Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Глава семнадцатая
Машины кочевников сползались с боковых дорог на шоссе, пересекающее всю страну, и шли к Западу. Днем они, как букашки, бежали на Запад, а когда в пути их заставала темнота, сбивались, как букашки, в кучу, поближе к жилью и к воде. Люди жались друг к другу, потому что их мучило чувство одиночества и растерянности, потому что все они бежали из тех мест, где их настигло горе, поражение, бежали на новое место — незнакомое, таинственное для них. Они говорили друг с другом, они делились и пережитым, и хлебом, и надеждами на будущее в новой стране. И бывало так, что какая-нибудь одна семья делала привал у воды, а вслед за ней здесь же делала привал и другая, соблазнившись и водой и компанией, и третья, которая видела, что первые поселенцы довольны своей стоянкой. И глядишь, к заходу солнца там остановится двадцать семей — двадцать машин.
Вечером происходили странные вещи: двадцать семей становились одной семьей, дети — общими детьми. Потеря родного угла становилась общей потерей, счастливая жизнь там, на Западе, — общей мечтой. И бывало так, что из-за болезни одного ребенка отчаяние охватывало двадцать семей или сто человек. И сто человек соблюдали тишину всю ночь и благоговели, зная, что вон в той палатке рожает женщина, а утром сто человек радовались появлению новой человеческой жизни. Семья, которую еще накануне мучило чувство одиночества и страха, ворошила свой скарб в поисках подарка для новорожденного. Вечером у костра двадцать семей сливались в одну. И эта одна семья была ячейкой, которая существовала один вечер, одну ночь. Из свертка одеял извлекалась гитара, ее настраивали, и ночью звучали песни — песни о народе. Мужчины пели их со словами, а женщины подтягивали одну мелодию.
Каждую ночь этот мир строился заново, и в нем было все — и дружба и вражда; в нем были хвастуны и трусы, были тихие люди, скромные люди, добрые люди. Каждой ночью в нем завязывались отношения между людьми, без чего не может существовать ни один мир, и каждым утром он снимался с места, словно бродячий цирк.
Попадая в эти миры, которые возникали и рушились у них на глазах, люди сначала робели, но мало-помалу такое строительство становилось для них привычным делом. Тогда вперед выходили вожаки, тогда устанавливались правила, рождались законы. И по мере того как эти миры подвигались к Западу, они становились все более совершенными и благоустроенными, потому что строители их имели теперь опыт за плечами.
Семьи узнавали, что существуют права, которые следует отстаивать: право побыть одному в собственной палатке; право хранить в сердце память о черных днях; право поговорить, послушать; право отклонить или принять помощь, предложить ее самому или отказать в ней; право сына ухаживать за девушкой, дочери — принимать ухаживания; право голодного на кусок хлеба; права беременных и больных, которые превыше всех других прав.
И семьи узнавали, хотя никто их этому не учил, что некоторые права несут с собой зло и их надо искоренять: право нарушить чье-нибудь уединение, нарушить тишину, когда весь лагерь спит, право совратить, изнасиловать, право на разврат, воровство и убийство. Эти права уничтожались, потому что маленькие мирки́ не могли бы просуществовать и одну ночь, не оградив себя от них.
И по мере того как миры подвигались к Западу, правила становились законами, хотя людей никто этому не учил. Незаконно пачкать вблизи лагеря; незаконно загрязнять воду где бы то ни было; незаконно есть сытную вкусную пищу на виду у голодных и не делиться с ними.
А там, где существовали законы, там существовали и наказания — наказания всего двух степеней: короткая жестокая драка или остракизм; остракизм был хуже. Ибо если ты нарушил закон, твое имя и твое лицо всегда с тобой, и тебе нет места ни в одном мире, где бы этот мир ни создавался.
Общественные устои здесь были четко определены и жестки: человек должен был сказать «здравствуйте» при встрече, человек мог жить с женщиной, если уж он сошелся с ней, стал отцом и защитником ее детей. Но он не мог спать сегодня с одной, а завтра с другой, потому что это угрожало благополучию всех.
Семьи продвигались на Запад, и техника строительства этих миров совершенствовалась, и обитатели их чувствовали себя в безопасности; формы общежития были выработаны твердо, и семья знала, что соблюдение всех правил обеспечивает ей покой и безопасность.
Сами собой возникали органы власти, с вожаками, со старейшинами. Умный видел, что его ум нужен на каждой стоянке; глупый так и оставался со своей глупостью. И эта ночная жизнь рождала нечто вроде страховки. Человек, у которого была еда, кормил голодного и тем самым страховал самого себя от голода. И когда умирал ребенок, у входа в палатку появлялась кучка монет, потому что ребенка надо хотя бы похоронить как следует, если он не взял от жизни ничего другого. Где-нибудь на пустыре можно зарыть старика, но не ребенка.
Для постройки таких миров требовались данные физического порядка: в первую очередь вода — речка, ручей или даже оставленный без призора водопроводный кран. Кроме того, был нужен ровный участок, где разбить палатки, немного дров или хвороста, чтобы развести костер. Если поблизости была свалка мусора — тем лучше: там можно найти нужные в обиходе вещи — печную трубу, погнутое автомобильное крыло — им загораживают костер от ветра, консервные банки — в них варят, из них едят.
По ночам вдоль шоссе возводились миры. Люди сворачивали с дороги и отдавали строительству то, что у них было: палатку, сердце, мозг.
Утром палатки убирали, брезент свертывали, шесты привязывали к подножке, постели клали в одно место, посуду в другое. И по мере продвижения на Запад семьи постепенно осваивали технику постройки жилья по вечерам и разрушения его с первыми утренними лучами; свернутые палатки клались на свое место, кухонная посуда — счетом — на свое, в ящик. И по мере продвижения машин на Запад каждый член семьи свыкался со своим местом, со своими обязанностями; каждый член семьи — и старый и малый — знал свое место в машине; а поздними душными вечерами, когда машины подъезжали к лагерю, каждый член семьи знал свои обязанности и выполнял их, не дожидаясь чьих-нибудь указаний; ребятишки собирали хворост, приносили воду; мужчины разбивали палатки, раскладывали матрацы; женщины стряпали ужин, кормили семью. И все это делалось сразу, без понукания. Семьи, жизнь которых была раньше ограничена стенами дома — ночью, и полями — днем, привыкли теперь к другим границам. И в жаркие дневные часы они молча сидели в машинах, которые медленно шли на Запад, а по ночам сливались на стоянках с окружающими их людьми.
Они изменили свою жизнь так, как во всей вселенной может изменить ее только человек. Они уже больше не фермеры, они кочевники. И думы, расчеты, сосредоточенное молчание, посвящавшиеся раньше полям, теперь посвящались дороге, долгому пути. Западу. Человек, мысль которого работала раньше в пределах акров, теперь считал мили узкой ленты бетона. И в его думах, в его заботах уже не было места дождю, ветру, пыли и всходам. Глаза следили за шинами, уши прислушивались к стукам мотора, внимание было занято маслом, горючим, тонким слоем резины между воздухом и асфальтом. И сломанная шестерня была трагедией. Вода вечером — мечтой… Вода и ужин на костре. Здоровье — это значило, что путь не будет прерван посредине; здоровье — это была тяга, желание ехать все дальше и дальше. Воля, устремленная вперед, обгоняла их самих; страхи, которые рождала раньше угроза наводнения или засухи, теперь могло вызвать только то, что приостанавливало медленное движение на Запад.
Места привалов уже не менялись — их отделял один от другого день пути.
В дороге некоторые семьи охватывала паника, они ехали днем и ночью, спали в машинах, они спешили на Запад, спасаясь бегством от дороги, от самого движения. Им так хотелось поскорее осесть, устроиться, что они не сводили глаз с дороги и ехали, не давая отдыха дребезжащим машинам.
Но большинство семей быстро приспособилось и вошло в ритм новой жизни. И на закате…
Пора подыскивать место для привала.
А вон впереди палатки.
Машина сворачивала с дороги и останавливалась; и так как другие семьи обосновались здесь первыми, надо было держаться как можно учтивее. Мужчина, глава семьи, выглядывал из кабины.
Можно здесь остановиться — переспать ночь?
Пожалуйста. Для нас такое соседство большая честь. Вы из какого штата?
Издалека, из Арканзаса.
Вон в той палатке тоже арканзасцы — четвертая с краю.
Да не может быть!
И самый важный вопрос: как с водой?
На вкус, правда, неважная, но ее сколько хочешь.
Спасибо вам.
Не за что.
Но учтивость ценилась. Машина подъезжала к крайней палатке и останавливалась. Усталые пассажиры выходили из нее, расправляли онемевшие члены. Появлялась новая палатка; малыши бежали за водой, мальчики постарше рубили хворост или дрова. Вспыхивал костер, варился или жарился ужин. Подходили «старожилы», спрашивали, кто из какого штата, иной раз оказывалось, что есть общие знакомые, родственники.
Оклахома? Какой округ?
Чероки.
Вот оно что! У меня там много родни. Элленов знаете? В Чероки Элленов полным-полно. А Уиллисов знаете?
Ну еще бы!
Образовывалось ядро. Сумерки сгущались, но вновь прибывшие еще до темноты успевали войти в жизнь лагеря, перекинуться двумя-тремя словами с каждой семьей. Это свои люди, хорошие люди.
Я Элленов знаю с детства. Саймон Эллен, старик Саймон, не ладил с первой женой. В ней была индейская кровь. Красивая, как… как вороной жеребенок.
А сын, младший Саймон, женился на дочке Рудольфов? Да, да! Они уехали в Энид, хорошо там устроились — живут-поживают.
Он один такой удачник из всей семьи. Держал гараж.
Когда ведра были налиты водой и хворост нарублен, дети начинали несмело, робко бродить между палатками. Способы, с помощью которых они завязывали новые знакомства, были весьма сложны. Мальчуган останавливался около другого мальчугана, разглядывал камешек, поднимал его с земли, снова разглядывал, плевал на него, начищал до блеска, и наконец другой, не вытерпев, спрашивал: что это у тебя?
И с деланной небрежностью: так, ничего особенного. Камень.
Тогда чего же ты его разглядываешь?
А мне показалось, в нем золото.
Как это ты увидел? В камнях золото не золотое, а черное.
Подумаешь! Это все знают.
Наверно, обманка, а ты обрадовался — золото!
Вот и нет. Мой отец столько золота находил. Он и меня выучил, как искать.
Вот бы найти целый слиток! Хотел бы?
Спра-ашиваешь, так тебя и так! Я бы купил конфетину — вот какую!
Мне не позволяют ругаться, а я все равно ругаюсь.
И я ругаюсь. Пошли к ручью.
Девушки тоже находили сверстниц и, смущаясь, рассказывали о своих успехах, о своих видах на будущее. Женщины хлопотали у костров, торопились накормить голодную семью — свининой, если были деньги, — свининой с поджаренным луком и картошкой; лепешками и к ним побольше приправы; свиными ребрышками или отбивными и черным горьковатым чаем, налитым в консервную банку. Если с деньгами было туго — то маисовыми лепешками на говяжьем жиру, румяными, похрустывающими на зубах.
Семьи, которые не стеснялись в средствах или просто пускали деньги на ветер, ели консервированные бобы, консервированные персики, покупной хлеб и печенье. Но им приходилось прятаться со всем этим по палаткам, потому что есть такие вкусные вещи на людях было нехорошо. Впрочем, дети, уплетавшие маисовые лепешки, все равно чуяли запах горячих бобов и горько вздыхали.
К тому времени, когда с ужином было покончено, посуда вымыта и вытерта, наступала темнота, и мужчины присаживались на корточки поговорить. Они говорили о земле, оставшейся позади. Что дальше будет, одному богу известно. Испортилась наша страна.
Со временем все наладится, только нас на прежнем месте не будет.
Может быть, думали они, может быть, мы грешили, сами того не зная.
Мне один говорил — знающий человек, к правительству имеет касательство… Так вот, он говорил, что нас задушили размывы. Если бы вы, говорит, пахали не вдоль контура, а поперек, тогда бы размывов не было. Кто его знает — проверить так и не пришлось. А трактористы тоже запахивают вдоль. Ведет и ведет борозду мили на четыре и не свернет ни разу ни вправо, ни влево.
Они тихо рассказывали о родном доме. Я устроил у себя погреб под ветряком. Держали там дыни, ставили молоко, сливки с него снимали. Залезешь туда в полдень, в самую жарищу, — прохладно! Дыню взрежешь — такая холодная, что зубы ломит. А из цистерны вода капает.
Они рассказывали о своих трагедиях. Был у меня брат, Чарли. Волосы желтые, прямо кукуруза. Взрослый уж был. На аккордеоне играл так, что заслушаешься. И вот, боронил он как-то в поле, нагнулся высвободить постромку, и вдруг — гремучая змея, да как зашипит! Лошади понесли, борона прошла по нему. Пропороло зубьями живот, кишки наружу, от лица ничего не осталось… Эх, господи!
Они говорили о будущем. Как там, в Калифорнии?
На картинках — глаз не отведешь. Я видел одну — солнце, красота кругом, ореховые деревья, всякие ягоды; а позади, совсем близко — доплюнуть можно, — высокие горы, покрытые снегом. Просто загляденье!
Только бы найти работу, тогда все будет хорошо. Холодов зимой нет. Ребята не замерзнут, пока добегут до школы. Я своих обязательно пошлю учиться. Сам-то я умею читать, да ни охоты, ни привычки у меня к этому нет.
А иной раз кто-нибудь выходил из палатки с гитарой. Садился на ящик у входа, и люди со всего лагеря медленно брели к этому месту, словно их сюда что-то притягивало. Мало ли кто бренчит на гитаре, но этот, кажется, и мелодию умеет подбирать. Вот, слушайте! Аккорды густые, мерные, а мелодия легкими шажками бежит по струнам. Тяжелые заскорузлые пальцы ступали по ладам. Человек наигрывал, и люди медленно брели к нему со всего лагеря. Наконец кольцо вокруг него смыкалось, и он запевал: «Хлопок дешевый, а мясо в цене». Слушатели, окружавшие его кольцом, тихо вторили. Он пел: «Ах, девушки, не надо косы стричь». И слушатели вторили. Он затягивал: «Покидаю я старый Техас» — мрачную песню, которую пели еще до прихода испанцев, только слова тогда были индейские.
И это объединяло людей, они становились одним целым, и в темноте их взгляд был устремлен внутрь, мысли уносились назад, и их печаль была как отдых, как сон. Он пел «Блюзы Мак-Алестера», а потом — в угоду старикам — гимн «Господь призвал меня к себе». Музыка навевала сон на детей, они расходились по палаткам, но пение проникало и в их сны.
Под конец гитарист вставал, позевывая. «Спокойной ночи, друзья», — говорил он.
И ему отвечали негромко: «Спокойной ночи».
И каждому хотелось самому играть на гитаре, ведь это так приятно! Люди расходились спать, и лагерь затихал. И над палатками носились совы, вдали тявкали койоты, а вонючки — злые, наглые вонючки — пробирались в самый лагерь и рыскали всюду в поисках съестного.
Ночь близилась к концу, и на рассвете женщины выходили из палаток, разжигали костры и варили кофе. Вслед за ними появлялись мужчины и тихо переговаривались друг с другом в предрассветных сумерках.
Переедешь Колорадо-Ривер, а дальше, говорят, начинается пустыня. С пустыней шутки плохи. Как бы не застрять там. На всякий случай захвати побольше воды.
Я поеду через пустыню ночью.
Я тоже. Она кого хочешь уморит.
С едой кончали быстро, мыли посуду, разбирали палатки. Все торопились поскорее двинуться в путь. И когда солнце поднималось над горизонтом, на том месте, где стоял лагерь, было пусто, только кое-где валялся мусор, оставленный людьми. Но участок был готов к тому, что следующей ночью здесь возведут новый мир.
