Ночь в Лиссабоне. Эрих Мария Ремарк

Страница 1
Страница 2
Страница 3

13

На вокзале я увидел жандарма и повернул обратно. Хотя я не думал, что уже сообщили о моем исчезновении, я все же решил держаться подальше от железной дороги. Пока мы в лагере, никто особенно не думает о нас, но достаточно нам убежать, как тут же принимаются нас разыскивать, словно драгоценность. Нам отказывают в куске хлеба, пока мы сидим взаперти, но не жалеют никаких затрат, чтобы изловить нас опять, и с этой целью мобилизуют целые роты солдат.

Часть пути мне удалось проехать в грузовике. Шофер на чем свет ругал немцев, войну, бога, французское и американское правительство. Но прежде чем высадить меня, он поделился со мной последним куском хлеба.

Целый час я шагал по проселку до следующей станции. Я уже был научен тому, что, если не хочешь показаться подозрительным, не прячься. Я прямо подошел к кассе и попросил билет первого класса до ближайшего города. Кассир, однако, не спешил выполнить мою просьбу, и я понял, что он хочет спросить документ. Но тут я опередил его и прикрикнул, чтобы он не копался. Чиновник растерялся и выдал мне билет.

Я отправился в кафе и пробыл там до отхода поезда.

Так мне удалось за три дня добраться до лагеря, где находилась Елена. Однажды меня остановил жандарм, но я заорал на него по-немецки и сунул ему под нос паспорт Шварца. Бедняга отшатнулся и был рад, что я оставил его в покое. Австрия входила в состав Германии, и австрийский паспорт уже действовал почти как удостоверение гестапо. Изумительную силу таил в себе документ мертвого Шварца. Во всяком случае – большую, чем человек. И это был всего-навсего клочок печатной бумажки!

Чтобы достичь лагеря, где была Елена, надо было подняться на гору, покрытую лесом, зарослями дрока, вереска и розмарина. Я добрался до него к вечеру. Он был обнесен проволокой, но не выглядел так безрадостно, как Леверне, может быть, потому, что это был женский лагерь. Почти на всех женщинах были пестрые платки, закрученные иной раз на манер тюрбанов. Мелькали яркие платья. Я смотрел из леса, и все это производило даже беспечное впечатление.

Странная вялость вдруг овладела мной. Я ожидал другого: одиночества, безысходности, куда я прорвусь подобно Дон-Кихоту или Георгию Победоносцу. А здесь во мне вообще не нуждались, словно там, в лагере, все были довольны. Если Елена здесь, она давно забыла меня.

Я долго смотрел из-за деревьев, решая, что делать дальше. В сумерках к ограде подошла женщина. Потом вторая, третья. И вот их уже оказалось много, и все стояли молча, едва перебрасываясь друг с другом словами. Они смотрели вдаль, через проволоку, невидящими глазами, потому что перед ними не «было того, что они хотели бы увидеть – свободы.

Небо стало сиреневым. Из долины вверх по склонам ползли тени, кое-где замелькали слабые огоньки. И женские фигуры у ограды лагеря тоже, постепенно теряя краски и формы, стали тенями. Бледные лица прерывистой цепью колыхались за проволокой над плоскими черными силуэтами. Постепенно цепь начала редеть – лица исчезали одно за другим. Женщины уходили. Час отчаяния кончился. Я узнал позже, что именно так называли в лагере эти минуты.

Только одна женщина осталась стоять у ограды. Я осторожно приблизился.

– Не пугайтесь, – сказал я по-французски.

– Чего мне пугаться? – ответила она, помолчав.

– Я хотел бы попросить вас кое о чем.

– Лучше бы не просил, свинья. Неужели у вас все мысли только об одном? Убирайся к черту и издохни вместе со своей похотью! Неужели у вас в деревне нет женщин! Чего вы здесь бродите, проклятые собаки?

Я понял, о чем она говорила.

– Вы ошибаетесь, – сказал я. – Мне нужно поговорить с одной женщиной, которая находится в этом лагере.

– А почему с одной? Почему не с двумя? Не со всеми?

– Послушайте, – перебил я ее, – в этом лагере моя жена, я должен поговорить с женой!

Женщина засмеялась. В ней не чувствовалось гнева, только усталость.

– Еще один фокус! Каждую неделю вы придумываете что-нибудь новое!

– Я здесь первый раз!

– Потому-то ты так настойчив! Убирайся к черту!

– Послушайте же, – сказал я по-немецки, – я прошу вас передать моей жене, что я здесь. Я немец. Я сам был за проволокой в Леверне!

– Посмотрите-ка на него, – спокойно заметила женщина. – Он еще и по-немецки болтает. Проклятый эльзасец! Пусть тебя сожрет сифилис! Пусть всех вас сгрызет рак за то, что вы нас тянете туда, у вас вообще нет никакого сочувствия, кабаны! Разве вы не понимаете, что вы делаете? Оставьте нас в покое! – сказала она громко, с силой. – Ведь вы нас посадили, неужели вам этого еще мало? Оставьте же нас, наконец, в покое, – закричала она.

Я услышал, что приближаются другие, и отскочил.

Ночь я провел в лесу. Я не знал, куда податься. Взошла бледная луна и, словно белым золотом, облила окрестности, окутанные дымкой тумана. Потянуло холодом осени.

Утром я спустился в долину и обменял свой костюм на комбинезон монтера.

Я вернулся к лагерю и у входа объяснил часовому, что должен осмотреть электропроводку. Мой французский язык оказался сносным, и меня впустили, ни о чем больше не спрашивая. Да и кто же, в конце концов, полезет добровольно в лагерь для интернированных?

Я осторожно прошелся по улицам лагеря. Женщины в бараках жили будто в ящиках, разделенных кусками парусины. В каждом бараке было два этажа, посредине проход, по сторонам занавески. Некоторые из них были подняты, там виднелись грубые постели. Кое-где на стене мелькал платочек, пара открыток, фотография. Это все выглядело жалко, но придавало уголку слабые черточки индивидуальности.

Я крался сквозь полутемный барак. Женщины перестали работать и поднимали на меня глаза.

– Вы с каким-нибудь известием? – спросила одна.

– Да, у меня поручение для одной женщины. Ее зовут Елена. Елена Бауман.

Женщина задумалась. Подошла вторая.

– Это не та нацистская стерва, что работает в столовой? Та, что путается с доктором?

– Она не нацистка, – сказал я.

– Та, что в столовой, тоже не нацистка, – сказала первая. – Кажется, ее зовут Елена.

– Разве здесь есть нацисты? – спросил я.

– Конечно. Здесь все перепуталось. Где сейчас немцы?

– В окрестностях их нет.

– Говорят, должна прибыть военная комиссия. Слышали вы что-нибудь об этом?

– Нет.

– Комиссия будет освобождать из лагерей нацистов. Но вместе с ней явятся и гестаповцы. Вы ничего об этом не знаете?

– Нет.

– Но ведь немцы не должны хозяйничать в неоккупированной зоне.

– Держи карман!

– Вы ничего об этом не знаете?

– Ничего, кроме слухов.

– От кого известия для Елены Бауман?

Я помолчал.

– От ее мужа. Он на свободе.

Вторая женщина засмеялась.

– Ну, ему придется раскрыть рот!

– А можно пройти в столовую? – спросил я.

– Конечно! Вы не француз?

– Эльзасец.

– Вы боитесь? – спросила вдруг вторая женщина. – Отчего? Вы что-нибудь скрываете?

– А есть сегодня хоть один, которому нечего скрывать?

– Вам виднее, – ответила первая.

Вторая ничего не сказала. Она уставилась на меня так, словно я был шпион. От нее резко пахло ландышами. Запах духов бил в нос.

– Спасибо, – сказал я. – Где столовая?

Первая женщина объяснила мне, как туда пройти. Я двинулся через полумрак барака, будто сквозь строй. По обеим сторонам всплывали бледные лица, испытующие глаза. Мне казалось, будто я попал в царство амазонок. Потом я опять очутился на улице, под жарким солнцем, и снова меня охватило затхлое дыхание неволи.

Я никогда не думал, была ли Елена здесь верна мне. Это уже не имело значения. Нам выпало слишком много испытаний, и у нас не осталось ничего, кроме стремления выжить во что бы то ни стало. Все остальное исчезло. Даже если сомнения и мучили меня в Леверне, – это был бред, пугающие образы, которые я сам придумывал, прогонял и опять вызывал.

Теперь я стоял посреди ее спутниц. Я наблюдал за ними вечером у ограды, я видел их сейчас – голодных женщин, которые уже много месяцев были одни. В неволе они не перестали быть женщинами, теперь они даже еще сильнее чувствовали это. Что же им оставалось?

В бараке, где была столовая, бледная женщина с рыжими волосами продавала разную снедь. Ее окружали несколько других.

– Что вам надо? – спросила она.

Я подмигнул, показал головой в сторону и пошел к двери. Она быстро окинула глазами своих клиентов.

– Через пять минут, – прошептала она. – Хорошие или плохие?

Я понимал, что она спрашивала о новостях.

– Хорошие, – сказал я и вышел в соседнюю комнату.

Через несколько минут женщина подошла ко мне.

– Надо быть осторожней, – сказала она. – Вы к кому?

– К Елене Бауман. Она здесь?

– Зачем?

Я молчал и разглядывал веснушки у нее на носу. Глаза ее беспокойно бегали.

– Она работает в столовой?

– Чего вы хотите? Вы монтер? – спросила она. – Для кого вам нужны эти сведения?

– Для ее мужа.

– Недавно один вот так же выспрашивал о другой женщине. Через три дня ее увезли. Мы условились, что она обязательно сообщит нам, если все будет хорошо. Мы не получили от нее никакого известия. Вы лжете, вы вовсе не монтер!

– Я ее муж, – сказал я.

– А я Грета Гарбо,[19] – усмехнулась женщина.

– Я не стал бы спрашивать ни с того ни с сего.

– О Елене Бауман многие спрашивают, – сказала женщина. – Ею интересуются весьма заметные люди. Хотите вы, наконец, знать правду? Елена Бауман умерла. Она умерла две недели назад, и ее похоронили. Вот вам правда. А сначала я думала, что вы принесли известие с воли.

– Она умерла?

– Умерла. А теперь оставьте меня в покое.

– Она не умерла, – сказал я. – В бараках говорят другое.

– В бараках болтают много чепухи.

Я посмотрел на рыжую.

– Вы не передадите ей записку? Я уйду, но я хотел бы оставить письмо.

– Зачем?

– Как зачем? Письмо ничего не значит. Оно не убивает никого и не выдает.

– Вы в этом уверены? – насмешливо сказала женщина. – Давно ли вы живете на свете?

– Не знаю. Мне удавалось жить только частями, с большими перерывами. Я мог бы купить у вас карандаш и кусок бумаги?

– Там есть и то, и другое, – она показала на маленький столик. – Чего ради вы хотите писать мертвой?

– Сейчас это делают довольно многие.

Я написал на куске бумаги: «Элен, я здесь, на свободе. Приходи сегодня вечером к ограде. Буду ждать».

Я не стал заклеивать письмо.

– Вы отдадите ей?

– Сегодня что-то много шатается сумасшедших, – ответила она.

– Да или нет?

Она прочла письмо, которое я сунул ей.

– Да или нет?

– Нет, – сказала она и вернула мне письмо.

Я положил его на стол.

– По крайней мере не выбрасывайте и не рвите его.

Она ничего не сказала.

– Я вернусь и убью вас, если вы помешаете этому письму попасть в руки моей жены.

– В самом деле?

Она ничего больше не сказала, обратив ко мне лицо с зелеными рыбьими глазами.

Я покачал головой и пошел к выходу.

– Так ее нет здесь? – спросил я еще раз, обернувшись.

Женщина все так же молча посмотрела на меня и не ответила.

– Я еще десять минут буду в лагере, – сказал я. – Я приду еще раз, чтобы узнать.

Я шел по улицам и переходам лагеря. Я хотел через некоторое время снова вернуться в столовую, поискать Елену, но тут вдруг почувствовал, что с меня словно соскользнула защитная пелена. Я сделался непомерно большим, уязвимым со всех сторон. Мне надо было скорее спрятаться.

Я наудачу зашел в барак.

– Что вам надо? – спросила меня худая женщина.

– Я должен осмотреть электропроводку. Здесь все в порядке?

– Кажется, в порядке. Только здесь больные.

Я увидел на женщине белый халат.

– Это госпиталь? – спросил я.

– Барак для больных. Вас вызывали сюда?

– Меня прислала снизу моя фирма. Надо проверить провода.

Из глубины барака подошел человек в военной форме.

– В чем дело? – спросил он.

Женщина в белом халате объяснила ему. Его лицо показалось мне почему-то знакомым.

– Электричество? – переспросил он. – Лекарство и витамины сейчас были бы куда полезнее.

Он швырнул свою фуражку на стол и вышел.

– Здесь, кажется, все в порядке, – сказал я женщине в белом. – Кто это был?

– Врач, кто же еще?

– У вас много больных?

– Достаточно.

– И многие умирают?

Она посмотрела на меня.

– Зачем вам это?

– Просто так, – ответил я. – Почему здесь ко всем подозрительны?

– Просто так, – ответила она. – Взбрело в голову, вот и все. Эх вы, невинный ангел! У вас есть и родина, и паспорт. А у этих людей нет ни того, ни другого, – она помолчала. – Смертных случаев не было вот уже недели четыре. До этого умирали.

Месяц назад я получил письмо от Елены. Значит, она в лагере.

– Спасибо, – сказал я.

– Не за что, – ответила она горько. – Поблагодарите лучше, бога за то, что ваша мать и отец дали вам родину, которую вы можете любить. Любить и в несчастье, любить и тогда, когда она держит в неволе еще более несчастных и выдает их хищникам, которые принесли несчастье их стране. А теперь, если надо, занимайтесь освещением. Было бы лучше, если бы прибавилось света кое у кого в голове!

– Была уже здесь немецкая военная комиссия? – быстро спросил я.

– Зачем вам это знать?

– Я слышал, что ее ждут здесь.

– И вы этим довольны?

– Нет, просто мне нужно предостеречь.

– Кого? – спросила женщина, насторожившись.

– Елену Бауман.

– От чего предостеречь? – она внимательно посмотрела на меня.

– Вы ее знаете?

– Вовсе нет.

И опять стена недоверия. Только позже я понял, отчего это происходило.

– Я ее муж, – сказал я.

– Вы можете это доказать?

– Нет. У меня другие документы. Может быть, вы поверите, если я скажу, что я не француз.

Я вытащил паспорт покойного Шварца.

– Нацистский паспорт, – сказала женщина. – Так я и думала. Что вам надо?

Терпение у меня лопнуло.

– Увидеться с женой. Она здесь. Она сама написала мне об этом.

– Письмо при вас?

– Нет, я уничтожил его, когда решил бежать. Почему здесь все скрывают?

– Мне тоже хотелось бы знать, – сказала женщина, – и именно от вас.

Вернулся врач.

– Вы все закончили? – обратился он ко мне.

– Нет. Я загляну еще разок завтра утром.

Я снова зашел в столовую. Рыжая стояла с двумя другими женщинами у стола и продавала им белье. Я стал ждать и вновь почувствовал, что счастье уже покинуло меня: надо было немедленно уходить, если только я хотел еще выбраться из лагеря. Часовые у входа могут смениться, и тогда мне придется все объяснять заново.

Елены не было. Рыжеволосая избегала моего взгляда. Она торговалась, затягивая время. Тут подошли еще женщины. За окном прошел офицер. Я оставил столовую.

Часовые у входа были все те же, они помнили меня и разрешили выйти. Я миновал ворота, и опять у меня, как в Леверне, появилось ощущение, что на меня вот-вот набросятся сзади и схватят. Я взмок от пота.

Впереди показался старый грузовик. Скрыться было негде, и я пошел по краю дороги, опустив глаза в землю. Грузовик проехал мимо и остановился. Меня подмывало броситься бежать, по я удержался. Машина могла быстро развернуться, и тогда у меня уже не осталось бы никаких шансов.

Позади послышались быстрые шаги. Кто-то крикнул:

– Эй, монтер!

Я обернулся. Ко мне подошел пожилой солдат.

– Вы понимаете что-нибудь в автомашинах?

– Нет, я электрик.

– Может быть, там как раз не ладится с зажиганием. Взгляните-ка на наш мотор.

– Да, да, посмотрите, пожалуйста, – сказал второй шофер.

Я перевел взгляд. Это была Элен. Она стояла позади солдата и смотрела на меня, держа на губах палец. На ней были брюки, свитер. Она была очень худа.

– Посмотрите, пожалуйста, – повторила она, пропуская меня вперед.

– Только осторожно, – быстро прошептала она. – Действуй так, словно ты в этом понимаешь. В моторе все в порядке.

Солдат брел позади нас.

– Откуда ты? – прошептала опять она.

Я открыл помятый капот.

– Убежал. Как нам встретиться?

Она нагнулась вместе со мной над мотором.

– В деревне. Я приезжаю туда делать закупки для столовой. Послезавтра, в первом кафе слева. В девять утра.

– А до этого?

– Ну, как тут? Надолго? – спросил солдат.

Элен достала из кармана брюк пачку сигарет, протянула ему:

– Несколько минут. Ничего серьезного.

Солдат зажег сигарету и присел у края дороги.

– Где? – опять спросил я ее, наклонясь над мотором. – В лесу? У ограды? Вчера я был там. Сегодня вечером, хорошо?

Она подумала.

– Хорошо. Сегодня вечером. Не раньше десяти.

– Почему?

– Когда другие уйдут. Значит, в десять. И послезавтра утром. Будь осторожен.

– Как тут жандармы? Опасны?

Подошел солдат.

– Ничего, – сказала Элен по-французски. – Сейчас будет готово.

– Старая телега, – сказал я.

Солдат засмеялся:

– Новые у бошей. И у министров. Ну, как?

– Готово, – сказала Елена.

– Хорошо, что вы нам повстречались, – заметил солдат. – Я-то понимаю в машинах только то, что им нужен бензин.

Он уселся в машину. Элен последовала за ним нажала стартер. Мотор заработал. Наверно, она нарочно выключила зажигание. Только и всего.

– Спасибо, – сказала Элен, наклоняясь ко мне с сиденья. Ее губы беззвучно двигались, выговаривая слова, понятные только мне. – Вы первоклассный специалист, – добавила она и дала газ. Машина уехала.

Несколько секунд я стоял неподвижно в синем бензиновом облаке. Я почти ничего не чувствовал, как это бывает при быстрой смене сильной жары холодом: не видишь между ними никакой разницы. Машинально переступая ногами, я пошел по дороге. Только тут мало-помалу я начал соображать, и вместе с сознанием пришло беспокойство и понимание того, что я услышал, и тихая, трепещущая сверлящая мука сомнения.

Я лежал в лесу и ждал. Стена плача, как Элен называла женщин, молча, слепо уставившихся в вечернюю мглу, мало-помалу редела. Наконец, почти все ушли, растаяли. Стало темно. Я по-прежнему неподвижно смотрел на столбы ограды. Они превратились в темные тени. Потом между ними возникла новая тень.

– Где ты? – прошептала Элен.

– Здесь!

Я ощупью подобрался к ней.

– Ты можешь выйти? – спросил я.

– Позже. Когда уйдут все. Жди.

Я отполз обратно в кустарник, чтобы меня нельзя было увидеть, если кто-нибудь направит луч карманного фонаря в сторону леса. Я лег на землю, дыша запахом опавшей листвы. Поднялся слабый ветер, и вокруг меня зашуршало, словно это ползли тысячи невидимых шпионов. Глаза все больше и больше привыкали к темноте, и я теперь уже видел тень Елены, а сверху – неясное, бледное пятно ее лица с неразличимыми чертами. Она будто висела на проволоке, как темное растение с белым цветком, и опять вдруг показалась мне темной, безымянной фигурой темных времен. Я не мог разглядеть ее лица – и оно становилось лицом всех несчастных этого мира. Чуть подальше увидел я вторую женщину, которая стояла так же, как Элен, а там – третью, четвертую. Это были кариатиды невидимого фриза, поддерживающие небо печали и надежды.

Все это становилось невыносимым, я отвернулся и стал смотреть в сторону. Когда я опять посмотрел на ограду – трех других уже не было, они бесшумно исчезли. Я заметил, что Элен согнулась, выбирая лазейку между рядами проволоки.

– Раздвинь ее, – сказала она.

Я наступил на нижнюю и приподнял верхнюю проволоку.

– Подожди, – прошептала Элен.

