Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Глава двадцать вторая
Было уже поздно, когда Том Джоуд свернул с шоссе на боковую дорогу, в поисках лагеря Уидпетч. Огни попадались редко. Только позади, там, где был Бейкерсфилд, небо пылало заревом. Грузовик шел медленно, бродячие кошки удирали с дороги, завидев свет его фар. У перекрестка стояло несколько белых деревянных домиков.
Мать спала, отец молчал, погрузившись в свои мысли.
Том сказал:
— Где его искать, не знаю. Может, подождем рассвета и тогда спросим кого-нибудь? — Он остановился у дорожного знака, и в это время к перекрестку подъехала еще одна машина. Том высунул голову: — Мистер, не знаете, где тут большой лагерь?
— Держи прямо.
Том переехал перекресток и через несколько ярдов остановился. Впереди виднелась высокая проволочная изгородь и широкие ворота. За воротами стоял маленький домик с одним освещенным окном. Том повел машину прямо к воротам. Грузовик подскочил и нырнул вниз.
— Вот черт! — сказал Том. — Я и не видел, что тут насыпь.
Сторож, сидевший на крыльце домика, встал, подошел к машине и прислонился к борту.
— Поспешил, — сказал он. — В следующий раз будешь осторожнее.
— Да что тут такое?
Сторож рассмеялся.
— Здесь ребята постоянно бегают. — Просишь людей ездить потише, а они забывают. А кто наскочит на такую насыпь, тот ее не забудет.
— Вон оно что! Надеюсь, что обошлось без поломки. А как тут… места для нас хватит?
— На одну палатку хватит. Вас сколько?
Том начал подсчитывать по пальцам.
— Я, отец, мать, Эл, Роза, дядя Джон, Руфь и Уинфилд — это ребята.
— Ну что ж, устроим. Палатка у вас есть? На чем спать найдется?
— Есть брезент и матрацы.
Сторож стал на подножку.
— Поезжай по этому ряду до конца, потом направо. Припишем вас к санитарному корпусу номер четыре.
— А что это такое?
— Там помещаются уборные, душевые и прачечная.
Мать спросила:
— У вас есть лоханки и водопровод?
— Конечно.
— Слава тебе, господи! — сказала мать.
Том вел грузовик в темноте вдоль длинного ряда палаток. В санитарном корпусе горел неяркий огонь.
— Вон туда держи, — сказал сторож. — Место хорошее. Отсюда только что выехали.
Том остановил машину.
— Здесь?
— Да. Теперь пусть они разгружаются, а ты пойдешь со мной, я вас запишу. И поскорее ложитесь спать. Завтра утром к вам придет лагерная комиссия и все объяснит.
Том потупился.
— Полисмены? — спросил он.
Сторож сказал со смехом:
— Полисменов здесь нет. У нас они свои собственные. Люди сами их выбирают. Пойдем.
Эл соскочил с грузовика и подошел к ним.
— Ну как, остаемся?
— Да, — ответил Том. — Ты с отцом снимай вещи, а я пойду в контору.
— Только потише, — сказал сторож. — Многие уже спят.
Том пошел вслед за сторожем по темному лагерю и поднялся по ступенькам в крохотную контору, где стоял письменный столик и стул. Сторож сел к столу и вынул бланк из ящика.
— Как зовут?
— Том Джоуд.
— Старик — твой отец?
— Да.
— Его как зовут?
— Тоже Том Джоуд.
Вопросы следовали один за другим. Откуда приехали, давно ли в этом штате, где работали. Сторож поднял голову и посмотрел на Тома.
— Это я не из любопытства. Такое уж у нас правило.
— Ничего, ничего, — сказал Том.
— Деньги есть?
— Немного.
— Может, совсем без денег?
— Нет, немного есть. А что?
— Да ведь плата доллар в неделю, но можно отрабатывать — вывоз мусора, уборка, ну там еще что-нибудь.
— Мы отработаем.
— Завтра комиссия с вами поговорит. Расскажут вам, как тут всем пользоваться, объяснят правила.
Том сказал:
— Слушай, а что это такое? Какая это комиссия?
Сторож откинулся на спинку стула.
— Она делает большую работу. У нас тут пять санитарных корпусов. Каждый посылает своего представителя в Главную комиссию. А она здесь всем заправляет. Ее слово — закон.
— А если они начнут тут командовать?
— Ну что ж, прогнать их можно так же быстро, как и выбрать. Да нет, они хорошо работают. Недавно у нас вот как было. Знаешь проповедников из секты святых прыгунов? От них отбоя нет, чуть где соберется народ, так они сразу проповедовать и берут за это деньги. Захотелось им и сюда пролезть. Из стариков многие были не прочь их послушать. Дело за Главной комиссией — что она скажет. Созвали собрание и решили так: «Проповедовать в лагере разрешается всем. Брать за это деньги не разрешается никому». Старики наши приуныли, потому что с тех пор сюда ни один проповедник не сунулся.
Том засмеялся и спросил:
— Значит те, кто управляет лагерем, они здешние — тут и живут?
— Да. И хорошо работают, со всем справляются.
— А ты говорил про своих собственных полисменов…
— Главная комиссия наблюдает за порядком и устанавливает правила. Потом есть Женская комиссия. Она завтра зайдет к твоей матери. Женщины присматривают за детьми и следят, чтобы в санитарных корпусах было чисто. Если твоя мать не будет работать, ей поручат детей, у которых родители на работе, а когда она сама куда-нибудь устроится — найдутся другие. Они и шитьем занимаются, их здесь этому обучают. Занятия есть всякие.
— Значит, полисменов совсем нет?
— Нет, нет! Без ордера на арест полисмен сюда и сунуться не посмеет.
— Ну а если кто-нибудь набезобразничает или пьяный напьется, драку затеет, тогда что?
Сторож проткнул карандашом промокательную бумажку.
— После первого раза Главная комиссия его предупреждает. После второго дают строгое предупреждение. А после третьего — вон из лагеря.
— Господи боже! Просто собственным ушам не веришь. Сегодня вечером шерифские понятые и эти молодчики в форменных фуражках целый лагерь у реки сожгли.
— К нам они не ходят, — сказал сторож. — По вечерам наша молодежь иногда выставляет охрану вдоль забора, особенно если у нас танцы.
— Танцы? Господи помилуй!
— Танцы каждую субботу. Лучше наших вечеров во всей округе не бывает.
— Вот это я понимаю! Побольше бы таких лагерей. Почему их мало?
Сторож нахмурился.
— До этого тебе придется своим умом доходить. Иди пора спать.
— Спокойной ночи, — сказал Том. — Ма здесь понравится. С ней уж давно как с человеком не обращались.
— Спокойной ночи, — сказал сторож. — Ложись спать. У нас встают рано.
Том шел между двумя рядами палаток. Его глаза привыкли к темноте. Он замечал, что ряды идут прямо, что мусора около палаток не видно. Земля была подметена и полита водой. Из палаток доносился храп. Весь лагерь храпел и посапывал во сне. Том шагал медленно. Он подошел к санитарному корпусу номер четыре и с любопытством оглядел его: низенький, сколочен кое-как, стены неоштукатуренные. Под навесом — открытая с боков прачечная. Он увидел свой грузовик и, тихо ступая, пошел к нему. Брезент был уже поднят на жерди, вокруг стояла тишина. Подойдя ближе, он увидел, как из тени, падавшей от грузовика, отделилась чья-то фигура и шагнула ему навстречу.
Мать тихо спросила:
— Это ты?
— Да.
— Ш-ш! — сказала она. — Все спят. Устали очень.
— Тебе тоже не мешает уснуть, — сказал Том.
— Я тебя поджидала. Ну как?
— Хорошо, — ответил Том. — Только рассказывать я ничего не буду. Завтра утром сама все узнаешь. Тебе здесь понравится.
Она шепнула:
— Говорят, у них горячая вода есть.
— Да. А теперь ложись спи. Когда ты последний раз спала?
Но мать не отставала от него.
— А ты все-таки расскажи.
— Не расскажу. Спать надо.
Она сказала шутливо, совсем по-молодому:
— Разве тут уснешь? Мне все будет думаться, чего это он мне не хочет рассказывать?
— А ты не думай, — сказал Том. — Завтра, как встанешь, надень платье получше, а тогда… тогда сама все узнаешь.
— Нет, я так не усну.
— Уснешь! — Том радостно рассмеялся. — Уснешь!
— Спокойной ночи, — тихо сказала она, нагнулась и юркнула в темную палатку.
Том залез по заднему борту на грузовик. Он лег навзничь на деревянную платформу и, закинув руки за голову, прижал локти к ушам. Ночь была прохладная. Том застегнул пиджак и снова закинул руки. Над головой у него сияли яркие, колючие звезды.
Когда Том проснулся, было еще темно. Его разбудило негромкое постукивание. Он прислушался и снова различил лязганье железа о железо. Он расправил онемевшие члены и поежился, чувствуя утреннюю прохладу. Лагерь спал. Том приподнялся и посмотрел через борт грузовика. Горы на востоке были иссиня-черные, но вот позади них забрезжил слабый свет; он тронул розовым очертания гор и, растекаясь по небу, становился все холоднее, серее, гуще и наконец совсем исчез, слившись с непроглядной ночью на западе. А над долиной уже стлались предрассветные лиловатые сумерки.
Лязганье послышалось снова. Том посмотрел вдоль ряда палаток, чуть серевших над землей. Около одной из них блеснул желтовато-красный огонек, пробивавшийся сквозь щели в железной печке. Над короткой трубой поднимался серый дым.
Том перелез через борт грузовика и спрыгнул на землю. Он неторопливо зашагал к печке. Он увидел около нее молоденькую женщину, увидел, что она держит одной рукой ребенка, что ребенок сосет грудь, спрятав головку под кофточку матери. Женщина ходила около печки, подправляла хворост в топке, приподнимала то одну, то другую конфорку, чтобы тяга была получше; а ребенок не переставал сосать грудь, и мать ловко перекладывала его с руки на руку. Ребенок не мешал ей работать, не нарушал свободы и легкости ее движений. А желтовато-красный огонек выбивался из щелей в печке и бросал неровные блики на палатку.
Том подошел поближе. Он учуял запах жареной свиной грудинки и горячего хлеба. На востоке быстро светлело. Том подошел к печке вплотную и протянул над ней руки. Женщина посмотрела на него и поклонилась, тряхнув косичками.
— С добрым утром, — сказала она и перевернула ломтик грудинки на сковороде.
По́лы палатки раздвинулись, и оттуда вышли двое — молодой человек и старик. Оба в синих, видно еще не стиранных брюках и таких же куртках с блестящими медными пуговицами. Они были очень похожи друг на друга — лица грубоватые, резкие. У молодого на подбородке виднелась темная щетина, у старика — седая. Головы у них были мокрые, вода стекала с волос и собиралась каплями на жесткой щетине. Щеки влажно поблескивали. Они стояли бок о бок, молча глядя на светлеющее на востоке небо. Потом зевнули, точно по команде, перевели взгляд на светлую кромку холмов и увидели Тома.
— Здравствуй, — сказал старик, и по его лицу нельзя было судить, как он настроен — дружелюбно или нет.
— Здравствуйте, — сказал Том.
И молодой человек сказал:
— Здравствуй.
Капли воды у них на лицах медленно подсыхали. Они подошли к печке и стали греть над ней руки.
Женщина хлопотала по-прежнему и только на минутку оторвалась от своих дел — посадила ребенка и стянула косички шнурком на затылке, так что теперь они болтались у нее за спиной. Она поставила на большой ящик оловянные кру́жки и оловянные тарелки, к ним — вилки и ножи, выловила из густого жира ломтики грудинки и положила их на тарелку, где они стали похрустывать, загибаясь с краев. Потом она открыла ржавую дверцу духовки и вынула оттуда противень с пышными лепешками.
Учуяв запах лепешек, мужчины глубоко втянули ноздрями воздух. Молодой негромко охнул:
— O-ox!
Старик повернулся к Тому:
— Завтракал?
— Нет… Но мои вон там, в палатке. Спят еще. Очень устали.
— Тогда садись с нами. У нас, слава богу, еды много.
— Спасибо, — ответил Том. — Так вкусно пахнет, что трудно отказаться.
— Вкусно? — сказал молодой. — Ты когда-нибудь слыхал, чтобы так пахло? — Они подошли к ящику и сели около него.
— Работаешь здесь? — спросил молодой.
— Только собираюсь, — ответил Том. — Мы приехали ночью. Еще не успели оглядеться.
— А мы двенадцатый день на работе.
Женщина сказала:
— Даже новую одежду смогли купить. — Оба, и старик и молодой, посмотрели на свои жесткие синие куртки и улыбнулись чуть смущенно. Женщина поставила на ящик тарелку с грудинкой, румяные пышные лепешки, подливку к ним, кофейник и тоже присела на корточки. Ребенок все еще сосал грудь, спрятав голову под кофточку матери.
Они положили себе по куску, полили лепешки подливкой и бросили сахару в кофе.
Старик набил полон рот едой и жевал и глотал быстро, жадно.
— Ой, как вкусно! — пробормотал он и снова набил полон рот.
Молодой сказал:
— Мы уже двенадцатый день хорошо едим. Ни разу так не было, чтобы остаться без завтрака или без обеда. Работаем, получаем деньги и едим досыта. — Он снова чуть ли не с остервенением накинулся на еду. Потом все выпили горячий, как огонь, кофе, выплеснули гущу на землю и налили еще по кружке.
В утреннем свете появился теперь красноватый отблеск. Отец и сын кончили свой завтрак. Они смотрели на восток, лучи рассвета падали на их лица, в глазах отражались далекие горы и занимавшийся над ними рассвет. Они выплеснули кофейную гущу из кружек и встали.
— Пора, — сказал старик.
Молодой повернулся к Тому. — Слушай, — сказал он. Мы прокладываем трубы. Пойдем с нами, может, тебя тоже возьмут.
Том сказал.
— Очень вам благодарен. И за угощение тоже спасибо.
— Пожалуйста, — сказал старик. — Хочешь, пойдем, мы поможем тебе устроиться.
— Как не хотеть, — ответил Том. — Подождите минутку. Я своих предупрежу. — Он быстро зашагал к палатке Джоудов, нагнулся и заглянул внутрь. Там спали. Но вот под одним одеялом кто-то завозился. Руфь выползла из-под него, извиваясь, точно змея; волосы падали ей на лоб, платье было все перекрученное, жеваное. Она осторожно выбралась наружу и встала во весь рост. Ее серые глаза смотрели со сна спокойно и ясно, без озорства. Том отошел от палатки, поманив Руфь за собой, и остановился.
— Эх, как ты растешь! — сказал он, увидев ее перед собой.
Руфь смущенно посмотрела в сторону.
— Слушай, — сказал Том. — Сейчас никого не буди, а когда проснутся, скажи им, что я ушел — может, устроюсь на работу. Ма, скажешь, что я позавтракал тут у соседей. Поняла?
Руфь молча кивнула и снова отвернулась; глаза у нее были совсем ребячьи.
— Не вздумай их будить, — повторил Том. Он быстро зашагал назад к своим новым знакомцам. А Руфь с опаской подошла к санитарному корпусу и заглянула в открытую дверь.
Старик и молодой ждали Тома. Женщина вытащила из палатки матрац и усадила на него ребенка, а сама принялась мыть посуду.
Том сказал:
— Мне хотелось своих предупредить. Они еще спят. — Все трое зашагали между двумя рядами палаток.
Лагерь просыпался. У только что разведенных костров возились женщины, месили тесто на лепешки к завтраку, резали мясо. А мужчины похаживали около палаток и около машин. Небо теперь было розовое. У конторы высокий худой старик разравнивал землю граблями. Узкие бороздки получались у него прямые и глубокие.
— Ты что-то рано сегодня, папаша, — сказал ему молодой спутник Тома, проходя мимо.
— Да, да. За постой отрабатываю.
— Как бы не так! — сказал молодой человек. — Он напился в субботу, весь вечер пел песни у себя в палатке, и комиссия в наказание заставила его поработать. — Они шли по краю грунтовой дороги в тени ореховых деревьев. Над горами показался ободок солнца.
Том усмехнулся:
— Чудно́! Я вместе с вами позавтракал, а как меня зовут, не сказал, и вы тоже не назвались. Я Том Джоуд.
Старик посмотрел на него и чуть улыбнулся.
— Ты в этих местах, наверно, совсем недавно?
— Да всего несколько дней.
— Так я и думал. Тут от этого отвыкаешь. Слишком много народу. У всех одно имя: эй, приятель. Ну, ладно, будем знакомы: меня зовут Тимоти Уоллес, а это мой сын Уилки.
— Очень приятно, — сказал Том. — А вы давно здесь?
— Девять месяцев, — ответил Уилки. — Мы сюда удрали от прошлогоднего наводнения. Ну и времечко было! Чуть с голоду не подохли. — Их башмаки громко постукивали по грунтовой дороге. Мимо прошел грузовик; он вез угрюмых, погруженных в свои мысли людей. Они держались за борта машины и не отрывали хмурых глаз от дороги.
— Эти работают на Газовую компанию, — сказал Тимоти. — Хорошо получают.
— Мы бы тоже могли доехать на нашем грузовике, — сказал Том.
— Нет, не стоит. — Тимоти нагнулся и поднял с земли зеленый грецкий орех. Он ковырнул его ногтем и метнул им в черного дрозда, сидевшего на проволочной изгороди. Дрозд вовремя вспорхнул, так что орех пролетел, не задев его, потом снова опустился на изгородь и почистил клювом блестящие черные перышки.
Том спросил:
— А разве у вас нет машины?
Оба Уоллеса промолчали, и, взглянув на них, Том понял, что его вопрос неприятен им.
Уилки сказал:
— Нам недалеко ходить — всего милю.
Тимоти сердито заговорил:
— Нет у нас машины. Продали. Пришлось продать. Сидели без хлеба. На работу тоже не могли устроиться. А тут каждую неделю приходят скупщики — смотрят, у кого есть машины. Увидят, что ты голодный, предлагают купить. А если ты вконец изголодался, они твою машину чуть не задаром получают. Вот так и с нами было. Продали за десять долларов. — Он сплюнул на дорогу.
Уилки тихо сказал:
— Я на прошлой неделе был в Бейкерсфилде. Видел ее — выставлена на продажу… стоит себе наша машина, а цена написана семьдесят пять долларов.
— Пришлось продать, — повторил Тимоти. — Решили: пусть уж они нас грабят, только бы не мы их. До воровства мы еще не доходили, но уж близко было к этому.
Том сказал:
— А мы слышали дома, что здесь работы хоть отбавляй. Перед отъездом читали листки — в них написано, что народ здесь требуется.
— Да, — сказал Тимоти, — мы тоже их читали. А работы здесь мало. И плату все время снижают. У меня уж ум за разум заходил, только и думал — как бы перебиться со дня на день.
— Теперь у вас есть работа, — сказал Том.
