляли по саду. Теперь они всегда были вместе. Он никогда не выходил из дома один, никуда не уезжал, ворчал, если приезжали гости, не хотел ни на минуту разлучаться с женой. Он как-то разом постарел, был не в силах даже написать письмо, жена делала это за него. Он ничего самостоятельно не решал, обо всем советовался с женой и поступал так, как она решала. Теперь он был неизменно кроток и приветлив. Мельхиор Синклер и сам замечал происшедшую с ним перемену и то, как радуется этой перемене жена.
— Теперь ей хорошо, — сказал он однажды, обращаясь к Марианне, и показал на жену.
— О милый Мельхиор! — воскликнула жена в ответ. — Ведь ты знаешь, для меня главное, чтобы ты поправился.
И она в самом деле этого желала. Ей доставляло наслаждение рассказывать, каким этот знаменитый заводчик был прежде, в расцвете сил, как он мог кутить напропалую не хуже кавалеров из Экебю. Она вспоминала, как он умел обделывать дела, получить много денег именно тогда, когда она боялась, что он сгоряча потеряет и дом, и усадьбу. Но Марианна знала, что, несмотря на все свои сетования, мать ее была теперь счастлива. Муж жил только ею, и этого для нее было достаточно. Они оба выглядели такими старыми, надломленными жизнью раньше времени. Марианне казалось, что она ясно представляет себе их будущее. Отец постепенно будет слабеть, за первым ударом последует второй, может быть, и третий, он станет совсем беспомощным, и она будет ухаживать за ним, пока смерть не разлучит их. Но конец, быть может, наступит еще не скоро, и фру Густава успеет насладиться своим тихим счастьем. Марианне казалось, что так оно и должно быть. Ведь жизнь была в долгу у ее матери.
И у самой Марианны в жизни наступил просвет. Ничто больше не вынуждало ее выходить замуж, чтобы обрести нового повелителя. Ее израненное сердце наконец успокоилось. Ненависть и любовь отшумели в нем, но она больше не думала о том, каких страданий ей стоит этот покой. Она сознавала, что стала теперь более искренной, одухотворенной, что ее внутренний мир стал богаче. Разве хотела бы она зачеркнуть что-либо из того, что ей пришлось пережить? Разве не пошло страдание ей на пользу? Разве не обернулось счастьем в конце концов все пережитое? Теперь она считала полезным для себя все, что способствовало развитию в ней более возвышенных человеческих чувств. Не правы были старые песни. Не только одно горе непреходяще на свете. Теперь она уедет, будет искать на свете место, где могла бы приносить пользу. Если бы ее отец не изменился столь разительно, он никогда бы не позволил ей разорвать помолвку. А теперь мать помогла уговорить отца; Марианне даже разрешили предоставить барону денежную помощь, в которой он так нуждался.
О нем она могла теперь тоже думать с радостью. Ведь теперь она освободится от него. Своей удалью и жизнерадостностью он всегда напоминал ей Йёсту, и теперь она вновь увидит его веселым. Он снова станет рыцарем Ясное Солнышко, как тогда, когда он в полном блеске явился впервые к ним в усадьбу. Она даст ему возможность получить землю, и он будет пахать и сеять, сколько его душе угодно, быть может, она даже увидит, как он поведет к алтарю красавицу невесту.
Занятая этими мыслями, она садится и пишет ему письмо, в котором возвращает ему свободу. Мягко и ласково она уговаривает его быть благоразумным и, несмотря на шутливый тон письма, можно понять, что намерения ее серьезны.
В то время как она пишет письмо, во дворе вдруг раздается стук копыт.
«Мой милый рыцарь Ясное Солнышко, — думает она, — это наша последняя встреча».
И тут барон Адриан входит к ней в комнату.
— Ах, Адриан, зачем ты вошел сюда? — спрашивает она, с ужасом оглядывая разбросанные в беспорядке вещи.
Он тут же робеет, смущается и бормочет извинения.
— А я как раз пишу тебе, — говорит она. — Вот, возьми письмо, можешь его тут же прочесть.
Он берет письмо и читает, а она сидит и смотрит на него. Она жаждет увидеть, как лицо его просияет от счастья. Но не успел он прочитать и несколько строк, как лицо его багровеет, он бросает его на пол, топчет ногами и разражается неистовыми проклятиями.
По телу Марианны пробегает легкая дрожь. Она не новичок в любви, и все же не сумела понять этого неопытного мальчика, это большое дитя.
— Адриан, милый Адриан! — говорит она. — Что за комедию ты разыгрываешь передо мной? Подойди сюда и скажи мне всю правду!
Он бросился к ней и чуть не задушил ее в объятиях, родной мальчик, как он страдал, как измучился!
Немного погодя она глянула в окно. Фру Густава все еще гуляет с мужем в саду и толкует с ним о цветах и птицах, а они здесь лепечут слова любви. «Жизнь обошлась сурово с нами обеими, — подумала Марианна с печальной улыбкой. — А теперь она в утешение дарит и тебе, и мне по большому ребенку, чтобы было с кем играть».
А ведь все-таки хорошо, что она еще может быть любимой. Как отрадно слушать его; он шепчет ей, что от нее исходит колдовская сила, что ему стыдно за слова, сказанные во время его первого приезда в усадьбу.
Ни один мужчина не смог бы, находясь с нею рядом, не влюбиться в нее, но она испугала его, он чувствовал себя как-то удивительно подавленным.
Она не знала, было ли то счастье или несчастье, но она решила попытаться связать с этим человеком свою судьбу.
Марианна начала лучше понимать самое себя, ей невольно пришли на ум слова старинной песни о воркующей горлице, птице любви и печали. Она никогда не пьет прозрачную воду, не замутив ее сперва лапкой, мутная водица милее ее тоскующему сердцу. Так и ей самой не дано судьбой пить из источника жизни чистое безмятежное счастье. Ей на долю выпало счастье, омраченное печалью.
Глава двадцать восьмая
СМЕРТЬ-ИЗБАВИТЕЛЬНИЦА
В середине августа светлой лунной ночью пришла в дом капитана Угглы моя бледная подруга, смерть-избавительница. Но войти сразу в этот гостеприимный дом она не посмела, ведь мало на свете тех, кто любит ее.
У моей бледной подруги отважное сердце. Она любит мчаться по воздуху на раскаленном пушечном ядре. Она кладет себе на шею шипящую гранату и хохочет, когда та разрывается на мелкие осколки. Она кружится в танце призраков на кладбищах и не боится навестить пораженных чумой в больницах, но трепещет, останавливаясь перед порогом честных и справедливых, перед вратами добрых. Ведь она хочет, чтобы ее встречали не плачем, а тихой радостью, ибо она освобождает души от оков бренной плоти и дарует им новую свободную жизнь в бесконечном пространстве.
Смерть прокралась в старую рощу позади дома, где и теперь еще тонкие белоствольные березы тянутся вверх, стремясь отвоевать побольше солнечного света для своей редкой листвы на макушках. В этой роще, которая в ту пору была молодой, густой и тенистой, скрывалась днем моя бледная подруга, а ночью она стояла на опушке, бледная и прозрачная, с поблескивающей в лунном свете косой.
О Эрос! Ты чаще всех богов владел этой рощей. Старики рассказывают, как в старину влюбленные искали здесь приюта. И даже теперь, когда я проезжаю мимо Берги, ропща на крутые горушки и пыльную дорогу, при виде этой рощи с поредевшими белыми стволами досада моя мгновенно исчезает, уступая место светлому воспоминанию о прекрасной юной любви.
Но в ту пору там гостила смерть, и ночные звери видели ее. Обитатели Берги слышали, как каждый вечер лаяла лиса, предвещая ее приход. У самого дома на песчаной дорожке свернулся в кольцо уж. Он не умел говорить, но все понимали, что он — предвестник Великой. А на яблоне против окна капитанши кричала сова. Ибо все в природе трепещет, чувствуя приближение смерти.
Однажды судья из Мункеруда возвращался с женой со званого ужина на пасторском дворе в Бру в два часа ночи, и, проезжая мимо Берги, они увидели на окне в гостиной горящую свечу. Они отчетливо видели и желтое пламя, и белую свечу, горевшую летней ночью.
Веселые барышни из Берги, услыхав об этом, засмеялись и решили, что судье с женой это почудилось, ведь сальные свечи у них кончились еще в марте. Капитан же рассердился и сказал, что в гостиной никто уже давно не ночует. Но капитанша молчала, побледнев: она знала, что белая свеча с ярким пламенем появлялась у них в роду, когда за кем-нибудь из них приходила смерть, смерть-избавительница.
Вскоре после этого погожим августовским днем возвратился с землемерной службы в северных лесах Фердинанд. Он приехал бледный и худой, в легких у него поселилась неизлечимая болезнь, и капитанша с первого взгляда поняла, что ее сыну суждено умереть.
Ее сын, ее добрый сын, никогда не причинявший родителям огорчений, покинет их. Юноше предстоит расстаться со всеми радостями жизни, с прекрасной, горячо любимой невестой, богатыми усадьбами и кузницами, со всем, что должно было ему принадлежать.
И наконец, дождавшись новолуния, моя бледная подруга набралась храбрости и осмелилась подойти к дому. Она думала о том, что голод и нужду здесь встречали с улыбкой. Быть может, и ей они будут рады?
Медленно шла она по песчаной дорожке, бросая черную тень на траву, где в лунном свете искрились росинки. Она не походила на веселую жницу с цветами на шляпе, идущую в обнимку с любимым. Нет, она шла исхудавшая, сгорбленная, спрятав косу в складках плаща, а вокруг нее вились совы и летучие мыши.
В эту ночь капитанша, не смыкавшая глаз, услышала легкий стук в окно; она села в постели и спросила:
— Кто там стучит?
И, как рассказывают старики, она услыхала в ответ:
— Это я, смерть.
Тогда она встала, отворила окно: вокруг кружили летучие мыши и совы, но смерти она так и не увидела.
— Иди сюда, моя подруга и избавительница! — прошептала она. — Отчего же ты так долго не приходила? Я ждала тебя, я звала тебя. Входи же в дом, избавь от страданий моего сына!
Тогда смерть проскользнула в дом, обрадованная, словно несчастный сверженный монарх, которому в глубокой старости вернули корону, словно ребенок, которого позвали играть.
На следующий день капитанша, сидя у постели больного сына, рассказывала ему о блаженстве освобожденных душ и о прекрасной жизни, которая их ожидает.
— Они трудятся, — говорила она, — они творят. О, это истинные художники! Скажи, а кем ты станешь, когда окажешься среди них? Может быть, одним из скульпторов без резца, создающих розы и лилии, одним из создателей вечерней зари. И я, любуясь прекрасной вечерней зарей, буду думать: это сделал мой Фердинанд.
Мой милый мальчик, как много нового тебе предстоит увидеть, как много сделать! Подумай о семенах, которые надо пробудить к жизни весной, о бурях, которые нужно усмирять, о снах, которые нужно посылать людям! Подумай и о долгих полетах в пространстве среди бесчисленных миров.
Вспомни обо мне, мой мальчик, когда будешь созерцать всю эту красоту. Ведь твоя бедная мать ничего не видела, кроме Вермланда.
Но однажды ты предстанешь пред Господом Богом нашим и попросишь Его подарить тебе один из маленьких миров, которые носятся вокруг в бесконечном пространстве, и Он подарит тебе его. Вначале в твоем мире будет лишь холод и мрак, бездонные пропасти и скалы, ни цветов, ни животных. Но ты будешь трудиться на звезде, подаренной тебе Богом. Ты принесешь туда свет, тепло и воздух, сотворишь там растения, соловьев и ясноглазых газелей, велишь водопадам низвергаться в пропасти, воздвигнешь горы и вырастишь на равнинах алые розы. А когда я умру, Фердинанд, и душа моя затрепещет от страха перед дальней дорогой, перед разлукой с родными краями, ты будешь ждать меня за окном в сверкающей золотой колеснице, запряженной райскими птицами, сын мой.
Ты возьмешь мою бедную, мятущуюся душу в свою карету, посадишь рядом с собой, словно королеву. И мы помчимся в бесконечном пространстве мимо светящихся миров, а когда приблизимся к ним и я увижу, как они прекрасны, то спрошу в недоумении: «Почему бы нам не остановиться вот здесь или там?»
Но ты в ответ лишь засмеешься беззвучно, погоняя птичью упряжку. Наконец мы прилетим к самому маленькому и самому прекрасному из миров и остановимся перед золотым замком, и ты введешь меня в обитель вечной радости. Кладовые там ломятся от припасов, а шкафы полны книг. Еловый лес там не стоит стеной, как у нас в Берге, и не заслоняет свет Божий, там из окон можно созерцать бескрайнее море и залитые солнцем поля, тысяча лет будет там как один день.
И Фердинанд умер, очарованный светлыми видениями, улыбаясь навстречу прекрасному будущему.
Моя бледная подруга смерть-избавительница никогда еще не переживала столь сладостных минут. Разумеется, были и те, кто плакал у смертного одра Фердинанда Угглы, но сам умирающий улыбался призраку с косой, присевшему на край его постели, а для его матери предсмертные хрипы звучали сладчайшей музыкой. Она трепетала от страха при мысли о том, что смерть не сумеет завершить свое дело, и когда наступил конец, на глазах ее выступили слезы, но то были слезы радости, они падали на застывшее лицо ее сына.
Никогда еще так не чествовали мою бледную подругу, как на похоронах Фердинанда Угглы. Если бы она осмелилась показаться людям, то непременно явилась бы в берете с перьями и шитой золотом мантии танцующей на кладбищенской дорожке впереди похоронной процессии. Но вместо этого она сидела на каменной ограде, старая, сгорбленная, одинокая, завернувшись в поношенный черный плащ, и смотрела на приближающееся шествие.
О, какие это были удивительные похороны! Стоял погожий солнечный день, по небу плыли легкие светлые облака, длинные ряды снопов украшали поля, в саду пробста белела прозрачная спелая антоновка, а в цветнике звонаря пестрели георгины и гвоздики.
О, что за странная похоронная процессия шествовала по липовой аллее! Перед украшенным цветами гробом шли красивые дети и усыпали дорожку цветами. На провожавших Фердинанда в последний путь не было траурных одежд, ни черных крепов, ни белых; капитанша пожелала, чтобы ее сына, с радостью встретившего смерть, провожала к месту успокоения не мрачная похоронная процессия, а блистательный свадебный кортеж.
Первой за гробом шла Анна Шернхёк, ослепительно прекрасная невеста покойного. На ней было белое муаровое платье со шлейфом, венец и фата. И в этом подвенечном наряде шла она к могиле венчаться с мертвым женихом.
За ней пара за парой выступали нарядные старые дамы и статные мужчины. На дамах сверкали пряжки и броши, молочно-белые жемчужные ожерелья и золотые браслеты. Их длинные локоны увеличивали пышные кружевные тюрбаны, на которых развевались плюмажи, с плеч на пестрые шелковые платья ниспадали шали из тончайшей шелковой пряжи, подаренные им когда-то к свадьбе. Мужчины были тоже в полном великолепии: с пышными жабо, во фраках с высокими воротниками, с золочеными пуговицами, в жилетах из жесткой парчи или богато расшитого бархата. Это было поистине свадебное шествие. Такова была воля капитанши.
Сама она шла следом за Анной Шернхёк под руку с мужем.
Будь у нее золотое парчовое платье, она бы надела его, будь у нее драгоценности и нарядный тюрбан, она бы непременно надела их, чтобы почтить сына в день его праздника. Но у нее было лишь вот это платье из черной тафты и пожелтевшие кружева, видавшие на своем веку немало празднеств, пришлось ей надеть их и на это торжество.
Однако разнаряженные гости, шествуя к могиле под тихий перезвон колоколов, не могли не ронять слез. Эти мужчины и женщины плакали не столько над покойником, сколько над самими собой. Вот только посмотрите, вот идет невеста, вот несут жениха, вот шествуют они сами, празднично разодетые, но есть ли на белом свете хоть один человек, кому не грозит печаль, горе, несчастье и смерть. Они плакали, думая о том, что ничто на земле не может защитить их. Но капитанша не плакала, у нее одной глаза были сухими.
Когда молитвы были прочитаны и могила засыпана, все направились к своим коляскам. Лишь капитанша и Анна Шернхёк остались у могилы, чтобы сказать умершему последнее прости. Капитанша села на могильный холм, а Анна Шернхёк опустилась рядом с ней.
— Знаешь, — обратилась к ней капитанша, — я сказала Богу: «Пусть смерть-избавительница придет и унесет моего сына, которого я люблю больше всех на свете, в обитель вечного покоя, и на глазах моих не увидят иных слез, кроме слез радости. Со свадебной пышностью хочу я проводить его до могилы и пересажу к нему на кладбище розовый куст, что цветет под моим окном, тот, что усыпан красными розами». Так оно и вышло. Моего сына больше нет. Я встретила смерть, как близкую подругу, называла ее ласковыми именами, роняла слезы радости на застывшее лицо сына, а осенью, когда опадет листва, пересажу сюда розовый куст. Но знаешь ли ты, сидящая рядом со мной, почему я молила об этом Бога? — Она посмотрела вопросительно на Анну Шернхёк, но девушка была молчалива и бледна. Быть может, она боролась с собой, пытаясь заглушить внутренний голос, который уже здесь, на могиле, начал шептать ей, что она наконец свободна.
— А ведь это ты во всем виновата, — сказала капитанша.
Девушка сжалась, словно от удара дубинкой. Она не сказала в ответ ни слова.
— Ты, Анна Шернхёк, была прежде гордой и своенравной. Ты играла моим сыном, то приближала его, то отталкивала. Что ему было делать? Покориться, как и многие другие. Быть может, он, как и другие, любил твои деньги не меньше, чем тебя. Но ты снова пришла благословением в наш дом, ты была мягкой и кроткой, сильной и доброй. Ты окружила нас любовью, сделала нас счастливыми, и мы, бедные люди, лежали у твоих ног.
И все же, все же я хотела, чтобы ты не приходила к нам. Тогда бы мне не пришлось молить Бога укоротить жизнь моему сыну. До прошлого Рождества он еще смог бы перенести разлуку с тобой, но после того, как узнал тебя такой, какой ты стала теперь, у него не хватило бы на это сил.
Знай же, Анна Шернхёк, ты сегодня пришла проститься с моим сыном в подвенечном наряде, но, будь мой сын жив, ты никогда не пошла бы с ним в этом наряде в церковь Бру, потому что ты не любила его.
Я видела это. Ты вернулась лишь из сострадания. Ты не любила его. Думаешь, я не знаю, что такое любовь, где она есть, а где ее нет? И тогда я подумала: «Пусть Бог возьмет жизнь моего сына прежде, чем откроются у него глаза».
О, если бы ты полюбила его! Лучше бы ты не приходила к нам, чтобы осчастливить нашу жизнь, раз ты его не любила! Я знаю свой долг. Если бы он не умер, мне бы пришлось сказать ему, что ты не любишь его, что выходишь за него лишь потому, что ты — само милосердие. Мне пришлось бы принудить его дать тебе свободу, и жизнь его была бы разбита. Может, теперь ты поймешь, отчего я просила у Бога смерти для него, чтобы не лишать покоя его сердце. И я радовалась, глядя на его впалые щеки, прислушиваясь к хрипам в его груди из страха, что смерть не успеет завершить своего дела.
Она умолкла в ожидании ответа, но Анна Шернхёк была еще не в силах говорить, она прислушивалась к голосам в глубине своей души.
Тогда капитанша в отчаянье воскликнула:
— О, как счастливы те, кто может оплакивать смерть своих близких, кто может проливать потоки слез. Я же должна стоять с сухими глазами у могилы сына, должна радоваться его смерти. До чего же я несчастна!
Тут Анна Шернхёк крепко прижала руки к груди. Она с содроганием вспомнила ту зимнюю ночь, когда поклялась своей молодой любовью, что станет для этих бедных людей опорой и утешением. Неужто все было напрасно, неужто ее жертва была неугодна Богу? Неужто она обратилась в проклятие?
Но если она пожертвует всем, неужто Бог не пошлет ей своего благословения, не позволит ей принести счастье людям, стать им опорой?
— Что нужно для того, чтобы ты смогла оплакивать сына? — спросила она.
— Нужно, чтобы я не доверяла больше своим старым глазам. Если бы я поверила, что ты любила моего сына, я бы оплакивала его смерть.
Тогда девушка поднялась, глаза ее горели.
Она сорвала с головы фату и положила ее на могилу, сорвала венец и положила его рядом с фатой.
— Видишь, как я люблю его? — воскликнула она. — Я дарю ему свой венец и фату. Я венчаюсь с ним. Никогда не буду принадлежать другому.
Тогда поднялась и капитанша. Она постояла молча, дрожа всем телом, лицо ее исказилось, и вот наконец из глаз ее полились слезы, слезы скорби.
Увидев эти слезы, моя бедная подруга, смерть-избавительница, задрожала. Стало быть, и здесь она нежеланная гостья, и здесь ей не рады!
Она надвинула капюшон на лицо, тихо соскользнула с кладбищенской стены и исчезла в поле за скирдами хлеба.
Глава двадцать девятая
ЗАСУХА
Если неживые предметы могут любить, если земля и вода могут отличать друзей от врагов, мне бы очень хотелось завоевать их любовь; я хотела бы, чтобы зеленый ковер земли не страдал от тяжести моих шагов. Мне хотелось бы, чтобы она простила мне, что из-за меня ее ранят плуг и борона, чтобы она охотно раскрыла объятья и приняла мое остывшее тело. Мне хотелось бы, чтобы волна, чье блестящее зеркало я разбивала веслом, отнеслась бы ко мне так же терпеливо, как мать к шаловливому ребенку, который карабкается к ней на колени и мнет шелк нарядного платья. Я хотела бы стать другом прозрачному воздуху, дрожащему над синими горами, ослепительному солнцу и прекрасным звездам. Ведь мне часто кажется, будто мертвые предметы могут чувствовать и страдать, как живые. Что барьер, разделяющий их, не так уж непроницаем, как думают люди. Разве есть хоть частица материи, не входящая в круговорот жизни? Быть может, дорожная пыль была когда-то шелковистыми волосами или нежными добрыми руками, которые кто-то гладил и ласкал? А может, вода в дорожных колеях струилась некогда кровью, питая чье-то горячее сердце?
Дыхание жизни обитает и в неживых предметах. Что чувствуют они, погруженные в сон без сновидений? Они слышат глас Божий. Но слышат ли они голоса людей?
О люди нынешних времен, разве вы не замечаете этого? Когда раздоры и ненависть бушуют на земле, страдает и неживая природа. Тогда волна становится разъяренной и хищной, как разбойник, а поле скупым, как скряга. Но горе тому, из-за кого леса вздыхают, а горы плачут!
Примечательным был год, когда в Экебю хозяйничали кавалеры. Казалось, смятение людей нарушило также покой неживой природы. Как описать мне то дурное влияние, которое, словно зараза, поползло по всей округе? Неужто кавалеры стали для всех какими-то божествами и весь Вермланд проникся их духом, духом жажды приключений, беспечности и бесшабашности?
Весь мир изумился бы, если поведать обо всем, что творилось в тот год на берегах Лёвена. В ту пору просыпалась старая любовь и загоралась новая. В ту пору вспыхивала старая ненависть и затаенная месть настигала свою жертву. Тогда всех охватывала жажда наслаждений, у всех на уме были лишь танцы и веселье, игры и пирушки. Все, что прежде таилось в душе, выплескивалось наружу.
И эта зараза, будоражившая умы, исходила из Экебю. Сначала она распространялась на заводы и усадьбы и подстрекала людей ко всякого рода авантюрам и худым делам. Нетрудно проследить, что творилось в больших усадьбах, — старые люди помнят об этом до сих пор; однако как проделки кавалеров повлияли на простых людей, нам неизвестно. И все же беспокойный дух времени, без сомнения, шел от деревни к деревне, от хижины к хижине. Скрытый порок становился явным, пустяковая распря между мужем и женой превращалась в непреодолимую пропасть, но надо признать, что великая добродетель и сильная воля тоже проявлялись ярче. Ибо не все, что творилось в это время, было скверным. Однако добрые дела нередко оборачивались бедой, приносили несчастье, как и злые. Так во время сильной бури в густом лесу дерево валится на дерево, падающая сосна увлекает за собой другую, и даже подлесок гибнет под тяжестью этих великанов.