– Где другие? – спросил я.

– Ушли. Одна из них нацистка. Поэтому я не могла пролезть раньше. Она бы меня выдала. Та, которая плакала.

Элен сняла с себя кофточку и юбку и подала их мне через проволоку.

– Чтобы не порвались, – сказала она. – Других у меня нет.

Все это было точь-в-точь, как в бедных семьях, где куда менее важно, если дети разобьют себе колени, чем если они порвут чулки. Ссадины заживают, а на новые чулки надо тратить деньги.

Я держал ее вещи в руках. Элен пригнулась и осторожно проползла под проволокой. Она оцарапала себе плечо. Будто тонкая, черная змейка, из ранки потекла кровь. Элен выпрямилась.

– Мы должны бежать, – сказал я.

– Куда?

Я не знал, что ответить. В самом деле – куда?

– В Испанию, – сказал я. – В Португалию. В Африку.

– Пойдем, – сказала Элен. – Пойдем и не будем говорить об этом. Никто отсюда не может убежать без бумаг. Поэтому за нами и не смотрят очень строго.

Она пошла впереди меня в лес. Она была почти обнажена, таинственна и прекрасна. В ней остался лишь отблеск прежней Елены, моей жены последних нескольких месяцев; осталось ровно столько, чтобы с очарованием и болью узнать ее в том дыхании прошедшего, когда кожа будто съеживается от озноба и ожидания. Почти безымянная, она спустилась оттуда, сверху, из фриза кариатид, окруженная девятью месяцами отчуждения, которые теперь значили больше, чем двадцать лет нормального бытия.

14

Владелец кабачка, в котором мы сидели перед этим, приблизился к нам.

– Эта толстуха очень хороша, – с чувством сказал он. – Француженка. Настоящий дьявол. Рекомендую вам, господа! Наши женщины – тоже порох, но горят слишком быстро. – Он прищелкнул языком. – Разрешите теперь откланяться. Ничего нет лучше, чем иметь дело с француженкой. Полезно для здоровья. Они понимают толк в жизни. Им не нужно так много врать, как нашим женщинам. Желаю вам благополучного возвращения на родину. Лолиту или Хуану не берите. Ничего особенного – ни та, ни другая. А Лолита еще стянет что-нибудь, если не будете за ней присматривать.

Он ушел. На улице уже было утро. Когда раскрылась дверь, оттуда ворвался шум начинающегося дня.

– Нам тоже, наверно, надо идти, – сказал я.

– Я скоро закончу свой рассказ, – ответил Шварц. – У нас есть еще немного вина.

Он заказал вина и кофе для трех женщин, чтобы они оставили нас в покое.

– В ту ночь мы говорили мало, – продолжал он. – Я разостлал куртку. Когда стало прохладнее, мы укрылись кофточкой и юбкой Елены и моим свитером. Она засыпала и вновь просыпалась; один раз сквозь сон мне почудилось, что она плачет. И снова ее охватывал порыв нежности, и она ласкала меня, как никогда раньше. Я ни о чем не спрашивал и ничего не рассказывал ей из того, что слышал в лагере. Я очень любил ее, но чувствовал какой-то холод и необъяснимую отчужденность. В нежности была печаль и печаль еще усиливала нежность. Словно мы очутились где-то там, за роковой гранью, и уже нельзя было вернуться из-за нее или даже приблизиться к ней, и было лишь ощущение полета, и неразрывности, и – отчаяния. Да, это было отчаяние, последнее, безмолвное отчаяние, в котором тонули наши слезы, исторгнутые счастьем, хотя глаза оставались сухими. Это были незримые, невыплаканные слезы печального знания, которому ведома только бренность без надежды, без возвращения.

– Разве мы не можем бежать отсюда? – снова спросил я, когда Элен собиралась проскользнуть обратно между рядами колючей проволоки.

Она промолчала. И только очутившись уже там, за оградой, ответила шепотом:

– Я не могу. Я не могу. Из-за меня пострадают другие. Приходи опять! Приходи завтра вечером опять. Ты придешь?

– Если меня не схватят.

Она посмотрела на меня.

– Что стало с нашей жизнью? Что мы такое сделали, что наша жизнь стала такой?

Я передал ей кофточку и юбку.

– Это лучшее, что есть у тебя? – спросил я.

Она кивнула.

– Спасибо тебе за то, что ты это надела. Я уверен, что завтра вечером опять буду здесь. Я спрячусь в лесу.

– Тебе надо поесть. У тебя есть что-нибудь?

– Кое-что есть. В лесу еще можно, наверно, найти ягоды или грибы, орехи.

– Ты выдержишь до завтра? Вечером я принесу тебе кое-что.

– Конечно, выдержу. Ведь уже почти утро.

– Не ешь грибов. Ты не знаешь, какие можно есть, Я принесу еды.

Она надела юбку. Юбка была широкая, светло-синего цвета с белыми цветами. Она обвила ее вокруг себя и застегнулась, словно опоясывалась на бой.

– Я люблю тебя, – с отчаянием сказала она. – Я люблю тебя сильнее, чем ты когда-нибудь сможешь это себе представить. Не забывай этого. Никогда!

Она говорила это почти каждый раз, прежде чем нам расстаться. То было время, когда мы стали дичью для всех – для французских жандармов, которые из каких-то диких соображений порядка вылавливали нас, и для гестапо, которое пыталось проникнуть в лагерь, хотя говорили, что по соглашению с правительством Петэна это не было разрешено. Нельзя было даже предугадать, кто тебя сцапает, и каждое прощание на рассвете всегда было у нас последним.

Элен приносила мне хлеб, фрукты, иногда – кусок колбасы или сыра. Я так и не рискнул спуститься вниз, в ближайший городок, чтобы найти себе там угол. Я обосновался в лесу и жил в развалинах старого, разрушенного монастыря, которые открыл невдалеке. Днем я спал или читал то, что мне приносила Элен. Иногда незаметно следил за дорогой, спрятавшись в кустарнике. Элен снабжала меня также новостями и слухами: о том, что немцы подходят. все ближе и ближе и что они не думают выполнять свои обязательства по соглашению.

Жизнь все более приобретала характер паники. Ужас находил волнами и был горек, как желудочный сок, когда он поднимается снизу. И все-таки привычка, жизнь изо дня в день побеждали снова и снова.

Стояла хорошая погода, по ночам на небе сверкали россыпи звезд. Элен раздобыла парусину, и мы часами лежали на ней в темноте, посреди, разрушенных переходов монастыря, зарывшись в сухую опавшую листву, и прислушивались к шорохам ночи.

– Как это получилось, что ты можешь отлучаться из лагеря? – спросил я ее однажды. – И так часто?

– У меня такая должность. Мне доверяют. Ну, и немного протекции, – ответила она помолчав. – Ты же видел. Я бываю даже в деревне.

– Поэтому тебе удается доставать еду и для меня?

– Я получаю ее в столовой. Там в буфете можно кое-что купить, когда есть деньги и есть что купить.

– Ты не боишься, что тебя здесь может кто-нибудь увидеть или вдруг кто-нибудь выдаст тебя?

– Боюсь только за тебя. – Она улыбнулась. – Не за себя. Что со мной могут сделать? Я и так в тюрьме.

В следующий вечер она не пришла. Стена плача растаяла, как обычно, я подкрался ближе, – бараки маячили черными пятнами в слабом полусвете, – я ждал, ждал, но она не пришла. Я лежал, уставившись в ночь. Я видел, как брели мимо женщины к нужнику неподалеку, слышал вздохи, стоны. Вдруг на дороге я увидел затемненные фары автомашины.

День я провел в лесу. Меня терзало беспокойство. Видимо, что-то случилось. Я принялся перебирать в памяти то, что слышал в лагере. Странно, но меня это утешило. Пусть все, что угодно, только бы ее не увезли, только бы она не заболела и не умерла. Все эти несчастья были так тесно связаны друг с другом, что, кажется, значили одно и то же. И жизнь наша была в таком тупике, что вся свелась к одному: не потеряться, выбраться каким-нибудь образом из урагана в тихую гавань. И тогда можно было бы попытаться еще раз все забыть.

– Но забыть нельзя, – сказал Шварц. – И тут не помогут ни любовь, ни сострадание, ни доброта, ни нежность. Я знал это, и мне было все равно. Я лежал в лесу, смотрел на трепещущие пестрые пятна умирающих листьев, которые падали с ветвей, и думал только об одном: даруй ей жизнь! Даруй ей жизнь, о боже, и я никогда не спрошу ни о чем. Жизнь человека всегда бесконечно больше любых противоречий, в которые он попадает. Поэтому позволь ей, господи, жить. И если это должно быть без меня, то пусть она живет без меня, но только живет!

Элен не пришла и в следующую ночь. Зато вечером я вновь увидел две автомашины. Они проехали по дороге вверх, к лагерю. Я, крадучись, описал большую дугу, следя за ними, и увидел мундиры. Мне не удалось разглядеть, была ли то форма СС или вермахта, но, без сомнения, это были немцы. Я провел ужасную ночь.

Машины прибыли около девяти часов вечера и уехали только во втором часу. То обстоятельство, что они приезжали под покровом ночи, почти с уверенностью позволяло говорить, что это было гестапо. Когда они ехали обратно, я не мог установить, увезли они кого-нибудь из лагеря или нет. Я блуждал, – блуждал в буквальном смысле этого слова, – по дороге и вокруг лагеря до самого утра. Потом я вновь вдруг захотел проникнуть за ограду под видом монтера, но увидел у входа удвоенную охрану. Рядом с часовым сидел какой-то тип в штатском, с бумагами.

День, казалось, никогда не кончится. Когда я опять, в сотый раз, крался мимо ограды, я вдруг увидел – шагах в двадцати от забора, с внешней стороны – сверток в газете. Там были два яблока, кусок хлеба и записка без подписи: «сегодня вечером».

Наверно, этот сверток бросила Елена, когда меня не было здесь. Я ел хлеб, стоя на коленях, – такая слабость вдруг охватила меня. Потом я отправился в свое убежище и моментально заснул. Проснулся я перед вечером. Еще был ясный день, наполненный, как вином, золотым светом. Каждая новая ночь все сильнее окрашивала листву. Теплые лучи послеполуденного солнца падали на лесную лужайку, где я лежал, и буки, и липа между ними стояли в желтом и красном огне, словно невидимый художник, пока я спал, превратил их в факелы, и они в полной тишине горели неподвижным пламенем. Ни один листочек не шевелился.

– Не проявляйте нетерпения, – прервал вдруг себя Шварц, – когда я говорю о природе. Она приобрела вдруг для нас в это время такое же значение, как для животных. Она была тем, что никогда не отталкивало нас от себя. Ей не нужны были паспорта и свидетельства об арийском происхождении. Она давала и брала, безличная и исцеляющая, как лекарство.

В тот раз на лесной лужайке я долго лежал не шевелясь, я чувствовал себя чашей, налитой до краев, и боялся пролить хотя бы каплю. Потом я увидел, как в полной тишине, без малейшего дуновения ветра, сотни листьев полетели вдруг с деревьев вниз на землю, словно услышав таинственный безмолвный приказ. Они безмятежно скользили в ясном воздухе, и некоторые упали на меня. В это мгновение, показалось мне, я узнал свободу смерти и странное ее утешение. Не принимая никакого решения, я ощутил, как милость, то, что я могу окончить свою жизнь, если умрет Элен, что мне не нужно оставаться одному и что милость эта – компенсация, данная человеку за безмерность его любви, когда она вырывается за пределы существа. Я пришел к этому, не размышляя, и когда я понял это, уже не нужно было – в каком-то отдаленном смысле – умирать во что бы то ни стало.

Елена не появилась у стены плача. Она пришла лишь тогда, когда другие исчезли. Она была в рубашке и коротких штанах и просунула мне через проволоку сверток и бутылку вина. В необычном костюме она показалась еще моложе.

– Пробка вытащена, – сказала она. – Вот и бокал.

Она легко проскользнула под проволокой.

– Ты, наверно, умер с голоду. Я кое-что раздобыла в буфете, чего не видала с самого Парижа.

– Одеколон, – угадал я.

Она горько и свежо пахла в ночном воздухе.

Она кивнула головой. Я увидел, что волосы у нее подстрижены короче, чем раньше.

– Что же такое случилось? – спросил я, вдруг рассердившись. – Я думал, тебя увезли или ты умираешь, а ты приходишь, словно после посещения салона красоты. Может быть, ты сделала и маникюр?

– Сама. Посмотри, – она подняла руку и засмеялась. – Давай выпьем вина.

– Что случилось? У вас было гестапо?

– Нет. Комиссия вермахта. Но там были два чиновника из гестапо.

– Увезли кого-нибудь?

– Нет, – сказала она. – Налей.

Я видел, что она возбуждена. Руки у нее горели, и кожа была такая сухая, что, казалось, тронь ее – она затрещит.

– Они были там, – сказала она. – Они прибыли, чтобы составить список нацистов.

– И много их у вас оказалось?

– Достаточно. Мы никогда не думали, что их столько. Многие никогда не признавались. При этом была одна – я ее знала – она вдруг выступила вперед и заявила, что она принадлежит к национал-социалистской партии, что она собрала здесь ценные сведения и хочет вернуться обратно на родину, что с ней здесь плохо обращались, и ее тут же должны увезти. Я знала ее хорошо. Слишком хорошо. Она знает…

Элен быстро выпила и вернула мне бокал.

– Что она знает? – спросил я.

– Я не могу сказать точно, что она знает. Было столько ночей, когда мы без конца говорили и говорили… Она знает, кто я… – Она подняла голову.

– Я никогда не поеду к ним. Я убью себя, если они захотят увезти меня.

– Ты убьешь себя. И они тебя не увезут. Чего ради? Георг сейчас бог знает где, он не всесведущ. И к чему той женщине выдавать тебя? Что это ей даст?

– Обещай, что ты не дашь меня увезти.

– Обещаю, – сказал я.

Лишенный всего, я обещал ей все, и самое главное – защиту. Что мог я ответить ей тогда? Она была слишком возбуждена, чтобы услышать от меня что-нибудь другое.

– Я люблю тебя, – сказала она страстным, взволнованным голосом. – И что бы ни произошло, ты это должен знать всегда!

– Я знаю это, – ответил я, веря и не веря ей.

Она в изнеможении откинулась назад.

– Давай убежим, – сказал я. – Сегодня ночью.

– Куда? Твой паспорт с тобой?

– Да. Мне отдал его один человек, который работал в бюро, где хранились бумаги интернированных. А где твой?

Она не ответила. Некоторое время она смотрела, прямо перед собой.

– Здесь есть одна еврейская семья, – сказала она затем. – Муж, жена и ребенок. Прибыли несколько дней назад. Ребенок болен. Они вышли вперед вместе с другими. Сказали, что хотят обратно в Германию. Капитан спросил, не евреи ли они. Нет, они немцы, сказал мужчина. Они хотят обратно в Германию. Капитан хотел им что-то сказать, но гестаповцы стояли рядом.

– Вы действительно хотите вернуться? – спросил офицер еще раз.

– Запишите их, капитан, – сказал гестаповец и засмеялся. – Если они так сильно тоскуют по родине, надо пойти им навстречу.

И их записали. Говорить с ними невозможно. Они говорят, что они больше не могут. Ребенок тяжело болен. Других евреев тоже все равно отсюда скоро увезут. Поэтому лучше отправиться раньше. Все мы в ловушке. Лучше идти добровольно. Вот их слова. Они словно оглохли. Поговори с ними.

– Я? Что я могу им сказать?

– Ты был там. Ты был в Германии в лагере. Потом ты вернулся и опять бежал.

– Где же я буду с ними разговаривать?

– Здесь. Я приведу его. Я знаю, где он. Сейчас. Я говорила ему. Его еще можно спасти.

Минут через пятнадцать она привела исхудавшего человека, который отказался переползти под проволокой. Он стоял на той, а я на этой стороне, и он слушал, что я говорил. Потом подошла его жена. Она была очень бледная и молчала. Обоих, вместе с ребенком, схватили дней десять назад. Они были разлучены и посажены в разные лагеря, а потом бежали, и ему удалось чудом вновь найти жену и сына. Они повсюду писали свои имена на придорожных камнях и на углах домов.

Шварц взглянул на меня:

– Вы знаете этот крестный путь?

– Кто его не знает! Он тянулся через всю Францию от Бельгии до Пиренеев.

Крестный путь возник вместе с войной. После прорыва немецких войск в Бельгии и падения линии Мажино, начался великий ход – сначала на автомашинах, груженных постелями, домашним скарбом, потом – на велосипедах, повозках, тачках, с детскими колясочками – и, наконец, – пешком, в разгар французского лета, бесконечными вереницами, что тянулись все на юг, под огнем пикирующих бомбардировщиков.

Тогда же началось и бегство на юг эмигрантов. Тогда возникли и придорожные письмена. Их наносили на заборы у дорог, на стены домов, в деревнях, на углах перекрестков. Имена, призывы о помощи, поиски близких,

– углем, краской, мелом. Эмигранты, которым уже годами приходилось прятаться и ускользать от полиции, организовали, кроме того, цепь вспомогательных пунктов, протянувшуюся от Ниццы до Неаполя и от Парижа до Цюриха. Там были люди, которые снабжали беженцев информацией, адресами, советами. Там можно было переночевать. С их помощью человеку, о котором рассказывал Шварц, и удалось опять найти жену и ребенка, что вообще было куда труднее, чем отыскать пресловутую иголку в стоге сена.

– Если мы останемся, нас опять разлучат, – сказал мне этот человек. Это женский лагерь. Нас доставили сюда всех вместе, но только на пару дней. Мне уже сказали, что я буду отправлен в другое место, в какой-нибудь мужской лагерь. Мы этого больше не вынесем.

Он уже все взвесил. Бежать они не могут, они уже пытались и чуть не умерли с голода. Теперь мальчик болен, жена истощена, и у него тоже нет больше сил. Лучше идти самим добровольно. Другие – тоже всего лишь скот на бойне. Их будут увозить постепенно, когда захотят.

– Почему нас не отпустили, когда еще было время? – сказал он под конец,

– робкий, худощавый человек с узким лицом и маленькими черными усами.

На это никто не смог бы дать ответа. Хотя мы никому не были нужны, нас не отпустили. В час разгрома страны это был ничтожный парадокс, на который слишком мало внимания обращали те, которые могли бы его изменить.

На следующий день под вечер к лагерю подъехали два грузовика. В то же мгновение колючая проволока ожила. Десять или двенадцать женщин копошились возле нее, помогая друг другу пролезть через нее. Потом они устремились в лес. Я ждал в засаде, пока не увидел Елену.

– Нас предупредили из префектуры, – сказала она. – Немцы уже здесь. Они приехали за теми, кто хочет вернуться. Однако никто не знает, что еще при этом может произойти. Поэтому нам разрешили спрятаться в лесу, пока они не уедут.

В первый раз я ее видел днем, если не считать тех минут на дороге. Ее длинные ноги и лицо были покрыты загаром, но она страшно похудела. Глаза стали большими и блестящими, а лицо совсем сжалось.

– Ты отрываешь от себя, а сама голодаешь, – сказал я.

– Мне вполне хватает еды, – возразила она, – не беспокойся. Вот даже, – она сунула руку в карман, – смотри кусок шоколада. Вчера у нас продавали даже печеночный паштет и консервированные сардины. Зато хлеба не было.

– Человек, с которым я разговаривал, уезжает? – спросил я.

– Да.

Ее лицо вдруг сморщилось.

– Я туда не вернусь никогда, – сказала она. – Никогда! Ты обещал мне! Я не хочу, чтоб они меня поймали!

– Они тебя не поймают.

Через час машины проехали обратно. Женщины пели. Слышались слова песни: «Германия, Германия превыше всего».

В ту же ночь я дал Элен часть яда, который я получил в лагере Леверне. А днем позже она узнала, что Георг знает, где она.

– Кто это тебе сказал? – спросил я.

– Тот, кто знает.

– Кто?

– Врач лагеря.

– Откуда он знает?

– Из комендатуры. Там запрашивали.

– Врач не сказал, что тебе следует делать?

– Он сможет спрятать меня на пару дней в больничном бараке, не больше.

– Значит, надо бежать из лагеря. От кого вчера пришло предупреждение о том, что некоторым из вас надо спрятаться в лесу?

– От префекта.

– Хороню, – сказал я. – Постарайся раздобыть свой паспорт и какое-нибудь свидетельство о выходе из лагеря. Может быть, поможет врач? Если нет – надо бежать. Собери вещи, которые тебе необходимы. Не говори ничего никому. Никому! Я попытаюсь поговорить с префектом. Он, кажется, человек.

