Ларец Марии Медичи. Еремей Парнов

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4

Глава 7
Понедельник – день тяжелый (в Москве)

Ибо сказано: понедельник день тяжелый. В 9.15 Люсина вызвали к начальству. Он спустился двумя этажами ниже и длинным коридором, устланный красной ковровой дорожкой, прошел в приемную. Секретарша сразу же доложила о нем. Закончив телефонный разговор, генерал нажал кнопку звонка, и Люсин прошел в кабинет.

Пробиваясь сквозь колеблемую ветерком шелковую занавеску, солнечный свет падал на красивый, навощенный паркет размытыми квадратами. Крохотные зайчики бодро метались по кремовым стенам, ослепительно блестели на золотой раме портрета Ленина и на полированной доске стола заседаний. Зеленые огоньки весело горели на серых панелях селектора и сложных телефонных агрегатов.

Но Люсин знал, насколько непрочна эта безмятежная солнечная тишина. Сейчас генерал подымет голову от бумаг, отложит в сторону ручку и… Люсин уже хорошо изучил все предшествующие разносу признаки. Если входящий в этот необъятный кабинет заставал генерала с пером в руке, можно было готовиться к непогоде. Примета была верная. Словно солнышко в океане, садящееся на горизонте в тучу.

Если солнце село в тучу,
Жди к утру большую бучу.

– Ну, как там у вас, товарищ Люсин? – Генерал сунул ручку с ракетным оперением в гнездо, отодвинул бумаги и снял очки. – Продвигается?

– Пока не очень, товарищ генерал, – честно признался Люсин.

– Хоть что-нибудь есть?

– С полной уверенностью сказать нельзя, – дипломатично увильнул Люсин и едва заметно выдвинул ногу вперед, будто готовился встретить порыв ветра.

Но генерал сегодня проявлял редкостное терпение.

– Садитесь, – пригласил он, разглаживая розовые вмятины от очков на переносице.

Люсин молча наклонил голову, прошел через весь кабинет и сел сбоку от генерала, за крохотный столик для стенографистки.

– Когда сможете доложить? – Генерал подвинул к себе перекидной календарь.

– Понадобится еще трое суток, – сказал почти наобум Люсин.

– Ох, Люсин! Нет у нас этого времени, никак нет. Жизнь торопит. Вон, – генерал протянул ему папку со свежими газетными вырезками, – правая печать уже зашевелилась.

Люсин раскрыл папку и бегло проглядел заголовки: «Загадочное исчезновение…», «Зловещее молчание компетентных органов», «Жив ли?..» и т. д.

– Еще не так страшно, – заметил Люсин.

– Ишь, какой храбрец! А это видел? – Генерал вышел из-за стола и, быстро перелистав подколотые вырезки, нашел небольшую, в две колонки, статейку с жирным подзаголовком: «Туристическая поездка в Советский Союз становится рискованным предприятием». – И МИД, и «Интурист» уже обратили внимание.

– Желтая газетенка, совершенно не имеющая веса.

– Завтра подхватят и солидные органы. Нет, товарищ Люсин, там, где отсутствует информация, находит пищу дезинформация! Надо в кратчайший срок это дело прояснить. Понятно?

– Так точно, товарищ генерал.

– Трое суток дать не могу. Нам нужно хоть что-то ответить, и не позже чем через… – он помедлил, – сорок восемь часов… Но перейдем к делу. Выясняются любопытные обстоятельства. Посольство любезно предоставило нам кое-какие материалы на этого деятеля. – Он подвинул к Люсину еще одну папку. – По национальности он русский, сын белоэмигранта. Настоящая фамилия Свиньин… Да, вот такую нам свинью подложили… Андре Свиньин, Андрей Всеволодович Свиньин, год рождения 1923, родился уже там, в 1944 году получил семь лет каторги за коллаборацию с нацистами, в 1948 году досрочно освобожден. Вот какой фрукт этот пропавший… Они и отпечатки пальцев прислали.

– Очень хорошо! – обрадовался Люсин. – У нас они тоже есть. Не понимаю только, почему такой шум подняли из-за этого подонка?

– Вот как? – Генерал не любил говорить о вещах, которые казались ему сами собой разумеющимися. – Во-первых, это правая печать, а во-вторых, в газетах могут еще и не знать всей подноготной, – пробурчал он. – Так-то, инспектор.

– Зато теперь узнают.

– Все это не снимает наших с вами проблем. – Генерал надел очки, и Люсин понял, что аудиенция закончена. – Я передаю в ваше распоряжение Светловидова, Шуляка и Данелию. В среду в шестнадцать часов доложите, как идут дела. – Генерал сделал на календаре пометку. – Идите.

– Слушаюсь, товарищ генерал! – Люсин встал и, взяв досье Андрея Всеволодовича Свиньина, пошел к двери.

Вернувшись к себе в кабинет, он нашел на столе заключение эксперта по поводу найденной у иностранца иконы.

«Икона “Троица” воспроизводит мотив знаменитой рублевской “Троицы”. Ярко выпячена тенденция доказать равенство трех лиц святой “Троицы” для назидания инакомыслящим. В ряде деталей икона существенно отличается от рублевской. Художник, несомненно, был знаком с произведениями сиенских живописцев. Этим он как бы дополняет своего предшественника, исходившего, главным образом, из византийских источников палеологовской эпохи.

Композиционным центром рублевской иконы являлась чаша с головой жертвенного тельца. Поскольку телец есть ветхозаветный прообраз новозаветного агнца, постольку чаша рассматривалась как символ евхаристии. Руки среднего и левого ангелов благословляют чашу, что дает ключ к раскрытию сложной символики композиции.

В данном же произведении перед каждым ангелом стоит по обычной чаше. Это подчеркивает усиление тенденции к полному равноправию всех лиц “Троицы”.

Известно, что замечательное произведение Рублева вызвало бесчисленные подражания. “Троица” была любимейшей иконой древнерусских художников. Но ни один из них не сумел достичь высот рублевского искусства. Даже сам Рублев, создавший свою икону в момент величайшего взлета, не смог потом написать ее безупречно точных копий.

Данное же произведение, несомненно, более позднее, выгодно отличается от многих старых копий. Неизвестный московский живописец достиг в цветовом строе иконы трехкратного, истинно рублевского звучания.

Икону можно приблизительно датировать 1450—1500 гг. Она, безусловно, является выдающимся памятником древнерусской живописи Московской школы.

Доска липовая, шпонки врезные, встречные, дубовые, более поздние. Левкас. Яичная темпера, 22,5×14».

Люсин несколько раз прочел заключение, поругивая про себя эксперта за ненужное многословие, потом записал в блокнот резюме: «Подлинник. 1450—1500 гг. Московская школа. Автор неизвестен. Выдающийся памятник».

Экспертиза резко меняла дело. Виктор Михайлов представал теперь в несколько ином свете.

«Поистине день неприятных сюрпризов. Иностранец называется белоэмигрантом и немецким прихвостнем; икона девятнадцатого века стареет на четыреста лет и превращается в “выдающийся памятник”. А как же иконщик? Знал он или не знал? Если не знал, то пентюх он, а не иконщик! Еще художником-реставратором называется! Но ведь и сам эксперт, когда ему позвонили, сказал, что не верит в пятнадцатый век, который находят в сигарных ящиках. Что получилось? Сам же и пишет теперь: “выдающийся”, “поистине рублевское звучание”, или как там у него?.. И это профессор, знаток! Не какой-то там спекулянт-реставратор. Выходит, что Михайлов мог и не знать… Но не верить – одно, не ведать – другое. Профессор не поверил, но, увидев, убедился; этот же держал у себя дома сокровище, пребывая в полном неведении. Сомнительно что-то. У него же, наверное, и люди бывают, не исключено, что и знатоки. Раз он этим делом промышляет, должен же… Но в картотеке он не числится. Ни разу в спекуляции не попадался. Очень ловок? Но мог ли такой ловкач не распознать подлинную икону, чистейшую, можно сказать, свою выгоду? Опять же сомнительно. Нельзя, конечно, со счетов сбрасывать и другую возможность. Работяга-реставратор иконами, как правило, не торгует, ну, если случай сам в руки идет, одну-другую продаст, а так – чист. Этим, кроме ловкости, можно объяснить то обстоятельство, что данный гражданин не известен коллегам из ОБХСС. Но чем объяснить промашку с иконой? Разве что и на старуху бывает проруха? Но ежели он знал, то, конечно, врет, что продал ее за пятьсот рублей. Сам сказал, что подлинник стоит на два нолика дороже. Сумма солидная. Да и кто поручится, что брал рублями, а не валютой? Тут, пожалуй, даже прокурор выдаст ордер без звука… Ларчик ведь, как правило, отпирается просто. Одно преступление тянет за собой следующее. Получил крупную деньгу, захотел получить еще больше… Стоп! Стоп! Что же выходит? Завлек иностранца, ограбил его и убил? Больно уж просто… И вел он себя совсем не так, и в гостиницу нечего было ему потом приходить. Впрочем, это я думаю, что нечего. Он-то ведь мог и не знать, что никаких концов у нас нет. Кто-то видел его из знакомых, кто-то мог о сделке узнать, вот он и явился в отель свою непричастность продемонстрировать. Наверное, и алиби надежное себе заготовил… Вот это мы и выясним!.. В самом деле, зачем приехал этот Свиньин – ну и фамилия, прав генерал! – в СССР? И как он мог исчезнуть? Шпионаж? Маловероятно. Во-первых, этот вариант проверяют специалисты, во-вторых, не стали бы там своего человека дезавуировать, отпечатки пальцев присылать. А вдруг отпечатки липовые? Ну, это мы тут же проверим. А как, спрашивается? Сравним с отпечатками на стакане? Но они тоже могут оказаться липой, заранее заготовленной, привезенной издалека липой. Все эти соображения нужно будет доложить начальству. Пусть соображает – ему сверху виднее. Но это – опять прав генерал – не снимает с нас наших задач.

Посему же, оставляя шпионаж в стороне, приходим к довольно правдоподобному выводу. Этот тип приехал к нам из сентиментальных побуждений – поглядеть на страну, из которой сбежал когда-то его папаша. Кроме того, или, вернее, прежде всего, он решил сделать на этом бизнес. Скупает по антикварным магазинам картины и статуэтки, по частным коллекциям– иконы, чтобы выгодно все это перепродать по возвращении. На русских иконах они там, говорят, все помешались… В Мурманске мариманы больше насчет мехов поговаривали… Но они люди простые, в искусстве не искушенные. А тут глаз нужен, образование. Он вот и в магазине картинки выглядел, и ту икону распознать сумел. Ведь и пятьсот за нее не всякий даст. Тут понимать нужно. Какое, кстати, у него образование? Ух ты! Магистр Сорбонны, если, конечно, не врет досье… Историк-искусствовед – так и есть! И откуда они взялись на мою голову, эти искусствоведы?.. Историк-искусствовед! Нет, такой вряд ли станет делать обычный бизнес на иконах. Иконы для него так, пустяки, побочный заработок. Вся суть, конечно, в стихотворении. Он же из эмигрантов, в их-то среде он и откопал это стихотворение. Явно охотится за чем-то крупным! За чем-то таким, перед которым и пятьдесят тысяч – мелочь. Получается, что ларчик открывается не просто, и простота тут хуже воровства. Но это опять лишь одна сторона. Есть и другая. Художник-реставратор Виктор Михайлов. Он-то ведь мог, не мудрствуя лукаво, ограбить иностранца? Вот и накрылась вся сложная игра месье Свиньина! Опять же могли они и в соглашение войти. Иностранцу понадобился помощник, вот он и доверился спекулянту. В его-то положении это вполне возможно. Тот же не захотел делиться и… Нет, опять все слишком просто получается! А нет в этом деле такой простоты, никак нет… Куда более возможно, что иностранец пропал сознательно, по собственной воле, но не для шпионажа, а для реализации своей шифрованной инструкции. Впрочем, тут уж граница между бизнесом и шпионажем становится довольно зыбкой… И ведь даже в этом случае он мог привлечь Михайлова в помощники!.. А так ли? Сразу взял да и раскрылся? Не побоялся? В таком-то деле! А почему обязательно сразу? Сколько таких вот «туристов» приезжали сюда! Свиньин свободно мог ехать на верное, подготовленное дело по самым надежным адресам.

Случайное знакомство в комиссионке? А что, если это заранее спланированная встреча? Если этот Михайлов уже многим иностранцам продавал иконы, то они вполне могли рекомендовать его Свиньину в качестве человека услужливого и надежного… Вариантов много, конечно, но как там ни крути, а Михайлова надо прощупать. Все пока на нем сходится».

Вошли ребята из соседнего отдела. Доложили по всей форме, что направлены в его, Люсина, полное распоряжение.

– А что это у вас физиономии такие кислые? – спросил Люсин.

– Так ведь своих дел позарез! – развел руками высокий, белый, как альбинос, Шуляк.

«Ему бы фамилию Светловидов носить», – подумал Люсин.

– Начальству виднее, – одернул Шуляка коренастый, чуть сутуловатый Данелия.

Из всех троих Люсин знал его лучше всех. Данелия часто выходил победителем в соревнованиях по самбо.

– Я тут, ребята, не виноват, – объяснил Люсин. – Георгий все правильно понял: приказ сверху.

– Чего тут объяснять? – прервал его Данелия. – Командуй!

– В полном вашем распоряжении! – подтвердил Шуляк. Они, а вслед за ними и молчаливый Светловидов взяли стулья и расселись вокруг Люсина. Одного стула, правда, не хватило, и Люсин уступил Светловидову свой, а сам пристроился на краешке стола.

– Вас с обстановкой познакомили? – спросил Люсин.

– В самых общих чертах, – сказал Шуляк.

– Мы со Светловидовым в курсе, – кивнул Данелия. – Курков нас вызывал, а его, – он улыбнулся Шуляку, – не было в тот момент в отделе.

– Ну и прекрасно! Вы его и проинформируете потом или я, когда время будет. Сейчас, простите, каждая минута дорога, – извинился Люсин. – Ты, Георгий, поезжай на Старокалужскую дорогу. Обойди все парикмахерские между двадцать пятым и тридцать восьмым километрами. Может, опознают… Тут новые варианты появились. – Он вручил ему пакет фотографий, на которых лик месье Свиньина был представлен в различных ипостасях – от гладко выбритого до усов с бородой.

– Будет сделано! – Данелия веером выбросил фотографии на стол. – Какая?

Люсин ткнул пальцем в вариант «только усы».

– Но есть подозрение, что вот эта. – И он показал бритого Свиньина всем присутствующим. – Вы тоже возьмите полный набор, – улыбнулся он, выдавая Светловидову другой пакет. – Вас я попрошу обойти все антикварные магазины. Вы же, товарищ Шуляк, пойдете со мной. По дороге я введу вас в курс дела. Вопросы есть?

– Нет, все ясно! – заявил Данелия. – Можно выполнять?

Люсин попрощался с товарищами и проводил их до дверей. Шуляк ушел вместе со всеми – ему нужно было кое-что собрать у себя на столе.

Зазвонил городской телефон.

– Люсин слушает!

– Товарищ Люсин, с вами говорит дежурный по городу. Здравствуйте.

– Здравствуйте, товарищ дежурный. Есть новости?

– У меня тут в журнале записано, что вы просили докладывать вам о странных происшествиях. Так?

– Так, так! Что-нибудь есть?

– Не знаю, как вы на это посмотрите, но, на мой взгляд, дело самое что ни на есть странное.

– Так, так! Слушаю…

– В цирке питона украли, товарищ Люсин! Понимаете?

– Да. Ну и что?

– Как «ну и что»? – обиделся дежурный. – Очень странное происшествие. Непонятно, кому этот питон мог понадобиться?..

– А он не сам, часом, уполз? – осторожно высказал предположение Люсин.

– В том-то и дело, что нет! Клетка взломана. Сейчас оперативная группа выезжает. Вы не заинтересуетесь?

«Только змей искать мне еще не хватало…»

– Спасибо, что сообщили, товарищ дежурный. Но это не то, что нас интересует. У нас по части икон, искусства, вообще древней истории. Понимаете?

– Ну как знаете!.. В случае чего будем держать в курсе.

– Большое вам спасибо. – Люсин положил трубку и рассмеялся.

– Чего это вы? – удивленно спросил вернувшийся Шуляк. На руке у него был плащ.

– Питона в цирке украли, – все еще смеясь, объяснил Люсин. – Представляете? Это ж надо уметь!

– Действительно… – покачал головой Шуляк. – Какие будут распоряжения?

– Мы сейчас с вами поедем в гости к одному художнику. – Люсин набрал по внутреннему номер гаража. – На Малую Бронную. Дело в том… Гараж? Минуточку, – он кивнул Шуляку, – Люсин говорит. Машину, пожалуйста. Сейчас… Пошли. По дороге все объясню. – Он быстро убрал все со стола. Запер ящик. Спрятал документы в сейф.

– Кто там? – робко спросил чей-то тоненький голосок, когда они позвонили в квартиру № 6.

– Отворите, пожалуйста. Мы к Виктору Михайловичу, – ответил Люсин.

– А его нет дома.

– Вот как? Когда же его можно будет застать?

– А кто его спрашивает?

– Да отворите же! – возмутился Шуляк. – Мы но важному делу. Нельзя же разговаривать через дверь!

– Ничего не знаю, – отозвались по ту сторону двери. – Виктора Михайловича нет дома.

– Когда он будет? – опять спросил Люсин.

– Не скоро, не скоро. Он уехал.

– Уехал? – озадаченно переспросил Люсин, а Шуляк состроил ему назидательную мину: «Вот тебе!»

За дверью послышались удаляющиеся шаги. Очевидно, невидимый собеседник счел свою миссию законченной.

Люсин решительно позвонил еще раз. Долго ничего не было слышно. Он выждал и вновь нажал кнопку.

– Вы перестанете хулиганить? Или, может быть, милицию вызвать? – возмущенно спросили по ту сторону обитой черным обшарпанным дерматином двери.

– Откройте, пожалуйста, – попросил Люсин. – Мы и есть милиция.

– Ах, милиция! Так я вам и поверил! А ну убирайтесь немедленно, пока вас не спустили с лестницы!

– Сказано вам: милиция! – стараясь не переполошить всю площадку, тихо и грозно сказал Шуляк. – Немедленно откройте!

– Всю жизнь мечтал! – издевательски отозвались из-за двери. – Почему же вы тогда не приведете дворника, если вы милиция? Почему соврали, что пришли по делу? Вот я сейчас покажу вам милицию!

«Милиция обычно приходит именно по делу», – усмехнулся Люсин и мигнул Шуляку. Тот понимающе кивнул и пошел по лестнице.

– Сейчас приведут дворника, – пообещал Люсин.

– Да? – удивились за дверью. – Ну-ну, посмотрим.

Получалось, что Люсин свалял дурака.

«Вот оно, гусарство… Конечно, мы его найдем! Но ведь время, время! И главное, как теперь объяснишь? Эх, если б знать наперед, как все оно сложится! А теперь он и дома следы замел, и сам неизвестно куда скрылся. Положеньице».

– Вы еще здесь? – тихо осведомились за дверью.

– Здесь, здесь! – успокоил Люсин. – Сейчас дворника приведут.

– А вы, правда… из милиции?

– Правда. Это вы с нами изволите шутки шутить.

– Но я же не знал! Я же не мог знать, так ведь? И вообще, я человек совершенно посторонний. Вы же к нему, а не ко мне?

– А кто вы?

– Сосед. Всего лишь сосед, старый, больной человек.

Внизу гулко хлопнула дверь. Люсин узнал низкий голос Шуляка. Он что-то втолковывал человеку, который то и дело кашлял и чертыхался.

– Ну вот и дворник! – проинформировал Люсин невидимого собеседника.

Тот ответил на сообщение тем, что отодвинул какой-то засов. Дальше, однако, разоружаться не стал. Выжидал.

– Это дворник? – спросил Люсин, когда Шуляк в сопровождении кашляющего человека появился на площадке.

– Дворник. Прокоп Васильевич, – кивнул Шуляк.

– Хе-хх! – задохнулся в кашле Прокоп Васильевич. – Дворник! Дворник, будь оно неладно! Хех-х-га-кх! Ой! – Он покачал головой и тыльной стороной ладони отер выступившие слезы. – Прохватило меня вчерась, товарищи! Во!

– Это ты, Прокоп? – осведомились с той стороны.

– Я, Лев Минеевич, я! Прохватило меня, слышь? Открывай, не опасайся! Гха-кх-ка-ка!

Лев Минеевич, очевидно, Прокопа признал, потому что ответом на кашель был лязг открываемых замков. Однако, оставив все же дверь на цепочке, он осторожно приоткрыл ее, чтобы удостовериться, так сказать, лично. Своими очами.

– Добро пожаловать! – приветливо высунулся в щель сухонький старичок.

– Здравствуйте, здравствуйте, – кивнул ему Шуляк.

– Проходите, пожалуйста, милости просим. – Лев Минеевич сбросил цепочку и широко распахнул дверь.

– Спасибо вам, Прокоп Васильевич, – входя в квартиру, обернулся Люсин к шедшему сзади дворнику.

– Так что могу быть свободным? – затоптался тот на месте, мешая пройти Шуляку.

– Иди отдыхай, отец, – Шуляк похлопал дворника по спине и вошел следом за Люсиным.

Дворник сейчас же закашлялся и сказал, что он простыл.

– Холодное пиво? – понимающе усмехнулся Люсин.

– Кх, какое там пиво? – Дворник вытянул руки и раскрыл ладони, словно показывал, что у него ничего там нет. – Какое пиво? Не пью, язва потому как. Вчерась на дачном участке сено косил. По росе, босиком. И все! И простыл. Дела?

– Дела! – согласился Люсин и помахал на прощанье рукой.

– Спасибо тебе, Прокоп, – кивнул ему Лев Минеевич. – Иди теперь, отдыхай.

И запер дверь.

«Занятно», – подумал Люсин.

– Значит, вы сосед Михайлова, Лев Минеевич? – спросил он, осматривая прихожую.

Ржавая лампочка под непривычно высоким потолком бросала тусклые блики на помятые днища тазов, заваленный бумагами шкаф и подвешенный возле самой двери старый велосипед.

– Лев Минеевич, с вашего позволения… Да, я сосед! – Старичок гордо вскинул голову. – Угодно пройти? – Жестом уличного регулировщика он указал на свою дверь.

– Простите, Лев Минеевич! – Люсин протянул ему свое удостоверение. – Мы, Лев Минеевич, действительно из милиции.

– Нет! – Старик картинно выбросил вперед руки, словно ему предлагали не удостоверение, а незаслуженные миллионы. – Не надо. Я вам и так верю.

– Гм… – хмыкнул Шуляк.

– Верите так верите, – согласился Люсин. – Очень хорошо.

Лев Минеевич забежал вперед и с поклоном отворил дверь.

– Э, да у вас тут целый музей! – заметил Шуляк, и было непонятно, то ли он восхищается, то ли, напротив, самым решительным образом осуждает.

«Действительно, самый настоящий музей, – подумал Люсин, оглядев увешанные картинами стены. – Везет мне на этих искусствоведов-коллекционеров, как утопленнику».

Он с удивлением поймал себя на том, что проникся к старичку недоверием и неприязнью.

«За что? Из-за картин, что ли? С каких это пор я так реагирую на искусство? А с тех самых, Люсин, как пришлось тебе взять это непонятное дело…»

– Завидное у вас собрание, – одобрил Люсин.

– Ну что вы! – Старичок был заметно польщен, но гордость за свои сокровища боролась в нем с недоверием. – Все русские-с художники. Начало двадцатого века. – Это был определенно голос гордости, но если учесть очевидную, конечно, некомпетентность слушателей, то можно сказать, что в нем звучала опаска. – Всю жизнь собирал…

– Прекрасное дело сделали, Лев Минеевич. Хорошее дело. Но мы к вам, извините, совершенно за другим. Где находится сейчас сосед ваш Михайлов?

– В отъезде он со вчерашнего дня, – с готовностью ответил Лев Минеевич. – Отбыл в Питер, то есть в город Ленинград.

– Надолго?

– Сказывал, на несколько дней.

– А по какому делу, случайно, не знаете?

– Так он, Витюсенька, Виктор Михайлович то есть, к своей барышне поехал, – заулыбался старик. – Дело молодое, понятное. Она у него постоянно в разъездах, а он что? Свободный художник – сел и поехал! Он частенько к ней ездит. То в Ереван, то в Баку, а в Питер уж который раз!

– А как девушку зовут, не знаете?

– Нет. – Старик сокрушенно покачал головой. – Запамятовал. Их у него, извините, много перебывало. Всех не упомнишь. Дело-то его молодое…

– Жаль. Очень жаль, что запамятовали. А он что, просто так взял и уехал, ни с того ни с сего?

– Да к барышне же, говорю, уехал! Не впервой, чай.

– Это он сам вам сказал?

– Он скажет, дождешься! Слышал я. – Старичок нетерпеливо хлопнул себя по колену. – Была она у него тут на неделе. Они в кухне кофеек себе варили, а я по соседству был и все слышал.

– Что же вы слышали?

– А то, что уговаривались они в Ленинграде встретиться. Вот что. Она, вишь, раньше должна была уехать, а он обещался в воскресенье вечерним рейсом прилететь. Впоследствии перед самым отъездом я у него и спросил: куда, мол?

– А он?

– «Не твое дело, – говорит. – Вернусь через несколько дней. Газеты да письма складывай в кухне». Вот и весь разговор. «Так, спрашиваю, и знакомым вашим отвечать?» – «Так и отвечай», – говорит.

– Девушка-то его как выглядит? Не разглядели?

– Почему же не разглядел? Разглядел! Сколько раз дверь им отворял. Ведь он то ключ дома забудет, то просто отпереть поленится. Так что я разглядел, разглядел… Очень, можно сказать, красивая барышня. Белокурая такая, томная вся. Но из этих, нынешних. Юбка до пупа, извините, и курит, как мужик.

– Вот видите, Лев Минеевич, все вы разглядели, все знаете, а самого главного – имени девушки не запомнили, – покачал головой Люсин, стараясь заглушить в себе преждевременную догадку, потому что она наверняка могла оказаться ошибочной.

– Не запомнил, – развел руками Лев Минеевич.

– А как вы думаете, что у нее за работа такая, что все время ездить приходится?

– Работа? Ну, тут думать нечего. Это я доподлинно знаю. Гид она, в «Интуристе» работает, иностранцев в разные города возит.

«Так и есть – Женевьева! Она как раз теперь в Ленинграде. А как икона эта ее взволновала! Значит, субъект этот был прекрасно информирован обо всем. Играл с открытыми картишками, так сказать. А кто первый поднял тревогу? Опять же Женевьева! Сутки еще не прошли, как пропал человек, а она уже всех на ноги подняла. Да, плохо пришлось иностранцу, хоть гад он и шкура, силы были явно не равны. Что же им от него было надо? Деньги? Или нечто большее: очень большие деньги?.. И все же не верится! Не такое впечатление она производит… Ах уж эти сантименты! Впечатление! При чем тут впечатление? Совпадение! Вот чего нужно опасаться. Мало ли кто работает в „Интуристе“? Мало ли иностранных групп находится сейчас в великом городе Ленинграде? Вот на чем можно споткнуться, если действовать сгоряча, вот где легко очутиться в дураках! Очень уж это неосторожно – встретиться в Ленинграде! Им вообще, по всем канонам, противопоказано сейчас встречаться. Наоборот! Разойтись, затаиться, выждать, пока уляжется кутерьма… И все же они – если, конечно, это они – безмятежно гуляют в эту минуту по Невскому или, скажем, по Литейному, где продаются отличные краски. Бездумно и гибельно летят, как летучие рыбы на огни парохода. Почему? Считают, что разработанный ими план удался? Уверены поэтому в собственной безопасности? Ах, как это самонадеянно и неумно!.. Или просто надеются, что никому и в голову не придет предусмотреть этот чертовски глупый ход? А в самом деле, что я знал бы сейчас о них, не будь этого старика? Как бы вообще я сопоставил его с ней? Соединил их имена. Соединил их поступки. Но старик-то существует на свете, и было бы наивно полагать, что я не войду с ним в контакт. Раз я вышел на иконщика, на квартиру его номер шесть, то и знакомство мое с милейшим Львом Минеевичем было раз и навсегда предопределено, жестко детерминировано. Думать иначе непростительно. Но знакомство знакомством, а разговор о Женевьеве мог бы и не завязаться. Собственно, почему? Глаза старика ее видели, уши слышали милый ее голосок. Куда все это денется, пока он, дай Бог ему здоровья, жив? Никуда! К тому же старик словоохотлив, благодушен и трусоват. И нечего надеяться, что из всей богатейшей информации, которой вольно или невольно располагает старик, так-таки ни крошки не перепадет следователю. А ведь порой и крошки достаточно. Выходит, гражданин Михайлов, что вы просто не имели права лететь сейчас в Ленинград. А вы, Женевьева? В чем же дело? Почему они так поступили? Наивны и неопытны? Настолько беспечны, что позволили себе необдуманные действия? Излишне самоуверенны? Чересчур хитры и поэтому переиграли? А может, невинны и непричастны, и все это роковое стечение обстоятельств разлетится как дым? Не исключено, наконец, что они вовсе не знакомы друг с другом и все есть чистейшее совпадение, игра случая. Бывает ведь и такое…»

– Картинками любуетесь? – заискивающе улыбаясь, спросил Лев Минеевич. Но в глазах тревога стояла. Тревога и напряженность.