А машины кочевников, точно букашки, ползли по дороге, и узкая лента бетона убегала перед ними на многие мили вперед.
Глава восемнадцатая
Семья Джоудов медленно двигалась на запад, по горам Нью-Мексико, мимо пиков и пирамидальных вершин скалистой страны. Они поднялись на горный кряж Аризоны и сквозь просвет между утесами заглянули вниз, увидели внизу Многоцветную Пустыню. Их остановил пограничный инспектор.
— Куда едете?
— В Калифорнию, — ответил Том.
— Сколько пробудете в Аризоне?
— Только проездом.
— Растения везете с собой?
— Нет.
— Надо все-таки посмотреть.
— Да я вам говорю, никаких растений у нас нет.
Инспектор наклеивал на ветровое стекло грузовика маленький ярлык.
— Ладно. Поезжайте, да не задерживайтесь в дороге.
— А мы и не собираемся.
Они поднимались с одного откоса на другой, а по этим откосам росли низенькие искривленные деревья. Холбрук, Джозеф-Сити, Уинслоу. Тут деревья пошли высокие, и, одолевая подъемы, обе машины оставляли за собой клубы дыма. И вот уже Флагстаф — высшая точка. От Флагстафа дорога побежала вниз, исчезая вдали, спускаясь с одного плато на другое. Воды не хватало, воду приходилось покупать по десяти, по пятнадцати центов за галлон. Солнце высосало всю влагу из сухой скалистой страны. Впереди виднелись неровные зубцы гор — западный вал Аризоны. Теперь они спасались бегством от солнца и суши. Они не спали всю ночь и ночью въехали в горы. Они поднимались ночью среди зубчатых валов, и тусклые фары обеих машин бросали блики на стены из серого камня, вставшие по обе стороны дороги. Перевал одолели в темноте и глубокой ночью начали медленный спуск по скалистым дебрям в районе Оутмена; а на рассвете увидели перед собой Колорадо-Ривер. Они выехали к Топоку и постояли у моста, пока инспектор смывал ярлыки с ветровых стекол. Потом переехали мост и сразу очутились среди нагромождений каменистой пустыни. И, несмотря на смертельную усталость, на жару, Том и Эл остановили машины.
Отец крикнул:
— Приехали… Вот она, Калифорния!
Они тупо смотрели на камни, скалы, блестевшие в солнечных лучах, и на страшные горные валы Аризоны за рекой.
— Впереди пустыня, — сказал Том. — Надо сделать остановку поближе к воде и отдохнуть.
Дорога шла вдоль самой реки, и поздним утром машины с перегретыми моторами вышли к Нидлсу, мимо которого река пробегает быстро среди зарослей камыша.
Джоуды и Уилсоны подъехали к берегу и, не выходя из машин, стали смотреть на струившуюся мимо прозрачную воду и на зеленый камыш, который медленно покачивался в ней. У реки был разбит небольшой лагерь — всего одиннадцать палаток, на берегу росла густая, сочная трава. Том высунулся из машины.
— Ничего, если мы здесь остановимся?
Полная женщина, стиравшая белье в ведре, подняла голову.
— Мы здесь не хозяева, мистер. Останавливайтесь, если хотите. Потом полисмен к вам наведается. — И она снова принялась за стирку на самом солнцепеке.
Обе машины свернули с дороги на траву. Первым делом занялись палатками; разбили палатку Уилсонов, перебросили джоудовский брезент через веревку.
Уинфилд и Руфь медленными шагами пошли через ивняк к камышовым зарослям. Руфь сказала тихо, но отчеканивая каждое слово:
— Калифорния. Вот мы и приехали в самую что ни на есть Калифорнию!
Уинфилд перегнул пополам камышинку, сломал ее и, сунув в рот, стал пожевывать белую мякоть ствола. Они вошли в реку и остановились, когда вода достигла им до икр.
— Теперь поедем в пустыню, — сказала Руфь.
— А какая она?
— Не знаю. Я раз видела на картинке. Везде кости валяются.
— Человечьи?
— Наверно, и человечьи есть, а больше коровьи.
— А мы их увидим?
— Может, и увидим. Не знаю. Ведь поедем ночью. Так Том сказал. Том говорит, она нас уморит, если ехать днем.
— Прохладно как, — сказал Уинфилд и копнул пальцами песок на дне.
Вдали послышался голос матери:
— Руфь, Уинфилд! Идите сюда!
Они повернулись и медленно пошли назад, пробираясь между камышом и кустами.
В лагере было тихо. Когда машины подъехали, кое-где из палаток высунулись головы и тут же спрятались. Разбив палатку и повесив брезент, мужчины вернулись к грузовику.
Том сказал:
— Я пойду искупаюсь. Прежде всего искупаться, а потом спать. Ну, бабка теперь под навесом. Как она там?
— Не знаю, — сказал отец. — Спала, так и не проснулась. — Он наклонил голову набок, прислушиваясь. Из под брезентового навеса донеслось жалобное бормотанье. Мать быстро прошла туда.
— Проснулась, — сказал Ной. — А на грузовике всю ночь бредила. Должно быть, повредилась в уме.
Том сказал:
— Еще бы! Поди устала-то как. Если ей не дать сейчас отдыха, она недолго протянет. Ну, кто со мной? Искупаюсь и лягу спать в тени… весь день буду спать.
Он пошел к берегу, и остальные двинулись следом за ним. Они разделись в ивняке, сошли в воду и сели на дно. Они долго сидели там, упираясь пятками в песок, чтобы не снесло течением, и только головы торчали у них над водой.
— Ух, хорошо! — сказал Эл. Он зачерпнул горсть песка со дна и принялся натирать себе тело. Они сидели в воде, глядя на остроконечные вершины гор и на белые скалы Аризоны.
— Ведь мы ехали через них, — точно не веря самому себе, сказал отец.
Дядя Джон окунулся с головой.
— Ехали, ехали и приехали. Вот она, Калифорния, а что-то особенной благодати здесь не видно.
— Еще пустыня впереди, — сказал Том. — Страшная, говорят, штука, черт бы ее подрал.
Ной спросил:
— Сегодня в ночь поедем?
— Па, ты как думаешь? — спросил Том.
— Да не знаю. Отдохнуть всем не мешает, особенно бабке. А с другой стороны, хорошо бы поскорее ее проехать, эту пустыню, и устроиться на работу. Денег осталось всего сорок долларов. Мне спокойнее будет, когда мы все пристроимся и начнем зарабатывать хоть самую малость.
Они сидели в реке, чувствуя быстрый напор течения. Проповедник протянул руки над водой. Тело у всех было белое по шею и по кисти рук, лица и треугольник ворота — коричневые от загара. Они старательно натирались песком.
Ной лениво проговорил:
— Остаться бы здесь навсегда. Лежать бы вот так и не знать ни голода, ни горя. Лежать весь свой век в воде и нежиться, как свинья в грязи.
А Том, глядевший на зубчатые пики по ту сторону реки, сказал:
— Я таких гор еще не видывал. Страшные места. На скелет похоже. Доедем ли мы когда-нибудь туда, где люди живут по-настоящему, а не воюют с камнями и со скалами? На картинках страна ровная, зеленая, повсюду стоят домики белые, как ма говорит. Ма спит и видит такой белый домик. А я уж думаю, что этой страны вовсе нет. Она только на картинках.
Отец сказан:
— Подожди! Приедем в Калифорнию, вот тогда увидишь красивую страну.
— Чудак ты, па! Это и есть Калифорния.
Пожилой мужчина и мальчик — оба в комбинезонах и синих пропотевших рубашках — вышли из ивняка и остановились, глядя на них. Старший крикнул:
— Плавать можно?
— Не знаю, — сказал Том. — Мы еще не пробовали. А посидеть приятно.
— Нас к себе пустите?
— Река не наша. Но так и быть, уступим вам кусочек.
Те двое сняли комбинезоны, стащили через голову рубашки и вошли в воду. Пыль покрывала им ноги до колен, ступни у них были бледные и размякшие от пота. Они не спеша опустились в воду, устало потирая ладонями бедра. Это были отец и сын, оба загорелые до красноты. Они фыркали и стонали, полощась в воде.
Отец вежливо спросил:
— На Запад едете?
— Нет. Возвращаемся оттуда. Едем домой. Там не проживешь.
— А домой — это куда? — спросил Том.
— В Техас, недалеко от Пампы.
Отец спросил:
— Значит, дома можно прожить?
— Нет. Но там если и умирать с голоду, так среди своих. А голодать да чувствовать, что тебя все ненавидят, — так мы не хотим.
Отец сказал:
— Я уж от второго человека это слышу. За что же вас ненавидели?
— Кто их знает. — Он зачерпнул ладонями воды и стал мыть голову, кряхтя и пофыркивая. Струи грязной воды побежали у него с волос на шею.
— А все-таки любопытно бы послушать, — сказал отец.
— Мне тоже любопытно, — поддержал его Том. — Почему там, на Западе, все такие ненавистники?
Пожилой мужчина пристально посмотрел на Тома.
— А вы едете на Запад?
— На Запад.
— И в Калифорнии еще никогда не бывали?
— Нет.
— Тогда нечего меня спрашивать. Поезжайте, сами увидите.
— Это верно, — сказал Том, — а все-таки любопытно, на что едешь.
— Ну, если вы непременно хотите знать, так я расскажу. Я и других расспрашивал, и сам об этом думал. Страна хорошая. Только ее давно всю разворовали по частям. Поедете сначала через пустыню, а за ней будет Бейкерсфилд. И вокруг него такая красота, просто глаз не оторвешь — сады, виноградники. Во всем мире нет другой такой страны. Поедете дальше — места ровные, красивые, вода не глубже чем на тридцать футов. И вся эта земля лежит невозделанная, а тебе там ни кусочка не получить, потому что у нее свой хозяин — Земельно-скотоводческая компания. Не захотят они обрабатывать эту землю, так она и останется необработанной. А ты попробуй засей там небольшой участок кукурузой — и угодишь за это в тюрьму.
— Хорошая земля, говоришь? И ничего на ней не сеют?
— Да, да! Хорошая земля, и не сеют! Ну, тебя, конечно, зло возьмет, на нее глядя. Но подожди, ты еще толком ничего не видел. Ты понаблюдай, какими глазами там люди смотрят. Взглянут, а на лице будто написано: «Видеть тебя не могу, сукин сын». Столкнетесь с шерифами, они вас погоняют с места на место. Сделал остановку у дороги — нет, поезжай дальше. Там у каждого на лице написано, как он тебя ненавидит. А догадываетесь — почему? Потому что боятся. Они ведь знают: если у голодного человека нет хлеба, он и на воровство пойдет. Они знают: грех держать землю пустой, ее за это могут отнять. Да что там рассказывать! Вас еще никто не обзывал «Оки»?
Том спросил:
— Оки? А что это значит?
— Раньше значило — «оклахомец». А теперь — просто сукин сын. Что Оки, что бродяга — все равно. Само по себе это слово ничего не значит, вся суть в том, как они его выговаривают. Да разве все расскажешь! Надо самим там побывать. Говорят, таких, как мы, туда понаехало триста тысяч… и живут как свиньи, потому что в Калифорнии на все есть хозяева. Без хозяев ничего не осталось. А они так держатся за свое добро, что убить за него готовы. Трясутся от страха, потому и злые. Это вам самим надо повидать. Самим все услышать. Страна — просто загляденье, а люди неприветливые, злые. Они со страху и друг друга готовы съесть.
Том сидел, глядя на воду, и рыл пятками песок.
— Ну а если подработаешь, скопишь немного денег, можно все-таки купить небольшой участок?
Пожилой мужчина засмеялся и взглянул на мальчика, а у того лицо расплылось чуть ли не в торжествующей улыбке. Тогда старший сказал:
— Вы и не надейтесь на постоянную работу. Будете перебиваться со дня на день. И работать будете с людьми, которые на вас косо смотрят. Пойдете на сбор хлопка, вам покажется, что весы неправильные. Весы бывают разные — и правильные и неправильные. А вам будет думаться, что они везде жульнические. И ничего с этим не поделаешь.
Отец медленно проговорил:
— Значит… значит, не так уж там хорошо?
— Нет, почему, хорошо… глаз радуется. А проку от всей этой красоты мало. Скажем, стоя́т апельсиновые деревья — целая роща, а в ней похаживает человек с ружьем. Если ты тронешь хоть один апельсин, он тебя пристрелит, — такое ему дано право. А на побережье есть один хозяин, у которого этой земли миллион акров. Он газеты, что ли, печатает.
Кэйси быстро повернулся к нему.
— Миллион акров? Что же он делает с миллионом акров?
— Кто его знает. Владеет ими, больше ничего. Держит скот. Повсюду расставлена охрана, никого не пускают. Сам ездит в бронированной машине. Я видел его портреты. Жирный такой, квелый, глаза щелочками, остервенелые, а рот дырой. Боится, как бы не убили. У самого миллион акров, а он смерти боится.
Кэйси опять спросил:
— На кой ему черт миллион акров? Что он с ними будет делать?
Пожилой мужчина протянул перед собой побелевшие, набрякшие в воде руки, прикусил нижнюю губу и нагнул голову набок.
— Кто его знает. Наверно, сумасшедший. Это по всему видно. И на портрете такой. Глаза остервенелые, как у сумасшедшего.
— Говоришь, смерти боится? — спросил Кэйси.
— Так рассказывают.
— Боится, как бы до него бог не добрался?
— Не знаю. Боится, и все тут.
— Что же это за жизнь? — сказал отец. — Невесело, наверно, так жить.
— А вот дед ничего не боялся, — сказал Том. — Для него самое веселье было, когда, того и гляди, ухлопают. Как-то ночью вдвоем с приятелем пошел на индейцев. Чудом живы остались, зато повеселились вволю.
Кэйси сказал:
— Так, наверно, всегда. Если человек живет весело, радуется своей жизни, плевать ему на все остальное. А вот такие — остервенелые, одинокие — доживут до старости, разуверятся во всем и боятся смерти.
Отец спросил:
— Как это можно во всем разувериться, если у тебя земли миллион акров?
Проповедник улыбнулся, но улыбка у него была неуверенная. Он ударил ладонью по воде, отгоняя водяного жука.
— Если миллион акров нужен ему, чтобы почувствовать свое богатство, значит, душа у него нищая, а с такой душой никакие миллионы не помогут. Потому, может, он во всем и разуверился — чувствует, что нет у него богатства… того богатства, какое было у миссис Уилсон, когда дед умирал в ее палатке. Вы не думайте, я не проповедь вам читаю, но если человек только и делает, что тащит себе всякое добро в нору, точно суслик, так в конце концов он во всем разуверится. — Кэйси усмехнулся. — А все-таки получилось вроде проповеди.
Солнце начинало палить. Отец сказал:
— Лучше совсем спрятаться под воду. Такое пекло — того и гляди сгоришь. — Он опустился по самый подбородок в мягко струившуюся воду. — А если не боишься работы, тогда как?
Пожилой мужчина выпрямился и повернулся к нему лицом.
— Я говорю только о том, что знаю, друг. Может, приедете туда и сразу найдете постоянную работу, тогда я окажусь вралем. А может, никакой не найдете и скажете, что я вас не предупредил. Одно могу сказать: народ там большей частью бедствует. — Он лег в воду и добавил: — А всего нельзя знать.
Отец посмотрел на дядю Джона.
— Ты у нас всегда был молчальником, а как уехали из дому, я от тебя и двух слов не слышал. Ну, говори, что ты об этом думаешь?
Дядя Джон нахмурился.
