Ларец Марии Медичи. Еремей Парнов

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4

Глава 23
Техник-смотритель
Оперативная сводка

«В 19 час. 30 мин. по ул. Советской, у дома № 43 дачного кооператива “Красная Пахра” неизвестным лицом выстрелом из дробового ружья убит следователь милиции тов. Светловидов. На место происшествия отправлена следственная бригада».

Люсин выехал тогда в составе бригады. Теперь, по прошествии нескольких дней, он с трудом мог восстановить последовательность событий. Все вспоминалось как во сне. Длинная тенистая улица. Низкое оранжевое солнце, пробивающееся сквозь листву. Косая, решетчатая тень заборов.

Тот особый – только под соснами бывает такой – мелкий серый песок, и сухие иглы в нем.

Светловидов лежал ничком, выбросив вперед правую руку, а левая была заломлена за голову, словно тянулась к страшной почерневшей ране на затылке. Когда разжали мертвый кулак, в нем оказалась горсть песка. Участок улицы был огорожен. Стояли машины и мотоциклеты, два милиционера дежурили у тела. Сверкнули блицы фотографов, эксперт по баллистике о чем-то зашептался с медиком, склонившимся над раскрытым чемоданчиком, – все занялись привычным будничным делом. Это было признанием необратимости случившегося. Воскресить Светловидова они были не властны. И надо было внутренне отдалиться и от трупа и от запекшейся раны, заставить себя не думать постоянно о том, что на сером песке лежит хороший – и это вдруг стало ясно – очень близкий человек. Это было необходимо, чтобы все тщательно осмотреть, сопоставить и взвесить, не упустить ничего и в конечном счете обнаружить убийцу.

Холодная логика далеко не всегда согласуется с тем, что мы привыкли называть человечностью.

Даже патологоанатом не берется за вскрытие тех, кто при жизни был близок ему. Это настолько понятно, что не требует никаких объяснений.

Но они, и в первую очередь Люсин с Данелией, были лишены даже этой скорбной привилегии, да им и не пришло бы в голову передоверить свою работу кому-то другому, для кого их Светловидов был просто убитым из дробового ружья незнакомцем.

Облазив все вокруг, они так и не обнаружили на сыпучем сухом песке отпечатков подошв преступника. Возможно, выстрел был сделан из-за забора. Но стреляли явно не из дома № 43. Эксперт по баллистике сказал, что пуля вошла в затылок под некоторым углом. Скорее всего, убийца выстрелил, когда Светловидов находился от него шагах в сорока.

Но когда были уже защелкнуты чемоданчики, спрятаны рулетки и лупы, а носилки, бережно покрытые одеялом, поставили в кузов милицейского «пикапа», Люсин увидел на песке смятый комочек бумаги. Он лежал вблизи страшного темного пятна, просочившегося, казалось, в самую глубь земли. «Горючая земля, горючий песок». Люсин ощутил вдруг потаенный смысл этих слов и поднял бумажку.

Потом, уже в лаборатории, ее осторожно расправили и осмотрели. Местами она была почти черной, а на отдельных участках к ней прилепились, как застывшие брызги, как точечки волосков в сухом стаканчике для бритья, полусгоревшие порошинки. Химическая проба в растворе дифениламина показала, что это был охотничий порох. Бумажка оказалась пыжом.

Типографский текст на ней едва различался. Но в инфракрасном преобразователе удалось прочитать сквозь пороховую копоть некоторые буквы и цифры. Это была не то ведомость, не то какая-то накладная. Впрочем, дело, конечно, не в ней.

Угол, под которым вошла свинцовая самодельная пуля, давал расстояние в сорок шагов. Этого было достаточно для предварительного вывода, что убийца стрелял из-за забора недавно перестроенной дачи № 36.

Выяснилось, что владелец ее на участке еще не живет, дожидаясь окончания отделочных работ и возведения гаража. Кроме того, он вот уже вторую неделю вместе с семьей отдыхал в санатории на Алтае.

Все работы на участке производил в порядке частной договоренности техник-смотритель Сидор Федорович Стапчук. Жил он один в домике с небольшим огородом, приютившимся как раз между соседними дачными участками – № 34 и № 36.

В местной милиции Стапчука хорошо знали. Был он инвалидом войны и поселился в Ватутинках в сорок девятом году.

С первых же дней основания дачного кооператива он поступил туда техником-смотрителем. Зимой без особых хлопот совмещал обязанности сторожа и сезонного истопника в соседнем доме отдыха. Как сторож он иногда дежурил зимними ночами с ружьецом. Но с каким именно – этого в милиции не знали. В охотничьем обществе Стапчук не состоял, и его ружье, видимо, не было нигде зарегистрировано.

Домик техника-смотрителя оказался запертым, а самого его нигде не смогли сыскать, хотя участковый, объезжавший вверенный ему район на мотоцикле, сказал, что видел Стапчука часов около шестнадцати, когда тот принимал привезенный на дачу № 36 кирпич.

Люсин приказал взломать дверь и привести культурника Мишу из дома отдыха. К этому времени он уже знал и об ольшанике возле поросшей мелким клевером поляны, и о просыхающих лужах в глинистых лесных колеях. Видел он, конечно, и горку цемента у строящегося гаража. Но все равно это было как во сне. Куда-то улетучилась, привычная ясность мысли, вспыхивали и гасли отдельные сценки, он кого-то о чем-то спрашивал, отдавал распоряжения, но системы во всех его действиях не было. Мешала и беспокоила постоянно тлеющая мысль: почему именно Светловидову дал он это поручение? Вопрос, конечно, бессмысленный. Не ему, так другому. Но все-таки: почему именно ему? Безусловно, такой развязки Люсин не предвидел. Даже смутное беспокойство не затуманило его душу, когда он очертил на светловидовской карте интересующий его участок. В чем же тогда дело? Быть может, в том, что нет и больше никогда не будет уже того зеркала, в котором ему, Люсину, так приятно было видеть свое отражение? Да?

Люсин сам не знал, в чем тут дело. Ему было очень жаль Светловидова, но своей вины в том, что случилось, он не находил. Искал, безусловно, искал, но не находил. И это была правда. Но она не обнажала всей сложности и противоречивости того состояния, в котором находилась душа Люсина – смятенная и заторможенная. И это тоже было как во сне, когда блуждаешь по синим лабиринтам в поисках выхода и не находишь его, а беспокойство все растет и растет.

Но Люсин чувствовал сквозь смутную тревогу этих блужданий, прислушиваясь к себе: он продолжал работать и даже как будто мыслить, но делал это как бы автоматически: ясно чувствовал, что в нем совершаются какие-то необратимые процессы. Люсин сразу внутренне обеднел и, еще не сознавая этого, почти физически ощутил эту перемену. Но он не знал да и думать о том не мог, в чем, собственно, она заключается.

Однако тайна этих внутренних изменений была проста, но далеко не столь примитивна, как попытка обрисовать ее с помощью слов. Истинный, «глубинный» Люсин, которого частенько загоняли на самое дно, вдруг остался один. Люсину поэтому предстояло сначала увидеть, а потом и обрести себя вновь. У одних этот процесс протекает мгновенно, и еще за школьной партой в них можно различить прообразы будущих стариков; другие обретают себя в надлежащий день и час, так что это проходит для них совершенно незаметно; третьи всю жизнь живут в чужом обличье. И никто не знает, как расстаются они со своей нерукотворной маской в тот, последний час.

Душа человеческая не есть нечто неизменное и постоянное в границах нашей жизни…

Культурник Миша сразу же сознался, что после того памятного выступления циркачей в зале дома отдыха пошел к дяде Сидору, как он называл Стапчука, хотя и не состоял с ним в родстве. Стапчук пригласил его обмыть неожиданный выигрыш по трехпроцентному займу. Коротких отношений между ними не было никогда, но в последние дни Стапчук оказал Мише несколько небольших услуг и, в свою очередь воспользовавшись Мишиной протекцией, получил доступ в гараж. По словам культурника, он брал там раза два микроавтобус «рафик» для каких-то «левых» ездок за стройматериалами.

Начальник гаража сначала все начисто отрицал, но потом, припертый фактами, признал, что действительно давал Стапчуку машину. В свое оправдание он мог привести только один довод: у Стапчука-де были права шофера третьего класса. Эти сведения имели определенный интерес, тем более что одна из таких «левых» ездок – в данном случае этот термин выглядел несколько мягким – приходилась как раз на тот вечер, когда было похищено имущество гражданки Чарской. В «рафик» ее знаменитый сундук погрузить, конечно, ничего не стоило…

Все это, опять же чисто автоматически, отметил Люсин. Потом это очень пригодится ему, но в тот день он не думал ни о сундуке, ни даже об убитом Михайлове. Данелия тоже говорил только о предполагаемом убийце Светловидова, словно не было у них никаких других забот. И это понятно. Как бы там ни было, у культурника Миши были основания принять приглашение неожиданно разбогатевшего Стапчука, что он и сделал без всяких колебаний. Да и можно ли его осуждать за это? Тем более что гостеприимство техника-смотрителя превзошло все Мишины ожидания. Вот уж действительно разбогател человек! И сам радуется и других хочет порадовать. Да, уж постарался на сей раз Сидор Федорович, ничего не скажешь. Такое угощение выставил, что не на всякие деньги и купишь: экспортную пшеничную водочку, лососевую икру в маленькой баночке, икру осетровую в банке побольше и крабы! Кроме невиданных этих деликатесов на столе стояли и другие, пусть не столь редкостные, однако милые сердцу штукенции: разварная картошечка, квашеная капустка, бычки в томате, украинский борщ с чесночными пампушками и жигулевское пиво. Одним словом, ешь-пей – не хочу. Миша так и поступил. Больше ничего к своему рассказу добавить он не мог. Сказал только, что очнулся утром и насилу отпился капустным рассолом.

На вопрос Люсина о ключах к кинозалу ответил, однако, твердо: «Ключи нашел в своем кармане, а что мог Стапчук делать с ними ночью – не ведаю».

Но все и так было ясно. Тем более что только вчера Люсин получил снимки с разобранных на детали замков, отпиравших некогда клетку и ящик злополучного Володьки. На них ясно видны были оставленные фомкой царапины. Оставалось только гадать, зачем понадобилось Стапчуку переводить свои деликатесы на Мишу, когда открыть кинозал было не труднее, чем клетку. Очевидно, непоследовательность – характерная черта человеческой натуры. А может, Стапчук лишнего шума боялся. Это следователь должен быть логичен в своих умозаключениях, преступник же действует часто совершенно нелогично. Впрочем, у Стапчука могли быть свои соображения, а также и свои трудности, о которых Люсин даже не подозревал. Более того: хотя слишком много фактов свидетельствовало против Стапчука, он мог оказаться неповинным как в убийстве Светловидова, так и в краже питона со всеми ее фантасмагорическими последствиями.

Но мысль эта тут же испарилась, когда милиционеры взломали дверь и Люсин в сопровождении двух понятых – почтальонши и главбуха дома отдыха – вошел в домик техника-смотрителя. В сумрачной комнате (свет пробивался только сквозь щели в ставнях) мистическим желто-зеленым огнем горели в углу две змейки, мирно лакающие что-то из плошки.

Видимо, испугавшись незнакомых людей, они юркнули в какую-то щель и пропали. Но Люсин не преследовал их: все и так было совершенно ясно. Он раздвинул скрипящие внутренние ставни и приступил к обыску.

– Что это? – робко спросила молоденькая почтальонша, когда комнату наполнил вечереющий свет, и испуганно кивнула на плошку с молоком в углу под лавкой.

«Браслетки Хозяйки Медной горы. Слышала про такую?» – хотел было сказать Люсин, но промолчал, ибо прежнего Люсина уже не стало.

– Накрашенные фосфором ужи, – сказал он для большей понятности.

– А не гадюки? – спросила девушка, больше, видимо, пораженная самими змеями, чем тем действительно достойным удивления обстоятельством, что они светились.

– Может, и гадюки, – сухо ответил Люсин. – Присядьте пока.

Домик Стапчука состоял из одной комнаты и кухоньки с небольшой кладовкой. Уборная и погреб находились снаружи. Обыск поэтому занял немного времени. За окнами совсем уже стемнело, и Люсин зажег лампочку под голубым пластмассовым абажуром. На большом струганном столе, сработанном, вероятно, самим Стапчуком, лежали старые удостоверения с содранными фотокарточками, пачка недействительных уже облигаций, старая, с размытыми строчками открытка от какой-то Маруси из Кременчуга и Почетная грамота, выданная «тов. Стапчуку С. Ф. дирекцией и месткомом д/о “Красная Пахра”» , – все те немногие документы, которые удалось обнаружить.

Ни ружья, ни гильз, ни пачек с порохом или дробью Люсин не нашел. Очевидно, Стапчук захватил все это с собой либо припрятал на огороде.

Люсин обвел взглядом обшитые рассохшимися досками тоскливые стены стапчуковского жилья. В углу висела черная, прорванная тарелка довоенного репродуктора и нетронутый отрывной календарь за прошлый год. Над лавкой были приколоты вырезанные из «Огонька» картинки: вишневый сад в цветении, закат над разлившейся рекой, фламандский натюрморт с омаром и нацело зажаренным лебедем и еще засиженная мухами открытка – репродукция с картины Утрилло. Картина изображала парижскую улочку со странным названием «Шерш миди» – «Ищу полдень». Дверные косяки были утыканы иголками, из ушек которых свисали завязанные узелком разноцветные нитки. На подоконниках стояли горшки с цветущей геранью и завязанные марлей бутыли с вишневой наливкой. Рядом со шкафчиком, в котором были пустые бутылки, пузырьки с какими-то лекарствами, разномастные тарелки и кружки, алюминиевые ложки, вилки и тому подобные нехитрые предметы домашнего обихода, висели ходики, одну из гирь которых утяжеляли ножницы и сгоревшая автомобильная свеча.

Небогато жил Стапчук и, видимо, не собирался богатеть. Нет большего постоянства, чем во временном жилье. Стапчук готов был в любую минуту покинуть свой убогий приют, что он и сделал, убив из ружья, очевидно, совершенно незнакомого ему человека.

Зачем он сделал это? Люсин постоянно задавал себе этот вопрос. Не исключено, что Светловидов совершил какую-то неосторожность, которая выдала его истинные намерения. А вернее всего, Стапчук звериным, загнанным чутьем понимал, что петля вокруг него затягивается. Он и так уже готов был сорваться с места и бежать, бежать очертя голову, а тут еще незнакомец, который бродит вокруг и что-то выискивает. Ведь Светловидов напал на след – это факт, иначе его бы не убили! Вот он и спугнул Стапчука, а у того нервы не выдержали. Так оно, скорее всего, и случилось.

Люсин прошел на кухню. Там стояли красные баллончики с бутан-пропаном и грязная двухконфорочная плита. На полке, застланной вырезанной из газеты зубчатой салфеточкой, стояли бутылки с уксусом и подсолнечным маслом, эстонские квадратные банки с крупой и специями и, как ни удивительно, книги: «Плодовый сад», «Ваш огород», «Ягоды», «Домашнее консервирование», второй том «Жизни животных» Брема, Шевченко, Есенин и «Бездна» А. Гинзбурга.

Подбор весьма красноречивый и тем не менее удивительный. Брем, как Люсин и думал, был взят на вечное хранение из библиотеки. В нем лежала синяя книжечка, удостоверяющая, что гражданка Стапчук Алевтина Петровна мирно покоится на ближайшем кладбище с апреля 1961 года. Очевидно, это была его жена. Иначе он не купил бы себе место с ней рядом. О сегодняшнем дне не заботился: что с женой, что бобылем жил как таежный сезонник, а землицы под вечное отдохновение все-таки прикупил…

Люсин тщательно осмотрел всевозможные горшки да бидончики, слазил в подпол, где стояли закатанные банки с ягодами и всевозможные соленья. Кадка с капустой была закрыта деревянным кругом, который прижимал огромный камень. Люсин не поленился и полез в кадку, но, судя по всему, там была только капуста и соленые яблоки. Зато три бутылки из-под экспортной водки, уже пыльные и тронутые паутиной, сразу же его заинтересовали. Осторожно, чтобы не стереть возможные отпечатки, он вынес их по очереди одну за другой наверх и бережно поставил в угол.

Закрывая подпол, Люсин обратил внимание на подпалину возле одной из щелей. Он поковырял ножом и вместе с черной, спрессованной грязью извлек крохотную свинцовую капельку.

Все правильно. Стапчук охотой не занимался. У него просто было ружье, с которым он совершал свои зимние ночные обходы. Но, застигнутый страхом, он отлил, и, видимо, совсем недавно, в этой кухне на газовой плите самодельную медвежью пулю. Просто так, на всякий случай. И случай вскоре представился…

Заглянув под плиту, Люсин извлек оттуда старую квитанционную книжку на газ и электроэнергию. Половина листов из нее была повыдергана. Потом, после того как были готовы все заключения экспертов по делу об убийстве Светловидова, Люсин понял, что именно отсюда и вырвал Стапчук листок, из которого и сделал тот роковой пыж…

В кладовке висело всякое старое тряпье, сумки из-под противогазов, потертый офицерский планшет. Пол был уставлен банками с краской, удобрениями и ядохимикатами, там же валялись пыльные мышеловки и ржавые кротовые капканы. В пачке старых газет Люсин нашел «Блокнот агитатора» за 1951 год и книжку по гражданской обороне без конца и начала.

Да, Стапчук не любил оставлять за собой следов. Даже застигнутый убийством, он сумел использовать буквально считанные минуты и уничтожил почти все улики. Только об огненных змейках своих не подумал…

Но было ли ему что уничтожать? Вот в чем вопрос. «Было, обязательно было», – решил Люсин.

Осмотр огорода, погреба и соседней дачи следовало отложить до завтра. На дворе сделалось совсем уже темно. Впрочем, оставался еще тяжелый кованый сундук с узорными петлями и скобами. На нем лежали завернутые в дырявый женский платок зимние вещи Стапчука: тяжелая вытертая доха, довольно приличный полушубок и черные валенки-бурки с новыми, сверкающими калошами. Люсин опять связал все это в узел и, бросив его в угол на мышеловки, поднял тяжелую крышку допотопного сундука.

Изнутри она была оклеена цветными открытками, дореформенными червонцами, журнальными обложками и тому подобной мурой. Содержимое сундука было скрыто марлей, на которой лежали аккуратные шарики нафталина. Под марлей оказался черный суконный костюм с накладными плечами и грудью, синее габардиновое пальто с воротником из серой мерлушки, пыжиковая шапка и хромовые сапоги. Все вещи были ненадеванные.

«Аварийный зимний комплект, – решил Люсин. – Интересно, что на нем сейчас?»

Единственная вещь в сундуке, которая заинтересовала Люсина, была газовая зажигалка фирмы «Ронсон», инкрустированная перламутром, с маленькой золотой монограммой.

Стапчук не держал у себя чужих вещей. Он действительно не любил оставлять следов. Но перед зажигалочкой, кажется, не устоял. Люсин осторожно взял сверкающую штучку платком, обернул ее и положил в карман. Потом, схватив в охапку стапчуковский комплект, бросил его обратно в сундук и захлопнул крышку.

Из кухни он прошел не в комнату, а во двор. За забором возле машин вспыхивали жгучие красные огоньки. Там покуривали, о чем-то беседуя, эксперты.

– Але, ребята! – негромко позвал Люсин. – Где тут у вас Крелин?

– Я Крелин!

Один огонек отделился и поплыл к Люсину. Когда эксперт-химик вышел из кромешной тени милицейского фургона, Люсин различил наконец в густой синьке темную его фигуру. Крелин уже подходил к воротам.

– А, Женя! Я тебя только сейчас увидел. Тьма, хоть глаз выколи. У тебя люминол при себе?

– Конечно! Есть дело?

– Не знаю. Я хочу, чтобы ты на всякий случай опрыскал. Авось что и найдем.

Крелин вошел в комнату, щурясь на свет, и, оглядевшись, поставил чемоданчик под лавку.

– Попробуй сначала в кухне, – сказал Люсин. Крелин молча кивнул и, взяв из чемоданчика пульверизатор, направился в кухню.

– Ничего нет! – крикнул он оттуда минут через десять. Люсин попросил понятых выйти в сени. Вместе с ними он остановился в дверях и позвал Крелина:

– Давай теперь здесь, Женя!

Крелин с порога осмотрел комнату, задумался, потом опустился на четвереньки и стал аккуратно, половицу за половицей, опрыскивать помещение.

Когда он дошел таким манером до стола, на полу вдруг голубым свечением вспыхнула капля, другая, и тут же зажглось большое пятно.

– Есть! – обрадованно сказал Крелин и поднялся, разгибая усталую спину.

– Да, есть, – кивнул Люсин и, обернувшись к понятым, объяснил: – На этом месте была пролита чья-то кровь, товарищи. Это видно по свечению индикатора-люминола.

Почтальонша серьезно кивнула. Ее расширенные зрачки темнели грустно и всепонимающе.

– А может, он мясо резал? – подал голос старичок-бухгалтер. – Курицу?

– Очень может быть, – согласился Люсин. – Мы это проверим в лаборатории.

– Даже группу определим! – усмехнулся Крелин, доставая из чемоданчика необходимые принадлежности.

Скрипнула ступенька на крыльце, в дверь осторожно постучали. Здешний участковый козырнул и протянул Люсину папку с бумагами.

– Здесь паспортные данные Стапчука, – пояснил он. – И личный листок по учету кадров с места работы.

Личный листок

«Фамилия Стапчук. Имя: Сидор. Отчество: Федорович. Пол: М. Год, число и м-ц рождения: 1920, 21 декабря. Место рождения: д. Семеновка Курской области. Национальность: русский. Соц. происхождение: из крестьян. Партийность: беспартийный. Образование: семь классов. Какими иностранными языками и языками народов СССР владеете: никакими. Выполняемая работа с начала трудовой деятельности (включая учебу в высших и средних специальных учебных заведениях, военную службу, участие в партизанских отрядах и работу по совместительству): с 7.8.1936 по 11.5.1939 – тракторист Семеновской МТС; с 1939 по 10.2.1946 – служба в Советской Армии, сначала рядовым, а с 1942 года – командиром отделения; с 6.10.1946 по 2.8.1949 – стрелок охраны на куйбышевском заводе “Пластмасс”; с 3.11.1949 по наст. время – техник-смотритель дачного кооператива и истопник д/о “Красная Пахра”.

Пребывание за границей: Румыния и Венгрия – освобождал. Какие имеете правительственные награды: орден Славы III ст., медаль “За взятие Бухареста”, медаль “За победу над Германией”. Отношение к воинской обязанности и воинское звание: невоеннообязанный (инвалид войны), сержант. Семейное положение в момент заполнения (перечислить членов семьи с указанием возраста): жена, Стапчук А.П., – 1918 года рождения».

Обе фотографии (3×4), приклеенные к листку по учету кадров и взятые из паспортного стола милиции, запечатлели облик сравнительно молодого Стапчука: мохнатые насупленные брови, несколько запавшие глаза, широкий нос, выдающиеся скулы, скошенный подбородок.

Люсин возвратил участковому документы и попросил его подготовить все необходимые для всесоюзного розыска материалы.

– Не забудьте дать особые приметы: припадает на левую ногу, в левом глазу бельмо, волосы имеет темные с медным отливом, – добавил он.

Глава 24
Дело об ожерелье

Людовик, принц из дома Роганов, был представителен, умен и честолюбив. Он добился многого и, может быть, достиг бы еще большего, если бы не изнеженность, любовь к роскоши и жажда наслаждений.

Мария-Антуанетта дарила его яростной ненавистью, причины которой объяснялись различно. Друзья Рогана рассказывали, что во всем виновато письмо принца к герцогу д’Эсильону: будучи королевским послом в Вене, Роган изобразил в этом письме императрицу Марию-Терезию (мать будущей королевы Франции) не совсем так, как той этого бы хотелось. Правда, речь шла всего лишь о политике, а не о личных достоинствах королевы как женщины, и тем не менее, когда благодаря придворной интриге письмо было разглашено, и дочь, и мать возненавидели де Рогана. Так, но крайней мере, уверяли его друзья.

Недруги же упоминали обычно о каких-то нескромных ухаживаниях, которыми принц не только преследовал юную супругу своего короля, но имел еще наглость и легкомыслие хвастаться.

Версия эта выглядит довольно правдоподобно, если принять во внимание свойственные Рогану тщеславие, самонадеянность и волокитство. Но, как бы там ни было, королева искренне ненавидела его, а он, хотя и страдал в душе от ее ненависти и отвращения, чуть ли не бравировал этим. Он подымался все выше и выше по ступеням придворной иерархии, но каждый раз это случалось вопреки королевской воле. Его сделали великим милостынераздавателем, кардиналом, настоятелем аббатства Сен-Васт-д’Арра, провизором Сорбонны. Но ненависть австрийской принцессы, ставшей королевой Франции, стала неумолимой преградой в дальнейшем его блистательном продвижении. Он не мог играть первых ролей при дворе, несмотря на то что во всей Мироне было мало кавалеров, которые могли бы поспорить с ним древностью и знатностью рода.

Когда он, склонный к бурным проявлениям и отчаяния и восторга, попытался оправдаться перед королевой и раскрыть свою душу, его резко оттолкнули. Все его надежды разом увяли. Он с головой окунулся в путешествия, любовные интриги и ученые занятия, избрав себе в наставники божественного Калиостро. Если эликсир долголетия действительно существует, то можно было не очень спешить, можно было позволить себе подождать. В конце концов принц де Роган мог рассчитывать на то, что займет подобающее ему место при следующем царствовании.

В это-то время ему и была представлена некая особа, происходившая по прямой линии, через графов Сен-Реми, от короля Генриха II и носившая поэтому фамилию Валуа.

Как похожа была эта удивительная женщина на самого де Рогана! Умна, обаятельна, предприимчива, а испытанные ею приключения только прибавляли к этим великолепным качествам романтический блеск, пусть даже с несколько сомнительным оттенком.

Ее отец, растратив остатки некогда весьма значительного наследства, однажды ночью тайно покинул свои заложенные и перезаложенные владения, оставив в корзине под окнами соседнего фермера самого юного из своих отпрысков. В этом бегстве, которое, увы, не взволновало Европу, хотя и неприятно озадачило кредиторов, последнего из Валуа сопровождали сыновья и беременная жена. Кое-как добравшись сперва до Парижа, а затем и до Булони, он неожиданно заболел и был, как бездомный бродяга, принят в больницу Hotel Dieu. Кроме пергамента, удостоверявшего, что их скончавшийся отец был потомком Генриха II, дети ничего не получили.

Однако сироты не оказались брошенными на произвол судьбы, поскольку тронутая печальной участью знатной семьи маркиза Буланвилье взяла их под свою опеку. Подкинутая в корзине девочка выросла и стала красавицей, что, бесспорно, помогло ей выйти замуж за графа де ла Мотт, служившего тогда в жандармах. Позднее, представив доказательства своего высокого происхождения, графиня де ла Мотт выхлопотала себе ренту в 800 ливров.

Эти рассказы совершенно пленили Рогана. Он оказал молодой графине свое покровительство, облагодетельствовал ее и не замедлил сделать своей любовницей.

Только одно облачко несколько омрачило эту начинающуюся идиллию. Представленная учителю молодая дама произвела на него самое невыгодное впечатление. Калиостро сразу же угадал в ней авантюристку и предостерег беспечного принца. Ла Мотт все поняла и затаила против Калиостро ненависть, которой предстояло вскоре дать свои плоды.

Между тем судьба благоприятствовала графине. Ей протежирует принцесса Елизавета, сестра короля, у нее прекрасные знакомства при дворе. Но она стремится к большему, добивается еще более высокого покровительства. И вот однажды Роган узнает от нее, что общие их ожидания увенчались блистательным успехом.

Королева будто бы не только приняла прошение из рук ла Мотт, но пожелала видеть ее у себя, более того – обещала ей свою дружбу. Кардинал пришел в совершеннейший восторг и тут же стал умолять графиню о посредничестве между ним и королевой, что и было ему благосклонно обещано. Уже через несколько дней она сообщила кардиналу, что он может написать королеве письмо. Он незамедлительно написал его и получил ответ, который никак нельзя было назвать враждебным. А это уже было успехом. Вскоре между королевой и Роганом установилась через посредство госпожи ла Мотт деятельная и постоянная переписка. Вначале холодные и сдержанные письма королевы сделались постепенно более приветливыми. Тон их не только не напоминал более о прежней ненависти или даже презрении, но как бы намекал на что-то, поощрял кардинала к решительности. Склонный к шараханьям из одной крайности в другую, кардинал вообразил, что любим королевой Франции.

И почему бы нет? Разве не был он знатным и очаровательным кавалером, рядом с которым полный и вялый король казался простолюдином?

Но странно: великий милостынераздаватель ex officio[20] мог часто видеть свою королеву хотя бы мельком, и она ни разу не подала ему ни малейшего знака, что отношения их в корне переменились. Неужели это не смущало Рогана? Или он был настолько самонадеян, что не придавал столь двойственному поведению ее никакого значения?

Ясно только одно. В самом начале переписки нетерпеливый кардинал уже просил свою королеву, разумеется, через ла Мотт, о личной аудиенции. Просьба эта была удовлетворена неожиданно быстро, но опять-таки несколько странным образом.

В конце августа 1784 года в садах Версаля произошла загадочная сцена. Около полуночи в залитую луной рощу, крадучись, пробрался переодетый садовником кардинал. В очаровательном уголке, полном благоухания и неясных шорохов, где лунный свет едва пробивается сквозь листву и, почти ничего не освещая, серебрил только легкую паутинку, де Рогана уже ждала стройная женщина в белой мантилье, с наброшенным на голову белым покрывалом. Сильно взволнованный, с оглушительно бьющимся сердцем кардинал шагнул к королеве – к кому же еще! – и упал на колени.

– Вы знаете, что это означает?.. – прошептала дама в белом и протянула ему синюю в ярком лунном свете, а на самом деле пунцовую розу.

Кто, как не Роган, знал язык цветов? Он схватил розу, прижал ее к сердцу, но только собрался заговорить, как знакомый голос ла Мотт шепнул ему на ухо:

– Уходите, уходите! Принцесса Елизавета и графиня д’Артуа идут сюда.

Белая тень исчезла среди подстриженных деревьев, и кардинал поспешил присоединиться к закадычному другу своему, барону де Планта, ожидавшему его у фонтана, и ла Мотт, которая шла за ним следом.

Неужели он всерьез мог поверить, что гордая австриячка, королева и дочь королей, удостоила его свиданием и подарила ему знак любви?

Но разве не видели Марию-Антуанетту на балах оперы? В маске? Самозабвенно отдающуюся колдовскому течению музыки? Или в кабриолете – одну, без свиты, королевской рукой правившую лошадьми? Разве не заставали ее на терраске, где она тайно от всех уединялась, чтобы всласть надышаться благоуханием ночи и послушать музыку французской гвардии? А одинокая скамейка, запрятанная в шпалерах подстриженного кустарника, на которой королева в белом перкалевом платье и простой соломенной шляпке с замиранием сердца подстерегала случайное приключение? Одним словом, у кардинала были основания верить своим глазам и тому, что у залитого луной сверкающего фонтана, на фоне беломраморной его чаши, розан оказался пунцовым.

Между тем обстоятельства госпожи де ла Мотт совершенно переменились. Если до тех пор она жила крайне скудно на ренту, которую увеличили до 1500 ливров, и случайные пожертвования, то теперь у нее появился отличный экипаж, рысаки лучших заводов, а в ее доме стали часто бывать такие люди, как маркиза Сессеваль, аббат Кабр, советник парламента Рулье д’Орфейль, интендант Шампаньи граф д’Эстен и главный сборщик Дорси.

Либо судьба действительно улыбнулась ей, либо она из последних сил тщилась выдать желаемое за действительное. Причиной последнего могла быть, конечно, гордость, но, скорее всего, тут был смелый расчет. Ведь сама она говорила, что «есть только два способа выпрашивать милостыню: на церковной паперти или сидя в карете».

Но как бы там ни было, после ее поездки в Бар-сюр-Об о ней заговорили, как о богатой женщине. Это был, безусловно, умный шаг, ибо в Бар-сюр-Об ее еще помнили перебивающейся с хлеба на воду, на грани нищеты.

