Искра жизни Эрих Мария Ремарк

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4

Глава двенадцатая

Они построились по блокам на плацу Малого лагеря. Шарфюрер Ниманн невозмутимо покачивался на носках. Это был тридцатилетний светловолосый мужчина невоенной наружности в очках, с узким лицом, маленькими оттопыренными ушами и скошенным подбородком. Без мундира его можно было бы принять за мелкого служащего. Он и был им до того, как поступил на службу в СС и стал настоящим мужчиной.

– Внимание! – Голос у Ниманна был высокий, чуть придушенный. – Вновь прибывшие пять шагов вперед – марш!

– Осторожно! – пробормотал 509-й Зульцбахеру.

Перед Ниманном выросли две шеренги.

– Больные и нетрудоспособные – выйти из строя! – скомандовал он.

Шеренги ожили, чуть заметно зашевелились, но команду выполнять никто не торопился. В такие номера уже не верили; все были научены горьким опытом, своим и чужим.

– А ну живее! Кому к врачу или на перевязку – справа становись!

Несколько человек нерешительно вышли из строя и встали справа.

– Что у тебя? – спросил Ниманн у одного из них

– Растертые пятки и сломанный палец на ноге, господин шарфюрер.

– А у тебя?

– Двусторонняя паховая грыжа, господин шарфюрер.

Ниманн спросил еще несколько человек. Двоих отправил обратно. Это был обычный прием, к которому иногда прибегали, чтобы ввести заключенных в заблуждение, усыпить их бдительность. Подействовал он и на этот раз. Кучка больных, стоявших в стороне, стала увеличиваться. Ниманн деловито кивнул головой.

– У кого больное сердце, кто не годится для тяжелой работы, но может штопать носки и чинить обувь – выйти из строя!

Еще несколько человек пристроилось к кучке больных. Ниманн набрал уже около тридцати человек и понимал, что ему вряд ли удастся выманить еще кого-нибудь.

– А остальные, я вижу, в отличной форме! – пролаял он злобно. – Сейчас проверим! Напра-а-во! Бего-о-м марш!

Две шеренги, превратившись в колонну по два, побежали по кругу. Остальные стояли по стойке «смирно» и думали о том, что им тоже грозит опасность. Любого из них, кто, не выдержав долгого стояния в строю, свалится, Ниманн мог запросто забрать с собой, как довесок к полученному товару. Тем более что никто не знал его дальнейших планов. Возможно, он собирался проделать то же самое со старожилами.

Бегущие сделали уже шесть кругов. У них уже заплетались ноги. Однако они поняли, что их гоняли вокруг плаца вовсе не для того, чтобы установить степень их пригодности для тяжелых работ. Это были гонки за право на жизнь. Лица их заливал пот, а в глазах метался, словно огонь, отчаянный, безжалостный страх смерти, не инстинктивный, а осознанный, опирающийся на опыт; такой страх не способно испытывать ни одно живое существо, кроме человека.

Больные, которые сами вышли из строя, теперь тоже поняли, что происходит, и забеспокоились. Двое из них попытались пристроиться к бегущим. Ниманн заметил это.

– Назад! Назад, я сказал!

Но они не слушали его. Обезумев от страха, они бежали по кругу вместе со всеми. У обоих на ногах были деревянные башмаки, которые они, конечно, сразу же потеряли. Носков им вчера вечером не выдали, и теперь они бежали босиком, не обращая внимание на стертые до крови ноги. Ниманн следил за ними краем глаза. Некоторое время они беспрепятственно бежали вместе с остальными. Но как только на их искаженных лицах появилась жадная надежда, как только они подумали, что, может быть, им все-таки удастся перехитрить смерть, Ниманн сделал несколько шагов вперед и, когда они поравнялись с ним, подставил им ногу. Они со всего маху полетели на землю, попытались было подняться, но Ниманн двумя пинками опрокинул их на спину. Они ползком двинулись вслед бегущим.

– Встать! – крикнул Ниманн своим придушенным тенором. – Марш назад!

Все это время он стоял спиной к бараку 22. Карусель смерти продолжала кружиться. На земле уже лежало четыре человека. Двое из них потеряли сознание. На одном был гусарский мундир, на другом некое подобие обрезанного кафтана поверх дамской сорочки с дешевыми кружевами. Они получили все это вчера на вещевом складе. Капо, раздававший одежду из Освенцима, отнесся к своим обязанностям с юмором. Кроме «дамы» и «гусара», на плацу можно было насчитать еще с десяток заключенных, одетых, как на маскарад.

509-й заметил среди бегущих Розена. Тот ковылял согнувшись в самом хвосте колонны. Он уже еле переставлял ноги. 509-й видел, что он вот-вот свалится. «Тебя это не касается, понял? – сказал он сам себе. – Не смей делать глупостей! Каждый должен думать о себе». Колонна опять поравнялась с бараком. До него было всего лишь несколько метров. Розен бежал уже самым последним. 509-й взглянул на Ниманна, все еще стоявшего спиной к бараку, стрельнул глазами по сторонам. Никому из старост блоков не было до него никакого дела; все смотрели на тех двоих, которым Ниманн сделал подножку. Хандке даже шагнул вперед, вытянув шею. 509-й схватил Розена, тащившегося в этот момент мимо него на подгибающихся ногах, за руку, потянул его на себя и толкнул назад, в середину строя.

– Быстро! В барак! Спрячься!

Он еще несколько секунд слышал позади тяжелое дыхание Розена и видел краем глаза какое-то едва уловимое движение; затем все стихло. Ниманн ничего не заметил. Он так ни разу и не обернулся. Хандке тоже ничего не видел. 509-й знал, что дверь барака была открыта. Он надеялся, что Розен его понял. И еще он надеялся, что тот не выдаст его, если все-таки попадется. Он должен был сообразить, что ему это уже все равно не помогло бы. Ниманн до этого не пересчитал новеньких, и у Розена появился шанс спастись. 509-й только теперь почувствовал, что у него дрожат колени, а во рту все пересохло. В ушах зазвенела кровь.

Он осторожно покосился на Бергера. Бергер не сводил глаз с движущегося по кругу полуживого табуна, который уже заметно поредел. По его напряженному лицу 509-й понял, что он все видел.

– Он уже в бараке!.. – шепнул ему сзади Лебенталь.

Дрожь в коленях стала еще сильнее. Ему пришлось прислониться к Бухеру.

Повсюду валялись деревянные башмаки, которые вчера выдали многим из вновь прибывших. Они еще не успели к ним привыкнуть и сразу же растеряли их во время бега. Только двое все еще отчаянно клацали своими деревяшками по асфальту. Ниманн протирал стекла очков. Они запотел. От тепла, которое он испытывал, читая в глазах заключенных страх смерти, страх, неумолимо гнавший их вперед, придававший им силы, подымавший их с земли, когда они падали, толкавший их дальше. Он ощущал это тепло желудком и глазами. В первый раз он ощутил его, когда убил своего первого еврея. По правде сказать, он совсем этого не хотел. Это случилось как-то само собой. Всегда чем-то печально озабоченный, затурканный, он сначала даже испугался мысли о том, что ему надо ударить еврея. Но когда он увидел, как тот ползает на коленях и со слезами на глазах выпрашивает себе пощаду, он вдруг почувствовал, что за одно мгновение стал другим – сильным и могущественным; он почувствовал, как гудит в жилах кровь; горизонт отступил вдаль, разгромленная четырехкомнатная квартира мелкого еврейского конфекционера – замкнутый мещанский мирок, уставленный мебелью с зеленой репсовой обивкой – превратилась в дикую азиатскую пустыню времен Чингис-хана, а торговый служащий Ниманн стал вдруг господином над жизнью и смертью; в голову ударил дурман власти – безграничной власти! – и он все хмелел и хмелел от этого нового, неожиданного чувства, и сам не заметил, как нанес первый удар по мягкому, податливому черепу, покрытому скудными крашеными волосами.

– Группа – стой!

Заключенные не поверили своим ушам. Им уже казалось, что этот бег по кругу никогда не кончится и что они так и будут бегать, пока не свалятся замертво. Люди, бараки, плац – все это, словно неожиданно окрашенное солнечным затмением в какой-то зловеще-серый цвет, продолжало кружиться у них перед глазами. Они держались друг за друга, чтобы не упасть. Ниманн надел очки. Он вдруг почему-то заторопился.

– Трупы сложить сюда!

Все в недоумении уставились на него: трупов пока еще не было.

– Тех, кто сошел с дистанции, – поправился он. – Кто лежит на земле.

Шатаясь, словно пьяные, они отправились собирать своих лежавших на земле товарищей. Они брали из за ноги и за руки и тащили на середину плаца. В одном месте им пришлось «распутывать» целый клубок тел. Бегущие падали здесь друг на друга, когда кто-то неожиданно споткнулся. В неразберихе снующих взад и вперед людей 509-й увидел Зульцбахера. Прячась за спинами стоявших перед ним заключенных, он то пинал кого-то из лежавших на земле по ногам, то дергал его за волосы и за уши; потом наклонился к нему и рывком поднял его на колени. Тот бессильно повалился на землю. Зульцбахер просунул ему руки под мышки и еще раз попробовал поднять его на ноги, но у него ничего не получалось. Тогда он принялся неистово молотить по нему кулаками. Какой-то староста блока оттолкнул его в сторону, но он вновь бросился к лежавшему. Староста пнул его ногой. Он решил, что Зульцбахер имеет зуб на лежавшего и хочет, пользуясь случаем, отыграться за все.

– Козлина вонючий! – проворчал он злобно. – Ты отстанешь от него или нет? Он и без тебя сдохнет.

Через ворота, сделанные в проволочном ограждении, въехал приземистый грузовик, на котором обычно возили трупы. За рулем сидел капо Штрошнайдер. Мотор трещал, как пулемет. Штрошнайдер подъехал вплотную к куче. Началась погрузка. Кое-кто попытался улизнуть: многие уже пришли в сознание. Но Ниманн был начеку и никого не отпускал, краем глаза следя и за теми, кто сам напросился к врачу.

– Все! Этих погрузят больные. Которые вызвались на прием к врачу. Остальные – разойдись!

Люди в ту же секунду со всех ног бросились прочь, в бараки. Больные погрузили всех, кто был без сознания, в кузов, и машина тронулась. Штрошнайдер ехал медленно, чтобы остальные могли поспеть за ним. Ниманн шел рядом.

– Все ваши муки теперь позади! – обратился он к своим жертвам изменившимся, почти приветливым голосом.

– Куда их? – спросил кто-то из новеньких 509-го.

– Наверное в сорок шестой блок.

– А что там такое?

– Не знаю, – ответил 509-й. Он не стал рассказывать то, что было известно в лагере о блоке 46 – что у Ниманна в одном из помещений этого опытно-экспериментального блока имелась пара медицинских шприцев и канистра с бензином и что никто из заключенных, которых он забрал с собой, уже не вернется. И что вечером Штрошнайдер отвезет их всех в крематорий.

– Кого это ты там дубасил? – спросил 509-й Зульцбахера.

Зульцбахер взглянул на него, но ничего не ответил. Он вдруг несколько раз судорожно глотнул, словно в горле у него застрял комок ваты, и отошел прочь.

– Это был его брат, – ответил за него Розен.

Зульцбахера вырвало; из рта у него шел лишь зеленоватый желудочный сок.

– Смотри-ка! Ты все еще здесь? Они, наверное, про тебя забыли, а?

Хандке остановился перед 509-м и не спеша ощупал его взглядом с ног до головы. Это было вечером. Блоки построились на поверку.

– Тебя же должны были записать. Надо будет поинтересоваться… – Он покачивался с пятки на носок, не сводя с 509-го своих голубых выпуклых глаз. 509-й затаил дыхание. – А?..

509-й не отвечал. Разозлить сейчас чем-нибудь старосту блока было бы самоубийством. Молчание всегда было лучшим средством защиты. Ему теперь оставалось только надеяться на то, что Хандке просто захотелось покуражиться, а в худшем случае – что он опять забудет об этом.

– Что? – повторил Хандке и улыбнулся, обнажив свои желтые, изъеденные кариесом зубы.

– Его номер записали, – спокойно произнес Бергер.

– Да что ты говоришь! – притворно удивился Хандке. – Ты это точно знаешь?

– Да. Шарфюрер Шульте записал его. Я сам видел.

– В темноте? Ну тогда все в порядке. – Хандке продолжал раскачиваться. – Тогда я тем более могу спокойно поинтересоваться, верно? Ему ведь от этого хуже уже не будет, а?

Никто не отвечал.

– Ты еще успеешь разок пожрать, – ласково-доверительно сообщил Хандке 509-му. – Сейчас будет ужин. Блокфюрера спрашивать о тебе бесполезно. Он не в курсе. Я уж знаю, кого о тебе нужно спрашивать, будь спокоен, подлюга!

Он обернулся и, увидев начальство, заорал:

– Смирно!..

Пришел Больте. Блокфюрер, как всегда, торопился. Ему не везло уже целых два часа. И вот, когда наконец пошла настоящая карта, пришлось прервать игру и тащиться сюда. Он еле-еле дождался конца поверки, рассеянно выслушал рапорт и, едва взглянув для вида на кучу трупов, сразу же исчез. Хандке отправил дежурных на кухню, а сам поплелся к проволочному заграждению, отделявшему Малый лагерь от женских бараков. Перед забором он остановился и уставился тяжелым взглядом на ту сторону.

– Пошли в барак, – сказал Бергер. – Кому-то надо остаться и посматривать за ним.

– Я могу, – вызвался Зульцбахер.

– Если он уйдет, скажешь нам. Сразу же!

Ветераны забрались в барак. Все предпочитали не попадаться Хандке лишний раз на глаза.

– Что же делать? – озабоченно пробормотал Бергер. – Неужели эта скотина не шутит?

– Может, он еще забудет. Похоже, что ему опять моча в голову ударила. Эх, достать бы где-нибудь шнапса да накачать его!

– Шнапс!.. – Лебенталь сплюнул. – Это невозможно! Совершенно невозможно!

«Может он просто пошутил?» – подумал вслух 509-й. Он и сам не очень-то верил в это. Хотя в лагере такое часто случалось. Эсэсовцы были большими мастерами держать людей в постоянном страхе. Многие не выдерживали. Одни бросались на проволоку, у других отказывало сердце.

– У меня есть деньги, – шепнул Розен 509-му. – Возьми их. Я их спрятал, когда нас пригнали. Держи, здесь сорок марок. Дай их ему. У нас так иногда делали.

Он сунул деньги 509-му в руку. 509-й машинально взял их, пощупал, почти не отдавая себе отчета в том, что он делает.

– Это не поможет, – сказал он. – Он возьмет их, сунет в карман, а потом сделает то, что хотел сделать.

– А ты пообещай ему достать еще.

– Где я возьму еще?

– У Лебенталя есть кое-что, – подсказал Бергер. – Лео, у тебя есть что-нибудь?

– Да, у меня есть. Но если мы его приучим к деньгам, он будет приходить каждый день и требовать еще. Пока не вытащит у нас все. И тогда мы, как говорится, опять окажемся там, откуда пришли. Только уже без денег.

Все молчали. Никому и в голову не пришло бы осудить Лебенталя за чересчур трезвый практицизм. Он рассуждал по-деловому, вот и все. Вопрос был предельно ясен: стоило ли жертвовать крохотным оборотным капиталом Лебенталя только ради нескольких дней отсрочки для 509-го? Ветераны стали бы тогда получать меньше еды. Может быть, как раз настолько, чтобы двое-трое, а то и все они отбросили концы. Любой из них не задумываясь отдал бы все, что у них было, если бы это действительно могло спасти 509-го. Но шансов на спасение у него почти не было, если Хандке не шутил. Лебенталь был прав. И не стоило рисковать жизнью целого десятка только ради того, чтобы продлить существование одного-единственного всего лишь на два-три дня. Это был один из неписанных законов лагеря, неумолимый закон, благодаря которому они до сих пор были живы. Он был известен им всем. Но в этот раз им не хотелось подчиняться ему. Они искали выход.

– Прибить бы эту гадину!.. – вздохнул Бухер.

– Чем? – откликнулся Агасфер. – Он в десять раз сильнее нас всех, вместе взятых.

– А если мисками?.. Все вместе, одновременно…

Бухер умолк. Он и сам понимал, что это идиотизм. Эсэсовцы повесили бы человек десять, если бы затея удалась.

– Где он там? – спросил Бергер.

– Стоит. На том же самом месте.

– Может, забудет?

– А зачем бы он тогда ждал? Он же сказал – подождет до конца ужина.

Мертвая тишина повисла во тьме барака.

– Дай ему хотя бы эти сорок марок, – сказал через некоторое время Розен 509-му. – Они ведь твои. Я тебе их даю. Тебе одному, понимаешь? Никто не имеет к ним никакого отношения.

– Верно, – подтвердил Лебенталь. – Все правильно.

509-й не отрываясь смотрел в открытую дверь. Он видел темную фигуру Хандке на фоне серого неба. Что-то подобное он где-то уже видел – темная голова на фоне неба и страшная опасность. Он никак не мог вспомнить, где. Ему показалось странным, что он не мог решиться. Он чувствовал, как внутри у него, откуда-то из глубины, медленно поднимается мутное, бесформенное облако – сопротивление, нежелание унижаться перед Хандке. Раньше он никогда не испытывал этого чувства. Раньше в таких случаях всегда был только страх.

– Иди, – подтолкнул его Розен. – Отдай ему деньги и пообещай достать еще.

509-й медлил. Он перестал понимать сам себя. Он знал, что если Хандке действительно решил его угробить, то никакие подкупы уже не помогут. Такое в лагере случалось нередко: те, кого хотели купить, соглашались и брали у заключенного деньги или ценности, а потом отправляли его на тот свет, чтобы он не проболтался. Но день жизни – это день жизни, и за этот день многое может произойти.

– Дежурные идут, – сообщил Карел.

– Послушай, – зашептал Бергер. – Ты должен попробовать! Дай ему деньги. Если он потом придет и потребует еще, мы ему пригрозим, скажем, что донесем на него за вымогательство. У нас больше десяти свидетелей. Этого вполне достаточно. Мы все заявим, что видели и слышали, как он требует у тебя деньги. Вряд ли он захочет рисковать. Это единственное, что мы можем сделать.

– Идет! – шепнул снаружи Зульцбахер.

Хандке не спеша направлялся к бараку.

– Ну где ты, подлюга? – спросил он, войдя в барак и остановившись неподалеку от них.

509-й шагнул вперед.

– Здесь.

– Так. Ну я пошел. А ты прощайся со своими дружками и пиши завещание. За тобой придут. С оркестром.

Он ухмыльнулся. Ему очень понравилась собственная шутка.

Бергер толкнул 509-го. Тот сделал еще шаг вперед.

– У вас не найдется для меня одной минуты? Я хотел бы вам кое-что сказать.

– Ты? Мне? Чушь!

Хандке направился к выходу. 509-й пошел за ним вслед.

– У меня есть деньги, – сказал он ему в спину.

– Деньги? Что ты говоришь! И сколько же? – Хандке шел дальше. Он даже не обернулся.

– Двадцать марок. – 509-й хотел сказать «сорок», но что-то ему помешало. Это было растущее внутри сопротивление, похожее на упрямство: он предложил за свою жизнь всего лишь половину.

– Двадцать марок и двадцать два пфеннига!.. Да пошел ты!..

Хандке ускорил шаги. 509-й догнал его и пошел рядом.

– Двадцать марок – это лучше, чем ничего.

– Плевать я хотел и на тебя, и на твои марки.

Теперь уже не было никакого смысла предлагать сорок. У 509-го появилось чувство, будто он совершил роковую ошибку. Надо было предлагать все. Желудок его вдруг словно полетел в пропасть. Сопротивление, которое он испытывал еще несколько секунд назад, – как ветром сдуло.

– У меня есть еще деньги, – произнес но торопливо.

– Смотри-ка! – Хандке остановился. – Да ты, оказывается, капиталист! Дохлый капиталист! Сколько же у тебя еще припрятано?

509-й набрал воздуха в легкие.

– Пять тысяч швейцарских франков.

– Что?

– Пять тысяч швейцарских франков. В несгораемом банковском сейфе в Цюрихе.

Хандке рассмеялся.

– И ты хочешь, чтобы я тебе поверил? Тебе, сморчку?

– Я не всегда был сморчком.

Хандке некоторое время молча смотрел на него.

– Я перепишу на вас половину этих денег, – поспешно прибавил 509-й. – Достаточно моего письменного заявления, и у вас будет две с половиной тысячи швейцарских франков. – Он посмотрел на жесткое, невыразительное лицо Хандке. – Война скоро кончится. И тогда деньги в Швейцарии могут очень пригодиться. – Он выждал секунду. Хандке не торопился с ответом. – Особенно, если война будет проиграна, – прибавил он медленно.

Хандке поднял голову.

– Та-ак… – произнес он тихо. – Вот ты, значит, о чем уже думаешь! Все рассчитал, все предусмотрел, да?.. Ну ничего, я тебе покажу, как строить планы! Сам себя выдал! Теперь тобой займется еще и Политический отдел – незаконное хранение валюты за границей! Одно к одному! Не-ет, братец, я тебе не завидую!..

– Иметь две с половиной тысячи франков и не иметь – это ведь не одно и то же…

– Это касается и тебя самого. А ну пошел вон! – взревел вдруг Хандке и с силой толкнул 509-го в грудь. Тот полетел на землю.

Хандке исчез в темноте. 509-й медленно поднялся на ноги. К нему подошел Бергер. Догонять Хандке было бесполезно. Да и вряд ли он смог бы его догнать.

– Что случилось? – спросил Бергер.

– Не взял.

Бергер молчал. Он смотрел на 509-го. 509-й вдруг заметил у него в руке дубинку.

– Я предлагал ему еще. Гораздо больше. Не захотел. – Он растерянно огляделся. – Что-то я сделал не так. Не знаю, что.

– И чего он к тебе привязался…

– Он меня почему-то сразу невзлюбил… – 509-й провел рукой по голове, ото лба к затылку. – Да и какое это теперь имеет значение! Я даже предлагал ему деньги в Швейцарии. Франки. Две с половиной тысячи. Он не захотел.

Они вернулись к бараку. Им не надо было ничего рассказывать. Ветераны все поняли без слов. Они остались стоять на своих местах, никто не посторонился, но вокруг 509-го словно вдруг образовалось пустое пространство; его словно отгородили от других прозрачной непроницаемой стеной. Это было одиночество обреченного.

– Чтоб он сдох! – сказал Розен.

509-й взглянул на него. Сегодня утром он спас его. Теперь казалось странным, что еще утром он мог кого-то спасти, а сейчас находится где-то далеко-далеко, откуда уже не протянешь руку.

– Дай мне часы, – обратился он к Лебенталю.

– Пошли в барак, – предложил Бергер. – Надо что-нибудь придумать…

– Нет. Сейчас остается только ждать. Дайте мне часы. И оставьте меня одного…

Они ушли. 509-й сидел и смотрел на циферблат. Стрелки слабо поблескивали в темноте зеленоватым светом. Тридцать минут, думал он. Десять минут туда, десять обратно и десять на доклад и распоряжения. Полкруга большой стрелки – вот все, что ему осталось прожить.

А может быть, все-таки больше, мелькнуло вдруг у него в голове. Если Хандке расскажет там о швейцарских франках, вмешается Политический отдел. Они постараются добраться до этих денег, а значит, он будет жить до тех пор, пока они этим занимаются. Когда он говорил о деньгах Хандке, он не думал об этом. Он думал только о жадности старосты блока. Это был шанс. Но неизвестно, расскажет Хандке о деньгах или нет. Может, он просто напомнит о нем Веберу.

Из темноты бесшумно вынырнул Бухер.

– У нас еще осталась одна сигарета. Держи. Бергер хочет, чтобы ты ее выкурил. В бараке.

Сигарета. Верно, у ветеранов еще оставалась одна сигарета. Одна из тех, что принес Левинский после того, как они побывали в бункере. Бункер! Наконец-то он вспомнил, где он видел темную фигуру на фоне неба. В канцелярии. И это был Вебер, с которого все и началось.