— Да. Только это не надолго. А хозяин у нас хороший. Участок у него небольшой. Сам работает вместе с нами. Только не надолго это.
Том сказал:
— Зачем же вам меня устраивать? Втроем кончим еще скорее. Сами себе приставляете нож к горлу.
Тимоти медленно покачал головой:
— Не знаю. Наверно, зря делаем. Мы думали купить себе шляпы. Да вряд ли удастся. Вон его участок, направо. Работа хорошая. Тридцать центов в час. И хозяин неплохой.
Они свернули с шоссе и прошли по усыпанной гравием дорожке через маленький огород. Позади него стоял маленький белый домик, окруженный тенистыми деревьями, и сарай; за сараем виднелся виноградник и хлопковое поле. Когда они поравнялись с домиком, сетчатая дверь на крыльце хлопнула, и по ступенькам сбежал коренастый загорелый человек в картонном шлеме. Он шел по двору, засучивая на ходу рукава рубашки. Его густые, спаленные солнцем брови сердито хмурились. Щеки были красные от загара.
— Здравствуйте, мистер Томас, — сказал Тимоти.
— Здравствуйте, — раздраженно буркнул тот.
Тимоти сказал:
— Это Том Джоуд. Может, вы и его примете на работу?
Хозяин сердито посмотрел на Тома и вдруг засмеялся коротким смешком, но брови у него так и остались нахмуренными.
— Ну еще бы! Конечно, приму. Я всех приму. Мне, может, сотня человек понадобится.
— Мы думали… — извиняющимся тоном начал Тимоти.
Томас не дал ему договорить:
— Я тоже думал. — Он круто повернулся и стал лицом к ним. — Мне надо с вами поговорить. Я платил вам тридцать центов в час, так?
— Да, мистер Томас… но мы…
— И за тридцать центов я получал от вас то, что мне и требовалось, — хорошую работу. — Он сжал свои большие грубые руки.
— Мы не лодырничали.
— Ну так вот: сегодня я плачу двадцать пять центов в час. Хотите соглашайтесь, хотите нет. — Его красное лицо покраснело еще больше от гнева.
Тимоти сказал:
— Мы хорошо работаем. Вы сами это говорите.
— Не отрицаю. Но теперь дело повернулось так, что я уж, кажется, не волен нанимать людей. — Он судорожно глотнул. — Слушайте. У меня шестьдесят пять акров. Что такое Ассоциация фермеров, вам известно?
— Еще бы!
— Я в нее вхожу. Вчера вечером у нас было собрание. А кто заправляет Ассоциацией фермеров, вы знаете? Сейчас скажу. Банк на Западе. Этому банку принадлежит чуть ли не вся наша долина, а что не его, на то он имеет векселя по ссудам. И вчера один банковский представитель сказал мне: «Вы платите тридцать центов в час. Придется вам сбавить до двадцати пяти». Я говорю: «У меня хорошие рабочие. Таким не жалко и тридцать дать». А он отвечает: «Не в этом дело. Теперь установлена плата двадцать пять центов. Если вы будете платить тридцать, поднимется недовольство». И добавляет: «Кстати, вам, вероятно, опять понадобится ссуда в следующем году?» — Томас замолчал. Дыхание с хрипом вырывалось у него из груди. — Поняли? Двадцать пять центов — и за то скажите спасибо.
— Мы хорошо работали, — растерянно проговорил Тимоти.
— Все еще не разобрались, в чем дело? Господин Банк держит в услужении две тысячи человек, а я только вас троих. У меня долговые обязательства. Вот и пораскиньте мозгами. Если найдете какой-нибудь выход, я спорить не стану. Они меня за горло держат.
Тимоти покачал головой.
— Не знаю, что и сказать.
— Подождите минутку. — Томас быстро поднялся по ступенькам. Дверь за ним захлопнулась. Через минуту он вернулся с газетой в руках. — Вот это видели? Сейчас прочитаю: «Граждане, возмущенные деятельностью красных, подожгли переселенческий лагерь. Вчера ночью группа граждан, выведенная из терпения агитацией, проводимой в местном переселенческом лагере, подожгла палатки и потребовала от агитаторов немедленно покинуть наш округ».
Том начал было:
— Да я… — и тут же осекся и замолчал.
Томас аккуратно сложил газету и сунул ее в карман. Он уже успокоился. Он негромко сказал:
— Этих людей послала туда Ассоциация. Теперь я их выдал. И если там узнают об этом, в будущем году фермы у меня не будет.
— Просто и не придумаю, что сказать, — повторил Тимоти. — Если там на самом деле были агитаторы, тогда понятно, почему в Ассоциации так рассвирепели.
Томас сказал:
— Я давно к этому присматриваюсь. Перед тем как снижать плату, красных агитаторов всюду видят. Д-да! Загнали меня в ловушку. Ну как же? Двадцать пять центов?
Тимоти опустил глаза.
— Я согласен, — сказал он.
— Я тоже, — сказал Уилки.
Том сказал:
— Ну, мне, кажется, повезло для первого раза. Конечно, я тоже буду работать. Я не могу отказываться.
Томас вытащил из заднего кармана цветной платок и вытер им рот и подбородок.
— Сколько же еще так может продолжаться? Не знаю. И как вы ухитряетесь семью кормить на такие деньги — этого я тоже не знаю.
— Пока работаем — кормимся, — сказал Уилки. — А вот если работы нет, тогда плохо.
Томас взглянул на часы.
— Пошли! Пошли рыть канаву. Эх! — вдруг крикнул он. — Так и быть — скажу. Вы живете в правительственном лагере?
Тимоти насторожился:
— Да, сэр.
— И у вас там бывают танцы по субботам?
Уилки ответил с улыбкой:
— Бывают.
— Ну так вот. В следующую субботу будьте осторожнее.
Тимоти шагнул к нему:
— А что такое? Я член Главной комиссии. Я должен знать.
Томас посмотрел на него с опаской:
— Не вздумайте сказать кому-нибудь, что от меня про это узнали.
— А что такое? — допытывался Тимоти.
— В Ассоциации терпеть не могут эти правительственные лагеря. Шерифских понятых туда не пошлешь. Говорят, будто люди там сами себе устанавливают законы и без ордера никого нельзя арестовать. Так вот, если у вас затеют драку, а то и пальбу, тогда к вам явятся понятые и всех вас оттуда выкинут.
Тимоти преобразился. Он расправил плечи, взгляд у него стал холодный.
— Как же это понять?
— Не вздумайте рассказать кому-нибудь, что от меня об этом слышали, — хмуро проговорил Томас. — В субботу вечером у вас в лагере затеют драку. А понятые будут наготове.
Том спросил:
— Да зачем это? Кому эти люди мешают?
— Я тебе скажу зачем, — ответил Томас. — Кто здесь побывал, тот привыкает к человеческому обращению. А потом попадает такой в переселенческий лагерь, и с ним трудно будет справиться. — Он снова вытер лицо. — Ну, идите работать. Договорюсь я с вами до того, что останусь без фермы. Да вы народ хороший, я к вам всей душой.
Тимоти протянул ему свою худую заскорузлую руку. Томас пожал ее.
— Никто не узнает. Спасибо. Драки не будет.
— Идите работать, — повторил Томас. — И помните: двадцать пять центов в час.
— Будем и за двадцать пять, — сказал Уилки. — Для вас…
Томас зашагал к крыльцу.
— Я скоро приду, — сказал он. — Ступайте. — Дверь за ним захлопнулась.
Том и Уоллесы миновали выбеленный известью сарай и, выйдя в поле, увидели длинную узкую канаву, рядом с которой лежали секции цементной трубы.
— Вот здесь мы и работаем, — сказал Уилки.
Его отец открыл сарай и вынес оттуда две кирки и три лопаты. Он сказал Тому:
— Получай свою красавицу.
Том прикинул кирку на вес:
— Эх, хороша!
— Посмотрим, что ты к одиннадцати часам запоешь, — сказал Уилки. — Как ты тогда ее будешь похваливать.
Они подошли к тому месту, где канава кончалась. Том снял пиджак и бросил его на кучу вырытой земли. Он сдвинул кепку на затылок и шагнул в канаву. Поплевал на руки. Кирка взвилась в воздух и опустилась, блеснув острием. Том тихо крякнул. Кирка взлетала кверху и падала, и кряканье слышалось как раз в ту минуту, когда она вонзалась в грунт, отворачивая сразу целую глыбу земли.
Уилки сказал:
— Ну и землекоп нам попался! Лучше и быть не может! Он с киркой по-свойски обращается.
Том сказал:
— Слава богу! (ух!) Не впервой (ух!). Дело знакомое (ух!). Приятно такой помахать (ух!). — Он отворачивал глыбу за глыбой. Солнце уже поднялось выше фруктовых деревьев, и виноградные листья отливали золотом на лозах. Шесть футов пройдено. Том вылез из канавы и отер лоб. Его место занял Уилки. Лопата взлетала и опускалась, и куча выброшенной земли около канавы росла.
— Я уж кое-что слышал про эту Главную комиссию, — сказал Том. — Значит, вы в нее входите?
— Да, вхожу, — ответил Тимоти. — На нас лежит большая ответственность. Народу в лагере много. Мы стараемся, чтобы как можно лучше все было, и люди сами нам помогают. Только бы крупные фермеры нас не донимали. А ведь донимают, дьяволы.
Том спрыгнул в канаву, и Уилки отошел в сторону. Том сказал:
— А что он говорил (ух!) насчет драки? (ух!) Что это они придумали?
Тимоти шел по следам Уилки, и лопата Тимоти выравнивала дно канавы, подготавливая ее под трубу.
— Видно, хотят выжить нас отсюда, — сказал Тимоти. — Боятся, как бы мы не сорганизовались. Может, они и правы. Наш лагерь — это и есть организация. Люди заботятся сами о себе. Оркестр у нас такой, что в здешних местах лучшего не сыщешь. Для тех, кто голодает, открыли в лавке небольшой кредит. Можешь забрать товару на пять долларов — лагерь за тебя отвечает. С властями у нас никаких стычек не было. Вот все это и пугает крупных фермеров. И то, что в тюрьму нас не засадишь. Они, верно, думают: кто научился управлять лагерем, тот способен и на другие дела.
Том вылез из канавы и вытер пот, заливавший ему глаза.
— Вы слышали, что написано в газете про агитаторов, про лагерь около Бейкерсфилда?
— Слышали, — сказал Уилки. — Да ведь это не в первый раз делается.
— Я оттуда приехал. Никаких агитаторов там не было. Никаких красных. А что это за люди — красные?
Тимоти срезал лопатой небольшой бугорок на дне канавы. Его белая щетинистая борода поблескивала на солнце.
— Красными многие интересуются, — сказал он со смешком. — И вот один дознался, кто такие красные. — Он пришлепнул лопатой выброшенную из канавы землю. — Есть тут такой Хайнз. У него участок чуть ли не в тридцать тысяч акров — персики, виноград; консервный завод, виноделие. От него только и слышишь про красных: «Эти чертовы красные доведут страну до гибели», «Этих красных надо гнать отсюда». А один малый — из недавно приехавших сюда — слушал, слушал, потом поскреб в затылке и спрашивает: «Мистер Хайнз, я в здешних местах новичок. Что же это за люди, эти красные?» А Хайнз отвечает: «Красный — это тот сукин сын, который требует тридцать центов, когда мы платим двадцать пять». Мальчишка подумал, подумал, опять поскреб в затылке и сказал: «Мистер Хайнз! Я не сукин сын, а если красные такие, как вы говорите, так ведь я тоже хочу получать тридцать центов. Это все хотят. Выходит, мистер Хайнз, мы красные». — Тимоти подровнял лопатой еще один бугорок, и твердая земля заблестела на срезе.
Том рассмеялся.
— Я, наверно, тоже красный. — Кирка взлетела и опустилась, и грунт дал трещину. Пот струился у Тома по лбу и по щекам, поблескивал каплями на шее. — А черт, — сказал он, — хорошая вещь-кирка (ух!), если уметь с ней обращаться (ух!). Приладишься (ух!) — и как хорошо дело идет (ух!).
Они шли друг за другом, и канава мало-помалу росла, а солнце, поднимавшееся все выше и выше, обдавало их зноем.
Когда Том ушел, Руфь постояла еще несколько минут, глядя на дверь санитарного корпуса. Без Уинфилда, перед которым можно было покрасоваться, храбрости у нее не хватало. Она поставила одну босую ногу на цементный пол и тут же отступила назад. Из палатки в дальнем конце прохода вышла женщина и принялась растапливать железную печку. Руфь пошла туда, но ее тут же потянуло обратно. Она тихонько подкралась к своей палатке и заглянула внутрь. Справа, прямо на земле, лежал дядя Джон, рот у него был открыт, из горла вырывался булькающий, заливистый храп. Отец и мать спали под одним одеялом, укрывшись им с головой от света. Эл лежал с левого края, прикрыв согнутой в локте рукой глаза. У самого входа в палатку спали Роза Сарона и Уинфилд, а рядом с Уинфилдом было и ее местечко, свободное сейчас. Руфь присела на корточки. Она уставилась на светлую голову Уинфилда, и, почувствовав этот взгляд, мальчик проснулся и посмотрел на нее безмятежно спокойными глазами. Руфь прижала палец к губам и поманила его другой рукой. Уинфилд покосился на Розу Сарона. Ее раскрасневшееся лицо было совсем рядом, она дышала, чуть приоткрыв рот. Уинфилд осторожно приподнял одеяло и вылез из-под него. Потом тихонько скользнул наружу, к Руфи.
— Ты давно встала? — шепотом спросил он.
Соблюдая всяческую осторожность, Руфь отвела его в сторону и, когда им уже ничто не грозило, ответила:
— Я вовсе не ложилась. Я всю ночь хожу.
— Неправда, — сказал Уинфилд. — Врунья ты.
— Я врунья? — сказала она. — Хорошо. А зато ты ничего не узнаешь. Одного дядьку зарезали ножом, а потом прибежал медведь и утащил ребеночка. А я тебе про это не расскажу.
— Никакого медведя не было, — неуверенно проговорил Уинфилд. Он прочесал волосы пальцами и оттянул штаны в шагу.
— Хорошо, пусть не было, — насмешливо сказала Руфь. — И белых суднышек из того самого, из чего посуду делают, — помнишь в прейскурантах? — их тоже не было.
Уинфилд уставился на нее во все глаза. Он показал на санитарный корпус.
— Там?
— Я же врунья! Какой мне интерес тебе рассказывать.
— Пойдем посмотрим, — сказал Уинфилд.
— Я уже там была, — сказала Руфь. — И сидела на них. И даже пипи туда сделала.
— И все ты врешь, — сказал Уинфилд.
Они пошли к санитарному корпусу, и теперь Руфь уже ничего не боялась. Она храбро вошла туда первая. Вдоль одной стены большой комнаты были уборные, отделенные одна от другой перегородками, каждая с дверью. Белый фаянс сверкал чистотой. Вдоль противоположной стены шли умывальные раковины, а напротив входа — четыре душевых кабины.
— Вот, — сказала Руфь. — Это судна. Такие, как в прейскурантах. — Дети подошли к крайней уборной. Руфь из чистого хвастовства задрала платье и села на унитаз. — Говорю тебе — я здесь уже была, — сказала она. И в унитазе послышалось журчанье — в виде доказательства.
Уинфилд стоял сконфуженный. Его рука нажала на спускной рычажок. Раздался рев воды. Руфь подскочила и шарахнулась в сторону. Они стояли посреди комнаты и смотрели на унитаз. Вода в нем все еще бежала.
— Это все ты, — сказала Руфь. — Подошел и сломал. Я видела.
— Нет, не я. Честное слово, не я.
— Я же видела, — сказала Руфь. — Тебя к хорошим вещам и близко нельзя подпускать.
Уинфилд понурился. Он взглянул на Руфь, и глаза у него налились слезами, подбородок задрожал. И Руфь сжалилась над ним.
— Ничего. Я не нажалуюсь. Мы скажем, что это так и было. Скажем, что и не заходили сюда. — Она вывела его из санитарного корпуса.
Солнце, поднявшееся из-за горы, светило теперь на железные рифленые крыши пяти санитарных корпусов, светило на серые палатки и на чисто выметенные проходы между ними. Лагерь проснулся. В походных печках горел огонь; печки были сделаны из керосиновых бидонов, из листового железа. В воздухе тянуло дымком. По́лы палаток были откинуты, и люди ходили по лагерю. Около палатки Джоудов, поглядывая по сторонам, стояла мать. Она увидела своих ребят и пошла к ним навстречу.
— Я уж забеспокоилась, — сказала она. — Где вы бегаете, бог вас знает.
— Мы просто так ходили, смотрели, — сказала Руфь.
— А где Том? Вы его не видели?
Руфь сразу приняла деловой вид.
— Видела, мэм. Том меня разбудил и сказал, что передать. — Она замолчала, подчеркивая этим значительность своей роли.
— Ну, что? — нетерпеливо спросила мать.
— Он велел сказать тебе… — Она снова замолчала и горделиво поглядела на Уинфилда.
Мать угрожающе подняла руку.
— Ну?
— Он получил работу, — быстро проговорила Руфь. — Он пошел работать. — Она с опаской посмотрела на руку матери. Рука опустилась, потом потянулась к Руфи. Мать обняла Руфь за плечи, на минуту крепко прижала ее к себе и тут же отпустила.
Руфь сконфуженно потупилась и переменила тему разговора.
— А там есть уборные, — сказала она. — Беленькие.
— Ты уж сбегала туда? — спросила мать.
— Да, вместе с Уинфилдом, — ответила Руфь и тут же предала брата: — Уинфилд сломал одну уборную.
Уинфилд покраснел. Он сверкнул глазами на Руфь.
— А она сделала туда пипи, — злобно сказал он.
Мать сразу забеспокоилась.
— Что вы там натворили? Покажите мне. — Она насильно подвела их к санитарному корпусу и втолкнула туда. — Что вы натворили?
Руфь показала на унитаз:
— Тут что-то зашипело, зажурчало. Сейчас ничего, тихо.
— Покажите, что вы сделали, — потребовала мать.
Уинфилд нехотя подошел к унитазу.
— Я совсем не сильно нажал. Просто взялся за нее вот так, и… — Вода снова хлынула. Он шарахнулся в сторону.
Мать запрокинула голову и рассмеялась, а Руфь и Уинфилд обиженно посмотрели на нее.
— Это так и надо, — сказала мать. — Я видела такие. Когда кончишь, надо нажать, вот и все.
Детям было нелегко перенести позор собственного невежества. Они вышли на улицу и побрели между палатками поглазеть на большую семью, сидевшую за завтраком.
