Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Глава восемнадцатая
Утром над лагерем сплошным ковром повис туман. Он скрыл пулеметные вышки и палисады. Некоторое время казалось, будто концентрационного лагеря больше не существует, будто ограждения незаметно растворились в тумане, плавно перешли в мягкую, зыбкую свободу и стоит только пойти вперед, как тут же убедишься в том, что колючей проволоки нет.
Потом раздался вой сирен, а вскоре послышались первые взрывы. Эти звуки мягко выплыли из ниоткуда. Они, казалось, не имели ни начала, ни направления. Они одинаково могли родиться в городе, как и в небе или где-то за горизонтом. Они рассыпались вокруг, словно глухие раскаты грома, возвещающего о каких-то далеких грозах, и в молочно-серой, ватной бесконечности, обступившей лагерь, звуки эти не внушали опасений.
Обитатели барака 22 устало сидели на своих нарах или в проходах. Они почти не спали, а в голове у них мутилось от голода: вечером им выдали только жидкую баланду. На бомбежку они почти не обратили внимания. Им это было уже хорошо знакомо. Это тоже стало частью их существования. Никто из них не был готов к тому, что вой начал вдруг с угрожающей скоростью усиливаться, а потом его оборвал чудовищный взрыв.
Барак закачался, как при землетрясении. Сквозь гулкий, как рев прибоя, грохот взрыва послышался звон разбитых стекол.
– Они бомбят нас! Они бомбят нас! – крикнул кто-то. – Выпустите меня отсюда! Выпустите меня!
Началась паника. Люди посыпались с нар; многие, пытаясь спуститься вниз, зацеплялись за соседей с нижних ярусов и падали вместе с ними в непроходимые джунгли человеческих рук и ног. Во все стороны сыпались удары невесомых, высохших кулаков, поблескивали оскаленные зубы, а в глубоких, черных глазницах застыл ужас. Зрелище это казалось еще более неестественным оттого, что было немым: пронзительный вой летящих бомб и захлебывающийся лай зенитных орудий полностью заглушили шум в бараке. Раскрытые рты кричали беззвучно, словно страх лишил людей их голосов.
Еще один взрыв потряс землю. Паника достигла своего апогея и превратилась во всеобщее бегство. Одни, которые еще могли ходить, заполнили все проходы и лезли по головам друг друга к выходу; другие безучастно лежали на своих нарах и смотрели на своих бесшумно жестикулирующих товарищей, словно были зрителями пантомимы, которая их совсем не касалась.
– Закройте дверь! – крикнул Бергер.
Но было уже поздно. Дверь распахнулась, и первая куча скелетов высыпалась в туман. За ней повалили другие. Ветераны, забившись в угол, держались друг за друга, чтобы их не унесло безумным потоком наружу.
– Стой! – кричал Бергер. – Часовые откроют огонь!
Бегство продолжалось.
– Ложись! – скомандовал Левинский. Он, несмотря на угрозы Хандке, провел ночь в 22-м блоке. Для него это было безопаснее, чем оставаться в рабочем лагере; за день до этого спецгруппа эсэсовцев – Штайнбреннер, Бройер и Ниманн – накрыла и отвела в крематорий четверых политических, фамилии которых начинались на буквы «Т» и «К». На счастье поиск шел по бюрократическому принципу. Левинский не стал дожидаться, пока очередь дойдет до буквы «Л». – Ложись на землю! Они будут стрелять!
– Выходим! Пусть в этой мышеловке остается, кто хочет!
Снаружи сквозь грохот и вой уже затрещали первые выстрелы.
– Вот видите! Я же говорил! Ложись! На живот! Пулеметы опаснее, чем бомбы!
Левинский ошибся. После третьего взрыва пулеметы смолкли. Часовые поспешно оставили вышки. Левинский выполз из барака.
– Теперь уже не опасно! – прокричал он Бергеру в ухо. – Эсэсовцы смылись!
– Что нам делать? Сидеть в бараке?
– Нет. Это все равно не защита. Если что – зажмет где-нибудь, и сгоришь заживо!
– Выходим! – крикнул Майерхоф. – Если где-нибудь вырвет бомбой проволоку, мы сможем бежать!
– Заткнись, идиот! Они тебя схватят, в твоем полосатом костюме, и пристрелят!
– Выходите!
Они гурьбой вывалили из барака.
– Держаться вместе! – руководил Левинский.
Он схватил Майерхофа за шиворот.
– Если тебе, ослу, взбредет в голову делать глупости, – я тебе своими собственными руками шею сверну! Слышишь? Болван недорезанный! Неужели ты думаешь, что мы сейчас можем позволить себе рисковать? – Он с силой встряхнул его. – Или мне лучше сразу тебе башку отвернуть?
– Оставь его, – сказал Бергер. – Он ничего не сделает. Он слишком слаб для этого, да и я присмотрю за ним.
Они лежали неподалеку от барака. Им были видны его темные стены, которые торчали из кипящего тумана. Казалось, будто это вовсе не туман, а дым еще невидимого, разгорающегося внутри пожара. Они лежали, прижатые к земле огромными, тяжелыми лапами канонады, и ждали очередного взрыва.
Взрыва не было. Только зенитки еще продолжали бушевать. Со стороны города тоже больше не слышно было бомб. Зато еще отчетливее стали слышны винтовочные выстрелы.
– Палят здесь, в лагере, – сказал Зульцбахер.
– Это эсэсовцы, – поднял голову Лебенталь. – А может, они попали в казармы, и Нойбауера с Вебером уже нет в живых
– Это было бы слишком большое счастье, – произнес Розен. – Так не бывает. Они же не могли целиться, из-за тумана. Скорее всего накрыло пару бараков.
– А где Левинский? – спохватился Лебенталь.
Бергер посмотрел по сторонам.
– Не знаю. Пару минут назад он еще был здесь. А ты не знаешь, Майерхоф?
– Не знаю. И знать не хочу.
– Может, он пошел на разведку?
Они замолчали и прислушались. Напряжение росло. Снова послышались разрозненные ружейные выстрелы.
– Может, кто-нибудь сбежал? В Большом лагере? – высказал предположение Бухер. – И они идут по следу?
– Будем надеяться, что нет.
Каждый знал, что в противном случае весь лагерь будет построен на плацу, и никто не уйдет оттуда, пока не вернут обратно беглецов – живых или мертвых. Это означало бы десятки лишних трупов и тщательный осмотр всех бараков. Поэтому Левинский и накричал на Майерхофа.
– Зачем им сейчас – бежать? – усомнился Агасфер.
– А почему бы и нет? – вновь подал голос Майерхоф. – Каждый день…
– Успокойся, – оборвал его Бергер. – Ты восстал из мертвых и спятил на этой почве. Возомнил себя Самсоном! Да ты не смог бы уйти даже на полкилометра!
– Может, Левинский сам смылся. Причин у него хватает. Побольше, чем у других.
– Ерунда! Он не побежит.
Зенитки смолкли. В тишине послышались команды и топот множества ног.
– Может, нам лучше исчезнуть в бараке? – предложил Лебенталь.
– Верно. – Бергер поднялся. – Все из секции «В» – в барак! Гольдштейн, ты проследи, чтобы все забились куда-нибудь подальше. Хандке наверняка вот-вот появится.
– Эсэсовцы, конечно, все живы и здоровы, – проворчал Лебенталь. – Эти всегда выходят сухими из воды. А пару сотен наших вполне могло разорвать на куски.
– А может, это уже идут американцы? – сказал вдруг кто-то из тумана. – Может, это уже – пушки?
На миг все замолчали.
– Заткнись ты! – рассердился Лебенталь. – Сглазишь еще!
– Давай, пошли, кто еще ползает! Сейчас наверняка будет поверка.
Они забрались в барак. При этом поднялась почти такая же паника, как в начале бомбежки. Многие вдруг испугались, что другие, кто порасторопнее, займут их места. Особенно те, у кого были места на нарах. Они кричали слабыми, хриплыми голосами и яростно пробивались вперед, спотыкаясь и падая. Барак даже теперь был переполнен. Места в нем едва хватало для трети всех значившихся в списках. Часть людей, несмотря на все призывы товарищей, осталась лежать снаружи. У них после пережитых волнений уже не было сил даже для того, чтобы хотя бы ползком вернуться в барак. Паника выплеснула их вместе с другими на улицу, и теперь они беспомощно лежали на земле, словно выброшенные на песок рыбы. Ветераны дотащили нескольких из них до барака. В тумане они не сразу заметили, что двое уже мертвы. Эти двое были в крови. Они погибли от выстрелов.
– Тихо!.. – Сквозь белое клубящееся марево послышались чьи-то твердые шаги. «Мусульмане» так не ходили.
Шаги приблизились и затихли перед самой дверью. В двери показалась голова Левинского.
– Бергер, – позвал он шепотом. – Где 509-й?
– В двадцатом. Что случилось?
– Выйди-ка на минуту.
Бергер направился к двери.
– 509-му больше нечего бояться, – произнес Левинский отрывистой скороговоркой. – Хандке мертв.
– Мертв? Что – бомба?
– Нет. Просто мертв.
– Как это произошло? Он что – попался эсэсовцам под горячую руку, в тумане?
– Он попался нам под горячую руку. Еще вопросы есть?.. Главное, что с ним покончено. Он был опасен. Туман нам очень помог. – Левинский помолчал. – Ты его еще увидишь, в крематории.
– Если выстрел был сделан с малого расстояния, то на коже остались следы пороха и ожог.
– Это был не выстрел… Заодно, под шумок, прикончили еще двух шишек, из самых опасных. Один – из нашего барака. Выдал двух человек.
Раздался сигнал отбоя воздушной тревоги. Туман тяжело вздымался и рвался на части. Казалось, будто его изрешетили осколки бомб. Одна за другой заголубели чистые полыньи неба. Туман вокруг них засеребрился, и через минуту солнце наполнило его белым, холодным сиянием. Из этой зыбкой белизны медленно росли черные, похожие на эшафоты, пулеметные вышки.
Вновь послышались чьи-то шаги.
– Тихо!.. – шепнул Бергер. – Левинский, входи! Прячься скорей!
Они вошли внутрь и закрыли за собой дверь.
– Идет один человек, – произнес Левинский. – Значит, опасности нет. – Они уже неделю не ходят поодиночке. Боятся.
Кто-то осторожно приоткрыл дверь.
– Левинский здесь?
– Чего тебе?
– Иди сюда быстрее! Я принес…
Левинский скрылся в тумане.
Бергер огляделся по сторонам.
– А где Лебенталь?
– Пошел в 20-й. Рассказать 509-му.
Вернулся Левинский.
– Ты не узнал, что там случилось? – спросил Бергер.
– Узнал. Давай выйдем.
– Ну?..
Левинский медленно улыбнулся. Размытое туманом влажное лицо его – зубы, глаза, широкий нос с трепещущими ноздрями – проступало все отчетливее.
– Рухнула часть эсэсовской казармы, – сказал он. – Есть убитые и раненые. Пока не знаю, сколько. В 1-м бараке погибло несколько человек. Повреждены арсенал и вещевой склад. – Он с опаской огляделся вокруг. – Нам нужно кое-что спрятать. Может быть, только до вечера. Нам кое-что перепало. Жаль, времени было маловато. Каких-нибудь несколько минут, пока не вернулись эсэсовцы.
– Давай сюда, – быстро проговорил Бергер.
Они встали вплотную друг к другу. Левинский сунул Бергеру увесистый сверток.
– Из склада с оружием, – шепнул он. – Спрячь его в своем углу. У меня есть еще один. Мы спрячем его в дыре под койкой 509-го. Кто там теперь спит?
– Агасфер, Карел и Лебенталь.
– Ладно… – Левинский все еще сопел от возбуждения. – Сработали они быстро. Сразу бросились туда, как только взорвалась бомба. Стену оружейного склада пробило, а эсэсовцев не было. Когда они вернулись, наших уже и след простыл. Они стащили еще кое-что. Но это мы спрячем в тифозном бараке. Равномерное распределение риска, понимаешь? Вернеровский принцип.
– А эсэсовцам не бросится в глаза, что чего-то не достает?
– Может быть. Поэтому мы и решили ничего не оставлять в рабочем лагере. Мы взяли не так уж много, а кроме того – там сейчас сам черт ногу сломит. Может, они и не заметят ничего. Мы даже попробовали поджечь арсенал.
– Вы недурно поработали… – сказал Бергер.
Левинский кивнул.
– Счастливый день. Пошли, надо это незаметно спрятать. Здесь никто ничего не подозревает… Уже совсем светло. Мы не могли взять больше – эсэсовцы быстро вернулись. Они думали, что ограждение накрылось. Стреляли по всем, кто им попадался на дороге. Боялись побега. Сейчас уже успокоились. Увидели, что колючая проволока в порядке. Наше счастье, что рабочие команды сегодня задержали! А иначе – «опасность побега ввиду сильного тумана». Могли бы спокойно угробить наших лучших людей. Сейчас, наверное, будет поверка. Пошли, покажешь, куда это засунуть.
Через час вышло солнце. Небо было ласковым и синим, последние клочья тумана рассеялись. Влажные и помолодевшие, словно только что из купели, поблескивали первым зеленоватым пушком поля, расчерченные кое-где вереницами деревьев.
После обеда в 22-м блоке уже знали: двадцать семь заключенных застрелены во время и после бомбежки, двенадцать погибли в 1-м бараке, и двадцать восемь получили ранения от осколков; погибли одиннадцать эсэсовцев, в том числе и Биркхойер из гестапо; погиб Хандке. И еще два человека из барака Левинского.
Пришел 509-й.
– А как с бумагой, которую ты дал Хандке? О швейцарских франках?.. – спросил Бергер. – Что, если ее найдут среди его вещей? И она попадет в гестапо? Об этом мы не подумали!
– Подумали, – спокойно произнес 509-й и достал из кармана лист бумаги. – Левинский все знал. Он-то и подумал об этом. Он взял вещи Хандке. Один надежный капо стащил их для него, сразу же, как только прикончили Хандке.
– Хорошо. Разорви ее! Левинский сегодня – просто молодчина! – Бергер с облегчением вздохнул. – Наконец-то хоть немного покоя. Я надеюсь.
– Может быть… Все зависит от того, кто будет новым старостой блока.
Над лагерем вдруг появилась стая ласточек. Они долго кружили на большой высоте, потом медленно по спирали, стали снижаться и вскоре уже носились с пронзительными криками над польскими бараками. Их синие, блестящие крылья почти касались крыш.
– В первый раз я вижу здесь птиц! – сказал Агасфер.
– Они ищут место для гнезд, – рассудил Бухер.
– Здесь?.. – Лебенталь презрительно заблеял.
– Колоколен у них теперь нет.
Дым над городом немного рассеялся.
– И в самом деле, – заметил Зульцбахер. – Последняя башня рухнула.
– Здесь! – Лебенталь покачал головой, глядя на ласточек, которые с воплями кружили над бараками. – И для этого они прилетели из Америки! Сюда!
– В городе им не найти места, пока там горит.
Они посмотрели вниз.
– На что он стал похож!.. – прошептал Розен.
– Много их сейчас, наверное, горит, по всей стране… – вставил Агасфер.
– Да. Побольше и поважнее, чем этот. На что же тогда похожи они?..
– Бедная Германия… – вздохнул кто-то поблизости.
– Что?
– Бедная Германия.
– Люди добрые!.. – воскликнул Лебенталь. – Вы слышали?
День выдался теплый. Вечером они узнали, что крематорий тоже пострадал во время бомбежки: обрушилась часть окружающей его стены, и покосилась виселица. Но из трубы по-прежнему валил дым, словно ничего не произошло.
Небо затянуло облаками. Становилось душно. Малый лагерь оставили без ужина. В бараках было тихо. Те, кто мог двигаться, выбрались на воздух. Словно надеясь получить необходимые калории из этого тяжелого воздуха. Густые бледные тучи казались мешками, из которых вот-вот посыплется еда. Вернулся из разведки усталый Лебенталь. Он сообщил, что в рабочем лагере ужин получили всего четыре барака: якобы пострадал отдел продовольственного снабжения. Проверок в бараках не было. Видимо, эсэсовцы еще не заметили пропажи оружия.
Становилось все теплее. Город затаился в каком-то странном, шафранном свете. Солнце давно закатилось, но облака все еще светились изнутри бледной желтизной, которая словно и не собиралась гаснуть.
– Гроза будет, – сказал Бергер. Он лежал рядом с 509-м.
– Дай Бог, – отозвался 509-й.
Бергер посмотрел на него. Глаза его наполнились влагой. Он медленно повернул голову в сторону, и из рта у него вдруг хлынула кровь. Это произошло так неожиданно, так просто и так естественно, что до 509-го не сразу дошел смысл того, что он видел.
– Что такое? – выдохнул он, опомнившись. – Бергер! Бергер!
Бергер скорчился и полежал несколько секунд молча.
– Ничего, – ответил он, наконец.
– Это кровоизлияние?
– Нет.
– А что же тогда?
– Желудок.
– Желудок?
Бергер кивнул. Он выплюнул изо рта остатки крови.
– Ничего страшного, – прошептал он.
– Ничего себе – «ничего страшного»!.. Что мы должны делать? Скажи, мне что нам делать!
– Ничего. Мне надо просто полежать. Спокойно полежать.
– Может, нам отнести тебя в барак? Освободим для тебя кусок нар! Выбросим пару человек…
– Дай мне спокойно полежать.
509-го вдруг охватило отчаяние. Он столько раз видел, как умирают люди, и столько раз сам был на пороге смерти, что смерть одного человека, казалось, уже вряд ли сможет подействовать на него так, как когда-то прежде. Но на этот раз он почувствовал себя так, будто он никогда ничего такого не видел. Ему казалось, будто он теряет единственного и последнего друга своей жизни. Надежда оставила его сразу же. Бергер улыбнулся ему, повернув к нему свое покрытое потом лицо, но он уже мысленно видел его неподвижно лежащим рядом с другими трупами на краю цементной дорожки.
– У кого-нибудь еще наверняка найдется какая-нибудь еда! Или надо достать лекарство! Лебенталь!..
– Никакой еды, – прошептал Бергер. Он поднял руку и открыл глаза. – Поверь мне. Я скажу тебе, что мне понадобится. И когда. Сейчас пока ничего. Поверь мне. Это просто желудок. – Он опять закрыл глаза.
После сигнала «отбой» из барака вышел Левинский. Он присел рядом с 509-м.
– Почему ты, собственно, не в партии? – спросил он его.
509-й посмотрел на Бергера. Бергер дышал ровно.
– А почему это пришло тебе в голову именно сейчас?
– Просто мне жаль… Ты мог бы сейчас быть вместе с нами.
509-й знал, что имеет в виду Левинский. Коммунисты составляли в руководстве подпольного движения лагеря самую жизнеспособную, сплоченную и энергичную группу. Они, хотя и работали вместе с другими, никому не доверяли полностью и преследовали свои собственные цели. Они помогали в первую очередь своим людям.
– Ты мог бы пригодиться нам, – сказал Левинский. – Кем ты был раньше? Я имею в виду профессию.
– Редактором, – ответил 509-й и сам удивился, как странно прозвучало это слово.
– Редакторы нам очень даже нужны.
509-й промолчал. Он знал, что с коммунистом спорить так же бесполезно, как и с нацистом.
– Ты случайно не знаешь, кто у нас будет старостой блока? – спросил он через некоторое время.
– Знаю. Скорее всего кто-нибудь из наших. Во всяком случае, кто-нибудь из политических. У нас тоже новый староста. Наш человек.
– Значит, ты вернешься обратно?
– Через день или два. Но это не имеет отношение к старосте блока.
– А еще ты что-нибудь слышал?
Левинский испытующе посмотрел на 509-го. Потом придвинулся к нему поближе.
– Мы ожидаем передачи лагеря недели через две.
– Что?..
– Да. Через две недели.
– Ты хочешь сказать – освобождения?
– Освобождения и передачи лагеря в наши руки. Мы должны взять на себя руководство лагерем, когда уйдут эсэсовцы.
– Кто это – мы?
Левинский помедлил немного.
– Будущее руководство лагеря, – сказал он затем. – Оно должно быть. И оно уже формируется. Иначе начнется хаос. Мы должны быть готовы сразу же взяться за дело. Нельзя допустить, чтобы снабжение лагеря продовольствием было прервано – это самое главное. Продовольствие, снабжение и управление! Тысячи человек не могут так просто разойтись в разные стороны.
– Верно. Здесь многие вообще не могут ходить.
– Об этом тоже предстоит позаботиться. Врачи, медикаменты, транспорт, подвоз продуктов, реквизиция всего необходимого по деревням…
– И как вы все это собираетесь делать?
– Нам помогут, это ясно. Но мы должны сами все организовать. Англичане и американцы, которые нас освободят, – это боевые части. Они не готовы к тому, чтобы сразу же принять на себя руководство концентрационным лагерем. Это мы должны сделать сами. С их помощью, конечно.
На форе облачного неба 509-му был хорошо виден жесткий контур его круглой, массивной головы.
– Странно… – произнес он, глядя на этот контур. – Мы так уверенно рассчитываем на помощь врагов! А?..
– Я немного поспал, – сказал Бергер. – Теперь все в порядке. Это просто желудок и больше ничего.
– Ты болен, и никакой это не желудок, – возразил 509-й. – Я что-то не слышал, чтобы из-за желудка харкали кровью.
Бергер не слушал его. Он смотрел куда-то в ночь широко раскрытыми глазами.
– Я видел странный сон. Все было так отчетливо и правдоподобно. Я оперировал. Яркий свет…
– Левинский считает, что через две недели мы будем свободны, – произнес 509-й осторожно. – Они теперь регулярно слушают новости.
Бергер не шевелился. Казалось, будто он ничего не слышал.
– Я оперировал… – продолжал он. – Я уже приготовился сделать разрез. Резекция желудка. Я приготовился и вдруг почувствовал, что ничего не помню. Что я все забыл. Меня бросило в пот. Пациент лежит передо мной, без сознания, готовый к операции – а я ничего не помню. Я забыл эту операцию. Это было ужасно.
– Не думай об этом. Это был просто дурной сон. Чего мне здесь только не снилось! И чего нам только не будет сниться, когда мы выберемся отсюда!
509-й вдруг отчетливо ощутил запах яичницы глазуньи с салом. Он постарался тут же забыть об этом.
– Да… Не так уж все будет весело, – сказал он. – Это точно.
– Десять лет… – произнес Бергер, глядя в небо. – Десять лет как не бывало. Сгинули! Пропали! Десять лет не работал. До сих пор я не думал об этом. Я уже, наверное, почти все забыл. Я и сейчас не знаю толком, как делается эта операция. Не могу вспомнить. Первое время в лагере я по ночам мысленно оперировал. Чтобы не разучиться. Потом бросил. Может быть, я уже ничего не могу.
– Это просто так кажется. На самом деле это не забывается. Как языки или езда на велосипеде.
– Можно разучиться. Руки. Точность. Можно потерять уверенность. Или просто отстать – за десять лет столько воды утекло… Столько открытий. А я ничего об этом не знаю. Я только старел и терял силы.
– Странно, – проговорил 509-й. – Час назад я тоже случайно подумал о своей профессии. Левинский меня спросил. Он считает, что мы через две недели выйдем отсюда. Ты можешь себе такое представить?
Бергер задумчиво покачал головой.
– Куда девалось время? Оно было бесконечным. А теперь ты говоришь – две недели. И тут вдруг спрашиваешь себя: куда же ушли эти десять лет?
В долине пламенел догорающий город. Было по-прежнему душно, хотя уже наступила ночь. От земли поднимались испарения. Небо передергивали молнии. На горизонте зловеще сияли еще два зарева – далекие, разбомбленные города.
– Мне кажется, мы должны пока довольствоваться тем, что вообще способны думать о том, о чем мы сейчас думаем. А, Эфраим?
– Да. Ты прав.
– Мы ведь уже снова мыслим, как люди. И даже о том, что будет после лагеря. Когда мы еще могли это?.. Все остальное придет само.
Бергер кивнул.
– Даже если мне потом всю жизнь придется где-нибудь штопать чулки и носки – если я вылезу отсюда! Все равно!..
Небо разорвало на две части молнией, и лишь спустя несколько секунд откуда-то издалека послышался гром.
– Тебе лучше вернуться в барак, – сказал 509-й. – Ты можешь осторожно встать или ползти?
Гроза разразилась в одиннадцать часов. Молнии озарили небо, и на мгновение из мрака словно выпрыгнул бледный лунный ландшафт с кратерами и руинами разрушенного города. Бергер спал. 509-й сидел на пороге 22-го барака. Теперь, когда Хандке был мертв, он снова мог жить в своем блоке. Под курткой у него был спрятан наган с патронами. Он боялся, что если будет сильный дождь, дыру под нарами зальет и оружие выйдет из строя.
Но дождя в эту ночь почти не было. Гроза шла стороной, потом словно разделилась на части, и долгое время казалось, будто несколько великанов мечут друг в друга от горизонта к горизонту длинные сверкающие ножи. «Две недели…» – думал 509-й, глядя, как вспыхивает и гаснет пейзаж по ту сторону колючей проволоки. Ему казалось, будто он чем-то похож на тот, другой мир, который в последние дни незаметно подступал все ближе и ближе, как бы вырастая из безымянной, ничейной земли похороненных надежд, и который теперь приник к колючей проволоке, затаился и ждал, пропахший дождями и сыростью полей, разрушением и пожарами, но вместе с тем цветением и ростом, деревьями и травой. Он чувствовал, как молнии проходят через него, прежде чем осветить этот мир, и как одновременно с ними слабо проступает во тьме образ его потерянного прошлого, бледный, далекий, чужой и недосягаемый. Его знобило в эту теплую ночь. Такой уверенности, какую он хотел выказать Бергеру, у него не было. Он снова мог вспоминать прошлое, и ему казалось, что это много, и он был взволнован этим, но было ли этого достаточно, после стольких лет, проведенных здесь в лагере, он не знал. Слишком много смерти стояло между «раньше» и «теперь». Он знал только одно: жить – значит, выбраться из лагеря, а все, что должно наступить потом, казалось огромным, расплывчатым, зыбким облаком, сквозь которое он ничего не мог разобрать. Левинский мог. Но он мыслил, как член партии. Партия вновь примет его в свое лоно, он вновь станет ее частью, и этого ему было достаточно. «Что же это могло бы быть? – думал 509-й. – Что же это такое, что еще зовет куда-то, если не считать примитивной жажды жизни? Месть? Но этого было бы слишком мало. Месть – это лишь часть той черной полосы жизни, которая должна остаться позади, а что дальше?» На лицо упало несколько теплых капель – словно слезы, взявшиеся ниоткуда. У кого они еще остались, слезы? Они давно уже перегорели, пересохли, как колодец в степи. И лишь немая боль – мучительный распад чего-то, что давно уже должно было обратиться в ничто, в прах, – изредка напоминала о том, что еще оставалось нечто, что можно было потерять. Термометр, давно уже упавший до точки замерзания чувств, когда о том, что мороз стал сильнее, узнаешь, только увидев почти безболезненно отвалившийся отмороженный палец.