– А? – Люсин с трудом отвел от картины глаза: в минуты острой сосредоточенности взгляд его казался угрюмым и даже несколько злым. – Да-да, прелестные вещицы! – Он, собственно, их даже не успел разглядеть. – Особенно эта, зелененькая, – показал на первую попавшуюся.

– Эта? – благоговейно прошептал Лев Минеевич, ласково погладив золоченый багет скромненького пейзажика из синих, зеленых и красных пятен. – Вы, я вижу, знаток! Это ранний Кандинский. Кандинский, так сказать, реалист. Ей цены нет!

Шуляк, который стоял лицом к окну, перестал барабанить пальцами по стеклу и обернулся.

– Это какой же? – с интересом спросил он. – Этой? – Он подошел к картине, нагнулся над ней, даже потрогал ногтем засохшую колбаску щедро выдавленной из туба краски. – А что в ней такого особенного?

– Василий Кандинский – основатель абстракционизма! – блеснул эрудицией Люсин. – Тут одна подпись тысячи стоит. Правда?

– Совершенно справедливо, – подтвердил Лев Минеевич. – Пабло Пикассо недавно понадобился особой конструкции комод. Он набросал эскиз и вызвал к себе самого знаменитого парижского мебельщика. «Сможете сделать такой из розового дерева с инкрустациями?» – спросил Пикассо. «Очень даже свободно», – ответил ему краснодеревщик. «А сколько это будет стоить?» – «Вам, маэстро, ни одной копеечки, сантима то есть, подпишите только эскиз». Вот что значит подпись… А недавно Пикассо, – Лев Минеевич оживился и обнаружил незаурядную осведомленность об интимных сторонах жизни великого художника, – пришел в знаменитый парижский ресторан Максима босиком и в белых индийских брюках вроде наших кальсон, а все встали и устроили ему овацию.

– Занятно, – недоверчиво покачал головой Шуляк.

– Да-с! Святое искусство! – Старик назидательно поднял палец. – А скажите, молодые люди, если, конечно, не секрет, чего такого мог натворить мой сосед? Парень он, знаете ли, неплохой, только непутевый. Гульлив очень!

– Ничего он не натворил! – пренебрежительно махнул рукой Люсин. – Просто он срочно понадобился нам в качестве свидетеля. Вот это как раз секрет! Так что никому… Ясно?

Лев Минеевич понимающе прикрыл глаза и прижал руку к сердцу.

– Ключи от его комнаты у вас? – спросил Шуляк.

– Мы друг другу ключей не оставляем.

– А Виктор Михайлович кому-нибудь свои ключи доверяет? – задал вопрос Люсин.

– Ни разу не видел, чтобы его апартаменты кто-то другой открывал.

– И хорошо. Если даже кто придет от имени Виктора Михайловича, так вы не впускайте, – посоветовал Люсин. – Скажите, чтобы дожидались возвращения хозяина.

– Что я – дурак?

Люсин вспомнил недавний диалог сквозь запертые двери и улыбнулся.

– Скажите, – Лев Минеевич деликатно потянул его за рукав, – есть тревожные симптомы?

– Вы о чем? – не понял Люсин.

– О нашей квартире! О чем же еще? Кто-то подбирается к Витюсиной коллекции? Или… – Не решаясь произнести роковые слова, чтобы не накликать невзначай беду, Лев Минеевич мотнул головой в сторону своих шедевров.

– Нет, знаете ли, дыма без огня. – Люсин едва сдержал улыбку. – Будьте осторожны – это никогда не мешает. Так ведь?

Старик отчаянно закивал. Глаза его расширились, в них промелькнула покорная, какая-то обезьянья скорбь. Люсину стало его очень жалко.

– Вы не волнуйтесь, папаша, – сказал он. – Мы постараемся не дать вас в обиду.

– Имейте в виду! – Лев Минеевич сразу ожил и даже погрозил Люсину пальцем. – В сохранности моего собрания должно быть заинтересовано все государство… Я ведь одинок. – Голос его упал. – И верно, недолго проживу. Все это… – вялым жестом обвел он стены комнаты, – достанется им. – Он кивнул на окно, за которым была тихая летняя улица. – Наследников у меня нет.

– Вы бы заявили об этом официально, – посоветовал Шуляк. – Вам бы помощь оказали, жилплощадь улучшили.

– А мне ничего не надо, – горько усмехнулся старик. – Ни помощи, ни жилплощади. Все у меня есть, всем доволен. Человек смертен, но жить, знаете ли, нужно без этих мыслей, иначе все ненужным становится. Умру – пусть делают с этим что хотят. Но пока я жив – это мое. Иначе – зачем все? Для чего? Чем-то же должен жить человек? Не хлебом же единым?

Шуляк снова безразлично забарабанил по стеклу.

– Одним словом, не беспокойтесь, Лев Минеевич, – поднимаясь с колченогого венского стула, сказал Люсин. – В случае чего тут же мне позвоните. – Он вырвал из блокнота листок и записал на нем номера своих телефонов. – Это прямой, а если меня не будет, позвоните по другому. Мне передадут.

– Спасибо! – с чувством сказал старик, бережно складывая бумажку.

– О нашем разговоре – молчок! – Люсин приложил палец к губам.

Лев Минеевич кивнул.

– И сообщите, как только вернется Михайлов, – добавил Шуляк.

– Нет уж, увольте! – обнаружил неожиданное несогласие Лев Минеевич. – В чужие дела не вмешиваюсь. Он вам нужен – вы его и караульте. Я на себя поручений сомнительных и даже неблаговидных принять не могу-с.

– Ладно. Не волнуйтесь, – успокоил его Люсин. – Все будет в порядке.

Попрощавшись с хозяином за ручку, они удалились.

– Зловредный старикашка. Себе на уме, – прокомментировал Шуляк, когда они вышли из подъезда.

– Не, – покачал головой Люсин, – не зловредный. Несчастный, скорее. Обломок старого мира.

– Это верно. Собственник. Куркуль!

– Я не про то… Попрошу вас, товарищ Шуляк, установить наблюдение, чтобы возвращение Михайлова не застало нас врасплох.

– А с этим как? – показал глазами вверх Шуляк. – Если он его захочет предупредить?

– Такое возможно, – согласился Люсин. – Это, конечно, надо предусмотреть. Но, пожалуйста, осторожно…

– Понятно, – кивнул Шуляк.

– Машину я пока у вас забираю. Отсюда я прямо в аэропорт. Вернусь завтра, часов в одиннадцать. Вы остаетесь за меня.

– Слушаюсь. Вы в Ленинград?

Люсин развел руками: «Что делать, мол? Надо! Приходится».

Шуляк понимающе улыбнулся, и они пошли к машине.

Шуляк сел на переднее сиденье и сразу же снял трубку. Все, как положено, доложил, отдал необходимые распоряжения, обо всем с кем надо договорился.

– Ну, ни пуха вам ни пера! – пожелал он, вылезая на тротуар.

– К дьяволу! – благодарно кивнул Люсин. – В Шереметьево, пожалуйста, – сказал он шоферу.

Прежде чем сесть в самолет, Люсин проверил регистрационные списки за вчерашний день. Он обнаружил в них целых шесть Михайловых. Инициалы в билетах, к сожалению, не записывались. Вечерними рейсами в 20.55 и 22.05 улетели два Михайлова. Но это, увы, ровно ничего не говорило. Если бы этой распространенной фамилии не оказалось вовсе, можно было бы сделать два вывода: первый – Михайлов взял билет на чужое имя, второй – он вообще не улетал в Ленинград. Но примечательная фамилия была дважды упомянута в регистрационных ведомостях вечерних рейсов. Поэтому никаких выводов сделать было нельзя…

Глава 8
Филипп Красивый

Сбылось страшное проклятие старого тамплиера[7]. Прошел только месяц со дня аутодафе на острове, и вот уже умер папа Климент, всеми покинутый и забытый, терзаемый на смертном одре видениями больной совести.

Верил ли король Франции Филипп Четвертый, прозванный за внешность, поистине ужасающую, Красивым, что его самого ожидает в скором времени внезапная смерть, которая последует в тот же, роковой, 1314 год от загадочной болезни?

Но и в последний свой день человеку присуще мнить себя бессмертным.

Король был доволен. Многолетняя борьба его с папским престолом приближалась к благополучному окончанию. Филипп IV готовился к последнему акту и точил кинжал для завершающего удара, которым рыцарь добивает поверженного соперника. На языке куртуазности это называется «даром милосердия». Но король Франции, вероятно обмолвившись, сказал как-то: «Костер милосердия…»

Семь долгих лет продолжалась эта отчаянная борьба, начавшаяся еще в войну с графом Фландрским. Предмет спора был извечным: власть. Впрочем, и папа, и король предпочитали говорить более определенно – деньги. С денег, собственно, все и началось. В январе 1296 года папа Бонифаций VIII издал знаменитую буллу, которой воспрещал духовенству платить подати светской власти.

– Старый нечестивец! – простонал Филипп, ознакомившись с буллой великого понтифика. – Пропороть такую дыру в моей мошне! Он что, хочет сделать из французской казны коровье вымя и слюнявым ртом своим сосать золотое молочко?

Судорожно подергиваясь, Филипп вызвал к себе Петра Флотта – великого искусника по части изобретения новых податей, налогов и всяческих финансовых хитростей.

– Пиши мой ордонанс, Флотт. Под страхом смерти воспрещаю вывоз за границу оружия, лошадей, металлов, как в звонкой монете, так и в слитках. Записал? Ну берегись же, святейший дуралей… Что еще можно к сему присовокупить, Флотт?

– Полагаю, сир, что полезно было бы ограничить трассирование иностранных векселей французскими деньгами. Это сразу же восстановит против его святейшества все италийские города. Купцы Флоренции, Генуи, Венецианской республики усмотрят в действиях римского престола посягательство на свободу торговли. Лица же, кои пользуются во Франции рентой с предоставленных в пользу церкви имений, станут вполне справедливо сетовать на пресечение своих доходов. А кто виноват? Король? Увы, Франция была вынуждена защищаться!

– Полагаешь, все так и поймут?

– Как же иначе, сир? Более того, чтобы еще острее направить недовольство по нужному адресу, не надобно вообще упоминать великого понтифика в ордонансе. И эту буллу его, продиктованную сердцем горячим, но поспешным…

– Ты учишь своего короля смирению, Флотт?

– Я учусь у него мудрости и… Ах, право, сир, папа наполовину испортил свою буллу хулой. Это от слабости. Силе присуще хладнокровие. Станем же наслаждаться чистотой удара.

– Это дает наслаждение?

– Отчего же нет, сир? Как всякая точная игра. Уверяю вас, папа в ослеплении гнева не предвидел нашей ответной меры. Мы же, напротив, способны с холодной кровью предугадать его следующий ход.

– И как выпадут кости, Флотт? – Лицо короля исказила улыбка. – Скажи мне.

– Никак, сир. Что еще может предпринять против нас Рим? Полагаю, что святейшая лиса подожмет хвост. Ну, появится новая булла, почти дословно повторяющая прежнюю… это только ослабит силу папских постановлений. Возможно, добавятся мелкие дипломатические интриги. Только и всего.

– А мы, Флотт?

– Будем гнуть свое. Твердо и неуклонно. Пусть врагам станет еще страшнее от нашего упорства, которое, я уверен, они назовут тупым. Что ж, тем лучше, сир.

– Как ты, человек высокоученый и тонкого ума, можешь ратовать за грубую силу? Разве это пристало тебе?

– Мне – нет, но вам, сир, безусловно, пристало. А я всего лишь ваш советник. Не более…

– Выходит, я груб?

– Вы сильны, государь. Сила же может быть только грубой. Это пугает тех, кто считают себя хитрецами.

Филипп не мог не подивиться правоте своего финансового гения. Все так и случилось, как предвидел Флотт. Против Бонифация поднялась вся Италия, что и заставило великого понтифика сделать еще один шаг к пропасти. Папа подарил «граду и миру» новую буллу, в которой, подтверждая свои прежние повеления, обрушился на французского короля с нареканиями за постоянные распри с Эдуардом I английским и германским императором Адольфом.

Филипп только рассмеялся в ответ. Он даже закашлялся от хохота. Его ужасное лицо покраснело от натуги и пошло пятнами.

Петр Флотт, принесший в королевские покои копию папской буллы, отвернулся к витражному зарешеченному окну и позволил себе легкую улыбку, которую тут же замаскировал надушенным кружевным платком.

– Возьми, – сказал Филипп, снимая с себя толстую золотую цепь. – Ты оказался прав. Где бы нам раздобыть еще денег, Флотт?

– Ваша щедрость безмерна, сир. – Флотт подкинул цепь на ладони – она тянула изрядно – и спрятал подарок в кожаную суму, подвешенную к широкому поясу. – С деньгами худо. Деньги – это не папские козни. Франция выжата как губка.

– Так придумай же, как снова швырнуть ее в воду… Отчего ты не надел мою цепь?

– Я не маркграф, сир. Зачем возбуждать излишнюю зависть?

– Хочешь, чтобы я сделал тебя бароном?

– Нет, сир.

– Могу ли я доверять человеку, лишенному честолюбия? Чего же ты хочешь, Флотт?

– Самого утонченного наслаждения на земле, сир… Тайной власти. И она доступна мне… Благодаря вам, сир. А цепь я продам, чтобы еще лучше служить своему королю.

– Ты хочешь вернуть мне обращенный в червонцы подарок?

– Да, сир, но особым способом. Деньги пойдут на оплату моих агентов в Италии, Фландрии, Лангедоке, Франш, Контэ.

– Пусть так… Займемся делами, Флотт. Что будем делать с нашим вонючим папой и где взять золото?

– Это две стороны одной и той же монеты, сир. Если мы завладеем римским престолом, то добудем и средства для дальнейшей борьбы с сутанами. А это долгая война, государь. Поверьте, что с папой будет куда легче справиться, чем с легионом его епископов. Вот кого надо подрезать под корень… Не теперь, разумеется.

– А деньги? Папа беден, как церковная крыса.

– Не совсем так, сир. Но мы искусно разоряем его.

– Так где же взять золото? У кого мы можем его отнять?

– Тамплиеры, сир. Нужно вспороть брюхо ордену, ибо оно начинено червонцами.

– Рыцари храма – это большая сила, Флотт. И пока мы воюем с папой…

– Истина, сир! – С неожиданной горячностью Петр Флотт устремился к королю. – Орден можно свалить только с помощью папы!

– Это немыслимо, – холодно отстранился король. – Ты рехнулся, мой бедный Флотт… Бонифаций никогда не пойдет на это… Да и мне уже поздно мириться с ним. Я же ненавижу его, Флотт!

– О сир! Разве я говорю о Бонифации Восьмом? Просто нам нужен новый папа, наш, послушный, который покорно отдаст нам золото храмовников!

– Но прежде нужно еще свернуть шею старому…

– Да, сир. Это и есть оборотная сторона монеты.

– А так ли уж богаты храмовники, как говорят?

– Они значительно богаче, чем думают самые яростные их завистники.

– Вот как?! Я хочу знать об этом, Флотт. Я хочу знать!

– Извольте, сир… От доверенных лиц и шпионов, засланных в сердце ордена, я знаю почти достоверно, что богатства храмовников неисчислимы. И этого вполне достаточно для того, чтобы усмотреть в них опасную угрозу французской короне. Независимость же и гордый нрав этой духовно-рыцарской республики увеличивают такую угрозу вдвойне. Орден, государь, это невидимое государство, опутавшее всю Европу, черпающее силу крови и духа в Азии.

– Я уже подумывал о том, что храмовникам не мешает подрезать крылышки. Но теперь я вижу – этого мало… Ты прав, лучше вспороть золотое брюшко. Пусть над этим поразмыслит Гильом Ногарэ. Он великий мастер выискивать законные предлоги. – Заметив, что губы Флотта сжались, король довольно рассмеялся. – Не надо ревновать, Флотт. Это не подобает тому, кто стремится к тайной власти. Учись владеть собой, оставайся бесстрастным… Разве ты не учил тому же своего короля? Да, Флотт, я груб и люблю грубую силу, явную силу, мой верный слуга. И потому у меня два советника… Чтоб никто и подумать не осмелился, кто направляет волю своего короля.

– Да, сир, – пролепетал советник. На висках и на лбу его выступил пот. Но Флотт не посмел отереть лицо, хотя и сжимал в руке влажный, ставший вдруг таким жарким платок.

– Значит, решено. Все, что у тебя есть о храмовниках, передать мессиру Ногарэ… Теперь рассказывай.

– Что угодно услышать вашему величеству?

– Что мне угодно? – Лицо короля вновь исказилось гримасой улыбки. Филипп был явно доволен смятением и страхом, которые выказал вдруг холодный и точный Флотт. – Ты что, боишься? Я же люблю тебя и верю тебе… Скажи-ка мне, Флотт, вот что… Допустим на минуту, что мы победили Бонифация и держим за глотку нового папу… Да, держим за глотку! С чего мы начнем борьбу с орденом? В чем можно обвинить храмовников? Это правда, что они предаются разнузданным, богомерзким оргиям?

– Именно так, государь. Обвинение, которое мы могли бы в будущем предъявить рыцарям Храма, буквально лежит на поверхности. С одной стороны, они ведут жизнь праздную, позорят себя неумеренными роскошествами, с другой – проявляют удивительное равнодушие к своему истинному предназначению: войне с неверными, которую столь доблестно ведет христианский мир в лице Тевтонского ордена.

– Слабенько, Флотт, очень-очень жидко. Кого только нельзя обвинить в роскоши и небрежении христианским долгом?..

– Вы говорите о правосудии, сир?

– О чем же еще?

– Приношу свои извинения. Я не понял вас. Полагал, что речь идет всего лишь о… предлоге.

– Вот как? Но разве предлог не должен звучать достаточно убедительно?

– Любому предлогу нужную убедительность придадут только две вещи: диктат уверенной в себе силы и… свершившийся факт.

– Отлично, Флотт! Продолжай.

– За первоначальным обвинением обычно следует дознание. Оно и может подтвердить все то, о чем умалчивает юридическая формула предлога.

– Ты имеешь в виду богохульство?

– Да, сир. Оно будет выглядеть весомее, если вскроется уже по ходу дела. А вскроется оно всенепременно. Известно же, что посвящение в рыцари Храма сопровождается тайными обрядами, а на собраниях ордена совершаются богохульные отправления. Этого вполне достаточно, для того чтобы уничтожить орден и истребить его командоров.

– Вместе с фамилиями.

– Да. Плевелы лучше вырывать с корнями. Это, кстати, тоже даст добавочные поступления в казну. Освободятся ленные владения, майораты… Этот орден страшен хотя бы уж тем, что проповедует равенство. Любой рыцарь одет так же, как сам гроссмейстер, и все равны в разврате и осквернении святынь. Недаром храмовники подвергают своих неофитов столь сложной церемонии тайных посвящений. Мне ведомо, государь, что посвященного в рыцари принуждают, в знак повиновения старшим, отречься от Христа, плюнуть на святое распятие и растоптать его!

– А ты сам веришь в это, Флотт?

– Народ верит, государь.

– Народ? Ну хорошо, Флотт. Что же еще творят храмовники? Пожирают младенцев? Приносят в жертву молодых девушек?

– Всякое говорят, сир… Но достоверно известно вот что… Мой шпион в ордене – он уже добился посвящения в дьяконы – доносит, что в подземном храме тамплиеры поклоняются мерзкому идолу под именем Баффомет. А вид тот идол имеет козлиный, и во лбу, меж рогами его, вставлен невиданный алмаз винно-красного цвета. Тот алмаз, как говорят, и есть философский камень, позволяющий делать из свинца золото. Вместе с другими сокровищами катаров он перешел после альбигойских войн во владение Храма.

– Если это правда, то из-за одного этого камня следует истребить тамплиеров! Моей казне как раз он очень требуется… Но все это пока лишь мечты. У меня нет послушного папы. Напротив, в Риме сидит самый скверный из всех пап. И он мой враг. Чем ответим мы на его новую буллу?

– Мы нанесем святейшему удар, который еще послужит нам в будущем деле. В Лангедоке опасный климат, сир. Там не забыли альбигойские войны. В Тулузе, Фуа, Каркассоне – всюду тлеют угли ереси и мятежа. Южане равно ненавидят и святейший престол и власть христианнейшего короля.

– Пусть лучше ненавидят папу… Ты, однако, отклоняешься, Флотт.

– Напротив, государь. Я хочу обратить ваше высочайшее внимание именно на юг, где тамплиеры имеют обширную собственность. Там сосредоточены главные их силы. В накаленном климате Лангедока может легко вскружиться голова. Среди тамплиеров, сир, отпрыски лучших семейств королевства. Это все горячая холостая молодежь, которой беззаветно преданы служилые люди ордена. Именно в Лангедоке, где процветают ненависть и разврат, остатки катарской ереси мешаются с тайными учениями Востока, которые исповедует орден.

– Что же это за страшные учения? Напугай же меня, мой Флотт.

– Вас, сир? Это невозможно! Я думаю лишь о том, как будут напуганы судьи.

– Хорошо сказано. По крайней мере, им придется принять испуганный вид.

– Это одно и то же, сир. Позвольте продолжить… запугивание?

Филипп молча кивнул.

– Учение тамплиеров – это чудовищнейшая смесь азиатских культов. Здесь и атеизм радикальных сект ислама, и обряды, которые справляют в далекой Индии, и проклятый еще Библией богомерзкий ритуал вавилонских жрецов. Орден давно уже превратился в тайный союз, который все ненавидят. Поэтому мы тут же приобретем новых друзей взамен старых врагов.

– Если, конечно, победим.

– Да, сир. Те, кто унаследует титулы и земли храмовников, едва ли станут жалеть об уничтожении ордена. Следует учесть также, что у духовенства тамплиеры тоже не в чести.

– Это можно понять. Богатым и сильным завидуют.

– Истина, сир. К тому же богохульства…

– Все это прекрасно. Я усвоил уже твою мысль о том, как дрожащий от омерзения судейский обнаружит вдруг, что за белым плащом командора скрывается черное обличье богомерзкого грешника. Пусть так… Но что ты можешь сказать мне об этом, кроме общих фраз, Флотт? Где богохульство? Где оргии? Где козни дьявола? Погоди! – Видя, что Флотт рвется возразить, король сделал отстраняющий жест. – Я знаю, что под пыткой люди обычно сознаются в любых обвинениях. Мне просто любопытно знать, на самом ли деле в замках ордена творятся все эти непотребства?

– О, мой государь! Достаточно взглянуть только на скульптурные украшения за стенами этих замков, чтобы убедиться в истинности народной молвы. Тамплиеры действительно вынесли с Востока постыдные символы и обряды. Если же принять во внимание образ жизни рыцарей итальянского ордена Веселых братьев, которых церковь наделила правом открытого разврата и мотовства, то, правда, любые преувеличения на счет наших ревнителей веры христовой не вызовут удивления. Эти веселые братья…

– Ну, итальянцы меня не интересуют… Пока.

– Не осмелюсь возражать, но…

– А ты осмелься.

– Итальянцы пользуются большим влиянием на юге Франции, особенно среди тамплиеров. Доколе христианский мир будет терпеть изнеженность и роскошь своих духовных пастырей? – С наигранным пафосом, но сохраняя полную серьезность на неподвижном лице, Петр Флотт поднял руку. – Доколе Рим, аки блудница вавилонская, будет отвращать сердца сынов и дочерей христовых от истинной веры примером гнусной жизни своей?.. Что скажете, государь? – Флотт скрестил на груди руки и вернулся к окну.

– А ведь неплохо, Флотт!.. Клянусь ослицей, неплохо. Записывай мой ответ.

– Я готов, сир! – Флотт метнулся к конторке, где уже были приготовлены письменные принадлежности и пергамент.

– Начало, значит, обычное… Его ты после припишешь. Потом я задам свой вопрос: «Из одного ли духовенства состоит христианская церковь? Дают ли ему его старинные привилегии право отнимать у государей средства к управлению и защите их государств? Можно ли оставлять духовенство утопать в неге и сладострастной роскоши, когда отечество нуждается в их деньгах?..» Каково, Флотт?

– Это пощечина, сир. Непревзойденная по форме пощечина.

– Тогда ступай заканчивать ордонанс. И пришли ко мне Гильома Ногарэ. Сегодня мы объявили войну тамплиерам, но они еще не знают о том…

– И не скоро узнают, сир.

– Да. К сожалению.

– Медленный яд – самый надежный, сир. Итальянцы уверяют, что от него нет противоядия, а они в таких делах мастаки…

Но к тайному разочарованию короля папа неожиданно отступил. На потеху всему христианскому миру он громогласно заявил, что обе его буллы о налогах на духовенство к Франции никакого касательства не имеют и на права Филиппа не посягают. Волей-неволей пришлось сделать шаг и примирению и христианнейшему королю. Скрепя сердце Филипп принял папское посредничество в затянувшемся споре с Англией и Фландрией.

В королевстве и на его границах установилось непривычное спокойствие. Оно-то и не давало покоя королю. На очередной, прошедший без особых потрясений день он смотрел как на растраченный впустую капитал. Тем более что настоящих-то капиталов как раз и недоставало.

– Черт бы побрал этого папу! – не выдержал как-то на соколиной охоте король и, дав шпоры коню, догнал Гильома Ногарэ. – Мне это надоело, – сказал он тихому профессору права, оставившему ради суетной придворной жизни кафедру в Монпелье. – Придумай что-нибудь. Неужели старой лисице нельзя наступить на лапу? Эй, Бертран! – крикнул король сокольничему, надевая на свирепую птицу, нетерпеливо когтившую королевскую перчатку, клобучок. – Возьми Жан-Жака, и продолжайте молитву без меня. У меня дела, клянусь ослицей, а серую цаплю пусть подадут мне на ужин… Ты со мной, Ногарэ. Мы возвращаемся.

Ногарэ неуклюже поворотил своего коня и, припадая к холке, поскакал за королем, больше всего на свете боясь отстать. Но он отстал. И очень скоро.

– Дай же ему шпоры! – недовольно крикнул король и, нетерпеливо натянув поводья, попридержал коня. – И не подскакивай так в седле. Ты что, не можешь пришпорить?

– Да, сир, – тяжело дыша, выдохнул Ногарэ, когда поравнялся с королем. – И все оттого, что у меня не золотые шпоры, – находчиво добавил он.

– Как? – удивился Филипп. – Ты мечтаешь о золотых шпорах? Хочешь стать рыцарем? Странно… А вот Флотт отнюдь не гонится за дворянским гербом, хотя он наездник не чета тебе. И ноги у него подходящие – кривые, как у добрейшего рейтара.