Теперь же она появилась в платьях лионского бархата, расшитых шелками, в блеске бриллиантовых украшений, а ее новомодный дорожный сервиз из серебра отличался необыкновенной тонкостью рисунка. Более того, она заплатила все долги, вспомнив даже тех кредиторов, которые давно забыли о ней.

Откуда пришло к ней такое богатство? Может быть, от благодарного кардинала? Роган действительно обладал колоссальным состоянием. Одно лишь аббатство Сен-Васт приносило ему 300 тысяч ливров. Кроме того, он получал 30 тысяч аренды за земли в Кунре, да и великолепный Савернский замок давал немалый доход. Но расточительность принца превышала любые доходы. За короткое время он успел наделать долгов на два миллиона ливров. Мог ли этот щедрый и беспечный вельможа не облагодетельствовать женщину, которая доверилась его покровительству? Женщину, которая столь успешно служила Рогану-честолюбцу и Рогану-сладострастнику? Стоит ли удивляться поэтому неожиданному богатству госпожи ла Мотт?

Тем временем придворные ювелиры Бемер и Бассанж явили изумленному Парижу свой последний шедевр: бриллиантовое ожерелье. Камни, великолепно отшлифованные, были подобраны с исключительным вкусом, что по меньшей мере удваивало их стоимость. Особое внимание обращали на себя три из них: два голкондских голубой воды по восемнадцать каратов каждый и сравнительно небольшой алмазик удивительного цвета разбавленного водой бордоского вина. Один лишь он мог составить для какого-нибудь провинциального дворянчика целое состояние. Бемер и Бассанж хотели за свое ожерелье 1 600 000 ливров. Оно было поистине предназначено для королей, но не всякий король мог позволить себе купить его.

Ювелиры неоднократно предлагали свой шедевр Марии-Антуанетте, но всякий раз встречали отказ. Все же у них создалось впечатление, что королева хотела бы получить ожерелье. Да и какая бы женщина могла отказаться от него?! Очевидно, это соображение заставило ювелиров действовать через короля. И в тот день, когда Мария-Антуанетта счастливо разрешилась от бремени, в ее голубую спальню робко шел неуклюжий, виновато улыбающийся Людовик.

– У меня есть для вас подарок, – понизив голос, сказал он и тут же раскрыл великолепную шкатулку, в которой и было то самое ожерелье.

Но королева повела себя совсем не так, как он был вправе ожидать.

– Уберите это, – презрительно сказала она и не без раздражения произнесла гневную речь в адрес женщин, которые готовы разорить ради своих прихотей государства.

Людовик слушал ее, раскрыв рот. Он не мог поверить, что перед ним та самая принцесса, которая однажды спросила его: «Чего, собственно, хотят все эти бедняки?» – «Хлеба, – снисходительно объяснил он. – Они, видите ли, голодают», – «Да? (Король навсегда запомнил ее широко открытые, удивленные глаза.) Почему же они не едят тогда пирожных? Это ведь намного вкуснее…».

Теперь она что-то говорила о благе нации раздраженно и зло. А закончила совсем уже непонятно:

– Уж не для того ли, чтобы Бемер водил в оперу девиц, украшенных бриллиантами, вы хотите заплатить ему за эту глупость? Право, зачем было собирать ожерелье из камней, которые легче продать по отдельности?

Пылавшие щеки королевы вдруг побледнели, и она в изнеможении откинулась на подушки. Сиделка пощупала пульс и, найдя его усиленным, стала умолять короля удалиться. Он тут же покинул спальню, осторожно прикрыв за собой двери. Странный и, надо сказать, оскорбительный для его особы гнев королевы сильно озадачил Людовика.

Все, конечно, можно было объяснить нездоровьем. Или тайным желанием, особенно острым из-за того, что исполнить его пока было трудно, ибо казна обременена долгами, а чернь только и говорит о расточительстве двора.

Ювелиры, однако, не отчаивались. Продемонстрировав ожерелье в европейских столицах и не найдя покупателей, они вновь попытались продать его французским королям. На этот раз они решили действовать исподволь. Выбор пал на ла Мотт. Прослышав об успехах графини, Бемер прибег к ее посредничеству, посулив за то ценные подарки. Но она холодно отклонила предложение, и дело на том застопорилось.

В это время распространился слух, что посланник де Суза ведет переговоры о покупке ожерелья для португальской королевы. Это вновь всколыхнуло в свете интерес к чудесным бриллиантам. Чувствовалось, что между коронованными дамами Европы идет подспудная борьба за обладание ими.

Госпожа де ла Мотт, которая отвергла только что заманчивое предложение Бемера, вдруг неожиданно сама приехала к нему и объявила:

– Господин Бемер, к вам скоро явится кардинал де Роган, которому поручено приобрести у вас это ожерелье для королевы. Однако до окончательного завершения сделки дело следует держать в тайне… И будьте осторожны, ибо возможна афера.

Бемер без возражений согласился. Он знал, что королева дарит ла Мотт своим доверием. Кроме того, Роган несколькими днями ранее прибыл в Париж из Савернских владений. Все говорило за то, что приезд не был случайным.

И действительно, на другое утро кардинал собственной персоной приехал к ювелирам, которые тут же раскрыли перед ним шкатулку с ожерельем.

– Мне поручено, господа, – сказал кардинал, – узнать крайнюю цену этого украшения.

– Один миллион шестьсот тысяч ливров, принц, – с поклоном ответил ему Бассанж. – Цена не изменилась.

– Мы долго питали надежду, что оно украсит величайшую из королев, – добавил Бемер. – Однако, видя, что лестная надежда эта рассеивается, мы были вынуждены послать рисунок принцессе Астурийской.

– А что бы вы сказали, господа, – кардинал многозначительно понизил голос, – если бы ожерелье взял я? Но не для себя, разумеется, а для особы, которая пожелала остаться неизвестной?

– Мы должны обсудить ваше предложение, принц, – ответил Бемер. – Вы же понимаете, что, поскольку к ожерелью проявляли интерес коронованные особы…

– Я все понимаю, господа, но пусть эти соображения не тревожат нас… Кроме того, мне поручено вести все переговоры с одним лишь господином Бемером.

– К сожалению, я не могу вести переговоры о таком важном деле без участия компаньона, принц, – сокрушенно покачал головой Бемер, хотя отлично понимал, откуда ветер дует, поскольку королева знала только его одного.

– Хорошо, господа, мы еще вернемся к этому разговору, – сказал кардинал. – Мне должно узнать, буду ли я уполномочен вести переговоры с вами обоими.

Через два дня ювелиры получили собственноручное письмо кардинала, в котором он приглашал их к себе во дворец и просил привезти «известное украшение».

– Вы можете быть довольны, господа, – сказал он им при свидании. – Мне поручено взять у вас ожерелье за назначенную вами цену. Сумма будет выплачиваться частями каждые шесть месяцев. Это устроит вас?

Ювелиры поклонились. Но Бемер, у которого из головы не шло предупреждение ла Мотт о возможной афере, нашел в себе силы сказать:

– Одного вашего слова, принц, достаточно для любой рассрочки. Но нас, признаться, несколько пугает вся эта таинственность. Боюсь, как бы ее величество не остались недовольны… – Он был достаточно благоразумен, чтобы не прибавить более ни слова.

– Я понимаю вас, господа, – озабоченно кивнул Роган. – Но, возможно, мне вскоре удастся вас успокоить.

На том они и расстались.

Через неделю ювелиры вновь получили письмо с фамильным гербом и печатями дома Роганов. Нечего говорить, что в назначенное время их карета уже стояла у парадного подъезда кардинальского дворца.

– Мне разрешено сообщить вам, господа, – сразу же объявил Роган, как только ювелиры вошли к нему в кабинет, – что ожерелье покупает королева Франции.

Бемер и Бассанж почтительно поклонились и сделали вид, что весьма удивлены, хотя ла Мотт давно их об этом осведомила.

– Я прекрасно понимаю, что вам нужны подтверждения, – продолжал Роган. – Вот они. – И он протянул им лист, содержащий условия сделки, которые уже были приняты ими.

На полях было начертано: «Одобрено, Мария-Антуанетта Французская».

…В Версале между тем происходило следующее. Мария-Антуанетта сидела перед венецианским зеркалом в хрустальной раме, а камеристка осторожно расчесывала черепаховым гребнем ее прекрасные волосы. В этот момент вошла королевская модистка мадемуазель Бертен и тут же выпалила новость:

– Знаменитое ожерелье, ваше величество, нашло наконец покупателя! Де Суза забрал его для португальской королевы!

– Ах, как я рада! – воскликнула Мария-Антуанетта, отстранив камеристку. – Я велю позвать Бемера и поблагодарю господина Суза за то, что он избавил меня от этого проклятого ожерелья!

И столько горькой иронии, столько неподдельной досады было в ее восклицании, что мадемуазель Бертен прикусила язычок.

Тут как раз доложили, что в приемной дожидается ювелир Бемер, который поспешил от кардинала в Версаль. Королева поспешно схватила какую-то книгу и сделала вид, что читает. Обыкновенно так она выражала свое недовольство. Заставив Бемера постоять у дверей, она несколько раз перелистнула страницы и только потом подняла глаза.

– Я очень рада, сударь, что вы продали ваше ожерелье, – сухо сказала она и отвернулась.

– Мое ожерелье, государыня?

– Да, ваше ожерелье, которое господин Суза посылает сегодня в Лиссабон.

– Помилуйте, государыня! – Бемер прижал руки к груди. – Ничего подобного! Сделка не состоялась! Мы вовсе не хотим, чтобы эта ставшая столь знаменитой драгоценность покинула Францию!

Королева бросила молниеносный взгляд на модистку, укоризненный и вместе с тем торжествующий, и милостиво отпустила Бемера. Он был достаточно благоразумен, чтобы ничего более не сказать.

В этот же день королева приняла перед обедней нескольких придворных дам и иностранных послов, среди которых был господин де Суза.

Как только португальский посол вошел, она тотчас же, вопреки этикету, направилась к нему и с живостью маленькой шалуньи сказала:

– Знайте, господин посол, что вы не получите ожерелья: оно уже продано.

Казалось, она даже готова была высунуть язык.

– Что вы имеете в виду, ваше величество? – удивился или же прикинулся удивленным посол.

– Вы не получите его, сударь, – торжествующе улыбнулась королева. – Я очень этим огорчена… – И, резко повернувшись, она возвратилась к своим дамам.

Эту странную сцену видело много глаз, и через какой-нибудь час ее на все лады обсуждали во дворце. К вечеру о ней заговорил весь Париж.

На другое утро кардинал де Роган получил от ювелиров шкатулку с ожерельем. Оставалось только вручить драгоценность королеве с глазу на глаз. Но как?

Вновь переодевшись в костюм садовника, кардинал отправляется в Версаль. Его сопровождает только камердинер Шрейбер, которому и поручено нести шкатулку с ожерельем. Приехали уже под самый вечер, когда цветы пахнут особенно сильно и первые летучие мыши начинают бесшумно кружить в зеленоватом еще небе. Улучив удобный момент, когда вокруг никого не было, кардинал выскочил из кареты и бросился к дому ла Мотт. Уже у подъезда он принял шкатулку и знаком отослал слугу домой. Его ждали и сразу же провели в гостиную. А вскоре дворецкий доложил о приходе посланного от королевы. Кардинал сразу же прошел в наполовину открытый альков, куда ла Мотт вслед за ним ввела и посланца. Это был господин Лекло – личный камердинер королевы. Он вручил ла Мотт записку, которую та сразу же передала кардиналу. Записка содержала одну только фразу: «Вручить шкатулку подателю». Подписи не было. Приказание, однако, было незамедлительно исполнено.

Кардинал передал Лекло шкатулку, стоившую 1 600 000 ливров, ни о чем не спросив и не взяв у него расписки.

Он мог рассчитывать, однако, что королева, получив ожерелье, все же как-то его об этом известит. Так оно и произошло. На другой день его навестила ла Мотт и сообщила, что утром в Эль де Веф королева уведомит кардинала о получении шкатулки условным знаком.

– Каким? – нетерпеливо спросил Роган.

– Этого не уточняли, – ответила ла Мотт. – Но я думаю, сделают так, что вы поймете.

На следующее утро, проходя мимо кардинала, королева как бы невзначай поправила красный розан на корсаже.

Этого было более чем достаточно…

Не прошло и трех дней, как Роган стал торопить ювелиров отдать королеве визит благодарности. Очевидно, у него не было и тени сомнения в том, попала ли шкатулка по адресу.

Но ювелиры уже успели накануне исполнить этот приятный долг. Они лишь не уведомили о том кардинала, боясь оскорбить его недоверием.

И было бы странным, если бы они не отправились к королеве. Все же было так ясно и определенно. К тому же Бемер был еще в Версале, когда произошла знаменитая сцена с португальским послом. Единственное, что смущало его, так это выбор посредника. Королева могла найти более подходящее для этой цели лицо, чем одиозный великий милостынераздаватель.

Но, когда он вместе с компаньоном приехал в Версаль с визитом благодарности, королева встретила их очень милостиво. Разумеется, о беседе с глазу на глаз не могло быть и речи, поэтому пришлось ограничиться общими благодарными фразами. Мало ли за что может благодарить подданный свою государыню? Хотя бы за одно счастье лицезреть ее!

Мария-Антуанетта одарила их чарующей улыбкой и отпустила благосклонным кивком. Все было в порядке.

И вот совершенно неожиданно кардинал уведомляет ювелиров, что из письма, переданного ему госпожой де ла Мотт, стало известно, будто королева находит ожерелье чрезмерно дорогим и просит сбавить цену на 200 тысяч ливров. В противном же случае, она вынуждена будет покупку возвратить.

Нечего говорить, что ювелиры были неприятно удивлены. Однако поставленное им условие приняли. Как бы слагая с себя всякую ответственность за это дело, кардинал продиктовал им письмо к королеве. Оно гласило:

«Ваше Величество! Мы счастливы думать, что полученные условия, которые нам были предложены и которым мы почтительно подчинились, служат новым доказательством нашей преданности и покорности приказаниям Вашего Величества, и мы несказанно радуемся при мысли, что красивейшее бриллиантовое ожерелье мира будет украшать величайшую и лучшую из всех королев».

Пожалуй, трудно было бы выразиться более определенно. Рогану и ювелирам, не получившим до сих пор даже первого взноса, оставалось надеяться на столь же определенный ответ.

Письмо это от 12 июля 1785 года было подано королеве, когда она входила в свою библиотеку.

Королева прочитала письмо и, не выразив никакого удивления, сказала:

– Это не стоит хранить.

Подойдя к горящему шандалу, она небрежно сунула бумагу в огонь.

Ответа на письмо не последовало.

Срок первого платежа между тем неумолимо истекал. Близился день, когда ювелиры, не рискуя уже погрешить против этикета, могли потребовать первые шестьсот тысяч. Поэтому они предпочли подождать. Трудно сказать, насколько спокойным было их ожидание. Единственное, что могло подкрепить их надежды, было поведение причастных к сделке людей – графини и кардинала.

Ла Мотт спокойно жила в Париже и в Версале, задавала балы, скупала землю в Бар-сюр-Об и более чем всегда хвасталась интимной дружбой с королевой. Великий милостынераздаватель Франции тоже ни в чем не изменил привычного образа жизни и не считал нужным особенно хранить тайну королевы. Он даже сказал как-то Сент-Джемсу, что видел в руках королевы 700 000 ливров, предназначенных, очевидно, для первого взноса.

– Вы вели переговоры непосредственно с королевой? – спросили его.

– О да! – не задумываясь, ответил он.

Узнав об этом разговоре, ювелиры успокоились. Но в день, когда истекал последний срок уплаты, кардинал призвал их к себе.

– Вынужден огорчить вас, господа, – заявил он. – Королева не может уплатить вам сейчас следуемую сумму. Она сделает это в октябре. Теперь же мне поручено выплатить вам тридцать тысяч ливров процентов.

– Но как же так, ваше преосвященство? – запротестовал Бемер. – Мы никак не можем ждать столько! У нас у самих подоспели неотложные платежи.

– Мы терпим убытки, принц! – взмолился компаньон. – Нельзя ли уплатить теперь же хоть часть? Ведь мы и так уступили двести тысяч.

– Ничем не могу помочь вам, господа! Я в этом деле только посредник, потому и расписку на тридцать тысяч прошу вас написать на имя ее величества.

Опечаленные ювелиры вынуждены были удалиться. Некоторое время спустя Бемер посетил госпожу Кампан, которая была в библиотеке как раз в тот момент, когда королева сжигала письмо. Она рассказала об этом Бемеру, с которым имела дела, что несколько умерило его тревогу.

Теперь же он решил выяснить через госпожу Кампан финансовое положение королевы. Мысль об афере он загонял на самое дно.

– В какой форме были переданы вам приказания королевы, мой друг? – прямо спросила его госпожа Кампан.

– Посредством записок с собственноручной ее подписью, – ответил ювелир. – И с некоторого времени я вынужден показывать эти записки моим кредиторам, чтобы их успокоить… Если нам не заплатят и в октябре, мы будем разорены.

– Разве вы совсем ничего не получили?

– Почти ничего. При передаче ожерелья я получил тридцать тысяч ливров в билетах учетной кассы, которые были переданы мне по приказанию ее величества кардиналом… Можете быть уверены, он лично видится с ее величеством, так как, передавая эту сумму, сказал мне, что королева в его присутствии достала билеты из портфеля, лежавшего в бюро севрского фарфора, которое стоит в ее будуаре.

– Да, я слышала, – заявила госпожа Кампан, – будто кардинал то же сказал Сент-Джемсу и Бассанжу… Очевидно, так оно и есть. В противном случае эти люди могли бы легко установить истину… Значит, у королевы просто нет денег. Но это не делает ваше положение более легким, мой бедный друг.

…Проводив ювелиров, кардинал возвратился к себе в кабинет, где его уже ожидал взволнованный Бассанж.

– Кажется, вас впутали в скверную историю, принц, – сурово сказал он. – Мне стало известно, что барон де Бретейль был у королевы по вашему делу.

Услышав имя заклятого своего врага и начальника полиции, кардинал побледнел.

– Говорите, Бассанж, ради Бога говорите скорее!

– Подробностей я не знаю, но все выглядит очень скверно. Бретейль говорил с королевой весьма резко. Он заявил, что имя ее скомпрометировано преступным злоупотреблением. Королева казалась крайне взволнованной и удивленной. Она заверила Бретейля, что не имеет никакого касательства к делу с ожерельем.

– Тогда я погиб, – прошептал кардинал.

– Я уверен, что вас запутала эта авантюристка ла Мотт! – вне себя от раздражения воскликнул Бассанж. – Недаром наш Калиостро был так настроен против нее! А он знаток людей, принц, вы не станете отрицать.

– Нет, ла Мотт не виновата, – покачал головой кардинал. – Нас обоих запутали.

– А я так уверен, что все это ее рук дело! Вы должны немедленно потребовать у нее объяснений в присутствии Бретейля.

– Никогда! Если откроется тайна моей переписки с королевой, ни мне, ни ла Мотт не миновать палача. Ей надо бежать, Бассанж! Бежать за Рейн! Уведомите ее об этом от моего имени. При сложившихся обстоятельствах мне трудно будет сделать это самому. Много людей осведомлено о последних событиях в Версале?

– Много? О, совсем немного! Как всегда, весь Париж!

– Ну вот, видите, Бассанж! Поспешите же к ла Мотт. Она столь же невиновна, как и я.

Но ла Мотт отказалась следовать полученному совету. Не выказав никакого беспокойства и не приняв даже минимальных предосторожностей, она выехала вместе с мужем в Бар, где продолжала жить столь же открыто и широко.

И хотя все уже знали о скандальном докладе Бретейля, она продолжала вести себя как ни в чем не бывало. Более того, герцог Пантьевр не только принял ее, когда она нанесла ему визит в Шатовилене, но и оставил к обеду. Это удивило всех. Рассказывали, что герцог сам проводил ее до дверей второго салона – честь, которой он не удостаивал даже герцогинь и оказывал лишь принцессам крови! Столь же высокий прием оказал ей и аббат в Клерво. В аббатстве только что собрались поужинать, когда вошел новый гость, только что приехавший из Парижа. На вопрос, что нового в столице, он изумленно раскрыл глаза:

– Как? Вы ничего не знаете? Кардинал Людовик Роган арестован!

Присутствующие буквально онемели. Ла Мотт слегка побледнела и велела немедленно запрягать.

– Надеюсь, вы незамедлительно покинете Францию? – спросил ее аббат. – Я одолжу вам денег.

– Ни за что! – с досадой отмахнулась она. – Я-то тут при чем? Меня тревожит лишь судьба кардинала. Я еду к себе в Бар.

Еще большее спокойствие продемонстрировал ее супруг. Когда карета графини на взмыленных лошадях влетела в Бар, его не оказалось дома. Еще с утра он уехал с приятелями на охоту.

…Кардинал де Роган действительно был арестован. И арест его выглядел поистине ужасно. Только лютой злобой Бретейля можно объяснить, что для этой цели был выбран день Успения.

Двор только хотел отправиться на богослужение, но все уже собрались. Великий милостынераздаватель находился в это время в церкви в полном епископском облачении. Неожиданно к нему подошел лейтенант черных мушкетеров с приглашением немедленно последовать в кабинет короля. Когда смертельно бледный Роган переступил порог кабинета, там уже ждали его сам Людовик, королева, хранитель государственной печати и, конечно, барон Бретейль.

– Что это за ожерелье, которое вы будто бы доставили королеве? – резко и прямо спросил король.

Роган завертелся, как пойманный зверь. Но ни в чьем взгляде не встретил сочувствия.

– Меня обманули, сир… – беспомощно залепетал он. – Меня обманули…

– Как же это могло случиться? – спросила вдруг королева.

Этот вопрос совершенно доконал кардинала. Он жалко улыбнулся, но, овладев собой, посмотрел королеве прямо в глаза тяжелым и отнюдь не почтительным взглядом. Она не выдержала и отвернулась.

– Мне трудно оправдаться перед вами, сир, – сказал он, поворачиваясь к королю. – Все так внезапно, так неожиданно… Позвольте ответить вам в письменной форме? Клянусь, сир, я совершенно невиновен!

– Хорошо, – согласился король. – Пройдите в соседнюю комнату и напишите все, что считаете нужным.

Роган вышел шатаясь. Епископское облачение болталось на нем, как на пугале. Он был совершенно сломлен. Что же окончательно сразило его? Суровость короля? Но к ней надо было быть готовым. Может быть, вопрос королевы?

Когда он возвратился в кабинет с оправдательной бумагой в руках, король встретил его еще более сурово.

– Отдайте это Бретейлю, сударь! – отмахнулся он. – Это дело полиции!

– Меня хотят арестовать? – шепотом произнес кардинал. – Ах, сударь! Я всегда готов повиноваться приказаниям Вашего величества, но избавьте меня от позора быть арестованным в архиерейском облачении на глазах всего двора.

– Так и должно быть, – неумолимо возразил Людовик.

Когда Роган выходил из кабинета, за спиной его прозвучал визгливый голос Бретейля. Барон не смог сдержать нетерпения и, самовольно присвоив себе права начальника дворцового караула, отдал приказ:

– Арестуйте кардинала!

Роган замер, словно ему в позвоночник впилась пуля, потом согнулся и, как бы преодолевая встречный порыв ветра, резко подался вперед. За дверями его с почтительным поклоном встретил молодой лейтенант гвардии.

Проследовав вдоль длинной галереи дворцовой церкви, опальный кардинал увидел в конце ее своего форейтора. Лейтенант оказался настолько любезен, что отошел в сторону.

– Одну минуту, господин офицер, – задержал его кардинал. – Не найдется ли у вас карандаша?

Взяв карандаш, он быстро набросал на клочке бумаги несколько строк и отдал записку слуге, прошептав ему что-то по-немецки.

Форейтор тут же выбежал из церкви и, вскочив на коня, во весь опор помчался в Париж.

Когда он спешился у кардинальского дворца и слуги хотели увести коня, загнанное животное упало на землю, чтобы уже не подняться.

Записка попала к аббату Жоржели весьма своевременно. Он успел собрать всю переписку Рогана в портфель, который и спрятал затем в надежном месте. Однако обыск, которого так опасался Роган, был произведен лишь через четыре часа после ареста. В чем причина столь странного промедления? Может быть, опасались обнаружить слишком многое?..

Вечером принц де Роган был препровожден в Бастилию. Парижане были изумлены. Правительство действовало в духе старых добрых традиций. Но времена давно изменились, и традиции эти могли вызвать лишь насмешку и омерзение. Безумство полицейской акции воспринималось как признак сумятицы. Режим терял реальную власть.

Вскоре стало известно, что король предложил Рогану на выбор парламентский суд или королевское милосердие. Оскорбленный процедурой ареста кардинал выбрал суд. Это его решение раскололо страну на два лагеря. Кардиналу, неспособному играть серьезных политических ролей, было суждено сделаться символом грядущих перемен. Но даже закаты дряхлеющих монархий трагикомичны.

Парламент торжествовал. Впервые князь церкви отдавался на его суд. Более того, от решения этого суда зависела честь королевской семьи. Аристократия сочла себя оскорбленной. Буржуа в красных тогах собирались копаться в грязном белье самых высоких фамилий королевства. Не было ли это началом новых времен? Гнев дворян, сменивших по велению моды красные каблуки на толстой подошве и пышное шитье со знаком дворянского достоинства на грубые суконные костюмы, обратился отнюдь не против опального кардинала. Роган был одним из них и лишь по вине бездарной и ленивой власти этот отпрыск знатнейшей семьи предстанет теперь перед потешающейся толпой.

Высшее же духовенство просто негодовало. «Простые клирики, – говорилось в протесте от 18 сентября 1785 года, – имеют специальных судей, указанных в законе, а епископский чин, права которого освящены столькими историческими памятниками, не пользуется такой же привилегией. Епископ, обвиняемый в преступлении, должен быть судим епископами же».

Роган присоединился к этому протесту. Но разгневанный папа грозился лишить его кардинальского сана за то, что он не отклонил формально и юрисдикцию парламента.

Безрассудная акция Бретейля восстановила против власти добрую половину королевства. Точнее, она просто ускорила этот неизбежный процесс. Даже ярые монархисты заколебались, ощутив нарастающий страх. Суд, каков бы ни был его приговор, неизбежно введет в альков королевы воображение народа. Это будет крушением Божественного принципа королевской власти. Но, как блестяще скажет потом об этих событиях Луи Блан, Людовик XV подчинился закону, не зависящему от расчетов человеческого благоразумия, ибо революция уже началась.

Действительно, не пройдет и четырех лет, как падет Бастилия…

Но как бы ни была бессильна потерявшая реальную власть над событиями монархия, скандального ареста в день Успения она могла бы избежать. Королева пошла на страшный риск, загнав в угол человека, разоблачения которого по меньшей мере были бы ей неприятны. Почему она все же так поступила?

Барон де Бретейль, начальник полиции, люто ненавидел Рогана, сменившего его когда-то на посту посла Франции в австрийском дворе. Надо сказать, что это была весьма спешная замена. Но тем более были у Бретейля основания, чтобы превратить арест врага в грандиозный скандал. О, если бы королева по-прежнему находилась высоко и брызги мирской грязи не достигали бы даже ее подошв, ничего не стоило бы тогда осадить ретивого полицейского! Но вот беда: королеве самой приходилось выкручиваться, вести себя так, чтобы ничтожный пройдоха Бретейль не заподозрил ее. Могла ли она в этих условиях сказать хоть слово в защиту Рогана? Королева – могла; слабая, запутавшаяся женщина – нет. Мария-Антуанетта сыграла жалкую роль слабой женщины. Более того, она позволила себе сделать самую низменную ставку. Ее поведение в кабинете было продиктовано не только смятением, не только страхом перед разоблачением, но и холодным расчетом. Она могла не опасаться отчаяния доведенного до крайности Рогана. В его интересах было молчать. Одно лишь слово об интимной связи с королевой было бы для него равносильно смертному приговору.

И он молчал. А события летели, как неуправляемая, теряющая колеса телега с обрыва.

18 августа арестовали в Баре госпожу де ла Мотт. У нее тоже оказалось предостаточно времени, чтобы сжечь письма кардинала, полные честолюбивого бреда и игривых, любовных вольностей.

На первом же допросе ла Мотт оговорила Калиостро. Она хорошо отомстила ему за то мнение, которое он составил себе о ней при первом знакомстве. Божественный Калиостро, как всегда, не ошибся, но его правота отдавала горечью.

Калиостро знал о сказочном ожерелье и даже, кажется, видел его у Бемера. Особый интерес, впрочем, вполне понятный для непревзойденного знатока камней, он проявил к винно-красному алмазику. Говорили, будто он готов был купить ожерелье только из-за одного этого диковинного камня. Но ювелиры не решились продать наделавшее столько шуму в королевских семьях ожерелье загадочному иностранцу.

Впрочем, это были одни лишь слухи. Документально зафиксирован только оговор ла Мотт, которая показала, что виновником аферы с ожерельем был не кто иной, как Калиостро. Еще она обвинила его в ереси и заговорщической деятельности. Знаменитый некромант, якобы получив от дьявола эликсир бессмертия, задумал погубить душу католического епископа – кардинала Рогана. Оный Калиостро выманил у Рогана фамильный епископский аметист – реликвию и святыню, принадлежавшую некогда епископу Азорскому кардиналу Гвидо Сантурино, которую предал тайным поруганиям на нечестивой черной мессе. Далее ла Мотт понесла совсем уже несусветную чепуху про каких-то бессмертных, оживших сожженных и про красный глаз во лбу медного идола, дающий будто бы силу читать мысли и видеть будущее.

Но иезуиты из Франции были изгнаны, а святейшая инквизиция упразднена. Что же касается вольнодумства и тайных наук, то кто этим теперь не занимается? Поговаривают, что и сам король не чужд алхимии. Поэтому такие обвинения в знаменитом деле Калиостро более не фигурировали. Зато все, что касается ожерелья, было тщательно занесено в протокол и передано лично Бретейлю.

Начальник полиции потребовал ареста Калиостро. Король вначале заколебался. Сеансы омоложения не были еще доведены до конца, а на расспросы его о философском эликсире, коим владели в этом мире всего три человека – Агасфер, Сен-Жермен и сам Калиостро, – граф отвечал пока очень уклончиво. Людовик заколебался и отказал Бретейлю. Но когда барон заговорил о чести королевы, слабовольный король сдался и уступил.

В тот же день Калиостро арестовали и препроводили в Бастилию, в ту же башню, где страдал уже Роган. Сверкающая судьба его была омрачена тенью. Очевидную клевету ла Мотт неправедный суд мог превратить в смертный приговор. Но граф Калиостро отдался в руки полиции с ясной безмятежной улыбкой, словно не провидел для себя в грядущем никаких неприятностей. В камеру он вошел с кроткой улыбкой.

Париж ответил на известие об его аресте грозным ропотом. Кумир толпы, почти что новый мессия брошен в узилище властью, разъедаемой коррупцией и развратом. От Бога ли эта власть?..

Достойно внимания, что граф ла Мотт, узнав об аресте жены, сам отдался в руки полиции. Но его почему-то оставили на свободе. Может быть, опасались твердого влияния этого решительного и мужественного человека на истеричную, склонную к видениям женщину? Благо он сам был когда-то жандармом и знает все полицейские штучки.

Скорее всего, Бретейль руководствовался именно этими соображениями, потому что сразу же после ареста ла Мотт подверглась интенсивному психологическому натиску. Коварные советы, которые давал ей якобы сочувствующий и верящий в ее личную невиновность следователь, преследовали двоякую цель: обелить королеву и погубить Рогана. Впрочем, двоякость эта была кажущейся, скорее следовало говорить о двух сторонах одной медали.

По своему обыкновению, полиция хотела прикрыть скандальный арест дутым процессом, а замаранная власть безмолвствовала. Во избежание же нежелательных разоблачений узнице через комиссара Шенона дали понять, что если только она назовет одну особу – неприкосновенную! – то поплатится жизнью.