Не сомневайтесь, безумие охватило также и слуг, и крестьян. Сердца людей ожесточились, а ум охватило смятение. Никогда еще не танцевали так весело на перекрестках дорог, никогда так быстро не опорожнялись бочки с пивом, никогда еще не засыпали столько зерна в перегонный котел. Никогда еще не было столько пирушек, никогда еще перебранка не переходила так быстро в поножовщину.
Но не только людей охватило волнение. Оно перекинулось и на все живое. Никогда еще волк и медведь не приносили людям большего вреда, никогда еще уханье филина и лай лисицы не звучал столь ужасающе, никогда еще эти хищники не разбойничали столь дерзко, никогда еще болезни не косили так безжалостно драгоценную скотину.
Тому, кто хочет понять взаимосвязь вещей, нужно покинуть город и поселиться в одинокой хижине на опушке леса. Пусть караулит ночами яму углежогов, пусть проведет светлый летний месяц где-нибудь на берегу длинного озера во время сплава, когда бревна совершают свой медленный путь к Венерну. Тогда он научится подмечать приметы природы и поймет, что все мертвое зависит от живого. Он увидит, что людские тревоги нарушают покой неживого мира. И крестьяне знают это. В беспокойные времена лесовица гасит огонь в угольной яме, русалка разбивает лодку в щепки, водяной насылает болезни, домовой морит голодом корову. Так было и в этот год. Никогда еще весеннее половодье не наносило людям такого урона. От него пострадала не только мельница и кузница в Экебю. Мелкие речушки, которые обычно, набравшись по весне силы, могли по крайности снести пустой сарай, взяли штурмом целые усадьбы и смыли их прочь. Никогда еще грозы не свирепствовали столь жестоко до дня летнего солнцестояния, а после него дождя не стало вовсе. Наступила засуха.
Покуда стояли долгие светлые дни, не выпало ни капли дождя. С середины июня до начала сентября уезд Лёвшё купался в палящих солнечных лучах.
Дождь не желал выпадать, земля не желала родить, ветер не желал дуть. Одно лишь солнце низвергало на землю потоки лучей. О прекрасный солнечный свет, живительный свет, как описать мне твои злодеяния? Солнечный свет подобен любви. Кто не знает, какое зло она способна причинить, но у кого хватит духу не простить ее? Солнечный свет, как и Йёста Берлинг, приносит радость каждому, поэтому люди прощают причиненное им зло.
В других местах засуха после летнего равноденствия не принесла бы столько бед, как в Вермланде. Но сюда весна пришла поздно. Трава едва зазеленела и не успела вырасти. Рожь не получила влаги как раз тогда, когда колосу пора наливаться. Яровые посевы дали лишь маленькие кисточки на тонких стебельках, а ведь в те времена почти весь хлеб пекли из яровой ржи. Поздно посеянная репа вовсе не проросла, и даже картофель не смог вытянуть ни капли влаги из окаменевшей земли.
В такие годы тревога охватывает жителей лесных хижин, и постепенно страх спускается с гор к более спокойным обитателям долин.
— Это перст Божий ищет кого-то, — говорят люди.
И каждый бьет себя в грудь, восклицая:
— Уж не на меня ли гневается мать-природа, неужто на меня? Неужто из-за меня дождь обходит нас стороной? Неужто это в наказание мне земля высыхает и каменеет? Быть может, кроткий солнечный свет льется непрерывными потоками на землю, чтобы сыпать мне на голову раскаленные угли? А быть может, перст Божий указует не на меня, а на кого-нибудь другого?
Сохнут маленькие колоски ржи; картофель не может вытянуть из земли ни капли влаги, скотина с покрасневшими глазами, задыхаясь от жары, теснится у высохших источников, а сердца людей сжимаются от страха перед будущим, и все в округе говорят друг другу, недоумевая:
— Неспроста пришла к нам беда. Кто же навлек на нас гнев Божий?
Был августовский воскресный день. Богослужение в церкви окончилось. Прихожане стайками поплелись домой по нагретым солнцем дорогам. Они идут мимо обожженного солнцем леса, мимо погибшего урожая на полях, где жиденькие снопы ржи собраны в редкие копны. Жечь валежник в этом году было делом легким и выгодным, однако при этом не единожды загорался сухой лес. А то, что пощадил огонь, доконали насекомые. С сосен опала хвоя, и они походили на лиственные деревья поздней осенью; березовая листва висела обглоданная, от нее остались одни прожилки.
Удрученным людям было о чем поговорить. Многие еще помнили недород в 1808-м и 1809 годах и холодную зиму в 1812-м, когда замерзали воробьи. Голод им был знаком, они знали его в лицо. Они умели подмешивать кору в муку и приучать коров есть мох.
Одна женщина придумала печь новый хлеб из брусники с ячменной мукой. Она прихватила его с собой, давала людям пробовать и очень гордилась своим изобретением.
Но у всех в голове свербил один и тот же вопрос, его можно было прочесть у всех в глазах, он был у всех на устах:
— На кого указует перст Божий?
— Кто осмелился прогневать Тебя, строгий судия, кто отказался принести к алтарю твоему молитвы и добрые дела насущного?
Вот кучка людей повернула на запад и, миновав Сундсбрун, уныло побрела по холмам Брубю. Когда люди поравнялись с усадьбой пастора-скряги, один из них остановился, поднял с земли щепку и бросил ее в сторону пасторского дома.
— Сухи, как эта щепка, были твои молитвы Господу Богу нашему, — сказал он.
Идущий рядом с ним тоже остановился, поднял сухую ветку и бросил ее туда, куда упала щепка.
— Вот тебе подарок от прихожан! — воскликнул он.
Третий последовал их примеру.
— Наш пастор и сам не лучше засухи. Щепки да солома — вот и все, что он вымолил для нас, — сказал он.
А четвертый добавил:
— Мы возвращаем ему то, что он дал нам.
— А я бросаю ему эту ветку на вечное посрамление. Пусть он увянет и иссохнет, как она, — вторил ему пятый.
— Очерствевшему пастору — черствая еда! — крикнул шестой.
Идущие сзади люди увидели, что они делали, и услыхали их слова. Тут многие нашли ответ на мучивший их вопрос.
— Пусть получает то, что заслужил! Это он навлек на нас засуху! — раздавались крики из толпы.
И каждый останавливался, каждый срамил пастора, каждый бросал в сторону его усадьбы сухую ветку либо палку.
Так на развилке дорог выросла вскоре большая куча веток, щепок, соломы — знак презрения людей к пастору из Брубю. Никто не посмел поднять руку на пастора, никто не посмел сказать ему в глаза худое слово. Отчаявшиеся сердца, кинув сухую ветку на эту кучу, сбрасывали с себя часть тяжкой ноши. Они не стали мстить. Они лишь указали разгневанному Богу на виноватого:
— Если молитвы наши не дошли до Тебя, это его вина. Смилуйся над нами, Боже правый, накажи его одного! Мы заклеймили его позорным клеймом. Не хотим быть с ним заодно.
Сразу же у людей вошло в привычку: каждый, кто проходил мимо пасторской усадьбы, бросал сухую ветку в эту кучу — знак позора. «Пусть Господь Бог и люди видят это! — думал каждый прохожий. — Я тоже презираю того, кто навлек на нас гнев Господен».
Старый скряга сразу же заметил кучу веток на обочине. Он велел убрать ее. Говорили, что он топил ими свою плиту. На другой день на том же самом месте выросла новая куча, но как только и эту убрали, люди накидали новую.
Лежа в куче, сухие ветки говорили:
— Стыд и позор, стыд и позор пастору из Брубю!
Стояли знойные, сухие дни. Тяжелый от дыма, пропитанный гарью воздух висел над округой, давил на людей и без этого доведенных до отчаянья. Мысли путались в воспаленных мозгах. Пастор из Брубю сделался для всех злым духом засухи. Крестьянам казалось, что старый скряга сторожит источники небесных вод.
Пастору из Брубю вскоре стало ясно, что о нем думают люди. Он понял, что они считают его виновником всех бед. Это на него прогневался Господь и иссушил землю. Так моряки, терпящие бедствие в бурном море, бросают жребий. На этот раз за борт должны были швырнуть пастора. Вначале он смеялся над ними и над их сухими ветками, но вот прошла целая неделя, и ему стало не до смеха. О, какое ребячество! Разве могут эти сухие ветки причинить ему вред? Он понял, что накопившаяся за год ненависть ищет выхода. Что тут поделать! Он не был избалован любовью.
От этого сердце его не смягчилось. После посещения знатной старой фрёкен ему хотелось стать лучше. Но теперь это было невозможно. Никто не мог силой заставить его исправиться.
Однако видеть эту кучу веток и палок постепенно стало ему невыносимо. Он, не переставая, думал о ней и сам начал верить в то, во что верили остальные. Растущая куча сухих веток была ему страшным обвинением. Он не сводил глаз с этой кучи, каждый день подсчитывал, сколько на ней появилось новых веток. Мысль о ней донимала его все сильней, подавляла все другие мысли. Эта куча окончательно извела его.
С каждым днем он убеждался все больше, что люди правы. Он одряхлел и состарился за несколько недель. Его мучили невыносимые угрызения совести, тело начала сводить судорога. Казалось, всему виной была эта куча.
Перестань она расти, и угрызения совести тут же умолкнут, и бремя старости полегчает.
Под конец он стал караулить эту кучу целыми днями. Но люди были немилосердны, по ночам они кидали на нее все новые ветки.
* * *
Однажды мимо пасторской усадьбы проезжал Йёста Берлинг. Он увидел сидящего у дороги пастора. Состарившийся и одряхлевший, пастор раскладывал сухие ветки, играл ими, будто впал в детство. Его жалкий вид глубоко поразил Йёсту.
— Чем это вы заняты, господин пастор? — спросил он, спрыгнув с повозки.
— Да так, ничем особенным, сижу себе и собираю щепки.
— Шли бы вы лучше домой, чем сидеть здесь в пыли.
— Да нет, мне надобно сидеть здесь.
Йёста Берлинг сел рядом с ним.
— Видно, нелегко быть пастором, — сказал он, помолчав.
— Здесь еще ничего, здесь есть люди, — отвечал пастор. — А каково там, на севере!
Йёста хорошо понимал, что хотел сказать пастор.
Ему были знакомы приходы северного Вермланда, где порой даже нет жилья для пастора, где в обширных бедняцких лесных приходах финны живут в курных избах, где на целую милю не встретишь и двух человек, где на весь приход священник — единственный просвещенный человек. Пастор из Брубю прослужил в одном из таких приходов более двадцати лет.
— Да, туда нас засылают в молодые годы, — говорит Йёста. — Жизнь там невыносима. И человек опускается. Многие загубили там свою жизнь.
— Вы правы, — соглашается пастор. — Одиночество губит человека.
— Молодой пастор приезжает порой туда, полный надежд и радужных мыслей, горит желанием все исправить, увещевает людей, уверенный, что сумеет наставить их на путь истинный.
— Да, ваша правда.
— Но вскоре он замечает, что его слова не помогают. Воспринять их мешает бедность. Бедность не дает людям исправиться.
— Бедность, — повторяет пастор, — она-то и погубила мою жизнь.
— Приехавший туда молодой пастор, — продолжает Йёста, — беден, как и его прихожане. Он говорит пьянице: «Перестань пить!»
— А пьяница отвечает, — подхватил старый пастор, — «Тогда дай мне то, что лучше вина! Вино — это шуба зимой и прохлада летом. Вино — это теплый дом и мягкая постель. Дай мне все это, и я перестану пить!»
— А вот, — вставляет Йёста, — пастор говорит вору: «Не укради», злому: «Не бей жену», а суеверному: «Веруй в Бога, а не в дьявола и троллей». Тогда вор отвечает: «Дай мне хлеба!», а злой говорит: «Сделай нас богатыми, мы и перестанем ссориться!», а суеверный: «Так научи меня уму-разуму!» А кто может помочь им без денег?
— Истинная правда! Каждое ваше слово истинная правда! — восклицает старик. — В Бога они верят, но еще больше в дьявола, а больше всего в горных троллей я домового на гумне. Все зерно они переводят на водку, я нужде нет конца. Почти во всех серых домишках царит нищета. Скрытая печаль делает женщин сварливыми. Тяжкая жизнь заставляет мужчин пьянствовать. Поля и скот заброшены. Они боятся господина и насмехаются над пастором. Что можно с ними поделать? Они не понимали того, что я говорил им, стоя на кафедре. Они не верили тому, чему я хотел научить их. И не было никого, кто бы мог дать совет, подбодрить меня!
— Есть такие, кто выдержал, — говорит Йёста. — Бог был столь милостив к ним, что они вернулись несломленными. У них хватило сил выдержать одиночество, нищету, безнадежность. Они принесли малую толику добра, как сумели, и не отчаялись. Такие люди были всегда, и теперь они есть. Я почитаю их героями. Я буду преклоняться перед ними, пока живу. Сам я не смог этого выдержать.
— Я тоже не смог, — вторит ему пастор.
— Пастор, живущий там, — задумчиво продолжает Йёста, — решает, что ему нужно стать богатым, безмерно богатым. Бедному человеку зла не одолеть. И он начинает копить.
— Если он не станет копить, то запьет, — объясняет пастор, — слишком много горя он видит вокруг.
— Или опустится, обленится, обессилеет. Да, трудно приходится на севере тому, что там не родился.
— Чтобы копить, он должен стать жестоким. Сначала он прикидывается таким, потом это входит в привычку.
— Он должен быть жестоким к себе и другим, — продолжает Йёста. — Тяжкое дело копить. Он должен терпеть ненависть и презрение, голодать и мерзнуть, ожесточить свое сердце. Порой он даже забывает, для чего начал копить.
Пастор из Брубю смотрит на него с опаской. Быть может, Йёста издевается над ним? Но Йёста говорит горячо и серьезно. Можно подумать, что он говорит о самом себе.
— Так оно и было со мной, — тихо говорит старик.
— Но Господь не даст этому пастору погибнуть. Когда он накопит достаточно, Бог пробудит в нем мысли о юности. Он пошлет ему знамение, когда он будет нужен людям.
— А если пастор не внемлет знамению, что будет тогда, Йёста Берлинг?
— Он не станет ему противиться, — отвечает Йёста с радостной улыбкой, — слишком заманчивой будет для него мысль о теплых хижинах, которые он поможет построить беднякам.
Пастор глядит на маленькие строения, которые он соорудил из щепок срамной кучи. Чем дальше он говорит с Йёстой, тем сильнее убеждается в том, что тот прав. Он всегда лелеял мысль о том, что сделает людям добро, когда накопит достаточно денег. И сейчас он цепляется за эту мысль. Ну конечно, он всегда намеревался это сделать.
— Но почему же тогда пастор не строит хижин? — робко спрашивает он.
— Из ложной скромности. Он боится, что люди подумают, будто он поступает так из-за страха перед ними, а не от чистого сердца.
— Именно так, он не терпит принуждения.
— Но ведь он может помочь тайно. В этом году людям так нужна помощь. Он может тайно найти кого-нибудь, кто раздаст его воспомоществование. О, это прекрасный замысел! — восклицает Йёста, и глаза его сияют. — В этом году тысячи людей получат хлеб от того, кого они осыпали проклятиями.
— Да будет так, Йёста.
И этих двух людей, столь мало преуспевших на поприще, которое они избрали, охватило чувство пьянящего восторга. Страстное желание юношеских лет служить Богу и людям вновь овладело ими. Они упивались, говоря о благодеяниях, которые им предстоит совершить. Йёста собирался стать помощником пастору в этом святом деле.
— Первым делом нужно раздобыть хлеб, — сказал пастор.
— Пригласим учителей. Научим людей обрабатывать поле и ухаживать за скотом.
— Проложим дорогу и построим новое селение.
— Построим шлюзы на водопадах Берга и откроем прямой путь между Лёвеном и Венерном.
— Когда будет открыт путь к морю, лесные богатства станут поистине бесценными.
— Люди станут денно и нощно благословлять вас! — воскликнул Йёста.
Пастор поднял голову. В глазах друг у друга они прочли пламенное вдохновение.
Но тут же их взгляд остановился на позорной куче.
— Йёста, — сказал пастор, — для всего этого нужны молодые силы, а мои дни сочтены. Ты видишь сам, что убивает меня.
— Так уберите ее прочь!
— Как я могу сделать это, Йёста Берлинг?
Йёста подошел к нему вплотную и пристально посмотрел ему в глаза:
— Молите Господа о дожде! — воскликнул он. — В следующее воскресенье во время проповеди. Молите Бога о дожде!
Старый пастор весь сжался от ужаса.
— Если это правда, что не пастор навлек на нас проклятье засухи, если вы в самом деле своей жестокостью и скупостью желали служить Всевышнему, молите Его о дожде! Пусть дождь будет знамением. Тогда мы узнаем его святую волю.
Пустившись снова в путь по холмам Брубю, Йёста не переставал удивляться охватившему его вдохновению. О, сколь прекрасной могла бы быть жизнь! Да, но только не для него. Его служение небесам не угодно.
В церкви Брубю окончилось богослужение, пастор прочел воскресные молитвы. Он хотел уже было сойти с кафедры, но вдруг в нерешительности остановился. Под конец он упал на колени и стал молиться о дожде.
Он молился горячо и отчаянно, слова его были скупы и бессвязны.
— Если это мой грех навлек на нас гнев Твой, накажи меня одного! Если Ты в самом деле милосердный, Боже правый, смилуйся над нами, пошли нам дождь! Сними с меня клеймо позора. Услышь мою молитву и пошли нам дождь! Ороси дождем поля бедняков! Дай хлеб детям твоим!
День стоял нестерпимо жаркий и душный. Прихожане сидели в каком-то оцепенении, словно в полудреме, но исступление и отчаяние, зазвучавшие в охрипшем голосе пастора, заставили всех очнуться.
— Если есть еще надежда для меня на искупление грехов, пошли нам дождь…
Пастор умолк. Внезапно поднялся сильный ветер, завихряясь, он пронесся по земле, подняв в воздух облако пыли и сора, влетел в открытые двери церкви. Пастор не мог больше молиться. Шатаясь, он спустился с кафедры.
Прихожан охватил благоговейный ужас. Неужто это ответ на мольбу пастора?
Но порыв ветра был лишь предвестником грозы. Она налетела с необычной стремительностью. Как только был пропет псалом, засверкали молнии, загрохотал гром, заглушая голос пастора. Когда же каноник заиграл заключительный псалом, первые капли дождя уже барабанили по зеленым оконным стеклам, и люди ринулись поглядеть на дождь. Но они не просто любовались дождем. Одни плакали, другие смеялись, подставляя лицо мощным струям воды. Ах, как они настрадались! Сколько мучений выпало на их долю! Но Господь милостив. Господь послал им дождь. О, какая радость, какая радость!
Один лишь пастор не вышел полюбоваться дождем. Он лежал коленопреклоненный пред алтарем и не мог подняться. Радость была слишком велика для него. Она убила его.
Глава тридцатая
МАТЬ
Младенец родился в крестьянской хижине к востоку от Кларэльвена. Его мать пришла сюда в начале июня и попросила дать ей работу. Она рассказала хозяевам, что с ней приключилось несчастье, что ее мать обошлась с ней сурово, и ей пришлось бежать из дому. Она назвала себя Элисабет Карлсдоттер, но не сказала, откуда пришла, ведь тогда пришлось бы поведать, кто ее родители, а они, если найдут ее, замучают до смерти, это она точно знала. Она не просила положить ей плату, готова была служить им, лишь бы дали ей кров и кусок хлеба. Она готова была даже сама платить хозяевам, если они того пожелают.
У нее хватило хитрости прийти на хутор босой, держа башмаки под мышкой; говорила она на местном наречии. Ее огрубевшие руки и крестьянское платье внушали доверие. Хозяин решил, что на вид она слабая и путной работницы из нее не выйдет. Но ведь где-то жить бедняге надо. И ей позволили остаться.
В ней было нечто такое, что заставляло всех на хуторе обходиться с ней приветливо. Ей повезло, люди здесь жили серьезные и молчаливые. Хозяйке она особо полюбилась за то, что умела ткать камчатное полотно. Они попросили у пробста на время ткацкий станок, и Элисабет просидела за ним все лето. Никому не приходило в голову, что ее следовало поберечь. Она работала целыми днями, как и все крестьянки. Да и самой ей работа была по душе. Она не чувствовала более себя несчастной. Ей нравилось жить среди крестьян, хотя приходилось обходиться без малейших удобств. Жизнь здесь была такая простая и спокойная. Здесь мысли у всех были заняты только работой, и дни бежали до того монотонно и ровно, что она иной раз путала их: придет воскресенье, а она думает, что еще только середина недели.
В конце августа пришла пора убирать урожай; все вышли в поле вязать снопы, пошла с ними и Элисабет. Она сильно утомилась и родила младенца до срока. Она ждала его в октябре.
Хозяйка грела младенца в большой горнице у огня, потому что беднягу знобило даже в августовскую жару. Мать младенца лежала рядом в каморке и прислушивалась к тому, что говорят про ее дитя. Она ясно представляла себе, как крестьяне разглядывают его.
— Ой, до чего же он мал! — твердили они и непременно добавляли: — Бедняжка, нет у тебя отца!
На то, что дитя кричит, они не сетовали. Они считали, что так оно и должно быть; говорили также, что малютка не так уж слаб. «Будь у него отец, не о чем бы было горевать», — говорили они.
Мать лежала, слушала эти слова и размышляла. Ее положение представилось ей вдруг гораздо серьезнее, чем она предполагала. Какая участь ожидает ее бедного малютку?
Элисабет все обдумала заранее. Первый год она останется на хуторе. Потом снимет у кого-нибудь комнату и будет ткать, сама заработает на жизнь, на то, чтобы прокормить и одеть ребенка. Пусть себе ее муж по-прежнему считает, что она недостойна его. Для ребенка, пожалуй, лучше расти без отца, решила она, чему может научить его глупый и высокомерный отец? Она сама воспитает его.
Но теперь, когда ребенок родился, дело представлялось ей в ином свете. Теперь она считала, что поступила эгоистично.
«У ребенка должен быть отец», — сказала она себе.
Если бы только малютка не был таким жалким и слабым, если бы он мог спать, как другие дети, если бы головка у него не клонилась постоянно на плечо, если бы не судороги, от которых он мог умереть, вопрос этот не был бы столь серьезным.
Нелегко было принять решение, но решиться нужно было без промедления. Ребенку было три дня, а вермландские крестьяне с крестинами не медлят.
Под каким именем запишут ребенка в церковной книге и что сказать пастору о его матери? Записать младенца сиротой было бы несправедливо по отношению к нему. Вдруг он вырастет слабым и болезненным; какое право имеет она лишать его титула и наследства?
Молодая мать знала, что рождение ребенка приносит радость и приятные хлопоты. Но теперь ей казалось, что ее малютку, которого все жалели, ожидает нелегкая жизнь. Ей хотелось, чтобы он спал на шелку, в кружевах, как и пристало графскому сыну. Хотелось, чтобы он вырос гордым и счастливым.
Матери стало также казаться, что она поступила слишком несправедливо по отношению к его отцу. Разве она одна имела право на сына? Нет, лишать отца права на ребенка она не могла. Вправе ли она безраздельно владеть этим крошечным, ненаглядным, бесконечно дорогим существом? Нет, такого права у нее нет.
Но возвращаться к мужу она не хотела. Она боялась, что это будет для нее равносильно смерти. Но ведь сейчас младенцу грозила большая опасность, чем ей. Он мог умереть в любую минуту, а ведь его еще не окрестили.