— Ничего не думаю. Мы туда едем, так? И никакими рассказами нас не удержишь. Приедем — посмотрим. Найдется работа — будем работать, а нет — положим зубы на полку. От таких разговоров проку мало.
Том откинулся назад, набрал в рот воды, выпустил ее фонтаном и засмеялся:
— Дядя Джон говорит редко, но метко. Правильно, дядя Джон. Ночью поедем дальше, па?
— Что ж, поедем. Ехать так ехать.
— Тогда я пошел вон в те кустики, посплю хоть часок. — Том встал и зашагал по воде к песчаному берегу. Он натянул на мокрое тело брюки и рубашку, морщась от прикосновения нагревшейся на солнце одежды. Остальные побрели за ним.
Отец и сын, сидя в воде, смотрели Джоудам вслед. Мальчик сказал:
— Повидать бы их через полгода, какие они тогда будут.
Его отец протер уголки глаз пальцами.
— Напрасно я им столько всего наговорил, — сказал он. — Такая уж у человека природа — любит других учить.
— Вот еще, па! Да они сами тебя за язык тянули.
— Так-то оно так. Да вот ты слышал, что тот сказал? Все равно поедем. Мои слова дела не изменят, а им от них только лишнее огорчение раньше времени.
Том зашел в ивняк и, выбрав тенистое место, лег под кусты. Ной не отставал от него.
— Вот здесь и посплю, — сказал Том.
— Том!
— Ну?
— Том, я дальше не поеду.
Том приподнялся.
— Что это с тобой?
— Я около этой реки так и останусь. Пойду вниз по течению.
— Ты что, с ума сошел? — сказал Том.
— Заведу себе удочку. Буду удить рыбу. Около такой реки с голоду не умрешь.
Том сказал:
— А семья? А мать?
— Что ж поделаешь? Я не могу уйти от этой реки. — Широко расставленные глаза Ноя были полузакрыты. — Ты знаешь. Том, я ни на кого не жалуюсь, — ко мне относятся хорошо. Но любви-то настоящей нет.
— Совсем рехнулся.
— Я не рехнулся. Я все понимаю. Я понимаю, что меня пожалеют. Только… Нет, не поеду. Ты скажи матери, Том.
— Слушай… — начал Том.
— Нет. Ты меня не отговоришь. Я посидел в этой воде… Теперь уж мне от нее не уйти. Пойду вниз по берегу. Рыбой или чем другим как-нибудь прокормлюсь, а реки не брошу. Никогда не брошу. — Ной выбрался из-под тенистых кустов. — Ты скажи матери, Том. — Он зашагал прочь.
Том проводил его до берега.
— Слушай, дурень…
— Не надо, — сказал Ной. — Мне самому горько, да ничего не поделаешь. Уйду.
Он круто повернулся и зашагал вдоль берега. Том пошел было за ним и остановился. Он видел, как Ной исчез в кустарнике, потом снова вышел из него, огибая излучину реки. Ной становился все меньше и меньше, и наконец ивняк скрыл его из виду. Том снял кепку и почесал в затылке. Потом вернулся назад в тень и лег спать.
На матраце под брезентом, перекинутым через веревку, лежала бабка, а рядом с ней сидела мать. Воздух там был удушливо жаркий, жужжали мухи. Бабка лежала голая, прикрытая легкой розовой занавеской. Она беспокойно поводила головой, бормотала что-то, дышала трудно. Мать сидела прямо на земле рядом с ней и, отгоняя мух куском картона, овевала горячим воздухом сморщенное старческое лицо. Роза Сарона сидела напротив и не сводила глаз с матери.
Бабка повелительно крикнула:
— Уилл! Уилл! Поди сюда, Уилл. — Ее глаза приоткрылись и злобно сверкнули по сторонам. — Пусть сюда идет. Я до него доберусь. Я ему все волосы повыдеру. Она закрыла глаза, откинула назад голову и хрипло забормотала. Мать все помахивала и помахивала картонкой.
Роза Сарона растерянно посмотрела на старуху.
— Совсем расхворалась, — сказала она.
Мать подняла на нее глаза. Взгляд у матери был терпеливый, но лоб ее бороздили морщины. Она помахивала картонкой, отгоняя мух.
— Когда человек молод, Роза, все, что ни случится, для него как-то особняком стоит, отдельно от всего остального. Я это знаю, Роза, я помню. — Ее губы любовно произносили имя дочери. — Придет тебе время рожать, и ты будешь думать, что весь мир где-то далеко, а ты одна. Тебе будет больно, Роза, и эта боль будет только твоя; и вот эта палатка, Роза, она тоже стоит особняком от всего мира. — Мать резко махнула картонкой, и большая синяя муха описала два круга под брезентом и с громким жужжаньем вылетела на слепящий солнечный свет. Мать продолжала: — Наступает такое время у женщины в пожилые годы, когда смерть одного человека она свяжет с другими смертями и рождение ребенка свяжет с рождением других ребят. А рождение и смерть — это как половинки одной вещи. И тогда тебе уж не кажется, что твои беды и радости стоят особняком. Тогда не так уж больно терпеть боль, Роза, потому что болит не только у тебя, а и у других… Хочется рассказать тебе об этом как следует, а не умею. — И голос у нее был такой мягкий, и в нем было столько любви, что на глаза у Розы Сарона навернулись слепящие слезы. — Возьми помахай, — сказала мать и протянула дочери картонку. — Ей от этого легче… Да… хочется все тебе объяснить, а не умею.
Бабка сдвинула брови над закрытыми глазами и пронзительно закричала:
— Уилл! Опять весь измазался! И когда я его чистым увижу? — Ее рука со скрюченными пальцами дернулась кверху и почесала щеку. Рыжий муравей перебежал с занавески на дряблую, морщинистую шею. Мать быстро протянула руку, сняла его, раздавила и вытерла пальцы о платье.
Не переставая помахивать картонкой, Роза Сарона подняла глаза на мать.
— Она… — И не договорила, точно обжегшись словом.
— Уилл, вытри ноги. Свинья грязная! — крикнула бабка.
Мать сказала:
— Не знаю. Может быть, и нет, если довезем ее до тех мест, где не так жарко… Ты не тревожься, Роза. Ты знай одно — дыши свободно, вольно.
Высокая грузная женщина в рваном черном платье заглянула к ним под навес. Глаза у нее были мутные, взгляд блуждающий, дряблая кожа на щеках свисала складками. Верхняя губа точно занавеской прикрывала зубы, а из-под отвисшей нижней виднелись десны.
— Здравствуйте, мэм, — сказала она. — С добрым утром, слава господу богу.
Мать обернулась.
— С добрым утром, — сказала она.
Женщина пролезла под брезент и нагнулась над бабкой.
— Мы слышали, что в вашей семье есть душа, готовая вознестись к господу. Да святится имя его!
Лицо у матери стало суровое, взгляд напряженный.
— Она устала, только и всего. Дорогой было жарко. Она просто измучилась. Отдохнет, и все будет хорошо.
Женщина нагнулась к самому лицу бабки, чуть ли не понюхала его. Потом посмотрела на мать и быстро закивала головой, так что щеки и губы у нее затряслись.
— Душа просится к господу, — сказала она.
Мать крикнула:
— Неправда!
Женщина снова закивала, но медленнее, и положила руку бабке на лоб. Мать потянулась, чтобы оттолкнуть эту руку, но овладела собой.
— Правда, сестра, правда, — сказала женщина. — У нас в палатке шестеро, и на всех почиет благодать божия. Сейчас я их позову, мы устроим молитвенное собрание — помолимся, обратимся к господу. Все иеговиты. Со мной вместе шестеро. Сейчас я их позову.
Мать выпрямилась.
— Нет… нет, — сказала она. — Не надо, бабка устала. Она не сможет молиться.
— Не сможет молиться? Не сможет вдохнуть в себя сладкое дыхание господа? Зачем ты так говоришь, сестра?
Мать сказала:
— Нет. Здесь нельзя. Она очень устала.
Женщина с укоризной посмотрела на мать.
— Вы неверующая, мэм?
— Нет, мы люди набожные, — ответила мать. — Но бабка устала. Мы ехали всю ночь. Мы не хотим вас беспокоить.
— Какое же тут беспокойство? А если даже так, мы все сделаем для души, стремящейся к непорочному агнцу.
Мать приподнялась и стала на колени.
— Спасибо, — холодно сказала она. — Мы не хотим, чтобы молитвенное собрание было у нас в палатке.
Женщина долго смотрела на нее.
— А мы не отпустим сестру во Христе без молитвы. Молитвенное собрание будет в нашей палатке, мэм. И да простится вам такое жестокосердие.
Снова опустившись на землю, мать посмотрела на бабку, и лицо у нее было напряженное, суровое.
— Она измучилась, — сказала мать. — Она просто измучилась.
Бабка металась головой по подушке и невнятно бормотала что-то.
Женщина с надменным видом вышла из-под навеса. Мать не отрывала глаз от старческого лица.
Роза Сарона махала картонкой, разгоняя струи горячего воздуха. Она сказала:
— Ма!
— Что?
— Почему ты не позволила им помолиться?
— Сама не знаю, — ответила мать. — Иеговиты хорошие люди. Завывают и скачут во славу господню. Не знаю… Так, нашло на меня что-то. Я бы сейчас этого не вынесла. Сил не хватило бы.
Где-то неподалеку послышались монотонные распевы. Слов молитвы нельзя было различить. Голос то затихал, то становился громче и начинал распев на более высокой ноте. Вот в паузу вступили ответные голоса, и тогда первый зазвучал торжественно и властно. Снова пауза, и снова протяжный подхват. Фразы молитвы становились все короче, отрывистее, точно приказания, а в ответных голосах слышались жалобные нотки. Ритм распева стал напряженнее. Голоса — мужские и женские — звучали в унисон, но вот один женский голос взлетел в истошном крике, диком и яростном, точно крик животного; его подхватили контральто, отрывистое, лающее, и тенор, по-волчьи забирающий вверх. Слова молитвы оборвались, уступив место реву и притоптыванию ног по земле. Мать обдало дрожью. Роза Сарона дышала тяжело и прерывисто, а рев не смолкал, и казалось, что еще секунда, и людские легкие не выдержат такого напряжения.
Мать сказала:
— Не могу слушать. Что это со мной стало?
Высокий голос перешел с крика на истерический визг, шакалье тявканье. Топот стал громче. Голоса срывались один за другим, и наконец весь хор разразился рыданиями, хриплыми стонами; к топоту примешались звуки ударов по телу, а потом стоны перешли в тихое поскуливание, точно щенята скулили у миски с едой.
Роза Сарона приглушенно всхлипывала. Бабка сбила занавеску с ног, похожих на серые узловатые палки, и тоже заскулила по-щенячьи. Мать снова прикрыла ей ноги занавеской. И тогда бабка глубоко вздохнула, дыхание у нее стало ровнее и свободнее, опущенные веки больше не вздрагивали. Она крепко уснула, открыв рот и всхрапывая. Жалобное поскуливание невдалеке становилось все тише и тише и наконец совсем смолкло.
Роза Сарона подняла на мать полные слез глаза:
— Помогло, — сказала она. — Бабке это помогло. Она заснула.
Мать сидела опустив голову. Ей было стыдно.
— Может, зря я обидела хороших людей? Бабка спит.
— Сходи к нашему проповеднику, он отпустит тебе твой грех, — сказала Роза Сарона.
— Я пойду… только он не такой, как все. Может, это его вина, что я не позволила тем людям помолиться здесь. Наш проповедник думает так: все, что люди ни сделают, все хорошо. — Мать взглянула на свои руки и сказала: — Надо спать. Роза. Если поедем ночью, надо выспаться. — Она легла на землю рядом с матрацем.
Роза Сарона спросила:
— А как же бабка? Ведь ее надо обмахивать.
— Она спит. Ложись, отдохни.
— Куда это Конни ушел? — жалобно протянула Роза Сарона. — Я уж сколько времени его не вижу.
Мать шепнула:
— Ш-ш. Спи, спи.
— Ма, Конни будет учиться по вечерам, в люди выйдет.
— Да, да. Ты уж мне об этом рассказывала. Спи.
Роза Сарона прилегла с краешка на матрац.
— Конни теперь новое задумал. Он все время думает. Вот выучит все про электричество и откроет мастерскую, а тогда — знаешь, что у нас будет?
— Что?
— Лед… много льда. Купим ледник. И набьем его льдом, и ничего портиться не будет.
— Конни только и дела, что выдумывать разные разности, — сказала мать со смешком. — Ну, а теперь спи.
Роза Сарона закрыла глаза. Мать легла на спину и закинула руки за голову. Она прислушалась к дыханию бабки и дыханию дочери. Она махнула рукой, отгоняя муху со лба. Лагерь затих под палящим солнцем, и звуки, доносившиеся из нагретой травы — стрекотанье кузнечиков, жужжанье пчел, — сливались с этой тишиной, не нарушая ее. Мать глубоко перевела дыхание, зевнула и закрыла глаза. Сквозь сон ей послышались чьи-то шаги, но проснулась она, когда у палатки раздался мужской голос:
— Здесь есть кто-нибудь?
Мать быстро приподнялась с земли. Мужчина, рослый, загорелый, нагнулся и заглянул под брезент. На нем были высокие зашнурованные башмаки, брюки защитного цвета и такая же куртка с погонами. На широком кожаном поясе висела револьверная кобура, а на левой стороне груди была приколота большая серебряная звезда. Форменная фуражка с мягкой тульей сидела у него на затылке. Он похлопал по туго натянутому брезенту, и брезент отозвался на эти похлопыванья, как барабан.
— Здесь есть кто-нибудь? — снова крикнул он.
Мать спросила:
— Что вам надо, мистер?
— Что надо? Хочу знать, кто здесь есть.
— Мы трое. Я, бабка и моя дочь.
— А мужчины где?
— Они пошли искупаться. Мы всю ночь были в дороге.
— Из каких мест?
— Из Оклахомы, около Саллисо.
— Здесь вам оставаться нельзя.
— Мы хотим вечером ехать дальше, мистер, через пустыню.
— И хорошо сделаете. Если завтра к этому времени не уберетесь, отправлю в тюрьму. Мы таким не позволяем здесь задерживаться.
Лицо матери потемнело от гнева. Она медленно поднялась с земли, подошла к ящику с посудой и вытащила оттуда чугунную сковороду.
— Мистер, — сказала она, — у вас форменная фуражка и револьвер. Такие в наших местах кричать не смеют. — Она надвигалась на него, держа в руке сковороду. Он расстегнул кобуру. — Стреляй, — сказала мать. — Женщину запугиваешь? Слава богу, мужчин моих нет. Они бы тебя на клочки разорвали. В наших местах такие, как ты, язык за зубами держат.
Человек отступил на два шага назад.
— Ваши места остались позади. Вы теперь в Калифорнии, а мы всяким Оки не позволим тут задерживаться.
Мать остановилась. Она растерянно посмотрела на него.
— Оки? — тихо переспросила она. — Оки?..
— Да, Оки! И если я завтра вас увижу — сидеть вам в тюрьме. — Он круто повернулся, подошел к соседней палатке и хлопнул по брезенту рукой. — Здесь есть кто-нибудь?
Мать медленно отступила под навес. Она положила сковороду в ящик. Потом медленно опустилась на землю. Роза Сарона украдкой следила за ней, и, увидев, что лицо у матери судорожно подергивается, она закрыла глаза и притворилась спящей.
Солнце уже клонилось к западу, но жара не спадала. Том проснулся под ивой и почувствовал, что во рту у него пересохло, тело все в поту, голова тяжелая. Он медленно встал и пошел к берегу. Там он сбросил с себя брюки и рубашку и влез в реку. Как только вода сомкнулась вокруг него, жажда исчезла. Он лег на мелком месте. Течение чуть покачивало его. Он уперся локтями в песчаное дно, глядя на пальцы ног, торчавшие из воды.