– У вас есть только одна возможность, – комиссар внезапно сменил запугивание дружеским советом, – свалить все на кардинала. Право, он не заслуживает, чтобы его щадили. Зачем вы его выгораживаете? Ведь он-то вас не пожалел. Во всем обвинил именно вас. Да и что ему оставалось делать? Он же тоже должен благоразумно избегать… тех же самых имен. Но вообще-то, это ваше дело… Только имейте в виду, что у вас есть всего две возможности: либо обвинить кардинала, либо покорно позволить ему обвинять вас. Третьего не дано, графиня.

Комиссар действовал по испытанному полицейскому правилу, но он не лгал своей узнице. Кардинал действительно был поставлен в то же самое положение, что и ла Мотт. И конечно, они стали давать показания друг против друга. В этом ключ всего процесса, которому суждено было пройти в полном мраке, ибо единственное имя, способное все разъяснить, не могло быть названо в зале суда.

Пока шло следствие, полиция не дремала. Дело разрасталось как снежный ком, что было чревато опасными последствиями для самих его устроителей, но ситуация уже вышла из-под контроля. Как часто бывает в таких случаях, слепая стихийная сила управляла событиями, и никто не мог этому противостоять.

В Брюсселе была задержана некая мадемуазель Олива. На первом же допросе она показала, что по наущению ла Мотт сыграла во время сцены в парке роль королевы. В это же самое время в Женеве арестовали Рего де Вильета, который сознался в том, что та же ла Мотт заставила его подделать почерк королевы и начертать те роковые слова:

«Одобрено. Мария-Антуанетта Французская».

Только убогому мышлению королевских юристов могло показаться, что таким путем удастся обелить августейшую особу и с честью провести процесс. Он был проигран еще до начала, невзирая на то, лгали Олива и де Вильет или говорили правду.

Но успехи полиции не ограничивались только этими показаниями. Ирландский капуцин и тайный иезуит Maк Дермот сообщил, что граф ла Мотт (ему почему-то беспрепятственно дали покинуть Францию) продал в Лондоне ювелиру Грею несколько великолепных бриллиантов на общую сумму в 10 000 фунтов стерлингов. Грей, допрошенный через посредство французского поверенного в делах, полностью подтвердил слова капуцина. Более того: он показал, что граф ла Мотт в числе прочих продал ему и чрезвычайно редкий камень винно-красной воды.

Сомнений быть не могло. Это был алмазик из Бемерова ожерелья. Как уверяли знатоки, второго такого не было на земле. К великому сожалению, Грей уже успел перепродать его (за 8 000 фунтов) какому-то фламандцу, по виду важному вельможе с офицерским крестом Мальтийского ордена на шпажном банте. Так этот камушек и сгинул бесследно…

Все эти факты были убийственны для госпожи ла Мотт.

Вот как она объяснила их сначала на тайных допросах в тюрьме, потом в нелегальных брошюрах, которые появились сразу же после суда:

«Я признаю, что мадемуазель Олива действительно сыграла в ту ночь королеву. Но это еще ни о чем не говорит. Почему она так сделала? Да потому, что этого хотела сама королева! Спрятавшись за деревьями, она сама присутствовала при этом свидании. Она, собственно, сама и придумала эту невинную шутку. Это было забавно и оригинально. Кроме того, Ее Величеству хотелось, не рискуя ничем, испытать скромность кардинала. Как можно подумать, чтобы без приказания королевы я осмелилась задумать интригу, которую так легко было обнаружить? Разве рискнула бы я выбрать для преступного деяния оскорбления Величества полночный час и сад Версальского дворца? Я же знала, что ночные прогулки, дозволявшиеся в 1778 году, ныне запрещены и королевская резиденция бдительно и строго охраняется! Если бы был один только вымысел с моей стороны в этой любви, столь лестной для кардинала, то разве не выгоднее для меня было бы продлить его заблуждение? А я вместо этого безрассудно устраиваю ему обманное свидание, которое наверняка воспламенит его надежды и внушит уверенность, что он может хоть завтра приблизиться к королеве и заговорить с ней о своей любви! Наконец, он захочет повторить свидание, с каждым разом становясь все настойчивее и требовательнее.

Разве это не усиливало опасность разоблачения лжекоролевы? Разве от такого разоблачения не пострадала бы и я сама? Достаточно было бы одного слова настоящей королевы, чтобы обнаружить обман и ввергнуть меня в бездну! Выходит, что я сама сознательно губила себя!

Теперь относительно подписи… Действительно, слова «Одобрено. Мария-Антуанетта Французская» формально были написаны Рего де Вильетом, но сделано это было с полного согласия королевы и кардинала. Мы придумали этот маленький план сообща, считая его полезным и малоопасным, ибо такая подпись не является личной и не может считаться подлогом. Она понадобилась лишь для того, чтобы побудить Бемера отдать ожерелье, не компрометируя ни королеву, ни ее посредника-кардинала. В самом деле, было бы очень странно, если бы кардинал де Роган, бывший посол и царедворец, не знал, как подписывается королева в действительности. Разве, состоя великим милостынераздавателем, он не получал от нее письменных приказаний? Разве австрийская принцесса могла подписаться так? Или слово «Французская» не бросилось ему в глаза? В том-то и дело, что это была наша общая придумка: королевы, Рогана и моя.

Что же касается бриллиантов, проданных графом де ла Моттом в Лондоне, то они принадлежали лично мне. Я получила их в подарок от Ее Величества. Неужели не ясно, что королева не могла надеть знаменитое ожерелье в его первозданном виде? Она же отказалась взять его в свое время из рук самого короля! Разве не ясно? Не оставалось ничего другого, как разобрать ожерелье на отдельные камни, чтобы потом сделать новое, совсем по другому рисунку. При такой переделке оказались лишние бриллианты, в том числе и тот, красный, который так легко было бы узнать. Кому еще могла подарить их королева? Разумеется, только мне, близкому человеку, посвященному в тайну…»

Само собой разумеется, что эти показания госпожи де ла Мотт на процессе не фигурировали. И все же они выплыли наружу и приобрели важное значение, может быть преувеличенное, что неизбежно, однако, в закрытых процессах.

Полностью игнорируя показания госпожи де ла Мотт, нельзя ни понять, ни объяснить ряда всплывших на процессе фактов, достоверность которых, на беду устроителей, оказалась бесспорной…

Впрочем, толковать их можно было двояко, в зависимости от интересов того или иного лагеря: партии королевы и партии кардинала.

Настала пора очных ставок. Госпожа де ла Мотт повела себя смело и агрессивно, нередко впадая в буйство. Казалось, она по-прежнему была уверена в собственной безопасности.

Кардинал не выдерживал ее горящего то ли ненавистью, то ли безумием взгляда, отводил глаза и начинал путаться в показаниях. Не легче приходилось и следователям. Судьи опасались ее буйных выходок, свидетели краснели и замолкали в испуге. Твердо держась первоначального намерения валить все на Рогана, она избегала называть имя королевы. Но сколько раз оно готово было сорваться с ее губ! Она тут же сбивалась и начинала нести околесицу, запутывая следствие и сама путаясь в детской какой-то лжи. Сознавая, что ее несет куда-то не туда, она замолкала и, впадая в бешенство, подымала крик:

– Пусть остерегаются! Если меня доведут до крайности, оговорю!

Трибунал приходил от этой слишком ясной угрозы в уныние и ужас.

Однажды ла Мотт не выдержала и, окончательно завравшись по поводу переписки кардинала, выкрикнула:

– Это письмо было от королевы! От королевы! И начиналось оно так: «Посылаю тебе…»

Ее тут же увели.

Граф Калиостро, по примеру других обвиняемых, выпустил оправдательную брошюру. В ней, в частности, говорилось:

«…Я провел свое детство в Медине, под именеи Ахарата, во дворце муфтия Салагима. Моего наставника звали Алтотасом. Это был замечательный человек, почти полубог, обстоятельства рождения которого остались тайной для него самого… Я много путешествовал и удостоился дружбы со стороны самых высоких особ. Чтобы не быть голословным, перечислю некоторых из них: в Испании – герцог Альба и сын его герцог Вескард, граф Прелата герцог Медина-Сели; в Португалии – граф де Сан-Виценти; в Голландии – герцог Брауншвейгский; в Петербурге – князь Потемкин, Нарышкин, генерал-от-артиллерии Мелисино; в Польше – графиня Концесская, принцесса Нассауская; в Риме – кавалер Аквино; на Мальте – гроссмейстер ордена.

В разных городах Европы есть банкиры, которым поручено снабжать меня средствами как для жизни, так и для щедрой благотворительности. Достаточно вам обратиться к таким известным финансистам, как г. Саразен в Базеле, Санкостар в Лионе, Анзельмо ла Круц в Лиссабоне, – они с готовностью подтвердят мои слова.

Я не имею никакого касательства к делу об ожерелье. Все выдвинутые против меня обвинения – бездоказательная клевета. Они могут быть легко опровергнуты, что я и сделаю ниже. Сами же обстоятельства этого дела меня не интересуют, и я не считаю возможным для себя их обсуждать…

…Я написал то, что достаточно для закона, и то, что достаточно для всякого другого чувства, кроме праздного любопытства. Разве вы будете добиваться узнать точнее имя, мотивы, средства незнакомца? Какое вам дело до этого, французы? Мое отечество для вас – это первое место вашего королевства, где я подчинился вашим законам; мое имя есть то, которое я прославил среди вас; мой мотив – Бог; мои средства – это мой секрет».

Эта записка, где к грубым хитросплетениям и реминисценциям из арабских сказок и рыцарских романов примешивается и некоторое величие, умножила число философских масонов, видевших в Калиостро своего учителя.

Такова была эпоха, когда жажда чуда и предчувствие исторических катаклизмов выливались в восторженную истерию. Не Вольтер и не Дидро были властителями душ, а врачеватель Месмер, объединивший людей через открытый им животный магнетизм.

Все громче стали раздаваться голоса, требовавшие немедленного освобождения божественного Калиостро.

Внезапно распространились слухи, что граф де ла Мотт хочет покинуть Англию, чтобы предстать перед парламентом и выложить всю правду. Говорили, что на него было даже организовано покушение, которое лишь по глупой случайности не удалось. Трудно сказать, была ли в этом сообщении хоть доля правды. Но если Бретейль и не собирался убрать нежелательного свидетеля, то заткнуть ему рот все же попытался.

Процесс явно уходил из рук полиции. Ропот по поводу ла Мотта грозил его окончательно провалить. В самом деле, если полиция могла арестовать в Брюсселе двух важных свидетелей, то почему нельзя сделать того же в Лондоне, где находится еще более важный свидетель? Разве это не он продал бриллианты из ожерелья? Разве это не он собирается теперь все рассказать суду? В чем же дело наконец? Может быть, в том, что первые свидетели дали показания против госпожи ла Мотт, а этот даст их против кардинала?

Возможно, полиция и не была здесь виновата. Олива и Вильет были арестованы, возможно, вопреки ее желанию, по инициативе Верженна. Теперь же Верженн из дружбы к кардиналу не хотел проявлять такой же инициативы. Партия кардинала открыла войну против партии королевы. И не было реальной власти, которая могла бы заставить Верженна делать то, что он не желает. Правила игры неожиданно усложнились.

В ответ на запрос парижской полиции по доводу задержания ла Мотта Верженн даже не нашел ничего лучшего чем сослаться на нормы международного права. В Брюсселе и Женеве они его почему-то мало беспокоили.

Для формы он сделал английскому правительству представление, в котором просил о выдаче графа де ла Мотта Но, получив столь же формальное возражение, в котором его просили уточнить обстоятельства вины графа, он более не настаивал.

Тайный агент французской полиции ле Мерсье, узнав что дело с выдачей ла Мотта затягивается на неопределенный срок, сделал Верженну совершенно официально предложение. Вот его текст:

«Если для ареста известной особы одной ловкости будет достаточно, то можно употребить силу, чтобы привести эту особу на берег Темзы, в какое-нибудь уединенное место, где должен стоять наготове, хотя бы и две недели, если понадобится, один из тех кораблей, которые снабжают Лондон каменным углем. На этих судах стенки и палуба такой толщины, что невозможно было бы услышать крик человека, запертого в трюме».

Верженн, человек, много лет направлявший европейскую политику Франции, посол при многих дворах, на глазах которого обделывались и не такие дела, с негодованием отказался. А граф де ла Мотт, как видно, вовсе и не собирался прибыть в Париж.

Конечно, в интересах королевы было бы увидеть графа, представшим перед судом. Разумеется, лишь в том случае если он поддержит линию, которая была внушена его супруге, и во всем обвинит кардинала. Но согласится ли он на это? Выяснить намерения ла Мотта было поручено французскому послу в Англии господину Адемару. Это было тем более удобно, что, в отличие от Верженна, своего прямого начальника, Адемар поддерживал партию королевы.

Ла Мотт получил от него такие заверения, такие заманчивые авансы, что безоговорочно согласился выступить против кардинала. Он уже готовился сесть на корабль, идущий в Кале, как все переменилось.

Королева опоздала. Партия кардинала ускорила развязку. Атакованный со всех сторон парламент, наконец, склонился в определенную сторону. Советники, засыпанные ходатайствами и одурманенные сладкими обещаниями, неясность которых только удваивала их прелесть, вынесли свое решение. Впервые власть столь явно уступила нетерпению народа.

Генерал-прокурор указал в официальном заключении, что де Вильета и графа де ла Мотта, который пока еще оставался в Англии, следует приговорить к бессрочной каторге. Графиню де ла Мотт – к наказанию плетьми, клеймению и пожизненному заключению в Сальпетриере, кардинала – к удалению от двора, лишению всех должностей и духовного сана, мадемуазель Олива от суда освободить, а графа Калиостро полностью от всех возведенных на него обвинений оправдать.

Мнение генерал-прокурора поддержали оба докладчика, после чего оно было принято четырнадцатью советниками. Однако пункт, касавшийся кардинала Рогана, встретил резкие возражения. Стало ясно, что его нелегко будет провести в суде.

Перед вынесением приговора обвиняемых, как положено, подвергли последнему допросу. Один за другим они покидали следственный кабинет и входили в переполненный зал, где стояла уже позорная скамья.

Первым на нее опустился де Вильет и, весь в слезах, полностью во всем покаялся. Затем ввели ла Мотт, в простом платье и с ненапудренными волосами. Она вошла твердо и внешне спокойно, только глаза ее, окруженные синей тенью, лихорадочно и сухо блестели. Но, увидев скамью, она вся передернулась, а лицо ее исказила мгновенная гримаса. Все же она скоро овладела собой, осторожно присела на самый краешек и даже сумела улыбнуться.

Но когда она узнала уготованную ей участь, то пришла в совершенное бешенство. Пока судьи читали приговор, четверо служителей держали ее, рычащую и бьющуюся, буквально на руках. Ни у кого из них не нашлось силы, чтобы поставить ее на колени. Пришлось крепко связать графиню и вытащить после зачтения приговора из зала. Но во дворе суда она, перестав на минуту вопить, крикнула:

– Если так третируют потомков Валуа, какая же участь ожидает кровь Бурбонов? – Выкрикнув эти пророческие слова, она истерически засмеялась и, обращаясь к народу, почти спокойно произнесла: – Это по собственной вине я подвергаюсь такому позору. Стоило сказать мне только одно слово – и я была бы повешена!

Ей тут же заткнули рот.

Она не смирилась до самого конца и продолжала буйствовать в руках палача. Поэтому раскаленное железо, которое должно было заклеймить плечо, прожгло ей грудь.

В Сальпетриер она была доставлена в жутком виде: растрепанная, исцарапанная, в крови и копоти, полунагая, спеленутая веревками, почти безумная. Но и там она нашла в себе остаток сил, чтобы выкрикнуть сорванным голосом последнее проклятие.

И все же не ее судьба столь сильно волновала грозно рокочущие толпы парижан, собравшихся в этот день у здания суда.

Все с замиранием сердца ожидали выхода де Рогана.

Служители подняли и унесли скамью подсудимых. Зал встретил этот недвусмысленный знак шумным вздохом. И все же никто до самого конца не знал, каким будет приговор.

Роган вошел в зал в длинном парадном одеянии. Он сильно побледнел и похудел за это время. Выглядел уныло и сумрачно. Приглашенный судьями сесть, он, как бедный забитый проситель, беспомощно оглянулся и остался стоять. У некоторых судей навернулись на глаза слезы жалости.

В этот день, 31 мая 1786 года, члены фамилии Роган и члены дома лотарингского пришли к тому месту, где должны были проследовать в зал судьи, еще в четыре часа утра. Все они – мужчины и женщины – надели глубокий траур. И когда огненные мантии парламента прорезали эти черные стены, замершие по обеим сторонам прохода, стояла страшная тишина. Казалось, что возвратились времена салических франков или феодальных войн.

Но приговор был оправдательным. Принц Людовик де Роган от обвинения был освобожден.

Париж встретил это известие взрывом восторга. Кардинал оправдан! Это значит, что королева, пусть и негласно, осуждена. Парламент возвысился над легитимной монархией. Роган, который не мог прославиться доселе даже скучной обыденностью своих пороков, стал вдруг знаменем парижан.

Когда президент и советники вышли из сумрачного зала на слепящее солнце, их оглушили вопли восторга и возгласы: «Да здравствует парламент! Да здравствует кардинал!» Рыночные торговки осыпали судей цветами. Когда же, неуверенно улыбаясь и щурясь на свет, показался Роган, восторг толпы достиг наивысшего накала. Люди окружили карету, которая на время должна была отвезти его обратно в Бастилию, и, тесня и толкая друг друга, бросились целовать полы его одежды.

С таким же ликованием было встречено появление Калиостро. Неудивительно, что никто не заметил, как к графу подошел какой-то седой худощавый человек и, сделав таинственный знак рукой, передал какую-то записку.

Впоследствии утверждали, что это был господин де Казот. Возможно, так оно и было на самом деле.

Как же прореагировала на решение суда королевская семья? Как она встретила первый порыв нарастающей революции? Королева заплакала и, отказавшись от обеда, заперлась в будуаре. Король расстроился и на ближайшем же приеме заявил, что Роган просто-напросто вор. Заявление это было встречено гнетущим молчанием. Людовик вспылил и, переполняя чашу ошибок и неудач, заявил, что отправит Рогана в изгнание.

На другой день, блюдя королевское слово, ему пришлось подтвердить эту глупость в письменной форме. Логика требовала изгнать и также полностью оправданного парламентом Калиостро, что король и сделал. Но прежде чем граф покинул Париж, Людовик XVI смиренно просил его о частной беседе. Такая беседа вскоре состоялась в Фонтенбло. Король просил Калиостро изгладить в сердце память о перенесенном унижении и принять в знак дружбы те самые драгоценные реликвии французских королей, которые так заинтересовали графа в их последнюю встречу.

Никто не знает точно, что увез Калиостро в своей карете из Парижа. Зато с уверенностью называли сумму, которую король получил взамен. Это был вексель на два миллиона ливров, который должен был учесть тот самый Санкастр из Лиона, подтвердивший вместе с другими финансовые полномочия Калиостро перед парламентом. Если учесть, что ожерелье стоило полтора миллиона, то можно было лишь смутно догадываться о характере королевских реликвий.

Нечего говорить, что нашлись люди, заявившие, будто чуть ли не собственными глазами видели, как граф, вручая королю чек, присовокупил к нему в качестве личного подарка еще и хрустальный флакон с кроваво-красной жидкостью. Не оставалось сомнений, что это и был знаменитый эликсир бессмертия. Почему-то добавляли еще, что Калиостро не рассказал королю, как его надо принимать, по причине чего толку из этого не будет. Может быть, в это не очень-то верили, и все же парижанам было приятно сознавать, что их любимец оказался щедрее короля – обманутого мужа ненавистной австриячки. Как бы сказал по этому поводу сам Калиостро: Se non е vero, e ben trovato[21].

Глава 25
Зодиакальный день

Получив из типографии сигнальный экземпляр книги Ю. Березовского, Гена Бурмин позвонил счастливому автору. Через час они уже сидели в ресторане «София». Событие необходимо было отметить.

В ожидании шкварчащей на раскаленных угольях сковороды с агнешкой, они посасывали ломтики бараньей колбасы и пили холодный «димиат» под шопский салат с брынзой.

– Да, старик! – Березовский щелкнул языком и блаженно закатил глаза. – Брынзу надо уметь готовить! Вот когда я отдыхал на «Золотых песках», так там была брынза!.. Поперчишь ее, мамочку, польешь оливковым маслом, винным уксусом сбрызнешь и все это смешаешь с помидорно-сметанным соком… А еще очень хороша брынза, запеченная в пергаменте. В ресторане «Трифон Зарезан» это коронное блюдо…

– Вообще, – согласно закивал Гена, прихлебывая винцо, – нет ничего лучше первозданных плодов. Возьми хотя бы ту же брынзу – исконный овечий сыр. Что нужно было древнему греку? Ломоть сыра, горсть олив, кисть винограда и, конечно, мех с вином.

– И еще мед в сотах, только чтоб обязательно на листе винограда или инжира.

– Верно… Кухня стран Средиземноморского бассейна осталась в своей основе такой же, что и во времена Одиссея. Рыбу, к примеру, древние греки не очень-то уважали…

– Не скажи! Не скажи! – запротестовал Березовский. – Не знаю, как греки, но в той же Болгарии я ел, может быть, лучшую в своей жизни рыбу… Это было в маленьком кабачке «Морской дракон» у самого моря. Представь себе кусок пляжа, отгороженный висящими на шестах сетями, столики в виде яликов, поплавки там всякие, якоря – это и есть «Дракончик». Да… Официанты в драных тельняшках и с красными платками на шее кормят – с ума сойти можно! И вот, представь, сижу я в таком ялике и гляжу на вечереющее тихое море. Невероятная луна медленно всплывает в этакой лазурной дымке, едва дышит прибой, где-то играет музыка, а мне приносят огромное блюдо раков, печеные мидии и огромную пеламиду на скаре! Каково? И плюс ко всему холодное пиво «Радебергер»! И рюмочку «Мастики» для пущей прохлады. Польешь в нее немного воды, и она тут же побелеет, как молоко, – кристаллы аниса выпадут… Самое питье в жару!

– Ты один в этом райском ялике сидел?

– Что? Неважно… Кстати, в этот день в «Дракончике» был морской праздник. Это зрелище, доложу тебе! Такого я не видал! Прямо на песке зажгли костры из сухого тростника. Не успели они прогореть, как тут же подкинули новую порцию. Пламя горит, искры летят, жар невозможный. Но наши пираты в тельняшках только, знай себе, подбрасывают. Хворост какой-то особый, сухую лозу и, конечно, все тот же тростник. Когда все это, наконец, прогорело, они разгребли угли граблями, и получился огненный ковер, что-нибудь метра два на четыре. И что ты думаешь? Притушив солью последние языки пламени, они разулись и устроили пляску на раскаленных углях! Босиком, старик! Каково?!

– Грин пишет о таком хождении как об одной из тайн Африки.

– Так то Африка, отец, а это наши другари-болгары, рядовые сотрудники «Балкантуриста»!.. Между прочим, один из наших, русских, толстый такой весельчак, тоже раздухарился, скинул сандалии – и прямо на угли! Все только ахнули…

– И что?

– А ничего. Он, конечно, не плясал, но пробежался, знаешь, по всей дорожке… Утром на пляже я сам его пятки осматривал – ни одного ожога. Так что, может, весь секрет тут лишь в душевном состоянии. Никакого страха быть не должно. Полная уверенность в успехе. И все будет в порядке.

– Нет, дорогой! – не согласился Гена. – Не все так просто, как нам кажется. Одно дело – попрыгать на огне, другое – медленно ходить в течение двух-трех минут. Тут есть и свои секреты, и особая, неизвестная нам подготовка. Возьми хотя бы заклинателей дождей. Или бушменов, которые читают мысли друг друга, глядя на дым костра. Это ведь все загадки одного порядка…

– Все это ерунда! У нас под самым носом творятся делишки и почище. Вот я сейчас веду следственные изыскания…

Под нежное мясо агнешка, запиваемое темно-красным «Мелником», разговор постепенно перешел в русло явлений таинственных и непонятных. И как-то само собой получилось, что Юра Березовский проболтался о своих исторических изысканиях. Наверное, большой беды в этом не было. Но даже Гене Бурмину, своему в доску парню и доверенному человеку, не стоило пока рассказывать об этих пусть не секретных, но все же достаточно деликатных вещах. Березовский это понимал, но, сказав «а», он должен был сказать «б» – не мог же он ни с того ни с сего оборвать разговор. Надо было на что-то решаться немедленно. И он решился. Выбрал оптимальный вариант. Не очень оригинальный, надо сказать.

– Только дай мне слово, что все это останется между нами. – Он понизил голос и придвинулся к собеседнику, лихорадочно соображая, как выйти из неприятного положения: и Гену не обидеть, и слова не нарушить?

– Ну? – Гена даже вилку отложил и весь подался к приятелю. – Можешь не сомневаться! Ну?

– Я тебе верю, голубь! – вздохнул Березовский. – Но дело это сугубо конфиденциальное. Понимаешь? Поэтому я не буду тебе рассказывать, как и с чем оно связано, что, старик, и почему. Скажу только одно: где-то в Москве находится сейчас ларец, в котором альбигойцы хранили свои тайные святыни.

– Не может быть!.. – прошептал Гена, но по всему было видно, что поверил он сразу и безоговорочно и только лишь ждет подробностей.

– Да… – Юра довольно откинулся в кресле. Решив пожертвовать малым ради спасения остального, он заглушил кошачье поскребывание совести и наслаждался теперь беседой, можно сказать, с чистой душой. – Эта реликвия, ставшая позднее известной под названием ларец Марии Медичи, находится где-то рядом. Этот сундук знал графа Калиостро, мальтийских рыцарей, тамплиеров, государя императора Павла Первого, может быть, многих декабристов и даже самого Пушкина! Последний его владелец – царский генерал-губернатор, сатрап, так сказать: перед тем как смыться в семнадцатом году, передал его своему слуге.

– И где же он теперь?!

– В этом-то вся загвоздка… Но тут кончаются уже границы моей власти. Это не моя тайна, Гена! Как только станет возможно, ты первый узнаешь всю эту жу-утчайшую историю! А пока нет, старик, пока – молчок!

– Это, случайно, не связано с деятельностью нашего дружка Люсина? – спросил проницательный Гена.

– Ой, миленок! – укоризненно покачал головой Березовский. – Я не говорю тебе ни да, ни нет. Оцени это! И вообще: забудь пока о сундуке. Настанет день – и ты все узнаешь. Обещаю тебе! Тем более что я намереваюсь написать об этом книгу… Так что, как сам понимаешь, тебя это не минует.

– Рассказывать не можешь, а писать…

– Нет же, нет! Писать тоже пока нельзя. Я же не сказал тебе, что пишу, я только собираюсь… Понимаешь? Но я уже вижу эту книгу! Я еще многого не знаю, все в тумане, но – как бы это сказать? – уже чувствую удивительный, неповторимый вкус! Я даже знаю фразу, которой закончу.

– Ну?

– «Звезды солгали. Игра не кончилась!» Что-нибудь в этом роде.

– Любопытно! Значит, вот почему ты вдруг занялся астрологией!

Березовский, действительно разрабатывая исторические толщи, столкнулся с некоторыми астрологическими проблемами. Как всегда обстоятельно и за минимальный срок, он постиг нехитрую тайну составления гороскопов и приобрел квалификацию шарлатана средней руки, где-нибудь в Швейцарии или ФРГ он мог бы даже зарабатывать этим деньги. Побочным результатом приобретенных знаний явилось несколько милых мистификаций и, конечно, куча примитивных гороскопов, которые Березовский составил для ближайших друзей. В частности, гороскоп Гены, родившегося 10 июня неважно какого года, гласил: «Созвездие Близнецов обещает успех в любви, пылкость, стремительность следовать всему возвышенному. Мужчина-Близнец похож на ребенка, который никогда не вырастает. Он удачлив, и все дается ему без особых усилий, как бы само собой. Счастливый месяц для него – август, день недели – вторник, числа – 5, 10, 15».

Сейчас было как раз 15 августа и как раз вторник. Березовский вспомнил это и, досадуя, закусил губу. Разговор следовало как можно скорее перевести на другие рельсы, иначе проницательный Гена обо всем догадается. Ведь они встречались по два, а то и по три раза на неделе, и все Юрины увлечения так или иначе прорывались в разговорах. Сопоставив все это с загадочным сундуком, Гена действительно мог проведать слишком о многом. Именно этот нежелательный для Березовского мыслительный процесс и протекал сейчас в бурминской голове.

– И материалы о десятой главе «Евгения Онегина», которые я тебе достал, значит, были тебе нужны вовсе не для знакомой критикессы? – спросил он, что-то припомнив и сопоставив в полном соответствии с запоздалым предвидением Березовского.

– Гена, прошу тебя, перестань ворочать мозгами! Забудь пока об этом сундуке, будто я тебе ничего не говорил! Не выпытывай, котик! Умоляю!

– Ну ладно, – со вздохом согласился Гена. – Будь по-твоему. Но о самом-то сундуке ты можешь говорить? Какой он из себя? Ты его видел?

– Нет, в том-то и дело, что не видел! – Березовский обрадовался повороту в разговоре. Лучше уж было говорить об исторической реликвии, раз уж он все равно о ней проболтался, чем о той немыслимой каше, которая заварилась вокруг этого сундука. – Но я знаю, как он выглядит… – И, словно птица, уводящая охотника от гнезда, он поспешил достать из папки какие-то старые журналы. – Вот смотри: это «Столица и усадьба». Выходил у нас в России такой журнальчик в годы Первой мировой войны. Обрати-ка внимание, как господин редактор Вл. Крымов заманивал подписчиков…

– При чем тут твоя «Столица и усадьба»? Я же тебя…

– Погоди, погоди! – остановил его Березовский. – Это о том самом… Но прочти сначала, что пишет редакция в первом номере.

Гена взял в руки журнал с помещичьим колонным домом и лебединым прудом на обложке. В обращении к гг. подписчикам было сказано:

«…Все газеты ведут хронику несчастных случаев, никто не пишет о счастливых моментах жизни.

Жизнь полна плохого, печального гораздо больше, чем веселого, но есть же и хорошее – красивое, – об этой красивой жизни писать не принято…

У нас печатают портрет интересного человека, его дом, его изящные вещи, пишут об укладе его жизни только тогда, когда он умрет, попадет в крушение поезда или в судебный процесс! Еще такое право дает выступление в общественных делах, но не все же интересные люди работают в этой области, есть и другие.

Заграничная печать – особенно в стране самой совершенной культуры, в Англии, – давно уже отступила от этого принципа. В английских газетах пишут не только некрологи, пишут также о радостном рождении, о помолвках, балах, охотах и т. д.

Радостного так мало в жизни, что его, казалось бы, надо подчеркивать, как можно больше говорить о нем.

Недавнее русской усадьбы, с ее своеобразной жизнью, уходит в прошлое. Меняется быстро и жизнь города, многое становится лучше, а иного жаль… Сколько погибло произведений искусства, вдохновения человеческой мысли, благородных традиций, красивой старины в тех старых усадьбах, в домах, даже в отдельных предметах, которые разрушены уже временем или самим человеком.

Красивая жизнь доступна не всем, но она все-таки существует, она создает те особые ценности, которые станут когда-нибудь общим достоянием. Хотелось бы запечатлеть эти черточки русской жизни в прошлом, рисовать постепенно картину того, что есть сейчас, что осталось, как видоизменяется, подчеркнуть красивое в настоящем. Эту задачу ставит себе редакция. Всякая политика, партийность, классовая рознь будут абсолютно чужды журналу».

– Вот это маразм! – восхитился Гена. – Это да! Но какой великолепный документ! А? Какой комментарий к эпохе! Ведь тогда уже война вовсю шла?

– Конечно! – кивнул Березовский. – Газеты печатали бесконечные списки убитых. Появились боевые аэропланы, иприт, люди умирали в кровавой грязи. «Испанка» знаменитая, вши… А тут красивая жизнь… Погляди теперь, что они пишут в номере семнадцать… – Он передал Гене другой журнал, с голубой балериной, замершей на пуантах. – Этот номер все-таки отозвался на злобу дня. Но как!