Того, что заставило ее покинуть дом, тяжкого греха, жившего в ее сердце, уже не было. Теперь она питала любовь лишь к этому крошке. И для нее не было тяжким долгом обеспечить ему подобающее место в жизни.
Элисабет позвала хозяина и хозяйку и рассказала им всю правду. Хозяин отправился в Борг, чтобы рассказать графу Доне, что супруга его жива и родила младенца.
Крестьянин вернулся домой поздно вечером. Графа он не видел, тот был в отъезде, но побывал у пастора в Свартшё и говорил с ним. Так графиня узнала, что брак ее был объявлен недействительным и что у нее более нет мужа.
Пастор послал ей ласковое письмо и предложил приют в своем доме. Ей передали также письмо от ее отца графу Хенрику, которое, очевидно, прибыло в Борг через несколько дней после ее бегства. В этом письме старик просил графа ускорить все формальности для признания их брака законным. Но именно это письмо и помогло графу отделаться от жены.
Можно представить себе, что после рассказа крестьянина не столько печаль, сколько гнев переполнили сердце матери.
Всю ночь она не смыкала глаз. «У ребенка должен быть отец» — эта мысль не покидала ее.
На следующее утро крестьянин по ее просьбе отправился в Экебю за Йёстой Берлингом.
Йёста задал молчаливому крестьянину много вопросов, но так ничего и не понял. Да, графиня жила у него в доме все лето. Она была здорова и работала. Теперь родился ребенок. Он очень слаб, но мать скоро поправится.
Йёста спросил, знает ли графиня, что ее брак расторгнут.
Да, теперь она знает. Узнала об этом вчера.
Всю дорогу Йёсту бросало то в жар, то в холод.
Что она хочет от него? Почему она послала за ним?
Он думал о том, как провел это лето на берегу Лёвена. Дни проходили в веселье, играх и пирушках, а она в это время трудилась и страдала.
Он никогда не надеялся вновь увидеть ее. Ах, если бы он мог еще надеяться. Тогда он сделал бы все возможное, чтобы предстать перед ней иным человеком. А теперь что у него позади, кроме безрассудных выходок?
В восемь вечера они приехали на хутор, и его тут же провели к молодой матери. В комнате царил полумрак. Он мог с трудом разглядеть ее. Хозяин и хозяйка тоже вошли к ней.
Нужно сказать, что женщина, чье бледное лицо светилось в сумерках, по-прежнему была для него воплощением благородства и чистоты, прекрасным неземным существом, облаченным в земную плоть. Теперь, когда он вновь обрел счастье видеть ее, ему хотелось упасть перед ней на колени и благодарить ее за это, но от сильного волнения он не мог сказать ни слова. Наконец он воскликнул:
— Дорогая графиня Элисабет!
— Добрый вечер, Йёста!
Она протянула ему руку, такую нежную и прозрачную. Она молча ожидала, пока он овладеет собой.
Глядя на Йёсту, графиня не испытывала более бурных чувств. Ее лишь удивляло, что, судя по всему, для него важнее всего она, хотя сейчас речь идет только о ребенке.
— Йёста, — ласково сказала она, — ты должен помочь мне сейчас, ведь ты обещал однажды. Ты ведь знаешь, что мой муж оставил меня и у моего ребенка нет отца.
— Да, графиня, но ведь это можно поправить. Теперь, когда родился ребенок, можно заставить графа узаконить ваш брак. Можете быть спокойны, графиня, я помогу вам!
Графиня улыбнулась.
— Неужто ты думаешь, Йёста, что я стану навязываться графу Доне?
Кровь ударила Йёста в голову. Чего же тогда она хочет? Чего ждет от него?
— Подойди ко мне, Йёста! — воскликнула она и снова протянула ему руку. — Не сердись на то, что я тебе скажу, но я думала, что ты, что именно ты…
— Пастор, лишенный сана, бражник, кавалер, убийца Эббы Дона, мне известен весь послужной список…
— Ты уже сердишься, Йёста?
— Мне бы хотелось, чтобы вы к этому ничего не прибавляли.
Но молодая мать продолжала:
— Многие хотели бы стать твоей женой по любви, Йёста, но мною руководят иные чувства. Если бы я любила тебя, то не решилась бы сказать тебе то, что говорю сейчас. Ради самой себя я бы не стала просить тебя, Йёста, прошу ради ребенка. Я уверена, ты понимаешь, о чем я хочу тебя просить. Разумеется, это унизительно для тебя, ведь я незамужняя женщина с ребенком. Я думала, что ты согласишься на это не потому, что ты хуже других, хотя я думала и о твоих недостатках. Нет, я думала, что ты захочешь это сделать прежде всего потому, что ты добр, Йёста, потому что ты герой и способен принести себя в жертву. Но, быть может, я требую слишком многого. Быть может, этого нельзя требовать от мужчины. Если ты слишком сильно презираешь меня, если для тебя невыносимо назваться отцом чужого ребенка, скажи мне прямо! Я не рассержусь. Я понимаю, что прошу слишком многого, Йёста, но ребенок болен. Будет слишком жестоко не назвать во время крещения имени мужа его матери.
Слушая ее, он испытывал то же чувство, как в тот весенний день, когда ему пришлось высадить ее на берег и бросить на произвол судьбы. Теперь ему предстояло помочь ей погубить свое будущее, раз и навсегда. Он, который любит ее, должен будет ее погубить.
— Я сделаю все, что вы пожелаете, графиня, — сказал он.
На следующий день он поговорил с пробстом из Бру, который ведал приходом Свартшё, где должно было состояться оглашение.
Добрый старый пробст был растроган тем, что ему рассказал Йёста, и обещал взять на себя оглашение и прочие хлопоты.
— Да, — сказал он, — ты должен помочь ей, непременно должен. Иначе она может лишиться рассудка. Она считает, что причинила вред ребенку, лишив его подобающего положения. У этой женщины болезненное чувство совести.
— Но я знаю, что сделаю ее несчастной! — воскликнул Йёста.
— Вот этого ты ни в коем случае не должен делать. Теперь ты должен остепениться, ведь тебе придется заботиться о жене и ребенке.
Под конец было решено, что пробст поедет в Свартшё и обсудит дело с пастором и судьей. И в следующее воскресенье, первого сентября, в церкви Свартшё была оглашена помолвка Йёсты Берлинга с Элисабет фон Турн. Затем молодую мать бережно перевезли в Экебю, где и окрестили младенца.
Пробст побеседовал с графиней, сказал, что еще не поздно изменить свое решение и не выходить замуж за такого человека, как Йёста Берлинг. Ей следовало бы уведомить об этом своего отца.
— Я никогда не раскаюсь в этом. Подумайте, что будет, если младенец умрет, не имея отца!
Ко дню третьего оглашения Элисабет была уже вполне здорова. Под вечер в Экебю приехал пробст и обвенчал ее с Йёстой Берлингом. Гостей не звали, никто не считал это событие свадьбой. Просто ребенку дали отца, только и всего.
Лицо матери излучало тихую радость, казалось, она достигла в своей жизни важной цели. Жених был опечален. Он думал лишь о том, что она загубила свое будущее, выйдя за него. Он с ужасом замечал, что почти не существует для нее. Все ее мысли были поглощены заботами о ребенке.
Несколько дней спустя отца и мать постигло большое горе. У ребенка начались судороги, и он скончался. Многим казалось, что графиня переживает утрату не столь тяжело, как можно было ожидать. На ее лице словно бы лежал отблеск триумфа. Казалось, она даже радовалась тому, что погубила свое будущее ради ребенка. Теперь, став ангелом небесным, он, верно, помнит, что на земле у него осталась любящая мать.
Глава тридцать первая
AMOR VINCIT OMNIA[51]
В церкви Свартшё под лестницей, ведущей на хоры, есть чулан, куда свалены старые лопаты могильщиков, сломанные церковные скамьи, покореженные жестяные щиты и прочий хлам.
В глубине чулана под толстым слоем пыли, скрывающей его от человеческого глаза, стоит ларец, богато инкрустированный перламутром. Стоит стереть с него пыль, как он засверкает, точно скалистая стена в сказочной пещере. Ларец заперт, ключ от него надежно упрятан, отпирать замок нельзя. Ни одному из смертных не позволено заглядывать в ларец. Никому не ведомо, что в нем хранится. Лишь на исходе девятнадцатого века можно будет вставить ключ в замок, открыть крышку и показать людям спрятанные в нем сокровища.
Такова была воля владельца ларца.
На латунной обшивке ларца написано: «Labor vincit omnia».[52] Однако надпись «Amor vincit omnia» была бы здесь более уместна. Ведь и сам старинный ларец, спрятанный в чулане под церковной лестницей, свидетельствует о всевластной любви.
О Эрос, всемогущий бог!
О любовь, ты поистине вечна. С незапамятных времен живут на земле люди, и ты неотступно следуешь за ними сквозь века.
Что сталось с восточными идолами, могущественными героями, метавшими молнии, в жертву которым на берегах священных рек приносили мед и молоко? Они мертвы. Мертвы и Бел, могучий воин, и непобедимый Тот с головой ястреба.[53] Мертвы великолепные обитатели Олимпа, покоившиеся на ложах из облаков. Та же участь постигла славных воителей за стенами Вальгаллы. Мертвы все древние боги, кроме Эроса, всемогущего Эроса.
Все, что ты видишь на земле, — его творение. Он сохраняет непрерывность рода людского. Его ты можешь заметить повсюду. Где бы ты ни был, повсюду увидишь следы его босых ног! Каким бы звукам ни внимал, явственнее всего звучит шум его крыльев. Он живет и в сердцах людей, и в дремлющих семенах. С благоговейным ужасом ты заметишь его след даже в неживой природе!
Кто на земле сумел избежать его соблазнов? Кто не испытал на себе его чар? Всем богам мщения, богам силы и угнетения суждено пасть. Одна лишь ты, любовь, поистине вечна.
* * *
Старый дядюшка Эберхард сидит за своим прекрасным бюро с сотней ящичков, мраморной столешницей и потемневшими латунными накладками. Он один в кавалерском флигеле и работает с жаром и усердием.
О Эберхард, почему ты не бродишь по полям и лесам в эти дни уходящего лета, как остальные кавалеры? Ведь ты знаешь, что никому не дано безнаказанно поклоняться богине мудрости. Тебе едва перевалило за шестьдесят, а спина согнулась, голова полысела, высокий лоб изрезали морщины, глаза запали, сеть морщинок вокруг беззубого рта говорит о дряхлости.
О Эберхард, отчего ты не бродишь по лесам и полям? Соблазны жизни не могли разлучить тебя с этим бюро, зато смерть разлучит тебя с ним раньше времени.
Дядюшка Эберхард проводит жирную черту под последней строкой. Он вынимает из бесчисленных ящиков бюро кипы пожелтевших исписанных листов — части его больших трудов, трудов, которые прославят имя Эберхарда Берггрена на вечные времена. Но именно в тот момент, когда он, сложив бумаги в одну стопку, уставился на них в немом восхищении, дверь открывается и в комнату входит молодая графиня.
Да, это она, повелительница сердец кавалеров на Экебю! Ей они служат, ее обожают сильнее, чем родители первого внука. Это ее они спасли от бедности и болезней и принесли ей в дар все радости жизни, подобно тому как сказочный король одарил бедную и прекрасную девушку, найденную им в лесу. Это для нее звучат в Экебю валторны и скрипки. Это для нее теперь живут, дышат, трудятся обитатели большого поместья.
Теперь она здорова, хотя еще очень слаба. Ей наскучило одиночество в большом доме, и, зная, что кавалеры уехали, она решила заглянуть в кавалерский флигель, в его знаменитую комнату. Она тихонько входит, окидывает взглядом побеленные стены, балдахин над кроватью в желтую клетку и, заметив, что она в комнате не одна, смущается.
Дядюшка Эберхард торжественно подходит к ней и ведет ее к стопке исписанной бумаги.
— Взгляните, графиня! — говорит он. — Я закончил свою работу. Теперь ее узнает мир. Теперь свершатся великие дела.
— Какие дела, дядюшка Эберхард?
— О графиня, это будет подобно молнии, озаряющей ярким светом и испепеляющей. С тех пор, как Моисей извлек из Синайской горы и поместил в святая святых скинии, с тех пор старик Иегова мог спать спокойно. Но теперь люди увидят, что он лишь одно воображение, пустота, движение воздуха, мертворожденный плод наших мыслей. Он превратился в ничто, — сказал старик и положил руку на кипу бумаги. — Вот о чем здесь написано, и когда люди прочтут это, они поверят. Они прозреют и убедятся в собственной глупости, станут крестами топить печи, превратят церкви в амбары и заставят священников пахать землю.
— О дядюшка Эберхард, — говорит графиня, слегка вздрогнув, — неужто вы такой страшный человек? Неужто здесь написаны такие ужасные вещи?
— Да, ужасные! — повторяет старик. — Это правда. Однако все мы подобны ребятишкам, которые прячут головы в подол матери, стоит им увидеть незнакомца. Мы привыкли прятаться от истины, вечно нам незнакомой. Но теперь она предстанет перед нами, будет жить среди нас, и все будут знать ее.
— Все?
— Да, все, не только философы, а все мы. Понимаете, графиня, мы все!
— И Иегова должен будет умереть?
— И он сам, и все ангелы, все святые, вся эта ложь.
— Кто же станет править миром?
— Неужто вы думаете, графиня, что им кто-то правил прежде? Неужто вы верите в провидение, охраняющее воробушков и не дающее упасть ни единому волосу без воли Божьей? Никто не правил миром, и никто не будет им править.
— Но что же будет с нами, с людьми?
— Мы будем тем, чем и были прежде, — прахом. То, что сгорело дотла, не может больше гореть, оно умерло. Мы всего лишь дрова, нас сжигает полыхающий пламень жизни. Искра жизни перелетает от одного к другому. Человек воспламеняется, горит и гаснет. Такова жизнь.
— Но, дядюшка Эберхард, разве не дана нам духовная жизнь?
— Ее нет.
— Даже по ту сторону могилы?
— Даже там.
— Ни добра, ни зла, ни цели, ни надежды?
— Ничего.
Молодая женщина подходит к окну. Она смотрит на пожелтевшую осеннюю листву, на георгины и астры, чьи тяжелые головы висят поникшие на сломанных осенними ветрами стебельках. Она смотрит на черные волны Лёвена, на грозовое осеннее небо, и на мгновение поддается этому духу отрицания.
— Дядюшка Эберхард, — говорит она, — до чего же мир сер и безобразен и как бессмысленна жизнь! Мне хочется лечь и умереть.
Но тут же в глубине ее души раздается стон. Мощные жизненные силы и бурлящие чувства в полный голос требуют счастья жить.
— Что же тогда может придать жизни привлекательность, если вы отнимете у меня Бога и бессмертие?
— Труд, — отвечает старик.
Она вновь бросает взгляд в окно, в ней растет чувство презрения к этой жалкой мудрости. В голове ее возникает ощущение непостижимого, она чувствует присутствие души во всем, присутствие могучей силы, заключенной в материи, которая лишь кажется мертвой, но может развиваться и перевоплощаться в тысячи меняющихся жизней. Она лихорадочно ищет название присутствию Бога в природе.
— О дядюшка Эберхард, — возражает она ему, — что такое труд? Разве труд — это Бог? Разве он сам по себе самоцель? Назовите что-нибудь другое!
— Я не знаю ничего другого.
И тут она находит имя, которое ищет, — многострадальное, нередко оскверняемое имя.
— Дядюшка Эберхард, а быть может, имя этому — любовь?
По беззубому рту скользит улыбка, съеживая тысячи морщинок.
— Вот здесь, — сказал философ, ударив кулаком по увесистой рукописи, — здесь я убиваю всех богов, не забыв и Эроса. Что такое любовь, как не плотское вожделение? Почему ставить ее выше прочих потребностей тела? Сделайте богом голод! Сделайте богом усталость! Они в равной мере этого достойны. Покончить надо с этими бреднями! Да живет истина!
Молодая графиня опустила голову. Это не так, это неправда, но она не может с ним спорить!
— Ваши слова ранили мою душу, — говорит она, — но верить им я не могу. Бога мести, бога насилия вы можете убить, это все, что вы можете сделать.
Но старик берет ее руку, кладет ее на свою рукопись и произносит с фанатизмом неверия:
— Вы убедитесь сами, когда прочтете эту книгу.
— Так пусть она никогда не попадет мне на глаза! — восклицает она. — Если я поверю в это, то не смогу жить.
В глубоком огорчении уходит она от философа. А он еще долго сидит, погруженный в раздумье.
Эти кипы старых, испещренных мелкими буквами листов, этот богопротивный труд еще не представлен на суд человечества. Имя дядюшки Эберхарда еще не достигло вершин славы.
Его великое творение лежит, упрятанное в ларец, стоящий в захламленном чулане под лестницей, ведущей на хоры в церкви Свартшё. Оно увидит свет лишь в конце века.
Но для чего он сделал это? Неужто из страха, что не сумеет доказать свою правоту? Из страха, что его станут преследовать? Тогда вы плохо знаете дядюшку Эберхарда. Поймите же, истина была для него дороже собственной славы! И он пожертвовал славой, но не истиной, лишь для того, чтобы Элисабет, это чистое дитя, которую он любил отеческой любовью, смогла сохранить до конца своих дней веру в то, что ей было так дорого.
О любовь, ты поистине бессмертна!
Глава тридцать вторая
ДЕВУШКА ИЗ НЮГОРДА
Никто не знает этого места под горой, поросшего частым ельником, где землю покрывает толстый слой мха. Да и кто может знать его? Сюда не ступала нога человека, и названия ему не дано. Ни одна тропа не ведет в эту глухомань. Ельник окружают гранитные валуны, сторожат густые заросли можжевельника, подступы к нему завалены буреломом. Пастух сюда не заглядывает, лиса это место обегает. Место это самое глухое в лесу, но теперь его ищут тысячи людей.
Что за длинная вереница людей вышла на поиски. Эти люди могли бы заполнить всю церковь в Бру и не только в Бру, но и в Лёввике, и в Свартшё. Подумать только, сколько людей вышло на поиски.
Господские дети, которым не разрешают идти за толпой, стоят у дороги или сидят на изгороди и глядят на длинную процессию. Маленькие дети никак не думали, что на свете живет столько людей, огромная масса. Они вырастут, но навсегда запомнят этот нескончаемый, колышущийся поток людей. Глаза их будут наполняться слезами при одном воспоминании об этом величественном шествии по дороге, где обычно проходили за несколько дней лишь одинокий путник, либо кучка нищих, либо проезжала крестьянская телега.
Все, кто живут у дороги, выходят и спрашивают:
— Неужто беда пришла к нам? Неужто враг напал на нас? Куда вы идете, странники, куда держите путь?
— Мы идем на поиск. Мы ищем уже два дня, будем искать и сегодня, последний раз, ведь мы уже выбились из сил. Прочешем сегодня лес в Бьёрне и сосняк на холмах к западу от Экебю.
Это шествие вышло из Нюгорда, бедной деревушки в восточных горах. Восемь дней назад здесь пропала красивая девушка с тяжелыми черными косами и румяными щеками. Торговка вениками, на которой Йёста Берлинг собирался жениться, заблудилась в дремучих лесах. Целых восемь дней ее никто не видел.
И люди из Нюгорда отправились искать ее в лесу. Каждый, кто встречается им на пути, следует за ними. Изо всех домов выходят люди и присоединяются к идущим.
Кое-кто из присоединившихся начинает расспрашивать:
— Как же вы, ее земляки, могли допустить такое? Как могли позволить красивой девушке бродить по незнакомым местам? Лес велик, а Господь лишил ее разума.
— Никто не станет обижать ее, и она никого не обидит. Ведь она словно дитя. Кто станет обижать того, кого бережет сам Господь Бог? Прежде она всегда возвращалась цела и невредима.
Они уже прочесали восточный лес, окаймляющий поля Нюгорда. И вот на третий день они идут мимо церкви Бру, направляясь к лесу, который тянется к западу от Экебю.
Повсюду эта процессия вызывает изумление. То и дело кому-нибудь из толпы приходится останавливаться и отвечать на расспросы.
— Куда это вы идете? Кого ищете?
— Ищем мы синеглазую темноволосую девушку. Она отправилась в лес, чтобы там умереть. Пошел уже восьмой день, как она ушла из дома.
— Но почему она надумала умереть в лесу? Может, ока голодала? Или беда какая с ней случилась?
— Нет, голодать она не голодала, но беда стряслась с ней нынче весной. Еще несколько лет назад повстречала она сумасшедшего пастора Йёсту Берлинга и полюбила его. Вот ведь в кого вздумала влюбиться! Да ведь Господь отнял у нее разум.
— Да, ваша правда, видно, Господь в самом деле лишил ее разума.
— И вот нынешней весной случилась беда. Прежде-то он и не глядел в ее сторону. А тут вдруг объявил, что женится на ней. Он просто пошутил и тут же забыл об этом, а она никак не могла утешиться. То и дело являлась в Экебю. Она ходила за ним по пятам и надоедала ему. Когда она пришла в Экебю в последний раз, на нее спустили собак. С тех пор ее больше никто не видел.
Выходите же из домов; идите с нами! Пойдем вместе спасать ее жизнь. Ведь она ушла в лес умирать. А быть может, она заблудилась и не может найти дорогу домой? Лес велик, а Господь лишил ее разума.
Идите же с нами, бросайте свои дела. Пусть овес стоит в копнах на полях, покуда тощее зерно не высыпется из метелок, пусть картофель гниет в земле! Отвяжите лошадей, чтоб они не погибли от жажды в конюшнях, оставьте двери хлева открытыми, чтобы коровы могли войти на ночь под крышу. Берите с собой ребятишек, ибо дети принадлежат Богу! Господь не оставит их, укажет им верный путь. Они помогут там, где бессильна мудрость мужчин.
Спешите же к нам все — и мужчины, и женщины, и дети! Разве может кто-нибудь оставаться дома? Кто знает, вдруг он окажется избранником Божьим? Идите же сюда все, кто ищет милосердия Божьего, кто не хочет, чтобы его душа не блуждала беспомощно в бесплодных пустынях, тщетно пытаясь обрести покой! Спешите к нам, Бог отнял у нее разум, а лес так велик.
Кто найдет то место, где частый ельник стоит стеной, а мох лежит мягким ковром? Что там чернеет у подножья скалы? Да это всего лишь муравейник. Хвала тому, кто направляет стопы безумца по верному пути!
О, что за странная процессия! То не праздничная толпа приветствует победителя, осыпая его путь цветами, оглушая его ликующими криками, не паломники шествуют под звуки песнопений и свист бичей на пути к святым местам, то не скрипучие повозки переселенцев тащатся в чужие края искать пристанища, не вооруженные солдаты маршируют под барабанный бой. Это всего лишь простые крестьяне в будничной домотканой одежде и потертых кожаных передниках да их жены, которые, прихватив с собой вязание, несут на спине ребятишек либо ведут их за руки.
Величественное зрелище — люди, объединившиеся во имя великой цели. Будь это чествование героя, восхваление Бога, поиски новых земель или защита отечества. Но этих людей гонит не голод, не страх Божьей кары и не война. Они думают не о себе, их помыслы бескорыстны. Они идут на поиски деревенской дурочки. Сколько пролито пота, сколько сделано шагов. Волнения, страх и молитвы, и все это лишь ради того, чтобы найти бедняжку, которую Господь лишил разума.
О, как не любить этот народ! Как удержаться от слез при воспоминании об этом шествии тому, кто стоял у дороги и видел идущих мимо мужчин с суровыми лицами и огрубелыми руками, женщин, состарившихся до срока, и усталых детей, которым Бог должен указывать верный путь?
Шествие опечаленных людей заняло всю дорогу. Озабоченными взглядами меряют они лес и мрачно продолжают свой путь, зная, что ищут не живую, а мертвую.