– Что ноги, государь? Было бы сердце верным…..

– Ты хочешь сказать, что у Флотта его нет?

– Я говорю о себе, сир. Надеюсь, что преданность моего сердца заставит вас забыть о недостатках бренной оболочки.

– Короля никто и ничто не может заставить. Ты понял?

– Да, сир. Простите мне невольную обмолвку.

– Пусть так… Но запомни еще одно, метр Ногарэ. Королю нет дела до твоего сердца. В душе можешь хоть ненавидеть меня, но служи верно, а прикажу – умри. Я приблизил тебя не за сокровища твоего сердца, в которые можно либо верить, либо… Вот так, Ногарэ. Меня нельзя тронуть заверениями в любви и преданности… Да ты не волнуйся, – Филипп, брезгливо выпятив губы, опустил тяжелую рыцарскую руку на плечо профессора, дрожащего от волнения и тряски. – Не волнуйся. Я не лишаю тебя своей милости, нет. Где уж мне найти себе еще такого крючкотвора, как ты!

Ногарэ облегченно всхлипнул и засопел.

Они скакали по пересохшей земле, не разбирая дороги, топча посевы, перелетая над убогими крестьянскими изгородями. Клубы белой удушливой пыли тянулись за ними, расплываясь и медленно оседая.

Ногарэ непочтительно чихнул. Раскрыл рот, глотнул воздуха и чихнул еще раз, да так сильно, что чуть не сорвал голос.

– Ты бы смог обелить сатану, Ногарэ, на процессе? – спросил король.

– Да, да, сир, – пролепетал профессор и, выпучив глаза, часто-часто закивал.

– А Христа очернить?

– Я верующий христианин, сир.

– Ну а если бы твой король решил начать с Христом тяжбу?

– Да, государь.

– Ты бы помог мне выиграть процесс против Бога?

– Да, государь. – Ногарэ проглотил слюну и выпустил поводья. Его сейчас же тряхнуло, и быть бы ему на земле, если бы не могучая рука Филиппа, схватившая профессора за шиворот.

– Ногами надо держаться, – усмехнулся король. – Как мне ущемить старого лиса? А? Скажи, Ногарэ, если ты такой искусник.

– Нет ничего проще, сир, – с готовностью ответил приободрившийся профессор. – Памье, сир.

– Вот как? – Король прищурился и как-то искоса поглядел на юриста.

Кажется, этот Ногарэ подал ему недурную мысль. Спор вокруг города Памье явно обещал взбаламутить церковное болото. Один из предшественников Бонифация на папском престоле, по сути, украл этот самый Памье у французской короны. Во всяком случае, не заручился согласием короля, когда отделил город от тулузской епархии и образовал самостоятельное епископство. Много было охотников прибрать к рукам обожженные кострами земли катаров. Много… Дело прошлое, да и жалкий этот городишко не стоит особых забот. Но лучшего предлога возобновить распри не придумаешь. Это, что называется, на мозоль наступить. С одной стороны, претензии французского короля на епископство Памье неоспоримы, с другой – дело это чисто церковное. У Бонифация разольется желчь.

– У тебя и в самом деле золотая голова, Ногарэ. – Король натянул поводья, и кони пошли шагом. – Зачем тебе еще и золотые шпоры?

Ногарэ промолчал.

– Что, хочется? – не отставал король.

– Да, сир, хочется.

– Если все пойдет как мы думаем – получишь! А теперь плетись домой, отдохни. К вечеру жду тебя здорового и бодрого. Будем работать. Флотту я велю осторожно продолжить финансовые санкции. Бонифаций, конечно же, сразу почует, откуда дует ветер, и попытается ущемить меня в Памье. Так?

– Истинно так, государь.

– Ну, тогда прощай, Ногарэ.

Король перевел коня на галоп и поскакал к серевшему сквозь пыльную завесу городскому валу.

Стояло холодное осеннее утро. Город только начинал просыпаться, окутанный редеющим туманом. Филипп бросил поводья, и серый в яблоках конь его печально процокал копытами по узким и грязным улицам мимо домов с закрытыми ставнями и нависающими друг над другом этажами.

Король был доволен, что Ногарэ сразу же назвал Памье. Значит, они действовали верно. Флотт, кажется, и на этот раз не ошибался…

…Так и случилось. Ответом на финансовую войну было назначение нового епископа Памье. Римский первосвященник ответил как по подсказке. Но подсказчиком ему был лютый враг.

На пост памьеского епископа Бонифаций подобрал человека безгранично ему преданного, безусловно честного, но недалекого. Получив епископский посох и кольцо с аметистом, Бернар Саниссетти не придумал ничего лучшего, чем бросить вызов французскому королю. В первой же публичной проповеди он провозгласил полную свою независимость от светской власти и, презрев приличия, отказался поехать в Париж.

– Памье – не Франция, – сказал он местному бальи. – А власть Филиппа не от Бога. Он дьявол, и обличье у него дьявольское, гнусное. Кто служит ему, проклят будет во веки веков!

Бальи выслушал пастыря в глубоком смущении и незамедлительно послал в Париж гонца с подробнейшим донесением.

Филипп буквально затрясся от бешенства. И хотя все протекало как было намечено, смертной ненавистью возненавидел дурака-епископа, чья епархия была лишь пешкой в великой игре сильных мира сего.

Но французский король сумел сдержать неукротимый нрав свой, а папа не сумел. Филипп затаился, сжался, проглотил как будто бы оскорбление, а Бонифаций, распаляясь от кажущегося успеха, пошел дальше, сделал еще один шаг к пропасти. На удивление всей Европе епископ памьеский получил назначение при французском дворе. Великий понтифик назначил его своим легатом в Париже. Так Бернар Саниссетти стал дипломатическим старшиной и ближайшим кандидатом на красную кардинальскую шапку.

Филипп Красивый и на этот раз смолчал, хотя мог, не задумываясь, вышвырнуть из своей столицы ненавистного дурака. Но он метил выше и оставил епископа в покое. На время, разумеется, ибо не умел и не желал ничего забывать.

Папа и его верный клеврет торжествовали. Смахнув с доски две королевские пешки, Бонифаций решил, что настало время объявить Филиппу шах, и передвинул свою победную пешку еще на одно поле.

На первом же приеме послов Саниссетти надменным, почти угрожающим тоном потребовал освобождения графа Фландрского. Это был уже открытый удар по политическим интересам Франции. Маленький епископ явно вышел за рамки извечных споров между светской и духовной властью. Он оскорбил короля, проявил явную неучтивость к французскому двору, поставил себя в один ряд с владетельными особами.

Филипп мог больше не церемониться. И странно: теперь, когда в его власти было дать выход своему гневу, он этого гнева не чувствовал. Было лишь упоительное торжество ловкого охотника, загнавшего в ловушку свирепого вепря. Но правила охоты требовали проявления королевского гнева. И Филипп дал ему волю. Более того: он дал понять всем, что ослеплен бешенством, ибо этого требовали его дальнейшие планы.

Папского легата с позором выгнали из Парижа, а мессир Ногарэ составил специальный протокол, в котором Бернар Саниссетти обвинялся в оскорблении его величества, измене, лихоимстве и других преступлениях. Юридически документ был составлен образцово, и лучшие законоведы Европы могли лишь восхищаться искусством французских коллег, которые ухитрились даже отсутствие доказательств лихоимства обратить против обвиняемого, а юридически спорную измену превратить в очевидность.

Зерна, которые посеял еще дед Филиппа, дали первый урожай. Процветание наук и университетов принесло королю Франции чисто практическую пользу.

Филипп по достоинству оценил громкий обвинительный акт против памьеского епископа. Мессир Ногарэ получил свои золотые шпоры. Он получил даже большее: баронство и два больших ленных поместья.

После скандального изгнания своего легата папа потребовал предоставить ему, как высшему духовному судье, решение по делу епископа Памье. Но Флотт и Ногарэ холодно отвергли все домогательства Рима. Процесс был начат. Оправданий епископа даже слушать не стали. Он был лишен власти и как преступник препровожден под конвоем в парижскую тюрьму.

Папа Бонифаций, подгоняемый бешенством, пошел на крайние меры. В декабре 1301 года он обнародовал буллу, в которой утверждал за собой право верховного суда не только в вопросах веры, но и в светских делах. Это была роковая ошибка. Флотт и Ногарэ могли поздравить себя с успехом. Свирепый вепрь попал в вырытую для него яму. Папские притязания, против которых великий Данте написал впоследствии свою бессмертную книгу, всколыхнули весь христианский мир. Лишая французских королей всех преимуществ, формально подтвержденных грамотами предыдущих понтификов, булла Бонифация VIII ударяла не только по короне, но прежде всего по интересам дворянства и горожан. Вся Франция, вся Италия встали на сторону Филиппа. Папа проиграл. И финал его упорной войны с французским королем был тем самым уже предрешен.

Отправив в Италию своего Гильома Ногарэ, снабженного огромными денежными суммами, король уединился с Петром Флоттом. Он уже подыскивал подходящую кандидатуру на римско-католический престол. Шахматная партия вот-вот должна была увенчаться матом.

Ногарэ между тем вместе с ярым врагом Бонифация, римским патрицием Колонной, напал на папу в Ананьи и полонил его. Три дня не выпускали они Бонифация из его собственного дома, морили голодом, не давали спать. Колонна, впрочем, этими притеснениями не ограничивался и частенько давал волю рукам. На третий день у папы, доведенного до белого каления, разлилась желчь, и он впал в полубезумное состояние. Дни его были сочтены.

Французский король поэтому вполне мог заняться поисками более приемлемой кандидатуры. Перед его глазами стоял сверкающий мираж тамплиерских сокровищ. Красный алмаз, превращающий свинец в золото, снился ему ночами. Воспаленным светом мерцал он во тьме королевского балдахина беспокойным, зовущим огнем.

Но сначала этот огонь должен был пожрать старого тамплиера…

Глава 9
Понедельник – день тяжелый
(в Ленинграде)

На аэродроме Люсина встретили ленинградские коллеги – расторопный Шуляк прекрасно обо всем позаботился. Они сообщили, что группа, которую сопровождает Овчинникова, разместилась в гостинице «Ленинград». В той же гостинице занял вчера забронированный заранее номер Виктор Михайлович Михайлов, художник из Москвы.

Все выглядело предельно простым. Даже досада брала. Не расследование, а скучища.

Понятно, что номер для Люсина был заказан в той же гостинице. Впервые предстояло ему работать, что называется, на дому.

Через пятнадцать минут они, дождавшись красного сигнала и зеленой стрелки, свернули с Московского проспекта налево, прямо к новому многоэтажному зданию гостиницы. Как можно было ожидать, ни Виктора, ни Женевьевы на месте не оказалось. Дежурная по этажу пообещала позвонить Люсину, как только они возьмут ключи от своих номеров. Благо его комната была совсем рядом.

Он вошел к себе в номер, снял пиджак, умылся и, сбросив ботинки, завалился на кровать. Делать пока было нечего, и он взялся за журнал «Химия и жизнь», который купил в Шереметьеве. Лениво пролистал он первые страницы, а дойдя до статьи «Элемент № 12 – углерод», и вовсе заскучал. Уронив журнал на пол, обвел взглядом пустые стены стандартного своего жилья и припомнил вдруг лихорадочные ночи в мурманской общаге. Кто-то уходит в море, оставляя нехитрые вещички в камере хранения, и дает отходную на десять персон прямо тут, в комнатенке, раздобыв стаканчики и пару тарелок, откупорив пиво, размотав серую проволочку с серебряного горла шампанского. Но кто-то и возвращается, заработав большую деньгу, преисполненный светлых надежд и особой рыбацкой нежности…

«Общежитие да гостиница – вот дворцы твои клеопатровы…» – стал насвистывать, напевая про себя, Люсин, хотя давно уже не живал в общежитиях, поскольку владел однокомнатной кооперативной квартирой.

Полежав малость, он встал, подошел к телефону и поднял трубку. Набрал 07, сказал, что говорит из гостиницы, и, назвав свою фамилию и номер комнаты, попросил соединить его с Москвой.

Березовский оказался дома. Очевидно, у него начался очередной «запойный» период. Когда он писал, то, случалось, по нескольку дней не покидал дивана.

– Откуда ты? – удивился Юра.

– Из Ленинграда.

– Чего тебя туда занесло? Что-нибудь срочное? Надолго?

– Нет. Завтра буду. Очередная текучка, понимаешь. Как ты? Новости есть?

– Кое-что. Но это не для телефона. Надо поговорить.

– Что-нибудь любопытное?

– Так себе… Одним словом, подрабатываю историю.

– А!.. Я так и думал. Тебе интересно?

– Да, старик! Честно говоря, чертовски интересно!

– Ну, очень рад. Хоть ругать не будешь…

– Кстати, коль уж ты попал в Ленинград, то, может, узнаешь об одной вещи? Ты не очень занят?

– Какой там занят! Делать нечего.

– Вот и прекрасно. Узнай тогда, нет ли в Эрмитаже того самого мальтийского жезла. Понимаешь?

– Конечно.

– Сможешь узнать?

– Проще простого. А если есть, что тогда?

– Хочу подержать эту штуковину в руках. Поспрошай что для этого нужно. Могу сам приехать, если только вы не сумеете затребовать его на время к себе.

– Все узнаю самым тщательнейшим образом… Рад был с тобой поболтать.

– Я тоже. Ты где остановился?

– В гостинице «Ленинград».

– А, в новой! Знаю… Если будет время, сходи пообедать в «Неву». Там кухня хорошая. Может, угри будут или миноги.

– Эх ты, гурман! На это времени, думаю, не останется.

– Жаль… Между прочим, я гурмэ, а не гурман.

– Не понял.

– А еще говоришь по-французски! У французов, к твоему сведению, гурманами называют обжор, которые переедаются вкусными вещами. Знатоков же изысканной пищи, тонких кулинаров, дорогой мой, именуют гурмэ. Понял разницу? Так что, если хочешь польстить, называй меня гурмэ.

– Понятно. Ты, Юра, – гурмэ. Спасибо за науку, авось пригодится… Ну, до скорого.

– Пока, старик.

Не успел Люсин подобрать с полу журнал и улечься, как ему позвонили со станции и сообщили, что он разговаривал четыре минуты. Он поблагодарил. Из головы не шла Женевьева Овчинникова. Не могла эта девица быть замешанной в преступлении! Стоило вспомнить ее, увидеть, как сидит она, положив ногу на ногу, покачивая туфелькой и стряхивая пепел лакированным ноготком, – и рушились все логические построения…

«Модная, стильная, но знающая себе цену, серьезная и очень себе на уме. Очень. И волевая к тому же. Такие ничего не делают сгоряча. А дело, если допустить, что она все же к нему причастна, вырисовывается глупым, кустарным каким-то и уж очень вульгарным. Ведь если только они замешаны в исчезновении иностранца, то это выяснится в ближайшие же часы. Главное – это можно было предвидеть. Такая Женевьева просто не могла этого не предвидеть! Вот в чем загвоздка. Только совершенно крайние обстоятельства, когда уже и выхода нет, могли вовлечь ее в эту игру… Может, конечно, так оно и было. Что, собственно, свидетельствует против них? То, что они связаны, – теперь это уже не предположение, а непреложный факт, – еще ни о чем не говорит. Все та же игра случая. Мир тесен в конце концов. Конечно, она узнала тогда эту икону. Это факт. Даже если она и не знала, что Михайлов продал ее иностранцу, даже если знакомство (не слишком ли много случайностей?) Михайлова с иностранцем состоялось без ее участия, то и тогда, со всеми этими скидками, она солгала.

Ее, правда, не спрашивали. Но умолчанием своим она солгала. Конечно, люди есть люди. Не всем можно предъявлять высокие требования. Ну, умолчала об иконе, чтобы не навлечь неприятностей на близкого человека. Это не преступление. А если допустить, что Михайлов мог ошибиться по поводу истинной цены своей «Троицы», то для Женевьевы это тем более простительно. Прямо против них ничто не свидетельствует, косвенно их обвиняет многое. Доказать, конечно, не просто, но житейская логика подсказывает, что именно Женевьева свела иностранца с иконщиком. Здесь на долю случая вряд ли перепадет больше доли процента. Но это, мягко говоря, явное нарушение служебной этики. Она могла пойти на это, трезво и холодно прикинув, что в данном случае тайное вряд ли станет явным. Что же, вполне логично и не выходит за грани психологического рисунка. Но тогда исчезновение иностранца и неизбежно связанное с этим расследование для нее должны быть явно нежелательны. Значит, все это совершилось не по ее воле, если не предположить, конечно, что события неожиданно не вышли из-под контроля. В последнем случае ее могли просто вынудить продолжать игру. Хотя бы во спасение дорогого ей Виктора, неожиданно для нее наделавшего глупостей. Но это уже область гипотез. Во всяком случае, есть все основания задать этой парочке несколько вопросов. При полном отсутствии других линий этого вполне хватит, чтобы получить разрешение на арест. В конце концов Михайлов сам сознался, что продал икону, которая, по заключению эксперта, является чуть ли не национальным достоянием. Всех этих мотивов, конечно, недостаточно, чтобы передать дело в суд. Но предварительного заключения в качестве меры пресечения на период следствия можно было бы добиться. Для Михайлова, конечно. С Женевьевой сложнее. Пока ей можно поставить в вину лишь неблаговидное поведение, не больше. Все, конечно, решит причастность их к исчезновению иностранца».

Зазвонил телефон. Дежурная сообщила, что Михайлов и Овчинникова только что взяли у нее ключи и прошли в номер 436. Его занимала Женевьева.

Люсин поправил галстук, надел пиджак и, прихватив портфель с бумагами, вышел в коридор. Серая ворсистая дорожка совершенно заглушала шаги. Остановившись у двери 436-го, Люсин осторожно постучал.

– Войдите! – услышал он голос Женевьевы и отворил дверь.

Она, видимо, шла ему навстречу, потому что они встретились на самом пороге.

– Вы?! – Брови ее удивленно вскинулись вверх, а в глазах было смятение.

– Можно войти? – тихо спросил Люсин.

Она молча посторонилась и пропустила его в комнату. Михайлов выгружал из авоськи какие-то бумажные свертки. Он обернулся и как-то весь передернулся. Видимо, как и Женевьева, он меньше всего ожидал увидеть сейчас следователя.

– Здравствуйте, – поздоровался Люсин, испытывая некоторую неловкость. Ему всегда становилось немного не по себе, когда он видел, что его слова или действия вызывают в людях страх.

– Чем обязана? – сухо спросила быстро овладевшая собой Женевьева.

– Мне нужно задать вам несколько вопросов… обоим.

Колючие, суженные зрачки Михайлова все еще бегали, как загнанные зверьки. Но Женевьева держалась молодцом. Спокойная и холодная, как всегда.

– Понятно, – кивнула она, вытаскивая сигарету. – Мы уже думали об этом. Просто не ожидали, что вы так… быстро. – Она отбросила коробочку сигарет «Лорд» и щелкнула зажигалкой.

– Если позволите, Женевьева Александровна, я поговорю сначала с Виктором Михайловичем. Покурите пока в моем номере. Это четыреста девятнадцатый, неподалеку. Я вам позвоню. Ключ в дверях.

– Хорошо, – кивнула она и пошла к выходу. Но вдруг задержалась и, не оборачиваясь, медленно, словно сквозь зубы, произнесла: – Расскажи все как есть, Виктор. Нет смысла…

– Благодарю за доброе побуждение! – резко прервал ее Люсин. – Я позвоню вам, Женевьева Александровна!

Все так же, не оборачиваясь, она чуть склонила голову набок, и вдруг ее плечи как-то поникли. Она медлила, потом, словно решившись на что-то, резко тряхнула платиновыми волосами и вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.

Михайлов молча следил за ней. Глаза его перестали бегать, напротив: сосредоточившись на закрывшейся только что двери, они обрели выражение трагическое и обреченное.

– Имейте в виду, – тихо, едва шевеля губами, сказал он, – она абсолютно непричастна. Абсолютно… Если из нас кто-то действительно виноват, так это я.

– Я не тороплюсь обвинять, Виктор Михайлович, – мягко возразил Люсин, давая Михайлову собраться с мыслями и прийти в себя. – Да и не мое это дело – обвинять… Я вынужден задать вам несколько вопросов, чтобы прояснить некоторые обстоятельства. Вы не волнуйтесь, а лучше помогите мне кое в чем разобраться. Это и для вас будет лучше, Женевьева Александровна права.

– Спрашивайте, – согласился все так же тихо Михайлов.

– Подумайте хорошенько, прежде чем давать ответы, – предупредил Люсин, – потому что я буду вести протокол.

Он вынул из портфеля зеленоватый бланк, прошел к письменному столу и, отодвинув его так, чтобы Михайлов мог сесть напротив, сказал:

– Прошу.

Михайлов опустился в кресло и невидящим взглядом уставился в окно. Выходило оно во внутренний двор, на пыльный пустырь, где уже стояли строительные краны и высились груды кирпича.

– Сейчас-то паспорт, надеюсь, при вас? – чуть улыбнулся Люсин.

Михайлов полез во внутренний карман.

– Я выносил вам его… тогда, – сказал он, протягивая Люсину свой до невозможности истрепанный документ.

– Знаю, – кивнул Люсин и раскрыл паспорт. – Так… – Он начал аккуратно заполнять бланк. – Михайлов Виктор Михайлович, год рождения 1934, место рождения Москва, прописан по Малой Бронной улице, номер семнадцать, квартира шесть. Художник-реставратор… Вы по договорам ведь работаете, Виктор Михайлович?

– В основном…

– Значит, работа по договорам с различными организациями. Так?

Михайлов молча кивнул.

– Ну и прекрасно… А сейчас ответьте мне на такой вопрос: продали ли вы иностранному гражданину икону под названием «Троица»?

– Продал… Но я уже говорил вам, что не знал… А впрочем, чего уж? – Он махнул рукой. – Знал! Да, я продал эту икону иностранному гражданину.

– Хорошо. Я так и записываю… Сколько вы получили за нее?

– Пятьсот рублей советскими деньгами.

– Когда это было? Где?

– Во вторник, на прошлой неделе. У меня на квартире.

– Кто при этом присутствовал?

– Никто.

– Так… Теперь такой вопрос: знали ли вы, что эта икона представляет собой памятник древнерусской живописи?

– Эта икона написана в прошлом веке! Я знал и знаю, что никакой исторической ценности она не представляет.

– Вы утверждаете это?

– Конечно.

– Тогда ознакомьтесь, пожалуйста, с заключением эксперта. – Люсин протянул ему отпечатанный на машинке листок.

Михайлов бегло просмотрел экспертизу, словно хотел ее моментально сфотографировать, а не прочесть. Но вдруг, схватив бумажку обеими руками, поднес ее почти к самым глазам, отвернувшись вполоборота от света, чтобы не мешать ему, Люсин сделал вид, что заинтересовался каким-то документом в одном из отделений своего портфеля. На самом же деле он напряженно ждал, что скажет Михайлов, подстерегал первую, самую непроизвольную реакцию.

– Да. Очень может быть… – тихо произнес Михайлов и отер лоб. И вдруг, словно высвободилась в нем какая-то до отказа натянутая пружина, он сцепил руки в единый кулак и, болезненно сморщившись, уперся в него зубами. – У меня было подозрение… – раскачиваясь, сказал, будто простонал, он. – Я же видел и это вохрение жидкой плавью, золотистой охрой с подрумянкой по светло-оливковому санкирю! А белильные оживки, мелкие такие, реденькие, нанесенные короткими штришками? Я же сам говорил, что она какая-то первозданная. Эта голубизна на хитоне исконная какая-то… И серо-синие пробелы на мантии левого ангела… Но поймите же: она ведь так хорошо сохранилась! Есть бесчисленные подражания, многочисленные копии… Да и не верю я, что можно случайно, у какой-то старухи, купить за двадцатку пятнадцатый век!.. Не верил… – Голос его упал.

Люсин удивился, что Михайлов сказал почти то же, что и профессор-эксперт. Оба они сказали «не верю». И Женевьева – он тут же вспомнил – тоже, кажется, сказала так.

«Может, в этом все дело? Это “не верю” продиктовал им профессиональный опыт, притаившиеся где-то на дне души разочарования, развеявшиеся надежды. Безусловно, искренне… Но профессор сказал, не видя доски. У этого же она была черт знает сколько. Впрочем, профессорское звание тоже не даром дают…»

– Значит, если я правильно вас понял, – Люсин опять взял ручку, – вы обманулись в этой иконе?

– Да.

– Хорошо. Так как вы отвечаете на вопрос о древности?

– Отрицательно. Я не знал.

– Это было во вторник?

– Что?

– Продажа иконы.

– Да, во вторник. Часов около четырех.

– Ваш сосед был в то время дома?

– Не знаю… Не помню…

– А что вы делали после того, как иностранец ушел?

– Поехал к одному старичку-коллекционеру, к Дормидонтычу. Это можно проверить…

– Когда вы ушли от него?

– Часов в семь.

– Как вы провели среду?

– Среду?

– Да, что вы делали назавтра, после продажи?

– В среду?.. Постойте! Кажется, я был весь день дома. Отделывал интерьер.

– Кто-нибудь может это подтвердить? Лев Минеевич?

– Не знаю, право… Возможно. Мы уже так привыкли к совместному существованию, что перестали замечать друг друга. Я по крайней мере… И он, наверное, тоже… Хотя именно в тот день – да, совершенно точно, в среду, часов около пяти, – ко мне приходил Кирилл Анатольевич Воздвиженский!

– Кто он, этот Воздвиженский?

– Проректор духовной академии.

– Он согласится подтвердить, что приходил к вам?

– Я так думаю! Он же действительно приходил. Лев Минеевич, вспоминаю теперь, даже открыл ему дверь.

«В таком случае у тебя железное алиби. И на вторник и даже на среду… Как я и ожидал, налицо алиби…»

– Как, где и когда вы познакомились с иностранцем?

– В комиссионном на Арбате, в понедельник, совершенно случайно разговорились.

– Вы продолжаете настаивать на прежней версии?

– Не понимаю…

– О случайном знакомстве в магазине я уже слышал от вас в первую нашу встречу.

– Ну и что? Как было, так и говорю.

Люсин чуть приподнял брови и повел плечом, всем своим видом показывая, что лично ему совершенно безразлично, врет Михайлов или же говорит правду.

– Я же вам правду говорю! – наклонился к нему Михайлов.

– Сколько раз вы встречались с ним после знакомства? – Люсин словно не обратил внимания на эти слова Михайлова.

– Один-единственный раз, у меня на квартире.

– Что вы можете сказать по поводу его исчезновения? Что знаете об этом?

– Абсолютно ничего. Я к этому не причастен.

– Он не делился с вами планами на будущее? Не говорил, к примеру, как собирается провести завтрашний день?

– Нет. Мы говорили только об искусстве.

– Где вы приобрели эту икону?

– У одной старухи. Купил.

– За сколько?

– Не помню… точно. Задешево.

– Только что вы упомянули, что не верите в древние иконы, которые можно случайно купить у старухи за двадцатку.

– Разве?

– Представьте себе.

– Ну, двадцатку я употребил в фигуральном смысле, в том смысле, что дешево.

– А продали за пятьсот… Вы часто так продавали иконы?

– Нет. Это был первый и последний раз.

– А покупали?

– Я, знаете ли, чаще меняюсь.

– Это как понять?

– Старухи любят яркие, новые иконы, без дефектов и охотно отдают за них старые образа. Порой ведь берешь совершеннейшего кота в мешке – абсолютно черную доску! Никогда заранее не знаешь, что из нее получится. Отмоешь, потратишь время и труд, там, – он развел руками, – только пятна облупленной краски и дырки от оклада.

– Вот вы то и дело говорите: «Старуха, старухи…» Это основная ваша клиентура?

– Нет, конечно… Но с ними, естественно, чаще всего приходится вести дело. Да и кто в основном вокруг церквей трется? Старухи опять же…

– А у вас какие дела с церковью?

– Я же реставратор!

– Кто назначил цену за «Троицу»?

– Я.

– И он сразу согласился?