– Пошли, – сказал Бухер.

509-й покачал головой. Сигарета. Что-то вроде последней трапезы приговоренного к смерти. Последнее угощение. За сколько же минут он ее выкурит? За пять? За десять, если будет курить медленно? Треть отпущенного ему времени. Слишком много. Он должен был заниматься чем-то другим. Но чем? Нет, заниматься ему было нечем. Во рту у него вдруг пересохло от нестерпимого желания курить. Но он не хотел уступать этому желанию. Если он закурит, значит признает себя обреченным.

– Уходи! – прошептал он в ярости. – Уходи со своей паршивой сигаретой!

Это нестерпимое желание курить тоже вдруг показалось ему знакомым. На этот раз ему даже не пришлось напрягать память. Эта была сигара Нойбауера, в тот день, когда Вебер пересчитал им с Бухером все кости. Вебер. Опять Вебер. Как всегда. Как и много лет назад…

Ему не хотелось думать о Вебере. Сейчас ему меньше всего хотелось думать о нем. Он посмотрел на часы. Пять минут уже прошло. Он поднял глаза к небу. Ночь была сырая и теплая. Это была одна из тех ночей, когда все растет. Одна из тех, которые словно специально приходят на землю, чтобы напоить влагой корни и раскрыть почки. Весна. Первая весна, принесшая с собой надежду. Растерзанную, отчаянную – лишь тень надежды, странное, слабое эхо, докатившееся из далеких, ушедших лет, но даже это оказалось почти невыносимым, даже от этого кружилась голова и все вокруг менялось на глазах. «Не надо было говорить Хандке, что война будет проиграна…» – подумал кто-то за него.

Слишком поздно. Дело уже сделано. Небо вдруг показалось ему каким-то пыльным, потемневшим, почти обугленным; оно медленно, зловеще опускалось, словно гигантская крышка. Он тяжело дышал. Ему хотелось уползти прочь, забиться в какой-нибудь темный угол или зарыться в землю. Спастись! Вырвать свое сердце, спрятать его, чтобы оно продолжало биться, когда…

Четырнадцать минут. Бормотание за спиной. Монотонное, заунывно-певучее, чужеязычное. «Агасфер, – подумал 509-й. – Агасфер молится…» Он прислушался, и прошло, казалось, несколько часов, прежде чем он вспомнил, что это за молитва. Это наполовину бормотание, наполовину пение он слышал уже не раз – каддиш, еврейская молитва за упокой души. Агасфер уже молился за него как за умершего.

– Я еще жив, старик, – сказал он, не оборачиваясь. – Еще как жив! Перестань молиться…

– Он не молится, – ответил ему голос Бухера.

509-й этого уже не слышал. Он вдруг почувствовал, как приближается тот страх. В своей жизни он испытал разные страхи: ему хорошо был знаком серый, примитивный страх моллюска в неволе, он хорошо знал острый, рвущий на куски страх перед самым началом пытки, он знал глубокий, трепещущий, как пламя на ветру, страх перед собственным отчаянием – он познал все эти страхи, он выдержал их; но он знал и о существовании еще одного, последнего страха и знал, что этот страх, наконец, добрался и до него – страх всех страхов, великий страх смерти. Он не испытывал его уже много лет и думал, что навсегда избавился он него, что страх этот растворился в сплошном, непрерывном кошмаре, в постоянном присутствии смерти и надвигающейся апатии. Он не чувствовал его даже тогда, когда они с Бухером шли в канцелярию. И вот он вновь каждой клеткой своей ощутил его ледяное прикосновение, и виновата в этом была проснувшаяся в нем надежда. Он вновь ощутил этот страх и сразу же узнал его, все это было знакомо: могильный холод, пустота, распад, беззвучный вопль отчаяния. Уперевшись руками в землю, он смотрел невидящим взором прямо перед собой. Небо вдруг перестало быть небом. Неумолимо надвигающийся мертвенно-серый, тяжелый покров – неужели это небо?.. Где же тогда жизнь, над которой оно должно простираться? Где же сладкие звуки цветения, роста? Где распускающиеся почки? Где эхо – упругое эхо надежды? Последняя, жалкая искра с шипением догорала где-то на самом дне еще пока живого чрева, мерцала, подрагивала, словно в агонии, а рухнувший мир страха вокруг уже костенел, наливался свинцовой неподвижностью.

Бормотание. Куда исчезло бормотание? Его не было слышно. 509-й медленно поднял руку, но не сразу решился раскрыть кулак, сжимавший часы, словно это были вовсе не часы, а алмаз, который мог превратиться в кусочек угля. Наконец, разжав пальцы и выждав еще несколько секунд, он взглянул на два бледных штриха, обозначивших границу его судьбы.

Тридцать пять минут. Тридцать пять! На пять минут больше тех тридцати, которые он сам себе отмерил. На целых пять минут – страшно дорогих и важных. Но может быть, они достались ему только потому, что сообщение в Политический отдел потребовало чуть больше времени, или просто потому, что Хандке не торопился?

На семь минут больше. 509-й боялся пошевелиться. Он снова дышал и сам чувствовал, что дышит. Все было по-прежнему тихо. Ни шагов, ни окриков. Ни звука. Небо, которое несколько минут назад, нависнув над землей, словно черный, тяжелый свод, грозило раздавить на ней все живое, поднялось выше, снова стало просто небом, дохнуло свежим ветром.

Двадцать минут. Тридцать. Чей-то вздох за спиной. Светлеющее небо. Где-то далеко-далеко. Едва уловимое эхо в груди – далекий удар сердца. Оживающий пульс, крохотный барабан жизни. И вновь эхо. Двойное. И руки, вновь ставшие руками. И искра, которая не погасла, которая еще теплится – теперь даже ярче, чем прежде. Чуть ярче. Благодаря чему-то, что пришло вместе со страхом. Рука бессильно повисла, выронив часы.

– А может.. – испуганно прошептал Лебенталь за спиной у 509-го и суеверно умолк.

Время вдруг утратило всякое значение. Оно растеклось. Растеклось во все стороны, как вода, побежало вниз, по склонам холмов. Он совсем не удивился, когда Бергер поднял с земли часы и сказал:

– Час и десять минут. Сегодня уже ничего не будет, 509-й. А может, и вообще никогда. Может, он передумал.

– Да, – вставил Розен.

509-й обернулся.

– Лео, сегодня, кажется, должны прийти девки?

– Ты сейчас думаешь об этом? – изумился Лебенталь.

– Да.

«О чем же еще, – подумал 509-й. – Обо всем, что только может отнять меня у этого страха, от которого кости превращаются в желатин».

– У нас есть деньги, – сказал он вслух. – Я предложил Хандке только двадцать марок.

– Ты предложил ему только двадцать марок? – не поверил Лебенталь.

– Да. Какая разница – двадцать или сорок! Если он хочет, он возьмет и двадцать, ясно? А если нет, то и сорок не помогут.

– А если он придет завтра?

– Придет – значит, получит свои двадцать марок. А если он все-таки донес на меня, то придут эсэсовцы. Тогда мне деньги тем более не понадобятся.

– Он не донес, – сказал Розен. – Наверняка не донес. Он еще придет за деньгами.

Лебенталь тем временем взял себя в руки.

– Оставь деньги себе, – заявил он решительно. – На сегодня мне хватит.

– Не нужны мне твои деньги! – резко сказал он, заметив, что 509-й собирается возразить. – У меня есть деньги! Оставь меня в покое!

509-й медленно поднялся на ноги. Еще несколько минут назад ему казалось, что он уже никогда не сможет встать, что его кости действительно превратились в желатин. Он пошевелил руками, не спеша пошел вдоль барака, словно желая убедиться, что и ноги его еще могут двигаться. К нему присоединился Бергер. Некоторое время они молчали.

– Послушай, Эфраим, – сказал, наконец, 509-й. – Как ты думаешь, мы сможем когда-нибудь избавиться от страха, если выберемся отсюда?

– Что, худо было?

– Худо. Хуже некуда. Со мной такого еще никогда не было.

– Это потому, что ты опять хочешь жить.

– Ты думаешь?

– Да. Мы все изменились.

– Может быть. Ну так как насчет страха? Избавимся мы он него когда-нибудь или нет?

– Не знаю. От этого страха – да. Это ведь был разумный страх. Страх, имеющий причину. А другой, постоянный, страх лагерника… Я не знаю. Да и какое это сейчас имеет значение. Сейчас мы должны думать только о завтрашнем дне. О завтрашнем дне и о Хандке.

– Как раз об этом я и не хочу думать, – ответил 509-й.

Глава тринадцатая

Бергер шагал по дороге, ведущей в крематорий. Рядом шли строем шестеро заключенных. Одного из них он знал. Это был прокурор Моссе. В 1932 году он в качестве соистца участвовал в одном процессе против двух нацистов, обвинявшихся в убийстве. Нацистов оправдали, а Моссе сразу же после захвата власти отправили за колючую проволоку. Бергер не видел его с тех пор, как попал в Малый лагерь. Он узнал его по очкам с одним стеклом. Второе Моссе было ни к чему: у него был лишь один глаз; второй ему в 1933 году выжгли сигаретой, на память о процессе.

Моссе шел с краю.

– Куда? – спросил Бергер, не шевеля губами.

– В крематорий. На работу.

Группа обогнала его. Бергер узнал еще одного: социал-демократа, партийного секретаря Бреде. Од вдруг заметил, что все шестеро были политическими. Их сопровождал капо с зеленой нашивкой уголовника. Он насвистывал какую-то мелодию. Бергер вспомнил: это был шлягер из какой-то старой оперетты. В памяти у него даже остались слова: «Прощай, волшебница звонка, прощай, до следующей встречи».

«Волшебница звонка… – озадаченно повторил он про себя, глядя вслед шестерым. – Наверное, какая-нибудь телефонистка.» Почему вдруг вспомнились эти слова? Почему он до сих пор не забыл эту грошовую мелодию и даже идиотский текст? Столько важных вещей давно ушли из памяти.

Он шел не спеша, наслаждаясь свежестью раннего утра. Этот каждодневный путь через рабочий лагерь был для него чем-то вроде утренней прогулки по парку. Еще пять минут до стены, окружавшей крематорий. Пять минут утреннего ветра.

Он увидел, как шестеро заключенных, среди которых были Моссе и Бреде, исчезли в воротах. Странно, что на работу в крематорий послали новых людей. Рабочая команда крематория состояла из особой группы заключенных, которые жили вместе. Их лучше кормили. Кроме того, они пользовались определенными привилегиями. Через несколько месяцев их обычно отправляли в газовые камеры, заменив другими. Теперешний состав команды работал всего два месяца, а посторонних в крематорий посылали очень редко. Бергер был, пожалуй, единственным. В начале его откомандировали сюда всего на несколько дней, а когда умер его предшественник, ему велели продолжать работу. Он не получал усиленного пайка, не жил вместе с командой истопников и поэтому надеялся, что его не отправят через два-три месяца вместе с другими в лагерь смерти. Но это была всего лишь надежда.

Он вошел в ворота и увидел шестерых политических. Они стояли в одну шеренгу неподалеку от виселицы, которая возвышалась посреди двора. Все старались не видеть виселицы. Лицо Моссе изменилось. Своим единственным глазом он испуганно смотрел на Бергера. Бреде опустил голову.

Капо обернулся и заметил Бергера.

– Что тебе здесь надо?

– Откомандирован на работу в крематорий. Осмотр зубов.

– А-а, зубодер. Давай, проходи, не задерживайся. Остальные – смирно!

Шестеро стояли так смирно, как только могли. Бергер пошел дальше. Когда он поравнялся с Моссе, тот что-то прошептал, но он ничего не расслышал. А останавливаться было нельзя: капо наблюдал за ним. «Странно, что такую маленькую группу привел капо, а не просто старший», – подумал он.

Снаружи в подвал крематория вела глубокая косая шахта. В нее бросали трупы, лежавшие штабелями во дворе. Внизу их раздевали, если на них что-то было, отмечали в списках и осматривали на предмет золотых коронок и колец.

Бергер работал в подвале. Он выписывал свидетельство о смерти и удалял золотые коронки. Зубной техник из Цвикау, который делал это до него, умер от заражения крови.

Капо, дежурившего внизу, звали Драйер. Он пришел спустя несколько минут.

– Давай, – буркнул он недовольно и уселся за маленький стол, на котором лежали списки.

Кроме Бергера внизу работали еще четверо из рабочей команды крематория. Они стояли наготове у шахты. Сверху скатился, словно огромный жук, первый труп. Вчетвером они протащили его по цементному полу в центр подвала. Труп уже закоченел. Они торопливо принялись раздевать его, сняли куртку с номером и нашивками; один из них отогнул торчавшую руку вниз и держал ее так, пока не стащили рукав. Потом он отпустил руку, и она опять устремилась вверх, словно упругая ветка. С брюками было меньше хлопот.

Капо записал номер.

– Кольцо? – спросил он.

– Нет. Кольца нет.

– Зубы?

Он посветил фонариком в полуоткрытый рот, на котором запеклась тонкая струйка крови.

– Золотая пломба справа, – доложил Бергер.

– Хорошо. Тащи.

Бергер с щипцами в руке встал на колени рядом с заключенным, державшим голову мертвеца. Остальные уже раздевали следующего; один из них, выкрикнув номер, отбросил одежду в сторону, туда, где лежали вещи первого. Трупы посыпались теперь один за другим, с грохотом и треском, словно в шахту высыпали кучу сухих дров. Они валились друг на друга, сплетаясь в клубок. Один из них приземлился на ноги и так и остался стоять у стены шахты с широко раскрытыми глазами и перекошенным ртом. Скрюченные пальцы рук его застыли, не успев сжаться в кулак. Из открытого ворота рубахи свисала медаль на цепочке. Он стоял, как вкопанный. Трупы с грохотом катились вниз, перелетали через него и падали у его ног. Среди них оказался труп женщин с неостриженными волосами. По-видимому, из лагеря по обмену пленными. Женщина скатилась вниз головой, и волосы ее закрыли лицо стоявшего трупа. Наконец, словно устав от такого количества смерти на плечах, он медленно накренился и опрокинулся наземь. Женщина упала на него. Драйер заметил это, ухмыльнулся и осторожно потрогал языком толстый прыщ на верхней губе.

Бергер тем временем выломал зуб и положил его в один из двух стоявших наготове ящичков. Второй ящик был предназначен для колец. Драйер оприходовал золотую пломбу.

– Смирно! – крикнул вдруг кто-то из заключенных.

Все пятеро встали по стойке «смирно». Вошел шарфюрер СС Шульте.

– Продолжайте.

Шульте сел верхом на стул, стоявший у стола.

– Там наверху работают восемь человек, – сказал он, посмотрев на кучу трупов. – Слишком много. Хватит и четверых. Остальные пусть помогают здесь. Давай, – он показал рукой на одного из заключенных, – позови их сюда.

Бергер снял с пальца очередного трупа обручальное кольцо. Это было, как правило, нетрудно: кольца почти свободно болтались на тощих пальцах. Он положил кольцо в ящик, и Драйер зарегистрировал его. Зубов у этого трупа не было. Шульте зевнул.

По инструкции каждый труп нужно было вскрыть, установить и внести в дело причину смерти. Но об инструкции здесь никто не думал. Лагерный врач появлялся редко, он не любил смотреть на трупы, и причина смерти была всегда одна и та же. Вестхоф тоже умер от острой сердечной недостаточности.

Оприходованные голые тела складывались рядом с подъемником. Время от времени, в зависимости от загруженности печей, подъемник отправляли наверх, в помещение, где сжигались трупы.

Заключенный, посланный Шульте наверх, вернулся с четырьмя политическими из той группы, которую видел Бергер. Среди них были Моссе и Бреде.

– Живо за работу! – скомандовал Шульте. – Раздевать и регистрировать! Лагерную одежду в одну кучу, штатское – в другую. Обувь отдельно. Вперед!

Шульте, молодой человек двадцати трех лет, белокурый, сероглазый, с ясными, правильными чертами лица, еще до захвата власти был членом гитлерюгенд, которая и воспитала его. Ему внушили, что есть господа и есть недочеловеки, и он твердо верил в это. Он знал расовые теории и партийные догмы, и это была его Библия. Он был неплохим сыном, но без колебаний донес бы на своего отца, если бы тот вздумал выступить против партии. Партия была для него непогрешима, он не знал ничего другого. Заключенные были врагами партии и государства и поэтому стояли вне понятий «сострадание» и «человечность». Они были ничтожнее животных. Если их убивали, то для него это имело не больше значения, чем уничтожение вредных насекомых. Совесть никогда не беспокоила его. Он прекрасно спал, и единственное, что его огорчало, – это то, что он не попал на фронт. Его оставили в лагере из-за порока сердца. Он был надежным товарищем, любил музыку и поэзию, и считал пытки необходимым средством для получения информации, поскольку все враги партии лгали. Выполняя приказы начальства, он в своей жизни убил шесть человек – двоих из них медленно, чтобы узнать имена сообщников, – и почти не вспоминал об этом. Он был влюблен в дочь члена местного суда и писал ей милые, слегка романтические письма. В свободное время он любил петь. У него был приятный тенор.

Наконец, у подъемника были уложены последние трупы. Их притащили Моссе и Бреде. Лицо Моссе просветлело. Он даже улыбнулся Бергеру. Его страх оказался напрасным. Он решил было, что их отправят на виселицу. И вот он работал, как ему было велено. Все в порядке. Он спасен. Он работал быстро, чтобы ни у кого не могло возникнуть и тени сомнения в его добрых намерениях.

Открылась дверь и вошел Вебер.

– Смирно!

Все заключенные застыли на местах, вытянув руки по швам. Вебер, в своих элегантных, начищенных до зеркального блеска сапогах, подошел к столу. Он любил хорошие сапоги. Это была единственная его страсть. Он аккуратно погасил сигарету, которую закурил, чтобы перебить трупную вонь.

– Закончили? – спросил он Шульте.

– Так точно, господин штурмфюрер. Только что. Все записано и оприходовано.

Вебер заглянул в ящики с золотом. Вынул медаль, снятую с трупа, который приземлился на ноги.

– А это что такое?

– Святой Христофор, господин штурмфюрер, – с готовностью объяснил Шульте. – Эта медаль приносит счастье.

Вебер ухмыльнулся. Шульте не замечал нелепости сказанного.

– Хорошо, – сказал Вебер и положил медаль обратно в ящик. – Где эти четверо, сверху?

Четверо заключенных сделали шаг вперед. В этот момент дверь опять открылась, и вошел шарфюрер СС Гюнтер Штайнбреннер с двумя политическими, остававшимися наверху.

– Становитесь рядом с этими четырьмя, – приказал Вебер. – Остальные – брысь отсюда! Наверх!

Заключенные из рабочей команды крематория мгновенно исчезли. Бергер отправился вслед за ними. Вебер смерил взглядом оставшихся шестерых.

– Не сюда, – сказал он, наконец. – Вон туда, где крюки.

Из стены, прямо напротив шахты, примерно на полметра выше человеческого роста, торчали четыре мощных крюка. Справа от них, в углу, стояла скамейка на трех ножках; рядом в ящике лежали короткие веревки с петлей на одном конце и железным крюком на другом.

Вебер ловко, толчком своего левого сапога, придвинул скамейку одному из заключенных.

– Становись!

Тот затрясся и встал на скамейку. Вебер взглянул на ящик с веревками.

– Давай, Гюнтер, – сказал он Штайнбреннеру. – Начинай представление. Покажи, на что ты способен.

Бергер сделал вид, будто помогает грузить трупы на носилки. Никому и в голову бы не пришло заставить его это делать: он был для этого слишком слаб. Просто старший истопник закричал им, чтобы они не слонялись без дела, когда их прогнали из подвала, и самым мудрым было хотя бы сделать вид, будто выполняешь приказание.

На носилках лежали два трупа: женщина с распущенными волосами и мужчина, который, казалось, был вылеплен из грязного воска. Бергер приподнял женщину за плечи и заправил под них ее волосы, чтобы они не вспыхнули и не обожгли им руки, когда они будут совать носилки в печь. Странно, что волосы не остригли. Раньше это делалось регулярно, и волосы собирали в мешки. Теперь это, наверное, не имело смысла – в лагере осталось слишком мало женщин.

– Готово, – сказал он остальным.

Они открыли двери печей. Лица их обдало жаром. Они рывком задвинули низкие железные носилки в огонь.

– Закрывай! – крикнул один из них. – Закрывай!

Двое заключенных проворно закрыли тяжелые двери, но одна из них тут же вновь распахнулась. Бергер увидел, как женщина на носилках встрепенулась и выпрямилась, словно проснувшись. Вспыхнувшие волосы озарили ее голову, как трепещущий огненно-белый нимб; дверь, отскочившая вначале из-за застрявшей внизу тоненькой косточки, наконец, захлопнулась.

– Что это было? – испуганно спросил один из заключенных. До сих пор он только раздевал трупы. – Она что, была еще жива?

– Нет. Это жар, – ответил ему Бергер хриплым голосом. От жары у него пересохло в горле. – Они всегда шевелятся.

– А иногда танцуют вальс, – прибавил могучий истопник из рабочей команды крематория, проходя мимо. – А вы-то что здесь делаете? Призраки подземелья!

– Нас послали наверх.

– Зачем это? Или вы тоже собрались в печь? – Истопник рассмеялся.

– В подвал пригнали новых.

Истопник перестал смеяться.

– Что? Новых? Для чего?

– Я не знаю. Шестеро новеньких.

Истопник испуганно уставился на Бергера. Белки глаз на его черном лице засверкали еще ярче.

– Этого не может быть! Мы здесь всего два месяца! Они же не могут заменить нас так рано. Они не посмеют! Послушай, это точно?

– Да. Они сами сказали.

– Узнай, в чем там дело! Ты можешь это узнать?

– Я попробую, – сказал Бергер. – У тебя нет случайно чего-нибудь съедобного? Куска хлеба или чего-нибудь другого? Я все узнаю.

Истопник вынул из кармана кусок хлеба, разломил его на две части и протянул Бергеру кусок поменьше.

– Держи. Только узнай все поточнее. Мы должны это знать!

– Хорошо. – Бергер обернулся: кто-то постучал ему сзади по плечу. Это был «зеленый» капо, который привел в крематорий Моссе, Бреде и еще четверых политических.

– Это ты зубодер?

– Да.

– Там надо выдрать еще один зуб, в подвале. Тебе велели спуститься.

Капо был бледен. Лицо его заливал пот. Он прислонился к стене. Бергер взглянул на истопника, который дал ему хлеб, и прищурил один глаз. Тот отправился вслед за ним к выходу.

– Все уже выяснилось, – сказал Бергер. – Это была не смена. Их уже нет в живых. Я пошел.

– Это точно?

– Да. Иначе бы мне не велели спуститься вниз.

– Слава Богу. – Истопник облегченно вздохнул – Дай-ка мне мой хлеб.

– Нет. – Бергер сунул руку в карман и зажал в кулаке кусок хлеба.

– Дубина! Я хочу дать тебе бульший кусок. За такое дело не жалко.

Они поменялись, и Бергер вернулся в подвал. Штайнбреннера и Вебера там уже не было. Остались Шульте и Драйер. На крюках у стены висело четыре трупа. Один из них был Моссе. Его повесили в очках. Бреде и последний из шести уже лежали на полу.

– Снимай вон того, – равнодушно произнес Шульте. – У него впереди золотая коронка.

Бергер попытался приподнять труп. У него ничего не получалось. Драйеру пришлось помочь ему. Труп повалился на землю, словно кукла, набитая опилками.

– Это он? – спросил Шульте.

– Так точно.

Бергер вытащил глазной зуб повешенного вместе с коронкой и положил его в ящик. Драйер сделал соответствующую запись в своих бумагах.

– А у остальных что? – спросил Шульте.

Бергер осмотрел двоих лежавших на полу. Капо посветил ему карманным фонариком.

– У этих ничего. У одного пломбы из цемента и амальгамы с серебром.