Бледный худенький мальчик выполз, точно зверек, из камышей и быстро разделся. Он юркнул в реку, как водяная крыса, и поплыл, как водяная крыса, оставив на поверхности только нос да глаза. И вдруг увидел голову Тома, увидел, что Том смотрит на него. Он бросил свою игру и сел на дно.
Том сказал:
— Хэлло!
— Хэлло!
— Водяную крысу изображаешь?
— Да. — Мальчик подбирался все ближе и ближе к берегу, как будто так, между прочим, и вдруг вскочил, сгреб в охапку свою одежду и удрал в кусты.
Том негромко засмеялся и тут же услышал крики:
— Том! Том!
Он сел на дно и свистнул сквозь зубы, пронзительно и с лихим присвистом в конце. Кусты дрогнули, и из них выскочила Руфь.
— Тебя мама зовет, — сказала она. — Иди скорее.
— Сейчас. — Он встал и пошел по воде к берегу, а Руфь с удивлением и любопытством уставилась на его голое тело.
Заметив на себе ее взгляд, Том сказал:
— Ну, беги. Брысь отсюда!
И Руфь убежала. Том слышал, как она взволнованным голосом окликает на берегу Уинфилда. Он натянул горячую одежду на свое остывшее мокрое тело и медленно пошел через кустарник к палатке.
Мать разожгла костер из сухих ивовых веток и кипятила на нем воду в котелке. Она увидела Тома и сразу почувствовала облегчение.
— Ну, ма, что тут у вас? — спросил он.
— Я за тебя боялась, — ответила она. — Приходил полисмен. Говорит, нам нельзя здесь оставаться. Я боялась, как бы он с тобой не встретился. Боялась, как бы ты его не избил.
Том сказал:
— Чего ради мне полисменов бить?
Мать улыбнулась:
— Да он тут такого наговорил… я сама его чуть не побила.
Том размашисто и грубовато ухватил ее за плечо, тряхнул и рассмеялся. И сел на землю, все еще посмеиваясь.
— Я тебя такой не знал, ма, ты раньше была добрая. Что это с тобой стало?
Она серьезно взглянула на него.
— Не знаю. Том.
— Сначала замахивалась на нас домкратом, теперь полисмена чуть не избила. — Он тихо рассмеялся, протянул руку и ласково похлопал мать по голой ступне. — Сущая ведьма, — сказал он.
— Том…
— Ну?
Она долго не решалась начать.
— Том, этот полисмен… он обозвал нас… Оки. Говорит: «Мы не позволим тут всяким Оки задерживаться».
Том смотрел на мать, а его рука все еще ласково поглаживала ее босую ступню.
— Нам тоже про это рассказывали. Мы уж об этом слышали. — Он помолчал. — Ма, как, по-твоему, я отпетый? Где мое место — в тюрьме?
— Нет, — ответила она. — Тебя довели до убийства, но… Нет. А почему ты спрашиваешь?
— Да так просто. Я бы этого полисмена вздул как следует.
Мать улыбнулась:
— Кто из нас отпетый, не знаю. Ведь я его чуть сковородой не огрела.
— А что он говорил? Почему нам нельзя здесь оставаться?
— Сказал, не позволим тут всяким Оки задерживаться. Если, говорит, завтра вас здесь увижу, упрячу в тюрьму.
— Мы не привыкли под их дудку плясать.
— Я ему так и сказала. А он говорит, вы не у себя дома. Вы в Калифорнии. А тут они, видно, что хотят, то и делают.
Том нехотя проговорил:
— Ма, вот еще что… Ной ушел вниз по реке. Он с нами больше не поедет.
Мать не сразу поняла его.
— Почему? — тихо спросила она.
— Да кто его знает. Говорит, так лучше. Решил остаться у этой реки. Просил тебе сказать.
— А как он кормиться будет? — спросила она.
— Не знаю. Сказал, будет рыбу ловить.
Мать долго молчала.
— Распадается наша семья, — наконец проговорила она. — Не знаю… не придумаю, что делать. Сил моих больше нет.
Том неуверенно сказал:
— Он ведь у нас чудной… Да ничего ему не сделается.
Мать бросила растерянный взгляд в сторону реки.
— Не придумаю, что делать.
Том посмотрел на ряды палаток и около одной из них увидел Руфь и Уинфилда, благовоспитанно разговаривающих с кем-то. Руфь стояла, теребя пальцами платье, а Уинфилд ковырял босой ногой землю. Том крикнул:
— Эй, Руфь! — Она подняла голову, увидела его и побежала к своей палатке, Уинфилд — следом за ней. Том сказал: — Сбегай позови наших. Они спят в ивняке. Пусть идут сюда. А ты, Уинфилд, сходи к Уилсонам, скажи, что скоро поедем. — Дети мигом разбежались в разные стороны.
Том спросил:
— А как бабка?
— Сегодня спала. По-моему, ей легче. Она и сейчас спит.
— Что ж, хорошо. А сколько у нас осталось свинины?
— Немного. Только в маленьком бочонке.
— Тогда в другой надо налить воды. Воду с собой повезем.
Они услышали в ивняке пронзительные крики Руфи, сзывающей мужчин.
Мать подложила хвороста в костер, и огонь поднялся к самому котелку. Она сказала:
— Дай нам бог отдохнуть поскорее. Дай нам, господь, скорее подыскать себе хорошее местечко.
Солнце коснулось неровной линии холмов на западе. Вода в котелке яростно бурлила. Мать прошла под брезентовый навес и появилась оттуда с полным передником картошки. Она всыпала ее в кипяток.
— Дай бог поскорее белье постирать. Мы еще никогда такими грязными не ходили. Картошку и то немытую варю. А почему — сама не знаю. Точно нутро из нас вынули.
Мужчины показались из-за кустов. Глаза у них были сонные, лица красные и опухшие от неурочного сна.
Отец спросил:
— Ну, что случилось?
— Надо ехать, — сказал Том. — Приходил полисмен, гонит дальше. Чего же задерживаться? Выедем пораньше, может, и одолеем эту пустыню сразу. У нас еще почти триста миль впереди.
Отец сказал:
— Я думал, отдохнем здесь как следует.
— Нельзя, па. Надо двигаться дальше, — сказал Том. — Ной с нами не поедет. Он ушел вниз по реке.
— Не поедет? Что он, дурак, выдумал? — И отец осекся. — Мой грех, — уныло проговорил он. — Ной — это на моей совести грех.
— Да брось ты.
— Довольно об этом, — сказал отец. — Мой грех.
— Надо собираться, — сказал Том.
Уилсон, подходя, услышал последние слова Тома.
— Мы не можем ехать, — сказал он. — Сэйри у меня совсем сдала. Ей надо отдохнуть. Она из этой пустыни живой не выберется.
Его выслушали молча; первым заговорил Том:
— Полисмен грозится всех запрятать в тюрьму, если мы останемся здесь до завтра.
Уилсон покачал головой. Глаза у него были точно стеклянные, сквозь смуглую кожу проступала бледность.
— Что ж поделаешь! Сэйри не может ехать. В тюрьму так в тюрьму. Сэйри надо отдохнуть, набраться сил.
Отец сказал:
— Может, нам подождать вас?
— Нет, — ответил Уилсон. — Вы и так много для нас сделали. А оставаться вам нельзя. Поезжайте дальше, там получите работу. Мы не хотим вас задерживать.
Отец взволнованно проговорил:
— Да у вас ничего нет!
Уилсон улыбнулся:
— Когда мы с вами повстречались, у нас тоже ничего не было. Это вас не касается. И не спорьте со мной, ведь я и разозлиться могу. Собирайтесь и уезжайте, не то я разозлюсь.
Мать поманила отца под брезентовый навес и тихо сказала ему что-то.
Уилсон повернулся к Кэйси.
— Сэйри просит тебя зайти к ней.
— Хорошо, — сказал проповедник. Он подошел к маленькой серой палатке Уилсонов, откинул полы и ступил внутрь. В палатке было темно и душно. В углу он увидел матрац, остальные вещи, сброшенные утром с грузовика, валялись как попало. Сэйри лежала на матраце с широко открытыми, блестящими глазами. Кэйси остановился и опустил голову, глядя на нее. Мускулы на его жилистой шее напряглись. Он снял шляпу и стоял, держа ее в руках.
Сэйри спросила:
— Муж сказал, что мы не поедем?
— Да, сказал.
Снова послышался ее низкий, звучный голос:
— А я настаивала, чтобы ехать дальше. Мне из этой пустыни живой не выбраться, зато у него она была бы уже за плечами. А он не хочет. Он не знает. Думает, я поправлюсь. Он не знает.
— Он говорит: не поедем.
— Да, — сказала она. — Он упрямый. Я тебя позвала, чтобы ты прочел молитву.
— Я больше не проповедник, — тихо проговорил Кэйси. — Мои молитвы не помогут.
Она провела языком по пересохшим губам.
— Я была в палатке, когда умирал старик. Тогда ты прочел молитву.
— Это была не молитва.
— Молитва, — сказала она.
— Проповедники таких не читают.
— Молитва была хорошая. Прочти такую и для меня.
— Я не знаю, что говорить.
Она закрыла глаза и через минуту снова посмотрела на него.
— Тогда помолись про себя. Вслух не надо. Помолись без слов.
— У меня нет бога, — сказал он.
— У тебя есть бог. Ты не знаешь, какой он, но это неважно. — Проповедник склонил голову. Она боязливо следила за ним. И когда он поднял голову, напряжение исчезло у нее из глаз. — Вот и хорошо, — сказала она. — Мне это и нужно было. Почувствовать, что есть кто-то рядом… почувствовать молитву.
Он мотнул головой, точно прогоняя от себя сонливость.
— Не пойму я.
А она сказала:
— Но ты… ты знаешь?
— Знаю, — сказал он, — знаю, а не пойму. Может, пройдет несколько дней — ты отдохнешь, и тогда вы поедете дальше.
Она медленно покачала головой.
— Во мне уж ничего не осталось, кроме боли. Я это знаю, только ему говорить не хочу. Он будет горевать. А сделать все равно ничего нельзя. Может, ночью, когда он заснет… Проснется, все-таки легче.
— Хочешь, я не поеду, останусь с тобой?
— Нет, — ответила она. — Нет… Знаешь, в детские годы я хорошо пела. В наших местах все говорили, что я пою не хуже самой Дженни Линд. Бывало, придут послушать меня. Поёшь, а люди стоят рядом, и кажется, будто ты от них неотделима. Так мне становилось хорошо тогда. Не каждому дано это почувствовать. И полноту такую в сердце, и близость к людям. Я тогда все надеялась, что буду петь в театрах, да нет, не сбылось. И хорошо, что не сбылось. Когда я пела для них, никто между нами не вставал. Вот поэтому я и попросила тебя помолиться. Захотелось мне еще раз почувствовать такую близость. Песни, молитва — это одно и то же. Жаль, ты не слышал, как я пела.
Проповедник посмотрел на нее, заглянул ей в самые глаза.
— Прощай, — сказал он.
Она кивнула ему и плотно сжала губы. И проповедник вышел из темной палатки на слепящий солнечный свет.
Мужчины были заняты погрузкой. Дядя Джон стоял на платформе, а остальные подавали ему вещи. Он аккуратно рассовал их по местам, стараясь, чтобы получилось как можно ровнее. Мать выложила свинину на сковородку, а Том с Элом сходили к реке и отмыли оба бочонка. Они привязали их к подножкам грузовика, налили водой и прикрыли парусиной, чтобы не расплескать в дороге. Все было уложено, кроме брезентового навеса и матраца, на котором спала бабка.
Том сказал:
— С таким грузом наш рыдван обязательно перегреется. Нам без запаса воды нельзя выезжать.
Мать раздала всем вареную картошку, вынесла из-под навеса небольшой мешок сырой — все, что осталось, — и поставила его рядом со сковородкой, куда была выложена свинина. Все ели стоя, переминаясь с ноги на ногу и остужая на ладонях горячие картофелины.
Мать ушла в палатку Уилсонов, пробыла там минут десять и вернулась.
— Пора ехать, — тихо сказала она.
Мужчины зашли под брезентовый навес. Бабка спала с широко открытым ртом. Они осторожно подняли матрац и положили его на самый верх грузовика. Бабка подобрала свои костлявые ноги, но не проснулась.
Дядя Джон и отец перебросили брезент через верхнюю перекладину, так что получилось нечто вроде небольшого навеса, и привязали его к боковым планкам. Теперь все было готово. Отец достал кошелек из кармана и вынул из него две помятых бумажки. Он подошел к Уилсону и протянул ему деньги.
— Вот, примите от нас это и… — он показал на свинину и мешок с картошкой, — и это.
Уилсон потупился и дернул головой.
— И не подумаю, — сказал он. — У вас у самих мало.
— На дорогу нам хватит, — сказал отец. — Мы не все отдаем. А приедем на место, там будет работа.
— И не подумаю брать, — повторил Уилсон. — Лучше не уговаривайте — разозлюсь.
Мать взяла у отца обе бумажки. Она аккуратно перегнула их пополам, положила на землю, а сверху поставила сковороду со свининой.
— Вот они где будут, — сказала она. — Если вы не возьмете, возьмут другие.
Уилсон повернулся, не поднимая головы, и зашагал к своей палатке. Он прошел внутрь, и полы за ним захлопнулись.
Они подождали еще несколько минут.
— Надо ехать, — сказал Том. — Сейчас, верно, уже около четырех.
Все взобрались на грузовик, мать наверх — поближе к бабке. Том, Эл и отец сели в кабину, Уинфилд — на колени к отцу. Конни и Роза Сарона примостились у передней стенки. Проповедник, дядя Джон и Руфь устроились кто где, посреди вещей.
Отец крикнул:
— Миссис Уилсон, мистер Уилсон, прощайте!
Из палатки не ответили. Том включил зажигание, и грузовик тяжело сдвинулся с места. И когда они поползли по разбитой дороге, которая вела к Нидлсу и к шоссе, мать оглянулась. Уилсон, сняв шляпу, стоял у палатки и смотрел им вслед. Солнце било ему прямо в лицо. Мать помахала рукой, но он не ответил ей.
Том вел грузовик на второй скорости, чтобы не испортить рессоры на тряской дороге. Подъехав к Нидлсу, он остановился у заправочной станции, проверил, не пропускают ли изношенные камеры воздуха и крепко ли привязаны запасные баллоны. Заправил бак, взял еще две канистры бензина, по пяти галлонов каждая, и одну двухгаллоновую масла. Потом налил воды в радиатор, попросил дать ему карту и стал изучать ее.
Молодой человек в белой форме, видимо, нервничал, обслуживая Тома, и успокоился только тогда, когда счет был оплачен. Он сказал:
— Храбрый вы народ.
Том поднял голову от карты.
— Это почему же?
— Через пустыню в таком примусе на колесах!..
— А ты сам туда ездил?
— Сколько раз, только не в таком гробу.
Том сказал:
— Если застрянем, неужели ни от кого помощи не дождемся?
— Может, дождетесь. Хотя среди ночи боятся останавливаться. Я бы ни за что не остановился. Я не такой храбрец.
Том усмехнулся.
— Думаешь, мы храбрецы? Просто нам ничего другого не остается, а храбрость тут ни при чем. Ну, спасибо. Как-нибудь доберемся. — Он сел в кабину и отъехал от станции.
Молодой человек в белом вошел в домик из рифленого железа, где его помощник просматривал папку со счетами.
— Ну и народ! Оголтелые какие-то.
— Кто — Оки? Они все такие.
— А машина! Я бы на этом примусе побоялся с места сдвинуться.