– Сразу. Сам даже взял стремянку и полез снимать.

– Видимо, не в пример вам он правильно распознал ценность вещи.

– Вряд ли…

– Почему вы так думаете?

– Они там, за рубежом, наслышаны о русском Эльдорадо, думают, что у нас Византия чуть ли не на улицах валяется. Купит какой-нибудь дурак попорченную доску восемнадцатого века, а дома у себя кричит, что это Рублев или Дионисий.

– А вы-то откуда знаете?

– Люди говорят.

– Они-то, конечно, все там простофили, – усмехнулся Люсин. – Этот, который у вас «Троицу» купил за пятьсот целковых, тоже, видимо, очень наивный мужик… С кем из иностранцев вы имели дело раньше? Кому и когда продавали иконы?

– Иконы я не продавал и с иностранцами, кроме этого, никаких дел не вел.

– Раньше вы утверждали, что и этого приняли за русского, поскольку он говорил без акцента, но потом одумались и сознались. Откуда на самом деле вы узнали, что он иностранец? Он вам представился?

– Женевьева сказала…

– Стоп! Значит, Овчинникова имела касательство к этому делу? Вы подтверждаете?

Михайлов кивнул и опустил голову.

– Вы подтверждаете? – чуть повысил голос Люсин.

– Да, подтверждаю.

– Какое?

– Она познакомила нас.

– Но вы утверждали, что познакомились случайно, в магазине на Арбате.

– Оно и было случайно в том самом магазине. Женевьева зашла с ним туда. Мы и встретились. Случайно. Мы ведь не договаривались встретиться.

– А что было потом?

– Потом она извинилась, сказала, что торопится, и ушла, мы же остались в магазине. Разговорились. Он спросил моего совета по поводу финифти… Одним словом, на улицу вышли вместе, он заговорил об иконах, и я пригласил его к себе. Тогда я и не собирался ему ничего продавать.

– Как она вас представила друг другу? Какими словами?

– Как обычно. Это мой друг, художник, а это месье такой-то, историк.

– А Овчинникова не сказала, куда торопится?

– Нет.

– И потом вы ее об этом не спросили?

– Как-то не пришлось… Я думаю, ей просто надоело возиться с ним. Она часто жаловалась, что приходится таскаться по всему городу.

– Она знала, что вы пригласили его к себе?

– Нет. Мы в тот день больше не виделись. И на другой день тоже.

– А о вашей сделке знала?

– Нет. Вообще, она тут абсолютно ни при чем.

– Ну а теперь-то она, надеюсь, знает, что вы продали икону?

– Конечно.

– Почему?

– Она же была там… в номере, когда вы распечатали коробку.

– Ну и…

– Она долго ругала меня, что я это сделал.

– Вы, конечно, рассказали ей о нашей встрече в гостинице?

– Конечно. Она настаивала, чтобы я все рассказал вам, но я ведь и так все рассказал!.. Почти все…

– Когда она сообщила вам, что видела икону?

– В тот день, когда вы меня… домой отвезли. Вечером.

– Что она имела в виду, когда только что порекомендовала вам говорить правду? Какую правду?

– О том, как все случилось… О знакомстве в магазине…

– Тем не менее вы не сразу и не очень охотно последовали ее совету.

– Не хотел ее впутывать. Разве непонятно? Она-то ведь ни в чем не виновата.

– Так. Хорошо. Теперь попрошу вас внимательно прочитать протокол и подписать его. Проследите, правильно ли я записал ваши ответы.

Михайлов пробежал глазами по строчкам – ему явно не читалось, он все думал о чем-то своем, потаенном, – и взял ручку, которую предупредительно пододвинул ему следователь.

– Все правильно.

– Благодарю. – Люсин промокнул подпись и спрятал протокол в портфель. – Вынужден предупредить, что нам еще придется, и, видимо, не раз, побеседовать с вами. Поэтому вам нужно будет возвратиться в Москву и на некоторое время воздержаться от поездок.

– Я арестован? – спросил Михайлов.

– Нет. В настоящее время я не нахожу эту меру необходимой. Но подписку о невыезде с вас возьмут.

– Хорошо. – с готовностью согласился он.

– Лучше всего нам будет вылететь в Москву сегодня же. – Люсин акцентировал слово «нам».

– Хорошо, – тут же согласился Михайлов и, чуть помедлив, спросил: – Женевьеве тоже надо будет возвратиться?

– Не-ет! – протянул Люсин. – Пусть Женевьева Александровна спокойно занимается своим делом… Хорошо, что напомнили! Она, поди, совсем уж заждалась.

Люсин позвонил к себе в номер и пригласил Женевьеву прийти.

– Заходите, пожалуйста! – крикнул он, когда она постучалась. – А вас попрошу побыть пока в моем номере, – шепнул он Михайлову и, легонько придержав его в кресле, метнулся навстречу Женевьеве, словно собирался открыть ей дверь.

Но она уже входила. Люсин посторонился, пропустил ее и резко повернулся. Он хотел видеть лицо выходящего Михайлова.

Тот, видимо, смотрел Женевьеве в глаза. Когда они поравнялись, он едва заметно кивнул. Это могло означать все, что угодно: от простого одобрения до «Я сделал так, как ты сказала». Люсин подумал, что, скорее всего, именно это и имел в виду Михайлов.

«Если, конечно, говорил в основном правду. Коли соврал, то кивок этот надо понимать так: “Все идет по плану, отвечай, как договорились”. Но успели ли они сговориться полностью, все отработать, предусмотреть… К моему приезду они, во всяком случае, подготовлены не были».

– Вы каким рейсом прилетели, Виктор Михайлович? – быстро обернувшись, спросил Люсин.

Михайлов был уже одной ногой в коридоре. Едва не споткнувшись, он замер и, медленно поворачивая голову, переспросил:

– Каким рейсом?

– Да. Во сколько вылетели из Шереметьева?

– В восемь пятьдесят пять…

– Ваше место было четырнадцать «Б»?

– Да… кажется, – озадаченно протянул Михайлов. – А что?

– Ничего! Ничего… Благодарю вас.

«Значит, билет он брал на свое имя, не таясь или не сообразив просто, что нужно таиться… Страху-то я на парня нагнал. Она же, – краем глаза глянул он на Женевьеву, – просто уверена, что за ним следили… Ну что же, это, пожалуй, не повредит…»

– Что, некрасиво с иконкой-то вышло, Женевьева Александровна? – спросил он, усаживая ее в кресло.

– Да, некрасиво! – Лицо ее покрылось красными пятнами.

– Вы должны были мне сказать…

– Я и хотела, но там были посторонние. – Она явно старалась побороть волнение. – Потом, мне нужно было поговорить с Виктором, выяснить… Иначе это походило бы на предательство. – Последнее слово она произнесла уже твердо и холодно.

– Понимаю ваши чувства. Вполне понимаю… Но прошел день. Вы встретились, возможно, и не раз, с Виктором Михайловичем, могли все спокойно обсудить, и тем не менее… Вы помните наш последний разговор, Женевьева Александровна?

Она опустила голову. На влажном виске ее в розоватой тени идеально причесанных платиновых волос мелко-мелко билась голубая жилка.

– Мы целый час беседовали с вами. Помните? И все об этой злополучной иконке. Ведь вы тогда уже не просто умалчивали, а сознательно старались увести меня с курса. Запиши я тогда ваши показания – вам бы пришлось подписаться под заведомой ложью. Разве не так?

– Так. – Она подняла голову и, чуть нахмурясь, посмотрела ему прямо в глаза. В сером свете пасмурного ленинградского дня ее удивительно голубые радужки казались почти такими же черными, как и зрачки. Или она сильно волновалась. – Я не думала, что это может быть так… важно.

– Это очень важно! Очень. Правда всегда важна, Женевьева Александровна, и для всех важна. Поверьте, мне неприятно говорить вам это. Но положение достаточно серьезно… Я хочу официально привлечь вас в качестве свидетеля и задать в этой связи несколько вопросов. – Он вынул чистый бланк. – Овчинникова Женевьева Александровна, год рождения?

– Тысяча девятьсот тридцать девятый.

– Адрес?

– Москва, Ленинский проспект, сорок семь, квартира шестнадцать.

– Место работы?

– Агентство «Интурист».

– Подпишите, пожалуйста, здесь, что осведомлены об ответственности согласно УК РСФСР за дачу ложных показаний.

Она подписала.

– Вы давно знакомы с Михайловым Виктором Михайловичем?

– Давно… Скоро два года. – И, словно предупреждая новый вопрос, добавила: – Он близкий мне человек.

– Вы осведомлены о характере его доходов?

– Что вы имеете в виду?

– Торговлю иконами.

– Он коллекционер, товарищ Люсин, а коллекционеры постоянно что-то выменивают, продают, покупают, но это не является для них заработком, поверьте! Я хорошо знаю Виктора и думаю, что этот случай единственный. Я сама уговорила его рассказать вам всю правду. Да мне и не пришлось его особенно уговаривать. Если бы не этот ваш приезд… он бы сам пришел к вам…

– Охотно верю. После нашего с ним знакомства в гостинице «Россия», безусловно, следовало прийти к такому решению. Но до этого! Вы помните, что было до?.. Вы как раз сидели у меня, когда мне позвонили, что какой-то человек спрашивает иностранца. Вспоминаете? Я сам вам могу сказать, к каким выводам пришли вы с Михайловым, так сказать, по первому варианту. Вы решили умолчать, а если удастся, даже запутать следствие, потому что были уверены в собственной безопасности. Надеялись, что мы не узнаем, откуда эта икона.

– Это не так, – все еще глядя прямо ему в глаза, покачала она головой. – Допускаю, хотя на самом деле все обстояло не так просто, но допускаю, что в отношении меня ваши обвинения справедливы. Но он здесь совершенно не виноват! Совершенно! Мы же не сговаривались с ним. Понимаете? Мы вообще не виделись до того случая в гостинице. Иначе зачем было ему приходить туда? Специально, чтоб навести вас на след?

«Совершенно резонно! Ах я дурак!.. – Люсин был раздосадован тем, что позволил себе увлечься и выпустил из рук нить допроса. – Непростительно! Надо немедленно что-то придумать, иначе инициатива будет потеряна, и мое эффектное появление пойдет насмарку».

– К этому я и хотел вас подвести, – улыбнулся он. – Как вы думаете, зачем он пришел в гостиницу?

«Господи, что это сегодня со мной?! Я же забыл задать этот вопрос ему! Не напомни она – я бы вообще, наверное, выпустил это из виду! Во килька какая…»

– Виктор рассказывал мне, что иностранец очень интересовался старинной мебелью, – он действительно интересовался, спрашивал, нет ли у кого знакомых торговцев. Конечно, он имел в виду не торговцев, а таких, как Виктор, коллекционеров… Виктор пообещал разузнать, разузнал, конечно, и, одним словом, нашел такого старичка. С этим и пришел он в гостиницу, чтобы отвести иностранца к старичку или же дать его адрес. Ясно?

– В общих чертах… А незаконность, неэтичность подобных операций его не смущали?

– Он, товарищ Люсин, – я о Викторе говорю – несколько не от мира сего. Мне кажется, что он видел в этом человеке не столько иностранца, сколько коллекционера. Понимаете?

– Нет, – жестко ответил он. – Этого я понять не могу… Кстати, этот изысканный, прекрасно говорящий по-русски джентльмен в недавнем прошлом был судим на своей родине как фашистский прихвостень… Это, так сказать, для общего сведения.

– Ой! – Она прижала ладони к щекам.

– Почему Михайлов просто не позвонил по телефону?

– Не знаю. Это уж вы у него спросите. Может, близко в этот момент находился, а может, номер забыл…

– Значит, вы говорите, что с того момента, как увидели икону, до того, как Михайлов пришел в гостиницу, вы не виделись с ним?

– Ну конечно!

– Почему? Разве не естественней было бы предупредить друга о грозящей ему опасности? Или, скажем, потребовать у него объяснений? Ведь вы же не знали, что он собирался продать икону?

– Не знала. Но…

– Вот видите! Но вы почему-то предпочли выжидать. Почему?

– Я тут же поехала к Виктору – у него, к сожалению, нет телефона, – но не застала его дома.

– Во сколько это было?

– Не помню точно… Вечером, возможно, часов около семи.

«Он сказал, что принимал в это время попа…»

– Соседа тоже не оказалось?

– Нет, он был дома. Он сказал, что Виктор пошел провожать какого-то священника. Я не стала ждать – ведь поди знай, что он отправится завтра в гостиницу! – и поехала домой. Утром была занята на работе, меня постоянно куда-то вызывали, минуты на месте посидеть не пришлось, потом была встреча с вами.

– На которой вы сделали все, чтобы запутать истину.

– Да. Но он об этом не мог знать…

– Почему вы не попросили Льва Минеевича передать Виктору, что он вам очень нужен?

– Я попросила.

«Прекрасно! Это легко проверить».

– А он?

– Обещал передать. Но Виктор вернулся в тот день поздно, старик уже спал, а утром, наверное, забыл… Если бы я только знала, что у нас так мало времени! Но кто мог подумать, что вы так быстро…

– Да, я понимаю вас, – кивнул Люсин, – не приди тогда Виктор в гостиницу – вы бы успели обо всем договориться и истина никогда бы не выплыла наружу. Так?

Она молча кивнула. Красиво очерченные нервные ноздри ее дрогнули, словно она вот-вот собиралась расплакаться.

– Я не думала, что все так серьезно… Мне казалось, что погоня за этой иконой только собьет вас с правильного пути. Иначе бы я все вам рассказала еще в тот раз, честное слово! Я-то ведь знала, что Виктор не имеет никакого отношения к этому исчезновению.

– Как иностранец познакомился с Михайловым?

– В комиссионном магазине, случайно.

– Расскажите, пожалуйста, подробней.

– Он – я имею в виду иностранца – как-то сказал мне, что очень интересуется искусством и собирает картины, бронзу и все такое. «Есть ли в Москве подобные магазины?» – спросил он. «Конечно, – сказала я, – есть». И он попросил меня сводить его в один из них в свободное от экскурсий время. Я обещала. В тот день…

– В какой?

– В понедельник… В тот понедельник у нас была только одна экскурсия, в Кремль. Сразу же после нее он подошел ко мне и напомнил о моем обещании. Мы взяли такси и поехали, сначала на Горького, потом на Арбат. Только входим мы в магазин – как вижу, стоит там Виктор и рассматривает картины! Я его окликнула. Он подошел, и, естественно, пришлось их познакомить.

– И как вы это сделали?

– Очень просто! «Познакомьтесь, говорю, это мой друг, он, как и вы, интересуется искусством».

– По-русски?

– Разумеется.

– Что же дальше?

– Завязался разговор, самый общий, конечно, ничего не значащие фразы. Потом он повел Виктора к прилавку посмотреть какие-то миниатюры, а я воспользовалась случаем и удрала.

– Не прощаясь?

– Ну что вы! Извинилась, сказала, что очень тороплюсь и не хочу им мешать обстоятельно разглядеть каждую вещь. Тем более что моя миссия, в сущности, была окончена. Он, правда, интересовался еще антикварной мебелью. Я объяснила, что такой магазин есть неподалеку, у Бородинского моста. Но он только записал адрес и сказал, что как-нибудь заглянет туда сам, а сегодня он и так мне бесконечно обязан.

– Он произнес это все там, в магазине? При Викторе?

– Нет. Это было в такси, сразу же после улицы Горького.

– Значит, вы ушли тогда и больше с Михайловым не встречались до самого четверга?

– Да.

– На нашей последней беседе вы, между прочим, тоже отмечали интерес, проявленный иностранцем к антиквариату. Правда, тогда вы говорили, что по комиссионным он ходил один… Что вы можете сказать по поводу его исчезновения?

– Ничего.

– У вас есть какие-нибудь соображения на этот счет?

– Никаких!

– Что вы делали в тот самый день, перед тем как пошли в театр?

– В тот день? Я встретила на улице свою школьную подругу. Это было днем. Мы пошли в кафе-мороженое и просидели там часа два. Потом я поехала домой. Немного отдохнуть перед театром, переодеться. Вот, кажется, и все…

«Это еще ничего не доказывает. Это только подтверждаются предположения. Но все же и у нее есть алиби. Железное. Из напряженного железобетона. Но не лопнет ли оно от излишнего напряжения?»

– Билеты в театр трудно было достать? – словно переводя разговор на другое, улыбнулся Люсин.

– Не очень. У нас же есть бронь.

– И кто там у вас этим занимается? Авось и на мою долю чего-нибудь перепадет? А?

– Тамара Сергеевна, – не принимая его шутливого тона, ответила она.

Но он как будто не обратил на это никакого внимания и продолжал расспрашивать о посторонних, как ей казалось, делах, все чаще сбиваясь на тон уличного приставалы, назойливый, подчеркнуто дружелюбный и вместе с тем напряженный.

– Небось подружке-то вашей, ну, той, с которой в кафе сидели, тоже билетик достали?

– Нет.

– Значит, другой какой-нибудь?

– Я никому ничего не доставала! – Она даже не пыталась скрыть раздражение.

– Что же тогда получается, Женевьева Александровна? – В притворном возмущении он развел руками. – Вам пришлось сидеть в театре одной?

– Да.

– Никогда не поверю!

– Ваше дело.

– Может, скажете, что и знакомых вы там не встретили? В буфете? В фойе?

– Представьте себе.

– Не сердитесь, пожалуйста… – Он перестал улыбаться. – Не сердитесь…

«Вот за этой-то гранью и кончается их алиби. Его минуты истекают в девятнадцать часов. Михайлов ушел от старичка-коллекционера именно в это время. Она была в этот час в театре, но никто этого не сможет подтвердить… И где-то в промежутке шестнадцать тире… нет, уже не девятнадцать, а икс часов пропал иностранец. Совпадение? А если нет? Если они встретились в тот вечер втроем и куда-то поехали? Но тогда почему они не запаслись алиби именно на это время? Ослепление придуманной ими версией? Крайняя наивность? Ошибка? Все бы выглядело совершенно иначе, если бы Михайлов не пришел тогда в гостиницу! Этот шахматный ход создал весьма двусмысленное положение на доске. Что это? Находка гения или случайная удача простака? Его приход свидетельствует либо о полной их непричастности, либо о какой-то ошибке, которую они допустили в игре. Могла у них быть ошибка или, скажем, помеха, исправить, устранить которую можно было только этим идиотским (или гениальным?) ходом. Черт возьми, ведь приход в гостиницу тоже своего рода алиби, и она сумела дать мне это понять. Итак, все сводится к отрезку времени девятнадцать часов – утро следующего дня. Если я сумею узнать, что они делали в это время, задача будет решена однозначно: либо-либо…»

– После театра вы поехали домой?

– Разумеется.

– И провели ночь дома?

– Ну знаете ли…

– Прошу вас ответить, Женевьева Александровна! Мне очень важно знать, где вы были в тот день… Во сколько закончилось представление?

– В начале десятого.

«От Таганки до Ленинского минут двадцать – двадцать пять…»

– Когда вы были дома?

– По-моему, часов в одиннадцать… Я прокатилась немного на речном трамвайчике.

– Больше вы из дому не выходили?

– Нет. Родители, бабушка и младшей брат засвидетельствуют все это. Достаточно?

– Вполне. Хватило бы и одной бабушки. Я лично, знаете ли, как-то больше предпочитаю бабушек.

«Пробел в четыре часа… А за четыре часа можно сделать очень многое… У Михайлова, вероятно, этот пробел еще больше… Лев Минеевич вряд ли годится в надежные стражи. Уж он-то завалился спать, верно, часов в десять. Откуда ему знать, когда возвратился сосед? Сосед – не дочь… Итак, если проверка подтвердит все их показания, останутся невыясненными эти четыре или пять часов. Не Бог весть какая, но все же определенность. Уже кое-что. К сожалению, сегодняшний день почти пропал. Многого не сделаешь. Остается завтрашнее утро… Для успеха операции надо, чтобы, во-первых, они не общались друг с другом, во-вторых, не передали некоторых подробностей нашей беседы родным и знакомым. Проще всего было бы их на короткое время изолировать, но…»

– Женевьева Александровна, какие мероприятия намечены у вас на завтра?

– Поездка в Царское Село. – Она несколько удивилась. – Потом…

– Во сколько поездка?

– Сразу же после завтрака.

– Вы могли бы сказаться больной и не поехать? Вас есть кому заменить?

– Наверное… Но зачем это? Почему? – Теперь он казалась не столько удивленной, сколько испуганной.

– Не в службу, а в дружбу. Так надо! Я хочу… – он доверительно понизил голос, – посадить вас и Виктора Михайловича под домашний арест. О, всего на несколько часов! Понимаете? С этого момента и до… ну, скажем, до обеда оставайтесь у себя в номере. И вторая просьба: не звоните в Москву. Понимаете? Вот все, что от вас потребуется. Согласны?

– А что мне остается делать? Ведь если я не соглашусь, вы, очевидно, сумеете как-то… заставить меня согласиться?

– Ах, Женевьева Александровна! Неужели вы не можете подняться над этой альтернативой? Попробуйте взглянуть на все иными глазами! Почему бы вам, в конце концов, просто не помочь мне? А? Загладить вред, который принесла делу ваша неправда… Ну как? Договорились?

– Договорились. – Она слегка покраснела и неожиданно улыбнулась. – Я сделаю все, как вы скажете. Обещаю!

– Ну и прекрасно! Теперь прочитайте, правильно ли я записал ваши показания, а я позвоню потом Виктору Михайловичу.

Она внимательно прочитала протокол и подписала его. Люсин сложил бумаги в портфель и позвонил к себе с номер:

– Хочу пригласить вас к нам, Виктор Михайлович. Зайдите, пожалуйста.

Когда Михайлов пришел, Люсин еще раз объяснил им обоим, какой помощи он от них ждет.

– Сразу же после обеда вы, Женевьева Александровна, можете вернуться к своим обязанностям. Вы же, Виктор Михайлович… – Люсин на минуту задумался, – тоже делайте что хотите! – Он рассмеялся. – Можете вернуться в Москву вместе с Женевьевой Александровной. Ежели, паче чаяния, вы мне понадобитесь, я вызову вас по телефону. А сейчас, – он зачем-то взглянул на часы, – мы начнем нашу совместную операцию и разойдемся по своим номерам.

Попрощавшись с Женевьевой, они вышли в коридор и, кивнув друг другу, расстались.

Возвратясь к себе, Люсин сразу же позвонил одному из встретивших его коллег и дал самые точные инструкции.

– В случае чего сразу же поставьте меня в известность, – сказал он, заканчивая разговор. – Пожалуйста… Наконец, еще одно. Нужно разузнать в Эрмитаже, нет ли у них в хранилище так называемого мальтийского жезла… Да, запишите, пожалуйста. Мальтийский жезл – жезл великого магистра Мальтийского ордена, который был пожалован Александру Первому. Вот, кажется, и все… А я подамся до дому… Что-нибудь через часик. Только перекушу малость.

Он быстро собрал бумаги в портфель и со спокойным сердцем пошел к лифту. За соблюдением договора, заключенного в номере Женевьевы, отныне следили вполне надежные товарищи. Можно было заняться яйцами и ветчиной в крохотном белом буфете на двенадцатом этаже.

«При всех обстоятельствах я их опережу… О чем бы они ни договорились потом, это уже не будет иметь значения. Если же они попробуют… Что ж, так будет даже лучше, по крайней мере, все прояснится. Я-то ведь об этом узнаю…»

Уже потом, когда с трудом втиснулся – пришлось подобрать ноги – в кресло «ТУ-104А», Люсин мысленно проанализировал последние события.

Пожалуй, все было правильно. Он не сделал ошибки. Теперь, когда неразгаданными оставались именно те вечерние часы, от девятнадцати до одиннадцати, все обретало совершенно иной смысл. Даже первоначальный след, который пока так никуда и не привел, выглядел совершенно иначе: цементные кучи, застарелая желтая вода в глиняной луже, прошлогодние ольховые листья под ногами – все это по-другому виделось в вечернем остывающем свете. Солнце кануло за темной зубчатой каймой леса. Холодные полосы тумана поползли меж стволов. Мягче сделалась окаменевшая глина, а на травы пала роса… Темная тень человека, идущего извилистой тропкой сквозь черный ольшаник, контуры веток на фоне заметной еще синевы… Все менялось в вечернем свете, даже психологические оттенки неизвестных пока поступков. Таяла определенность; дрожа, растворялась в ночи изначальная простота, которая, как правило, лежит в основе человеческой низости.

Что ж, все его действия были правильны. У обоих не было алиби именно на эти столь значимые часы. Если оба они непричастны, то исчезнет и эта зыбкая, расплывчатая определенность. Пока же он сделал все, чтобы ее сохранить. Она могла рухнуть только извне, под напором новых фактов. И он сделал все, чтобы ее не разрушили изнутри…

«Каждый раз они стремятся втиснуть в салон новый ряд кресел. – Люсин с неодобрением помянул “Аэрофлот”, стараясь просунуть ногу под переднее кресло. – Повернуться негде! Конечно, они добавили еще ряд или два, иначе я бы не сидел между двух иллюминаторов. Ведь иллюминатор должен быть возле каждого кресла. Недаром говорят: где начинается авиация, там кончается порядок. Особенно верно это для “Аэрофлота”, где так уж стремятся побольше выкачать из порочного принципа максимальной загрузки».

Как и многие моряки, Люсин недолюбливал авиацию.

И надо сказать, у него были на это причины. Кресло перед ним неожиданно опустилось и основательно стукнуло его по колену.

«О черт! Хоть бы предупредили, оглянулись бы, что ли…» Он еле вытянул ногу обратно.

– Воды не желаете? – Девушка в голубом форменном жакете чуть наклонила в его сторону поднос с пластмассовыми стаканчиками, в которых пузырились золотистая фруктовочка и бесцветная минералка.

– Нет! – сказал он, не поворачивая головы, и, морщась, потер ушибленное колено. – Спасибо, – подумав, покосился он на бортпроводницу, но она уже прошла дальше, и Люсин увидел только, как напряглись полные икры, туго обтянутые ажурными чулками пепельно-жемчужного цвета.

Он поймал себя на том, что потерял какую-то важную мысль.

«Нет, нет, как будто все правильно! – поспешил он успокоить себя. – Очень хорошо, что я позвонил Михайлову именно в самый последний момент. По-моему, он это правильно воспринял…»

Он действительно, вернувшись в номер из буфета, чтобы забрать портфель, позвонил Михайлову.

– Виктор Михайлович! Я не хотел излишне нервировать Женевьеву Александровну, но почти все, что я сказал вам раньше, остается в силе. Мне нужно, чтобы вы вернулись домой. Но сделайте это по собственной инициативе, пусть это исходит от вас. Понимаете?

– Понимаю, – сразу же согласился он. – Вы правы, так будет лучше. Спасибо… Ехать сейчас?

– Нет. Завтра после обеда. Я попрошу, чтобы вам оставили в аэропорту билет. Хорошо? Как только прилетите, сразу же, никуда не заходя, приезжайте ко мне. Ладно?

Потом он позвонил Женевьеве. Попрощался. Просил передать привет мадам Локар. И как бы между прочим сказал, что посторонним совсем необязательно знать о том, как у них – надо было понимать: у него и у нее с Виктором – идут дела. Женевьева вроде бы все поняла как надо.

– Само собой, я никому ничего не скажу, – пообещала она. – И мадам Локар тоже.

Он продумал теперь каждое слово и в целом остался доволен. Можно было, конечно, избежать некоторых сложностей. Едва ли проявленная им деликатность выглядела искренней. Скорее, напротив. Но это, честно говоря, его не очень пугало. Сам-то он знал, что действовал отнюдь не по четко разработанной линии, а скорее, сообразно с обстоятельствами. Но Михайлов и Женевьева никак не должны были почувствовать это, иначе он терял важное преимущество. Отсюда и сложность, пожалуй, даже с эдаким оттенком иезуитства. Она должна была замаскировать некоторые его противоречия. Как будто бы это удалось…

Бортпроводница обходила пассажиров с подносом, полным театральных конфеток. Световое табло, запрещавшее курить и приказывающее надеть привязные ремни, горело. Самолет шел на посадку.