– Это нам ни к чему. А у тех, что висят?

Бергер тщетно пытался приподнять Моссе.

– Брось, – нетерпеливо произнес Шульте. – Так даже лучше видно, пока они висят.

Бергер отодвинул в сторону распухший язык, торчавшей из широко раскрытого рта. Сквозь единственное стекло на него в упор смотрел выпученный глаз. Из-за толстой линзы он казался еще больше и неестественнее, чем был на самом деле. Веко над второй, пустой глазницей было приоткрыто. Из-под него сочилась прозрачная жидкость. Щека повешенного была мокрой от нее. Капо стоял сбоку от Бергера, Шульте – за спиной. Бергер чувствовал на своей шее его дыхание. Изо рта Шульте пахло мятными таблетками.

– Ничего нет, – сказал Шульте. – Давай следующего.

Со следующим было проще. У него не было передних зубов. Ему их выбили. Две пломбы из амальгамы с серебром, справа, – ничего ценного. Бергер опять почувствовал на шее дыхание Шульте. Дыхание старательного национал-социалиста, который со спокойной совестью исполняет свой долг, самозабвенно ищет золотые пломбы, равнодушный к безмолвному обвинению только что убитого рта. Бергер вдруг почувствовал, что больше не в состоянии выносить это прерывистое мальчишечье дыхание. «Как будто ищет птичьи яйца в гнезде…», – подумал он.

– Хорошо. Ничего нет, – разочарованно сказал Шульте. Он взял со стола один из списков и ящик с золотом. – Распорядитесь, чтобы этих отправили наверх, а здесь все как следует выдраили.

Он ушел, молодой, стройный и невозмутимый. Бергер принялся раздевать Бреде. Это было просто, он мог управиться один. Эти трупы еще не успели остыть. На Бреде были штатские брюки, майка-сетка и кожаная куртка. Драйер закурил сигарету. Он знал, что Шульте больше не придет.

– Он забыл очки, – сказал Бергер.

– Что?

Бергер показал на Моссе. Драйер подошел ближе. Бергер снял очки с мертвого лица. Штайнбреннеру показалось забавным повесить Моссе в очках.

– Одна линза еще цела, – сказал капо. – Но кому она нужна – одна-единственная линза: Разве что детям, выжигать что-нибудь на солнце.

– Хорошая оправа.

Драйер наклонился поближе.

– Никель, – бросил он презрительно. – Дешевка.

– Нет, – возразил Бергер. – Это белое золото.

– Что?

– Белое золото.

Капо взял очки в руку.

– Белое золото? Это точно?

– Совершенно точно. Оправа грязная. Если ее вымыть с мылом, вы сами увидите.

Драйер взвесил очки на ладони.

– Тогда это совсем другое дело.

– Да.

– Надо их записать.

– Списков уже нет, – сказал Бергер и посмотрел на капо. – Шарфюрер Шульте унес их с собой.

– Ничего. Я могу его догнать.

– Да, – сказал Бергер, продолжая в упор смотреть на Драйера. – Шарфюрер Шульте не обратил внимания на очки. Или решил, что они не представляют собой никакой ценности. Может, они и в самом деле ничего не стоят. Я могу ошибаться. Может, это действительно никель.

Драйер поднял глаза.

– Их ведь могли выбросить, – продолжал Бергер. – Вон на ту кучу ненужного хлама. Разбитые очки в дешевой металлической оправе.

Драйер положил очки на стол.

– Давай-ка заканчивай с этими.

– Одному мне не справиться. Они слишком тяжелые.

– Ну значит, позови еще троих сверху.

Бергер отправился наверх и вскоре вернулся с тремя заключенными. Вчетвером они сняли Моссе. Из легких клокоча вырвался сжатый воздух, когда они ослабили петлю на шее. Крюки были вбиты в стену с таким расчетом, чтобы ноги повешенного едва касались земли. Так он умирал гораздо медленнее. На обычной виселице от падения почти всегда ломались шейные позвонки. В Тысячелетнем рейхе этому положили конец. Виселицы были приспособлены для медленного удушения. Здесь хотели не просто убивать – здесь хотели убивать как можно медленнее и болезненнее. Одним из первых успехов нового правительства была отмена гильотины и введение обычного топора.

Обнаженный труп Моссе лежал на полу. Ногти на руках были поломаны. Под них набилась белая известка. Задыхаясь, он цеплялся ногтями на стену. Ободранная штукатурка красноречиво подтверждала это. Сотни повешенных цеплялись за эту стену и оставили здесь следы своих ногтей. И ног – на полу.

Бергер положил одежду и обувь Моссе на соответствующую кучу тряпок и башмаков, потом посмотрел на стол. Очков не нем уже не было. Не было их и на куче бумаг – замусоленных писем и записок, извлеченных из карманов мертвецов.

Драйер не поднимал глаз. Он усердно наводил порядок на столе.

– Что это такое? – спросила Рут Холланд.

Бухер прислушался.

– Птица поет. Скорее всего дрозд.

– Дрозд?

– Да. Так рано весной поют только дрозды. Это дрозд, я вспомнил.

Они сидели на корточках по обе стороны двойного забора из колючей проволоки, отделявшего женские бараки от Малого лагеря. Никто не обращал на них внимания: Малый лагерь был уже так переполнен, что люди сидели и лежали повсюду. Кроме того, часовые покинули вышки, потому что время их истекло. Они не стали дожидаться смены. Такое теперь случалось все чаще. Это было запрещено, но с дисциплиной дело давно уже обстояло не так, как раньше.

Солнце стояло низко. Оно окрасило багровым цветом окна города. Целая улица, которая не пострадала во время бомбежек, светилась, словно дома пылали изнутри. В реке отражалось тревожное небо.

– А где он поет?

– На той стороне. Там, где стоят деревья.

Рут Холланд устремила неподвижный взгляд сквозь колючую проволоку на то, что было «на той стороне»: луг, поля, горстка деревьев, крестьянский дом под соломенной крышей и дальше, на холме, белый низкий домик с садом.

Бухер смотрел на нее. Солнечный свет сделал ее изможденное лицо чуть мягче. Он достал из кармана корку хлеба.

– Рут! Держи! Бергер дал мне это для тебя. Сегодня. Лишняя порция.

Он ловко бросил корку сквозь проволоку. Лицо ее дрогнуло. Корка лежала рядом с ней. Она ничего не отвечала.

– Это твой хлеб, – выговорила она наконец с трудом.

– Нет. Я уже съел свой.

Она глотнула.

– Ты только говоришь так…

– Да нет же, правда нет! – Он видел, как пальцы ее потянулись к корке.

– Ешь медленно. Так получается больше.

Она кивнула, уже жуя.

– Я и не могу быстро жевать. У меня опять выпал зуб. Они просто выпадают и все! И даже не больно. Это уже шестой.

– Если не больно, значит, ничего страшного. В нашем бараке у одного загноилась вся челюсть. Он все время стонал, пока не умер.

– У меня скоро совсем не останется зубов.

– Можно ведь вставить искусственные. У Лебенталя тоже вставная челюсть.

– Я не хочу вставную челюсть.

– А почему бы и нет? Многие ходят с протезами. В этом действительно ничего страшного нет, Рут.

– Никто мне здесь не будет делать протезы.

– Здесь, конечно, нет. А потом – можно будет заказать. Есть прекрасные протезы. Гораздо лучше, чем у Лебенталя. У него старый. Почти двадцать лет. Сейчас делают совсем другие – такие, что их совсем не чувствуешь. Они крепко держатся и выглядят лучше, чем настоящие зубы.

Рут доела хлеб и медленно обратила взгляд своих тусклых глаз к Бухеру.

– Йозеф… Ты действительно веришь, что мы когда-нибудь выберемся отсюда?

– Конечно! Еще как верю! 509-й тоже в это верит. Мы теперь все в это верим.

– А что потом?

– Потом… – Бухер еще никогда не заглядывал так далеко в будущее. – Потом мы будем на свободе, – произнес он, хотя и сам вряд ли смог бы по-настоящему представить себе это.

– Нам опять придется скрываться. Они опять начнут охотиться за нами. Как охотились раньше.

– Они больше не будут охотиться за нами.

Она долго молча смотрела на него.

– И ты в это веришь?

– Да.

Она покачала головой.

– Может, они и оставят нас в покое на некоторое время. Но потом они опять примутся за нас. Они не знают ничего другого…

Дрозд вновь запел. Его четкая, сладостная песнь была невыносима.

– Они больше не будут охотиться за нами, – повторил Бухер. – Мы будем вместе. Мы уйдем из лагеря. Забор из колючей проволоки снесут. Мы пересечем вон ту дорогу, и никто не будет в нас стрелять. Никто не вернет нас обратно. Мы пойдем через поля, войдем в какой-нибудь дом, такой, как тот белый, на той стороне, и сядем на стулья…

– Стулья…

– Да. На настоящие стулья. Там будет стол и фарфоровые тарелки, и огонь в камине…

– И люди, которые нас прогонят…

– Они не прогонят нас. Там будет кровать с одеялами и чистыми простынями. И хлеб, и молоко, и мясо…

Бухер заметил, что лицо ее исказилось.

– Ты должна в это верить, Рут, – произнес он беспомощно.

Она плакала без слез. Глаза ей просто заволокло какой-то мутной, дрожащей пеленой.

– В это так трудно поверить, Йозеф.

– Ты должна верить, – повторил он – Левинский принес новости: американцы и англичане уже давно перешли Рейн. Они придут. Они освободят нас. Скоро.

Сумерки наступили неожиданно. Солнце коснулось верхушки горы, и город мгновенно погрузился в голубую тьму. Окна погасли. Река затаилась. Все вокруг затихло. Умолк даже дрозд. Только небо ожило, разгорелось. Облака превратились в перламутровые кораблики. Широкие лучи, протянувшиеся к ним из-за горы, казались сотканными из света ветрами, которые гонят кораблики в багровую пропасть заката. Один из этих последних лучей упал на маленький белый домик, стоявший на холме, и он еще долго мерцал среди всеобщего мрака, словно маяк, такой близкий и в то же время такой далекий.

Они заметили птицу, когда она была уже совсем рядом – маленький черный комок с крыльями. Они увидели ее на фоне огромного неба; она взметнулась вверх, а потом вдруг, словно передумав, бросилась к земле; они увидели ее, и оба почувствовали, что надо что-то сделать, но даже не успели понять, что: ее четкий силуэт вдруг оказался совсем близко – маленькая головка с желтым клювом, расправленные крылья и круглая грудка, полная мелодий, – и в тот же миг раздалось легкое потрескивание; из заряженной электричеством колючей проволоки брызнули искры, крохотные, бледные, но смертельно опасные, и от птицы не осталось ничего, кроме обугленного кусочка мыса, повисшего на проволоке, у самой земли, крохотной лапки и клочка крыла, которое одним-единственным неосторожным взмахом разбудило смертью

– Это был дрозд, Йозеф!..

Бухер увидел ужас в глазах Рут Холланд.

– Нет, Рут, – проговорил он поспешно. – Это была другая птица. Это не дрозд. И даже если это был дрозд, то не тот, который пел, наверняка не тот, Рут, не наш дрозд…

– Ты уже, наверное, подумал, что я про тебя забыл, а? – спросил Хандке.

– Нет.

– Вчера было уже поздно. Но у нас еще есть время. Времени донести на тебя больше чем достаточно. Завтра, например. Целый день.

Он стоял перед 509-м.

– Ну что скажешь, миллионер? Швейцарский миллионер!.. Не волнуйся, они выколотят эти денежки из твоих почек, франк за франком.

– А зачем их выколачивать? Их можно получить гораздо проще. Я подписываю бумагу, и они мне больше не принадлежат. – 509-й твердо посмотрел Хандке в лицо. – Две с половиной тысячи. Это большие деньги.

– Пять тысяч, – поправил его Хандке, – для гестапо. Или ты думаешь, они захотят с тобой поделиться?

– Нет. Пять тысяч для гестапо, – подтвердил 509-й.

– А для тебя – кузлы и крест, и бункер, и Бройер со своими методами. А потом виселица.

– Это еще неизвестно.

Хандке рассмеялся.

– А что же еще? Почетная грамота? За запрещенные деньги?

– Нет, конечно. – Он все еще смотрел Хандке в лицо. Ему и самому казалось странным, что он не испытывает страха, хотя понимает, что жизнь его зависит от Хандке. Все его чувства вдруг заглушила ненависть. Не та мутная, слепая, маленькая ненависть – повседневная грошовая ненависть одной отчаявшейся, умирающей от голода твари к другой, – нет, он почувствовал в себе холодную, ясную, интеллигентную ненависть; он почувствовал ее так остро, что вынужден был опустить глаза, боясь, как бы Хандке не прочел ее в них.

– Ну, а что же тогда? Ты можешь мне сказать, ты, хитрожопая обезьяна?

509-му ударил в нос запах из рта Хандке. Это тоже было странным: вонь Малого лагеря почти совершенно исключала возможность какого-либо индивидуального запаха. 509-й понимал, что воспринимает этот запах не потому, что он сильнее царившего здесь запаха трупов; его обоняние выделило этот запах, потому что он ненавидел Хандке.

– Ты что, язык проглотил от страха?

Хандке пнул его в голень. 509-й не отпрянул назад.

– Я не думаю, что меня будут пытать, – произнес он спокойно и снова посмотрел Хандке в глаза. – Это было бы нецелесообразно. Я могу умереть раньше времени. Я слишком слаб и уже совсем не гожусь для их методов. В этом сейчас мое преимущество. Гестапо придется подождать со всем этим; я им нужен – до тех пор, пока деньги не окажутся в их руках. Я ведь единственный, кто может распоряжаться деньгами. В Швейцарии у гестапо нет власти. До тех пор, пока они не получат деньги, я в безопасности. А чтобы их получить, им понадобится некоторое время. А за это время многое может измениться.

Хандке думал. Несмотря на темноту, на плоском лице его 509-й мог без труда различить признаки напряженной работы ума. Он пристально всмотрелся в это лицо. Его словно освещали изнутри невидимые прожекторы. Само лицо не изменилось, но каждая деталь в нем стала крупней и отчетливей, как под лупой.

– Да-а… Это ты неплохо придумал… – процедил наконец староста блока сквозь зубы.

– Я ничего не придумывал. Все так и есть.

– А как насчет Вебера? Он ведь хотел с тобой побеседовать! Этот не будет ждать.

– Будет, – спокойно возразил 509-й. – Господину штурмфюреру Веберу придется подождать. Гестапо позаботится об этом. Швейцарские франки для них важнее.

Выпуклые, бледно-голубые глаза Хандке сверкали так, что казалось, будто они вращаются. Рот беззвучно шевелился.

– Ох и умный же ты стал, как я погляжу!.. – проговорил он, наконец. – Еще недавно ты даже срать по-человечески не мог! Что-то вы все здесь в последнее время разыгрались, как жеребцы! Козлы вонючие! Ну ничего, погодите, скоро успокоитесь! Они вас еще прогонят через трубу! – он ткнул 509-го пальцем в грудь. – Где твои двадцать хрустув? – прошипел он вдруг.

509-й достал из кармана деньги. На секунду он почувствовал желание не делать этого, но в тот же миг понял: это было бы самоубийством. Хандке вырвал у него деньги из рук.

– За это можешь срать еще один день, – заявил он и принял величественный вид. – Дарю тебе еще один день жизни, червь несчастный! Один день, до завтра.

– Один день, – повторил 509-й.

Левинский подумал немного.

– Вряд ли он это сделает, – сказал он, наконец. – Какая для него в этом польза?

509-й поднял плечи.

– Никакой. Просто от него можно всего ожидать, когда он выпьет. Или когда у него очередной приступ бешенства.

– Надо от него избавиться. – Левинский опять призадумался. – Сейчас мы, как назло, ничего не можем предпринять. Момент неподходящий: эсэсовцы прочесывают поименные списки. Мы прячем, кого можем в лазарете. Скоро придется и вам пару человек подбросить. Вы ничего против не имеете, а?

– Нет. Если вы принесете для них и еду.

– Само собой разумеется. Теперь вот еще какое дело. У нас каждый день можно ожидать облавы или проверки. Вы не могли бы спрятать пару вещей, так, чтобы никто не мог найти?

– Большие вещи?

– Размером… – Левинский посмотрел по сторонам. Они сидели в темноте, за бараком. Никого, кроме вереницы плетущися в сторону уборно «мусульман», не было видно. – Размером, например, с наган…

– Наган?

– Да.

509-й помолчал несколько секунд.

– Под моей койкой есть дыра в полу, – быстро произнес он сдавленным голосом. – Доски рядом с ней еле держатся. Там можно спрятать не только наган. Очень просто. Здесь не бывает проверок.

Он не замечал, что говорит так, будто это не его уговаривают подвергнуть себя риску, а он сам просит позволить себе это сделать.

– Он у тебя с собой?

– Да.

– Давай его сюда.

Левинский еще раз осмотрелся.

– Ты ведь понимаешь, что он для нас значит?

– Да-да, – нетерпеливо ответил 509-й.

– Его очень нелегко было достать. Нам не раз приходилось рисковать жизнью.

– Хорошо, Левнский. Я буду осторожен. Давай его мне.

Левинский сунул 509-му в руку какой-то бесформенный предмет. 509-й ощупал его. Пистолет оказался тяжелее, чем он ожидал.

– А что на него намотано? – спросил он.

– Промасленная тряпка. Там в этой дырке, у тебя под койкой – сухо?

– Да, ответил 509-й. Это была неправда. Но ему не хотелось отдавать оружие обратно.

– Он с патронами? – спросил он.

– Да. Но патронов мало. Всего несколько штук. Кстати, он заряжен.

509-й спрятал наган за пазуху, под рубаху, и застегнул куртку. Он ощутил его под сердцем, и по коже у него пробежала легкая дрожь.

– Я пошел, – сказал Левински. – Береги его как зеницу ока. Спрячь его сразу же. – Он говорил об оружии, как о каком-то очень важном человеке. – В следующий раз со мной придет кто-нибудь из наших. У вас действительно есть место? – Он посмотрел в сторону темного аппель-плаца, на котором чернели какие-то неподвижно лежащие тела.

– У нас есть место, – ответил 509-й. – Для ваших людей у нас всегда найдется место.

– Хорошо. Если придет Хандке, дай ему еще денег. У вас еще что-нибудь осталось?

– У меня еще есть кое-что. На один раз.

– Мы тоже попробуем что-нибудь наскрести. Я передам через Лебенталя, хорошо?

– Хорошо.

Левинский исчез в темноте, нырнув в тень соседнего барака. Оттуда он заковылял, согнувшись, как «мусульманин», в сторону уборной. 509-й все еще сидел на своем месте. Он прислонился к стене барака. Правой рукой он прижимал к груди пистолет. Ему не давало покоя желание достать его из-за пазухи, размотать тряпку и коснуться рукой металла. Но он не сделал этого. Через тряпку он ощущал линии ствола и рукоятки. Пальцы его словно ласкали эти линии, как будто он них исходила некая тяжелая, темная сила. Впервые за долгие годы он прижимал к себе предмет, которым можно было защитить себя. Он вдруг перестал быть совершенно беззащитным. Он не зависел больше целиком от чужой воли. Он понимал, что это иллюзия, что оружием этим пользоваться нельзя. Но ему вполне достаточно было одного сознания, что он имел при себе оружие. Вполне достаточно, чтобы что-то в нем изменилось. Маленькое орудие смерти превратилось вдруг в источник жизни. Из него струилась воля к сопротивлению. 509-й стал думать о Хандке, о ненависть, которую он питал к нему. Хандке получил свои деньги. Но он оказался слабее его, 509-го. Он подумал о Розене. Ему удалось спасти его. Потом он вспомнил о Вебере и долго думал о нем и о первых месяцах в лагере. Он не делал этого уже несколько лет. Он вытравил из своей памяти все воспоминания – и то, что было в лагере, и то, что было до него. Он даже не хотел слышать своего имени. Он перестал быть человеком и не желал им больше становиться, иначе это сломало бы его. Он стал просто номером и хотел остаться им и для себя, и для других. Молча сидел он во тьме, прижимая к себе оружие, и дышал, и чувствовал, как прорастают в нем все многочисленные перемены последних недель. Воспоминания нахлынули вновь, и ему казалось, будто душа его насыщается чем-то невидимым, каким-то живительным, сильнодействующим лекарством.

Он услышал, как началась смена караула и осторожно поднялся. Несколько секунд он стоял на месте, покачиваясь, как пьяный. Затем медленно пошел за угол барака.

Рядом с дверью кто-то сидел.

– 509-й! – услышал он чей-то шепот. Это был Розен.

Он вздрогнул, словно очнувшись от долгого сна, полного бесконечных, тяжелых видений, и посмотрел вниз.

– Меня зовут Коллер, – произнес он, словно обращаясь к самому себе. – Фридрих Коллер.

– Да? – растерянно переспросил Розен.

Глава четырнадцатая

– Хочу священника!.. – скулил Аммерс.

Он скулил так с самого обеда. Они пытались отговорить его, но он никого не слушал. На него вдруг что-то нашло.

– Какого ты хочешь священника? – спросил Лебенталь.

– Католического. Зачем ты спрашиваешь, ты, еврей?

– Смотри-ка! – Лебенталь покачал головой. – Антисемит! Только этого нам и не хватало.

– Их полно в лагере, – заметил 509-й.

– Это вы во всем виноваты! Вы! – все больше распалялся Аммерс. – Если бы не евреи, мы бы не сидели сейчас здесь

– Вот как? Это почему же?

– Потому что если бы не было евреев, то не было бы и лагерей. Я требую священника!

– Постыдился бы, Аммерс! – не выдержал Бухер.

– Мне нечего стыдиться. Я болен. Позовите священника.

509-й посмотрел на его синие губы и ввалившиеся глаза.

– В лагере нет священника, Аммерс.

– Должен быть! Это мое право. Я умираю.

– Я не верю, что ты умираешь, – заявил Лебенталь.

– Я умираю, потому что вы, проклятые евреи, сожрали все, что полагалось мне. А теперь даже не хотите позвать для меня священника. Я хочу исповедаться. Что вы в этом понимаете?.. Почему я должен жить в одном бараке с евреями? Я имею право на арийский барак.

– Это в рабочем лагере. А здесь – нет. Здесь все равны.

Аммерс запыхтел и отвернулся. На стене, прямо над его свалявшимися космами, виднелась карандашная надпись: «Евгений Майер. 1941. Тиф. Отомстите…»

– Ну что с ним? – спросил 509-й Бергера.

– Он уже давно должен был умереть. Но теперь, кажется, действительно наступает конец.

– Похоже. Он уже начинает заговариваться.

– Он не заговаривается, – вмешался Лебенталь. – Он знает, что говорит.

– Хотелось бы верить, что нет, – сказал Бухер.

509-й посмотрел на него.

– Когда-то он был другим, Бухер, – произнес он спокойно. – Но его сломали. От прежнего Аммерса ничего не осталось. Это, – он кивнул в сторону Аммерса, – совсем другой человек, который вырос из кусков и обрубков. И обрубки не хотели срастаться. Я это сам видел.

– Священника… – вновь заскулил Аммерс. – Мне надо исповедаться! Я не хочу вечного проклятья!

509-й присел на край его койки. Рядом с Аммерсом лежал один из вновь прибывших. У него был жар. Он мелко и часто дышал.

– Ты можешь исповедаться и без священника, Аммерс. Какие там у тебя могут быть грехи! Здесь нет грехов. Во всяком случае у нас. Мы их тут же искупаем. Покайся в том, в чем ты хотел покаяться. Этого достаточно, если исповедь невозможна. Так написано в катехизисе.

Аммерс на минуту притих.

– Ты тоже католик? – спросил он.

– Да, – ответил 509-й. Это была неправда.

– Тогда ты сам должен это знать! Мне нужен священник! Я должен исповедаться и причаститься! Я не желаю гореть в вечном пламени! – Аммерс дрожал. Глаза его были широко раскрыты. Для маленького личика, величиной с два кулака, они казались слишком большими. Это придавало ему сходство с летучей мышью.