Глухие раскаты грома почти не смолкали, молнии вспыхивали все чаще, и в этой пляске света, поглотившего все тени, был отчетливо виден холм напротив – далекий домик с садом. «Бухер… – подумал 509-й. – Бухер еще не все потерял. Он молод, у него есть Рут. Которая выйдет отсюда вместе с ним. Но надолго ли это все? Хотя – кто сегодня думает об этом? Кому придет в голову требовать гарантий? Да и кто их может дать?!»
509-й откинулся назад. «Что за вздор лезет мне в голову? – думал он. – Это Бергер заразил меня. Мы просто устали». Он дышал медленно, и сквозь вонь барака ему чудился запах весны и цветения. Весна каждый раз возвращалась, каждый год, с ласточками и цветами, ей не было никакого дела ни до войны, ни до смерти, ни до печали, ни до чьих-то надежд. Она возвращалась. Она и сейчас была здесь. И этого достаточно.
Он притворил дверь и пополз в свой угол. Молнии сверкали всю ночь; в разбитые окна падал призрачный свет, и барак казался кораблем, бесшумно скользящим по волнам подземной реки, кораблем с мертвецами, которые еще дышали по воле какой-то темной магии, а то и вовсе не желали признавать себя погибшими.
Глава девятнадцатая
– Бруно, – спокойно произнесла Сельма Нойбауер. – Не будь клоуном. Подумай, пока не начали думать другие. Это наш последний шанс. Продай все, что только можно продать. Земельные участки, сад, этот дом – все! В убыток или не в убыток – неважно!
– А деньги? Что делать с деньгами? – Нойбауер досадливо покачал головой. – Если бы все было так, как ты думаешь, чего бы они тогда стоили, твои деньги? Ты забыла инфляцию после первой мировой? Миллиард не стоил и одной марки! Ценности – вот что всегда было единственной гарантией!
– Да, ценности! Но только те, которые можно положить в карман.
Сельма Нойбауер поднялась и подошла к шкафу. Открыв его, она отложила в сторону несколько стопок белья, достала шкатулку и подняла крышку. В шкатулку лежали золотые партсигары, пудреницы, пара сережек с бриллиантами, две рубиновые броши и несколько колец.
– Вот, – сказала она. – Я купила все это в последние годы тайком от тебя. На сэкономленные и на свои собственные деньги. Для этого я продала свои акции. Они сегодня никому не нужны. От фабрик остались одни развалины. А вот это никогда не потеряет своей ценности. Это можно взять с собой. Вот что нам сейчас нужно и больше ничего!
– «Взять с собой! Взять с собой!» Ты рассуждаешь так, как будто мы какие-то преступники и должны бежать!
Сельма протерла один из портсигаров рукавом платья и принялась складывать вещи обратно в шкатулку.
– С нами может произойти то же, что произошло с другими, когда вы взяли власть, так или нет?
Нойбауер вскочил с места.
– Тебя послушать… – произнес он зло и в то же время беспомощно. – Так остается только повеситься. У других жены понимают своих мужей, служат им утешением, когда они возвращаются со службы домой, отвлекают их от мрачных мыслей, а ты! Целый день! Да еще и ночью! Даже ночью нет покоя! У тебя только одно на уме: продавать и ныть!
Сельма не слушала его. Она поставила шкатулку на место и снова прикрыла ее бельем.
– Бриллианты. Хорошие бриллианты чистой воды. Неоправленные. Просто отборные камни. Два, три карата, до шести или семи – какие только можно достать. Вот это было бы самое верное. Лучше, чем все твои Бланки и сады, и участки, и дома. Твой адвокат тебя надул. Я уверена: он сорвал двойной процент. Бриллианты можно спрятать. Их можно зашить в платье или пиджак. А можно даже проглотить. В отличие от участков.
Нойбауер не сводил с нее глаз.
– Как ты заговорила!.. Вчера ты еще умирала от страха перед бомбами, а сегодня уже рассуждаешь, как еврей, который за деньги горло перережет кому угодно.
Она смерила его презрительным взглядом, всего, от сапог и галифе до нагана и маленьких усиков над верхней губой.
– Евреи никому не перерезают горло. Евреи заботятся о своих семьях. Лучше, чем некоторые германские сверхчеловеки. Евреи знают, что нужно делать в смутные времена.
– Вот как? А что же они так оплошали? Да если бы они это знали, они бы не остались здесь и мы бы не загнали их в лагеря.
– Они не думали, что вы сделаете с ними то, что вы сделали. – Сельма смочила виски одеколоном. – И не забывай, что в 31-м году все выплаты в банках были прекращены. В связи с кризисом Дармштадтского и Национального банков. Поэтому многие и не могли уехать. И вы их загнали в лагеря. Прекрасно. А теперь ты сам точно так же хочешь остаться. Чтобы они загнали в лагерь тебя.
Нойбауер испуганно оглянулся.
– Тихо! Черт побери!.. Где горничная? Если кто-нибудь услышит твои разговоры, – мы пропали! Народный суд[15]не пощадит никого! Достаточно обыкновенного доноса.
— Горничную я отпустила в город. А почему ты думаешь, что с вами не сделают то же самое, что вы сделали с другими?
– Кто? Евреи? – Нойбауер рассмеялся. Он вспомнил Бланка и представил себе, как тот пытает Вебера. – Да они будут рады, что их наконец оставили в покое.
– Не евреи. Американцы и англичане.
Нойбауер опять рассмеялся..
– Американцы и англичане? Этих тем более нечего бояться! Их это вообще не волнует! До таких внутриполитических вопросов, как наш лагерь, им нет никакого дела. Их интересует только внешнеполитическая, чисто военная сторона дела. Понимаешь ты это или нет?
– Нет.
– Это демократы. Они обойдутся с нами корректно. Если победят! Что еще бабушка надвое сказала. Корректно! По-военному. Мы для них будем просто противником, побежденным, так сказать, в честной борьбе. И больше им от нас ничего не надо! Это их мировоззрение! Русские – это другое дело. Но они на востоке.
– Ну оставайся, оставайся. Увидишь потом.
– Да, я останусь! И увижу! Может, ты скажешь мне, куда мы вообще могли бы отправиться, если бы решили уехать?
– Хотя бы в Швейцарию. Мы еще пару лет назад могли бы с бриллиантами…
– Опять «могли бы»! – Нойбауер ударил кулаком по столу. Стоявшая перед ним бутылка с пивом закачалась. – Могли бы! Могли бы! Как?! Перелететь через границу на украденном самолете? Ты болтаешь чепуху!
– Нет, не на украденном самолете. Мы могли бы разок-другой провести там отпуск. Захватив с собой деньги и драгоценности. Две, три, четыре поездки. И каждый раз все оставлять там. Я знаю людей, которые так и сделали…
Нойбауер подошел к двери, открыл ее и вновь закрыл. Потом вернулся обратно.
– Ты знаешь, что это такое? То, что ты сейчас говоришь? Это чистейшей воды измена! Тебя бы тут же расстреляли, если бы об этом узнали где следует.
Сельма смотрела ему прямо в лицо. Глаза ее блестели.
– Так в чем же дело? У тебя есть прекрасная возможность лишний раз показать, какой ты герой. Заодно избавился бы от опасной жены. Ты, наверное, давно мечтаешь об этом…
Нойбауер не выдержал ее взгляда. Отвернувшись, он прошелся по комнате взад и вперед. Его беспокоило, не прослышала ли Сельма о вдове, которая время от времени приходила к нему.
– Сельма… – сказал он наконец изменившимся голосом. – Ну к чему это все?.. Мы должны держаться друг за друга! Давай не будем делать глупостей. Нам нужно выстоять – ничего другого не остается. Я не могу так просто взять и убежать. Я солдат и должен выполнять приказы. Да и куда бежать? К русским? Нельзя. Прятаться в неоккупированной части Германии? Гестапо меня быстро отыщет, а что такое гестапо, тебе не надо объяснять! К американцам или англичанам? Тоже не выход. Уж лучше дожидаться их здесь, иначе это будет выглядеть так, как будто я чего-то боюсь. Я все взвесил, поверь мне. Нам нужно выстоять – ничего другого не остается.
– Да.
Нойбауер удивленно вскинул глаза.
– Правда? Ты наконец поняла? Я тебе доказал?
– Да.
Он недоверчиво смотрел на жену. Ему трудно было поверить в такую легкую победу. Но она вдруг сдалась. Даже щеки ее словно ввалились. «Доказал… – думала она. – Доказательства! Как они верят в то, что сами себе доказали! Как будто жизнь состоит из доказательств. С ними уже ничего не сделать. Глиняные божки! Верят только себе самим.» Она долго рассматривала своего мужа. Выражение глаз ее представляло собой странную смесь жалости, презрения и едва уловимой нежности. Нойбауер почувствовал себя неуютно под этим взглядом.
– Сельма… – начал было он, но она перебила его.
– Еще только одна просьба – пожалуйста, Бруно!..
– Что? – спросил он, подозрительно глядя на нее.
– Перепиши дом и земельные участки на Фрейю. Сходи сразу же к адвокату. Только это, больше я тебя ни о чем не прошу…
– Зачем?
– Не навсегда. Пока. Если все будет хорошо, можно будет опять записать их на твое имя – ты можешь доверять своей дочери.
– Да… но… но какое это произведет впечатление! Адвокат…
– Плевать на впечатление! Фрейя была еще ребенком, когда вы взяли власть. Ее не в чем упрекнуть.
– Что это значит? По-твоему, меня можно в чем-то упрекнуть?
Сельма не отвечала. Она опять посмотрела на него своим странным взглядом.
– Мы солдаты, – заявил Нойбауер. – Мы выполняем приказы. А приказ есть приказ, это понятно каждому. – Он расправил плечи. – Фюрер приказывает – мы подчиняемся. Фюрер берет на себя всю ответственность за свои приказы. Он не раз заявлял об этом. Этого достаточно для каждого патриота. Или нет?
– Да, – устало произнесла Сельма. – И все же сходи к адвокату. Пусть он перепишет наше имущество на Фрейю.
– Ну, если ты так хочешь… Я могу поговорить с ним. – Нойбауер и не собирался этого делать. Его жена лишилась рассудка от страха. Он ласково похлопал ее по спине. – Положись на меня. До сих пор я все же неплохо справлялся со всеми неприятностями.
Он важно протопал к двери и вышел из комнаты. Сельма Нойбауер подошла к окну. Она видела, как он садится в машину. «Приказы! Приказы!» – думала она. – Для них это оправдание всех грехов. Пока все идет гладко, это еще полбеды. Разве я сама не участвовала во всем этом?» Она посмотрела на свое обручальное кольцо. Двадцать четыре года она носила это кольцо! Два раза его приходилось растягивать. Тогда, когда оно ей досталось, она была совсем другой. Один еврей хотел на ней жениться. Маленький, толковый человечек, который немного шепелявил и никогда не кричал. Йозеф Борнфельдер. В 1928 году он уехал в Америку. Умница! Вовремя уехал. Потом она как-то узнала от одной знакомой, которой он писал, что дела его идут прекрасно. Она машинально вертела кольцо на пальце. «Америка… – подумала она. – Там не бывает инфляции. Они слишком богаты».
509-й прислушался. Ему был знаком этот голос. Он осторожно присел на корточки за кучей трупов и стал слушать.
Он знал, что Левинский хотел ночью привести кого-то из рабочего лагеря, чтобы спрятать его здесь. Но, верный старому принципу – связной должен знать только связного, – Левинский не сказал, кого именно.
Голос звучал тихо, но был отчетливо слышен.
– У нас на счету каждый человек. Понадобятся все, кто с нами. Когда рухнет национал-социализм, впервые окажется, что нет ни одной-единственной партии, готовой взять на себя политическое руководство. За двенадцать лет они или распались на множество группировок, или были полностью уничтожены. Все, кто уцелел, ушли в подполье. Мы не знаем, кто они и сколько их. Для создания новой организации понадобятся люди решительные. В надвигающемся хаосе проигранной войны существует лишь одна боеспособная партия – национал-социалисты. Я имею в виду не попутчиков – эти примыкают к любой партии, – я имею в виду ядро. Они организованно уйдут в подполье и будут ждать своего часа. С этим нам и предстоит бороться. А для этого нам нужны люди.
«Это Вернер, – подумал 509-й. – Это должен быть он. Но я же знаю, что его нет в живых». Лица он не мог разглядеть: ночь была безлунная и промозглая.
– Массы большей частью деморализованы, – продолжал говорящий. – Двенадцать лет террора, бойкота, доносов и страха сделали свое дело. К этому еще надо прибавить проигранную войну. С помощью скрытого террора и саботажа, из подполья, их можно еще не один год держать в страхе перед нацистами. Их нужно отвоевать обратно – обманутых и запуганных. Смешно, но это факт: оппозиция к нацизму лучше всего сохранилась именно в лагерях. Нас заперли здесь всех вместе. На свободе же наоборот – все группы разогнали. На свободе было тяжелее поддерживать связь, здесь – гораздо легче. На свободе каждый был вынужден думать в первую очередь о себе. Здесь же мы черпали силу друг в друге – результат, которого нацисты не предусмотрели. – Человек рассмеялся. Это был короткий, безрадостный смех.
– Если не считать тех, которые были убиты, – произнес Бергер, – и тех, что умерли.
– Если не считать их. Это верно. Но у нас еще есть люди. Каждый из них стоит целой сотни.
«Это должен быть Вернер», – подумал 509-й. Вглядевшись, он смог различить в темноте бесплотный череп аскета. «Уже опять анализирует, организует, ораторствует… Так и остался фанатиком и теоретиком своей партии».
– Лагеря должны стать ячейками возрождения, – продолжал тихий, ясный голос. – Для этого пока необходимо решить три наиболее важных задачи. Первая: пассивное или, в самом крайнем случае, активное сопротивление эсэсовцам, пока они еще в лагере. Вторая: предотвращение паники и всевозможных эксцессов во время захвата лагеря. Мы должны показать другим пример дисциплины и благоразумия, не поддаваться голосу мести – о возмездии позаботятся соответствующие судебные органы, позже…
Голос оборвался: 509-й встал и направился к ним. Это были Левинский, Гольдштейн, Бергер и незнакомец.
– Вернер… – произнес 509-й.
– Ты кто? – откликнулся тот, пристально всматриваясь во тьму. Затем встал и шагнул навстречу.
– Я думал, тебя давно уже нет в живых, – сказал 509-й.
Вернер заглянул ему прямо в лицо.
– Коллер, – подсказал ему 509-й.
– Коллер? Ты жив? А я думал, ты давно уже на том свете.
– Я и есть на том свете. Официально.
– Это 509-й, – пояснил Левинский.
– Так это ты 509-й! Это упрощает дело. Я тоже официально мертв.
Они смотрели друг на друга сквозь темень, словно не веря своим глазам. Эту ситуацию нельзя было назвать необычной. Люди в лагере нередко встречали друзей или знакомых, которых считали умершими. Но 509-й и Вернер знали друг друга еще до лагеря. Когда-то они даже были друзьями. Потом их политические взгляды постепенно разлучили их.
– Ты теперь будешь здесь? – спросил 509-й.
– Да. Пару дней.
– Эсэсовцы прочесывают последние буквы алфавита, – сообщил Левинский. – Они замели Фогеля. Он сам наткнулся на одного типа, который его знал. На одного унтершарфюрера, ублюдка.
– Я вас не буду объедать, – заявил Вернер. – Я сам позабочусь о своем пропитании.
– Конечно, – ответил 509-й с едва уловимой иронией. – Другого я от тебя и не ожидал.
– Мюнцер завтра достанет хлеба. Пусть Лебенталь заберет. Он достанет больше, чем нужно мне одному. Вашей группе тоже немного достанется.
– Я знаю, – ответил 509-й. – Я знаю, Вернер, что ты ничего не берешь даром. Ты останешься в 22-м? Мы можем разместить тебя и в 20-м.
– Я могу остаться и в 22-м. Ты ведь теперь тоже можешь жить здесь. Хандке больше нет.
Никто из присутствующих не замечал, что между ними состоялось что-то вроде словесной дуэли. «Как дети… – усмехнулся про себя 509-й. – Вечность назад мы были политическими противниками – и до сих пор оба изо всех сил стараемся не остаться друг у друга в долгу. Я испытываю идиотское удовлетворение от того, что Вернер ищет защиты у нас, а он намекает мне, что если бы не его группа, меня бы угробил Хандке».
– Я слышал все, что ты тут только что объяснял, – произнес он вслух. – Все верно. Что мы должны делать?
Они все еще сидели на улице. Вернер, Левинский и Гольдштейн спали в бараке. У них было два часа. Потом Лебенталь разбудит их, и они уступят свои места другим. Ночь была душной. Но Бергер все-таки надел гусарскую куртку. 509-й настоял на этом.
– Кто этот новенький? – спросил Бухер. – Какой-нибудь бонза?
– Был. Пока не пришли нацисты. Правда, не такой уж большой. Так, средний. Провинциальный бонза. Но толковый. Коммунист. Фанатик без чувства юмора и личной жизни. Сейчас он здесь один из подпольных вождей.
– А откуда ты его знаешь?
509-й подумал немного.
– До 33-го года я был редактором одной газеты. Мы много спорили. Я часто критиковал коммунистов. Коммунистов и нацистов. Мы были как против тех, так и против других.
– За кого же вы были?
– Мы были за то, что сейчас может показаться помпезным и смешным. За человечность, за терпимось и за право каждого иметь свое собственное мнение. Странно, да?
– Нет, – ответил ему Агасфер и закашлялся. – А что еще надо?
– Месть… – сказал вдруг Майерхоф. – Еще нужна месть! За все вот это! Месть за каждого мертвого! Месть за все, что они сделали.
Все изумленно уставились на него. Лицо его исказилось. При слове «месть» он каждый раз с силой ударял по земле сжатыми кулаками.
– Что с тобой? – спросил Зульцбахер.
– А что с вами? – откликнулся Майерхоф.
– Он спятил, – заявил Лебенталь. – Он выздоровел и от этого рехнулся. Шесть лет был несчастным, запуганным доходягой, тише воды, ниже травы, потом чудом спасся от трубы – а теперь он Самсон Майерхоф.
– Я не хочу никакой мести… – прошептал Розен. – Я хочу только одного – вылезти отсюда!
– Что? А СС пусть, по-твоему, спокойно уходит? А кто заплатит за это?
– Мне наплевать! Я только хочу вылезти отсюда! – Судорожно сцепив руки, Розен шептал так страстно, словно произносил заклинания. – Я хочу только одного – вылезти отсюда! Выкарабкаться!
Майерхоф с минуту смотрел на него, не мигая.
– Знаешь кто ты такой? Ты…
– Уймись, Майерхоф! – перебил его Бергер и выпрямился. – Мы не хотим знать, кто мы такие. Любой из нас уже давно не тот, кем был когда-то и кем хотел бы быть. Кто мы сейчас на самом деле, – покажет время. Кто это сегодня может сказать? Пока нам остается только ждать и надеяться. Да еще молиться.
Он запахнул поплотнее полы своей гусарской куртки и вновь улегся на землю.
– Месть … – задумчиво произнес Агасфер спустя некоторое время. – Тут понадобилось бы столько мести, что… А одна месть влечет за собой другую – какой смысл?
Горизонт вдруг на мгновенье вспыхнул и погас.
– Что это? – спросил Бухер.
В ответ послышались далекие глухие раскаты.
– Это не бомбежка, – решил Зульцбахер. – Опять наверное, гроза. Погода-то подходящая – тепло.
– Если пойдет дождь, разбудим этих из рабочего лагеря, – предложил Лебенталь. – Пусть они спят здесь. Они крепче нас. – Он повернулся к 509-му. – Твой друг, этот бонза, тоже.
На горизонте опять сверкнуло.
– А они случайно ничего не слышали об эвакуации? – спросил Зульцбахер.
– Только слухи. В последний раз говорили, будто отбирают тысячу человек.
– О Боже! – простонал Розен. Лицо его смутно белело в темноте. – Конечно, они погонят нас. Как самых слабых. Чтобы поскорее от нас избавиться.
Он посмотрел на 509-го. Все вспомнили последнюю партию заключенных, которую пригнали в лагерь.
– Это же только слух. Сейчас что ни день, то новая сплетня. Давайте будем жить спокойно, пока не поступит приказ. А там посмотрим – Левинский с Вернером сделают что-нибудь для нас через своих людей в канцелярии. Или мы сами здесь что-нибудь придумаем.
Розен поежился.
– Как они тогда тащили их за ноги из-под нар!..
Лебенталь посмотрел на него с презрением.
– Ты что, никогда не видел в своей жизни ничего пострашнее, чем это?
– Видел…
– Я однажды работал на большой бойне, – вспомнил Агасфер. – В Чикаго. Я отвечал за кошерный убой. Иногда животные чуяли свою смерть. Догадывались по запаху крови. И неслись прочь, как тогда те трое. Куда глаза глядят. Забивались в какой-нибудь угол. И их точно так же тащили за ноги…
– Ты был в Чикаго? – переспросил Лебенталь.
– Да…
– В Америке? И вернулся обратно?
– Это было двадцать пять лет назад.
– Ты вернулся?.. – Лебенталь не сводил с Агасфера глаз. – Нет, вы слышали такое?
– Меня потянуло на родину. В Польшу.
– Знаешь что… – Лебенталь не договорил. Для него это было слишком.
Глава двадцатая
К утру небо немного прояснилось. Лениво забрезжил серый, мглистый день. Молнии прекратились, но где-то далеко, за лесом, все еще громыхало, глухо и сердито.
– Странная гроза, – заметил Бухер. – Обычно, когда гроза кончается, грома не слышно, а зарницы еще видно. А тут наоборот.
– Может, она возвращается, – откликнулся Розен.
– С какой стати?
– У нас дома грозы иногда целыми днями среди гор бродят.
– Здесь нет горных котловин. А горы – только на горизонте, да и те невысокие.
– Слушай, у тебя что, нет других забот? – вмешался Лебенталь.
– Лео, – спокойно ответил Бухер. – Ты лучше думай о том, как бы нам что-нибудь на зуб положить – хоть старый кожаный ремень, что ли!
– А еще какие будут поручения? – спросил Лебенталь, выдержав паузу удивления.
– Никаких.
– Чудесно. Тогда думай, что болтаешь! И добывай себе жратву сам, молокосос! Это же надо – такое нахальство!
Лебенталь попытался презрительно сплюнуть, но во рту у него пересохло, и вместо слюны из рта вылетела его вставная челюсть. Он успел поймать ее налету и вставил обратно.
– Вот она ваша благодарность за то, что я каждый день рискую ради вас своей шкурой, – сердито проворчал он. – Одни упреки и приказания! Скоро уже, наверное, и Карел начнет мной командовать!
К ним подошел 509-й.
– Что у вас тут такое?
– Спроси вот этого, – показал Лебенталь на Бухера. – Отдает приказы. Я бы не удивился, если бы он сказал, что хочет быть старостой блока.
509-й взглянул на Бухера. «Он изменился. – подумал он. – Я и не заметил, как он изменился».
– Ну так что у вас случилось? – спросил он еще раз.
– Да ничего. Мы просто говорили о грозе.
– А какое вам дело до грозы?
– Никакого. Мы просто удивились, что все еще гром греми. А молний давно нет. И туч тоже.
– Да-да, вот это проблема: гром гремит, а молний нет!.. Гойим нахес! – проскрипел Лебенталь со своего места. – Сумасшедший!
509-й посмотрел на небо. Оно было серым и как будто безоблачным. Потом он вдруг прислушался.
– Гремит и в самом де… – он замер на полуслове и весь обратился в слух.
– Еще один! – фыркнул Лебенталь – Сегодня все сумасшедшие – договорились, что ли?
– Тихо! – резко прошипел 509-й.
– И ты туда же…
– Тихо! Черт побери! Лео, помолчи!
Лебенталь умолк. Заметив, что тут что-то не так, он стал наблюдать за 509-м, который напряженно вслушивался в далекое громыхание. Остальные тоже замолчали и прислушались.
– Да ведь это же… – произнес наконец 509-й медленно и так тихо, словно боялся спугнуть то, о чем думал. – Это не гроза. Это… – Он опять прислушался.
– Что? – Бухер подошел к нему вплотную. Они переглянулись и стали слушать дальше.
Громыхание то становилось чуть громче, то куда-то проваливалось.
– Это не гром, – заявил 509-й. – Это… – Он помедлил еще немного, затем огляделся вокруг и сказал, все так же тихо:
– Это артиллерия.
– Что?
– Артиллерийская стрельба. Это не гром.
Все молча уставились друг на друга.
– Вы чего? – спросил появившийся Гольдштейн.
Никто ему не ответил.
– Вы что, языки отморозили?
Бухер повернулся к нему.
– 509-й говорит, что слышит артиллерийскую стрельбу. Значит, фронт уже недалеко.
– Что? – Гольдштейн подошел ближе. – В самом деле? Или вы выдумываете?
– Кому охота шутить такими вещами?
– Я имею в виду: может, вам просто показалось?
– Нет, – ответил 509-й.
– Ты что-нибудь понимаешь в артиллерийской стрельбе?
– Да.
– Боже мой… – Лицо Розена исказилось. Он вдруг завсхлипывал.
509-й продолжал вслушиваться.
– Если ветер переменится, будет слышно еще лучше.
– Как ты думаешь, где они сейчас уже могут быть?
– Не знаю. Может, в пятидесяти, а может, в шестидесяти километрах. Не дальше.
– Пятьдесят километров… Это же совсем недалеко.
– Да. Это недалеко.
– У них же, наверное, есть танки. Для них это не расстояние. Если они прорвутся – как ты думаешь, сколько им может понадобиться дней?.. Может, всего один день?.. – Бухер испуганно смолк.
– Один день? – откликнулся эхом Лебенталь. – Что ты там говоришь? Один день?
– Если прорвутся. Вчера мы еще ничего не слышали. А сегодня уже… Завтра, может, будет еще слышнее. А еще через день – или через два…
– Молчи! Не говори таких вещей! Не своди людей с ума! – закричал вдруг Лебенталь.
– Это вполне возможно, Лео, – сказал 509-й.
– Нет! – Лебенталь закрыл лицо руками.
– Как ты думаешь, 509-й? – Бухер повернул к нему мертвенно-бледное, дрожащее от волнения лицо. – Послезавтра, а? Или через несколько дней?
– Дней! – повторил Лебенталь и бессильно опустил руки. – Да разве такое возможно, чтобы всего лишь – дней? Годы! Вечность! А вы вдруг говорите – дней! – Он подошел ближе. – Не врите! – прошептал он вдруг. – Я прошу вас, не врите!
– Кто же будет врать, когда речь идет о таких вещах!
509-й обернулся. Прямо за спиной у него стоял Гольдштейн. Он улыбался.