Люсин мог теперь разглядеть девушку, что он и сделал, потому как делать было совершенно нечего, а на душе стало спокойнее.

– Не может быть! – вскрикнул он, рванулся из кресла, но ремень бросил его назад.

Она удивленно взглянула на него. А он, потеряв уже уверенность, с которой непроизвольно только что окликнул ее, и все больше смущаясь, перевел взгляд с золотых, рассыпающихся по плечам волос и полного, чуть нахмуренного лица на форменную птичку на кармашке и белое кружево блузки. Здесь уверенность, что он знает ее, покинула Люсина, и он жалко пролепетал:

– По-моему, мы с вами где-то встречались…

– В самом деле? – Она насмешливо склонила голову набок, продолжая при этом раздавать конфеты.

– Вроде бы… – виновато и вместе с тем обезоруживающе улыбнулся Люсин. – Помните, у Березовского? Вы еще были тогда с Геной Бурминым…

Прищурившись, она пристально посмотрела на Люсина, словно только что впервые увидела его, и он чем-то ее заинтересовал.

– Ах, это вы, Мегрэ! – вдруг узнала она и засмеялась, так что стали видны и великолепные зубы ее, и дальние боковые коронки. Но тут же спохватилась и сконфуженно оглянулась вокруг.

– Ага, я! – кивнул Люсин и даже достал в доказательство свою знаменитую трубку – традиционный атрибут насмешек и дружеских шуток. – Здравствуйте, Маша.

– Здравствуйте! Одну минуту.

Он сидел почти в самом конце, и она, быстро обеспечив конфетками оставшихся пассажиров, возвратилась к нему. Он сделал попытку встать, но она ласково его удержала и склонилась над ним. Волосы ее тяжело упали вниз и затенили лицо. Глаза поэтому сделались темными и большими.

– Вот уж никак не ожидал встретить вас здесь! – сказал он.

– Это почему же?

– Но вы же… кажется, врач?

– Ну и что?

– Как – ну и что?

– А вот так: «ну и что?»! – передразнила она, по-детски кривя полные яркие губы. – Я же не простой врач, а аэрофлотский. Понятно?

– Ах вот как! А я не знал… Да, но почему вы… – Он сделал вид, будто в руках у него поднос.

– Ну, это!.. – опять рассмеялась она. – Я часы налетываю! Чего же мне в кабине сложа руки сидеть?

Самолет тряхнуло, и Люсин ощутил, как что-то внутри него отжалось книзу.

– Ну вот, на посадку идем, – сказала она и распрямилась. – Минут через десять сядем. Мне пора идти объявлять… В Москве, знаете ли, непогода. Дождь. До свидания. Увидимся!

– Обязательно! – крикнул он вдогонку, а уши уже заложило, и потрескивало в барабанных перепонках.

…Утро следующего дня началось с докладов временно прикомандированных к Люсину сотрудников. Первым сообщение сделал Данелия:

– Понимаешь, парикмахер сразу же его опознал! Только глянул на фотографию – так и опознал! «Знаю, говорит – брил я его, как сейчас помню, во вторник вечером». – «Во сколько, говорю, это было? Точно можете указать?» – «Точно, говорит, не помню. Часов, наверное, в семь или восемь». Я тут же…

– Погоди, Гоги, не горячись. – остановил его Люсин. – Какую карточку он опознал?

«Надо же, такая удача, и тут же досадное невезение! Легко сказать “семь-восемь”! Ну почему не “пять-шесть”? Или “восемь-девять”? Так нет же: “семь-восемь”! Это же пограничная зона! Тут нельзя “семь-восемь”! Или семь, или восемь! От этого многое зависит. Семь – один вариант, восемь – другой…»

– Вот эту! – сказал Данелия, отыскав нужный снимок. – Без усов и без бороды. Понимаешь? Без усов и без бороды! Усы фальшивые, значит. Улавливаешь? И знаешь, зачем он приклеивал себе усы?

– Чтобы на тебя походить, – буркнул Люсин.

– Э-э! – покачал головой Данелия. – Чтобы на меня походить! Как же, держи карман шире! Шрам у него на верхней губе. Понял? Большой, уродливый шрам изогнутой формы начинается сразу под носом и спускается к уголкам рта. А ты говоришь, чтобы на меня походить! – Он ткнул себя в грудь большим пальцем. – Но все же ты молодец! Предвидел, что усы у него могут оказаться фальшивыми. Шрама только не предвидел.

– Это парикмахер про шрам рассказал?

– Кто же еще? Конечно, парикмахер! Такой боевой лысый старик. Все помнит: и как одет был, и как от одеколона отказался.

«Еще бы не отказаться! “Полетом”, что ли, ему освежаться или “Шипром”!»

– Все помнит, а время точно сказать не может.

– Не может! – вздохнул Данелия. – Никак не может, говорит, что уже вечер был, но светло еще, часов семь-восемь.

– Где эта парикмахерская, Гоги?

– Тридцать шестой километр, дорогой! Там от шоссе поворот идет к таким воротам. Сразу за ними длинный такой трехэтажный дом из кирпича. Овощной магазин, почтовое отделение «Ватутинки-один», парикмахерская – все в одном доме! Очень удобно. Я на радостях, знаешь, бо-ольшой арбуз купил! Вот такой. – Он изобразил руками окружность. – Но зеленый оказался, как трава… Шесть парикмахерских обошел, эта седьмая была. Ватутинки. Тридцать шестой километр.

«Тридцать шестой километр!» – мысленно повторил Люсин.

– Милиция в тот раз, что, эту парикмахерскую пропустила? – спросил он.

– Зачем пропустила? Просто этот замечательный парикмахер в другую смену работал. Понимаешь?

«Действительно, все очень просто. Куда только деться нам от этой простоты!»

– Значит, они просто опросили парикмахеров, не удосужившись даже поинтересоваться, кто именно работал в тот день?

«И из-за таких вот штучек проваливаются порой большие операции! Ну что ты будешь делать…»

– Чего не знаю, того не знаю! Да и что толку? В тот раз ведь у них только одно фото было – с усами. Могли и не опознать… Хотя, я думаю, мой парикмахер все равно бы его узнал, даже с усами. Он так и сказал мне.

– О чем говорил с парикмахером клиент?

– Молчал, к сожалению. Велел побрить, освежиться не захотел, дал рубль на чай и ушел. Вот и все сведения.

– Все равно богатые сведения, Георгий. Спасибо тебе… Придется взять эти Ватутинки на заметку, как ты думаешь?

Данелия улыбнулся и молча развел руками.

Все было ясно… Потом докладывал Светловидов.

– Посетил комиссионные магазины, где продаются украшения и предметы искусства. Был на Арбате, улице Горького, Комсомольском проспекте и на Беговой. Встретился со всеми продавцами, которые работали в прошлый вторник. Ни один из них не опознал.

– А ведь он был и на Горького, и на Арбате! Причем именно во вторник.

– Знаю, – кивнул Светловидов. – Но не опознали. Народу, говорят, много проходит, каждого не упомнишь.

– Верно, конечно, – вздохнул Люсин.

– Ага, верно. – подтвердил Светловидов. – Еще у нас ведь, знаете, продавец и не смотрит на покупателя. Не замечает. Будто никто перед прилавком и не стоит. Ждешь иногда, ждешь, да так и уходишь… Разве их дозовешься?

– Точное наблюдение, – вежливо прервал обычно молчаливого Светловидова Люсин. – Значит, не опознали…

– Я не докончил, простите… Посетил я еще магазин старой мебели у Бородинского моста. Там старший продавец, товарищ Васильев H. H., опознал вот эту фотографию. – Светловидов побарабанил указательным пальцем по глянцевитой поверхности снимка, на котором был запечатлен вариант «без бороды, но с усами» – дежурный, так сказать, облик. Везение продолжалось. – Иностранец – продавец Васильев принял его за русского – проявил интерес к старинным сундукам. Просил подобрать ему за неделю – он сказался иногородним, из Баку, – сундук под черное дерево, все равно какой, лишь бы побольше да постарее.

«На кой ляд ему этот сундук? Или у них мода теперь такая пошла?.. Кто-то говорил мне, что в Европе очень ценятся крестьянские лапти, деревянные прялки всевозможные… Отчего бы и не сундук?»

– …дал ему десятку в виде аванса, – все так же монотонно и обстоятельно тянул Светловидов, – обещал как следует отблагодарить.

– Ну и как? Подобрал ему товарищ Васильев H. H. сундук?

– Пока еще нет. Не часто встречается. Я интересовался.

– Когда он был у них?

– Кто, сундук?

– Иностранец.

– В понедельник вечером и во вторник после перерыва.

«Ого, какая прыть! Видно, очень нужен ему это сундук… Значит, во вторник днем он был в мебельном…»

– Видать, очень нужен ему этот сундук! – телепатически воспринял Светловидов. – Во вторник он опять Васильеву про него втолковывал, торопил очень, поскольку, значит, приезжий… Большой магарыч сулил.

– Это все?

– Других сведений у меня нет.

– И на том спасибо, товарищ Светловидов. Очень вы мне помогли.

Шуляк, получивший задание опекать Льва Минеевича, естественно, не мог похвастаться особыми новостями. Он только сообщил, что Михайлов на квартире не появлялся, а старик-сосед ходил в гастроном за кефиром, после чего посетил старуху пенсионерку, которая жила в доме неподалеку, на улице Алексея Толстого. Лев Минеевич пробыл там часа полтора, погулял немного и возвратился домой. Судя по всему, эти действия в прямой причинной связи с Михайловым не состояли…

Сам же Михайлов должен был вскоре приземлиться в аэропорту Шереметьево. Салюта наций и почетного караула по этому поводу, понятно, не предвиделось.

Пора было идти на доклад к начальству.

– Есть новости? – сразу же, как только Люсин вошел, спросил генерал.

– Так точно. – Люсин подошел к столу и, став сбоку от генерала, раскрыл перед ним папку. – Это донесение Данелии, товарищ генерал. Оно полностью подтверждает первоначальные выводы относительно Старокалужской дороги. Месье Свиньин за короткое время пребывания в Москве был в том районе минимум два раза. Сейчас удалось точно локализовать место: тридцать шестой километр, Ватутинки.

– Секретных объектов там ведь, кажется, нет?

– Так точно, нет.

– Значит, здесь другое…

– По всей видимости, товарищ генерал. Очевидно, визиты на тридцать шестой связаны с какими-то розысками. Я вам об этом уже докладывал.

– Да, я знаю… Что еще?

– Еще один любопытный штрих. Удалось подтвердить предположения, которые возникли после химэкспертизы. Он действительно прибегал к маскировке. Усы фальшивые. Ватутинский парикмахер, опознавший Свиньина по фотографии, подтвердил, что тот приходил к нему без усов. Кстати, на верхней губе у него большой шрам.

– Шрам? Это любопытно. Тогда усы могут нести еще одну нагрузку – косметическую. Естественно, отправляясь к парикмахеру, он должен был их снять. Глаз профессионала сразу ведь различит, что они фальшивые… Очень интересно! Молодцы, ребята! Хвалю… Что еще?

– Пока все. Остальное еще требует проверки. Но антикварная версия как будто бы подтверждается по всем пунктам… Пока. Особый интерес он проявил к мебельному магазину. Ему зачем-то нужен старый деревянный сундук. Возможно, что по этому поводу он обращался и к частным лицам.

– А там, в Ватутинках этих, случайно, нет какого-нибудь старого сундучника или кого-то в этом роде?

– Очень возможно. Выясняется… Страсти улеглись? – Люсин кивнул на раскрытое досье с газетными вырезками. – Заметок вроде сегодня поменьше?

– За-аметок! – передразнил его генерал. – Это у нас в стенгазете заметки… Ну конечно! – Он усмехнулся. – Вы же у нас редактор.

– Заместитель, – уточнил Люсин.

– Нет, товарищ Люсин, страсти не улеглись. Просто кратковременное затишье… Правительственный официоз дал несколько строк по поводу личности этого «туриста». Это вода на нашу с вами мельницу. Серьезные органы после этого вряд ли станут раздувать пламя, им шумиха теперь не к лицу. Зато ультра подымут вой, что в России тайно арестован сын белоэмигранта, сотрудничавший с немцами.

– Этому многие поверят. Звучит-то правдоподобно.

– Ничего. К такому мы уже давно привыкли. Не испугаешь. Главное, что провокационная кампания в прессе явно сорвалась. Тут надо отдать должное этой заметке. – Генерал щелкнул пальцем по вырезке из официоза.

– Заметке? – с невинным видом переспросил Люсин.

– А? – Генерал озадаченно посмотрел на него и вдруг рассмеялся. – Ладно, один-один… Между прочим, у меня был утром сотрудник консульского отдела. Вы, кажется, с ним знакомы?

– Да. Он присутствовал при осмотре вещей в гостинице.

– Знаю, – кивнул генерал. – Он производит хорошее впечатление. Прекрасно понимает, что за тип этот Свиньин, но дело есть дело… Теперь, после раскрытия этого маскарада с усами, они вряд ли станут нас особенно торопить. Совершенно ясно же, что тут нечисто… Так вот, он осведомился о вашем здоровье, тепло отзывался о вас и просил передать, что тот аметистовый перстень епископский, безусловно, не принадлежит Свиньину – у того пальцы, толще. Откуда этому очаровательному дипломату известно, что вы заинтересовались колечком?

– Не так-то он прост, – буркнул Люсин. – Его поведение при осмотре заставило меня насторожиться. Боюсь, что все его очарование, великосветские манеры, так сказать, только маска. Под его доброжелательной незаинтересованностью и внешним безразличием на самом деле скрывается пристальное внимание… Возможно, он тоже, пусть косвенно, участвует в этой игре.

– Вот как?.. Хорошо. У вас все, товарищ Люсин?

– Все. Разрешите идти?

– Пожалуйста. – Генерал привстал и протянул ему руку. – Вы хорошо поработали. Продолжайте в том же духе. У нас с вами ничего не меняется. Дело нужно кончать.

Глава 10
Беда

Вера Фабиановна была серьезно больна. Льва Минеевича поразил витавший по квартире горьковатый больничный запах. Он чувствовался в кухне, где на засаленной четырехконфорочной плите кипели какие-то кастрюльки и зеркальные коробочки со шприцами, в комнате же больной – там хлопотала сиделка в белом халате – даже пощипывало глаза.

Но беспокойство Лев Минеевич ощутил еще раньше, во дворе.

Как стремительно нарастали тревожные признаки… Лев Минеевич по привычке хотел было заглянуть в окно… Но у кого он мог одолжить скамеечку? Полная дама с вязанием сидела, очевидно, дома или ушла на базар. Вообще двор был пуст, хотя день стоял жаркий и душный. Лев Минеевич отступил назад и, встав на цыпочки, попытался все же разглядеть, что происходит за кружевной занавесью. Но что он мог увидеть сквозь узорчатые дырочки? Темноту? Что же тогда поразило и даже слегка взволновало его? Он не увидел на подоконнике кошек…

Впрочем, можно ли считать все это предвестием тревоги? Вряд ли… Просто Лев Минеевич вошел в подъезд, мучимый сомнениями: Верочки могло не оказаться дома.

Но когда на его стук дверь открыла незнакомая женщина в белом халате, открыла, не спросив, он сразу понял, что случилось неладное.

– В чем дело? – шепотом спросил он сиделку. Но та только приложила палец к губам и провела его в кухню, где колыхались в струях пара подвешенные над плитой какие-то белые тряпки. Тут-то и уловил Лев Минеевич специфический этот запах лекарств не лекарств, карболки не карболки, а грозной какой-то беды. Сердце сразу защемило, а глаза и ноздри как бы учуяли накат слез, словно вдохнул Лев Минеевич лютый дух свеженарезанного лука.

– В чем дело? – он едва шевелил посеревшими от волнения губами.

– Вы кто будете этой гражданочке? – Сиделка повела головой в сторону темневшего за кухонной дверью коридора. – Не родственник?

– Приятель я ей, близкий, можно сказать, друг. А что случилось?

– Случилось. – Вытянув губы, энергично кивнула она, и белый треугольник косынки взметнулся и тотчас опал, как флаг капитуляции. – То и случилось, что инсульт у нее, удар, значит.

– Как же так? – Лев Минеевич выбросил вперед раскрытые ладони и завертелся на одном месте. – Как же так?

Кого он спрашивал? Пожилую сиделку? Бога? Окутанные горьким паром никелированные бачки?

– Очень даже просто. Сосудик в мозгу лопнул – и готово! – охотно объяснила словоохотливая сиделка и со знанием дела добавила: – Видать, давление подскочило или там протромбин.

– Это опасно?

– Еще бы не опасно! – Она даже улыбнулась наивности маленького старичка и, видимо, решив, что в отличие от близких родственников друзей щадить нечего, любезно добавила: – Исключительно опасно! Положение очень даже серьезное. У-гро-жа-ющее!

«Вот оно как!» Едва сдерживая слезы, Лев Минеевич глубоко и шумно вдохнул через нос.

– Но она… не умрет? Нет? – Голос его сорвался.

– И-и, милый! Кто же это знает? Только врач сказывал, – она вновь заговорила шепотом, – случай очень тяжелый. Так-то… Может, и помрет. – Но, глянув на оцепеневшего от горя старичка, она сжалилась. – А ежели выздоровеет, то, Бог даст, может, и не помрет.

– Когда это случилось?

– А я почем знаю? Меня дежурить сюда прислали, а что да как, не сказывали. Инсульт кон-стан-тировали тяжелый, полный почти паралич.

– Паралич! – схватился за голову Лев Минеевич.

– Ага. Раз инсульт, так, стало быть, паралич. Так что я ничего тут не знаю. Я здесь с двух часов.

Сиделка, простая душа, говорила правду. Ее прислал врач «неотложной помощи» подежурить у постели тяжелой больной и сделать ей необходимые вливания. Он поступил так на свой страх и риск, ибо не должен был да и не имел на то права ради одного больного посылать медсестру, которую практически не мог заменить. Тем более что был он уверен в скором конце. Впрочем, может быть, именно поэтому и послал он Пелагею Кузьминичну, опытную сестру с тридцатилетним стажем, к умирающей одинокой старухе.

«Неотложку» вызвала Эльвира Васильевна – соседка по квартире. Торопясь на работу, вышла она утром в кухню вскипятить чайничек, но не нашла спичек. Пошарила на деревянной полочке возле плиты, заглянула в шкафчик: сначала – в свой, потом – в соседский, но спичек не обнаружила.

Тогда она осторожно, чтобы не разбудить, постучала в дверь Веры Фабиановны. Никто не отозвался. Она постучала сильнее, но опять соседка не откликнулась на ее стук.

Эльвира Васильевна в досаде пожала плечами, на всякий случай стукнула в дверь кулаком и при этом случайно отворила ее.

«Как? Вера Фабиановна ушла, не заперев комнату? Нет, этого просто не может быть», – подумала Эльвира Васильевна и, решительно откинув загремевшую бамбуковую занавесь, вошла. И тут же в ужасе закричала.

Вера Фабиановна лежала на полу, неестественно заломив под голову левую руку, в правой она крепко сжимала старинный черепаховый лорнет. Один глаз ее был прищурен, а другой широко и страшно открыт. Не мигая, пристально глядел он на окаменевшую Эльвиру Васильевну.

Кто может сказать теперь, как долго длилась эта немая сцена? Эльвире Васильевне показалось, что прошла чуть ли не вечность. Но, скорее всего, она сразу же кинулась прочь и, как была в скромном халатике и бигуди, понеслась к соседям на второй этаж.

Что было потом? А все, что бывает в подобных случаях. Побежали вниз и всем скопом, а потом еще раз, уже по одному, вошли в комнату. Убедились. Затем, присев на корточки, по очереди пощупали отсутствующий пульс, приложили зеркальце к губам, спорили – запотело оно или нет. Наконец сошлись на том, что старуха, возможно, все еще жива, хотя находится в глубоком обмороке, и вызвали «неотложку».

Врач, таким образом, застал больную, лежащей на полу. В спорах и хлопотах никто почему-то не догадался перенести Веру Фабиановну на кровать. Возможно, по той простой причине, что в глубине души каждый считал ее мертвой, а в этом случае до прихода официальных лиц лучше оставить все как есть. Но может, это и к лучшему, потому как, перенеся больного на кровать, состояние его вряд ли улучшишь, навредить же можно всегда.

Одним словом, когда молодой, симпатичный врач с чемоданчиком в руке и болтающимся на груди стетоскопом вбежал в развевающемся халате и комнату больной, он застал ее лежащей на полу и неестественной позе, с лорнетом в руке. Все говорило за то, что недуг захватил Веру Фабиановну врасплох.

На столе стояли две чашки с сухими чаинками и слипшимися корочками сахара на высохшем дне, остывший чайник, банка с вареньем, над которой кружились мухи, почти опорожненная бутылка водки и тарелка с любительской колбасой, тронутой уже увяданием. Скорее всего, это были остатки вчерашнего пиршества. Остается только удивляться, как это кошки не сожрали за ночь колбасу подчистую. Но, очевидно, столь велика была власть повелительницы, что, даже недвижимая, она по-прежнему внушала любовь и страх.

Пользуясь всеобщей суматохой, кошки разбрелись по квартире или даже, проскользнув в наружную дверь, отправились погулять по крышам. Только Моя египетская неподвижно застыла в головах у бедной хозяйки. Она словно несла Почетный караул, подобно тем замечательным кошкам, которые, если верить молве, образовали живой нимб вокруг почившего в Бозе господина Пуркуа, батюшки Веры Фабиановны.

Но уместны ли здесь такие слова, как «почетный караул»? И суть не в том, что они кощунственно, как скажут иные, отнесены к кошкам. Нет, ибо животные – наши друзья. Дело совершенно в другом. Ведь никто, в том числе и красавец врач с чемоданчиком, не сказал, что Веры Фабиановны больше нет с нами. Никто! При чем же здесь почетный караул? К счастью, ни при чем, и автор сознается, что увлекся и совершил ошибку. Жизнь еще теплилась в этом распростертом посреди комнаты теле. Врач быстро определил это. Остается объяснить только, почему он сначала столь внимательно осмотрел стол и только потом занялся больной. Пусть это не кажется странным.

Во-первых, он, человек еще молодой и чуткий, находился под впечатлением предыдущего вызова – ночного. Это был в самом деле необычный случай. Целая семья отравилась деревенским самогоном из свеклы. Выпивка состоялась по случаю праздника Святой Троицы, когда старушки покупают на базаре зеленые ветки, чтобы разбросать их потом по полу. Там, куда вызвали «неотложку», тоже валялись под ногами съежившиеся за день листья. Но старушки среди жертв суеверия не было. Старушка как раз осталась невредимой, поскольку и в рот не брала проклятого зелья. Именно она-то и вызвала врача! Перепились, увы, несознательные лица более молодого возраста. Всем им сделали уколы и увезли в больницу. В данный момент их состояние уже не внушало опасений. Так что дело вовсе не в этом, надо сказать, редкостном случае, а лишь в том впечатлении, которое произвел он на молодого доктора.

Понятно теперь, почему он не сразу склонился над бедной Верой Фабиановной, а сперва внимательно изучил все, что было на столе, благо там стояла бутылка из-под водки. Врач понюхал колбасу: она хоть увяла и заветрилась, но была свежей, так что острое отравление – ботулизм – казалось маловероятным.

Да, врач не знал Веры Фабиановны, а соседи не смогли сообщить ему сколько-нибудь ценных сведений, поэтому он мог предполагать все, что угодно: отравление, сердечный приступ, глубокий обморок – одним словом, все. Итак, если не ботулизм, то, быть может, водка? Но на столе были две рюмки, а пол-литра на двоих – это еще не смертельно. Правда, бутылка была скорее 0,7, чем 0,5, но что-то в ней еще оставалось, граммов этак сто пятьдесят. Притом это была изумительная экспортная водка из отборной пшеницы, а не мутный, как сыворотка, свекольный самогон. По личному, хотя и весьма скромному опыту, он лишь однажды пробовал эту исключительную водку, которую фирма-изготовитель рекомендовала перед употреблением охладить, – доктор знал, что от этой штуки не заболеешь.

Отравление, таким образом, исключалось. Вид стола и состояние постели – софа была убрана и застлана шотландским пледом цветов клана Мак-Грегоров – свидетельствовали о том, что Вера Фабиановна не ложилась. А поскольку Эльвира Васильевна вспомнила, что вчера в девятом часу вечера к ней пришел какой-то гость – лично она его не видела, но слышала грубый мужской голос и шум, как будто волокли тяжелый ящик, – легко было заключить, что несчастье случилось вчера, поздно вечером. Если это сердечный приступ, то драгоценное время было безнадежно упущено.

Как видите, врачу тоже подчас приходится становиться следователем.

Молодой доктор присел возле Веры Фабиановны и раскрыл чемоданчик, в котором в многочисленных гнездах покоились всякие ампулы, лежала коробка с уже прокипяченным шприцем, аппарат для измерения кровяного давления, какие-то блестящие пинцеты, тюбики с лекарствами, бинты и вата – все (точнее, почти все, так как существуют еще реанимационные установки), что нужно для спасения человеческой жизни. Если, конечно, не упущено время. Но время как раз и было упущено.

Эльвира Васильевна, увы, рано ложилась спать, и поэтому даже случайно она не могла бы зайти в эту комнату вчера. Если Вера Фабиановна и звала на помощь, соседка все равно бы ее не услышала. Ведь даже какой-то грохот и тяжелый скрип, которые почудились сквозь сон, не разбудили ее. Утром она забыла об этом, а сейчас вспомнила и укоряла себя.

Как-то Вера Фабиановна рассказывала ей о спиритических явлениях, в том числе и о характерных стуках, которые производят беспокойные духи. Что, если душа умирающей Веры Фабиановны стучала и звала этой ночью? Но Эльвира Васильевна, хотя и находилась под длительным влиянием соседки, которую иначе как ведьмой, конечно за глаза, не называли, была женщиной современной. Она быстро прогнала мысль о потусторонних явлениях, но раскаяние (в каких грехах?) и какая-то смутная тревога и неуверенность все же остались.

Поколдовав над Верой Фабиановной – он выслушал ее и через стетоскоп и непосредственно приложив ухо к груди, мерил давление, щупал пульс и лоб, колол иголками в руки и ноги, оттягивал веки и прочее, – врач сделал укрепляющий укол и стал собирать чемоданчик. Он определил двусторонний паралич и решил, что старуха на этом свете уже не жилец.

Потом он уехал в кремовой «Волге» с красным крестом на другой вызов. Припудрив лицо и подкрасив чуть заплаканные глаза, ушла с опозданием на работу Эльвира Васильевна. Бедная старуха осталась одна. Ее, правда, перенесли и бережно уложили на софу. Только грациозный черный зверь остался на страже. Бесшумно прыгнув вслед за хозяйкой, Моя египетская в позе сфинкса улеглась на разноцветные квадраты клана Мак-Грегоров и замерла как изваяние. Кто-то попытался ее согнать, но она молча ударила, не выпуская, однако, когтей, обидчика по руке. Ее оставили в покое.

Потом – это было еще до прихода сиделки – в комнату, со скрипом отворив дверь, вернулся с гулянки здоровенный котище Леонид. Черной тенью метнулась навстречу ему Моя египетская и молниеносно ударила его по наглой морде. Леонид сморщил нос и, собрав щеки в яростные складки, обнажил клыки. Но черная кошка не испугалась и продолжала теснить его. Он попятился, собрался в комок для прыжка и нетерпеливо забил хвостом, но вдруг повернулся и пустился в постыдное бегство. Моя египетская все так же бесшумно, возвратилась на свое место. Только когда пришла сиделка (Эльвира Васильевна оставила для нее ключи у соседей), священное животное, словно сдавая дежурство, покинуло свой пост.