— Ты! Мы с тобой люди как люди, а у этих Оки никакого понятия нет. Они и на людей не похожи. Настоящий человек не станет так жить, как они живут. Настоящий человек не помирится с такой грязью, убожеством. Этих Оки от гориллы не сразу отличишь.
— А все-таки хорошо, что не мне надо ехать через пустыню на таком «гудзоне». Стучит, как молотилка.
Его помощник посмотрел на лежавшую перед ним папку. Крупная капля пота скатилась у него с пальца и упала на розовые листки.
— Их ничем не испугаешь. Такие тупицы даже не представляют себе, как это опасно. И вообще они дальше своего носа ничего не видят. Есть о ком беспокоиться!
— Я не беспокоюсь. Просто подумал, каково бы мне было на их месте.
— Да ведь ты понимаешь, что к чему. А они ни черта не понимают. — И он вытер рукавом каплю с розового листа.
Грузовик выехал на шоссе и пошел между громоздившимися с обеих сторон камнями. Вода в радиаторе вскоре закипела, и Тому пришлось сбавить скорость. Выше и выше по отлогой дороге, которая извивалась и петляла по мертвой стране, спаленной, обесцвеченной солнцем, уничтожившим здесь все живое. Том сделал короткую остановку, чтобы охладить мотор, и снова двинулся дальше. Они подъехали к перевалу до заката и заглянули вниз на пустыню — черные горы вдали, желтые блики солнца на серой земле. Трава и жалкие, чахлые кустики бросали резкие тени на песок и на обломки скал. Палящее солнце светило прямо в лоб. Том заслонил глаза рукой, глядя на дорогу. Они перевалили через гребень и, чтобы охладить мотор, пошли под уклон, пользуясь только тормозами. Они спускались вниз к пустыне; вентилятор крутился, охлаждая воду в радиаторе. Том, Эл, отец и Уинфилд, сидевший на коленях у отца, смотрели на яркое заходящее солнце, и глаза у них были как стеклянные, загорелые лица блестели от пота. Плеши спаленной земли и черные горы нарушали ровный разбег пустыни и делали ее еще более страшной в красных закатных лучах.
Эл сказал:
— Ну и места! А что, если бы пришлось идти пешком?
— Ходили и пешком. Много народу ходило; а если другие могли, значит, и мы сможем, — ответил Том.
— А сколько перемерло, должно быть, — сказал Эл.
— У нас тоже не без потерь.
Эл замолчал. Залитая красным светом пустыня пролетала мимо.
— Как думаешь, увидимся мы с этими Уилсонами? — спросил Эл.
Том покосился на указатель уровня масла.
— Чудится мне, что миссис Уилсон ни мы, ни кто другой больше не увидит. Чудится, и все тут.
Уинфилд сказал:
— Па, я хочу слезть.
Том взглянул на него.
— Не мешало бы всех спустить до темноты. — Он сбавил скорость и остановил машину. Уинфилд соскочил на землю и помочился у края шоссе. Том высунулся из кабины. — Еще кому-нибудь нужно?
— Мы потерпим, — крикнул дядя Джон.
Отец сказал:
— Уинфилд, лезь-ка ты наверх. У меня ноги затекли тебя держать. — Мальчик застегнул комбинезон, послушно вскарабкался на грузовик по заднему борту и перелез на четвереньках через бабкин матрац поближе к Руфи.
Грузовик шел навстречу закату, и солнце уже коснулось краешком неровной линии горизонта, залив пустыню красным огнем.
Руфь сказала:
— Что — прогнали?
— Я сам ушел. Тут лучше. Там лечь нельзя.
— Только, пожалуйста, не болтай и не приставай ко мне, — сказала Руфь, — потому что я хочу спать. Засну, утром проснусь — и уже приехали. Так Том сказал. А интересно будет посмотреть, ка́к там, в Калифорнии. Говорят, красиво.
Солнце зашло, оставив на небе большой сияющий круг. Под брезентом стало темно, как в туннеле с просветами по обоим концам — с просветами в форме треугольника.
Конни и Роза Сарона сидели, прислонившись к кабине, и ветер, залетавший под навес, бил жаром им в затылок, а брезент хлопал и гудел у них над головой. Они тихо переговаривались, приноравливаясь к хлопанью брезента, чтобы другие ничего не слышали. Конни поворачивался и шептал ей на ухо, и, отвечая, Роза Сарона делала то же самое. Она сказала:
— Едем, едем без конца, кажется, что никогда больше ничего не будет. Мне надоело.
Он повернулся и шепнул:
— Может быть, утром… Ты бы хотела, чтобы мы сейчас были одни? — В темноте Конни коснулся ладонью ее бедра.
Она сказала:
— Не надо. У меня голова кругом идет. Перестань. — И подставила Конни ухо, чтобы расслышать его ответ.
— Может быть… когда все заснут.
— Да, — сказала она. — А сейчас не надо. У меня голова идет кругом, а они, может, и не заснут.
— Я больше не могу, — сказал он.
— Я знаю. Я тоже. Давай говорить, как там все будет, и отодвинься, пока у меня голова не закружилась.
Конни пересел чуть подальше.
— Значит, как приедем, я сейчас же начну учиться по вечерам, — начал он. Роза Сарона глубоко вздохнула. — Достану книжку, в которой про это сказано, и вырежу оттуда подписной бланк.
— А ждать придется долго? — спросила она.
— Чего ждать?
— Когда ты начнешь зарабатывать много денег и у нас будет лед.
— Это трудно сказать, — солидно ответил Конни. — Как это можно знать заранее? К рождеству, надо думать, кончу, а может, гораздо раньше.
— Вот кончишь, тогда мы и лед купим и все остальное.
Он хмыкнул:
— Это у тебя от жары. Зачем тебе лед на рождество?
Она фыркнула:
— И в самом деле! А все-таки пусть он всегда у нас будет. Ну, перестань! У меня голова кругом пойдет.
Сумерки перешли в темноту, и на бледном небе над пустыней показались звезды — колючие, яркие, с редкими лучиками, — и небо стало как бархатное. И жара стала иная. До заката зной словно хлестал, заливал огнем, а теперь он поднимался снизу, от земли, плотной, душной волной. Зажгли фары, и впереди в их тусклом свете виднелось шоссе, а по правую и по левую руку — узкая лента пустыни. Иногда вдали поблескивали чьи-то глаза, но звери не выбегали на свет. Под брезентом теперь стало совсем темно. Дядя Джон и проповедник лежали посредине, опираясь на локти, и глядели на дорогу, в задний треугольник навеса. Они видели у самого борта две бесформенные в темноте фигуры — это были бабка и мать, — видели, как мать привстает время от времени, меняет позу.
— Кэйси, — сказал дядя Джон, — ты должен знать, что с этим делать.
— С чем — с этим?
— Сам не знаю, — ответил дядя Джон.
Кэйси сказал:
— Нелегкую задачу ты мне задал.
— Ты же был проповедником.
— Слушай, Джон! Что вы все говорите: проповедник, проповедник. Разве проповедник не такой же человек, как все?
— Да, но он… он особенный человек… иначе какой же он проповедник. Я вот о чем… Может быть так, что приносишь людям несчастье?
— Не знаю, — сказал Кэйси. — Не знаю.
— Вот я… у меня была жена… красивая, хорошая. Как-то ночью у нее заболел живот. Она попросила меня: «Позови доктора». А я говорю: «Вот еще. Объелась, наверно, только и всего». — Дядя Джон положил проповеднику руку на колено и пригляделся к нему в темноте. — Ты бы видел, как она на меня посмотрела. Всю ночь стонала, а на следующий день умерла. — Кэйси пробормотал что-то. — Понимаешь? — продолжал дядя Джон. — Я ее убил. И с тех пор я старался искупить свою вину… старался делать добро… все больше ребятишкам. И жить хотел по-хорошему… и не могу. Напиваюсь, предаюсь блуду…
— Все блудят, — сказал Кэйси. — Я тоже.
— Да, но у тебя нет греха на душе.
Кэйси мягко проговорил:
— Как нет — есть. Грехи есть у всех. Что кажется нам грехом? То, в чем мы не чувствуем уверенности. А тех, кто во всем уверен и не знает за собой никаких грехов, — тех сволочей я, на месте бога, гнал бы пинком в зад из царства небесного. Видеть их не могу.
Дядя Джон сказал:
— У меня такое чувство, будто я своим же родным приношу несчастье. Думаю, уж не уйти ли от них? Так мне не житье.
Кэйси быстро проговорил:
— Что человеку надо делать, пусть он то и делает. Ничего тебе не могу посоветовать. Ничего. Я не знаю, бывает ли так, чтобы приносить счастье или несчастье. А доподлинно мне известно только одно: никто не смеет соваться в чужую жизнь. Пусть человек решает сам за себя. Помочь ему можно, а указывать — нет.
Дядя Джон разочарованно сказал:
— Так ты не знаешь?
— Нет, не знаю.
— А как по-твоему, грех это, что я жену не спас от смерти?
— У другого это было бы просто ошибка, — сказал Кэйси, — а если ты думаешь, что это грех, значит, грех. Человек сам создает свои грехи.
— Надо это обдумать как следует, — сказал дядя Джон, перевернулся на спину и лег, подняв колени.
Грузовик оставлял позади милю за милей. Время шло. Руфь и Уинфилд заснули. Конни вытащил откуда-то одеяло, накрыл себя и Розу Сарона, и, сдерживая дыхание, они обнялись под ним в темноте. Потом Конни откинул одеяло в сторону, и горячий воздух овеял прохладой их взмокшие тела.
Мать лежала на матраце возле бабки, и, хотя глаза ее ничего не видели в темноте, она чувствовала рядом с собой судорожно подергивающееся тело, судорожно бьющееся сердце, слышала прерывистое дыхание. И мать повторяла:
— Успокойся, успокойся. Все будет хорошо, все будет хорошо. — И потом добавила срывающимся голосом: — Ты же знаешь, нам надо переехать пустыню. Ты же знаешь это.
Дядя Джон окликнул eё:
— Ты что?
Прошла минута, прежде чем она ответила.
— Да нет, это я так. Должно быть, во сне.
А потом бабка затихла, и мать, не двигаясь, лежала рядом с ней.
Часы шли, темнота плотной стеной вставала перед грузовиком. Иногда их обгоняли машины, бежавшие на запад; иногда навстречу попадался грузовик и с грохотом пролетал мимо, на восток. Звезды медленным каскадом струились к западу. Было уже около полуночи, когда они подъехали к инспекторской станции около Деггета. Шоссе в этом месте было залито электричеством, а у инспекторского домика стоял ярко освещенный щит с надписью: Держи правее. Стоп. Том остановил машину, и инспекторы, слонявшиеся без дела по конторе, сейчас же вышли и стали под длинным деревянным навесом. Один записал их номер и открыл капот.
Том спросил:
— Это зачем?
— Агрономическая инспекция. Сейчас осмотрим всю машину. Растения, семена есть?
— Нет, — ответил Том.
— Посмотреть все-таки надо. Разгружайтесь.
Мать с трудом слезла с грузовика. Лицо у нее было опухшее, глаза смотрели сурово.
— Послушай, мистер, у нас больная. Старуха. Мы повезем ее к доктору. Нам нельзя ждать. — Она, видимо, еле сдерживалась, чтобы не разрыдаться. — Отпустите нас.
— Нет. Без осмотра никак нельзя.
— Богом клянусь, ничего у нас нет! — крикнула мать. — Богом клянусь. Бабке совсем плохо.
— Вы сами, наверно, заболели, — сказал инспектор.
Мать взялась за планку заднего борта и подтянулась всем телом, вложив в это движение всю свою силу.
— Смотрите, — сказала она.
Инспектор направил луч карманного фонаря на сморщенное старческое лицо.
— И в самом деле, — сказал он. — Так, говорите, ничего нет — ни семян, ни фруктов, ни овощей, ни кукурузы, ни апельсинов?
— Ничего нет. Богом клянусь!
— Ладно, поезжайте. Доктор есть в Барстоу. Это всего восемь миль отсюда. Поезжайте.
Том залез в кабину и тронул грузовик с места.
Инспектор повернулся к своему товарищу.
— Чего их задерживать?
— Может, врут все, — сказал тот.
— Какое там! Ты бы видел эту старуху. Нет, не врут.
Том прибавил газа, торопясь поскорее добраться до Барстоу, и когда они подъехали к этому маленькому городку, он остановил машину, вылез из нее и подошел к заднему борту. Мать выглянула ему навстречу.
— Ничего, — сказала она. — Я просто не хотела задерживаться, боялась, как бы не застрять в пустыне.
— А что с бабкой?
— Ничего… ничего. Поезжай дальше. Надо поскорее одолеть пустыню.
Том покачал головой и отошел.
— Эл, — сказал он, — сейчас заправимся, а дальше ты поведешь.
Он подъехал к заправочной станции, работающей круглые сутки, наполнил бак и радиатор и подлил масла в картер. Эл передвинулся к рулю. Том сел с краю, отец — посредине. Они снова въехали в темноту, и вскоре невысокие холмы, окружавшие Барстоу, остались позади.
Том сказал:
— Не знаю, что это с матерью. Какая ее муха укусила? Разве долго посмотреть вещи? Сказала, что бабка совсем плоха, а сейчас говорит — ничего. Не пойму. Что-то с ней неладное. Может, помешалась в дороге?
Отец сказал:
— Она сейчас как в молодости — такая же отчаянная. Молодая была — ничего не боялась. Уж, кажется, пора бы ей присмиреть, ведь столько детей нарожала, работа какая тяжелая. Да где там! Помните, как она домкратом размахивала? Попробуй, отними — да я бы ни за что не согласился.
— Не пойму, что с ней такое, — сказал Том. — Может, просто устала?
Эл сказал:
— Вот уж не буду жалеть, когда наше путешествие кончится! Покоя мне не дает эта проклятая машина.
Том сказал:
— Ты молодец — хорошую выбрал. Без сучка, без задоринки едем.
Всю ночь «гудзон» вгрызался в душную темноту, и зайцы сбегались на свет его фар и удирали прочь, меряя землю длинными, размашистыми прыжками. И когда впереди блеснули огоньки Мохаве, позади уже начинало светать. В рассветных сумерках на западе показались горы. В Мохаве взяли воды и масла и поехали дальше, к горам, и теперь рассвет окружал их со всех сторон.
Том крикнул:
— Проехали пустыню! Па, Эл, да посмотрите! Ведь проехали!
— Я так устал, что мне все равно, — сказал Эл.
— Дай я поведу.
— Нет, подожди.
Техачапи проехали при свете. Позади вставало солнце. И вдруг внизу глазам их открылась широкая долина. Эл резко затормозил посреди дороги и крикнул:
— Ой! Смотрите! — Виноградники, фруктовые сады, широкая ровная долина — зеленая, прекрасная. Деревья, посаженные рядами, фермерские домики.
И отец сказал:
— Мать честная!
Городки вдали, поселки среди фруктовых садов и утреннее солнце, заливающее золотом долину. Позади дали сигнал. Эл свернул к краю шоссе и остановился там.
— Надо посмотреть как следует.
Золотые поутру поля, ивы, ряды эвкалиптов.
Отец вздохнул.
— Вот не думал, что такое бывает на свете.
Персиковые деревья, ореховые рощи и пятна темной зелени апельсинов. И красные крыши среди деревьев, и сараи — большие сараи. Эл вылез из машины и сделал несколько шагов, разминая ноги.
Он крикнул:
— Ма, посмотри! Приехали!