«…Наша громадная армия доблестно сражается за отечество, и вся страна с твердой уверенностью в безопасности, в победе спокойно живет, почти как и в мирное время. Нет в мире той силы, которая могла бы выбить из колеи необъятную Русь…

Наш журнал по своей программе, по своему девизу “красивая жизнь”, не должен, кажется нам, ни в чем отступать от прежнего содержания. Мы можем дополнить его только иллюстрациями некоторых новых, величественных, красивых черт русской жизни, вдруг проявившихся среди общего подъема.

Война пройдет, за нею ждет Россию еще большее величие, а в теперешние трудные минуты всякий должен, кажется нам, по мере сил спокойно делать свое дело».

– Каково? – Березовский нетерпеливо вырвал журнал и начал быстро его листать, отыскивая что-то еще.

– Впечатляет… Знаешь, я бы эти журналы в Музее Революции выставил. Лучшей иллюстрации того, что режим прогнил и просто не мог не развалиться, и придумать нельзя. Действительно, потрясающий документ!

– А теперь гляди! – Березовский указал на большую фотографию, на которой был изображен господин во фраке и с орденами, положивший руку с зажатой в ней лайковой перчаткой на высокий резной сундук. У господина были длинные завитые усы, бакенбарды и аккуратная курчавая бородка: на заднем плане смутно виднелись какие-то тропические растения – латании и филодендры.

Подпись под портретом гласила:

«Действительный статский советник Всеволод Юрьевич Свиньин в своей гостиной рядом с бесценным антиком под названием “Ларец Марии Медичи”».

Гена схватил журнал. Он так и впился глазами в ларец.

На вид ларец был из эбенового дерева. Резные грифоны по краям головами поддерживали массивную крышку, а когтистые лапы их служили сундуку ножками. Сложный узор из виноградных лоз и цветов подсолнечника оплетал часто повторяющиеся изображения пятиугольника, голубка и пчелы.

– Кто такой этот Всеволод Юрьевич? – как всегда глядя в корень, спросил Гена.

– Все! – Березовский забрал журналы и сунул их в папку. – Конец всем вопросам! Все, как говорится, в свое время… Не выпить ли нам кофейку? Ты не торопишься?

– Нет. Я ведь сегодня дома работаю. В редакцию просто случайно забежал: как сердце чувствовало, что твой сигнал должен появиться… Так за твои успехи!

Они чокнулись фужерами с красным вином, выпили их до дна и скромно закусили маслинками.

– Пожалуй, самое время теперь кофе, больше ничего не влезает.

Им принесли густой и сладкий кофе по-турецки в обливных керамических чашечках с бело-голубым троянским узором.

– Я, пожалуй, на дачу сегодня съезжу, – сказал Гена. – Давно уж матери обещал. Надо помочь ей по саду, окопать там что-то такое, повыдергивать. Махнем вместе? Это недалеко, тридцать минут от Ленинградского вокзала… Чайку из самовара попьем с крыжовенным вареньем! Мать борщок нам сварганит из молодой крапивы! А? В гамачке потом поваляемся?.. Благодать!

– Соблазн велик… Но я не могу. Каждая минута на счету. Столько дел, понимаешь, ни черта не успеваю…

– Жаль… Тогда, может, двинем? И ты свои дела обделаешь, и я на дачу пораньше поспею. Чего рассиживаться-то?

После того как они допили кофе, рассиживаться было и в самом деле нечего. Расплатившись с официанткой, они вышли из душного полутемного зала на яркий солнечный свет, и привычный московский шум хлынул им в уши.

Щурясь от этого света, вдыхая запах разогретого асфальта, бензинных выхлопов и духов проходящих мимо женщин в легких, открытых платьицах, они вдруг расчувствовались и обнялись.

– Ну пока, друг! Удачи тебе и удачи! – сказал Гена, троекратно облобызав Березовского. – И помни: я жду!

Они расстались довольные и ублаготворенные. Прошумела пузатая поливная машина, и Гена ощутил на лице холодную водяную пыль. Мокрая мостовая засверкала так, что больно сделалось глазам. Все вокруг волшебно преобразилось. Пыльные, раскаленные улицы стали черными, как тропические реки. В минутной влаге воздуха разлилось вдруг горьковатое дыхание догорающих в августе тополиных листьев. И все это чудо совершила голубая машина-дворник! Но, как всякое чудо, оно было мгновенным. Тропические реки покрылись сетью все увеличивающихся «архипелагов» и вскоре совсем высохли, превратившись в ползучий асфальт, прилипающий к протекторам и подошвам, а синие ядовитые выхлопы быстро восстановили в атмосфере привычный порядок. Преображение не состоялось. И все же оно оставило смутный, мерцающий след.

Гене вдруг томительно не захотелось ехать на дачу. Для самовара надо было наколоть лучинок, крапиву к обеду нарвать и ошпарить кипятком, гамак подвесить, воду натаскать из колодца и т. д. Сельская идиллия обернулась вдруг филиалом каторги. Это была утонченная месть города. Все то, чем Гена обычно с таким удовольствием занимался на даче в Малино, предстало вдруг в теневом облике. Что же поделать, если у человека улетучился вдруг душевный подъем?

Гена зашел в телефонную кабину, опустил монету и снял трубку. Но железное беспощадное клацанье было ему ответом. Он нарвался на тот самый автомат-грабитель, из которого некогда Люсин пытался дозвониться Березовскому.

Как лихорадочно пронеслось, отгорело это лето! Сухое и знойное… Какой грустью отозвалась вдруг в груди память о нем, как перехватила дыхание одна только мысль о Марии… Горькой полынью повеяло с синих и лунных полей, замирающим криком ночной электрички донеслось и грохотом колес отстучало мимо пустых, залитых мертвым фонарным светом дачных платформ. Все мимо и мимо, без остановки…

Костер метался под ночным ветром, и дымные тени неслись по ее лицу.

И еще студенческие практики вспомнились остро, экспедиции, бродяжничество, песня.

Багульник горит,
И бел его дым,
И дышит огонь
И жарко и пряно.

Апельсиновой долькою в небе лежит
Луна над курганом.
И как расплывается, и как дрожит
Она за туманом.

И много разлук,
И много дорог.
Как тянутся птицы на юг караваном.
Сплетение рук,
И молчание плеч,
И пальцев касанья
Тревожны, как счастье негаданных встреч.
Как боль провожанья.
Пожар октября,
И мартовский хмель.
Но тянутся птицы сквозь бури и зимы,
Так пусть ничего не уносит метель.

Пусть в нас оседает и в нас остается,
Не то позабудет конечную цель,
Кто ждет не дождется, кто ждет не дождется,
Но так суеверно умеет молчать.
Кто ждет не дождется…

Багульник горит,
И бел его дым,
И дышит огонь
И жарко и пряно.

Апельсиновой долькою в небе лежит
Луна над курганом,
И как расплывается, и как дрожит
Она за туманом.

Гена нашел другой автомат и позвонил Марии на работу.

– Здравствуй, Мария!

– Здравствуй.

– Это я.

– Я узнала.

– Что ты думаешь делать сегодня вечером?

– Еще не знаю.

– Давай встретимся?

– Зачем?

– Ты спрашиваешь – зачем? Тогда и в самом деле незачем…

– Ну, вот видишь.

– Да, вижу… Ты была права. Ничего не получилось.

– Да. Ничего не получилось. И не могло…

– Почему же не могло, Мария? Почему? Что же все-таки случилось?

– Ничего. Ты же знаешь, что ничего. Просто не судьба. Понимаешь? Обыкновенная не судьба.

– Это чертовски обидно и… больно, откровенно говоря.

– Я понимаю. Прости.

– Чего ж тут прощать? Никто не виноват. Просто так получилось. Для тебя это не судьба.

– А для тебя?

– Боюсь, что у меня это чуточку серьезней, Мария…

– Прости. Я всегда буду тебе хорошим другом… Да, я подумала сейчас, что, в сущности, ничем не занята сегодня, и, если ты хочешь, мы могли бы что-нибудь придумать.

– Ах Мария, Мария, святая душа! Не надо так, не надо, матер долороза. Не жалей ты меня, идиота, не надо… Это худшее из того, что у нас могло бы быть.

– Дурак ты, Генка, какой ты еще дурак! Но когда-нибудь ты поймешь, что жалость – это самое лучшее в человеке…

– Мне позвонить тебе еще?

– Как хочешь.

– А ты, что ты скажешь?

– Я скажу: до свидания.

– Не прощай?

– Не люблю мелодрамы.

– Спасибо тебе.

– За что?

– За все. За все, понимаешь? Но, главное, за то, что ты не даешь мне – как бы это сказать поприличней? – сжечь корабли.

– Я не даю? Глупый! Это ты сам себе не даешь! Я всего лишь тебе не мешаю.

– Но это так много!

– Не знаю… Я не хочу для тебя ни вот столечко беды! Понимаешь?

– Но то остается в силе? Ты понимаешь, о чем я говорю? То остается в силе? Со временем ничего не изменится?

– Опять ты меня загоняешь в тупик! Ты неисправимый максималист. Но откуда я могу знать, что случится со временем. Откуда? Я знаю только то, что творится со мною сегодня и было вчера. Так мы никогда не соскользнем с этих замкнутых рельсов.

– Все же скажи.

– Ты уверен, что так будет лучше?

– Для кого?

– Для тебя, разумеется, только для тебя.

– Тогда все понятно, можешь не отвечать… Ведь все понятно?

– Да.

– Ну вот видишь?.. От себя не убежишь, Мария. Я знаю, что через минуту стану проклинать себя, но я говорю… Понимаешь? Я говорю: прощай.

– Хорошо, пусть так и будет. Прощай, Генка.

Вот, собственно, и все.

Как удивительно подходит к тебе твой гороскоп, Генка! Как стремительно летишь ты к любви и успехам, ребенок, которому не суждено стать взрослым, и судьба ковровой дорожкой стелется перед тобой. Но когда твой увлекающийся друг, когда этот дурак Березовский определил твои звезды, разве не выглядело все немножко иначе? Возвышенность, нежность, стремительность и победы, как говорили наши предки, на амурном поприще? Разве не влез ты в свой гороскоп, как в готовый костюм номер 52, третий рост? И разве не пришелся тебе он впору, как и миллионам других мужчин?

Но тогда ведь все еще только длилось. Прогулки, музеи, кино, пляжи, байдарка, палатка, гитара… И как знать: может быть, и сегодня все бы осталось по-прежнему, не будь того разговора у раздуваемого ночным ветром костра? Не надо выяснять отношений, тридцатилетний Генка, особенно если сердце подсказывает, что нечего выяснять…

Багульник горит,
И бел его дым…

Вот и кончается твое лето. Желтеющим лесом и колкой стерней на полях, звездным августовским дождем.

Но еще не исчерпан до конца этот вторник, это пятнадцатое число… И ничего же не случилось в конце концов. Ну, поставлена еще одна точка там, где и без того чернеют пни многоточий. Жизнь-то ведь не кончается…

Надо все-таки ехать в Малино помочь матери по хозяйству: выполоть сорняки и окопать какие-то кустики и деревца, расколоть несколько чурбаков, починить провалившиеся ступеньки.

И пусть холодный синий сумрак, прожженный где-то за лесом закатной полоской, растревожит душу. И многозначительны будут влажные касания сирени, и зов электрички, и запах полыни. И пламя в закопченной трубе самовара тоже о чем-то напомнит тебе.

«Лечите подобное подобным», – советовал великий гомеопат по имени Мефистофель. «Нет никаких лекарств», – утешал бессмертный Стендаль. И оба они с мудрой усмешкой сочувственно следили за тем, как люди не устают бередить собственные раны, ибо мука эта сладостна.

Нет, ни жизнь не кончалась, ни этот зодиакальный день, а жара и духота только усилились. Гена с облегчением нырнул в спасительную тень метро «Маяковская».

Глава 26
К вящей славе Господней
(Донесение генералу иезуитского ордена. Часть 2)

«Поскольку монсеньеру во всех подробностях известно скандальное дело об ожерелье, я позволю себе в данном отчете опустить процедуру следствия и самого процесса. Вместо этого я остановлюсь на событиях, имевших место в самое последнее время, и на преобладающих в обществе настроениях.

Общественное мнение в Париже по-прежнему настроено далеко не в пользу двора. Но это не означает, что и оправданный парламентом кардинал де Роган оказался свободным от подозрений. Процесс, таким образом, нанес двойной удар престижу королевской и церковной власти.

В оппозиционных правительству кругах отказываются допустить, что Роган был обманут. Его скорее готовы признать виновным, чем одураченным интригой ла Мотт. Невозможно допустить, что, получая любовные письма от королевы, вне зависимости даже от их подлинности, кардинал не попытался бы закрепить или хотя бы проверить свой успех. Постоянно бывая во дворце и встречаясь с королевой, он, конечно, нашел бы способ заговорить с ней о том, что составляло муку и очарование его жизни. Он мог не сомневаться в том, что признания его будут встречены благосклонно. Залогом тому были письма, засушенный в молитвеннике красный розан.

Кардинал должен был добиваться разговора с королевой, и он, безусловно, добился его. И судя по тому, что тайная их переписка продолжалась в течение целого года после ночного свидания, ла Мотт говорила правду.

Не в пользу королевы свидетельствует и то молчание, которое хранила она по поводу письма ювелиров, переданного ей в библиотеке 12 июля. Если бы его содержание удивило ее, то, без сомнения, она бы тотчас же призвала к себе господина Бемера для объяснений.

А что можно сказать по поводу скидки в 200 000 ливров с назначенной цены, которую она якобы потребовала через ла Мотт перед началом платежей? Если бы графиня в самом деле имела намерения обмануть кардинала и присвоить себе бриллианты, то зачем ей понадобилась вся эта комедия? Чтобы вернее себя разоблачить? Или дать ювелирам повод потребовать ожерелье назад? Очевидно, следует поверить кардиналу, что ла Мотт передала ему действительно подлинное письмо королевы. А ведь оно было написано той же рукой, что и предыдущие.

Все это наводит на весьма грустные мысли… Трудно, конечно, вообразить себе королеву Франции, спрятавшуюся за деревьями в ночном парке. Трудно поверить, что дочь Марии-Терезии могла оказаться причастной к сомнительной авантюре. Но как иначе можно толковать изложенные факты? Более того: разве характер и образ жизни Марии-Антуанетты не подкрепляют даже самых тяжелых подозрений на ее счет? В предыдущих донесениях я уже уведомлял монсеньора о некоторых весьма неосторожных капризах королевы и о том легкомыслии, которое она проявила, сыграв роль Розины в “Севильском цирюльнике” на спектакле в Малом Трианоне. От участия в этой светской легкомысленной опере до приключения в версальском парке всего один шаг. Боюсь, что королева все же сделала его.

Королева Франции прежде всего капризная и легкомысленная женщина, монсеньор, а это многое объясняет. Ей уже пришлось однажды отказаться от сказочного ожерелья из-за катастрофического состояния королевской казны. Королева тогда победила женщину. Но ненадолго. И тем сильнее был реванш женщины, когда она узнала, что ее ожерелье будет носить какая-то иноземная принцесса, вдобавок более низкого ранга! Право, именно здесь следует искать начало всех последующих безумств.

Что же касается ла Мотт, то в ее пользу говорит многое. Незадолго до покупки ожерелья она удивила свет своим неожиданным богатством, которое не становилось менее сомнительным оттого, что проистекало от щедрот князя церкви. Даже подозрения, которые она пробудила у ювелиров своим хвастовством и темными условиями сделки, в которую почему-то оказался вовлеченным Роган, тоже говорят за нее. Всего этого легко было бы избежать. Настоящая аферистка провела бы свою игру куда более тонко. Наконец, полное спокойствие, которое проявила графиня до самой последней минуты, ее отказ бежать и безусловная уверенность в собственной безопасности – разве этого недостаточно, чтобы отвести обвинения в краже?

Мне удалось снять копию с записки, которую Роган второпях написал сразу же после ареста и передал доверенному лицу через своего конюшего. Впоследствии она попала все же к барону де Бретейлю, но в деле, как можно понять, не фигурировала. Вот она in extenso[22]:

“Пошлите опять за Б. (очевидно, Бемер). Нужно опять поговорить с ним о том, о чем было уже говорено по поводу известного проекта. У него голова идет кругом с тех пор, как А. (Антуанетта, королева!) сказала: “Что хотят сказать эти люди? Кажется, они потеряли голову. Боюсь, как бы у меня не закружилась голова”.

Роган не стал жертвой обмана. По этому поводу, монсеньор, ни у кого нет и тени сомнения. Либо он действительно приобрел ожерелье по приказу королевы, либо сознательно хотел его присвоить. Альтернатива страшная, но, увы, неизбежная. Виновен либо кардинал, либо королева. Материалы процесса свидетельствуют в пользу последнего. Виновна королева, и орден может извлечь возможные выгоды из этой небывалой ситуации. А оные, несомненно, будут.

Документы процесса и показания ювелиров свидетельствуют о том, что письмо от 12 июля было написано по инициативе кардинала и под его диктовку. Это неопровержимый аргумент в пользу искренности де Рогана. Королева виновна. Последние события, которые и будут изложены далее, только подкрепляют этот неопровержимый вывод. Сразу же после вынесения приговора принцессу Ламбаль по секрету попросили съездить в Сальпетриер. Официальная версия была довольно проста: принцессе «так захотелось». На самом же деле поездка была предпринята, чтобы подробно разузнать о состоянии ла Мотт и дать для нее денег начальнице. Это подтвердил и служитель, которого мне удалось устроить на работу в Сальпетриер. Оный служитель позднее уведомил меня, что ночью в одном из дворов Сальпетриера женщина, прислуживавшая ла Мотт, получила от часового записку без подписи, которая гласила: “Обдумывают средства изменить к лучшему вашу участь”.

Три дня спустя тот же часовой передал прислужнице новую записку, в которой содержалась просьба прислать оттиск или же рисунок ключа от комнаты ла Мотт. Очевидно, просьба эта была незамедлительно выполнена, потому что не далее как на прошлой неделе какой-то неизвестный солдат передал узнице ключ и мужскую одежду, очевидно не без содействия начальницы. В настоящее время ла Мотт уже находится в Лондоне вместе со своим мужем.

Наш человек передает из английской столицы, что графиня не сомневается по поводу того, кому обязана своим бегством. Но это отнюдь не заглушило в ней жажды мести. Об этом свидетельствует заметка, напечатанная в английских газетах: “В лондонских салонах только и разговора, что о скором появлении интересной брошюры, которая прольет новый свет на дело об ожерелье”.

Королева была неосторожна, позволив Бретейлю арестовать ла Мотт. Но, освободив оскорбленную графиню, она поступила просто-напросто глупо.

Это лишний раз доказывает, что королевская власть во Франции слаба и беспомощна. Трон, на котором восседает слабый, скомпрометированный собственной супругой монарх, не может быть прочным. Власть может позволить себе преступный обман, но не жалкую интригу, достойную комедии или же балагана.

В заключение, монсеньор, позволю сделать себе несколько замечаний об этом Homo novus[23] Джузеппе Бальзамо.

Как стало известно, король утешил своего любимца за проведенные в Бастилии дни щедрым подарком. Граф Калиостро получил тот самый ларец, который привезла во Францию Мария Медичи. Монсеньор, как я полагаю, располагает обширной перепиской по поводу этого предмета. Позволю, в частности, сослаться и на свои донесения, посланные в разное время из Митавы и Парижа. Кроме того, Калиостро получил и четки, принадлежавшие некогда Анне Австрийской. Как следует из упомянутых мною документов, четки эти, очевидно, находятся в прямой связи с указанным ларцом.

Проведенное в Англии по моей просьбе расследование показало, что известный монсеньору красный алмаз из знаменитого ожерелья был приобретен у ювелира Гарвея одним фламандским дворянином, насчет которого орден уже давно питает подозрения. Оный дворянин, приехавший в Лондон под именем Ван дер Брога, является одним из активнейших масонских миссионеров розенкрейцерского толка. Это позволяет высказать предположение, что покупка алмаза была произведена не без ведома Калиостро. Таким образом, заговорщики против церкви и государства располагают ныне самим ларцом и по меньшей мере двумя предметами, к нему относящимися. Как известно монсеньору, гроссмейстер родосского братства на Мальте тоже владеет одним либо даже двумя предметами. Отсюда нетрудно заключить, что Калиостро, направившийся из Парижа в Марсель, посетит Мальту, где у него давно уже установлены крепкие связи, и сильно продвинется в раскрытии известного дела.

Это представляется особенно опасным, если учесть, как сильно разрослись в последнее время тайные общества. Нам удалось заслать своих людей в некоторые из лож, где агенты ордена “удостоились” посвящения в ученики и даже подмастерья. Все они единодушно сообщают, что привычный ритуал масонства претерпел сильные изменения. В ряде лож он является только прикрытием заговорщической деятельности. Позволю в этой связи обратить высокое внимание монсеньора на новый вариант масонской легенды о строительстве храма:

“Когда великий царь, которому повиновался мир видимый и мир невидимый, поручил Адонираму (так они называют теперь зодчего Хирама) управлять всеми работами, число рабочих достигло уже трех тысяч. Чтобы избежать путаницы при раздаче денег, Адонирам разделил своих людей на три разряда: учеников, подмастерьев и мастеров. Разряды эти можно было узнавать только при помощи знаков, слов и прикосновений, которые держались в строгом секрете. Однажды трое подмастерьев, решив поскорее стать мастерами, устроили в храме засаду. Они хотели подстеречь Адонирама и любой ценой выпытать у него высший мастерский пароль. Каждый из подмастерьев затаился у одной из дверей. Когда Адонирам появился наконец у южного входа, один из них вышел из-за укрытия и потребовал секретный пароль. Адонирам отказался сообщить подмастерью высокие тайные знаки, и тут же на его голову обрушился сильный удар. Это подмастерье ударил строителя линейкой. Адонирам бросился к западной двери, но и там его ждал заговорщик, который нанес ему удар в сердце остроконечным наугольником. Собрав последние силы, Адонирам хочет спастись через последнюю, восточную дверь, но третий убийца, не добившись желаемого пароля, добивает строителя мастерком.

Когда на город опустилась душная мгла, подмастерья вынесли тело Адонирама на Ливанскую гору и закопали его под акацией. Но посланные царем девять мастеров обнаружили могилу по свежей земле, которая не успела высохнуть за ночь. Когда землю разрыли и увидели обезображенное тело, один из мастеров коснулся мертвого Адонирама ладонью и сказал: “Макбенак! Плоть покидает кости!” И тогда было условлено, что слово это останется впредь между мастерами вместо утерянного со смертью Адонирама пароля”.

Такова, монсеньор, обновленная их легенда. Она напоминает церемонные посвящения в степень мастера, которые совершаются вокруг гроба при свете потайного фонаря, сделанного в виде Адамовой головы.

Позволительно спросить: кем же является на самом деле тот мученик, убийство которого требует от мастеров отмщения? И какое это утерянное слово нужно воскресить или даже завоевать?

Символические вещи поддаются, конечно, самым разнообразным толкованиям. Но мы не можем не прислушаться к тем, которые со всей серьезностью заявляют, что нынешние иллюминаты, розенкрейцеры и мартинисты продолжают мерзкое дело тамплиеров. В этой системе Адонирам – это последний гроссмейстер Яков Молэ, убийцы которого – король Франции Филипп Красивый и папа Климент V – олицетворяют ныне политическую и духовную тиранию. Это призыв к восстанию против папы и королей. Потерянное же слово означает “свобода”. Если немедленно же не положить заговорщической деятельности предел, то вскоре Европа запылает в пламени бунта. Опасны не масоны своей игрой в таинственное. Опасны заговорщики, прячущие под темным ритуалом свои истинные цели.

В бытность мою провинциалом ордена в российских землях я имел уже случай убедиться, что масонские ложи скрывают опасных революционеров. Боюсь, что государыня-императрица Екатерина II увидит нечто более страшное, чем крестьянское восстание. Что может быть опаснее для монарха, чем бунт всех сословий, к которому примкнет и молодое дворянство? Возможно, это случится в России в одно из последующих царствований. Парижская же чернь готова восстать уже завтра.

Bis dat qui cito dat[24], чем скорее будут приняты меры, тем больше шансов сохранить хоть какие-то устои государства и спасти дело веры от окончательного осмеяния. Удар следует нанести ex abrupto[25] и повсеместно. Там, где орден сохранил еще влияние на власти, следует действовать implicite[26]. Смиренно прошу монсеньора простить мне неподобающие по сану обобщения. Не выходя из рамок дозволенного, смею лишь уповать на то, что орден обратит внимание на указанных (список прилагается) лиц и не оставит их своим покровительством. Касательно же Джузеппе Бальзамо – графа Калиостро – могу только вновь молить Бога, чтобы он не дал этому человеку обратить свой талант во вред церкви.

Оный Калиостро, очевидно, недолго задержится на Мальте, где родосское братство давно уже втайне исповедует розенкрейцерскую ересь, и возвратится в Европу или же в Россию. В случае, если он воспользуется для этого италийскими портами, было бы желательно попытаться обратить этого человека на путь истины. В противном случае связанная с ларцом тайна окажется потерянной для ордена навсегда. Verba volant, scripta manent[27]. Деятельности подобных людей пора положить конец. И это особенно уместно в отношении Калиостро, который, не являясь последовательным заговорщиком, а скорее шарлатаном, может, при известном убеждении, многое рассказать о планах и деяниях тайных обществ. Est modus in rebus[28].

К вящей славе Господней отец Казимир, провинциал общества Иисуса в г. Париже».

Примечание автора

Глава 27
Питонье счастье

Гена Бурмин вышел из метро «Комсомольская» и направился к пригородным кассам Ленинградского вокзала. Он все же решил поехать в Малино.

В привокзальной сутолоке и толчее еще острее ощущал он свое одиночество. Вернее, не одиночество, а утрату. Нет, даже не утрату – тяжелую пустоту…

Он уже начинал жалеть, что позвонил сегодня Марии. По собственному опыту он знал, что никогда не надо бросаться навстречу событиям, исход которых сомнителен. Как правило, попытка ускорить развязку лишь ухудшала положение, принося запоздалые сожаления и эту тошнотворную пустоту.

Конечно, ему не следовало торопиться ни там, у костра, ни сегодня в разговоре по телефону. Тем более – эта мысль пришла к нему только сейчас – Мария совсем недавно перенесла душевную травму! По крайней мере, случилось событие, которое наверняка вывело ее из состояния равновесия… Так, может, в этом вся причина?

Гена даже остановился, обдумывая эту совершенно новую ситуацию. Поймав робкий отблеск надежды, сердце заколотилось, лихорадочно подгоняя запутавшийся в сложных комбинациях мозг. Он, конечно, знал, что Мария раньше была замужем. Она не любила говорить об этом, и он мог лишь смутно догадываться, почему она ушла от мужа. Но зато он понимал и еще острее чувствовал, что лично у него с ней ничего не слаживается. Почему? Он находил разные ответы и в зависимости от них резко менял свое поведение. Но все шло по-прежнему, и только благодаря ее удивительной сдержанности и такту их отношения протекали более или менее ровно. Но в последние дни что-то переменилось. Еще в тот вечер, на квартире у Березовского, его удивила неожиданная, лихорадочная какая-то веселость, которая вдруг проявилась в Марии. Она слишком бурно воспринимала довольно плоские шутки этого следователя, хорошего, впрочем, открытого парня, и беспричинно едко высмеивала рыбацкие байки, которые он рассказывал. Когда же Гена попытался защитить Люсина, она вдруг надулась и замолчала, будто ее обидели, но через минуту столь же неожиданно обрушилась на него, обвинив чуть ли не в хамстве. А что он сделал? В сущности, ничего! Просто прервал люсинскую травлю невинным замечанием: «Дурак ты, боцман, и шутки у тебя дурацкие». Все рассмеялись тогда, но Мария, казалось, готова была разреветься. Почему? Бог ее знает…

Может, шампанское так на нее подействовало? Вряд ли… Он даже ощутил тогда что-то вроде ревности. Да, пожалуй, именно с того дня в их отношениях и возникла та напряженность, которая и привела теперь к концу. Но там, на опушке леса, у раздуваемого ветром костра, она была удивительно нежна к нему. Это-то, собственно, и придало ему бодрости, и он решился… Но как она на это ответила? Нет, он ни в чем перед ней не виноват. Он добивался ее открыто и честно, а все его хитрости и уловки были дозволенными в извечной любовной игре. В сущности, и хитростей-то особых не было, так просто – наивные попытки, святая интуитивная ложь. Просто она не полюбила его, вот и все. Почему? Может быть, продолжала любить прежнего мужа? Гене это объяснение показалось тогда заманчивым. О, как возненавидел он вдруг этого человека, которого никогда не видел и ничего о котором не знал! Но вдруг – они договорились в тот день вместе поехать покататься на водных лыжах – она не пришла. Он прождал ее в Химках два часа и, недоумевая, вернулся в город. Вечером же она позвонила и, извинившись, словно между прочим, сказала, что убит ее бывший муж. Она явно была огорчена, но не то что отчаяния, а даже особого волнения он в ее голосе не уловил. На другой день они встретились как ни в чем не бывало. Она коротко рассказала обо всем, что ей сообщили в милиции. Потом произнесла вдруг те самые, поразившие его слова: «Жаль, конечно… Всегда жаль человека, кто бы он ни был». Как это следовало понимать? В чем же тогда заключается его ошибка? Если, конечно, он ее в самом деле совершил?

Верно, он, будто позабыв о недавнем резком отпоре, усилил тогда свой натиск. Словно бес какой в него вселился, словно почувствовал он, что она одинока и беззащитна и готова пасть в те руки, которые крепче за нее ухватятся. Вот-вот, он именно ухватился за нее! А может, не следовало? Не лучше ли было тактично выждать, мягко и заботливо лишь намекнуть ей, что на него она всегда сможет положиться? А он что сделал? Как волчицу какую, обложил ее флажками дурацких своих альтернатив? Господи, какое мальчишество! Недаром она только что назвала его максималистом. Она же человек тонкой души, капризных, неуловимых настроений, ей просто претит максимализм с его резкими черно-белыми тенями.

Конечно, смерть, трагическая, надо добавить, смерть пусть бывшего, но все-таки мужа не могла не вывести ее из равновесия. Он же, вместо того чтобы поддержать ее, стал грубо настырничать. Наверное, тот тоже был таким, как он. А она по горло сыта этим максимализмом. А что предложил ей, немало, наверное, настрадавшейся в прошлом, он сам?

Гена остановился, захваченный врасплох сожалениями о прошлом и неясными надеждами на будущее, в самом неподходящем месте. Прямо перед ним были ступеньки, ведущие в темное, сыроватое подземелье камеры хранения; слева продавали пирожки с мясом, справа – газированную воду. Его толкали локтями, царапали сумками и кошелками, на него огрызались, но, как некий утес, он молча противостоял всем превратностям судьбы, и людской нервозный поток вынужден был обтекать его.

Что надлежало ему предпринять в данную минуту? Опять позвонить Марии? Нет, об этом нечего было и думать. Что же тогда? Ведь он сам – о, идиот! – двадцать минут назад сказал ей, что это навсегда. Всего двадцать минут, но их уже никогда и ни за что не возвратишь назад. Правда, она, как всегда, не стала ловить его на слове. Она просто согласилась с ним – а что ей оставалось делать, если он такой дурак? – и, надо признать, согласилась не очень охотно. Значит, еще не все потеряно? Так как же дать понять ей, что и он тоже не воспринимает всерьез сказанных им слов? Что, несмотря ни на что, он будет благоговейно и совсем ненавязчиво ждать ее? Она же говорила ему, кретину, что не может поручиться за будущее и не знает, как сложатся их отношения потом. Нужно же было понять и оценить эти великодушные слова, а он… Э, да что там говорить… Решительно надо было что-то немедленно, не сходя с места, придумать.

С места он действительно не сошел, но и придумать ничего не мог. Банальная пословица: «Слово – не воробей…» так и прыгала в мозгу. Он даже уловил в этом дурацком мельканий известный ритм, сложившийся вдруг в какой-то залихватский мотивчик.