Мать смотрела им вслед, стоя в дверях. Потом она оглядела комнату. Она подошла к душевой кабинке и заглянула внутрь. Подошла к умывальникам и провела ладонью по белому фаянсу. Отвернула немного кран, подставила палец под струю и быстро отдернула руку, потому что вода полилась горячая. Она посмотрела на умывальник, потом закрыла слив и налила в раковину воды — немного из горячего крана, немного из холодного. Она вымыла руки в теплой воде, умылась и уже приглаживала мокрыми ладонями волосы, когда позади нее на цементном полу раздались чьи-то шаги. Мать круто повернулась. В дверях стоял пожилой человек и глядел на нее, преисполненный справедливого гнева.
Он резко спросил:
— Как вы сюда попали?
Мать судорожно глотнула, чувствуя, как вода струится у нее с подбородка на платье.
— Я не знала, — извиняющимся тоном проговорила она. — Я думала, это для всех.
Человек нахмурился.
— Не для всех, а только для мужчин, — строго сказал он. Потом подошел к двери и показал на дощечку: МУЖСКАЯ. — Вот. Теперь убедились? Раньше-то вы ее не заметили, что ли?
— Нет, — к своему стыду, призналась мать. — Не заметила. А есть такое место, куда мне можно?
Пожилой человек сразу смилостивился.
— Вы недавно приехали? — спросил он уже не так строго.
— Ночью, — ответила мать.
— Значит, комиссия с вами еще не беседовала?
— Какая комиссия?
— Да Женская комиссия.
— Нет.
Он сказал с гордостью:
— Скоро к вам придет комиссия и все покажет. Мы заботимся о новичках. А если вам нужна женская уборная, обойдите корпус. Та сторона — ваша.
Мать спросила в замешательстве:
— Вы говорите, что Женская комиссия… придет ко мне в палатку?
Он утвердительно кивнул:
— Да, наверно, скоро придут.
— Благодарю вас, — сказала мать. Она быстро вышла из уборной и чуть не бегом кинулась к своей палатке.
— Па! — крикнула она. — Джон, вставайте! Эл, ты тоже. Вставайте и сходите умойтесь. — Ее встретили недоумевающими сонными взглядами. — Все вставайте, — командовала мать. — Вставайте и идите умываться. И волосы причешите.
Дядя Джон был бледным, чувствовал себя плохо. На подбородке у него темнел кровоподтек.
Отец спросил:
— Что случилось?
— Комиссия! — крикнула мать. — К нам придет комиссия. Женская комиссия. Вставайте, идите умойтесь. А пока мы тут спали-почивали, Том устроился на работу. Ну, идите.
Они вышли из палатки, все еще сонные. Дядя Джон покачнулся на ходу, и лицо у него болезненно сморщилось.
— Ступайте вон в тот домик, умойтесь там, — командовала мать. — Надо скорее позавтракать, а то придет комиссия. — Она сходила за щепками, сложенными кучкой позади палаток, развела костер и достала кухонную посуду. — Кукурузные лепешки, — сказала она. — Кукурузные лепешки и подливку. Это быстро. Надо, чтобы побыстрее. — Она разговаривала сама с собой, а Руфь и Уинфилд, стоявшие рядом, с удивлением смотрели на нее.
Над лагерем потянулся дымок утренних костров, со всех сторон доносились голоса.
Роза Сарона, всклокоченная, заспанная, вышла из-под навеса. Мать, отмерявшая кукурузную муку пригоршнями, повернулась к ней. Она посмотрела на измятое, грязное платье дочери, на ее спутанные, нечесаные волосы.
— Приведи себя в порядок. Надень чистое платье. Я выстирала. Пригладь волосы. Протри глаза. — Мать говорила взволнованно.
Роза Сарона хмуро ответила:
— Мне нездоровится. Я хочу, чтобы Конни пришел. Я без него ничего не буду делать.
Мать круто повернулась к Розе Сарона. Руки у нее были все в желтой кукурузной муке.
— Роза, — строго сказала она, — пора за ум взяться. Довольно тебе хныкать. Скоро придет Женская комиссия, что же, мы их неряхами встретим?
— Мне нездоровится.
Мать двинулась на нее, протянув вперед запорошенные мукой руки.
— Ступай умойся, — сказала она. — Иной раз в жизни так бывает, что свое нездоровье надо про себя держать.
— Меня стошнит, — жалобно протянула Роза Сарона.
— Ну отойди в сторонку, пусть стошнит. Конечно тебя будет тошнить. Всех тошнит. Отойди в сторонку, а потом приведи себя в порядок — вымой ноги и надень туфли. — Мать снова принялась за работу. — И заплети косы, — добавила она.
Сало на сковороде зашипело и брызнуло во все стороны, когда мать опустила в него тесто с ложки. Подливку она приготовила в котелке: смешала муку с салом, посолила и долила водой. Кофе начинал закипать в большой консервной банке, и от нее потянуло кофейным ароматом.
Отец не спеша вернулся к палатке, и мать оглядела его критическим оком. Он спросил:
— Так, говоришь, Том получил работу?
— Да, сэр. Мы еще спали, а он уже ушел. Ну-ка открой этот ящик и достань себе чистый комбинезон и рубашку. И вот еще что, мне самой некогда, — вымой уши Руфи и Уинфилду. Там есть горячая вода. Ладно, па? Поскреби им как следует и шею и уши. Так, чтобы детки у нас блестели!
— Ишь раскудахталась! Что это с тобой? — проворчал отец.
Мать воскликнула:
— Надо, чтобы у семьи был приличный вид! В дороге до того ли было? А сейчас никто нам не мешает прибраться. Оставь грязный комбинезон в палатке, я его выстираю.
Минут через пять отец появился в побелевших от стирок комбинезоне и рубашке. И он повел приунывших, испуганных детей к санитарному корпусу.
Мать крикнула ему вдогонку:
— Уши покрепче потри!
Дядя Джон вышел из мужской половины корпуса и посмотрел по сторонам, потом вернулся обратно, сел на унитаз и долго сидел там, подпирая руками разболевшуюся голову.
Мать сняла со сковороды румяные лепешки и только успела опустить в кипящее сало ложку с тестом, как на землю возле костра упала чья-то тень. Она оглянулась через плечо. Позади нее стоял небольшого роста человек, тощий, как жердь, с загорелым морщинистым лицом и веселыми глазами. Швы на его чистом белом костюме были посекшиеся. Он улыбнулся ей и сказал:
— С добрым утром.
Мать недоверчиво оглядела его с ног до головы и нахмурилась.
— Здравствуйте, — сказала она.
— Вы миссис Джоуд?
— Да.
— Меня зовут Роули. Я управляющий лагерем. Зашел посмотреть, как тут у вас, все ли в порядке. Может быть, вам что-нибудь нужно?
Мать недоверчиво разглядывала его.
— Нет, ничего не нужно, — ответила она.
Роули сказал:
— Я спал, когда вы приехали. Хорошо, у нас нашлось свободное место. — Говорил он приветливо.
Мать сказала просто, чистосердечно:
— Мне здесь все нравится. Особенно прачечная.
— Подождите! Скоро женщины соберутся на стирку. Вот будет весело! Как на молитвенном собрании. Знаете, миссис Джоуд, что они вчера придумали? Стали петь хором. Поют гимны и трут белье в такт. Я просто заслушался.
Лицо матери мало-помалу подобрело.
— Да, это, наверно, хорошо было. А вы хозяин?
— Нет, — ответил он. — Здешний народ любого хозяина не у дел оставит. Поддерживают чистоту в лагере, следят за порядком — сами со всем справляются. Я таких людей в жизни не видывал. В помещении, где у нас бывают собрания, шьют одежду, мастерят игрушки. В жизни не видывал таких людей.
Мать посмотрела на свое грязное платье.
— А мы еще не успели прибраться, — сказала она. — В дороге трудно поддерживать чистоту.
— Точно я сам этого не знаю, — сказал Джим Роули. Он потянул носом. — Чем это у вас так вкусно пахнет — кофе варите?
Мать улыбнулась.
— Правда, вкусно? На воздухе всегда все вкуснее. — И она сказала с гордостью: — Мы сочтем за большую честь, если вы позавтракаете с нами.
Он подошел к костру, присел на корточки, и это окончательно обезоружило мать.
— Мы гордимся таким гостем, — сказала она. — Завтрак у нас не бог весть какой, а все-таки добро пожаловать.
Джим Роули широко улыбнулся ей.
— Я уже завтракал. А вот от кофе не откажусь. Уж очень вкусно пахнет.
— Пожалуйста, пожалуйста.
— Вы только не торопитесь.
Мать налила в оловянную кружку кофе из консервной банки. Она сказала:
— Сахара мы еще не купили. Может, сегодня достанем. Если вы любите с сахаром, тогда будет невкусно.
— А я не пью с сахаром, — сказал Роули. — Он только вкус отбивает у хорошего кофе.
— Нет, немножко все-таки не мешает, — сказала мать. Она вдруг пристально посмотрела на него, стараясь понять, почему он сумел завоевать ее так легко и так быстро. Она искала разгадки в его лице и не находила в нем ничего, кроме приветливости. Потом она посмотрела на его белый пиджак, посекшийся по швам, и окончательно успокоилась.
Он потягивал кофе из кружки.
— Женщины, наверно, зайдут к вам с утра.
— Мы еще не успели прибраться, — сказала мать. — Им бы лучше повременить, когда мы немного устроимся.
— Ну, их этим не удивишь, — сказал управляющий. — Они сами так приехали. Нет, комиссии у нас хорошие, потому что они все понимают. — Он допил кофе и встал. — Ну, надо идти. Если вам что-нибудь понадобится, заходите в контору. Меня всегда можно там застать. Замечательный кофе, благодарю вас. — Он поставил кружку на ящик, помахал на прощанье рукой и зашагал вдоль палаток. И мать слышала, как он заговаривал с людьми, попадавшимися ему навстречу.
Мать опустила голову и с трудом сдержала слезы.
Отец подошел к палатке, ведя за собой детей. Глаза у них были все еще мокрые после перенесенных страданий. Они шли притихшие и чистенькие. Нос Уинфилда уже не лупился от загара.
— Вот, — сказал отец. — Грязь соскреб и заодно еще два слоя кожи. Чуть не отшлепал, не желают смирно стоять — и только.
Мать оглядела их.
— Вон какие стали хорошенькие, — сказала она. — Ешьте лепешки с подливкой. Надо убрать поскорее и здесь и в палатке.
Отец поставил тарелки для детей и для себя.
— Куда же все-таки Том устроился?
— Не знаю.
— Если он нашел работу, значит, мы тоже найдем.
Эл, оживленный, подошел к костру.
— Вот это лагерь! — Он взял лепешку и налил себе кофе. — Знаете, чем тут один малый занимается? Мастерит прицеп. Вон там, за теми палатками. В прицепе у него и кровать и печка будет — все как полагается. Вот это я понимаю — жизнь! Остановился, где хочешь, и живи себе поживай.
Мать сказала:
— А в настоящем домике все-таки лучше. Как только у нас все наладится, надо сразу же подыскать себе домик.
Отец сказал:
— Эл, кончишь завтракать, поедем искать работу — ты, я и дядя Джон.
— Ладно, — сказал Эл. — Я бы хотел устроиться где-нибудь в гараже. Мне больше ничего не надо. И еще подыскать бы себе старый «фордик». Выкрашу его желтой краской и буду везде разъезжать. Видел тут хорошенькую девочку. Перемигнулся с ней. Хорошенькая, просто картинка!
Отец строго сказал:
— Ты сначала устройся на работу, а потом уж повесничай.
Дядя Джон вышел из уборной и медленно зашагал к палатке. Мать взглянула на него и нахмурилась.
— Ты не помылся… — начала она и вдруг увидела, что он совсем больной, слабый, грустный. — Пойди в палатку, полежи там, — сказала она. — Ты нездоров.
Дядя Джон покачал головой.
— Нет, — сказал он. — Я согрешил, а это наказание за мои грехи. — Он присел на корточки и налил себе кружку кофе.
Мать сняла со сковороды последние лепешки. Она сказала небрежным тоном:
— Заходил управляющий лагерем, посидел немного, выпил кофе.
Отец медленно поднял на нее глаза:
— А что ему здесь понадобилось?
— Просто так, пришел поговорить, — жеманно сказала мать. — Посидел немножко, выпил кофе. Говорит, как вкусно пахнет, такой кофе не часто приходится пить.
— А что ему нужно было? — допытывался отец.
— Ничего не нужно. Пришел узнать, как мы устроились.
— Что-то не верится, — сказал отец. — Должно быть, явился все вынюхать, выведать.
— Неправда! — сердито крикнула мать. — Я сразу разберу, кто за этим приходит.
Отец выплеснул кофейную гущу из кружки.
— Ты брось эту привычку, — сказала мать. — Смотри, какая здесь чистота.
— Пожалуй, такую чистоту наведут, что и жить нельзя будет, проворчал отец. — Кончай, Эл. Поедем искать работу.
Эл вытер рот ладонью.
— Я готов, — сказал он.
Отец повернулся к дяде Джону:
— Ты поедешь?
— Поеду.
— Тебе нездоровится.
— Нездоровится, но все равно поеду.
Эл залез в кабину.
— Надо взять горючего. — Он завел мотор. Отец и дядя Джон сели рядом с ним, и грузовик покатился по широкому проходу между палатками.
Мать проводила их глазами, потом взяла ведро и пошла с ним к прачечной. Она налила горячей воды и вернулась обратно. И когда Роза Сарона подошла к палатке, мать уже мыла посуду в ведре.
— Вон твой завтрак, на тарелке, — сказала мать и пристально посмотрела на Розу Сарона. Волосы у Розы были мокрые и гладко причесанные, лицо чистое, розовое. Она была в платье — белые цветочки по синему полю. На ногах туфли на высоких каблуках, купленные еще к свадьбе. Она покраснела, увидев, что мать смотрит на нее.
— Ты помылась? — спросила мать.
Роза Сарона заговорила с хрипотцой в голосе:
— Я там стою, вдруг приходит какая-то женщина, стала мыться. Знаешь, как это надо делать? Зайдешь в такое помещение, вроде маленького стойла, повернешь кран, там их два, польется вода, какая хочешь — горячая, холодная… Я тоже так сделала.
— И я сейчас пойду! — крикнула мать. — Вот уберусь и пойду. Ты мне покажешь, как надо делать.
— Я каждый день буду мыться, — продолжала Роза Сарона. — А эта женщина… она посмотрела на меня, увидела, что я беременная, и знаешь, что сказала? Сказала, что сюда каждую неделю приходит няня. Я обязательно к ней схожу, пусть расскажет мне, что надо делать, чтобы ребенок был здоровый. К ней все женщины ходят. И я тоже пойду. — Она просто захлебывалась. — И знаешь, еще что? На прошлой неделе здесь одна родила, и весь лагерь это праздновал, нанесли маленькому подарков — белья и… и даже колясочку плетеную. Она, правда, не новая, но ее покрасили розовой краской, и стала будто только что из магазина. Дали ребеночку имя, торт спекли. О господи! — И, вздохнув всей грудью, она умолкла.
Мать воскликнула:
— Слава господу, наконец-то мы среди своих людей, как дома! Сейчас пойду помоюсь.
— Иди, там хорошо, — сказала Роза Сарона.
Мать вытирала оловянные тарелки, ставила их одну на другую и говорила:
— Мы Джоуды. Мы ни перед кем на задних лапках не ходили. Дед нашего деда сражался во время революции. Мы были фермерами, пока не задолжали банку. А те… те люди, они что-то сделали с нами. Мне каждый раз казалось, будто они бьют меня… и всех нас. А полисмен в Нидлсе… Я тогда озлобилась, меня будто подменили. Мне самой себя стало стыдно. А теперь я ничего не стыжусь Здешний народ — это наш народ… наш. Управляющий… пришел запросто, посидел, выпил кофе… Через слово — «миссис Джоуд», «миссис Джоуд», «Ну, как у вас дела, миссис Джоуд?», «Как вы устроились, миссис Джоуд?» — Она умолкла и вздохнула. — Я себя опять человеком почувствовала. — Она вытерла последнюю тарелку. Потом прошла под навес и вынула из ящика свои туфли и чистое платье, нашла там же бумажный пакетик с серьгами. Уходя, она бросила Розе Сарона: — Если придет комиссия, попроси подождать, я скоро вернусь, — и скрылась за углом санитарного корпуса.
Роза Сарона тяжело опустилась на ящик и посмотрела на свои свадебные туфли — лакированные лодочки с маленькими бантиками. Она протерла носки пальцем и вытерла его об изнанку подола. Нагибаясь, она почувствовала свой живот, а когда выпрямилась, потрогала его и чуть улыбнулась.
По дороге к прачечной шла высокая, крупная женщина с ящиком из-под яблок, в котором лежало грязное белье. Лицо у нее было темное от загара, взгляд черных глаз пристальный, напряженный. Поверх бумажного платья на ней был широкий фартук из мешковины, на ногах мужские полуботинки. Она увидела, как Роза Сарона погладила себе живот, увидела ее легкую улыбку.
— Ну! — крикнула она и громко засмеялась. — Кто же будет?
Роза Сарона вспыхнула и потупилась, потом посмотрела на женщину исподлобья и поймала на себе шарящий взгляд ее черных глаз.
— Я не знаю, — пробормотала она.
Женщина опустила ящик на землю.
— Распирает он тебя? — спросила она и засмеялась, закудахтала, точно клушка. — Кого же ты все-таки хочешь?
— Я не знаю… Мальчика. Мальчик лучше.
— Вы недавно приехали?
— Ночью… совсем поздно.
— Останетесь здесь?
— Не знаю. Если найдем работу, наверно, останемся.
По лицу женщины пробежала тень, ее маленькие черные глазки свирепо вспыхнули.
— Если достанете работу. Так мы все говорим.
— Мой брат сегодня уже устроился.
— Вот оно что! Ну, может, вы счастливые. Только не надейтесь на свое счастье. Ему доверять нельзя. — Женщина подошла к Розе Сарона вплотную. — Счастья только в одном ищи. Другого тебе не надо. Будь скромной, — с жаром говорила она. — Блюди себя. Содеешь грех — тогда смотри, как бы с ребенком чего не случилось. — Она присела на корточки перед Розой Сарона и злобно продолжала: — Страшные дела творятся в этом лагере. Каждую. субботу по вечерам танцы, и не только кадриль танцуют, нет. Некоторые в обнимку, парочками! Я сама видела.
Роза Сарона осторожно проговорила:
— Я люблю танцы… кадриль, — и добавила добродетельным тоном: — А по-другому никогда не танцевала.
Загорелая женщина сокрушенно покачала головой.
— А вот некоторые танцуют. Но господь этого не простит, нет. И не думай.
— Я и не думаю, мэм, — тихо сказала Роза Сарона.
Женщина положила коричневую морщинистую руку ей на колено, и Роза Сарона вздрогнула от этого прикосновения.
— Ты послушай доброго совета. Кто во Христе живет, таких теперь мало осталось. В субботу вечером надо бы петь гимны, а их оркестр такое заводит… и все под него кружатся, вертятся… Да, да! Я видела издали. Я туда близко и сама не подхожу, и своим не позволяю. Танцуют в обнимку, парочками. — Она выразительно помолчала и потом заговорила снова, понижая голос до хриплого шепота: — Мало того. Тут и пьесу представляли. — Она откинулась назад и наклонила голову набок, чтобы посмотреть, как Роза Сарона воспримет это поразительное сообщение.