– Я тоже слышу, – проговорил он. Глаза его становились все шире и темней. Он улыбался, шевелил руками, переступал с ноги на ногу, словно в танце. Потом улыбка сошла с его лица, и он упал на живот, вытянув вперед руки.
– Потерял сознание, – сказал Лебенталь. – Расстегните ему куртку. Я схожу за водой. В водостоке еще, наверное, осталось немного после дождя.
Бухер, Зульцбахер, Розен и 509-й перевернули Гольштейна на спину.
– Может, позвать Бергера? – предложил Бухер. – Он может встать?
– Подожди, – остановил его 509-й и наклонился к самому лицу Гольштейна. Потом он расстегнул ему куртку и пояс штанов. Когда он выпрямился, Бергер уже стоял рядом. Ему сообщил о случившемся Лебенталь.
– Зачем ты встал? – упрекнул его 509-й.
Бергер опустился на колени рядом с Гольдштейном и прильнул ухом к его груди.
– Он мертв, – сообщил он через несколько секунд. – Скорее всего инфаркт. Это могло случиться уже давно. Они напрочь угробили ему сердце.
– Он все-таки успел услышать, – сказал Бухер. – Это главное. Он слышал!
– Что слышал?
509-й положил руку на узкие плечи Бергера.
– Эфраим, – произнес он мягко, – мне кажется, мы дождались.
– Чего?
Бергер поднял голову. 509-й почувствовал, что ему тяжело говорить.
– Это они, – с трудом выговорил он и указал в сторону горизонта. Они идут, Эфраим. Мы уже можем их слышать. – Он посмотрел на колючую проволоку и пулеметные вышки, медленно плывущие куда-то в молочной белизне. – Они пришли, Эфраим…
К полудню ветер переменил направление, и глухие раскаты стали слышны еще отчетливее. Они, словно электрический ток, идущий издалека по невидимым проводам, держали под напряжением тысячи сердец. В бараках было неспокойно. На работы погнали всего несколько команд. Всюду видны были прижавшиеся к стеклам окон лица. В дверях бараков маячили изможденные фигуры заключенных, которые, вытянув шеи прислушивались.
– Ну как? Уже ближе?
– Да. Сейчас вроде бы стало лучше слышно.
В обувном отделе работали молча. Капо, с опаской поглядывая на эсэсовских надзирателей, следили за тем, чтобы никто не разговаривал. Заключенные ловко орудовали ножами, отделяли подметки, отрезали куски изношенной кожи, и для многих ладоней эти ножи казались сегодня не столько инструментом, сколько оружием. Время от времени чей-нибудь проворный взгляд, брошенный исподлобья, облетал помещение, скользнув по капо, эсэсовцам, наганам и ручному пулемету, которого вчера еще здесь не было. Несмотря на бдительность надзирателей, каждый работавший в отделе, мгновенно узнавал обо всем, что происходило в лагере. Большинство из них умело говорить, не шевеля губами, и почти каждый раз после того, как несколько человек, ссыпав обрезки кожи из полных корзин в одну пустую, уносили их во двор, по рядам пробегало очередное сообщение: все еще гремит! все еще слышно.
Рабочие команды сегодня ушли под усиленной охраной. Сделав огромный крюк, они вошли в город с запада и направились в старинную его часть, к рыночной площади. Охранники нервничали. Они кричали и командовали без всякого повода: колонны двигались в образцовом порядке. До сих пор им приходилось работать только в новых районах. Сегодня их в первый раз привели в старый город, и они увидели следы отбушевавшего там урагана. Они увидели сожженный квартал, состоявший из средневековых деревянных построек, – от них почти ничего не осталось. Они шли через это пожарище, и прохожие останавливались при виде колонны или отворачивались. Шагая по улицам города, заключенные постепенно утратили ощущение, что они пленники: они вдруг оказались победителями, одержавшими победу без участия в битве, а долгие годы неволи – годы покорности обреченных – превратились для них в годы борьбы. И борьба эта увенчалась успехом. Они выжили.
Ратуша лежала в развалинах. Им раздали лопаты и кирки, и они принялись за работу. Пахло гарью. Но они постоянно чувствовали другой запах – сладковато-гнилой, от которого судорожно сжимался желудок и который был знаком им лучше, чем какой-либо другой – запах разложения. В эти теплые апрельские дни в городе пахло погребенными под обломками трупами.
Через два часа они наткнулись на первого мертвеца. Вначале показались сапоги. Это был шарфюрер СС.
– Ну вот и дождались!.. – прошептал Мюнцер. – Наконец-то! Теперь мы откапываем их трупы! Их трупы, понимаешь?
Он заработал с удвоенной силой.
– Осторожно! – заорал подошедший к ним охранник. – Это же человек, ты что, не видишь?
Они отгребли в стороны еще немного щебня. Показались плечи, а затем и голова. Подняв труп на руки, они пронесли его несколько шагов и хотели опустить на землю.
– Дальше! – нервно крикнул им вслед эсэсовец. Он не сводил глаз с трупа. – Осторожно!
Они быстро откопали одного за другим еще троих и положили их рядом с первым. Они носили их, взяв за сапоги и за руки, торчавшие из форменных рукавов. При этом они испытывали неслыханное чувство – до сих пор им приходилось носить так лишь своих товарищей, избитых до полусмерти, окровавленных и грязных, из штрафных бункеров и из пыточных, мертвых или умирающих, а потом, в последние дни, – штатских; и вот впервые они так же, за руки и за ноги, таскали своих врагов. Они продолжали работать, и никому не надо было их подгонять. Пот заливал их лица, они работали, стараясь найти как можно больше трупов. С силой, которой и не подозревали в себе, они оттаскивали в сторону бревна и тяжелые куски арматуры и, переполняемые ненавистью и злорадством, жадно искали мертвецов. словно старатели, одержимые жаждой золота.
Еще через час они обнаружили Дитца. У него была сломана шея. Голова его была так прижата к груди, как будто он сам себе пытался прокусить горло. Вначале они не решались прикоснуться к нему. Они просто полностью откопали тело. Обе руки тоже были переломаны. Казалось, будто у них вместо трех было четыре сустава.
– Бог есть, – прошептал заключенный, работавший с Мюнцером, глядя прямо перед собой. – Бог все-таки есть на свете! Есть!
– А ну заткнись! – крикнул эсэсовец. – Что ты там болтаешь? – Он пнул его в колено. – Что ты сказал? Я видел, ты что-то говорил!
Заключенный выпрямился – получив пинок, он упал прямо на Дитца.
– Я сказал, что для господина обергруппенфюрера нужны носилки, – ответил он с непроницаемым лицом. – Мы ведь не можем нести его просто так, как других.
– Это не твое собачье дело! Здесь пока еще командуем мы! Понял? Понял или нет?
– Так точно.
«Пока еще… – повторил про себя Левинский. – Пока еще командуем!.. Значит, они уже поняли…» Он опять взялся за лопату.
Эсэсовец все еще смотрел на Дитца. Он непроизвольно встал навытяжку. Это спасло заключенного, вновь уверовавшего в Бога. Эсэсовец наконец развернулся и отправился за старшим конвоя. Тот при виде Дитца тоже изобразил подобие стойки «смирно».
– Носилок еще нет, – пояснил охранник. Ответ заключенного, вновь уверовавшего в бога, все же произвел на него впечатление. Офицера СС такого высокого ранга и в самом деле нельзя было просто тащить за ноги и за руки.
Старший конвоя огляделся по сторонам. Чуть поодаль он заметил торчавшую из-под щебня дверь.
– Откопайте вон ту дверь. Придется пока обойтись ею. – Он козырнул в сторону трупа.
– Положите господина обергруппенфюрера вон на ту дверь. И поосторожнее!
Мюнцер, Левинский и еще двое притащили дверь. Это была старинная, резной работы дверь шестнадцатого века, с изображением найденного в корзинке Моисея. Она треснула и слегка обгорела. Взяв труп за плечи и за ноги, они подняли его, чтобы положить на дверь. Голова неестественно откинулась назад, руки болтались из стороны в сторону.
– Осторожно, собаки! – рявкнул старший конвоя.
Дитц лежал на широкой двери. Из-под правой руки его улыбался из своей тростниковой корзинки младенец Моисей. Мюнцер заметил это. «Как же это они забыли снять дверь с ратуши, – подумал он. – Моисей… Еврейский младенец. Все это уже однажды было. Фараон, притеснения, Чермное море, спасение…»
– А ну живо! Восемь человек!
Двенадцать человек подскочили к двери с небывалой поспешностью. Старший конвоя оглянулся. Напротив была церковь Св. Марии. Он на миг заколебался, но тут же отбросил эту мысль: нести Дитца в католический храм было нельзя. Он непрочь был бы позвонить начальству, чтобы получить указания. Но связи не было, и он вынужден был делать то, что внушало ему ненависть и страх: принимать самостоятельные решения.
В этот момент Мюнцер что-то тихо сказал. Старший конвоя заметил это.
– Что? Что ты сказал? Ко мне, собака!
Похоже, что «собака» было его любимым выражением. Мюнцер сделал несколько шагов вперед и застыл по стойке «смирно».
– Я сказал, не будет ли это… неуважением к господину обергруппенфюреру, если его понесут заключенные…
Он смотрел на эсэсовца не мигая, преданным взглядом.
– Что? – закричал тот. – Что ты сказал, пес? Какое твое дело? А кто же еще должен нести? У нас…
Он вдруг умолк, сообразив, что слова Мюнцера не лишены смысла. Конечно же, Дитца следовало бы нести солдатам СС. Но кто даст гарантию, что эта банда тем временем не разбежится?
– Ну что встали? – закричал он. – Вперед! – И в ту же секунду к нему наконец пришло решение. – В госпиталь!
Зачем было нести мертвого Дитца в госпиталь, он и сам не мог бы объяснить. Но это казалось ему самым подходящим, нейтральным местом.
– Вперед! – И старший конвоя зашагал впереди группы. Это тоже казалось ему необходимым.
На другом конце площади вдруг появился автомобиль. Это был приземистый мерседес-компрессор. Машина медленно, осторожно ползла между обломками в поисках проезда. Ее шикарные формы казались почти непристойными среди этой застывшей стихии разрушения. Старший конвоя стоял навытяжку: мерседес-компрессор полагался только крупным бонзам. В машине на заднем сиденье сидели два высоких эсэсовских чина: еще один офицер сидел рядом с водителем. Несколько чемоданов было пристегнуто ремнями, еще несколько, поменьше, стояли в машине. На лицах офицеров застыло сердито-отсутствующее выражение. Шофер медленно объезжал груды щебня и обломков. Машина поравнялась с заключенными, которые несли Дитца. Офицеры даже не взглянули в их сторону.
– Давай-давай! Быстрее! – сказал водителю тот, что сидел впереди.
Заключенные остановились, пропуская автомобиль. Левинский держал дверь сзади, с правой стороны. Он посмотрел на сломанную шею Дитца, потом на резного младенца Моисея, спасенного и улыбающегося, на мерседес, на чемоданы, на бегущих офицеров и глубоко вздохнул.
Машина проползла мимо.
– Дерьмо! – произнес вдруг один из эсэсовских охранников, могучий мясник с плоским, как у боксера носом. – Дерьмо вонючее! Скоты… – Он имел в виду не заключенных.
Левинский прислушался. На несколько секунд мотор мерседеса заглушил далекие раскаты, затем они послышались вновь, глухие и неумолимые. Подземные барабаны смерти.
– Вперед! – встрепенулся растерянный начальник конвоя. – Живо! Живо!
Незаметно надвигался вечер. Лагерь был переполнен слухами. Они ползли по баракам, опережая друг друга, один противоречивее другого. То вдруг говорили, будто эсэсовцы ушли; тут же появлялся кто-то другой и утверждал, что они, наоборот, получили подкрепление. Потом прошел слух, будто поблизости от города видели американские танки. Еще через полчаса эти танки оказывались немецкими танками, приданными частям, которые собирались оборонять город.
Новый староста блока появился в три часа. Это был политический, а не уголовник.
– Не наш, – разочарованно бросил Вернер.
– Почему не наш? – удивился 509-й. – Это же один из нас. Политический, а не зеленый. Или – кого ты называешь «нашими»?
– Ты же знаешь. Зачем спрашиваешь?
Они сидели в бараке. Вернер собирался вернуться в рабочий лагерь, дождавшись свистков отбоя. 509-й прятался, решив сначала посмотреть, что из себя представляет новый староста блока. Рядом с ними хрипел в последнем приступе удушья скелет с грязными седыми волосами. Он умирал от воспаления легких.
– Наши – это члены подпольной организации лагеря, – назидательно произнес Вернер. – Ты это хотел услышать, а? – Он улыбнулся.
– Нет. Я не это хотел услышать. И ты не это хотел сказать.
– Пока что я говорю это.
– Да. Пока необходим этот вынужденный союз. А потом?
– Потом? – сказал Вернер, словно удивляясь такому невежеству. – Потом, безусловно, одна какая-нибудь партия должна взять власть в свои руки. Сплоченная партия, а не разношерстная толпа.
– То есть твоя партия. Коммунисты.
– Конечно. А кто же еще?
– Любая другая партия. Но только не тоталитарная.
Вернер коротко рассмеялся.
– Дурень! Никакой другой. Именно тоталитарная! Ты видишь эти знаки на стене? Все промежуточные партии стерты в порошок. А коммунисты сохранили свою силу. Война закончится. Россия оккупировала значительную часть Германии. Это без сомнения самая могучая сила в Европе. Время коалиций прошло. Эта – была последней. Союзники помогли коммунизму и ослабили себя, дурачье. Мир на земле теперь будет зависеть…
– Я знаю, – перебил его 509-й. – Эта песня мне знакома. Скажи лучше, что будет с теми, кто против вас, если вы выиграете и возьмете власть? Или с теми, кто не с вами?
Вернер немного помолчал.
– Тут есть много разных путей, – сказал он, наконец.
– Я знаю, каких. И ты тоже знаешь. Убийства, пытки, концентрационные лагеря – это ты тоже имеешь в виду?
– И это тоже. Но лишь по мере необходимости.
– Это уже прогресс. Ради этого стоило побывать здесь.
– Да, это прогресс, – не смутившись, заявил Вернер – Это прогресс в целях и в методах. Мы не бываем жестокими просто из жестокости – только по необходимости.
– Это я уже не раз слышал. Вебер говорил то же самое, когда загонял мне под ногти спички, а потом зажигал их. Это было необходимо для получения информации.
Дыхание умирающего перешло в прерывистый предсмертный хрип, который здесь хорошо знал каждый. Хрип иногда обрывался на несколько секунд, и тогда в наступившей тишине было слышно зловеще-утробное ворчание тяжелых орудий на горизонте. Это был странный диалог – хрип умирающего и далекие глухие раскаты в ответ. Вернер смотрел на 509-го. Он знал, что Вебер неделями пытал его, чтобы узнать от него имена и адреса. И его, Вернера, адрес – тоже. Но 509-й молчал. Вернера позже выдал, не выдержав пыток, товарищ по партии.
– Почему ты не с нами, Коллер? – спросил он. – Ты бы нам очень пригодился.
– Левинский меня тоже спрашивал, почему. Об этом мы не раз говорили еще двадцать лет назад.
Вернер улыбнулся. Это была добрая, обезоруживающая улыбка.
– Говорили. Не раз. И все же… Время индивидуализма прошло. теперь будет трудно остаться в стороне. А будущее принадлежит нам. Нам, а не продажному центру.
509-й посмотрел на его череп аскета.
– Сколько же, интересно, пройдет времени – когда все это кончится, – до того, как ты станешь для меня таким же врагом, как вон тот пулеметчик на вышке?
– Совсем немного. Ты все еще опасен. Но тебя не будут пытать.
509-й пожал плечами.
– Мы тебя просто посадим за решетку и заставим работать. Или расстреляем.
– Это звучит утешительно. Таким я себе всегда и представлял вашу золотую эру.
– Оставь эту дешевую иронию. Тв же знаешь, что принуждение необходимо. Вначале, в целях защиты. Позже необходимость в нем отпадает.
– Ошибаешься, – возразил 509-й. – Любая тирания нуждается в нем. И с каждым годом все больше. А не меньше… Это ее судьба. И ее же конец. Ты сам видишь, что происходит с ними.
– Нет. Нацисты совершили роковую ошибку, развязав войну, которая оказалась им не по зубам.
– Это была не ошибка. Это была необходимость. Они не могли иначе. Если бы они вздумали разоружаться и укреплять мир, они бы тут же обанкротились. И с вами будет то же самое.
– Мы все свои войны будем выигрывать. Мы поведем их иначе. Изнутри.
– Правильно, изнутри – внутрь. Так что эти лагеря вам еще пригодятся. Скоро вы их сможете опять заполнить.
– Пожалуй, – ответил Вернер совершенно серьезно. – Так почему же ты все-таки не с нами?
– Именно поэтому. Если ты, выбравшись отсюда, доберешься до власти ты прикажешь меня ликвидировать. Я же тебя – нет. Вот это и есть причина.
Хрип умиравшего слышался теперь все реже. Вошел Зульцбахер.
– Сказали, что завтра утром немецкие самолеты будут бомбить лагерь. Чтобы ничего не осталось.
– Очередная утка, – заявил Вернер. – Хоть бы поскорее стемнело. Мне надо в лагерь.
Бухер смотрел в сторону белого домика на холме, за контрольной полосой. Он стоял посреди деревьев в косых лучах солнца и казался неуязвимым. Деревья в саду чуть поблескивали, словно уже были покрыты первым, розово-белым пушком.
– Ну теперь-то ты веришь? – спросил он. – Теперь ты уже можешь даже слышать их пушки. С каждым часом они все ближе. Мы выберемся отсюда.
Он опять посмотрел на белый домик. Он давно еще загадал, что пока этот домик цел и невредим, все у них будет хорошо. Они с Рут останутся в живых и будут спасены.
– Да. – Рут сидела на земле рядом с проволокой. – И куда же нам идти, если мы выберемся отсюда?
– Прочь. Как можно дальше.
– Куда?
– Куда-нибудь. Может, еще жив мой отец. – Бухер и сам не верил в это. Но он не знал точно, погиб ли его отец. 509-й знал, но так и не решился сказать ему об этом.
– У меня никого не осталось, – сказала Рут. – Их при мне увезли в газовые камеры.
– А может, их просто отправили по этапу? И они остались в живых? Тебя ведь оставили в живых.
– Да, – ответила она. – Меня оставили в живых.
– У нас был небольшой дом в Мюнстере. Может, он еще стоит. Его у нас тогда отобрали. Может, нам его вернут, если он еще цел. Мы можем сразу поехать туда.
Рут Холланд не отвечала. Бухер вдруг заметил, что она плачет. Он почти никогда не видел, чтобы она плакала, и решил, что это из-за того, что она вспомнила о своих близких. Но смерть была в лагере таким привычным делом, что ему это показалось чересчур – после стольких лет проявлять такую скорбь.
– Нам нельзя оглядываться назад, Рут, – сказал он с укоризной. – Иначе как же нам жить?
– Я не оглядываюсь назад…
– Почему же ты тогда плачешь?
Рут Холланд утерла слезы сжатыми кулаками.
– Сказать тебе, почему меня не отправили в газовую камеру? – спросила она.
Бухер вдруг почувствовал, что ему лучше не знать того, что он сейчас услышит.
– Ты можешь мне этого не говорить, – сказал он. – А можешь и сказать, если хочешь. Это не имеет значения.
– Это имеет значение. Мне было семнадцать лет. Тогда я не была такой уродкой, как теперь. Поэтому меня и оставили в живых.
– Да, – машинально произнес Бухер, не понимая, что она хочет этим сказать.
Она взглянула на него, и он вдруг впервые заметил, что у нее очень прозрачные, серые глаза. Раньше он почему-то не обращал на это внимания.
– Ты что, не понимаешь, что это значит? – спросила она. – Меня оставили в живых, потому что им нужны были женщины. Молодые, для солдат. И для украинцев тоже, которые воевали вместе с немцами. Теперь ты понимаешь или нет?
Бухер несколько мгновений сидел молча, словно оглушенный. Рут внимательно наблюдала за ним.
– Неужели они это сделали? – спросил он, наконец. Он не смотрел на нее.
– Да. Они это сделали. – Рут уже не плакала.
– Все равно этого не было.
– Это было.
– Я не то хотел сказать. Я имею в виду, что ты ведь этого не хотела.
Она горько рассмеялась.
– Какая разница!
Бухер поднял на нее глаза. На ее словно окаменевшем лице нельзя было ничего прочесть, но именно это и превратило его в такую маску боли, что он мгновенно понял: она говорила правду. Это было почти физическое ощущение – желудок, казалось, раздирали на части, но в то же время он старался не поддаваться этому ощущению, не хотел верить – пока не хотел; сейчас он хотел лишь одного: чтобы это лицо перед ним хоть чуть-чуть изменилось.
– Все равно это неправда, – сказал он. – Ты ведь не хотела этого. Тебя как бы и не было при этом. Ты не делала этого.
Взгляд ее постепенно вернулся из пустоты, в которую погрузился на несколько минут.
– Это правда. И этого никогда не забыть.
– Никто из нас не знает, что он может забыть, а что нет. Нам всем нужно многое забыть. Иначе незачем отсюда выходить – лучше остаться и умереть.
Бухер повторял то, что ему еще вчера говорил 509-й. Сколько времени прошло с тех пор? Годы? Он несколько раз подряд глотнул.
– Ты живешь, – проговорил он через силу.
– Да, я живу. Двигаюсь, произношу какие-то слова, ем хлеб, который ты мне бросаешь, – и то другое живет тоже. Живет! Живет!
Она прижала ладони к вискам и повернула к нему лицо. «Она смотрит на меня… – думал Бухер. – Она опять смотрит на меня! Лучше бы она продолжала говорить, глядя на небо и на белый дом на холме».
– Ты живешь, – повторил он, – и этого мне достаточно.
Она опустила руки.
– Ребенок, – произнесла она бесцветным голосом. – Какой ты ребенок! Что ты понимаешь?
– Я не ребенок. Кто побывал здесь, тот уже не ребенок. Даже Карел, которому всего одиннадцать лет.
Она покачала головой.
– Я не об этом. Ты сейчас веришь в то, что говоришь. Но это не надолго. То другое вернется. К тебе и ко мне. Воспоминание, потом когда…
«Зачем она мне это сказала? – думал Бухер. – Ей не надо было говорить мне об этом. Я бы ничего не знал, а значит, ничего бы и не было».
– Я не знаю, что ты имеешь в виду – ответил он ей. – Но я думаю, что для нас теперь обычные правила не действуют. В лагере есть люди, которым приходилось убивать, потому что этого требовала необходимость, – он вспомнил о Левинском, – и они не считают себя убийцами, так же как солдаты на фронте тоже не считают себя убийцами. Да и какие они убийцы! Так же и мы – к тому, что произошло с нами, нельзя подходить с обычной меркой.
– Когда мы выйдем отсюда, ты будешь думать иначе…
Она смотрела на него. И он вдруг понял, почему она совсем не радовалась произошедшим переменам. Ей мешал страх – страх перед освобождением.
– Рут, – сказал он и почувствовал, как глаза его обожгло изнутри каким-то внезапным горячим ветром. – Все позади. Забудь это. Тебя принудили делать то, что внушало тебе отвращение. Что от этого осталось? Ничего. Ты не делала этого. Человек делает только то, чего хочет сам. А у тебя не осталось от этого ничего. Кроме отвращения.
– Меня рвало, – проговорила она тихо. – Меня каждый раз после этого рвало, и они в конце-концов отправили меня обратно.
Она все еще смотрела на него.
– Вот что тебе досталось – седые волосы, беззубый рот… Да еще и… сука.
Он вздрогнул при этом слове и долго не отвечал.
– Они всех нас унизили, – сказал он, наконец. – Не только тебя одну. Всех нас. Всех, кто сейчас здесь, всех, кто сидит в других лагерях. В тебе они унизили твой пол. А в нас всех – человеческую гордость и даже больше, чем гордость. Самого человека. Они топтали его сапогами, они плевали в него. Они унижали нас так, что даже непонятно, как мы смогли это вынести. Я много думал об этом в последнее время, говорил об этом с 509-м. Чего они только с нами не делали! И со мной – тоже…
– Что?
– Я не хочу об этом говорить. 509-й сказал, что то, чего ты внутренне не признаешь, – не существует. Я сначала этого не понял. А сейчас я знаю, что он хотел сказать. Я не трус, а ты – не сука. Все, что с нами сделали – это все ничего не значит, если мы сами не чувствуем себя так, как им бы хотелось, чтобы мы себя чувствовали.
– Я чувствую себя именно так.
– Это сейчас. А потом…
– А потом еще больше.
– Нет. Если бы все это было так, то не многие из нас смогли бы жить дальше. Нас унизили. Но униженные – не мы а те, кто это сделал.
– Кто это сказал?
– Бергер.
– У тебя хорошие учителя.
– Да, и я многому научился.
Рут склонила голову набок. Лицо ее теперь казалось усталым. Оно все еще выражало боль. Но это уже была просто боль, а не судорога.
– Как много лет… – произнесла она задумчиво. – И будни будут…
Бухер заметил, что по склонам холма, на котором стоял белый домик с садом, поползли голубые тени облаков. На какое-то мгновение ему показалось странным, что домик все еще стоит. У него вдруг появилось необъяснимое ощущение, будто за несколько минут, пока он не смотрел на холм, домик исчез, взорванный бесшумной бомбой. Но домик все еще стоял.
– Давай не будем отчаиваться заранее, а подождем, пока все это кончится и мы сможем вместе попытать счастье… – сказал он.
Рут посмотрела на свои тонкие руки, подумала о своих седых волосах и недостающих зубах, затем о том, что Бухер уже много лет не видел ни одной женщины, кроме тех, что были в лагере. Она была моложе его, но казалась сама себе старухой. Прошлое навалилось ей на плечи, словно свинцовое покрывало. Она не верила ни во что из того, чего с такой уверенностью ждал он, – и все же в ней теплилась еще последняя надежда, и она цеплялась за нее, как утопающий цепляется за соломинку.
– Ты прав, Йозеф. Давай подождем.
Она пошла обратно к своему бараку. Подол грязной юбки хлестал ее тонкие ноги. Бухер с минуту смотрел ей вслед, и в груди его словно вдруг взорвался дремавший до этого вулкан неукротимой злости. Он понимал, что совершенно бессилен что-либо изменить и что ему обязательно нужно справиться со всем этим и самому как следует осознать и понять все то, что он говорил Рут.
Он медленно встал и поплелся к бараку. Он вдруг почувствовал, что больше не в силах переносить это яркое небо.
Глава двадцать первая
Нойбауер с минуту ошалело смотрел на письмо. Затем еще раз прочел последний абзац. «Поэтому я ухожу. Если тебе самому хочется совать голову в петлю, это твое дело. Я же хочу быть свободной. Фрейю я беру с собой. Надумаешь – приезжай. Сельма». И адрес какой-то баварской деревни.