Руфь и Уинфилд сползли с грузовика на землю и замерли на месте, благоговейно и робко глядя на широкую долину. Даль застилало легкой дымкой, и казалось, что земля в этой дали, уходя к горизонту, становится все мягче и мягче. Ветряная мельница поблескивала крыльями, точно маленький гелиограф. Руфь и Уинфилд смотрели не отрываясь, и Руфь прошептала:
— Вот она — Калифорния.
Уинфилд повторил это слово по складам, беззвучно шевеля губами.
— Тут фрукты, — сказал он вслух.
Кэйси и дядя Джон, Конни и Роза Сарона спустились вниз. И они тоже стояли молча. Роза Сарона подняла руку пригладить волосы, увидела долину, и рука ее медленно опустилась.
Том сказал:
— А где ма? Я хочу, чтобы ма посмотрела. Ма, смотри! Иди сюда.
Мать медленно, с трудом перелезла через задний борт. Том взглянул на нее:
— Господи! Ты заболела, что ли?
Лицо у матери было одутловатое, серое, глаза глубоко запали, веки покраснели от бессонницы. Ее ноги коснулись земли, и она ухватилась за борт грузовика, чтобы не упасть.
Она проговорила хрипло:
— Значит, пустыню проехали?
Том показал на широкую долину:
— Смотри!
Она взглянула в ту сторону, и рот у нее чуть приоткрылся. Пальцы потянулись к горлу, захватили складочку мягкой кожи и чуть стиснули ее.
— Слава богу! — сказала она. — Приехала наша семья. — Колени у нее подогнулись, и она села на подножку.
— Заболела, ма?
— Нет, устала.
— Ты не спала ночь?
— Нет.
— Бабке было плохо?
Мать посмотрела на свои руки, лежащие у нее на коленях, как усталые любовники.
— Я хотела подождать, не говорить сразу. Чтобы не портить вам…
Отец сказал:
— Значит, бабка совсем плоха.
Мать подняла глаза и долгим взглядом обвела долину.
— Бабка умерла.
Они молча смотрели на нее, и наконец отец спросил:
— Когда?
— Еще до того, как нас остановили.
— Потому ты и не позволила осмотреть вещи?
— Я боялась, что мы застрянем в пустыне, — ответила мать. — Я сказала бабке, что поделать ничего нельзя. Семье надо проехать пустыню. Я сказала, я все ей сказала, когда она была уже при смерти. Нам нельзя было останавливаться посреди пустыни. У нас маленькие дети… Роза беременная. Я ей все сказала. — Она подняла руки с колен, на секунду закрыла лицо, потом тихо проговорила: — Ее надо похоронить там, где зелено, красиво. Чтобы кругом были деревья. Пусть хоть ляжет в землю в Калифорнии.
Все испуганно смотрели на мать, поражаясь ее силе.
Том сказал:
— Господи боже! И ты всю ночь лежала с ней рядом?
— Нам надо было переехать пустыню, — жалобно проговорила она.
Том шагнул к матери и хотел положить ей руку на плечо.
— Не трогай меня, — сказала она. — Я совладаю с собой, только не трогай. А то не выдержу.
Отец сказал:
— Надо ехать. Надо туда, вниз ехать.
Мать взглянула на него.
— Можно… можно я сяду в кабину? Я больше не могу там… я устала. Сил у меня нет.
Они снова взобрались на грузовик, отводя глаза от неподвижной длинной фигуры, закрытой, укутанной со всех сторон — укутанной даже с головой — одеялом. Они сели по местам, стараясь не смотреть на нее, не смотреть на приподнявшееся бугорком одеяло — это нос, на острый угол — это подбородок. Они старались не смотреть туда — и не могли. Руфь и Уинфилд, забравшиеся в передний угол, как можно дальше от мертвой, не сводили с нее глаз.
И Руфь сказала шепотом:
— Это бабка. Она теперь мертвая.
Уинфилд медленно кивнул.
— Она больше не дышит. Она совсем, совсем мертвая.
А Роза Сарона шепнула Конни:
— Она умирала… как раз когда мы…
— Кто же знал? — успокаивающе сказал Конни.
Эл залез наверх, уступив матери место в кабине. И Эл решил немного похорохориться, потому что ему было грустно. Он бухнулся рядом с Кэйси и дядей Джоном.
— Ну что ж, она уж старая была. Пора и на тот свет, — сказал Эл. — Помирать всем придется. — Кэйси и дядя Джон посмотрели на Эла пустыми глазами, точно это был куст, обретший вдруг дар слова. — Ведь правда? — не сдавался Эл. Но те двое отвели от него глаза, и он насупился и замолчал.
Кейси проговорил изумленно, точно не веря самому себе:
— Всю ночь… одна. — И добавил: — Джон! Такое у нее сердце, у этой женщины, что мне страшно становится. И страшно, и каким-то подлецом себе кажешься.
Джон спросил:
— А это не грех? Как, по-твоему, тут нет греха?
Кэйси удивленно взглянул на него.
— Грех? Никакого греха тут нет.
— А я что ни сделаю, так хоть немножко, а согрешу, — сказал Джон и посмотрел на длинное, закутанное с головой тело.
Том, мать и отец сели в кабину. Том отпустил тормоза и включил мотор. Тяжелая машина пошла под уклон, пофыркивая, подскакивая, сотрясаясь всем кузовом на ходу. Позади них было солнце, впереди — золотая и зеленая долина. Мать медленно повела головой.
— Красота какая! — сказала она. — Вот бы им посмотреть!
— Да, правда, — сказал отец.
Том похлопал ладонью по штурвалу.
— Уж очень они были старые, — сказал он. — Они бы ничего такого здесь не увидели. Дед стал бы вспоминать свою молодость, индейцев и прерии. А бабка — свой первый домик. Уж очень они были старые. Кто по-настоящему все увидит, так это Руфь и Уинфилд.
Отец сказал:
— Смотри, как наш Томми разговаривает, как большой, будто проповедь читает.
А мать грустно улыбнулась:
— Да… Томми стал большой, вырос… так вырос, что до него и не дотянешься.
Они спускались вниз, круто поворачивая, петляя вместе с шоссе, и то теряли долину из виду, то находили снова. Снизу до них долетало ее горячее дыхание с горячим запахом зелени, смолистым запахом гринделий. Вдоль шоссе трещали цикады. Том увидел впереди гремучую змею, наехал на нее, раздавил колесами и так и оставил корчиться посреди дороги.
Он сказал:
— Надо разыскать, где тут есть следователь. Надо, чтобы у бабки были приличные похороны. Па, сколько у нас осталось денег?
— Около сорока долларов, — ответил отец.
Том засмеялся.
— Здорово! Это для начала-то! Ни с чем приехали. — Он хмыкнул, и тут же лицо у него стало суровое. Он натянул козырек кепки на самые глаза. А грузовик спускался вниз под уклон, к широкой долине.
Глава девятнадцатая
Когда-то давно Калифорния принадлежала Мексике, а ее земли — мексиканцам; а потом в страну хлынула орда оборванных, не знающих покоя американцев. И так сильна была в них жажда земли, что они захватили эту землю — завладели землей Саттера, землей Герреро, захватили большие поместья, искромсали их, дрались каждый за свой кусок, рыча, как освирепевшие, изголодавшиеся звери, и охраняли захваченное с оружием в руках. Они построили там дома и сараи, они вспахали землю и засеяли ее. И стали считать себя хозяевами этой земли.
Мексиканцы были народ слабый и сытый. Они не могли отстаивать свои права, потому что не было для них в мире ничего такого, к чему можно тянуться с той жадностью, с какой тянулись к земле американцы.
И с годами скваттеры стали уже не скваттерами, а собственниками; и дети их выросли и народили детей на этой земле. И они утолили свой голод, звериный голод, сосущий, терзающий внутренности голод, утолить который могли только земля, вода, благодатное небо над этой землей, зеленые всходы, набухающие соками корни. Они владели всем этим в столь полной мере, что перестали что-либо видеть вокруг себя. Их уже не терзала тоска по акру плодородной земли и по блестящему на солнце плугу, по семенам и по ветряной мельнице, помахивающей крыльями. Они уже не вставали до зари, прислушиваясь к первому чириканью сонных птиц, не чувствовали на лице утреннего ветерка, не дожидались первых лучей, чтобы выйти на милое их сердцу поле. Все это отошло в прошлое; урожай исчислялся теперь долларами, земля оценивалась как основной капитал плюс проценты, урожаи покупались и продавались еще до посева. И теперь неурожайный год, засуха и наводнение стали для них не смертью, на какой-то срок обрывающей течение жизни, а всего лишь убытком. И деньги измельчили их любовь к земле, и их страсть каплю за каплей высушили проценты, и они стали теперь не фермерами, а мелкими лавочниками, торгующими урожаем, мелкими фабрикантами, которые продают прежде, чем производят. А потом неудачливым лавочникам пришлось распроститься со своей землей и уступить ее лавочникам более деловым. Как бы человек ни был разумен, как бы он ни любил землю и зеленые всходы, это не помогало ему уцелеть, если из него не получалось лавочника. И с годами землей завладели крупные дельцы; и участки становились все крупнее, но число их уменьшалось.
Теперь земледелие стало промышленностью, и собственники пошли по пути древнего Рима, хотя сами они не подозревали этого. Они ввозили рабов, хотя и не называли этих людей рабами: китайцев, японцев, мексиканцев, филиппинцев. Эти люди могут прожить на одном рисе и бобах, говорили крупные дельцы. Много ли таким надо? Платить им как следует? Да они не будут знать, на что тратить деньги. Вы посмотрите, как они живут. Вы посмотрите, что они едят. А если начнут привередничать — высылайте их отсюда немедленно.
Земельные участки росли и росли, число владельцев уменьшалось. А число фермеров, оставшихся на земле, стало просто жалким. Побои, страх и голод довели ввезенных рабов до того, что многие из них вернулись к себе на родину, другие отбились от рук, и их перестреляли или выгнали из страны.
И с этой земли стали собирать совсем другие урожаи: фруктовые деревья заняли место зерновых полей, и в низинах теперь росли овощи на потребу всему миру — салат, цветная капуста, артишоки, картофель, — все низкорослое, приземистое. С косой, с плугом, с вилами человек работает стоя, но ему приходится ползать, как букашке, между грядками салата, ему приходится гнуть спину и тащить за собой длинный мешок между грядками хлопчатника, ему приходится, точно кающемуся грешнику, становиться на колени перед цветной капустой.
И теперь хозяева уже не работали на своих фермах. Хозяйство велось на бумаге; хозяева забыли землю, — забыли как она пахнет, какая она на ощупь — и помнили только то, что они владеют ею, помнили только доходы и убытки, которые она приносит им. И некоторые фермы разрослись до таких размеров, что один человек уже не мог держать в голове все хозяйство; они разрослись до таких размеров, что здесь уже была нужна целая армия бухгалтеров, которые подсчитывали проценты, прибыли и убытки; химиков, которые исследовали почву и обогащали ее; управляющих, которые наблюдали за тем, чтобы люди, согнувшиеся в три погибели, двигались вдоль грядок так быстро, как только позволяли силы. И такой фермер на самом деле становился лавочником и открывал лавку. Он платил людям деньги и продавал им продукты — и получал свои деньги обратно. А в дальнейшем он уже переставал платить и тем самым экономил на ведении конторских книг. На этих фермах продукты отпускались в кредит. Человек работал и кормился; а когда работа кончалась, он обнаруживал, что задолжал компании. И владельцы не только перестали трудиться на своих фермах — многие из них даже никогда не видели, какие они, эти фермы.
А потом на Запад потянулся разоренный люд — из Канзаса, Оклахомы, Техаса, Нью-Мексико, из Невады и Арканзаса. Потянулись семьями, кланами, согнанные с мест пылью, трактором. Ехали в набитых битком машинах, целыми караванами — бездомные, голодные. Двадцать тысяч, и пятьдесят тысяч, и сто тысяч, и двести тысяч. Они двигались потоком через горы, голодные, беспокойные — беспокойные, как муравьи: спешили скорее дорваться до работы поднимать, носить тяжести, полоть, собирать, резать, — все что угодно, любое ярмо, лишь бы заработать на хлеб. Дети голодают. Нам негде жить. Бежали, как муравьи, спешили дорваться до работы, до хлеба, а больше всего — до земли.
Мы не какие-нибудь чужаки. У нас уже семь поколений родилось и выросло в Америке, а если копнуть поглубже, так там ирландцы, шотландцы, немцы, англичане. Один наш предок сражался за революцию, а сколько участвовало в гражданской войне — и с той, и с другой стороны. Мы американцы.
Они были голодные, злые. Они надеялись найти здесь дом, а нашли только ненависть. Оки… Хозяева ненавидели их, ибо хозяева знали, что Оки народ крепкий, а они сами слабосильные, что Оки изголодались, а они сами сыты по горло, и, может быть, хозяева слышали еще от своих прадедов, как легко захватить землю у слабосильного человека, если ты сам голоден, зол и у тебя оружие в руках. Хозяева ненавидели их. А в городах этих Оки ненавидели лавочники, ибо они знали, что Оки народ безденежный. Это самый верный способ заслужить презрение лавочника, ибо его симпатию вызывают как раз противоположные качества покупателя. Горожане, мелкие банкиры ненавидели Оки, потому что на них не наживешься. У этих Оки ничего нет. Рабочие на фермах тоже ненавидели Оки, потому что голодный человек должен работать, а если он должен работать, не может не работать, значит наниматель автоматически снижает плату, и тогда на более высокую уже никто не сможет рассчитывать.
И разоренные фермеры, кочевники, нескончаемым потоком тянулись в Калифорнию — двести пятьдесят тысяч, триста тысяч. Там, позади, новые тракторы распахивали землю и сгоняли с нее арендаторов. И новые волны выплескивались на дороги, новые волны разоренного, бездомного люда, ожесточившегося и опасного в своей ожесточенности.
Калифорнийцы много чего требовали от жизни — накопления капитала, успеха в обществе, удовольствий, роскоши, надежного помещения денег; а новые варвары требовали от нее только две вещи — землю и хлеб; и для них эти две вещи сливались в одну. И тогда как требования калифорнийцев были туманны и неопределенны, требования Оки отличались реальностью: все то, к чему они стремились, лежало тут же у дороги, дразня глаз, разжигая зависть. Плодородные поля — здесь можно рыть колодцы, — плодородные зеленые поля; земля — ее можно взять и раскрошить пальцами; трава — запах ее можно вдохнуть; стебли овса — их только пожуешь немного — и почувствуешь в горле терпкую сладость. Человек смотрел на невозделанную землю и знал, и видел мысленно, что гнуть спину и напрягать мускулы здесь можно недаром; здесь вырастет капуста и золотистая сахарная кукуруза, брюква и морковь.
Бездомный, голодный человек ехал по дороге — рядом с ним его жена, на заднем сиденье исхудалые дети — и смотрел на невозделанные поля, которые могли бы дать не прибыли, а пищу. И он знал, что невозделанное поле — грех, незасеянная земля — преступление против его исхудалых детей. И когда такой человек проезжал по дороге, поля для него были соблазном, и он отдал бы все, чтобы засеять их, — ведь его дети почерпнут здесь силу, жена обретет покой. Соблазн всегда стоял перед глазами. Поля искушали его, и оросительные канавы с чистой проточной водой — это тоже было искушение.
А на юге он видел золотые апельсины на деревьях, маленькие золотые апельсины в темной зелени деревьев; и вооруженную охрану, которая была поставлена в садах, чтобы человек не мог сорвать апельсин для своего исхудалого ребенка. Апельсины пойдут на свалку, если цена на них упадет.
Он въезжал на своей старой машине в город. Он рыскал по фермам в поисках работы. Где здесь можно переночевать?
А вон у реки, в Гувервиле[1]. Там Оки полным-полно.