— Артисты? — спросила та с трепетом.
— Какие артисты! — крикнула женщина. — У артистов души давно прокляты. Свои же люди. Здешние. И несмышленых ребят в это дело втянули, заставили их ломаться, корчить из себя бог знает кого. Я туда и близко не подходила. Только слышала, как они судачат об этом. В тот вечер по нашему лагерю дьявол разгуливал.
Роза Сарона слушала разинув рот, широко открыв глаза.
— У нас в школе раз тоже представляли про Христа-младенца… на рождество.
— Ну, я не говорю, плохо это или хорошо. Многие порядочные люди считают, что про Христа-младенца можно. Я этого так прямо не скажу, не знаю… Но ведь тут никакого Христа-младенца не было. Тут грех, обман, дьявольское наваждение. Кривляются, говорят не своими голосами, представляют бог знает кого. И танцуют в обнимку, парочками.
Роза Сарона вздохнула.
— И ведь таких не двое, не трое, а много, — продолжала женщина. — В ком осталось истинное благочестие, тех можно теперь по пальцам перечесть. Только ты не думай, что этим грешникам так все и простится. Нет! Господь бог записывает их грехи, а потом подведет черту и сложит все. Господь — он за всеми следит, и я тоже слежу. Он двоих уже поразил.
Роза Сарона еле выговорила:
— Поразил?
Голос загорелой женщины стал еще жарче, еще неистовее.
— Я сама видела. Была здесь одна молоденькая, ждала ребенка, так же как ты. Она и в пьесе кривлялась, и танцевала в обнимку. А потом, — мрачным, зловещим шепотом, — потом начала худеть, сохнуть, кожа да кости… и выкинула… мертвого.
— Ой! — Роза Сарона побледнела.
— Да, мертвого. С ней после этого никто слова не сказал. Пришлось ей уехать отсюда. Когда живешь среди грешников, грех к тебе так и липнет, милочка. И другая так же себя вела. Высохла — кожа да кости, а потом, знаешь, что было? Вдруг пропала — нет ее. Через два дня является. Говорит, ездила к знакомым. А живота как не бывало. И знаешь, что я думаю? Ее, наверно, управляющий свез куда-то, там она и опросталась. Он грехов не признает. Сам мне так сказал. Говорит, грех — это когда люди голодают, холодают, потому что в этом божьей руки не чувствуешь. Я сама от него слышала. Говорит, эти обе девушки потому так отощали, что есть было нечего. Ну, я его отчитала как следует. — Женщина поднялась и сделала шаг назад. Глаза у нее горели. Она ткнула указательным пальцем почти в самое лицо Розы Сарона. — Я ему говорю: «Отыди, сатана!» Говорю: «Я знала, что у нас в лагере дьявол бесчинствует. Теперь я вижу, кто он, этот дьявол. Отыди, говорю, сатана!» И он попятился, честное слово, попятился! Задрожал весь, заюлил. Говорит: «Прошу вас, прошу! Не причиняйте вы людям горя». Я говорю: «Горе? А что вы скажете про их души? А что вы скажете про мертвых младенцев, про тех двух грешниц, что погубили себя вашими театрами?» Он только посмотрел на меня, скривил губы, будто улыбнулся, и ушел. Понял, с кем дело имеет. Я ему говорю: «Я господу богу помогаю, слежу за тем, что здесь творится. Рука божия никого не минует — ни вас, ни прочих грешников». — Женщина подняла ящик с грязным бельем. — Берегись. Я тебя предупредила. Помни, что у тебя младенец во чреве, сторонись греха. — Она величественно зашагала прочь, и в глазах ее горел огонь добродетели.
Роза Сарона проводила ее взглядом, уткнулась лицом в ладони и заплакала. Чей-то тихий голос окликнул ее. Она подняла голову, пристыженная. Перед ней стоял управляющий — маленький человечек, одетый во все белое.
— Вы не огорчайтесь, — сказал он. — Не надо огорчаться.
Роза Сарона залилась слезами.
— Я тоже так делала, — сказала она. — Я танцевала в обнимку. Я только ей не призналась. Мы в Саллисо так танцевали. С Конни.
— Не огорчайтесь, — повторил он.
— Она говорит, я выкину.
— Я знаю, что она говорит. Я за ней послеживаю. Она неплохая женщина, только от нее людям одно горе.
Роза Сарона громко шмыгнула носом.
— Она говорит, здесь, в лагере, две женщины выкинули.
Управляющий присел перед ней на корточки.
— Постойте, — начал он. — Послушайте, что я вам скажу. Я знаю этих женщин. У них это было от голода, от усталости. И от тяжелой работы. И оттого, что они ехали на грузовике по тряской дороге. У них здоровье было плохое. Вины за ними никакой нет.
— А она говорит…
— Вы не огорчайтесь. От этой женщины людям только одно расстройство.
— …она говорит, вы — дьявол.
— Знаю. Это потому, что я не позволяю ей огорчать людей. — Он погладил Розу Сарона по плечу. — Вы не горюйте. Ее не надо слушать. — Он встал и быстро ушел.
Роза Сарона долго смотрела ему вслед; его худые плечи подергивались в такт шагам. Она все еще провожала глазами его легкую фигуру, когда к палатке подошла мать — чистая, розовая, с мокрыми волосами, закрученными на затылке узлом. На ней было цветастое платье и старые, потрескавшиеся туфли, а в ушах болтались серьги.
— Помылась, — сказала она. — Стою под душем, теплая вода так и льется, так и бежит. Там была одна женщина, и она говорит, если хочешь, хоть каждый день мойся. Комиссия еще не приходила?
— Нет, — ответила Роза Сарона.
— А ты так и сидишь, ничего не сделала! — Мать сама подхватила тарелки. — Надо тут навести порядок. Живей поворачивайся! Возьми мешок, подмети им тут немножко. Она собрала посуду, сложила все в ящик, а ящик задвинула под навес. — Убери постели, — командовала она. — Как хорошо под душем! В жизни такого удовольствия не испытывала.
Роза Сарона машинально повиновалась ей.
— Как ты думаешь, Конни придет сегодня?
— Может, придет… может, нет. Трудно сказать.
— А он знает, где нас найти?
— Конечно, знает.
— Ма… а может, его убили там, когда поджигали лагерь?
— Такого не убьют, — уверенно сказала мать. — Он, если захочет, куда угодно доберется — пронырливый, хитрый.
— Скорей бы он пришел.
— Когда придет, тогда и придет.
— Ма…
— Ты бы лучше делом занялась.
— Как ты думаешь, танцевать и представлять в театре — грех? Я не выкину из-за этого?
Мать бросила уборку и подбоченилась.
— Это еще что за разговоры? Ты в театрах никогда не представляла.
— А здесь некоторые представляют, и одна женщина выкинула… мертвого… в наказание за грехи.
Мать смотрела на нее во все глаза:
— Кто это тебе такого наговорил?
— Одна женщина. А этот маленький, в белом костюме, говорит, что она не потому выкинула мертвого.
Мать нахмурилась:
— Роза, — сказала она, — перестань ты себя терзать. Тебе, наверно, захотелось поплакать. Что с тобой стало, просто не знаю. У нас в семье таких никогда не было. Мы горе с сухими глазами встречали. Это Конни тебя испортил. Он всегда выше головы хотел прыгнуть. — И она строго добавила: — Роза, ты не одна, кроме тебя много других людей. Найди свое место среди них. Я знаю, есть такие, которые до того со своими грехами носятся, что под конец бог знает что о себе возомнят.
— Да ведь…
— Нет, довольно. Принимайся за работу. Не такая ты важная птица, не такая ты грешница, чтобы бог из-за тебя очень беспокоился. А если не перестанешь мучиться понапрасну, получишь от меня как следует. — Мать смела золу в ямку и обмахнула камни, положенные по ее краям. Она увидела комиссию, шествующую по дороге. — Делай что-нибудь. Вон идет комиссия. Делай что-нибудь, я погоржусь, какая у меня дочка. — Мать больше не смотрела на дорогу, но чувствовала, что комиссия приближается.
В том, что это шли члены комиссии, не могло быть никаких сомнений. Три женщины — чистенькие, одетые по-праздничному; одна худощавая, с прямыми, коротко подстриженными волосами, в железных очках; вторая — толстенькая коротышка, седая, кудрявая, с маленьким ротиком; а третья — великанша, грудастая, широкозадая, как ломовая лошадь, вида властного и уверенного. Комиссия шагала по дороге, полная чувства собственного достоинства.
Когда они подошли, мать стояла к ним спиной. Они остановились, сделали поворот направо и выстроились в ряд. И великанша прогудела:
— Миссис Джоуд? Здравствуйте.
Мать круто повернулась, будто застигнутая врасплох:
— Да… да. Откуда вы знаете, как меня зовут?
— Мы — комиссия, — ответила великанша. — Женская комиссия санитарного корпуса номер четыре. Нам сообщили вашу фамилию в конторе.
Мать засуетилась:
— Мы еще не прибрались как следует. Вы посидите, пожалуйста, а я приготовлю кофе и угощу вас — для меня это большая честь.
Толстушка сказала:
— Джесси, представьте нас. Скажите миссис Джоуд, как нас зовут. Джесси — председательница, — пояснила она.
Джесси проговорила официальным тоном:
— Миссис Джоуд, это — Энни Литлфилд и Элла Саммерс, а я — Джесси Буллит.
— Очень рада познакомиться, для меня это большая честь, — сказала мать. — Вы, может, присядете? Хотя сидеть-то не на чем, — спохватилась она. — Сейчас я приготовлю кофе.
— Нет, нет, — церемонно сказала Энни. — Не беспокойтесь. Мы зашли посмотреть, как вы тут устроились. Хотим, чтобы вы чувствовали себя как дома.
Джесси Буллит строго остановила ее:
— Энни, не забывайте, пожалуйста, что председательница — я.
— Хорошо, хорошо. Но на следующей неделе я буду председательницей.
— Вот и ждите следующей недели. Мы меняемся, — пояснила она матери.
— Может, вы все-таки выпьете кофе? — растерянно спросила мать.
— Нет, благодарю вас. — Джесси взяла власть в свои руки. — Мы сначала покажем вам санитарный корпус, а потом, если хотите, запишем вас в женский клуб, поручим какую-нибудь работу. Конечно, это ваша добрая воля — записываться не обязательно.
— А за это… за это надо платить?
— Платить ничего не надо — надо работать. А когда вас здесь узнают поближе, тогда, может, и в комиссию выберут, — перебила ее Энни. — Вот, например, Джесси — она член не только нашей комиссии. Она входит и в главную.
Джесси горделиво улыбнулась.
— Избрана единогласно, — сказала она. — Ну-с, миссис Джоуд, теперь мы вам расскажем, какие у нас порядки в лагере.
Мать сказала:
— А это моя дочка, Роза Сарона.
— Здравствуйте, — сказали они.
— Пойдемте и вы с нами.
В голосе Джесси звучало достоинство и благодушие. Ее речь была затвержена давным-давно.
— Вы не думайте, миссис Джоуд, что мы суем нос в ваши дела. У нас в лагере есть много мест, которыми пользуются все. И мы установили кое-какие правила. Сейчас мы зайдем в санитарный корпус. Здесь все бывают, и все обязаны поддерживать в нем чистоту. — Они подошли к той части корпуса, где помещались лохани для стирки — числом двадцать. Восемь были заняты; женщины стирали в них белье и складывали отжатые вещи кучками на чистом цементном полу. — Вы можете прийти сюда когда угодно, — сказала Джесси. — Единственное, что от вас требуется, это прибрать за собой.
Женщины, занятые стиркой, с любопытством смотрели на них. Джесси громко сказала:
— Это миссис Джоуд и Роза. Они будут жить у нас.
Все хором поздоровались, а мать чуть присела и кивнула им со словами:
— Очень рада познакомиться, для меня это большая честь.
Джесси проследовала во главе комиссии в уборную и душевую.
— Я здесь уже была, — сказала мать. — И даже помылась под душем.
— Для этого души и сделаны, — сказала Джесси. — Тут те же правила: надо за собой прибрать. Каждую неделю назначается новое дежурство, дежурные раз в день все моют. Может, и вы будете дежурить. Надо приносить свое мыло.
— Придется купить, — сказала мать. — У нас все вышло.
В голосе Джесси послышались благоговейные нотки.
— А этим вы пользовались? — спросила она, показывая на уборные.
— Да, мэм. Сегодня утром.
Джесси вздохнула:
— Что ж, хорошо.
— На прошлой неделе… — начала Элла Саммерс.
Джесси строго осадила ее:
— Миссис Саммерс, об этом расскажу я.
Элла сдалась:
— Хорошо, хорошо.
Джесси продолжала:
— На прошлой неделе рассказывали вы, как председательница. А теперь я попрошу вас помолчать.
— Хорошо, расскажите сами про эту женщину, — согласилась Элла.
— Собственно говоря, — начала Джесси, — наша комиссия не должна сплетничать, но я не буду называть имен. На прошлой неделе сюда зашла одна женщина из только что приехавших; комиссия с ней еще не успела побеседовать. Приходит она сюда, кладет брюки мужа в унитаз и говорит: «Что-то уж очень низко да тесно. В три погибели гнешься. Неужели не могли сделать повыше?»
Члены комиссии высокомерно улыбнулись.
Элла опять перебила ее:
— Говорит: «Сюда сразу много не войдет». — И Элла, не сморгнув, выдержала строгий взгляд Джесси.
Джесси сказала:
— Из-за туалетной бумаги у нас постоянные неприятности. Выносить ее отсюда не разрешается — такое правило. — Она громко прищелкнула языком. — Деньги на туалетную бумагу мы собираем со всего лагеря. — Пауза… Потом: — Корпус номер четыре изводит бумаги больше всех. Наверно, ее кто-то ворует. Об этом говорили на общем собрании: «В женской уборной корпуса номер четыре изводят слишком много бумаги». Так и было сказано, при всех!
Мать слушала их, затаив дыхание:
— Воруют? А зачем?
— Такие неприятности бывали и раньше, — продолжала Джесси. — Последний раз выяснилось, что три девочки вырезают из нее бумажных кукол. Девочек поймали. Но куда бумага девается теперь — неизвестно. Не успеешь повесить рулон, и уж ничего нет. Об этом говорилось на собрании. Одна женщина предложила провести звонок, чтобы он каждый раз звонил, когда рулон поворачивается. Тогда можно было бы уследить, кто сколько изводит. — Она покачала головой. — Просто не знаю, как быть. Я об этом всю неделю думаю. В корпусе номер четыре кто-то ворует бумагу.
Позади раздался жалобный голос:
— Миссис Буллит. — Члены комиссии обернулись. — Миссис Буллит, я слышала, что вы говорили. — В дверях стояла женщина, вся красная, потная. — Миссис Буллит, на собрании у меня духу не хватило признаться. Ну просто духу не хватило. Засмеяли бы.
— О чем это вы? — Джесси двинулась на нее.
— Может… может, это наша вина… Только мы не воруем, миссис Буллит.
Джесси подходила все ближе и ближе, и на лице у кающейся грешницы пот выступил теперь крупными каплями.
— Что я могу поделать, миссис Буллит?
— Объясните толком, в чем дело, — сказала Джесси. — Наш корпус опозорился из-за туалетной бумаги.
— Это тянется уже целую неделю, миссис Буллит. Но что поделаешь? Вы знаете, ведь у меня пять дочерей.
— Что же они делают с бумагой? — грозно спросила Джесси.
— Пользуются ею, больше ничего. Честное слово, больше ничего.
— Как же они смеют? Четырех-пяти бумажек вполне достаточно. Что с ними такое?
Женщина промямлила:
— Понос. У всех пятерых. Мы сидим без денег. Они наелись незрелого винограда. Каждые десять минут бегают. — И, стараясь хоть как-то выгородить своих девочек, добавила: — Они не воруют бумагу.
Джесси вздохнула:
— Почему же вы раньше этого не сказали? Надо было сказать. Из-за вас корпус номер четыре опозорился. А поносом каждый может заболеть.
Жалобный голос тянул свое:
— Едят незрелый виноград, никак их не остановишь. Понос день ото дня все сильнее и сильнее.
Элла Саммерс выпалила:
— Медицинский пункт. Ей надо обратиться на медицинский пункт!
— Элла Саммерс! — сказала Джесси. — Я вам последний раз говорю: не вы председательница. — Она снова повернулась к багровой от смущения женщине. — У вас нет денег, миссис Джойс?
Та потупилась:
— Да. Но мы скоро найдем работу.
— Напрасно вы так смутились, — сказала Джесси. — Это не преступление. Вы сбегайте в лавку и возьмите себе провизии. Лагерь имеет там кредит на двадцать долларов. Можете забрать на пять. А когда получите работу, вернете свой долг Главной комиссии. Вам это было известно, миссис Джойс, — строго добавила она. — Как же вы довели до того, что ваши дочки голодают?
— Мы благотворительностью никогда не пользовались, — ответила миссис Джойс.
— Вы прекрасно знаете, что это не благотворительность, — вознегодовала Джесси. — У нас не первый раз заходит такой разговор. В нашем лагере благотворительности нет. Мы этого не потерпим. Значит, сбегайте в лавку и возьмите там провизии, а талон принесите мне.
Миссис Джойс робко спросила:
— А если мы не сможем выплатить? У нас давно нет работы.
— Сможете выплатить — хорошо. А нет — это ни нас, ни вас пусть не беспокоит. Один человек уехал из лагеря, а через два месяца прислал деньги. Вы не имеете права допускать, чтобы ваши девочки голодали у нас в лагере.
Миссис Джойс испуганно смотрела на нее.
— Слушаю, мэм, — сказала она.
— Возьмите в лавке сыру для своих девочек, — командовала Джесси. — Это хорошо от поноса.
— Слушаю, мэм. — И миссис Джойс шмыгнула за дверь.
Разгневанная Джесси повернулась к своим товаркам.
— Она не имеет права так зазнаваться. Она живет среди своих.
Энни Литлфилд сказала:
— Она здесь недавно. Может, просто не знала. Может, ей раньше приходилось пользоваться благотворительностью. И, пожалуйста, не затыкайте мне рот, Джесси. Я имею право говорить. — Она стала вполоборота к матери. — Если человек испытал на себе, что такое благотворительность, это останется на нем на всю жизнь, как клеймо. Нашу помощь не назовешь благотворительностью, и все-таки ее никогда не забудешь. Джесси, наверно, не пришлось испытать это на себе?
— Нет, — ответила Джесси.