Что это там чернеет у подножья скалы: муравейник или вывороченное с корнем дерево? Слава небесам, это всего лишь поваленная ель! Но разве можно разглядеть здесь что-нибудь толком, в такой чащобе?
Кажется, будто конца-края нет людскому потоку! Возглавляющие шествие сильные мужчины уже дошли до опушки леса, что начинается к западу от Бьёрне, а те, кто плетется позади, — калеки и убогие, изнуренные работой старики и женщины с малыми ребятишками на руках, — едва успели поравняться с церковью в Брубю.
И вот шествие, похожее на извивающуюся змею, исчезает в лесу. Утреннее солнце бросает блики под сосны, но, когда люди выйдут из лесу, их встретит солнце вечернее, заходящее.
Уже третий день они ищут и ищут без устали. Они заглядывают в расселины в скалах, где недолго соскользнуть с крутого обрыва, ищут в буреломе, где того и гляди поломаешь руку либо ногу под густыми и раскидистыми еловыми ветками, где мягкий мох так и манит отдохнуть.
Что только не попадается им на пути: медвежья берлога, лисья нора, глубокое логово барсука, черная угольная яма, пригорок, красный от брусники, камень, брошенный великаном… Но вот того, что чернеет у подножья крутой горы, они не приметили. Никто не заглянул туда поглядеть, что это — муравейник, поваленное дерево или человек. А ведь это был человек, только никто не догадывался заглянуть туда.
Вот они вышли из лесу навстречу вечернему солнцу, но девушку, у которой Господь отнял разума, они так и не нашли. Что им теперь делать? Еще раз прочесать лес? В лесу ночью опасно: увязнешь в бездонной топи либо сорвешься с крутого обрыва. Да и как им найти ее в темноте, когда они и при свете-то этого не сумели?
— Пойдем в Экебю! — раздается крик в толпе.
— Пойдем в Экебю! — подхватывают остальные. — Пошли в Экебю!
— Пойдем и спросим кавалеров, для чего они спустили собак на того, у кого Господь отнял разум, для чего они довели дурочку до отчаянья! Наши бедные голодные дети плачут, одежда на нас порвана, снопы стоят на полях, и зерно осыпается, картофель гниет в земле, лошади бегают без присмотра, за коровами ходить некому, мы сами еле живы от усталости, и во всем этом виноваты кавалеры. Пойдем в Экебю и расправимся с ними! Пошли в Экебю!
В этот проклятый год беды вовсе одолели нас. Тяжко карает крестьян десница Господня, зимой не миновать нам голода. На кого указует перст Божий? Видно, не на пастора из Брубю, его молитву Господь услышал. На кого же тогда, как не на кавалеров? Пойдем в Экебю!
Они погубили усадьбу, выгнали майоршу с нищенской сумой на большую дорогу. Из-за них мы лишились работы. Из-за них нам приходится голодать. Вот из-за кого мы терпим нужду. Пойдем в Экебю!
И вот мрачные, озлобленные люди устремляются в Экебю. За мужчинами идут голодные женщины с плачущими детьми на руках, а позади плетутся калеки и изнуренные работой старики. И нарастающее озлобление волной проходит по рядам от стариков к женщинам, от женщин к мужчинам, идущим впереди.
Людской поток подобен осеннему половодью. Помните ли вы, кавалеры, весенний поток? Вот с гор бегут новые волны, они вновь грозят чести и славе Экебю.
Торпарь, пашущий в поле у опушки леса, заслышав разъяренные крики толпы, отпрягает одну из лошадей и скачет прямо в Экебю.
— Беда, беда! — кричит он. — На Экебю идут медведи, волки и тролли!
Он скачет по двору, обезумев от страха.
— Все лесные тролли идут на нас! — вопит он. — Они разорят Экебю! Спасайся, кто может! Тролли сожгут усадьбу и перебьют всех кавалеров!
Вот уже слышится топот ног, рев разъяренной толпы. Осеннее половодье обрушилось на Экебю.
Знает ли этот неудержимый лоток озлобления, чего он хочет? Чего хотят эти люди: пожара, грабежей, убийств?
Это не люди, это лесные тролли, дикие звери из глухомани. «Мы, темные силы, вынужденные скрываться под землей, вырвались на свободу на один лишь волшебный миг. Жажда мести освободила нас».
Это горные духи, добывающие руду, это лесные духи, что валят деревья и караулят угольные ямы, это духи полей, что растят хлеба. Они вырвались на свободу и готовы разрушать все вокруг. Смерть Экебю! Смерть кавалерам!
Здесь, в Экебю, вино льется рекой. Здесь под сводами подвалов лежат груды золота. В кладовых полным-полно зерна и мяса. Неужто честные люди должны голодать, а негодяи купаться в довольстве?
Но теперь кончилась ваша власть, кавалеры, чаша терпений переполнилась. Вы, неженки, руки которых никогда не пряли, вы, беззаботные птицы, кончилось ваше время. В лесу лежит та, которая вынесла вам приговор, а мы — ее посланцы. Не судья и не ленсман вынесли вам приговор, а та, что лежит в лесу.
Кавалеры стоят в главном здании и смотрят на приближающуюся толпу. Они уже знают, в чем их винят. Но на этот раз они невиновны. Если эта бедная девушка и ушла умирать в лес, то вовсе не из-за того, что они спустили на нее собак, а потому, что восемь дней назад Йёста Берлинг обвенчался с графиней Элисабет.
Но что толку говорить с разъяренной толпой. Они усталые и голодные. Их подгоняет ненависть, подстрекает жажда грабежа. Они несутся с дикими криками, а перед ними скачет обезумевший от страха торпарь.
— Медведи идут, волки идут, тролли идут на Экебю!
Кавалеры спрятали молодую графиню в самой дальней комнате. Ее охраняют Лёвенборг и дядюшка Эберхард, остальные вышли встретить народ. Они стоят на лестнице перед главным зданием, безоружные, улыбающиеся и ждут приближающуюся с шумом и гамом толпу.
И толпа останавливается перед этой маленькой кучкой спокойных людей. Разъяренные крестьяне явились сюда, горя желанием швырнуть кавалеров на землю, растоптать их подкованными железом сапогами, как люди с завода в Сунде поступили с инспектором и управляющим пятьдесят лет назад. Но они ожидали увидеть запертые двери, нацеленное на них оружие, сопротивление и борьбу.
— Дорогие друзья, — говорят кавалеры, — дорогие друзья, вы устали, вы голодны, позвольте нам накормить вас. А прежде всего выпейте по стаканчику нашего домашнего крепкого винца.
Толпа не желает их слушать, крики и угрозы не смолкают. Но кавалеры не теряют присутствия духа.
— Погодите, — твердят они, — погодите же одну секунду! Двери Экебю для вас открыты. Погреба, амбары и кладовые открыты. Ваши жены валятся с ног от усталости, дети плачут. Давайте прежде накормим их! А потом вы можете нас убить. Мы не убежим от вас. На чердаке у нас полно яблок. Давайте принесем детям яблок!
Час спустя в Экебю шел пир горой. Такого пира эта усадьба еще не видела, пировали осенней ночью при свете яркой полной луны.
Люди натаскали дров и зажгли их, здесь и там полыхают во дворе костры. Люди сидят кучками, греются у огня, наслаждаясь теплом и покоем и всеми земными дарами.
Мужчины решительно идут в хлев и забирают, что хотят. Забивают телят, овец и даже коров. Туши тут же разделывают и жарят. Сотни голодных людей с жадностью набрасываются на еду. Одного за другим выводят животных из хлева и забивают. Похоже, что за одну ночь опустеет весь скотный двор.
Как раз в эти дни в Экебю готовили припасы на зиму. С тех пор, как здесь появилась графиня Элисабет, жизнь в Экебю снова закипела. Молодая женщина, казалось, вовсе забыла, что теперь она жена Йёсты Берлинга. И он, и она делали вид, будто в их жизни ничего не изменилось, кроме того, что она стала хозяйкой в Экебю. Как и полагается домовитой хозяйке, она старалась изо всех сил навести порядок в имении и положить конец расточительству. И ее приказаний слушались. Людям было приятно, что в доме снова появилась хозяйка.
Но что толку с того, что они весь сентябрь, с того самого дня, как она приехала сюда, пекли хлеб, готовили сыр, сбивали масло и варили пиво? Какой в этом прок?
Несите теперь этим людям все, что есть, лишь бы они не спалили Экебю и не убили кавалеров! Подавайте им хлеб, масло, сыр! Выкатывай из погребов бочки с вином и пивом, тащите из кладовых окорока, катите сюда бочонки с водкой, несите яблоки!
Удастся ли смягчить гнев толпы всем, чем богато Экебю? Лишь бы только они не наделали бед и убрались подобру-поздорову!
И все это делается ради нее, новой хозяйки Экебю. Кавалеры храбры и стреляют метко, была бы их воля, они стали бы защищаться. Они бы прогнали озверевшую толпу несколькими выстрелами, кабы не она. Ведь она добра, милосердна и заступается за этих людей. Наступает ночь, и незваные гости постепенно смягчаются. Тепло и отдых, еда и питье убаюкали их дикую злобу. Они начинают шутить и смеяться. Ясное дело, они справляют поминки по девушке из Нюгорда. «Стыд и срам тому, кто не пьет и не веселится на поминках!»
Дети набрасываются на фрукты. Бедные ребятишки торпарей, для которых и клюква с брусникой — лакомство, жадно поедают наливную антоновку, тающую во рту, продолговатые сладкие райские яблочки, светло-желтые лимонки, румяные груши, сливы всех сортов — желтые, красные и синие. Когда люди желают показать свою силу, им трудно угодить.
Близится полночь, и похоже, что народ собирается отправиться восвояси. Кавалеры перестают подносить еду и вино, вытаскивать пробки и разливать пиво. Они облегченно вздыхают при мысли о том, что опасность миновала.
Но тут в одном из больших окон господского дома загорается свеча. Все, кто увидел это, невольно издают возглас. Свечу держит молодая женщина.
Это длится всего лишь мгновение. Видение исчезает, но люди уверяют, что узнали эту женщину.
— У нее густые черные волосы и румяные щеки! — кричат они. — Она здесь. Они прячут ее.
— Так вот, кавалеры, где вы держите ее. Стало быть, вы прячете у себя в Экебю наше дитя, которое Господь лишил разума? Ах вы безбожники, что вы делаете с ней? Вы заставили нас беспокоиться о ней целую неделю, искать ее целых три дня! Не надо вам вашего вина и вашего угощения! Горе нам, зачем мы принимали все это из ваших рук! А ну, сперва приведите ее сюда, а после мы решим, что делать с вами.
Прирученный было зверь рычит и ревет. Несколько прыжков, и он уже у двери дома. Эти люди проворны, но кавалеры опережают их. Они бросаются к дому и запирают двери изнутри на засовы. Но разве могут они устоять перед натиском разъяренной толпы? Двери высаживаются одна за другой. Безоружных кавалеров отшвыривают, зажатые в толпе, они не в силах даже пошевелиться. Люди идут искать девушку из Нюгорда.
Они находят ее в самой дальней комнате. Сейчас им недосуг разглядывать, светлые или темные у нее волосы. Они берут ее на руки и выносят. Они говорят, что ей нечего бояться, они пришли, чтобы расправиться с кавалерами и спасти ее.
Но, выбежав из дома, они сталкиваются с другой толпой.
Труп женщины, бросившейся с крутого обрыва, не лежит больше в глухой чащобе. Ее нашел один ребенок. Люди, которые еще продолжали поиски в лесу, подняли ее на плечи и понесли. И вот они принесли ее сюда.
Мертвая, она стала еще красивее. До чего же хороша эта девушка с тяжелыми темными косами. Прекрасен ее облик с печатью вечного покоя. Люди склоняют головы пред величием смерти.
— Она умерла совсем недавно, — говорят несущие ее люди. — Еще сегодня она бродила по лесу. Видно, она убегала от нас, искавших ее, и сорвалась с обрыва.
Но если это девушка из Нюгорда, кого же тогда они вынесли из господского дома?
Толпа, идущая из леса, столкнулась с толпой, выбежавшей из дома. На дворе повсюду горят костры. Люди разглядывают обеих женщин и узнают их. Та, другая — это молодая графиня из Борга.
— А это еще что такое? Неужто еще одно злодеяние кавалеров? Почему молодая графиня оказалась здесь, в Экебю? Ведь прошла молва, что она не то уехала далеко, не то умерла. Сейчас мы справедливости ради бросимся на кавалеров и затопчем их насмерть подбитыми железом сапогами!
Но тут раздается громовой голос. Это Йёста Берлинг вскочил на перила лестницы и обращается к толпе.
— Слушайте вы, нелюди, дьяволы! Неужто вы думаете, что в Экебю нет ружей и пороха, безумцы окаянные? Думаете, мне не хотелось перестрелять вас, как бешеных собак? Но она просила за вас. Если бы я только знал, что вы посмеете дотронуться до нее, ни один из вас не остался бы в живых.
Как вы смеете врываться сюда, словно разбойники, орать, грозить нам смертью и пожаром? Какое мне дело до ваших полоумных девок? Откуда мне знать, где они бегают? Правда, я был слишком добр к одной из них. И зачем только я в самом деле не спустил на нее собак? Лучше было бы и ей, и мне. Жениться на ней я никогда не обещал, никогда, запомните это!
А сейчас я велю вам отпустить женщину, которую вы схватили в доме. Отпустите ее немедленно, говорю я вам. И пусть руки, осмелившиеся прикоснуться к ней, горят в вечном адском огне! Неужто вам не понять, что она настолько же выше вас, насколько небо выше земли? Что она столь же благородна, сколь вы грубы, столь же добра, сколь вы злы?
Так вот, я скажу вам, кто она такая. Прежде всего это ангел, сошедший с небес. Она была женой графа из Борга. Но свекровь мучила ее днем и ночью. Заставляла ее стирать в озере белье, как простую служанку, била, измывалась над нею хуже, чем вы над своими женами. Она чуть было не утопилась в Кларэльвене, до того довели ее. Хотел бы я знать, кто тогда из вас, канальи, пришел ей на помощь? Никто из вас не пришел спасать ее. Это мы, кавалеры, спасли ее, да, мы.
Потом она родила ребенка на дальнем хуторе, в крестьянской избе, а граф велел ей кланяться и сказать, мол, мы поженились в чужой стране не по нашему закону. И потому ты мне вовсе не жена, а я тебе не муж. До твоего младенца мне нет никакого дела. А она не хотела, чтобы в церковной книге было написано, будто у ребенка нет отца. Попроси она кого-нибудь из вас, мол, женись на мне, будь отцом моему ребенку, вы бы, верно, задрали нос. Но она не выбрала никого из вас. Она выбрала Йёсту Берлинга, нищего священника, которому не велено более возвещать слово Божие. Да, скажу я вам, нелегко мне, недостойному, было решиться на это, я едва осмеливался взглянуть ей в глаза, но и отказать ей я не мог, ведь она была в полном отчаянье.
Думайте что хотите о нас, кавалерах, но для нее мы сделали все, что в наших силах. И это ее заслуга, что мы не перестреляли вас всех сегодня ночью. А теперь я говорю вам: отпустите ее и подите прочь, не то земля разверзнется у вас под ногами! А когда вы пойдете отсюда, молите Господа о прощении за то, что напугали и обидели человека доброго и невинного. А сейчас убирайтесь отсюда! Довольно мы вас терпели!
Еще до того, как он умолк, те, кто нес графиню, опустили ее на каменную ступеньку крыльца. Один рослый крестьянин подошел к ней и смущенно протянул ей свою большую руку.
— Спасибо и доброй вам ночи, — сказал он, — злого умысла у нас не было, графиня.
За ним подошел другой и осторожно пожал ей руку:
— Спасибо, спите спокойно. И не сердитесь на нас!
Йёста спрыгнул вниз и встал рядом с графиней. Тогда они стали и ему пожимать руку.
Так все они, один за другим, медленно и неуклюже подходили к ним и желали им спокойной ночи. Они снова стали смирными, такими же, как в то утро, когда уходили из дома, до того, как голод и жажда мести превратили их в диких зверей.
Они смотрели графине прямо в лицо, излучавшее столько невинности и доброты, что у многих на глазах выступали слезы. Это было безмолвным преклонением перед благородством ее души. Казалось, люди радовались, что хоть один человек сохранил в себе столько доброты.
Не каждый мог пожать ей руку, ведь людей было так много, а молодая женщина сильно устала и ослабела. Но все они подходили, чтобы посмотреть на нее и попрощаться с Йёстой, его рука могла выдержать сколько угодно пожатий.
Йёста стоял, как во сне. Этой ночью в его сердце зародилась новая любовь.
«О мой народ, — думал он, — о мой народ, как я люблю тебя!» Он чувствовал, что любит каждого в этой толпе, исчезающей в ночи, несущей впереди мертвую девушку, всех этих людей в грубой одежде и дурно пахнущих башмаках, всех их, живущих в серых домишках на опушке леса, кто едва ли умеет водить пером и вряд ли умеет читать, кто не испытал полноты и богатства жизни, а знает лишь тяжкую борьбу за хлеб насущный.
Он любил их с болезненной и пламенной нежностью, вызывающей слезы у него на глазах. Он не знал, что ему сделать для них, но он любил их. О Боже милостивый, неужто настанет день, когда и они полюбят его. О, если бы этот день настал!
Он вдруг очнулся от своих мечтаний. Жена положила ему руку на плечо. Люди ушли. Они стояли на лестнице вдвоем.
— О Йёста, Йёста, как ты мог?
Она закрыла лицо руками и заплакала.
— Я сказал правду, — воскликнул он. — Я никогда не обещал девушке из Нюгорда жениться на ней. «Приходи сюда в следующую пятницу повеселиться» — вот все, что я сказал ей. Я не виноват, что она полюбила меня.
— А я вовсе не о том! Как ты мог сказать людям, что я добра и чиста? Йёста, Йёста, разве ты не знаешь, что я любила тебя, когда еще не имела на то права? Мне было стыдно людей, Йёста. Я готова была умереть от стыда.
Ее плечи вздрагивали от рыданий.
Он стоял и смотрел на нее.
— О друг мой, любимая моя! — тихо сказал он. — Какое счастье, что ты так добра! Какое счастье, что у тебя такая прекрасная душа!
Глава тридцать третья
КЕВЕНХЮЛЛЕР
Кевенхюллер, талантливый ученый и человек весьма просвещенный во всех отношениях, родился в 70-е годы XVIII столетия. Сын бургграфа, он мог бы жить в высоких дворцах и ездить верхом рядом с императором, но на это у него не было ни малейшего желания.
Он готов был превратить высокие башни своего замка в ветряные мельницы, рыцарский зал в слесарную, а женскую половину в часовую мастерскую. Ему хотелось наполнять замок вращающимися колесами и раскачивающимися рычагами. Но, поскольку ему этого не позволили, он оставил эту роскошную жизнь, чтобы изучить ремесло часовщика. Вскоре он постиг все тонкости этой науки о зубчатых колесиках, пружинках и маятниках. Он научился делать и солнечные, и астрономические часы, и стенные часы с маятником, поющими канарейками, играющими в рожок пастушками, огромные часы, заполняющие всю церковную колокольню со сложнейшим механизмом, и крошечные, которые могут уместиться в медальон.
Получив диплом часовых дел мастера, он надел на спину котомку, взял в руку сучковатую палку и отправился странствовать по белу свету, чтобы изучить все, что движется с помощью валиков и колес. Ведь Кевенхюллер вовсе не был обыкновенным часовщиком, он хотел стать великим изобретателем и преобразовать мир.
Побывав таким образом во многих странах, он очутился в Вермланде, где решил изучить мельничные колеса и горнорудное дело. В одно прекрасное утро он, переходя площадь Карлстада, повстречался с лесной феей, которой вздумалось забрести в город. Эта важная дама тоже переходила площадь, но с противоположной стороны, навстречу Кевенхюллеру.
Эта встреча оказалась роковой для Кевенхюллера! У нее были сияющие зеленые глаза и распущенные золотистые волосы, достававшие до земли, на ней было платье из блестящего зеленого шелка. Эта язычница, дочь лесных троллей, была красивее всех земных женщин, которых доводилось встречать Кевенхюллеру. Он стоял, как зачарованный, и смотрел на нее.
Она пришла сюда прямо из лесной чащобы, где растут папоротники, огромные, как кусты, где гигантские сосны затмевают солнечный свет, и он, пробиваясь сквозь густую хвою, бросает на мох золотые блики, и где по заросшим мхом валунам стелется линнея.
Мне хотелось бы быть на месте Кевенхюллера и увидеть ее с листьями папоротника и еловой хвоей в волосах и маленькой гадюкой, обвившейся вокруг шеи. Представьте себе ее: мягкая, крадущаяся походка лесного зверя, аромат смолы и земляники, линнеи и мха!
Какой же переполох, должно быть, вызвало ее появление на карлстадской рыночной площади! Лошади шарахались в стороны, пугаясь ее длинных, развевавшихся на летнем ветру длинных волос. Уличные мальчишки бежали за ней. Мясники побросали безмены и топоры и уставились на нее, раскрыв рот. Женщины с криками бросились звать епископа и соборный капитул, чтобы выгнать нечисть из города.
А она продолжала идти спокойно и величественно, насмешливо улыбаясь царившей вокруг суматохе. За ее полуоткрытыми алыми губами Кевенхюллер увидел мелкие, острые и хищные зубы. Чтобы люди не узнали, кто она такая, она накинула на плечи плащ, но забыла спрятать хвост, и он волочился за ней по булыжной мостовой.
Кевенхюллер тоже заметил хвост; ему стало обидно, что горожане насмехаются над столь знатной дамой, он остановился перед красавицей и вежливо сказал:
— Не соблаговолит ли ваша светлость поднять шлейф!
Лесовица была тронута таким проявлением благожелательства и учтивости. Она остановилась и поглядела на него так, что сверкающие искры ее глаз поразили его в самое сердце.
— Запомни же, Кевенхюллер, отныне ты своими руками сможешь смастерить любую диковину, любую самую искусную машину. Но не вздумай пытаться делать вторую, точно такую.
А уж она умела держать слово. Кто же не знает, что одетая в зеленое лесовица из чащобы обладает и может одарить талантом и чудесной силой того, кто сумеет снискать ее милость?
Кевенхюллер остался в Карлстаде и завел там мастерскую. День и ночь он работал, стуча молотком, и вот на восьмой день чудо-машина была готова. Он смастерил самоходную коляску, которая могла подниматься в гору и спускаться, ехать быстро и медленно. Ею можно было управлять: поворачивать ее, останавливать и приводить в движение. Коляска была поистине удивительная.
Кевенхюллер сразу же прославился на весь город и приобрел массу друзей. Он так гордился своим экипажем, что поехал в Стокгольм показать ее королю. Ему не надо было ожидать перекладных и спорить с возницами, трястись по плохим дорогам и ночевать на деревянных скамьях постоялых дворов. Он гордо катил в своей коляске и уже через несколько часов был у цели.
Кевенхюллер подкатил ко дворцу, и король с придворными вышли ему навстречу. Они наперебой восхищались этим экипажем. А король сказал:
— Послушай, Кевенхюллер, этот экипаж ты непременно должен подарить мне.
И, хотя Кевенхюллер отказал королю, тот продолжал настаивать.
Тут Кевенхюллер увидел в свите короля светловолосую даму в зеленом платье. Он, разумеется, узнал ее и понял, что это она дала совет королю попросить экипаж в подарок. Кевенхюллер пришел в отчаянье, ему никак не хотелось, чтобы его экипажем владел другой, но и перечить королю он не смел. Поэтому он с такой скоростью наехал на дворцовую стену, что экипаж разлетелся на тысячу кусков!
Вернувшись в Карлстад, он попытался сделать новую коляску, но не смог. И тут он, поняв, каким даром его наделила лесовица, пришел в отчаянье. Он покинул праздную жизнь в замке отца для того, чтобы стать благодетелем для людей, а вовсе не для того, чтобы создавать дьявольские диковинки, которыми может пользоваться лишь один человек. Что толку от того, что он стал великим мастером, быть может, даже величайшим, если он не может размножить свои чудо-изобретения, чтобы они приносили пользу многим?