– Не надо! Будь осторожен!

Я как мог начистил свою монтерскую спецовку и утром вышел из леса. Приходилось считаться с тем, что меня могут сцапать немецкие патрули или французские жандармы. Впрочем, отныне я должен был думать об этом всегда.

Мне удалось попасть к префекту. Жандарма и писаря я ошарашил тем, что выдал себя за немецкого техника, который прибыл сюда для получения сведений насчет сооружения линии электропередачи в военных целях. Когда делаешь то, чего от тебя не ждут, обычно всегда добиваешься желаемого, – это я знал по опыту. Если бы жандарм понял. что перед ним один из беженцев, он сразу арестовал бы меня. Этот сорт людей лучше всего реагирует на крик и угрозы.

Префекту я сказал правду. Сначала он хотел меня выбросить из комнаты. Затем его развеселила моя дерзость. Он дал мне сигарету и сказал, чтобы я убирался к черту. Ом не желает ничего видеть и слышать. Десять минут спустя он заявил, что он не в состоянии мне чем-либо помочь, потому что у немцев, по-видимому, есть списки и они привлекут его к ответственности, если кто-нибудь исчезнет. Он не желает издохнуть в каком-нибудь немецком концентрационном лагере.

– Господин префект, – сказал я, – я знаю, что вы охраняете пленных и должны следовать своим собственным приказам. Но и вы, и я знаем, что Франция сейчас переживает хаос поражения и сегодняшние распоряжения могут завтра стать позором. Если сумятица переходит в бессмысленную жестокость, то потом для нее трудно будет отыскать оправдания. Чего ради должны вы – против своей собственной воли – держать невинных людей в клетке из колючей проволоки наготове для пыток и крематориев? Весьма возможно, что до тех пор, пока Франция еще защищалась, было какое-то подобие смысла в том, чтобы интернировать иностранцев в лагерях, все равно, были ли они за или против агрессора. Теперь же война давно окончилась; несколько дней тому назад победители приехали и забрали своих сторонников. Те, кто теперь остался у вас в лагерях, – это жертвы, которые каждый день умирают от страха, что их увезут на верную смерть. Я должен был бы просить вас за все эти жертвы – я прошу только ради одной из них. Если вы боитесь списков, укажите мою жену как убежавшую, укажите ее, в конце концов, как умершую, как самоубийцу, если хотите, – тогда с вас будет снята всякая ответственность!

Он посмотрел на меня долгим взглядом.

– Приходите завтра, – сказал он наконец.

Я не двинулся.

– Я не знаю, в чьих руках я окажусь завтра, – ответил я. – Сделайте это сегодня.

– Приходите через два часа.

– Я буду ждать у ваших дверей, – ответил я. – Это самое безопасное место, которое я знаю.

Он вдруг улыбнулся.

– Что за любовная история! – сказал он. – Вы женаты, а должны жить так, словно вы не женаты. Обычно бывает наоборот.

Я вздохнул. Через час он меня позвал опять.

– Я разговаривал с лагерным начальством, – сказал он. – Это правда, что о вашей жене запрашивали. Мы последуем вашему совету и позволим ей умереть. Это избавит вас от забот. И нас тоже.

Я кивнул. Странный, холодный страх охватил меня внезапно – остаток древнего суеверия, предостерегающего от искушения судьбы. Впрочем, разве я сам не умер уже давно, разве я не живу с бумагами мертвеца?

– Завтра все будет сделано, – сказал префект.

– Сделайте это сегодня, – попросил я. – Мне однажды пришлось два года просидеть в лагере из-за того, что я задержался на день.

Я вдруг сразу сдал. Он, видимо, это заметил. У меня все поплыло перед глазами, и я чуть не упал в обморок. Он приказал принести коньяку.

– Лучше кофе, – сказал я и тяжело опустился на стул.

Комната кружилась в каких-то зеленых и серых тонах. В ушах шумело. Нет, мне нельзя терять сознания, думал я. Элен свободна, нам скорее надо убираться прочь отсюда.

Сквозь шум и трепетное мерцание я силился уловить лицо и голос, который что-то кричал, и я не мог сначала разобрать, что это было, и только потом до меня стали доходить слова:

– Вы думаете, что для меня все это шуточки, будь они прокляты? К дьяволу! Какое мне дело? Я вам не стражник, я порядочный человек и не хочу знать… Черт бы побрал всех… Пусть все уходят!.. Все!..

Голос опять пропал, и я не знаю, действительно ли он так кричал, или все это просто с удесятеренной силой отдавалось у меня в ушах. Принесли кофе, я очнулся. Потом кто-то пришел и сказал, что мне надо подождать еще немного. Впрочем, я и без того не мог двигаться.

Наконец явился префект. Он сказал, что все в порядке. Мне кажется, что припадок слабости, – как и все, что я говорил, – тоже сыграл мне на руку.

– Вам лучше? – спросил префект. – Не надо так меня пугаться. Я всего лишь скромный французский префект из провинции.

– Это больше самого господа бога, – возразил я, счастливо улыбаясь. – Бог снабдил меня лишь крайне общим разрешением для пребывания на земле, с которым мне нечего делать. Что мне действительно нужно – так это разрешение на пребывание в этой округе, и мне его не может дать никто, кроме вас, господин префект.

Он засмеялся:

– Если вас начнут искать, то здесь вам будет слишком опасно.

– Если меня начнут искать, то в Марселе будет еще опаснее, чем тут. С полным вероятием будут искать там, а не здесь. Дайте нам разрешение на неделю. За это время мы сможем приготовиться к переходу через Красное море.

– Через Красное море?

– Так выражаются эмигранты. Мы живем, как евреи в дни бегства из Египта. Позади – немецкая армия и гестапо, с обеих сторон – море французской и испанской полиции, а впереди – обетованная земля Португалии с гаванью Лиссабона, откуда открываются пути в еще более обетованную землю Америки.

– Разве у вас есть американская виза?

– У нас она будет.

– Вы, кажется, верите в чудо.

Шварц улыбнулся мне.

– Поистине поразительно, каким расчетливым становишься в нужде. Я совершенно точно знал, зачем я произнес последнюю фразу и с какой целью перед тем польстил префекту сравнением с господом богом. Мне нужно было вытянуть из него разрешение на пребывание. Хотя бы на короткий срок. Когда полностью зависишь от других людей, превращаешься в психолога, тщательно взвешивающего мельчайшие детали, хотя сам в это время едва можешь дышать от напряжения, или – может быть – именно благодаря этому. Одно ничего не знает о другом, и оба действуют раздельно, не влияя друг на друга: подлинный страх, подлинная боль и предельная расчетливость, и у всех одна и та же цель – спасение.

Шварц заметно успокоился.

– Я скоро кончу, – сказал он. – Мы и в самом деле получили разрешение на жительство сроком на неделю. Я стоял у входа в лагерь, чтобы увести Элен. День угасал. Сверху сеял мелкий дождик. Она подошла в сопровождении врача. Мгновение я видел ее беседующей с ним, прежде чем она меня заметила. Она что-то оживленно говорила ему, и лицо ее было таким подвижным, каким я не привык его видеть. У меня было чувство, словно я с улицы заглянул в комнату, когда этого никто не ждал. Затем она увидела меня.

– Ваша жена очень больна, – сказал врач.

– Это правда, – сказала Елена, смеясь. – Меня отпускают в больницу, и я там умру. Тут всегда поступают таким образом.

– Нелепые шутки! – сказал доктор враждебно. – Вашей жене действительно надо лечь в больницу.

– Почему же она до сих пор не в больнице? – спросил я.

– Что это значит? – сказала Элен. Я вовсе не больна и не собираюсь в больницу.

– Можете вы поместить ее в больницу, – спросил я врача, – чтобы она была там в безопасности?

– Нет, – сказал он, помолчав.

Элен вновь засмеялась:

– Конечно, нет. Что за глупый разговор! Адью, Жан.

Она пошла вперед по дороге. Я хотел спросить врача, что с ней, но не смог. Он посмотрел на меня, потом быстро повернулся и пошел к лагерю. Я пошел следом за Элен.

– Паспорт с тобой? – спросил я.

Она кивнула.

– Дай мне твою сумку, – сказал я»

– Она не тяжелая.

– Все равно, давай.

– У меня еще есть то платье, что ты купил мне в Париже.

Мы шли вниз по дороге.

– Ты больна? – спросил я.

– Если бы я в самом деле была больна, я бы не могла ходить. У меня был бы жар. Но я вовсе не больна. Он сказал неправду. Он хотел, чтобы я осталась. Посмотри на меня. Разве я выгляжу больной?

Она остановилась.

– Да, – сказал я.

– Не печалься, – ответила она.

– Я не печалюсь.

Теперь я знал, что она больна. И я знал, что она никогда не признается мне в этом.

– Помогло бы тебе, если бы ты легла в больницу?

– Нет! – сказала она. – Ни в малейшей степени! Поверь мне. Если бы я была больна и в больнице могли бы мне помочь, я немедленно бы попыталась туда устроиться, Поверь, что я говорю правду.

– Я верю тебе.

Что мне еще оставалось делать? Я вдруг стал ужасно малодушным.

– Может быть, тебе лучше было бы остаться в лагере? – спросил я наконец.

– Я бы убила себя, если бы ты не пришел.

Мы пошли дальше. Дождь усилился, словно серая вуаль из тончайших капелек колыхалась вокруг нас.

– Вот увидишь, скоро мы будем в Марселе, – сказал я. – А оттуда переберемся в Лиссабон и затем в Америку.

Там есть хорошие врачи, – думалось мне, – и больницы, в которых людей не арестовывают. Быть может, я смогу работать.

– Мы забудем Европу, как дурной сон, – сказал я.

Элен не отвечала.

15

– Одиссея началась, – продолжал Шварц. – Странствие через пустыню. Переход через Красное море. Вы все это, наверно, знаете.

Я кивнул.

– Бордо. Нащупывание проходов через границу. Пиренеи. Медленная осада Марселя. Осада обессиленных сердец и бегство от варваров. Бесчинство обезумевшей бюрократии. Ни разрешения на проживание, ни разрешения на выезд. Когда мы, наконец, его получали, то оказывалось, что испанская виза на проезд через страну тем временем уже истекла, а вновь ее можно получить, лишь имея въездную португальскую визу, которая часто зависела еще от чего-нибудь. И опять все сначала – ожидание у консульств, этих предместий рая и ада! Бесконечное, бессмысленное кружение.

– Нам сначала удалось попасть в штиль, – сказал Шварц. – Вечером Елену оставили силы. Я нашел комнату в одинокой гостинице. Мы впервые вновь были на легальном положении; впервые, после нескольких месяцев, у нас была комната для нас одних – это и вызвало у нее истерический припадок.

Потом мы молча сидели в маленьком саду гостиницы. Было уже холодно, но нам не хотелось еще идти спать. Мы пили вино и смотрели на дорогу, ведущую к лагерю, которая видна была из сада. Чувство глубокой благодарности наполняло меня и отдавалось в мозгу. В этот вечер все было захлестнуто ею, даже страх за то, что Елена больна. После слез она выглядела присмиревшей и спокойной, будто природа после дождя – она была прекрасна, как профиль на старой камее.

– Вы поймете это, – добавил Шварц. – В этом существовании, которое вели мы, болезнь имела совсем другое значение. Болезнь для нас означала прежде всего невозможность бежать.

– Я знаю, – ответил я с горечью.

– В следующий вечер мы увидели, как вверх по дороге к лагерю проползла машина с притушенными фарами. В этот день мы почти не выходили из нашей комнаты. Вновь иметь кровать и собственное помещение – это было такое непередаваемое чувство, которым никак нельзя было насладиться вполне. Мы оба вдруг почувствовали бессилие и усталость, и я охотно провел бы в этой гостинице несколько недель. Но Элен вдруг немедленно захотела ее покинуть. Она не могла видеть больше дорогу, ведущую к лагерю. Она боялась, что гестапо вновь будет ее разыскивать.

Мы упаковали наши скромные пожитки. Вообще, конечно, было разумно тронуться дальше, имея еще разрешение на проживание в этом районе. Если бы нас где-нибудь сцапали, то в крайнем случае лишь препроводили бы сюда. Можно было надеяться, что нас не арестуют сразу.

Я хотел пробраться сначала в Бордо. По дороге мы, однако, услышали, что ехать туда уже поздно. По пути нас подвез владелец небольшого двухместного ситроена. Он посоветовал перебыть лучше где-нибудь в другом месте. Поблизости места, куда он едет, сказал он, есть небольшой замок. Он стоит пустой, и мы могли бы там переночевать.

У нас не оставалось выбора. Под вечер он высадил нас и уехал. Мы остались одни. Перед нами в сумерках возвышался маленький замок, скорее загородный дом с темными, молчаливыми окнами без гардин.

Я поднялся по широкой лестнице и толкнул входную дверь. Она открылась. На ней были следы взлома. В полутемном холле шаги прозвучали резко и отчужденно. Я крикнул – в ответ раздалось только ломкое эхо. Дом был пуст. Унесено было все, что можно унести. Остался лишь интерьер восемнадцатого века: стены, отделанные деревянными панелями, благородные пропорции окон, потолки и грациозные лесенки. Мы медленно переходили из комнаты в комнату. Никто не отвечал на наши призывы. Я попробовал найти выключатели. Их не было. Замок не имел электрического освещения. Он остался таким, как его построили. Маленькая столовая была белая и золотая, спальня – светло-зеленая с золотом. Никакой мебели, владельцы вывезли ее во время бегства.

В мансарде, наконец, мы нашли сундук. В нем были маски, дешевые пестрые костюмы, оставшиеся после какого-то праздника, несколько пачек свечей. Самой лучшей находкой, однако, нам показалась койка с матрацем. Мы продолжали шарить дальше и нашли в кухне немного хлеба, пару коробок сардин, связку чесноку, стакан с остатками меда, а в подвале – несколько фунтов картофеля, бутылки две вина, поленницу дров. Поистине, это была страна фей!

Почти везде в доме были камины. Мы завесили несколькими костюмами окна в комнате, которая, по-видимому, служила спальней. Я вышел и обнаружил возле дома огородные грядки и фруктовый сад.

На деревьях еще висели груши и яблоки. Я собрал их и принес с собой.

Когда стемнело настолько, что нельзя было заметить дыма, я развел в камине огонь, и мы занялись едой. Все казалось призрачным и заколдованным. Отсветы огня плясали на чудесных лепных украшениях, а наши тени дрожали на стенах, подобно духам из какого-то другого, счастливого мира.

Стало темно, и Элен сняла свое платье, чтобы подсушить у огня. Она достала и надела вечерний наряд из Парижа.

Я открыл бутылку вина. Стаканов у нас не было, и мы пили прямо из горлышка. Позже Элен еще раз переоделась. Она натянула на себя домино и полумаску, извлеченные из сундука, и побежала так через темные переходы замка, смеясь и крича, то сверху, то снизу. Ее голос раздавался отовсюду, я больше не видел ее, я только слышал ее шаги. Потом она вдруг возникла позади из темноты, и я почувствовал ее дыхание у себя на затылке.

– Я думал, что потерял тебя, – сказал я и обнял ее.

– Ты никогда не потеряешь меня, – прошептала она из-под узкой маски, – и знаешь ли почему? Потому что ты никогда не хочешь удержать меня, как крестьянин свою мотыгу. Для человека света это слишком скучно.

– Уж я-то во всяком случае не человек света, – сказал я ошарашенный.

Мы стояли на повороте лестницы. Из спальни сквозь притворенную дверь падала полоса света от камина, выхватывая из мрака бронзовый орнамент перил, плечи Елены и ее рот.

– Ты не знаешь, кто ты, – прошептала она и посмотрела на меня сквозь разрезы маски блестящими глазами, которые, как у змеи, не выражали ничего, но лишь блестела неподвижно.

– Если бы ты только знал, как безотрадны все эти донжуаны! Как поношенные платья. А ты – ты мое сердце.

Может быть, виною тому были костюмы, что мы так беспечно произносили слова. Как и она, я тоже переоделся в домино – немного против своей воли. Но моя одежда тоже была мокрая после дождливого дня и сохла у камина. Необычные платья в призрачном окружении минувшей жеманной эпохи преобразили нас и делали возможными в наших устах иные, обычно неведомые слова. Верность и неверность потеряли вдруг свою тяжесть и односторонность; одно могло стать другим, существовало не просто то или другое – возникли тысячи оттенков и переходов, а слова утратили прежнее значение.

– Мы мертвые, – шептала Элен. – Оба. Ты мертвый с мертвым паспортом, а я сегодня умерла в больнице. Посмотри на наши платья! Мы, словно золотистые, пестрые летучие мыши, кружимся в отошедшем столетии. Его называли веком великолепия, и он таким и был с его менуэтами, с его грацией и небом в завитушках рококо. Правда, в конце его выросла гильотина

– как она всегда вырастает после праздника – в сером рассвете, сверкающая и неумолимая. Где нас встретит наша, любимый?

– Оставь, Элен, – сказал я.

– Ее не будет нигде, – прошептала она. Зачем мертвым гильотина? Она больше не может рассечь нас. Нельзя рассечь свет и тень. Но разве не хотели разорвать наши руки – снова и снова? Сжимай же меня крепче в этом колдовском очаровании, в этой золотистой тьме, и, может быть, что-нибудь останется из этого, – то, что озарит потом горький час расставания и смерти.

– Не говори так, Элен, – сказал я. Мне было жутко.

– Вспоминай меня всегда такой, как сейчас, – шептала она, не слушая, – кто знает, что еще станет с нами…

– Мы уедем в Америку, и война когда-нибудь окончится, – сказал я.

– Я не жалуюсь, – говорила она, приблизив ко мне свое лицо. – Разве можно жаловаться? Ну что было бы из нас? Скучная, посредственная пара, которая вела бы в Оснабрюке скучное, посредственное существование с посредственными чувствами и ежегодными поездками во время отпуска…

Я засмеялся:

– Можно взглянуть на это и так.

Она была очень оживленной в этот вечер и превратила его в праздник. Со свечой в руках, в золотых туфельках, – которые она купила в Париже и сохранила, несмотря ни на что, – она побежала в погреб и принесла еще бутылку вина. Я стоял на лестнице и смотрел сверху, как она поднимается сквозь мрак, обратив ко мне освещенное лицо, окруженное тьмой. Я был счастлив, если называть счастьем зеркало, в котором отражается любимое лицо – чистое и прекрасное.

Огонь медленно угас. Она уснула, укрытая пестрыми костюмами. То была странная ночь. Позже я услышал гудение самолетов, от которого тихо дребезжали зеркала в рамах рококо.

Четыре дня мы были одни. Потом мне пришлось отправиться в ближайшую деревню за покупками. Там я услышал, будто из Бордо должны отплыть два корабля.

– Разве немцы еще не там? – спросил я.

– Они там, и они еще не там, – ответили мне. – Все дело в том, кто вы.

Я обсудил это известие с Элен. Она, к моему удивлению, отнеслась к нему довольно равнодушно.

– Корабли, Элен! – восклицал я возбужденно. – Прочь отсюда! В Америку. В Лиссабон. Куда угодно. Оттуда можно плыть дальше.

– Почему нам не остаться здесь? – возразила она. – В саду есть фрукты и овощи. Я смогу из них что-нибудь готовить, пока есть дрова. Хлеб мы купим в деревне. У нас еще есть деньги?

– Кое-что есть. У меня есть еще один рисунок. Я могу его продать в Бордо, чтобы иметь деньги на проезд.

– Кто теперь покупает рисунки?

– Люди, которые хотят сохранить свои деньги.

Она засмеялась.

– Ну так продай его, и останемся здесь. Я так хочу.

Она влюбилась в дом. С одной стороны там лежал парк, а дальше – огород и фруктовый сад. Там был даже пруд и солнечные часы. Елена любила дом, и дом, кажется, любил ее. Это была оправа, которая очень шла ей, и мы в первый раз были не в гостинице или бараке. Жизнь в маскарадных костюмах и атмосфера лукавого прошлого таили в себе колдовское очарование, рождали надежду – иногда почти уверенность – в жизнь после смерти, словно первая сценическая проба для этого была уже нами пережита. Я тоже был бы не прочь пожить так несколько сотен лет.

И все-таки я продолжал думать о кораблях в Бордо. Мне казалось невероятным, что они могут выйти в море, если город уже частично занят. Но тогда война вступила уже в сумеречную стадию. Франция получила перемирие, но не мир. Была так называемая оккупационная зона и свободная зона, но не было власти, способной защитить эти соглашения. Зато были немецкая армия и гестапо, и они не всегда работали рука об руку.