«Так и рехнуться недолго. А что, если я напишу ей письмо?» С этой успокоительной мыслью он и двинулся было к билетным кассам, но тут же вновь замер в совершеннейшем изумлении. Мимо него прошел небритый, прихрамывающий гражданин, таща за собой тот самый альбигойский ларец с грифонами, который был запечатлен в незабвенном журнале красивой жизни «Столица и усадьба». Только был он теперь, как ящик вокзального мороженщика, поставлен на, подшипники и вид имел потрепанный и жалкий. Боковые ребра были не то оббиты, не то обгрызены и расщепились местами, как засохшие малярные кисти.

Это было настолько неожиданно, что Гена в первый момент подумал, что и впрямь душевные переживания уже заставили его галлюцинировать. Но настолько реален был небритый, в изжеванном парусиновом костюмчике владелец сказочного сундука, что мысль о галлюцинациях следовало немедленно отбросить. Тем более что прихрамывающий гражданин остановился и купил два мясных пирожка, а привидения, как известно, не едят, по крайней мере на людях. Гражданин же, нисколько не стесняясь, бросил под ноги кусок промасленной чековой ленты, в которой продавщица вручила ему истекающий жиром харч, и в три приема, кусая оба сразу, покончил с пирожками.

После этого он остановился у автоматов попить, загородив сундуком проход к пригородным поездам. На недовольство спешащих он, как, впрочем, и Гена, никакого внимания не обращал. Выпив два стаканчика чистой, он, толкнув обремененную детской коляской женщину, занял очередь за билетами. Все это было в порядке вещей: и гражданин, и пирожки, и вокзальная толчея. Но совершеннейшим абсурдом выглядели на этом фоне священные орнаменты катаров, которые Гена только что видел в старом журнале: цветущая лоза, пчела, символизирующая безгрешность растительного оплодотворения, и пятиугольник, говорящий, по манихейским верованиям, об извечной распыленности материи. Только истерзанный вид сундука и четыре подшипника, на которых он стоял, еще как-то дозволяли ему находиться в нашем мире. Иначе бы это было фантасмагорией, сном наяву.

Очнувшись от столбняка, Гена тут же заволновался и стал подумывать о том, как задержать небритого гражданина. Не будучи осведомленным обо всех перипетиях, он, естественно, не подумал о самой простой возможности: схватить этого голубчика за шиворот и доставить в милицию. Понятно, что столь нелепая в данных обстоятельствах мысль даже не пришла ему в голову. Но очередь двигалась быстро, и Гена, между прочим, заочный аспирант кафедры этнографии, не мог позволить какому-то угрюмому субъекту, к тому же алкоголику по виду, увезти куда-то в далекий пригород бесценное сокровище катаров. Пепел сожженных альбигойцев стучал в ту минуту в его сердце.

Но что он мог сделать? И пока его душу раздирали благородные, хотя и незримые для мира страсти, ситуация резко переменилась. Очевидно, гражданин в затрапезной парусине заинтересовал не только Гену. Вид его, а может быть, и вид сундука пробудили тягостное чувство сомнения и в сердце маленького старшего сержанта дорожной милиции Я.М. Болдырева. Болдырев зашел сначала с одной стороны, потом, протолкавшись сквозь очередь, с другой, но заинтересовавший его субъект уже склонился к окошечку. Зато когда он, получив билет, повернулся, они, что называется, столкнулись носом к носу.

– Билетик, извиняюсь, до Московского моря брали? – дружелюбно осведомился маленький милиционер.

– Да… А что? – настороженно спросил тот.

– А вот что! – Болдырев разглядел все, что было надо, в том числе и бельмо в левом глазу. – Предъявите документы!

– Что? Документы? – ощерился вдруг желтыми, прокуренными зубами Стапчук (конечно, это был именно он, и попытки скрыть сие далее не могут надеяться, как писали в старых романах, на успех). – Сейчас я дам тебе документы! – Он отпрыгнул в сторону, растолкал локтями людей и рванул веревку сундука.

Но то ли подшипник застрял в какой-то трещине на асфальте, то ли рывок оказался слишком стремительным только сундук накренился и, как ведомая гонщиком-эквилибристом машина, встал на два колеса. Стапчук дернул сильнее, глаза его забегали, а из глотки вырвался надсадный хрип, но сундук еще более накренился и, описал дугу, перевернулся. Крышка с треском отскочила, и на асфальт вывалился живой, шевелящийся мешок.

– А-а! Та-ак! – завыл Стапчук и, бросив веревку, кинулся к мешку.

Милиционер и люди кругом словно оцепенели. Все свершилось столь быстро и неожиданно, что никто не успел отреагировать. Очередной гражданин, повернув голову назад, застыл у кассы с трешкой в руке, а кассирша – так та даже рот открыла от удивления. Остальные же, подавшись в сторону, образовали круг, в центре которого оказались похожий на затравленного кабана Стапчук и изумленный старший сержант.

Гена, который тоже обратился от удивления в соляной столб, рассказывал потом, что все было как у Герберта Уэллса в «Новейшем ускорителе». Мир продолжал жить в прежнем времени, и только заросший, оскаленный мужчина в центре онемевшего круга словно наглотался этого самого уэллсовского эликсира. В ускоренном темпе он подхватил мешок и, сгибаясь под его тяжестью, подался в сторону. Людская стена перед ним поспешно отступила, а милиционер сделал плавное, как в замедленной съемке, движение, словно собирался кинуться в погоню. Но Стапчук, видимо, и не думал пока убегать. Он зубами сорвал бечевку с мешка и пронзительно, тоненько-тоненько, на самых высоких частотах, засвистел. Шевеление в мешке замерло, и вдруг оттуда, как стальное полотно рулетки, вылетела громаднейшая змея. Она тут же могучими кольцами оплела милиционера и стала его душить. Лицо его сделалось малиновым, а на лбу обозначилась напряженная жила. Только тут люди пробудились и с криками стали разбегаться. Но им навстречу уже бежали все те, кто находился в этот совершенно жуткий момент далеко, – у самого метро или на выходе с платформ. Паника и неразбериха на привокзальной площади, в самом центре которой маленький милиционер отчаянно боролся с удавом, напоминала одну из моделей нашей Вселенной, которая взорвалась и разлетается в разные стороны, но где-то далеко, на самой периферии, уже начинает подумывать: не пора ли ей возвращаться?

И вот сквозь эту мятущуюся Вселенную, как вестник беды, неслась зловещая комета, опрокидывая на своем разрушительном пути всех и вся: это убегал к платформам Стапчук. На что он надеялся? Вскочить в первый попавшийся поезд? Перебежать на Ярославский вокзал? Трудно сказать… Скорее всего, он просто бежал, вылупив налитые кровью глаза, подгоняемый страхом, удесятерившим и без того недюжинную его силу. Казалось, не было никакой человеческой возможности сдержать этот сумасшедший бег.

Первым опомнился в этой немыслимой кутерьме Гена. Вначале он заметался, не зная, куда кинуться: то ли милиционера спасать, то ли догонять бандита. Совершенно безотчетно он выбрал второе и бросился за Стапчуком. На ступеньках, которые подымались к перрону, возник затор. Это дало Гене возможность настичь молотящего во все стороны кулачищами Стапчука и прыгнуть к нему на спину. Но Стапчук, как медведь собаку, сбросил его с себя. Повернувшись всем телом, он ногой ударил Гену в лицо. Тот закрылся руками и, закусив разбитую губу, скатился со ступенек, но сразу вскочил на ноги, и только он сделал рывок вперед, Стапчук нанес ему сокрушительный удар в живот. От нестерпимой, как молния, пронзившей все его существо боли Гена согнулся в дугу. Сопя и озираясь, Стапчук задержался на лестнице. Затор в проходе еще увеличился, и путь на перрон был затруднен. Свободной оставалась только дорога к правому проходу, но она пролегала мимо еще не добитого окончательно Гены. Стапчук занес руку назад для нового, последнего, может быть, удара, но уже пробуждающийся от шокового ослепления Гена, непревзойденный мастер карате и спортсмен, ловко увернулся и ребром ладони рубанул врага прямо по волосатому и потному адамову яблоку. Стапчук схватился за горло, захрипел и медленно сполз на землю. Только тем обстоятельством, что Гена еще не очнулся от парализовавшей его боли, можно объяснить сравнительно умеренную силу его удара. Обычно он легко перерубал кирпич и, конечно, мог бы убить Стапчука. Итак, Стапчук был повержен!

На другом участке фронта силы добра тоже, кажется, одерживали верх. То ли маленький милиционер выдюжил и разжал наконец смертельные кольца, то ли Володька (кем еще мог быть этот удав?) вспомнил всю доброту воспитавших его людей и, внезапно перестав душить свою жертву, кинулся наутек. Любопытных как ветром сдуло. Перед Володькой образовалась самая настоящая улица, и он с удивительной, конечно, только для тех, кто не видел змей на воле, скоростью шмыгнул мимо метро прямо к остановке такси.

Очередь пропала в мгновение ока, будто стая воробьев, и Володька оказался первым, кто бросился навстречу долгожданному зеленому глазку. Но это был последний бросок в его жизни, последняя гримаса его невезучей судьбы, ибо он попал прямо под колеса.

Когда таксист затормозил и, распахнув дверцу, выскочил из машины, то увидел огромную, вытянувшуюся в линейку змею. Небольшая треугольная голова ее была чуть вмята в пластичный асфальт, по белому брюху перебегали конвульсивные спазмы, а туповатый хвост еще колотился по земле, вздымая облака пыли и расшвыривая вокруг плоские сухие окурки и горелые спички.

Таков был глупый, совершенно неестественный для удава, но тем не менее трагический конец Володьки. Вокруг него уже робко собиралась осмелевшая толпа. Пронзительно свиристели, перекрывая движение, милицейские свистки.

Главные герои драмы остались почти в одиночестве, как освистанные неблагодарной публикой театральные герои.

Болдырев, все еще малиновый, с усилием и недоверием пытался ворочать головой. Фуражка с него давно свалилась, жиденький чубчик прилип ко лбу. Он тяжело дышал, видимо, все еще не понимая до конца случившегося, но силясь что-то припомнить и наконец осознать.

Стапчук лежал замертво, и вздутый кадык его, принявший на себя всю сокрушительную тяжесть японского приема, не шевелился. Зато Гена полностью пришел в себя. И хотя руки его еще слегка дрожали, он пытался одновременно и вытереть кровь с лица, и стряхнуть пыль с брюк. Только это ему плохо удавалось. Кровь размазывалась рыжими полосами и, продолжая капать, темными звездочками прожигала пыль. Гена быстро понял всю тщету своих усилий и, решив, что без воды не обойтись, собрался было пройти в туалет. В тот момент он еще не вспомнил ни об альбигойском ларце, ни о той причине, которая, собственно, заставила его принять бой.

Но со всех сторон к нему уже спешили милиционеры разных рангов. Он мужественно и скромно, как и положено герою, приготовился к встрече с ними. Как-никак, а без него этого бандита вряд ли бы так скоро словили.

Это факт. Жаль только, что Мария не присутствовала при этой столь драматической сцене… Очень жаль!

Один из милиционеров поднял фуражку Болдырева, отряхнул и протянул владельцу. Тот ошалело глянул на нее, потом все же взял и надел, но криво. Коллега тут же поправил и, похлопав маленького сержанта по плечу, обнял его и повел к Гене, успевшему принять непринужденную, чуть небрежную позу.

Но тут Гена нащупал языком скользкую соленую ямку от выбитого зуба, и все его приподнятое настроение мигом улетучилось. «Хорошо еще, если вместе с корешком, – затосковал он. – Ничего себе счастливый денек! Ох, и накостыляю я Юрке шею за такое счастье…»

В Малино он так в этот гороскопный день и не попал.

Глава 28
Содержимое пакета

Грамота была отпечатана типографским способом на бристольском картоне с золотым обрезом и снабжена всеми необходимыми подписями и печатями. На самом верху ее находился герб: увенчанный трофеем и графской короной: серебряный щит с зубчатой башней и тремя пчелками вдоль трехцветной ленты.

К грамоте прилагались: шелковая подвязка, пакет с документами, завещание и личное письмо.

Дарственная грамота

«Я, Мадлена-Дениза графиня де Ту видамесса де Монсегюр, вдова последнего наследственного видама Монсегюра Филиппа-Ангеррана-Августа графа де Ту и единственная наследница титула и состояния, передаю во владение господина Владимира Константиновича Люсина хранящуюся в нашей семье подвязку Генриха Четвертого, короля Франции и Наварры. Подлинность драгоценной реликвии, в день злодейского убийства обагренной кровью великого короля, удостоверяется историческими документами, а также семейными архивами домов Роган, Фуа и Ту. Указанные документы передаются господину Люсину вместе с реликвией в полное и неограниченное владение без каких бы то ни было условий. Он волен поступить с ними по своему усмотрению, а также передать их лично или по завещанию любому лицу.

Мадлена-Дениза графиня де Ту видамесса де Монсегюр. Удостоверено нотариальной конторой Клодель и Кин».

Завещание

«Находясь в здравом уме и твердой памяти, в предвидении неизбежной смерти, я, Эркюль де Роган герцог де Монбазон, дополняю сим ранее составленное мною завещание. Воля моя в отношении движимого и недвижимого имущества остается неизменной. Единственным и законным наследником всего состояния является мой сын Генрих Ганнибал де Роган граф де Шарки. Однако обстоятельства вынуждают меня дать специальное распоряжение касательно некоторых документов семейного архива и доверенной мне на сохранение подвязки короля Франции и Наварры, забрызганной августейшей кровью в черный для Франции день.

Сию печальную драгоценность вместе с приложенными бумагами завещаю отдать в вечное владение Бертраму Оливье графу де Ту, моему крестнику, сыну моего друга и родственника маршала Франсуа де Ту, оказавшего последнюю услугу несчастному королю. В день, когда молодой граф станет посвященным, дано ему будет узнать, что сия подвязка – служанка.

Эркюль де Роган герцог де Монбазон».

Письмо маршала де Ту своему сыну Бертрану Оливье

«Вы получите это последнее мое письмо, граф, когда ни меня, ни вашего крестного отца и опекуна герцога де Монбазона, уже не будет в живых. Молю Бога, чтобы последнее случилось как можно позднее и застало Вас в возрасте достаточно зрелом, чтобы взвалить на свои плечи тяжкое бремя ответственности.

Никогда не забывайте, граф, что имя свое Вы получили в память о святом епископе истинной веры наших предков господине Бертране д’Ан Марти, который взошел на костер в Поле сожженных марта 16 дня 1244 года.

Помните, сын мой, что на подвязке, которая в настоящую минуту лежит перед Вашими глазами, кровь величайшего из королей. В ночь накануне святого Варфоломея он купил себе жизнь ценой отречения от веры отцов, но не предал великого принципа: “клянись и лжесвидетельствуй, но не раскрывай тайны”. Пусть это послужит Вам уроком, ибо жизнь беспощадна. Она всегда требует от нас предательства и компромиссов. Слова редко стоят головы, граф. Не придавайте особого значения словам и уж во всяком случае не спешите взойти на эшафот ради слов. Но знайте также, что и для отступничества есть пределы, преступив которые мы навеки теряем уважение к собственной личности, без которого, в сущности, незачем и жить. Верю, что Бог и собственная ваша совесть, а равно и разум укажут Вам роковые границы эти, а также способы сохранить и жизнь, и честь в годину испытаний. Чужой опыт здесь едва ли полезен. Каждому дано в жизни измерить только собственную душу. Одни люди – таким был епископ Бертран – не знают сомнений и не способны ни к каким компромиссам, другие – я имею в виду короля Генриха, – напротив, оставаясь верными себе, проявляют широкую терпимость и большую свободу в принципах. Но свобода эта всего лишь отсрочка. Наступает неумолимый час, и вокруг них смыкается стальное кольцо, когда уже нельзя ни маневрировать, ни отступать. И если к тому роковому моменту бессмертная душа еще не утрачена ими, они столь же бестрепетно и гордо пойдут навстречу своему костру, как это сделал Бертран д’Ан Марти.

Епископ отдал всего себя служению истине и погиб мучительной смертью от руки невежественных злодеев; великий король готов был даже погубить себя во имя Франции и тоже погиб от руки убийцы, вручив только Богу сокровище, которое не принадлежало ни ему, ни его подданным, – бессмертную душу.

Будем же и мы верны теням великих и, сохранив себя, сохраним и доверенные нам тайны. От отца к сыну, от сына к внуку, но только так, чтобы среди живущих был лишь один посвященный. Мы не должны даже пытаться постигнуть доверенную нам тайну, тем более раскрыть ее. Мы только хранители! Мы призваны только хранить ее в лоне семьи до поры, неведомой нам; назначенной не нами и для цели, непостижимой для нас. Помните же об этом всегда, граф! Ваша задача – передать все это потомству.

Теперь же ознакомьтесь с тем, что доверено сохранить и не утратить роду де Ту:

“В безлунную ночь с 14 на 15 марта 1244 года с неприступных скал Монсегюра спустились на веревке четверо посвященных. Их имена: Гюго, Эмвель, Экар и Кламен. Они спасли бесценное сокровище катаров. План, по которому можно отыскать его, выбит тайнописью на серебряной пентаграмме, именуемой «звезда Флоренции», которая принадлежит ныне королеве-регентше, в тайну не посвященной. В руках оной же регентши Марии из рода Медичи пребывает и священный ларец, в коем ранее обитало сокровище. Теперь он пуст, но настанет день, и разрозненные пылинки вновь объединятся в сверкающий узор, в котором посвященные прочтут секреты величия и могущества. Не пытайтесь вырвать священные атрибуты из невежественных рук. Все само собой сложится в надлежащий час, по воле звезд – управителей судеб. Но следите за ними. Дабы не исчезли они из поля Вашего зрения, не сгинули и не пропали бы в безвестности и позоре. Всего их девять, по числу истинных, в тайных катарских учениях перечисленных планет: Сокровище, Вместилище и Семеро слуг (по числу планет астрологическому и учению пифагорейцев). Попечению монсегюрских видамов отданы: Вместилище (священный ларец) и одна из служанок его (серебряная пентаграмма). Следуйте же за ними повсюду, не щадя ни достояния своего, ни самой жизни. Клянитесь и лжесвидетельствуйте, но не раскрывайте тайны”.

Вот, граф, та часть тайны, которая доверена нам на сохранение. От себя добавлю, и отныне это станет постоянным добавлением к великой миссии, которая возложена на наш род.

В связи с тем, что граф де Фуа, дед ваш со стороны матери, умер, не оставив прямых наследников мужского пола, он передал мне свою часть тайны. Вот она: “Ключ к тайнописи пентаграммы хранит слуга – тигровый глаз – седьмое зерно резных четок из индийского камня, принадлежащих испанскому королю”.

Отныне это тайна нашего дома. Мы только хранители. Остальное – в руках Божьих. “Клянись и лжесвидетельствуй, но не раскрывай тайны”.

Граф де Ту, маршал Франции».

Письмо Денизы Локар товарищу Люсину В. К.

«Дорогой друг!

Позвольте мне называть Вас так, иначе будет совершенно непонятно, почему графиня и наследственная видамесса делает своим наследником Вас. Но это, конечно, шутка. Надеюсь, Вы простите мне это помпезное шутовство с “дарственной грамотой”, но, как говорится, положение обязывает. Вы поймете это, когда ознакомитесь с остальными бумагами. Право, все это вещи очень серьезные и заслуживают соответственного отношения, тем более что подвязка Генриха Наваррского действительно является исторической ценностью. Впрочем, кажется, не только исторической, потому что она была застрахована на сто тысяч новых франков. Страховой полис я не выслала, поскольку Вам он, очевидно, совершенно не нужен. Итак, Вы становитесь отныне наследником древних, запутанных тайн, хранившихся столетиями в известнейших феодальных семействах. Очевидно, недаром их предписывалось так строго хранить, потому что во все века вокруг них вертелось столько проходимцев и негодяев. Но с Вас я не беру никаких клятв. Можете, если угодно, лжесвидетельствовать и даже раскрыть тайну первому встречному. Все это является Вашим личным делом, действуйте, товарищ Люсин, по своему усмотрению. И все же одно обещание Вы должны будете мне дать! Надеюсь, вы догадываетесь, в чем оно заключается? Да, товарищ Люсин, это именно то, о чем вы сейчас подумали. Вы обязаны поймать эту мерзкую и подлую гадину – Андрэ Савиньи! Во имя всего хорошего, что только есть или было на свете, Вы обязаны поймать и раздавить ее!

Поймать и раздавить! Иначе не будет мне покоя ни в этом, ни в ином мире. Иначе я навсегда останусь предательницей и клятвопреступницей, самовольно доверившей древние тайны недостойному человеку. Докажите же, товарищ Люсин, что это не так и я вручила наследство в надежные руки. Найдите его! Я не знаю, что он успел наделать в СССР и как на это посмотрят ваши юристы, но помните: счастливейшим днем в моей жизни будет тот, когда я получу от Вас весть о смерти предателя.

Вы получили нелегкое наследство, товарищ Люсин, очень нелегкое. Теперь я хочу поделиться с Вами некоторыми соображениями, которые возникли у меня при чтении исторических документов (я тоже послала их Вам). Не знаю, насколько ценны они будут для Вас, но, мне кажется, они проливают хоть какой-то свет на то, почему всем этим так интересовался Савиньи. Итак, завязку всей этой истории следует искать, по-видимому, в XII—XIII веках в Лангедоке, на юге Франции. Лангедокское графство простиралось тогда от Аквитании до Прованса и от Пиренеев до Керси. Его сюзерены, династия Раймундов, были настолько могущественны и богаты, что их часто называли “королями Юга”, подобно тому как Плантагенетов именовали “королями Севера”. Но если на Севере все еще исповедовали католичество, то во владениях графов Раймундов все шире распространялась опасная ересь, таинственными путями проникшая во Францию из далекой Азии.

Альби, Тулуза, Фуа, Каркассон – повсюду множится число тех, кого назвали потом катарами (“чистыми” по-гречески), или альбигойцами, поскольку впервые они заявили о себе именно в Альби. “Нет одного Бога, есть два, которые оспаривают господство над миром. Это Бог Добра и Бог Зла. Бессмертный дух человеческий устремлен к Богу Добра, но бренная его оболочка тянется к Темному Богу” – так учили катары. В остроконечных колпаках халдейских звездочетов, в черных, подпоясанных веревкой одеждах пошли они по пыльным дорогам Лангедока, проповедуя повсюду свое вероучение. Это были так называемые Совершенные – подвижники веры, принявшие на себя тяжкие обеты аскетизма. Остальные же лангедокцы жили обычной жизнью, веселой и шумной, грешили, как все люди, что не мешало им благоговейно соблюдать те немногие заповеди, которым научили их Совершенные. Одна из этих заповедей – основная: “Не проливай крови”. Это опасная ересь! Опасная во все времена. Она, быть может, еще более страшна для сильных мира сего, чем сама доктрина катаров. Впрочем, они неотделимы друг от друга. Судите сами. Вот небольшой отрывок из подлинных альбигорийских источников, которые разыскал мой муж еще в бытность студентом: “Мир существует вечно, он не имеет ни начала, ни конца… Земля не могла быть сотворена Богом, ибо это значило бы, что Бог сотворил порочное… Христос никогда не рождался, не жил и не умирал на земле, так как евангельский рассказ о Христе является выдумкой католических попов… Крещение бесполезно, ибо оно проводится над младенцами, не имеющими разума, и никак не предохраняет человека от грядущих грехов… Крест не символ веры, а орудие пытки, в Риме на нем распинали людей…”

Конечно, этого было вполне достаточно, чтобы поднять христианский мир на крестовый поход против страшной заразы, идущей с Юга. Благо интересы церкви здесь целиком сходились с тайными устремлениями французских королей. Ведь и Филипп II Август и Людовик VIII давно уже точили зубы на богатое Тулузское графство, которое было бы так славно присоединить к королевскому домену. А тут еще говорят, что Раймунд VI, граф Тулузский, – еретик, не признает католических таинств, отрицает Святую Троицу, ад и чистилище, а земную жизнь именует творением сатаны. Чего же, кажется, лучше? Не пора ли созывать баронов? Трубить поход?

Но Рим почему-то медлил с началом похода. Почему? Не знаю, я не слишком сильна в истории. Очевидно, на то были свои причины. Одна из них, скорее всего, заключалась в том, что катары очень скрытно проповедовали свое вероучение. Шпионы великого понтифика не могли даже ответить на самые простые вопросы владыки. Каковы обряды альбигойцев? Где они совершают свои богослужения и совершают ли они их вообще? Нет, ничего достоверного узнать о катарах не удалось. Может быть, виной тому был великий и очень человечный принцип: “Jura periura, secretum prodere noli!” – “Клянись и лжесвидетельствуй, но не раскрывай тайны!”?

Но чем менее известно было о новой ереси, тем страшнее она казалась.

“Катары – гнуснее еретики! – проповедовали католические епископы. – Надо огнем выжечь их, да так, чтобы семени не осталось…”

Папа Иннокентий III послал в Лангедок своего доверенного соглядатая – испанского монаха Доминика, причисленного впоследствии к лику святых. Доминик попытался противопоставить аскетизму Совершенных еще более суровый аскетизм с самобичеванием и умерщвлением плоти, но это вызывало только смех. Тогда он попытался победить еретических проповедников силой своего красноречия и мрачной глубиной веры, но люди больше не верили в спасительную силу пролитой на Голгофе святой крови.

Фра Доминик покинул Тулузу, глубоко убежденный, что страшную ересь можно сломить только военной силой. Вторжение стало решенным делом. Личной буллой великий понтифик подчинил недавно учрежденную святую инквизицию попечению ордена доминиканцев – псов господних.

Римский первосвященник объявляет наконец крестовый поход, а христианнейший король Филипп II Август, развернув орифламму, двинул к границам Лангедока закованных в сталь баронов и армию в 50 000 копий.

Умирает Иннокентий, и конклав кардиналов избирает нового папу; три короля сменяются на французском престоле, а в Лангедоке все еще полыхает пламя восстаний. Покоренные и уничтоженные жители Тулузы, Фуа, Альби и Каркассона вновь и вновь берутся за оружие во имя бессмертных заповедей Совершенных. Только через шестьдесят лет негодяю из негодяев, по имени Симон де Монфор Старший, по прозвищу Арденнский вепрь, удается как будто бы утихомирить опустевшую, дымящуюся страну.

Только в Безье головорезы, согнав жителей в церковь Св. Назария, перебили 7000 человек, не щадя ни детей, ни женщин. “Святой отец, как отличить катаров от добрых католиков?” – спросил однажды какой-то солдат папского легата Арнольда да Сато, сопровождавшего карательную экспедицию де Монфора. “Убивайте всех: Бог узнает своих!” – ответил легат, и слова его навечно вошли в историю…

Безье горел три дня; древний Каркассон, у стен которого катары дали последний бой, был наполовину разрушен. Последние Совершенные с остатками разбитой армии отступили в горы и заперлись в пятиугольных стенах замка Монсегюр.

Среди защитников крепости было всего около сотни военных. Остальные не имели права носить оружие, ибо в глазах Совершенных оно являлось носителем зла. Но и сотня воинов целый год противостояла девяти тысячам осаждавших крепость крестоносцев. Но силы были слишком неравны. Объединившись вокруг своего престарелого епископа Бертрана д’Ан Марти, Совершенные, последние маги, философы, врачи, астрономы, поэты, готовились принять мученическую смерть.

Однажды ночью крестоносцы втащили на крохотную скальную площадку тяжелую катапульту и забросали замок камнями. В марте 1244 года Монсегюр пал, а спустя несколько дней двести пятьдесят семь уцелевших после штурма катаров взошли на костер.

Но четверо Совершенных спасли главную катарскую святыню. Спустившись с заоблачных круч Монсегюра, они тайно унесли куда-то ларец с неизвестным сокровищем. Это подлинный исторический факт. Его установил мой муж. Но, как вы увидите, задолго до него имена смельчаков были названы в фамильных документах Роганов, Ту и Фуа. Филиппу же просто удалось раскопать в авиньонской библиотеке, что и легат Арнольди был осведомлен об этом. Филипп нашел протокол допроса, который был учинен под пыткой коменданту крепости Монсегюр Арно Роже де Мирпуа. Вот что он вынужден был сказать пресвятому трибуналу: “Бежавших звали Гюго, Эмвель, Экар и Кламен. Это были четверо Совершенных. Я сам организовал их побег, они унесли с собой наши сокровища. Все тайны катаров заключались в этом свертке”. Как видите, эти сведения полностью подтверждаются документами наших семейных хроник.

Крестоносцы спешно снарядили погоню, но беглецы как в воду канули. Единственное, что удалось найти преследователям, – это был пустой ларец, в котором раньше хранился сверток с сокровищем. Очевидно, беглецы были не в силах и дальше таскать за собой огромный и тяжелый сундук и, вынув сверток, спрятали его в надежном месте. Где именно? Об этом, как вы знаете теперь, могла бы рассказать только серебряная пентаграмма “звезда Флоренции”, ключ к шифру которой хранится в седьмом зерне четок из тигрового глаза. Филипп пытался разгадать эту тайну, но помешала война… Возможно, Савиньи знал об этом…

Я даже думаю, что знал наверняка… На этом теряются все следы священного сокровища мужественных альбигойцев и, как говорили в прошлом веке беллетристы, начинается история ларца и семерки его слуг. Я мало что знаю из этой истории. К тому, что вы узнаете из этих документов, я могу добавить лишь очень немногое. Так, из семи слуг мне известны только следующие: упомянутые в документах серебряная пентаграмма (“звезда Флоренции”), подвязка Генриха IV, седьмое зерно четок и – об этом я узнала случайно – какой-то необычный алмаз красной воды. Но я, кажется, забегаю вперед. Как вы, должно быть, уже догадались, семьи де Ту, де Фуа и Роган связаны с трагической историей катаров. Право, не так уж важно теперь проследить всю их генеалогию. Я лично знаю только одно, да и то опять-таки совершенно случайно: де Фуа являются прямыми наследниками графов Тулузских. Но повторяю, не это важно.

Очевидно, потомки уцелевших Совершенных продолжали тайно следить как за спрятанными, так и за расхищенными сокровищами (в данном случае я имею в виду ларец и его слуг). Это была действительно миссия поколений, передаваемая, как священный огонь, от отца к сыну.

Но постепенно, очевидно, тайна оказалась раздробленной, связь между семьями ослабела, а кое-что просто утерялось или забылось. Сообщу вам поэтому только то, что известно мне. Филипп, возможно, сказал бы Вам больше. Итак, после покорения Лангедока разбойничья армия возвратилась домой, увозя с собой награбленное. Уехал к себе на родину, в Италию, и папский легат Арнольд де Сито. Именно он и увез с собой легендарное вместилище катарской святыни – драгоценный резной ларец. Впоследствии ларец этот оказался в семействе Медичи. Когда Генрих IV по политическим соображениям вступил в брак с Марией Медичи, ларец возвратился во Францию. Вместе с ним вернулся и священный пятиугольник из серебра, на котором было зашифровано описание места, в котором четверо Совершенных укрыли когда-то катарское сокровище. Возможно, Генрих IV кое-что знал об этом или о чем-то догадывался. Иначе трудно объяснить, каким образом его подвязка оказалась вдруг причисленной к семерке слуг. Мария Медичи же, одна из вдохновительниц заговора против короля, вероятно, не была посвящена в тайну принадлежавших ей сокровищ или же просто так и не нашла времени, чтобы ею заняться. Когда на престол вступил сын Генриха IV – Людовик XIII, еще одна служанка попала в Лувр. Это были четки из тигрового глаза, в которых спрятали ключ к шифру. Эти четки испанский король подарил своей сестре Анне Австрийской в день ее обручения с Людовиком. Опять, как видите, иностранка, став королевой Франции, возвратила ларцу беглую служанку. Знала ли Анна Австрийская тайну четок или нет, неизвестно. Неведомо также, как вообще попали четки в Испанию. Скорее всего, их увез какой-нибудь безымянный грабитель, а может, даже и сам святой Доминик.