– Если ты сам католик, то должен знать, как это бывает. Это – как крематорий. Только в нем не сгорают и не умирают. Ты что, хочешь, чтобы и со мной такое случилось?

509-й посмотрел на дверь. Она была раскрыта настежь. В ее проеме застыло, как на картине, ясное вечернее небо. Он перевел взгляд на иссохшую голову Аммерса, в которой теснились огненные картины ада.

– С нами все иначе, Аммерс, – сказал он, наконец. – Мы на том свете имеем право на привилегии. Нам уже здесь достался кусок ада.

Аммерс замотал головой.

– Не богохульствуй, – прошептал он. Потом с трудом приподнялся, мрачно посмотрел вокруг и вдруг разразился злобным криком:

– Вы!.. Вы!.. Вы все здоровы! А я должен подыхать! Теперь, когда… Да-да, смейтесь! Смейтесь! Я все слышал, что вы говорили! Вы хотите выбраться отсюда! Вы выберетесь отсюда! А я? Я?.. В крематорий! В огонь! Глаза! И вечное… у-у-у-у!.. У-у-у!..

Аммерс выл, как собака на луну. Он сидел на нарах, прямой, как свеча, и выл. Черный провал его рта был похож на рупор, из которого рвался наружу хриплый вой.

Зульцбахер поднялся.

– Я пошел, – сказал он. – Спрошу насчет священника.

– Где? – спросил Лебенталь.

– Где-нибудь. В канцелярии. Или у часовых…

– Не будь идиотом. Здесь нет священников. Эсэсовцы не любят этого. Тебя засунут в бункер.

– Ну и что?

Лебенталь молча уставился на него.

– Бергер, 509-й, – проговорил он, наконец. – Вы слышали?

Лицо Зульцбахера побелело. Скулы его словно свело судорогой. Он уже никого не видел.

– Это бесполезно, – обратился к нему Бергер. – Такие вещи запрещены. Среди заключенных тоже нет ни одного священника, мы бы наверняка знали. Неужели ты думаешь, что мы бы не позвали его?

– Я пошел, – повторил Зульцбахер.

– Самоубийца! – Лебенталь схватился за голову. – И ради кого? Ради антисемита!

На скулах Зульцбахера вновь заиграли желваки.

– Пусть ради антисемита.

– Сумасшедший! Еще один сумасшедший!

– Пусть сумасшедший. Я пошел.

– Бухер, Бергер, Розен, – сказал 509-й спокойно.

Бухер, который уже стоял с дубинкой за спиной у Зульцбахера, ударил его по голове. Удар получился несильный, но его вполне хватило, чтобы Зульцбахер закачался. Они вцепились в него и повалили его на пол.

– Давай веревки от «овчарки», Агасфер! – скомандовал Бергер.

Они связали Зульцбахера по рукам и ногам и отпустили.

– Если будешь кричать, нам придется сунуть тебе в рот кляп, – сказал 509-й.

– Вы не понимаете меня…

– Мы понимаем. Полежи так, пока у тебя не прояснится в голове. Мы уже и так потеряли много людей…

Они оттащили его в угол и оставили в покое.

– Он еще немного не в себе, – пробормотал Розен, словно извиняясь за него, и поднялся с колен. – Вы должны его понять. Вы же знаете – брат…

Аммерс уже охрип. Вместо воя теперь слышен был лишь шепот:

– Ну где он? Где священник?..

У них уже кончилось терпение.

– Неужели в бараках действительно нет ни одного священника, или дьяка, или какого-нибудь пономаря? – спросил Бухер. – Хоть кого-нибудь? Чтобы он наконец замолчал.

– В семнадцатом было четверо. Одного выпустили, двое уже на том свете, а четвертый – в бункере, – сообщил Лебенталь. – Бройер лупит его каждое утро цепью. Это у него называется «служить мессу».

– Пожалуйста… – шептал Аммерс. – Ради Христа… Позовите…

– Кажется, в секции «Б» один знает латынь, – вспомнил Агасфер. – Я как-то слышал о нем. Может, позвать его?

– А как его фамилия?

– Я точно не знаю. Не то Делльбрюк, не то Хелльбрюк или что-то в этом роде. Староста секции наверняка знает.

509-й встал.

– Там Маанер. Можно его спросить.

Они отправились с Бергером в секцию «Б».

– Это скорее всего Хелльвиг, – сказал им Маанер. – Он знает языки. Правда, немного с приветом. Читает иногда что-то вслух. Он в секции «А».

– Наверное, это он.

Вместе они пошли в соседнюю секцию. Маанер отыскал старосту, высокого тощего мужчину, голова которого имела форму груши. «Груша» лишь пожал плечами. Маанер исчез в черном, стонущем лабиринте коек, рук и ног, громко выкрикивая имя нужного им человека.

Через несколько минут он вернулся обратно. За ним шел какой-то заключенный с недоверчивым взглядом.

– Это он, – сказал Маанер 509-му. – Давайте выйдем отсюда. Здесь ничего не слышно.

509-й объяснил Хелльвигу суть дела.

– Ты знаешь латынь? – спросил он его.

– Да. – Лицо Хелльвига нервно подергивалось. – А вы знаете, что у меня сейчас украдут мою миску?

– Что?

– Здесь крадут. Вчера у меня пропала ложка, пока я сидел в уборной. Я спрятал ее под койкой. А сейчас там осталась моя миска.

– Ну так сходи за ней.

Хелльвиг тут же исчез, не проронив ни звука.

– Он больше не придет, – заявил Маанер.

Они ждали. Смеркалось. По земле поползли, опережая друг друга, огромные тени. Казалось, будто эта темнота, родившись в черном чреве бараков, теперь медленно потекла наружу. Наконец, Хелльвиг вернулся. К груди он прижимал миску.

– Я, правда, не знаю, понимает ли Аммерс что-нибудь в латыни, – сказал 509-й. – Наверняка ничего, кроме «ego te absolvo»[6]. Это он мог запомнить. Если ты ему это скажешь и еще что-нибудь, что тебе придет в голову…

Хелльвиг вышагивал на своих длинных, тонких ногах, как цапля, приседая при каждом шаге.

– Вергилий? – спросил он, не останавливаясь. – Гораций?

– А что-нибудь церковное?

– «Credo in unum deum…»[7]

— Отлично.

– Или «Credo quia absurdum…»[8]

509-й поднял голову и взглянул в его огромные, бессонные глаза.

– Это про нас.

Хелльвиг остановился.

– Ты прекрасно знаешь, что это кощунство. Но я сделаю это. Хотя я ему совсем не нужен. Бывает покаяние и отпущение грехов без исповеди.

– Может, ему обязательно кто-нибудь нужен, чтобы покаяться.

– Я делаю это только из сострадания к нему. А они тем временем украдут мою порцию супа.

– Маанер покараулит твой суп. Только дай мне твою миску, – сказал 509-й. – Я подержу ее, пока ты не выйдешь из барака.

– Зачем?

– Может, ему будет труднее поверить тебе, если ты придешь с миской.

– Хорошо.

Они вошли в барак. Внутри уже было темно даже перед самой дверью. Аммерс все еще причитал шепотом.

– Сюда, – сказал 509-й – Аммерс, мы нашли священника.

Аммерс затих.

– Правда? – спросил он вдруг неожиданно внятно. – Он здесь?

Хелльвиг склонился над ним.

– Благословен будь Иисус Христос!

– Во веки веков. Амен… – прошептал Аммерс изумленно-растерянно, словно ребенок.

Они чуть слышно забормотали друг с другом. 509-й сел на землю, прислонившись спиной к стене барака. Нагретая солнцем, она еще не успела остыть. Подошел Бухер и устроился рядом с ним.

– Странно, – произнес он через некоторое время. – Иногда умирают сотни, и ты ничего не чувствуешь. А тут – один-единственный, которого даже толком не знаешь, а такое чувство, будто умирают тысячи.

509-й кивнул.

– Наше воображение не умеет считать. И цифры не действуют на чувство – оно не становится от них сильнее. Оно умеет считать лишь до одного. Но и одного достаточно, если действительно чувствуешь.

Из барака вышел Хелльвиг. На мгновение, пока он, согнувшись, переступал через порог, им показалось, будто на плечах у него, как черная овца за спиной пастуха, лежит смрадная темень, которую он решил выстирать в чистом воздухе весеннего вечера. Потом он выпрямился и снова превратился в заключенного.

– Это было кощунством? – спросил его 509-й.

– Нет. Я не совершил никаких обрядовых действий. Я просто ассистировал ему во время покаяния.

– Мы бы рады были тебе что-нибудь дать – сигарету или кусок хлеба, – сказал 509-й, возвращая Хелльвигу миску. – Но у нас и у самих ничего нет. Все, что мы тебе можем предложить – это баланда Аммерса, если он умрет до ужина. Мы бы получили его порцию.

– Мне ничего от вас не надо. Я ничего не хочу. Было бы свинством брать что-нибудь за это.

509-й только теперь заметил у него на глазах слезы. От изумления он даже забыл ответить ему.

– Он успокоился? – спросил он, опомнившись.

– Да. Сегодня в обед он украл кусок хлеба, который принадлежал вам. Он просил меня сказать вам это.

– Я это знаю.

– Он хотел бы, чтобы вы пришли к нему. Он хочет у всех вас просить прощения.

– Ради Христа!.. Это еще зачем?

– Он так хочет. Особенно он просил того, которого зовут Лебенталь.

– Ты слышишь, Лео? – сказал 509-й.

– Он просто торопится обстряпать свою сделку с Богом. Поэтому… – непримиримо заявил Лебенталь.

– Не думаю. – Хелльвиг сунул свою миску под мышку. – Странно, я действительно когда-то хотел стать священником, – признался он вдруг. – А потом вдруг удрал. Не понимаю – почему? Если бы можно было вернуть то время! – Он окинул сидящих ветеранов своим странным взглядом. – Когда веришь во что-то, страдания уже не так страшны.

– Да. Но верить можно не только в Бога. На свете так много вещей, в которые можно верить.

– Безусловно, – согласился Хелльвиг вдруг с такой ошеломляющей любезностью, как будто они вели изысканную светскую беседу в элегантном салоне. Он слегка наклонил голову, как бы прислушиваясь к чему-то. – Это было нечто вроде неотложной исповеди, без формальностей, – сказал он затем. – Неотложные крестины, в случае угрозы для жизни новорожденного, – дело давно привычное. Исповедь… – Лицо его передернулось. – Вопрос для теологов… Всего доброго, господа!

Он зашагал на своих ходулях, как огромный паук, в сторону секции «А». Ветераны обескураженно смотрели ему вслед. Особенно поразила их последняя фраза Хелльвига. Ничего подобного они не слышали с тех пор, как попали в лагерь.

– Иди к Аммерсу, Лео, – первым нарушил молчание Бергер.

Лебенталь заколебался.

– Иди! – повторил Бергер. – Иначе он опять раскричится. А мы пока развяжем Зульцбахера.

Сумерки сгустились до светлой темноты. Из города доносились удары колокола. В бороздах вспаханного поля пролегли густые синие и фиолетовые тени.

Они сидели, сбившись в кучку, перед бараком. Аммерс все еще умирал на своих нарах. Зульцбахер пришел в себя. Он пристыженно сидел рядом с Розеном.

Лебенталь вдруг выпрямился.

– Что это там такое? – Он уставился сквозь колючую проволоку на пахоту. Там что-то металось из стороны в сторону, замирало на секунду, и неслось дальше.

– Заяц! – догадался Карел, подросток из Чехословакии.

– Ерунда! Откуда ты можешь знать зайцев?

– У нас дома были зайцы. Я их видел, когда был молодой. Я имею в виду, когда я был на свободе. – Юность Карела, по его собственному мнению, кончилась в лагере. Когда его родители умерли в газовой камере.

– И вправду заяц. – Бухер прищурил глаза. – Или кролик. Нет, для кролика слишком большой.

– Боже праведный! – простонал Лебенталь. – Живой заяц!

Теперь они уже все видели его. Он присел на задние лапы, навострив длинные уши, посидел так несколько секунд и поскакал дальше.

– Хоть бы завернул сюда! – Челюсть Лебенталя затряслась. Он вспомнил о фальшивом «зайце» Бетке, о сбитой на дороге таксе, за которую он отдал золотой зуб Ломана. – Мы могли бы его обменять. Мы бы не стали его есть сами. За него можно было бы получить в два, нет – в два с половиной раза больше требухи.

– Нет, мы бы не стали его менять. Мы бы съели его сами, – заявил Майерхоф.

– Да? А кто бы его зажарил? Или ты собрался его есть сырым? – решительно возразил ему Лебенталь. – Если отдать его кому-нибудь жарить, то больше его уже никогда не увидишь. Даже смешно – три недели не вылезать из барака, а потом еще учить других!

Майерхоф был достопримечательностью барака 22. Он три недели пролежал с воспалением легких и дизентерией, готовясь к смерти. Он так ослаб, что даже не мог говорить. Бергер махнул на него рукой. И вдруг он всего за несколько дней выздоровел. Он поистине восстал из мертвых. Агасфер назвал его за это Лазарем. Сегодня он в первый раз выполз из барака. Бергер запретил ему это делать. Но он все-таки выполз. На нем было пальто Лебенталя, свитер покойного Бухсбаума и гусарская венгерка, которую кому-то выдали вместо куртки. Намотанный на шею простреленный стихарь, доставшийся Розену в качестве нижнего белья, заменил Майерхофу шарф. Все ветераны принимали участие в подготовке его первой вылазки. Они расценивали его исцеление как общую победу.

– Если он забежит сюда, то обязательно коснется проволоки. Тогда его и жарить не надо – сам зажарится… – с надеждой в голосе произнес Майерхоф. – Можно было бы его подтащить какой-нибудь сухой палкой.

Они следили за зверьком, позабыв все на свете. А он скакал себе по бороздам, время от времени замирая на месте и прислушиваясь.

– Эсэсовцы подстрелят его для себя, – сказал Бергер.

– В него не так-то просто попасть, в такую темень, – возразил 509-й. – Эсэсовцы больше привыкли попадать в затылок с двух метров.

– Заяц… – медленно проговорил Агасфер. – Какой же у него, интересно, вкус?

– У него вкус зайчатины, – ответил ему Лебенталь. – Вкуснее всего спинка. Надо только ее нашпиговать кусочками сала. Чтобы она была сочной. И все это – с молочным соусом! Так ее едят гои[9].

— А еще лучше – с картофельным пюре, – уточнил Майерхоф.

– Какое еще картофельное пюре? Пюре из каштанов с ежевикой!

– Картофельное пюре лучше! «Каштаны»!.. Это для итальянцев!

Лебенталь сердито уставился на Майерхофа.

– Послушай…

– Что нам заяц? – перебил его Агасфер. – Я считаю: гусь лучше всяких зайцев. Хороший гусь, начиненный…

– Яблоками…

– Заткнитесь! – не выдержал кто-то сзади. – Вы что, спятили? Это же невыносимо!

Подавшись вперед, они неотрывно следили за зайцем, впившись в него своими глубоко запрятанными в иссохшихся черепах глазами. В каких-нибудь ста метрах от них скакало по полю сказочное лакомство, пушистый комок, весом в несколько фунтов. Несколько фунтов мяса, которое могло бы стать спасением для некоторых из них. Майерхоф ощущал это всеми своими костями и кишками: для него маленький зверек мог бы стать гарантией того, что после болезни не наступит осложнение.

– Черт с ним, пусть будет с каштанами, – проскрежетал он. Во рту у него вдруг стало сухо и пыльно, как в безводной пустыне.

Заяц опять остановился и принюхался. В этот момент его заметил один из дремлющих на вышках часовых.

– Эдгар! Смотри! Косой! – вскричал он. – Лупи!

Протрещало несколько выстрелов. Вокруг зайца взметнулись вверх фонтанчики земли, и он длинными прыжками понесся прочь.

– Вот видишь, – сказал 509-й. – По заключенным, с малого расстояния, у них получается лучше.

Лебенталь тяжело вздохнул, глядя вслед зайцу.

– Как вы думаете, дадут нам сегодня хлеб или нет? – спросил спустя некоторое время Майерхоф.

– Умер?

– Да. Слава Богу. Он еще хотел, чтобы мы убрали от него новенького. С температурой. Боялся, как бы тот его не заразил. А получилось наоборот – он сам заразил новенького. Под конец он опять ныл и ругался. Забыл и про священника, и про исповедь!

509-й кивнул.

– Да, сейчас умирать никому неохота. Раньше было легче. А теперь – тяжело. Перед самым концом.

Бергер подсел к 509-му. Это было после ужина. На Малый лагерь выдали только баланду. Каждому по кружке. Без хлеба.

– Что от тебя нужно было Хандке?

– Он принес мне чистый лист бумаги и авторучку. Хочет, чтобы я переписал на него мои деньги в Швейцарии. Но не половину, а все. Все пять тысяч франков.

– А дальше?

– За это он обещал оставить меня в покое. Намекал даже на покровительство или что-то в этом роде.

– Пока не получил твою подпись…

– У меня еще есть время до завтрашнего вечера. Это уже кое-что. Не так уж часто нам давали такие отсрочки.

– Этого недостаточно, 509-й. Надо придумать что-нибудь другое.

509-й поднял плечи.

– Может, он и вправду оставит меня в покое, – будет думать, что я ему еще пригожусь для получения денег?..

– Может быть. А может, и наоборот – захочет поскорее избавиться от тебя, чтобы ты не опротестовал бумагу.

– Я не смогу опротестовать ее, как только она окажется у него в руках.

– Он этого не знает. А ты, может, и в самом деле сможешь это сделать. Тебя ведь вынудили подписать бумагу.

509-й ответил не сразу.

– Эфраим, – сказал он спокойно, выдержав паузу. – Мне это ни к чему. У меня нет денег в Швейцарии.

– Как нет?

– У меня нет ни единого франка в Швейцарии.

Бергер несколько секунд молча смотрел на 509-го.

– Ты все это выдумал?

– Да.

Бергер провел тыльной стороной ладони по своим воспаленным глазам. Плечи его тряслись.

– Ты что? – удивился 509-й. – Плачешь, что ли?

– Нет, я смеюсь. Хочешь верь, хочешь нет, но я смеюсь.

– Смейся на здоровье. Мы здесь все эти годы чертовски мало смеялись.

– Я смеюсь, потому что представил себе лицо Хандке в Цюрихе. Как ты только до этого додумался, 509-й?

– Не знаю. Можно еще и не до того додуматься, если перед тобой вопрос жизни или смерти. Главное – что он это проглотил. И пока не кончится война, он ничего не сможет выяснить. Ему не остается ничего другого, как верить.

– Правильно. – Лицо Бергера снова стало серьезным. – Поэтому с ним надо быть очень осторожным. Он может опять взбеситься и выкинуть какой-нибудь неожиданный номер. Мы должны что-нибудь придумать. Лучше всего тебе умереть.

– Умереть? Как? У нас же нет лазарета. Как мы это провернем? Здесь, так сказать, последняя инстанция.

– Предпоследняя. Ты забыл о крематории.

509-й удивленно вскинул брови. Заглянув в озабоченное лицо Бергера с его вечно воспаленными глазами, глубоко запрятанными в узеньком черепе, он почувствовал, как внутри у него всколыхнулась какая-то теплая волна.

– Ты думаешь, это возможно?

– Можно попытаться.

509-й не стал спрашивать Бергера, как тот собирается это делать.

– Мы еще поговорим об этом, – сказал он просто. – А пока время есть. Сегодня я перепишу на Хандке только две с половиной тысячи франков. Он, конечно, возьмет бумагу и будет требовать остальные. Значит, я выиграю еще пару дней. А кроме того, у меня остались двадцать марок Розена.

– А когда и от них ничего не останется?

– До этого еще много чего может произойти. Нужно всегда думать о ближайшей опасности. О сегодняшней. А завтра – о завтрашней. Все по порядку. Иначе рехнуться можно.

509-й повертел в руках лист бумаги и авторучку. Ручка тускло поблескивала в темноте.

– Странно, – произнес он задумчиво. – Как долго я не держал этого в руках. Бумага и перо. Когда-то они кормили меня. Смогу ли я еще когда-нибудь вернуться к этому?..

Глава пятнадцатая

Двести человек из вновь сформированной команды по расчистке разрушенных кварталов были равномерно распределены по всей улице Они впервые работали в самом городе. До сих пор их использовали только на расчистке разбомбленных фабрик в пригородах.

Начальник конвоя велел перекрыть улицу и расставил по всей ее длине, с левой стороны, часовых. От бомб пострадала в основном правая сторона улицы. Рухнувшие стены и крыши домов завалили мостовую, сделав невозможным всякое движение.

Лопат и кирок на всех не хватило; многие работали голыми руками. Капо и старшие нервничали. Они не знали, как себя вести – лупить и подгонять или помалкивать. Для штатских улица была закрыта. Но жильцов, остававшихся в непострадавших домах, выбросить из их квартир было нельзя.

Левинский работал рядом с Вернером. Они вместе с другими политическими заключенными, состоявшими в «черном списке» СС, вызвались добровольцами на расчистку. Это была самая тяжелая работа. Но зато они целый день были недосягаемы для Вебера и его помощников. А вечером, после возвращения в лагерь, они в случае опасности могли, пользуясь темнотой, исчезнуть и затаиться.

– Ты видел название улицы? – спросил Вернер тихо.

– Да. – Левинский ухмыльнулся. Улица называлась Адольф-Гитлер-штрассе. – Святое имя. А против бомб не помогает.

Они вдвоем потащили в сторону бревно. Их полосатые куртки на спине потемнели от пота. Возле кучи, на которую одни сносили бревна и балки, им встретился Гольдштейн. Несмотря на свое больное сердце, он вызвался добровольцем в эту команду. Левинский с Вернером на этот раз не стали его отговаривать – Гольдштейн был одним из тех политических, за которыми охотились эсэсовцы. Лицо его было серым.

– Трупами воняет, – сказал Гольдштейн, принюхавшись. – Но это не свежие трупы. Здесь еще где-то лежат старые.

– Точно.

В этом они разбирались. Запах трупов им был хорошо знаком.

Теперь они складывали у стены валявшиеся повсюду камни. Землю и серую труху, которая когда-то была строительным раствором, свозили на тележках в одно место. За спиной у них, на противоположной стороне улицы, находилась лавка колониальных товаров. Стекла в окнах полопались, но в витрине уже опять торчало несколько плакатов и коробок. Из-за них выглядывал усатый мужчина с очень характерным лицом – такие лица часто можно было видеть в 1933 году среди демонстрантов с плакатами «Не покупайте у евреев!» На темном фоне задней стены лавки голова мужчины казалась отрубленной, совсем как на дешевых снимках ярмарочных фотографов, клиенты, которых просовывают голову сквозь отверстие над нарисованным капитанским мундиром. Голова усача красовалась над пустыми коробками и пыльными плакатами, казавшимися идеальным обрамлением для нее.

В одной из сохранившихся подворотен играли дети. Рядом стояла женщина в красной блузке и смотрела на заключенных. Неожиданно из подворотни выбежали несколько собак и бросились к заключенным. Они путались у них под ногами, обнюхивая башмаки и штаны. Одна из них вдруг завиляла хвостом и стала радостно прыгать вокруг заключенного 7105, стараясь лизнуть его в лицо. Капо, следивший за порядком на этом участке, растерялся. Собака, конечно, есть собака, тем более что это была не служебная, а простая, штатская, собака. И все-таки даже ей непростительно было проявлять такое дружеское расположение к заключенному, особенно в присутствии солдат СС. 7105-й оказался в еще более затруднительном положении. Он сделал то единственное, что мог сделать заключенный: старался вообще не обращать внимания на собаку. Но она не давала ему покоя. Она почему-то быстро прониклась к нему симпатией. 7105-й нагнулся и принялся работать с удвоенным рвением. Он был всерьез озабочен: эта собака могла означать для него смерть.