— А мне пришлось, — продолжала Энни. — Той зимой. Мы голодали, и я, и мой муж, и дети. А тогда заладили дожди. Нам кто-то посоветовал обратиться в Армию спасения. — Глаза у нее вспыхнули. — Мы голодали… а они заставили нас пресмыкаться из-за их обеда. Они принизили нас. Они… Ненавижу их! Может, и миссис Джойс приходилось когда-нибудь пользоваться благотворительностью. Может, она не знала, что у нас здесь по-другому. В нашем лагере, миссис Джоуд, мы никому не позволим жить благодеяниями. В нашем лагере не разрешается помогать самим. Если у тебя есть лишнее, отдай в комиссию, она распределит, кому нужно. А благотворительности мы не допустим… — Голос у Энни срывался от злобы. — Ненавижу их, — повторила она. — Я никогда не видала своего мужа приниженным, а эти… эти из Армии спасения унизили его.
Джесси кивнула.
— Я это знаю, — тихо сказала она. — Я знаю, мне говорили. Ну, давайте поведем миссис Джоуд дальше.
Мать сказала:
— Хорошо здесь.
— Пойдемте в швейную, — предложила Энни. — У них две машинки. Наши женщины и одеяла стегают, и платья шьют. Вам, наверно, захочется там поработать.
Как только к матери пришла комиссия, Руфь и Уинфилд немедленно испарились.
— Может, лучше пойти с ними, послушать, что они будут говорить? — предложил Уинфилд.
Руфь схватила его за руку.
— Ну уж нет, — сказала она. — Нас из-за этих сволочей вымыли. Я с ними не пойду.
Уинфилд сказал:
— Ты на меня наябедничала про уборную. А я наябедничаю, как ты их обозвала.
В глазах Руфи мелькнул испуг.
— Нет, не надо. Я знала, что ты ее не сломал, потому и наябедничала.
— Ничего ты не знала, — буркнул Уинфилд.
Руфь сказала:
— Давай посмотрим, что тут делается. — Они пошли, смущенно озираясь по сторонам, заглядывая в каждую палатку. В конце прохода на ровном месте была расчищена площадка для крокета. Играли дети — человек пять-шесть серьезные, молчаливые. На скамеечке у крайней палатки сидела наблюдавшая за ними пожилая женщина. Руфь и Уинфилд пустились рысцой.
— Примите нас, — крикнула Руфь. — Мы тоже будем играть.
Дети посмотрели на нее. Девочка с тоненькими, похожими на крысиные хвостики, косичками сказала:
— В следующую партию.
— А я хочу сейчас, — крикнула Руфь.
— Сейчас нельзя, а в следующую партию примем.
Руфь грозно ступила на площадку.
— Нет, сейчас. — Крысиные хвостики крепко вцепились в молоток. Руфь подскочила к ней, ударила, оттолкнула ее и завладела молотком. — Сказала, что буду играть, значит, буду, — торжествующе заявила она.
Пожилая женщина встала и подошла к площадке. Руфь свирепо покосилась на нее и стиснула молоток обеими руками. Женщина сказала:
— Оставьте, пусть играет, как Ральф на прошлой неделе.
Дети побросали молотки и молча ушли с площадки. Они стали в отдалении, глядя на Руфь бесстрастными глазами. Руфь проводила их взглядом. Потом ударила молотком по шару и побежала за ним.
— Уинфилд, давай! Возьми себе палку, — крикнула она и с удивлением оглянулась назад. Уинфилд присоединился к стоявшим в стороне детям и смотрел на нее такими же бесстрастными глазами. Руфь с вызывающим видом снова ударила по шару. На площадке поднялась пыль. Руфь притворялась, что ей очень весело. А дети стояли все там же и смотрели на нее. Руфь поставила рядом два шара и ударила сразу по обоим, потом повернулась к детям и вдруг пошла на них, держа в руке молоток. — Идите играть, — скомандовала она. Дети молча попятились назад. Минуту Руфь смотрела на них, потом бросила молоток и с плачем побежала к себе домой. Дети вернулись на площадку.
Крысиные хвостики крикнули Уинфилду:
— В следующую партию тебя примем.
Пожилая женщина сказала:
— Если она придет и будет хорошо себя вести, пусть играет. Ты, Эмма, сама была такая же.
Игра началась снова, а Руфь лежала в палатке и горько плакала.
Грузовик ехал по красивым дорогам, мимо фруктовых садов, где уже розовели персики, мимо виноградников, где чуть зеленели крупные виноградные гроздья, ехал под ореховыми деревьями, протягивавшими свои ветки до середины дороги. У въезда в каждый сад, в каждый виноградник Эл тормозил, и у каждого въезда их встречало объявление: «Рабочие не требуются. Вход запрещен».
Эл сказал:
— Когда фрукты созреют, работа здесь должна быть. Чудно́! Ты еще и спросить не успел, а тебе уже заявляют: работы нет. — Он вел грузовик медленно.
Отец сказал:
— А что, если все-таки зайти спросить? Может, они знают, где есть работа? Давайте попробуем.
Вдоль дороги шел человек в синем комбинезоне и синей рубашке. Эл поравнялся с ним и остановил машину.
— Послушайте, мистер, — сказал он. — Может, знаете, где тут есть работа?
Человек остановился и с насмешкой посмотрел на Эла; во рту у него не хватало одного зуба.
— Нет, — сказал он. — Может, вы знаете? Я уже целую неделю рыскаю, ничего не нашел.
— Вы откуда, из правительственного лагеря? — спросил Эл.
— Да.
— Тогда залезайте, садитесь. Поищем вместе.
Человек взобрался на грузовик по заднему борту и спрыгнул на платформу.
Отец сказал:
— Что-то мне чудится, что ничего нам не найти. Но поискать все-таки надо. А где искать, и сами не знаем.
— Не мешало бы в лагере кое-кого порасспросить, — сказал Эл. — Ну как, дядя Джон, получше тебе?
— Все болит, — ответил дядя Джон. — Живого места во мне нет, а дальше еще хуже будет. Надо уходить, я вам несчастье приношу.
Отец положил руку ему на колено.
— Слушай, — сказал он, — не уходи. У нас и так большой урон: дед и бабка померли. Ной и Конни сбежали, проповедник сел в тюрьму.
— Чудится мне, что мы этого проповедника еще увидим, — сказал Джон.
Эл потрогал яблочко на рычаге.
— Ты болен, вот тебе и чудится всякое, — сказал он. — Да что в самом деле! Поехали назад, поговорим с людьми, узнаем, где есть работа. А то все равно что с завязанными глазами крыс ловить. — Он остановил грузовик, высунулся из кабины и крикнул: — Слушайте, мистер! Мы едем назад в лагерь, там спросим насчет работы. Что зря бензин жечь!
Их пассажир нагнулся над бортом.
— Не возражаю, — сказал он. — Я свои ходули по самые щиколотки стер. И во рту со вчерашнего дня ни крошки не было.
Эл развернулся посреди дороги и поехал назад.
Отец сказал:
— Мать огорчится, ведь Том сразу устроился на работу.
— Может, он и не устроился, — сказал Эл. — Может, так же вот ищет. Мне бы куда-нибудь в гараж. Я это дело люблю — быстро научусь.
Отец хмыкнул, и до самого лагеря они ехали молча.
Когда комиссия ушла, мать села на ящик у палатки и растерянно взглянула на Розу Сарона.
— Да, — сказала она. — Да… давно я себя так не чувствовала. А какие они обходительные.
— Я буду работать в детской комнате, — сказала Роза Сарона. — Они мне предлагали. Присмотрюсь, как за детьми ходят, буду все знать.
Мать задумчиво покачала головой.
— Вот бы хорошо, если б наши получили работу, — сказала она. — Будут работать, будут хоть немного денег домой приносить. — Ее глаза смотрели куда-то вдаль. — Они будут работать на стороне, а мы здесь. Народ кругом хороший. Вот оправимся немного, куплю печку — это прежде всего. Они недорогие. Потом купим настоящую палатку — большую, и подержанные пружинные матрацы. А под брезентом будем есть. По субботам здесь танцы. Говорят, туда и знакомых можно приглашать. Жалко, у нас здесь никого нет. Может, у мужчин приятели заведутся.
Роза Сарона посмотрела на дорогу.
— Эта женщина, которая говорила, что я выкину…
— Перестань, — осадила ее мать.
Роза Сарона тихо сказала:
— Я ее вижу. Она, кажется, сюда идет. Вон… Ма, не позволяй ей…
Мать обернулась и посмотрела на приближающуюся к ним женщину.
— Здравствуйте, — сказала та. — Меня зовут миссис Сэндри, Лизбет Сэндри. Я с вашей дочкой уже разговаривала.
— Здравствуйте, — сказала мать.
— Ликует ли душа ваша в господе?
— Ничего, ликует, — ответила мать.
— А вы приобщались к благодати?
— Приобщалась. — Взгляд у матери был холодный, настороженный.
— Вот и хорошо, — сказала Лизбет. — Грешники забрали здесь большую силу. Вы приехали в страшное место. Кругом нечестивость. Нечестивые люди, нечестивые деяния. Истинно верующим нет сил терпеть. Мы живем среди грешников.
Мать чуть покраснела и сжала губы.
— А по-моему, люди здесь хорошие, — сухо сказала она.
Миссис Сэндри вытаращила на нее глаза.
— Хорошие? — крикнула она. — Разве хорошие люди станут танцевать в обнимку? Говорю вам: в этом лагере душу не спасешь. Я была вчера на молитвенном собрании в Уидпетче. Знаете, что проповедник нам сказал? «Этот лагерь, говорит, сборище нечестивцев. Бедняки хотят жить как богатые люди. Им надо оплакивать свои прегрешения, а они танцуют в обнимку». И еще говорил: «Те, кто сейчас не с нами, те закоренелые грешники». Как приятно было слушать! Мы знали, что нам бояться нечего, потому что мы не танцуем.
Мать была вся красная. Она медленно встала и двинулась на миссис Сэндри.
— Уходи! — сказала она. — Уходи сию же минуту, пока я греха на душу не взяла — не послала тебя куда следует. Иди оплакивай свои прегрешения.
Миссис Сэндри разинула рот. Она попятилась и вдруг злобно крикнула:
— Я думала, вы верующие.
— Мы и есть верующие, — сказала мать.
— Нет, вы грешники, вам только в аду гореть. Я все расскажу на собрании. Я вижу, как ваши черные души горят в адском пламени. И невинный младенец у нее во чреве тоже горит.
С губ Розы Сарона раздался протяжный вопль. Мать нагнулась и подняла с земли палку.
— Уходи! — яростно повторила она. — И чтобы духу твоего здесь не было. Я таких, как ты, знаю. Вы норовите последнюю радость у человека отнять. — Мать надвигалась на нее.
Миссис Сэндри подалась назад и вдруг запрокинула голову и взвыла. Глаза у нее вылезли на лоб, плечи заходили ходуном, руки болтались вдоль тела, на губах выступила густая, тягучая слюна. Она взвыла еще и еще раз, протяжным, нечеловеческим голосом. Из палаток выбежали люди и стали неподалеку, испуганные, притихшие. Женщина медленно опустилась на колени, и ее вопли перешли в прерывистые булькающие стоны. Она повалилась на бок, руки и ноги у нее судорожно задергались. Из-под открытых век сверкали белки закатившихся глаз.
Кто-то тихо сказал:
— Это благодать. На нее сошла благодать.
Мать стояла рядом, глядя на подергивающееся тело.
Управляющий не спеша подошел к ним.
— Что случилось? — спросил он. Толпа раздалась, пропуская его вперед. Он посмотрел на лежащую перед ним женщину. — Вот беда! Кто-нибудь помогите отнести ее в палатку.
Люди молчали и переминались с ноги на ногу. Потом двое мужчин шагнули вперед и подняли припадочную — один подхватил ее под мышки, другой зашел с ног. Толпа медленно двинулась за ними. Роза Сарона ушла в палатку и легла на матрац, закрывшись одеялом с головой.
Управляющий взглянул на мать, взглянул на палку, которую она держала в руках. Он устало улыбнулся.
— Вы побили ее? — спросил он.
Мать все еще смотрела на удаляющуюся толпу. Она медленно покачала головой.
— Нет… только собиралась. Она сегодня второй раз мою дочь пугает.
Управляющий сказал:
— Не надо… не бейте ее. Она больная. — И он тихо добавил: — Поскорее бы они уехали. От нее одной больше беспокойства, чем от всех других вместе взятых.
Мать уже совладала с собой.
— Если она опять сюда явится, я ее побью. Я за себя не ручаюсь. Я не позволю ей пугать дочь.
— Не беспокойтесь, миссис Джоуд, — сказал он. — Вы ее больше не увидите. Она только новичков обрабатывает. Больше ей незачем сюда ходить. Она считает вас грешницей.
— Я и есть грешница, — сказала мать.
— Правильно. Все мы грешники, только не такие, как ей кажется. Она больная, миссис Джоуд.
Мать с благодарностью посмотрела на него и крикнула Розе Сарона:
— Ты слышишь, Роза? Она больная. Сумасшедшая. — Но Роза Сарона не подняла головы. Мать сказала: — Я вас предупредила, мистер. Если она придет еще раз, на меня полагаться нельзя. Я ее побью.
Управляющий криво улыбнулся.
— Я вас понимаю, — сказал он. — Но все-таки постарайтесь сдержать себя. Больше я вас ни о чем не прошу. — Он медленно зашагал к палатке, куда унесли миссис Сэндри.
Мать прошла под навес и села рядом с Розой Сарона.
— Слушай, — сказала она. Роза Сарона не двигалась. Мать осторожно откинула одеяло с ее головы. — Она сумасшедшая, — сказала мать. — Ты ей не верь.
Роза Сарона зашептала в ужасе:
— Она как сказала про ад… я так и почувствовала, будто у меня все горит внутри.
— Не может этого быть, — сказала мать.
— Я устала, — шепнула Роза Сарона. — Столько всего случилось за это время, я устала. Мне хочется спать, спать.
— Так спи. Здесь хорошо соснуть. Спи.
— А вдруг она придет?
— Не придет, — сказала мать. — Я сяду около палатки и близко ее не подпущу, если она покажется. Спи, тебе надо отдохнуть, ведь скоро пойдешь работать в детскую комнату.
Мать с трудом поднялась и вышла наружу. Она села на ящик, уперлась локтями в колени и опустила подбородок на сложенные чашечкой ладони. Она видела людей, ходивших по лагерю, слышала детские крики, слышала стук молотка по железу, но глаза ее смотрели куда-то далеко.
Подойдя к палатке, отец так и застал ее в этой позе и опустился на корточки рядом с ней. Мать медленно перевела на него глаза.
— Нашли работу? — спросила она.
— Нет, — сконфуженно ответил отец. — Мы везде искали.
— А где Эл и Джон, где грузовик?
— Эл затеял какую-то починку. Пришлось попросить инструменты. Велели там все сделать, на месте.
Мать грустно проговорила:
— Здесь хорошо. Здесь можно бы пожить, хоть недолго.
— Если найдем работу.
— Да. Если найдете работу.
Он почувствовал грусть в этих словах и пригляделся к ее лицу:
— Чего же ты приуныла? Сама говоришь, что здесь хорошо. Чего же унывать?
Она посмотрела на него и медленно закрыла глаза:
— Чудно́, правда? Сколько времени мы были в дороге, мыкались с места на место, и я ни разу не задумалась. Здешние люди хорошо меня приняли, очень хорошо. А что я теперь делаю? Вспоминаю все самое грустное: ту ночь, когда умер дед и мы его похоронили. У меня тогда одна дорога была в голове — целый день трясешься в машине, едешь все дальше, дальше… Я как-то всего и не почувствовала. А сейчас хуже, тяжелее. Бабка… Ной ушел. Взял да и ушел вниз по реке… Сижу и вспоминаю… Бабка умерла по-нищенски, и похоронили ее, как нищенку. Тяжело мне. Как ножом по сердцу. Ной шел вниз по реке. Не знал, на что идет. Ничего не знал. И мы не знаем. И так и не будем знать, жив ли он, умер ли. И никогда не узнаем. Конни улизнул потихоньку. Мне раньше некогда было об этом думать, а сейчас мысли идут сами собой. А ведь надо бы радоваться, что попали в хорошее место. — Отец смотрел на ее медленно шевелившиеся губы. Она говорила, закрыв глаза: — Я помню, какие были горы у той реки, где Ной от нас ушел, — острые, точно искрошенные зубы. Помню, какая была трава там, где похоронили деда. Помню колоду на ферме — перо к ней пристало, вся изрубленная, черная от куриной крови.
Отец подхватил ей в тон:
— А я сегодня видел диких гусей. Высоко летели… на юг. Так красиво смотреть! Потом видел черных дроздов — сидят себе на изгороди. Голубей видел. — Мать открыла глаза и посмотрела на него. Он продолжал: — Еще видел маленький смерч, будто человек бежит через поле. А гуси летят клином, торопятся на юг.
Мать улыбнулась.
— Помнишь? Помнишь, как мы дома — увидим гусей и говорим: «Зима будет ранняя». А зима, когда ей время, тогда она и приходила. А мы все свое: «Зима будет ранняя». Почему, сама не знаю.
— А я видел черных дроздов на изгороди, — говорил отец. — Сидят себе рядышком. И голубей. Так спокойно, как голубь, ни одна птица не сидит… На изгороди… близко один к другому. А смерч поднялся высоко — и, будто человек, пляшет по полю. Я всегда любил на них смотреть. Высокий, в человеческий рост.
— Лучше и не вспоминать о доме, — сказала мать. — Теперь это не наш дом. Про дом лучше забыть. И про Ноя тоже лучше забыть.
— Он всегда был чудно́й… не чудной, а… да что там, моя вина.
— Сколько раз я тебе говорила — перестань. Он, может, и не выжил бы.
— Все-таки я виноват.
— Перестань, — повторила мать. — Ной — он не как все. Может, ему будет хорошо у реки. Может, так лучше. Нам нельзя растравлять себе душу. Место здесь хорошее, а там, глядишь, и работа найдется.
Отец показал на небо:
— Смотри… опять гуси. Большой клин. Ма, а зима будет ранняя.
Она тихо засмеялась:
— Иной раз делаешь что-нибудь, говоришь, а почему, сама не знаешь.
— Вот и Джон, — сказал отец. — Иди, Джон, посиди с нами.
Дядя Джон подошел к ним. Он присел на корточки перед матерью.
— Ничего не добились, — сказал он. — Ни с чем назад приехали. Да! Тебя Эл зовет. Говорит, нужно менять покрышку. На старой всего один слой.
Отец встал:
— Хорошо бы купить подешевле. Денег совсем мало. Где он?
— Вон там, от угла направо. Он говорит, если покрышку не сменить, лопнет камера. — Отец зашагал вдоль палаток, а его глаза следили за громадным клином гусей, пролетавших в небе.
Дядя Джон поднял камешек с земли, скатил его с ладони и опять поднял. Он не смотрел на мать.
— Нет работы, — сказал он.
— Вы еще не все объездили.
— Объявления везде одинаковые.
— А Том, верно, работает. Он еще не возвращался.