Семейные хроники умалчивают о том, что случилось с интересующими нас предметами в последующие годы. Может быть, оттого, что они мирно почивали под сенью королевского дома. Лишь накануне революции 1789 года ларец и его слуги вновь заставили заговорить о себе. Это связано с приездом в Париж знаменитого Калиостро, графа Феникс.

Людовик XVI буквально боготворил Калиостро. Он даже громогласно объявил, что всякая критика в адрес этого замечательного человека будет рассматриваться как антигосударственное деяние. Неслыханное заявление! Оно только лишний раз доказывает, что режим королевской власти окончательно разложился и должен был пасть, подобно тому, как случилось потом у вас, в России, при Распутине. Но это – всего лишь отступление, а не историческая параллель. В истории я, повторяю, абсолютная дилетантка.

В документах дома Фуа говорится, что Калиостро обещал Людовику бессмертие, тайной которого якобы обладал вот уже две тысячи лет. Взамен он потребовал “всего лишь” ларец, “звезду Флоренции” и четки из тигрового глаза. Как видно, граф Феникс каким-то образом овладел тайной. Король ни в чем не мог отказать своему любимцу и с радостью отдал ему “всю эту старую рухлядь”. Но тут как раз приключилось знаменитое дело об алмазном ожерелье, познакомиться с которым можно в любой книге по французской истории. Оклеветанный епископом Роганом (как я понимаю, это было сделано намеренно, чтобы лишить самозваного фифа королевских сокровищ: ведь сделал-то это Роган – один из тех, кому назначено было следить за ними!), Калиостро очутился в тюрьме, а все его имущество конфисковали. Но оговор не удался, и Калиостро вскоре пришлось освободить. Впрочем, я совершенно не уверена, что все обстояло именно так… Вместе со своей женой, красавицей Лоренцей, он покинул Париж. И опять неизвестно, увез ли он с собой катарские святыни или они остались во Франции. По одним сведениям, он все же сумел их вывезти и спрятал где-то и России, в каком-то курляндском замке. По другим – вынужден был оставить. Но так или иначе, каким-то путем в начале прошлого века ларец все же попал в Россию. Как именно? Об этом я ничего не знаю. Известно только, что один из родственников де Фуа, некто Жорж де Кальве, последовал за ларцом и продолжал даже на чужбине оставаться его хранителем. Это обстоятельство, собственно, и наводит меня на мысль, что Савиньи приехал в Советский Союз, чтобы отыскать ларец. Но возможно, я и ошибаюсь…

Пожалуй, больше мне нечего Вам сообщить. Впрочем, нет, еще одно. Дело в том, что во Франции Калиостро очень сблизился с мартинистами, иллюминатами и розенкрейцерами. Это, конечно, естественно. Он продемонстрировал им такие чудеса, что они приняли его за второго Аполлония Тианского, возможно, даже за первого, ибо Калиостро считали бессмертным. По некоторым свидетельствам можно заключить, что один из виднейших иллюминатов, знаменитый Казот, поведал Калиостро какую-то важную тайну и преподнес ему алмаз удивительного цвета, напоминающего разбавленное водой бордоское. Казот при этом именовал алмаз “слезою Марса” и “одним из слуг”. Из этого я делаю заключение, что Калиостро узнал тайну именно от Казота, хотя, по другим сведениям, красный алмаз был увезен на Мальту каким-то фламандским дворянином-розенкрейцером.

Казот был замечательным человеком. Опять же из истории Вы можете узнать о знаменитом “предсказании Казота”, сделанном якобы в одном дворянском кружке. Казот предсказал тогда всем присутствующим, и себе в том числе, скорую трагическую смерть. Предсказание его вскоре полностью сбылось во время якобинского террора.

Это опять-таки отступление, никакого отношения к интересующему Вас делу не имеющее. Но и добавить к этому делу еще что-либо я уже не могу.

Позвольте же на этом проститься с Вами и пожелать Вам самых больших успехов. И помните, что я жду от Вас сообщения о Савиньи.

Искренне расположенная к Вам Дениза Локар».

…Люсин отложил письмо мадам Локар и задумался. В этот момент в кабинет вошел Шуляк.

– Так, так! – рассмеялся он, увидев разорванный пакет с разноцветными штемпелями и кучей иностранных марок. – Переписочка с заграницей! Что это у вас? – Он кивнул на «Дарственную грамоту». – Небось докторский диплом получили?

– Э, что там диплом! – поморщился Люсин. – Подымайте выше! Просто за заслуги перед иностранной державой меня возвели в герцогское достоинство… А кроме того, я получил предложение стать директором «Интерпола». Вот подыскиваю себе заместителя. Нет ли подходящей кандидатуры на примете?

– Как же! – рассмеялся Шуляк. – Очень даже есть! Могу предложить, в частности, себя!

– Вот как? – Люсин сделал вид, что очень удивлен. – А справитесь?

– Полагаете, что не потяну? Как же быть тогда с материалами о Стапчуке? Я уж и не решаюсь вручить их вам, раз такое недоверие…

– О Стапчуке? – Люсин сразу же перестал дурачиться. – Что-нибудь новое?

– Очень даже новое! Можно сказать, совсем новое!

– Давай сюда! – незаметно он перешел на «ты».

– Вот как? А в «Интерпол» возьмешь?

– Возьму, возьму!

– И этим самым – как его? – графом сделаешь?

– Само собой! Считай, что корона у тебя в кармане. Давай материалы!

– Так уж и быть! – Шуляк положил на стол досье. – Когда допрос снимать будешь?

– Как только прочту.

Глава 29
Из бездны

Магнитофонная запись допроса

Следователь. Итак, вы по-прежнему утверждаете, что ваша фамилия Стапчук?

Стапчук. А как же иначе, товарищ дорогой? Конечно, Стапчук! Сидор Федорович Стапчук. И отец мой был Стапчук, и дед – Стапчук. Мы все как есть Стапчуки. В документах, в анкетах тоже Стапчуком значусь… Или у вас какие сомнения есть?

Следователь. Это, Сидор Федорович, у меня привычка такая: перед каждым допросом уточнять фамилию. А то бывает, знаете ли, в ходе следствия открываются такие подробности, что подследственный сам от своей фамилии отказываться начинает.

Стапчук. Понимаю, гражданин следователь! Очень даже понимаю. Сам бы готов от себя отказаться, душегуба проклятого, да разве возможно? Куда там… Виноват я, тяжко виноват и готов понести справедливое и неизбежное возмездие.

Следователь. Вы себя только что душегубом назвали, Сидор Федорович. Как это следует понимать?

Стапчук. А так и следует, гражданин начальник. Душегуб я и есть. Человека убил… Да будто вам неизвестно? Э, да что там говорить! Сознаюсь и принимаю на себя. Убил человека! Виновен, так сказать, в непредумышленном убийстве. Раскаяние мое, понимаю, конечно, не в счет. Начхать суду на мои чувства. Но вам, гражданин следователь, за уважительное отношение ваше, скажу, что убил нечаянно. Да и за что было убивать его? Как на духу говорю, не верите?

Следователь. Вы это уже говорили на первом допросе. Правда, сначала вы пытались отрицать свою причастность к убийству, но, надо отдать вам должное, быстро одумались. Против фактов ведь никуда не денешься, не так ли? Сидор Федорович?

Стапчук. Истинная правда! Как Бог свят! Испужался я сперва, гражданин следователь, ох как испужался! Но потом в себя пришел, осознал и скажу вам: тошно мне от своего душегубства стало! Подумать только: Стапчук человека убил! До сих пор не верится. Ловлю себя на том, что это сон. Проснусь, думаю, и все пойдет, как прежде: на работу, думаю, пойду… Только куда там! Вы вот очень точно сказать изволили: против фактов никуда не попрешь. Очень образно сказали. Куды Стапчуку против науки? Пыж вон ентот из квитанционной книжки, восковую маску на лицо накладывали, чтоб пороховой нагар снять. Ружье опять же исследовали… Не захочешь – сознаешься!.. Только непредумышленно я милиционера вашего убил.

Следователь. Вы это уже говорили.

Стапчук. И опять говорить буду! Что ж мне, товарищ дорогой, делать, коли я и вправду по нечаянности выстрел сделал? Сами-то рассудите: разве была мне какая корысть убивать? Шел себе по улице незнакомый человек в штатской одежде, а Стапчук вдруг ни с того ни с сего бац ему в затылок жаканом… Так, что ли, по-вашему выходит? Что я, псих какой? Нет уж, прошу официально, товарищ… простите, гражданин следователь, направить меня на экспертизу в Институт имени Сербского. Пусть там убедятся, что Стапчук абсолютно нормальный.

Следователь. Это для чего же, Сидор Федорович?

Стапчук. Тогда у вас всякие сомнения на мой счет исчезнут. Не станет нормальный человек намеренно стрелять в незнакомого милиционера, даже если тот не в форме… Эх, оговорился я, образование подводит, простите старика… Я хотел сказать, что нормальный и, учтите, до недавнего прошлого кристально чистый советский человек не будет стрелять среди бела дня в незнакомого прохожего. Не будет! Разве не так?

Следователь. Однако вы стреляли.

Стапчук. А о чем это говорит? О том, что выстрел был произведен не-ча-ян-но! Вот и получается, что я говорю правду!

Следователь. В самом деле? Ну ладно, Сидор Федорович, мы еще к этому вернемся. А пока я вынужден вновь задать вам вопрос: зачем вы в тот день подошли к ограде с заряженным ружьем? С какой целью, если не стрелять?

Стапчук. Да просто так, без всякой цели!

Следователь. В прошлый раз вы заявили, что хотели ворон попугать.

Стапчук. Да, я и теперь бы так сказал, только же вы не поверите.

Следователь. Согласитесь, трудно поверить, что вам так уж сильно докучали вороны? Но даже если встать здесь на вашу точку зрения, то и тогда не удастся избегнуть некоторых трудностей.

Стапчук. Вы это про жакан?

Следователь. И про жакан.

Стапчук. Так я ж говорил вам, гражданин следователь, что про жакан позабыл. Думал, у меня дробь. Промашка вышла.

Следователь. Помню: говорили. Но ведь это объяснение едва ли можно признать удовлетворительным. Вот смотрите, как выглядит картина в целом. Незадолго до убийства вы сами – сами, Сидор Федорович! – отливаете на газовой плите свинцовую пулю, а в тот день выходите с заряженным ружьем в сад попугать ворон. При этом вы случайно стреляете не в воздух, а прямо в затылок следователя Светловидова…

Стапчук. Я не знал, что он следователь.

Следователь. Очень может быть. Но это не делает нарисованную вами картину более убедительной.

Стапчук. Потому что вы мне не верите.

Следователь. Не верю, Сидор Федорович, не верю… И суд тоже не поверит, более того: даже своего защитника вы не сумеете убедить… Надо придумать что-нибудь более правдоподобное, Сидор Федорович.

Стапчук. Правде часто не верят!

Следователь. Сидор Федорович, стыдитесь! Это уже не ваше амплуа. Убийце, даже непредумышленному, роль правдоискателя не к лицу. Это выглядит смешно, вы мне поверьте, смешно и жалко.

Стапчук. Что же мне делать, если обстоятельства против меня? Я понимаю, что поверить мне трудно, но ведь и не поверить нельзя. Ну какая мне корысть была его убивать? Какая?

Следователь. Вот и я бы хотел это узнать. Может, мы вместе поразмыслим над этим? А, Сидор Федорович?

Стапчук. Как это – вместе?

Следователь. Очень просто. Попробуем логически исследовать все возможные мотивы, которые могли бы толкнуть вас на убийство.

Стапчук. Так их же нет, мотивов-то!

Следователь. Вот и давайте разберемся. Если действительно окажется, что таких мотивов нет, тогда ваш беспомощный – вы это сами понимаете! – лепет получит солидную основу.

Стапчук. И тогда вы мне поверите, что выстрел произошел случайно?

Следователь. Во всяком случае, это будет звучать для меня более убедительно.

Стапчук. Тогда лады! Я вам верю! Давайте исследуйте!

Следователь. Вместе с вами, Сидор Федорович, вместе с вами.

Стапчук. Так я ж не умею исследовать, я ж малограмотный…

Следователь. Ничего, я вам помогу.

Стапчук. Готов учиться! Всеми силами хочу помочь следствию.

Следователь. Вот и прекрасно… Так, Сидор Федорович, временно допустив, что у вас все же была причина выстрелить в проходившего мимо забора человека, мы вынуждены спросить себя: какая причина?

Стапчук. Верно говорите! Золотая голова! Действительно: какая причина?

Следователь. Я вижу, вы легко усваиваете. Значит, дело пойдет. Итак, какая именно была у вас причина выстрелить в незнакомого вам человека? Здесь, мне кажется, есть две возможности. Первая – вы приняли Светловидова за кого-то другого, с кем хотели свести счеты, и вторая…

Стапчук. Я ни за кого его не принял! Мне не с кем сводить счеты!

Следователь. Это же только предположение, Сидор Федорович, только предположение! Мне казалось, что вы меня поняли.

Стапчук. Понял! Виноват, больше не буду. Продолжайте, пожалуйста, исследование на благо правосудия!

Следователь. Хорошо. Мы остановились с вами, Сидор Федорович, на второй возможности.

Стапчук. Так точно!

Следователь. А если мы предположим с вами, Сидор Федорович, что вы совершили ранее какое-то серьезное преступление? Ожидая, так сказать, неизбежной кары, вы, понятно, обратили внимание на человека, который несколько раз проследовал мимо ваших ворот, а потом еще и зашел с другой стороны участка. Вполне допустимо, что это вас насторожило, и вы, решив, очевидно, что вас сейчас арестуют, схватили ружье, заряженное в предвидении такого момента, выстрелили и поспешили скрыться. Логично, как по-вашему?

Стапчук. Отчего же не логично? Очень даже логично. На то и образование дается… Только ведь неправда все это, гражданин начальник! Неправда! А правда, хоть она часто бывает горькой и даже смешной…

Следователь. Опять вы за свое, Сидор Федорович! Я ведь, в сущности, помогаю вам, показывая слабые места вашей, так сказать, потенциальной защиты, а вы: правда, неправда… Так мы далеко не уедем. Как вы полагаете: чья картина покажется более правдоподобной непредубежденному человеку: моя или ваша?

Стапнук. Ваша, конечно! Образование, ведь оно…

Следователь. Образование тут ни при чем. Я показал вам все слабости вашей версии. Теперь попробуем обменяться местами. Попытайтесь-ка опровергнуть мою, докажите мне, что мои обвинения несостоятельны.

Стапнук. Э, гражданин следователь, так не пойдет! Я слыхал, что советский человек не обязан доказывать свою невиновность. Это вы должны мне доказать, что я виноват… Уж простите, если что не так сказал.

Следователь. Вот видите, Сидор Федорович, а вы говорите: образование! Оказывается, вы у нас юрист, законник… Только вы малость ошибаетесь. Презумпция невиновности больше суда касается, а это у вас еще впереди. У меня же задача иная. Я не обвиняю и не оправдываю вас. Но отмечаю, что ваши показания не выдерживают никакой критики. Естественно, я вынужден давать иное истолкование известных нам событий. Вы его, как я вижу, не принимаете – дело ваше. Но хочу указать вам, что защитить вашу позицию едва ли удастся.

Стапнук. Так я знаю. Разве же я не вижу? Вижу, в том-то и дело, что вижу. Да толку-то что? Вот у вас все, конечно, гладко получается, куда Стапчуку до вас! Но только ведь и вы, гражданин следователь, доказать ничего не можете. Рассуждения всякие, логика – это красиво, не спорю, только фактов-то у вас нет. А куды же без них? Верно, стрелял я в вашего сотоварища, тут и наука свое слово сказала, и сам я своей вины не отрицаю, а что до остального, так это пшик, так себе, мыльный пузырь… Где факты, я вас спрашиваю, где наука? Я ведь и на суде так скажу. Где, скажу, граждане судьи, факты? Докажите мне, скажу, что я виновен, а так я – чист!

Следователь. Ну, побойтесь бога, Сидор Федорович, так ли уж чисты?

Стапнук. А это уж как поглядеть… Непредумышленное убийство совершил и готов понести наказание. В остальном – чист! Пусть докажут, если не так! Неправильно я говорю?

Следователь. В основном правильно. Вижу, что одними логическими построениями нам не обойтись. Что ж, попробуем обратиться к фактам, если они, конечно, у нас есть.

Стапнук. Во-во!

Следователь. На полу вашей комнаты обнаружены следы крови. Что вы можете сказать по этому поводу?

Стапнук. Где кровь? Какая кровь? Ничего не знаю.

Следователь. Есть такой метод, который позволяет выявить пятна крови, даже если они были вытерты.

Стапнук. А я-то тут при чем?

Следователь. Вот этим самым методом и было установлено, между прочим, в присутствии понятых, что в вашей комнате недавно была пролита кровь.

Стапнук. Ах, это!.. Я совсем забыл. Волнение, знаете ли… Я поросеночка резал как раз на Троицу!

Следователь. В комнате, не в кухне?

Стапнук. Да. Кухонька-то у меня маленькая, сами, небось, видели. Повернуться негде.

Следователь. Кровь человеческая.

Стапчук. Значит, это моя. Я палец недавно порезал. Капусту шинковал и рубанул нечаянно. Кажется, даже заметно еще, хотя кожа у меня очень грубая. Физический труд все же! И под открытым небом.

Следователь. Какая у вас группа крови?

Стапчук. А я почем знаю? Я ведь не доктор.

Следователь. Такие вещи, Сидор Федорович, знать надо. Может пригодиться. На всякий случай запомните, что по современной классификации у вас кровь группы AB.

Стапчук. Неужели? Спасибо. Буду теперь знать… А вы, простите, откуда это знаете: мне ведь анализов в тюрьме не делали…

Следователь. Запамятовали вы, Сидор Федорович, запамятовали… Засучите-ка рукав… Что у вас над локтевым сгибом наколото? Это же группа крови!.. Когда и где вы поступили в СС?

Стапчук. Не отрицаю, гражданин следователь, было… Думал, что позабудут люди, сам почти что позабыл, да, видно, от судьбы не уйдешь… Хочу сделать признание! Официально заявляю, что хочу сделать чистосердечное признание. Имею право?

Следователь. Несомненно.

Стапчук. Вот и я так думаю! Вы еще увидите, гражданин следователь, Стапчук не совсем потерян для матери-Родины. Сейчас вы узнаете, что он…

Следователь. Кто он? Стапчук? Вы то есть?

Стапчук. Да. А что?

Следователь. Ничего, продолжайте.

Стапчук. Так вот, гражданин следователь, про то пятно крови… Не моя это кровь и не поросенка. Это кровь, можно сказать, злейшего врага Советской власти, матерого империалистического шпиона и даже диверсанта. Это он превратил тяжело раненного бойца Рабоче-Крестьянской Красной Армии Стапчука – вон она, моя искалеченная фашистским снарядом ноженька, товарищ следователь! – в подлого наймита! В бессознательном состоянии находился Сидор Стапчук, когда сделали ему эту проклятую наколку, пометили, как бычка какого-то… А все зачем? А затем, чтоб сломить человека, склонить его к измене матери-Родине! Мол, все теперь, парень, пути назад отрезаны. Куда ты денешься с эсэсовской своей наколкой и кто тебе поверит? Но Стапчук был тверд, он не пошел на измену…

Следователь. Вы говорите почему-то все в третьем лице, словно рассказываете не про себя, а про кого-то другого. Это от скромности?

Стапчук. Нет, гражданин следователь, не от скромности. От стыда за Сидора Стапчука, за себя то есть, вовлеченного волею обстоятельств… Позволите продолжать?

Следователь. Продолжайте.

Стапчук. Значит, когда очнулся я в лагере для военнопленных советских солдат, эта наколка уже была на мне…

Следователь. До сих пор принято было думать, что в СС вступали добровольно. Более того, не всякого предателя немцы удостаивали этой чести, ее надо было заслужить.

Стапчук. В том-то и был их дьявольский план, гражданин следователь! Они вовсе и не приняли меня к себе! Вот в чем закавыка. Только наколку сделали в провокационных целях. Понимаете? Чтоб завербовать меня! Видно, понимали гады, что так я нипочем к ним не перейду.

Следователь. После наколки, значит, все же перешли?

Стапчук. Не! Где там… Для виду больше. Притом все время я лелеял одну только мысль – быть полезным нашим. Сведения собирал, облегчал участь попавших в фашистские лапы героических советских людей, собирался перебежать к партизанам…

Следователь. Не стоит столь пространно распространяться о ваших намерениях, Сидор Федорович, тем более что они так и не воплотились в реальность. Вернемся лучше к недавним событиям. Вы, кажется, говорили о каком-то шпионе и даже диверсанте.

Стапчук. Именно! Это он и сгубил меня. Он работал тогда в гестапо.

Следователь. У вас еще будет время предаться воспоминаниям, Сидор Федорович. Где он теперь? Как его имя, фамилия?

Стапчук. Насчет имени и фамилии этого изверга рода человеческого ничего сказать не могу. Он работал в немецкой контрразведке и фамилию свою менял чуть не каждый день, как портянки все равно… Мы его фамилию не знали. Зато насчет того, где он сейчас пребывает, могу сказать с полной уверенностью: в могиле.

Следователь. В могиле?

Стапчук. Да, товарищ… простите, гражданин следователь, в могиле! Это я своими руками совершил над ним справедливый приговор. Нет, нет, я все понимаю. Конечно, мне следовало задержать врага и передать его в руки наших замечательных органов. Но поймите меня, гражданин следователь, что я пережил, когда вдруг увидел его… Да у меня в глазах потемнело, когда он вошел в мою хату…

Следователь. Когда это было?

Стапчук. В начале прошлого месяца.

Следователь. Точнее.

Стапчук. Числа не помню… А день знаю – вторник. Первый вторник, точно знаю, у нас пленум кооператива в этот день был… Да, вошел он это и говорит: «Здравствуй, Стапчук, не узнаешь старого друга?» Но я его узнал! Кровь в голову так и бросилась. Тут уж я себя не помню. Что было дальше, сказать не могу. Не хочу врать. А уж когда я опять в сознание вернулся, он уж лежал на полу с пробитой головой, истекал поганой своей кровью. Каюсь, не по закону я поступил… Но честно говорю: не жалею. Рад даже, что поквитался с фашистским гадом.

Следователь. И чем это вы его?

Стапчук. Молотком. Сапожным молотком, гражданин следователь, я как раз косячки на сапогах прибивал, когда он вошел… Так что чем попало… Да, что было в руках, то и… Одним словом, себя не помнил. Но не жалею!

Следователь. Почему не заявили потом?

Стапчук. Известно почему, гражданин следователь, – боялся. За собственную шкуру боялся, не хотел, чтоб опять стали в прошлом копаться… Разве непонятно?

Следователь. Куда дели труп?

Стапчук. В бочку, гражданин следователь. Положил его туда, цементом присыпал и водой залил, а когда цемент схватило, бочку в реку скатил.

Следователь. Место показать сможете?

Стапчук. Еще как смогу! Это недалеко, возле моста, там еще ива над омутом свисает… В этот омуток я и скатил его. Так что место найду хоть днем, хоть ночью, смотря какое будет на то ваше указание.

Следователь. Значит, вы его убили сразу же, как он только вошел?

Стапчук. Так точно.

Следователь. И даже водки вместе с ним не выпили?

Стапчук. Чтоб я стал с этой нечистью пить? Нет, гражданин следователь, видно, вы не знаете Стапчука…

Следователь. На бутылках отпечатки его пальцев.

Стапчук. Правильно. Он принес, его пальцы и остались. Видно, думал меня за водку купить, катюга! Только я…

Следователь. Но бутылки пустые. Он что, после смерти их выпил?

Стапчук. Зачем так? Я и выпил. Не пропадать же добру!

Следователь. Почему же ваших следов на стекле не осталось?

Стапчук. Так я, гражданин следователь, те бутылки полотенцем брал, рушничком, чтоб руки не испачкать после него. Брезговал притронуться даже, раз его руки касались.

Следователь. А пить не брезговали?

Стапчук. Так ведь внутрь он не лазил! Водка-то, она чистая…

Следователь. Понятно, Сидор Федорович, теперь все понятно… Но объясните мне тогда, почему и на квартире престарелой гражданки Чарской вы проявили ту же щепетильность? Я допускаю, что вы брезговали браться за бутылку, но почему отпечатки ваших пальцев не остались, например на рюмке, из которой вы пили? Как это понять? Или рюмку вы тоже брали полотенцем?

Стапчук. Зачем полотенцем? Я медицинские перчатки надел, такие резиновые…

Следователь. С какой целью, интересно?

Стапчук. А все для того, чтоб бутылки этой поганой не касаться. Вам странно, я понимаю. Но это уж мания у меня такая. У нас в роду все брезгливые: и отец и дедушка… Но в гостях-то не будешь полотенцем орудовать, вот я и надумал перчатки в аптеке купить, чтоб старуха не заметила чего. А то ведь пойдут расспросы: отчего да почему?

Следователь. Ну, теперь все совершенно ясно, Сидор Федорович. Вы действительно проделали большую и тонкую работу, чтобы не осквернить себя прикосновением к этим нечистым бутылкам. Индийским брахманам ваш опыт был бы чрезвычайно полезен.

Стапчук. Кому-кому?

Следователь. Брахманам, Сидор Федорович, брахманам. Это, знаете ли, высшая каста жрецов, но разговор, конечно, не о них. Расскажите мне лучше, в чем смысл всей этой комедии с питоном и старым сундуком? В чем тут дело?

Стапчук. Какая ж тут комедия? Никакой комедии нет. Вера Фабиановна – человек верующий, и я тоже, должен сказать вам, не отрицаю существование высших потусторонних сил. На этой почве мы с ней и сошлись, подружились.

Следователь. При чем же здесь питон?

Стапчук. Просто захотелось развлечь старушку. Много ли у нее в жизни радостей? Вот и показал ей живого питона… А старушка-то, гражданин следователь, жива?

Следователь. А вы как думаете, Сидор Федорович? Разве вы не оставили ее в состоянии глубокого шока, вызванного испугом?

Стапчук. Ах так?.. Ну, царство ей небесное…

Следователь. Радуетесь, что одним свидетелем меньше? Не спешите радоваться: Вера Фабиановна дала показания. И, между прочим, опознала вас по фотографии.

Стапчук. А я и не отрицаю! Был у нее и фокус с питоном показывал. Но пужать ее не хотел, просто развлечь немного, думал удивить.

Следователь. И сундук заодно похитить.

Стапчук. Сундук? На кой мне эта рухлядь? Она сама его отдала.

Следователь. Зачем?

Стапчук. Как – зачем? Питона возить. В мешке-то, чай, тяжело. Он пудов шесть тянет…

Следователь. Ах вот как! А питон – раз уж разговор опять о нем зашел – как к вам попал?

Стапчук. Обыкновенно попал – приполз, и все.

Следователь. Откуда? Из леса?

Стапчук. Чего не знаю, того не знаю. Приполз, и все.

Следователь. Видите ли, Сидор Федорович, факты свидетельствуют о том, что вы украли питона после представления, которое артисты цирка дали в доме отдыха. Подпоив здешнего культурника, вы взяли у него ключ от зала, а клетку и ящик раскрыли с помощью подручных средств. Ломик, кстати, найден в той самой комнате в доме номер семь во Втором Зачатьевском переулке, в которой вы скрывались последнее время. Все говорит, таким образом, что питон попал к вам совсем не случайно. Вы хотели с помощью этого питона выманить у гражданки Чарской ее сундук, что, собственно, и сделали. Она это подтверждает.

Стапчук. Оговор! Оговор, гражданин следователь, оговор! Теперь все будут валить на Стапчука. Но пусть говорят что хотят – я остаюсь при своем. Ломик тут ни при чем. Это не мой. Стапчук в жизни еще ничего не украл. Спросите по месту работы. Вам там скажут, что честнее Стапчука человека нет. Вы же были у меня в хате. Видели. Жизнь-то прожил, а гроша ломаного не нажил. Могу только сожалеть, что моя глупая шутка с питоном привела к таким последствиям. Я вижу, что на меня брошена тень, но я невиновен.

Следователь. Зачем вы покрасили питона светящимся составом?

Стапчук. Для большего эффекта…

Следователь. Где взяли краску?

Стапчук. Купил случайно у одного маляра.

Следователь. Фамилия этого маляра?

Стапчук. Не знаю. Он у нас прошлое лето в кооперативе подрабатывал. С тех пор я его не видел.

Следователь. Зачем ужей окрасили?

Стапчук. Для опыта. Вроде научного эксперимента. Хотел посмотреть, что из этого получится.

Следователь. Откуда у вас эта синяя фаянсовая фигура, изображающая древнеегипетского бога?

Стапчук. Эта?

Следователь. Да, да.

Стапчук. Ах, эта! Ее, понимаете ли, тот гад, ну, тот самый эсэсовец, которого я порешил, выронил. Я ее потом на полу нашел.

Следователь. Выходит, что их было две? Одна лежала в гостинице, в которой ваш, так сказать, старый недруг остановился, а другую он носил с собой?

Стапчук. Может, и так. Я лично ничего об этом не знаю. Просто увидел красивую штучку и подобрал, а что она собой представляет, понятия не имею.

Следователь. Вера Фабиановна Чарская утверждает, что вы предъявили ей фигурку в качестве своего рода пароля?

Стапчук. Пароля? Ничего не знаю. Может, старушка на этого гада работала? Вы бы выяснили, гражданин следователь. Я-то ведь просто так ей штучку-то эту показал. Вижу: у нее все вещи старинные, ну и решил похвастаться – показал. Случайно совершенно…

Следователь. Случайно? Понимаю.

Стапчук. Ну вот, вы опять мне не верите! Я же все по доброй воле рассказываю. Разве не я вам про шпиона этого чистосердечное признание сделал? Что было, то было, а чего не было, того, уж извините, на себя взять не могу. Ничего я про старуху не знаю. Могу только сказать, что это очень подозрительная особа… Позвольте рассказать лучше, как дальше было дело.

Следователь. Что значит «дальше»?

Стапчук. Ну, после того, как я, поддавшись справедливому гневу, покарал гестаповского агента.

Следователь. Слушаю вас, Сидор Федорович.

Стапчук. Одним словом, схоронил я его и стал ждать…

Следователь. Чего?

Стапчук. Второго визита. Я-то их методу знаю, изучил, слава Богу. Они если возьмут на прицел человека, то уж не отцепятся. Вот и стал я поджидать нового гостя. Для этого – откроюсь вам, что уж теперь скрывать! – и отлил я пулю. Думаю, порешу и второго на месте, ежели он ко мне, конечно, пожалует. И стал я с тех пор дежурить с заряженным ружьем, ожидать, значит. Вот тут-то со мной эта беда и приключилась. Не за того я следователя вашего принял, не за того! Сердце-вещун обмануло. Гляжу это я однажды – как раз в тот день кирпич привезли, – бродит один, на участок глазом косит. Я подождал, подождал, а он не уходит. Даже с другого бока зашел. «Так и есть, думаю, второй пожаловал». Ну, я и вжарил ему жаканом… Эх, да разве мог я думать, что это наш, советский человек! Вот какая беда со мной, гражданин следователь, приключилась. Обманулся я, жестоко обманулся…

Следователь. И решили скрыться?

Стапчук. Конечно. Убийство есть убийство. Найдут тело, пойдут клубок разматывать, до прошлого моего проклятого обязательно докопаются. Ну, теперь, слава Богу, я чист перед вами. Все как есть выложил, и даже легче на душе стало. Теперь за мной ничего нет. Вот он я – весь перед вами, судите меня по всей строгости наших законов.

Следователь. Расскажите мне о подробностях убийства, совершенного вами в Парке культуры и отдыха имени Горького.

Стапчук. Какого убийства? Ничего не знаю! Стапчук, выходит, все убийства должен на себя взять? Интересно получается…

Следователь. Михайлова Виктора Михайловича вы ведь тоже ударили сапожным молотком? Не так ли?

Стапчук. Какого Михайлова?! Не знаю никакого Михайлова!

Следователь. Знаете, Сидор Федорович, знаете… Он еще привозил вам флуоресцентную краску. Припомните-ка получше.