Он подъезжал на своей старой машине к Гувервилю и потом уж не спрашивал, где заночевать, потому что на окраине каждого города был свой Гувервиль.
Ветошный поселок — скопление рухляди — обычно возникал у воды. Вместо домов здесь были палатки, шалаши, лачуги из картонных коробок. Человек ввозил семью в этот поселок и становился гражданином Гувервиля, — они все назывались гувервилями. Человек разбивал палатку как можно ближе к воде; а если палатки у него не было, он шел на городскую свалку, приносил оттуда гофрированный картон и строил из него жилье. А когда лил дождь, это жилье размокало и его уносило водой. Человек обосновывался в Гувервиле и рыскал по окрестностям в поисках работы, и те немногие деньги, которые у него оставались, уходили на бензин для разъездов. По вечерам мужчины сходились и вели беседы. Сидя на корточках, они говорили о земле, которую видели вдоль дорог.
Вон там, дальше на запад, тридцать тысяч акров. Лежит себе незасеянная. Эх! Что бы я сделал с такой землей — с какими-нибудь пятью акрами такой земли. Да у меня было бы все что хочешь.
А ты заметил? На фермах ни овощей не сажают, ни свиней не держат, ни кур. У них всегда что-нибудь одно — хлопок, или, скажем, персики, или салат. А в другом месте — одни куры. Все остальное покупают, а ведь могли бы тут же, у себя на огороде, вырастить.
Эх! Мне бы парочку свиней!
Попусту заришься. Это все не твое и твоим никогда не будет.
Что же дальше? Разве так можно растить детей?
В лагерях шепотом передавали друг другу вести. В Шефтере будет работа. И машины грузились среди ночи, на дороге не протолкнешься — погоня за работой, как золотая лихорадка. В Шефтер съезжались толпы народа, ровно в пять раз больше, чем требовалось. Погоня за работой, как золотая лихорадка. Они уезжали ночью, тайком, обуреваемые жаждой дорваться до работы.
А вдоль дороги — соблазны — поля, которые могут дать хлеб.
Тут на все свой хозяин. Это не наше.
Может, все-таки удастся получить хоть небольшой участок? Ну хоть самый маленький. Вон тот клочок. Там сейчас один бурьян. Эх! Я бы с этого клочка столько картофеля снял — хватило бы на всю семью.
Это все не наше. Бурьян? Пусть растет бурьян.
Время от времени кто-нибудь, не удержавшись, выбирал украдкой местечко и расчищал его, пытаясь по-воровски отнять у земли немного от ее богатств. Потайные огороды, прячущиеся среди зарослей бурьяна. Пакетик морковных семян и щепотка брюквенных. Сажали картофельные очистки, по вечерам тайком пробирались туда мотыжить краденую землю.
Оставь бурьян по краям — тогда никто не увидит, что мы тут делаем. И в середине тоже оставь, вон там, где повыше.
По вечерам тайком работали на огороде, носили воду в ржавой жестянке.
И в один прекрасный день — шериф: ты что здесь копаешься?
Я ничего плохого не делаю.
Я за тобой давно послеживаю. Разве это твоя земля? Ты хозяйничаешь на чужой земле.
Она не вспахана, я ничего плохого здесь не делаю.
Чтоб вас черт побрал, переселенцев. Вы скоро хозяевами себя здесь почувствуете. Смотри, спохватишься, да будет поздно! Подумаешь, хозяин нашелся. Проваливай отсюда.
И бледно-зеленые побеги моркови сбиты ногой, ботва брюквы затоптана. И бурьян снова захватывал свои прежние владения. Но шерифу нельзя было отказать в правоте. Урожай — это уже собственность. Земля вскопана, морковь съедена — да, человек, пожалуй, станет драться за землю, которая дала ему пропитание. Гнать его отсюда! А то возомнит себя хозяином. Пожалуй, пойдет на смерть, отстаивая этот клочок земли среди бурьяна.
Видал, какая у него была физиономия, когда мы топтали брюкву? Того и гляди убьет. Таких надо приструнить как следует, не то все заберут в свои руки.
Пришлые. Чужаки.
Говорят они, правда, по-нашему, но это совсем другой народ. Посмотри, как они живут. Разве из наших кто-нибудь стал бы так жить? Да никогда!
По вечерам присаживались на корточки, разговаривали. И чей-то взволнованный голос: а что в самом деле? Давайте соберемся человек двадцать, захватим себе участок. Оружие есть. Захватим и скажем: «Попробуйте прогоните!» Что в самом деле?
Перестреляют всех, как крыс.
А что, по-твоему, лучше, умереть или так жить? Лежать под землей или ютиться в шалаше из дерюги? Что лучше для твоих детей, умереть сейчас или через два года, от недоедания, как это называют доктора? Знаешь, что мы едим всю эту неделю? Крапивный отвар и лепешки. А откуда у нас мука на лепешки, знаешь? Смели с пола в товарном вагоне.
Разговоры в лагерях, а шерифские понятые — толстозадые, с револьверами на жирных бедрах — расхаживают между лачугами: этот народ надо держать в страхе. Их надо приструнить как следует, не то они черт-те что здесь натворят. Это народ опасный, все равно как негры на Юге. Им только дай объединиться, и тогда ничем не остановишь.
Выдержка из газеты: «Шерифский понятой Лоуренсвиля потребовал, чтобы переселенец покинул пределы города. Тот оказал сопротивление, вынудив представителя власти применить силу. Одиннадцатилетний сын переселенца убил шерифского понятого выстрелом из двадцатидвухкалиберной винтовки».
Твари поганые! С ними держи ухо востро — начнут спорить, стреляй в них первый. Если мальчишка способен убить шерифского понятого, чего же тогда ждать от взрослых? У них нрав крутой, а с ними надо еще круче. Нечего церемониться. Надо припугнуть их как следует.
А что, если они не из пугливых? Что, если они не захотят уступить и будут отвечать выстрелом на выстрел? Эти люди привыкли к оружию с детских лет. Ружье для них — это такая же часть тела, как руки. А что, если они не из пугливых? Что, если в один прекрасный день эти люди пойдут войной на нашу страну, как ломбардцы на Италию, германцы на Галлию, турки на Византию? Это была орда людей, изголодавшихся по земле и плохо вооруженных, а все-таки остановить их не смогли и легионы. Их не остановили ни зверства, ни пытки. Чем можно испугать человека, который не только сам страдает от голода, но и видит вздутые животы своих детей? Такого не запугаешь — он знает то, страшнее чего нет на свете.
Мужчины беседуют в Гувервиле: мой дед отнял землю у индейцев.
Нет, так нельзя, мы об этом уже говорили. Это воровство. А я не вор.
Да ну? А кто украл позавчера ночью бутылку молока с крыльца? Кто украл медную проволоку, продал ее и на эти деньги купил мяса?
Да ведь я для ребят, они голодные.
Как ни верти, а это воровство.
А знаете, как Ферфилды зацапали себе такую ферму? Сейчас расскажу. Тогда земля была государственная и ее можно было брать. Старик Ферфилд отправился в Сан-Франциско, походил там по кабакам и набрал сотни три всякого сброда. Они нарезали себе участков. Ферфилд их кормил и спаивал; потом, когда бумаги были оформлены, он все перевел на свое имя. После рассказывал, что ему каждый акр обошелся в пинту сивухи. А как это назвать — тоже воровство?
Хорошего, конечно, тут мало, но ведь в тюрьму его не посадили.
Да, в тюрьму не посадили. И того, который поставил лодку на фургон и потом доказывал, что весь участок был под водой, — ведь я в лодке ехал! — того тоже не посадили в тюрьму. И тех, кто дает взятки и в Вашингтоне, и у себя в штате, тех тоже не сажают.
Такие разговоры можно услышать в каждом Гувервиле, по всему штату.
Налеты — вооруженные шерифские понятые врываются в переселенческие лагеря. Убирайтесь отсюда. Приказ отдела здравоохранения. Этот лагерь — рассадник заразы.
Куда же мы денемся?
Это нас не касается. Нам приказано выселить. Через полчаса подожжем лагерь.
Здесь тиф. Хотите, чтобы зараза пошла дальше?
Нам приказано выселить. Живо собирайтесь! Через полчаса подожжем лагерь.
Через полчаса от горящих картонных лачуг и соломенных шалашей к небу поднимался дым, и люди опять выезжали на шоссе, на поиски нового Гувервиля.
А в Канзасе и Арканзасе, в Оклахоме, и Техасе, и в Нью-Мексико тракторы запахивали землю и сгоняли с нее арендаторов.
В Калифорнии их уже триста тысяч, а они все прибывают. Дороги Калифорнии забиты обезумевшими людьми, которые, как муравьи, бегут все дальше и дальше, стремясь дорваться до любой работы — поднимать, носить тяжести, полоть, собирать. К каждому грузу, который может поднять один человек, протянуто пять пар рук, на каждый кусок хлеба зарятся пять ртов.
Крупные собственники, которые потеряют свои земли при социальном перевороте. Для них, для крупных собственников, история — не книга за семью печатями, она доступна им для изучения, они могут почерпнуть из нее одну неоспоримую истину: когда собственность сосредоточивается в руках небольшой кучки людей, ее отнимают. И еще одна истина, сопутствующая первой: когда большинство людей голодает и холодает, они берут силой то, что им нужно. И еще одна истина — она кричит с каждой страницы истории: угнетение сплачивает тех, кого угнетают, оно придает им силу. Крупные собственники игнорировали эти три неоспоримых истины. Земля сосредоточивалась в руках небольшой кучки людей, количество обездоленных росло, а крупные собственники знали только одно — усмирять. Деньги тратились на оружие, на газовые бомбы для защиты крупных владений; разосланные всюду агенты подслушивали ропот недовольных, чтобы пресечь бунт в корне. Изменениями в экономике пренебрегали, планами по переустройству экономики пренебрегали; на повестке дня были только те способы, которыми расправляются с бунтовщиками, а причины, порождающие бунты, существовали по-прежнему.
Тракторы, лишающие людей работы, конвейеры, машины, заменяющие человеческий труд, выпускались все в большем и большем количестве, и семьи одна за другой выезжали на дороги, пытаясь урвать хоть крохи от несметных богатств и жадно глядя на земли, расстилающиеся по пути. Крупные собственники объединялись для самозащиты и на собраниях своих ассоциаций обсуждали способы, с помощью которых можно запугивать, убивать, отравлять газами. И больше всего их страшило вот что: триста тысяч… если у этих трехсот тысяч найдется вожак, главарь… тогда конец. Триста тысяч человек, голодных, несчастных. Если бы они поняли самих себя, земля перешла бы к ним, и никакие винтовки, никакие газы не остановили бы их. А крупные собственники — те, кого богатство сделало и больше и меньше рядового человека, — готовили себе гибель, хватаясь за средства, которые в конечном счете должны будут обратиться против них. Каждый их шаг, каждый акт насилия, каждый налет на бесчисленные гувервили, каждый шериф, расхаживающий по переселенческому лагерю, отдаляли немного день гибели и способствовали неизбежности этого дня.
Люди присаживались на корточки — люди с заострившимися чертами лица, отощавшие от голода, ожесточившиеся от борьбы с голодом; взгляд хмурый, челюсти сжаты. А вокруг них расстилалась плодородная земля.
Слышал, что случилось с ребенком вон в той палатке, четвертой с краю?
Нет, я только что пришел.
Малыш метался во сне, плакал. Родители думали, это от глистов. Дали глистогонного, а он умер. Говорят, есть такая болезнь — «черный язык», у него это и было. От плохой пищи так болеют.
Бедняга…
А у родителей нет денег на похороны. Придется хоронить как нищего.
Вот беда!
И руки опускались в карманы, доставали мелочь. У входа в палатку росла горстка серебра. И родители находили ее там.
Наш народ — хороший народ; наш народ — добрый народ. Даст бог, придет то время, когда добрые люди не всё будут бедняками. Даст бог, придет то время, когда ребятам будет что есть.
И собственники знали, что придет то время, когда молитвы умолкнут.
И тогда конец.
Глава двадцатая
Дети, Конни, Роза Сарона и проповедник сидели на грузовике перед конторой следователя в Бейкерсфилде. Сидеть было жарко и неудобно, затекли ноги. Они дожидались отца, матери и дяди Джона, которые прошли к следователю. Вскоре из конторы вынесли корзину и положили в нее длинный сверток, снятый с грузовика. Они сидели на солнцепеке, дожидаясь, когда следствие будет закончено, причины смерти установлены и удостоверение подписано.
Эл и Том бродили по улице, останавливались у витрин, с любопытством разглядывали прохожих.
И наконец мать, отец и дядя Джон вышли из конторы — вышли притихшие, молчаливые. Дядя Джон взобрался наверх. Отец и мать сели в кабину. Том и Эл вернулись, и Том сел за руль. Он сидел молча, дожидаясь указаний, куда ехать. Отец смотрел в одну точку прямо перед собой; его черная шляпа была низко надвинута на лоб. Мать потирала пальцами уголки рта, и взгляд у нее был отсутствующий, потерянный, мертвый от усталости.
Отец глубоко вздохнул.
— Ничего не поделаешь, — сказал он.
— Я знаю, — сказала мать. — А все-таки… ей хотелось, чтобы похороны были хорошие. Она всегда об этом говорила.
Том покосился на них.
— На общественный счет? — спросил он.
— Да. — Отец мотнул головой, словно стараясь вернуться к действительности. — Денег не хватило. Не осилили. — Он повернулся к матери. — Ты не горюй. Как ни ломай голову, что ни придумывай, все равно ничего не поделаешь. Нет денег. Бальзамирование, гроб, пастор, место на кладбище… Мы и десятой части не наскребем. А что могли, то сделали.
— Я знаю, — сказала мать. — Я просто не могу забыть, как она всегда говорила, чтобы похороны были хорошие. Ну что ж, ничего не поделаешь… — Она глубоко вздохнула и потерла уголки рта пальцами. — А следователь — хороший человек. Покрикивает, а все-таки хороший.
— Да, — сказал отец. — Он начистоту с нами говорил.
Мать провела рукой по волосам, на скулах у нее выступили желваки.
— Надо ехать, — сказала она. — Надо выбрать хорошее местечко для привала. Найдем работу, устроимся. Зачем ребятишек морить голодом? Это не по-бабкиному. Она на похоронах всегда всласть ела.
— Куда же поедем? — спросил Том.
Отец приподнял шляпу и почесал голову.
— В лагерь, — сказал он. — Пока не найдем работу, последнее тратить нельзя. Выезжай за город.
Грузовик проехал несколько улиц, и город остался позади. И у моста они увидели скопление палаток и лачуг. Том сказал:
— Давайте здесь остановимся. Послушаем, что говорят, узнаем, есть ли где работа. — Он съехал по крутому спуску и остановил грузовик на краю лагеря.
В расположении лагеря не было никакого порядка; лачуги, машины, маленькие серые палатки стояли где попало. Крайняя лачуга была совершенно неописуемого вида. Южная сторона — три листа ржавого рифленого железа, восточная — старый половик, прибитый к двум доскам, северная — кусок толя и кусок рваного брезента, а западная — шесть мешков из дерюги. Вместо крыши — переплет из неотесанных ивовых жердей, сверху кучей навалена трава. С той стороны, где стена была сделана из мешков, у входа в беспорядке громоздился всякий скарб. Керосиновый бидон на пять галлонов служил вместо печки, сбоку у него торчало ржавое колено трубы. Бак для кипячения белья, а вокруг — целая коллекция ящиков: ящики, заменяющие стулья, ящики, заменяющие столы. Рядом с лачугой стоял дряхлый «форд» — модель «Т» — с двухколесным прицепом. И все это говорило о том, что люди здесь опустились, отчаялись.