– Надо выяснить все, – сказал я. – Ты останешься здесь, а я попытаюсь пробраться в Бордо.

Элен покачала головой:

– Я здесь одна не останусь. Я поеду с тобой.

Я понимал ее. Безопасных и опасных областей, отделенных друг от друга, больше не существовало. Можно было ускользнуть целым и невредимым из вражеского штаба и лопасть в лапы гестаповским агентам на уединенном островке. Все прежние масштабы сдвинулись.

– Пробрались мы совершенно случайным образом, – сказал Шварц, – что вам, конечно, хорошо известно. Когда оглядываешься назад и начинаешь раздумывать, то вообще не понимаешь, как все это оказалось возможным. Пешком, в грузовике, часть пути мы однажды даже проехали верхом на двух огромных, добродушных крестьянских лошадях, которых батрак гнал на продажу.

В Бордо уже находились войска. Город не был еще оккупирован, но немецкие части уже прибыли. Это был тяжелый удар. Каждую минуту можно было ждать ареста. Костюм Элен не бросался в глаза. Кроме вечернего платья у нее были еще два свитера и пара брюк – все, что ей удалось сохранить. У меня был рабочий комбинезон. Запасной костюм лежал в рюкзаке.

Мы оставили свои вещи в кабачке, чтобы не привлекать внимания, хотя в то время многие французы перебирались с чемоданами с места на место.

– Наведаемся в бюро путешествий и справимся насчет пароходов, – сказал я.

У нас не было знакомых в городе. Бюро путешествий мы нашли довольно быстро. Оно еще существовало. В окнах висели рекламные плакаты: «Проведите осень в Лиссабоне», «Алжир – жемчужина Африки», «Отпуск во Флориде», «Солнечная Гранада». Большинство из них выцвело и поблекло, и только объявления, призывающие в Лиссабон и Гранаду, сверкали своими радужными красками.

Нам не пришлось, однако, дождаться, пока мы продвинемся к окошечку. Четырнадцатилетний паренек информировал нас обо всем самым исчерпывающим образом. Никаких пароходов нет. Об этом болтают уже несколько недель. На самом же деле, еще до прихода немцев, здесь был английский пароход, чтобы взять поляков и тех эмигрантов, которые записались в польский легион – добровольческую часть, которая формируется в Англии. Теперь же в море не выходит ни один корабль.

Я спросил, чего в таком случае ждут люди, которые томятся в бюро.

– Большинство ждут того же, что и вы, – ответил юный эксперт.

– А вы?

– Я уже не надеюсь выбраться отсюда, – ответил он. – Здесь я зарабатываю себе на хлеб. Выступаю в роли переводчика, специалиста по вопросу получения виз, даю советы, сообщаю адреса гостиниц и пансионов…

В этом не было ничего удивительного: голод не тетка. А взгляд юности на жизнь к тому же не затуманен предрассудками и сантиментами.

Мы зашли в кафе, и там четырнадцатилетний эксперт сделал для меня обзор положения. Возможно, немецкие войска уйдут из города. Тем не менее, получить в Бордо вид на жительство трудно. С визами еще тяжелее. В смысле получения испанской визы неплоха сейчас Байонна, но она переполнена. Лучше всего, кажется, Марсель, но это долгий путь.

– Мы его все равно проделали, – сказал Шварц. – Только позже. Вы тоже?

– Да, – сказал я. – Крестный путь.

Шварц кивнул.

– По пути я, конечно, попробовал обратиться в американское консульство. Но у Элен был вполне действительный немецкий нацистский паспорт. Как мы могли доказать, что нам угрожает смертельная опасность? Беженцы евреи, которые в страхе, без всяких документов, валялись у дверей консульства, казалось, действительно, нуждались в спасении. Наши же паспорта свидетельствовали против нас и паспорт мертвого Шварца – тоже.

Мы решили в конце концов вернуться в наш маленький замок. Дважды нас задерживали жандармы, и оба раза я использовал господствующую в стране неразбериху: я орал на жандармов, совал им под нос наши паспорта и выдавал себя за австрийского немца из военной администрации. Элен смеялась. Она находила все это смешным.

Я сам впервые набрел на эту идею, когда мы в кабачке потребовали наши вещи. Хозяин заявил, что он никогда не получал от нас на хранение никаких вещей.

– Если хотите, можете позвать полицию, – добавил он и посмотрел на меня, улыбаясь. – Но вы, конечно, этого не захотите!

– Мне этого не нужно делать, – сказал я. – Отдайте вещи!

Хозяин мигнул слуге: – Анри, покажи господину дверь!

Анри приблизился, скрестив на груди руки.

– Подождите, Анри, не провожайте меня, – сказал я. – Неужели вы горите желанием познакомиться с тем, как выглядит немецкий концентрационный лагерь изнутри?

– Ты, рожа! – заорал Анри и замахнулся на меня.

– Стреляйте, сержант, – сказал я резко, бросая взгляд вперед и мимо него.

Анри попался на эту удочку. Он обернулся. В это мгновение я изо всей силы двинул его в низ живота. Он зарычал и упал на пол. Хозяин схватил бутылку и вышел из-за стойки.

Я взял с выставки бутылку «Дюбонне», ударил ее об угол и сжал в руке горлышко с острыми гранями изломов. Хозяин остановился. Позади меня разлетелась вдребезги еще одна бутылка. Я не оглянулся, мне нельзя было спускать глаз с хозяина.

– Это я, – сказала Элен и крикнула:

– Скотина! Отдай вещи, или у тебя сейчас не будет лица!..

Она обошла меня с обломком бутылки в руках и, согнувшись, двинулась на хозяина.

Я схватил ее свободной рукой. Она, видимо, разбила бутылку «Перно», потому что по комнате вдруг разлился запах аниса. На хозяина обрушился поток матросских ругательств. Елена рвалась, стремясь освободиться от моей хватки. Хозяин отступил за стойку.

– Что здесь происходит? – спросил кто-то по-немецки позади.

Хозяин принялся злорадно гримасничать. Элен обернулась. Немецкий унтер-офицер, которого я перед этим изобрел, чтобы обмануть Анри, теперь появился на самом деле.

– Он ранен? – спросил немец.

– Эта свинья? – Элен показала на Анри, который, подогнув колени и сунув руки между ног, все еще корчился на полу. – Нет, он не ранен. Это не кровь, а вино!

– Вы немцы? – спросил унтер-офицер.

– Да, – сказал я. – И нас обокрали.

– У вас есть документы?

Хозяин усмехнулся. Видно, он кое-что понимал по-немецки.

– Конечно, – сказала Элен. – И я прошу вас помочь нам защитить наши права! – Она вытащила паспорт. – Я сестра обер-штурмбаннфюрера Юргенса. Видите, – она показала отметку в паспорте, – мы живем в замке, – тут она назвала место, о котором я не имел понятия, – и поехали на день в Бордо. Наши вещи мы оставили здесь, у этого вора. Теперь он утверждает, что он никогда не получал их. Помогите нам, пожалуйста!

Она опять направилась к хозяину.

– Это правда? – спросил его унтер-офицер.

– Конечно, правда! Немецкая женщина не лжет! – процитировала Элен одно из идиотских изречений нацистского режима.

– А вы кто? – спросил меня унтер-офицер.

– Шофер, – ответил я, указывая на свою спецовку.

– Ну, пошевеливайся! – крикнул унтер-офицер хозяину.

Этот тип за стойкой перестал гримасничать.

– Нам, кажется, придется закрыть вашу лавочку, – сказал унтер-офицер.

Элен с великим удовольствием перевела это, прибавив еще несколько раз по-французски «скот» и «иностранное дерьмо». Последнее мне особенно понравилось. Обозвать француза в его собственной стране дерьмовым иностранцем! Весь смак этих выражений мог оценить, конечно, лишь тот, кому приходилось это слышать самому.

– Анри! – пролаял хозяин. – Где ты оставлял вещи? Я ничего не знаю, – заявил он унтер-офицеру. – Виноват этот парень.

– Он лжет, – перевела Элен. – Он все спихивает теперь на эту обезьяну. Подайте-ка вещи, – сказала она хозяину. – Немедленно! Или мы позовем гестапо!

Хозяин пнул Анри. Тот уполз.

– Простите, пожалуйста, – сказал хозяин унтер-офицеру. – Явное недоразумение. Разрешите стаканчик?

– Коньяка, – сказала Элен. – Самого лучшего.

Хозяин наполнил стакан. Элен злобно взглянула на него. Он тут же подал еще два стакана.

– Вы храбрая женщина, – заметил унтер-офицер.

– Немецкая женщина не боится ничего, – выдала Элен еще одно нацистское изречение и отложила в сторону горлышко бутылки «Перно».

– Какая у вас машина? – спросил меня унтер-офицер.

Я твердо взглянул в его серые бараньи глаза:

– Конечно, мерседес, машина, которую любит фюрер!

Он кивнул:

– А здесь довольно хорошо, правда? Конечно, не так, как дома, но все же неплохо. Как вы думаете?

– Да, да, неплохо! Хотя, ясно, не так, как дома.

Мы выпили. Коньяк был великолепный. Анри вернулся с нашими вещами и положил их на стул. Я проверил рюкзак. Все было на месте.

– Порядок, – сказал я унтер-офицеру.

– Виноват только он, – заявил хозяин. – Ты уволен, Анри! Убирайся вон!

– Спасибо, унтер-офицер, – сказала Элен. – Вы настоящий немец и кавалер.

Он отдал честь. Ему было не больше двадцати пяти лет.

– Теперь только нужно рассчитаться, за «Дюбонне» и бутылку «Перно», которые были разбиты, – сказал хозяин, приободрившись.

Элен перевела его слова и добавила:

– Нет, любезный. Это была самозащита.

Унтер-офицер взял со стойки ближайшую бутылку.

– Разрешите, – сказал он галантно. – В конце-концов, не зря же мы победители!

– Мадам не пьет «Куантро», – сказал я. – Преподнесите лучше коньяк, унтер-офицер, даже если бутылка уже откупорена.

Он вручил Элен начатую бутылку коньяка. Я сунул ее в рюкзак. У двери мы с ним попрощались. Я боялся, что солдат пожелает проводить нас до нашей машины, но Элен прекрасно избавилась от него.

– Ничего подобного у нас случиться бы не могло, – с гордостью заявил бравый служака, расставаясь с нами. – У нас господствует порядок.

Я посмотрел ему вслед. «Порядок, – сказал я про себя. – С пытками, выстрелами в затылок, массовыми убийствами! Уж лучше иметь дело со ста тысячами мелких мошенников, как этот хозяин!»

– Ну, как ты себя чувствуешь? – спросила Элен.

– Ничего. Я не знал, что ты умеешь так ругаться.

Она засмеялась:

– Я выучилась этому в лагере. Как это облегчает! Целый год заточения словно спал с моих плеч! Однако где ты научился драться разбитой бутылкой и одним ударом превращать людей в евнухов?

– В борьбе за право человека, – ответил я.

– Мы живем в эпоху парадоксов. Ради сохранения мира вынуждены вести войну.

Это почти так и было. Человека заставляли лгать и обманывать, чтобы защитить себя и сохранить жизнь.

В ближайшие недели мне пришлось заняться еще и другим. Я крал у крестьян фрукты с деревьев и молоко из подвалов. То было счастливое время: опасное, жалкое, иногда безрадостное, часто смешное. Но в нем никогда не было горечи. Я только что рассказал вам случай с хозяином кабачка. Вскоре мы пережили еще несколько таких историй. Наверно, они вам тоже знакомы?

Я кивнул:

– Их можно рассматривать и с комической стороны.

– Я научился этому, – подтвердил Шварц. – Благодаря Элен. Она была человеком, в котором совершенно не откладывалось прошлое. То, что я ощущал лишь изредка, превращалось в ней в сверкающую явь. Прошлое каждый день обламывалось в ней напрочь, как лед под всадником на озере. Зато все стремилось в настоящее. То, что у других растягивается на всю жизнь, сгущалось у нее в одно мгновение. Но это не была слепая напряженность. В ней все было свободно и расковано. Она была шаловлива, как юный Моцарт, и неумолима, как смерть.

Понятия морали и ответственности в их застывшем виде больше не существовали. Вступали в действие какие-то высшие, почти эфирные законы. У нее уже не было времени для чего-нибудь другого. Она взлетала, как фейерверк, сгорая вся, без капельки пепла. Ей не нужно было спасение, но я тогда этого еще не знал. Она знала, что ее не спасти. Однако я на этом настаивал, и она молча согласилась. И я, дурак, влек ее за собой по крестному пути, через все двенадцать этапов, от Бордо в Байонну, потом в Марсель, а из Марселя сюда, в Лиссабон.

Когда мы вернулись к нашему замку, он уже был занят. Мы увидели мундиры, пару офицеров и солдат, которые тащили деревянные козлы.

Офицеры горделиво расхаживали вокруг в летных бриджах, высоких блестящих сапогах, как надменные павлины.

Мы наблюдали за ними из парка, спрятавшись за буковым деревом и за мраморной статуей богини. Был мягкий, будто из шелка сотканный вечер.

– Что же у нас еще осталось? – спросил я.

– Яблоки на деревьях, воздух, золотой октябрь и наши мечты, – ответила Элен.

– Это мы оставляем повсюду, – согласился я, – как летающая осенняя паутина.

На террасе офицер громко пролаял какую-то команду.

– Голос двадцатого столетия, – сказала Элен. – Уйдем отсюда. Где мы будем спать этой ночью?

– Где-нибудь в сене, – ответил я.

– Может быть, даже в кровати. И во всяком случае – вместе.

16

– Вспоминается ли вам площадь перед консульством в Байонне? – спросил Шварц. – Колонна беженцев по четыре человека в ряд, которые затем разбегаются и в панике блокируют вход, отчаянно кричат, плачут, дерутся из-за места?

– Да, – сказал я. – Я еще помню, что там были разрешения для стояния, которые давали человеку право находиться вблизи от консульства. Но ничего не помогало, толпа теснилась у входа; когда открывались окна, стоны и жалобы превращались в оглушительные крики и вопли. Паспорта выбрасывались в окно. О, этот лес протянутых рук!

Более миловидная из двух женщин, которые еще оставались в кабачке, подошла к нам и зевнула:

– Смешно! – сказала она. – Вы все говорите и говорите. Нам, впрочем, пора спать. Если хотите еще где-нибудь посидеть, поищите в городе другой кабачок – они снова открыты.

Она распахнула дверь. Там уже было ясное утро в полном шуме и гаме. Сияло солнце. Она опять притворила дверь. Я взглянул на часы.

– Пароход отплывает не сегодня в полдень, – заявил вдруг Шварц, – а только завтра вечером.

Я ему не поверил. Он заметил это.

– Пойдемте, – сказал он.

Дневной шум снаружи, после тишины кабачка, показался сначала почти невыносимым. Шварц остановился.

– А тут по-прежнему бегут, кричат, – сказал он, уставившись на толпу детей, которые тащили в корзинах рыбу. – Все так же, вперед и вперед, словно никто не умирал!

Мы пошли вниз, к гавани. По реке ходили волны. Дул сильный холодный ветер. Солнечный свет был резким и каким-то стеклянным, тепла в нем не чувствовалось. Хлопали паруса. Здесь каждый по горло был занят утром, работой, самим собой. Мы скользили сквозь эту деловую сутолоку, как пара увядших листьев.

– Вы все еще мне не верите, что корабль отправляется только завтра? – спросил Шварц. В безжалостном, ярком свете он выглядел очень усталым и осунувшимся.

– Я не могу верить, – ответил я. – Раньше вы мне говорили, что он отправится сегодня. Давайте спросим. Это для меня слишком важно.

– Так же важно было это и для меня. А потом вдруг сразу потеряло всякое значение.

Я ничего не ответил. Мы пошли дальше. Меня вдруг охватило бешеное нетерпение. Безостановочная, трепещущая жизнь звала вперед. Ночь миновала. К чему теперь это заклинание теней?

Мы остановились перед какой-то конторой. Вход и стены были увешаны рекламными проспектами. В витрине красовалось объявление, которое гласило, что отплытие парохода откладывается на один день.

– Я скоро закончу, – сказал Шварц.

Я выиграл еще один день. Несмотря на объявление, я попробовал открыть дверь. Она была еще заперта. Человек десять со стороны наблюдали за мной, С разных сторон они шагнули раз, другой в мою сторону, когда я нажал ручку двери. Это были эмигранты. Когда они увидели, что дверь еще заперта, они отвернулись и снова принялись изучать витрины.

– Как видите, у вас еще есть время, – сказал Шварц и предложил выпить в гавани кофе.

Он с жадностью сделал несколько глотков горячего кофе и принялся растирать руки над чашкой, словно его охватил озноб.

– Который час? – спросил он.

– Половина восьмого.

– Через час, – пробормотал он. – Через час вы будете свободны. Я не хотел бы, чтобы то, что я вам рассказал, звучало Иеремиадой.[20] Похоже?

– Нет.

– Тогда что же это?

Я подумал:

– История одной любви.

Лицо его вдруг разгладилось.

– Спасибо, – сказал он, собираясь с мыслями. – В Биаррице началось самое страшное. Я услышал, что из городка Сен-Жан де Лю должен отправиться небольшой корабль. Это оказалось выдумкой. Когда я вернулся в пансион, я увидел Элен на полу с искаженным лицом.

– Судороги, – прошептала она. – Сейчас пройдет. Оставь меня.

– Я сейчас позову врача!

– Ни в коем случае, – выдавила она. – Не нужно. Сейчас пройдет. Уйди! Возвращайся через пять минут! Оставь меня одну! Делай, что я говорю! Не нужно никакого врача! Иди же! – закричала она. – Я знаю, что говорю! Приходи через десять минут опять. Тогда ты сможешь…

Она махнула рукой, чтобы я оставил ее. Она не могла больше говорить, но глаза ее были полны такой невысказанной, нечеловеческой мольбы, что я тут же вышел.

Я стоял в коридоре и смотрел на улицу. Потом я спросил врача. Мне сказали, что доктор Дюбуа живет недалеко. Здесь, через две улицы. Я побежал к нему: он оделся и пошел со мной.

Когда мы вошли, Элен лежала на кровати. Ее лицо было мокрым от пота, но она успокоилась.

– Ты все-таки привел врача, – сказала она с таким выражением, словно я был ее злейшим врагом.

Доктор Дюбуа, пританцовывая, подошел ближе.

– Я не больна, – сказала она.

– Мадам, – ответил Дюбуа, улыбаясь, – не позволите ли вы определить это врачу?

Он открыл свой чемоданчик и достал инструменты.

– Оставь нас, – сказала Элен.

В смятении я покинул комнату. Мне вспомнилось, что говорил врач в лагере. Я ходил по улице взад и вперед. Напротив был гараж. С вывески на меня смотрел толстенький рекламный человечек из резиновых шлангов. Эта эмблема резиновой фирмы Мишлен вдруг показалась мне мрачным олицетворением внутренностей, кишащих белыми червями. Из гаража доносились удары молотков, будто кто-то сбивал там жестяной гроб, и я внезапно понял, что опасность давно уже подстерегала нас – как блеклый фон, на котором жизнь обретала особенно резкие контуры, как облитый солнцем лес на встающей за ним грозовой туче.

Наконец, вышел Дюбуа. У него была маленькая остренькая бородка. Курортный врач, он, наверно, занимался главным образом тем, что прописывал безобидные средства от кашля и головной боли. Когда я увидел, как он, пританцовывая, приближается ко мне, меня охватило отчаяние. Я подумал, что во время этого затишья в Биаррице он был рад всякому пациенту.

– Ваша супруга… – сказал он.

Я уставился на него:

– Что? Говорите, черт возьми, правду, или не говорите ничего.

Тонкая, изящная усмешка на мгновение преобразила его лицо.

– Вот, – сказал он и, вытащив блокнот, написал что-то неразборчиво. – Возьмите и закажите это в аптеке. Попросите, чтобы рецепт вам вернули, потому что лекарство понадобится снова. Я сделал об этом пометку.

Я взял белый листочек.

– Что это? – спросил я.

– То, что вы не в состоянии изменить, – сказал он. – Не забывайте об этом. Изменить этого нельзя.

– Что это, я спрашиваю? Я хочу знать правду, не скрывайте от меня.

Он ничего не ответил.

– Если вам понадобится это, – повторил он, – обратитесь в аптеку. Вам отпустят.

– Что это?