И тогда этот ученый, талантливый человек до того затосковал по спокойной работе, нужному делу, что сделался каменотесом и штукатуром. Он выстроил большую каменную башню у Западного моста, точно такую же, как главная башня отцовского замка. Ему хотелось также воздвигнуть на берегу Кларэльвен целый рыцарский замок с порталами, пристройками, внутренними двориками, обнесенный валом, со рвом, подъемным мостом и висячей башней.
Это была мечта его детства. В этом замке он намеревался разместить все, чем могли похвастаться промышленность и ремесла. Здесь нашлись бы мастерские для напудренных мукой мельников, для чумазых кузнецов, для часовщиков с зелеными козырьками над усталыми глазами, красильщиков с потемневшими от краски руками, токарей и шлифовальщиков.
Все шло своим чередом. Из камней, обтесанных им самим, он своими руками построил башню. К башне он приделал крылья, ведь она должна была одновременно служить мельницей. Затем он собирался построить кузницу.
Но вот однажды, когда Кевенхюллер стоял и смотрел на легко вращающиеся под ветром мельничные крылья, на него снова накатило. Ему вдруг почудилось, будто сияющие глаза той, зеленой, снова уставились на него, разжигая пожар в его мозгу. Он заперся у себя в мастерской, не ел, не пил и работал без устали. И вот за восемь дней он сотворил новое чудо.
В один прекрасный день он поднялся на крышу башни и начал прилаживать к своим плечам крылья.
Двое уличных мальчишек и какой-то гимназист, ловившие с моста уклейку, увидели его и заорали что есть мочи так, что их услыхал весь город. Потом они помчались по улицам, задыхаясь, распахивали двери и кричали:
— Кевенхюллер собрался летать! Кевенхюллер собрался летать!
Он спокойно стоял на крыше башни, расправляя крылья, а на рыночную площадь с узких улочек старого Карлстада стекался народ.
Служанки забыли про кипящие котлы и поднимающееся тесто. Старухи побросали недовязанные чулки, надели на нос очки и помчались на площадь. Члены магистрата и бургомистр покинули зал заседаний. Ректор швырнул в угол учебник грамматики, а ученики без спроса выбежали из класса. Весь город мчался к Западному мосту.
Вскоре на мосту стало черным-черно от людской толпы. Соляной рынок был битком набит народом, люди толпились и на берегу реки вплоть до усадьбы епископа. Давка была хуже, чем на ярмарке, и зевак собралось больше, чем в тот день, когда через город проезжал Густав III в карете, запряженной восьмеркой лошадей, которые мчались с такой скоростью, что на повороте карета вставала на два колеса.
Наконец Кевенхюллер приладил крылья и оторвался от крыши. Он взмахнул крыльями несколько раз, поднялся в воздух и поплыл в воздушном океане высоко над землей.
Он вдыхал полной грудью чистый, пьянящий воздух. Грудь его высоко вздымалась, в нем закипела древняя рыцарская кровь предков. Он нырял, словно голубь, парил, словно ястреб, быстро взмахивал крыльями, словно ласточка и, как сокол, уверенно направлял свой полет. Он смотрел вниз на прикованную к земле толпу, не сводившую глаз с него, плывущего в воздухе. Ах, если бы он мог смастерить для каждого из них такие же крылья! Если бы только ему было позволено дать им силу подняться и парить в чистом небе! Какими бы прекрасными людьми они стали тогда! Даже в этот победный миг Кевенхюллера не оставляла мысль о трагедии его жизни. Он не мог наслаждаться один тем, чего были лишены другие. Ах эта лесовица, если бы только мог еще раз повстречаться с ней!
И тут его глаза, ослепленные ярким солнечным светом и искрящимся воздухом, вдруг заметили нечто летящее прямо ему навстречу. Он видел, как шевелятся и несут чье-то тело большие крылья, такие же, как у него самого, как развеваются золотистые волосы, колышется зеленый шелк, диким блеском горят глаза. Это она! Это она!
Не помня себя, он стремительно ринулся к ней, чтобы поцеловать, а быть может, чтобы убить ее — этого он сам еще не осознавал, — но, во всяком случае, чтобы заставить ее снять тяготеющее над ним проклятие. Чувства и разум изменили ему в этом стремительном полете. Не сознавая, куда летит, он видел перед собой лишь развевающиеся на ветру волосы и горящие диким блеском глаза. Приблизившись к ней вплотную, он протянул руки, чтобы схватить ее. Но тут его крылья запутались в ее более сильных крыльях, затрещали и сломались, а он сам, перевернувшись несколько раз в воздухе, полетел вниз.
Придя в сознание, он увидел, что лежит на крыше своей башни, а рядом с ним — поломанная летательная машина. Он опустился прямо на собственную ветряную мельницу. Мельничные крылья подхватили его, перевернули несколько раз и швырнули на крышу башни.
Игра была окончена.
Кевенхюллер вновь впал в отчаянье. Монотонный труд честного ремесленника вызывал у него отвращение, а прибегать к колдовскому искусству он больше не осмеливался. Если он сотворит еще одно чудо и снова уничтожит его, сердце у него разорвется от горя. А не уничтожит, так его вконец замучает мысль о том, что оно не приносит пользу другим.
Он достал свою котомку, которую носил еще подмастерьем, взял в руки сучковатую палку и, простившись с мельницей, отправился искать лесовицу.
Кевенхюллер раздобыл лошадь и коляску, ведь он уже не был молод и легок на ногу. Рассказывают, будто он, приехав в лес, вылез из коляски, углубился в чащу и стал звать зеленую колдунью:
— Лесовица, лесовица, отзовись! Это я, Кевенхюллер, Кевенхюллер! Иди сюда, иди сюда! — Но она не пришла.
Странствуя в поисках лесовицы, он попал в Экебю — это было за несколько лет до того, как прогнали майоршу. В Экебю его хорошо приняли, и он остался там. Так в компании кавалеров появился высокий, сильный и удалой рыцарь, молодец хоть куда и на пиру, и на охоте. К нему вернулись воспоминания детства. Кевенхюллер позволил называть себя графом, да и внешне он теперь походил на старого немецкого барона-разбойника: большой орлиный нос, лохматые брови, остроконечная бородка и лихо закрученные усы.
Он стал кавалером среди кавалеров, ничуть не лучше остальных, тех, кого, как говорили люди, майорша собиралась отдать врагу человеческому. Волосы его поседели, а мозг пребывал как бы во сне. Он так постарел и перестал думать о подвигах своей юности. Он не способен был больше творить чудеса. Это вовсе не он изобрел самоходную карету и летательную машину. Что за вздор, конечно, не он!
Но вот майоршу изгнали из Экебю, и кавалеры стали хозяевами большого имения. И тут пошла такая жизнь, что хуже и представить себе невозможно. Казалось, будто шторм пронесся по земле. Безумства юных лет вновь обрели силу, злые силы вновь пришли в движение, заставив все доброе трепетать, люди не могли обрести мир на земле, а духи — на небесах. Доврские ведьмы спустились с гор верхом на волках, злые силы природы вырвались на свободу, а в Экебю появилась лесовица.
Кавалеры ее не узнали. Они считали ее несчастной женщиной, которую жестокая свекровь довела до отчаянья. Они приютили ее, оказывали ей королевские почести, любили ее, словно родное дитя.
Лишь одному Кевенхюллеру было ведомо, кто она есть на самом деле. Вначале и он был ослеплен ею, как все остальные. Но однажды, когда она надела зеленое с отливом шелковое платье, он узнал ее.
Вот она сидит на лучшем в Экебю диване, обитом шелком, а кавалеры, эти старые дураки, наперебой стараются ей угодить. Один из них — ее повар, другой — камергер, третий — придворный музыкант, а вот этот — сапожник. У каждого свои обязанности. Мерзкая троллиха притворяется больною, но Кевенхюллер знает, что это за болезнь. Она просто-напросто насмехается над ними.
Он предостерегал кавалеров:
— Посмотрите на ее острые зубы, на горящие диким блеском глаза! Да ведь это лесовица, в это страшное время вся нечисть выползает наружу. Говорю вам, это лесовица, она явилась сюда нам на погибель. Я встречал ее раньше.
Но как только Кевенхюллер увидел лесовицу и узнал ее, им вновь овладела жажда творить. В мозгу у него зажглись и закипели мысли, пальцы заболели от желания сжать молоток или напильник, и подавить его он не мог. Скрепя сердце он надел рабочую одежду и заперся в старой слесарной, которую он сделал своей мастерской.
И тут по всему Вермланду прошел слух:
— Кевенхюллер начал работать!
Люди, затаив дыхание, прислушивались к стуку молотка в запертой мастерской, визгу напильника и стону кузнечных мехов.
Скоро новое чудо увидит свет. Каким оно будет? Может, оно научит нас ходить по воде или перебросить лестницу к Большой Медведице?
Для такого человека невозможного нет. Мы своими глазами видели, как он поднялся в воздух на крыльях, как его экипаж мчался по улицам. Этим даром его наделила лесовица, для него нет невозможного.
И вот наконец ночью, не то на первое, не то на второе октября, новое чудо было готово. Кевенхюллер вышел из мастерской, держа его в руке. Это было непрерывно вращающееся колесо. При вращении спицы светились, излучая свет и тепло. Кевенхюллер изобрел солнце. Как только он вынес его из мастерской, ночной мрак рассеялся, зачирикали воробьи, а облака окрасились румянцем утренней зари.
Это было самое чудесное изобретение. Теперь на земле не будет больше ни мрака, ни холода. При мысли об этом голова у него шла кругом. Дневное солнце будет по-прежнему всходить и садиться, но на закате дня тысячи тысяч его огненных колес зажгутся над землей, и нагретый воздух задрожит, как в жаркий летний день. Тогда люди будут снимать урожай под звездным небом в середине зимы, земляника и брусника будут алеть на лесных пригорках круглый год, а льду не удастся сковать реки и озера.
Теперь, когда чудесное изобретение готово, он создаст новую землю. Его огненное колесо станет шубой беднякам и солнцем для шахтеров. Оно даст движущую силу фабрикам, даст жизнь природе, принесет богатство и счастье человечеству. Но в то же самое время он сознавал, что все это лишь мечты, что лесовица ни за что не позволит ему сделать множество огненных колес. В порыве гнева, жаждая мщения, не помня себя, он решил, что должен убить ее.
Он пошел к господскому дому и поставил огненное колесо в передней под лестницей, вплотную к ней. Сделал он это для того, чтобы дом воспламенился и сгорел вместе с троллихой.
Потом он вернулся в мастерскую, сел и стал ждать, молча прислушиваясь. Вскоре на дворе послышались крики. Было ясно, что случилась беда.
Да, бегайте себе, кричите, бейте в набат! Теперь она сгорит, лесовица, которую вы укутали в шелка!
Быть может, она уже корчится в огне, мечется из комнаты в комнату, спасаясь от пламени? О, как славно, должно быть, горит зеленый шелк, как весело играют языки пламени гривой распущенных волос! Смелее, огонь, смелее, лови ее, жги ее! Ведьмы хорошо горят! Не бойся пламени ее заклинаний! Пусть себе горит! Иные по ее милости вынуждены всю жизнь гореть на медленном огне.
Звонят колокола, громыхают телеги, пожарные насосы подают воду с озера, изо всех деревень спешат люди. Слышатся крики, стон и приказания, рев бушующего пламени. Вот с громким треском рухнул потолок. Но Кевенхюллера ничто не тревожит. Он сидит на чурбане и потирает руки.
Но вот слышится страшный грохот; можно подумать, будто небо упало на землю.
— Свершилось! — восклицает он. — Теперь уж ей не спастись! Теперь она либо раздавлена балками, либо сгорела в огне! Свершилось!
Но внезапно его мозг пронзила мысль: чтобы избавиться от лесовицы, пришлось принести в жертву честь и могущество Экебю. Великолепные залы, видевшие столько веселья, комнаты, хранившие радость воспоминаний, столы, гнущиеся под тяжестью обильных яств, дорогая старинная мебель, серебро и фарфор — всего этого не вернуть…
Он вскочил с громким криком. Его огненное колесо, его солнце, модель, от которой зависело счастье человечества… Неужто он сам поставил его под лестницей, чтобы вызвать пожар?
Кевенхюллер как бы взглянул на себя со стороны и окаменел от ужаса.
«Неужто я потерял рассудок? — спросил он себя. — Как мог я совершить подобное злодейство?»
В это самое мгновение запертая на замок дверь распахнулась, и в мастерскую вошла зеленая лесовица.
Она стояла на пороге, улыбающаяся, красивая. На ее зеленом платье не было ни пятнышка, ни соринки, пышные, густые волосы не пропитались дымом. Она была такой же, какой он юношей увидел ее на карлстадской площади, благоухающую ароматом диких лесов со звериным хвостом, волочившимся по земле.
— А ведь Экебю горит! — сказала она и засмеялась.
Кевенхюллер поднял кувалду и хотел было швырнуть ее в голову лесовицы, но увидел, что она держит в руке его огненное колесо.
— Видишь, я спасла его для тебя! — сказала она.
Кевенхюллер упал перед ней на колени.
— Ты разбила мой экипаж, сломала мои крылья, искалечила мою жизнь. Будь милостива, сжалься надо мною!
Она уселась на верстак, все такая же молодая и лукавая, какой он увидел ее в первый раз на карлстадской площади.
— Я вижу, тебе ведомо, кто я такая.
— Я знаю, кто ты, и всегда знал, — ответил несчастный, — ты — гений вдохновения. Но дай мне свободу! Отними у меня свой дар! Я не хочу больше творить чудеса! Хочу стать таким, как все люди! Зачем ты преследуешь меня! О, зачем ты преследуешь меня?
— Безумец! — воскликнула лесовица. — Я никогда не желала тебе зла. Я щедро одарила тебя, но могу отнять свой дар, если ты этого хочешь. Но подумай хорошенько! Не пришлось бы после раскаяться.
— Нет, нет! — крикнул он. — Отбери у меня чудодейственную силу!
— Сначала ты должен уничтожить вот это, — ответила она и бросила ему под ноги огненное колесо.
Без колебаний он ударил кувалдой по сверкающему огненному колесу, ведь это было всего лишь мерзкое бесовское творение, раз оно не могло приносить пользу людям. Искры взвились к потолку, языки пламени заплясали вокруг него, и вот последняя из его чудесных машин превратилась в груду обломков.
— Ну вот, теперь я отнимаю у тебя свой дар, — сказала лесовица.
Когда она стояла в дверях, озаренная отблеском пожара, он в последний раз взглянул на нее.
Она была прекрасна, как никогда, и больше не казалась ему зловещей, а лишь строгой и гордой.
— Безумец! — сказала она. — Разве я когда-нибудь запрещала другим строить то, что ты изобрел? Я хотела лишь защитить гения, избавить его от работы ремесленника.
С этими словами она ушла. Несколько дней Кевенхюллер не мог оправиться от припадка, а потом он стал таким, как все люди.
Глава тридцать четвертая
ЯРМАРКА В БРУБЮ
В первую пятницу октября в Брубю открывается ярмарка, которая длится целых восемь дней. Это большой осенний праздник. На каждом дворе режут скотину, жарят и парят, надевают зимние обновы, со стола не сходят праздничные блюда — жареный гусь и творожники, вина пьют вдвое больше, никто не работает. Словом, в каждой усадьбе праздник. Прислуга и работники пересчитывают жалованье, толкуя о том, что им надо купить на ярмарке. По дорогам бредут издалека люди с котомкой за плечами и посохом в руке. Многие из них гонят на продажу скотину. Маленькие упрямые бычки и козы то и дело упираются передними ногами в землю, не желая идти, чем доставляют немалые хлопоты своим хозяевам и удовольствие зрителям. В богатых усадьбах все комнаты заняты долгожданными гостями. Люди обмениваются новостями, обсуждают цены на скотину и домашнюю утварь. Дети мечтают об обещанных ярмарочных подарках и карманных деньгах.
А какая суматоха царит на холмах Брубю и широкой площади в первый день ярмарки! Городские торговцы выставляют свои товары в просторных ларьках, а далекарлийцы и вестеръётландцы раскладывают их на стоящих рядами длинных прилавках, над которыми развеваются белые парусиновые навесы. Канатные плясуны, шарманщики, слепые скрипачи, гадалки, торговцы карамелью — кого только здесь не встретишь! На прилавках нагромождена глиняная и деревянная посуда. Огородники и садовники из больших усадеб торгуют луком и хреном, яблоками и грушами. Прямо на земле расставлена уйма красно-коричневой медной посуды, вылуженной изнутри добела.
По тому, как идет в этом году торговля на ярмарке, и в ларях, и в рядах, нетрудно заметить, что в Свартшё, в Бру, в Лёввике и других приходах по берегам Лёвена царит нужда.
Однако на большом скотном рынке торгуют бойко, многие хотят продать корову и теленка, выменять лошадь, чтобы хоть худо-бедно перезимовать.
И все же весело на ярмарке в Брубю. Наскребешь денег на рюмочку-другую — и все беды позади. Но опьяняет и веселит не одно только вино. Когда человек из лесной глухомани оказывается в ярмарочной толчее и слышит шум кричащей, хохочущей, бурлящей, как море, толпы, его охватывает дикое пьянящее веселье и голова идет кругом.
Люди, ясное дело, толпятся здесь, чтобы покупать и продавать, но не только за этим устремляется на ярмарку народ. Главное дело — зазвать к своей телеге побольше родственников и друзей, угостить их бараньей колбасой, запеченной в тесте гусятиной и самогоном или уговорить девушку принять в подарок псалтырь и шелковый платок либо прогуляться по ярмарке и выбрать гостинцы для оставшихся дома ребятишек.
Со всей округи собрался народ на ярмарку, дома остались лишь те, кому надо присматривать за хозяйством. Здесь и кавалеры из Экебю, и крестьяне из Нюгорда, лесной деревушки, барышники из Норвегии, финны из северных лесов и бродячий люд разного толка.
Иной раз в этом бурлящем море начинает завихряться водоворот, от которого волны расходятся кругами. Никто не знает, что творится в центре этого вихря, покуда несколько полицейских не протиснутся сквозь толпу, чтобы прекратить драку либо поднять опрокинутую телегу. А вот и новая давка — люди столпились вокруг торговца, бранящегося с разбитной девицей.
К полудню завязалось целое побоище. Крестьянам показалось, что вестеръётландцы меряют свой товар слишком коротким локтем, сперва возле их прилавков вспыхивает перебранка, а после дело доходит до драки. Ясно, как белый день, что у людей, целый год не видевших ничего, кроме бед и нужды, так и чешутся руки выместить на ком попало свои обиды, неважно за что и на ком. А сильные и задиристые, увидев, что где-то дерутся, бросаются туда со всех ног. Кавалеры начинают пробираться вперед, чтобы на свой лад восстановить мир и порядок, а далекарлийцы спешат на помощь вестеръётландцам.
Монс Силач из Форса уже тут как тут, старается вовсю. Он пьян и разъярен. Вот он повалил одного вестеръётландца и принялся его колотить, но на крики бедняги сбегаются его земляки и пытаются отбить дружка у Монса. Тогда Монс Силач сбрасывает с лотка тюки материи, хватает этот лоток шириной с локоть и длиной в восемь локтей, сбитый из толстых реек, и начинает размахивать им, как дубиной.
Монс Силач человек опасный. Это он однажды вышиб стену арестантской в Филипстаде. Ему ничего не стоит поднять из воды лодку и понести ее на плечах. Немудрено, что толпа, в том числе и вестеръётландцы, разбежалась, как только он схватил лоток. Но Монс Силач бросается за ними, продолжая размахивать лотком. Раз ему попало в руки оружие он должен бить, не разбирая, где друзья и где враги.
Люди в ужасе бросаются врассыпную. Мужчины и женщины с криком мечутся по площади. Но как убежать женщинам, да еще с детьми на руках? Повсюду стоят ларьки и телеги, волы и коровы, озверевшие от крика, как тут убежишь? Зажатая в углу между ларьками сгрудилась кучка женщин, и великан бросается к ним. Ему кажется, что тут-то и спрятался тот вестеръётландец! Он замахивается лотком и с силой швыряет его. Бледные, трепещущие от страха женщины сжимаются в ожидании смертельного удара.
Но когда лоток со свистом падает на них, чьи-то поднятые вверх руки принимают на себя всю силу удара. Этот человек не пригнулся, как остальные, а поднялся над толпой и добровольно подставил себя под удар, чтобы спасти остальных. Женщины и дети остались целы и невредимы. Один человек сломал неистовую силу удара, но теперь он лежит на земле без сознания.
Монс Силач не поднимает лоток для нового удара. Он встретился взглядом с глазами этого человека как раз в момент, когда удар пришелся тому по затылку, и эти глаза словно парализовали его. Он, не противясь, позволяет связать себя и увести.
И тут с быстротой молнии по ярмарке проносится слух: Монс Силач убил капитана Леннарта. Все узнают о том, что заступник погиб, защищая беззащитных женщин и детей.
И внезапно широкая площадь, где жизнь только что била ключом, затихает. Торговля приостанавливается, потасовка прекращается, у выпивох пропадает охота пить, канатные плясуны напрасно пытаются привлечь внимание зевак.
Странник Божий, друг народа умер, и люди скорбят о нем. Молча протискиваются они к тому месту, куда он упал. Он лежит, потеряв сознание, распростертый на земле, ран на его теле не заметно, но, видно, Монс Силач проломил ему голову.
Несколько человек осторожно поднимают его и кладут на брошенный великаном лоток. Они замечают, что он еще жив.
— Куда нести его? — спрашивают они друг друга.
— Домой! — отвечает грубый голос из толпы.
О да, люди добрые, несите его домой! Поднимите его на плечи и несите домой. Он был игрушкой в руках Бога, пушинкой, гонимой его дуновением. Несите же теперь его домой!
Эта раненая голова покоилась и на жестких тюремных нарах, и на снопе соломы в сарае. Дайте же ей теперь отдохнуть на пуховой подушке! Он терпел безвинно позор и мучения, его прогнали от дверей собственного дома. Он был бесприютным скитальцем, идущим по Божьему пути, но землей обетованной был для него всегда родной дом, двери которого Господь запер для него. Быть может, эти двери распахнутся теперь для того, кто умер, спасая женщин и детей.
Теперь он вернется в свой дом не бродягой и преступником в компании подгулявших собутыльников. Нет, теперь его принесут плачущие по нему люди, в чьих домах он жил, стараясь облегчить их страдания. Несите же его домой!
И они повинуются. Шестеро мужчин поднимают на плечи лоток, на котором лежит капитан Леннарт, и уносят его с ярмарочной площади. Народ перед ними расступается и замирает в молчании, мужчины снимают шляпы, женщины благоговейно склоняют головы, как в церкви при упоминании имени Господа. Одни плачут и утирают глаза, другие вспоминают, каким он был — добрым и веселым, набожным и всегда готовым помочь в беде.
Как только кто-нибудь из несущих капитана устает, тотчас из толпы выходит человек и молча подставляет плечо под лоток.
Вот капитана Леннарта проносят мимо того места, где стоят кавалеры.
— Пойду-ка я с ними и погляжу, чтобы его непременно принесли домой, — говорит Бееренкройц и покидает место у дороги, чтобы идти к Хельгесэтеру. Остальные кавалеры следуют его примеру.
Ярмарочная площадь пустеет, люди идут вслед за капитаном Леннартом в Хельгесэтер. Ведь нужно проследить за тем, чтобы его донесли до дома. Им уже не до покупок, забыты ярмарочные подарки для оставшихся дома ребятишек, не куплены молитвенники, остались на прилавках шелковые платки — мечта каждой девушки. Всем надо удостовериться, что капитана Леннарта принесут домой.