Дядя Джон нерешительно проговорил:
— Может, он тоже ушел… как Ной или Конни.
Мать строго посмотрела на него, и взгляд ее тут же смягчился.
— Что знаешь, то знаешь, — сказала она. — Есть такое, в чем никогда не разуверишься. Том получил работу, и к вечеру он придет. Это как бог свят. — Она улыбнулась счастливой улыбкой. — Плохой у меня сын? — сказала она. — Можно мне жаловаться на такого сына?
В лагерь начинали съезжаться легковые машины, грузовики, и мужчины один за другим шли к санитарному корпусу. И каждый нес с собой чистый комбинезон и чистую рубашку.
Мать встрепенулась:
— Джон, пойди разыщи отца. Сходите в лавку. Надо взять бобов, мяса для жаркого… сахару, моркови. И скажи ему, пусть купит чего-нибудь вкусного — все равно чего, только повкуснее. Сегодня… у нас будет вкусный ужин.
Глава двадцать третья
Кочевники, метавшиеся из лагеря в лагерь с одной мыслью — лишь бы найти работу, лишь бы уцелеть, сохранить жизнь, в то же время не забывали и об удовольствиях и находили их, измышляли их сами, жадно тянулись ко всему, что может принести радость. Иной раз поразвлечься удавалось и беседой, а шутки скрашивали жизнь. И так уж повелось, что в придорожных лагерях, вдоль берегов речушек, под смоковницами всегда находился рассказчик, и люди собирались у затухающих костров послушать тех, кто был наделен даром увлекательно рассказывать. Они слушали, и их молчаливое внимание сообщало этим рассказам торжественность.
Я воевал против Джеронимо…
Люди слушали, и в их спокойных глазах отражался свет потухающего костра.
Индейцы — хитрый народ, юркие, как змеи; захочет — так тихо подкрадется, что и не услышишь. Ползет по сухим листьям, а они даже не зашуршат под ним. Попробуй-ка, у тебя так не получится.
Люди слушали и вспоминали, как шуршат под ногами сухие листья.
Наступила осень, все небо в тучах. Разве можно воевать в такое время? В армии всегда все делается шиворот-навыворот. Все козыри в руках, а толку мало. С какой-нибудь сотней индейцев разделаться — и то посылали три полка, не меньше.
Люди слушали, и лица у них были спокойные, вдумчивые. Рассказчики заставляли слушать себя — ритм их речи был торжествен, слова торжественны, потому что этого требовал сам рассказ, и слушатели тоже проникались торжественностью.
Один индеец стал во весь рост на скале, против солнца. И ведь знал, что его отовсюду видно. Раскинул руки и стоит. Нагой, как утречко, а солнце бьет прямо в него. Может, в голове помутилось? Не знаю. Стоит там, руки раскинул в стороны, будто распятие. От нас до него ярдов четыреста. А солдаты… ну что ж, прицелились, лежат, послюнявят палец — пробуют, есть ли ветер; стрелять никому не хочется. Может, он неспроста так стоял. Знал, что мы не будем стрелять. Лежим — курки на взводе, а приклады на плечо не поднимаем. Смотрим на него. Головной убор, перо торчит в волосах. Нам все видно. А сам нагой, как солнышко. Долго мы так лежали, а он хоть бы шевельнулся. Наконец капитан осатанел, кричит: «Стреляйте, мерзавцы, стреляйте!» А мы лежим. «Считаю до пяти. Кто не будет стрелять, того на заметку». Ну что ж… мы подняли винтовки, нехотя, медленно, — и каждый ждет, что кто-нибудь другой выстрелит первым. Мне в жизни так горько не было. Прицелился ему в живот — индейца только таким выстрелом и уложишь… Он рухнул как подкошенный и покатился вниз. Мы подошли. Видим, не такой уж он рослый… а на скале казался великаном. Живого места не осталось — каша. Видали когда-нибудь фазана? Гордый, красивый, перышко к перышку, будто разрисованные, глаза и те будто разрисованные. И бац — выстрел! Поднимаешь его… весь в крови… И чувствуешь: вот загубил то, что лучше тебя; ешь его, и все равно радости мало, потому что и в самом деле ты что-то загубил и никак этого не исправишь.
Слушатели кивали, а если пламя костра вспыхивало чуть ярче, оно озаряло их глаза, задумчивые, сосредоточенные.
Против солнца, а руки раскинуты. Казалось — большой, высокий… как бог.
А бывало и так, что кто-нибудь урывал от еды двадцать центов и шел в кино в Мэрисвилл, или Туларе, или Сириз, или Маунтин-Вью. И возвращался в придорожный лагерь, полный впечатлений. И рассказывал, что он видел.
Один молодчик был богатый, а прикинулся бедным, и девушка одна — тоже богатая, а выдала себя за бедную. Вот встретились они в кафетерии.
Зачем?
А я почем знаю, встретились и встретились.
Нет, зачем они прикидывались бедными?
Ну, надоело богатство, вот и прикидывались.
Чепуха!
Хочешь слушать или нет?
Ладно, ладно, давай дальше. Конечно, хочу. Только, будь у меня большие деньги, будь у меня большие деньги, я бы столько свиных отбивных накупил… завалился бы ими с головой, так, чтобы продух пришлось выгрызать. Ну, давай дальше.
Они считают друг дружку бедными. А потом их арестовали и посадили в тюрьму, а выходить на волю они не хотят, потому что каждый боится, как бы другой не узнал про его богатство. А надзиратель думает, что они бедные, и измывается над ними. Ты бы посмотрел на его рожу, когда он все узнал! Чуть удар его не хватил.
А за что их посадили?
Забрали на каком-то митинге. Они сами-то были тут ни при чем, так — случайно там оказались. А пожениться из-за денег ни он, ни она не хотели, в том вся и загвоздка.
Вот сукины дети, с самого начала друг дружку обманывали!
Так получалось, будто они по-хорошему все делали. И обращение у них со всеми ласковое.
А вот я раз видел картину — ну будто это все про меня. Будто моя жизнь, и не только моя, там как-то все было больше, сильнее.
С меня и своего горя хватит. Хочется хоть немножко забыться.
Да… только не веришь тому, что показывают.
А кончается так: они поженились и все друг про дружку узнали, и те, кто над ними измывался, те тоже все узнали. Один молодчик раньше и смотреть на них не хотел, а потом этот богач возьми да и приди к нему в цилиндре, так тот чуть замертво не свалился. А потом показывали хронику, как немецкие солдаты ноги в строю задирают, — вот смеху-то было.
А если находилось хоть немного денег, человек всегда мог выпить. Острые углы стирались, по всему телу разливалось тепло. Исчезало и чувство одиночества, потому что теперь было легко населить свое воображение друзьями, легко отыскать врагов и разделаться с ними. Он сидел у канавы, и ему чудилось, что земля стала мягкая. Неудачи не так терзали, будущее ничем не грозило. И голод не рыскал вокруг, и весь мир был легкий, ласковый, и человеку ничего не стоило одолеть начатый путь. Звезды были совсем близко, и небо ласковое. Смерть — это друг, а сон — брат смерти. Возвращалось прошлое: девушка со стройными ногами танцевала когда-то там, дома… давным-давно… Лошадь… Лошадь и седло. Кожа на седле тисненая. Когда это было? Надо разыскать какую-нибудь девушку, поговорить с ней. Поговорить по-хорошему. Может, и ночь вместе. А здесь тепло. Звезды совсем близко, и печаль и радость тоже так близко одна к другой, что и не отличишь. Хорошо бы остаться пьяным на всю жизнь. Кто говорит, что это плохо? Проповедники? Да ведь у них свое опьянение. Тощие, бесплодные женщины — да откуда им, несчастным, знать? Сторонники постепенных реформ — да они не умеют вгрызаться в жизнь, откуда им знать? Нет… звезды сейчас близкие, хорошие, и я породнился со всем миром. И все в мире свято — все, даже я.
Губную гармонику всегда можно иметь при себе. Вынул из заднего кармана, постучал о ладонь, чтобы вытряхнуть пыль, сор, табачную труху, — вот и готово. Гармоника все может: вот один тоненький звук, вот аккорды, а вот мелодия с аккомпанементом. Лепишь музыку чуть согнутыми пальцами, извлекаешь звуки, стонущие и плачущие, как у волынки, или полные и круглые, как у органа, или резкие и печальные, как у тростниковых дудочек, на которых играют горцы. Поиграл и опять сунул в карман. Она всегда с тобой, всегда у тебя в кармане. А пока играешь, учишься новым приемам, новым способам вылепить звук пальцами, поймать его губами, — и все сам, без указки. Пробуешь везде где придется — иной раз где-нибудь в тени, жарким полднем, иной раз у палатки, после ужина, когда женщины моют посуду. Нога легко отбивает такт. Брови то лезут кверху, то опять вниз — вместе с мелодией. А если потеряешь свою гармонику или сломаешь ее — беда невелика. За двадцать пять центов можно купить новую.
Гитара подороже. На ней надо долго учиться. На пальцах левой руки должны быть мозолистые нашлепки. На большом пальце правой — твердая мозоль. Растягивай пальцы левой руки, растягивай их, как паучьи лапки, чтобы дотянуться до костяных кнопок на грифе.
Это у меня отцовская. Я еще клопом был, когда он показал мне «до». Потом научился, стал играть не хуже его, а он уже больше не брался за нее. Бывало, сядет в дверях, слушает, отбивает такт ногой. Пробуешь тремоло, а он хмурит брови; пойдет дело на лад, он откинется к косяку и кивает мне: «Играй, говорит, играй, старайся!» Хорошая гитара. Видишь, какая истертая. А сколько на ней было сыграно песен — миллион, вот и истерлась вся. Когда-нибудь треснет, как яичная скорлупа. А чинить не полагается, даже тронуть нельзя — потеряет тон. Вечером побренчу, а вон в той палатке один играет на губной гармонике. Вместе хорошо выходит.
Скрипка — вещь редкая, ее трудно одолеть. Ладов нет, и поучить некому.
Послушай вон того старика, а потом переймешь. Не показывает, как играть двойными нотами. Говорит, это секрет. А я подглядел. Вот как он делает.
Скрипка — пронзительная, как ветер, быстрая, нервная, пронзительная.
Она у меня не бог весть какая. Заплатил два доллара. А вот тут один рассказывал: есть скрипки, которым по четыреста лет, звук сочный, как виски. Говорит, таким цена пятьдесят — шестьдесят тысяч долларов. Не врет ли? Кто его знает! Визгливая она у меня. Что вам сыграть, танец? Сейчас натру смычок канифолью. Вот запиликает! За милю будет слышно.
Вечером играют все три — гармоника, скрипка и гитара. Играют быстрый танец, притопывают в такт ногами; толстые гулкие струны гитары пульсируют, как сердце, пронзительные аккорды гармоники, завыванье и визг скрипки. Люди подходят поближе. Их тянет сюда. Вот заиграли «Цыпленка», ноги топочут по земле, поджарый юнец делает три быстрых па, руки свободно висят вдоль тела. Его окружают со всех сторон, начинается танец — глухие шлепки подошв по жесткой земле, — не жалей каблуков, пристукивай! Обнимают друг друга за талию, кружатся. Волосы упали на лоб, дыхание прерывистое. Теперь поворот налево.
Посмотри-ка на этого техасца — длинноногий, ухитряется на каждом шагу четыре раза отбить чечетку. В жизни не видал, чтобы такое выделывали! Смотри, как он крутит ту индианку, а она раскраснелась, ишь выступает — носками врозь! А дышит-то! Грудь так и ходит. Думаешь, устала она? Думаешь, у нее дух захватило? Как бы не так. У техасца волосы свесились на глаза, рот приоткрыт — совсем задохнулся, а сам отбивает чечетку и ни на шаг от своей индианки.
Скрипка взвизгивает, гитара гудит. Гармонист весь красный от натуги. Техасец и индианка дышат тяжело, как умаявшиеся собаки, а все танцуют. Старики стоят, хлопают в ладоши. Чуть заметно улыбаются, отбивают такт ногами.
Помню… давно это было… танцы в школе. Луна большая и плывет к западу. А мы с ним пошли погулять. Идем и не разговариваем — у обоих дыхание перехватило. Словом не обмолвились. Впереди стог сена. Подошли к нему и легли. Видала? Этот техасец шмыгнул со своей девушкой в темноту — думают, никто не заметил. Эх! Я бы тоже с ним пошла. Теперь и луны ждать недолго. Я видела — ее отец шагнул было за ними, да вернулся. Он знает. Осень не остановишь — она придет в свое время, и сок в дереве тоже не остановишь, — так и это. А луны ждать недолго.
Сыграйте еще, сыграйте какую-нибудь старинную балладу, ну хоть «Я шел по улицам Ларедо».
Костер затухает. Пусть его — не надо подкладывать. Старушки луны ждать недолго.
Около канавы вещал проповедник, и люди кричали истошными голосами. Проповедник метался взад и вперед, как тигр, подхлестывая паству своим голосом, и люди выли и стонали. Он не спускал с них глаз, испытывал их взглядом, делал с ними, что хотел; и когда все они в корчах валились на землю, он подходил к каждому, одним махом поднимал судорожно бьющееся тело, кричал: «Прими, господи!» — и бросал его в воду. И когда все они стояли по пояс в воде, испуганно глядя на своего учителя, он падал на колени и молился за них, просил у бога, чтобы на всех мужчин и на всех женщин сошла благодать и чтобы они катались по земле с рычанием и стонами. А люди в промокшей насквозь одежде смотрели на него, потом вылезали на берег — башмаки полны воды, хлюпают, чавкают — и шли назад в лагерь, к палаткам, переговариваясь между собой тихими, изумленными голосами.
На нас сошла благодать, говорили они. Мы теперь чистые, как снег. Больше мы не будем грешить.
И дети — испуганные, мокрые — перешептывались между собой:
На нас сошла благодать. Мы теперь не будем грешить.
Эх! узнать бы все грехи, какие только есть на свете! Я бы их один за другим перепробовал.
Кочевники скромно довольствовались любым развлечением в пути.
Глава двадцать четвертая
В субботу утром в прачечной было полно. Женщины стирали платья — розовые из сарпинки, цветастые бумажные — и вешали их на солнце, растягивая материю руками, чтобы не морщила. К полудню жизнь в лагере била ключом, люди суетились. Волнение передавалось и детям, и они шумели больше обычного. Часа в два их начали купать, и по мере того как они один за другим попадали в руки старших, которые укрощали их и вели мыться, шум на площадке для игр стихал. К пяти часам детей отмыли дочиста и пустили на свободу со строгим наказом не пачкаться, и они слонялись по лагерю, несчастные и словно одеревеневшие в непривычно чистых костюмах.
На большой танцевальной площадке под открытым небом хлопотала специальная комиссия. Каждый обрывок электрического провода шел в дело. В поисках его обследовали городскую свалку, изоляционную ленту жертвовали из каждого ящика с инструментами. И вот залатанный, составленный из нескольких кусков провод — с бутылочными горлышками вместо изоляционных катушек — провели к танцевальной площадке. Вечером на ней должен был впервые загореться свет. Кончив к шести часам работу или поиски работы, в лагерь начали съезжаться мужчины, и в душевые хлынули новые толпы. К семи успели пообедать, и мужчины приоделись: свежевыстиранные комбинезоны, чистые синие рубашки, а кое-кто даже в приличной черной паре. Девушки надели нарядные платья — чистенькие, без единой морщинки, заплели волосы в косы, повязали ленты на голову. Женщины озабоченно поглядывали каждая на свое семейство и мыли посуду после ужина. Струнный оркестр, окруженный двойной стеной ребят, репетировал танцевальную программу. Волнение и спешка чувствовались всюду.
В палатке Эзры Хастона, председателя Главной комиссии, состоявшей из пяти человек, шло заседание. Хастон — высокий, худощавый, с обветренным лицом, с глазами, острыми, как лезвие бритвы, — говорил с членами комиссии, представителями от всех пяти санитарных корпусов.
— Нас предупредили. Теперь мы знаем, что они хотят затеять скандал во время танцев.
Заговорил маленький толстяк от корпуса номер три:
— Их надо избить до полусмерти, проучить как следует.
— Нет, — сказал Хастон. — Они только этого и ждут. Нет, сэр. Если им удастся затеять драку, тогда они позовут полисменов и заявят, что у нас тут бесчинствуют. Так уже делалось в других местах. — Он повернулся к смуглому юноше с грустным лицом — представителю корпуса номер два. — Ну как, собрал ребят? Выставишь охрану вдоль забора, чтобы никто не пролез?
Грустный юноша кивнул головой.
— Да. Двенадцать человек. Бить никого не велел. Вытолкать — и все.
Хастон сказал:
— Сходи-ка разыщи Уилли Итона. Он сегодня распорядитель?
— Да.
— Скажи, что мы хотим поговорить с ним.
Юноша вышел и через несколько минут вернулся в сопровождении сухощавого техасца. Лицо у Итона было узкое, волосы пепельно-серые, руки и ноги длинные и словно развинченные, а глаза — как у типичного техасца, светло-серые, спаленные солнцем. Он вошел в палатку, улыбаясь, и встал, покручивая кистями рук.
Хастон спросил его:
— Ты слышал, что сегодня готовится?
Уилли усмехнулся:
— Да.
— Предпринял что-нибудь?
— Да.
— Расскажи.
Уилли Итон улыбнулся во весь рот.
— Значит, так: обычно в праздничную комиссию у нас входит пять человек, а я набрал еще двадцать. Надежные ребята — сильные. Они тоже будут танцевать, но зевать им не велено. Чуть где заговорят погромче или заспорят, они тут как тут — кольцом. Чисто будет сделано. Никто ничего не заметит. Двинутся все разом, будто уходят с площадки, и скандалист волей-неволей уйдет вместе с ними.
— Скажи им, что бить никого нельзя.
Уилли весело рассмеялся.
— Я говорил.
— А ты так скажи, чтобы запомнили.
— Запомнят. Пятерых поставлю у ворот, пусть приглядываются к тем, кто входит. Хорошо бы их сразу выследить, до того как начнется.
Хастон поднялся. Его светлые, как сталь, глаза смотрели строго.
— Слушай, Уилли. Бить их нельзя. У ворот будут шерифские понятые. Если пустите кому-нибудь кровь, они вас заберут.
— У нас все обдумано, — сказал Уилли. — Выведем их задами прямо в поле. А потом ребята последят, чтобы назад никто не вернулся.
— На словах получается хорошо, — не успокаивался Хастон. — Ну, смотри, Уилли, чтобы ничего не случилось. Отвечать будешь ты. Бить их нельзя. Ни палок, ни ножей, ничего тяжелого в ход не пускать.
— Слушаю, сэр, — сказал Уилли. — Мы следов не оставим.
Хастон насторожился.
— Что-то не доверяю я тебе, Уилли. Если уж вам непременно хочется их побить, бейте так, чтобы крови не было.
— Слушаю, сэр.
— А в своих ребятах ты уверен?