– Сильное успокаивающее средство. Выдается только по рецепту врача.

Я спрятал рецепт.

– Сколько я вам должен?

– Ничего.

Пританцовывая, он пошел прочь, на углу обернулся:

– Принесите это и положите так, чтобы, ваша жена могла его найти! Не говорите с ней об этом. Она знает все. Она достойна преклонения.

– Элен, – сказал я. – Что все это значит? Ты больна. Почему ты не хочешь со мной об этом говорить?

– Не мучай меня, – сказала она мягко. – Позволь мне жить так, как я хочу.

– Ты не хочешь говорить со мной об этом?

Она покачала головой:

– Тут не о чем говорить.

– Я не могу тебе помочь?

– Нет, любимый, – ответила она. – На этот раз ты мне помочь не в силах. Если бы ты мог, я бы тебе сказала.

– У меня есть еще последний рисунок Дега. Я могу его здесь продать. В Биаррице есть богатые люди. Мы получим достаточно денег, чтобы поместить тебя в больницу.

– Чтобы меня арестовали? К тому же это не поможет. Поверь мне!

– Разве дело так плохо?

Она взглянула на меня с таким отчаянием, что я не смог больше спрашивать. Я решил позже пойти к Дюбуа и разузнать у него обо всем.

Шварц замолчал.

– У нее был рак? – спросил я.

Он кивнул.

– Я давно уже должен был догадаться об этом. Она была в Швейцарии, и там ей сказали, что можно еще раз сделать операцию, но это не поможет. Ее уже перед этим раз оперировал-и – это был шрам, который я видел. Тогда доктор сказал ей правду. Она могла выбирать: или еще пара бесполезных операций, или небольшой кусок жизни вне больницы, на свободе. Он пояснил ей также, что нельзя с уверенностью надеяться на то, что пребывание в клинике способно продлить ее жизнь. И она сказала, что не хочет больше операций.

– Она не хотела вам сказать об этом?

– Нет. Она ненавидела болезнь. Она пыталась игнорировать ее. Она ощущала ее как нечто нечистое, словно в ней копошились черви. Ей казалось, что болезнь – это животное, которое живет в ней, грызет ее и растет. Она думала, что я буду испытывать к ней отвращение, если я это узнаю. Быть может, она, кроме того, еще надеялась задушить болезнь тем, что не хотела ничего о ней знать.

– Вы никогда не говорили с ней об этом?

– Почти никогда, – сказал Шварц. – Она разговаривала с Дюбуа, и я позже заставил его рассказать мне все. От него я получил лекарство. Он сказал, что боли будут нарастать. Однако может случиться и так, что все закончится быстро и без страданий. С Еленой я ни о чем не говорил. Она не хотела. Она грозилась, что убьет себя, если я не оставлю ее в покое. И тогда я притворился, будто верю ей, что это были всего лишь судороги.

Мы должны были уехать из Биаррица. Мы взаимно обманывали друг друга. Она наблюдала за мной, а я следил за ней. Притворство обладало какой-то странной силой. Оно прежде всего уничтожало то, чего я боялся больше всего: ощущение времени. Деление на недели и месяцы распалось, и боязнь перед краткостью срока, еще отпущенного нам, стала благодаря этому прозрачной, как стекло. Страх ничего больше не скрывал – он скорее защищал наши дни. И все, что мешало, отскакивало обратно, не попадая внутрь. Припадки отчаяния овладевали мной, когда Елена спала. Она тихо дышала во сне. Я смотрел на ее лицо и на свои здоровые руки и понимал ужасную отъединенность, которую накладывает на нас наша оболочка, – пропасть, которую не преодолеешь никогда. Ничто из моей здоровой крови не могло спасти дорогую больную кровь. Этого нельзя понять, как нельзя понять и смерть.

Мгновение становилось всем. Утро лежало в невообразимой дали. Когда Элен просыпалась, начинался день. Когда же она спала и я чувствовал ее подле себя, начинались. метания между надеждой и отчаянием, между планами, которые возводились на зыбких фундаментах мечты, верой в чудо и – философией «хоть миг, да мой», которая гасла с рассветом и бессильно тонула в тумане.

Становилось холодно. Я держал рисунок Дега при себе. Это были деньги на проезд в Америку. Я охотно продал бы его теперь, но в деревнях и маленьких городишках не было никого, кто пожелал бы его купить. Зарабатывал я в эти дни по-всякому: выучился крестьянскому труду, копал землю, рубил лес. Мне хотелось что-нибудь делать, и в этом я был не одинок. Я видел профессоров, которые пилили дрова, и оперных певцов, рубивших репу на силос. Крестьяне тут были самими собой: они пользовались случаем получить дешевую рабочую силу. Некоторые кое-что платили за труд, другие давали еду и позволяли переночевать. Третьи же вообще гнали попрошаек прочь. Так, перебираясь с места на место, мы добрались до Марселя. Вы были в Марселе?

– Кто же там не был! – сказал я. – Это был охотничий заповедник жандармов и гестапо. Они хватали эмигрантов у консульств, как загнанных зайцев.

– Они и нас почти схватили, – сказал Шварц. – При этом префект города в марсельском ведомстве иностранных дел предпринимал все, чтобы спасти эмигрантов. Сам я в то время все еще был одержим идеей во что бы то ни стало получить американскую визу. Мне порой казалось, что она могла бы заставить отступить даже рак. Вы, конечно, знаете, что виза не выдавалась, если нельзя было доказать, что человеку угрожает крайняя опасность или вас нельзя было занести в Америке в список известных художников, ученых и других видных деятелей культуры. Как будто мы все не находились в опасности! Как будто человек это не человек! Разве различие между выдающимся и обычным человеком не параллель все той же теории о сверхчеловеке и недочеловеке?

– Они не могут всех впустить, – возразил я.

– Разве? – спросил Шварц.

Я не ответил. Что-тут было отвечать? И да, и нет значило одно и то же.

– Почему же не впустить тогда самых несчастных? – спросил Шварц. – Без имен и заслуг?

Я опять ничего не сказал. У Шварца были две американских визы – чего он еще хотел? Разве он не знал, что Америка давала право на въезд всякому, за которого кто-нибудь мог там поручиться, что он не будет государству в тягость?

В следующее мгновение он сам заговорил об этом.

– Я никого не знал в Америке. Кто-то дал мне адрес в Нью-Йорке, и я написал туда. Затем я написал еще по другому адресу, рассказав о нашем положении. Потом один знакомый сказал мне, что я поступил неправильно: больных в Соединенные Штаты не пускали. С неизлечимыми болезнями – тем более. Я должен был выдать Элен за здоровую. Часть этого разговора Элен слышала.

Избежать этого было невозможно. Ни о чем другом не разговаривали тогда в Марселе, который был похож на взбудораженный улей. В тот вечер мы сидели в ресторане вблизи Каннебьера. Ветер мел по улицам. Нет, я не был обескуражен. Я надеялся найти врача, не лишенного сердца, который бы дал Элен справку о том, что она здорова. Мы с ней вели все ту же игру: что мы верим друг другу и что я ничего не знаю. Я написал начальнику ее лагеря, чтобы он подтвердил, что мы находимся в опасности, так как нас преследуют.

Мы нашли небольшую комнату. Я получил вид на жительство сроком на неделю и по ночам нелегально работал. в одном ресторане. Я мыл тарелки. У нас было немного. денег. Один аптекарь, по рецепту Дюбуа, отпустил мне, десять ампул морфия. Таким образом, в то мгновение у нас было все необходимое.

Мы сидели у окна ресторана и смотрели на улицу. Мы могли позволить себе эту роскошь, потому что в течение недели нам не нужно было прятаться. Вдруг Элен чего-то испугалась. Она схватила меня за руку, вглядываясь в темноту, напоенную ветром.

– Георг! – прошептала она.

– Где?

– Там, в открытой автомашине. Я узнала его. Он только что проехал мимо.

– Ты уверена, что это был он?

Она кивнула.

Мне показалось это почти невозможным. Я попытался разглядеть лица людей в нескольких проехавших мимо машинах. Это мне не удалось, но я не успокоился.

– Почему он должен быть обязательно в Марселе? – сказал я и тут же понял, что если он где-нибудь и должен был оказаться, так именно в Марселе

– последнем прибежище эмигрантов во Франции.

– Нам нужно немедленно уехать отсюда, – сказал я.

– Куда?

– В Испанию.

– Там, наверно, еще опаснее.

Ходили слухи, что в Испании гестапо чувствует себя как дома, что там эмигрантов арестовывают и выдают нацистам. Но эти дни настолько заполнились слухами, что всем верить было просто невозможно.

Я сделал еще одну попытку получить испанскую проездную визу, которая выдавалась только при наличии португальской. Последняя, в свою очередь, зависела от того, имелась ли виза на въезд в третью страну. К этому надо было добавить еще самое нелепое из всех бюрократических издевательств: требование французской выездной визы.

Как-то вечером нам повезло. С нами заговорил один американец. Он был немного навеселе и искал, с кем бы поговорить по-английски. Через несколько минут он уже сидел за нашим столиком и накачивал нас всевозможными напитками. Ему было около двадцати пяти лет. Он ждал парохода, чтобы вернуться в Америку.

– Почему бы нам не поехать вместе? – спросил он.

Мгновение я молчал. От этого наивного вопроса, казалось, лопнула скатерть посредине стола. Напротив нас сидел человек с другой планеты. То, что для него было таким же само собой разумеющимся, как слово, – для нас являлось недостижимым, как созвездие Большой Медведицы.

– У нас нет визы, – сказал я наконец.

– Попросите ее завтра. Здесь, в Марселе, есть наши консульства. Там очень милые люди.

Я знал этих милых людей. Это были полубоги. Для того только, чтобы узреть их секретарей, надо было ждать часами на улице. Позже разрешили ждать в подвале, так как на улице эмигрантов часто арестовывали агенты гестапо.

– Я завтра пойду вместе с вами, – сказал американец.

– Хорошо, – сказал я, не веря ему.

– Давайте выпьем за это.

Мы выпили. Я смотрел на это свежее, безмятежное лицо и едва мог его вынести. Элен была почти прозрачна в тот вечер, когда американец начал рассказывать нам о море света на Бродвее. Невероятные басни в омраченном городе. Я смотрел в лицо Элен, когда он называл имена актеров, названия пьес, ресторанов, кафе – веселую повесть о беспечной сумятице города, который никогда не знал войны. Я был несчастен и в то же время рад тому, что она слушала. Ведь до тех пор она с молчаливой пассивностью встречала все, что касалось Америки.

В папиросном дыму кабачка ее лицо все более оживлялось, она смеялась и даже пообещала молодому человеку пройти с ним вместе на Бродвее ту часть улицы, которую он особенно любит. Мы пили и знали, что утром все будет забыто.

Но мы ошиблись. В десять часов американец зашел за нами. У меня болела голова, а Элен вообще отказалась идти. Шел дождь. Мы подошли к тесно сбившейся толпе эмигрантов. Все было, как во сне: они расступились перед нами, как Красное море перед израильскими эмигрантами фараона. Зеленый паспорт американца был сказочным золотым ключиком, который отворял любую дверь.

Непостижимое совершилось. Когда молодой человек услышал, о чем тут идет речь, он небрежно заявил, что желает за нас поручиться. Все это звучало, на мой взгляд, противоестественно: он был так молод. Для такого дела, думал я, нужно быть, во всяком случае, старше, чем я.

В консульстве мы пробыли около часа. До этого я уже в течение недель писал и доказывал, что мы находимся в опасности. С большим трудом, через Швейцарию, с помощью вторых и третьих лиц, мне удалось получить удостоверение насчет того, что в Германии я находился в лагере, и еще одно

– о том, что Георг разыскивает меня и Элен, чтобы арестовать. Тогда мне сказали прийти через неделю.

У дверей консульства американец пожал мне руку.

– Чертовски хорошо, что мы с вами встретились, – сказал он. – Вот, – он вытащил визитную карточку. – Позвоните мне, когда будете там.

Он кивнул и направился в сторону.

– А если что-нибудь случится? Если вы мне еще понадобитесь? – спросил я.

– Что еще может случиться? Все в порядке. – Он засмеялся. – Мой отец довольно известная фигура. Я слышал, что завтра отправляется пароход в Оран. Я хотел бы съездить туда, прежде чем вернуться в Америку. Кто знает, когда еще удастся приехать сюда опять. Лучше осмотреть все, что можно.

Он исчез. Полдюжины эмигрантов окружили меня, выпытывая его имя и адрес. Они догадывались, что произошло, и хотели добиться того же для себя. Когда я сказал, что не знаю, где он живет в Марселе, они принялись меня ругать. Между тем, я и в самом деле не знал. Я показал им визитную карточку с американским адресом. Они его записали. Я сказал им, что это бесполезно, потому что он собирается ехать в Оран.

Тогда они заявили, что отправятся к пароходу и будут его ждать там. В смутном настроении пришел я домой. Быть может, я все испортил, показав визитную карточку? Но в тот момент я совсем был сбит с толку. А наше положение мне и без того представлялось все безнадежнее.

Я сказал об этом Элен. Она улыбнулась. Она была очень нежна в тот вечер. Мы были одни в маленькой комнате, которую мы снимали в небольшом доме. Вы знаете, как из уст в уста среди эмигрантов передаются адреса, где можно найти жилье. Под потолком, в клетке, неутомимо распевала зеленая канарейка, за которой мы обязались ухаживать. За окном, уставив желтые глаза на птицу, сидела бродячая кошка. Она снова и снова приходила откуда-то с крыши и усаживалась каждый раз на то же самое место.

Было холодно, но Элен хотела, чтобы окна были открыты. Я знал, что ее мучила боль, – это был один из признаков.

Дом успокаивался поздно.

– Вспоминаешь ли ты еще о маленьком замке? – спросила Элен.

– Я вспоминаю об этом так, словно кто-то мне рассказал об этом. – Словно кто-то другой, а не я был там.

Она взглянула на меня:

– Может быть, это так и есть. В каждом из нас живет несколько людей, – сказала она. – Совсем непохожих. И иногда они выходят из послушания и некоторое время распоряжаются нами, и тогда вдруг превращаешься в другого человека, которого никто не знал раньше. Но затем все становится прежним. Или нет? – настойчиво спросила она.

– Во мне никогда не жили другие люди, – заявил я. – Я всегда и утомительно один и тот же.

Она живо покачала головой.

– Как ты ошибаешься! Лишь потом ты заметишь, как ты был не прав!

– Что ты имеешь в виду?

– Забудь это. Смотри – кошка на окне. И птица, которая поет, ни о чем не подозревая! Будущая жертва веселится!

– Она никогда не сцапает ее. Птицу надежно защищает клетка.

Элен рассмеялась.

– Защищает клетка! – повторила она. – Кому же нужна безопасность в клетке!

Проснулись мы под утро. Привратница кричала и ругалась. Я открыл дверь, одетый, готовый к бегству. Полиции, однако, не было.

– Кровь! – кричала женщина. – Будто она не могла сделать это как-нибудь иначе? Свинство! А теперь, конечно, явится полиция! Вот что получается, когда к людям относишься по-человечески! Тебя же еще и эксплуатируют! А за квартиру она не платила уже пять недель!

В тесном коридоре, в тусклом, сером свете, толпились жильцы из других комнат, заглядывая в дверь. Женщина около шестидесяти лет покончила жизнь самоубийством. Она вскрыла себе артерию на левой руке. С кровати капала кровь.

– Позовите доктора, – сказал Лахман, эмигрант из Франкфурта, который в Марселе торговал венками и иконками.

– Доктора! – завопила привратница. – Да она умерла уже несколько часов назад, разве вы не видите? Вот что получается, когда вас пускаешь! А теперь явятся полицейские! Они всех вас арестуют! А кто отчистит кровать?

– Мы можем ее вымыть, – сказал Лахман. – Только не впутывайте сюда полицию!

– А плата за квартиру? Откуда ее взять?

– Мы можем собрать деньги, – сказала старуха в красном халате. – Куда же нам иначе деваться? Имейте жалость…

– Я имела жалость! Тебя же только на этом ловят – и точка! Какие у нее там были вещи? Ничего!

Привратница бросилась искать. В комнате горела одна единственная электрическая лампочка. Ее обнаженный свет был тускл и желт. Под кроватью стоял дешевый фибровый чемодан. Привратница стала на колени перед железной койкой, с той стороны, где не натекла кровь, и осторожно вытащила чемодан. Толстая, в каком-то полосатом домашнем платье, она сзади напоминала огромное отвратительное насекомое, приготовившееся сожрать свою жертву.

Она открыла чемодан.

– Ничего! Пара тряпок да продранные туфли!

– Вот тут есть что-то, – сказала одна старуха. Ее звали Люси Леве. Она торговала на черном рынке чулками да склеивала разбитые фарфоровые безделушки.

Привратница открыла маленькую коробочку. На розовой подкладке покоилась цепочка и кольцо с небольшим камнем.

– Золото? – спросила толстуха. – Наверно, только позолота!

– Золото, – сказал Лахман.

– Если бы это было золото, она бы его продала, – заявила привратница, – прежде чем решиться на такое!

– На это не всегда решаются только из-за голода, – спокойно заметил Лахман. – А это золото. Маленький камень – рубин. Стоимость – по меньшей мере семьсот-восемь сот франков.

– Не может быть!

– Если хотите, могу продать это для вас.

– И при этом меня надуть? Нет, милый, не на такую напал!

Ей пришлось вызвать полицию. Избежать этого было невозможно. На это время все эмигранты, жившие в доме, постарались исчезнуть. Большая часть отправилась по обычному маршруту: наведаться к консульствам, продать кое-что из вещей, справиться насчет работы. Другие скрылись в ближайшей церкви, чтобы дожидаться там известий от одного из своих, оставленного на углу улицы наблюдателем. В церквах люди чувствовали себя в безопасности.

Там как раз служили обедню. У стен, перед молитвенными столиками, маленькими темными холмиками возвышались женщины в черных платьях. Пламя свечей было неподвижно. Вздыхал орган, блики света дрожали на золотой чаше, которую поднял священник и в которой была кровь Христа, спасшего мир. К чему же она привела, эта кровь? К кровавым крестовым походам, к религиозному фанатизму, пыткам инквизиции, сожжению ведьм, убийствам еретиков – и все во имя любви к ближнему.

– Не лучше ли пойти на вокзал? – спросил я Элен. – Там в зале ожидания теплее, чем здесь в церкви.

– Подожди еще немного.

Она подошла к скамейке под пилястром и стала там на колени. Не знаю – молилась ли она я перед кем, но мне вдруг вспомнился тот день, когда я ждал ее в соборе в Оснабрюке. Тогда я вновь обрел человека, которого не знал и который день ото дня становился для меня все более чужим и родным. Это было странно и это было так. Сейчас все опять было как тогда, но она ускользала от меня, я чувствовал это, ускользала туда, где больше не было имен, а только мрак и неизведанные законы мрака. Она не хотела этого и снова и снова возвращалась оттуда, но она не принадлежала уже мне так, как мне этого хотелось бы, да она, может быть, и вообще никогда не; принадлежала мне так. Да и кто же принадлежит кому-нибудь? И что такое вообще принадлежать друг другу? В этом слове нет ничего, кроме жалкой, безнадежной иллюзии честного бюргера! И каждый раз, когда она, по ее словам, возвращалась – на мгновение, на час, на ночь, – я чувствовал себя, как счетовод, который не имеет права заглядывать в свои гроссбухи и прямо, без единого вопроса, принимает то, что составляет его радость, его несчастье, его любовь и проклятие! Я знаю, для всего этого есть другие слова – дешевые, стертые, минутные, – но пусть они служат обозначению других отношений и других людей, которые верят, что их эгоистические законы писаны в книге судеб у бога. Одиночество ищет спутников и не спрашивает, кто они. Кто не понимает этого, тот никогда не знал одиночества, а только уединение.

– О чем ты молилась? – спросил я и сразу пожалел об этом.

Она странно посмотрела на меня.

– О визе в Америку, – ответила она, и я понял, что она сказала неправду.

У меня мелькнула мысль, что она молилась об обратном; я все время чувствовал в ней пассивное сопротивление мысли об отъезде.

– Америка? – сказала она однажды ночью. – Чего тебе там надо? Чего ради бежать так далеко? В Америке появится какая-нибудь новая Америка, а в той еще другая чужбина, разве ты не видишь?