А в Хельгесэтере тишина, никто не выходит навстречу шествию. Снова барабанят кулаки полковника по запертой двери. Слуги отправились на ярмарку, а капитанша одна караулит дом. Снова, как тогда, она сама отворяет дверь.
И снова, как и в прошлый раз, она спрашивает:
— Что вам нужно?
Как и в прошлый раз, полковник отвечает:
— Мы пришли с твоим мужем.
Бееренкройц стоит спокойный и уверенный, как всегда. Она смотрит на него, потом на стоящих позади него плачущих людей с тяжелой ношей на плечах, на всю огромную толпу. Она стоит на ступеньках и видит сотни заплаканных глаз, которые со страхом смотрят на нее. Потом она переводит взгляд на мужа, распростертого на носилках, и прижимает руку к сердцу.
— Это его истинное лицо, — бормочет она.
Не говоря более ни слова, она наклоняется, отодвигает задвижку, распахивает настежь входную дверь и ведет их в спальню.
Полковник помогает капитанше разобрать двуспальную кровать и взбить пуховую перину. Капитана Леннарта укладывают на мягкую постель, на белоснежные простыни.
— Он жив? — спрашивает она.
— Да, — отвечает полковник.
— Есть надежда?
— Нет. Тут уж ничем не поможешь.
На минуту воцаряется молчание. И вдруг ее голову пронзает мысль:
— Неужто все эти люди плачут о нем?
— Да.
— Что же он для них сделал?
— Последнее из того, что он сделал: позволил Монсу Силачу убить себя, ради спасения женщин и детей.
Она снова сидит молча, погруженная в раздумье.
— Скажите, полковник, почему у него было такое лицо, когда он вернулся домой два месяца тому назад?
Полковник вздрагивает. Только сейчас, только сейчас он понимает, что случилось тогда.
— Это Йёста раскрасил ему лицо.
— Стало быть, я тогда закрыла перед ним дверь по милости кавалеров? И вы не боитесь держать за это ответ пред судом Божьим?
— Мне за многое придется ответить.
— Но это, верно, самый тяжкий изо всех ваших грехов.
— Да, и сегодняшний путь в Хельгесэтер — мой самый тяжкий путь. Впрочем, во всем этом виновны еще двое.
— И кто же они?
— Один из них — Синтрам, а другой — вы сами, кузина, ваша строгость. Я знаю, что многие пытались поговорить с вами о муже.
— Это правда, — отвечает она.
Потом она просит рассказать ей о пирушке в Брубю.
Он рассказывает все, что помнит, а она молча слушает. Капитан Леннарт все еще лежит без сознания. В комнате полным-полно плачущих, убитых горем людей, но никто и не думает просить их выйти. Все двери открыты, и во всех комнатах, в прихожих толпятся притихшие, удрученные люди.
Капитан кончает рассказ, и капитанша громко говорит:
— Если здесь есть кавалеры, прошу их уйти. Мне тяжело видеть их, сидя у смертного одра моего мужа.
Не говоря ни слова, полковник встает и выходит из комнаты. За ним идет Йёста Берлинг и еще несколько кавалеров, провожавших капитана Леннарта домой. Люди робко расступаются, пропуская пристыженных друзей.
Когда они вышли, капитанша попросила:
— Может, кто-нибудь из вас видел его в последнее время, расскажите мне, где он находился и что делал.
И вот те, кто находится в комнате, начинают рассказывать о славных деяниях капитана Леннарта, его слишком строгой жене, не сумевшей его понять и ожесточившей против него свое сердце. В комнате звучит оживший язык древних псалмов, ведь эти люди не читали никаких книг, кроме Библии. Образным языком книги Иова, с оборотами речи времен патриархов повествуют они о страннике Божьем, который ходил по земле, помогая людям.
Кажется, рассказам этим не будет конца. Уже сгущаются сумерки, а они все еще рассказывают. Один за другим выступают они и говорят о нем, а его жена, которая раньше слышать не могла его имени, молча слушает. Говорят больные, которых он излечил, буйные, которых он приручил, обездоленные, которых он утешил, пьяницы, которых он отучил пить. Каждый, попавший в беду, каждый страждущий мог обратиться к страннику Божьему, и каждому он помогал, или по крайней мере пробуждал надежду и веру.
Весь вечер звучал язык псалмов в комнате умирающего.
Толпа на дворе не расходится, люди со страхом ждут конца. Они знают, что происходит сейчас в доме. Слова, громко сказанные у постели умирающего, на дворе повторяются шепотом из уст в уста. Каждый, кому есть что сказать, потихоньку пробирается вперед.
— Вот он тоже может рассказать, — говорят люди, уступая ему дорогу. И он выходит из темноты, говорит свое слово и снова исчезает во мраке.
— Что она теперь говорит? — спрашивают стоящие во дворе каждого, кто выходит из дома. — Что говорит теперь строгая хозяйка Хельгесэтера?
— Она сияет, как королева. Она улыбается, как невеста. Она придвинула его кресло к постели и разложила на нем одежду, которую сама соткала для него.
Но вот в толпе воцаряется молчание. Никто не говорит ни слова, но каждый чувствует: он умирает.
Капитан Леннарт открывает глаза, оглядывает комнату и понимает все.
Он видит свой дом, людей, жену, детей, одежду и улыбается. Но он пришел в себя лишь для того, чтобы умереть. Из груди его вылетает предсмертный крик, и он испускает дух.
Рассказчики умолкают, но вот чей-то голос запевает отходный псалом. Все остальные подхватывают его, и громкое пение сотен голосов устремляется к небесам.
Это прощальный земной привет отлетающей душе.
Глава тридцать пятая
ЛЕСНОЙ ХУТОР
Это было за много лет до того, как в Экебю хозяйничали кавалеры.
Пастушонок и пастушка играли вместе в лесу, строили домики из плоских камней, собирали морошку, мастерили ольховые дудочки. Оба они родились в лесу. Лес был для них и домом, и усадьбой. Они жили в мире со всем, что водилось в лесу, как живут в мире со слугами и домашними животными.
Рысь и лисица были для маленьких подпасков дворовыми собаками, ласка — кошкой, заяц и белка — рогатой скотиной, филины и тетерева жили у них в клетках, ели были их слугами, а молодые березки — гостями у них на пирах. Им были знакомы пещеры, где гадюки лежали, свернувшись кольцом во время зимней спячки; купаясь, они не раз видели речного змея, плавающего в прозрачной воде. Но они не боялись ни змей, ни лесовицы, ведь все это — часть леса, а лес был их домом. Здесь ничто не могло испугать их.
Хутор, где жил пастушонок, стоял в глухом лесу. Сюда вела крутая лесная тропа, вокруг теснились горы, закрывая солнце, а рядом над бездонным болотом круглый год поднимался холодный туман. Жителям равнины вряд ли захотелось бы поселиться в таком месте.
Пастушонок и пастушка решили пожениться, когда вырастут, поселиться на хуторе и кормиться своим трудом. Но пожениться они не успели: началась война, и парнишку забрали в солдаты. Вернулся он домой цел и невредим, но война оставила на нем неизгладимую печать. Слишком много зла и жестокости увидел он и потерял способность видеть добро.
Вначале никто не заметил в нем перемены. Он пошел с подругой детских лет к пастору, и тот огласил их помолвку. Лесной хутор над Экебю стал им домом, как они давно мечтали, но радости в этом доме не было.
Жена смотрела на мужа, как на чужого. После того, как он вернулся с войны, она не узнавала его. Он громко смеялся и почти все время молчал. Она стала бояться его.
Он никого не обижал, никому не причинял зла и работал усердно. И все же никто его не любил, и обо всех он думал худое. Он и сам чувствовал себя здесь ненавистным для всех чужаком. Теперь лесные звери стали ему врагами. Худо жить в лесу тому, кто затаил недобрые мысли.
Да хранят светлые воспоминания и добрые чувства того, кто живет в лесной глухомани! А не то он в царстве животных и растений увидит одно лишь насилие и стремление убить друг друга, какое видел среди людей. Он станет опасаться всего, что его окружает.
Сам Ян Хёк, бывший солдат, не мог понять, что с ним приключилось, однако чувствовал, что в душе у него творится что-то неладное. Мира и покоя в доме не было. Сыновья выросли сильными, смелыми и забияками — то и дело дрались с кем попало.
С горя жена его принялась изучать тайны леса. Она отыскивала лечебные травы на болоте и в зарослях кустарника. Она водилась с подземным лесным народцем и знала, какие жертвы им угодны. Она научилась заговаривать болезни и давать приворотное любовное зелье. Ее боялись, считали колдуньей, хотя она делала людям добро.
Однажды жена решила поговорить с мужем, спросить, что грызет его душу.
— С тех пор, как ты ушел на войну, тебя словно подменили. Что они там с тобой сделали?
Он разъярился и чуть было не поколотил ее, и каждый раз, когда она затевала разговор о войне, он приходил в бешенство. Само слово «война» стало ему ненавистно, и скоро все поняли, что о войне с ним лучше не говорить. И люди стали остерегаться говорить с ним об этом.
Однако никто из его товарищей по оружию не мог сказать, что он причинил на войне больше зла, чем другие. Он сражался, как и подобает солдату. Но, видно, ужасы войны до того потрясли его, что он стал видеть зло во всем. Война была причиной всех его горестей. Ему казалось, будто вся природа ненавидит его за то, что он участвовал в этом грязном деле. Более сведущие люди могли утешать себя тем, что они сражались за честь Отчизны. А что он в этом понимал? Он знал лишь, что его ненавидят за то, что он проливал кровь и творил зло.
В то время, когда майоршу изгнали из Экебю, он жил на хуторе один. Жена его умерла, а сыновья разъехались кто куда. Однако во время ярмарки в доме у него было полно гостей. По обыкновению, у него останавливались черноволосые, смуглые цыгане. Ведь отверженные ищут приюта у отверженных. Их маленькие длинногривые лошадки взбирались по крутым лесным дорогам, волоча за собой телеги, груженные лудильными инструментами, ребятишками и узлами с тряпьем. За телегами шли рано состарившиеся женщины с лицами, распухшими от курения и пьянства, и жилистые, бледные мужчины с грубыми чертами лица. С появлением цыган на лесном хуторе воцарялось веселье. Они приносили с собой вино, карты, и не было конца рассказам о кражах, торговле лошадьми и кровавых побоищах.
В пятницу началась ярмарка в Брубю, и в тот же день был убит капитан Леннарт. Монс Силач, нанесший капитану смертельный удар, был сыном Яна Хёка, хозяина лесного хутора. И потому, сидя вечером в воскресенье на хуторе, они чаще обычного протягивали старику бутылку с вином и рассказывали ему про хорошо им знакомую тюремную жизнь, тюремную пищу и о том, как ведется следствие.
Старик сидел на чурбане в углу возле очага и большей частью молчал. Его большие потускневшие глаза безучастно смотрели на дикое сборище в его доме. Сгустились сумерки, но ярко пылавший в очаге огонь освещал лохмотья, жалкий вид этих людей, говоривший о беспросветной нужде.
Внезапно дверь медленно отворилась, и в комнату вошли две женщины. Это были молодая графиня Элисабет и дочь пастора из Брубю. Какой удивительной показалась графиня старику, когда она, сияя кроткой красотой, вошла в полосу света от пламени очага. Она рассказала сидевшим в комнате людям, что Йёсту Берлинга не видели в Экебю с того самого дня, когда умер капитан Леннарт. Она и ее служанка чуть ли не весь день искали его в лесу. Она видит, что здесь в доме собрались люди, привыкшие странствовать, они, верно, знают все лесные тропы в лесу. Может быть, они видели его? Она зашла сюда передохнуть и спросить, не видели ли они его.
Ни к чему было и спрашивать. Никто из них его не видел.
Они подали ей стул. Она опустилась на него и некоторое время молчала. Шум в хижине затих. Все смотрели на нее с удивлением. Ей стало не по себе от воцарившегося молчания, она вздрогнула и попыталась завести разговор о чем-нибудь постороннем.
— Мне кто-то говорил, что вы были солдатом, дедушка, — сказала она сидевшему в углу старику, — расскажите что-нибудь про войну!
Тишина стала еще более гнетущей. Старик делал вид, будто ничего не слышал.
— Интересно послушать про войну от того, кто сам воевал, — продолжала графиня, но тут же резко оборвала фразу, заметив, что дочь пастора из Брубю делает ей какие-то знаки. Видно, она сказала что-то, чего не следовало говорить. Все, кто был в комнате, уставились на нее с таким видом, словно она нарушила самые простые правила приличия. Внезапно раздался грубый и резкий голос одной из цыганок:
— А не вы ли графиня из Борга?
— Да, я.
— Не пристало графине гоняться по лесу за полоумным пастором! Тьфу, срам да и только!
Графиня поднялась и попрощалась со всеми. Мол, она уже отдохнула. Женщина, стыдившая ее, вышла вслед за ней.
— Понимаешь, графиня, мне нужно было что-то сказать, ведь со стариком нельзя заводить речь про войну. Он даже слова этого терпеть не может. Я не хотела вас обидеть.
Графиня поспешила прочь, но вскоре замедлила шаг и огляделась: мрачный лес, темнеющие горы, холодный пар, поднимающийся над болотом. Видно, страшно здесь тому, кого гнетут тяжкие воспоминания. Ей стало жаль старика, жившего здесь наедине с темным лесом.
— Анна-Лийса, — сказала она служанке, — давай вернемся. Эти люди на хуторе были добры к нам, а я поступила дурно. Хочу потолковать со стариком о чем-нибудь более веселом.
И довольная тем, что нашла того, кто нуждается в утешении, она снова вошла в дом к старику.
— Дело в том, — сказала она, — что Йёста Берлинг ушел в лес с мыслью лишить себя жизни. Оттого-то и нужно поскорее найти его, помешать ему сделать это. Мне и Анне-Лийсе несколько раз казалось, что мы видим его, но он опять ускользал от нас. Он прячется где-то недалеко от той горы, где девушка из Нюгорда разбилась насмерть. Я решила, что не стоит возвращаться за помощью в Экебю. Ведь здесь у вас так много молодых и сильных людей, которым ничего не стоит найти его.
— А ну отправляйтесь, парни! — воскликнула та самая цыганка. — Раз уж графиня не считает зазорным просить о помощи лесных бродяг, мы должны помочь ей.
Цыгане поднялись и отправились на поиски.
Ян Хёк молча сидел, уставясь тусклым взглядом в одну точку. Молодая женщина не решалась заговорить с этим пугающе мрачным и суровым стариком. Но тут она заметила, что на охапке соломы лежит больной ребенок и что у одной женщины поранена рука. Она тут же принялась врачевать больных и быстро подружилась с болтливыми цыганками, которые стали показывать ей своих малюток.
Час спустя мужчины вернулись из леса. Они втащили в дом связанного Йёсту Берлинга и положили его на пол перед очагом. Одежда на нем была изорвана и запачкана, лицо осунулось, глаза дико блуждали. Сплошным кошмаром были для него эти дни в лесу. Он спал на влажной земле, зарывал в мох лицо и руки, брел по острым камням, продирался сквозь густые заросли. По своей воле он не пошел бы с этими людьми, пришлось им побороть его и связать.
Увидев Йёсту в таком виде, жена его пришла в негодование. Она даже не подошла к нему, оставив его связанным на полу, и с презрением отвернулась от него.
— Что за позорный вид у тебя!
— Я ведь не намеревался предстать перед тобой, — ответил он.
— А разве я не жена тебе? Разве нет у меня права ждать, что ты придешь ко мне и поделишься своим горем? С горечью и страхом ожидала я тебя эти два дня.
— Ведь это из-за меня погиб капитан Леннарт. Как я мог показаться тебе после этого на глаза? Разве я мог?
— Да ведь ты не из робких, Йёста.
— Единственная услуга, которую я могу оказать тебе, — это избавить тебя от себя.
Невыразимое презрение к нему сверкнуло из-под ее нахмуренных бровей.
— Так ты решил сделать меня женой самоубийцы?
Его лицо исказилось.
— Элисабет, давай выйдем отсюда и поговорим в лесной тиши.
— Мне нечего скрывать от этих людей, — резко сказала она. — Разве мы лучше любого из них? Разве хоть один из них причинил кому-нибудь столько страданий и горя, сколько причинили мы? Это презираемые всеми дети леса, дети проезжих дорог. Пусть же они услышат, как грех и беда идут по стопам властителя Экебю, всеми любимого Йёсты Берлинга! Уж не думаешь ли ты, что твоя жена считает тебя лучше кого-нибудь из них?
Он с трудом приподнялся на локте и бросил на нее гневный взгляд.
— Я не такой уж негодяй, каким ты меня считаешь.
И тут она узнала все, что случилось с ним за эти два дня. Первые сутки Йёста бродил по лесу, гонимый угрызениями совести. Он не мог смотреть людям в глаза. Но тогда еще он не собирался лишать себя жизни. Он хотел уехать в чужие края. Однако в воскресенье он спустился с гор и пошел в церковь в Бру. Ему хотелось в последний раз увидеть свой народ — бедных голодных людей из уезда Лёвшё, которым он, сидя возле позорной кучи пастора из Брубю, мечтал служить, которых он полюбил в ту ночь, когда они несли мертвую девушку из Нюгорда.
Когда Йёста вошел в церковь, богослужение уже началось. Он прокрался на хоры и посмотрел вниз на людей. И тут им овладело жестокое раскаянье. Ему хотелось возвещать им слово Божие, утешать их, ввергнутых в нищету и отчаянье. О, если бы ему только позволили говорить в святом храме, он нашел бы для них слова утешения и помощи, хоть и сам был убит горем.
И тут он прошел в ризницу и написал послание, о котором его жена уже слыхала. В нем он обещал, что в Экебю снова начнутся работы, что беднякам будет роздано зерно для посева. Он выразил надежду, что жена и кавалеры исполнят его волю, когда его с ними не будет.
Выйдя из ризницы, он увидел гроб перед залом приходского совета. Гроб этот был грубо сколоченный, видно сделанный наспех, однако отделанный рюшью из черного крепа и украшенный венками из зелени брусники. Йёста понял, что это гроб капитана Леннарта. Люди просили капитаншу поторопиться с похоронами, чтобы все, кто собрались на ярмарке, могли присутствовать при погребении.
Он стоял и смотрел на гроб, и вдруг чья-то тяжелая рука опустилась ему на плечо. Это был Синтрам.
— Йёста, — сказал он, — если ты хочешь сыграть с кем-нибудь забавную шутку, то ложись и умри! Нет ничего хитрее, как взять и умереть, обманув честных людей, не подозревающих никакого подвоха. Ложись и умри, говорю я тебе!
Йёста с ужасом слушал этого злодея. Синтрам жаловался, что планам его не суждено было осуществиться. Он хотел, чтобы берега Лёвена вовсе опустели. Для того он и сделал кавалеров господами надо всей округой, для того и заставил пастора из Брубю разорить народ, для того наслал на эти места засуху и голод. Завершиться его замысел должен был на ярмарке в Брубю. Доведенные до отчаянья голодом и нуждой, люди должны были предаться убийству и грабежам. А после пошли бы тяжбы и вовсе разорили народ. Голод вконец бы одолел людей, начались бы мятежи и прочие беды. Под конец людям до того бы опостылели здешние места, что никто не захотел бы здесь оставаться. И все это было бы делом рук Синтрама. То-то радовался и гордился бы злодей Синтрам. Его сердцу были милы опустошенные деревни и невозделанные поля. Но помешал ему осуществить задуманное человек, сумевший вовремя умереть.
Тут Йёста спросил Синтрама, для чего ему все это нужно.
— Я делал это ради собственного удовольствия, ведь я — само зло. Я — свирепый медведь в горах, я — снежный буран на равнине, мне любо убивать и преследовать. «Прочь! — говорю я людям. — Прочь отсюда!» Терпеть их не могу. Люблю иной раз поиграть ими, пусть побегают от моих когтей, пусть подергаются. Но теперь с меня хватит забав, игрой пресытился, теперь я хочу сокрушать, хочу убивать, уничтожать.
Он лишился рассудка, окончательно лишился рассудка. Этими адскими играми он начал забавляться уже давно, но сейчас зло возымело над ним такую силу, что он вообразил себя духом из преисподней. Злоба, которую он взрастил и взлелеял в себе, овладела его душой. Так злоба, подобно любви и сомнениям, может лишить человека рассудка.
Не помня себя от гнева, злодей начал срывать с гроба венки и креп. Но тут Йёста Берлинг закричал:
— Не смей трогать гроб!
— Еще чего, не позволяешь мне и дотронуться до гроба? Да я сейчас выкину дружка моего Леннарта на землю и растопчу его венки. Разве ты не видишь, что он сделал со мной? Не видишь, в каком роскошном сером экипаже я сюда прикатил?
И тут только Йёста заметил за церковной оградой две тюремные кареты с ленсманом и конвойными.
— Видишь теперь, разве я не должен отблагодарить капитаншу за то, что она, роясь вчера в старых бумагах, откопала против меня улики по тому делу с порохом? Пусть знает теперь, что ей лучше было бы варить пиво и заниматься стряпней, чем посылать за мной ленсмана и стражу. Неужто я не вправе вознаградить себя за те слезы, что я пролил, умоляя ленсмана Шарлинга позволить мне помолиться у гроба дорогого мне друга?
И он снова принялся срывать креп.
Тут Йёста Берлинг подошел к нему вплотную и схватил его за руки.
— Я готов все отдать, лишь бы вы оставили гроб в покое! — воскликнул он.
— Делай что хочешь! — ответил сумасшедший. — Кричи, если тебе угодно. Что-нибудь я все же сумею сделать до того, как подоспеет ленсман. Затевай со мной драку, если хочешь. Веселое будет зрелище здесь, возле церкви. Отчего бы нам не подраться среди венков и катафалков!
— Я готов купить мир и покой усопшему любой ценой, господин заводчик. Возьмите мою жизнь, возьмите все, что у меня есть.
— Ты горазд на обещания, мой мальчик.
— Так проверьте же меня.
— Тогда убей себя!
— Я готов это сделать, но сперва должен удостовериться, что гроб будет предан земле.
На том они и порешили. Синтрам взял с Йёсты клятву, что тот выполнит обещание через двенадцать часов после того, как тело капитана Леннарта будет опущено в землю.
— Тогда уж я буду уверен, что ты никогда не станешь порядочным человеком, — сказал он.
Йёсте было легко дать это обещание. Он был рад дать своей жене свободу. Он смертельно устал — угрызения совести не давали ему покоя. Единственно, что пугало его, это данное майорше обещание не лишать себя жизни, покуда дочь пастора из Брубю не оставит место служанки в Экебю. Но Синтрам успокоил его, сказав, что теперь ее нельзя считать служанкой, коль скоро она унаследовала богатства отца. Йёста возразил ему, мол, пастор спрятал свои сокровища столь надежно, что их никто не может найти. Синтрам ухмыльнулся и заявил, что они спрятаны среди голубиных гнезд на церковной колокольне. С этими словами он ушел, а Йёста вернулся в лес. Он решил, что ему лучше всего умереть в том месте, где разбилась девушка из Нюгорда. Там он блуждал весь день. В лесу он увидел свою жену и поэтому не смог сразу же убить себя.
Обо всем этом он рассказал жене, лежа связанный на полу в лесном хуторе.
— О, — печально промолвила она, когда он умолк, — как мне это знакомо! Напускной героизм, пресловутая геройская доблесть! Готовность сунуть руки в огонь, готовность пожертвовать собой! Сколь великолепным это казалось мне когда-то! Теперь же я ценю лишь спокойствие и разум! Какая польза мертвецу от подобного обещания? Что из того, если бы Синтрам перевернул гроб и сорвал с него креп? Гроб снова бы поставили на катафалк, нашлись бы и новый креп, и новые венки. Если бы ты, положа руку на гроб доброго человека, поклялся на глазах у Синтрама помогать бедным людям, которых Синтрам хотел извести, я бы это оценила. Если бы ты, глядя тогда в церкви на прихожан, сказал себе: я хочу помочь этим людям, хочу приложить для этого все свои усилия, — я бы оценила это. А вместо того ты переложил эту ношу на слабые плечи своей жены и немощных стариков.