Стапчук. Ах, этот?!

Следователь. Да-да, именно этот.

Стапчук. Думал, что про него вы не знаете. Вы уж простите меня, гражданин следователь, но даже мышь, и та жить хочет. Мне веры, понятно, нет никакой, хотя я добросовестно заблуждался. Думал, что врагов уничтожаю. Да, собственно, первый и был враг. Это я уж на следователе накололся, не за того его принял… А мальчишка этот стиляжный, ну, художник, который – вы вот сказали, Михайлов его фамилия, а я и не знал, – так он, тут уж я не ошибаюсь, тоже враг. Он сподручный того эсэсовца… Я уж вам теперь всю правду выложу. Их тут цельная компания. Художник этот, сама старуха и еще какой-то старикашка-краснодеревщик по кличке Дормидонтыч. Я его никогда не видел и ничего про него не знаю. Эсэсовец про него обмолвился. Честно говоря, я не сразу эсэсовца-то порешил, думал разузнать побольше, чтобы всех их на чистую воду-то вывести. Одним словом, дважды ко мне эсэсовец приезжал. Я хотел в первый же раз его убить, но он сказал, что задание есть. Вот и решил я разузнать все про это самое задание, чтоб пользу, конечно, принести, и прикинулся дурачком, согласным, мол, исполнить любое приказание. Тут эсэсовец мне про старуху и поведал. Сказал, значит, что есть в Москве такая старуха, у которой хранится сундук с важными документами. Он даже внешность и все привычки ее описал. Как я понял позднее, за старухой по заданию эсэсовца все время следил этот самый неизвестный мне Дормидонтыч. Поэтому эсэсовец действовал не вслепую, а наверняка. Он мне и сказал, что старуху лучше всего взять на живого дьявола, показать ей, значит, призрак такой. Тут я и вспомнил, что в дом отдыха цирк приезжает, и предложил эсэсовцу вместо дьявола живой змеей воспользоваться. Он обрадовался и сказал, что фосфором змею надо покрасить. «Где его, этот самый фосфор, взять? – говорю. – У нас это дефицит». Он тут же пообещал достать светящуюся краску, и правда: через день художник этот стиляжный мне две банки приволок. Сказал, что просили его доставить по такому-то адресу, и адрес как раз мой. Больше он ничего не сказал, но адрес свой на всякий случай оставил. А потом было все, как я уже показал, я ведь ничего не выдумал, просто не все рассказывать хотелось: мышь ведь, и та жить хочет… Когда эсэсовец второй раз приехал, я его, как уже вам докладывал, сапожным молотком порешил и стал дожидаться следующего… А он, следующий-то, все не идет и не идет. Но я-то ведь знаю, что их много. Вот нервы и не выдержали. Я написал художнику и от имени эсэсовца назначил встречу в парке… Там я его и порешил. Сапожным молотком, как вы справедливо указали. Понимаю, конечно, неправильно я поступил – надо было заявить на него. Но нервы, знаете ли… Я ведь так натерпелся от этих гадов!.. Контужен опять же, и нога у меня искалечена. Каюсь, затмение нашло на меня. Но что было, то было… Одним словом, порешил я его, художничка этого. Вот и все! Как я следователя убил, вы уже знаете. Ошибка вышла… Как вы думаете: мне вышку дадут или учтут честные мои намерения и чистосердечное признание? За признание ведь скидка полагается?

Следователь. Ничего обещать вам не могу. Все решит суд.

Стапчук. Это я понимаю, понимаю… Разве я без понятия? Мне ваше мнение знать драгоценно как человека опытного, заглянувшего, можно сказать, в глубины моей души. Могу я надеяться, гражданин следователь?

Следователь. Надеяться?.. Слушайте-ка, Стапчук, – в последний раз называю вас так – тут у меня лежит досье на Ванашного Николая Трофимовича… Так вот, попейте водички и расскажите мне все, что вы знаете про этого человека. Все, что только знаете… В том числе и о том, как Ванашный присвоил себе документы убитого в нацистском концлагере рядового Советской Армии Стапчука Сидора Федоровича. Вы понимаете меня? Все и без утайки, а потом мы уточним с вами некоторые детали дела с сундуком и питоном. Заодно вы расскажете, куда спрятали валюту убитого вами Свиньина.

Стапчук. А потом?

Следователь. Тогда разговор о чистосердечном признании не будет таким беспредметным. Вы поняли?

Стапчук. Да, гражданин следователь, понял. Все сделаю, как вы велели. Все! Только можно, я дам свои показания в письменном виде? А то мысли как-то расползаются…

Следователь. Хорошо. Пишите.

Показания Ванашного Н. Т.
«Я действительно не Стапчук, а Ванашный Николай Трофимович, 1912 года рождения, уроженец Белгорода. По профессии цирковой артист. Работал, как правило, со змеями. Мои номера пользовались известностью, и я часто выезжал на гастроли. Перед самой войной наша труппа давала концерт в Гамбурге. После концерта состоялся банкет, на котором мне, видимо, что-то подмешали в водку, потому что, хотя выпил совсем мало, совершенно опьянел. Что было потом – не помню. Товарищи рассказывали, что ушел с банкета, сославшись на нездоровье. Сам я этого не помню. Однако утром я проснулся в своем номере. Все было нормально, если не считать только легкого похмелья. Я бы вообще забыл об этом случае, если бы в день прощального представления и мою артистическую уборную не пришел один человек. Имени его я не знаю, он мне не представился. Сначала я принял его за обычного поклонника, пришедшего вручить корзину цветов, но быстро понял свою ошибку. Вместо записки в корзине лежал конверт с компрометирующими меня фотографиями и копия полицейского протокола. Человек коротко рассказал мне, какие художества я выделывал в портовых кварталах Гамбурга. Фотографии и протокол вроде бы подтверждали его рассказ, но сам я ничего не помнил. Это был самый обыкновенный шантаж, но я тем не менее струсил и поддался ему. Короче говоря, я был завербован гестапо. Мне сказали, что пока от меня ничего не требуется, но, когда нужно будет, меня обязательно известят.

Я уехал в состоянии настоящего ужаса, хотел все рассказать или даже покончить с жизнью. Но постепенно я успокоился и даже решил, что про меня забыли. Тот человек, который принес цветы, говорил, что обратил внимание на меня, когда я будто бы зверски избивал своего удава. «В этот момент, – сказал он, – вы были похожи на разгневанного нордического бога. Настоящий Нибелунг!» Но, поскольку ко мне никто не приходил, я решил, что впечатление о значимости моей особы быстро рассеялось и я уже не пригожусь. В самом деле, зачем им цирковой дрессировщик? Но вот началась война. Вскоре меня призвали и отправили в действующую армию на Северный Кавказ. Наш батальон попал в окружение и был почти целиком уничтожен. Вместе с немногими уцелевшими я оказался в плену. Нас поместили за колючую проволоку. Спали мы на голой земле, под открытым небом, а ночи были холодные. Кормили из рук вон плохо. Два раза в день давали какую-то свекольную бурду и больше ничего. Видно, уморить нас хотели. А тут вдруг пронесся слух, что вербуют добровольцев в местную охрану, чтоб за порядком следили среди местного населения. Тем, кто соглашался, давали одежу, приличное питание и даже шнапс. Я и решил: чем за колючей проволокой подыхать, не лучше ли поступить в охранники, чтоб при первом же подходящем случае перебежать к своим. Сказано – сделано. Я сам обратился к немцам и сказал, что согласен у них работать, а чтоб мне больше доверия было, и про гамбургский случай сообщил. Меня тут же отделили от наших и поместили в отдельную комнату в доме, где немецкая охрана жила. Питание сразу же улучшили. Не Бог весть что, конечно, но жить все же можно. Так прошло несколько дней: видно, наводили обо мне справки. Я уж жалеть начал, что объявился. Эх, не знал я тогда, какого дурака свалял! Если б знал, наверное, удавился бы. Но человеку не дано знать, что его ожидает. Через несколько дней вызывает меня сам начальник местного гестапо штурмбанфюрер Нушке и говорит: “Вам, дескать, герр Ванашный, оказано огромное доверие. Вы зачислены в специальную школу, по окончании которой сможете принести большую пользу великой Германии”. Я, конечно, не знал, что это за специальная школа, но на всякий случай согласился. Думаю, там видно будет, оглядимся и поймем, что к чему, а если сразу откажешься – небось расстреляют. Ну, я и согласился. Через два дня меня отправили на самолете в Польшу, под Люблин, где и находилась эта самая школа. Тут только я понял, куда попал.

Оказывается, в школе обучали диверсантов для заброски в советский тыл. Я, конечно, не хотел воевать против своих. К тому же я не сомневался, что меня сразу поймают. А там иди доказывай, что ты ничего плохого не сделал. Так мне и поверят… Одним словом, решился я из этой школы сбежать. Только куда сбежишь? Кругом чужая страна, чужие люди, а у ворот эсэсовцы с автоматами… Обращение, надо сказать, было с нами самое скотское. Кормили, конечно, ничего, но держали в строгости. За малейшую провинность – карцер. Для себя я нашел только один выход: повредить ногу и стать негодным для прыжков с парашютом. На одной из тренировок я так и поступил. Подтянул стропы, убавил купол, чтоб скорость приземления побольше была, и, поджав правую ногу, левую вытянул и напряг. Как я хотел, так и получилось. Только не подрассчитал немного. Слишком сильно ногу повредил, навсегда, можно сказать, калекой остался. Поместили меня в немецкий лазарет, но я указаний ихних врачей не выполнял, старался затянуть лечение. Так они мне ногу и не отремонтировали. Я уж радовался, что благополучно выскочил. Но не тут-то было. Из школы меня отчислили, но направили в еще худшее место – в зондеркоманду 6-а.

Надо ли говорить, что творили эти проклятые зондеркоманды? Всякие карательные акции, очистительные мероприятия, поджоги и расстрелы. Я, конечно, по мере своих сил старался в расстрелах участия не принимать. Если же и приходилось мне по долгу службы – за отказ ведь полагался расстрел – присутствовать при экзекуциях, то, как правило, стоял в оцеплении. Я твердо заверяю, что ни разу сознательно не целился в несчастные жертвы немецко-фашистских зверей. Однажды я даже дал кусок хлеба сиротке, случайно уцелевшей после того, как звери из зондеркоманды сожгли целое село. Вообще, следует сказать, что все мы, кому выпала несчастная судьба служить у немцев, ненавидели этих “сверхчеловеков”. Да и они нас за людей тоже не считали. Достаточно привести такой пример. Хотя я и считался эсэсовцем, но не имел права приветствовать своих офицеров поднятием руки и возгласом “Хайль Гитлер!”. Это была привилегия только немцев. Я же, не немец, должен был просто прикладывать два пальца к козырьку. Так что разница была. И не только в этом, но и во многом другом. Нас и снабжали хуже и бросали всегда на самые черные работы. Но я все терпел, мечтая вырваться из фашистской неволи.

С Андреем Всеволодовичем Свиньиным я познакомился в конце 1943 года в Западной Европе, куда откатывалась под ударами советских войск германская “непобедимая” армия. Он быстро продвигался по службе и был уже оберштурмфюрером, то есть старшим лейтенантом, тогда как я дальше шарфюрера – простого фельдфебеля, даже меньше чем фельдфебеля, – не продвинулся. И это понятно. Я служил нехотя, только, как говорится, за страх, а он – за совесть. Кроме того, он знал кучу языков, и даже немцы его боялись, потому что у него были влиятельные покровители на самом верху. Он выполнял много функций. Вербовал в лагерях предателей, выслеживал борцов Сопротивления и вообще занимался темными махинациями. Я всецело находился у него в подчинении, но, повторяю, по мере сил саботировал его указания.

Так, помню, в одном южном городке, в котором некоторое время орудовал – конечно, под чужим именем – Свиньин, всех жителей согнали на площадь. Сам Свиньин, в черной маске, чтоб не узнали, и даже в черных перчатках, сидел рядом с эсэсовским начальством в открытом “хорьхе”, а мимо проводили жителей. Он смотрел на них сквозь прорези в маске и время от времени указывал пальцем, молча, без единого слова. Отмеченного им человека тут же хватали. В тот день Свиньин указал на семьдесят или даже восемьдесят человек. Все это были участники Сопротивления. Всех их расстреляли на другое утро. Так вот, я тогда стоял в оцеплении и слышал, как один парнишка сказал идущему рядом старику: “Знать бы, кто этот мерзавец!..”

Это он про Свиньина так сказал. Я сделал вид, что не слышал, и отвернулся. Правда, минуту спустя Свиньин уже указал и на парнишку и на старика. Я их не выдал, но спасти их было, как понимаете, не в моей власти. Подобных эпизодов можно было бы привести много…

Теперь о том, как я стал Стапчуком. Это опять-таки случилось не по моей воле. Когда хребет фашистского зверя уже трещал под ударами нашей славной армии, гестаповцы начали консервировать свою агентуру. Видно, чувствовали, что приходит конец и близка расплата за все их зверства. Однажды, когда мы со Свиньиным, как обычно, находились в лагере для военнопленных, он указал мне на заключенного, очень похожего на меня лицом. “Это некто Стапчук Сидор Федорович, в прошлом тракторист и ударник, – сказал мне Свиньин. – Родных у этого человека нет. Самое время тебе поменяться с ним местами”. Я сперва не понял, что это означает, но Свиньин быстро мне все растолковал. Я, конечно, согласился. Во-первых, другого выхода не было, а во-вторых, я решил тогда, что так для меня будет лучше. Исчезнуть духовно, можно сказать, умереть в другом человеке и зажить наконец честной жизнью. Конечно, я не собирался работать на гестапо, хотел только скорее вырваться из их лап. Ведь я-то знал, что такое гестапо! Помню, я только выразил опасение, что друзья Стапчука по лагерю могут меня при случае выдать, но Свиньин только усмехнулся в ответ. У меня мороз по коже пробежал: я понял, что никто из этих людей из лагеря не выйдет. Что с ними со всеми случилось, я так и не узнал. Но думаю, что до освобождения они не дожили.

Понятно, что, спасая меня, немцы надеялись как-то использовать нового, так сказать, Стапчука. Свиньин приказал мне поселиться где-нибудь вблизи Москвы и вести тихую, незаметную жизнь. Больше ничего от меня не требовалось. Единственное, что я должен был делать, – это давать время от времени объявление в “Мосгорсправку” об обмене своей площади на домик в Поти. Почему именно в Поти – не знаю. Я вынужден был давать такие объявления, потому что хорошо знал своих бывших хозяев. За неподчинение они бы, не задумываясь, убрали меня. А я хотел жить. Тем более зла своей жизнью никому не причинял. Я понимал, конечно, что объявления нужны, чтобы меня можно было найти, и потому старался давать их как можно реже. Последнее время я вообще перестал их давать и совершенно забыл страшное свое прошлое. Я стал действительно новым человеком, Сидором Федоровичем Стапчуком.

Понятно поэтому, что я решил убить Свиньина, когда он вновь появился на моем горизонте. Я хотел покончить с прошлым, я уже окончательно его похоронил. Но оно ожило вдруг, и мне пришлось похоронить его вторично. Дальнейшие же события целиком обусловлены этим моим решением и поступком. Ну конечно, и нервы у меня тоже малость сдали. Парень-художник был у меня дома, он знал меня в лицо и мог в любую минуту выдать. Вот я и решил вызвать его в уединенное место и убить. Тем более что он был связан со Свиньиным, помечен его зловещей меткой… А выстрел я сделал по ошибке: принял переодетого милиционера за врага. Будь у меня нервы в порядке – я, возможно, этого бы не сделал, вел бы себя более сдержанно. Но ведь я прожил такую трудную, такую жуткую жизнь…

Все вещи, взятые мною у Свиньина, зарыты на соседнем участке, возле строящегося там гаража. Комедия, которую я разыграл с питоном, не преследовала никаких корыстных, а тем более преступных целей. Свиньин уверял меня, что в сундуке хранятся важные документы, и сулил за успешное выполнение задания большую сумму денег. Я хотел все это проверить. Сознаюсь, что если бы там нашлись компрометирующие меня документы, я бы их уничтожил. Все остальное я бы так или иначе подбросил заинтересованным органам. Но в сундуке никаких документов не оказалось. Он был совершенно пустым. Обратного хода мне, понятно, не было, и я оставил сундук у себя. Тем более последовавшие вскоре трагические события настолько выбили меня из колеи, что я и думать забыл про этот сундук.

Я, конечно, очень виноват перед нашим государством, но действовал так только из малодушия и по злому стечению обстоятельств, а не по доброй воле. Если меня найдут достойным снисхождения и сохранят мне жизнь, то клянусь, что искуплю свою вину самой тяжелой работой, какая бы она ни была. Готов выполнить любое поручение.

Заявляю также, что у Свиньина есть в Москве агент, который следил все это время за старухой и ее сундуком. Все, что я знаю о нем, так это только кличку – Дормидонтыч. Он старик и по специальности краснодеревщик. Старуха и художник Михайлов, как я понял теперь, касательства к шпиону и врагу человечества не имеют.

Прошу учесть все вышеперечисленное и даровать мне жизнь.

Ванашный Н.Т.».

Глава 30
Подводный вулкан

В тот день с утра собирался дождь. Но грузные, набухшие облака никак не могли пролиться на тусклые, усыпанные палой листвой тротуары. Они только провисали все ниже, и было видно, как треплет ветер туманные их края.

Люсин зябко поежился, захлопнул форточку и включил настольную лампу.

– Исполнилась мечта идиота! – усмехнулся Березовский и небрежно похлопал по крышке легендарный ларец. – Вот он, наш двенадцатый стульчик. Остается узнать только, где зарыто когда-то хранившееся в нем сокровище… а, стариканчик? – Он скорчил комичную рожу и с нарочитой беспомощностью развел руками.

– Не скажу, что это очень меня волнует, – меланхолично заметил Люсин. – Хотя, конечно, мне бы больше понравилось, если бы сундук не оказался столь безнадежно пустым.

– Ты разочарован? – Березовский оседлал сундук, словно это был популярный снаряд, именуемый в спортзале козлом, и неуклюже перебрался на другую сторону.

Надо сказать, что ларец почти целиком заполнил тесный люсинский кабинетик. Исцарапанный терниями веков и пропыленный всеми ветрами Европы, он уверенно стоял на четырех подшипниках между кожаным диванчиком и неказистым письменным столом об одной тумбе. Но были скучны и молчаливы грифоны по его углам. Сложив крылья и свесив змеиные шеи, тоскливо уставились они на казенный паркет.

Неужели здесь и закончится нескончаемый их перелет? Дым сражений и отблеск пожаров на синей стали кирас, зеленая вода лагуны, королевские лилии, черепа на зловещем бархате масонских запонов, подстриженные деревья и сказочные фонтаны Версаля – неужели все это прошло навсегда, навсегда, как случайная рябь на воде?

– Ты разочарован? – переспросил Березовский.

– Нет, Юра, нет… Совсем не то. Не знаю, как тебе сказать…

– Я понимаю, – с готовностью кивнул Березовский.

– Нет, ты не понимаешь… То есть, быть может, и понимаешь, но, как бы это тебе сказать, немного не так… Я совсем не разочарован. Мы ведь с тобой и не надеялись что-нибудь найти в нем. Столько лет, Юра, столько сказочных лет… У одной старухи-то он, почитай, полвека почти простоял… Да и по всему было видно, что он давным-давно уже пуст. Может быть, с того самого дня, когда пали наконец стены Монсегюра… Разве не так?

– Конечно, так, старик. Все верно. Но согласись все же, что была надежда найти хоть какие-нибудь следы, указание, что ли… А так ведь что? Обрыв! Конец!.. Как жаль, как чертовски жаль! Приходится просыпаться после удивительного сна у разбитого, так сказать, корыта.

– Да. Это именно то… То самое ощущение! Ты хорошо уловил. Пора просыпаться. Но, дорогой, почему у разбитого корыта? Разве мы не нашли то, что искали?

– Ты-то, положим, нашел…

– Что ты имеешь в виду?

– Бочку с зацементированным трупом. Ведь у вас главное – это обнаружить труп. Разве не так?

– Отчасти, может, и так, – улыбнулся Люсин. – Правда, ты чересчур примитивно…

– Не в этом дело! – перебил его Березовский. – Я просто констатирую факт. Ты нашел все, что искал, и вполне этим удовлетворен. Верно?

– Опять же только отчасти, Юра. Смотря с какой точки зрения…

– С деловой! С чисто деловой. Теперь ты можешь написать исчерпывающую докладную, рапорт, закрыть дело… не знаю точно, как там это у вас называется?.. Можешь ведь? – упорствовал Березовский.

– Ну могу, могу! – рассмеялся Люсин, глядя на красного, даже злого приятеля. – Что ты, собственно, хочешь доказать?

– Ничего, ровным счетом ничего! С меня вполне достаточно, что ты доволен. Рад, если мог тебе в чем-то помочь.

– Я по тебе вижу, как ты рад! В чем дело, Юр? Давай выкладывай.

– Что, отец? Что выкладывать-то, милай?

– Чем ты недоволен?

– Собой, только собой.

– Понимаю! Очень похвальная черта.

– Перестань издеваться!

– Я? Над тобой?

– Да, милок. Прояви великодушие. У тебя ведь удача…

– Ах вот в чем дело! У меня удача, а у тебя неудача? Так, что ли?

Березовский шумно вздохнул и улыбнулся вдруг виноватой, обезоруживающей улыбкой.

– Ты мне эти штучки брось! – Люсин сурово постучал пальцем о край стола. – Нечего тут юродствовать! У тебя, если хочешь знать, еще больше оснований для радости, чем у меня. Я бы на твоем месте ликовал.

– Да?

– Да! Разве ты не собрал богатейший материал?

– Так ведь надо еще чтобы разрешили публикацию…

– Это не твоя забота. Можешь считать, что разрешение у тебя в кармане.

– Надо же еще и написать, – вздохнул Березовский. – Думаешь, просто? Каторжный труд, старик!

– Соболезную, но помочь не могу. Не хочешь – не пиши.

– Легко сказать… Как вспомню эту бочку, потоки мутной воды, тина зеленая, как волосы русалки, скользкие веточки рдеста… Очень впечатляет! Легко сказать – не пиши.

– Ты все еще недоволен?

– Почему недоволен? Доволен. Счастлив!.. У тебя дело к концу подошло, а мне еще только начать предстоит…

– О несчастный! Понимаю, понимаю! Как мне тебя жаль!

– Ладно! – Березовский хлопнул Люсина по плечу. – Хватит действительно дурака валять! Все, конечно, очень хорошо и распрекрасно. Дай Бог, чтоб всю жизнь было не хуже… Но мне почему-то грустно. Жаль расставаться… Чертовски жаль! По сути, наше расследование только теперь и должно было бы начаться! Разве не так? Легендарный Грааль! Тайна катаров! Что мы узнали об этом? Ровно ничего. А сколько оборванных линий! Один цареубийственный кинжал чего стоит! Но мы никогда – вдумайся в это страшное слово! – никогда не узнаем, как все было на самом деле. Мы ничего не узнаем. Мелькнула золотая рыбка – и нет ее.

– Ты все еще думаешь, что это был кинжал, о котором писал Пушкин?

– Не сомневаюсь, старик. Последняя глава «Онегина» была им зашифрована. Это точно. На днях я читал, что наконец отыскали ключ к шифру. Мне хочется написать о декабристах, Володя, очень хочется.

– Но у нас же очень мало данных.

– Мало… Но именно в этот момент мы и прекращаем работу.

– Почему прекращаем? Закончено, собственно, только следствие по уголовному делу. И то еще не до конца. Но тебя-то это абсолютно не касается. Ищи себе на здоровье. Вон Андроников всю жизнь такими вещами занимается.

– Верно, всю жизнь… А если б ему в придачу весь ваш мощный аппарат…

– Вот ты о чем!.. Понимаю. Теперь понимаю… Только нереально все это. Жизнь есть жизнь, что там ни говори. Я бы рад тебе помочь и буду помогать, если представится такая возможность, только ты ведь и сам понимаешь… Понимаешь же?

– В том-то и дело! У вас совсем другая задача, и никто не позволит вам заниматься, если можно так выразиться, чистой наукой. Так?

– Кое в чем я тебе все же сумею помочь, Юр. Согласись, что мы и так сделали больше, чем это требовалось по чисто служебным соображениям. Верно?

– Разве что самую малость… Тут ведь такое дело. Про Грааль я уж и не говорю. Ради Грааля умереть и то, как говорится, мало. Вся история европейского рыцарства – это нескончаемые поиски Грааля. Круглый стол, двенадцать пэров и прочее. А к чему, собственно, стремились алхимики?! Да я уверен, что даже для современной науки, для всей этой физики, химии… Одним словом, что говорить… Но не будем про Грааль. И даже про кинжал. Ведь кто знает, может, тут ничего такого и нет. Одна лишь легенда, красивый поэтический вымысел. Даже о красном алмазе я не заикнусь и не стану засорять твои мозги легендой о третьем глазе Будды. Но аметистовый перстень – это же реальность! Он же у тебя в сейфе лежит! Кстати, почему их оказалось два?

– Думаю, по той же самой причине.

– Полагаешь, что тут та же история, что и с египетскими божками?

– Скорее всего… Месье Свиньин предпочитал располагать на всякий случай дубликатом. Для верности. Кроме того, подлинники ведь и сами по себе не малые деньги стоят. Фигурка, которую он вручил Ванашному для передачи старухе, оказалась поддельной. Подлинник он для себя приберег.

– Но перстень…

– И перстень. Вдруг бы Дормидонтыч не согласился отдать его? Мог? Вот и заготовил дубликат. Не знаю только, как он собирался им распорядиться: то ли подменить украдкой хотел, то ли просто вез его старику в утешение… Но теперь это уж неважно.

– Непросто было выцарапать у Дормидонтыча перстенек? – подмигнул Березовский.

– А ты думал! – Люсин присвистнул. – Дормидонтыч дрался, как лев. Нипочем признаваться не хотел.

– И как же?

– Как всегда, – пожал плечами Люсин. – Куда против фактов денешься! И, надо сказать, Лев Минеевич нам здорово помог… Золотой человек. От него-то я и узнал, что настоящий перстень у Дормидонтыча. Когда же старуха поправилась и с ней уже можно было разговаривать на простом человеческом языке, а не с помощью детских буковок, и вторая линия подтвердилась. Здесь-то Ванашный не наврал. Дормидонтыч действительно опекал старуху, сужал круги вокруг сундучка… Да я тебе все это уже рассказывал.

– Рассказывал, – кивнул Березовский. – Мне просто нужно было лишний раз убедиться, что перстень все же один.

– Это-то и мне нужно было. Один перстень! И сундук тоже один.

– Да, но у меня на то своя причина.

– Ну?

– Я знаю, в чьих руках был этот перстень, старик.

– Так и я знаю! Мы же вместе с тобой проследили всю цепь от папы Иннокентия Третьего до наших дней?!

– Но в этой цепи есть много недостающих звеньев.

– Конечно! Особенно по части русской истории прошлого века.

– Вот-вот! В самое яблочко… Именно по части русской истории. Одним словом, я вчера – понимаешь, только вчера! – восполнил одно звено! Этот аметистик побывал в руках Дантеса.

– Что?!

– Уж будь уверен! Я заказал в Ленинской библиотеке снимки с документов. На той неделе будут готовы. Теперь можно не сомневаться, что Дантес, и особенно его приемный папаша, были иезуитами.

– Это неплохой улов, Юра. Верно?.. Поздравляю, от всей души поздравляю! Теперь ты не можешь сетовать, что наша совместная работа была полезной только для одного меня. Никак не можешь! И у тебя хорошо заловилось.

– Но мы же прекращаем ее! И в какой момент!

– Знаешь что? – Люсин потер лоб. – Надо будет написать докладную начальству… В самом деле, ты нам помог. И мы не можем, так сказать, отплатить тебе черной неблагодарностью… Думаю, кое-что мы для тебя сделаем. Возможности все же есть.

– Это другой разговор, старик! Это деловой мужской разговор… Надо, понимаешь, – во всяком случае, мне так кажется, – чтобы ты по-прежнему официально вел это дело, а я в качестве консультанта…

– Наверное, так не получится, Юр. Ты же не знаешь, что я хочу сказать… Просто есть вещи. Которые, увы… Одним словом, не мне тебе говорить… Уголовное дело кончено. Все! Баста!.. Исторические же изыскания в нашей стране волен вести любой гражданин, в том числе и писатель Березовский. Поскольку оный писатель оказал нашей фирме значительные услуги, мы будем по мере сил ему всячески помогать. Вот и все. Иначе никак нельзя.

– Спасибо и на этом.

– Это не так мало, Юр, уверяю тебя. Кроме того, не будем загадывать на будущее… У нас еще остается заключительный акт, и кто знает, какие неожиданные перспективы могут вдруг перед нами открыться.

– Ты все же хочешь открыть сундук по всем правилам? Согласно тамплиерскому и масонскому ритуалу?

– Конечно! А тебе разве не любопытно?

– Но ведь он и так не заперт и безобразно пуст.

– Зачем же вся эта кутерьма со слугами?

– Масонская тайна, всего лишь масонская тайна. Я не раз уж говорил: романтическая игра взрослых дядюшек. Не более. За всем этим ровно ничего не стоит.

– Но ведь слуги-то существуют. И взаимодействуют! Ты же сам видел, что произошло с жезлом, когда мы надавили на красный камень.

– Да, обмишурились мы с камнем, – вздохнул Березовский. – Я как увидел жезл, так сразу решил, что этот самый алмаз…

– И я так подумал.

– А оказалось, шпинель[30].

– Да.

– Когда его подменили, как ты думаешь? И где тигровый глаз?

– Как ты думаешь, Юра, – спросил Люсин, безучастно уставившись в окно, – когда было написано то стихотворение?

– Про семерых?

– Да.

– В конце прошлого века… Может быть, в начале девятисотых годов, но не позже.

– Но и не раньше?

– Нет.

– А что, если это всего лишь перевод, а само стихотворение было написано все же гораздо раньше?

– Когда, например?

– В то время, когда вся эта, как ты говоришь, масонская тайна была не пустой игрой. Что, если последние строки о наследнике Фебе только позднейшая приписка?

– Черт его знает, может быть, при Калиостро игра действительно имела какой-то тайный смысл. Но теперь сундук пуст. Против фактов никуда не денешься. Твое, между прочим, любимое выражение.

– И все же давай попробуем…

– Давай! – Березовский махнул рукой и с нарочитым безразличием зевнул.

– Тебе неинтересно? – Люсин исподлобья глянул на него и, отвернувшись, чтобы скрыть улыбку, вздохнул. – Впрочем, ты прав. Безнадежная затея. Даже пробовать не стоит… Сегодня же сдам все драгметаллы. – Он кивнул на сейф, размалеванный безобразной охрой. – Баба с воза – кобыле легче.

– Ради смеха, конечно, можно попробовать, – нерешительно заметил Березовский.

– Ради смеха?

– Надо же завершить игру… Пусть символически. Это, если хочешь, даже наша обязанность. Кстати, старик, ты недосказал про подвязку. Кто догадался, что узор представляет собой зашифрованную надпись?

– Кто догадался? – Люсин пожал плечами. – Ну, прежде всего я сам… А ты разве не догадался?

– Нет, – покачал головой Березовский. – То есть я думал, конечно…

– Вот-вот, это я и имею в виду! Я тоже, как ты говоришь, думал. Логика-то, Юра, простая, примитивная логика. Раз подвязка причислена к слугам, значит, в ней что-то должно быть. Так мы с тобой и рассуждали?.. Или не так?

– Ну да! – обрадовался Березовский. – И поскольку этот шитый золотом ремешок с пряжкой никак не мог оказаться деталью системы «ключ – запор», то вполне естественно предположить, что он содержал какую-то информацию.

– Совершенно справедливо. Понятно теперь, кто догадался?

– Выходит, что это было ясно с самого начала?

– Именно! Проще пареной репы.

– Дешевый номер! Я тебя, слава Богу, знаю. Тебя послушать – так все вообще пареная репа, легко, просто и само собой разумеется. Поиски-то ведь были? Работа мысли? Умозаключения?