Нойбауер огляделся вокруг. Он ничего не понимал. Этого просто не может быть. Она наверняка вот-вот вернется. Бросить его сейчас одного – это невозможно!
Он тяжело опустился во французское кресло. Кресло затрещало под ним. Он встал, пнул его сапогом и сел на диван. Проклятая мишура! И зачем им понадобилась эта рухлядь, когда можно было купить порядочную, немецкую мебель, как у других людей? Все из-за нее. Это она вычитала где-то, что все это ценные и изящные вещи. А какое дело до всего этого ему? Ему, грубому солдату, верному слуге фюрера? Он поднял было сапог для второго пинка, но потом передумал. Зачем? Может, еще удастся продать это барахло. Хотя кого интересует искусство, когда говорят пушки?
Он встал и прошелся по квартире. В спальне он распахнул дверцы шкафа. До этого у него еще была надежда, но когда он увидел полупустые ящики, эта надежда окончательно рухнула. Сельма захватила с собой меха и все самое ценное. Он отшвырнул в сторону белье – шкатулки с драгоценностями не было. Медленно закрыв шкаф, он подошел к туалетному столику, постоял несколько минут, машинально открывая один за другим миниатюрные флаконы из богемского хрусталя и нюхая духи, совершенно не замечая запаха. Это были его подарки времен славных побед чехословацкой кампании. Она не взяла их с собой. Слишком хрупкие вещи.
Он вдруг стремительно направился к одному из стенных шкафов, рванул на себя дверцы и пошарил рукой в поисках ключа. Но ключ не понадобился – потайной ящик был открыт и пуст. Она забрала с собой все ценные бумаги. И даже его золотой портсигар со свастикой из бриллиантов, подарок промышленников, – когда он еще был на технической службе. Надо было оставаться там и спокойно доить этих друзей. Затея с лагерем в конце концов оказалась ошибкой. Правда, первое время лагерь неплохо послужил ему, в качестве средства давления. Зато теперь с ним хлопот не оберешься. Хотя он, что ни говори, был одним из самых гуманных комендантов, это всем известно. Меллерн – не Дахау, не Ораниенбург, не Бухенвальд, не говоря уже о лагерях смерти.
Он вдруг прислушался. Одно из окон было открыто, и муслиновая занавеска плясала на ветру, словно привидение. Этот проклятый гул на горизонте! Как он действует на нервы! Он закрыл окно, но за него зацепилась занавеска. Он опять открыл его и потянул занавеску на себя. Она затрещала. Выругавшись, он в сердцах захлопнул окно и отправился на кухню. Горничная сидела за столом. Увидев Нойбауера, она вскочила. Он проворчал что-то неразборчивое, не глядя в ее сторону. Она, конечно, знала обо всем, стерва! Он достал из холодильника пиво, прихватил еще початую бутылку можжевеловой водки и пошел обратно в гостиную. Вспомнив, что забыл стакан и рюмку для водки, он вернулся. Горничная, стоя у окна, прислушивалась к далекой канонаде. Она испуганно оглянулась, когда он вошел, как будто ее застали за каким-то запретным занятием.
– Приготовить вам что-нибудь поесть?
– Не надо. – Он сердито протопал к двери.
Водка была крепкой и пряной. Пиво в меру холодным. «Удрать!.. – думал он. – Как евреи. Хуже! Евреи не удирали. Они держались все вместе. Я сам не раз видел. Облапошила! Бросила на произвол судьбы! Вот она, благодарность! Я мог бы получить от жизни больше, если бы не был таким верным супругом. Хотя насчет верности… Это, конечно, не совсем точно сказано. А впрочем, если подумать, сколько я всего упустил, то получается – еще какой верный! Каких-нибудь несчастных пару раз! Вдову можно не считать. А вот та рыжеволосая, которая хотела вытащить из лагеря своего мужа, три или четыре года назад, – чего только она не выделывала от страха! Она, конечно, не знала, бедняга, что мужа уже давно нет в живых. Веселый получился вечерок. Потом, правда, когда ей выдали пепел мужа, в коробке из-под сигар, она вела себя, как дура. Сама виновата, что попала за колючую проволоку. Оберштурмбаннфюрер СС не может позволить безнаказанно плевать себе в лицо».
Он налил себе еще одну изрядную порцию водки. С чего это он вдруг вспомнил об этом? Ах да, из-за Сельмы. Чего он только не мог бы иметь! Да, упустил он немало. Другие чего только не вытворяли! Взять хотя бы этого косолапого Бендинга из гестапо – каждый день новая!
Он отодвинул бутылку в сторону. Дом казался таким пустым, как будто Сельма забрала с собой и всю мебель. Фрейю, конечно, тоже потащила с собой. Почему у него нет сына? Это наверняка не его вина! А, будь оно все проклято! Он огляделся вокруг. Что он, собственно, тут забыл? А может, попробовать ее отыскать? В этой дурацкой деревне? Нет, она еще в дороге. Не скоро она туда еще доберется!
Он уставился на свои блестящие сапоги. Они напомнили ему о его офицерской чести, запятнанной предательством жены. Он грузно поднялся и, пройдя через пустой дом, вышел на улицу. Перед домом стоял его «мерседес».
– В лагерь, Альфред.
Машина медленно поползла через город.
– Стой! – скомандовал вдруг Нойбауер. – В банк, Альфред!
Он вышел, стараясь держаться как можно прямее. Никто не должен заметить! Это же надо! Вдобавок еще и опозорить его! Сняла половину денег за последние дни. А когда он спросил, почему его не поставили в известность, там лишь пожали плечами и заговорили об общем счете. Они, мол, наоборот, думали, что делают ему одолжение: снятие крупных сумм со счетов вызывает якобы раздражение наверху.
– В сад, Альфред.
Они долго добирались. Но вот он наконец увидел свой сад, который безмятежно дремал, пригревшись на солнышке. Фруктовые деревья уже местами зацвели, заметно вытянулись нарциссы, фиалки и крокусы всех цветов. Они словно яркие пасхальные яйца пестрели среди зеленой листвы. Вот у кого можно поучиться верности – они в срок зацвели и были на месте, как и положено. На природу можно положиться – тут уж никто от тебя не убежит.
Он прошел в крольчатник. Кролики жевали себе что-то в своих клетках. В их прозрачных рубиновых глазках не было даже намека на мысли о каких-то там банкнотах. Нойбауер просунул палец сквозь сетку и почесал мягкую шерстку белых ангорцев. Из этой шерсти он собирался заказать шарф для Сельмы. Добродушный глупец, которого всегда все обманывали.
Прислонившись к клетке, он уставился вдаль сквозь открытую дверь. В мирной неге теплого хлева его возмущение незаметно превратилось в острое чувство жалости к самому себе. Сияющее небо, цветущая ветка, покачивающаяся в проеме двери, мягкая шерстка животных – все усиливало в нем эту жалость.
Неожиданно вновь послышались раскаты. Не такие ровные, как до этого, но заметно усилившиеся. Они бесцеремонно ворвались в его личное горе – эти глухие подземные барабаны. Они барабанили и барабанили, и постепенно в нем опять поднял голову страх. Но это был уже совсем другой страх. Этот страх был глубже. А с ним как назло никого не было, и он не мог опять обмануть себя, переубеждая других, а заодно и себя самого. Теперь он почувствовал этот страх по-настоящему, в полной мере; он клубился у него в груди, заполняя все внутренности, распирая желудок, поднимался к горлу. «Я же не совершал никаких преступлений, – вяло, неуверенно внушал он себе. – Я просто выполнял свой долг. У меня есть свидетели. Много свидетелей. Бланк, например. Я еще совсем недавно угостил его сигарой, вместо того чтобы отправить его в лагерь. Другой бы на моем месте просто отобрал бы у него магазин. Бланк сам это признает, он все подтвердит, если потребуется. Я обошелся с ним по-человечески, он это подтвердит под присягой». «Ничего он не подтвердит», – раздался вдруг чей-то холодный, чужой голос у него в груди. Он даже непроизвольно оглянулся – так отчетливо прозвучал этот голос. За спиной стояли грабли, лопаты и метлы, выкрашенные в зеленый цвет, с добротными деревянными ручками… Ах, если бы сейчас можно было превратиться в какого-нибудь крестьянина или в садовода, в какого-нибудь хозяйчика, стать каким-нибудь нулем без палочки! Эта проклятая ветка! Ей хорошо – цветет себе и в ус не дует. И никакой тебе ответственности. А куда деваться оберштурмбаннфюреру СС? С одной стороны русские, с другой – англичане и американцы, куда тут податься? Сельме легко говорить. Удирать от американцев, значит, бежать навстречу русским. Нетрудно представить себе, что бы они с ним сделали. Они не для того прошли через всю свою разоренную Россию, от самой Москвы и от Сталинграда, чтобы пожелать ему доброго здоровья.
Нойбауер вытер пот со лба. Прошелся взад-вперед. Ноги были словно чужие. Нет, нужно сосредоточиться и хорошенько подумать. Он на ощупь выбрался наружу. Воздух был удивительно свежим. Он сделал несколько глубоких вдохов, но вместе с воздухом в грудь, казалось, ворвался и прерывистый гул на горизонте. Он вибрировал в легких и вызывал слабость в ногах. Нойбауер вдруг легко и плавно, без отрыжки, начал блевать под дерево, стоявшее посреди нарциссов. «Это пиво… – пробормотал он. – Пиво с водкой. Не пошло…» Он покосился в сторону калитки. Альфред не мог его видеть. Он еще постоял немного, чувствуя, как просыхает на ветру пот, и медленно пошел к машине.
– В бордель, Альфред.
– Куда, господин оберштурмбаннфюрер?
– В бордель!! – взорвался вдруг Нойбауер. – Ты что, забыл немецкий язык?
– Бордель закрыт. Там сейчас лазарет.
– Ну тогда поехали в лагерь.
Он сел в машину. Конечно, в лагерь. Куда ему еще ехать?
– Что вы скажете по поводу нашего положения, Вебер?
Вебер равнодушно взглянул на него.
– Прекрасное положение.
– Прекрасное? В самом деле? – Нойбауер потянулся за сигарами, но вспомнил, что Вебер не курит сигар. – К сожалению, не могу вас угостить сигаретами. Была где-то пачка, а теперь пропала. Черт его знает, куда я ее засунул.
Он недовольно покосился на забитое досками окно. Стекло лопнуло во время бомбежки, а новое было не достать. Он не знал, что его сигареты, украденные в момент всеобщей неразберихи, через рыжеволосого писаря и Левинского перекочевали к ветеранам 22-го блока в виде хлеба. Им хватило этого хлеба на целых два дня. К счастью, его тайные записи на месте – все его гуманные распоряжения, которые каждый раз превратно истолковывались Вебером и его помощниками. Он украдкой наблюдал за Вебером со стороны. Лагерфюрер казался совершенно спокойным, хотя грехов у него было хоть отбавляй. Взять хотя бы эти последние казни в подвале крематория…
Нойбауера вдруг опять бросило в жар. У него было алиби. Даже двойное. И все же…
– Что бы вы стали делать, Вебер, – сказал он задушевно, – если бы на какое-то время, из тактических соображений – вы понимаете! – ну, скажем… чтобы выиграть время, в общем, если бы противник на короткий период оккупировал страну, что, разумеется – прибавил он поспешно, – как уже не раз доказывала история, еще вовсе не означало бы поражения?
Вебер слушал его с едва уловимым оттенком усмешки.
– Для таких, как я, работа всегда найдется, – ответил он деловито. – Мы еще поднимемся, пусть даже под чужими именами. А по мне – хоть коммунистами. Пару лет теперь не будет национал-социалистов. Все станут демократами. Это не страшно. Я, наверное, где-нибудь когда-нибудь буду работать в какой-нибудь полиции. Скорее с чужими документами. А потом все начнется сначала.
Нойбауер ухмыльнулся. Уверенность Вебера вернула ему его собственную уверенность.
– Неплохо. Ну, а я? Как, по-вашему, что ждет меня?
– Я не знаю. У вас семья, господин оберштурмбаннфюрер. Вам будет труднее поменять вывеску и лечь на дно.
– В том-то и дело. – Хорошее настроение Нойбауера опять пропало. – Знаете что, Вебер, я бы хотел пройтись по лагерю, посмотреть, что там делается. Давно собираюсь.
Когда он появился в дезинфекционном блоке, в Малом лагере уже знали, что предстоит. Оружие Вернер и Левинский переправили обратно в рабочий лагерь. Только у 509-го еще оставался револьвер. Он ни за что не желал расставаться с ним и спрятал его под нарами.
Спустя четверть часа из лазарета через уборную поступило странное сообщение: обход коменданта не был очередной карательной экспедицией; тщательной проверки бараков, вопреки ожиданиям, не было. Нойбауер сегодня благоволит к своим подопечным.
Новый староста блока нервничал. Он беспрестанно кричал и командовал.
– Не кричи, – сказал ему Бергер. – Лучше от этого не будет.
– Что?
– То!
– Это мое дело – кричать или не кричать. Строиться! Выходи строиться! – Староста помчался по бараку. Те, которые еще могли ходить, собрались перед бараком.
– Это не все! Где остальные?
– Мертвецам тоже строиться?
– Закрой пасть! Все на построение! Вынести лежачих больных!
– Послушай-ка. Никто не говорил, что будет поверка. Никто не приказывал строиться. Зачем тебе понадобилось заранее строить барак?
Староста блока весь взмок.
– Я делаю то, что считаю нужным. Я староста блока. Где этот тип, который все время торчит вместе с вами? С тобой и с тобой, – он ткнул пальцем в Бергера и Бухера.
Не дожидаясь ответа, он распахнул дверь барака, чтобы самому посмотреть, кто там еще остался. Именно этого Бергер и не хотел допустить. 509-й спрятался в бараке. Ему совсем ни к чему было еще раз попадаться на глаза Веберу. Бергер встал в дверях, преградив старосте путь.
– Ты что? Уйди с дороги!
– Его здесь нет, – сказал Бергер, не трогаясь с места. – Ты понял?
Староста в изумлении уставился на него. Бухер и Зульцбахер встали рядом с Бергером.
– Что это значит? – спросил, наконец, староста.
– Его здесь нет, – повторил Бухер. – Рассказать тебе, как умер Хандке?
– Вы что, спятили?
Подошли Розен с Агасфером.
– Да я вам всем кости переломаю!
– Слышишь? – Агасфер ткнул своим корявым указательным пальцем в сторону горизонта. – Уже совсем близко!
– Он погиб не от бомб, – продолжал Бухер.
– Это не мы проломили Хандке голову. Там обошлось без нас, – вставил Зульцбахер. – Ты никогда не слышал о здешней феме[16]?
Староста невольно сделал шаг назад. Он хорошо знал, что бывает с предателями и доносчиками.
– И вы тоже… с ними? – недоверчиво спросил он.
– Будь человеком, – сказал Бергер спокойно. – Не сходи с ума и не своди с ума нас. Зачем тебе – сейчас! – попадать в черный список?
– А кто говорит, что я хочу попасть в черный список? – Староста нервно засуетился. – Если мне никто ничего не говорит, откуда же я могу знать, что тут происходит? Я не понимаю – в чем дело? До сих пор на меня всегда можно было положиться.
– Ну тогда все в порядке.
– Больте! – первым заметил Бухер.
– Хорошо, хорошо! – Староста подтянул повыше штаны. – Будьте спокойны, я в курсе дела. Можете положиться на меня. Я ведь такой же, как вы.
«Идиотство… – думал Нойбауер. – Почему бомбы не упали сюда? Сейчас бы не было никаких забот. Проклятый закон подлости!»
– Это отделение щадящего режима? – спросил он.
– Отделение щадящего режима, – подтвердил Вебер.
– Ну что ж… – Нойбауер пожал плечами. – В конце концов, мы не заставляем их работать.
– Конечно. – Вебер от души забавлялся про себя. Мысль о том, что этих призраков можно заставить работать, была более, чем нелепой.
– Блокада, – продолжал Нойбауер. – Мы тут ни при чем. Неприятель… Ну и вонь! Как в обезьяннике.
– Дизентерия, – ответил Вебер. – Это же, собственно, место для выздоравливающих больных…
– Вот именно – больных! – тотчас же ухватился Нойбауер за эту мысль. – Больные. Дизентерия, поэтому и воняет. В госпитале было бы точно так же. – Он неуверенно огляделся вокруг. – А что, помыться у них нет возможности?
– Опасность инфекции слишком велика. Поэтому мы и держали эти бараки на карантине. Банная часть располагается на другой стороне.
Нойбауер при слове «инфекция» невольно отступил назад.
– Ну а свежего белья у нас достаточно, чтобы переодеть этот сброд? Старое, наверное, нужно будет сжечь, а?
– Не обязательно. Его можно продезинфицировать. Белья на вещевом складе хватает. Мы в последнее время много получили из Бельзена.
– Хорошо, – с облегчением произнес Нойбауер. – Значит, свежее белье, а заодно куртку и штаны поприличнее или что у нас там есть. Раздать хлорную известь и дезинфицирующие средства. Сразу будет другой вид. Запишите это! – Первый лагерный староста, толстый заключенный, услужливо записал. – Всеми средствами поддержать чистоту! – диктовал Нойбауер.
– Всеми средствами поддерживать чистоту, – повторил староста.
Вебер с трудом сдерживал ухмылку. Нойбауер обратился к заключенным:
– У вас есть все, что вам полагается?
Ответ уже двенадцать лет был один и тот же:
– Так точно, господин оберштурмбаннфюрер!
– Хорошо. Продолжайте.
Нойбауер еще раз посмотрел вокруг. Старые бараки были похожи на черные гробы. Ему вдруг пришла в голову идея.
– И прикажите посадить здесь немного зелени. Время сейчас самое подходящее. Пару кустов с северной стороны и цветочные клумбы с южной. Будет не такой мрачный вид. Найдется у нас что-нибудь подходящее в саду?
– Так точно, господин оберштурмбаннфюрер.
– Вот и прекрасно. Займитесь этим сразу же. То же самое можно будет сделать и в рабочем лагере. – Нойбауер был в восторге от своей идеи. В нем проснулся садовод. – Одна какая-нибудь узенькая полоска фиалок – и уже совсем другой вид. Нет, лучше примулы, желтый цвет веселее и заметней…
Двое в строю медленно повалились на землю. Никто даже не шелохнулся, чтобы помочь им.
– У нас еще есть примулы в саду?
– Так точно, господин оберштурмбаннфюрер. – Староста-толстяк вытянулся в струну. – У нас еще много примул. Они уже расцвели.
– Хорошо. Позаботьтесь об этом. И распорядитесь, чтобы лагерный оркестр играл и где-нибудь здесь, поближе к Малому лагерю, чтобы им тоже было слышно.
Нойбауер отправился обратно. Его свита двинулась вслед. Он опять немного успокоился. Жалоб у заключенных не было. За все эти годы, когда любая критика была исключена, он привык считать фактом то, во что ему самому хотелось верить. Поэтому он и сейчас ожидал от заключенных, что они видят в нем того, кем он сам хотел казаться – человека, который по мере сил заботится о них, несмотря на трудные условия. О том, что это люди, он давно уже забыл.
Глава двадцать вторая
– Как без ужина? – не поверил Бергер. – Вообще ничего?
– Ничего.
– Даже баланды не будет?
– Ни баланды, ни хлеба. Приказ Вебера.
– А другие? Рабочий лагерь?
– Никто. Никакого ужина во всем лагере.
Бергер недоуменно оглянулся.
– Вы что-нибудь понимаете? Белье получили, а ужина не будет?
– Примулы тоже получили. – 509-й показал на два жалких подобия клумб у входа в барак, справа и слева от двери. Горстка полузавядших цветков понуро торчала из земли. Их посадили в обед заключенные из садовой команды.
– Может, их можно есть?
– Не вздумай. А то еще останемся без еды на целую неделю.
– В чем же дело? – недоумевал Бухер. – После всего этого театра, который устроил Нойбауер, я думал, они даже бросят пару картошек в баланду.
Подошел Лебенталь.
– Это Вебер постарался. Нойбауер тут ни при чем. У Вебера зуб на Нойбауера. Он думает, что тот готовит себе тыл для отступления. Оно, конечно, так и есть. Поэтому Вебер и делает ему все назло. Я узнал в канцелярии. Левинский с Вернером и вообще все в рабочем лагере говорят то же самое. А нам приходится отдуваться.
– То-то будет трупов!..
Они молча смотрели на алое небо.
– Вебер сказал в канцелярии, мол, пусть не радуются – он позаботится о том, чтобы мы не чувствовали себя, как на курорте, – Лебенталь вынул изо рта челюсть, деловито осмотрел ее и вставил обратно.
Из барака послышались тонкие крики. Новость уже стала известна и там. Скелеты один за другим вываливались из барака и недоверчиво осматривали бачки для пищи – не пахнут ли они баландой и не обманули ли их другие. Бачки были чистыми и сухими. Причитания становились все громче. Многие падали на грязную землю и молотили по ней своими костлявыми кулаками. Но большинство покорно, не проронив ни слова, ковыляли прочь или просто неподвижно лежали на земле с широко раскрытыми глазами и ртом. Из дверей доносились слабые голоса тех, кто не мог встать. Это были не членораздельные звуки; это был всего лишь тихий хор отчаяния, заунывный плач, для которого уже не хватало ни слов, ни проклятий; эти звуки были уже за гранью отчаяния. Это были последние крохи гаснущей жизни, которая пока еще слабо жужжала, потрескивала и скреблась, словно бараки были вовсе не бараками, а огромными коробками с полумертвыми жучками и бабочками.
В семь часов заиграл лагерный оркестр. Он стоял за воротами Малого лагеря, но его было хорошо слышно. Указания Нойбауера были выполнены в точности. Первым прозвучал любимый вальс коменданта: «Южные розы».
– Значит, будем жрать надежду, если нет ничего другого, – сказал 509-й. – Будем жрать все остатки надежды, которые только сможем наскрести. Будем жрать артиллерийский огонь! Мы должны продержаться. И мы продержимся!
Кучка ветеранов сгрудилась у барака. Ночь была прохладная, мглистая. Но они не мерзли. В бараке к этому времени было уже двадцать восемь трупов. Ветераны сняли с них мало-мальски пригодную одежду и натянули ее на себя, чтобы не простудиться. Они не желали оставаться в бараке. В бараке пыхтела, стонала и чавкала смерть. Они уже три дня сидели без хлеба, а сегодня не дали и баланды. Там, в темноте, на нарах, отчаянно боролись, сопротивлялись, но в конце концов сдавались и умирали. Они не хотели туда. Они не хотели спать среди этих обреченных. Смерть была заразительна, и им казалось, что во сне они еще более безоружны в борьбе с ней, чем наяву. Поэтому они, одетые в лохмотья умерших, сидели в ночной сырости, уставившись на горизонт, из-за которого должна была прийти свобода.
– Надо потерпеть только эту ночь, – сказал 509-й. – Всего одну ночь! Поверьте мне! Нойбауер узнает об этом и отменит его распоряжение. Они уже не в ладах сами с собой. Это начало конца. Мы уже столько выдержали. Потерпим еще всего одну ночь!
Никто не отвечал. Они сидели, тесно прижавшись друг к другу, как звери на зимовке. Они не просто грели друг друга – они питали друг друга одной, общей волей к жизни. Это было важнее, чем тепло.
– Давайте о чем-нибудь поговорим, – предложил Бергер. – Но о чем-нибудь таком, что не имеет никакого отношения ко всему этому. – Он повернулся к Зульцбахеру. – Что ты будешь делать, когда выйдешь отсюда?
– Я?.. – Зульцбахер помедлил. – Лучше не говорить об этом раньше времени. Это только приносит несчастье.
– Это больше не приносит несчастье, – резко возразил ему 509-й. – Мы молчали об этом столько лет, потому что это разъело бы нас изнутри, как ржавчина. Но теперь мы должны говорить об этом. Именно в такую ночь! Когда же еще? Надо жрать то, что еще осталось от нашей надежды. Что ты будешь делать, когда выйдешь отсюда, Зульцбахер?
– Я не знаю, где сейчас моя жена. Она была в Дюссельдорфе. Дюссельдорф разбомбили.
– Если она в Дюссельдорфе, значит, с ней все в порядке. Дюссельдорф заняли англичане. Это уже давно передавали по радио.
– Да. Если она не погибла, – сказал Зульцбахер.
– Это, конечно, не исключено. Что мы вообще знаем о тех, кто на воле?
– А они о нас, – прибавил Бухер.
509-й посмотрел на него. Он до сих пор так и не сказал ему о том, что отца его уже нет в живых, и о том, как он погиб. Потом. После освобождения. Потом ему будет легче перенести это, чем сейчас. Он молод, и он единственный, кто уйдет отсюда не один. Он еще успеет узнать обо всем.
– Как же это все будет – когда мы выйдем отсюда? – произнес Майерхоф. – Я уже сижу здесь шесть лет.
– А я двенадцать, – откликнулся Бергер.
– Двенадцать лет?.. Ты что, политический?
– Нет. Я просто лечил одного нациста, который потом стал группенфюрером. С 28-го по 32-й год. Даже не я, а мой друг. Он приходил ко мне домой, а лечил его друг, специалист по этим заболеваниям. Нацист приходил ко мне, потому что жил в том же доме что и я. Для него так было удобней.
– И за это он упек тебя сюда?
– Да. У него был сифилис.
– А твой друг?
– Он велел его расстрелять. Мне кое-как удалось сделать вид, что я ничего не знал о его болезни и думал, будто это какие-то воспаления, последствия первой мировой. Но он все-таки на всякий случай загнал меня сюда.
– Что ты будешь делать, если он еще жив?
– Не знаю.
– Я бы его убил, – заявил Майерхоф.
– Чтобы опять сесть в тюрьму, да? – вставил Лебенталь. – За убийство. Еще десять или двадцать лет.
– Лео, а что ты будешь делать, когда выйдешь отсюда? – спросил 509-й.
– Открою магазин. Хороший полуконфекцион. Буду торговать пальто.
– Пальто? Летом? Лео, скоро лето!
– Есть же летние пальто! И потом, я могу продавать и костюмы. Ну и, конечно, плащи.
– Лео, – сказал 509-й. – Почему бы тебе не остаться в сфере продовольствия? Продукты будут сейчас нужны больше, чем пальто, а ты здесь в этом деле был неподражаем!
– Ты считаешь? – Лебенталь был заметно польщен.
– Безусловно!
– Может, ты и прав. Я подумаю. Например, американские продукты. Будут отрывать вместе с руками. Вы еще помните послевоенное американское сало? Толстое, белое и нежное, как марципан, с розовыми…
– Лео, заткнись! Ты что, рехнулся?
– Нет. Я просто вспомнил. Интересно – может, они и на этот раз нам пришлют такого сала? Хотя бы для нас?
– Уймись, Лео!
– Бергер, а что будешь делать ты? – спросил Розен.
Бергер вытер свои воспаленные глаза.