Она не желала больше ничего нового. Она ни во что не верила. Смерть, которая ее грызла, уже не хотела уйти. Она расправлялась с ней, как вивисектор, который наблюдает, что произойдет, если изменить или разрушить еще один орган, потом еще один, еще одну клетку, потом еще одну. Болезнь играла с ней в чудовищный маскарад, как мы некогда, наряженные в чужие костюмы в маленьким замке. И порою на меня из глазниц пылающим взглядом смотрел то человек, который меня ненавидел, то другой, сдавшийся и обессиленный, то еще один – беспощадный, несгибаемый игрок. Иногда это была прости женщина, сломленная голодом и отчаянием, или человек, у которого не было никого, кроме меня, чтобы вернуться из мрака, и который был безмерно благодарен за это, терзаемый страхом перед уничтожением.

Явился наш соглядатай и сообщил, что полиция ушла.

– Лучше отправиться в музей, – заявил Лахман. – Там топят.

– Разве здесь есть музей? – спросила молодая худощавая женщина. Ее мужа арестовали жандармы, и она вот уже шесть недель ждала его.

– Конечно.

Мне вспомнился мертвый Шварц.

– Пойдем в музей? – спросил я Элен.

– Не теперь. Давай вернемся.

Я не хотел, чтобы она еще раз видела мертвую, но ее нельзя было удержать. Когда мы вернулись, привратница уже успокоилась. Наверно, она уже справилась о цене кольца и цепочки.

– Бедная женщина, – сказала она. – У нее теперь нет даже имени.

– Разве у нее не было документов?

– У нее был вид на жительство. Но его взяли другие, прежде чем пришла полиция. Они разыграли его на спичках, по жребию. Бумаги достались той, маленькой, с рыжими волосами.

– Ах, да, конечно, у рыжей совсем не было документов. Ну, что ж, мертвая бы это одобрила.

– Хотите посмотреть на нее?

– Нет, – сказал я.

– Да, – сказала Элен.

Я пошел вместе с ней. Женщина истекла кровью. Когда мы вошли, две эмигрантки обмывали ее. Они вертели ее, как белую доску. Волосы свисали до пола.

– Выйдите! – прошипела одна.

Я ушел. Элен осталась. Через некоторое время я вернулся, чтобы увести ее. Она стояла одна в маленькой комнатке в ногах у мертвой и смотрела на белое, опавшее лицо, на котором один глаз был приоткрыт.

– Пойдем же, – сказал я.

– Вот какие бывают тогда, – прошептала она. – Где ее похоронят?

– Не знаю. Там, где хоронят бедняков. Если это будет что-нибудь стоить, привратница об этом позаботится. Она уже собрала деньги.

Элен ничего не сказала. В открытое окно вливался холодный воздух.

– Когда ее будут хоронить? – спросила она.

– Завтра или послезавтра. Может быть, ее еще повезут на вскрытие.

– К чему? Разве не верят, что она сама себя убила?

– Они хотят в этом убедиться.

Вошла привратница.

– Ее увезут завтра в анатомический театр больницы. Молодые врачи учатся оперировать на трупах. Ей, конечно, все равно, а им это ничего не будет стоить. Не хотите ли кофе?

– Нет, – сказала Элен.

– А я выпью, – призналась привратница. – Странно, что я так переволновалась из-за этого. Впрочем, мы все, конечно, умрем.

– Да, – сказала Элен. – Но никто в это не верит.

Ночью я проснулся. Она сидела в кровати и как будто прислушивалась.

– Ты чувствуешь запах? – спросила она.

– Что?

– От мертвой. Она пахнет. Закрой окно.

– Ничем не пахнет, Элен. Так скоро это не бывает.

– Пахнет.

– Может быть, это пахнет зелень.

Эмигранты принесли несколько лавровых ветвей и пристроили вместе со свечой возле умершей.

– Чего ради вы притащили эти ветки? Завтра ее разрежут, части бросят в ведро и будут продавать как мясные отходы для животных.

– Они их не продают, Элен. Анатомированные трупы сжигают или хоронят, – сказал я и обнял ее. Она освободилась из моих рук.

– Я не хочу, чтобы меня резали.

– Зачем же тебя резать?

– Обещай мне, – сказала она, не слушая меня.

– Я легко могу тебе это обещать.

– Закрой окно. Я опять чувствую запах.

Я встал и закрыл окно. На небе была ясная луна, и кошка опять сидела на своем месте. Она зашипела и отпрыгнула прочь, когда я задел ее створкой окна.

– Что это было? – спросила Элен позади меня.

– Кошка.

– Она тоже чувствует это, ты видишь?

Я обернулся.

– Она сидит тут каждую ночь и ждет, когда канарейка выйдет из своей клетки. Спи, Элен. Тебе просто приснилось. Из той комнаты в самом деле ничем не пахнет.

– Если это не она, значит, запах идет от меня. Перестань лгать! – сказала она вдруг резко.

– Боже мой, Элен! Ни от кого ничем не пахнет! Если чем и может пахнуть, так только чесноком снизу, из ресторана. Пожалуйста! – я взял маленький флакон одеколона – этими вещами я в то время торговал на черном рынке – и побрызгал вокруг. – Видишь! Воздух совершенно чист.

Она все еще, выпрямившись, сидела в постели.

– Ну, вот «ты и признался тоже, – сказала она. – Иначе ты не взялся бы за одеколон.

– Тут не в чем признаваться. Я сделал это, чтобы только успокоить тебя.

– Я знаю, что ты так думаешь, – возразила она. – Ты думаешь, что от меня идет запах. Так же, как от той, рядом. Не надо лгать! Я вижу это по твоим глазам, и вижу давно! Ты думаешь, я не замечаю, как ты меня разглядываешь, когда тебе кажется, что я не вижу! Я знаю, что вызываю в тебе отвращение, я знаю это, я вижу это, я чувствую это каждый день. Я знаю, о чем ты думаешь! Ты не веришь тому, что говорят врачи! Ты думаешь о чем-то другом, тебе кажется, что ты чувствуешь запах, и я тебе противна! Почему же ты не скажешь мне об этом честно?

На мгновение я замер. Если она хочет говорить дальше, пусть скажет все. Но она замолчала. Я чувствовал, что она вся дрожит. На ней не было лица. Она сидела в кровати, бледная, подавшись вперед и опершись на руки, с громадными пылающими глазами и сильно накрашенным ртом – она теперь красила губы, даже ложась спать, – и пристально смотрела на меня, словно раненое животное, вот-вот готовое прыгнуть.

Она долго не могла успокоиться. Наконец, я спустился на первый этаж к Бауму, постучал к нему и купил небольшую бутылку коньяку. Мы сидели на кровати, пили и ждали утра.

На рассвете пришли за телом. Взбираясь вверх по лестнице, они громко стучали ботинками, носилки задевали стены. Были слышны шутки и смех. Часом позже явились новые жильцы.

17

В те дни я иногда торговал кухонными принадлежностями – жестяными терками, ножами, картофелечистками и прочей мелочью, для которой не требуется чемодана, вызывающего подозрения. Дважды я возвращался в нашу комнату раньше обычного и не заставал Элен. Я ждал ее, и каждый раз меня охватывала тревога. Привратница говорила, что за ней никто не заходит и что она сама исчезает на несколько часов. Это стало происходить все чаще.

Возвращалась она поздно вечером. С замкнутым лицом и стараясь не смотреть на меня. Я не знал, что мне делать. Молчать? Но это было бы еще хуже.

– Где ты была, Элен? – спрашивал я.

– Гуляла.

– При такой погоде?

– Да, при такой погоде. Не контролируй меня, пожалуйста.

– Я не контролирую тебя, – отвечал я, – я только боюсь, чтобы тебя не арестовала полиция.

У нее вырвался злой смех:

– Полиция меня больше не арестует.

– Хотел бы в это верить.

Она бросила на меня изучающий взгляд:

– Если ты будешь спрашивать дальше, я сейчас же уйду опять. Разве ты не понимаешь, что я не хочу, чтобы ты за мной все время следил? Дома на улице не интересуются мной. Они не испытывают ко мне никакого интереса. И люди, которые проходят мимо, равнодушны ко мне. Они меня ни о чем не спрашивают и не подсматривают за мной!

Я понимал, что она имела в виду! Там никто не знал о ее болезни. Там она не была пациенткой, она была женщиной. И она хотела оставаться женщиной. Она хотела жить. А быть пациенткой означало для нее медленную смерть.

Ночью она плакала во сне, а днем все забывала. Это были сумерки, которых она не могла вынести. Словно отравленная паутина лежала на ее сердце, стиснутом страхом. Я видел, что ей все больше и больше требовалось обезболивающее. Я поговорил с Левизоном, который в прошлом был врачам, а теперь промышлял гороскопами. Он сказал, что уже поздно, слишком поздно и ничем другим помочь уже нельзя. Это было то же самое, что говорил Дюбуа.

Отныне она все чаще приходила домой поздно. Она боялась, что я буду ее расспрашивать. Я не стал этого делать. Однажды, когда я был дома один, принесли букет роз для нее. Я ушел, а когда вернулся, букета уже не было.

Она начала пить. Нашлись доброжелатели, которые сочли необходимым сообщить мне, что они видели ее в барах. Она там бывала не одна.

Я все ходил в американское консульство. Это была соломинка, за которую я хватался, как утопающий. В конце концов мне разрешили ждать в вестибюле. Не больше. Дни проходили, не принося ничего нового.

Потом меня все-таки сцапали. Как-то раз, в двадцати метрах от консульства, полиция вдруг перекрыла улицу. Я попытался добежать до консульства, но при этом сразу же привлек внимание. Кто достигал консульства, был спасен. Я видел, как Лахман скрылся в дверях, бросился следом и почти прорвался, но споткнулся о выставленную ногу жандарма.

– Задержать парня во что бы то ни стало, – сказал, усмехаясь, человек в штатском. – Он что-то очень торопится.

Началась проверка документов. Шестерых задержали. Полицейские сняли оцепление и ушли. Нас вдруг окружили агенты в штатском. Они оттеснили нас, погрузили в крытый грузовик и отвезли в дом на окраине, который одиноко стоял в глубине сада. Все это было похоже на идиотский кинофильм, – сказал Шварц. – Но разве все девять последних лет не были одним пошлым кровавым фильмом?

– Это было гестапо? – спросил я.

Шварц кивнул.

– Теперь мне кажется просто чудом, что они не схватили меня раньше. Я знал, что Георг не перестанет нас разыскивать. Улыбающийся молодой человек объявил мне об этом, забирая мои бумаги. К несчастью, со мной был и паспорт Элен, я взял его, идя в консульство.

– Вот и пожаловала, наконец, к нам одна из наших рыбок, – сказал молодой человек. – Скоро приплывет и вторая.

Он улыбнулся и ударил меня в лицо рукой, унизанной кольцами.

– Как вы думаете, Шварц?

Я вытер кровь, которая выступила на губах от удара колец. В комнате было еще двое в штатском.

– Или, может быть, вы сообщите нам адрес сами? – спросил красавчик, улыбаясь.

– Я его не знаю, – отвечал я. – Я сам ищу мою жену. Неделю назад мы поссорились, и она убежала.

– Поссорились? Как нехорошо! – красавчик снова ударил меня по лицу. – Вот вам в наказание!

– Сделать ему встряску, шеф? – спросил один из псов, стоявших позади.

Девическое лицо красавчика расплылось в улыбке.

– Объясните ему сначала, Меллер, что такое встряска.

Меллер объяснил мне, что мне перетянут член проволокой, а потом вздернут.

– Знакомы вы с этим? Ведь вы уже раз побывали в лагере? – спросил красавчик.

Я еще не был знаком.

– Мое изобретение, – сказал он. – Впрочем, для начала мы можем сделать и проще. Вашу драгоценность мы стянем проволокой так, что в нее не просочится больше ни капли крови. Представляете, как вы будете орать через час? А для того, чтобы вас успокоить, мы набьем вам ротик опилками. Не правда ли, мило?

У него были стеклянные, светло-голубые глаза.

– У нас много чудесных изобретений, – продолжал он. – Знаете ли вы, например, что можно сделать, используя огонь?

Оба пса захохотали.

– Используя тонкую раскаленную проволоку, – сказал красавчик, улыбаясь.

– Медленно вводя ее в ухо или протягивая через нос, можно добиться многого, черный Шварц![21] Самое чудесное при этом состоит в том, что вы теперь находитесь в нашем полном распоряжении для проведения любых экспериментов.

Он с силой наступил мне на ноги. Он стоял совсем близко, и я чувствовал запах духов, исходивший от него. Я не пошевелился; Я знал, что оказывать сопротивление бесполезно. Еще хуже было изображать из себя героя. Наибольшее удовольствие моим мучителям доставила бы возможность сломить меня. Поэтому при следующем ударе тростью я со стоном упал. Это было встречено хохотом.

– Ну-ка, взбодрите его, Меллер, – сказал красавчик нежным голосом.

Меллер вынул изо рта сигарету, наклонился надо мной и прижал ее к веку. Боль была такая, словно мне сунули огня в глаз. Все трое засмеялись.

– Встань-ка, парнишечка, – сказал тот, что меня допрашивал.

Я поднялся, шатаясь. Не успел я выпрямиться, как на меня обрушился новый удар.

– Это пока все только легкие упражнения, чтобы разогреться, – сказал он. – Ведь у нас в распоряжении вся жизнь. Вся ваша жизнь, Шварц. Если вы еще будете симулировать, у нас есть для вас чудесный сюрприз. Вы сразу взлетите в воздух со всех четырех.

– Я не симулирую, – сказал я. – У меня тяжелая сердечная болезнь. Может случиться так, что в следующий раз я не встану, что бы вы ни делали.

Он повернулся к своим псам:

– У нашего деточки болит сердце. Кто бы мог подумать?

Он снова ударил меня, но я почувствовал, что мои слова произвели впечатление. Он не мог передать меня Георгу мертвым.

– Ну как, не вспомнили еще адрес? – спросил он. – Проще вам сказать это теперь, чем после, когда у вас не останется зубов.

– Я не знаю адреса. Я бы сам тоже хотел знать его.

– Парнишечка, оказывается, хочет быть героем. Просто замечательно. Жаль только, что никто, кроме нас, не видит этого.

Он бил меня ногами, пока не устал. Я лежал на полу, стараясь защитить лицо и промежность.

– Так, – сказал он наконец. – Теперь мы запрем нашего парнишку в подвал. Потом отправимся поужинать и тогда уж займемся им по-настоящему. Устроим чудесное ночное заседание.

Все это я знал. Вместе с Шиллером и Гете, которых они присвоили, это было частью культуры поклонников кулака. Я уже прошел через это в лагере в Германии. Однако теперь со мной была ампула с ядом. Меня обыскали небрежно и не нашли ее. Кроме того, внизу, в брюках, было зашито обнаженное бритвенное лезвие, закрепленное в куске пробки. Его они тоже не нашли.

Я лежал в темноте. Странно, но в таких ситуациях отчаяние питается не сознанием того, что тебя ожидает, но мыслью о том, как глупо ты попался.

Лахман видел, что меня схватили. Он, правда, не знал, что это было гестапо, так как со стороны казалось, что тут орудовала французская полиция. Однако, если самое позднее через день я не вернусь, Элен попытается разыскать меня через полицию и, наверное, узнает, в чьих руках я нахожусь. Тогда она явится сюда. Весь вопрос в том, захочет ли красавчик ждать до тех пор. Мне казалось, что он немедленно должен поставить в известность Георга. Если Георг в Марселе, то он еще вечером успеет Допросить меня.

Он и был в Марселе. Элен видела именно его. Он вскоре приехал и начал меня допрашивать. Мне не хочется говорить об этом. Когда я падал в обморок, меня обливали водой. Потом меня снова отволокли в подвал. Только яд, который был у меня, дал мне силы выстоять. К счастью, у Георга не было терпения заниматься изощренными пытками, которые обещал мне красавчик. Но в своем роде он тоже был не плох.

– Ночью он пришел еще раз, – сказал Шварц. – Он сел передо мной на табуретку, широко расставив ноги, – олицетворение абсолютной силы, с которой, как нам казалось, мы давно покончили в девятнадцатом веке и которая, несмотря на это, стала вдруг символом двадцатого. Впрочем, может быть, это случилось именно благодаря нашему заблуждению. В тот день мне пришлось лицезреть два проявления зла: красавчика и Георга, зло – абсолют и зло – жестокость. Худшим из двух был, конечно, красавчик, если тут вообще возможны какие-то сравнения. Он мучил с наслаждением, другой же просто для того, чтобы добиться своего.

Между тем я выработал один план. Мне нужно было каким-либо образом выбраться из этого дома. Поэтому, когда Георг уселся передо мной, я сделал вид, что полностью сломлен. Я готов сказать, заявил я, если он меня пощадит. На лице у него застыла сытая, презрительная гримаса человека, который никогда не был в подобном положении и потому был уверен, что в случае чего выстоял бы, как герой. Но это не так. Такие типы выстоять не могут.

– Я знаю, – сказал я. – Я слышал, как один офицер-гестаповец орал во все горло. Он прибил себе палец, когда избивал стальной цепью человека. А тот, которого он бил, молчал.

– В ответ Георг пнул меня, – сказал Шварц.

– Ты, кажется, собираешься еще ставить какие-то условия? – спросил он.

– Я не ставлю никаких условий, – сказал я. Но если вы отвезете Элен в Германию, она снова убежит или лишит себя жизни.

– Чепуха! – фыркнул Георг.

– Элен не очень дорожит жизнью, – сказал я. – Она знает, что больна раком и что болезнь неизлечима.

Он пристально взглянул на меня.

– Ты лжешь, падаль! У нее какая-то женская болезнь, а вовсе не рак!

– У нее рак. Это выяснилось, когда ее первый раз оперировали в Цюрихе. Уже тогда было слишком поздно. И ей об этом сказали.

– Кто?

– Человек, который ее оперировал. Она хотела знать.

– Свинья! – прорычал Георг. – Но я поймаю этого подлеца! Через год мы сделаем Швейцарию немецкой. Вот негодяй!

– Я хотел, чтобы Элен вернулась, – продолжал я. – Она отказалась. Но я думаю, что она сделала бы это, если бы я ей сказал, что мы должны разойтись.

– Смешно.

– Я мог бы это сделать так, что она возненавидела бы меня на всю жизнь,

– сказал я.

Я увидел, что мысль Георга усиленно работала. Я оперся на руки и наблюдал за ним. У меня даже заныл лоб, так сильно желал я навязать ему свою волю.

– Каким образом? – спросил он наконец.

– Она боится, что о ее болезни узнают и она станет возбуждать отвращение. Если только я скажу ей об этом, я для нее перестану существовать.

Георг размышлял. Мне казалось, я следовал за каждым шагом его мысли. Он понимал, что это предложение было для него самым выгодным. Даже если бы ему удалось выпытать у меня адрес Элен, она возненавидела бы его еще больше. В то же время, если бы я повел себя с ней как подлец, ее ненависть обратилась бы против меня, а он выступил бы в качестве спасителя со словами:

– Разве я не говорил тебе?

– Где она живет? – спросил он.

Я назвал ложный адрес.

– В доме полдюжины выходов через подвалы на соседние улицы. Если явится полиция, она сможет легко ускользнуть. Она не убежит, если приеду один я.

– Или я, – заявил Георг.

– Она подумает, что вы меня убили. У нее есть яд.

– Болтовня!

Я помолчал.

– А что ты хочешь за это? – спросил Георг.

– Чтобы вы меня отпустили.

По губам его скользнула усмешка. Словно зверь оскалил зубы. Я тотчас же понял, что он меня никогда не отпустит.

– Хорошо, – сказал он затем. – Ты поедешь со мной. – Чтоб не выкинуть какого-нибудь трюка. Ты все скажешь ей при мне.

Я кивнул.

– Ну, давай! – он встал. – Умойся там под краном.

– Я беру его с собой, – сказал он одному из псов, который слонялся с винтовкой по комнате.

Тот отдал честь и распахнул дверь.

– Сюда, рядом со мной, – указал мне Георг на место в машине. – Ты знаешь дорогу?

– Отсюда нет. Из Каннебьера.

Мы ехали сквозь холодную, ветреную ночь. Я надеялся – в то время, как машина замедлит ход или остановится, – вывалиться где-нибудь на дорогу. Однако Георг запер дверцу с моей стороны. Кричать же было бесполезно; никто бы не пришел на помощь человеку, если бы он вздумал кричать из немецкой автомашины. К тому же, прежде чем я успел бы второй раз подать голос из лимузина с поднятыми стеклами, Георг несколькими ударами лишил бы меня сознания.

– Надеюсь, парень, что ты сказал правду, – прорычал он. – Иначе тебе придется отведать горячего.