Вот как обстояли дела до прихода Льва Минеевича. Надо сказать, паршиво они обстояли…

Насмерть перепуганный добродушной хлопотуньей-сиделкой, вошел он к больной. Она, казалось, безмятежно спала. Но только Лев Минеевич наклонился над ней, глаза ее раскрылись. Они смотрели с какой-то невыразимой мукой и вместе с тем строго, обвиняюще смотрели на него эти глаза – такие близкие, такие знакомые…

«Видишь, что со мной? Видишь? Я даже говорить и то не могу! Даже пожаловаться, насколько мне плохо, и то нельзя. А мне ведь очень плохо! Очень-очень… Что же ты молчишь, остолоп? Отчего стоишь как пень? Неужели ты не видишь, что со мной? Ты должен кричать, бить во все колокола, созвать сюда самых лучших докторов, а ты стоишь и ничего не делаешь, и пользы от тебя как от козла молока».

Это хотела сказать своему бедному другу Верочка? Кто знает…

– Как вы себя чувствуете, Верочка? – робко спросил он.

Ее глаза остались такими же, как и в дни юности, а красные жилки да скользкая желтизна на белках нисколько не портили их. Но они молчали – эти переполненные мукой глаза.

– Вам нисколечко не лучше? – тщетно продолжал расспрашивать Лев Минеевич. – А где у вас болит?

Он чувствовал себя преотвратно. Чуть улегшееся волнение сгустилось в гнетущий чугунный шар, а страх все холодил ему спину, готовый каждую минуту вырваться на волю и схватить цепкой костлявой рукой за горло. И еще: под молчаливым и требовательным взглядом этим он почувствовал себя виноватым. В чем? Он даже не пытался себя об этом спросить.

– Ничего-ничего… Все скоро пройдет… И доктор так говорил, что ничего опасного нет, – фальшиво лепетал Лев Минеевич, потирая горячие потные руки. – Надо только немножечко полежать, совсем немножечко…

Он старался больше не встречаться с ней глазами. Но колдовской – словно и впрямь была на ней какая-то мана[8] – взгляд ее гипнотизировал его.

– Вам что-нибудь надо, Верочка? – Он был просто вынужден посмотреть ей в глаза. – Может быть, попить дать? Или сиделку позвать? Она сейчас в кухне. Погодите, я покличу ее. – Он, крадучись, метнулся к двери, будто собирался спастись бегством, но она остановила и заставила его обернуться.

Когда они вновь встретились взглядом, ее глаза, как бы закрепляя успех, пристально задержались на нем, а потом чуть передвинулись, сохраняя все то же требовательное и сосредоточенное выражение. Лицо при этом не шелохнулось.

Чего же хотела она? Лев Минеевич попробовал проследить, куда направлены сейчас ее расширенные мукой зрачки. Он повернул голову, скользнув взглядом по тумбочке, японской ширме, покрытой черным лаком, в который были врезаны перламутровые пластинки, составлявшие сложный замысловатый узор, и вдруг его глаза остановились на сложенном гобелене, к которому пристали клочки свалявшейся кошачьей шерсти. Именно сюда и смотрела она! Он сперва ничего не понял, глаза его забегали, он хотел обернуться, как вдруг страх, холодивший спину, вырвался на волю. Так и есть! Горло перехватило, сердце застучало, как пневматический молот, и горячая, расслабляющая усталость разлилась по всему телу. Сразу же стали противно подкашиваться ноги. Он бы упал, наверное, если бы нашел в себе силы оторвать взгляд от гобелена. Но в том-то и беда, что все силы разом ушли!

И все дело было только в том, что гобелен валялся на полу. А раньше? О, могли ли быть тут хоть какие-то сомнения? Раньше этот сложенный вчетверо гобелен покрывал это?

«Видишь теперь? Ах, какой ты неповоротливый, какой тугодум. Как поздно все до тебя доходит! Но сейчас-то ты видишь?! У меня больше нет этого! Это уже не стоит здесь, на своем месте. Теперь ты понимаешь, почему я умираю?»

– Его больше нет?! – задыхаясь, спросил он. – Вы это хотели сказать Верочка?

Он сказал это, будто отвечал на ее невысказанные слова. И она поняла его, потому что и он – теперь это было ясно ему – ее правильно понял. «Да, его больше здесь нет», – сказали ее глаза, но губы не шевельнулись, лишь едва уловимая судорога промелькнула по подбородку, как отсвет улетевшей грозы.

Лев Минеевич лунатически нашарил стул и тихо сел. Теперь все стало понятно. Веру Фабиановну ограбили и почти убили. Очевидно, ее сильно ударили по голове, от чего и проистек паралич, протромбин же и высокое кровяное давление были здесь ни при чем. Вера Фабиановна никогда особенно не жаловалась на здоровье. И вот лежит она, умирающая жертва ограбления, и не может даже сказать о своей беде. Он так понимал, так жалел ее в эту минуту! Сами собой полились из глаз бесшумные старческие слезы. Он плакал совершенно молча, но его добродушное личико сминалось и корчилось, как от неудержимого смеха.

У Веры Фабиановны похитили это! Самую ценную вещь ее дома, давным-давно превращенном в лавку драгоценностей. Ее можно было и не бить по голове (Чем? Конечно, обухом топора!) – сам факт похищения сразил бы бедняжку столь же успешно.

Лев Минеевич подумал, что вместе с этим могли пропасть и другие ценности, в том числе, конечно, и врубелевский набросок. Он скосил глаза на пузатый комод, в котором, как он знал, хранился предмет его вожделений, но тут же устыдился низости этой невольной мысли. Под недвижным и, конечно, всевидящим взглядом умирающей это было даже как-то подло.

Лев Минеевич по-детски растер кулачком подсыхающие слезы, высморкался в застиранный батистовый платочек. Он овладел собой, как и положено настоящему мужчине.

– Верочка! Я обещаю, нет, я клянусь, что верну вам это! – мужественно провозгласил он, стараясь прогнать витавшего перед внутренним окном карандашного демона. – Вы еще не знаете. Вы многого еще не знаете! Вчера, когда я забегал к вам, чтобы рассказать об этом, вы были заняты, готовились принять гостей. – Лев Минеевич покосился на экспортную бутылку с зеленой завинчивающейся пробкой: «Вон они, ваши гости! По темечку топором…» – Потому и не знаете вы, хотя и раскладывали на меня, что у незаметного Льва Минеевича есть теперь рука. Да-с! И не где-нибудь, а в самом нужном для вас учреждении.

Далее он понес какую-то околесицу насчет благородного короля пик и пограничных собак, но вовремя спохватился и даже застеснялся собственных слов, когда дошел до того, что сказал:

– Вы можете быть совершенно спокойны, ибо добро всегда побеждает зло!

Бедная Вера Фабиановна никак не прореагировала на страстный монолог верного поклонника.

Раздвинув плечом бамбук, в комнату спринтерским шагом вошла сиделка, неся на вытянутых руках полотенце, в которое был завернут горячий стерилизатор.

– Очистите-ка мне здесь! – скомандовала она, кивнув на стол.

Лев Минеевич сорвался с места, но вдруг как бы осекся и, наклонившись к столу, простер над ним руки, словно наседка, защищающая яйца.

– Нет! Ни в коем случае! Пусть все остается как есть! Это очень важно. Многое мне здесь неясно. – Он выпрямился и погрозил кому-то пальцем. – Я вам лучше табуретку организую.

Он сбегал в кухню и принес облупленную табуретку. Застелив ее выхваченным где-то куском марли, он соорудил у изголовья Веры Фабиановны нечто вроде больничной тумбочки.

Сиделка раскрыла полотенце, исходившее, как компресс в парикмахерской, сухим горячим паром. Ловко выхватила из стерилизатора затуманенный шприц и вогнала в него неподатливый от нагрева поршень.

– Вы еще побудете? – спросил ее Лев Минеевич.

– До конца работы побуду, часов до семи, а там уж как знаете… – певуче ответила она, с хрустом сломав наконечник ампулы.

– Вот и хорошо! – заторопился Лев Минеевич. – Вот и хорошо… Я тут сбегаю кое-куда… Время больно дорого, а промедление смерти подобно. Но я скоро вернусь и подменю вас.

Сиделка равнодушно двинула плечом и резко всадила иглу в бессильную, вялую руку больной.

– Только на столе прошу до моего возвращения ничего не трогать! – распорядился, уходя, Лев Минеевич, и бамбук, гремя, закачался за ним.

Все было ему совершенно ясно. Он едва сдерживал нетерпение, готовый в любую минуту кинуться бегом. Никогда не ощущал он уникальности и невозвратимости каждого мига и никогда изученный до полной неразличимости домов и предметов путь от Верочкиной улицы до родной Малой Бронной не казался ему таким длинным.

На улице продавали с лотков цветную капусту и болгарский виноград. Поливная машина безуспешно пыталась остудить раскаленный асфальт. Черная блестящая полоса за ней светлела прямо на глазах, невидимым паром улетая в пыльное жаркое небо.

Ничего существенного не происходило на улице, поэтому немудрено, что Лев Минеевич не заметил ни винограда, которого никогда не покупал, ни машины, которая его совершенно не интересовала.

Глава 11
Герцог-кардинал

Арман Дюплесси де Ришелье зябко поежился и придвинул ноги поближе к каминной решетке. Буковые поленья уже рассыпались на тлеющие угли и давали ровное, убаюкивающее тепло. Старинное кресло с высокой спинкой и широкими, смягченными атласными подушками подлокотниками навевало дремоту. Высокие стрельчатые окна потемнели и превратились в синие зеркала, за которыми уже едва угадывались очертания веток.

Большой зал, где герцог-кардинал предавался приятной грусти вечерних часов, только что опустел. Писцы, которые сидели вокруг овального стола, заваленного ворохом книг и бумаг, чинно вытерли свои перья, отвесили почтительный поклон креслу у камина и отправились по домам. Дежурные пажи ушли в свою каморку, отделенную от кабинета фламандским гобеленом.

Камин догорал. Красноватый отсвет его сумрачно дрожал в застекленной черноте книжных шкафов, горячо и суетливо теплился на золоченой бронзе канделябров. Великий человек тронул колокольчик. Возник длинноногий паж в зеленых чулках и по знаку кардинала зажег свечи.

Ришелье блаженно потянулся, стряхнул с атласного шлафрока вылетевшую из камина снежинку пепла, поправил красную крохотную скуфейку и глянул в венецианское зеркало. Его редкие белесые волосы явно требовали завивки, да и миниатюрную седую бородку не мешало немного подправить. Придется отдать завтрашнее утро куаферу[9]. Как-никак, а вечером парижский парламент дает ежегодный бал.

Лицо кардинала нахмурилось, уголки узких губ заострились. Он увидел в зеркале, что у скрывающего дверь гобелена стоит францисканский монах в серой, подхваченной веревкой рясе и сбитых сандалиях на босу ногу.

Отец Жозеф, как обычно, вошел совершенно бесшумно. И сотый раз Ришелье поймал себя на том, что испытывает в присутствии капуцина странную скованность, какое-то гадливое опасение. И это чувство было подобно тому безотчетному ощущению, которое вызывает близость затаившейся змеи.

Ришелье с минуту всматривался в темное, изрытое оспой лицо отца Жозефа, которого называли заглазно «серым преосвященством» и «тенью кардинала».

И это была правда. Отец Жозеф был его тенью. И ведь чем ярче сияет солнце над человеком, тем чернее становится тень.

Отец Жозеф поймал в зеркале настороженный взгляд кардинала и наклонил голову. Мелькнула свежевыбритая тонзура.

– А, это вы, дорогой Жозеф? – С наигранной живостью Ришелье повернулся на каблуках. – Как всегда вовремя. – Он повернул кресло боком к камину и сел, поставив ноги на скамеечку, под которой устроилась свернувшаяся в пушистый ком кошка.

Не ожидая приглашения, отец Жозеф взял стул и подсел к кардиналу. Кошка встрепенулась, недовольно мурлыкнула и прыгнула кардиналу на колени. Ришелье приласкал и успокоил ее.

– Что скажете? – спросил он, легонько щекоча теплое кошачье ухо.

– Есть новые сведения о завещании Нострадамуса, монсеньор.

– Я ничего не слыхал о таком завещании. Разве оно есть?

– Нострадамус сделал предсказание на сто лет вперед, В частности, он предсказал, что…

– Я не интересуюсь предсказаниями…

Быстрые, чуть косящие глаза отца Жозефа нетерпеливо сверкнули.

– Но великий астролог оставил наследство…

– Вот как? И большое?

– Да, монсеньор. Огромное. Неисчислимое.

– Неисчислимых капиталов не бывает. На то и существует у нас сюринтендантство. Сколько?

– Это не деньги, монсеньор.

– Что же? Предсказания грядущих событий? За это я не дам и одного су.

– Нет, монсеньор, не предсказания. – Отец Жозеф медлил, сросшиеся над переносицей лохматые брови недовольно дрогнули. – Наследство Нострадамуса – власть над видимым миром и миром невидимым. Это долголетие, монсеньор. Возможно, даже бессмертие.

– В самом деле? – Ришелье сухо рассмеялся. – Судьба видимого мира в этой руке. – Он крепко сжал костлявый кулачок и сунул его монаху под нос. – Над миром невидимым властен только Бог, а бессмертие – враки. Если Нострадамус знал такой секрет, то отчего же не испробовал на себе? Разве прах его вот уже много десятилетий не покоится в земле? Что скажете на это, Жозеф?

– Вы, как всегда, правы, монсеньор. Быть может, наследство чернокнижника и не стоит внимания, но все дело в том, в чьи руки оно попало…

– Договаривайте!

– Известно, что у Нострадамуса были магические четки, сделанные из индийских самоцветов, которые именуют «глаз тигра» за свое поразительное сходство с глазами оных хищников. – Отец Жозеф покосился на блаженно урчащую кошку.

И словно почувствовав это, животное приоткрыло сверкнувшее золотым пламенем око.

– Мне рассказывали об этих четках, на которых каббалистическими знаками была вырезана какая-то чушь.

– Секретная формула, монсеньор. Причем только на одной четке, седьмой от конца.

– Знаю, знаю, – кардинал небрежно махнул рукой. – Сказки для малых детей. Кому же досталось это сокровище?

– Клоду де Ту, монсеньор.

– Клоду де Ту? Кажется, мне знакомо это имя. Кто он, Жозеф?

– Монсеньор должен помнить этого шевалье по некоторым событиям, имевшим место сразу же после переговоров с Испанией.

– Так вот он кто! Ну конечно, Жозеф, я помню. Волокита и заговорщик! Как же! Дамский любезник и опасный смутьян в одном лице. Почему он не попал тогда в тюрьму, Жозеф? Что спасло его от эшафота на Гревской площади?

– Вашему преосвященству было не до него.

– Вы хотите сказать, что я просто забыл о нем?

– В то время нам было не очень удобно задеть отцов-изуитов.

– Де Ту – иезуит?

– Более того… Фаворит генерала ордена.

– Это ничего не значит. Если он опасен…

– Фаворит прежнего генерала, монсеньор.

– Тем паче.

– Но шевалье состоит в чине провинциала. Он испанский гранд и родственник герцога Медины.

– Какого Медины? Медины-Сели или Медины-Сидонии?

– Медины-Сели, монсеньор.

– Это не спасает, Жозеф, вы хорошо знаете. Будь он хоть принцем крови… Так он опасен?

– Несомненно, – жестко отрезал отец Жозеф. – А своим положением в ордене и связями в Эскуриале опасен вдвойне.

– Тогда устраните его, и дело с концом… Но послушайте, Жозеф! – Ришелье всплеснул руками. – При чем здесь четки Нострадамуса?

– Вы не желаете слушать о тайнах, монсеньор.

– Не желаю слушать о тайнах? Да я только то и делаю, что занимаюсь ими! Тайные заговоры, тайные интриги… Я защищаю от них Францию, сударь!

– Здесь иная война, монсеньор. Она не в сфере политики.

– Тогда вы правы, Жозеф, черная магия меня действительно не занимает.

– А алхимия, монсеньор?

– Алхимия – другое дело. Это наука о природе. Но, насколько мне известно, еще никто не научился превращать металлы и не добыл философский камень, дарующий ясновидение и бессмертие. И при чем здесь астролог Нострадамус?

– Есть в Сорбонне один студиозус, говорят, способный алхимик. У него крохотная лаборатория в Ситэ, недалеко от Нотр– Дам. Ежели монсеньору будет угодно, я прикажу доставить его сюда. Он может рассказать много любопытного: и о четках Нострадамуса, и о Красном льве алхимиков, и о похождениях некоего друга герцогов Медина-Сели и Альба…

– Давайте его сюда, Жозеф, этого вашего студиозуса. – Ришелье схватил колокольчик, но не позвонил и медленно, словно о чем-то раздумывая, поставил на каминную доску. – Очевидно, мне предстоит услышать интересную историю?

– О да, монсеньор! Весьма интересную.

– И конечно же, про чудеса?

– Про чудеса, монсеньор.

– Тогда я предпочитаю увидеть молодого алхимика в более привычной для него обстановке… Ну, скажем, в лаборатории. Быть может, там я буду более склонен поверить в чудо, чем у себя в кабинете. Вы сможете найти логово студиозуса?

– Я бывал там, монсеньор.

– Мы застанем его?

– Скорее всего. Он работает по ночам, а днем отсыпается, если, конечно, не надо идти в Сорбонну.

– Тогда едем! Разумеется, инкогнито. – Кардинал вновь схватился за колокольчик и потряс им над головой. – Оливье! – бодро улыбнулся он вбежавшему на звонок пажу. – Мундир и карету.

И едва только паж скрылся, в коридоре послышался зычный голос дежурного лейтенанта:

– Карету его преосвященства!

– Карету его преосвященства! – уже глуше откликнулся другой караульный.

…Капуцин и его властный спутник в мундире капитана кардинальской гвардии, осторожно нащупывая в темноте скрипящие ступени ветхой лестницы, спустились в сырой подвал. Каменные стены пахли плесенью и еще чем-то острым, пронзительным, как кислота. Монах шел впереди, по каким-то ему одному известным приметам отыскивая путь. Но вскоре впереди показалась полоска света под дверью, полночные гости зашагали увереннее. Монах толкнул дверь коленом, и она распахнулась, противно скрепя.

Хозяина они застали склонившимся над обезглавленной бараньей тушей. Вспененная кровь стекала по желобу в каменном полу и собиралась в большом тигле. На алхимике были кожаные панталоны и рубашка с засученными рукавами. И хотя руки его были обагрены кровью, на белом полотне нельзя было заметить ни малейшего пятнышка.

– Что вы делаете, дорогой мэтр? – спросил удивленный монах. – Разве вы гадатель или, того хуже, некромант? – Он быстро перекрестился. – Спаси нас Господь и Святая Женевьева!

Алхимик поднял голову и неприветливо оглядел незваных гостей. Но тотчас же выпрямился и почтительно поклонился.

– Входите, господа. – Он сделал приглашающий жест. – Чем обязан?

– Вы не ответили на мой вопрос, – вкрадчиво попенял ему монах. – А мне желательно знать: для чего вам нужна эта кровь?

– Я намереваюсь приготовить кровяную соль, Святой отец.

– Разве такая есть?

– Кровяная соль – непременный компонент алхимических превращений. Мы получаем ее путем прокаливания, смешанной с поташом и костной мукой, на медленном огне.

– А человечья кровь для таких целей пригодна? – все любопытствовал монах.

– Все живое на земле имеет сходную кровь, – пожал плечами алхимик и, указывая на покрытую бараньей шкурой лавку возле горна, пригласил: – Садитесь, святой отец, и вы тоже, благородный господин. Я весь к вашим услугам.

– Значит, можно и человечью… Так-так, – не отставал капуцин. – И вы пробовали?

– Разве похож я на людоеда? – Студент угрюмо развел руками. – Барана и то жалко забить. Одно только, что надо, а и ем я его после… Что ж делать, коли Господь так создал мир, что живой живого ест?

– Но все равно, господин студиозус! – Монах шутливо погрозил алхимику пальцем. – Кровь – дело опасное. Она… – он понизил голос, – костром пахнет!

– Что это вы такое говорите, святой отец! – вскричал алхимик. – Разве вы не видите, что это баран? За что же костер? А? Что вы такое говорите, святой отец?

– Святой отец пошутил, – сурово сказал офицер и, отстранив монаха, прошел к скамье. Увидев на полке скелет летучей мыши и связки сухих трав под закопченным потолком, усмехнулся: – Не бойтесь, сударь, никто вас не тронет.

– Как же можно так пугать человека? – всхлипнул горлом студиозус и, вытерев руки льняной салфеткой, приблизился к офицеру. Он заметно старался не глядеть на страшного монаха. – Время-то теперь какое! Небезопасно и так науками заниматься. А тут костер…

– Успокойся. Я действительно пошутил, – ласково кивнул монах.

– Вы знакомы с каббалой, сударь? – спросил офицер.

– Мое занятие – великое искусство алхимии, и потому интересуюсь я также другими герметическими[10] науками. И хотя мне удалось изучить греческий, латынь, еврейский и арабский, истинным каббалистом считать себя не могу. Впрочем, – развел руками студиозус, – в наш век каббалистов уже не осталось. Последним из великих был Лев ибн Бецалель, создавший глиняного великана Голема. Ныне же скрытый смысл каббалы утерян, и тайны забыты. И стали священные книги «Сефер Ецира» и «Зехер» тайной за семью печатями. «Горе человеку, – говорит книга “Зехер”, – который в законе не видит ничего другого, кроме простых рассказов и обыкновенных слов! Если б он действительно не содержал ничего более, то мы могли бы и в настоящее время точно так же написать закон, столь же достойный удивления». Но, сударь, мы не можем этого сделать. Мы читаем слова, но смысл их либо темен, либо слишком прост для нас. А квинтэссенции духа мы не постигаем.

– Ну а сама алхимия? Нашли вы свой философский камень?

– Нет, сударь, – печально ответил студент. – Мне нечем похвастаться. Я проштудировал «О природе вещей» Парацельса и попытался создать по его рецепту гомункулуса, но потерпел неудачу. Или я что-то не так делаю, или Парацельса нельзя понимать буквально. Знание утекло между букв, как вода сквозь решето. Не помогли мне и Василий Валентин и Альбрехт Больштедский, прозванный Великим за свое магическое искусство, и Жан де Мен, и Гебер, и даже сам божественный Раймонд Луллий. Я попытался получить по рецепту Артефиуса красный камень и прожить, как и он, тысячу лет или научиться с помощью философского камня воскрешать мертвых, как это учит делать в «Золотом трактате» Лансиоро. Но и здесь у меня ничего не вышло. А я ведь знаю почти достоверно, что красный камень в природе есть. И в руках человеческих он был. Только не удержали его, исчез.

– Отчего же? – Офицер погладил бородку и с любопытством прищурился на реторту с синей водой, в которой отмокал корень мандрагоры.

– В нечистые руки попал.

– Что за странное суеверие? Разве золотой, скажем, пистоль не остается оным и в кармане убийцы и в церковной кружке? – Офицер начал выказывать признаки раздражения. – А мне рекомендовали вас как человека просвещенного.

– Таково уж свойство тонкой материи, сударь, – вздохнул студент. – Философский камень потому и называется так, что находится в контакте с философом, который сумел его получить. У людей же корыстных и низких он долго не задерживается, исчезает, переходит к другим.

– Сомневаюсь, – хмыкнул офицер. – А вы сами его видели, этот ваш красный камень, или – как там еще? – красный лев?

– Сам не видел. Но знаю человека, у которого он был.

– Кто же этот счастливец?

Студент вопросительно взглянул на монаха, который согласно кивнул ему.

– Можете говорить все.

– Шевалье де Ту.

– У него, кажется, еще и четки Нострадамуса есть? – небрежно спросил офицер. – Откуда такая милость судьбы?

– Я мало знаю об этом, но о многом догадываюсь

– Ну-ка, ну-ка, поделитесь со мной вашими догадками, любезный. – Кавалер вынул из кармана кошелек и бросил его на пол со склянками. – Вот вам пятьдесят пистолей в задаток.

– Покорнейше благодарю, – поклонился студент и, боком скользнув к полке, схватил кошелек, в котором звякнуло золото.

– Впервые этот красный камень получил великий Совершенный, который во время Людовика Святого жил в Бежье, а потом переселился в Альби. Там он и совершил свое великое делание, которое продолжалось ровно семнадцать лет. Все эти годы Совершенный не выходил из своей лаборатории… Святой человек!

– Вы это о еретике-катаре говорите? – усмехнулся офицер.

– О том, в чьих руках родился красный лев, – благоговейно прошептал студент. – Сей красный, как вино, камень, игрою и твердостью граней превосходящий лучшие бриллианты, наделил своего создателя даром видеть сквозь стены и дали, проникать в скрытую сущность вещей.

– И конечно, даром бессмертия?

– Если бы Совершенный того пожелал.

– Но он, разумеется, не пожелал… – Офицер раздраженно постучал пальцами по стеклу реторты. – Где теперь камень?

– Неизвестно. После Симона де Монфора, который… – Студент осекся и краем глаза взглянул на монаха.

– Понятно, – сказал офицер. – После усмирения еретиков он исчез, не так ли?

– Да, сударь. Катары спрятали его вместе с другими святынями. Потом он попал на короткое время к тамплиерам и вновь исчез, когда орден стали преследовать. Говорят, что судьи короля Филиппа страшной пыткой хотели вырвать у Якова де Молэ тайну, но он так и не сказал, где спрятан камень. И еще говорят, что на костре, с которого он призвал короля на Божий суд, он крикнул тайно стоящим в толпе тамплиерам, чтоб берегли сокровище.

– Очень интересная история… – Офицер встал и нетерпеливо зашагал по сумрачному подвалу алхимика, освещенному тремя лишь шаткими фитилями в глиняных плошках с жиром. – Кто следующий? – резко спросил он. – Нострадамус?

– Так говорят, – угрюмо пожал плечами студент. – Только он упустил чудесный камень.

– Руки оказались нечистыми?

– Не знаю…

– Ну а четки из камня, который индусы называют «глазом тигра»? Они какую силу имели?

– На одной из них буквами священной книги был вырезан главный секрет камня. Тот, кто поймет, о чем говорит четка, сможет с помощью камня обрести жизнь бесконечную.

– Нострадамус не смог.

– Не смог… Он неправильно разгадал надпись, и камень исчез.

– Скажи-ка какой прыткий камешек! Значит, теперь четки у шевалье де Ту? Так?

– У него.

– Но камня у него нет?

– Камень пропал. Может, потом и объявится, а пока его нет.

– Так… Понимаю. – Офицер ходил мимо горна от стены до стены, сосредоточенно покусывая тонкие губы. – Вы ведь и сами хотели получить такой камень путем алхимических превращений? Зачем?

– Надеялся прочесть четку и вдвоем с де Ту обрести счастье.

– Счастье? Бесконечное пребывание на этой грешной земле, по-вашему, счастье? Глупец! – Оказавшись рядом с обезглавленной бараньей тушей, офицер брезгливо поморщился и вынул хрустальный флакончик с ароматической эссенцией. – Отчего же вы рассорились с вашим другом де Ту? – спросил он, понюхав флакон. – Ведь вы поссорились с ним?

– Он мне не друг. Я работал на него три года, не видя белого света, а когда стало ясно, что мы пошли по неверному пути, он бросил меня без всяких средств. Не дал мне даже тридцати ливров на голландское стекло.

– Значит, это шевалье де Ту заставил вас делать для него философский камень?

– Он, – студент кивнул. – Де Ту и заставил, будь проклят!

– И что он надеялся в итоге получить? Богатство? Бессмертие?

– И то и другое.

– Неужели? – Офицер не мог сдержать улыбки. – А я-то почитал этого господина за умного человека.

– Он и есть умный. Это я дурак.

– Не берусь спорить с вами… Итак, у шевалье все же есть четки, а у вас нет ничего. Даже денег на лабораторную посуду.

– Теперь у меня есть ваши пятьдесят пистолей.

– Верно. Я и забыл. Но де Ту все же в лучшем, чем вы, положении?

– Еще бы! Он богат, знатен, его любят женщины…

– И у него есть четки, – настойчиво гнул свою линию офицер. – Но без камня они бессильны?