– Пойду в учение к какому-нибудь аптекарю. Попробую стать чем-нибудь вроде провизора. Оперировать – такими руками? После стольких лет? – Он сжал кулаки под курткой. – Невозможно. Я буду аптекарем. А ты?
– Моя жена развелась со мной, потому что я еврей. Я больше ничего о ней не слыхал.
– Я надеюсь, ты не собираешься ее искать? – сказал Майерхоф.
Розен ответил не сразу.
– Может, ее просто заставили. Что она могла сделать? Я и сам ей советовал.
– Может, она за это время стала такой страшной, что тебе и не нужно будет ломать себе голову – как и почему, – подал голос Лебенталь. – Может, ты еще будешь рад, что избавился от нее.
– Мы здесь тоже не помолодели.
– Да. Девять лет. – Зульцбахер закашлялся. – Как это все будет выглядеть, когда встретишь людей, с которыми так долго не виделся?
– Скажи спасибо, если вообще будет кого встречать.
– Девять лет… – повторил Зульцбахер. – Все уже и думать забыли.
Сквозь шарканье десятков «мусульманских» ног послышались вдруг чьи-то твердые шаги.
– Тихо! – шепнул Бергер. – Прячься, 509-й.
– Это Левинский, – сказал Бухер. Он умел узнавать людей по звуку шагов.
Подошел Левинский.
– Чем занимаетесь? Жратвы сегодня не будет. У нас один связной работает на кухне. Ему удалось украсть немного хлеба и картошки. Варили только для шишек. Тут уж ничего не стащишь. Вот вам хлеб и несколько сырых морковок. Не густо, конечно, но нам и самим ничего не досталось.
– Бергер, – сказал 509-й. – Раздели это.
Каждый получил по полкусочка хлеба и по одной морковке.
– Ешьте медленно. Жуйте как можно дольше. – Бергер дал им сначала морковь, а потом, через несколько минут, – хлеб.
– Жрем втихомолку, как воры… – пробормотал Розен.
– Тебя никто не заставляет, – лаконично ответил Левинский. – Болтун!
Левинский был прав. Розен знал это. Он хотел было объяснить, что это пришло ему в голову случайно, просто потому, что они сегодня, в эту странную ночь, заговорили о будущем, чтобы хоть как-то отвлечься, не думать о голоде, и что эта мысль как раз тоже связана с будущим. Но потом передумал. Это было слишком сложно. Да и ни к чему.
– Народ валится с ног, – сообщил Левинский хриплым голосом, все еще тяжело дыша. – Зеленые тоже. Хотят нам помогать. Пусть. Капо, старосты блоков и секций. Позже разберемся, кто есть кто. Еще два эсэсовца. И даже врач из лазарета.
– Эта скотина, – сказал Бухер.
– Мы знаем, кто он такой. Но он нам пока нужен. Мы получаем через него информацию. Сегодня вечером поступил приказ подготовить для отправки партию заключенных.
– Что? – в один голос воскликнули Бергер и 509-й.
– Этап. Отправить две тысячи человек.
– Они что, хотят очистить лагерь?
– Они хотят две тысячи человек. Пока.
– Этап… Этого мы и опасались, – сказал Бергер.
– Успокойся. Рыжий писарь будет начеку. Если что – вы не попадете в список. Сейчас у нас везде есть свои люди. К тому же говорят, Нойбауер еще думает. Он еще не отдал приказ начать подготовку.
– Им не нужен никакой список, – заявил Розен. – Они начнут хватать кого попало, как это было с нами. А список составят потом.
– Не волнуйтесь раньше времени. Все может измениться каждую минуту.
– Он говорит «не волнуйтесь»!.. – Розена трясло.
– В крайнем случае мы вас пристроим в лазарет. Врач уже на все смотрит сквозь пальцы. У нас там уже спрятано несколько человек, которым грозит опасность.
– А они не говорили, что с этой партией отправят и женщин? – спросил Бухер.
– Нет, не говорили. Они и не будут трогать женщин. Их здесь слишком мало.
Левинский поднялся.
– Пошли со мной, – сказал он Бергеру. – Я за тобой и приходил. Нужно тебя забрать отсюда.
– Куда?
– В лазарет. Спрячем тебя на пару дней. Есть там одна подходящая комната, рядом с тифозным отделением. Ни один эсэсовец не сунет туда нос. Все продумано.
– А почему? – спросил 509-й.
– Рабочая команда крематория. Они собираются разделаться с ними завтра. Это все слухи. Считают ли они Бергера одним из них или нет, никто не знает. Думаю, что да. – Он повернулся к Бергеру. – Ты там внизу слишком много видел. Пошли на всякий случай со мной. Переоденься. Сними одежду с какого-нибудь мертвого. А ему оставь свое барахло.
– Иди, Эфраим, – сказал 509-й.
– А староста блока? Вы сможете с ним договориться?
– Сможем, – вдруг неожиданно для всех ответил Агасфер. – Он будет держать язык за зубами. Мы с ним договоримся.
– Хорошо. Рыжий писарь уже в курсе дела. Драйер в крематории трясется за свою собственную шкуру. Он не станет тебя искать среди трупов. – Левинский с шумом втянул носом воздух. – Тем более, что их уже слишком много. Всю дорогу спотыкаешься о них, пока идешь сюда. Пока их всех сожгут, пройдет дней пять. А там уже будет новых хоть отбавляй. Сейчас везде такая неразбериха, что никто уже ничего не знает. Главное – чтобы тебя было не найти, если что. – По лицу его скользнула ухмылка. – В такие времена это самое главное. Подальше от греха!
– Давайте, – поторопил 509-й. – Ищите труп без татуировки.
Света почти не было. Малиновая, зловеще подрагивающая полоска над западным горизонтом не помогала. Чтобы разглядеть, есть на руке мертвеца наколка с номером или нет, приходилось ползать на коленях и изо всех сил напрягать зрение. Наконец, они нашли подходящий труп примерно одного роста с Бергером и стащили с него одежду.
– Давай, Эфраим!
Они сидели с той стороны барака, которую часовые не могли видеть со своих вышек.
– Переоденься лучше здесь, – шепнул Левинский. – Чем меньше народу будет знать твой настоящий номер, тем лучше. Давай сюда свою куртку и штаны!
Бергер разделся. Он стоял на фоне неба, как некий призрачный арлекин. Во время неожиданной выдачи белья ему достались женские панталоны, которые ему были по самые икры, и сорочка с глубоким вырезом без рукавов.
– Скажете завтра на поверке, что он умер.
– Ладно. Блокфюрер его не знает. А со старостой блока мы как-нибудь разберемся.
– Вы, я смотрю, разошлись не на шутку. – Левинский слегка усмехнулся. – Пошли, Бергер.
– Значит, все-таки этап! – Розен не мигая смотрел Бергеру вслед. – Зульцбахер был прав. Не надо было говорить о будущем. Это приносит несчастье.
– Ерунда! Нам только что дали поесть, это раз. Бергер спасен, это два. И неизвестно еще, отдаст ли Нойбауер приказ. Что тебе еще надо? Заладил – «несчастье, несчастье»! Ты что, хочешь, чтобы тебе дали гарантию на год?
– Бергер вернется? – спросил кто-то за спиной у 509-го.
– Он спасен, – с горечью произнес Розен. – Он не попадет в эту партию.
– Заткнись! – оборвал его 509-й и обернулся. За спиной у него стоял Карел. – Конечно, вернется, Карел. Ты почему не в бараке?
Карел поднял плечи.
– Я подумал, может, у вас найдется кусок кожи, пожевать.
– Вот тебе кое-что получше, – ответил Агасфер и отдал ему свой хлеб и морковку. Он оставил все это специально для него.
Карл принялся медленно жевать. Потом, заметив, что на него смотрят, встал и ушел. Когда он вернулся обратно, он уже не жевал.
– Десять минут, – объявил Лебенталь, глядя на свои никелированные часы. – Неплохо, Карел. Меня так хватило всего на десять секунд.
– Лео, а может, попробовать обменять часы на еду? – спросил 509-й.
– Сейчас на еду ничего не обменяешь. Даже золото.
– Можно есть печень, – сказал Карел.
– Что?
– Печень. Свежую печень. Если сразу же вырезать, то можно есть.
– Откуда вырезать?
– У мертвого.
– Кто тебе это сказал, Карел? – спросил Агасфер через некоторое время.
– Блацек.
– Какой Блацек?
– Блацек из лагеря под Брно. Он говорил, что это лучше, чем умереть самому. Мертвые есть мертвые, их все равно сжигают. Он меня многому научил. Он мне показывал, как надо притворяться мертвым и как надо бежать, если стреляют: зигзагом, туда-сюда, и приседать. А еще – как сделать, чтобы осталось побольше места, в братской могиле, чтобы дышать, а потом, ночью, вылезти. Блацек знал много всего такого.
– Ты тоже знаешь немало, Карел.
– Конечно. А то бы меня уже не было здесь.
– Правильно. Но давайте лучше думать о чем-нибудь другом, – предложил 509-й.
– Нам надо еще натянуть на мертвяка одежду Бергера.
Это было нетрудно. Тело еще не успело закоченеть. Они навалили сверху еще несколько трупов, потом снова уселись на свои места. Агасфер что-то бормотал себе под нос.
– В эту ночь тебе много придется молиться, старик, – мрачно заметил Бухер.
Агасфер поднял голову, прислушался к далекому гулу.
– Когда убили первого еврея и оставили убийц безнаказанными, они попрали закон жизни, – произнес он медленно. – Они смеялись. Они говорили: что такое несколько евреев по сравнению с великой Германией? Они отворачивались. И Бог их сейчас карает за это. Жизнь есть жизнь. Даже самая жалкая.
Он снова забормотал. Остальные молчали. Становилось прохладнее. Они еще теснее прижались друг к другу.
Шарфюрер Бройер открыл глаза. Спросонок он не сразу нащупал в темноте кнопку выключателя. Одновременно с лампой загорелись два зеленых огонька на столе. Это были две маленькие электрические лампочки, искусно вставленные в пустые глазницы человеческого черепа. Если бы Бройер еще раз нажал кнопку, в комнате погасли бы все лампы, кроме этих двух зеленых. Это был забавный эффект. Он очень нравился Бройеру.
На столе стояла тарелка с остатками пирога и пустая чашка из-под кофе. Рядом лежало несколько книг – приключенческие романы Карла Мая. Литературные познания Бройера ограничивались этими романами и еще одним скабрезным изданием о любовных приключениях некой танцовщицы, выпущенным малым тиражом для любителей. Он зевнул и потянулся. Во рту был неприятный привкус. Он прислушался. В камерах бункера стояла гробовая тишина. Никто не отваживался стонать. Бройер научил своих подопечных дисциплине.
Он сунул руку под кровать, достал оттуда бутылку коньяка. Потом, дотянувшись до стола рукой, взял стакан, наполнил его и залпом выпил. Еще раз прислушался. Окно было закрыто, но ему показалось, будто он слышит грохот орудий. Он налил себе еще и выпил. Затем встал и посмотрел на часы. Была половина третьего.
Не снимая пижамы, он натянул сапоги. Сапоги ему были нужны: он любил пинать в живот. Без сапог был совсем не тот эффект. А в пижаме было удобней: бункер был жарко натоплен. Угля у Бройера пока хватало – в крематории его уже почти не осталось, а у Бройера еще имели запасы, которые он вовремя отвоевал для своих особых целей.
Он медленно пошел по коридору. Дверь каждой камеры была снабжена окошком, через которое можно было заглянуть внутрь. Бройеру это было вовсе ни к чему. Он и так знал свой зверинец и гордился этим придуманным им самим названием. Иногда он называл свои владения цирком – с бичом в руке он сам себе напоминал дрессировщика.
Он шел от камеры к камере, как любитель и знаток вина обходит свой погреб, от бочки к бочке. И так же, как владелец винного погреба в конце концов выбирает самое старое вино, Бройер решил сегодня остановить свой выбор на самом давнишнем госте. Это был Люббе из камеры № 7. Он открыл железную дверь.
В маленькой камере было невыносимо жарко. К трубам непомерно большой батареи, включенной на полную мощь, был за руки и за ноги подвешен на цепи мужчина. Он давно потерял сознание и висел теперь, почти касаясь пола. Бройер полюбовался некоторое время этим зрелищем, потом принес из коридора лейку с водой и побрызгал на висевшего, словно на засохшее растение. Капли воды, попавшие на батарею, шипели и быстро испарялись. Бройер отомкнул замки цепей. Обожженные руки Люббе бессильно упали на пол. Бройер вылил остатки воды на неподвижно лежащее тело и вышел из камеры, чтобы еще раз наполнить лейку. В коридоре он остановился. В одной из соседних камер кто-то стонал. Он поставил лейку на пол, открыл 9-ю камеру и не спеша вошел внутрь, что-то бурча себе под нос; потом оттуда послышались тупые удары, грохот, звяканье цепи, крики, которые постепенно перешли в хрип. Еще несколько глухих ударов – и Бройер вновь появился в коридоре. Правый сапог его был мокрым. Наполнив лейку водой, он вернулся в 7-ю камеру.
– Смотри-ка! – произнес он. – Очнулся!
Люббе лежал на животе, лицом вниз, и обеими руками пытался сгрести воду на полу в одну лужицу, чтобы сделать хотя бы глоток. Своими беспомощными движениями он напоминал полумертвую жабу. Вдруг он заметил полную лейку. Вскинувшись, он стал с хрипом метаться из стороны в сторону, пытаясь ухватить ее. Бройер наступил ему на руки. Люббе не мог их освободить и вытягивал шею в сторону лейки; губы его дрожали, голова тряслась, хрип становился все слабее.
Бройер с минуту понаблюдал за ним глазами эксперта. Он видел, что Люббе почти готов.
– Ну жри, черт с тобой, – проворчал он. – Жри свою последнюю трапезу.
Он улыбнулся своей шутке и убрал ноги с пальцев Люббе. Тот бросился на лейку с такой поспешностью, что она едва не опрокинулась. Он еще не верил в свое счастье.
– Жри медленно, – посоветовал Бройер. – Время еще есть.
Люббе пил и пил, не в силах остановиться. Позади у него была шестая ступень бройеровского воспитательного комплекса: рацион, состоящий исключительно из селедки и соленой воды в течение нескольких дней плюс раскаленная батарея, к которой приковывали воспитуемого.
– Все, хватит, – сказал наконец Бройер и вырвал у него лейку. – Вставай. Пошли со мной.
Люббе медленно, с трудом, качаясь из стороны в сторону, как пьяный, поднялся на ноги, и его тут же вырвало водой.
– Вот видишь, – с укоризной произнес Бройер. – Я же говорил тебе, пей медленно. Давай, топай.
Толкая перед собой Люббе, он дошел по коридору до своей комнаты, открыл дверь, и Люббе ввалился в нее.
– Вставай, – приказал Бройер. – И садись на стул. Живо.
Люббе кое-как взгромоздился на стул. Чтобы не свалиться с него, он откинулся на спинку и стал ждать очередной муки. Ничего другого он уже не знал.
Бройер задумчиво посмотрел на него.
– Ты мой самый старый гость, Люббе. Шесть месяцев, кажется, а?
Призрак, сидящий перед ним на стуле, покачнулся.
– А? – повторил Бройер.
Призрак кивнул.
– Неплохой срок, – заметил Бройер. – Длинный. За такой срок немудрено и привыкнуть друг к другу. Я уже прикипел к тебе сердцем. Смешно, но так оно и есть. Против тебя лично я ничего не имею, ты же знаешь… Ты ведь знаешь? – повторил он после небольшой паузы. – Или нет?
Призрак опять кивнул. Он ждал очередной пытки.
– Тут, понимаешь, принцип – извести вас всех. А кого именно – плевать! – Бройер важно кивнул и налил себе коньяку. – Плевать… Жаль. Я думал, ты прорвешься. Нам оставалось только подвешивание за ноги да еще одно произвольное гимнастическое упражнение – и ты бы закончил полный курс и вышел. Ты это знаешь?
Призрак кивнул. Точно он не знал, но слышал, что Бройер иногда отпускает заключенных, выдержавших все пытки, если у него не было четкого приказа о их ликвидации. Он был бюрократом на свой лад: кто выдерживал – получал шанс. Этот бюрократизм был замешан на надменном восхищении стойкостью противника. Среди нацистов встречались такие, которые были готовы отдать должное врагу, если он этого заслуживал, и поэтому считали себя настоящими мужчинами и джентльменами.
– Жаль, – повторил Бройер. – Я бы тебя, честно говоря, с удовольствием отпустил. Ты смелый парень. Жаль, что мне все-таки придется тебя прикончить. И знаешь почему?
Люббе не отвечал. Бройер закурил и открыл окно.
– Вот поэтому. – Он прислушался. – Слышишь? – Он видел, что Люббе, хоть и следит за ним глазами, но все еще не понимает его. – Артиллерия. Вражеская артиллерия. Они уже близко. Поэтому! Поэтому-то тебе и придется сегодня отдать концы.
Он закрыл окно.
– Не повезло, правда? – Он криво усмехнулся. – За каких-нибудь два-три дня до того, как они вас смогут отсюда выпустить. Вот не повезло так не повезло, верно?
Бройер пришел в восторг от своей идеи – маленькая психологическая пытка на прощание, которая придавала всей сцене некоторую изысканность.
– В самом деле, жуткое невезение, а?
– Нет… – прошептал Люббе.
– Что?
– Нет.
– Неужели ты так устал от жизни?
Люббе покачал головой. Бройер смотрел на него с удивлением. Он вдруг почувствовал, что перед ним уже не та развалина, которую он приволок из камеры. Люббе выглядел теперь, как после однодневной передышки.
– Потому что они теперь доберутся до вас, – прошептал он, с трудом шевеля растрескавшимися губами. – До всех!
– Ерунда это все! Ерунда! – Бройер на мгновение разозлился. Он понял, что допустил ошибку. Вместо того чтобы мучить Люббе, он еще оказал ему такую услугу. Но кто же мог подумать, что этот тип совсем не дорожит своей жизнью?
– Напрасно радуешься! Я просто подшутил над тобой. Мы вовсе не проиграли войну! Мы просто сворачиваем лагерь! Линия фронта передвинулась, вот и все!
Это звучало не очень убедительно. Бройер и сам чувствовал это. Он сделал глоток коньяку. «Ну и наплевать…» – подумал он и опять выпил.
– Думай, что хочешь, – сказал он затем. – Все равно тебе не повезло. Я вынужден тебя прикончить.
Он чувствовал, как хмель становится все тяжелее.
– Досадно и для тебя и для меня. Неплохая была жизнь. Хотя, для тебя-то, пожалуй, и не очень, если уж говорить правду.
Люббе наблюдал за ним, несмотря на свою слабость.
– Что мне в тебе нравится, – продолжал Бройер, – так это то, что ты не скулил и не сдавался. Но я должен тебя прикончить, чтобы ты ничего не рассказал. Именно тебя, самого старого гостя. Тебя в первую очередь. До других тоже очередь дойдет, – прибавил он, словно утешая его. – Не оставляй свидетелей. Старая заповедь национал-социалиста.
Он достал из ящика стола молоток.
– Тебя я, так и быть, прихлопну побыстрее. – Он положил молоток рядом с собой.
В ту же секунду Люббе встрепенулся и попробовал схватить молоток своими обожженными руками. Бройер легким толчком кулака отбросил его в сторону. Люббе упал.
– Смотри-ка, – добродушно удивился Бройер. – Все еще не оставляешь надежды. Правильно. Почему бы и не попробовать лишний раз? Сиди-сиди. Мне так даже удобнее. – Он приложил ладонь к уху. – Что? Что ты говоришь?
– Они вас… всех… точно так же…
– Да бро-ось ты, Люббе. Конечно, тебе бы этого очень хотелось. Они такими вещами не занимаются, эти чистоплюи. Да и потом – меня уже здесь не будет. А вы уже ничего не расскажете. – Он сделал глоток коньяку. – Хочешь сигарету? – спросил он неожиданно.
Люббе поднял на него глаза.
– Да.
Бройер сунул ему в рот сигарету, поднес горящую спичку и прикурил от этой же спички свою.
Они молча курили. Люббе знал, что это конец. Он пытался еще раз, через закрытое окно, услышать канонаду. Бройер допил свой коньяк, отложил в сторону сигарету и взялся за молоток.
– Ну ладно, пора.
– Будь проклят! – прошептал Люббе. Сигарета не вывалилась у него изо рта. Она приклеилась к его окровавленной верхней губе.
Бройер ударил его несколько раз тупым концом молотка по голове. То, что он не использовал острый конец, было своеобразным комплиментом Люббе, тело которого медленно обмякло.
Некоторое время Бройер мрачно сидел, думая ни о чем. Потом ему вспомнились слова Люббе. Он почувствовал себя странным образом обманутым. Люббе обманул его. Он должен был скулить. Но Люббе ни за что не стал бы скулить, даже если бы он убивал его медленно. Он бы стонал, но это не считается. Это был бы не он, а всего лишь его тело. Это что-то вроде дыхания вслух, не больше. Бройер опять услышал раскаты за окном. Кто-нибудь в эту ночь еще обязательно должен был скулить, иначе все летит к черту. Вот в чем дело! Теперь он понял. Он не мог допустить, чтобы эта история с Люббе закончилась так: получилось бы, будто Люббе победил. Он грузно встал и отправился в камеру 4. Ему повезло. Очень скоро панический голос его жертвы уже выл, причитал, кричал, канючил и скулил и лишь спустя какое-то время начал становиться все тише и тише, пока не умолк совсем.
Бройер удовлетворенно вернулся в свою комнату.
– Вот видишь! Вы еще пока у нас в кулаке, – обратился он к лежавшему на полу трупу Люббе и толкнул его ногой. Толчок был несильный, но лицо Люббе словно вдруг ожило. Бройер склонился над ним. Ему померещилось, будто Люббе показал ему язык. Потом он заметил, что сигарета во рту не сразу погасла, а догорела до самых губ. Столбик пепла от толчка упал на грудь убитого. Бройер вдруг почувствовал себя усталым. Ему было лень выволакивать труп из комнаты. Он затолкал его сапогами под кровать. Пусть полежит до завтра. На полу остался темный след. Бройер сонно ухмыльнулся. «А когда-то я не переносил вида крови, – подумал он. – Когда был маленьким. Странно!»
Глава двадцать третья
Трупы были уложены в штабеля. Машину за ними на этот раз не прислали. В волосах, на ресницах, на руках их поблескивали серебряные дождевые капли. Гул на горизонте прекратился. До самой полуночи заключенные могли видеть дульное пламя и слышать орудийные выстрелы. Потом все вдруг стихло.
Взошло солнце. Небо было голубым, а ветер теплым и ласковым. На дорогах за городом все словно вымерло; не видно было даже беженцев. Город, черный, выгоревший, казался мертвым. Река ползла по нему, извиваясь, как огромная, сверкающая змея, которая пожирает его разлагающиеся останки. Войск нигде не было.
Ночью побрызгал коротенький мягкий дождь, и на земле кое-где остались небольшие лужи. 509-й, сидевший рядом с одной из них, случайно заметил в ней свое отражение.
Он низко наклонился к неподвижной, прозрачной луже. Ему уже было не вспомнить, когда он в последний раз смотрел в зеркало – много лет назад. В лагере он ни разу не видел зеркала, и теперь он не узнавал лица, которое смотрело на него из лужи.
Голова была покрыта редкой, грязной щетиной. До лагеря у него были густые каштановые волосы. Он знал, что цвет их изменился, он видел это по клочкам волос, которые падали на пол во время стрижки. Но лежащие на полу волосы, казалось, уже не имели к нему никакого отношения. В лице он не находил ни одной знакомой черты, даже глаза были чужими. Тот слабый, мерцающий свет в двух темных провалах над непомерно большими ноздрями и испорченными зубами был всего лишь чем-то, что еще отличало его от мертвецов.
«Неужели это я?» – подумал он и еще раз вгляделся в свое отражение. Конечно же, он всегда понимал, что должен выглядеть так же, как другие заключенные, но по-настоящему это никогда не доходило до сознания. Все это время, год за годом, он видел, как изменяются другие, но поскольку он видел их каждый день, перемены в их внешности не так поражали его, как его собственное лицо, которое он в первый раз за столько лет вдруг случайно увидел. Его поразило не то, что волосы стали седыми и редкими, а лицо превратилось в карикатуру того крепкого, мясистого лица, оставшегося в его воспоминании, – его ошеломило то, что из лужи на него смотрел старик.
Он сидел на краю лужи ни жив, ни мертв. В последние дни он много думал. Но ему ни разу не пришло в голову, что он – старик. Двенадцать лет – не так уж и много. Двенадцать лет неволи, это уже гораздо больше. А двенадцать лет концентрационного лагеря – кто знает, сколько это на самом деле? Осталось ли у него хоть немного сил? Или он развалится сразу же, как только выйдет отсюда, – как сгнившее изнутри дерево, которое в штиль кажется здоровым и крепким, а в первую же бурю ломается, как спичка. Ведь эта лагерная жизнь и была штилем – великим, страшным, адским вакуумом, в который не проникала ни одна молекула жизни. Что же будет, когда снесут колючую проволоку и эта оболочка лопнет?
509-й еще раз впился взглядом в неподвижное зеркало лужи. «Это мои глаза, – подумал он и наклонился еще ниже; под его дыханием вода задрожала, сморщилась, и лицо расплылось. – Это мои легкие… Они еще работают. – Он сунул в лужу руку, всплеснул воду. – А это моя рука, она может разрушить этот образ…»
«Разрушить… – повторил он про себя. – А строить? Ненависть… А смогу ли я еще что-нибудь, кроме этого? Одной ненависти мало. Для жизни необходимо что-то еще».
Он выпрямился. К нему направлялся Бухер. «Этот сможет, – подумал он. – Он еще молод».
– 509-й, – сказал Бухер, – ты видел? Крематорий не работает.
– И в самом деле!
– Команды уже нет в живых. А новую они, кажется, еще не набрали. Почему? Может…
Они посмотрели друг на друга.
– Может, уже просто ни к чему? Может, они уже… – Бухер умолк.
– Уходят? – договорил за него 509-й.
– Да. Трупы сегодня уже не забирали.
Подошли Розен и Зульцбахер.
– Орудий больше не слышно, – сказал Розен. – Что бы это могло значить?
– Может, они уже прорвались.
– Или их отбросили. Говорят, эсэсовцы собирались защищать лагерь.
– Еще одна утка. Каждые пять минут что-нибудь новое. Если они и в самом деле вздумают оборонять лагерь, значит, нас будут бомбить.
509-й вскинул глаза. «Хоть бы поскорее ночь!» – подумал он. В темноте легче прятаться. Кто знает, что еще может произойти. День состоит из такого множества часов, а смерти нужно всего две-три секунды. Сколько же смертей прячут в себе эти часы, которые посылает им от горизонта безжалостное солнце?
– Самолет! – воскликнул Зульцбахер.
Он взволнованно показал куда-то в небо. Вскоре они уже все видели маленькую черную точку.