– Да, конечно, но на самом примитивном уровне. Просветили мы подвязку рентгеном, полюбовались на нее в инфракрасных и ультрафиолетовых лучах и отправили шифровальщикам.

– Почему?

– Да потому что ничего не обнаружили! Вот и все… Не обнаружили, но вместе с тем были почти уверены, что информация есть. Где, спрашивается? Очевидно, в узоре, в котором в самых разных сочетаниях насчитывается двадцать восемь разнородных элементов… Никак, ты за мной записывать собираешься? – удивился Люсин, увидев, что Березовский достал истрепанный блокнот. – Сроду такого не было.

– Теперь будет.

– Выходит, что и я дожил, наконец, до заслуженной славы? Под каким же именем ты думаешь меня вывести?

– Видно будет, – буркнул Березовский. – Я еще не решил, буду ли вообще писать.

– Вот как? О-хо-хо! Какие мы гордые, какие значительные!

– А ты что думал? Сначала загоришься, набросишься, а начнешь работать – и тю-тю… Материал не вытанцовывается. Темка мелковата…

– Чего же ты тогда записываешь?

– Так, пустяки… Драгоценный местный колорит. Очень мне эти разнородные элементы понравились. Профессиональная деталь, старик. Такое на улице не валяется. Между прочим, ваши шифровальщики, видно, большие доки. Разгадать такую криптограмму, да еще на старопровансальском наречии, – это, доложу тебе, не всякий сможет! Высший пилотаж!

– Да, ребятишки свое дело знают, – небрежно кивнул Люсин. – Однако должен тебе сказать, что, не будь у нас уже разработанной ситуации, они бы еще до сих пор возились. Точно! Ведь до старопровансальского дошли, отталкиваясь, так сказать, от исторического фона Франции. Иначе пришлось бы действовать больше методом тыка.

– Наверное… Как ты думаешь, Генрих знал тайну ларца?

– Наваррский? Кое-что, должно быть, знал. Это же в конце концов приданое его супруги. Впрочем, Аллах с ними! Давай лучше делом займемся… – Он встал из-за стола и, прижавшись к стене, обошел сундук. – Сейчас мы устроим смотр слугам, – сказал он, отпирая сейф. – Записывай.

– Начнем с системы «ключ – замок»! – предложил Березовский

– Хорошо… Вся она тут. – Люсин осторожно вынул серебряный жезл с золотым мальтийским крестом и ободками из жемчуга и самоцветов. – Сокровище «Золотой кладовой» Эрмитажа, инвентарный номер 71014.

– Принято! Давай дальше.

– Далее следуют элементы информативной системы. – Люсин извлек из сейфа пакетик с подвязкой и бархатную подушечку с аметистовым кардинальским перстнем. – Их у нас всего два.

– Не хватает «звезды Флоренции», седьмой четки из тигрового глаза и красного алмазика, – уточнил Березовский.

– Но это не мешает нам открыть ларец, ибо система «ключ – замок» у нас представлена с исчерпывающей полнотой.

– Характерной для собраний Эрмитажа, – уточнил Березовский и почтительно склонил голову. – Дай сюда! – сказал он, протянув руку.

– Встань-ка, – скомандовал Люсин. – Вот так! – Удовлетворенно сказал он, когда Березовский поднялся с сундука, на котором все это время сидел. – Как лицо материально ответственное, вручаю вам вверенный мне на долговременное хранение жезл гроссмейстера Мальтийского ордена. – И он торжественно опустил литую серебряную болванку в раскрытые ладони Березовского.

– Премного благодарен, – кивнул Юра и большим пальцем правой руки с силой вдавил в ручку тусклую розово-красную шпинель.

Жезл тут же разломился пополам, как охотничье ружье.

Березовский разнял полые трубки и, поковыряв пальцем в отверстии, извлек оттуда черный эбеновый крестик с жемчужиной посередине, удивительно напоминающей розу. Впрочем, жемчуг был серый с прозеленью – мертвый.

– Крест и роза, – сказал он, становясь перед сундуком на колени.

– Погоди! – остановил его Люсин. – Успеешь открыть… Надо бы нам соблюсти все условия, Юра… Из уважения хотя бы…

– Что ты имеешь в виду? – удивился Березовский.

– «Ты положи игре конец и отыщи жену младую», – процитировал Люсин.

– Вот еще! Может, прикажешь дожидаться, пока наступит «ночь тихая и ночь святая»? Сочельника дождаться? Рождества? – Он выпрямился и отряхнул брюки.

– Нет. Этого я не сказал, – мягко улыбнулся Люсин. – Но жену младую, по-моему, пригласить стоит… Тем более что она отвечает… требованиям инструкции.

– Кто? – удивился Березовский.

– Ты ее прекрасно знаешь. Слушай, Юр, позвони-ка ей ты, а то мне самому неудобно, право…

– Да кому это – ей?! Скажи, наконец, кто она?

– Мария.

– Мария? – Березовский почему-то сконфузился.

– Ну да, Мария! – горячо зашептал Люсин. – Родилась седьмого января – значит, чистый Козерог, к тому же она врач, она Мария-медичка. Чего же больше?.. Кроме того, красивая, я… нам будет приятно ее видеть… Позвонишь?

– Да, конечно! – Юра смутился и в очевидном замешательстве положил на сундук крестик с жемчужной розой. – Но, видишь ли, мне даже в голову не приходило, что у тебя, что ты… И как это я сразу не сообразил?

– О чем это ты? – еще ничего не понимая, но, уже предчувствуя что-то, спросил Люсин и с силой захлопнул стальную дверцу сейфа.

– Она уехала с Генкой отдыхать в Макопсе.

– Она?! С Генкой? С каким еще Генкой? С Бурминым?

– Ну да! Я ходил их позавчера провожать.

– Но ты же вроде говорил, что у них… Одним словом, меня создалось впечатление, будто…

– Я и сам так думал, старик, – сразу понял его Березовский. – Очевидно, я ошибался… Или могли произойти изменения. Все же женщина… – Он удивленно выкатил глаза и развел руками.

– Да, – согласился Люсин, – женщина…

Ничего не случилось. Просто рушилась придуманная им любовь. Только и всего. Он ничего не сделал и понимал теперь, что и сделать-то не мог ничего. Он всего лишь думал о ней, смутно надеясь на что-то, ожидая с тревожной радостью чего-то такого, что обязательно случится само. Но оно не случилось. Вот и все. Он не пытался больше позвонить ей, откладывая это до какого-то особого дня, который так и не наступил. О чем он думал тогда? О тех нереальных днях, когда у него будет свободное время? Будет самая драгоценная из свобод – свобода думать только о том, что волнует тебя в данную минуту!.. Или о том событии он думал, которое естественным образом, почти без усилий с его стороны, почему-то обязательно свяжет его и ее? Ах черт, все было не так, совсем не так! Просто не было времени, просто не думалось об этом всерьез, а было лишь одно настроение, одно ощущение, что нечто подобное должно обязательно случиться. И вся беда только в том, что оно крепло, это ощущение, это предчувствие… И опять его мысли возвратились на круги свои.

Он все откладывал, а кристаллизация чувства шла своим чередом, хотя Мария решительно ничего не знала об этом. А если бы даже и знала? Ничего же не было у них и быть – теперь это очевидно – не могло. Только искра лишь пробежала. Короткое наваждение, подобное сну, не более. Остальное он просто придумал, взрастил в себе, откладывая встречу до лучших, но не наступивших дней. Что делать? Он моряк, все еще моряк, привыкший по три месяца не видеть землю… женщин, привыкший помнить последнюю улыбку, последний взмах руки. За сто пять дней рейса мало ли что может придумать моряк… Его, быть может, уж и не помнят, а он считает дни, растит в себе ликующее чувство, которое вдруг переполнит его в ту первую секунду, когда сбежит он по трапу на асфальт и, перепрыгивая через колеи портовых кранов, заспешит к той самой загородке, за которой, вполне возможно, его никто, совсем никто не ждет. И что испытает он, одиноко бредя из порта в общагу? Разочарование? То ли это слово – разочарование?

– Ты чего? – тихо спросил Березовский.

– Да, между прочим!.. – вдруг очень громко рассмеялся Люсин. – Я совсем забыл тебе рассказать про этого самого Феба! Если б ты знал, сколько пришлось с ним намучиться! И ты знаешь, кто этот «последний есть наследник Феб»?

– Кто? – Юра тут же отвел глаза и тоже с готовностью рассмеялся.

– Феб Аполлонович – покойный папаша Веры Фабиановны Чарской, урожденной Пуркуа. – Люсин все еще смеялся. – Забавно?

– Кто же это? Она ведь Фабиановна?

– В этом-то весь фокус, это, собственно, и сбило меня сперва с правильного курса. Чертова старуха! Видишь ли, отчество Фебовна показалось ей неблагозвучным, и она сменила его на Фабиановну через газету в двадцать восьмом году… Какова?

– Кокетка, старик, кокетка! – шутливо отмахнулся Березовский. – Не суди ее строго, очаровательная ведь женщина.

– Очаровательная? Знаешь, сколько она запросила за свой сундук?.. По ценам международного антикварного рынка! Понял? – Люсин перестал, наконец, смеяться и глубоко вздохнул. – Да, веселенькая история…

– И вы заплатите?

– Какой там! Придется вернуть ей ларчик… А жаль! Вещь впечатляющая, в музей просится… Ну да ладно, не будем тревожить нашу Марию-медичку… Ей не до нас. Открывай!

Березовский вновь опустился на колени и, отыскав под крышкой крестообразное отверстие, вставил в него эбеновый крестик с жемчужиной. Тут только он разглядел, что это вовсе и не крестик, а стилизованный альбигойский голубок.

Но мысль эта только мелькнула в его голове и рассеялась; он же, занятый совершенно другим, не задержался на ней и повернул два раза крохотный ключик с головкой из некогда розовой, теперь же зеленоватой и темной мертвой жемчужины.

– Погоди, – опять остановил его Люсин.

– Что еще?

– Так ты будешь писать роман или нет?

– Я же сказал тебе, что еще не решил!

– А ты решай, братец, решай поскорее. У тебя ведь конкурент есть. Как бы не опередил…

– Кто же это, интересно? Уж не ты ли?

– Нет, не я… Но писатель, можно сказать, мирового класса.

– Ты это серьезно?

– Вполне. Меня вчера шеф вызывал.

– По этому поводу? Врешь, старик! – Березовский опять поднялся и отряхнул колени. – По глазам вижу, что врешь.

– Чтоб мне моря никогда не видать! – Люсин кулаком ударил себя в грудь.

– Что-то ты больно веселый сегодня? – покачал головой Березовский. – Никогда тебя таким не видал. – И он опять пристально посмотрел на него, пытаясь понять причину столь неровного и непривычного настроения. Возможно, он о чем-то даже догадывался.

– Просто настроение хорошее, Юра. Более ничего… А насчет конкурента – чистая правда. Я сам удивился. Чего-чего, а такого даже не предполагал! Понимаешь, Юр, к расследованию проявлял некоторый интерес один иностранный дипломат. Меня это сперва даже встревожило. Никак не мог понять, что ему нужно. Конечно, он по долгу обязан был справиться о ходе дела. Это так. Но, каюсь, я заподозрил тут нечто большее, чем служебный долг… И не ошибся. Хотя в то же время попал пальцем в небо. Как ты думаешь, кем оказался на самом деле этот дипломат?

– Шпионом?

– Нет. Писателем!

– Мирового класса, – ехидно поддакнул Березовский.

– В том-то и дело! На днях, конечно, по соответствующим каналам, мы уведомили посольство о результатах расследования. И что ты думаешь? Этот консульский чиновник самолично пожаловал к нам и буквально на коленях стал умолять сообщить ему подробности.

– Из этого вы тут же заключили, что он писатель, – Березовский насмешливо хмыкнул. – Да… Нечего сказать! Одно слово: кри-ми-на-ли-сти-ка.

– Ты погодя иронизировать! Нам еще до его прихода это было известно. Он пишет под псевдонимом и выпустил уже шестнадцать книг: «Тайна голубой комнаты», «Агент 47», «Случай в Альпах», «Лисы пустыни», «Правда о Красной руке» и так далее.

– Детективщик?

– Точно. Прославленный автор детективных романов Кэтрин Лонг!

– Кэтрин? Это же женское имя!

– Он взял себе женский псевдоним. Между нами, конечно, их посол терпеть не может детективов и, кажется, даже не подозревает, кого пригрел под своим крылышком.

– Черт возьми! Вот это история!

– Да. Так будешь писать?

– Конечно, буду. Я ведь просто так, дурака валял.

– То-то… Тем более что мой, можно сказать, тебе аванс выдал.

– Как так?

– Очень просто. На униженную просьбу того господина он ответил весьма дипломатично. «Видите ли, – сказал он, – мы, конечно, с удовольствием познакомим вас с обстоятельствами дела. Но несколько позднее. Во-первых, следствие еще не закончено, во-вторых, материалы его будут переданы судебным органам. Кроме того, я уже обещал показать их одному нашему писателю, весьма талантливому, весьма. Ведь вы сами понимаете, об этом много писалось в ваших газетах, и нужно дать, наконец, общественности правдивую информацию. А так, конечно, никаких препятствий вам чинить не будут». Вот так он примерно и сказал. Понятно, что и виду не подал, будто ему известно, кто есть на самом деле эта Кэтрин Лонг. Здорово?

– Да, старик! Должен тебе сказать…

– Как ты, наверное, догадываешься, бедняга, узнав о конкуренте, сразу же потерял к этому делу всякий интерес. Мне искренне жаль его: парень он, видимо, неплохой. Но, как говорят французы, се ля ви! Ну ничего, не обеднеет, у него, наверное, масса других сюжетов. К тому же ты напишешь о ларце лучше.

– А ты почем знаешь?

– Что я, Кэтрин Лонг не читал?.. Ну, давай теперь открывай! А то мы все тянем, тянем…

Березовский попытался еще раз повернуть ключик, но тот дошел до упора.

– Подыми крышку, – посоветовал Люсин.

Но крышка не подымалась. Сундук оказался запертым. Впервые, может быть, за сотни лет.

– Вынь ключ.

Березовский потянул к себе жемчужную розочку, и тяжелая крышка с мелодичным, как у музыкальной шкатулки, звуком откинулась, и днище чудесного ларца пошло вверх, стенки наклонились, и весь он как бы вывернулся наизнанку.

Резные украшения оказались внутри, а нижняя доска вызывающе уставилась в потолок всеми четырьмя подшипниками.

– Что это? – хрипло спросил Березовский.

– Волшебный ящик, – пояснил Люсин. – Как в цирке. Видел? – Он подошел к ларцу и незаметно для Березовского надавил какую-то скрытую пружину.

Доска с подшипниками тут же отъехала в сторону. Березовский заглянул внутрь, но там было все так же пусто.

– Ничего нет, – разочарованно сказал он.

– Ничего, – подтвердил Люсин. – Значит, ты все же надеялся?

Березовский кивнул, закусив губу.

– Тогда смотри! – Люсин боком пробрался мимо ларца к сейфу и торжественно распахнул его.

Все было так, как он задумал. За одним только исключением. Ларец Марии Медичи следовало открыть не Березовскому. Но об этом сейчас лучше было не думать. И Люсин продолжал парад, который не удался с первой же минуты.

– Вот! – сказал он, бережно вынимая из сейфа темный обоюдоострый кинжал с крестообразной ручкой. – Смотри!

Березовский, как лунатик, протянул руки и взял кинжал.

– «Aut Caesar, aut nihil», – чуть шевеля губами, прочел он полустертые и заплывшие буквы на рукоятке.

– «Или Цезарь, или никто», – тут же откликнулся Люсин. – «Или быть первым, или ничем»… Девиз Брута!

– «Капитолийская волчица хранит завязку всей игры…» – Березовский присел на краешек раскрытого сундука, так и не подняв лица от лежащего на ладонях кинжала. – Неужели ему тысячи лет?

– Кто знает… – протянул Люсин. – Теперь смотри, что еще там было.

– Значит, ты открывал уже? – несколько запоздало опомнился Березовский.

Люсин ничего не ответил и достал из сейфа почти черный от вековой патины тяжелый серебряный пятиугольник.

– «Звезда Флоренции»! – тут же воскликнул Березовский. – Именно такой я ее и представлял себе… Значит, у нас есть все, кроме алмаза и четки?

– Все, Юра. Четка нам не нужна. Здесь тот же шифр, что и на подвязке. Погляди. – И он протянул Березовскому пятиугольник. – Тут объяснение и план того места, где спрятано катарское сокровище. Все уже расшифровано. Возьми-ка у меня на столе подстрочный перевод…

Литое сердце пентаграммы[31]
Навеки в сердце унеси.
Премудрость не на небеси —
Незримо воссияют грани,
Когда возвышенный смарагд
Рассеет вековечный мрак,
Стена падет перед глазами!
В седьмой найдешь ты указанье,
Как отыскать в скале Грааль.
На том и кончится игра[32].

– Подведем итоги? – спросил Люсин.

– Да, старик… Только, знаешь, у меня что-то голова совсем не варит. Не знаю, на каком я свете…

– Выходит, сон все еще длится?

– Угу. И просыпаться не хочется… С чего начнем? Мысли разбегаются.

– А ты не торопись, – посоветовал Люсин. – Хочешь, я чаю попрошу?

– Нет… Потом, отец. – Березовский перевернул звезду и нежно обвел пальцем причудливые линии. – Ты думаешь, это план?

– А что еще?

– Все может быть, конечно… Но где находится это место?

– Ну, ясно! – Люсин сделал вид, что упустил нечто важное. – Как я сразу не сообразил, ты же не знаешь еще, что было написано на подвязке!

– Не знаю, – покорно согласился утративший вдруг чувство юмора Березовский. – Покажи.

– Возьми сам. В той же папке.

Березовский, покопавшись в бумагах, нашел наконец листок с несколькими машинописными строчками. Это был третий, а может быть, и четвертый экземпляр.

– Торжествуешь? – Березовский понимающе хмыкнул. – Сам все единолично сотворил, а теперь выдаешь по капле?

– Да, Юр, в гомеопатических дозах. Знаешь, как дают воду алчущим от жажды морякам?.. Не сердишься?

– Нет, благодетель. Что ты?! Я б и сам не утерпел, – механически ответил Березовский, пробегая глазами строчки.

«В лето от Р.Х. 1466-е, в день Всех Святых, когда король Португалии – Альфонс V, передал в пожизненное владение Изабелле Бургундской остров в архипелаге Ilhas Tercerias, рыцарь Эрве де Сен-Этьен и кавалер Гвидо Сантурино тайно перевезли туда это.

“Клянитесь и лжесвидетельствуйте, но не выдавайте тайны!”»

– И что ты уже знаешь? – спросил Березовский.

– Почти все. Ilhas Tercerias – португальское название Азорских островов.

– Но где именно?

– Слово на перстне, Юра. Перстень ведь тоже должен был когда-то сработать!

– Гвидо? Но это же имя?

– Так мы с тобой до сих пор думали.

– А теперь?

– Теперь это, по всей видимости, остров. В Большом атласе есть хорошая карта Азорского архипелага. Я отыскал на ней крохотный островок Гвидо. Это между Фаялом и Гарсиозой.

– Потрясающе, старик! Неужели он до сих пор там?

– Он?

– Ну да! Грааль… Это невероятно! Кому принадлежат сейчас Азорские острова? Португалии?

– Точно.

– Тогда мертвое дело. Никакой комплексной международной археологической экспедиции не получится.

– Ишь ты куда хватил!

– А что ты думаешь? Не будь там фашистского режима…

– Не надо заниматься химерами. Это уже не наша забота.

– Значит, ты доложишь обо всем? – Березовский ткнул палец в потолок.

– Конечно. Ты должен помочь мне составить докладную. Чтоб по научной части все было грамотно.

– Надо указать, что это дело первостатейной важности. Кто знает, может, от него зависит весь дальнейший ход научного прогресса! Это же…

– Вот ты и изложи коротенько про Грааль… Только так, чтоб это поменьше смахивало на сказку. Понял? Сделай посуше.

– Выходит, дело в архив не сдается? Следствие продолжается?

– Там посмотрим… А пока давай-ка наведем справку об этом острове. Начальство любит, когда все лежит на столе готовенькое. Начальству некогда рыться в справочниках.

– Надо выписать из Ленинской лоцию Атлантики.

– У меня есть. Я, слава Богу, Атлантику вдоль и поперек избороздил.

– Ну да, ты же штурман…

– Бывший.

– И на Азорские заходили?

– Нет. Чего не было – того не было.

– Неважно.

– И я так думаю.

– У меня такое впечатление, что нам только кажется, будто мы многое знаем, – заявил вдруг Березовский. – На самом деле мы не знаем почти ничего.

– Как так? – удивился Люсин.

– Это же история. Вот лежат перед нами всякие древние вещицы, а что мы знаем о них? О каждой можно было бы написать роман. Нам известно лишь грубо утилитарное назначение, да и то недостоверно. Из сотен свойств мы знаем лишь одно, возможно, случайное. И можем только гадать о всем многообразии связей. Прошел тайфун, а мы видим лишь тающий туман на стекле. Но даже его не осталось на вещах, вокруг которых гремели грозы людских страстей, бушевали такие тайфуны. Нет, мы ничего не знаем, старик, ровно ничего. Можем лишь только догадываться. Что дает нам наша реконструкция, наша, с позволения сказать, схема? Монсегюр – папский легат – Флоренция – неаполитанский двор? Что мы знаем о них? А дальше? Генрих Наваррский – тамплиеры – розенкрейцеры – Калиостро – дело об ожерелье? Мы сочинили некое подобие железнодорожного расписания, но разве оно заменит живую, полнокровную жизнь? Даже если основные вехи верны, то кто нам скажет, как блуждал по ним наш ларец? Кто те люди, которые доставили его с Мальты в Петербург? Какие страсти кипели вокруг них? Кто с кем боролся, кто погиб и кто победил? Нет ответа, нет ответа!

– Ну, так ли уж нет? Кое-что ведь знаем.

– Что, дорогой? Что? Ты можешь сказать мне, куда делся красный алмаз? Кто и при каких обстоятельствах подменил его шпинелью? Мы даже не догадываемся о том, чем был этот алмаз столь ценен и знаменит. Ничего мы не знаем.

– Не в падай в крайность, Юра. У меня, в частности, есть заключение специалиста по поводу кинжала.

– Да? – Березовский хотел еще что-то сказать, но вдруг сбился и только переспросил: – Да? И что?

– Он, понимаешь, изготовлен в конце восемнадцатого – начале девятнадцатого века. А ты говоришь, что мы ничего не знаем!.. То есть мы действительно ничего не знаем. – Люсин улыбнулся и махнул рукой.

– Погоди, старик, я ничего не понимаю!

– А я, думаешь, понимаю?

– Постой, постой… Может быть, его специально изготовили революционеры тех лет… Мало ли зачем он мог им понадобиться? – Юра уже вновь увлеченно размахивал рукой. – Это был символ борьбы с тиранией. Кроме того, на нем они могли давать клятву…

– Ладно, ладно, – остановил его Люсин. – Это уже по твоей части… Давай-ка мы наведем сейчас справки об этом островке.

– Гвидо?

– Угу! – Люсин прошел к телефону и соединился со специальной справочной, назвав абонентский пароль. – Не могли бы выдать мне сведения об острове Гвидо в группе Азорских островов?.. Да, Гвидо. Григорий – Вероника – Иван – Данил – Ольга… Хорошо. Я подожду, девушка… Спасибо. – Пока он ожидал ответа, Березовский вновь взял в руки кинжал и стал осматривать его с недоверчивой, критической усмешкой.

– Да, да! – сказал Люсин в трубку. – Как – нет?.. Что?! На самом деле?.. Очень жаль… Очень!.. Спасибо, извините, пожалуйста! Боюсь, что мы опоздали, – сказал он, положив трубку. – То есть мы действительно опоздали!

– В чем дело?

– В 1957 году вблизи острова Фаял произошло извержение подводного вулкана, и островок Гвидо ушел на дно. Зато рядом с Фаялом появился новый, но это вряд ли нас может утешить. Верно? Мы немного опоздали…

– Вот это удар!.. Чувствуешь руку судьбы, старик?

– Очень жаль, Юра. Действительно, чертовски жаль… Но вдумайся хорошенько, загляни на самое дни души… Понимаешь, погибли какие-то неведомые нам сокровища, может быть, что-то очень ценное, но… вряд ли у ж такое необыкновенное… Согласись! Ты же историк! Разве археологи хоть однажды нашли что-нибудь такое, которое… Одним словом, чудес в мире нет, Юра. Скорее всего, их и не было.

– Но…

– Погоди! Я знаю, что ты хочешь сказать! Конечно, раскопки на острове Гвидо, если бы они только стали возможными, могли бы обогатить историческую науку. Даже, допускаю, сделали бы в ней переворот. Но – ты сам это сознаешь, только не хочешь признаться, не желаешь расстаться с мечтой! – они, я думаю, ничего бы и не добавили к тем фундаментальным истинам, на которых стоит современное знание. Чудеса возможны только в сказке. Утешимся же тем, что хоть сказка осталась, несмотря ни на что. Извержение подводного вулкана уничтожило древнее, таинственное, может быть, сокровище катаров, но оно же спасло тем самым сказку, легенду о нем… И легенда эта переживет века.

– Как ты думаешь, он знал обо всем? – спросил Березовский.

– Кое-что, наверное, знал. – Люсин сразу понял, о ком его спрашивали. – Но мы наверняка знаем сейчас куда больше. Вообще мы знаем об этом деле больше, чем кто бы то ни был, начиная, по крайней мере, со славного короля Генриха.

– Я не про то… Скажи мне лучше, за чем охотился этот гад? За сокровищами? Я, конечно, о деньгах говорю, не о тайне.

– Не знаю! – развел руками Люсин. – Но думаю, что деньги, во всяком случае, его интересовали больше всего. Такая уж психология… Ведь даже не будь всех этих тайн и неведомых сокровищ, наш ларчик – прости за плохой каламбур – открывался просто… Мне принесли английский ежегодник «Whitaker» за 1970 год. Там есть статья «Исчезнувшие сокровища», в которой говорится и о ларце Марии Медичи. Так вот, по оценкам специалистов, он котируется на сегодняшний день в четыреста – четыреста пятьдесят тысяч долларов… Как видишь, игра стоила свеч. Можно было, как говорится, ставить на один только сундук. Дело того стоило. У меня нет прямых доказательств, но я тем не менее не сомневаюсь, что охотился он в основном именно за сундуком. Иначе зачем была ему антикварная мебель? Не раз, наверное, не два он справлялся там о старинном сундуке эбенового дерева. Готов был любой купить, продавца торопил, бакшиш сулил, понимаешь… Зачем?

– Действительно: зачем? Он же знал, где находится настоящий сундук!

– В том-то и дело! А вся суть в том, что сундук из антикварной мебели ему был совершенно не нужен… Вот так, Юр. Ему товарный чек был нужен, чтобы предъявить его на таможенном досмотре и преспокойно вывезти этот наш ларец.

– И такое могло сойти? – удивился Березовский.

– Очень даже свободно. Думаешь, там искусствоведы сидят? К тому же сундук – он и есть сундук. Это тебе не картина, не статуя… Так что план он разработал неплохой.

– Пожалуй, ты прав… Может, раньше, до войны еще, он и занимался катарскими тайнами, но теперь его интересовал только ларец, точнее, те сотни тысяч, которые за него можно было получить… Итак, дело закончено?

– Да, Юр, дело закончено, – кивнул Люсин.

– Но мы не бросим поиски?

– Если позволит жизнь.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Мало ли что… – уклончиво отозвался Люсин. – Разве все предусмотришь? Только несколько минут назад мы даже не подозревали, что где-то в океане опустился на дно остров…

– И все же звезды солгали. Игра на этом не кончилась.

– Да, звезды солгали. Игра не кончилась, – согласился Люсин.

Примечания

  1. Патина – налет времени (Здесь и далее прим. авт.).
  2. Юдам, шакти – ламаистские божества.
  3. Шпиатр – легкий сплав.
  4. Катары (альбигойцы) – религиозная секта на юге Франции в XII—XIII вв. Под знаменем катаров объединились против католицизма сеньоры, городская буржуазия, ремесленники и крестьяне. На подавление альбигойской ереси выступили король, папа и феодалы отсталого Севера. Крестовый поход против катаров был начат в 1204 г.
  5. Мани – легендарный пророк катаров.
  6. На старопровансальском языке чаша называется «Грааль».
  7. Тамплиеры (храмовники) – члены духовно-рыцарского ордена, основанного около 1118 г. В 1312 г. орден, мешавший укреплению королевской власти, был упразднен.
  8. Мана – причастность к сверхъестественному.
  9. Куафер – парикмахер.
  10. Герметические – закрытые, тайные.
  11. Брак – основоположник кубизма.
  12. Розенкрейцеры – масонское общество, организованное будто бы еще в XV в. Христианом Розенкрейцером. Розенкрейцеры распространяли всевозможные слухи о сверхъестественном могуществе своих анонимных руководителей. Под влиянием розенкрейцерства находились многие высокопоставленные лица: Фридрих Вильгельм II, Екатерина II, Павел I и др.
  13. Ориенталистика – востоковедение.
  14. Карма – в данном случае судьба.
  15. Иллюминизм – разновидность масонства.
  16. Не будем называть имена, не называя имен (лат.).
  17. Титул королевской дочери.
  18. Некромант – волшебник, имеющим власть над мертвыми.
  19. Сокслет, дрексель – стеклянные химические сосуды.
  20. По должности (лат.).
  21. Если это неправда, то хорошо придумано (um.).
  22. Дословно (лат.).
  23. Выскочка (лат.).
  24. Вдвойне дает тот, кто дает скоро (лат.).
  25. Внезапно (лат.).
  26. Подразумеваемым образом (лат. ).
  27. Слова улетают, написанное остается (лат.).
  28. Всему есть мера (лат.).
  29. «Протоколы следствия в Риме, ч. III, стр. 130». (фр.).
  30. Шпинель – красный драгоценный камень.
  31. Расшифрованная надпись дается здесь в стихотворном переложении Ю. Березовского.
  32. Буквальный перевод этой строки звучит так: «Тогда и свершится предназначенное».

Примечание автора

***
Примечание автора. Калиостро действительно был арестован инквизицией в Риме в 1790 году. На тайном следствии («Показания Джузеппе Бальзамо в его Vie extraite de la procedure instruite centre lui a Rome en 1790. ch. III. p. 130»)[29] он подробно осветил свою роль и в тайных обществах, и в знаменитом деле об ожерелье. Показания же его по поводу ларца в деле не фигурируют. Сказано только, что подобный вопрос обвиняемому был поставлен, и трибунал получил на него соответствующий ответ. На вопрос, знает ли подсудимый о дальнейшей судьбе красного алмаза, Калиостро ответил отрицательно и придерживался этого до конца процесса, несмотря на то что тайные доносчики сообщали, будто необыкновенный камень находится теперь, как и сам ларец, у гроссмейстера Мальтийского ордена. Когда в Петербурге было основано мальтийское приорство, выступавший на процессе с показаниями против Калиостро отец Казимир вновь назначается провинциалом в Россию, где папа легализовал упраздненный в 1773 году, но тайно продолжавший существовать иезуитский орден. В том же году из Парижа переезжает в Петербург и поступает на русскую службу гвардии поручик Жорж-Антуан Пуркуа де Кальве. Потомки его принимают русское подданство. Один из них, Петр Иванович Пуркуа, впоследствии был выслан в Сибирь якобы за сочувствие декабристам, другой, Теодор Иванович, получил смертельную рану на дуэли с другом Жоржа Дантеса, приемного сына посла барона Геккерена. По свидетельству Чаадаева, поводом для дуэли послужило публичное обвинение барона Геккерена в том, что он будто бы состоит тайным шпионом иезуитов.

Граф Калиостро же был приговорен к пожизненному заключению в подземной тюрьме. Приговор, произнесенный против него в Риме, содержит осуждение «за проповедование учения, открывающего широкие двери мятежу».

Причинной связи между указанными в примечании событиями история не устанавливает.