Йёста Берлинг, помолчав, ответил:
— Мы, кавалеры, связаны обещанием. Мы дали друг другу клятву жить для наслаждений, для одних лишь наслаждений. Горе всем нам, если хоть один из нас изменит клятве!
— Горе тебе, — с досадой сказала графиня, — самому трусливому из кавалеров и самому неисправимому! Вчера все одиннадцать кавалеров весь вечер сидели мрачные. Тебя с ними не было, капитана Леннарта с ними не было, блеска и славы Экебю. Тодди они даже не пригубили, мне они не хотели показываться на глаза. И тут к ним наверх поднялась служанка Анна-Лийса, которая сейчас стоит перед тобой. Ведь ты знаешь, она девушка хозяйственная, она годами отчаянно боролась с расточительством, не давая вам окончательно разорить Экебю!
«Сегодня я опять побывала дома — искала батюшкины деньги, — сказала она кавалерам, — да только ничего не нашла. Все долговые бумаги погашены, но в ящиках и шкафах пусто».
«Жаль мне тебя, Анна-Лийса», — сказал Бееренкройц.
«Когда майорша покидала Экебю, — продолжала пасторская дочь, — она просила меня беречь ее дом. И если бы я теперь нашла деньги моего дорогого родителя, то отстроила бы Экебю. Но коль скоро я денег дома не нашла, то прихватила с собой батюшкину позорную кучу: ведь что меня ждет, кроме позора, когда хозяйка вернется и спросит, что я сделала с Экебю?»
«Не горюй, твоей вины в этом нет», — попытался успокоить ее Бееренкройц.
«Однако я принесла щепки из позорной кучи не для себя одной, — продолжала пасторская дочь, — я позаботилась и о вас, любезные господа. Извольте, почтенные господа! Дражайший мой батюшка не единственный, кто заслужил в этом мире позор и поношение».
Сказав это, она обошла всех кавалеров и перед каждым положила несколько сухих щепок. Кое-кто из них стали бранить ее, но почти все молчали.
Под конец Бееренкройц сказал со спокойным достоинством важного господина:
«Вот и прекрасно. Благодарю вас, юнгфру. Теперь вы можете идти».
Когда она ушла, он ударил кулаком по столу, да так сильно, что рюмки подпрыгнули.
«С этой минуты, — воскликнул он, — никакого пьянства! Никогда больше не удастся вину закабалить меня!»
С этими словами он поднялся и вышел из комнаты.
Остальные мало-помалу последовали его примеру. И ты знаешь, куда они пошли, Йёста? Вниз к реке, на мыс, где стояли мельница и кузница Экебю, и начали работать. Они таскали бревна и камни, расчищали место от обломков. Нелегко пришлось в жизни старикам. Немало бед выпало на их долю. Но терпеть долее позор за то, что они разорили Экебю, стало для них невыносимо. Я знаю, что вы, кавалеры, считаете зазорным работать, но теперь они, позабыв это, стали трудиться. И более того, они собираются послать Анну-Лийсу к майорше, чтобы вернуть ее. А ты, что тем временем делаешь ты?
— Что ты требуешь от меня, пастора, лишенного сана? Презираемого людьми, отверженного Богом?
— Я тоже сегодня была в церкви Брубю, Йёста. Тебе шлют привет две женщины. «Передай Йёсте, — сказала Марианна Синклер, — что одна женщина не презирает того, кого она однажды любила!» «Скажите Йёсте, — сказала Анна Шернхёк, — что у меня все хорошо. Я сама управляю своими имениями. Люди говорят, что из меня выйдет вторая майорша. Я теперь думаю не о любви, а лишь только о работе. Теперь мы здесь в Берге пережили первую горечь утраты. Но все мы горюем о Йёсте. Мы верим в него и молим за него Господа. Но когда же он, однако, повзрослеет?»
И ты говоришь, что люди тебя презирают? — продолжала графиня. — На твою долю выпало слишком много любви, и в этом твоя беда. Тебя любят и женщины, и мужчины. Стоит тебе пошутить и посмеяться, спеть и сыграть, как тебе прощают все. Им по душе любая твоя выдумка. И ты смеешь называть себя презираемым? Почему же тебя не было на похоронах капитана Леннарта?
Слух о том, что он умер в первый день ярмарки, облетел всю округу. После богослужения к церкви пришла не одна тысяча человек. Они заполнили все кладбище, забирались на ограду, стояли на поле за кладбищенской стеной. Похоронная процессия выстроилась перед залом приходского совета. Ожидали лишь старого пробста. Он хворал и не мог читать проповедь. Однако на похороны капитана Леннарта он обещал прийти. И вот он пришел, опустив голову, погруженный в свои печальные думы, думы старого человека, и встал во главе процессии. Он ничему не удивился, ведь этот старец провожал так много людей в последний путь! Он шел по знакомой дороге, не поднимая головы. Он прочитал молитвы и бросил на гроб горсть земли, по-прежнему ничего не замечая. Но вот каноник запел псалом. Сам по себе грубый голос псаломщика, если бы он пел один, вряд ли заставил пробста очнуться от тяжких дум.
Но канонику не пришлось петь одному. Многие сотни голосов слились с его голосом. Пели мужчины, пели женщины и дети. И тут пробст словно бы пришел в себя. Он провел рукой по глазам, встал на могильный холм и огляделся. Никогда еще не доводилось ему видеть столько скорбящих людей. На мужчинах были старые, поношенные траурные шляпы, на женщинах — большие белые передники. Все они пели, у всех глаза были влажны от слез, все они скорбели о капитане.
И тут сердце старого пробста сжалось от страха. Что он скажет этим глубоко опечаленным людям? Ведь он должен сказать им слово утешения.
Когда пение смолкло, он простер над толпой руки.
«Я вижу, что вы горюете, — начал он, — а горе тяжелее переносить тем, кому предстоит долго идти по жизненному пути, чем мне, ведь мне скоро предстоит расстаться с этим миром».
Он в ужасе замолчал. Голос его был слишком слаб, к тому же он с трудом подбирал слова. Но вот он снова заговорил. Голос его обрел молодую силу, глаза заблистали.
И он произнес прекрасную речь. Вначале он сказал все, что знал о Божьем страннике. Потом он упомянул о том, что покойного чтут не за внешний блеск, не за большие таланты, а за то, что он шел по пути, завещанному Господом. И пробст молил нас во имя Бога нашего Иисуса Христа следовать примеру капитана Леннарта. Мол, каждый должен любить ближнего и помогать ему. Каждый должен видеть в ближнем одно лишь хорошее. Каждый должен жить так, как жил капитан Леннарт, и для того не нужно большего таланта, а одно лишь благочестие. Он истолковал нам все, что случилось за этот год. Он сказал нам, что все наши беды были лишь предвестниками счастливых времен, которые непременно настанут. Он сказал, что доброта людская прорывалась в этом году сквозь тучи лишь редкими лучами, а теперь эти лучи соберутся воедино и будут светить, как яркое солнце.
Всем нам казалось, что мы слышим слова пророка. Всем хотелось любить друг друга, всем хотелось делать добро.
Он поднял глаза и простер руки, благословляя нас, призывая мир и счастье в наши края.
«Именем Божьим, — сказал он, — молю вас прекратить раздоры и распри. Да будет мир в ваших сердцах и во всей природе! Да обретет покой вся неживая и живая природа — и травы, и камни, и зверь, и птица!»
Казалось, что священный покой вдруг снизошел на нас. Казалось, будто вершины гор засияли, озарились улыбкой долины, окрасился румянцем осенний туман.
Затем старый пробст сказал, что люди должны обрести защитника, избавителя от всех бед. «Кто-то должен прийти и помочь вам, — сказал он. — Господь не допустит вашей погибели. Господь призовет того, кто накормит голодных и поведет их по праведному пути».
И тут, Йёста, все подумали о тебе. Мы знали, что пробст говорил о тебе. Люди, которые слышали про твое письмо, обращенное к ним, говорили о тебе, расходясь по домам. А ты ушел в лес и решил умереть! Люди ждут тебя, Йёста! Во всех домах толкуют о том, что помочь им может один лишь сумасшедший пастор из Экебю. Для всех для них ты — герой.
Да, Йёста, разумеется, пробст говорил о тебе. Неужто одно это не может заставить тебя жить? Я же, твоя жена, говорю тебе: ты должен идти и выполнить свой долг. Не вздумай вообразить себя посланцем Божьим. Помогать людям может любой. Не старайся совершать геройские подвиги, блистать умом, удивлять всех и каждого, старайся поступать так, чтобы твое имя не было слишком часто у всех на устах. Однако подумай хорошенько, прежде чем нарушить слово, данное Синтраму! Ты получил своего рода право на смерть, и жизнь не сулит тебе впредь много радостей. Было время, когда я хотела уехать на родину, на юг. Я, грешная, считала для себя незаслуженным счастьем остаться с тобой, идти с тобой по жизни. Но теперь я останусь. Если ты найдешь в себе силы жить, я останусь с тобой. Но не жди от нашей с тобой жизни больших радостей! Я заставлю тебя идти тяжким путем верности своему долгу. Не жди от меня слов утешения и надежды! Все беды и несчастья, которые мы с тобой причинили другим, я поставлю на страже у нашего очага. Может ли сердце, страдавшее столь сильно, как мое, еще любить? Без бед и без радости пойду я по жизни рядом с тобой. Подумай хорошенько, Йёста, прежде чем решиться остаться в живых! Нам с тобой предстоит идти путем искупления.
Она не стала дожидаться ответа. Сделав знак дочери пастора, она вышла. Войдя в лес, она горько заплакала и, не переставая плакать, дошла до Экебю. Вернувшись домой, она вспомнила, что так и не потолковала с солдатом Яном Хёком о вещах, более приятных, чем война.
Когда она ушла, на хуторе воцарилось молчанье.
— Честь и хвала Господу Богу нашему, — вдруг сказал старый солдат.
Все взглянули на него. Он поднялся и пристально огляделся.
— Зло, ничего кроме зла, было моим уделом. С тех пор как открылись мои глаза, я видел кругом одно лишь зло. Одни лишь злые люди окружали меня. Ненависть и злоба царили и в лесу, и в поле! А вот она добрая. Добрый человек побывал в моем доме. Когда я буду сидеть здесь один, то стану вспоминать ее. Она будет охранять меня на лесной дороге.
Он нагнулся над Йёстой, развязал его и поднял на ноги. Потом взял его торжественно за руку.
— Неугодным Господу называешь ты себя, — сказал он, кивая, — так оно и было. Но теперь, когда она побывала здесь, Бог простил нас. Ведь она — сама доброта.
На следующий день старый Ян Хёк пришел к ленсману Шарлингу.
— Я хочу нести свой крест, — заявил он, — я был злым человеком и породил злых сыновей.
И он попросил посадить его в тюрьму вместо сына, но этого ему позволить не могли.
Лучшая изо всех старых историй повествует о том, как старик последовал за сыном, брел за арестантской каретой, не покинул его, покуда тот не отбыл свой срок. Но об этом поведает кто-нибудь другой.
Глава тридцать шестая
МАРГАРЕТА СЕЛЬСИНГ
Незадолго до Рождества майорша приехала в уезд Лёвшё, но в Экебю она появилась лишь в сочельник. В дороге она захворала. У нее началось воспаление легких, но, несмотря на сильный жар, она никогда еще не была столь веселой и приветливой. Дочь пастора из Брубю, гостившая у нее в эльвдальской лесной усадьбе с октября месяца, сидела рядом с ней в санях. Ей очень хотелось поскорей вернуться домой, но что она могла поделать, раз старая майорша то и дело останавливала лошадей и подзывала каждого прохожего, чтобы расспросить его о новостях.
— Ну как вы тут живете, в Лёвшё? — спрашивала майорша.
— Живем хорошо, — отвечал один. — Настали лучшие времена. Лишенный сана пастор из Экебю и его жена помогают нам.
— Хорошее настало время, — рассказал другой. — Синтрама здесь больше нет! Кавалеры из Экебю трудятся не покладая рук. Нашлись деньги пастора из Брубю, они были спрятаны на колокольне в Бру. Их так много, хватит на то, чтобы заново отстроить Экебю, вернуть ему былую славу и могущество. Этих денег достанет и на хлеб голодным.
— Наш старый пробст, — сказал третий, — словно помолодел и обрел новые силы. Каждое воскресенье он говорит нам о том, что наступает царство Божие на земле. Кто теперь захочет грешить? Приходит торжество добра.
А майорша, не спеша, едет дальше, расспрашивая каждого встречного:
— Как идут у вас дела? Терпят ли нужду у вас в приходе?
И жар, и острая боль в груди у нее затихали, когда она слышала в ответ:
— Есть у нас две добрые богатые женщины: Марианна Синклер и Анна Шернхёк. Они помогают Йёсте Берлингу, они ходят по домам и помогают голодающим. К тому же теперь никто не засыпает зерно в перегонный куб.
Майорше казалось, будто она не сидит в санях, а слушает долгое богослужение. Можно было подумать, что она попала в святую землю. Она видела, как на лицах старых людей разглаживаются морщины, когда они рассказывали ей. Восхваляя наступившие добрые времена, люди забывали о своих недугах.
— Нам всем хотелось бы стать такими, как покойный капитан Леннарт, — говорили они, — хочется быть добрыми, верить в добро. Не хотим никому делать вреда. Ведь это ускорит приход царства.
Она увидела, что все они охвачены одной решимостью. В богатых усадьбах бедных кормили бесплатно. Каждый, кто хотел, получал работу, и на всех заводах майорши дела шли полным ходом.
Никогда она еще не чувствовала себя столь бодрой, как сейчас, вдыхая холодный воздух в больную грудь. Она останавливалась возле каждого двора и расспрашивала людей.
— Теперь у нас все хорошо, — уверяли ее люди. — Мы терпели большую нужду, но теперь нам помогают добрые господа из Экебю. Вы, госпожа майорша, немало удивитесь тому, что здесь успели сделать. Мельница почти готова, и кузницу строят полным ходом, а на месте сгоревшего дома новый уже подвели под крышу.
Это нужда и страшные беды заставили их всех перемениться. Ах, неужто лишь на короткое время? И все же, как приятно было вернуться туда, где каждый желал услужить ближнему, где всем хотелось творить добро. Майорша знала, что сможет простить кавалеров, и благодарила за это Бога.
— Анна-Лийса, — сказала она, — мне, старому человеку, кажется, что я уже попала в царствие небесное.
Когда она наконец приехала в Экебю и кавалеры поспешили помочь ей сойти с саней, они едва узнали ее, ведь она стала почти такой же доброй и кроткой, как их молодая графиня. Старые люди, знавшие ее с молодых лет, шептали друг другу:
— Это не майорша из Экебю вернулась к нам, это Маргарета Сельсинг.
Велика была радость кавалеров, когда они увидели, что она стала такой доброй и вовсе не помышляет о мщении, но эта радость уступила место печали, когда они поняли, как тяжело она больна. Ее сразу же перенесли в гостиную конторского флигеля и уложили в постель. На пороге она обернулась и сказала:
— Это был ураган господен, да, ураган господен. Теперь я знаю, что все случилось к лучшему.
Тут дверь за ней затворилась, и больше они ее не видели.
А ведь как много хочется сказать тому, кто покидает этот мир. Слова так и просятся с языка, когда знаешь, что рядом в комнате лежит тот, чьи уши скоро навсегда перестанут слышать. «О друг мой, — хочется сказать, — можешь ли ты простить меня? Можешь ли поверить, что я любил тебя, невзирая ни на что? Как же это могло случиться, что я причинил тебе столько горя, когда мы шли рядом по жизненному пути? О мой друг, как я благодарен тебе за все радости, которые ты подарил мне!»
Хочется сказать и это, и многое, многое другое.
Но майорша лежала в жестокой горячке и не могла услышать слов кавалеров. Неужто она так и не узнает, как они работали, чтобы продолжить ее дело, чтобы вернуть Экебю честь и славу? Неужто она так этого и не узнает?
И тут кавалеры пошли в кузницу. Работа там уже остановилась, но они подбросили угля в железные болванки в плавильную печь. Они не стали звать кузнецов, которые ушли домой праздновать Рождество, и сами встали у горна. Только бы майорша дожила до того, как начнет бить молот, а уж он сам поведает ей об их стараниях.
Пришел вечер, наступила ночь, а они все еще работали. Многим из них казалось, что они неспроста второй раз встречают Рождество в кузнице.
Многоопытный Кевенхюллер, благодаря которому они отстроили столь быстро мельницу и кузницу, и силач капитан Кристиан Берг стояли у печи и следили за плавкой. Йёста и Юлиус подбрасывали уголь. Кое-кто сидел на наковальне под поднятым молотом, остальные расположились на угольных тележках и на кучах железных болванок. Старый мистик Лёвенборг разговаривал с философом дядюшкой Эберхардом, сидевшим рядом с ним на наковальне.
— Сегодня ночью умрет Синтрам, — сказал Лёвенборг.
— Почему именно сегодня ночью? — спросил Эберхард.
— Ты ведь знаешь, братец, какое пари мы заключили год назад. Ведь мы не совершили ничего неподобающего кавалерам, и, стало быть, он проиграл.
— Если ты, братец, веришь в это пари, то должен понимать также, что мы совершили немало неподобающего кавалерам. Во-первых, мы помогли майорше, во-вторых, мы начали работать, в-третьих, Йёста Берлинг не слишком честно поступил, пообещав убить себя, и не выполнил обещания.
— Я тоже думал об этом, — возразил Лёвенборг, — но полагаю, что вы, братец, заблуждаетесь. Нам не пристало поступать, исходя их собственных мелочных интересов. Но кто может запретить нам совершать поступки во имя любви, чести или вечного блаженства? Я думаю, что Синтрам проиграл.
— Возможно, вы и правы.
— Должен сказать, я это точно знаю. У меня в ушах весь вечер звенят его бубенцы, но это обманный звон. Скоро он и сам будет здесь.
И тщедушный старик уставился на усеянный редкими звездами кусок синего неба в открытых настежь дверях кузницы.
Чуть погодя он вскочил на ноги.
— Ты видишь его? — зашептал он. — Вот он крадется в кузницу. Неужто ты не видишь его, братец?
— Да ничего я не вижу, — изумился дядюшка Эберхард. — Да ты, видно, просто успел задремать.
— Нет, я отчетливо видел его на фоне синего неба. На нем, как всегда, была длинная волчья шуба и меховая шапка. А сейчас он снова нырнул в темноту, и я не вижу его. Да вот же он возле печи! Стоит рядом с Кристианом Бергом, но тот, разумеется, его не видит. Вот он наклонился и бросает что-то в огонь. О, до чего же злобный у него вид! Берегитесь его, друзья, берегитесь!
И тут же из печи вырвался сноп огня, осыпав кузнецов и их подручных шлаком и искрами. Никто из них, однако, не пострадал.
— Он хочет отомстить нам, — прошептал Лёвенборг.
— Да ты, братец, спятил! — воскликнул Эберхард. — Довольно тебе пугать нас.
— Твое дело не верить, да только этим беде не поможешь. Разве не видишь, что он стоит у столба и скалит зубы, глядя на нас. Неужто собирается опустить молот?
Он вскочил и увлек с собой Эберхарда. Мгновение спустя молот с грохотом опустился на наковальню. Виной тому была лишь проржавевшая скоба, но Эберхард и Лёвенборг чудом избежали смерти.
— Видишь, братец! — воскликнул, ликуя, Лёвенборг. — Нет у него над нами власти. Однако он хочет нам отомстить.
И он подозвал Йёсту Берлинга.
— Иди к женщинам, Йёста! Быть может, он и к ним явится. Они ведь не то что я — могут с непривычки испугаться. Да поостерегись, Йёста, он сильно зол на тебя. К тому же он, быть может, имеет над тобой власть из-за того обещания. Вполне вероятно.
Позднее кавалеры узнали, что Лёвенборг оказался прав: Синтрам в самом деле умер той ночью. Одни говорили, что он сам повесился в тюрьме. Другие полагали, что слуги правосудия отдали тайный приказ убить его, ибо у следствия конкретных улик не было, а освободить его на горе жителям Лёвшё было никак нельзя. А еще кое-кто поговаривал, будто в черной карете, запряженной вороными, приехал господин в черном и забрал его из тюрьмы. И Лёвенборг был не единственный, кто видел Синтрама рождественской ночью. Видели его и в Форсе, а Ульрике Дильнер он явился во сне. Многие рассказывали, что он являлся им и после смерти, покуда Ульрика Дильнер не перевезла его прах на кладбище в Бру. Она прогнала из Форса всех недобрых слуг и завела новые порядки. С тех пор привидение там больше не появляется.
Рассказывают, будто еще до того, как Йёста пришел в конторский флигель, там побывал какой-то незнакомец, который принес письмо для майорши. Никто этого человека прежде не видел, но письмо положили на столик возле постели больной. Тут же больной вдруг полегчало, жар спал, боли утихли, и она смогла прочитать переданное ей послание.
Старики уверяли, что улучшение состояния майорши дело темных сил. Ведь Синтраму и его друзьям-приятелям было выгодно, чтобы она прочла это письмо.
Это был контракт, написанный кровью на черной бумаге. Кавалеры, наверное, узнали бы его. Оно было написано в ночь под Рождество в кузнице Экебю.
Читая его, майорша узнала, что ее считали ведьмой, посылающей в ад души кавалеров, и в наказание за это был вынесен приговор: отнять у нее Экебю. Прочла она в письме и прочие небылицы. Она внимательно посмотрела на дату и подписи и рядом с подписью Йёсты Берлинга увидела следующую приписку: «Я ставлю свою подпись, потому что майорша, воспользовавшись моей слабостью, помешала мне заняться честным трудом, и, чтобы я стал кавалером в Экебю, сделала меня убийцей Эббы Дона, рассказав ей, что я — пастор, лишенный сана».
Майорша медленно свернула бумагу и вложила ее в конверт. Она лежала не шевелясь, думая о том, что прочла. Горько и больно было ей узнать, что думают о ней люди. Ведьмой, мерзкой чертовкой была она для тех, кому служила, кому давала работу и хлеб. И вот какую награду она заслужила, какую память оставляет по себе. Да и что хорошего могли они думать о неверной жене!
Однако что можно ожидать от этих темных людей? Что ей за дело до них! Но эти нищие кавалеры, которых она приютила, они-то хорошо знали ее. Даже они поверили этому или сделали вид, будто поверили, чтобы заполучить Экебю. Мысли беспорядочно роились у нее в голове. Ее горевшее в лихорадке сердце охватили гнев и жажда мести. Она велела дочери пастора из Брубю и графине Элисабет, сидевшим возле ее постели, послать нарочного в Хёгфорс за управляющим и инспектором. Она решила составить завещание.
Потом она снова погрузилась в раздумье. Брови ее сдвинулись, черты лица страдальчески исказились.
— Вам очень плохо, госпожа майорша? — тихо спросила графиня.
— Плохо, плохо, как никогда.
Снова наступило молчание. Но вот майорша заговорила резко и жестко:
— Удивительно, графиня, что вы, любимая всеми, тоже неверная жена.
Молодая женщина вздрогнула.
— Да, если и не в поступках, то в мыслях и желаниях, но тут нет никакой разницы. Вот я лежу сейчас и чувствую, что это одно и то же.
— Да, я знаю это, госпожа майорша.
— И все же вы, графиня, теперь счастливы. Вы можете принадлежать своему возлюбленному без греха. Черный призрак не стоит между вами. Вы можете, не скрываясь, принадлежать друг другу, любить друг друга среди бела дня, идти по жизни рука об руку.
— О госпожа майорша, госпожа майорша!