– Наверное, немецкий, – прошептал Розен. – Иначе была бы тревога.
Они стали озираться по сторонам в поисках укрытия. В лагере упорно держался слух, будто немецкая авиация получила задание в последний момент сравнять Меллерн с землей.
– Он же один! Один-единственный!
Они остановились. Для бомбежки прислали бы, наверное, не один и не два самолета.
– Может, это американский разведчик, – сказал вдруг неожиданно появившийся Лебенталь. – Из-за одного самолета они уже не объявляют тревогу.
– А ты откуда знаешь?
Лебенталь не ответил. Все замерли, уставившись на черную точку, которая быстро увеличивалась.
– Это не немецкий! – произнес Зульцбахер.
Самолет был уже отчетливо виден. Он коршуном бросился вниз, прямо на лагерь. У 509-го появилось ощущение, будто кто-то, запустив ему руку в живот и намотав на нее кишки, резко потащил их к земле. Словно принесенный в жертву какому-то мрачному, кровожадному божеству, которое уже устремилось за ним с неба на землю, он стоял на месте, не в силах даже пошевелиться. Он заметил краем глаза, что другие уже лежали на земле, и не мог понять, почему он тоже не бросился на землю, как они.
В этот момент посыпались пулеметные очереди. Самолет вышел из пике, развернулся и сделал круг над лагерем. Стреляли с земли. Где-то за казармами рокотали пулеметы. Самолет снизился еще больше. Все неотрывно смотрели вверх. И вдруг крыло его дрогнуло, качнулось вправо-влево, словно приветствуя стоящих внизу людей. В первое мгновение заключенные подумали, что самолет подбили. Но он, сделав разворот, опять прошел над ними и покачал крылом, на этот раз дважды, как птица. Потом круто взмыл вверх и стал удаляться. Вслед ему неслись пулеметные очереди. Теперь стреляли и с вышек. Однако выстрелы постепенно прекратились, и было слышно только ровное гудение мотора.
– Это был сигнал, – первым заговорил Бухер.
– Похоже, что он нам помахал крылом. Как машут рукой.
– Это был сигнал для нас! Точно! А что же еще?
– Он хотел нам дать понять, что они знают о нас. Это было для нас! Ничего другого и быть не может. Ты как думаешь, 509-й?
– Я тоже думаю, что это было для нас.
Это был чуть ли не первый знак, полученный ими с воли за все время, проведенное в лагере. Этот страшный вакуум одиночества был наконец нарушен. Они увидели, что о них еще помнят, там, за контрольной полосой, и считают их живыми. О них думают. Неизвестные спасители машут им с неба крыльями. Они больше не были одни. Это было первое зримое приветствие свободы. Они не были больше грязью земли. Специально для них кто-то, несмотря на опасность, прислал самолет, чтобы дать им понять, что о них помнят и что за ними придут. Они не были больше грязью земли. Они, жалкие черви, изгнанные, оплеванные, – они вновь были людьми для людей, которых они даже не знали.
«Что это вдруг со мной? – подумал 509-й. – Слезы?.. У меня? У старика?..»
Нойбауер молча смотрел на костюм. Сельма повесила его на самое видное место в его шкафу. Он понял намек. Штатского он не надевал с 33-го года. Серый костюм в черно-белую крапину. Курам на смех. Он снял костюм с вешалки и критически осмотрел его. Потом сбросил китель, подошел к двери спальни, запер ее на ключ и примерил пиджак. Он был ему слишком узок. Нойбауер не мог застегнуть его, даже втянув живот. Он подошел к зеркалу. Вид был дурацкий. Он поправился по меньшей мере на тридцать, а то и сорок фунтов. И неудивительно: до 33-го года приходилось считать каждый пфенниг.
Странно – как быстро исчезает с лица решительность, стоит только снять военную форму! Сразу становишься рыхлым, дряблым. И такое же самоощущение. Он посмотрел на брюки. Они тем более малы, не стоит и примерять. Да и зачем это все?
Он передаст лагерь, как положено. С ним обойдутся корректно, по-военному. Существуют традиции, военный этикет, неписанные законы воинской чести. Он ведь и сам был солдат. Или почти солдат. Носитель мундира. Высокий офицерский чин. Так что общий язык найдется.
Нойбауер подтянулся. Не исключено, что его интернируют. Разумеется, на короткий срок. Может быть даже, в одном из замков в окрестностях города, с равными ему по положению господами. Он принялся обдумывать, как лучше передать лагерь. Конечно, по-военному. Четкий салют. Без гитлеровского приветствия с поднятой рукой. Да, пожалуй, тут лучше обойтись без этого. Просто, по-военному – рука у козырька фуражки.
Он сделал несколько шагов и отсалютовал своему отражению в зеркале. Нет, не так скованно – не как подчиненный. Он попробовал еще раз. Не так-то просто было добиться нужного сочетания почтительности и элегантного достоинства. Рука по привычке взлетала слишком высоко. Все еще это проклятое гитлеровское приветствие. Идиотский способ приветствовать друг друга, если разобраться. Вскидывать руку вверх – может, это и неплохо для какого-нибудь юного вандерфогеля[17], но только не для офицера. Даже не верится, что столько лет приходилось приветствовать друг друга таким жестом!
Он еще раз козырнул перед зеркалом. Медленнее! Не так суетливо. Он отступил на несколько шагов назад и вновь пошел навстречу своему собственному отражению в зеркале платяного шкафа.
– Господин генерал! Разрешите передать вам вверенный мне…
Примерно так. Раньше при этом противнику вручали и свою шпагу. Как Наполеон III при Седане. Когда-то он проходил это в школе. Шпаги у него не было. Может, револьвер? Исключено! А с другой стороны: при оружии нельзя. Нет, все-таки ему немного не хватало этой военной выучки. Как, например, быть с портупеей и кобурой – снять их заранее или не надо?
Он еще раз пошел навстречу воображаемому генералу. Так. Не слишком близко. Остановиться за несколько метров.
– Господин генерал!..
А может, господин камрад? Нет, если это будет генерал, то, пожалуй, не стоит. А еще лучше: просто четкий салют и после этого рукопожатие. Краткое, корректное – не трясти, а просто пожать руку. В конце концов, речь ведь идет об элементарном уважении – противника к противнику, офицера к офицеру. Если на то пошло – они ведь все камрады, хоть и враги. Допустим, они проиграли после честной борьбы. Почет и уважение тому, кто храбро сражался, но был побежден!
Нойбауер почувствовал, как в нем затрепетал прежний почтовый служащий. Он ощутил себя участником исторического свершения.
– Господин генерал!..
С достоинством. Потом рукопожатие. А может, и короткий обед с победителем – такие примеры рыцарского отношения друг к другу уже были известны. Роммель с пленными англичанами. Жаль, что он не знает английского. Но это не страшно: переводчиков в лагере хватает.
Как быстро, оказывается, можно привыкнуть салютовать на старый манер, по-военному! Да он по сути никогда и не был фанатиком. Скорее просто чиновником, верно служившим отечеству. Вебер и ему подобные или Дитц со своей кликой – это были нацисты.
Нойбауер достал сигару. «Ромео и Джульетта». Сигары лучше скурить. Оставить в коробке штук пять, на всякий случай. Может, придется угостить противника. Хорошая сигара порой оказывается лучше всякой дипломатии.
Он сделал несколько затяжек. А если они пожелают осмотреть лагерь? Пожалуйста. Если им что-то не понравится – он только выполнял приказы. Это понятно каждому солдату. Иногда и у него самого сердце кровью обливалось, но, как говорится…
Ему вдруг пришла в голову мысль. Питание! Хорошее, обильное питание! Вот что необходимо! На это всегда смотрят в первую очередь. Нужно немедленно распорядиться, чтобы увеличили рацион. Тогда все увидят, что он сразу же, как только перестал получать приказы, сделал для заключенных все, что в его силах. Он лично отдаст распоряжение обоим лагерным старостам. Они сами – заключенные. Они потом все подтвердят.
Штайнбреннер стоял перед Вебером. Лицо его горело рвением.
– Двое заключенных застрелены при попытке к бегству, – доложил он. – В обоих случаях – попадание в голову.
Вебер медленно встал и небрежно, боком, присел на край своего стола.
– С какого расстояния?
– Одного с тридцати, другого с сорока метров.
– В самом деле?
Штайнбреннер покраснел. Он застрелил обоих всего с нескольких метров – ровно столько, сколько нужно, чтобы по краям раны не осталось следов пороха.
– И это была попытка к бегству? – спросил Вебер.
– Так точно.
Оба прекрасно знали, что никакой попытки к бегству не было. Просто так называлась одна из любимых игр эсэсовцев: нужно взять шапку заключенного, бросить ее через голову назад и отдать приказ принести ее; в тот момент, когда заключенный пробегает мимо, он получает сзади пулю за попытку к бегству. Стрелок обычно награждался за это несколькими днями отпуска.
– Хочешь в отпуск? – спросил Вебер.
– Никак нет.
– Почему?
– Это выглядело бы так, как будто я не прочь смыться.
Вебер поднял брови и начал медленно покачивать в воздухе ногой, свисавшей со стола. Солнечный зайчик от его блестящего сапога блуждал по голым стенам, как одинокая светлая бабочка.
– Значит, ты не боишься?
– Нет. – Штайнбреннер твердо смотрел Веберу в глаза.
– Хорошо. Нам нужны надежные люди. Особенно сейчас.
Вебер уже давно присматривался к Штайнбреннеру. Этот мальчишка нравился ему. В нем еще осталось что-то от того фанатизма, которым когда-то славились части СС.
– Особенно сейчас, – повторил Вебер. – Нам теперь нужна гвардия гвардии. Понимаешь?
– Так точно. Думаю, что понимаю.
Штайнбреннер опять покраснел. Вебер был его идеалом. Он слепо благоговел перед ним – как мальчишка может благоговеть перед вождем индейского племени. Он не раз слышал об отваге Вебера в рукопашных сражениях 33-го года. Он знал, что в 29-м году Вебер принимал участие в убийстве пяти рабочих коммунистов и отсидел за это четыре месяца в тюрьме. Рабочих ночью сорвали с постелей и на глазах у близких забили насмерть ногами. Он слышал и о свирепых веберовских допросах в гестапо, о его беспощадности к врагам рейха. Все, чего он желал для себя, было – стать таким же, как его идеал. Он вырос с учением партии. Ему было семь лет, когда к власти пришел национал-социализм, и теперь он был идеальным продуктом новой системы воспитания.
– Слишком много народу попало в СС без настоящей проверки, – продолжал Вебер. – Сейчас станет видно, кто есть кто. Славные времена безделья кончились. Ты это знаешь?
– Так точно. – Штайнбреннер стоял навытяжку.
– У нас здесь уже есть с десяток надежных людей. Лучшие из лучших. – Вебер испытующе посмотрел на Штайнбреннера. – Приходи сюда сегодня вечером, в половине девятого. Там посмотрим.
Штайнбреннер восторженно повернулся на каблуках и вышел, печатая шаг. Вебер встал и обошел вокруг стола. «Вот и еще один… – подумал он. – Уже вполне достаточно, чтобы подложить старику в последний момент хорошую свинью». Вебер ухмыльнулся. Он давно заметил, что Нойбауер собирается предстать перед победителями этаким свежевымытым ангелом, а всю вину свалить на него. Последнее его мало заботило – грехов у него и без Нойбауера хватало; но он не любил свежевымытых ангелов.
День уныло тащился к вечеру. Эсэсовцы уже почти не появлялись в лагере. Они не знали, что у заключенных есть оружие, и они совсем не поэтому стали вдруг такими осторожными. Даже раздобыв еще в сто раз больше наганов, чем у них уже было, заключенные не имели бы ни малейшего шанса на успех в открытом бою – они ничего не смогли бы сделать против пулеметов. То, что с недавних пор внушало эсэсовцам страх, – было просто огромное количество заключенных.
В три часа лагерные громкоговорители прокричали имена двадцати заключенных, которые должны были через десять минут прибыть к воротам. Это могло означать все, что угодно – допрос, письмо с воли или смерть. По команде подпольного руководства лагеря названные двадцать человек мигом исчезли из своих бараков; семеро из них спрятались в Малом лагере. Приказ повторили еще раз. Все двадцать были политическими. К воротам никто не явился. Это был первый случай открытого неповиновения в лагере. Вскоре последовал новый приказ: всему лагерю построиться на плацу. Члены подпольного руководства передали по цепочке призыв оставаться в бараках. На плацу их могли всех перестрелять из пулеметов. Вебер готов был пойти на крайние меры, но пока еще не решался открыто противодействовать Нойбауеру. Подпольному руководству удалось узнать через канцелярию, что приказ исходил не от Нойбауера, а исключительно от Вебера. Вебер велел объявить по лагерной трансляции, что никто не получит пищи до тех пор, пока не будут выданы двадцать политзаключенных.
В четыре часа поступил приказ от Нойбауера: старосты лагеря должны были немедленно явиться к нему. Старосты подчинились приказу и отправились к коменданту. Лагерь в глухом напряжении ждал – вернутся они или нет.
Через полчаса они вернулись обратно. Нойбауер показал им приказ об отправке партии заключенных. Это был уже второй по счету приказ. Согласно этому приказу две тысячи человек должны были покинуть лагерь в течение часа. Нойбауер выразил готовность отложить отправку партии до утра. Члены подпольного руководства лагеря немедленно собрались в лазарете на экстренное совещание. Первым делом они добились от переметнувшегося к ним врача-эсэсовца, доктора Хоффманна, обещания, используя свое влияние на Нойбауера, уговорить его отложить выдачу двадцати политических, а заодно и отменить перекличку. Тогда и распоряжение не выдавать пищу автоматически стало бы недействительным. Врач сразу же ушел. На тайном совещании было решено ни в коем случае не выделять утром людей для отправки. А если эсэсовцы все-таки попытаются согнать в кучу две тысячи человек – прибегнуть к саботажу. Подбить людей на то, чтобы они прятались как могли, в бараках и вокруг них. Лагерная полиция, состоявшая из заключенных, тоже поможет. Нетрудно было предположить, что эсэсовцы сейчас вряд ли горят желанием во что бы то ни стало отличиться по службе. Если не считать нескольких человек. Об этом сообщил шарфюрер СС Бидер, который тоже считался своим. Последним они обсудили решение двухсот чешских заключенных: чехи вызвались сами предложить себя для отправки, если до этого дойдет дело, чтобы тем самым спасти двести других, которые не вынесли бы этапа.
Вернер сидел в больничном халате неподалеку от тифозного отделения.
– Время работает на нас, – пробормотал он. – Хоффманн еще у Нойбауера?
– Да.
– Если у него ничего не получится, придется действовать самим.
– Силой? – спросил Левинский.
– Не совсем. Скажем, наполовину. Но только завтра утром. Завтра мы станем вдвое сильней. – Вернер взглянул в окно и вновь принялся за свои таблицы. – Итак, еще раз: хлеба у нас на четыре дня, если выдавать по одной порции. Мука… Крупы, лапша…
– Ну хорошо, господин доктор, я, так и быть, возьму это на свою ответственность. Значит – до завтра.
Нойбауер посмотрел врачу вслед и тихонько присвистнул. «Значит, и ты тоже… – подумал он. – Ну что же, я не возражаю, чем больше, тем лучше. Будем друг другу адвокатами». Он аккуратно поместил приказ об отправке партии заключенных в свою особую папку. Потом напечатал на маленькой портативной машинке распоряжение об отсрочке исполнения приказа и положил его туда же. Папку он спрятал в сейф и тщательно запер дверцу. Приказ сыграл ему на руку. Он опять достал папку, открыл пишущую машинку и медленно напечатал новый меморандум – об отмене распоряжения Вебера не выдавать заключенным пищу. Вместо него он заготовил другой, свой собственный приказ – о выдаче на ужин усиленного пайка всему лагерю. Мелочи, а польза от них немалая.
В эсэсовской казарме настроение было подавленное. Обершарфюрер Каммлер мрачно размышлял, полагается ли ему пенсия и кто ему ее будет выплачивать. Его в свое время выперли из университета, и он так и не научился никакому мирному ремеслу. Бывший ученик мясника Флорштедт ломал себе голову, все ли из тех, кто побывал в его руках с 33-го по 35-й год, сейчас на том свете. Он молил Бога, чтобы это было именно так. О двадцати своих «пациентах» он знал это точно; он собственноручно прикончил их – кого кнутом, кого плетью, а кого и ножкой от стола. Но примерно в десяти других случаях у него не было твердой уверенности. Коммерческий служащий шарфюрер Больте не прочь был бы получить консультацию юриста – истек ли срок давности уголовного преследования за совершенные им растраты. Ниманну, специалисту по части «обезболивающих» уколов, его городской друг, гомосексуалист, пообещал достать фальшивые документы, но Ниманн не доверял ему и решил припасти для него последний укол. Эсэсовец Дуда принял решение пробиваться в Испанию, а затем в Аргентину, рассудив, что в такие времена везде нужны люди, способные на все. Бройер медленно убивал в своем бункере католического викария Веркмайстера. Он был намерен задушить его в несколько этапов, с паузами. Шарфюрер Зоммер, маленький человечек, находивший особое удовольствие в истязании людей высокого роста, которых он во что бы то ни стало стремился заставить кричать нечеловеческим голосом, был полон тоски, как отцветающая дева, оплакивающая золотые дни своей юности. С полдюжины эсэсовцев надеялись на то, что заключенные дадут им положительную характеристику; кто-то все еще верил в победу Германии, кто-то уже готов был перейти на сторону коммунистов, а кто-то был искренне убежден, что никогда и не был настоящим нацистом. Многие же просто вообще ни о чем не думали, потому что никто их этому никогда не учил. И почти все были уверены в том, что все, что они делали, они делали, выполняя приказ, и поэтому были свободны от какой-либо личной и человеческой вины.
– Уже больше часа, – произнес Бухер.
Он окинул взглядом пустые пулеметные вышки. Часовые ушли, не дождавшись смены, а смена так и не пришла. Такое случалось и прежде, но обычно лишь на короткое время и лишь в Малом лагере. На этот раз часовых не было видно нигде.
День словно промелькнул за три часа и в то же время показался им втрое длиннее. Все были совершенно обессилены; многие не могли даже говорить. Вначале они не обратили внимания на то, что вышки так и остались пустыми. Бухер заметил это первым. Приглядевшись, он обнаружил, что и в рабочем лагере охраны не было.
– Может, они уже ушли?
– Нет. Лебенталь слышал, что они еще здесь.
Они ждали. Часовые не появлялись. Поступила команда отправить дежурных в кухонный блок за ужином. Возвратившись, дежурные сообщили, что эсэсовцы еще здесь, но, судя по всему, уже сматывают удочки.
Началась раздача пищи. Изголодавшиеся скелеты сразу же затеяли драку. Они осыпали друг друга вялыми, лишенными силы ударами, пока их не оттеснили от бачков.
– Всем хватит! – кричал 509-й. – Еды сегодня много! Больше, чем положено! Гораздо больше! Каждый получит свою долю!
Постепенно все успокоились. Самые сильные заключенные взяли бачки с пищей в кольцо, и 509-й приступил к раздаче. Бергер все еще отсиживался в лазарете.
– Вы только посмотрите! Даже картошка! – удивился Агасфер. – И жилы. Чудеса!
Баланды было выдано вдвое больше, и выглядела она значительно гуще, чем обычно. Кроме того, каждый получил двойную порцию хлеба. И хотя это все равно было слишком мало – для Малого лагеря это было чем-то непостижимым.
– Старик сам присутствовал при раздаче, – сообщил Бухер. – Сколько я здесь сижу – такого еще не видел.
– Это он себе напоследок репутацию зарабатывает.
Лебенталь кивнул.
– Они считают нас дурнее, чем мы есть.
– Пусть бы хоть так! – 509-й поставил рядом с собой свою пустую миску. – Но они же вообще не утруждали себя мыслями о нас! Они считают, что мы такие, какими им хочется нас видеть, и точка. У них так во всем. Они все знают лучше других. Поэтому и проиграли войну. Они ведь сами все знают лучше других о России, Англии и Америке.
Лебенталь звучно рыгнул.
– Какой удивительный звук… – произнес он с благоговейным восторгом. – Боже мой, когда же я последний раз рыгал?..
Взволнованные и уставшие, они что-то говорили друг другу, уже почти не слыша самих себя. Они лежали на незримом острове. Вокруг умирали «мусульмане». Они умирали, несмотря на то, что баланда сегодня была гуще, чем обычно. Они медленно шевелили своими паучьими конечностями, что-то время от времени хрипели или шипели и наконец проваливались в сон, постепенно переходящий в смерть.
Бухер медленными шагами, стараясь держаться как можно прямее, направился через плац к двойному забору из колючей проволоки, который отделял женские бараки от Малого лагеря.
– Рут… – произнес он, прислонившись к проволоке.
Она стояла по ту сторону забора. Закат подрумянил ее лицо, и оно сразу посвежело, преобразилось, как будто Рут уже давно перешла на нормальное питание.
– Вот мы стоим себе… – сказал Бухер. – Стоим открыто и ничего не боимся.
Она кивнула. По лицу ее скользнула слабая улыбка.
– Да. В первый раз.
– Как будто это забор какого-нибудь сада. И мы можем прислониться к нему и разговаривать друг с другом. Без всякого страха. Как через садовую изгородь, весной.
И все же страх остался. Они то и дело бросали быстрые взгляды на пустые пулеметные вышки. Страх вошел в их плоть и кровь. Они знали это. Они знали и то, что должны преодолеть его. Они улыбались друг другу, и каждый старался продержаться дольше другого и не стрельнуть глазами по сторонам.
Их примеру последовали и другие. Многие, кто еще мог двигаться, поднимались на ноги и разгуливали по лагерю. Кое-кто подходил к проволоке ближе, чем разрешалось – так близко, что часовые, будь они на месте, давно бы уже открыли огонь. Они находили в этом особое удовлетворение. Это казалось ребячеством, но это было не ребячество. Они бродили, осторожно переставляя свои ходули; многие качались из стороны в сторону, и им приходилось держаться друг за друга. Головы поднялись выше, зияющие на бескровных, изможденных лицах глаза, всегда прикованные к земле и погруженные в пустоту, вновь обрели способность видеть. У каждого шевельнулось в мозгу что-то уже почти совсем забытое, что-то пока еще безымянное, но ошеломляющее и мучительно-волнующее. Они бродили по плацу, мимо штабелей трупов, мимо кучек уже безучастных ко всему товарищей, которые или умирали, или могли лишь чуть заметно шевелиться и думать о еде – призрачный променад скелетов, в которых еще, несмотря ни на что, теплилась искра жизни.
Закат погас. Тени, набрякнув в долине, поднялись, словно черная вода, и затопили вершины холмов. Сторожевые вышки были по-прежнему пусты. Ночь тяжело нависла над лагерем. Больте не явился на вечернюю поверку. Левинский принес новости: в казармах полным ходом идут сборы: приход американцев ожидается через день или два; отправки партии заключенных завтра утром не будет; Нойбауер укатил в город. Левинский растянул губы в ухмылке.
– Теперь уже недолго! Мне нужно обратно!
Он ушел, захватив с собой троих из тех, что прятались в Малом лагере.
Все вокруг опять замерло. Ночь была огромная и звездная.
Глава двадцать четвертая
Шум начался под утро. Вначале 509-й услышал крики. Они доносились откуда-то издалека сквозь гулкую предутреннюю тишину. Это были не крики истязаемых. Это горланили пьяные эсэсовцы.
Затрещали выстрелы. 509-й нащупал свой револьвер, который он прятал под рубахой. Он никак не мог разобрать, стреляют ли только эсэсовцы, или это уже перестрелка между ними и людьми Вернера. Через некоторое время залаял ручной пулемет.
509-й подполз к куче трупов и стал наблюдать из-за нее за воротами Малого лагеря. Было еще темно; рядом с кучей беспорядочно валялось еще несколько мертвых «мусульман», и 509-й мог легко притвориться одним из них.
Крики и стрельба стали вдруг быстро приближаться. 509-й еще ближе придвинулся к спасительным трупам. Он видел, как в темноте плюется красным пламенем заика-пулемет. Повсюду слышны были глухие шлепки пуль. С полдюжины эсэсовцев шли по главной дорожке, стреляя по баракам направо и налево. Время от времени шальные пули мягко влипали в штабеля трупов. 509-й все глубже втискивался в землю, словно стараясь слиться с ней.
Со всех сторон поднимались, словно испуганные птицы, спавшие снаружи заключенные. Они растерянно топтались на месте, размахивая крыльями рук.
– Ложись! – крикнул 509-й. – Ложись! Притворяйтесь мертвыми! Не шевелитесь!
Кое-кто послушно повалился на землю; другие проковыляли к своим баракам и столпились у дверей. Но большинство осталось лежать на своих местах.
Эсэсовцы миновали уборную и теперь направлялись прямо в Малый лагерь. Ворота распахнулись. 509-й видел темные силуэты и искаженные лица в частых всплесках огня из пистолетных стволов.
– Сюда! – кричал кто-то. – К деревянным баракам! Надо помочь нашим друзьям огоньком! А то они, наверное, замерзли! Сюда!
– Давай! Вот здесь! Давай, Штайнбреннер! Тащите сюда канистры!
509-й узнал голос Вебера.
– Да тут целая компания, перед дверью! – крикнул Штайнбреннер.
Ручной пулемет плюнул несколько раз в темную кучу людей под дверью барака, и она медленно опустилась на землю.
– Вот так! Хорошо! А теперь давай!
509-й услышал бульканье, как будто лилась вода через узкое горлышко. Потом увидел темные канистры, которыми размахивали эсэсовцы и из которых на стены бараков выплескивались жидкость. Вскоре он почувствовал запах бензина.
Веберовская гвардия отмечала прощание с лагерем. В полночь поступил приказ об отходе. Основные силы вскоре ушли. У Вебера же и его банды еще остался запас шнапса, и они быстро перепились. Они не желали уходить так просто и решили напоследок провести еще один боевой рейд по лагерю. Вебер приказал захватить с собой канистры с бензином. Они хотели устроить такой прощальный салют, который бы еще долго помнили в этих местах.
Каменные бараки им пришлось оставить в покое. Зато польские деревянные бараки были именно тем, что они искали.
– Внимание – фейерверк! – крикнул Штайнбреннер. – Давай!
Вспыхнула спичка; от нее случайно загорелась и вся коробка. Эсэсовец, державший коробку в руке, бросил ее на землю. Другой бросил горящую спичку в канистру, которая стояла у стены барака. Она погасла. Но от красного язычка первой спички по земле к бараку побежала жиденькая голубая полоска. Вскарабкавшись на стену, она вдруг брызнула веером в обе стороны, и стена словно покрылась дрожащей голубой занавеской. В первое мгновение это зрелище казалось вполне безобидным – это было похоже на холодный электрический разряд, легкий, воздушный, который вот-вот погаснет. Но потом послышалось потрескивание, и на голубой трепещущей занавеске заплясали желтые, искристые зерна огня в форме пузатых сердечек.