— Да, сэр.
— Ну ладно. На тот случай, если сами не сладите, — буду сидеть там же на площадке, в правом углу.
Уилли шутливо отдал ему честь и вышел.
Хастон сказал:
— Не знаю, как все это будет. Дай бог, чтобы обошлось без убийства. И что этим понятым здесь понадобилось? Почему они не оставят наш лагерь в покое?
Грустный юноша от корпуса номер два сказал:
— Я жил в одном лагере Земельно-скотоводческой компании. Так, верите ли, там на каждые десять человек один понятой. А водопроводный кран один на две сотни.
— Господи владыка, он мне рассказывает! — воскликнул толстяк. — Я сам оттуда. Там лачуги стоят одна к другой — тридцать пять в ряд, и за каждой еще четырнадцать. А нужников всего десять. Вонища — за милю слышно! Один понятой там с нами разоткровенничался, говорит: «Будь они прокляты, эти правительственные лагеря! Дай людям хоть раз горячую воду, они ее потом требовать будут. Дай им промывные уборные, они и уборные будут требовать. Проклятому Оки что ни покажи, он на все готов позариться. У них, говорит, в лагерях красные митинги. Каждый прохвост норовит стать на пособие».
Хастон спросил:
— И никто его не взгрел за это?
— Нет. Один ему говорит: «Какое такое пособие?» «Не знаешь какое? То самое, в которое мы, налогоплательщики, деньги всаживаем, а достаются они вам — всяким Оки». А тот говорит: «Мы тоже платим налоги, и на продукты, и на газ, и на табак. Правительство, говорит, покупает у фермеров хлопок по четыре цента за фунт — это разве не пособие? Железные дороги и пароходные компании получают ссуды от правительства — это тоже не пособие?» Понятой отвечает: «Они нужное дело делают». А наш свое гнет: «А если бы не мы, кто бы ваши урожаи убирал?» — Толстяк оглядел всех, кто был в палатке.
— Ну, а понятой что? — спросил Хастон.
— Понятой прямо остервенел. Говорит: «Вся смута от этой красной сволочи. Ну-ка, пойдем со мной». Забрал голубчика, и дали ему два месяца тюрьмы за бродяжничество.
— Ну а если бы у него была работа? — спросил Тимоти Уоллес.
Толстяк рассмеялся.
— На этот счет мы ученые, — ответил он. — Теперь мы знаем: кого полисмен невзлюбит, тот и бродяга. Потому они и точат зубы на наш лагерь. Сюда полисменам вход заказан. Здесь Соединенные Штаты, а не Калифорния.
Хастон вздохнул:
— Хорошо бы пожить здесь подольше. А ведь скоро придется уезжать. Мне здесь нравится. Живут все дружно. Да что, в самом деле! Оставили бы нас в покое — нет, цепляются, в тюрьмы швыряют. Вот честное слово, если так будет продолжаться, нас до того доведут, что мы дадим им отпор. — И тут же напомнил самому себе: — Нет, надо соблюдать спокойствие. Кто-кто, а комиссия не имеет права закусывать удила.
Толстяк сказал:
— Некоторые думают, что работать в нашей комиссии одно удовольствие. Пусть бы сами попробовали. У меня сегодня была потасовка — женщины разошлись. Подняли ругань и ну всякой дрянью швыряться. Женская комиссия не справлялась, прибежали ко мне. Просят, чтобы мы этим занялись. А я говорю: женские ссоры улаживайте сами. Они будут гнилой картошкой друг в друга швырять, а Главная комиссия их разнимай.
Хастон кивнул:
— Правильно.
Начинало темнеть; в сумерках казалось, что оркестр, репетирующий танцы, играет все громче и громче. Вспыхнули лампочки, двое мужчин осмотрели составленный из кусков провод. Ребятишки еще плотнее столпились вокруг музыкантов. Подросток с гитарой негромко наигрывал блюз «Родные поля», и на втором припеве мелодию подхватили три губные гармоники и скрипка. К площадке со всех сторон сходился народ: мужчины в чистых синих комбинезонах, женщины в сарпинковых платьях. Они окружили площадку и спокойно дожидались начала танцев, стоя под яркими лампочками, освещавшими их оживленные, внимательные лица.
Вся зона лагеря была окружена высокой проволочной изгородью, и вдоль этой изгороди, на расстоянии пятидесяти футов один от другого, сидели на траве сторожевые.
Начинали съезжаться гости: мелкие фермеры с семьями, переселенцы из других лагерей. В воротах каждый называл фамилию знакомого, от которого было получено приглашение.
Оркестр заиграл деревенский танец — теперь уже громко, потому что репетиция кончилась. Праведники сидели у своих палаток, хмуро, презрительно поглядывая по сторонам. Они не переговаривались между собой, они бодрствовали на страже и всем своим видом выражали осуждение всем этим греховным затеям.
Руфь и Уинфилд наскоро проглотили свой скудный обед и ринулись к площадке. Мать вернула их, обеими руками задрала им подбородки кверху, проверяя, не грязные ли у них носы, заглянула в уши и велела пойти в санитарный корпус вымыть руки. Они переждали несколько минут позади уборных, потом кинулись сломя голову к площадке и смешались с толпой детей, обступивших оркестр.
Эл пообедал, взял бритву Тома и потратил не меньше получаса на бритье. Он помылся, смочил водой свои прямые волосы, зачесал их назад и надел узкие шерстяные брюки и полосатую рубашку. Улучив минуту, когда в умывальной никого не было, Эл посмотрел в зеркало и послал самому себе очаровательную улыбку, потом повернулся боком, стараясь увидеть, как это получается в профиль. Он надел на рукава красные резинки, влез в узкий пиджак, протер желтые башмаки кусочком туалетной бумаги. В эту минуту в умывальную кто-то вошел. Эл выскочил оттуда и молодцевато зашагал к площадке для танцев, шаря по сторонам глазами в поисках девушек. Около одной из палаток сидела хорошенькая блондинка. Эл подошел поближе и расстегнул пиджак, выставляя напоказ рубашку.
— Пойдешь на танцы? — спросил он.
Девушка отвернулась и ничего не ответила ему.
— Неужели и словечком нельзя перекинуться? Может, пойдем потанцуем? — И добавил небрежно: — Я вальс умею.
Девушка несмело подняла на него глаза и сказала:
— Подумаешь! Вальс все умеют.
— Лучше меня никто не умеет, — сказал Эл. На площадке снова грянул оркестр. Эл притопывал в такт ногой. — Пойдем, — сказал он.
Очень толстая женщина высунула голову из палатки и нахмурилась, увидев Эла.
— Проходи, проходи, — злобно сказала она. — Моя дочка давно сговорена. Ей уж недолго ждать — жених скоро приедет.
Эл лихо подмигнул девушке и зашагал дальше, приплясывая на ходу, поводя плечами, помахивая руками. А девушка пристально смотрела ему вслед.
Отец поставил тарелку на ящик и встал:
— Пойдем, Джон, — и пояснил матери: — Хотим поговорить кое с кем, узнаем, есть ли где работа. — И они ушли к домику управляющего.
Том подобрал хлебом оставшийся в тарелке мясной соус и отправил кусок в рот, потом протянул тарелку матери. Она опустила ее в ведро с горячей водой, сполоснула и дала вытереть Розе Сарона.
— Ты разве не пойдешь на танцы? — спросила мать.
— Обязательно пойду, — ответил Том. — Меня выбрали в комиссию. Надо заняться кое-какими гостями.
— Уже выбрали? — сказала мать. — Это, наверно, потому, что ты работаешь.
Роза Сарона сунула вытертую тарелку в ящик. Том сказал:
— Ну и толстеет она у нас!
Роза Сарона вспыхнула и взяла у матери вторую тарелку.
— А что же ей не толстеть, — сказала мать.
— И хорошеет день ото дня, — продолжал Том.
Роза Сарона покраснела еще гуще и опустила голову.
— Перестань, — пробормотала она.
— А что же ей не хорошеть, — сказала мать. — Молоденькие в положении всегда хорошеют.
Том рассмеялся:
— Если она и дальше так будет пухнуть, придется ей живот на тачке возить.
— Ну, перестань, — сказала Роза Сарона и ушла в палатку.
Мать негромко засмеялась:
— Что ты ее дразнишь?
— Да ей это нравится, — сказал Том.
— Я знаю, что нравится, а все-таки не надо ее трогать. Она и так по Конни тоскует.
— Ну, на Конни давно пора махнуть рукой. Он, поди, на президента Соединенных Штатов учится.
— Оставь ее, не трогай. Ведь ей не легко.
Уилли Итон подошел к палатке, широко улыбнулся и спросил:
— Ты Том Джоуд?
— Да.
— Я сегодня распорядитель. Ты нам понадобишься. Мне про тебя говорили.
— Что ж, с удовольствием, — сказал Том. — Познакомься — это ма.
— Здравствуйте, — сказал Уилли.
— Очень приятно.
Уилли сказал:
— Мы поставим тебя сначала у ворот, а потом перейдешь на площадку. Надо посмотреть за гостями — может, сразу их выследим. С тобой будет еще один дежурный. А потом пойдешь танцевать — и гляди в оба.
— Что ж, это я могу, — сказал Том.
Мать насторожилась:
— А разве что-нибудь ожидается?
— Нет, мэм, — ответил Уилли. — Ничего такого не ожидается.
— Ничего не ожидается, — сказал Том. — Пошли. Ну, увидимся на танцах, ма. — Они быстро зашагали к главному въезду.
Мать поставила вымытую посуду на ящик.
— Выходи, — крикнула она и, не получив ответа, повторила: — Роза, выходи.
Роза Сарона вышла из палатки и снова принялась вытирать посуду.
— Он подшучивает над тобой.
— Я знаю. Пусть его. Только мне неприятно, когда на меня смотрят.
— Ну, тут уж ничего не поделаешь. Смотреть будут. Ведь людям приятно полюбоваться на молоденькую, когда она в положении, — приятно и весело. А ты не собираешься на танцы?
— Собиралась, а теперь не знаю. Я хочу, чтобы Конни пришел. — Она повторила громко: — Ма, я хочу, чтобы он пришел. Я больше так не могу.
Мать пристально поглядела на нее.
— Я знаю, — сказала она. — Только смотри, Роза… не осрами семью.
— Нет, ма.
— Не осрами нас. Нам и так трудно, не хватает еще сраму.
У Розы Сарона задрожали губы.
— Я… я не пойду на танцы. Я не хочу… Ма… помоги мне! — Она опустилась на ящик и закрыла лицо ладонями.
Мать вытерла руки о кухонное полотенце, присела перед дочерью на корточки и погладила ее по волосам.
— Ты у меня хорошая, — сказала она. — Ты всегда была хорошая. Я тебя не оставлю. Ты не горюй. — Она оживленно заговорила: — Знаешь, что мы с тобой сделаем? Пойдем на танцы, сядем в сторонке и будем смотреть. Если кто пригласит, я скажу, тебе нельзя. Скажу, у тебя здоровье слабое. А ты послушаешь музыку, посмотришь на людей.
Роза Сарона подняла голову.
— А танцевать не пустишь?
— Не пущу.
— И пусть до меня никто не дотрагивается.
— Никто не дотронется.
Роза Сарона вздохнула и сказала с дрожью в голосе?
— Не знаю, ма, как дальше будет. Не знаю. Не знаю.
Мать потрепала ее по колену.
— Посмотри на меня. Ну, слушай. Слушай, что я скажу. Ты потерпи еще немножечко, а там полегчает. Еще немножечко. Я правду говорю. А теперь вставай. Сейчас мы с тобой помоемся, потом наденем все самое нарядное и пойдем смотреть на танцы. — Она повела Розу Сарона к санитарному корпусу.
Отец, дядя Джон и еще несколько человек сидели на корточках у крыльца конторы.
— Мы сегодня чуть на работу не устроились, — сказал отец. — Опоздали самую малость. Перед нами двоих уже наняли. И ведь вот что чудно́, тот, который нанимал, говорит: «По двадцать пять центов мы взяли двоих. А по двадцать — пожалуйста, сколько угодно. Вы поезжайте к себе в лагерь, скажите там, что по двадцать набор будет большой».
Сидевшие на корточках люди беспокойно зашевелились. Один — широкоплечий, в черной шляпе, затенявшей ему лицо, ударил ладонью по колену.
— Я эти поганые штучки знаю! — крикнул он. — И ведь наберут людей. Наберут голодных. На такой заработок семью не прокормишь, а от двадцати центов в час все равно не откажешься. И так и эдак ты у них в руках. Они продают работу, как с торгов. Скоро, пожалуй, нам самим придется приплачивать, лишь бы устроиться.
— Мы бы пошли, — сказал отец. — У нас совсем нет работы. Обязательно бы пошли, да побоялись — уж очень злобно другие на нас посматривали.
Широкоплечий в черной шляпе сказал:
— Начнешь думать, ум за разум заходит. Я у одного работал, так он не может собрать урожай. Один только сбор и то не окупится. Просто и не знает, что делать.
— А что, если… — Отец замялся. Все молча ждали. — Да это я так подумал… Будь у меня акр земли… жена бы овощей насажала, держали бы кур, парочку свиней. А мы бы поработали где-нибудь и вернулись. Детей в школу. Я таких школ, как здесь, нигде не видал.
— Нашим ребятам в здешних школах несладко, — сказал широкоплечий.
— Почему? Школы хорошие.
— Да… придет вот такой оборванец, босой, а другие ребята, в носочках, принаряженные, дразнят его: «Оки». Мой мальчишка ходил в школу. Каждый день дрался. Молодец, не уступал. Норовистый, чертенок. Что ни день, то драка. Приходит домой — рубашка в клочья, из носу кровь. А мать его порет. Под конец я вступился. Что ж ему, бедняге, одни колотушки получать? А здорово он их лупил, этих сволочей в носочках. Да…
Отец снова заговорил о своем:
— Что же делать? Денег у нас нет. Старший сын получил работу, да ненадолго, этим не прокормишься. Пойду на двадцать центов. Ничего не поделаешь.
Человек в шляпе поднял голову, вытянув шею, заросшую густыми, точно шерсть, волосами, блеснул на свету щетинистым подбородком.
— Да, — с горечью сказал он. — Ты пойдешь за двадцать центов. А мне платят двадцать пять. Вот ты и перехватил мою работу. А потом мне брюхо подведет, я ее у тебя за пятнадцать перехвачу. Да! Иди нанимайся.
— Что же мне делать? — допытывался отец. — Не могу я голодать ради того, чтобы тебе платили двадцать пять центов.
Широкоплечий снова опустил голову, и его подбородок скрылся в тени от черной шляпы.
— Не знаю. Работаешь по двенадцати часов в день, досыта все равно не ешь, и еще изволь ломать себе голову, как быть дальше. Мальчишка у меня живет впроголодь. Да не могу я все об одном думать. От таких мыслей и рехнуться недолго, будь они прокляты! — Сидевшие на корточках люди беспокойно зашевелились.
Том стоял у ворот, рассматривая съезжавшихся гостей. Яркий свет прожектора падал на их лица. Уилли Итон сказал:
— Гляди в оба. Я сейчас пришлю сюда Джула Витела. Он полукровка-индеец. Хороший малый. Гляди в оба. Может, заприметишь кого.
— Ладно, — сказал Том. Он смотрел на гостей, которые подъезжали целыми семьями; мимо него шли фермерские девушки с косичками, подростки, постаравшиеся навести на себя лоск ради танцев. Джул подошел и остановился рядом с ним.
— Я с тобой буду, — сказал он.
Том посмотрел на его смуглое скуластое лицо — орлиный нос, узкий подбородок.
— Говорят, ты наполовину индеец. А по-моему, в тебе обе половинки индейские.
— Нет, — ответил Джул. — Половинка на половинку. А чистокровным лучше. Тогда можно устроиться в резервации. Там некоторым неплохо живется.
— Посмотри, сколько народу, — сказал Том.
Гости проходили в ворота: фермерские семьи, переселенцы из придорожных лагерей. Дети старались поскорей вырваться на свободу, степенные родители сдерживали их.
Джул сказал:
— Забавно у нас получается с этими танцами. Народ в лагере бедный, ничего за душой нет, а ходят гордые, потому что могут приглашать знакомых на танцы. И от других им за это уважение. Я тут работал на маленькой ферме. Пригласил как-то к нам хозяина. Он приехал. Потом говорил: в здешних местах нигде не бывает таких вечеров. К вам, говорит, и жену и дочь можно привезти. Эй! Смотри.
В ворота прошли трое молодых людей — трое рабочих в комбинезонах. Они держались кучкой. Сторож у ворот остановил их, они ответили на его вопрос и пошли дальше.
— Последи за ними, — сказал Джул. Он подошел к сторожу. — Кто их пригласил?
— Джексон. Корпус номер четыре.
Джул вернулся к Тому.
— Наверно, те самые и есть.
— Откуда ты знаешь?
— Да так — кажется. У них вид какой-то настороженный. Ступай за ними, покажи их Уилли, и пусть он разыщет этого Джексона из четвертого корпуса. Надо проверить их. А я побуду здесь.
Том отправился за тремя молодыми людьми. Они подошли к танцевальной площадке и незаметно присоединились к толпе. Том увидел около оркестра Уилли и поманил его.
— Ну что? — спросил Уилли.
— Вон те трое — видишь?
— Да.
— Сослались на Джексона из четвертого корпуса, будто он их пригласил.
Уилли вытянул шею, разыскал глазами Хастона и подозвал его.
— Вон те трое, — сказал он. — Надо найти Джексона из четвертого корпуса, узнать, приглашал ли он их.
Хастон повернулся на каблуках и ушел: а через несколько минут подвел к ним сухопарого, костлявого канзасца.
— Вот Джексон. Слушай, Джексон, видишь вон тех трех молодцов?
— Да.
— Ты их приглашал?
— Нет.
— А они тебе знакомы?
Джексон пригляделся повнимательнее.
— Конечно, знакомы. Вместе работали у Грегорио.
— Значит, твоя фамилия им известна?
— Конечно. Я работал с ними рядом.
— Хорошо, — сказал Хастон. — Ты к ним не подходи. Если ничего плохого не сделают, мы не станем их выпроваживать. Спасибо, Джексон.
— Хорошо сработано, — сказал он Тому. — Я думаю, это они самые и есть.
— Это Джул их заприметил, — сказал Том.
— Ну еще бы! — сказал Уилли. — Индейская кровь, он чутьем берет. Ладно, пойду покажу их своим ребятам.
Из толпы выскочил мальчик лет шестнадцати. Он остановился перед Хастоном, еле переводя дух.
— Мистер Хастон, я все сделал, как вы велели. Одна машина стоит около эвкалиптов — в ней шестеро, а другая остановилась сбоку, на дороге, — там четверо. Я подошел прикурить. Они все с револьверами. Я сам видел.
Взгляд у Хастона стал суровый, жесткий.
— Уилли, у тебя все готово? — спросил он.
Уилли радостно улыбнулся.