— Как вы можете оставаться с ним? — воскликнула старая женщина с возрастающей горячностью. — Искупите свой грех, покайтесь, пока не поздно! Поезжайте домой к вашим батюшке и матушке, а не то они сами приедут и проклянут вас! Неужто вы считаете Йёсту Берлинга своим супругом? Уезжайте от него! Я оставлю ему в наследство Экебю. Я дам ему власть и богатство. Осмелитесь ли вы разделить их с ним? Осмелитесь ли вы принять честь и счастье? Я посмела. И вы помните, чем это кончилось? Помните ли вы рождественский обед в Экебю? Помните ли арестантскую в усадьбе ленсмана?
— О госпожа майорша, мы, обремененные грехами, идем рядом по жизни, не испытывая счастья. Я стараюсь, чтобы радость не поселилась у нашего очага. Вы думаете, я не тоскую по дому? О, я жестоко тоскую без него, без его опоры и защиты, но мне уже больше не суждено туда вернуться. Я буду жить здесь в страхе и трепете, зная, что все, что я делаю, приведет лишь к греху и печали, что, помогая одному, причиняю горе другому. Я слишком слаба, слишком простодушна для жизни в здешних краях, и все же я останусь здесь, обреченная на вечное покаяние.
— Подобными мыслями мы лишь обманываем свое сердце! — воскликнула майорша. — И в этом наша слабость. Вы не хотите уезжать от него, и не ищите других причин.
Не успела графиня ответить, как в комнату вошел Йёста Берлинг.
— Входи, Йёста! — поспешно сказала майорша, и голос ее стал еще более резким и жестким. — Иди сюда, герой, которого восхваляет весь Лёвшё! Узнай же, что пришлось испытать старой майорше, которая по твоей милости скиталась по дорогам, всеми презираемая и покинутая.
Вначале я хочу рассказать, что случилось весной, когда я пришла домой к своей матери, ведь ты должен знать конец этой истории.
В марте я прибрела в Эльвдальскую усадьбу. Вид у меня тогда был не лучше, чем у старухи нищенки. Мне сказали, что моя мать в молочном погребе. Я вошла туда и долго стояла молча у дверей. Вдоль стен на длинных полках были расставлены блестящие медные бидоны с молоком. И моя мать, которой перевалило за девяносто, снимала бидон за бидоном и снимала сливки. Старуха была еще бодрая, однако я видела, с каким трудом она распрямляла спину, чтобы достать бидон. Я не знала, заметила ли она меня, но чуть погодя она вдруг сказала мне каким-то удивительно резким тоном:
«Вот и сбылось все, что я тебе предсказывала!»
Я хотела было просить у нее прощения, да только все было напрасно. Она совсем оглохла и не слышала ни одного моего слова. Помолчав, она снова заговорила:
«Иди, помоги мне».
Я подошла к ней и стала помогать ей спускать один бидон за другим и снимать сливки. Она была довольна. Моя мать не доверяла ни одной служанке снимать сливки и давно наловчилась это делать.
«Я вижу, ты можешь справляться теперь с этой работой». И я поняла, что она простила меня.
И с тех пор, казалось, силы покинули ее. Она теперь целыми днями сидела в кресле и спала. Она умерла незадолго до Рождества. Мне очень хотелось приехать сюда раньше, но не могла оставить старушку.
Майорша умолкла. Ей снова стало трудно дышать, но она собралась с силой и снова заговорила:
— Это правда, Йёста, что я хотела, чтобы ты жил у меня в Экебю. Ведь ты притягиваешь к себе людей, всем приятно твое общество. Если бы ты в конце концов образумился, я дала бы тебе большую власть. Я надеялась, что ты найдешь себе хорошую жену. Сначала я думала, что это будет Марианна Синклер, ведь я видела, как она любила тебя еще в ту пору, когда ты жил в лесу и рубил деревья. Потом я решила, что это должна быть Эбба Дона. Я поехала в Борг и сказала ей, что, если она возьмет тебя в мужья, я оставлю тебе в наследство Экебю. Если я поступила дурно, прошу простить меня.
Йёста стоял на коленях, упершись лбом в край кровати. Из груди его вырвался тяжкий стон.
— Скажи мне, Йёста, как ты собираешься жить? На что будешь кормить жену? Скажи мне! Ведь ты знаешь, я всегда желала тебе добра.
Сердце Йёсты разрывалось от горя, но он ответил ей с улыбкой:
— Давным-давно, когда я пытался заработать себе на хлеб здесь, в Экебю, вы, госпожа майорша, подарили мне хутор, он до сих пор мой. Нынче осенью я привел там все в порядок. Мне помог Лёвенборг. Вдвоем мы побелили потолок, покрасили и оклеили обоями стены. Лёвенборг решил, что задняя маленькая комната будет кабинетом графини. Он даже отыскал в окрестных крестьянских усадьбах подходящую мебель, из той, что попала туда с аукционов, и купил ее. Так что теперь в этом кабинете стоят и кресла с высокими спинками, и комоды с бронзовыми накладками. А в большой комнате поставлены ткацкий станок для молодой хозяйки и слесарный для меня. Есть там и прочие вещи, вся нужная для хозяйства утварь. Мы с Лёвенборгом сидели там не один вечер, толкуя о том, как мы станем жить с графиней на этом хуторе. Но моя жена только сейчас узнала об этом. Мы хотели рассказать ей об этом, когда придется покинуть Экебю.
— Продолжай, Йёста!
— Лёвенборг твердил, что в доме не обойтись без служанки. «Летом здесь на мысу в березовой роще рай да и только, а вот зимой молодой госпоже будет скучно. Так что, Йёста, непременно найми служанку».
Я соглашался с ним, однако не знал, откуда взять на это денег. Тогда он однажды принес мне ноты, свой стол с нарисованными клавишами и поставил его в комнате. «Никак ты сам, Лёвенборг, намереваешься поселиться у нас вместо служанки?» — спросил я его. На это он отвечал, что пригодится нам. Неужто я позволил бы молодой графине стряпать, носить дрова и воду? Нет, ни за что не позволил бы, покуда есть сила в руках и могу трудиться. Но он стоял на своем, мол, вдвоем мы скорее управимся с хозяйством, а она пусть сидит целыми днями на диване и вышивает тамбурным швом. «Ты и представить себе не можешь, какой нежной заботой нужно окружить такую маленькую, хрупкую женщину», — сказал он.
— Рассказывай, рассказывай! Твои слова облегчают мои страдания. Неужто ты думаешь, что молодой графине хочется жить в хуторской хижине?
Его неприятно поразил ее насмешливый тон, но он продолжал:
— О, госпожа майорша, я не смею в это поверить, но как прекрасно было бы, если б она захотела там жить! Ведь здесь на пять миль в округе нет ни одного врача. А у нее легкая рука и доброе сердце, ей бы хватило забот лечить раны и врачевать болезни. Мне думается, что все скорбящие нашли бы дорогу на хутор к доброй госпоже. Ведь у бедняков столько горя, им так нужно доброе слово и сердечное участие.
— Ну а ты сам что будешь делать?
— Стану работать за столярным и токарным станком. Стану отныне жить своим трудом. А если моя жена не захочет последовать за мной, пойду один. Никакие богатства в мире не заставили бы меня свернуть с этого пути. Хочу жить своим трудом. Хочу всегда быть бедным, жить среди крестьян, помогать им чем могу. Ведь им нужен кто-нибудь, кто бы играл польку у них на свадьбах и рождественских пирушках, кто бы писал письма их уехавшим сыновьям, так я и стану этим заниматься. Но я непременно должен оставаться бедным.
— Это будет мрачная жизнь, Йёста.
— О нет, госпожа майорша, она не будет мрачной, если мы только будем вместе. Богатые и веселые будут к нам приходить, также как и бедные. Нам было бы весело в этой хижине. Гостям вовсе не было бы хуже, если бы мы готовили угощение прямо у них на глазах и, не церемонясь, ели бы по двое из одной тарелки.
— Но какую пользу ты принесешь этим? Какую награду заслужишь?
— Для меня будет большой наградой, если бедняки будут помнить меня несколько лет после моей смерти. Немалую пользу я принесу, если посажу возле дома несколько яблонь, научу деревенских музыкантов играть мелодии старых мастеров, научу пастушков петь хорошие песни на лесных тропинках. Поверьте мне, госпожа майорша, я все тот же сумасбродный Йёста Берлинг, каким был. Я могу стать лишь деревенским музыкантом, но для меня этого достаточно. Мне предстоит искупить немало грехов. Плакать и каяться я не умею. Я хочу доставлять радость беднякам и в этом вижу свое покаяние.
— Йёста, — сказала майорша, — это слишком жалкая жизнь для человека с твоими дарованиями. Я хочу завещать тебе Экебю.
— О госпожа майорша, — с ужасом воскликнул он, — не делайте меня богатым! Не возлагайте на меня столь тяжкого бремени! Не разлучайте меня с бедняками!
— Я хочу отдать Экебю тебе и кавалерам, — повторила майорша. — Ты достойный человек, и народ молит за тебя Бога. Я говорю тебе, как когда-то сказала моя мать: «Ты справишься с этой работой».
— Нет, госпожа майорша, такого подарка мы принять от вас не можем. Ведь мы так плохо думали о вас и причинили вам столько горя!
— Я хочу оставить тебе Экебю, слышишь!
Она говорила резко, жестко, почти враждебно. Его охватил страх.
— Не вводите стариков в искушение! Ведь тогда они снова станут бездельниками и пьяницами. Боги небесные, богатые кавалеры! Что тогда станет с нами?
— Я хочу подарить тебе Экебю, Йёста, но сначала ты должен обещать, что вернешь свободу жене. Эта благородная маленькая женщина не для тебя. Она слишком много страдала в нашем медвежьем крае. Она тоскует по своей светлой родине. Отпусти ее. Для этого я и дарю тебе Экебю.
Но тут графиня Элисабет подошла к майорше и опустилась возле постели на колени.
— Я больше не стремлюсь вернуться на родину, госпожа майорша. Этот человек, мой муж, нашел выход, выбрал путь, по которому я готова идти. Отныне мне не надо будет идти с ним по жизни, строгой и холодной, беспрестанно напоминать ему о раскаянии, об искуплении грехов. Бедность, вечные заботы и тяжкий труд сделают свое дело. По пути, ведущем к бедным и немощным, я могу идти без греха. Жизнь на севере больше не страшит меня. Но не делайте его богатым, госпожа майорша! Ведь тогда я не смогу здесь остаться.
Майорша приподнялась в постели.
— Все счастье вы требуете для себя! — закричала она, потрясая кулаками. — Все счастье и благословение Божие! Нет, пусть Экебю достанется кавалерам им на погибель! Пусть муж и жена разлучатся, пусть они погибнут! Ведь я ведьма, мерзкая чертовка, я совращала вас на путь зла. Какова обо мне слава, такой мне и должно быть.
Она схватила письмо и бросила его Йёсте в лицо. Черная бумага затрепыхала и упала на пол. Йёсте она была хорошо знакома.
— Ты виноват передо мной, Йёста. Ты обидел ту, кто была тебе второй матерью. Неужто ты теперь посмеешь перечить мне, не смиришься с наказанием, какое я тебе избрала? Ты примешь от меня Экебю, и это погубит тебя, потому что ты слабоволен. Ты отошлешь домой свою жену, чтобы уже никто не смог бы спасти тебя. Ты умрешь столь же сильно ненавидим всеми, как я. О Маргарете Сельсинг будут вспоминать как о ведьме. Ты же останешься в памяти людей расточителем и кровопийцей.
Она снова откинулась на подушки, и наступило молчание. И в этой тишине вдруг послышался глухой удар, потом еще один и еще. Это запел свою мощную песню кузнечный молот.
— Слушайте! — сказал тогда Йёста Берлинг. — То поют славу Маргарете Сельсинг! Это не сумасбродные проделки пьяных кавалеров! Это победный гимн труда в честь доброй старой труженицы. Вы слышите, госпожа майорша, о чем поет молот? «Благодарю, — говорит он, — благодарю за честный труд, что ты дала беднякам, благодарю за дороги, что ты проложила, за селения, что ты построила! Благодарю за радость и веселье, царившие в твоем доме! Благодарю! — поет он. — Спи же с миром! Дело твоих рук не умрет. Твой дом будет всегда пристанищем тех, кто трудится на благо людям. Спасибо тебе, — поет он, — и не суди нас, наши заблудшие души! Отправляясь в царство покоя, не суди строго нас, оставшихся на бренной земле!»
Йёста умолк, а молот продолжал петь. Все голоса, желавшие выразить майорше свою любовь и уважение, слились в этой песне. Постепенно напряжение исчезло с ее лица, черты его разгладились, казалось, тень смерти уже опустилась на нее.
В комнату вошла дочь пастора из Брубю и сказала, что прибыли господа из Хёгфорса. Майорша велела им удалиться. Она раздумала писать завещание.
— О Йёста Берлинг, герой, совершивший столько подвигов! Ты победил и на этот раз. Наклонись ко мне, дай мне благословить тебя!
Ее снова стало лихорадить. В горле послышались предсмертные хрипы. Тело корчилось в тяжких страданиях, но душа уже ничего не знала об этом. Она уже лицезрела небеса, открывающиеся умирающим.
Час спустя схватки жизни со смертью прекратились. Она лежала столь умиротворенная и прекрасная, что стоявшие возле нее люди были глубоко взволнованы.
— Дорогая старая майорша, — сказал Йёста, — такой я уже видел тебя однажды! Маргарета Сельсинг вновь ожила. Теперь она никогда не уступит место майорше из Экебю.
* * *
Вернувшись из кузницы, кавалеры узнали, что майорша умерла.
— А слышала она удары молота?
— Да, слышала.
И кавалеры были рады тому, что старались не напрасно. Они узнали также, что майорша хотела оставить им Экебю, но завещание не было составлено. Они сочли это большой честью для себя и похвалялись этим до конца своих дней. Но никто не слыхал, чтобы они когда-нибудь жалели о потерянном богатстве.
Рассказывают, что в эту рождественскую ночь Йёста Берлинг, стоя рядом со своей молодой женой, держал перед кавалерами свою последнюю речь. Он тревожился за их судьбу, ведь им придется убираться из Экебю. Впереди у них лишь старческие недуги. Холодный прием ожидает старого и угрюмого человека в чужом доме. Бедного кавалера, вынужденного из милости жить у крестьянина, ожидают невеселые дни. Ему предстоит прозябать в одиночестве, разлученному с друзьями.
Обращаясь к своим друзьям, беспечным, привыкшим ко всем превратностям судьбы, он назвал их древними богами, рыцарями, появившимися в стране железа в железный век, чтобы принести сюда радость и веселье. Он скорбел о том, что в райском саду, где порхали крылатые бабочки радости, появились прожорливые гусеницы, пожирающие плоды.
Разумеется, он знал, что радость и веселье нужны детям земли, что без них нет жизни. Но он знал также, сколь трудна стоящая перед миром загадка — как соединить радость и веселье с добротой. Казалось бы, это самое простое, но в то же время и самое трудное дело. До этих пор им не удавалось отгадать эту загадку. Но теперь ему представлялось, что за этот год, год радости, горькой нужды и счастья, они многое постигли.
* * *
Ах, добрые господа кавалеры, мне тоже горек миг расставаний. Это последняя ночь, которую я с вами провела без сна. Я не услышу больше ни радостного смеха, ни веселых песен. Пришло время расставаться мне с вами и со всеми веселыми обитателями берегов Лёвена.
Дорогие мои старые друзья! В давние дни вы одарили меня богатыми дарами. Вы поведали мне, живущей в глубоком уединении, о полноте и богатстве изменчивой жизни. На берегах озера моих детских мечтаний вы сражались, подобно героям Рагнарёка.[54] Но что я сумела дать вам?
Быть может, вас порадует то, что ваши имена вновь зазвучат рядом с названиями дорогих вам усадеб? Пусть блеск и великолепие вашей жизни вновь засияет над этим краем! Еще стоит Борг, еще стоит Бьёрне, стоит и Экебю на берегу Лёвена, окруженное водопадами и озерами, парками и улыбающимися лесными полянками. Стоит выйти на широкий балкон, как старые предания начинают роиться в воздухе, как пчелы в летнюю пору.
Да, кстати о пчелах, позвольте мне рассказать вам еще одну старую историю! Коротышка Рустер, тот самый, что шел с барабаном впереди шведской армии, когда она в 1813 году вступила в Германию,[55] позднее не уставая рассказывал истории об удивительных странах. Люди, по его словам, там ростом с колокольню, ласточки не меньше орла, а пчелы величиной с гуся.
— Ну а какие же там тогда ульи?
— Обыкновенные, такие же, как у нас.
— А как же туда залетают пчелы?
— Это уж их забота, — отвечал коротышка Рустер.
* * *
Дорогой читатель, не должна ли я сказать тебе то же самое? Ведь гигантские пчелы фантазии целый год летали над нами, но как им попасть в улей действительности, это уж, верно, их забота.
Примечания
- Пробст — старший пастор.
- Карлстад — административный центр лена (губернии) Вермланд.
- …проезжал милю за милей. — Шведская миля равна 10 км.
- Вермланд — лен в Западной Швеции. В административном отношении Швеция делится на 24 лена. Вместе с тем сохранилось и старое деление на 25 так называемых ландшафтов — исторических областей, возникших еще во времена существования отдельных феодальных владений.
- Финмарк — область на севере Норвегии, на границе с Финляндией.
- Венерн — самое большое озеро Швеции и всей Западной Европы. Его площадь составляет 5,6 тысяч кв. км.
- Ленсман — должностное лицо, представитель власти на местах.
- …владетельницей семи заводов… — Имеются в виду так называемые «бруки» — металлургические мануфактуры, на которых производилось полосовое или прутовое железо. Так как для функционирования этих предприятий были необходимы крупные земельные участки и леса, владелец горного завода был одновременно и промышленником, и помещиком. На большинстве таких заводов насчитывалось всего по нескольку работников. Плавильные печи работали на древесном угле.
- Эльвдален — лесистый район (уезд) Вермланда в долине реки Кларэльвен.
- Торпарь — безземельный крестьянин, арендующий участок земли, торп.
- Килле — шведская карточная игра, получившая свое название по одной из карт — килле (арлекин); другой персонаж этой игры — бларен — шут в колпаке с бубенчиками.
- Бельман Карл Микаэль (1740–1795) — выдающийся шведский поэт, импровизатор, сочинитель музыки к собственным произведениям, которые он исполнял под аккомпанемент цитры.
- Блокулла — в скандинавской мифологии гора, где обитает нечистая сила.
- Игдрасил — в скандинавской мифологии дерево мира, осеняющее вселенную. У него три корня, один из которых простирается в край великанов, второй — в мир людей, а третий — в мир смерти. Из-под корней этого дерева бьет ключ мудрости, у которого обитают три норны, девы судьбы — Минувшее, Настоящее и Будущее.
- Король Артур — один из королей бриттов (V–VI вв.), успешно боровшийся с англосаксонскими завоевателями, герой цикла средневековых рыцарских романов. Согласно легенде, двор короля Артура был местом рыцарских собраний. В пиршественном зале стоял большой круглый стол (чтобы никто не счел себя обиженным) — отсюда и название цикла — «романы Круглого стола».
- …двенадцать паладинов, в армию Карла Великого… — Карл Великий (742–814) — франкский король, с 800 г. — император, крупнейший представитель династии Каролингов, создатель одной из самых крупных империй в средневековой истории. Паладины — рыцари, сподвижники Карла Великого.
- Тор — древнескандинавский бог грома, бури и плодородия.
- Вальгалла — в скандинавской мифологии замок Одина, небесное жилище павших в бою героев, храбрых воинов.
- Локи — один из асов — верховных богов скандинавской мифологии, отличавшийся хитростью и коварством.
- Мамзель — искаженное мадмуазель, барышня.
- де Сталь Анна Луиза Жермен (1766–1817) — французская писательница, оказавшая влияние на развитие французского романтизма. Роман «Коринна, или Италия» (1807) посвящен проблемам свободы женщины в буржуазно-аристократической среде.
- Кларэльвен — самая большая река Скандинавского полуострова, берет начало в Норвегии и впадает в крупнейшее озеро Швеции Венерн.
- Вира — популярная карточная игра начала XIX в., вариант ломберного бостона.
- La cachucha — испанский танец, получивший широкое распространение в Европе в XIX в.
- Фрёкен — барышня, мадмуазель (перед фамилией, а также при обращении).
- Перевод Д. Закса.
- Кнак — азартная карточная игра.
- Скиллинг — медная монета, бывшая в ходу в Швеции с 1776 по 1855 гг.
- Плеяды — звездное скопление в созвездии Тельца. В греческой мифологии — дочери Атланта.
- …трофей, захваченный Бееренкройцем в 1814 году. — Имеется в виду война с Норвегией 1814 г., последняя в истории война, в которой участвовала Швеция.
- Юнгфру — (ист.) титул незамужней дворянки; в обращении — дева, девица.
- …на острове Рюген во время войны за Померанию. — Имеется в виду борьба Швеции с наполеоновской коалицией за шведскую Померанию и высадка шведских войск в 1813 г. По Кильскому мирному договору от 14 января 1814 г. Швеция передала Дании Померанию и остров Рюген.
- Риксдалер — шведская банкнота или монета весом в 25 г. Была в обращении с 1619 г. В 1873 г. риксдалер заменен кроной. 1 риксдалер равнялся 1,5 далерам.
- Дамаст — камчатная ткань.
- Анкерок (анкер) — старинная мера вместимости, равная 39,26 л.
- Патрон — здесь помещик, заводчик, хозяин (при обращении).
- Перевод Д. Закса.
- Карсус,Модерус, Мелузина — персонажи шведских сказок.
- Перевод Д. Закса
- …заводят игры «Поехали в Гренландию» или «Отгадай, у кого кольцо»… — Игра «Поехали в Гренландию» представляет собой своего рода карту — схему. Каждый участник игры бросает фишку, чтобы первому попасть в Гренландию, расположенную в верхней части карты. «Отгадай, у кого кольцо» — старинная шведская игра. Несколько человек, садясь в круг, передвигают кольцо по шнурку, который они держат в руках, и по очереди отгадывают, кто зажал кольцо в руке.
- …побывало на конгрессе в Вене. — Венский конгресс (1814–1815) завершил войны коалиции европейских государств с Наполеоном I.
- …летал со стаей великого императора… — Имеется в виду Наполеон I (Наполеон Бонапарт, 1769–1821).
- …после 1815 года ему пришлось улететь прочь из неблагодарного отечества. — Имеется в виду отречение Наполеона I и ссылка его на остров Св. Елены.
- Он нашел приют у шведского кронпринца… — Имеется в виду Жан Батист Бернадот (1763–1844), маршал Франции, занимавший в 1818–1844 гг. престол Швеции под именем Карла XIV Юхана, основатель династии Бернадотов.
- Шеппунд — мера веса, равная 160 кг.
- Марка — старинная мера веса, равная 425 г.
- Он вспоминает при этом гордого афинянина, спокойно осушившего чашу с ядом… — Имеется в виду Сократ (ок. 470–399 до н. э.), древнегреческий философ, один из родоначальников философии диалектики. Был приговорен к смерти и умер, выпив яд цикуты.
- …святой Улоф в короне поверх шлема… — Имеется в виду шведский король Улоф Шётконунг (ок. 995 — 1020), во время правления которого в Швеции было официально принято христианство.
- Эрик Святой — шведский король (ум. ок. 1160), был после смерти объявлен католической церковью небесным покровителем шведских королей.
- Орден Меча — шведский военный орден.
- Любовь побеждает все (лат.)
- Труд побеждает все (лат.)
- Мертвы и Бел, могучий воин, и непобедимый Тот с головой ястреба… — Бел — один из главных богов в религии древней Месопотамии; Тот — древнеегипетский бог Луны и мудрости.
- Рагнарёк — в скандинавской мифологии гибель богов, конец света.
- …что шел с барабаном впереди шведской армии, когда она в 1813 году вступила в Германию… — Имеется в виду высадка шведских войск в Померании, захваченной французскими войсками в 1811 г.