– Не совсем так. С их помощью можно легко усыпить человека и наслать на него безумие. Я думаю, что именно так он и сводит с ума женщин, в том числе и монахинь-кармелиток. Все, все они влюблены в него до безумия. Даже мать-настоятельница Бригитта де Бельвиль.

– И та юная дама, в которую влюблены вы? – тонко улыбаясь, спросил офицер.

– Откуда вы знаете? – встрепенулся студент.

– Успокойтесь, милейший, – остановил его офицер. – Это видно по вашим глазам. Ну, святой отец, – офицер повернулся к капуцину, – мне все ясно. А вы, мой бедный студиозус… – Он опять улыбнулся насмешливо и в то же время сочувственно, мягко. – Не надо горевать о любви, которую покупают, не надо. Даже если ее покупают ценой невиданных камней. И четка, которая без красного алмаза ни на что не пригодна, пусть не манит вас более. Для чего вам она? – Офицер кивнул и направился к двери.

– Дайте мне еще пятьдесят пистолей, и я открою вам последнюю тайну! – устремился вдогонку студент.

– Что? – Офицер удивленно поднял брови. – Вы сказали мне не все? Святой отец, – обратился он к францисканцу. – Что есть за этим человеком?

– Самые пустяки, – тихо и вкрадчиво ответил монах. – Сбежал из иезуитской школы, занимался черной магией, крал как-то кусок веревки от удавленника на Гревской пощади…

– Сжальтесь! – Студент упал на колени.

– Были и кое-какие мелкие шалости с воспитанницей кармелитского монастыря, – неумолимо загибал пальцы монах.

– Умоляю, святой отец! – Студент истово заломил руки. – Пощадите хоть вы меня, сударь! – На коленях подполз он к офицеру.

– Хорошо. Пусть будет по-вашему. – Офицер подкрутил жиденькие усы. – Вы, кажется, собирались мне что-то сказать?

– Да, сударь, да! Я про четки. Про эти проклятые четки! В них ключ к кинжалу справедливости!

– Какой такой кинжал справедливости? Первый раз слышу.

– Тот, кто поразит этим кинжалом сердце тирана, сразу же станет невидимым.

– Неужели? А вы разве не знаете про Равальяка, преступника, поднявшего руку на славного короля Генриха? Он ведь тоже хотел стать невидимым, но вместо этого угодил на эшафот. Говорите все, что знаете. Где кинжал? Для кого он предназначен? Кто тот тиран, кого вы готовились убить?

– Ничего не знаю! Ничего не знаю! – Все еще стоя на коленях, студент замотал головой и рванул руками ворот рубашки, словно задыхаясь. – Ей-богу, дорогой господин, я все вам сказал, что только знал!

– Посмотрим… – протянул офицер, поворачиваясь к выходу.

Монах услужливо раскрыл перед ним дверь.

– Из всей этой поистине чудовищной мешанины сказок и суеверной чепухи я заключил одно, – сказал офицер, когда монах вывел его на улицу, где дожидалась карета. – Иезуиты плетут политические интриги и, возможно, готовят очередное убийство. Этот юный невежда ничего не знает, но он сумасшедший и может стать опасным орудием в преступных руках. Его нужно изолировать.

– Бастилия, монсеньор?

– Да, Жозеф, как обычно. За шевалье де Ту установить наблюдение. С кем встречается, куда ходит… Потом накрыть всех колпаком – и в тюрьму. А дальше посмотрим.

– Будет исполнено, монсеньор… Вы довольны таинственной историей?

– Увы, мой Жозеф! У тебя прямо-таки чутье на всякие заговоры.

Глава 12
Вечное искусство

– Там она и висела. – Михайлов указал пальцем под самый потолок, где белел квадратик стены. Все остальное пространство сплошь было закрыто иконами. Они висели одна к одной, плотнее, чем на церковном иконостасе, хотя были различных размеров и форм.

– Очень наглядно и убедительно, – одобрил Люсин. – Как глянешь – так сразу и поймешь, что больше нигде она и быть не могла.

Он с любопытством оглядел комнату. Кроме стены иконостаса, в ней не было ничего особо примечательного. Старая, шелушащаяся проржавевшим никелем кровать, потерявшая почти все шарики, чертежный светильник над ней на телескопической штанге; три запыленных, явно неисправных самовара в углу; кипарисовый крестик и веревочные, старого обряда четки на свободной стене; письменный стол и застекленный шкаф, в котором стояли книги по искусству, какие-то статуэтки, маленькие образки, бронзовые складни, а также утративший все зубы, кроме одного, желтый человеческий череп.

На столе были всевозможные баночки с краской, флаконы с какими-то растворителями, громоздились смятые и запачканные высохшей краской темперные тубы; в полном беспорядке валялись плохо отмытые кисти, какие-то иглы, стеклянные трубочки для тунги, бритвенные лезвия, комья посеревшей ваты.

Возле самой двери высился внушительный мольберт, к ножкам которого притулились фанерки; на них со средним мастерством были выписаны темные деревянные церквушки на фоне вещего сумрачного неба, прорезанного латунной полоской зари, грустные, скорее всего карельские, пейзажи. Было там и несколько портретов: расчлененных на плоскости в манере Брака[11] и более-менее реалистических, но в зеленых и синих, как у «голубого» Пикассо, тонах. На одной фанерке Люсин узнал Овчинникову. Она была не так хороша, как в жизни, но яркий, изумрудный стронций лица и легкий кобальт волос в фиолетовых брызгах краплака сообщали ей какую-то таинственную значительность.

– Вы продаете свои работы? – спросил Люсин.

– Очень мало. Редко покупают, – усмехнулся художник. – На мне даже фининспектор не заработает.

Люсин спросил его просто так, совершенно позабыв о том, что Михайлов видит в нем только следователя – не более.

«Нехорошо как-то получилось. Килька какая-то. Это же нормально для художника – продавать свои картины, и очень плохо, когда они не идут».

– Странно, – сказал он. – Мне лично нравятся эти северные виды. Что это? Кижи? Валаам?

– Не знаю. Я там не бывал. Это так… больше из головы.

– Очень похоже получилось. Север! Я его хорошо знаю. Необъятное какое-то небо там. Не горизонт, а именно окоём, а сосны и ели кажутся перед ним крохотными. Сумрачные облака. Все такое суровое, значительное, краски большей частью синие, зеленые, сиреневые, вода свинцовая, хоть и прозрачная… – Он остановился, тщетно ища ускользающие слова. – Вы любите Рериха? Весь он с Валаама начинается… – Но это было уже не его, это он слышал от Березовского.

– Я иконы люблю. Здесь подлинное. Изображать Бога – это все равно что каждый раз выше себя прыгать. Сверхчеловеческая сущность. Да разве ее постигнешь? Прыгать прыгают, да не больно-то высоко. Тем и хороша настоящая древняя живопись, что запечатлелся в ней и высокий полет души, и смешной, неудачный прыжок непослушного тела. Глаз видит что-то такое, а рука не может передать.

– Таланта, что ли, не хватало?

– Таланта! При чем здесь талант? Его хватало, не занимать… Просто человек – одно, а Бог – совсем другое. Как же его человеческой рукой передашь? Как его высокую суть постигнешь?

– Так ведь нет его.

– Кого? – не понял Михайлов.

– Бога.

– Ах вот оно что! Это для нас с вами его нет, а для них, – он кивнул на иконы, – был! Без Бога в душе разве так нарисуешь?

– Выходит, что все иконописцы были верующими? – наивно спросил Люсин.

– В старину, знаете ли, почти все веровали. Только не в том дело. Можно ведь в Бога как в такового не верить, но стремиться изобразить что-то непостижимое. Понимаете? Рублев или там Феофан Грек могли и не верить, главное – тянулись они хоть глазком заглянуть за небесную – как бы это сказать? – твердь. Халтурщик же, ремесленник, вернее, не халтурщик, пусть он поклоны бьет и свечи ставит, все равно ничего, кроме жалкой копии, не создаст. Он же деньгу зарабатывает, а не творит. К чему ему эти прыжки выше собственной головы? Потому-то хорошие иконы так редки. Ведь сколько черных досок отмоешь, сколько поту прольешь, пока хоть что-нибудь стоящее тебе блеснет!

Люсин с интересом слушал художника, все более проникаясь к нему если не симпатией, то сочувствием. Но слово «стоящее» напомнило ему, что именно этот вдохновенный, с горящими глазами человек продал иностранцу – да еще какому! – один из тех «сверхчеловеческих» шедевров, о которых столь взволнованно сейчас рассуждал.

Налицо была та роковая противоречивость человеческого естества, которой Люсин все еще не уставал поражаться. Даже самые последние подонки – Михайлова к ним он, конечно, не причислял – и те любят порой поговорить о величии человеческой души, обличить чью-то низость. И самое странное, что при этом они совершенно не притворяются, более того – бывают совершенно искренними.

«Мысль о том, что подлости не место в человеческом обществе, с детства усваивает почти каждый. И если кто-то и становится подлецом, то мысль эта уже прочно живет в нем. Он с ней никогда не спорит, поскольку она отнюдь не мешает ему быть негодяем. Напротив, она даже утешает его, нашептывая, что другие люди по-прежнему обязаны к нему хорошо относиться. А уж до чего легко облапошивать этих доверчивых, так и оставшихся порядочными людей! Поэтому совершенно искренне возмущение подонка, когда он сталкивается с чужой подлостью. В этом вся суть. Людям же не столь испорченным, да и вовсе хорошим людям также свойственно судить о своих знакомых и о человечестве в целом, полностью исключая себя… Он очень искренен, этот Михайлов, рассуждая сейчас о святом искусстве, которому сам лично не столь уж доблестно служит. Сейчас он заговорит, наверное, о Леонардо да Винчи…»

– Возьмем Рафаэля! – Михайлов почему-то показал на потолок, где висела лампочка без абажура. – Разве он не иконописец? Он же почти все время писал Божью Матерь! Знаете его Мадонну с золотыми волосами? Вот она – величайшая попытка познать непознаваемое, сверхчувственное… Только она одна и отличает мастера от богомаза.

– Понятно, – кивнул Люсин. – Какие из этих, по вашему мнению, лучшие?

– Богоматерь «Умиление», потом… – Михайлов вдруг замолк и, бросив исподлобья недоверчивый взгляд, равнодушно сказал: – К сожалению, по-настоящему хороших икон у меня сейчас нет… Была одна, да и ту я, как дурак, проглядел.

– Намек понял.

Люсин подошел поближе к иконам.

В окладах из жести, позолоченного серебра или сафьяна, расшитого северным жемчугом, и вообще без всякого оклада, украшенные самоцветными каменьями или стекляшками, черные, облупленные, с изъязвленными ликами, и яркие блестящие, как олеографии, отпечатанные на бумаге или штампованной жести, гнутые на шпонах доски из липы, сосны или кипариса, и таинственные серебряные образки, поблескивающие в глубине божниц, – чего там только не было!..

Особенно поражала колоссальная, два метра на полтора, толстая доска. В красноватом, закопченном сумраке угадывались большие глаза византийского Спаса. Икона выглядела сильно попорченной, краска местами отслоилась и вспучилась, а кое-где даже осыпалась, оставив после себя меловые углубления.

– Старая? – спросил неопытный Люсин.

– Начало двадцатого века, – усмехнулся Михайлов.

– Отчего же она такая попорченная?

– Из погоревшей церкви. Старушка одна уберегла.

– А вам она зачем? Вы ее реставрируете? – Люсин наклонился к образу и увидел отмытый с одного бока светлый участок, где весело проблескивал розоватый фон. Оспины были там умело зашпаклеваны и подкрашены.

– Такую хорошо повесить в центре белой стены, чтобы только она одна и висела. Будь у меня хата побольше – я так бы и сделал… Впрочем, эта штука не моя. Заказ высокого духовенства.

– Выгодный?

– Да, весьма. Они хорошо платят.

Люсин поднял голову. Над «Спасом» висели еще какие-то запыленные, в серых лоскутьях старой паутины иконы, а на самом верху виднелся чистый квадратик.

– Значит, там она и висела? – как бы про себя произнес Люсин. – Вы сами ее снимали?

– Нет. Он полез. Не утерпел… – усмехнулся Михайлов.

– И как же он полез?

– Обыкновенно. Поставил стремянку и полез.

– А ну принесите стремянку!

– Отпечатки пальцев смотреть будете?

– Побеленные стены шершавы, на них не остаются отпечатки, – серьезно ответил Люсин. – Так дайте же мне, пожалуйста, лестницу!

Михайлов принес из туалета забрызганную известкой и краской стремянку.

– Поставьте ее как тогда, – попросил Люсин. – Постарайтесь вспомнить.

Михайлов установил лестницу, почесал лоб и немного передвинул ее вправо.

– Вроде бы так… – сказал он и, немного отойдя, критически взглянул на стремянку, словно оценивал верность только что положенного мазка. – Пожалуй, чуть поближе к стене, – и придвинул алюминиевые, с резиновыми наконечниками ножки к самому плинтусу.

Люсин стал медленно подниматься по ступенькам. Оказавшись лицом к лицу с Богом, он взглянул вниз; покусывая губы, что-то прикинул и полез выше. Встав на верхнюю ступеньку, дотянулся до того места, где раньше висела «Троица», и опять посмотрел вниз. Ноги его были как раз на уровне реставрируемой части. Он сделал вид, что икона все еще висит под потолком и ему надо ее снять. Встал поудобнее, повертелся, словно проверяя устойчивость лестницы, и поднял руки. Коснувшись оставшегося в стене гвоздя, он спросил:

– Она на гвозде висела?

– Да. По-моему, я еще веревочкой ее для верности прихватил.

Люсин сделал руками движение, должно быть, означавшее, что он принял веревочку в счет. При этом он опять посмотрел вниз.

Запыленные иконы были на уровне его груди. Машинально он провел по ним рукой, снимая пропыленную паутину. Жестяные колючие оклады от этого мало посветлели. Но что-то, видимо, его заинтересовало. Он еще раз погладил их ладонью и прислушался. Явно что-то шуршало. Тогда он осторожно просунул руку за иконы и пошарил.

По стене медленно посыпались на пол ломкие кусочки сухих листьев.

Люсин проводил их взглядом и вытащил из-под икон сухую черную ветку.

– Что это? – спросил он.

– Это? Ах это! Я как-то писал… В декоративных целях мне нужно было видеть, как выглядят украшенные ветками деревенские образа. Случайно осталось…

– Это ольха?

– Не помню точно. И вообще, откровенно говоря, в деревьях не разбираюсь.

«Сомнений нет, это именно ольха. Вот ведь какая килька! Поди знай! И кто бы мог подумать? Так вот и рушатся башни, если построены они на песке… Ну что ж, тем лучше! Чуть раньше это был бы серьезный удар, почти крушение. Теперь же просто раскрыта загадка ольхового листика. Не нужно искать этот проклятый ольшаник».

Люсин внимательно прислушался к себе. Как ни странно, почти ничего не менялось. Картина черного, вечереющего леса и угасающего в глинистых лужах заката не исчезала.

«Что же это за лес? Смешанный? Чистый ольшаник?»

Но было слишком темно. Солнце уже село за черную зубчатую линию, и хоть небо еще не остыло и грустное зеркало луж горело вишневым золотом, но кусты и деревья уже не сквозили на свет. Слившись в единую темную массу, они стали неразличимыми. Только воздух синел чуть-чуть в просветах ближней листвы и смутно белели березовые стволы.

«Поди разберись, где тут ольха…»

Люсин решительно слез со стремянки и взял портфель. Достав стеклянную банку с притертой шлифованной пробкой и вату, он подошел к большому «Спасу» и несколько раз мазнул по свежему месту, легонько, небрежно так мазнул. Положил использованную ватку в банку, аккуратно прикрыл ее чистым куском и сделал еще несколько мазков по нетронутой реставратором шелушащейся части.

Михайлов с интересом следил за тем, что будет дальше. Но дальше ничего не последовало. Люсин закрыл банку и спрятал ее обратно в портфель.

– Что вы делали, после того как проводили вашего гостя – проректора?

В том, что означенный факт действительно имел место, Люсин уже не сомневался, поскольку успел проверить. Все алиби железно действовали до девятнадцати часов. Далее начиналась неопределенность.

– Что делал? Ничего. Погулял и вернулся домой. Потом лег спать.

– Во сколько вы возвратились?

– Часов в десять. А что?

«Допустим, что действительно в десять. Но ведь и тогда получается целых три часа».

– Разве вы долго провожали гостя? До самого Загорска, что ли?

– Почему до Загорска? Я же говорю, что гулял! Или нельзя?

– Э, Виктор Михайлович! Я-то думал, что это пройденный этап. Зачем вы возвращаетесь на исходные круги?

– Не понимаю.

– И я не понимаю. Неужели последние события ничему вас не научили?

– Вы икону имеете в виду?

– И ее тоже. Почему, вместо того чтобы помочь мне, вы… Право, Виктор Михайлович, только что вы вдохновенно рассказывали о древней живописи, а теперь вдруг уперлись и не хотите отвечать на самые элементарные вопросы. Или ваше нежелание отвечать вызвано тем, что вы все же причастны к исчезновению этого субъекта?

– Не причастен, – отчеканил Михайлов.

– Тогда в чем же дело?

– Во-первых, у человека, к вашему сведению, может быть какая-то личная жизнь, в которую нечего соваться другим, а во-вторых, вы все равно мне не верите.

– Это уж мое дело! Я задаю вопросы, вы отвечаете – схема простая. А как я ваши ответы квалифицирую, это, простите, вас не касается… Тем более что мыслей моих вы знать не можете.

– Как же! Пробы с потолка берете, краску с икон снимаете. Целая, можно сказать, химия! Где уж тут о мыслях догадаться…

– В самом деле? – улыбнулся Люсин. – Вот уж не думал, что это произведет на вас столь сильное впечатление. Между прочим, Виктор Михайлович, мне удалось получить ясное доказательство правильности некоторых ваших показаний! И именно благодаря этой, как вы говорите, химии! Иностранец действительно был у вас, и в полном соответствии с вашим рассказом сам полез снимать икону. Хотите узнать, как я это установил?

– Нет. Я в чужие дела не вмешиваюсь.

– Ладно. Пусть будет так… А где в тот вечер были, скажете?

– Даю честное слово, что моя прогулка никакого отношения к иностранцу не имела. Это сугубо частное дело. Личное, понимаете?

– Вы виделись в это время с Женевьевой Александровной?

– Нет, не виделся. Она же была в театре! Я вообще ни с кем не виделся, и никакого алиби на тот вечер у меня нет. Хотите верьте, хотите не верьте, но все, что касается иностранца, я рассказал. Больше абсолютно ничего не знаю. Какие еще будут вопросы?

– Видите ли, Виктор Михайлович, чтобы правильно вести следствие, я действительно должен быть уверен в правильности ваших показаний, точнее, в справедливости ваших заверений. Меня совершенно не интересует ваша частная жизнь, но я должен быть уверен – вы понимаете, что значит это слово? – уверен, что вы не были в те часы с иностранцем. Верить вам на слово я, откровенно говоря, не могу, и что, пожалуй, главное, просто не имею права. Заставить вас отвечать вопреки вашему желанию я тоже, как видите, не могу. Что же нам остается? Сложить руки и ждать у моря погоды? А в это время бывший фашистский прихвостень, знающий наш язык, где-то обделывает свои темные делишки, прикрываясь фальшивыми усами и, наверное, фальшивыми документами…

– Разве у него фальшивые усы?

– Именно это вас больше всего трогает?

– Нет… Почему же… Просто это, согласитесь, как-то неожиданно…

– Не в усах дело, Виктор Михайлович… И даже не в иконке, которую вы продали. Все это, так сказать, второстепенные подробности, выплывавшие по ходу следствия. – Люсин застегнул портфель, словно проверяя перед уходом, не забыл ли чего, внимательно оглядел комнату. – Где он сейчас? Зачем он приехал в Союз? Вот что нужно знать нам, Виктор Михайлович. Это для нас сейчас важнее всего. Что вы можете сказать по этому поводу?

– Ничего… – Казалось, Михайлов внимательно разглядывает какие-то темные пятна на пыльном паркете. – Я правда ничего больше не знаю… Вы не думайте, будто я что-то скрываю. В тот вечер я не виделся с иностранцем. Я вообще с ним больше не виделся после продажи иконы, будь проклят этот день!

– Что же вы делали в тот вечер, Виктор Михайлович? – грустно и как-то безнадежно спросил Люсин.

Он стоял у двери с портфелем под мышкой, готовясь уйти, и уже не ждал, казалось, ответа на свой вопрос. Но Михайлов ответил, и та же неуловимая тень безнадежности почудилась в его словах.

– В этот вечер я случайно встретил на улице свою бывшую жену.

– Вы были женаты?! – Люсин тут же устыдился этого непроизвольного вопроса, не вопроса даже, а удивленного восклицания. Меньше всего он ждал от Михайлова таких слов.

Покраснев от неожиданности и, пожалуй, еще от стыда, но более всего от досады на самого себя, он положил портфель на стул.

Как многие холостяки, Люсин почему-то полагал, что Михайлову говорить о бывшей жене будет не только неприятно, но даже как-то болезненно. Недаром же он стал упорно уклоняться от такого разговора. Теперь же, когда Михайлов готовился все объяснить, Люсин немного растерялся. Он не знал, как себя вести: то ли деликатно свернуть беседу, то ли, напротив, выразить Михайлову свое сочувствие.

«Но в чем? Уже не в том ли, что человек встретил на улице бывшую жену? Смешно!»

Но ему было совсем не смешно.

– Почему же вы сразу не сказали, Виктор Михайлович? – с неподдельной досадой спросил он, и, кажется, этот недипломатичный вопрос был найден удачно.

Михайлов откликнулся.

– Так… не хотелось как-то… Вы, конечно, можете проверить у нее, но я говорю чистую правду… Мне бы это было очень неприятно. Зачем еще ее впутывать?

– Я не совсем понимаю вас.

– Не понимаете? Я говорю, что лучше бы вам не проверять у нее правильность моих, – он усмехнулся, – показаний. Поверьте, если можете, на слово… Впрочем, как хотите. Ее фамилия Яковлева. Мария Дмитриевна Яковлева. Она работает врачом в «Аэрофлоте».

Люсин не сомневался, что Михайлов говорит правду. Но вспомнил вдруг телевизор, и кадры какого-то фильма понеслись один за другим, словно разладилась настройка частоты. И все же что-то различалось в этом мелькании: складка на синей форменной юбке, белый воротничок кружевной блузки и блеск тяжелых золотистых локонов, и шелковистый блеск туго натянутых чулок – все промелькнуло перед ним, перевернулось, сместилось… Потом из голубой тьмы памяти сквозь зигзаги помех, выплыл светлый и теплый уголок. Комнатка Березовского с белым медведем на полу («Ах, Машенька, зачем вы сбрасываете туфли? По нему же ходят! Ходят!»), звон веселых рюмочек и Гена Бурмин – мастер карате, эрудит и полиглот…

– И еще… – Михайлов сделал паузу и многозначительно заглянул Люсину в глаза. – Мне бы очень не хотелось, чтобы Женевьева… Одним словом, вы меня понимаете? Я, собственно, потому и не желал говорить… – Он опять угрюмо уставился в пол.

«Господи! Такие отличные девочки! И что они в нем нашли?.. Очень ведь обыкновенный человечишко, скорее, даже неприятный. Определенно неприятный… Но почему? Почему вдруг он показался мне таким неприятным? Или это было с первой же встречи? Просто сразу как-то не осозналось?..»

– Все это, вы правы, ваше частное дело, Виктор Михайлович, – сухо сказал Люсин. – Конечно, я никому ничего не скажу. Меня это не касается. До свидания. – Он взялся за ручку двери и вдруг совсем для себя неожиданно, с затаенной, очень затаенной, почти даже несуществующей, мстительной ноткой сказал: – С Марией Дмитриевной я летел одним рейсом из Ленинграда. Она проходит сейчас летную практику. – Он кивнул на прощанье и толкнул дверь.

У Михайлова опять было железное алиби. Не стоило даже проверять его. Люсин старался не думать о том, сколь неприятна была бы для него такая проверка. Что же поделать? Это были издержки профессии. Не столь часто и неодинаково резко они все же давали о себе знать. И становилось тошно… Михайлов испуганно поспешил за ним – то ли помочь разобраться в крепостных запорах, то ли что-то такое объяснить, а всего вернее, спросить. Но Люсин мгновенно постиг всю премудрость механики Льва Минеевича, еще раз кивнул на прощанье и сбежал вниз по лестнице.

На выходе из подъезда он и столкнулся нос к носу с ключарем и фортификатором квартиры номер шесть.

– Вот так встреча! – не столько удивился, сколько обрадовался старик. – А я к вам!

– Ко мне? – озадаченно спросил Люсин, одинаково удивленный и неожиданной радостью Льва Минеевича, и его восклицанием. – Вы думали найти меня у вас дома?

– Ах нет, конечно! – досадливо поморщился старик. – Просто у меня дома ваш телефон, а вы мне очень срочно нужны!

– Вот, значит, как, – понимающе кивнул Люсин. – Тогда к вашим услугам…

– Так, может быть, поднимемся ко мне? На пороге неудобно как-то… А?

– Давайте лучше пройдемся немного. – Люсин сделал попытку увести Льва Минеевича от подъезда за локоток.

– Но почему? Почему? В комнатах же удобнее! Я чайком вас напою. – Лев Минеевич ловко выскользнул и в свою очередь попытался обнять Люсина за талию. Это ему почему-то не удалось, и он грудью стал загонять следователя в подъезд, наскакивая на него, как бойцовый петушок. – У меня к вам приватный разговор. Совершенно, можно сказать, конфиденциальный! Почему вы не хотите подняться?

Что мог ответить ему Люсин? Он сам не знал, почему столь упорно не хочется возвращаться в квартиру Михайлова и Льва Минеевича.

Нелепо или даже смешно… Какое кому до этого дело? Не хотелось, и все!

– У меня что-то голова разболелась, милый Лев Минеевич, – соврал Люсин и даже потер, поморщившись, лоб. – Давайте все же пройдемся немножко или, если угодно, посидим на свежем воздухе.

– Будь по-вашему! – махнул рукой Лев Минеевич. И они пошли к свободной скамейке, манящей куцыми пятнами тени. Это была самая рядовая садовая скамья. На Патриарших прудах стояло много точно таких же, белых когда-то скамеек, и жестяная урна возле них, и пыльные акации тоже были совершенно рядовыми.

– Так я вас слушаю, – сказал Люсин, усаживаясь вслед за Львом Минеевичем.

Глава 13
Тамплиеры

Все семеро неизвестных собрались в Париже. Говорили, что были они невидимы и жили на земле вот уже много веков, следя с высот своей мудрости за ничтожными страстями и великими муками людскими. Они принесли с собой семь книг, в которых содержалось сокровенное знание, дающее власть над живой и мертвой натурой и душами людей, а в последней книге были сведены воедино законы, по которым живут и разрушаются государства. Каждый неизвестный владел одной только книгой, которую пополнял и совершенствовал всю свою долгую жизнь. И если кто-то из них, устав от хрупкой оболочки, подвижнической мудрости и блужданий по дорогам земли, хотел успокоиться, то созывал остальных. Неподвластные времени и расстояниям, они тут же спешили на печальный зов собрата, чтобы отпустить его на вечный покой. Но прежде они должны были познакомиться с тем, кого уходящий избрал своим преемником. И если кандидат казался достойным, допускали его к великому посвящению, пройдя которое, он получал книгу и магическое кольцо.