– А ну пошла прочь, паскуда! – крикнул наконец капо и замахнулся на собаку дубинкой. Он уже пришел в себя и сообразил, что в присутствии эсэсовцев лучше проявить строгость. Но собака не обращала на него никакого внимания. Она продолжала приплясывать и прыгать вокруг 7105-го, виляя хвостом. Это была крупная, рыжая в белых пятнах немецкая легавая.

Капо стал швырять в нее камни. Первым камнем он попал 7105-му в колено, и лишь третий угодил собаке в бок. Она взвыла, отскочила в сторону и залаяла на капо.

– Ах ты падаль! Я тебя… – он поднял еще один камень.

Собака пятилась, но не убегала. Сделав ловкий скачок в сторону, она вдруг бросилась на капо. Тот потерял равновесие и упал на кучу земли; в ту же секунду собака застыла над ним, злобно рыча.

– Помогите! – крикнул капо, не решаясь пошевелиться.

Эсэсовцы, стоявшие поблизости от него, рассмеялись.

Подбежала женщина в красной блузке. Она свистнула собаке.

– Ко мне! Ко мне сейчас же! Чтоб тебя!… Обязательно что-нибудь натворит! А потом отвечай за нее!..

Она потащила собаку прочь, обратно во двор.

– Она сама выскочила, – робко оправдывалась женщина, обращаясь к ближайшему эсэсовцу. – Пожалуйста, простите нас! Я просто не заметила! Она убежала! Я ее обязательно накажу!

Эсэсовец ухмыльнулся.

– Ничего страшного не случилось бы, если бы она и откусила этому придурку полрожи.

Женщина нерешительно улыбнулась. Она приняла капо за солдата СС.

– Спасибо вам! Большое спасибо! Я ее сейчас же привяжу!

Ухватившись за ошейник, она потащила собаку дальше и вдруг погладила ее. Капо усердно отряхивал с брюк и куртки белую известковую пыль. Охранники все еще посмеивались.

– Что же ты не укусил ее? – крикнул один из них капо.

Тот промолчал. Это всегда было самым разумным. Он еще некоторое время со всех сторон выколачивал пыль из своей одежды. Потом сердито затопал к заключенным. 7105-й как раз был занят тем, что пытался извлечь из-под груды щебня и мусора унитаз.

– Шевелись, пес ленивый! – зло прошипел капо и пнул его в ногу. 7105-й упал, продолжая держаться обеими руками за унитаз. Остальные заключенные искоса незаметно следили за капо. В этот момент к нему сзади не спеша подошел эсэсовец, к которому обратилась женщина.

– А ну не тронь его! Он тут ни при чем, – сказал охранник, пнув капо сапогом в зад. – Иди лучше укуси собаку, ты, чучело!

Капо резко обернулся. Ярость в его глазах мгновенно улетучилась, уступив место подобострастной мине.

– Слушаюсь! Я просто хотел…

– Пошел! – Капо получил еще один пинок в живот, попытался кое-как изобразить стойку «смирно» и наконец униженно поплелся прочь. Эсэсовец так же неторопливо отправился обратно.

– Ты видал? – шепнул Левинский Вернеру.

– Знамения и чудеса!.. Может, это он для штатских разыграл комедию?

Заключенные продолжали украдкой наблюдать за противоположной стороной улицы, а противоположная сторона наблюдала за ними. Их отделяли друг от друга считанные метры, но метры эти были длиннее, чем расстояние между полярными полюсами. Большинство узников впервые за долгие годы, с тех пор, как попали в лагерь, увидели город так близко. Они вновь увидели людей, которые невозмутимо занимались своими каждодневными делами. Им это казалось непостижимым, словно жизнь на другой планете.

Какая-то горничная в голубом платье в белый горошек мыла окна. Она работала, засучив рукава, и пела. У одного из окон другой квартиры стояла пожилая, седовласая женщина. Солнце освещало ее лицо, отдернутые занавески и часть комнаты. На углу улицы располагалась аптека. Аптекарь стоял перед дверью и зевал. Молодая женщина в леопардовой шубке шла по улице, вдоль самых домов. На ногах у нее были зеленые туфли, на руках – зеленые перчатки. Эсэсовцы пропустили ее. Она бойко семенила по разбитой мостовой, с легкостью и грацией прыгала с камня на камень. Многие из заключенных несколько лет подряд не видели ни одной женщины. Все заметили ее. Но никто не решился посмотреть ей вслед, кроме Левинского.

– Смотри! – шепнул ему Вернер. – Здесь кто-то лежит. – Он показал на кусок ткани, торчавший из-под обломков стены. – Давай-ка, помоги мне.

Она принялись разгребать землю и камни. Вскоре показалось изуродованное до неузнаваемости лицо с окровавленной, покрытой белой известковой пылью бородой. Рядом была рука. Погибший, видимо, машинально вскинул ее, чтобы защитить лицо, когда обрушился потолок.

Эсэсовцы на противоположной стороне улицы подбадривали женщину в леопардовой шубке шутливыми советами. Она смеялась им в ответ и кокетничала.

Неожиданно завыли сирены.

Аптекарь на углу скрылся в дверях. Женщина в леопардовой шубке замерла на секунду, а потом решительно понеслась обратно. Она то и дело падала, чулки ее порвались, перчатки из зеленых превратились в грязно-серые. Заключенные разогнули спины.

– Стоять! Ни с места! Кто пошевелится – получит пулю!

Со всех сторон подтягивались эсэсовские охранники.

– Сократить дистанцию! В колонну по четыре – становись!

Заключенные не знали, какую команду выполнять. Кое-где уже послышались выстрелы. Наконец, охранникам удалось согнать их в кучу. Шарфюреры собрались на экстренный совет. Это был всего лишь предварительный сигнал воздушной тревоги. Но все то и дело беспокойно поглядывали вверх. Казалось, будто сияющее небо одновременно и прояснилось и помрачнело.

Другая сторона улицы вдруг ожила. Люди, которых до сих пор не было видно, посыпали на улицу. Закричали дети. Усатый торговец колониальными товарами выскочил, как ошпаренный, из своей лавки, метнул по сторонам несколько ядовитых взглядов и, словно большой, жирный червяк, пополз прочь, через груды обломков и земли. Женщина в клетчатой накидке осторожно несла перед собой на вытянутой руке клетку с попугаем. Седая старуха исчезла. Горничная, мывшая окна, стремглав выбежала из дома, высоко приподняв свои юбки. Левинский проводил ее взглядом. Между черными чулками и голубым трико он успел заметить полоску белой кожи. За ней поспешила, не разбирая дороги, то ползком, то прыжками, как коза, худая старая дева. Все вдруг стало наоборот: от безмятежного покоя, царившего на той стороне улицы, где была свобода, за несколько секунд не осталось и следа; люди в страхе бросались из своих жилищ и бежали наперегонки со смертью к бомбоубежищам. Узники же на противоположной стороне словно внезапно окаменели; они молча и неподвижно стояли перед цепью разрушенных фасадов и смотрели на бегущих мимо людей.

Какой-то шарфюрер, видимо, обратил внимание на эти странные метаморфозы.

– Колонна, кругом! – скомандовал он.

Теперь заключенные видели перед собой только руины. Останки домов были ярко освещены солнцем. В одном из разрушенных зданий уже успели расчистить проход к подвалу. Там виднелись ступени, дверь, темный коридор и проглядывающая сквозь эту темноту полоска света на другом конце коридора. А может быть, это был аварийный выход, ведущий во двор.

Унтер-офицеры конвоя все еще были в замешательстве. Они не знали, что делать с заключенными. Никто, конечно, не собирался вести их в бомбоубежище, тем более что подвалы и без них были переполнены Но и подвергать из-за них свою жизнь опасности тоже ни у кого желания не было. Несколько охранников, быстро прочесав ближайшие дома, обнаружили бетонированный подвал.

Звук сирен изменился. Эсэсовцы бросились к подвалу. Остались лишь двое часовых в одной из парадных и по двое с обоих концов улицы.

– Капо и старшие, смотреть в оба! Чтобы мне никаких фокусов! Кто шевельнется, будет застрелен!

На лицах узников отразилось охватившее их внутреннее напряжение. Они смотрели на стены прямо перед собой и ждали. Им не дали команды ложиться. Стоя они были лучше видны охранникам. Согнанные в кучу, со всех сторон окруженные капо и старшими, они стояли в немом оцепенении. Между ними беспокойно сновала взад-вперед рыжая в белых пятнах легавая. Она опять убежала от хозяев и искала 7105-го. Наконец, она нашла его и вновь запрыгала рядом, виляя хвостом и стараясь лизнуть его в лицо.

На какое-то мгновение вой сирен оборвался. В эту неожиданно наступившую тишину, которая, словно вакуум, больно присосалась к каждому нерву, упали откуда-то сверху звуки рояля. Эти громкие, чистые звуки были отчетливо слышны всего лишь несколько секунд. Но Вернер, до предела напряженный слух которого готовился воспринимать совсем другие звуки, все-таки узнал их: это был хор узников из «Фиделио»[10]. Он звучал не по радио – во время воздушных налетов по радио не передавали музыки. Скорее всего это был граммофон, который забыли выключить. Или кто-то играл на рояле, открыв окно.

Сирены вновь заголосили. Вернер изо всех сил цеплялся за эти неожиданно родившиеся несколько звуков. Стиснув зубы, он старался не потерять мелодию, по памяти представить себе ее развитие. Он не хотел думать о бомбах и о смерти. Если он не потеряет мелодию в этом реве, значит, будет спасен. Он закрыл глаза. Ему показалось, будто он ощущает это нечеловеческое напряжение как некий железный узел, набухший вдруг где-то внутри черепа. Не хватало еще погибнуть именно сейчас! Умереть такой нелепой смертью! Он не хотел даже думать об этом. Ему нужно было во что бы то ни стало удержать в сознании мелодию. Мелодию узников, которым суждено обрести свободу. Он сжал кулаки и попытался вновь услышать звуки рояля. Но их заглушил беснующийся металлический голос страха.

Первые взрывы сотрясли город. Пронзительный свист летящих бомб врезался в завывание сирен. Земля дрожала. От стены, рядом с колонной заключенных, медленно отвалился огромный кусок карниза. Несколько человек бросились на землю. К ним тотчас же подскочили капо.

– Встать! Встать!

Голосов их не было слышно. Гольдштейн видел, как у одного из тех, что бросились на землю, лопнул череп из него хлынула кровь. Стоявший рядом с ним заключенный схватился за живот и упал вперед, лицом вниз. Это были не осколки. Это стреляли эсэсовцы. Выстрелы были не слышны.

– Подвал! – крикнул Гольдштейн сквозь шум Вернеру. – Там подвал! Они не погонятся за нами!

Оба уставились на вход в подвал. Он, казалось, стал еще шире. Там внизу, в прохладной темноте, было спасение. Этот черный омут неумолимо притягивал, и сопротивление казалось бесполезным. Заключенные, словно под гипнозом, не сводили с него глаз. Ряды их всколыхнулись. Вернер вцепился в Гольдштейна.

– Нет! – крикнул он, и сам не в силах оторвать глаз от подвала. – Нет! Ни в коем случае!! Они всех перестреляют! Нет! Стой на месте!

Гольдштейн повернул к нему свое серое лицо. Глаза его блестели, как два круглых куска рубероида; рот был искажен от напряжения.

– Не прятаться! – прокричал он. – Бежать! Насквозь! Там же есть аварийный выход!

Эта неожиданная мысль подействовала на Вернера, как удар в живот. Он задрожал. Дрожали не только руки и колени – дрожал каждый нерв, трепетала каждая клетка. Он знал, что бегство почти невозможно. Но уже сама мысль о побеге была мучительным соблазном: убежать, украсть где-нибудь одежду и скрыться, пользуясь общей неразберихой!

– Нет! – Ему казалось, что он шепчет. На самом деле он кричал сквозь рев и грохот. – Нет! – Он произносил это не столько для Гольдштейна, сколько для себя самого. – Нет, теперь поздно! Теперь уже поздно!

Он понимал, что это было бы безумием. Все, чего они добились, могло быть разом уничтожено. Смерть товарищей – десять за каждого, попытавшегося бежать; кровавая бойня здесь, на месте, дополнительные наказания в лагере – и все же… Черный зев подвала продолжал манить, притягивать…

– Нет! – еще раз повторил Вернер, крепко держа Гольдштейна и тем самым – себя самого.

«Солнце! – стонал про себя Левинский. – Это проклятое солнце! Ему никого и ничего не жалко – все как на ладони! Взорвать бы его к черту! Стоишь тут, как голый в свете прожектора, как будто позируешь перед прицелами самолетов. Хоть бы одно облачко! Всего на минуту!» Пот струился ручьями по его спине.

Стены тряслись. Где-то неподалеку раздался чудовищной силы взрыв, и в эту стихию грохота медленно, как бы нехотя, обрушился кусок стены шириной примерно в пять метров с пустой оконной рамой посредине. Он накрыл нескольких заключенных, но со стороны это зрелище могло показаться почти безобидным. Заключенный, на которого упал пустой квадрат окна, в недоумении и ужасе смотрел по сторонам, не понимая, как могло получиться, что он стоял по пояс в земле и, несмотря на это, был жив. Несколько ног, торчавших рядом с ним из груды камней, еще подергались с минуту и замерли.

Давление постепенно уменьшалось. Вначале почти незаметно – просто какие-то зажимы, перекрывавшие мозг и слух, вдруг немного ослабли. Затем сквозь эти микроскопические щели начало просачиваться сознание, словно свет в конце длинного туннеля. Грохот и рев не прекращались, но люди вдруг поняли: все кончилось.

Эсэсовцы вылезли из подвала. Вернер неотрывно смотрел на стену прямо перед собой. Она вновь превращалась в обычную стену, освещенную солнцем, с расчищенным входом в подвал. Она больше не смеялась ему в лицо, не дразнила темной, хмельной надеждой. Он опять увидел совсем рядом изуродованное лицо с окровавленной бородой. Он увидел торчащие из-под земли ноги своих товарищей. Потом он услышал, как сквозь затихающий лай зенитных орудий вдруг еще раз пробились звуки рояля. Он плотно сжал губы.

Посыпались команды. Чудом уцелевший заключенный, стоявший в проеме окна, по пояс в земле, выкарабкался наверх. Правая нога его была неестественно вывернута. Держа ее на весу, он стоял на левой ноге и из всех сил старался не упасть. Подошел один из охранников.

– Вперед! Откапывайте этих!

Заключенные принялись разгребать мусор и камни. Работали руками, лопатами и кирками. Времени понадобилось не много. Вскоре они откопали всех четверых. Трое из них были мертвы. Четвертого они подняли и отнесли чуть в сторону. Он нуждался в помощи. Вернер растерянно озирался по сторонам. Из ворот вышла женщина в красной блузке. Она не побежала вместе со всеми в бомбоубежище. В одной руке она осторожно несла алюминиевую миску с водой, в другой полотенце. Как ни в чем не бывало пройдя мимо эсэсовцев, она поставила миску с водой на землю рядом с раненым. Эсэсовцы нерешительно поглядывали друг на друга, но ничего не говорили. Женщина смыла грязь с лица раненого. Изо рта у него пошла кровавая пена. Женщина вытерла ее мокрым полотенцем. Один из охранников рассмеялся. У него было совсем мальчишеское, незрелое лицо, с такими светлыми ресницами, что его бледные глаза казались совершенно голыми.

Зенитки умолкли. В резко наступившей тишине звуки рояля казались оглушительными. Вернер наконец понял, откуда они доносились: из окна второго этажа, расположенного прямо над лавкой колониальных товаров. Бледный мужчина в очках все еще играл на коричневом рояле хор узников. Эсэсовцы заухмылялись. Один из них постучал себя пальцем по лбу. Вернер не знал, что могла означать эта музыка: играл ли мужчина просто, чтобы заставить себя не думать о бомбежке, или он преследовал какую-нибудь другую цель. Он решил для себя, что музыка была адресована им. Он всегда верил в лучшее, если это не было связано с риском. Так было проще.

Прибежали какие-то штатские, и эсэсовцы вновь вспомнили, что они военные. Зазвучали команды; заключенные построились в колонну. Старший конвоя приказал одному охраннику остаться с убитыми и ранеными, затем повернул колонну и дал команду «бегом марш!» Последняя бомба угодила в бомбоубежище, и заключенным теперь предстояло его откопать.

Воронка воняла кислотой и серой. По краям ее стояло, накренившись, несколько деревьев с обнаженными корнями. Искореженная решетка газона с немым укором смотрела в небо. Это было не совсем прямое попадание: бомба вырвала часть боковой стены подвала и завалила его.

Заключенные уже третий час разгребали завал у входа в бомбоубежище. Ступенька за ступенькой они расчистили перекошенную лестницу. Работали быстро. Так быстро, как только могли. Они работали так, будто спасали своих товарищей.

Еще через час они добрались до входной двери. Крики и стоны они слышали уже давно. Видимо, в бомбоубежище откуда-то поступал воздух. Голоса стали еще громче, когда они проделали небольшое отверстие. Кто-то сразу с криком просунул в него голову; две руки, появившиеся прямо под подбородком, словно лапы огромного крота, отчаянно заскребли землю и камни, стараясь расширить отверстие.

– Осторожно! – крикнул старший. – Еще нельзя! Это опасно!

Но руки продолжали скрести землю. Наконец, голову сзади оттащили от отверстия, и на ее месте появилась другая голова. Через несколько секунд исчезла и она. Люди, поддавшись начавшейся панике, ожесточенно боролись за место у крохотного окошка в свободу.

– Толкайте их обратно! Это же опасно! Нужно сначала расширить дыру! Толкайте их обратно!

Они заталкивали лица обратно, внутрь. Лица эти сопротивлялись и кусали их за пальцы. Они продолжали долбить цемент кирками. Они работали так, словно речь шла об их собственной жизни. Наконец, отверстие увеличилось настолько, что сквозь него мог протиснуться человек.

Это был крепкий мужчина. Левинский сразу же его узнал. Это был усатый владелец колониального магазина. Он пробился к отверстию и теперь изо всех сил, кряхтя и отдуваясь, старался пролезть через него. Его не пускал живот. Крики внутри становились все громче: он полностью заслонил собой свет. Сзади его пытались оттащить за ноги.

– Помогите! – стонал он высоким, свистящим голосом. – Помогите! Помогите мне выбраться отсюда!.. Выбраться!.. Я вам за это… я вам дам..

Его маленькие черные глазки грозили вылезти из орбит. Гитлеровские усики дрожали от напряжения.

– Помогите! Господа! Пожалуйста! Господа! – Он был похож на говорящего тюленя, зажатого между двумя льдинами.

Они подхватили его под мышки и вытащили наружу. Он упал, вскочил на ноги и умчался, не сказав ни слова. Они закрыли отверстие доской и расширили его. После этого они расступились, освобождая проход.

Из подвала один за другим полезли люди: женщины, дети, мужчины. Одни – суетливо, с бледными лицами, обливаясь потом, еще не веря в свое воскресение, другие – в истерике, крича, рыдая или осыпая все подряд проклятьями, и наконец те, кто не поддался панике, – медленно и безмолвно.

Они шли, карабкались или неслись мимо узников.

– «Господа», – прошептал Гольдштейн. – Вы слышали? «Пожалуйста, господа»! Он же обращался к нам…

Левинский кивнул.

– «Я вам дам», – передразнил он «тюленя» и прибавил от себя: – Шиш с маком. Удрал, как пес. – Он взглянул на Гольдштейна. – Что с тобой?

Гольдштейн прислонился к нему.

– Чудну! – пролепетал он, жадно хватая воздух ртом. – Вместо того, чтобы… они… освободили нас… мы… освобождаем… их…

Он захихикал и вдруг медленно повалился набок. Левинский с Вернером успели его подхватить и осторожно положили на кучу земли. Им нужно было ждать, пока не опустеет бомбоубежище.

Пленники с многолетним стажем неволи, они стояли и смотрели на спешивших мимо людей, которым пришлось стать пленниками всего на несколько часов. Левинскому пришло в голову, что они уже однажды видели нечто подобное – когда им по пути в лагерь попалась навстречу колонна беженцев. Из подвала выкарабкалась горничная в голубом платье в белый горошек. Отряхивая свои юбки, она улыбнулась Левинскому. Следом за ней наверх выбрался одноногий солдат. Он выпрямился, сунул костыли под мышки, козырнул заключенным и заковылял прочь. Одним из последних вышел старик. Длинные складки кожи придавали его лицу сходство с легавой собакой.

– Спасибо, – сказал он, окинув заключенных благодарным взглядом. – Там внизу еще есть люди. Их засыпало.

Медленно, по-стариковски тяжело, но с достоинством он стал подниматься наверх по скособоченной лестнице. Пропустив его, заключенные полезли в подвал.

Колонна возвращалась обратно в лагерь. Заключенные валились с ног от усталости. Мертвых и раненых несли на руках. Последний из тех четверых, которых накрыло стеной, тоже давно умер. В небе догорал пышный закат. Воздух был словно весь пропитан его сиянием, а небо на горизонте было такой неземной красоты, что казалось, время замерло и в этот миг на земле не может быть ни руин, ни смерти.

– Да, хороши герои, нечего сказать… – произнес Гольдштейн. Приступ его прошел. – Вкалываем, как проклятые, ради этих…

– Тебе нельзя больше ходить с нами на расчистку, – ответил ему Вернер. – Это же идиотизм! Ты доконаешь себя, и не помогут тебе никакие хитрости и уловки.

– А что мне еще остается? Торчать в лагере и ждать, пока меня выловят эсэсовцы?

– Надо придумать для тебя что-нибудь другое.

Гольдштейн устало усмехнулся.

– Ты хочешь сказать, что мое место давно уже в Малом лагере?

Вернер ничуть не смутился.

– А почему бы и нет? Во-первых, это надежнее, во-вторых, свой человек нам там очень пригодился бы.

К ним приблизился капо, пнувший 7105-го из-за собаки. Некоторое время он молча шагал рядом, потом вдруг сунул что-то 7105-му в руку и отстал. 7105-й раскрыл кулак.

– Сигарета… – произнес он удивленно.

– Я же говорю – они раскисли. Руины действуют им на нервы, – заявил Левинский. – Они уже думают о будущем.

Вернер кивнул.

– Боятся. Запомни этого капо. Может, он нам еще пригодится.

Они тащились дальше сквозь мягкий, ласковый свет.

– Город… – задумчиво проговорил Мюнцер спустя некоторое время. – Дома… Свободные люди. В каких-нибудь двух метрах от тебя… И уже начинает казаться, что и мы не такие уж подневольные.

7105-й тяжело поднял череп.

– Хотел бы я знать, что они о нас думают.

– А что они могут о нас думать? Одному Богу известно, что они вообще о нас знают. Да и сами-то они – не очень похожи на счастливцев.

– Сейчас-то не очень… – заметил 7105-й.

Никто не ответил. Начался самый тяжелый участок пути – дорога поползла вверх, на гору.

– Я бы с удовольствием прихватил собаку с собой, – сказал 7105-й.

– Хорошее получилось бы жаркое… – откликнулся Мюнцер. – Наверняка не меньше тридцати фунтов чистого мяса.

– Я имею в виду: не для того, чтобы съесть, а просто так…

Дальше на машине проехать было нельзя. Улицы повсюду пестрели завалами.

– Езжай обратно, Альфред, – сказал Нойбауер. – Жди у моего дома.

Он вышел из машины и отправился дальше пешком. Ему пришлось карабкаться через рухнувшую поперек улицы стену. Остальная часть здания почти не пострадала; стену просто сорвало, словно ветром занавес, и теперь квартиры лежали как на ладони. Между ними торчали голые спирали лестниц. На втором этаже красовалась, как на выставке, спальня, отделанная красным деревом. Две сдвинутые вместе кровати стояли на своих местах. Все в комнате осталось без изменений, не считая опрокинутого стула и разбитого зеркала. Этажом выше в чьей-то кухне была оторвана водопроводная труба. Вода текла по полу и, не встречая препятствий, каскадами устремлялась вниз, на улицу. Маленький искристый водопад. В гостиной стоял красный плюшевый диван; на стенах, оклеенных полосатыми обоями, висело вкривь и вкось несколько картин в золоченых рамах. На самом краю комнаты, там, где не было стены, стоял мужчина. Лицо его было в крови. Он не шевелился, уставившись неподвижным взглядом вниз. Позади него сновала взад и вперед женщина. Она лихорадочно набивала в два чемодана белье, маленькие подушечки и какие-то безделушки.