— Будьте покойны, мистер Хастон. Все пойдет как по маслу.
— Никого не бить. Помни. Хорошо бы поговорить с ними. Если управитесь без скандала, приведите их ко мне. Я буду у себя в палатке.
— Постараемся, — сказал Уилли.
Танцы еще не начались, но Уилли поднялся на площадку.
— Занимайте места! — крикнул он.
Оркестр замолчал. Юноши и девушки, молодые мужчины и женщины засуетились, забегали, и наконец на большой площадке выстроились восемь каре, — выстроились в ожидании начала. Девушки стояли сложив руки и переплетя пальцы. Юноши нетерпеливо переступали с ноги на ногу. По краям площадки сидели пожилые люди; они чуть заметно улыбались и придерживали около себя детей. А в отдалении, у палаток, хмуро и осудительно поглядывая на все, бодрствовали на страже праведники.
Мать и Роза Сарона сели на скамью. И когда кавалеры приглашали Розу Сарона, мать говорила:
— Нет, она плохо себя чувствует. — И Роза Сарона каждый раз краснела, и глаза у нее загорались.
Распорядитель вышел на середину и поднял руку.
— Все готовы? Начали!
Оркестр грянул «Цыпленка». Взвизгнула скрипка, загнусили гармоники, гитары гулко зарокотали на басах. Распорядитель выкрикивал фигуры, каре двигались.
— Вперед, назад, беритесь за руки, круг на месте. — Войдя в раж, распорядитель отбивал такт ногой, похаживал взад и вперед, сновал между танцующими. — Раз, два, три — кружите дам. Раз, два, три — и по местам. — Музыка то затихала, то гремела вовсю, и подошвы отбивали такт, как барабанную дробь. — Поворот направо, поворот налево. Три шага назад и — поворот кругом, — высоким вибрирующим голосом выкрикивал распорядитель. И вот прически у девушек стали уже не такие гладенькие. И у кавалеров выступили капли пота на лбу. И лихие танцоры начали выделывать умопомрачительные па. А люди пожилые, те, кто сидел по краям площадки, негромко похлопывали в ладоши, притопывали ногами, захваченные ритмом танца, и, встречаясь взглядами, кивали и мягко улыбались друг другу.
Мать прошептала на ухо Розе Сарона:
— Ты, может, не поверишь, но твой па был лихой танцор в молодые годы, я лучшего и не видела. — И мать улыбнулась. — Поневоле старые времена вспомнишь, — сказала она. И, судя по улыбкам ее соседей, они тоже вспоминали старые времена.
— В Маскоги лет двадцать назад был слепой скрипач…
— Я раз видел одного ловкача — подпрыгнет и успеет четыре раза прищелкнуть каблуками.
— А шведы в Дакоте, знаете, что делают? Насыплют перцу на пол, женщинам под юбки попадет — и-их! они разойдутся, взыграют, что твои кобылки весной. Шведы часто так делают.
А праведники следили за своими детьми, которым не сиделось на месте.
— Видите грешников? — говорили они. — Эти люди так и въедут в пекло на кочерге. Приходится же набожным людям смотреть на такое наваждение. — А дети слушали их и тревожно молчали.
— Еще один круг, и передышка, — нараспев протянул Уилли. — Поддавай жару напоследок! — Девушки, распаренные, раскрасневшиеся, танцевали с серьезными, благоговейными лицами; рты у них были полуоткрыты. А юноши откидывали со лба длинные пряди волос, скакали, выворачивали ступни носками наружу, прищелкивали каблуками. Танцоры выходили на середину площадки, шли назад, пересекали ее из угла в угол, кружились под громкую, волнующую музыку.
И вдруг музыка смолкла. Танцоры остановились, еле переводя дух от усталости. И дети, словно сорвавшись с цепи, ринулись на площадку и стали бегать, гоняться друг за другом, скользить по полу, стаскивать друг с друга кепки, дергать за волосы. Танцоры сели, обмахиваясь руками. Музыканты встали со своих мест, потянулись, расправили плечи и снова сели. И гитаристы негромко затренькали, подтягивая колки.
Уилли крикнул:
— Следующий танец! Готовьтесь, занимайте места!
Танцоры с трудом поднялись со скамей, и кавалеры снова кинулись приглашать дам. Том стоял рядом с теми тремя. Он видел, как они протиснулись на площадку и пошли к одному из каре. Он махнул Уилли рукой, и тот сказал что-то скрипачу. Скрипач рванул смычком по струнам. Двадцать человек медленно двинулись со всех сторон на середину площадки. Те трое подошли к каре. И один из них сказал:
— С ней я буду танцевать.
Белобрысый подросток удивленно посмотрел на него:
— Это моя пара.
— Ты мне поговори, сопляк…
Где-то вдали в темноте раздался резкий свист. Те трое стояли как в кольце. И каждый из них чувствовал, что его держат сильные руки. И кольцо, не размыкаясь, двинулось к краю площадки.
Уилли крикнул:
— Начали! — Заиграла музыка, фигуры сменяли одна другую, ноги гулко топали по дощатому полу.
К воротам подъехала легковая машина. Сидевший за рулем крикнул:
— Откройте! Нам дали знать, что у вас тут беспорядки.
Сторож не двинулся с места.
— Никаких беспорядков у нас нет. Слышите, музыка играет? А кто вы такие? Что вам нужно?
— Шерифские понятые.
— Ордер есть?
— Какой тут ордер, когда у вас беспорядки!
— Нет у нас беспорядков! — повторил сторож.
Люди в машинах прислушались к музыке, к выкрикам распорядителя, и машина медленно отъехала от ворот и остановилась у перекрестка.
Троих молодых людей, шагавших в середине тесного кольца, крепко держали за руки, и рты у них тоже были зажаты. Войдя в темноту, кольцо разомкнулось.
Том сказал:
— Чисто сработано. — Он держал свою жертву сзади за руки.
Уилли догнал их.
— Здорово! — сказал он. — Теперь хватит и шестерых. Хастон хотел посмотреть на этих молодчиков.
Из темноты появился сам Хастон.
— Вот эти?
— Они самые, — сказал Джул. — Сразу полезли на рожон. Только замахнуться им ни разу не пришлось.
— Ну-ка, посмотрим, что за люди. — Пленников повернули к нему лицом. Они стояли понурившись. Хастон осветил фонарем их хмурые лица. Зачем вам это понадобилось? — спросил он. Ответа не было. — Кто вас сюда послал?
— Да что это вы! Мы ничего плохого не делали. Потанцевать захотелось — только и всего.
— Нет, врешь, — сказал Джул. — Ты хотел ударить того мальчишку.
Том сказал:
— Мистер Хастон, они вышли на площадку, а в это время кто-то свистнул.
— Да, я знаю. Понятые подъехали к самым воротам. — Хастон снова повернулся к тем троим. — Бить вас мы не собираемся. Ну, говорите — кто послал? — Ответа так и не последовало. — Вы такие же люди, как и мы, — с горечью сказал Хастон. — Ваше место с нами. Как же это так вышло? Мы все знаем, — добавил он.
— А есть человеку надо?
— Кто же вас послал? Кто вам заплатил?
— Ничего нам не заплатили.
— И не заплатят. Драки не было, платить не за что. Так ведь?
Один из пленников пробормотал:
— Делайте, что хотите. Мы ничего не скажем.
Хастон опустил голову и тихо проговорил:
— Ладно. Не надо. Только вот что. Не лезьте вы с ножом на своих же людей. Мы стараемся все получше устроить, хотим и повеселиться и порядок поддерживаем. А мешать нам не надо. Вы подумайте над этим. Вы только сами себе вред приносите… Ну так, ребята. Выпроводите их задами. И бить не надо. Они сами не понимают, что делают.
Небольшой отряд медленно двинулся в глубь лагеря. Хастон провожал их глазами.
Джул сказал:
— А что, если всыпать им немножко?
— Не смей! — крикнул Уилли. — Я слово дал.
— Ну, самую малость, — молил Джул. — Ну хоть через изгородь их перебросим.
— Нет! — стоял на своем Уилли.
— Эй вы, — сказал он, — на этот раз отпустим вас с миром. А вы там передайте кому следует: если еще кто появится — целым не уйдет, все кости переломаем. Так и передайте. Хастон говорит, вы такие же люди, как мы, — может, и такие же. Только мне и думать об этом противно.
Они поравнялись с изгородью. Двое из охраны встали и подошли к ним.
— Провожаем гостей — рано собрались домой, — сказал Уилли. Те трое перелезли через изгородь и скрылись в темноте.
Конвоиры быстро зашагали назад, к танцевальной площадке. А навстречу им неслись завывания и визг оркестра, игравшего «Дэнни Такера».
Мужчины все еще разговаривали, сидя на корточках у конторы, и звуки музыки доносились и до них.
Отец сказал:
— Перемены должны быть. Не знаю только какие. Нам, может, и не дожить до того времени. А перемены будут. Народ стал какой-то беспокойный. Толком ни до чего не додумаешься, уж очень тревога одолела.
Человек в черной шляпе снова поднял голову, и его щетинистый подбородок попал в полосу света. Он подобрал с земли несколько камешков и расстрелял их один за другим, щелкая большим пальцем.
— Не знаю. Перемены должны быть, это верно. Мне один рассказывал, что было в Экроне, в Огайо. На каучуковых заводах. Рабочих там набрали из горцев, потому что они идут на любую оплату. А эти горцы возьми да и вступи в союз. Что тут поднялось! Лавочники, легионеры и весь этот сброд — военную муштру проходят, орут: «Красные!» Требуют, чтобы никакого союза в Экроне не было. Проповедники проповеди читают, газеты подняли вой, заводчики организуют отряды, запасаются бомбами со слезоточивым газом. Можно подумать, что эти горцы не люди, а какие-то дьяволы. — Он помолчал и поднял с земли еще несколько камешков. — Да… это все было в марте… и вот как-то в воскресенье собрались горцы — пять тысяч человек — и отправились за город, пострелять по мишеням. Так все пять тысяч и прошли через город, и все с ружьями. Постреляли — и назад. Только и всего. С тех пор как рукой сняло. Городские ополченцы сдали дубинки назад, лавочники сидят по лавкам, никого не избили, никого в смоле и в перьях не вываляли, все остались живы-здоровы. — Наступило долгое молчание, а потом человек в черной шляпе сказал: — Здесь они что-то уж очень разошлись. Лагерь подожгли и нашего брата постоянно бьют. Я все думаю… Ружья есть у всех. Может, и нам организовать клуб стрелков да собираться по воскресеньям?
Все посмотрели на него и снова опустили глаза в землю, и беспокойно зашевелились, перенося тяжесть тела с одной ноги на другую.
Глава двадцать пятая
Весна в Калифорнии прекрасна. Долины, где зацветают фруктовые деревья, — словно душистые бело-розовые волны на морской отмели. Первые виноградные почки на старых узловатых лозах каскадом спадают по стволам. Широкие зеленые холмы становятся округлыми и нежными, как женские груди, а в низинах, на огородных участках, миля за милей тянутся грядки — бледно-зеленый салат, и кудрявая цветная капуста, и серо-зеленые уродцы артишоки.
А потом на фруктовых деревьях распускаются листья, и лепестки опадают на землю и устилают ее розово-белым ковром. Сердцевина цветка набухает, растет, розовеет: вишни и яблоки, персики и груши, инжир, замыкающий цветок в своем плоде. Пульс Калифорнии бьется учащенно, а фрукты тяжелеют, и ветви мало-помалу сгибаются, не выдерживая этого груза, и под каждую из них надо ставить подпорки.
О плодородии пекутся люди, вдумчивые, знающие, умелые; они производят опыты с семенами, непрестанно развивают технику высоких урожаев, беря все от тех растений, корни которых способны одолеть миллионную армию врагов земли: кротов, насекомых, плесень, ржу. Эти люди трудятся усердно и неустанно, улучшая семена, корни. А есть еще другие — те, кто знает химию; они опрыскивают деревья, оберегая их от вредителей, окуривают серой виноградные лозы, борются с болезнями, с загниванием, с грибком. Специалисты по профилактике, пограничные инспекторы, которые выслеживают плодовую муху и розового червя, карантинные надзиратели, которые вырывают больное дерево с корнем, сжигают его, — это все люди науки. А те, кто прививает молодые деревья и тонкие виноградные лозы, те искуснее всех, потому что их работа — это работа хирурга, такая же тонкая, бережная; нужно иметь руки хирурга и сердце хирурга, чтобы разрезать кору, вложить черенок, перевязать рану, защитить ее от воздуха. Это замечательные люди.
Вдоль рядов идут культиваторы — они поднимают весенний дерн, переворачивают его, чтобы сделать землю плодородной, вспахивают грунт, чтобы задержать влагу на поверхности, проводят канавки для воды, уничтожают корни сорняков, которые могут отнять эту воду у деревьев.
А плоды набухают соками, и на виноградных лозах появляются длинные кисти цветов. И по мере того как весна переходит в лето, зной растет и листья темнеют. Зеленоватые сливы мало-помалу становятся похожими на птичьи яички, и ветви всей тяжестью оседают на подпорки. Начинают округляться маленькие, твердые груши, появляется первый пушок на персиках. Виноградный цвет роняет свои крошечные лепестки, и твердые бусинки превращаются в зеленые пуговки, и пуговки тяжелеют. Люди, которые работают в полях, хозяева небольших фруктовых садов, присматриваются ко всему этому, производят кое-какие расчеты. Год урожайный. И люди горды собой, потому что их знания помогли им добиться высокого урожая. Их знания преобразовали мир. Низенькая, тощая пшеница выросла и налилась зерном. Маленькие, кислые яблоки стали большими и сладкими, а вон тот дикий виноград, вившийся по деревьям и кормивший птиц своими крошечными ягодками, породил тысячу сортов — сорт красный и черный, зеленый и бледно-розовый, пурпурный и желтый; и у каждого сорта свой вкус. Люди, работающие на опытных фермах, создали новые фрукты: гладкие персики — нектарины, сорок сортов слив и грецкие орехи с тонкой, как бумага, скорлупой. И люди не перестают трудиться — селекционируют, делают прививки, гибридизируют, выжимая все из самих себя и из земли.
Первой созревает вишня. Полтора цента фунт. Стоит ли собирать ее ради таких грошей? Черная вишня, красная вишня — наливная, сладкая, и птицы надклевывают ее, а после птиц над ней с жужжанием вьются осы. И косточки в обрывках почерневшей мякоти падают на землю и засыхают.
Сизые сливы становятся мягкими и сладкими. Собирать их, сушить, окуривать серой? Да где там! Нечем платить за уборку, даже по самой низкой цене! И сизые сливы ковром устилают землю. Кожица на них подергивается морщинками, и тучи мух со всех сторон летят на пиршество, и по долине разносится сладковатый запах тления. Сливы темнеют, и весь урожай гниет, валяясь на земле.
И вот поспевают груши — они желтые, мягкие. Пять долларов тонна. Пять долларов за сорок ящиков, каждый по пятьдесят фунтов. Но ведь деревья надо было опрыскивать, подрезать, сад требует ухода, — а теперь собирай груши, упаковывай их в ящики, грузи на машины, доставляй на консервный завод. И за сорок ящиков — пять долларов! Нет, мы так не можем. И желтые плоды, тяжело падая на землю, превращаются в кашу. Осы въедаются в сладкую мякоть, и в воздухе стоит запах брожения и гнили.
Наступает черед винограда. Мы не можем делать хорошее вино. Хорошее вино покупателю не по карману. Рвите виноград с лоз — и спелый, и гнилой, и наполовину съеденный осами. Под пресс пойдет все — ветки, грязь, гниль.
Но в чанах образуются плесень и окись.
Добавьте серы и танину.
От бродящей массы поднимается не терпкое благоухание вина, а запах разложения и химикалий.
Ничего. Алкоголь и тут есть. Напиться можно.
Мелкие фермеры видят, что долги подползают к ним, как морской прилив. Они опрыскивали сад, а урожая не продали. Они прививали и подреза́ли деревья, а собрать урожая не смогли. Люди науки трудились, думали, а фрукты гниют на земле, и разлагающееся месиво в чанах отравляет воздух смрадом. Попробуйте это вино — виноградом и не пахнет, одна сера, танин и алкоголь.
В будущем году этот маленький фруктовый сад сольется с большим участком, потому что его хозяина задушат долги.
Этот виноградник перейдет в собственность банка. Сейчас могут уцелеть только крупные собственники, потому что у них есть консервные заводы. А четыре груши, очищенные и разрезанные на половинки, сваренные и законсервированные, по-прежнему стоят пятнадцать центов. Консервированные груши не портятся. Они лежат годами.
Запахом тления тянет по всему штату, и в этом сладковатом запахе — горе земли. Люди, умеющие прививать деревья, умеющие селекционировать, выводить всхожие и крупные семена, не знают, что надо сделать, чтобы голодные могли есть взращенное ими. Люди, создавшие новые плоды, не могут создать строй, при котором эти плоды нашли бы потребителя.
И поражение нависает над штатом, как тяжкое горе.
То, над чем трудились корни виноградных лоз и деревьев, надо уничтожать, чтобы цены не падали, — и это грустнее и горше всего. Апельсины целыми вагонами ссыпают на землю. Люди едут за несколько миль, чтобы подобрать выброшенные фрукты, но это совершенно недопустимо! Кто же будет платить за апельсины по двадцать центов дюжина, если можно съездить за город и получить их даром? И апельсинные горы заливают керосином из шланга, а те, кто это делает, ненавидят самих себя за такое преступление, ненавидят людей, которые приезжают подбирать фрукты. Миллионы голодных нуждаются во фруктах, а золотистые горы поливают керосином.
И над страной встает запах гниения.
Жгите кофе в пароходных топках. Жгите кукурузу вместо дров — она горит жарко. Сбрасывайте картофель в реки и ставьте охрану вдоль берега, не то голодные все выловят. Режьте свиней и зарывайте туши в землю, и пусть земля пропитается гнилью.
Это преступление, которому нет имени. Это горе, которое не измерить никакими слезами. Это поражение, которое повергает в прах все наши успехи. Плодородная земля, прямые ряды деревьев, крепкие стволы и сочные фрукты. А дети, умирающие от пеллагры, должны умереть, потому что апельсины не приносят прибыли. И следователи должны выдавать справки: смерть в результате недоедания, потому что пища должна гнить, потому что ее гноят намеренно.
Люди приходят с сетями вылавливать картофель из реки, но охрана гонит их прочь; они приезжают в дребезжащих автомобилях за выброшенными апельсинами, но керосин уже сделал свое дело. И они стоят в оцепенении и смотрят на проплывающий мимо картофель, слышат визг свиней, которых режут и засыпают известью в канавах, смотрят на апельсинные горы, по которым съезжают вниз оползни зловонной жижи; и в глазах людей поражение; в глазах голодных зреет гнев. В душах людей наливаются и зреют гроздья гнева — тяжелые гроздья, и дозревать им теперь уже недолго.