Я сидел, понурившись, на своем месте и почти упал вперед, когда машина вдруг неожиданно затормозила у освещенного перекрестка.

– Не симулируй обморока, трус! – рявкнул Георг.

– Мне плохо, – сказал я и медленно выпрямился.

– Тряпка!

Я разорвал нитки на обшлаге брюк. Во время второго тормоза я нащупал лезвие. В третий раз, ударившись головой о ветровое стекло, я наконец сжал его в руке. В темноте машины все это прошло незаметно.

Шварц взглянул на меня. На лбу его блестели капельки пота.

– Он никогда бы не отпустил меня, – сказал он. – Вы согласны с этим?

– Конечно, не отпустил бы.

– На одном из поворотов я резко крикнул, что было мочи:

– Внимание! Слева!

Неожиданный крик подействовал прежде, чем Георг успел что-нибудь сообразить. Его голова машинально метнулась влево, он нажал на тормоз и крепче вцепился в рулевое колесо. Я бросился на него. Лезвие в пробке было невелико, но я мгновенно полоснул им по шее и дальше, наискось, по горлу. Он бросил руль, потянулся руками к горлу, но вдруг обмяк и повалился влево. Он задел ручку, дверца распахнулась. Машину занесло в сторону, она въехала в кусты и остановилась. Георг вывалился из машины. Из горда у него хлестала кровь, он хрипел.

Я перешагнул через него, прислушался. Меня обняла звенящая тишина, в которой шум мотора, казалось мне, отдавался громом. Я выключил мотор, и тишина сменилась шорохом ветра. Наконец, я понял, что то шумела у меня кровь в ушах.

Я осмотрел Георга, потом начал искать лезвие бритвы с куском пробки. Оно слабо поблескивало на подножке машины. Я схватил его и стал ждать. Может быть, он еще жив и сейчас бросится на меня. Но он только дернулся раз, другой и затих. Я отбросил лезвие, но тут же подобрал его и зарыл в землю.

Я выключил фары и прислушался. Все было тихо. До этого я ничего не решил заранее и теперь должен был действовать быстро. Чем позже меня обнаружат, тем лучше.

Я снял с Георга одежду и связал ее в узел. Тело я оттащил в кусты. Пройдет порядочно времени, прежде чем его найдут, а потом потребуется еще время для того, чтобы установить, кто он такой. Может быть, на мое счастье, его просто спишут как неизвестного. Я попробовал мотор автомашины. Все было в порядке. Я дал задний ход и выехал на дорогу.

В машине я нашел карманный фонарь. На сиденье и дверце была кровь, но кожа отчищалась легко. Я остановился у канавы и рубашкой Георга вымыл сиденье, дверцу и подножку. Я светил фонарем и тер до тех пор, пока не стало совершенно чисто. Потом я вымылся сам и сел в машину. Сидеть за рулем там, где сидел Георг, было тяжело, и меня все время пробирала дрожь отвращения. Мне все время казалось, что он вот-вот из темноты набросится на меня сзади.

Я погнал машину вперед.

Я поставил машину недалеко от дома в боковом переулке. Шел дождь. Я перешел через мостовую и глубоко вздохнул. Постепенно давала знать о себе боль во всем теле. Я остановился перед витриной одного магазина, в котором была разложена рыба, и взглянул в зеркало сбоку. В его неосвещенной темно-серебристой плоскости трудно было рассмотреть что-либо, я разобрал только, что лицо у меня было в кровоподтеках и ссадинах.

Я глубоко вдыхал влажный воздух. Мне казалось невероятным, что я еще под вечер был здесь: с тех пор позади легла пропасть.

Мне удалось незаметно проскользнуть мимо привратницы. Она уже спала и только что-то пробормотала вслед. Ничего особенного в том, что я вернулся поздно, для нее не было. Я быстро пошел вверх по лестнице.

Элен не было. Я оглядел кровать и шкаф. Канарейка, разбуженная светом, принялась петь. За окном появилась кошка с горящими глазами – словно неприкаянная душа.

Я подождал, затем проскользнул по коридору к Лахману и тихо постучал.

Он тотчас же проснулся. У беглецов сон чуток.

– Это вы, – сказал он, взглянув на меня, и замолчал.

– Вы сказали что-нибудь моей жене? – спросил я.

Он покачал головой:

– Ее тут не было. И раньше часа она не возвращается.

– Слава тебе, господи!

Он посмотрел на меня, как на сумасшедшего.

– Слава тебе, господи! – повторил я. – Значит, они ее, наверно, не поймали. Она просто гуляет, как обычно.

– Просто гуляет, – повторил Лахман.

– Что с вами случилось? – спросил он.

– Меня допрашивали. Я бежал.

– Полиция?

– Гестапо. Все позади. Спите.

– Гестапо знает, где вы?

– Если бы они знали, меня бы здесь не было. А утром уже не будет.

– Минуточку! – Лахман вытащил образок и маленький веночек. – Вот, возьмите с собой. Чудо. Иногда помогает. Гиршу удалось с этим перебраться через границу. Люди в Пиренеях очень набожны, а это вещи, освященные самим папой.

– В самом деле?

На губах его появилась чудесная улыбка:

– Если они нас спасают, значит, на них лежит благословение самого бога. До свидания, Шварц.

Я вернулся к себе и начал упаковывать вещи. Я чувствовал себя опустошенным, но нервы были напряжены до предела. У Элен в столе я нашел пачку писем. Они были адресованы в Марсель, до востребования. Я не стал раздумывать и положил их в ее чемодан. Я нашел и вечернее платье из Парижа и уложил его тоже. Потом я уселся у таза с водой и сунул туда руки. Обожженные ногти горели. Каждый вздох тоже причинял мне боль. Я смотрел на мокрые крыши и ни о чем не думал.

Наконец я услышал ее шаги. Она появилась в дверях, как чудесное, печальное видение.

– Что ты тут делаешь? – она ничего не знала. – Что с тобой?

– Мы должны уехать, Элен, – сказал я. – Немедленно.

– Георг?

Я кивнул. Я решил, что постараюсь сказать ей как можно меньше о происшедшем.

– Что с тобой было? – испуганно спросила она и подошла ближе.

– Они меня арестовали. Мне удалось бежать. Меня будут искать.

– Мы должны уехать?

– Немедленно.

– Куда?

– В Испанию.

– Как?

– Пока в машине. Уедем как можно дальше. Ты можешь собраться?

– Да.

Я видел, что она колеблется.

– У тебя опять боли? – спросил я.

Она кивнула.

«Кто эта женщина у дверей? – мелькнуло вдруг у меня. – Я ей чужой. И почему?»

– У тебя есть еще ампулы?

– Немного.

– Мы раздобудем еще.

– Выйди на минуту, – попросила она.

Я вышел в коридор. Двери начали приоткрываться, и в щелях показались лица с глазами лемуров. Лица крошечных одноглазых Полифемов с перекошенными ртами. Вверх по лестнице, в серых длинных кальсонах, взбежал Лахман, похожий на кузнечика. Он сунул мне бутылочку коньяка:

– Он вам понадобится! – шепнул он. – Да здравствует солидарность!

Я тут же сделал большой глоток.

– У меня есть деньги, – сказал я, – Вот! Дайте мне еще целую бутылку!

Я взял себе бумажник Георга. Там было много денег. Лишь на мгновение у меня появилась мысль выбросить его. Я нашел и его паспорт. Он лежал у него в кармане вместе с моим и с паспортом Элен.

Одежду Георга я связал в узел, сунул туда камень и выбросил в гавани в море. Паспорт его я тщательно изучил при свете карманного фонаря. Я поехал к Грегориусу, разбудил его и попросил заменить фотографию Георга моей. Сначала он с ужасом отказался. Подделка эмигрантских паспортов стала его ремеслом, и тут он чувствовал себя богом, которого он, кстати сказать; считал ответственным за все это свинство. Однако паспорта высшего гестаповского чиновника он не видел еще никогда. Я заявил ему, что для него вовсе не обязательно подписывать свою работу, как это делают художники. За все отвечаю я, и никто никогда о нем не узнает.

– А если вас будут пытать?

Я указал ему на свое лицо и руки.

– Я еду через час, – сказал я. – С таким лицом, в качестве эмигранта, я не проеду и десять километров. Мне же надо перебраться через границу. Это мой единственный шанс. Вот мой паспорт. Сфотографируйте мое фото и этим снимком замените старую фотографию на гестаповском паспорте. Сколько это будет стоить? Деньги у меня есть.

Грегориус согласился.

Лахман принес вторую бутылку коньяка. Я заплатил ему и вернулся в комнату. Элен стояла у ночного столика. Ящик, в котором лежали письма, был выдвинут. Она задвинула его и подошла ко мне вплотную.

– Это сделал Георг? – спросила она.

– Там была целая компания.

– Будь он проклят! – сказала она и отошла к окну.

Кошка отпрыгнула прочь. Элен распахнула окно.

– Будь он проклят! – повторила она страстно, с такой силой, словно заклинала его в таинственном ритуале. – Будь проклят на всю жизнь, навсегда!..

Я взял ее за стиснутые руки, отвел от окна.

– Нам нужно уезжать отсюда.

Мы спустились вниз по лестнице. Из каждой двери нас провожали взглядами. Чья-то серая рука поманила меня:

– Шварц! Не берите с собой рюкзак! Жандармы за ними смотрят в оба. У меня есть чемодан из искусственной кожи, вполне приличный…

– Спасибо, – ответил я. – Мне не нужен теперь чемодан. Мне нужна удача.

– Мы будем держать большой палец кверху, за вашу удачу…

Элен шла впереди. Я услышал, как у дверей какая-то промокшая до костей уличная шлюха посоветовала ей оставаться лучше дома: дождь разогнал всю клиентуру. «Это хорошо, – подумал я. – Пустынные улицы – вот что нам нужно».

Элен отшатнулась, увидев машину.

– Украдена, – сказал я. – На ней мы должны удрать подальше. Садись.

Было еще темно. Дождь потоками лил по ветровому стеклу. Если на подножке еще оставалась кровь, ее давно смыло. Я остановился поодаль от дома, где жил Грегориус.

– Постой здесь, – сказал я Элен и указал на стеклянную витрину магазина, где были разложены принадлежности для рыбной ловли.

– Мне нельзя остаться в машине?

– Нет. Если кто-нибудь появится, веди себя так, словно ты ловишь клиентов. Я сейчас вернусь.

У Грегориуса все было готово. Его страх сменился теперь гордостью художника.

– Самое трудное было подогнать мундир, – сказал он. – Ведь вы сняты в штатском. Тогда я просто взял и отрезал ему голову.

Он отклеил фотографию Георга, вырезал на ней голову и шею, наложил мундир на мое фото и сфотографировал таким образом.

– Оберштурмбаннфюрер Шварц, – сказал он с гордостью.

Снимок он уже высушил и наклеил на место.

– Печать пришлось подделать, – сказал он. – Да если паспорт начнут проверять, вы все равно пропали, даже если бы печать была настоящей. Ваш старый паспорт цел. Вот он.

Он отдал мне оба паспорта и остаток фотографии Георга. Я разорвал ее на мелкие части, спускаясь по лестнице, и на улице швырнул в воду, текущую по мостовой.

Элен ждала. Еще раньше я проверил в машине горючее: бак был полон. Если все будет хорошо, бензина хватит, чтобы перебраться через границу. Мне по-прежнему везло: в машине – в ящике, возле панели управления, – лежало разрешение на переход границы. Я увидел, что им пользовались уже дважды. Я решил, что нам следует пересечь границу не в том месте, где машина была уже известна. Я нашел еще и карту, выпущенную бензиновой фирмой Мишлен, пару перчаток и автомобильный атлас дорог европейских стран.

Машина мчалась под дождем. У нас еще было время до рассвета, и мы взяли курс на Перпиньян. Я решил держаться главной магистрали, пока не станет светло.

– Давай я сяду за руль, – сказала Элен спустя некоторое время. – Посмотри на свои руки!

– Сможешь? Ведь ты не спала.

– Ты тоже не спал.

Я взглянул на нее. Она выглядела совершенно спокойной, на лице не было и тени усталости. Я не знал, что и думать.

– Хочешь глоток коньяку?

– Нет. Я буду вести машину, пока мы не раздобудем кофе.

– Лахман дал мне еще бутылку коньяку.

Я вытащил ее из пальто. Элен покачала головой, улыбнулась.

– Потом, – сказала она, и голос ее был тих и нежен. – Постарайся заснуть. Мы будем вести машину попеременно.

Она владела рулем лучше, чем я. Через некоторое время она начала тихонько напевать какую-то монотонную, простенькую песенку. Меня все не покидало страшное напряжение. Теперь же, под шум мотора и еле слышное пение Элен, я начал засыпать. Я знал, что мне нужно спать, но я снова и снова просыпался. Мимо проносились серые тени. Мы включили фары, не заботясь о требованиях затемнения.

– Ты убил его? – спросила вдруг Элен.

– Да.

– Тебе пришлось сделать это?

– Да.

Машина безостановочно мчалась вперед. Я смотрел на дорогу, а в голове проносилась вереница мыслей. Незаметно я заснул. Когда я проснулся, дождя уже не было. Начиналось утро, ровно гудел мотор. Элен вела машину, и мне вдруг показалось, что все это был сон.

– То, что я сказал тебе, неправда, – проговорил я.

– Я знаю, – ответила она.

– Это был другой, – сказал я.

– Я знаю.

Она не взглянула на меня.

18

Я хотел в последнем крупном городишке перед границей получить для Элен испанскую визу. Перед консульством теснилась громадная толпа. Пришлось пойти на риск. Могло статься, что машину уже разыскивают. Но другой возможности у меня не было. В паспорте Георга виза была.

Я медленно подвел машину к толпе. Люди задвигались только тогда, когда рассмотрели немецкий номер. Толпа расступилась. Несколько человек бросились бежать. По аллее ненависти машина пробралась к входу. Жандарм отдал честь. Со мной этого не случалось уже давно. Я небрежно ответил и вошел в консульство. Жандарм распахнул передо мной дверь. Меня охватила горечь. «Надо было стать убийцей, – подумал я, – чтобы тебя приветствовали».

Я немедленно получил визу, едва только показал паспорт. Вице-консул посмотрел на мое лицо. Рук он видеть не мог, они были в перчатках.

– Следы войны и рукопашных схваток, – сказал я.

Он кивнул с полным пониманием:

– У нас тоже были годы борьбы, – сказал он. – Хайль Гитлер! Великий человек, как и наш каудильо.[22]

Я вышел. Вокруг машины образовалась пустота. На заднем сиденье ее, забившись в угол, сидел испуганный мальчик лет двенадцати. На лице его горели огромные глаза, руки были прижаты к губам, словно удерживая крик.

– Мы-должны взять его с собой, – сказала Элен.

– Почему?

– Документы кончаются у него через два дня. Если его схватят, он будет отправлен в Германию.

Только теперь я почувствовал, что весь взмок от пота. Элен посмотрела на меня. Она была спокойна.

– Мы отняли одну жизнь, – сказала она. – Одну мы должны спасти.

– У тебя есть бумаги? – спросил я мальчика.

Он молча протянул мне вид на жительство. Я взял его и вернулся в консульство. Это было нелегко. Машина, казалось мне, на тысячи голосов орала о том, что произошло под покровом ночи. Секретарю я объявил, что совсем забыл о том, что мне требуется еще одна виза, служебная, для установления личности одного человека по ту сторону границы. Увидев бумаги, он изумился, по губам его скользнула усмешка. Он прищурил один глаз и поставил визу.

Я сел в машину. Настроение вокруг стало еще враждебнее. Очевидно, люди решили, что мы хотим отвезти мальчика в лагерь.

Мы покинули город. Я надеялся, что нам все еще будет сопутствовать удача. Я сидел за рулем и чувствовал, как он с каждым часом все сильнее нагревается у меня в руках. Я боялся, что нам скоро придется расстаться с машиной. Но что нам делать в таком случае дальше, я положительно не знал. Перебираться в такую погоду по горным тропам через границу Элен не могла. Она была слишком слаба. Потеря машины сразу бы лишила нас мистической защиты наших врагов. Французской выездной визы у нас не было. Пешком все сразу стало бы невероятно сложнее, чем в дорогой роскошной машине.

Мы мчались дальше. То был странный день. Прошлое и будущее, казалось, рухнули в пропасть, и мы очутились на какой-то высокой узкой грани, окруженной туманом и облаками – словно в кабине канатной дороги.» Все это я мог сравнить только со старинным китайским рисунком тушью, на котором однотонно были изображены путешественники, пробирающиеся меж горных вершин, облаков и водопадов.

Мальчик сидел, скорчившись, на заднем сиденье и почти не шевелился. В жизни своей он не научился ничему, кроме недоверия ко всем и каждому. Ни о чем другом он вспомнить не мог. Когда новоявленные носители культуры третьей империи раскроили череп его деду, ему было три года; когда вздернули отца – семь, когда убили мать в газовой камере – девять. Типичное дитя двадцатого столетия, он каким-то образом бежал из концентрационного лагеря и один проделал путь через границу. Если бы его схватили, он был бы немедленно, как беглец, возвращен в лагерь и повешен. Теперь он хотел пробраться в Лиссабон. Там у него должен быть дядя – часовщик. Так ему сказала его мать накануне смерти. Тогда она благословила его и передала последние наставления.

Все шло хорошо. На французской границе никто нас не спросил о разрешении на выезд. Я бегло показал свой паспорт и сообщил данные о машине. Жандармы отдали честь, шлагбаум поднялся, и мы покинули Францию. Несколькими минутами позже машиной уже любовались испанские таможенники, расспрашивая, сколько километров в час она делает. Я ответил. Тогда они принялись судачить и восхищаться одной из последних марок их испано-суизы. На это я заметил, что как-то у меня была испано-суиза и подробно расписал эмблему летящего журавля на радиаторе. Они были очарованы. Я спросил, где я могу заправить машину горючим. Они заявили, что для друзей Испании имеется специальный фонд бензина. Испанских песет у меня не было. Они тут же обменяли мои франки. С сердечными пожеланиями мы расстались.

Я откинулся на спинку сиденья. Узкая грань и облака исчезли. Перед нами лежала незнакомая страна. Страна, которая уже не походила на Европу. Мы еще не ускользнули-окончательно, но между этой страной и Францией. легла пропасть. Я смотрел на дороги, на людей в незнакомых нарядах, на осликов, на суровый каменистый пейзаж, и мне казалось, что мы в Африке. За Пиренеями был настоящий запад, это чувствовалось во всем. Потом я заметил, что Элен плачет.

– Ну вот, ты там, куда ты стремился, – прошептала она.

Я не знал, что она хотела этим сказать. Я все еще не мог поверить, что все обошлось так легко. Я вспоминал о вежливости, приветствиях, улыбках, которыми впервые встречали меня после многих лет, и думал о том, что я должен был убить человека, чтобы со мной опять стали обращаться, как с человеком.

– Чего ты плачешь? – спросил я. – Спасения еще нет, Испания наводнена гестаповцами. Нам нужно проехать ее как можно быстрее.

Мы спали в маленьком местечке. Собственно говоря, я хотел где-нибудь бросить машину и ехать дальше поездом, но не сделал этого. В Испании нас всюду подстерегала опасность, и я хотел побыстрее покинуть ее. Машина каким-то непонятным образом стала мрачным талисманом; ее техническое совершенство вытесняло даже ужас, который я испытывал перед ней. Она мне просто была необходима, о Георге я больше не думал. Слишком долго висел он угрозой над моей жизнью. Теперь он исчез, и я чувствовал сейчас только это.

Мне вспомнился красавчик из гестапо: он был еще жив и мог попытаться арестовать нас, отдав приказ по телефону. Обвиняемого в убийстве выдает любая страна. И мне пришлось бы еще доказывать на месте преступления, что это было лишь мерой самозащиты.

Португальской границы мы достигли на следующий день поздно ночью. Визу мы получили по дороге без всяких затруднений. На границе я оставил Элен в машине с включенным мотором. Если бы началось что-нибудь подозрительное, она должна была немедленно тронуть машину и ехать на меня. Я вскочил бы на ходу, и мы прорвались бы к португальской таможне. Вряд ли нас смогли бы задержать; пограничный пост был совсем маленький. Мы проскользнули бы прежде, чем они подняли бы стрельбу в темноте. Другой вопрос – что с нами случилось бы затем в Португалии.