Груда обломков и камней под ногами Нойбауера вдруг зашевелилась. Он шагнул в сторону. Земля продолжала шевелиться. Он наклонился и стал расшвыривать в стороны камни. Через несколько минут показалась чья-то рука, покрытая толстым слоем серой пыли и похожая на усталую змею.

– Помогите! – закричал Нойбауер. – Здесь человек! Помогите!

Никто его не слышал. Он огляделся кругом. Улица была безлюдна.

– Помогите! – крикнул он стоявшему на втором этаже мужчине. Тот медленно отер кровь с лица, но не сдвинулся с места.

Отодвинув в сторону кусок земли, Нойбауер наткнулся на волосы. Он ухватился за них и попробовал приподнять голову. У него ничего не получилось.

– Альфред! – крикнул он, обернувшись назад.

Машины уже не было.

– Скоты!.. – вдруг неожиданно для самого себя рассвирепел Нойбауер. – Никогда их не дозовешься, когда нужно.

Он стал копать дальше. Пот катился с него градом. Он давно уже отвык от физического труда. «Полиция!… Спасательные команды! – думал он. – Где они все, это жулье?»

Он хотел отшвырнуть в сторону кусок ссохшегося раствора, но тот рассыпался у него в руке, и под ним он вдруг увидел то, что еще совсем недавно было человеческим лицом. Теперь это больше напоминало густую серую кашу. Нос был расплющен, глаз не было видно вообще – их скрывала известковая пыль; рот был полон земли и выкрошенных зубов. Это лицо было всего лишь серой маской с волосами, сквозь которую в нескольких местах просочилась кровь.

Желудок Нойбауера словно вдруг взорвался внутри. Не успел он опомниться, как уже блевал, согнувшись пополам. Весь его обед – копченая колбаса, картофель с кислой капустой, рисовый пудинг и кофе – оказался на земле, рядом с серой расплющенной маской. Он хватал рукой воздух в поисках чего-нибудь, на что можно было опереться, но вокруг ничего подходящего не было. Отвернувшись в сторону, он блевал и блевал и никак не мог остановиться.

– Что здесь случилось? – раздался сзади чей-то голос.

Это был какой-то мужчина с лопатой в руках. Нойбауер совсем не слышал его шагов. Вместо ответа он молча показал рукой на торчавшую из земли голову.

– Засыпало?

Голова шевельнулась. Одновременно пришла в движение и серая масса лица. Нойбауера опять начало выворачивать наизнанку. Он слишком плотно пообедал.

– Да он же задыхается! – воскликнул мужчина с лопатой и подскочил к торчавшей из земли голове. Он пошарил рукой по лицу, расчистил нос и поковырял пальцем там, где должен был быть рот.

Кровь вдруг пошла сильнее. Подступающая смерть на мгновенье оживила плоскую маску. Изо рта послышался хрип. Пальцы руки, похожей на усталую змею, заскребли землю, а голова с забитыми пылью глазницами задрожала. Внезапно дрожь прекратилась, и голова замерла. Мужчина с лопатой выпрямился.

– Помер, – сказал он и вытер испачканные руки желтой шелковой занавеской, торчавшей из обрушившегося окна. – Может, здесь еще есть люди?

– Я не знаю.

– Вы не из этого дома?

– Нет.

Мужчина кивнул в сторону мертвой головы.

– Родственник? Или знакомый?

– Нет.

Мужчина посмотрел на кислую капусту, колбасу, рис и картофель, перевел взгляд на Нойбауера и пожал плечами. Высокий эсэсовский чин, похоже, не произвел на него особого впечатления. А кроме того – это был и в самом деле слишком обильный обед для этого периода войны. Нойбауер покраснел. Резко повернувшись, он полез вниз по обломкам и кирпичам.

Ему понадобился почти час, чтобы добраться до Фридрихсаллее. Улица не пострадала во время бомбежек. Волнение его усиливалось. «Если дома первой поперечной улицы еще стоят, значит, и с моей торговой фирмой ничего не случилось», – загадал он. Дома стояли как ни в чем не бывало, целы и невредимы. На следующих двух улицах – тоже. «Попробуем еще разок, – подумал он. – Если на следующей улице два первых дома не пострадали, значит, и у меня все будет в порядке». Ему опять повезло: два дома стояли на своих местах; на месте третьего возвышалась груда развалин. Нойбауер сплюнул. В горле у него пересохло от пыли. Он уверенно повернул за угол, на Германн-Геринг-штрассе, и остановился.

Бомбы оставили после себя внушительный след. Верхних этажей его торгового дома как не бывало. Угол здания был оторван. Взрывной волной его отшвырнуло на противоположную сторону улицы, прямо в антикварный магазин. Посреди улицы, на уцелевшем клочке асфальта, одиноко сидел выброшенный из этой лавки взрывом бронзовый будда. Сложив руки на животе, святой со снисходительной улыбкой на губах смотрел поверх этих следов западного варварства в сторону развалин вокзала, словно ожидая некоего призрачного поезда, который увезет его назад, туда, где царят простые законы джунглей, – туда, где убивают, чтобы жить, а не живут, чтобы убивать.

В первое мгновение Нойбауером овладело глупое чувство, будто судьба самым бессовестным образом обманула его. На улицах, пересекающих Фридрихсалее, было все так, как он загадал, – и вдруг такой сюрприз! Он был разочарован и огорчен, как ребенок. Ему хотелось заплакать. Чтобы с ним – с ним! – такое случилось! Он окинул взглядом улицу. Несколько домов уцелело. «Почему не эти? – думал он. – Почему это должно было произойти именно со мной, настоящим патриотом, хорошим супругом, заботливым отцом?..»

Он обошел воронку, зиявшую посреди улицы. В отделе модного платья были разбиты все витрины. Повсюду, словно лед, сверкали осколки стекла. Они скрипели под сапогами. Табличка «Новая мода для немецкой женщины» болталась на одном гвозде. Он пригнул голову и шагнул через порог. В помещении пахло гарью, но огня он нигде не заметил. Куклы-манекены разлетелись по всему отделу. Их словно только что изнасиловала целая орда дикарей: одни лежали на спине: раскинув ноги, с задранными платьями, другие – на животе, с переломанными руками, выпятив восковые зады. На одной не было ничего, кроме перчаток; другая, с оторванной ногой, в шляпке с вуалью, стояла в углу. Все они улыбались, и это придавало им жутковато-непристойный вид.

«Конец, – думал Нойбауер. – Крышка. Все пропало. Интересно, что Сельма скажет теперь? Все-таки на свете нет справедливости». Он вернулся обратно на улицу и пошел вокруг здания. Повернув за угол, он увидел на противоположной стороне чью-то фигуру, которая при звуке его шагов вздрогнула, съежилась, а затем бросилась прочь.

– Стой! – крикнул Нойбауер. – Ни с места! Или буду стрелять!

Фигура замерла. Это был маленький помятый человечек.

– Ко мне!

Человечек робко, словно крадучись, приблизился. Нойбауер не сразу узнал его. Это был прежний владелец торговой фирмы.

– Бланк?.. – изумился Нойбауер. – Это вы?

– Так точно, господин оберштурмбаннфюрер.

– Что вы здесь делаете?

– Простите, господин оберштурмбаннфюрер. Я… я…

– Перестаньте мямлить! Я вас спрашиваю, что вы здесь делаете?

Гипнотическое действие эсэсовского мундира на Бланка вернуло Нойбауеру его душевное равновесие и чувство превосходства.

– Я… я… – лепетал Бланк. – Я просто зашел сюда… чтобы… чтобы…

– Чтобы – что?

Бланк сделал беспомощный жест в сторону груды развалин.

– Чтобы порадоваться, да?

Бланк в ужасе отшатнулся.

– Нет-нет, господин оберштурмбаннфюрер! Нет, что вы! Простите… жаль… – вдруг прошептал он. – Жаль…

– Конечно, жаль. Теперь вы можете смеяться.

– Я не смеюсь! Я не смеюсь, господин оберштурмбаннфюрер!

Нойбауер молча разглядывал его.

Бланк стоял перед ним, вытянув руки по швам и боясь пошевелиться.

– Вам с этой фирмой повезло больше, чем мне, – с горечью произнес Нойбауер после долгой паузы. – Вам по крайней мере хорошо заплатили за нее. Или вы не согласны?

– Так точно, очень хорошо заплатили, господин оберштурмбаннфюрер.

– Вы получили наличные, а я – груду развалин.

– Так точно, господин оберштурмбаннфюрер! Сожалею, весьма сожалею. Такое несчастье…

Нойбауер смотрел прямо перед собой немигающим взглядом. В эту минуту он действительно считал, что для Бланка продажа фирмы оказалась блестящей сделкой. Он даже на какое-то мгновение призадумался, не заставить ли его купить эту груду развалин обратно. Взяв с него подороже. Но это было бы против партийных принципов. А кроме того – одни эти обломки стоили больше, чем он в свое время заплатил Бланку. Не говоря уже о самом участке. Пять тысяч… Да здесь одна только плата жильцов ежегодно составляла пятнадцать тысяч марок! Пятнадцать тысяч! Как не бывало!

– Что вы там шарите? Что у вас с руками?

– Я… ничего, господин оберштурмбаннфюрер. Я… просто упал… много лет назад…

Бланк весь взмок. Крупные капли пота скатывались со лба прямо в глаза. Правый глаз его мигал сильнее, чем левый. Левый был из стекла и не чувствовал пота. Бланк боялся, как бы Нойбауер не расценил его дрожь как дерзость. Такое тоже случалось. Но Нойбауеру сейчас было не до того. Он вовсе не думал о том, что Вебер допрашивал Бланка в лагере перед тем, как тот продал ему фирму. Он просто смотрел на развалины.

– Да, вы не прогадали. В отличие от меня, – сказал он, наконец. – Хотя в свое время, наверное, думали иначе. Сейчас бы вы все потеряли. А так у вас остались ваши денежки.

Бланк не решался вытереть пот.

– Так точно, господин оберштурмбаннфюрер, – пробормотал он.

Нойбауер вдруг испытующе посмотрел на него. В голове мелькнула мысль. Эта мысль в последние дни все чаще занимала его. В первый раз она пришла к нему в тот день, когда было разрушено здание газеты «Мелленер Цайтунг». Он отогнал ее прочь, но она, словно навязчивая муха, возвращалась снова и снова. А может, Бланки и в самом деле когда-нибудь опять встанут на ноги?.. Этот тип, что стоял перед ним, – вряд ли. Это – уже руина. Хотя все эти груды земли, камней и обломков – тоже руины. От них совсем не пахнет победой. Особенно от своих собственных. Ему вспомнилась Сельма с ее карканьем. Да еще эти газетные новости! Русские добрались до Берлина – это факт, тут уж ничего не попишешь. Рурская область в кольце – это тоже правда.

– Послушайте, Бланк, – начал он задушевным голосом. – Я ведь тогда обошелся с вами вполне прилично, не так ли?

– Конечно, конечно, в высшей степени прилично…

– Вы ведь не можете этого не признать, верно?

– Разумеется, господин оберштурмбаннфюрер, разумеется.

– Гуманно…

– Очень гуманно, господин оберштурмбаннфюрер. Премного благодарен…

– Ну ладно… Не забывайте это! Я для вас как-никак многим рисковал… Нда. А что вы здесь, собственно, делаете? Я имею в виду – в городе?

«Почему вы давно не в лагере?» – чуть не вырвалось у него.

– Я… я…

Бланк обливался потом. Он не мог понять, куда клонит Нойбауер. Но он знал по опыту: если нацист говорит с тобой приветливо, значит, нужно ждать какой-нибудь особенно жестокой шутки. Точно так же говорил с ним Вебер перед тем, как выбить ему глаз. Он проклинал себя за то, что не устоял перед соблазном и оставил тайное убежище, чтобы взглянуть на свое прежнее добро.

Нойбауер заметил его смятение и поспешил воспользоваться им.

– А то, что вы до сих пор на свободе, Бланк, – я надеюсь, вы понимаете, кому вы этим обязаны, а?

– Так точно!.. Спасибо!.. Огромное вам спасибо, господин оберштурмбаннфюрер.

Бланк был обязан своей свободой не Нойбауеру. Он знал это. Знал это и Нойбауер. Но, тронутые раскаленным дыханием догорающих развалин, старые понятия и представления вдруг словно начали плавиться. Больше ни в чем нельзя было быть уверенным. Нужно было думать о завтрашнем дне. «Бред, конечно… – подумал Нойбауер. – Но в то же время – кто его знает, может, этот еврей в один прекрасный день еще пригодится». Он достал сигару.

– Возьмите, Бланк. «Дойче Вахт». Хороший табак. А то, что случилось тогда, – поверьте, это была суровая необходимость. Не забывайте о том, как я вас защищал.

Бланк не курил. После веберовских экспериментов с горящими сигарами ему понадобились годы, чтобы опять научиться переносить запах дыма, не впадая в истерику. Но он не отважился отказаться от сигары.

– Благодарю вас, господин оберштурмбаннфюрер. Вы так любезны…

Он несмело попятился назад, держа сигару в покалеченной руке, и через мгновение исчез. Нойбауер огляделся кругом. Никто не видел, как он говорил с евреем. Это и хорошо. Он тут же забыл о Бланке и принялся подсчитывать в уме убытки. Потом вдруг принюхался. Запах гари становился все сильнее. Он поспешно перешел на другую сторону. Магазин готового платья горел. Он бросился обратно.

– Бланк! Бланк! – позвал он, но тот не появлялся. – Пожар! Пожар!

Никто не пришел на его зов. Город горел со всех концов. Пожарные не могли поспеть всюду. На каждом шагу путь преграждали завалы. Нойбауер вновь побежал к магазину. Заскочив внутрь, он схватил в охапку рулон ткани, выволок его наружу и вернулся за следующим. Но огонь преградил ему дорогу. Кружевное платье, которое он ухватил на ходу, вспыхнуло у него в руке. Языки пламени лизали ткани и готовую одежду. Он едва успел унести ноги.

Стоя на противоположной стороне улицы, он беспомощно смотрел, как горит его добро. Огонь уже добрался до манекенов, пополз по ним, пожирая их платья, и куклы вдруг, плавясь и пылая, на миг обрели странную, призрачную жизнь. Они вздымались, корчились, извивались, заламывали руки, словно попали в специальный ад для восковых фигур. Наконец, разбушевавшиеся волны огня сомкнулись над ними, как это обычно бывает с трупами в крематории, и все пропало.

Жар становился все нестерпимее. Нойбауер все дальше пятился назад, пока не наткнулся на будду. Даже не оглянувшись, он машинально сел на него, но тут же вскочил: головное убранство святого завершалось наверху острым бронзовым наконечником. В немой ярости он уставился на рулон ткани у своих ног, который ему удалось спасти. Это была голубая ткань с тисненными изображениями летящих птиц. Будь оно все проклято! К чему это теперь? Он протащил рулон через улицу и бросил его в огонь. Пусть все летит к черту! Чтоб вы все сдохли! Он не оглядываясь пошел прочь. Он не желал больше ничего этого видеть! Бог отвернулся от немцев. Водан[11] – тоже. На кого же им теперь уповать?

Из-за кучи щебня и мусора, неподалеку от горящего магазина, медленно показалась голова Йозефа Бланка. Он смотрел Нойбауеру вслед. На бледном лице его застыла улыбка. Он улыбался – впервые за столько лет, – а покалеченные пальцы его тем временем ломали на мелкие кусочки подаренную сигару.

Глава шестнадцатая

Во дворе крематория опять стояли новенькие. Восемь человек. У каждого на рукаве была красная нашивка политзаключенного. Бергер не знал ни одного из них. Но он знал их судьбу.

Капо Драйер уже занял свое место за столом в подвале. Бергер почувствовал, как обмякло в нем его второе «Я», тайно надеявшееся на отсрочку. Драйер отсутствовал три дня. Это помешало Бергеру осуществить то, что он задумал. Сегодня у него не было выбора – он должен был рискнуть.

– Давай, начинай!.. – проворчал Драйер. – Иначе мы тут никогда не управимся. Они у вас что-то в последнее время дохнут, как мухи.

В шахту загремели первые трупы. Трое заключенных стаскивали с них и сортировали одежду. Бергер проверял зубы. После этого трупы загружали в подъемник.

Спустя полчаса явился Шульте. Он выглядел бодрым и выспавшимся, но все время жевал. Драйер писал, а Шульте время от времени заглядывал в его бумаги через плечо.

Несмотря на то, что помещение было большим и хорошо проветривалось, запах трупов вскоре проник во все щели и уголки. Он исходил не только от обнаженных тел – им была пропитана даже снятая с них одежда. Лавина трупов не прекращалась. Она, казалось, погребла под собой время; Бергер уже вряд ли смог бы с уверенностью сказать, утро сейчас или вечер. Наконец, Шульте поднялся и сказал Драйеру, что идет на обед.

Драйер тоже сложил на столе свои бумаги.

– На сколько мы опережаем истопников?

– На двадцать два.

– Хорошо. Перерыв. Скажите тем наверху, чтобы перестали бросать. Пусть ждут, пока я вернусь.

Трое заключеннных, работавших с Бергером, сразу же ушли наверх. Бергер не спеша принялся за следующий труп.

– Ты что, не слышал? Чеши отсюда! – оскалился Драйер.

Прыщ на его верхней губе превратился в зловещий фурункул.

Бергер выпрямился.

– Мы забыли оприходовать вот этого.

– Что?

– Мы забыли оформить вот этот труп.

– Не болтай ерунду! Мы всех записали.

– Это неверно. – Бергер старался говорить как можно спокойнее. – У нас не хватает в списке одного человека.

– Слушай, ты!.. – взорвался Драйер. – Ты что, спятил?.. Что ты городишь?

– Мы должны внести в список еще одного человека.

– Та-ак… – Драйер впился в Бергера пристальным взглядом. – И почему же мы должны это сделать?

– Потому что количество выбывших в списке не сходится.

– Ты за мои списки не беспокойся!

– За другие списки я не беспокоюсь. Только за этот один.

– За другие? Какие это – «другие», ты, скелетина?

– Золотые списки.

Драйер помолчал несколько секунд.

– Может, ты наконец объяснишь, что все это значит? – спросил он затем.

Бергер набрал воздуху в легкие.

– Это значит, что мне наплевать – что творится в золотых списках.

Драйер сделал было движение в сторону Бергера, но совладал с собой.

– Там все в порядке… – произнес он угрожающе.

– Может быть. А может, и нет. Их ведь можно сравнить…

– Сравнить? С чем?

– С моими списками. Я веду их с самого первого дня, как начал здесь работать. На всякий случай.

– Смотрите-ка на него! Он тоже ведет списки, этот хитрый тихоня!.. И ты думаешь, тебе поверят больше, чем мне?

– Я не исключаю такой возможности. Мне ведь от этого списка никакой пользы.

Драйер смерил Бергера взглядом с ног до головы, словно в первый раз увидел его.

– Так… Значит, говоришь, никакой пользы? Я тоже так думаю… И чтобы мне это сказать, ты, конечно, дождался подходящего момента, здесь, в подвале, а? Наедине со мной – это была больша-а-я ошибка, куриная твоя башка! – Он ухмыльнулся. Но из-за боли, которую ему причинял фурункул, ухмылка была больше похожа на оскал злой собаки. – Может, ты теперь расскажешь, что мне мешает стукнуть тебя слегка по твоей куриной башке и положить твой труп рядом с другими? Или аккуратно перекрыть тебе кислород? Тогда ты сам и станешь тем, кого у нас в списке не хватает. Объяснений никаких не потребуется. Мы ведь одни. Ты просто взял да и помер. Сердечная недостаточность. Одним больше, одним меньше – здесь это роли не играет. Никакого расследования не будет. А я уж тебя оприходую.

Драйер подошел ближе. Он был фунтов на шестьдесят тяжелее, чем Бергер. У Бергера даже со щипцами в руке не было ни малейшего шанса. Он сделал шаг назад и чуть не упал, наткнувшись на лежавший сзади труп. Драйер, схватив его за руку, завернул ему кисть назад. Бергер выронил щипцы.

– Вот так будет лучше, – сказал Драйер.

Он рывком притянул Бергера к себе. Его красное, искаженное лицо было прямо перед глазами Бергера. На верхней губе поблескивал синеватый по краям фурункул. Бергер молчал. Он откинул голову как можно дальше назад, изо всех напрягая то, что когда-то было шейными мышцами.

Он увидел, как правая рука Драйера начала медленно подниматься вверх. В голове у него прояснилось. Он знал, что надо делать. Времени было мало, но рука, к счастью, поднималась медленно, как в замедленной съемке.

– То, что вы сейчас хотите сделать, – я предусмотрел, – торопливо проговорил он. – Все заранее записано, и есть даже подписи свидетелей.

Рука не остановилась. Она продолжала подниматься, медленно, но неумолимо.

– Врешь!.. – процедил сквозь зубы Драйер. – Хочешь спасти свою шкуру. Ну поговори-поговори, тебе уже не долго осталось говорить.

– Я не вру. Мы понимали, что вы попытаетесь избавиться от меня. – Бергер смотрел Драйеру прямо в глаза. – Это первое, что всегда приходит в голову глупцам. Все уже давно на бумаге, и эта бумага вместе со списком, в котором не хватает двух золотых сережек и золотой оправы, будет передана лагерфюреру, если я вечером не вернусь в барак.

Драйер заморгал.

– Вот как?

– Именно так. Неужели вы думаете, что я не знал, чем рискую?

– Та-ак… Значит, говоришь, знал?

– Да. Все записано. Золотую оправу, которой не достает, наверняка еще хорошо помнят Вебер, Шульте и Штайнбреннер. У того, кому она принадлежала, был лишь один глаз. Такие вещи так быстро не забываются.

Рука замерла. Через секунду она бессильно повисла.

– Это было не золото, – заявил Драйер. – Ты сам говорил.

– Это было золото.

– Она не имела никакой ценности. Барахло. Выкрасить и выбросить.

– Вот вы все это потом сами и объясните. У нас есть показания друзей того, кому она принадлежала. Это было чистое золото.

– Пес поганый!

Драйер толкнул Бергера в грудь. Тот упал. Падая, он попытался найти точку опоры и наткнулся рукой на чьи-то глаза и зубы. Он приземлился на труп.

Драйер тяжело дышал. Бергер ни на секунду не спускал с него глаз.

– А ты подумал, что будет с твоими дружками? Ты что, думаешь, их по головке погладят? За то, что они знали, как ты тут хотел приплести к списку лишнего мертвяка?

– Они ничего не знают.

– А кто тебе поверит?

– А кто поверит вам, если вы это расскажете? Они охотно поверят в то, что вы все это сочинили, чтобы избавиться от меня, из-за сережек и оправы.

Бергер поднялся. И вдруг почувствовал, что весь дрожит. Он нагнулся и стал отряхивать колени. Это было совсем ни к чему. Но он ничего не мог поделать со своей дрожью, и ему не хотелось, чтобы Драйер это заметил.

Драйер ничего не заметил. Он потрогал пальцем фурункул. Бергер видел, что нарыв лопнул. Из него пошел гной.

– Не делайте этого, – сказал он.

– Что? Почему?

– Не трогайте фурункул. Это опасно. Трупный яд.

Драйер испуганно уставился на него.

– Я сегодня не прикасался к трупам.

– Зато я прикасался. А вы прикасались ко мне. Мой предшественник умер от заражения крови.

Драйер отдернул руку от лица, как ошпаренный, и вытер палец о штаны.

– Едрена вошь! Что же теперь будет? Я уже прикоснулся к нему. Вот паскудство! – Он с омерзением посмотрел на свои пальцы, словно увидел на них следы проказы. – Давай! Делай что-нибудь! – закричал он на Бергера. – Или ты думаешь, я только и мечтаю, как бы поскорее сдохнуть?