Дверь барака приоткрылась.
– В расход всех, кто вылезет! – скомандовал Вебер.
Вскинув пулемет, зажатый под мышкой, он дал короткую очередь. Темная фигура в дверях повалилась назад. «Бухер… – мелькнуло у 509-го в голове. – Или Агасфер. Они спали у самого входа». Какой-то эсэсовец выскочил вперед, отшвырнул в стороны несколько мертвых скелетов, лежавших перед входом, захлопнул дверь и отпрыгнул назад.
– Вот теперь можно начинать! Охота на зайцев!
Огонь уже вздымался мощными столбами. Сквозь рев эсэсовцев слышны были крики заключенных. Открылась дверь соседней секции. Из нее посыпались люди. Рты их напоминали огромные черные дыры. Затрещали выстрелы. Никто не ушел дальше порога. Они лежали перед входом, конвульсивно подрагивая, словно куча полураздавленных пауков.
До этого 509-й лежал неподвижно, словно окаменев. Теперь же он осторожно выпрямился. На фоне пламени он отчетливо увидел силуэты эсэсовцев. Он увидел Вебера, который стоял, широко расставив ноги. «Спокойно… – сказал он себе самому, дрожа всем телом, всем своим существом. – Спокойно! Все по порядку». Он достал из-под рубахи револьвер. На несколько секунд до него донеслись сквозь пьяный рев эсэсовцев и гудение огня крики заключенных. Это были отчаянные, нечеловеческие крики. Не раздумывая, он прицелился Веберу в спину и нажал на спусковой крючок.
Он не слышал выстрела среди других выстрелов и не видел, чтобы Вебер падал. И вдруг ему пришло в голову, что он не почувствовал отдачи при нажатии на спуск. Ему словно ударили молотком в самое сердце. Пистолет дал осечку.
Он не замечал, что прокусил себе губу. Сознание бессилия обрушилось на него, словно ночь. Он все кусал и кусал свои губы, чтобы не провалиться в черный туман. Отсырел, наверное. Все, теперь это – кусок железа. Слезы, привкус соли на губах, ярость, последнее прикосновение руки к гладкому металлу, без всякой надежды, – и вдруг спасительное чудо! Дрожащие пальцы наткнулись на крохотный рычажок, поддавшийся их нажиму: пистолет не был снят с предохранителя.
Ему повезло. Никто из эсэсовцев не оборачивался. Они не ожидали никакой опасности с этой стороны. Они стояли и что-то кричали, держа под обстрелом двери барака. 509-й поднес револьвер к глазам и убедился, используя пляшущие отблески огня на черном металле, что теперь он снят с предохранителя. Руки его все еще тряслись. Он прислонился грудью к куче трупов, уперся в нее локтями, чтобы удобнее было стрелять. Потом прицелился обеими руками. Вебер стоял примерно в десяти шагах от него. 509-й несколько раз вдохнул, после этого задержал дыхание, напряг руки, чтобы хоть на несколько секунд унять дрожь, и медленно согнул указательный палец правой руки.
Выстрела не было слышно. Но на этот раз он почувствовал сильную отдачу. Он выстрелил еще раз. Вебер дернулся вперед, изумленно полуобернувшись, и упал на колени. 509-й продолжал стрелять. Он целился во второго эсэсовца с ручным пулеметом. У него уже давно кончились патроны, а он все еще продолжал нажимать на курок. Эсэсовец с пулеметом так и не упал. 509-й постоял с минуту, расслабив руку, сжимавшую пистолет. Он ожидал, что его тут же расстреляют. Но из-за шума и пальбы никто ничего не заметил. Он опустился на землю рядом с кучей трупов.
В это мгновение кто-то из эсэсовцев посмотрел на Вебера.
– Эй! – крикнул он. – Штурмфюрер!
Вебер стоял сбоку, чуть позади остальных, и они не сразу обратили на него внимание.
– Штурмфюрер! Что случилось?
– Да он ранен!
– Кто это умудрился? Кто из вас?
– Штурмфюрер!
Им не пришло в голову, что Вебера могла ранить не только шальная пуля.
– Черт побери! Какой же идиот…
Вновь затрещали выстрелы. На этот раз в рабочем лагере. Там видны были даже всплески дульного пламени.
– Американцы! – крикнул вдруг кто-то из эсэсовцев. – Сматываемся! Живо!
Штайнбреннер дал очередь в сторону уборной.
– Сматываемся! Направо! Через плац! – командовал кто-то. – Быстрее! Пока они нас не отрезали!
– А штурмфюрер?
– Мы же не можем тащить его с собой!
Всплески огня приближались со стороны уборной.
– Быстрее! Быстрее!
Эсэсовцы, отстреливаясь, бросились в обход горящего барака. 509-й поднялся и тяжело, спотыкаясь и падая, пошел к бараку.
– Выходите! Выходите! Они ушли! – крикнул он, распахнув дверь.
– Они еще стреляют!
– Это наши! Выходите! Выходите!
Он проковылял к следующей двери и попытался растащить в стороны лежавшие у порога тела.
– Выходите! Выходите! Они ушли!
Люди ринулись наружу, спотыкаясь о трупы у порога. 509-й на ощупь, по стенке, двинулся дальше. Дверь секции «А» уже горела. Он не мог подойти к ней. Он стоял и кричал сквозь шум и стрельбу; кусок горящего дерева с крыши упал ему на плечо, он повалился наземь, с трудом поднялся, качаясь из стороны в сторону, потом почувствовал сильный удар и пришел в себя уже на земле. Он попробовал встать, но не смог. Откуда-то издалека, как сквозь толщи воды, до него донеслись чьи-то крики, а люди, которых теперь вдруг стало так много, – не эсэсовцы, а заключенные, несущие мертвых и раненых, – казались совсем крохотными. Они спотыкались об него. Он отполз в сторону. Он ничего больше не мог сделать. Он вдруг почувствовал смертельную усталость. Ему не хотелось мешаться под ногами. Во второго он так и не попал. Может быть, и Вебера он только ранил. Все оказалось зря. Он проворонил свой шанс.
509-й пополз дальше. Вскоре он поравнялся с кучей трупов. Вот самое подходящее место для него! Его жизнь не стоила и гроша ломаного. Бухер мертв. Агасфер тоже. Надо было доверить это Бухеру. Отдать ему пистолет. Было бы больше толку. Сам он оказался ни на что не годным скелетом.
Он устало прислонился к трупам. Что-то причиняло ему боль. Он пощупал рукой грудь и поднес ладонь к глазам. Она была в крови. Это не произвело на него никакого впечатления. Он больше не был самим собой. Он просто пока еще чувствовал жару и слышал крики. Потом все это вдруг поплыло прочь, быстро отдаляясь от него.
Он пришел в себя. Барак все еще горел. Пахло сгоревшим деревом, паленым мясом и разложением. Жар от пылающего барака разогрел трупы, которые лежали здесь уже несколько дней, и они потекли и завоняли.
Жуткие крики смолкли. Нескончаемая процессия заключенных уносила своих спасенных товарищей, обгоревших и раненых. 509-й вдруг услышал голос Бухера. Значит, он не погиб. Значит, не все было напрасно. Он огляделся вокруг. Прямо перед ним что-то шевельнулось. Он не сразу сообразил, что это было. Это был Вебер.
Он лежал на животе. Ему удалось отползти за кучу трупов, прежде чем появился Вернер со своими людьми. Они не заметили его. Он лежал, подтянув ногу и разбросав в стороны руки. Изо рта у него шла кровь. Он был еще жив.
509-й попытался поднять руку. Он хотел кого-нибудь позвать, но у него не хватило на это сил. В горле у него пересохло. Вместо крика изо рта вырвался лишь храп. Да и треск пылающего барака поглощал все звуки.
Вебер заметил его движение. Он проводил глазами руку 509-го. Потом встретился с ним взглядом. Они смотрели друг на друга в упор.
509-й не знал, вспомнил ли Вебер его лицо. Он напрасно силился понять, что говорили эти глаза напротив. Он просто почувствовал вдруг, что обязательно должен увидеть, как померкнут эти глаза. Он должен пережить Вебера. Это каким-то странным образом стало вдруг бесконечно важным – словно от того, протеплится ли жизнь в его глазах дольше, чем в глазах напротив, зависела истинность всего того, во что он на своем веку верил, за что боролся и страдал. Это был своеобразный поединок, «Божий суд». Если он сейчас выдержит, победит – значит, победит и то, ради чего он рисковал, считая это важнее жизни. Это было последнее усилие. Все зависело от него самого, и он должен был победить.
Он дышал осторожно, неглубоко, лишь до границы боли. Глядя на кровь, сочившуюся изо рта Вебера, он поднес руку к своим губам, чтобы узнать, не идет ли и у него кровь изо рта. На пальцах тускло блеснула какая-то влага, но он тут же сообразил, что это его прокушенная губа.
Вебер проводил глазами его руку. Потом взгляды их снова скрестились.
509-й попробовал думать; он хотел еще раз понять смысл и цель их поединка. Это должно было придать ему силы. Усталый мозг его еще понимал, что речь идет о чем-то самом простом в человеке, о чем-то, без чего мир был бы обречен на гибель. И благодаря чему могло быть уничтожено другое – абсолютное зло, антихрист, смертный грех. Преступление против духа. «Слова… – думал он. – Они почти ничего не выражают. Да и к чему они сейчас? Нужно просто выдержать. Нельзя умереть раньше, чем умрет оно . Вот и все».
Странно, что их никто не замечал. То, что никто не обратил внимания на него, ему было понятно. Вокруг валялось так много трупов. Но Вебер! Он лежал в тени, которую отбрасывала куча трупов, – вот, должно быть, почему ему удалось остаться незамеченным. Мундир был черным, а на сапоги не попадало света. И людей поблизости было не так уж много. Они стояли дальше. Стояли, молча уставившись на бараки. Стены в некоторых местах были выщерблены пулями. Вместе с этими стенами, свидетелями стольких смертей и страданий, горели имена и надписи.
Раздался оглушительный треск. Пламя взметнулось еще выше. Крыша барака рухнула внутрь, подняв в небо тучи искр. 509-й видел, как летели по воздуху горящие куски дерева. Казалось, будто они летят очень медленно. Один из них спланировал над самой кучей трупов, зацепился за чью-то ногу, перевернулся и упал на Вебера. Он упал ему на шею.
Лицо Вебера задрожало. От воротника его кителя повалил дым. 509-й мог дотянуться и сдвинуть горящую доску в сторону. По крайней мере ему казалось, что он мог это сделать. Он не знал точно, пострадало ли его легкое, и опасался, что от неосторожного движения у него может хлынуть горлом кровь. Но он не сделал этого движения совсем не поэтому. И не из мести. Сейчас речь шла о чем-то более важном, чем месть. Тем более что это была бы слишком ничтожная месть.
Руки Вебера шевелились. Голова подрагивала. Доска продолжала гореть. Вскоре занялось сукно мундира. На плечах Вебера заплясали маленькие язычки пламени. Он пошевелил головой, и доска сползла еще дальше вперед. Сразу же вспыхнули волосы. Доска зашипела. Огонь уже лизал уши и голову. 509-й теперь отчетливо видел глаза Вебера. Они, казалось, выступили из орбит. Изо рта упругими толчками била кровь. Губы беззвучно шевелились. Все заглушал треск догорающего барака.
Голова теперь была совершенно голой и черной. 509-й не сводил с нее глаз. Доска медленно догорела. Кровь остановилась. Все вокруг словно куда-то провалилось. Не осталось ничего, кроме этих глаз. Мир сократился до размеров двух человеческих глаз. Они должны были померкнуть.
509-й не знал, сколько времени прошло – несколько минут или несколько часов, – но руки Вебера вдруг как будто вытянулись, оставаясь на самом деле неподвижными. Вслед за этим глаза изменились и перестали быть глазами. Это были уже просто две водянисто-прозрачные пуговицы. 509-й еще выждал немного. Потом осторожно оперся на локоть, чтобы продвинуться вперед – прежде чем прекратить борьбу, он должен был убедиться, что Вебер мертв. Теперь у него только в голове еще оставалось ощущение твердости – тело уже давно было невесомым и в то же время набухшим всей тяжестью земли. Оно больше не слушалось его.
Он медленно подался вперед и ткнул пальцами в глаза Вебера. Они не реагировали. Вебер был мертв. 509-й попытался выпрямиться и сесть, но теперь у него не хватало сил даже на это. От напряжения случилось то, чего он опасался: откуда-то из глубины, словно из самой земли, вдруг поднялось и тяжело выплеснулось наружу что-то теплое. Кровь пошла легко и безболезненно. Она хлынула прямо на голову Вебера. Казалось, она шла не только изо рта, но изо всего тела – назад, в землю, из которой она била мягким, упругим ключом. 509-й не старался сдержать ее. Руки его стали ватными. В тумане он вдруг увидел огромную фигуру Агасфера на фоне барака. «Значит, он все-таки не…» – успел он подумать; потом земля, на которую он опирался, превратился в зыбкую трясину, и он быстро пошел ко дну.
Они нашли его лишь час спустя. Они хватились его сразу же, как только улеглось первое волнение, и начали поиски. Наконец, Бухеру пришло в голову еще раз посмотреть у самого барака, и вскоре он обнаружил его за кучей трупов.
Подошли Левинский и Вернер.
– 509-й мертв, – сообщил им Бухер. – Застрелен. И Вебер тоже. Они лежат вместе вон там.
– Застрелен? Он что, был на улице?
– Да. Он как раз был снаружи.
– А пистолет у него был с собой?
– Да.
– И Вебер тоже мертв? Значит, это он застрелил Вебера, – решил Левинский.
Они приподняли 509-го и бережно положили его на землю. Потом перевернули на спину Вебера.
– Да, – сказал Вернер, – похоже на то. Две пулевые раны на спине.
Он посмотрел по сторонам и заметил револьвер.
– Вот он. – Он поднял его. – Пустой. Он стрелял из него.
– Надо унести его отсюда, – сказал Бухер.
– Куда? Кругом полно мертвых. Около семидесяти человек сгорело. Больше сотни раненых. Пусть пока полежит здесь, потом видно будет. – Вернер посмотрел на Бухера отсутствующим взглядом. – Ты что-нибудь понимаешь в автомобилях?
– Нет.
– Нам нужно… – Вернер оборвал сам себя. – Хотя что я болтаю! Вы же из Малого лагеря. Нам еще нужно найти людей для грузовиков. Пошли, Левинский!
– Сейчас. Чертовски жаль этого малого.
– Да…
Они отправились в сторону Большого лагеря. Левинский через несколько шагов остановился и еще раз посмотрел назад. Потом поспешил за Вернером. Бухер остался один. Утро было серым. Остатки барака все еще догорали. «Семьдесят человек сгорело… – думал Бухер. – Если бы не 509-й, их было бы больше».
Он долго стоял рядом с лежавшим на земле 509-м. Тепло от барака овевало его, словно искусственное лето. Но он не чувствовал этого тепла. 509-й мертв. Ему казалось, будто погибло не семьдесят, а несколько сотен человек.
Старосты быстро приняли на себя руководство лагерем. В обед уже работала кухня. Заключенные, вооружившись, охраняли ворота, на тот случай, если эсэсовцам придет в голову вернуться. Был образован и начал работу комитет из представителей всех блоков и сформирована команда, которая должна была как можно скорее обеспечить реквизицию продуктов в окрестных деревнях.
– Я вас сменю, – раздался чей-то голос.
Бергер поднял голову. Он так устал, что смысл слов уже не доходил до его сознания.
– Укол, – произнес он и вытянул вперед руку. – Иначе я свалюсь. Я уже ничего не вижу.
– Я немного поспал, – откликнулся тот же голос. – И теперь могу вас сменить.
– У нас кончаются анестезирующие средства. Они нам просто необходимы. Из города еще не вернулись? Мы посылали людей в госпитали.
Профессор Свобода из Брюнна, заключенный из чешского барака, наконец, понял, что происходит: перед ним был смертельно уставший автомат, который по инерции продолжал работать.
– Вам необходимо поспать, – повторил он громче.
Бергер замигал своими воспаленными глазами.
– Да-да, – пробормотал он и вновь склонился над чьим-то обгоревшим телом.
Свобода взял его за руку.
– Спать! Я вас подменю! Вам нужно спать!
– Спать?
– Да, спать.
– Хорошо, хорошо. Барак… – Бергер на какое-то мгновение пришел в себя. – Сгорел барак.
– Идите на вещевой склад. Там для нас поставили несколько коек. Идите туда и поспите. Я разбужу вас через пару часов.
– Часов? Да если я только лягу, меня уже будет не разбудить. Мне надо еще… мой барак… я должен их…
– Уходите же, наконец! – потерял терпение Свобода. – Вы уже и так много сделали.
Он подозвал одного из помощников.
– Отведите его на вещевой склад. Там для врачей поставили несколько коек. – Он взял Бергера за руку и повернул его к двери.
– 509-й… – произнес Бергер в полусне.
– Да, да, хорошо, – ответил Свобода, который ничего не понял. – Конечно. 509-й. Все в порядке.
Помощник снял с него халат и вывел его из комнаты. Бергер не сопротивлялся. Свежий воздух обрушился на него, как тяжелый водопад. Он зашатался и остановился. Водопад продолжал реветь у него в ушах.
– Боже мой, я же оперировал, – пробормотал он и уставился на помощника.
– Конечно, – ответил тот. – А что же ты еще мог делать?
– Я оперировал, – повторил Бергер.
– Ну конечно! Сначала ты делал перевязки и смазывал маслом или чем-то там еще, а потом вдруг взялся за нож и пошел орудовать. За это время тебе сделали два укола и влили четыре чашки какао. Ты им здорово пригодился – с такой оравой им без тебя было бы не управиться!
– Какао?
– Да. Для себя эти друзья ничего не жалели. Чего у них только не было – какао, масло и бог знает что еще!
– Оперировал. В самом деле оперировал… – прошептал Бергер.
– Да еще как! Я бы никогда не поверил, если бы не увидел этого своими глазами. При твоем-то весе! Но сейчас тебе нужно на боковую. Будешь спать, как король, на настоящей койке. Какого-нибудь шарфюрера! Пошли.
– А я думал…
– Что?
– Я думал, что уже никогда не смогу…
Бергер посмотрел на свои руки, повернул их ладонями кверху, затем бессильно опустил вниз.
– Да, – проговорил он, – спать…
День выдался серый. Возбуждение росло. Бараки гудели, словно ульи. Это было странное состояние – состояние неопределенности, какой-то непонятной свободы за колючей проволокой, полной надежд, слухов и напряженного, темного страха. В любой момент могли появиться эсэсовские команды или отряды гитлерюгенд. Все найденное на складе оружие было распределено между заключенными, но две-три роты солдат могли бы навязать лагерю тяжелый бой, а двух-трех орудий хватило бы, чтобы не оставить от него камня на камне.
Мертвых собрали и свезли в крематорий. Другой возможности не было: трупы сложили друг на друга, как дрова. Лазарет был переполнен.
После обеда над городом вдруг показался самолет. Он выполз из-за низких облаков.
Заключенные пришли в смятение.
– На плац! Все, кто может ходить, – на плац!
Из облаков вывалились еще два самолета. Они описали круг и присоединились к первому.
Моторы ревели. Тысячи глаз были прикованы к небу.
Самолеты быстро приближались. Старосты привели часть людей из рабочего лагеря на плац и выстроили их в две длинные шеренги, образующие огромный крест. По четыре человек на каждом конце креста размахивали белыми простынями, которые притащил из казармы Левинский.
Самолеты уже кружили над лагерем. С каждым кругом они опускались все ниже.
– Смотрите! – крикнул вдруг кто-то. – Крылья! Опять!
Заключенные махали простынями. Они махали руками, они кричали сквозь рев моторов. Многие, сорвав с себя куртки, вертели их над головой. Самолеты еще раз прошли над самыми крышами бараков, опять приветственно помахав крыльями, затем исчезли.
Толпа хлынула обратно в бараки. Все то и дело поглядывали в небо.
– Сало… – сказал вдруг кто-то. – После войны четырнадцатого года пошли посылки с салом, из-за океана…
И тут все неожиданно увидели на дороге, у подножия холма, первый американский танк, тяжелый, приземистый и страшный.
Глава двадцать пятая
Сад был залит серебристым светом. Остро пахло фиалками. Фруктовые деревья у южной стены, казалось, были облеплены розовыми и белыми мотыльками.
Альфред шел впереди, за ним трое американцев. Они старались ступать как можно тише. Альфред указал рукой на хлев. Американцы бесшумно рассредоточились.
Альфред распахнул дверь.
– Нойбауер, – произнес он негромко. – Вылезайте!
Из теплой темноты послышалось невнятное хрюканье.
– Что? Кто там?
– Вылезайте!
– Что? Альфред! Это ты, Альфред?
– Да.
Нойбауер опять хрюкнул.
– Чччерт! Ну я и дрыхнул! Снилось что-то… – Он откашлялся. – Сон какой-то дурацкий – ты мне не говорил «вылезайте»?
Один из солдат бесшумно вырос рядом с Альфредом. Вспыхнул карманный фонарик.
– Руки вверх! Выходите!
Бледный луч осветил полевую койку, на которой сидел полуодетый Нойбауер. Он вытаращился на свет фонаря, подслеповато моргая опухшими глазами.
– Что? – проскрежетал он, наконец. – Что это? Кто вы такие?
– Руки вверх! – повторил американец. – Ваша фамилия Нойбауер?
Нойбауер слегка приподнял руки и кивнул.
– Вы комендант концентрационного лагеря Меллерн?
Нойбауер опять кивнул.
– Выходите!
Заметив направленный на него черный зрачок автомата, Нойбауер встал и так резко вскинул вверх руки, что пальцы его ткнулись в низкую крышу сарая.
– Я не одет.
– Выходите!!
Нойбауер нерешительно приблизился, серый и заспанный. Он был в рубахе, галифе и сапогах. Один из солдат проворно обыскал его.
Нойбауер взглянул на Альфреда.
– Это ты привел их сюда?
– Да.
– Иуда!
– Вы не Христос, Нойбауер, – медленно произнес Альфред, – а я не нацист.
Американец, оставшийся в сарае, вернулся и отрицательно покачал головой.
– Вперед, – сказал другой, тот, что говорил по-немецки. Это был капрал.
– Я могу надеть свой китель? – спросил Нойбауер. – Он висит в сарае. За крольчатником.
Капрал помедлил немного, потом отправился в сарай и через минуту вернулся с пиджаком от штатского костюма.
– Нет, не этот, пожалуйста, – заявил Нойбауер. – Я солдат. Пожалуйста, мой китель.
– Вы не солдат.
Нойбауер растерянно заморгал.
– Это моя партийная форма.
Капрал еще раз скрылся в сарае и принес китель. Ощупав его, он протянул его Нойбауеру. Тот надел китель, застегнул его, расправил плечи и представился:
– Оберштурмбаннфюрер Нойбауер. К вашим услугам.
– Хорошо, хорошо. Вперед!
Они пошли через сад. Нойбауер заметил, что неправильно застегнул китель. Он расстегнул его на ходу и застегнул как следует. Все пошло наперекос в последний момент. Вебер, предатель, спалил барак, хотел подложить ему свинью. Он действовал самовольно, это легко будет доказать. Нойбауера вечером не было в лагере. Он обо всем узнал по телефону. И все же – чертовски неприятная история. Именно сейчас! А тут еще этот Альфред, второй предатель. Просто взял и не явился. И он остался без машины, на которой собирался бежать. Части уже отступили; в лес бежать было бы глупо, – и тогда он решил спрятаться в саду. Думал, что здесь им никогда не придет в голову искать его. Хорошо, что он успел сбрить гитлеровские усики. Но каков мерзавец, этот Альфред!
– Садитесь сюда. – Капрал указал ему на сиденье.
Нойбауер вскарабкался на машину. «Это, наверное, и есть то, что они называют джипом», – подумал он. Эти американцы вели себя вполне сносно. Даже корректно. Один из них, наверное, американский немец. Есть же, говорят, за границей какое-то немецкое братство – союз или что-то в этом роде.
– Вы хорошо говорите по-немецки, – начал он осторожно.
– Еще бы, – холодно ответил капрал. – Я из Франкфурта.
– О-о!.. – произнес Нойбауер.
День сегодня, похоже, и в самом деле пресквернейший. И кроликов кто-то украл. Когда он пришел в крольчатник, дверцы клеток были открыты. Дурное предзнаменование. Сейчас они уже, наверное, шипят на вертеле у какого-нибудь варвара.
Ворота лагеря были широко раскрыты. Над бараками развевались сшитые наспех флаги. Огромный громкоговоритель передавал какие-то объявления. Вернулся один из грузовиков, посланных за продуктами. В кузове у него стояли бидоны с молоком.
Джип, в котором привезли Нойбауера, остановился перед комендатурой. У входа американский полковник отдавал распоряжения своим офицерам. Нойбауер вылез из машины, одернул китель и шагнул вперед.
– Оберштурмбаннфюрер Нойбауер. К вашим услугам. – Он не вскинул руку, как при гитлеровском приветствии, а просто козырнул по-военному.
Полковник взглянул на капрала. Тот перевел.
– Is this the son of a bitch? – спросил полковник.
– Yes, Sir.
– Put him to work over there. Shoot him, if he makes a false move[18].
Нойбауер напряженно вслушивался, пытаясь понять, о чем идет речь.
– Вперед! – скомандовал капрал. – Работать. Убирать трупы.
Нойбауер все еще не терял надежды.
– Я офицер, – пролепетал он. – В чине полковника.
– Тем хуже для вас.
– У меня есть свидетели! Я обращался с людьми гуманно! Спросите их!
– Я думаю, нам понадобится с полдюжины крепких парней, чтобы ваши люди не разорвали вас на куски, – ответил капрал. – Хотя я был бы только рад… Вперед! Живо!
Нойбауер метнул взгляд на полковника. Но тот уже забыл о нем. Он повернулся и покорно пошел вперед. Двое солдат шли по бокам, третий – сзади.
Через пару минут его узнали. Американцы насторожились. Они ожидали натиска заключенных и еще плотнее обступили Нойбауера. Его бросило в пот. Глядя прямо перед собой, он шагал так, словно торопился, но вынужден был идти медленно.
Но ничего не произошло. Заключенные останавливались и смотрели на Нойбауера. Они не бросались на него с кулаками. Они образовали для него коридор. Никто не приближался к нему. Никто не произносил ни слова. Никто не проклинал его. Никто не бросил в него камня. Никто не поднял на него дубинку. Они просто смотрели на него. Они образовали узкий коридор и неотрывно смотрели на него, на всем пути, до самого Малого лагеря.
Вначале Нойбауер облегченно вздохнул, потом его снова бросило в жар. Он что-то бормотал себе под нос, не поднимая глаз. Но он чувствовал прикованные к себе взгляды. Он ощущал их на своей коже, словно бесчисленные глазки в огромной двери тюремной камеры, как будто его уже упрятали за решетку и теперь сотни глаз наблюдали за ним с холодным вниманием.