Но ничего не случилось. Было темно и ветрено. Чиновники в мундирах возвышались по бокам, как фигуры с картины Гойи. Они отдали честь, и мы проехали к португальскому посту, где нас встретили таким же образом. Когда машина уже тронулась, один из чиновников вдруг бросился нас догонять, крича, чтобы мы остановились. Я быстро оценил положение и дал тормоз: если бы мы не остановились, машину задержали бы в ближайшем населенном пункте. У нас перехватило дыхание.

Чиновник, наконец, подбежал к машине.

– Ваше разрешение на переход границы, – сказал он. – Вы забыли его взять. Ведь без него вы не могли бы вернуться!

– Больше спасибо!

Я услышал позади себя тяжелый вздох мальчика. Сам я на мгновение почувствовал себя невесомым, – такое это было облегчение.

– Ну, вот ты и в Португалии, – сказал я ему.

Он медленно отнял от рта руки и в первый раз откинулся назад. Всю дорогу он просидел, подавшись вперед.

Деревни проносились мимо. Лаяли собаки. В сельской кузнице – в сером рассвете – ярко пылал огонь, кузнец подковывал белого жеребца. Дождь перестал. Я ждал: когда же придет чувство освобождения, которого я ждал так долго? Его не было. Элен тихо сидела рядом со мной. Мне хотелось радоваться, но в сердце была пустота.

Из Лиссабона я позвонил в американское консульство в Марселе. Я рассказал всю историю вплоть до того момента, как появился Георг. Человек, с которым я разговаривал, сказал, что теперь, по его мнению, я в безопасности. Все, что я от него смог добиться, было обещание сообщить в консульство в Лиссабоне, если придет виза.

От машины, которая так долго охраняла нас, теперь надо было избавиться.

– Продай ее, – сказала Элен.

– Может быть, бросить ее в море?

– Это ничего не изменит, – возразила она. – Тебе нужны деньги. Продай.

Она была права. А продать оказалось очень легко. Покупатель заявил мне, что он заплатит пошлину и велит перекрасить машину в черный цвет. Это был торговец. Я продал ему машину от имени Георга. Неделю спустя я уже увидел ее с португальским номером. Машин такой марки было в Лиссабоне несколько, я и ее узнал только по едва заметным вздутиям на левой подножке. Паспорт Георга я сжег.

Шварц взглянул на часы.

– Теперь уже осталось совсем немного. Раз в неделю я ходил в консульство. Некоторое время мы жили в гостинице. У нас еще были деньги после продажи машины, и я их тратил. Я хотел, чтобы у Элен было теперь все. Мы нашли врача, который помог достать нужное лекарство. Мы ходили с ней даже в казино; для этой цели я брал напрокат в одном заведении смокинг. У Элен еще сохранилось то платье из Парижа. Я купил ей пару золотистых туфель. Прежние я забыл в Марселе. Вы бывали в казино?

– К сожалению, да, – сказал я. – Я был там вчера вечером. То была ошибка.

– Я хотел, чтобы она приняла участие в игре, – сказал Шварц. – И она выигрывала. Непонятное продолжалось. Она, не глядя, бросала фишки на поле, и ее номера выигрывали.

В этом последнем периоде почти исчезла реальность. Казалось, будто опять вернулась та пора в маленьком замке. Мы уже почти не притворялись, но тут впервые у меня появилось чувство, что она наконец полностью принадлежит мне. И в то же время с каждым днем она все больше ускользала от меня к своему самому неумолимому любовнику. Она еще не сдалась, но уже не боролась.

Были долгие, мучительные ночи, когда она плакала, но вслед за тем вновь наступали сладостные, почти неземные минуты, в которых отчаяние, мудрость и любовь, уже не ограниченная телесной оболочкой, возвышались вдруг до неслыханной силы, и я не смел пошевелиться, поглощенный ею.

– Мой любимый, – сказала она мне однажды ночью, и то был единственный раз, когда она заговорила об этом, – благословенной страны, которой ты жаждешь, мы никогда не достигнем вместе.

Под вечер я отвез ее к доктору. Теперь вдруг, мгновенно, как удар молнии, я почувствовал яростный протест, который почти лишал меня рассудка. Я не мог, не в силах был удержать то, что я любил.

– Элен, – сказал я сдавленным голосом, – что же, наконец, это?

Она не ответила.

Потом покачала головой, улыбнулась:

– Мы сделали все, что могли. И это не так уж мало.

Потом наступил день, когда в консульстве мне сказали, что невероятное совершилось; для нас поступили две визы. Хмельное настроение случайного знакомства сделало то, чего мы не могли добиться, несмотря на мольбы, несмотря на всю нашу нужду! Я засмеялся. Это была истерика. Впрочем, если умеешь смеяться, в нынешнем мире можно найти много смешного. Как вы думаете?

– В конце концов смеяться перестаешь.

– Самое замечательное, что мы немало смеялись в последние дни, – сказал Шварц. – Мы были в гавани, куда не попадали ветры. Так, по крайней мере, казалось. Горечь ушла, не было уже и слез, а печаль стала такой прозрачной, что ее порой нельзя было отличить от иронически-тоскливого оживления. Мы переехали в маленькую квартиру. С совершенно непонятным ослеплением я по-прежнему преследовал одну и ту же цель: уехать в Америку. Пароходов долго не было, пока наконец не появился один. Я продал последний рисунок Дега и купил два билета. Я был счастлив. Я думал – мы спасены. Несмотря ни на что! Вопреки всем врачам! Должно же было произойти еще одно чудо!

Отплытие отложили на несколько дней. Позавчера я снова пошел в контору пароходства. Мне сказали, что корабль отойдет сегодня. Я объявил об этом Элен и вышел из дому, чтобы еще кое-что купить. Когда я вернулся, она была мертва.

Все зеркала в комнате были разбиты. Ее вечернее платье валялось разорванное на полу. Она лежала тут же – не в кровати, а на полу.

Сначала мне пришло в голову, что ее убили во время грабежа. Потом подумал, что это дело рук агентов гестапо. Но ведь они искали меня, а не ее. Когда же я увидел, что ничего, кроме платья и зеркал, не повреждено, я все понял. Я вспомнил про ампулу с ядом, которую я дал ей; она говорила мне, что потеряла ее. Я стоял и смотрел на нее, потом бросился искать хоть какое-нибудь письмо, Его не было. Не было ничего. Она ушла без единого слова. Вы понимаете это?

– Да, – сказал я.

– Вы понимаете?

– Да, – повторил я. – Что же она еще должна была написать вам?

– Что-нибудь. Почему? Или…

Он замолчал.

Наверно, он думал о последних словах, о последних любовных клятвах, о том, что он мог бы взять с собой в свое одиночество.

Он сумел расстаться со многими предрассудками, только, видимо, не с этим.

– Она никогда не смогла бы остановиться, если бы начала писать вам, – сказал я. – Тем, что она вам ничего не написала, она сказала вам больше любых слов.

Он помолчал, видимо, раздумывая над этим.

– Видели вы объявление в бюро путешествий? – прошептал он наконец. – Отплытие отложено на один день. Может быть, она прожила бы еще один день, если бы знала?

– Нет.

– Она не хотела ехать со мной, потому она и сделала это.

Я покачал головой.

– Она больше не могла вынести боли, господин Шварц, – сказал я осторожно.

– Не думаю, – возразил он. – Почему она сделала это именно за день до отъезда? Или она думала, что ее как больную не впустят в Америку?

– Почему вы не хотите предоставить умирающему человеку самому решить, когда жизнь для него становится невыносимой? – сказал я. – Это минимум, что от нас требуется!

Он смотрел на меня и молчал.

– Она держалась до последнего, – продолжал я. – Ради вас. Неужели вы этого не видите? Только ради вас. Когда она поняла, что вы спасены, она ушла.

– А если бы я не был таким слепым? Если бы я не стремился в Америку?

– Господин Шварц, – сказал я, – все это не остановило бы болезнь.

Он сделал какое-то странное движение головой.

– Она ушла, – прошептал он, – и вдруг стало так, словно ее никогда не было. Я видел ее. Там нет ответа. Что я сделал? Убил ли я ее или я сделал ее счастливой? Любила ли она меня, или я был для нее только палкой, на которую они опиралась, если это ей подходило? Ответа нет.

– А вам он обязательно нужен?

– Нет, – сказал он вдруг тихо. – Простите. Наверно, нет.

– Его и нет. И никогда не будет иного ответа, чем тот, который вы даете сами себе.

– Я рассказал вам все, потому что я хотел знать, – прошептал он. – Что это было? Пустое, бессмысленное бытие, жизнь бесполезного человека, рогоносца и убийцы…

– Этого я не знаю, – сказал я. – Но если хотите – это в то же время была жизнь человека, который любил, и, если это вам так важно, в некотором смысле – это была жизнь святого. Но что значат теперь все слова? Это было. Разве этого не достаточно?

– Это было. Но есть ли оно еще?

– Оно есть, пока существуете вы.

– Только мы его еще и удерживаем, – прошептал Шварц. – Вы и я. Больше никто. – Он уставился на меня. – Не забывайте этого! Должен же кто-то его удержать! Оно не должно исчезнуть! Нас только двое. Во мне оно не удержится. А умереть оно не должно. Оно должно жить дальше. Внутри вас.

Хоть я и скептик, при этих словах меня охватило странное чувство.

Чего хотел этот человек? Вместе со своим паспортом передать мне свое прошлое? Может быть, он уже решил умереть?

– Почему это умрет в вас? – спросил я. – Вы должны жить, господин Шварц.

– Я не лишу себя жизни, – спокойно ответил Шварц. – Нет. С тех пор, как я увидел красавчика, я решил, что не смею убивать себя, пока он жив. Но моя память неизбежно попытается разрушить воспоминание. Она будет перемалывать его, умалять, искажать, пока не приспособит к дальнейшему существованию, чтобы воспоминание перестало быть опасным. Уже через несколько недель я не смог бы рассказать вам то, что рассказал сегодня. Потому-то я и хотел, чтоб вы выслушали меня. В вас оно останется нетронутым, потому что оно не опасно для вас. А где-нибудь оно должно остаться, – сказал он вдруг с отчаянием, – в ком-нибудь! Таким, каким оно было! Пусть даже недолго!

Он вынул из кармана два паспорта и положил передо мной.

– Здесь и паспорт Элен. Билеты вы уже взяли. Теперь у вас есть и американская виза. На двоих.

Он слабо усмехнулся и замолчал.

Я, не отрываясь, смотрел на паспорта.

– Они в самом деле больше вам не нужны? – спросил я с усилием.

– Дайте мне взамен этих свой, – сказал он. – Он мне понадобится на один-два дня. Чтоб только добраться до границы.

Я посмотрел на него.

– В иностранном легионе, – пояснил он, – не спрашивают о паспортах, как вы знаете. Эмигрантов там принимают. И пока еще есть на свете такие люди, как тот красавчик нацист, было бы преступлением самому лишать себя жизни, которую можно отдать борьбе против этих варваров.

Я вынул из кармана свой паспорт и отдал ему.

– Спасибо, – сказал я. – От всего сердца спасибо, господин Шварц.

– Там есть еще немного денег. А мне их нужно совсем мало. – Шварц взглянул на часы. – Хотите еще немного помочь мне? Ее выносят через полчаса. Пойдемте со мной?

– Да.

Шварц расплатился.

Мы вышли в шумное утро.

На поверхности Тахо лежал корабль, белый и тревожный.

Я стоял в комнате возле Шварца. На стенах висели еще разбитые зеркала. Осколков уже не было, остались одни пустые рамы.

– Может быть, мне надо было остаться с нею в эту последнюю ночь? – спросил Шварц.

– Вы были с ней.

Женщина в гробу была похожа на всех усопших – то же бесконечно отсутствующее выражение лица. Ничто здесь более не занимало ее – ни Шварц, ни я, ни она сама. Нельзя было даже вообразить себе, как она выглядела на самом деле.

То, что лежало там, было статуей. И лишь один Шварц знал, какою она была тогда, когда еще дышала. Но Шварц думал, что это знаю теперь и я.

– У нее были еще… – сказал он, – там были…

Он достал из ящика стола несколько писем.

– Я их не читал, – сказал он. – Возьмите их.

Я взял письма и хотел положить их в гроб. Потом передумал. Мертвая наконец-то теперь принадлежала одному Шварцу. Так он думал. Письма другого не имели уже к ней никакого отношения.

Он не хотел похоронить их вместе с ней и в то же время не мог их уничтожить, ведь все-таки они были адресованы ей.

– Я возьму их, – сказал я и сунул письма в карман. – Они не имеют никакого значения. Меньше, чем разменная монета, на которую покупают тарелку супа.

– Костыли, – заметил он. – Я знаю. Она их однажды называла костылями, которые нужны были ей, чтобы снова быть верной мне. Вы понимаете? Это абсурд…

– Нет. Это не абсурд, – сказал я и добавил затем очень осторожно, со воем состраданием, на которое только был способен:

– Почему вы не оставите ее наконец, в покое? Она любила вас и оставалась с вами до тех пор, пока только могла.

Он кивнул. Он показался мне вдруг совершенно сломленным.

– Вот это я и хотел знать, – пробормотал он.

В комнате становилось жарко. Жужжали мухи. Погашенные свечи чадили. Там было солнце, здесь – мертвая. Шварц поймал мой взгляд.

– Мне помогла одна женщина, – сказал он. – В чужой стране все это гак сложно. Врач. Полиция. Ее увозили, а вчера вечером привезли опять. Ее обследовали. Насчет причины смерти. – Он беспомощно посмотрел на меня. – Ее… Она не вся здесь… Мне сказали, я не должен раскрывать ее…

Пришли носильщики. Гроб забили. Шварц еле держался на ногах.

– Я поеду с вами, – сказал я.

Это было недалеко. Утро сияло, дул ветер, проносились облака, словно стая овчарок гналась по небу за стадом овец.

Шварц – маленький и одинокий – стоял под огромным небом на кладбище.

– Хотите вернуться в свою квартиру? – спросил я.

– Нет.

У него уже был с собой чемодан.

– Знаете ли вы здесь кого-нибудь, кто может подправить паспорта? – спросил я.

– Грегориус. Он уже неделю здесь.

Мы отправились к Грегориусу. Он быстро справился с паспортом для Шварца. Здесь не требовалось особой тщательности. У Шварца уже было с собой удостоверение вербовочного пункта иностранного легиона. Ему надо было только пересечь границу, а затем в казарме выбросить мой паспорт. Иностранный легион не интересовался прошлым.

– Куда девался мальчик, которого вы привезли с собой? – спросил я.

– Дядя ненавидит его, но мальчишка счастлив, что по крайней мере его ненавидит кто-то из его семьи, а не посторонний.

Я посмотрел на человека, который теперь носил мое имя.

– Желаю вам всего лучшего, – сказал я, избегая называть его Шварцем.

Мне не пришло в голову ничего другого, кроме этой банальной фразы.

– Мы никогда больше не увидимся, – ответил он. – И это к лучшему. Я рассказал вам слишком много для того, чтобы хотеть вас видеть.

Я не был в этом уверен. Могло статься так, что он позже именно поэтому захочет меня увидеть. По его мнению, я был единственный человек, в котором сохранялся незамутненный облик его судьбы. Но, может быть, именно из-за этого он возненавидит меня, потому что в дальнейшем ему покажется, будто я похитил у него его жену – и на этот раз уже навсегда, невозвратимо, – ведь он же был убежден, что его собственное воспоминание обманывает его и только мое остается ясным.

Я смотрел, как он шел по улице, держа в руке чемодан – печальная фигура, вечный символ рогоносца и самоотверженно любящей души. Но разве не владел он человеком, которого он любил, глубже и полнее, чем вереница победителей-идиотов? И чем мы владеем на самом деле? К чему столько шуму о предметах, которые в лучшем случае даны нам только на время; к чему столько болтовни о том, владеем мы ими больше или меньше, тогда как обманчивое это слово «владеть» означает лишь одно: обнимать воздух?

Фотография моей жены для паспорта была со мной – тогда все время требовались фотокарточки для всяких документов. Грегориус тут же приступил к работе. Я не отходил от него.

Я не спускал глаз с обоих паспортов.

В полдень они были готовы. Я бросился в трущобы, где мы жили.

Рут сидела у окна и смотрела на детей рыбаков, игравших во дворе.

– Все пропало? – спросила она, когда я появился в дверях.

Я поднял паспорта:

– Завтра едем! Теперь у нас будут новые имена, у каждого свое, и в Америке нам придется жениться еще раз.

В то время я почти не думал о том, что у меня паспорт человека, которого, может быть, разыскивают по обвинению в убийстве. На следующий день вечером мы уехали и без особых приключений достигли Америки. Правда, паспорта людей, которые так любили друг друга, не принесли нам счастья: через полгода Рут развелась со мной. Чтобы узаконить это, нам пришлось сначала вновь вступить в брак.

Позже Рут вышла замуж за молодого богатого американца, который когда-то поручился за Шварца. Ему казалось все это ужасно смешным, он был свидетелем вовремя нашего второго бракосочетания. Неделю спустя мы развелись в Мексике.

Войну я переждал в Америке. Странно, – я начал интересоваться живописью, на которую раньше почти не обращал внимания, – словно ко мне это перешло по наследству от далекого, мертвого пра-Шварца. Я часто думал и о другом Шварце, который, наверно, был еще жив. Оба они сливались в какое-то неясное облако, которое иногда как бы окружало меня и оказывало на меня влияние, хотя я прекрасно знал, что все это чепуха. В конце концов я получил место в компании, торгующей предметами искусства, и в комнате у меня появились копии рисунков Дега, к которым я был очень неравнодушен.

Я еще часто думал о Элен, которую я видел только мертвой. Одно время я даже мечтал о ней, когда жил один. Письма, которые мне отдал Шварц, я в первую же ночь, едва корабль отчалил от берега, бросил в море, не читая. При этом я в одном из них почувствовал что-то твердое, похожее на камень. Я вынул его в темноте из конверта и потом уже рассмотрел, что это был кусок янтаря, в котором находилась красивая мушка; она попала туда тысячи лет назад и превратилась в камень. Я взял ее себе и сохранил – крошечную мушку, застывшую в мгновение смертельной борьбы в клетке из золотых слез, которая сохранила ее, в то время как другие, ей подобные, были съедены, замерзли и исчезли без следа.

После войны я вернулся в Европу. Пришлось преодолеть некоторые трудности, чтобы установить свою личность, ибо в то время в Германии сотни представителей расы господ стремились к обратному. Оба паспорта, полученные от Шварца, я отдал случайному знакомому из числа перемещенных лиц.

Тогда по Европе металось много людей, лишенных родины.

Один бог знает, где находился в то время сам Шварц. Я никогда более не слыхал о нем. Однажды я даже ездил в Оснабрюк и справлялся о нем, хотя я забыл его настоящее имя. Но город был совершенно опустошен; об этом человеке никто ничего не знал и не интересовался им. По дороге обратно на вокзал мне показалось, что я увидел его. Я догнал его, но это оказался женатый секретарь из почтового управления, который объяснил мне, что его зовут Янсеном и что у него трое детей.

Примечания

  1. река в Португалии, на которой стоит Лиссабон
  2. 2
    рыночная площадь
  3. 3
    португальские народные песни
  4. 4
    болезнь лошадей, похожая на бешенство; Ремарк применяет этот термин для характеристики людей, уже не способных контролировать свои поступки
  5. 5
    большинство парижских станций метро не имеет надземных строений
  6. 6
    фашистская спортивная организация
  7. 7
    Мата Хари – немецкая разведчица эпохи первой мировой войны, расстреляна в 1917 году по приговору французского суда
  8. 8
    Карл Май (1842–1912) – плодовитый немецкий писатель, автор многочисленных романов о североамериканских индейцах
  9. 9
    по греческой легенде, юноша Леандр полюбил Геру, жрицу Афродиты, и каждую ночь, спеша к возлюбленной, переплывал Геллеспонт
  10. 10
    нацистский гимн
  11. 11
    в средневековых германских сказаниях – священная чаша, охранявшаяся рыцарями
  12. 12
    «товарищ по партии» – так нацисты называли друг друга
  13. 13
    озеро
  14. 14
    знаменитая тюрьма в Париже
  15. 15
    период затишья на франко-германском фронте в первые месяцы второй мировой войны
  16. 16
    остров на Сене
  17. 17
    город вблизи Парижа
  18. 18
    жаргонное название французских полицейских
  19. 19
    известная шведская киноактриса
  20. 20
    Иеремиада – плач Иеремии, одного из библейских пророков, о гибели Иерусалима
  21. 21
    Шварц – черный (нем.)
  22. 22
    титул Франко
Данинград