– Конечно, нет. – Бергер уже овладел собой. Ему помог этот неожиданный поворот в их разговоре. Он выиграл время. – Особенно теперь, перед самым концом, – прибавил он.

– Что?

– Перед самым концом, – повторил Бергер.

– Что? Какой конец! Делай что-нибудь, собака! Намажь его чем-нибудь!

Драйер побледнел. Бергер принес бутылку с йодом, стоявшую неподалеку на доске. Он знал, что Драйеру не грозит никакой опасности; да его это и не интересовало. Главное – что он смог отвлечь Драйера. Он смазал фурункул йодом. Драйер вздрогнул от его прикосновения. Бергер отставил бутылку в сторону.

– Ну вот, теперь инфекция не страшна.

Драйер, сведя глаза к переносице, пытался увидеть фурункул.

– Точно?

– Точно.

Драйер еще некоторое время косился вниз, изучая свою болячку. Потом пошевелил верхней губой, как кролик.

– Так. Ну так чего ты, собственно, хотел? – спросил он, наконец.

Бергер понял, что выиграл.

– Я уже сказал. Подменить данные об одном трупе, вот и все.

– А Шульте?

– Он не смотрел в списки. Во всяком случае, на имена. К тому же он два раза выходил.

Драйер думал.

– А одежда? Как быть с тряпками?

– С тряпками все будет в порядке. Номер тоже будет совпадать.

– Как это? Или ты его – ?..

– Он у меня с собой. Номер, который должен умереть.

– Это вы неплохо придумали. Или, может, ты один?

– Нет.

Драйер засунул руки в карманы, прошелся взад-вперед и остановился перед Бергером.

– А кто мне даст гарантию, что твой так называемый «список» потом вдруг не всплывет?

– Я.

Драйер пожал плечами и сплюнул.

– До сих пор просто существовал список, – сказал Бергер спокойно. Список и обвинения. Я мог бы воспользоваться этим списком, и со мной бы ничего не случилось. Меня бы еще похвалили. А после этого, – он показал на лежавшие на столе бумаги, – я становлюсь причастным к исчезновению заключенного.

Драйер соображал. Он осторожно пошевелил своей верхней губой и опять скосил глаза вниз.

– Вы ведь почти ничем не рискуете, – продолжал Бергер. – К трем-четырем поступкам прибавится еще один. Разницы почти никакой. Я же – в первый раз принимаю на себя тяжелую вину. Мой риск гораздо больше. Мне кажется, это вполне надежная гарантия.

Драйер не отвечал.

– Подумайте еще и о том, – говорил Бергер, не сводя с него глаз, – что война практически проиграна. Германские войска оттеснены со всех сторон, от Африки до Сталинграда, и загнаны обратно, далеко за прежние границы, и даже за Рейн. Тут уже бессильна любая пропаганда и болтовня о секретном оружии. Через пару недель или месяцев наступит конец. А значит, и время расплаты. Зачем же вам подставлять свою шею вместе с другими? Если станет известно, что вы помогли нам, вас никто не тронет.

– Кому это – «нам»?

– Нас много. Везде. Не только в Малом лагере.

– А если я сейчас доложу об этом? О том, что вы существуете?

– А какое это имеет отношение к кольцам и оправам?

Драйер поднял голову и криво усмехнулся.

– А вы и в самом деле все хорошо продумали, а?

Бергер промолчал.

– Тот, кого вы хотите подсунуть, – он что, задумал смыться?

– Нет. Мы просто хотим уберечь его от этого, – Бергер кивнул на крюки, торчащие из стены.

– Политический?

– Да.

Драйер прищурился.

– А если будет настоящая проверка и его найдут? Что тогда?

– Бараки переполнены. Его не найдут.

– Его могут узнать. Если он известный политический.

– Это не известный политический. И у нас в Малом лагере все похожи друг на друга. Никто его там не узнает.

– Ваш староста блока в курсе?

– Да, – солгал Бергер. – Иначе бы это было невозможно.

– У вас есть связь с канцелярией?

– У нас везде есть связи.

– А номер у этого типа татуирован?

– Нет.

– А что с тряпками?

– Я знаю, какие нужно подменять. Я уже отложил их в сторону.

Драйер оглянулся на дверь.

– Давай быстрее! Шевелись! Пока никого нет.

Он чуть приоткрыл дверь и прислушался. Бергер тем временем ползал на коленях, шаря среди трупов. В последний момент ему пришла в голову еще одна мысль. Он решил сделать двойную подмену и так запутать Драйера, чтобы тот никогда не смог докопаться до имени 509-го.

– Скорее! Черт бы тебя побрал! Что ты там еще ищешь?

Бергер нашел наконец подходящий труп – из Малого лагеря и без выколотого на руке номера. Он стащил с него куртку, достал из-за пазухи одежду 509-го с номером и надел ее на труп. Потом положил снятые с мертвого вещи на кучу одежды и вытащил снизу куртку и брюки, которые он заранее припрятал. Обмотав ими свои бедра, он напялил сверху брюки и застегнул куртку.

– Готово.

Бергер тяжело дышал. Перед глазами у него плыли черные пятна. Драйер обернулся.

– Все в порядке?

– Да.

– Хорошо. Я ничего не видел и ничего не знаю. Я был в уборной. То, что здесь произошло, – это твоя работа. Я ничего не знаю, понял?

– Понял.

Подъемник, груженный раздетыми трупами поехал наверх и вскоре вернулся обратно пустым.

– Сейчас я пойду наверх и позову тех троих, грузить подъемник. Ты все это время будешь здесь один, понял?

– Понял.

– А список…

– Я принесу его завтра. Или уничтожу, если хотите.

– Я могу положиться на это?

– Конечно.

Драйер на минуту задумался.

– Ты ведь теперь и сам увяз в этой истории. Еще глубже, чем я. Или нет?

– Гораздо глубже.

– А если все-таки узнают…

– Я буду молчать. У меня есть яд. Я им ничего не скажу.

– Да, у вас, как я погляжу, есть все. – На лице Драйера отразилось что-то похожее на уважение, внушаемое достойным противником. – А я и не знал этого.

«Иначе был бы осторожнее, – продолжил он про себя. – Эти проклятые полудохлые твари! Даже с ними надо держать ухо востро».

– Начинай пока грузить подъемник. – Он собрался было уходить.

– Возьмите вот это, – остановил его Бергер.

– Что?

Бергер положил на стол пять марок. Драйер сунул их в карман.

– И то дело… Что я, зря рисковал, что ли…

– На следующей неделе будет еще столько же…

– Это за что еще?

– Ни за что. Просто пять марок. За сегодняшнее.

– Ладно. – Драйер растянул было губы в улыбке, но тут же скривился от боли: он позабыл про фурункул. – Мы ведь в конце концов не звери. Если надо помочь товарищу – о чем разговор!

Он вышел. Бергер прислонился к стене. У него кружилась голова. Все оказалось проще, чем он ожидал. Но он не строил себе иллюзий. Он знал, что Драйер все еще ломает себе голову, как бы прихлопнуть его. Пока залогом его безопасности будет скрытая угроза – намеки на подпольное движение – и обещанные пять марок. Драйер обязательно подождет следующей недели. Уголовники никогда не упускают своей выгоды. Эту истину они хорошо усвоили на примере Хандке. Деньги достал Левинский со своей группой. Они выручат и на этот раз. Бергер пощупал куртку, которую он намотал на себя. Она держалась крепко. Со стороны ничего не было заметно. Его собственная куртка даже и теперь свободно болталась на нем. Во рту у него пересохло. Труп с фальшивым номером лежал перед ним. Он стащил с кучи мертвых тел еще один труп и положил его рядом с первым. В это мгновение сверху в шахту загремел очередной труп. Наверху начали работу.

Вернулся Драйер с тремя заключенными.

– А ты что здесь делаешь? – заорал он на Бергера. – Ты почему не наверху?

Это было нужно для алиби. Трое других должны были запомнить, что Бергер оставался в подвале один.

– Мне надо было еще тащить один зуб, – ответил Бергер.

– «Надо было»!.. Тебе «надо» только то, что приказывают, понял? Иначе тут с вами греха не оберешься.

Драйер уселся за стол, обстоятельно разложил свои бумаги.

– Начинайте! – скомандовал он.

Шульте пришел чуть позже. Он достал из кармана «Поведение в обществе» Адольфа Книгге и углубился в чтение.

Они продолжали раздевать трупы. Скоро очередь дошла до того, на котором была куртка 509-го. Ему удалось сделать так, что им занимались другие. Он слышал, как они прокричали номер «509». Шульте не поднял головы. Он углубился в классическую книгу об этикете и как раз читал о том, как следует есть рыбу и раков. В мае он рассчитывал получить приглашение родителей своей невесты и не хотел ударить лицом в грязь. Драйер равнодушно записывал сведения об умерших и сравнивал их с рапортами старост блоков. Следующим опять был труп какого-то политического. Бергер намеренно занялся им сам. Он назвал его номер чуть громче обычного и заметил, что Драйер вскинул глаза. Потом он принес к столу его вещи. Драер вопрошающе посмотрел на него. Бергер многозначительно закрыл и открыл глаза. После этого, взяв щипцы и фонарик, он склонился над трупом. Он добился своего. Драйер думал, что имя того, кто остался жить, того, кого ему сегодня подсунули, – это имя, которое он только что услышал. Потеряв след, он теперь не сможет выдать 509-го.

Отворилась дверь, и на пороге появился Штайнбреннер. Следом за ним вошли Бройер, хозяин штрафного бункера, и шарфюрер Ниманн. Штайнбреннер улыбнулся Шульте.

– Мы пришли тебя сменить. Приказ Вебера. Вы уже заканчиваете?

Шульте захлопнул книгу.

– Сколько осталось? – спросил он Драйера.

– Четыре трупа.

– Хорошо. Заканчивайте.

Штайнбреннер прислонился к стене, исцарапанной ногтями повешенных.

– Заканчивайте, заканчивайте. Мы не торопимся. Потом пришлите нам тех пятерых, которые работали наверху. У нас для них маленький сюрприз.

– Да, – подтвердил Бройер. – У меня сегодня день рождения.

– Кто из вас 509-й? – спросил Гольдштейн.

– А что?

– Меня перевели сюда.

Был уже вечер. Гольдштейна и еще двенадцать заключенных отправили в Малый лагерь.

– Меня послал к вам Левинский, – сказал он, обращаясь к Бергеру.

– Ты будешь в нашем бараке?

– Нет. В 21-м. Так получилось. Времени было мало. Потом, может быть, переберусь к вам. Просто надо было срочно уносить оттуда ноги. А где 509-й?

– 509-го больше нет.

Гольдштейн вскинул глаза.

– Умер? Или спрятали?

– Ему можно верить, – сказал 509-й, сидевший рядом с ним. – Левинский в прошлый раз рассказывал о нем.

Он повернулся к Гольдштейну.

– Меня теперь зовут Флорманн. Что нового? Мы давно о вас ничего не слыхали.

– Давно? Два дня!

– Это много. Что нового? Иди сюда. Здесь никто не услышит.

Они сели в стороне, поодаль от других.

– Вчера мы в 6-м блоке слушали по нашему радио новости. Англичан. Правда, из-за сильных помех мало что поняли, но одно сообщение расслышали хорошо: русские уже обстреливают Берлин.

– Берлин?

– Да…

– А англичане и американцы?

– Про них мы ничего нового не узнали: во-первых, помехи, а во-вторых – мы боялись, что нас накроют. Рурская область[12] окружена, и они уже давно перешли Рейн – это точно.

509-й смотрел на колючую проволоку, за которой под низкими грозовыми тучами пламенела полоска заката.

– Как медленно это все тянется…

– Медленно? Это ты называешь медленно? За год германские войска оттеснены от России до самого Берлина и из Африки до Рура! И ты говоришь – медленно?

509-й покачал головой.

– Я не о том… Я хотел сказать: медленно для тех, кто здесь. Для нас. Вдруг стало медленно! Неужели ты не понимаешь? Я сижу здесь уже много лет, но это – самая медленная весна за все эти годы. Я говорю «медленно», потому что это так тяжело – ждать.

– Понимаю. – Гольдштейн улыбнулся. На сером лице его тускло блеснули белые, словно испачканные мелом, зубы. – Это мне знакомо… Особенно ночью. Когда не можешь уснуть и не хватает воздуха. – Глаза его не улыбались. Они были по-прежнему безучастны к тому, что он говорил. – Тогда это, конечно, медленно. Чертовски медленно!..

– Это я и имел в виду. Пару недель назад мы еще ничего не знали. А теперь уже кажется, что все идет медленно. Странно – как все меняется, когда появляется надежда! Когда опять ждешь. И боишься, что они все-таки доберутся до тебя.

509-й вспомнил о Хандке. Опасность еще не миновала. Их махинации с трупами в крематории, может быть, было бы и достаточно, если бы Хандке не знал 509-го лично. 509-й просто умер бы, превратившись во Флорманна, так же как Флорманн воскрес, превратившись в 509-го. Официально он был мертв, но он все еще находился в Малом лагере. Ничего другого пока не получалось. Они были рады уже хотя бы тому, что староста блока 20, в котором жил Флорманн, согласился подыграть им. 509-й теперь должен был быть осторожным, чтобы Хандке его случайно не увидел. Он должен был быть осторожным еще и потому, что его мог предать кто-нибудь другой. Да и Вебер мог узнать его во время какой-нибудь неожиданной проверки.

– Ты один перебрался сюда? – спросил он Гольдштейна.

– Нет. Еще двое

– А еще кто-нибудь придет?

– Наверное. Но не официально, не через канцелярию. У нас спрятано человек пятьдесят. А то и шестьдесят.

– Где же вы их всех прячете?

– Они каждую ночь меняют бараки. Спят в разных местах.

– А если эсэсовцы потребуют их к воротам? Или в канцелярию?

– Они не пойдут.

– Как?.. – 509-й выпрямился от удивления.

– Они не пойдут, – повторил Гольдштейн. – Эсэсовцы уже потеряли точный контроль за людьми. Неразбериха в лагере с каждым днем все сильнее. И так уже почти месяц. Мы для этого сделали все, что могли. Люди, которых ищут, то якобы ушли с рабочими командами, то просто как сквозь землю провалились.

– А СС? Что, они не приходят за ними?

Зубы Гольдштейна опять блеснули в темноте.

– Им это в последнее время разонравилось. А если они и приходят, то целой командой и хорошо вооруженные. Опасны теперь только Ниманн, Бройер и Штайнбреннер.

509-й помолчал немного. Ему было нелегко поверить в то, что он услышал.

– И с каких это пор так?.. – спросил он, наконец.

– Уже примерно неделю. Каждый день что-то меняется.

– Ты думаешь, эсэсовцы… боятся?

– Да. Они вдруг заметили, что нас – тысячи. И они хорошо знают, что творится на фронтах.

– Неужели вы просто не подчиняетесь, и все? – никак не мог поверить 509-й.

– Мы подчиняемся. Но мы делаем это не спеша, тянем время и вообще саботируем, как можем. И все-таки эсэсовцы в последнее время ухлопали много наших. Всех мы не можем спасти.

Гольдштейн поднялся.

– Мне еще надо как-то устраиваться на ночлег.

– Если ничего не найдешь, спроси Бергера.

– Хорошо.

509-й лежал рядом с кучей трупов между двумя бараками. Куча в этот раз была выше, чем обычно. Вчера вечером в лагере не давали хлеба. Это всегда было заметно на следующий день по количеству трупов. Дул мокрый, холодный ветер, поэтому 509-й придвинулся совсем близко к куче: мертвые защищали его от холода.

«Они защищают меня, – думал он. – Они защитили меня от крематория, а теперь защищают от ветра». Этот холодный, мокрый ветер гнал куда-то по небу дым Флорманна, чье имя он теперь носил. Несколько обгоревших костей его скоро попадут на мельницу и превратятся в костную муку. И лишь имя – самое недолговечное и условное из всего, чем наделен человек, – осталось и превратилось в щит для другой жизни, борющейся со смертью.

Он слышал, как охали, кряхтели и шевелились трупы. В них еще бродили соки. По отмирающим тканям ползала вторая, химическая смерть, расщепляя и отравляя их газами, готовя их к распаду, – и словно призрачные отражения отступившей жизни, вздувались и опадали животы, из легких с шумом вырывался воздух, а из глаз, как запоздалые слезы, сочилась мутная жидкость.

509-й поежился. На нем была гонведская[13]гусарская куртка, одна из самых теплых вещей в бараке, которую по очереди надевали те, кто спал снаружи. Он посмотрел на тускло мерцающие в темноте галуны обшлагов. Ему вдруг пришло в голову, что все это похоже на иронию судьбы: именно теперь, когда он опять вспомнил о своем прошлом и о самом себе и не желал больше быть просто номером, – именно теперь он вынужден был жить под именем умершего, да еще облачившись в венгерский военный мундир.

Он опять поежился и спрятал руки в рукава. Он мог бы отправиться в барак и несколько часов поспать в его смрадном тепле, но он не сделал этого. Он слишком разволновался. Лучше остаться здесь и мерзнуть, уставившись во мрак ночи, и ждать от этой ночи неизвестно чего. «Это как раз то, что сводит с ума, – думал он. – Это ожидание – как сеть, раскинутая над лагерем, в которой запутываются все надежды и страхи. Я жду, а Хандке с Вебером притаились где-то за спиной; Гольдштейн ждет, а сердце его каждую секунду грозит остановиться; Бергер ждет и боится, как бы его не сунули в газовую камеру вместе с рабочей командой крематория раньше, чем нас освободят; все мы ждем и не знаем, отправят ли нас в последний момент по этапу, в лагеря смерти, или…»

– 509-й, – послышался из темноты голос Агасфера. – Ты здесь?

– Здесь. Что случилось?

– Овчарка умерла – Агасфер подковылял ближе.

– Он же не болел, – сказал 509-й.

– Нет. Просто уснул и больше не проснулся.

– Помочь тебе его вынести?

– Не надо. Мы тоже были на улице. Он лежит вон там. Я просто хотел сказать кому-нибудь об этом.

– Да, старик.

– Да, 509-й.

Глава семнадцатая

Новая партия прибыла неожиданно. Железнодорожные пути к западу от города были на несколько дней выведены из строя. В составе одного из поездов, прибывших сразу же после восстановительных работ, было несколько товарных вагонов. Их должны были отправить дальше, в один из лагерей смерти. Однако ночью железнодорожное полотно опять разбомбили. Поезд простоял на станции целый день, потом людей отправили в лагерь Меллерн.

Это были только евреи, евреи со всех концов Европы – польские и венгерские, чешские и румынские, русские и греческие, евреи из Югославии, Голландии, Болгарии и даже из Люксембурга. Они говорили на разных языках; большинство из них не понимали друг друга. Даже общий для всех идиш, казалось, у каждого был свой. Вначале их было две тысячи. Осталось всего пятьсот, не считая пары сотен трупов в товарных вагонах.

Нойбауер был вне себя.

– Куда нам их девать? Лагерь и так переполнен! Тем более что у нас даже нет официального распоряжения принять партию заключенных! Мы к ним никакого отношения не имеем! Это же настоящий хаос! Никакого порядка! Что происходит – не понимаю!

Он метался по кабинету взад и вперед. Ко всем его личным заботам теперь прибавилось еще и это! Его чиновничья кровь кипела от возмущения. Он не понимал, к чему столько возни с людьми, приговоренными к смерти. Не находя выхода своей ярости, он подошел к окну.

– Как цыгане! Разлеглись себе перед воротами, со всем своим барахлом! Как будто мы не в Германии, а где-нибудь на Балканах!.. Вы что-нибудь понимаете, Вебер?

Вебер равнодушно пожал плечами:

– Кто-нибудь где-нибудь распорядился… Иначе бы их сюда не прислали.

– В том-то и дело! Кто-то где-то. А меня спросить не удосужились. Даже не предупредили. Не говоря уже о надлежащем порядке передачи людей. Этого, видимо, уже вообще не существует! Что ни день, то какая-нибудь новая служба. Эти, на вокзале, заявляют: «Люди слишком сильно кричали»! «Это оказывало деморализующее действие на гражданское население»! А нам-то какое дело? Наши люди не кричат! – Он посмотрел на Вебера. Тот стоял в непринужденной позе, прислонившись к двери.

– А вы уже говорили об этом с Дитцем?

– Еще нет. Да, вы правы. Это мысль.

Нойбауер велел соединить его с Дитцем и поговорил с ним несколько минут. Он заметно успокоился.

– Дитц говорит, нам нужно просто подержать их у себя одну ночь. Не распределять по блокам, не регистрировать – просто загнать внутрь и охранять. Завтра их повезут дальше. До утра железнодорожные пути обещали отремонтировать. – Он опять взглянул в окно. – Но куда нам их девать? У нас же все переполнено.

– Можно оставить их на плацу.

– Аппель-плац понадобится нам завтра утром. Это только внесет путаницу. И потом, эти балканцы загадят его за ночь. Нет, надо придумать что-нибудь другое.

– Можно сунуть их в Малый лагерь, на плац. Там они никому не будут мешать.

– А места там хватит?

– Хватит. Своих людей мы загоним в бараки. Обычно часть из них валяется снаружи.

– Почему? Что, бараки так переполнены?

– Это как посмотреть. Их можно упаковать, как сардины в банке. А если надо – и друг на друга.

– Одну ночь можно потерпеть.

– Потерпят. Никто из них не горит желанием случайно попасть в эту партию. – Вебер рассмеялся. – Они будут шарахаться от балканцев, как от холеры.

Нойбауер тоже чуть заметно ухмыльнулся. Ему нравилось, что его заключенные не желали расставаться с лагерем.

– Надо поставить часовых, – сказал он. – Иначе новенькие забьются в бараки, и тогда с ними хлопот не оберешься.

Вебер покачал головой.

– Об этом позаботятся те, кто в бараках. Они сообразят, что если мы не досчитаемся новеньких, то можем просто послать кого-нибудь из них, чтобы сошлось число.

– Хорошо. Назначьте кого-нибудь из наших и дайте им в помощь побольше капо и людей из лагерной полиции, в качестве часовых. И прикажите закрыть на ночь бараки в Малом лагере. Светомаскировку мы нарушать не можем, так что придется обойтись без прожекторов.

Ползущая сквозь сумерки колонна была похожа на стаю больных усталых птиц, которые уже не в силах были летать. Они едва волочили по земле заплетающиеся ноги, шатаясь из стороны в сторону, и если кто-нибудь падал, задние ряды шли прямо по нему, даже не замечая этого.

– Закрыть двери! – скомандовал шарфюрер, которому было поручено блокировать Малый лагерь. – Всем сидеть в бараках! Кто высунется, получит пулю!

Толпу загнали на плац, расположенный между бараками. Она медленно растеклась, словно лужа, в разные стороны; несколько человек в изнеможении опустились на землю, к ним присоединились другие; этот неподвижный островок посреди текущей людской массы быстро разрастался, и вскоре все до единого лежали на плацу, и вечер бесшумно спустился на них, словно медленный дождь из пепла.

Они спали. Но голоса их не смолкали. То там, то здесь, вспорхнув, как испуганные птицы, из снов и тяжелых кошмаров, они вонзались в ночь, чужие, гортанные, порой сливаясь в один протяжный, жалобный стон, и этот стон глухо бился о стены бараков, словно волны людского горя о неприступный ковчег спасенных.

В бараках всю ночь не могли уснуть. Эти звуки рвали душу на части, и уже через два-три часа многие, не выдержав, впали в истерику. Их крики услышали на плацу, и жалобный вой стал нарастать, в свою очередь усиливая вопли беснующихся в бараках. Этот жуткий, средневековый антифон[14]вскоре заглушил грохот прикладов, обрушившихся на стены бараков, выстрелы и перестук дубинок – то приглушенный, когда удары ложились на спины, то более звонкий, когда дубинки плясали по черепам.