Ему было уже невыносимо жарко. Он ускорил шаги. Глаза не отставали. Они еще крепче впивались в него. Он чувствовал их каждой клеткой. Это были пиявки, которые сосали из него кровь. Он передернулся, но их было не стряхнуть. Они прожигали кожу. Они всасывались в самые жилы.
– Я же… я же… – бормотал он. – Долг… Я же ничего не… я был всегда… Что им от меня надо?..
Он весь взмок, пока они добрались до того места, где еще совсем недавно стоял барак 22. Там уже работали шестеро эсэсовцев, которых удалось поймать, и несколько капо. Поблизости стояли американские солдаты с автоматами в руках.
Нойбауер вдруг резко остановился. Он увидел на земле несколько черных скелетов.
– Что… что это?
– Не прикидывайтесь, – ответил ему капрал свирепо. – Это тот самый барак, который вы подожгли. Там, под обломками, еще по меньшей мере тридцать мертвецов. Вперед, искать кости!
– Я… этого… не приказывал…
– Разумеется.
– Меня здесь не было… Я ничего не знал. Это сделали другие, самовольно…
– Конечно. Как всегда – другие. А те, которые подохли здесь, как собаки, за все эти годы? Это тоже не ваша работа? А?
– Я выполнял приказы. Долг…
Капрал повернулся к одному из стоявших рядом товарищей.
– Это теперь на несколько лет будут две любимые их фразы: «я выполнял приказ» и «я ничего не знал».
Нойбауер не слушал его.
– Я всегда старался сделать все, что было в моих силах…
– А это, – с горечью прибавил капрал, – будет третья отговорка… А ну живо!! – взорвался он неожиданно. – Работать! Откапывать трупы! Или вы думаете, это так легко – бороться с искушением переломать вам все кости?..
Нойбауер съежился и стал неуверенно копаться среди обломков.
Их привозили на тележках, приносили на грубо сколоченных носилках или приводили, поддерживая со всех сторон. Их размещали в коридорах эсэсовской казармы, снимали с них завшивевшие лохмотья, в которые они еще были одеты, и тут же сжигали это тряпье. После этого их отправляли в ванные комнаты СС.
Многие не понимали, чего от них хотят. Они тупо сидели или лежали в проходах. Лишь когда через открытые двери повалили первые клубы пара, некоторые из них ожили. Они захрипели и испуганно поползли прочь.
– Купаться! Купаться! – кричали им товарищи. – Вас будут купать!
Это не помогало. Скелеты отчаянно цеплялись друг за друга, хныкали и, как крабы, ползли к выходу. Это были те, для которых понятия «мыться» и «пар» были неразрывно связаны с газовыми камерами. Им показывали мыло и полотенца, но и это не помогало. Все это они уже видели. И мыло, и полотенца использовались для того, чтобы заманить заключенных в газовую камеру; обманутые, они так и умирали с мылом и полотенцем в руках. Лишь после того, как мимо них пронесли первую партию их уже выкупанных товарищей и те жестами и словами дали им понять, что никакого газа нет и их действительно выкупали в теплой воде, они наконец успокоились.
Пар клубился вдоль кафельных стен. Теплая вода ласкала, словно теплые ладони. Они лежали в ней, и их тонкие, как спички, руки с непомерно толстыми суставами поднимались и блаженно плюхались обратно в воду. Застарелые корки грязи постепенно размокали. Мыло, скользя по истонченной от голода коже, освобождало ее от грязи, тепло проникало все глубже, доходило до самых костей. Теплая вода – они давно уже забыли, что это такое. Они лежали в ней, удивляясь и радуясь непривычному ощущению, и для многих это ощущение стало первым шагом к осознанию вновь обретенной свободы и спасения.
Бухер сидел рядом с Лебенталем и Бергером. Они словно насквозь пропитались теплом. Это было животное счастье. Счастье второго рождения. Это была жизнь, воскрешенная теплом; она вновь вернулась в истомившиеся, изголодавшиеся клетки и растопила заледеневшую кровь. Это было счастье, которое должно испытывать засохшее и неожиданно вновь зазеленевшее растение. Эта вода была жидким солнцем, нежно обволакивающим и оживляющим зародыши, которые считались погибшими. Вместе с корками грязи, покрывавшими кожу, отделялись и корки грязи, наросшие на душе. Они физически ощущали свою защищенность. Защищенность в самом простом – в тепле. Как пещерные люди перед первым костром.
Им выдали полотенца. Вытираясь, они с удивлением рассматривали свою кожу. Она все еще была бледной и пятнистой от голода, но им она казалась белоснежной.
Им выдали чистую одежду со склада. Прежде чем надеть, они ощупывали и с любопытством вертели ее в руках. Потом их повели в другое помещение. Купание оживило и в то же время страшно утомило их. Они покорно плелись туда, куда их вели, сонные и уже готовые поверить в любое другое чудо.
Вид настоящих постелей почти не произвел на них впечатления. Посмотрев на длинные ряды коек, они хотели было идти дальше.
– Здесь, – сказал американец, который их сопровождал.
Они в недоумении уставились на него.
– Для нас?..
– Да. Спать.
– По скольку человек?
Лебенталь показал на ближайшую койку, потом на себя и Бухера и спросил:
– Два?
Потом показал на Бергера и поднял три пальца.
– Или три?
Американец ухмыльнулся. Взяв Лебенталя за плечи, он насильно, с ласковой категоричностью, усадил его на первую койку, затем таким же способом отправил Бухера на вторую, Бергера на третью и, наконец, Зульцбахера на четвертую койку.
– Вот так, – сказал он.
– Каждому по койке!
– С одеялом!
– Я сдаюсь, – заявил Лебенталь. – Здесь еще и подушки!
Им удалось раздобыть гроб. Это был легкий черный ящик средних размеров, но для 509-го он оказался слишком широким. В него свободно можно было положить еще кого-нибудь. Впервые за все время, проведенное 509-м в лагере, ему отвели так много места одному.
Могилу вырыли на том месте, где стоял барак 22. Они решили, что это самое подходящее место для него. Был уже вечер, когда они принесли его туда. На влажном небе смутно желтел месяц. Несколько человек из рабочего лагеря помогли им опустить гроб в яму.
У них была маленькая лопатка. Каждый подходил к краю могилы и бросал в нее немного земли. Агасфер подошел слишком близко и соскользнул вниз. Они вытащили его. Еще несколько заключенных помогали им зарывать могилу.
Потом они отправились назад. Розен нес лопатку. Ее нужно было вернуть. Они поравнялись с бараком 20. Оттуда как раз выносили очередной труп. Его несли двое эсэсовцев. Розен остановился прямо перед ними. Они хотели обойти его. Первым шел Ниманн, мастер «обезболивающих» уколов. Американцы поймали его где-то за городом и вернули в лагерь. Это был тот самый шарфюрер, от которого 509-й спас Розена. Розен сделал шаг назад, поднял лопатку и ударил ею Ниманна в лицо. Он замахнулся еще раз, но тут подоспел американский солдат, охранявший эсэсовцев, и осторожно отнял у него лопатку.
– Come, come – we’ll take care of that later[19].
Розена трясло. Ниманну досталось несильно: лопатка лишь скользнула по лицу, слегка содрав кожу. Бергер взял Розена за руку.
– Пошли. Ты слишком слаб для этого.
Розен разрыдался. Зульцбахер взял его за другую руку.
– Они будут судить его, Розен. За все.
– Убивать! Их надо убивать! Иначе ничего не поможет! Они будут приходить снова и снова!
Бергер и Зульцбахер повели его прочь. Американец отдал лопатку Бухеру, и все двинулись дальше.
– Смешно… – произнес Лебенталь через некоторое время. – Это ведь ты всегда говорил, что не желаешь никакой мести…
– Оставь его, Лео.
– Ладно, ладно, не буду.
Каждый день заключенные покидали лагерь. Иностранных невольников, которые были здоровы и могли ходить, отправляли группами. Часть поляков решила остаться. Они не хотели в русскую оккупационную зону. В Малом лагере все были слишком слабы; им нужно было еще набираться сил. К тому же многие не знали, куда идти. Семьи их погибли или были рассеяны по свету; добро разграблено; родные места превращены в пустыню или пожарище. Они были свободны, но не знали, что делать со своей свободой. Они оставались в лагере. У них не было денег. Они помогали чистить бараки. Они теперь сытно ели, хорошо спали. Они ждали. И объединялись в группы.
Это были те, кто знал, что их уже никто нигде не ждет. Но были и другие, которые еще не желали в это верить. Они отправлялись на поиски. Каждый день кто-то из них пускался в путь, вниз, в долину, со справкой управления гражданской службы и военной администрации лагеря в руках – чтобы получать продовольственные карточки – и двумя-тремя полустертыми датами в сердце.
Все получилось не так, как многие это себе представляли. Перспектива освобождения была чем-то таким гигантским и непостижимым, что большинство даже не пыталось заглянуть дальше в будущее. И вот свобода неожиданно наступила, и за ней они вопреки ожиданиям не увидели эдема, полного радостей, чудесных встреч, окончания всех разлук и волшебного возвращения всех прожитых здесь лет в счастливую эпоху, которая предшествовала неволе, – она наступила, и по одну сторону ее простирался мрак одиночества, печальных воспоминаний и отчаяния, а по другую – пустыня и крохотный светлячок надежды. Они спускались в долину, и все, на что они надеялись, были названия двух-трех населенных пунктов и других лагерей, несколько имен, да еще какое-то зыбкое, неопределенное «может быть». Каждый надеялся отыскать лишь одного или двух близких людей; найти всех – не решался мечтать почти никто.
– Лучше всего уйти сразу, как только почувствуешь немного силы, – сказал Зульцбахер. – Ничего не изменится. Чем дольше вы здесь просидите, тем тяжелее будет уходить. Не успеешь оглянуться, как окажешься в другом лагере – для тех, кому некуда идти.
– Ты думаешь, что уже достаточно окреп?
– Я поправился на десять фунтов.
– Это мало.
– Я пойду не спеша, осторожно.
– А куда ты думаешь податься? – поинтересовался Лебенталь.
– В Дюссельдорф. Попробую разыскать жену…
– Как же ты туда доберешься? Туда что, ходят поезда?
Зульцбахер поднял плечи.
– Не знаю. Тут есть еще двое, им в ту же сторону, в Золинген и Дуйсбург. Вместе как-нибудь доберемся.
– Это твои старые знакомые?
– Нет. Но и то хорошо, что хоть кто-то будет рядом.
– Это верно.
– Вот и я говорю.
Он долго тряс всем руки.
– А еда на дорогу у тебя есть? – спросил Лебенталь.
– На два дня хватит. А потом будем обращаться к американским властям. Как-нибудь доберемся.
Он пошел со своими двумя земляками, из Золингена и Дуйсбурга, вниз, по тропинке, ведущей в долину. Через некоторое время он обернулся, помахал им и пошел дальше, уже больше не оглядываясь.
– Он прав, – произнес Лебенталь. – Я тоже ухожу. Сегодня я уже буду ночевать в городе. Мне нужно поговорить с одним человеком, который будет моим компаньоном. Мы хотим открыть свое дело. У него капитал, у меня – опыт.
– Хорошо, Лео.
Лебенталь достал из кармана пачку американских сигарет и угостил всех.
– Это будет шикарный бизнес, – заявил он. – Американские сигареты. Как после первой мировой. Нужно только вовремя начать. – Он посмотрел на пеструю пачку. – Лучше всяких денег, можете мне поверить.
– Лео, – улыбнулся Бергер. – Ты у нас в полном порядке.
Лебенталь недоверчиво покосился на него.
– Я никогда и не говорил, что я идеалист.
– Не обижайся. Я это так, без всякой задней мысли. Если бы не ты, мы все уже столько раз могли бы загнуться, что…
Лебенталь польщенно улыбнулся.
– Как говорится, что было в моих силах… Всегда хорошо иметь под боком практичного человека, который кое-что понимает в коммерции. Если я для вас что-нибудь могу сделать… Бухер, а ты что думаешь? Ты остаешься?
– Нет. Я жду, пока Рут немного окрепнет.
– Хорошо. – Лебенталь вынул из кармана американскую авторучку и написал что-то на клочке бумаги. – Вот мой адрес в городе. На всякий пожарный…
– Откуда у тебя авторучка? – удивился Бухер.
– Выменял. Американцы все, как сумасшедшие, ищут какие-нибудь сувениры, на память о лагере.
– Что?
– Собирают сувениры. На память. Пистолеты, кинжалы, значки, плетки, флаги – все подряд. Это тоже неплохой бизнес. Я быстро смекнул, что к чему. И хорошенько запасся этим добром.
– Лео, – сказал Бергер. – Как хорошо, что ты есть.
Лебенталь спокойно кивнул.
– Ты пока остаешься здесь?
– Да, я пока остаюсь.
– Ну тогда мы еще не раз увидимся. Жить я буду в городе, а сюда буду приходить есть.
– Я так и понял.
– Конечно. Сигареты у тебя еще есть?
– Нет.
– Держите. – Лебенталь протянул Бергеру и Бухеру по нераспечатанной пачке.
– А что у тебя еще есть? – спросил Бухер.
– Консервы. – Лебенталь посмотрел на часы. – Мне пора…
Он достал из-под своей койки новенький американский плащ и не спеша надел его. Никто уже не спрашивал, откуда у него плащ. Если бы у него вдруг оказался еще и собственный автомобиль, их бы это уже не удивило.
– Не потеряйте адрес, – сказал Лебенталь, обращаясь к Бухеру. – Было бы обидно, если бы мы больше никогда не увиделись.
– Мы не потеряем его.
– Мы уходим вместе, – сказал Агасфер. – Я и Карел.
Они стояли перед Бергером.
– Побыли бы еще пару недель, – ответил он. – Вы же совсем слабые.
– Мы хотим уйти отсюда.
– Вы хоть решили, куда?
– Нет.
– Почему же вы хотите уйти?
Агасфер сделал неопределенный жест.
– Мы провели здесь слишком много времени.
На нем была старинная черно-серая крылатка с огромным, по самые локти, как у кучера, воротником. Ее раздобыл для него Лебенталь, который уже приступил к своей коммерческой деятельности. Костюм Карела представлял собой сложную комбинацию разных видов американской военной формы.
– Карелу пора, – сказал Агасфер.
Подошел Бухер. Он с любопытством осмотрел Карела с ног до головы.
– Это еще что за наряд?
– Американцы берут его с собой. Его усыновил тот полк, который первым пробился сюда. Они прислали за ним джип. И меня немного подвезут.
– Тебя они тоже усыновили?
– Нет. Они просто подвезут меня немного.
– А потом?
– Потом? – Агасфер окинул взглядом долину. Плащ его развевался на ветру. – Есть еще так много других лагерей, в которых у меня были знакомые…
«Лебенталь одел его мудро, – думал Бергер, глядя на Агасфера. – Выглядит, как заправский пилигрим. И пойдет он теперь от одного лагеря к другому. От одной могилы к другой. Только могила для заключенного – это слишком большая роскошь. Что же он собирается искать?»
– Знаешь, – пояснил Агасфер, – иногда в дороге неожиданно встречаешь тех, кого и не надеялся встретить.
– Да, старик.
Они долго смотрели им вслед.
– Странно, что мы так просто расходимся в разные стороны, – медленно произнес Бухер.
– Ты тоже скоро уйдешь?
– Да. Мы не должны терять друг друга из вида.
– Должны, – возразил Бергер. – Должны.
– Мы обязательно должны еще когда-нибудь встретиться. После всего этого. Когда-нибудь.
– Нет.
Бухер поднял глаза.
– Нет, – повторил Бергер. – Мы не должны забывать этого. Но мы не должны и превращать это в культ. Иначе так навсегда и останемся в тени этих проклятых вышек.
Малый лагерь опустел. Его тщательно вычистили, а заключенных разместили в бараках рабочего лагеря и в казармах СС. Несмотря на пролитые реки воды, жидкого мыла и дезинфицирующих средств, здесь все еще господствовал запах смерти, грязи и человеческих страданий. Он был неистребим. В заборах из колючей проволоки повсюду были сделаны проходы.
– А ты не устанешь? – спросил Бухер.
– Нет, – ответила Рут.
– Ну тогда идем. Какой сегодня день?
– Четверг.
– Четверг… Хорошо, что дни теперь опять имеют названия. Здесь у них были только номера. С первого по седьмой. Все одинаковые.
Они уже получили в канцелярии свои документы.
– Куда же мы пойдем? – спросила Рут.
– Туда. – Бухер показал рукой в сторону холма, на котором белел маленький домик. – Давай сначала пойдем туда и посмотрим на этот дом. Он принес нам счастье.
– А потом?
– Потом? Потом можно вернуться обратно. Здесь нас кормят…
– Давай не будем возвращаться. Никогда.
Бухер удивленно посмотрел на нее.
– Хорошо. Подожди здесь. Я принесу наши вещи.
Вещей было немного; но они припасли в дорогу хлеба на несколько дней и две банки сгущенного молока.
– Мы правда уйдем? – спросила она.
Он прочел на ее лице напряженное ожидание.
– Да, Рут.
Они попрощались с Бергером и пошли к одному из проходов, врезанных в проволочное ограждение. Они уже не раз уходили за пределы лагеря, хоть и ненадолго, – но каждый раз, оставив позади колючую проволоку, они испытывали то же самое волнение. Им никак было не избавиться от ощущения, будто по проволоке все еще бежит невидимый, смертоносный ток, а на вышках по-прежнему стерегут свои жертвы хорошо пристрелянные к этой дорожке пулеметы. У них и в этот раз на секунду замерла в жилах кровь, когда они переступили границу лагеря. Но в следующее мгновение их уже принял огромный мир, которому не было конца и края.
Они медленно шли рука об руку. Стоял мягкий пасмурный день. Долгие годы им приходилось ползать, красться или бежать наперегонки со смертью. Теперь они шли, ни о чем не заботясь, спокойно, с поднятой головой, – и никакой катастрофы не происходило. Никто не стрелял им вслед. Никто не кричал. Никто не обрушивал на их головы дубинки.
– Это непостижимо, – произнес Бухер. – Уже в который раз, а все никак не привыкнуть.
– Да. Все еще как-то… страшновато.
– Не смотри назад. Ты хочешь оглянуться?
– Да. Шея сама так и поворачивается. Как будто кто-то сидит в голове и разворачивает ее назад.
– Давай попробуем забыть, не думать об этом. Сколько сможем.
– Давай.
Они прошли еще немного, пересекли какую-то дорожку, и перед ними раскинулся зеленый луг, слегка припорошенный желтизной примул. Они часто видели их сверху, из лагеря. Бухер на секунду вспомнил жалкие, полузасохшие примулы Нойбауера, посаженные рядом с 22-м блоком. Он стряхнул с себя это воспоминание.
– Пойдем напрямик, через луг, – сказал он.
– Ты думаешь, можно?..
– Я думаю, нам теперь много чего можно. Тем более что мы ведь решили ничего не бояться.
Под ногами шелестела трава. Они чувствовали ее даже сквозь башмаки. И это ощущение тоже было непривычным. Привычной для их ног была лишь жесткая земля плаца.
– Давай пойдем налево, – предложил Бухер.
Они пошли налево. Проходя мимо куста орешника и почувствовав его прикосновение, они остановились, обошли вокруг него, раздвинули ветви, пощупали его листья и почки. И это тоже казалось им чудом.
– Теперь пошли направо, – сказал Бухер.
Они пошли направо. Они сейчас были похожи на детей, но их это мало заботило. Каждое движение, каждый шаг приносили им огромное удовлетворение. Они могли делать все, что им хотелось. Никто им больше ничего не приказывал. Никто не кричал и не стрелял. Они были свободны.
– Как во сне… – произнес Бухер. – Страшно только, что вдруг проснешься и окажешься в бараке, среди грязи и вони.
– Здесь совсем другой воздух! – Рут глубоко дышала. – Это живой воздух, понимаешь? Живой, а не мертвый…
Бухер внимательно смотрел на нее. Лицо ее немного разрумянилось, глаза блестели.
– Да, это живой воздух. Он не воняет – он пахнет.
Они остановились у тополей.
– Мы можем посидеть здесь, – сказал он. – И никто нас не прогонит. Мы можем даже сплясать, если захотим.
Они сели под деревьями. Вокруг ползали жуки, порхали бабочки. В лагере они видели только крыс и синевато поблескивающих мух. Рядом журчал ручей. Он был прозрачным и звонким. В лагере воды постоянно не хватало. А здесь она просто струилась себе, и никому до нее не было дела. Теперь нужно было ко многому привыкать заново.
Они отправились дальше, вниз, по склону горы. Они не торопились, шли медленно, часто отдыхая. Добравшись до глубокой лощины, они наконец оглянулись и не увидели лагеря. Он скрылся из вида.
Они долго сидели и молчали. Лагерь исчез. Исчез и разрушенный город. Перед ними был только луг, а над лугом – мягкое небо. Теплый ветер ласкал их лица. Казалось, он дует сквозь черную паутину прошлого, словно стараясь оттолкнуть ее своими мягкими ладонями. «Так, наверное, и нужно начинать, – думал Бухер. – С самого начала. Не с воспоминаний, ожесточения и ненависти, а с самого простого. С чувства, что ты живешь. Живешь не вопреки чему-то, как в лагере, а просто – живешь». Он чувствовал, что это не бегство. Он знал, чего хотел от него 509-й: он должен был стать одним из тех, кто выстоит и не сломается, чтобы обличать и бороться. Но он вдруг почувствовал и то, что бремя ответственности, которую возложили на него мертвые, раздавит его, если он не сумеет сохранить это ясное, могучее чувство жизни. Только оно могло бы придать ему силы и в то же время не позволить ему ни забыть, ни погибнуть от воспоминаний. Об этом ему говорил и Бергер во время прощания.
– Рут, – произнес он, наконец, после долгого молчания. – Если человек начинает жизнь заново, с самого начала, как мы с тобой, то ведь впереди у него должна быть целая бездна счастья, а?
Сад стоял в цвету. Но, приблизившись к дому, они увидели, что прямо за ним взорвалась бомба. Она разрушила всю заднюю часть постройки. Целым и невредимым остался лишь фасад. Сохранилась даже резная наружная дверь. Они открыли ее. Но она вела к груде обломков.
– Значит, он никогда и не был домом. Все это время…
– Хорошо, что мы не знали об этом.
Они молча смотрели на то, что так долго считали домом. Все это время они верили, что пока он стоит, у них тоже все будет хорошо. Они верили в иллюзию. В руину с уцелевшим фасадом. В этом была и ирония, и какое-то странное утешение. Эта иллюзия помогла им выжить, а остальное не имело значения.
Трупов они нигде не обнаружили. Хозяева, по-видимому, покинули дом до того, как в него попала бомба. Чуть в стороне, посреди развалин, они наткнулись на покосившуюся дверь. За ней оказалась кухня.
Эта маленькая комнатушка обвалилась лишь наполовину. Плита осталась целой и невредимой. Нашлось даже несколько сковородок и горшков. Печную трубу было нетрудно вновь укрепить и вывести через разбитое окно наружу.
– Ее можно растопить, – сказал Бухер. – Дров наверху хватает.
Он порылся среди обломков.
– Там внизу есть матрацы. Можно откопать их. Часа два работы. Давай сразу же и начнем.
– Это не наш дом.
– Он ничей. Ничего с ним не случится, если мы проведем здесь несколько дней. Для начала.
К вечеру у них в кухне было два матраца. Еще они нашли пару одеял, покрытых белой известковой пылью, и стул. В одном из ящиков стола лежали вилки, ложки и даже нож. В печи потрескивал огонь. Дым через трубу уходил наружу. Бухер продолжал копаться среди развалин.
Рут нашла осколок зеркала и тайком спрятала его в карман. Теперь она, стоя у окна, смотрела в это крохотное зеркальце. Бухер что-то говорил ей снаружи, она что-то отвечала ему, но глаза ее были прикованы к тому, что она увидела в зеркале: седые волосы, ввалившиеся глаза, горький рот, в котором не хватало многих зубов. Она долго безжалостно смотрела на свое отражение. Потом бросила зеркальце в огонь.
Вошел Бухер. В руках он держал подушку. Небо между тем окрасилось в яблочно-зеленый цвет. Вечер был необыкновенно тихим. Они молча смотрели в разбитое окно. До их сознания только сейчас по-настоящему дошло, что они одни. Они уже почти забыли, что это такое. Вокруг всегда был лагерь, толпы заключенных, переполненные бараки – даже уборная всегда была битком набита людьми. Иметь товарищей было хорошо. Но иногда угнетала невозможность побыть одному. Она давила, словно уличный каток, который раскатывает каждое отдельное Я, как асфальт, превращая его в некое общее, «братское» Я.
– Странно – вдруг оказаться одним, правда, Рут?
– Да. Такое чувство, будто мы – последние люди на земле.
– Нет, не последние, а первые.
Один из матрацев они положили так, чтобы, сидя на нем, можно было смотреть наружу через открытую дверь. Они открыли консервы и не спеша поужинали. Потом они сели бок о бок на пороге покосившейся двери. Из-за груды обломков проглядывали последние лучи заходящего солнца.
Примечания
- (вет.) болезнь лошадей; (разг.) бешенство, безумие, неистовство. Ремарк пользуется этим термином для характеристики людей, которые уже не способны контролировать свои поступки (Здесь и далее примечания переводчика)
- Боевая организация социалистов Веймарской республики
- еврейская заупокойная молитва.
- SA (сокр. «Sturmabteilung») – отряды штурмовиков НСДАП.
- (церк.) длинная, с широкими рукавами, обычно парчовая, одежда дьяконов, надеваемая при богослужении, а также нижнее облачение священников и архиереев.
- Отпускаю тебе грехи твои (лат.).
- Верую в единого Бога (лат.).
- Я верю, потому что это противно разуму (лат.).
- неевреи (идиш).
- Опера Бетховена.
- верховное божество у древних германцев.
- Рурская область – основная угольно-металлургическая база Германии, между реками Рур и Леппе; в Руре сконцентрированы основные отрасли тяжелой промышленности страны.
- Гонвед (венг.honved – защитник родины) в 19-20 вв., до 1949 г. – венгерская национальная армия.
- (от греч.antiphonos – звучащий в ответ) – песнопение, исполняемое поочередно двумя хорами или солистом и хором; в подлиннике: Wechselklage.
- (Volksgеrichtshof) чрезвычайный суд для расправы с противниками фашистского режима в Германии 1934-1945 гг.
- Фема – тайное судилище в Германии 14 – 15 вв.
- Wandervogel (нем.) – член юношеского туристического движения в Германии в начале 20 в. (до первой мировой войны).
- – Это тот самый сукин сын? – Да, сэр. – Пусть работает вместе со всеми. А если вздумает брыкаться – пристрелите его. (англ.).
- – Не надо, мы позаботимся об этом позже (англ.).