И вот семь неизвестных тайно встретились в Париже, чтобы увидеть того, кому отныне суждено было сотни лет владеть третьей книгой, повествующей о трансмутациях элементов…

Им предстояло сделать особенно ответственный выбор, ибо сокровенное знание третьей книги, похищенное тысячу лет назад, частично было разглашено алхимиками, а хранимый в Монсегюре кристалл, вобравший в себя таинственную энергию звезд, уже почти триста лет находился в руках непосвященных. И никто из них не знал точно, где был спрятан этот звездный кристаллик, похожий на удивительно яркий бриллиант красной воды. Проницающий дали времен и пространств взор неизвестных не мог им помочь, ибо по закону, установленному еще индийским царем Ашокой, утраченное знание уже нельзя было возвратить. Кто-то должен был открыть его вновь. Поэтому неизвестные и не пытались разыскать могущественный камень, который Ашока назвал «третьим глазом». Тот, кто владел ныне книгой трансмутаций, всю свою долгую жизнь посвятил кропотливой работе у горна, среди клокочущих реторт и раскаленных тиглей. Он далеко продвинулся вперед, но не ему суждено было вырастить новый кристалл. Теперь его путь близился к концу, а он вызвал к себе остальных, чтобы указать им преемника.

По обычаю, просветленные задали уставшему брату семь вопросов:

– Кто он?

– Человек.

– Достоин ли он унаследовать тайну?

– Достоин.

– Поймет ли он ее?

– Поймет, ибо достиг высшего звания в герметических науках и несравненного мастерства в поэзии, музыке и живописи.

– Не употребит ли во зло доверенный ему свет?

– Вы укажите ему благой путь, о просветленные!

– Чужд ли он низкой корысти?

– Он благороден духом, и неограниченные средства, которые вы вручите ему, не совратят его с верного пути.

– Устоит ли он перед искусом вечности?

– Обретя жизнь долгую, он найдет в себе силы преодолеть искушение и вечности не захочет. В надлежащий, им самим назначенный срок уйдет он в небытие среди вечных снегов поднебесных гор.

– Подготовлен ли твой избранник к просветлению?

– Он подготовлен. Я следил за ним с самых первых дней его жизни и вел по ступеням мудрости. Он прошел через все испытания и удостоился посвящения в высшую степень золотых розенкрейцеров[12].

– Передай же ему кольцо и книгу, – с грустной улыбкой сказали шестеро. – И назови нам его имя.

– У него нет имени, ибо отныне он просветленный, но здесь, в этом городе, он известен как граф Сен-Жермен…

Лейтенант серых мушкетеров Антуан ле Kappe, как и было условлено, пришел на закате дня к мосту Святого Михаила. От реки веяло прохладой, в тревожном весеннем небе неслись по ветру рваные лиловые облака. Ле Карре запахнул плащ и, взойдя на мост, тесно застроенный мрачными домами, прислонился к ограде. Хмурая вода угрюмо трепала черные бороды тины у оснований быков. Вдали, уже у самого острова, река разглаживалась и тускло отсвечивала серовато-зеленым чешуйчатым блеском. Долго и пристально смотрел ле Kappe на этот затуманенный островок, где в незапамятные времена Филипп IV Красивый сжег с благословения папы Климента гроссмейстера ордена тамплиеров Якова де Молэ.

Вырвав после двух лет упорнейших домогательств согласие папы на формальный процесс против ордена, Филипп разослал всем бальи в провинциях тайное повеление арестовать согласно предварительному исследованию инквизиционного судьи в один и тот же день всех тамплиеров, а до времени хранить это дело в глубочайшей тайне. Приказ короля был выполнен с неукоснительной точностью, и в роковой день ареста рыцари были захвачены абсолютно врасплох. Тогда же было конфисковано и все имущество ордена. Всех арестованных подвергли немедленному допросу с применением пытки. Тем, кто, не выдержав мучений, соглашался оговорить себя на суде, обещали прощение. Упорствующим грозили костром.

Лица, проводившие следствие, руководствовались при этом заранее присланным из Парижа списком вопросов. Суд, таким образом, начался процедурой, возможной только по византийско-римским понятиям королевских советников о правах и обязанностях инквизиционного суда. Подобный способ ведения дела полностью противоречил законам и обычаям франков. Дальнейший ход следствия лишь умножил число явных и тайных несправедливостей. Король находился в очевидном сговоре и с теми, кто в красных мантиях судей выносил приговоры, и с теми, кто в белых прокурорских одеждах требовал для рыцарей Храма мучительной смерти. На защитников же было оказано сильнейшее давление как со стороны светской, так и духовной власти. Королю почти не пришлось подгонять судей, которые все как один были лютыми врагами ордена. Приговор был предрешен, и ничто не могло изменить предначертанный королевской рукой ход разбирательства. Тем более что главным следователем назначили мессира Ногарэ, новоиспеченного барона и канцлера.

Тюрьма и пытки сделали свое дело. Один за другим сознавались рыцари в самых страшных грехах. Но следствие еще не было вполне закончено, как нетерпеливый король приступил к казням. В 1309 году под Парижем мучительную смерть на медленном огне приняли 54 рыцаря, осмелившихся отказаться от своих вынужденных показаний. Среди них был и кавалер ле Kappe – далекий пращур лейтенанта. Это он сказал своим судьям слова, ставшие потом достоянием истории: «Разве это я сознался на вашем допросе? Разве это я взял на душу чудовищный и нелепый плод вашей фантазии? Нет, мессиры! Это пытка вопрошает, а боль отвечает!»

Слухи о неправедных, страшных процессах вызвали в народе глухой ропот. Это заставило короля дать согласие на то, чтобы привезенным в столицу узникам было разрешено прибегнуть к законной защите генерал-прокурора ордена Петра Булонского. Впрочем, это была лишь пустая формальность, вынужденная уступка общественному мнению. Все защитительные акты генерал-прокурора суд оставил без ответа.

По принуждению короля папа созвал в Виенне в октябре 1311 года Собор. Но из королевских особ на нем присутствовал лишь сам Филипп, остальные владетельные особы прислали только своих представителей. Король французский потерпел постыдное поражение. Собор отказался проклясть усопшего папу Бонифация, а за уничтожение ордена из ста сорока кардиналов проголосовали только четверо. Напрасно король и папа уговаривали прелатов осудить тамплиеров заглазно, не выслушав оправданий измученных пыткой командоров славного ордена. Кардиналы требовали беспристрастного расследования. После шести месяцев бесплодных пререкательств Филипп плюнул на нелепую затею с Собором и потребовал у папы единоличного решения. 2 мая 1312 года Климент подписал бумагу, начинавшуюся словами: «К Провидению Христа…» – в которой упразднялся орден Храма. Но сказочные богатства тамплиеров отходили в руки церкви, а не к французской короне. Филипп пришел в бешенство. Из-за чего же он затеял тогда весь этот процесс? Выставил себя вероломным чудовищем в глазах всей просвещенной Европы? Неужели только для того, чтобы присутствовать на церемонии передачи всего движимого и недвижимого имущества в чужие руки?

По совету верного Флотта, Филипп смирил и гордость и ненависть. Он даже выразил свое формальное согласие на то, что наследником рыцарей Храма будет орден иоаннитов. Но пока выполнялись необходимые формальности, Флотт опутал имения ордена такими долгами, что иоанниты обеднели от неожиданного наследства. Все золото, все лены и майораты достались королю. Исчезли только тайные святыни тамплиерские – кинжал справедливости и красный алмаз.

В розыске пропавших сокровищ не помогли ни пытки, ни костры, ни дьявольское искусство мессира Ногарэ…

Последний же гроссмейстер ордена Яков де Молэ, вызванный перед началом следствия с Кипра во Францию, все еще сидел в башне. Чтобы не возбуждать страсти, Филипп удовольствовался тем, что приговорил гроссмейстера к пожизненному заключению. Но на публичном чтении приговора упрямый храмовник отрекся от всех данных под пыткой показаний и заявил протест против незаконного ведения процесса. Это окончательно взбесило и без того огорченного короля, который незамедлительно отдал гроссмейстера палачу. На другой день – марта 18-го дня 1314 года, Якова де Молэ сожгли на медленном огне. Он геройски вынес мучительную смерть и, перед тем как предстать пред очами Высшего Судьи, громко призвал на суд Божий короля – чудовище и отступника – папу…

С той поры минуло больше четырех с половиной столетий, но орден Храма не умер. Антуан ле Kappe знал это лучше, чем кто бы то ни было другой. Это днем он был лейтенантом серых мушкетеров, преданным королю, его величеству Людовику XV. По ночам же, каждую субботу, отправлялся он тайной дорогой к Тамплю, сохранившему остатки былых привилегий и вольностей… Он, потомок Феба ле Kappe, не забудет, как его с черной повязкой на глазах провели и подземелье, как три острые шпаги уперлись в его обнаженную грудь и пламя свечи опалило лицо. И клятву свою он никогда не забудет, ибо она ввела его во внутренний круг тайного ордена тамплиеров…

– Готов ли ты? – услышал он голос из подземелья.

– Готов, – прошептал тогда ле Kappe.

– Во имя Молоха, Асторота, Баал-Зебуба и Люцифера! – колоколом гудела тьма.

– Во имя вечного обновления природы, – смиренно ответил он.

– Откуда пришел ты? – спросили его.

– Из вечного пламени!

– Куда идешь?

– В вечное пламя!

– Тогда войди, брат.

И руки, державшие его, разжались, и он покатился по мокрым гранитным ступеням в огонь.

Но в последний момент чьи-то крепкие руки вновь подхватили и понесли его куда-то, в сырую затхлость каменных коридоров. И хотя кругом обступала его все та же кромешная тьма, повязка была снята с глаз.

Далеко впереди засинел рассеянный свет, и стало легче дышать. Тут невидимые спутники покинули его, и он продолжал путь в одиночестве.

Каждый шаг отдавался протяжным вздохом, нехотя замиравшим в каменных сводах. Размытые тени бросались под ноги и уплывали во тьму. Но все светлело и светлело впереди. И тогда увидел ле Kappe крылатого козла со страшной мордой и бычьими, гневно раздутыми ноздрями. Между крутыми, могучими рогами горел факел, и свет его собирался в серебряной пятилучевой звезде на лбу. Грудь козла была человечья, женская, а живот, как у гада – чешуйчатый и зеленый. Правой рукой указывал он на висевший меж колонн белый рог месяца, левая, опущенная, уткнулась когтистым перстом в черный рог. Чресла чудовища были задрапированы огненной юбкой, спускавшейся до вывороченных колен. Твердо, уверенно стояли на земле козлиные ноги, попирали ее раздвоенными копытами. Черно-белые крылья почти целиком закрывали неф. Лишь между распущенных перьев проблескивали письмена какие-то, молнии и стрелы всевозможные, Нептунов трезубец и символы темного могущества.

Справа от козла стоял обвитый пифоном столб с золотым треугольником на вершине. От треугольника исходили колючие лучи, а внутри него словно застыло в вечном удивлении широкое, раскрытое, чернью по металлу изображение – око с зеленым зрачком. Слева же подымался на хвосте ушастый бронзовый змей. Как зачарованный, глядел он на удивительного козла, и злой огонь переливался в его рубиновых глазах. А имя было его Баффомет…

– Озирис? – услышал ле Kappe тихий вопрос и так же тихо дал условный ответ:

– Темный бог.

Послышалось печальное пение. И чей-то хриплый, надтреснутый голос провозгласил:

– Баал-Зебуб! Баал-Зебуб! Баал-Зебуб! – И то, что этот Баал-Зебуб не забытый демон халдейский, а попросту Вельзевул, означало, что тайные тамплиеры стали исповедовать ту самую веру, которую безуспешно пытались навязать их предкам палачи Филиппа Красивого…

– Ормузд? – услышал у себя за спиной ле Kappe.

– Ариман, – не оборачиваясь, отозвался он.

– Тогда пойдемте со мной, сударь.

Ле Kappe помедлил, убрал локти с парапета и, повернув голову, увидел незнакомого дворянина в черном камзоле и лиловых чулках.

– Прошу вас, – учтиво поклонился дворянин и жестом предложил проследовать за ним на другой конец моста, где виднелся дом под темной остроконечной крышей. – В трактире «Под старой шпорой» нашей беседе никто не помешает. Там в этот час мало посетителей.

Они прошли через мост и, нырнув под низкую притолоку, с которой свешивался заменявший вывеску драный ботфорт с ржавой шпорой, оказались в полутемной комнате.

– Добро пожаловать, сиятельные господа. – Неведомо откуда вынырнула бойкая служанка в чепце и переднике и принялась вытирать стол из струганых досок.

– Где хозяин, красотка? – осведомился дворянин, поправляя напудренный парик.

– Уехал в Отейль, сударь, за каплунами. Что угодно господам?

– Комнату, свечу и бутылку анжуйского. Живо! – Дворянин, поклонившись ле Kappe, указал на винтовую лестницу в углу. – Проследуем наверх.

Служанка бросила тряпку и метнулась в кладовую:

– Сейчас, благородные господа, сейчас будет вам вино и свеча.

Она провела гостей в мансарду, окно которой было закрыто ставнями, зажгла свечу на колченогом столе и побежала в погреб за вином.

Дворянин в черном предложил ле Kappe занять единственный стул, а сам без особых церемоний уселся на узкую кровать, под которой поблескивали таз и ночная ваза. Других предметов в комнате не было, если не считать, конечно, кипарисового крестика на грубо побеленной стене.

– Шевалье ле Kappe? – осведомился дворянин. – Я не ошибся?

– Да, сударь, – с достоинством наклонил голову лейтенант. – С кем имею честь?..

– Вы пришли вовремя, – словно не расслышав вопроса, выразил свое удовлетворение дворянин. – Признаться, мы ждали вас с нетерпением.

– Я жду, сударь, – напомнил ле Kappe.

Но вместо ответа дворянин вскочил с кровати, которая скрипнула всеми своими рассохшимися досками, и, подскочив к стене, сорвал с нее распятие.

– Проклятие Адонаи! – воскликнул он и совершенно спокойно возвратился на место.

– Здравствуй, брат. – Ле Kappe встал и поднял вверх левую руку, образовав указательным и большим пальцами кольцо.

– Здравствуй, брат во Люцифере, – торжественно ответствовал дворянин, повторяя тайное приветствие. – А теперь рассказывайте, ле Kappe, время не терпит. Вы и так отсутствовали слишком долго.

– Задача была не из легких, сударь… Кстати, я до сих пор не знаю, как мне именовать вас.

– Меня зовут ла Моль, шевалье.

– Рад познакомиться с вами, граф! – привстал в полупоклоне ле Kappe. – Много о вас наслышан!

– И я, шевалье, и я… Но не будем терять времени на пустые любезности! Что вам удалось узнать об этом авантюристе? Орден очень интересуется им. Вы это знаете, ле Kappe.

– Да, граф. Знаю. Тем более что вот уже скоро год, как я только этим и занимаюсь. Вчера я имел честь доложить командору…

– Забудем это, ле Kappe, забудем, – с живостью перебил его ла Моль. – Было ли у меня время расспрашивать про ваш доклад в Тампле? Не лучше ли вам будет просто ответить на мои вопросы касательно самозванного графа? Если только вы ничего не имеете против?

– Спрашивайте, господин ла Моль, я весь к вашим услугам… Только Сен-Жермен вряд ли самозванец.

– Но помилуйте, сударь! – Ла Моль развел руками и засмеялся. – Я никогда не слышал о таком графстве!

– Это верно, – согласился ле Kappe. – Такого графства нет. Но это не значит, что тот, кто носит это имя, не является человеком благородной крови. Напротив, граф, уверяю вас: это человек очень высокого происхождения.

– Вам удалось раскрыть его инкогнито?! – удивленно воскликнул ла Моль. – Это же великолепно!

– Не совсем так, граф, – несколько охладил его порыв ле Kappe.

– Но, по крайней мере, национальность?

– Одно тесно связано с другим.

– Тогда рассказывайте как знаете! Я постараюсь не мешать вам своими вопросами. Но учтите, шевалье, я умираю от любопытства.

Граф совершенно отбросил ритуальную условность и говорил с ле Kappe как светский человек со светским человеком. Лейтенант воспринял это как должное.

Служанка принесла вино в пыльной бутылке.

– Что ж, дорогой граф… – Ле Kappe наполнил бокалы анжуйским и встал, приглашая ла Моля присоединиться. – Я менее всех расположен мучить вас… Не угодно ли?

Они стоя чокнулись и, пригубив вино, возвратились на свои места.

– Он действительно сказочно богат? – не выдержал ла Моль.

– Во всяком случае, он не знает нужды в деньгах. – Ле Kappe допил свой бокал и потянулся за бутылкой. – Поэтому не выгоды ищет он, когда прибегает ко всякого рода мистификациям. Да, дорогой ла Моль, дело обстоит именно так, чтобы ни болтали в свете его завистники. И он, повторяю, не самозванец, а действительно принадлежит к знатному роду.

– Весь вопрос: к какому?!

– Да, – согласился ле Kappe. – Это серьезный вопрос. Но, уверяю вас, у него есть веские причины скрывать свое происхождение.

– И национальность, шевалье?

– Я же сказал, что одно связано с другим. Впрочем, последнюю ему вовсе не надобно скрывать. Достаточно одного умолчания. Ведь он без всякого акцента говорит на многих языках. Он всюду выставляет себя как иностранец, хотя в Париже его без труда можно принять за француза, во Флоренции или Риме – за итальянца, в Петербурге – за русского. Но он обожает, разъезжая по свету, менять имена. Чуть ли не на каждой почтовой станции… В Генуе и Ливорно он назвался русским графом Салтыковым, в Голштинии и Гессене выдал себя за испанского гранда.

– Вы настаиваете на этом слове – «выдал»? – подчеркнуто акцентировал ла Моль.

– Простите, граф? – не понял ле Kappe.

– Суть в том, что многие полагали, будто бы он в действительности испанец: незаконный сын испанской королевы Марии и неведомого красавца простолюдина.

– Очередная легенда о Сен-Жермене! – отмахнулся ле Kappe. – И менее всего претендующая на то, чтобы оказаться правдой.

– Вы полагаете, шевалье?

– Уверяю вас, граф.

– Где же тогда истина?

– В поисках ее я и убил столько времени и сил.

– Я весь внимание, шевалье!

– Мне удалось установить, милый ла Моль… – Лейтенант медленно выцедил вино. – Да, мне удалось установить, что он сын венгерского князя Ференца Ракоци, поднявшего народное восстание против австрийской ветви Габсбургов!.. Как вам это понравится, граф?

– Невероятно! – прошептал пораженный ла Моль. – Этого я меньше всего мог ожидать.

– И тем не менее именно это и есть истина. Если, конечно, она вообще возможна там, где прошел Сен-Жермен.

– Расскажите подробнее!

– Родился он 28 мая 1696 года и был наречен Леопольдом-Георгом, по-венгерски Липот-Дердь. Но через четыре года вдруг было объявлено о кончине малолетнего сына князя Ференца…

– И что?

– Это было ложное известие, сударь. Наследник Ракоци был жив и здоров. Его укрыли в надежном месте, отдали под надзор верных, испытанных друзей. Ференц Ракоци, которого самого чуть не отправили в детстве на тот свет, сделал все, чтобы обезопасить сына, оградить его от наемных убийц.

– Да, на это у него были основания, – прошептал ла Моль.

– Еще бы! Особенно если учесть, что год спустя после мнимой кончины сына князь и княгиня были арестованы.

– Все это выглядит достаточно убедительно. – Ла Моль потянулся к столу поставить бокал. – Вы, конечно, располагаете доказательствами?

– Несомненно. Если вы знаете, у Ракоци после Леопольда-Георга было еще трое детей – два сына и дочь.

Граф молча кивнул.

– Так вот, в его завещании были упомянуты четверо! Черным по белому князь Ференц написал, что поручил старшего сына заботам друзей.

– И сказано, каких именно?

– Герцога Бурбонского, герцога де Мейна, графа Шарлеруа и… – ле Kappe сделал небольшую паузу: – И… графа Тулузского.

– Что? Графа Тулузского? Чародея и ясновидца, который исчез при загадочных обстоятельствах?

– Именно так, милый ла Моль! Чародея и ясновидца… Добавьте к этому еще и наследника тулузских графов Раймундов…

– Замечательно, ле Kappe! Это заставляет нас на многое взглянуть иными глазами… Недаром же сей загадочный Сен-Жермен особенно выделял из своих знакомых именно этих четырех!

– Обратите также внимание, ла Моль, что в числе многочисленных псевдонимов Сен-Жермена есть и такой… – Ле Kappe вновь на мгновение замолк, как бы подчеркивая этим всю значимость своих дальнейших слов: – Граф Цароки!

– Граф Цароки? – нахмурился, словно что-то припоминая, ла Моль. – Это мне ничего не говорит.

– Анаграмма фамилии Ракоци, – подсказал ле Kappe.

– Ах да! Действительно… Вы просто великолепны, ле Kappe!

– Благодарю, граф.

– Кто еще, кроме вас, посвящен в тайну?

– Четверо наших аристократов, которых я имел честь вам назвать, если, конечно, граф Тулузский жив…

– И больше никто?

– Затрудняюсь вам сказать со всей определенностью.

– Ах, дорогой ле Kappe, это же очень и очень важно для меня! Разве командор не сказал вам, что орден поручил именно мне вступить в контакт с этим загадочным СенЖерменом?

– Сказал, что такое поручение уже дано. Но имени не назвал.

– Так вот, это я, дорогой лейтенант.

– Сочувствую, граф. Не в обиду будет сказано, но вам предстоит неравное партнерство.

– Я знаю, – сокрушенно поник ла Моль. – А что делать?

– Делать нечего, – согласился ле Kappe. – Но вернемся к тайне. Если вас интересует мое мнение, то в нее, по-моему, посвящен еще и сам король!

– Возможно… – задумчиво кивнул ла Моль. – Людовик действительно слишком благоволит ему…

– Более того. Он распорядился воздавать Сен-Жермену почести как принцу крови.

– Да-да. Это очень странно.

– Вам все еще странно, ла Моль?

– Нет, дорогой ле Kappe, теперь уже нет… После вашего рассказа я все вижу в ином совершенно свете. Раньше я полагал, что король выделяет Сен-Жермена в благодарность за услугу.

– Вы имеете в виду трещину в бриллианте?

– Да, ле Kappe, король очень дорожил этим камнем и, когда Сен-Жермен уничтожил трещину, был совершенно счастлив. Кстати, как это возможно – устранить трещину?

– Есть много путей, – усмехнулся ле Kappe. – Во-первых, просто подменить королевский камень, подсунуть вместо него очень похожий, только целый.

– А во-вторых?

– Во-вторых, можно так же хорошо изучить науки, как граф Сен-Жермен.

– Вполне, граф… Но это не исключает, конечно, более простой версии с подменой. Сен-Жермен сказочно богат и располагает, конечно, обширным собранием бриллиантов. На балу в Версальском дворце его видели с такими бриллиантовыми пряжками на туфлях, что двор был потрясен… Говорят, что маркиза де Помпадур не сводила с них глаз.

– Но он-то сам уверяет, что действительно умеет лечить камни и научился этому в Индии.

– Он многое говорит… – протянул ле Kappe. – Больше всего он любит, как бы случайно проговорившись, упомянуть о давно прошедших событиях, в которых якобы принимал участие.

– Да. Знаю, – согласился ла Моль. – Недавно в свете зашла речь о Франциске Первом, и Сен-Жермен привел всех в великое смущение, обмолвившись, что часто беседовал с покойным Франсуа.

– Ну это что! Франциск умер всего лишь двести лет назад. А что вы скажете про воспоминания Сен-Жермена о Христе?

– Он и на это решается?

– «Решается?!» Слишком слабо сказано, граф! Слишком слабо… «Мы были друзьями, – сказал он о Христе. – Это был лучший человек, какого я знал на земле, но большой романтик и идеалист. Я всегда предсказывал ему, что он плохо кончит». Как вам понравится такое?

– Неслыханно!

– Отчего же? – усмехнулся ле Kappe.

– Как свет терпит столь очевидную ложь?

– А разве Сен-Жермен хоть кому-нибудь пытался ее навязать? Такие вещи он роняет на ходу, с рассеянным видом, словно по забывчивости. Одни считают это чудачеством, другие относятся серьезнее. Тем более что загадочный граф действительно умеет творить чудеса. Он прославился как живописец, создавший светящиеся в темноте картины; его великолепные стихи полны недосказанностей и тревожат потаенным каким-то смыслом; сочиненные им сонаты и арии вызывают зависть профессиональных музыкантов. Разве вы не знаете, что очаровавший наше общество скрипач-виртуоз Джованнини был не кто иной, как наш проказник граф?

– Я уже устал удивляться, ле Kappe, – покачал головой бедный ла Моль. – Вы уничтожили меня. Теперь мне понятно, почему Джованнини выступал в маске.

– Это понять не трудно, ла Моль. Труднее объяснить те чудеса, которые показывал Сен-Жермен королю в своей алхимической лаборатории в замке Шато де Шамбор.

– Я вижу, дорогой лейтенант, что вы всерьез прониклись верой в его сверхъестественные способности. Быть может, вы поверили и в его бессмертие? Простите меня, это несерьезно. Одно дело наши таинственные игры в подземельях Тампля. Это занимает ум, щекочет нервы. Но относиться ко всему этому всерьез? Нет уж, увольте.

– А легендарный красный алмаз, граф?

– Кто его видел, ле Kappe?

– Мой пращур, который сгорел на костре, но так и не выдал тайны.

– Мой пращур тоже сгорел.

– Я знаю, что вы потомок гроссмейстера, – кивнул ле Kappe.

– Дело не в том, – отмахнулся ла Моль. – Знаете, в чем главная беда наших предков? В том, что им нечего было выдавать. Иначе они спасли бы себя и от пытки, и от костра. Я не верю в красный алмаз.

– Признаться, я тоже, но, мой милый граф, Сен-Жермен заставил меня многое пересмотреть. Нет, я, конечно, не считаю его бессмертным. Хотя бы по той причине, что он сам не считает себя таковым…

– Парадокс?

– Отнюдь. Я слышал, как он сказал одному знакомому: «Эти глупые парижане воображают, что мне пятьсот лет. И я даже укреплял их в этой мысли, так как вижу, что им это безумно нравится. Но если говорить серьезно, то я на самом деле намного старше, чем выгляжу». Так-то, ла Моль… Сен-Жермен и вправду многому научился на Востоке. У него нет эликсира бессмертия, но он знает тайну целебных трав. «Чай Сен-Жермена», которым он пользует короля, действительно оказывает животворное действие.

Это необыкновенный человек, граф, говорю вам открыто и честно. Не обижайтесь, но не вам тягаться с ним… И не мне.

– Вы бы лучше высказали все это командору!

– Я и высказал. Но он одержимый!

– Хорошо, ле Kappe, вы все знаете лучше меня, скажите же: что вы думаете о Сен-Жермене? Кто он?

– Я все сказал, граф. Он сын Ференца Ракоци и великий человек. Всесторонне одаренный от природы и широко образованный!

– Откуда тогда у него деньги? Только не уверяйте меня, что он их делает из свинца.

– Ничуть не бывало. К его услугам все золото масонских лож. Он достиг высших степеней посвящения… Быть может, даже самой высшей, единственной.

– Вы полагаете, он руководит всеми ложами?

– Да, граф, полагаю. Его приезд в Санкт-Петербург летом 1762 года, несомненно, был продиктован далеко идущими целями масонов. Мне достоверно известно, что фаворит императрицы Екатерины – Григорий Орлов – вручил ему очень крупную сумму.

– За какие заслуги?

– Не знаю. Возможно, наш подопечный содействовал воцарению императрицы. Это тайна, покрытая мраком. Известно только, что Орлов, обращаясь к Сен-Жермену, называл его саrо padre – дорогой отец.

– Да, все это возможно, – задумчиво произнес ла Моль. – В конце концов мы, тамплиеры восемнадцатого века, тоже своего рода тайное общество.

– Именно поэтому командор и стремится привлечь к нам такого блестящего человека, как Сен-Жермен.

– Уж лучше нам сразу идти под его начало, – усмехнулся ла Моль. – Так было бы правильнее…

Ле Kappe сделал вид, что пропустил откровенное высказывание графа мимо ушей.

– Командор убежден, что Сен-Жермен располагает красным алмазом, – заявил он.

– С каких пор, хотелось бы знать? – скептически улыбнулся ла Моль.

– С тех самых, как он объявился внезапно в Париже под именем графа Сен-Жермен, – ответил ле Kappe, и ни одна жилка не дрогнула на его лице.