Постепенно стало тише. Кричавших в бараках усмирили их товарищи, а толпу на плацу наконец одолел свинцовый сон изнеможения. Одни дубинки вряд ли заставили бы их замолчать: они уже почти не чувствовали ударов. Причитания, которые теперь были похожи на вздохи ветра, не затихали до самого утра.

Ветераны долго слушали эти звуки. Они слушали и содрогались от мысли, что и с ними может произойти то же самое. Внешне они почти ничем не отличались от людей, лежавших на плацу, и все же – спрессованные, как опилки в этих привезенных из Польши бараках для обреченных, посреди вони и смерти, посреди стен, испещренных прощальными иероглифами умирающих, корчась от боли из-за невозможности сходить в уборную, – они чувствовали себя счастливыми перед лицом этого безграничного чужого горя; бараки вдруг стали для них олицетворением родины, безопасности, и это казалось им самым страшным из всего, что они видели и испытали раньше…

Утром они проснулись от множества тихих, чужих голосов. Было еще темно. Причитания смолкли. Зато теперь кто-то скребся снаружи, царапал стены барака. Казалось, будто в них вгрызаются сотни крыс, стараясь проникнуть внутрь. Вначале скребли негромко, вкрадчиво, затем все настойчивее, и наконец, начали осторожно стучать в двери, в стены, послышались голоса, заискивающие, просительные, срывающиеся от предсмертного страха: на разных, непонятных языках люди с плаца просили впустить их.

Они молили укрывшихся в ковчеге отворить дверь и спасти их от потопа. Они уже не кричали, почти смирившись со своей участью, они затаились в темноте, под стенами и окнами, и тихо просили, поглаживали деревянные стены или скребли их ногтями и просили мягкими, темными голосами.

– Что они говорят? – спросил Бухер.

– Они просят, чтобы мы впустили их, ради их матерей, ради… – Агасфер смолк, не договорив. Он плакал.

– Мы не можем, – сказал Бергер.

– Да, я знаю…

Через полчаса поступил приказ отправляться. На плацу раздались первые команды. В ответ послышались громкие причитания. Команды становились все громче и злобнее.

– Ты что-нибудь видишь, Бухер? – спросил Бергер. Они примостились у маленького окошка на самом верхнем ярусе.

– Да. Они не хотят. Отказываются.

– Встать! – кричали на плацу. – Строиться! Становись на перекличку!

Евреи не вставали. Распластавшись на земле, они полными ужаса глазами смотрели на охранников или закрывали руками головы.

– Встать! – орал Хандке. – Живо! Подымайтесь, твари вонючие! Или вас подбодрить? А ну пошли отсюда!

«Подбадривание» не помогало. Пятьсот измученных тварей, низведенных до животного уровня только за то, что они иначе молились Богу, чем их мучители, больше не реагировали на крики, брань и побои. Они отказывались вставать, они словно пытались обнять землю, они отчаянно цеплялись за нее: для них не было сейчас ничего желаннее этой несчастной, загаженной земли – земли концентрационного лагеря; эта земля означала для них рай, спасение. Они знали, куда их везут. На этапе, пока они находились в движении, они, отдавшись силе инерции, тупо исполняли все команды. Но когда наступила внезапная задержка, они, немного придя в себя, так же тупо отказывались куда-либо идти или ехать.

Надсмотрщики растерялись. У них был приказ: бить аккуратно, не насмерть. А это было не так-то просто. Начальство, отдавшее приказ, руководствовалось простыми, чисто бюрократическими соображениями: эти чужие заключенные не были официально переведены в Меллерн, значит, должны покинуть его по возможности в полном составе.

Показалась еще целая группа эсэсовцев. 509-му, которые в это время находился в 20-м бараке, даже удалось разглядеть среди них Вебера. Он остановился у входа в Малый лагерь, в своих элегантных, начищенных до блеска сапогах, и отдал какое-то распоряжение. Солдаты изготовились к стрельбе и дали залп поверх лежащей толпы, над самыми головами. Вебер стоял у ворот, широко расставив ноги и упершись руками в бока. Он рассчитывал на то, что евреи после первых же выстрелов вскочат на ноги.

Они не сделали этого. Никакие угрозы давно уже на них не действовали. Они по-прежнему лежали на земле. Они не желали покидать этот плац. Они вряд ли сдвинулись бы с места, даже если бы стреляли прямо в них.

Вебер побагровел.

– Поднять их! – закричал он. – Лупить, пока не встанут! Поставить их на ноги!

Надсмотрщики бросились в толпу. Они работали дубинками и кулаками, они били ногами в животы и в промежности, они хватали людей за волосы, за бороды и ставили их на ноги, но те валились на землю, словно были без костей.

Бухер, не отрываясь, смотрел в окно.

– Ты видишь? – шептал Бергер. – Там не только эсэсовцы, среди тех, которые их лупят. И не только зеленые. Не только преступники. Там среди них и другие цвета. Там есть и наши! Такие же заключенные, как и мы. Из них сделали капо и полицейских. И они лупят не хуже, чем их учителя. – Он тер свои воспаленные глаза так ожесточенно, как будто хотел выдавить их из черепа.

Снаружи, прямо перед окном, стоял пожилой мужчина с седой бородой. Борода его медленно окрашивалась кровью, которая шла изо рта.

– Отойдите от окна, – сказал Агасфер. – Иначе они вас заметят и отправят вместе с ними.

– Они нас не могут увидеть.

Через подслеповатое, грязное окошко снаружи невозможно было разглядеть, что делается в темном бараке. Изнутри же можно было следить за происходящим на плацу.

– Не смотрите вы туда, – не унимался Агасфер. – Грех – смотреть на это, если тебя не заставляют.

– Это не грех, – возразил ему Бухер. – Мы смотрим, чтобы никогда этого не забыть.

– Неужели вы еще не насмотрелись, за все это время?

Бухер не ответил. Он продолжал неотрывно смотреть в окно.

Постепенно ярость на плацу иссякла. Надсмотрщикам, если бы они во что бы то ни стало решили добиться своего, пришлось бы каждого тащить на руках. Для этого им понадобились бы тысячи рук. Несколько раз им удавалось выволочь на дорогу десяток-другой евреев, но те каждый раз, прорвавшись сквозь цепь охранников, бросались обратно, к огромной черной куче, по которой, казалось, то и дело пробегали судороги.

– Сам Нойбауер явился, – сообщил Бергер.

Нойбауер разговаривал с Вебером.

– Они не хотят уходить, – произнес Вебер менее равнодушно, чем обычно. – Из них можно душу выколотить – ничего не помогает.

Нойбауер окутался клубами табачного дыма. Вонь на плацу становилась почти невыносимой.

– Мерзкая история! И зачем их только сюда прислали? Можно же было избавиться от них на месте, там, откуда они прибыли, вместо того чтобы тащить их через всю страну в газовые камеры. Хотел бы я знать, в чем тут причина!

Вебер пожал плечами.

– Причина в том, что даже самый паршивый еврей имеет тело. Пятьсот трупов. Убивать легко. Гораздо труднее избавиться от трупов. А этих целых две тысячи.

– Вздор! Почти во всех лагерях есть крематории, так же как и у нас.

– Все верно. Только эти крематории по нашим временам работают слишком медленно. Особенно, если нужно быстро сворачивать лагеря.

Нойбауер выплюнул попавший в рот кусочек табачного листа.

– Все равно я не понимаю, зачем посылать их так далеко.

– Опять же из-за трупов. Нашим властям не нравится, когда где-нибудь находят много трупов. А до сих пор только в крематориях трупы уничтожались так, что потом нельзя будет установить их число. Но, к сожалению, слишком медленно, при нынешних масштабах. Нет еще пока по-настоящему эффективных, современных средств, позволяющих быстро обрабатывать большие количества. Братские могилы даже через несколько лет можно в любой момент раскопать, чтобы потом рассказывать всему миру страшные сказки. Как это было в Польше и России.

– Почему этот сброд нельзя было просто во время отступления… – Нойбауер тут же спохватился, – я имею в виду во время стратегического сокращения линии фронта – оставить там, где они были? Они же уже ни на что не годятся. Оставить их американцам или русским, и пусть они с ними целуются!

– Вопрос опять упирается в тела, – терпеливо объяснил Вебер. – В американской армии полно журналистов и фоторепортеров. Они бы тут же наделали снимков и заявили бы, что людей морили голодом.

Нойбауер вынул изо рта сигару и пристально посмотрел на Вебера. Он не мог понять, насмехается над ним его лагерфюрер или ему опять померещилось. Ему это никогда не удавалось, сколько он ни старался. Лицо Вебера оставалось таким же, как всегда.

– Что это значит? – спросил Нойбауер. – Что вы этим хотите сказать? Конечно, людей кормили впроголодь.

– Все это страшные небылицы, порождаемые зарубежной прессой. Министерство пропаганды каждый день призывает не поддаваться на эти провокации.

Нойбауер все еще не спускал глаз с Вебера. «Я ведь его по сути вообще не знаю, – думал он. – Он всегда делал то, что я хотел, но я, если разобраться, ничего о нем не знаю. Я бы не удивился, если бы он вдруг рассмеялся мне в лицо. А то и самому фюреру. Ландскнехт! Безо всякого мировоззрения. Для него наверняка не существует ничего святого. И партия – тоже для него ничего не значит. Она ему просто пока нужна».

– Знаете что, Вебер… – начал было он, но тут же оборвал сам себя. Какой смысл сейчас устраивать спектакль! На миг его опять охватил этот проклятый страх. – Конечно, людей кормили впроголодь, – произнес он уже другим тоном. – Но это не наша вина. Нас вынудил к этому своей блокадой противник. Или вы думаете иначе?

Вебер поднял голову. Он не мог поверить своим ушам. Нойбауер смотрел на него с каким-то странным любопытством.

– Разумеется, – ответил он не спеша. – Блокада противника.

Нойбауер кивнул. Страх его прошел. Он взглянул на плац.

– Откровенно говоря, – сказал он почти доверительно, – между лагерями существует все же огромная разница. Наши люди, к примеру, выглядят куда лучше этих. Даже в Малом лагере. Вы не находите?

– Да, – подтвердил озадаченный Вебер.

– Все познается в сравнении. Мы наверняка – один из самых гуманных лагерей во всем рейхе. – У Нойбауера появилось приятное чувство облегчения. – Конечно, люди умирают. Даже многие. В такие времена это неизбежно. Но мы все равно остаемся гуманными. Тех, кто уже не может, мы не заставляем работать. Ну где еще так обращаются с предателями и государственными преступниками?

– Почти нигде.

– Вот и я говорю. А насчет того, что впроголодь – это не наша вина! Я вам скажу больше, Вебер… – Но тут Нойбауера вдруг осенила мысль. – Послушайте, я знаю, как их отсюда выкурить! Знаете, как? Пищей!

Вебер ухмыльнулся. Старик иногда все же спускается на землю с вершин своих розовых снов.

– Отличная идея, – подхватил он. – Если не помогают дубинки, пища всегда поможет. Но мы же не держим специально наготове лишние пайки.

– Это не проблема. Значит, нашим людям придется разок потерпеть. Проявить чувство товарищества. Получат в обед чуть меньше – ничего не случится. – Нойбауер расправил плечи. – Они понимают по-немецки?

– Пара человек, наверное, найдется.

– А переводчик есть?

Вебер стал расспрашивать охранников, карауливших заключенных ночью. Они подтащили к нему трех похожих на мумии евреев.

– Переведите своим людям все, что скажет господин оберштурмбаннфюрер! – рявкнул на них Вебер.

Нойбауер сделал шаг вперед.

– Послушайте меня! – начал он с достоинством. – Вас неверно проинформировали. Вы направляетесь в лечебно-оздоровительный лагерь.

– Живо! – толкнул Вебер одного из переводчиков. – Переводить!

Они заговорили на трех непонятных языках. Никто на плацу не сдвинулся с места.

Нойбауер повторил свои слова и прибавил:

– Сейчас вы пойдете к кухонному блоку. За едой и за кофе!

Переводчики прокричали все это в толпу. Никто не шевелился. В такие вещи уже не верили. Все они не раз видели, как гибли люди, попавшись на эту удочку. Пища и баня были опасными обещаниями.

– Кухонный блок! Вы слышали? – разозлился Нойбауер. – Марш к кухонному блоку! Харчи! Кофе! Получать харчи и кофе! Суп!

Охранники ринулись со своими дубинками на толпу.

– Суп! Вы что, не слышали? Харчи! Суп! – приговаривали они при каждом ударе.

– Отставить! – сердито закричал на них Нойбауер. – Кто вам приказывал их лупить? Черт вас побери!..

Надсмотрщики бросились назад.

– Пошли вон! – кричал Нойбауер.

Люди с дубинками моментально вновь превратились в заключенных. Они воровато, как шкодливые коты, прокрались краем плаца подальше от начальства и исчезли один за другим.

– Они же их перекалечат! – проворчал Нойбауер. – Потом возись с ними…

Вебер кивнул:

– Нам с ними и без того работы хватит: после выгрузки с вокзала сюда прислали пару грузовиков с трупами, в крематорий.

– Где же они?

– Сложили в крематории. А угля и без того не хватает. Наши запасы пригодятся нам самим.

– Черт возьми, как же нам их отсюда выманить?

– Они сейчас в панике и никаких слов не понимают. Может быть, запах подействует?..

– Запах?

– Да. Запах пищи. Запах и вид.

– Вы имеете в виду – если мы притащим сюда походную кухню?

– Так точно. Обещаниями от них уже ничего не добьешься. Они должны это увидеть. Или почувствовать запах.

Нойбауер кивнул.

– Это можно. Мы ведь как раз недавно получили несколько полевых кухонь. Пусть прикатят одну. Или две. Одну с кофе. Пища готова?

– Еще нет. Но на одну бочку, я думаю, наберется. Со вчерашнего вечера.

Две бочки на колесах стояли на дороге, примерно в двухстах метрах от лежавшей на плацу толпы.

– Катите одну бочку в Малый лагерь! – скомандовал Вебер. – И снимите крышку. Потом, когда они пойдут, медленно катите ее обратно сюда.

– Надо их сдвинуть с места, – пояснил он Нойбауеру. – если они уйдут с плаца, можно считать, что дело сделано, потом с ними будет легко. Так всегда. Они привязываются к тому месту, на котором спали, потому что на этом месте с ними ничего не произошло. Это для них что-то вроде убежища. А все остальное их пугает. Но стоит их только привести в движение, и они сами пойдут. Везите пока только кофе! – скомандовал он. – И оставьте бочку там же. Пусть пьют! Напоите всех.

Бочку с кофе подкатили к толпе. Один из капо зачерпнул половником коричневой жижи и вылил ее на голову сидевшему ближе всех к нему еврею. Им оказался старик с белой окровавленной бородой. Жидкость потекла по лицу; борода на этот раз окрасилась в коричневый цвет, претерпев свою третью метаморфозу.

Старик поднял голову и стал слизывать языком катившиеся по лицу капли. Его корявые руки-сучья пришли в движение. Капо поднес к его губам черпак с остатками кофе.

– Жри! Кофе!

Старик открыл рот. Жилы на шее у него вдруг заходили, задергались, руки обхватили черпак, и через секунду он уже глотал и прихлебывал, позабыв обо всем на свете, так, словно он все свои силы, все последние крохи энергии вложил в эти глотательные движения; лицо его подрагивало, руки и ноги тряслись.

Это заметил его сосед. Потом еще один. И второй, и третий. Один за другим они поднялись на ноги, потянулись руками и губами к черпаку, толкая и оттесняя друг друга, и вскоре слились в одну сплошную массу рук и голов.

– Эй, полегче! Мать вашу!..

Капо никак не мог вырвать у них черпак. Он тянул его на себя, раздавая пинки направо и налево и одновременно косясь с опаской назад, на Нойбауера. Несколько человек тем временем облепили горячую бочку и, сунув головы внутрь, пытались зачерпнуть кофе своими худыми руками.

– Кофе! Кофе!

Капо удалось, наконец, высвободить черпак.

– Соблюдать порядок! – прокричал он. – Все в очередь! Становись друг за другом!

Слова не помогали. Сдержать натиск толпы было невозможно. Она не воспринимала слов. Она чувствовала запах того, что называется кофе, чего-то теплого, что можно пить, и слепо штурмовала бочку. Вебер оказался прав: там, где буксует разум, всегда можно выехать на желудке.

– Теперь медленно тащите бочку сюда! – командовал Вебер.

Это оказалось невозможным. Бочка была плотно окружена толпой. Один из надсмотрщиков вдруг сделал удивленное лицо и медленно повалился навзничь. кто-то дернул его внизу за ноги. Капо замахал руками, как пловец, и погрузился на дно толпы.

– Образовать клин! – приказал Вебер.

Солдаты и лагерная полиция построились клином.

– Вперед! К полевой кухне! Вытащить ее сюда!

Они врезались в толпу, расшвыривая людей по сторонам. Им удалось образовать заслон вокруг уже почти пустой бочки Они встали вокруг нее плечом к плечу и медленно покатили ее к дороге. Толпа двинулась вслед. К бочке со всех сторон через плечи охранников тянулись руки. Они пытались проскользнуть и под мышками.

Вдруг кто-то из стонущей, беснующейся кучи людей заметил вторую, стоявшую поодаль бочку. Он ринулся к ней, качаясь на ходу, словно пьяница с какой-нибудь карикатуры. За ним поплелись другие. Но Вебер на этот раз был начеку: полевая кухня, окруженная дюжими охранниками, сразу же тронулась с места.

Толпа бросилась вслед. Лишь несколько человек замешкались у бочки с кофе. Они скребли ладонями ее стенки и слизывали с них теплую влагу. Человек тридцать, которые так и не смогли подняться, остались лежать на плацу.

– Тащите их за ними, – велел Вебер. – И перекройте дорогу, чтобы они не могли вернуться обратно.

Плац был покрыт человеческой грязью. Но он на целую ночь стал местом привала. Это много значило. У Вебера был большой опыт. Он знал, что толпа, оправившись от приступа голодного безумия, обязательно хлынет обратно, подобно тому как волна, плеснув на берег, откатывается назад.

Охранники погнали отставших вперед. Одновременно они тащили мертвых и умирающих. Трупов было всего семь. Последние пятьсот человек оказались самыми живучими.

У выхода из Малого лагеря несколько человек вдруг бросились бежать обратно. Охранники, возившиеся с мертвыми и умирающими, не могли за ними поспеть. Трое евреев, самых крепких, добежали до бараков и стали рваться то в один, то в другой блок. Наконец, им удалось открыть дверь 22-го блока. Они забрались внутрь.

– Стой! – крикнул Вебер, когда охранники пустились за ними в погоню. – Все ко мне! Этих троих мы заберем позже. А сейчас – смотреть в оба! Остальные возвращаются.

Толпа двигалась по дороге обратно. Котел с пищей опустел, и когда людей попытались построить в колонну для отправки на станцию, они повернули назад. Но теперь это были уже совсем другие люди. До этого они были чем-то похожим на монолит – все вместе, по ту сторону отчаяния, и это дало им какую-то тупую силу. Теперь же вновь разбуженный голод, пища и движение отшвырнули их в прежнее состояние, и души их, как паруса, вновь наполнились ветром отчаяния и страха, они вновь лишились силы и разума и превратились из однородной массы во множество отдельных существ, каждое со своим собственным остатком жизни, – дичь, которую можно было брать голыми руками. В довершение ко всему они уже не лежали на земле, тесно прижавшись друг к другу. У них не было больше никаких козырей. Они опять обрели способность чувствовать голод и боль. Они опять начали выполнять команды.

Часть из них перехватили еще у полевой кухни, еще часть – по пути в Малый лагерь; оставшихся встретил Вебер со своей командой. Они не били по головам. Только по туловищу. Наконец, в бесформенной толпе начали вырисовываться отдельные группы, готовые к маршу. Люди покорно, словно на них нашел какой-то столбняк, стояли в строю, держась друг за друга, чтобы не упасть. Умирающих рассовали между теми, кто еще крепко держался на ногах. Издалека этот строй можно было бы принять за веселое сборище пьяных гуляк. Несколько человек вдруг запели. Подняв голову и глядя куда-то в одну точку они крепко держали друг друга и пели. Их было немного, и песня получилась жидкой и отрывистой. Колонна двинулась через большой аппель-плац мимо построенных на утренний развод рабочих команд к лагерным воротам.

– Что это они поют? – спросил Вернер.

– Песню для усопших.

Три беглеца притаились в бараке 22. Они протиснулись как можно дальше, вглубь барака. Двое из них по пояс скрылись под нарами. Торчавшие оттуда ноги их дрожали. Время от времени дрожь на миг прекращалась, а потом начиналась опять. Третий поворачивал свое побелевшее лицо то к одному, то к другому и твердил, тыча себе пальцем в грудь:

– Прятать!.. Человек!.. Человек!.. – Это было все, что он мог сказать по-немецки.

Вебер рывком открыл дверь.

– Где они? – Он стоял на пороге с двумя охранниками. – Ну долго мне еще ждать? Где они?

Никто не отвечал.

– Староста секции! – крикнул Вебер.

Бергер шагнул вперед.

– Блок 22, секция… – начал он рапорт, но Вебер оборвал его:

– Заткнись! Я спрашиваю, где они?

У Бергера не было выбора. Он знал, что беглецов найдут в считанные секунды. Знал он и то, что в бараке ни в коем случае нельзя было допустить обыска. У них прятались двое политических из рабочего лагеря.

Он уже поднял руку, чтобы показать в угол, но один из надсмотрщиков, который смотрел мимо него вглубь барака, опередил его.

– Вон они! Под нарами!

– Берите их!

В переполненном бараке завязалась борьба. Охранники тащили беглецов, как лягушек, за ноги из-под нар. Те отчаянно цеплялись за стойки нар; тела их повисли в воздухе. Вебер наступил одному из них на пальцы. Раздался хруст, и пальцы разжались. Затем он проделал то же самое с другим. Охранники поволокли их по грязному полу к выходу. Они уже не кричали. Они лишь время от времени издавали тихие, высокие стоны. Третий, с побелевшим лицом, сам поднялся и пошел вслед за ними. Глаза его – огромные черные дыры – смотрели на людей, мимо которых он шел. Те не выдерживали его взгляда и отворачивались.

Вебер стоял у двери, широко расставив ноги.

– Кто из вас, свиней, открыл им дверь?

Никто не отвечал.

– Выходи строиться!

Они повалили на улицу. Хандке уже стоял перед бараком.

– Староста блока! – пролаял Вебер. – Двери было приказано закрыть! Кто открыл им дверь?

– Дверь старая. Они сами вырвали замок, господин штурмфюрер.

– Что за чушь! Как это они могли умудриться? – Вебер наклонился к замку. Он свободно болтался в сгнившем пазу. – Немедленно поставить новый замок! Давно уже надо было сделать! Почему не сделали вовремя?

– Двери здесь никогда не закрываются, господин штурмфюрер. В бараке нет уборной.

– Все равно. Позаботьтесь о двери. – Вебер повернулся и пошел по дороге вслед за пойманными беглецами, которые больше не сопротивлялись.

Хандке молча смотрел на заключенных. Они ждали очередного взрыва бешенства. Но взрыва не последовало.

– Болваны… – процедил он. – А ну живо убирать это дерьмо! – Он указал на плац.

– Ну что, рады небось, что барак не стали обыскивать? – сказал он затем, повернувшись к Бергеру. – Это вам, конечно, совсем ни к чему, верно? Что скажешь?

Бергер молчал. Он смотрел на Хандке ничего не выражающим взглядом. Хандке коротко рассмеялся.

– Вы, конечно, считаете меня за идиота! Я знаю больше, чем ты думаешь. И я еще до вас доберусь! До всех, понял? Вы у меня еще попляшете! Самоуверенные политические недоноски!

Он потопал вслед за Вебером. Бергер оглянулся. За спиной у него стоял Гольдштейн.

– Интересно, что он этим хотел сказать?

Бергер поднял плечи.

– В любом случае нужно срочно сообщить Левинскому. А людей спрятать сегодня где-нибудь в другом месте. Может, в 20-м блоке. Там 509-й, он знает, что и как.