Дальше виднелась маленькая палатка, посеревшая от дождей, но чистенькая, опрятная; и ящики здесь были аккуратно расставлены вдоль стены. Между по́лами ее торчала печная труба, земля у входа была подметена и сбрызнута водой. На одном из ящиков стояло ведро с замоченным бельем. Рядом с палаткой — легковая машина, модель «А», с самодельным прицепом — спальней. Все здесь было налажено и прибрано.
Следующая палатка была громадная, рваная; брезент висел клочьями, стянутыми кое-где проволокой. Полы были откинуты, внутри лежали четыре широких матраца. На веревке, протянутой вдоль южной стены, сушились розовые бумажные платья и несколько пар рабочих комбинезонов. Всего в лагере было сорок палаток и лачуг, и около каждого жилья стояла машина. Несколько мальчиков сначала разглядывали подъехавший грузовик издали, а потом двинулись к нему всей компанией — босоногие, в одних комбинезонах, с серыми от пыли волосами.
Том остановил грузовик и взглянул на отца.
— Невзрачное местечко, — сказал он. — Может, поедем дальше?
— Куда там дальше! Надо сначала все разузнать, — сказал отец. — Спросим, как тут с работой.
Том открыл дверцу и вышел из машины. Верхние пассажиры спрыгнули на землю и стали с любопытством оглядываться по сторонам. Руфь и Уинфилд, по привычке, уже образовавшейся у них за дорогу, взяли ведро и пошли к ивняку, за которым полагалось быть воде, и кучка ребят раздалась перед ними и снова сомкнулась.
Дерюжные по́лы первой лачуги распахнулись, и оттуда выглянула женщина в грязном цветастом платье. Ее седые волосы были заплетены в косички, лицо было все в морщинах, взгляд тупой, под глазами серые мешки, углы вялого рта безвольно опущены.
Отец спросил:
— Можно нам здесь остановиться?
Голова исчезла. С минуту в лачуге ничего не было слышно, потом по́лы ее приоткрылись, и оттуда появился бородатый человек в жилетке. Женщина выглянула из-за его плеча, но наружу не вышла.
Бородач сказал:
— Здравствуйте, — и его бегающие темные глаза оглядели сначала людей, каждого по очереди, потом грузовик и поклажу.
Отец сказал:
— Я вот спрашиваю вашу жену, нельзя ли нам здесь расположиться?
Бородач напряженно вглядывался в отца, словно тот сказал что-то очень мудреное, требующее размышления.
— Где расположиться — здесь? — спросил он.
— Да, да. Или, может, тут есть хозяин, надо сначала его повидать?
Бородач прищурил один глаз, не переставая рассматривать отца.
— Вы хотите сделать привал?
Отец потерял терпение. Седая женщина по-прежнему выглядывала из лачуги.
— О чем же я говорю, как по-вашему?
— А что ж, решили остановиться — останавливайтесь. Я вас не гоню.
Том захохотал:
— Дошло наконец-то.
Отец сдерживал себя изо всех сил:
— Я хочу знать, есть тут хозяин или нет? Надо платить или не надо?
Бородач выпятил подбородок.
— Какой хозяин? — спросил он.
Отец отвернулся.
— Ну его к черту.
Голова женщины опять нырнула в лачугу.
Бородач с угрожающим видом шагнул вперед.
— Какой хозяин? — повторил он. — Кто посмеет нас выгнать? Нет, ты скажи!
Том загородил собой отца.
— Поди-ка проспись как следует, — сказал он. Бородач открыл рот и потрогал нижнюю десну грязным пальцем. Минуту он приглядывался к Тому все так же внимательно и пытливо и вдруг круто повернулся и шмыгнул в лачугу вслед за седой женщиной.
Том посмотрел на отца.
— Что за чертовщина?
Отец пожал плечами. Он разглядывал лагерь. Перед одной из палаток стоял старый «бьюик» со снятой крышкой блока. Какой-то молодой человек притирал клапаны и поглядывал на грузовик Джоудов. Они заметили, что он посмеивается втихомолку. Когда бородач скрылся в своей лачуге, молодой человек бросил работу и подошел к Джоудам.
— Здравствуйте, — сказал он, и его голубые глаза весело блеснули. — Ну как, познакомились с нашим мэром?
— Что это с ним такое? — спросил Том.
Молодой человек хмыкнул:
— Да ничего, такой же тронутый, как мы с тобой. Может, чуть хуже.
Отец сказал:
— Я спросил его, можно ли здесь остановиться.
Молодой человек вытер замасленные ладони о брюки.
— А почему нельзя? Конечно, можно. Вы недавно здесь?
— Да, — ответил Том. — Сегодня утром приехали.
— Первый раз в Гувервиле?
— В каком Гувервиле?
— Да вот в этом самом.
— А! — сказал Том. — Мы только-только подъехали.
Уинфилд и Руфь вернулись, неся вдвоем ведро воды.
Мать сказала:
— Давайте раскладываться. Я очень устала. Может, отдохнем здесь.
Отец и дядя Джон влезли на грузовик и сняли брезент и матрацы.
Том подошел к молодому человеку и проводил его до машины, которую он чинил. Инструменты лежали у него на блоке, а на вакуумном бачке стояла желтая баночка с наждачной смесью для притирки клапанов. Том спросил:
— А что он такой чудной, этот бородач?
Молодой человек взял коловорот и снова принялся за притирку клапана к гнезду.
— Кто — мэр? А бог его знает. Наверно, очумелый.
— Очумелый?
— Его, наверно, полисмены так загоняли, что он до сих пор в себя не придет.
Том спросил:
— А зачем такого гонять?
Молодой человек отложил коловорот в сторону и посмотрел Тому прямо в глаза.
— А черт их знает, — сказал он. — Ты только что приехал. Может, тебе виднее, в чем тут дело. Одни так говорят, другие — эдак. Вот поживешь на одном месте день-другой, а потом явится шериф и погонит тебя дальше. — Он приподнял клапан и смазал гнездо.
— Да кому это нужно?
— Говорю — не знаю. Некоторые объясняют это так, будто здесь не хотят, чтобы мы участвовали в выборах, вот и гоняют нас с места на место. Другие говорят, чтобы не давать нам пособия по безработице. А третьи — чтобы мы не могли сорганизоваться. Не знаю. Я все время в дороге. Вот подожди, сам на себе это испытаешь.
— Ведь мы не бродяги, — не сдавался Том. — Мы ищем работу. Что ни предложат, за все возьмемся.
Молодой человек опустил коловорот и с удивлением посмотрел на Тома.
— Работу ищете? — повторил он. — Ишь ты, работу! А как по-твоему, что другие ищут? Алмазные россыпи? Я вот себе всю задницу на нет стер, а чего я ищу, как ты думаешь? — Он снова взялся за коловорот.
Том посмотрел на грязные палатки, на жалкий скарб около них, на старые машины, на бесформенные матрацы, вынесенные на солнце, на закопченные жестянки над черными от дыма ямами. Он негромко спросил:
— Работы нет?
— Пока не слышно. Позднее должна быть. Сейчас здесь никаких урожаев не снимают. Для винограда рано, для хлопка тоже рано. Мы поедем дальше, вот только клапаны притру. У меня жена, ребятишки. Говорят, дальше на севере работа есть. Туда и поедем, к Салинасу.
Том видел, как дядя Джон, отец и проповедник поднимают брезент на шесты, как мать, стоя на коленях, сметает пыль с матрацев. Новых соседей кольцом окружили дети, молчаливые, босоногие, чумазые. Том сказал:
— В наших местах раздавали листки — оранжевые. Там было написано, что здесь требуется много народу на сбор урожая.
Молодой человек рассмеялся.
— Сюда, говорят, триста тысяч понаехало, и, наверно, нет такой семьи, которая не видала бы этих листков.
— Да если нет нужды в людях, какой смысл их печатать?
— А ты пошевели мозгами.
— Я хочу разобраться, в чем тут дело.
— Слушай, — сказал молодой человек. — Предположим, ты предлагаешь работу, а охотник на нее найдется только один. Значит, сколько он ни запросит, столько ты и дашь. Теперь предположим, что охотников не один, а сотня. — Он отложил инструмент в сторону. Взгляд у него стал суровый, голос звучал резко. — Предположим, что до этой работы дорывается сотня человек. Предположим, у них есть дети, и дети сидят голодные. На каких-нибудь десять центов их можно накормить маисовой кашей. Предположим даже, что и на пять центов купишь чего-нибудь. А народу набежала целая сотня. Предложи им такой заработок, да они из-за него горло друг другу перервут. Знаешь, сколько мне платили на последнем месте? Пятнадцать центов в час. За десять часов полтора доллара. А жить там поблизости не позволяли. Пока доедешь, сколько одного бензину сожжешь. — Злоба душила его, глаза горели ненавистью. Вот для этого листки и печатают. Пятнадцать центов в час за полевые работы… А на те деньги, которые хозяева сэкономят, такие листки можно выпускать тучами.
Том сказал:
— Вот дерьмо-то.
Молодой человек резко рассмеялся:
— Дерьмо! Ты здесь поживи немного, — если учуешь, где пахнет розами, позови меня, я тоже понюхаю.
— Но здесь должна быть работа, — гнул свое Том. — Сколько здесь всего — фруктовые сады, виноградники, огороды! Здесь люди нужны. Я же видел, сколько здесь всего растет.
В палатке рядом с машиной заплакал ребенок. Молодой человек прошел туда, и за брезентовой стенкой послышался его тихий голос. Том взял коловорот и стал притирать клапан, водя рукой по пол-оборота в обе стороны. Ребенок утих. Молодой человек вышел из палатки и остановился, глядя на Тома.
— Ничего, справляешься, — сказал он. — Хорошо, когда руки умелые. Это тебе пригодится.
— Ну, а как же все-таки? — снова начал Том. — Я ведь видел, сколько здесь всякого добра растет.
Молодой человек присел на корточки.
— Слушай, — сказал он. — Я работал в одном саду. Громадный — конца-краю не видно. Собирали персики. Круглый год его обслуживают девять человек. — Он выразительно помолчал. — А когда персики поспевают, туда требуется на две недели три тысячи человек. Не найдут столько — все погниет. Так что они делают? Рассылают эти листки во все концы. Требуется три, а приходит шесть тысяч. Воля хозяйская — сколько им вздумается, столько и платят. А не хочешь работать за такую плату, пожалуйста — на твое место зарится тысяча человек. Ну, ты рвешь, рвешь эти персики, и наконец — все, больше не осталось. А ничего другого в тех местах нет. Одни персики, и поспевают все в одно время. Если уж снято, так все до последнего. Больше в этих местах делать нечего. И хозяева теперь не хотят, чтобы ты там торчал. А таких, как ты, три тысячи. Работа кончена. Кто тебя знает — может, ты вор, или пьяница, или скандалист. А кроме того, и вид у тебя не бог весть какой — живешь в старой палатке; местность красивая, а ты смердишь тут. Нечего тебе здесь делать. Ну и гонят в три шеи — поезжай дальше. Вот так-то.
Том посмотрел на свою палатку и увидел, что мать, двигаясь тяжело и медленно от усталости, разжигает небольшой костер из всякого хлама и ставит на огонь котелок. Дети подступили еще ближе, и спокойные, широко открытые детские глаза следили за руками матери. Дряхлый, сгорбленный старик выполз из палатки, точно барсук, и заковылял к ним, втягивая на ходу воздух ноздрями. Он заложил руки за спину и стал рядом с детьми, наблюдая за матерью. Руфь и Уинфилд стояли к ней вплотную и воинственно поглядывали на чужаков.
Том сказал злобно:
— Эти персики надо снимать сразу? Как только поспеют?
— Конечно.
— А что, если всем сговориться и заявить: «Пусть гниют». Небось живо плату повысят!
Молодой человек поднял голову и взглянул на Тома — взглянул насмешливо.
— Нечего сказать, придумал. Своим умом до этого дошел?
— Я устал, — ответил Том. — Всю ночь сидел за рулем. Я сейчас из-за любого пустяка могу сцепиться. Устал как собака. Ты уж меня не задирай. Ответь, когда спрашивают.
Молодой человек усмехнулся.
— Да нет, это я просто так. Ты здесь недавно. А те, кто тут поработал, они уже понимают, что к чему. И те, у кого сады, те тоже понимают. Вот слушай: если сговариваться и действовать заодно, нужен вожак — без вожака не обойдешься: ведь говорить кому-то надо. А стоит только ему открыть рот, его сейчас же схватят и посадят в тюрьму. Появится другой, и его туда же.
Том сказал:
— Что ж, в тюрьме, по крайней мере, кормят.
— Тебя кормят, а твоих детей — нет. Хорошо получится? Ты сидишь в тюрьме, а твои дети умирают с голоду.
— Н-да, — протянул Том. — Н-да.
— Это еще не все. Про черные списки слыхал?
— Это еще что такое?
— А вот попробуй только заикнись насчет того, чтоб действовать заодно, тогда живо узнаешь. С тебя сделают снимок и разошлют его во все концы. Тогда уж работы нигде не достанешь. А если у тебя ребята…
Том снял кепку и скрутил ее жгутом.
— Значит, что подвернулось, то и бери или подыхай с голоду; а если посмеешь пикнуть — тоже подыхай с голоду! Так?
Молодой человек широко повел рукой, показывая на рваные палатки и дряхлые машины.
Том снова посмотрел на мать, чистившую теперь картошку. Дети подступили к ней еще ближе. Он сказал:
— Нет, я так не согласен. Мы, черт возьми, не овцы. Я вот возьму да сверну кому-нибудь шею.
— Полисмену?
— Да кому придется.
— Рехнулся, голубчик, — сказал молодой человек. — С тобой живо разделаются. Ты человек безвестный, собственности у тебя никакой нет. Найдут где-нибудь в канаве, когда у тебя уж кровь на лице запечется. А в газете будет всего одна строчка — знаешь, какая? «Обнаружен труп бродяги». Вот и все. В газетах таких заметок сколько угодно, сам увидишь. «Обнаружен труп бродяги».
Том сказал:
— Около этого бродяги еще один труп обнаружат.
— Рехнулся, голубчик, — повторил молодой человек. — Что ты этим докажешь?
— Ну, а ты как поступаешь? — Том посмотрел на измазанное тавотом лицо молодого человека, посмотрел ему в глаза, вдруг словно подернувшиеся пленкой.
— Никак. Вы издалека?
— Мы? Из Саллисо, Оклахома.
— Недавно приехали?
— Только сегодня.
— И долго думаете здесь оставаться?
— Не знаю. Где найдем работу, там и останемся. А что?
— Ничего. — И глаза его снова подернуло пленкой.
— Пойду посплю, — сказал Том. — Завтра с утра выедем искать работу.
— Что ж, попробуйте.
Том повернулся и пошел к своей палатке.
Молодой человек взял банку наждачной смеси для притирки и запустил туда пальцы.
— Эй! — крикнул он.
Том оглянулся.
— Ну?
— Слушай, что я скажу. — Он поманил его пальцем, на котором сидела нашлепка мази. — Слушай… Ты не нарывайся. Помнишь того — очумелого?
— Из этой лачуги?
— Да. Дурной такой, будто ничего не понимает.
— Ну и что?
— Когда сюда пожалуют полисмены, — а они то и дело к нам наведываются, — ты тоже таким прикинься. Ничего ты не знаешь, ничего не понимаешь. Полисмены только к таким и благоволят. А затевать с ними драку и не думай. Это все равно что руки на себя наложить. Прикидывайся, будто совсем очумел от страха.
— Значит, пусть полисмен что хочет делает, а ты молчи?
— Да нет, слушай. Я к тебе загляну вечерком. Может, не следует мне этого делать. Тут куда ни плюнь — везде шпики. Я иду на риск, а у меня ребенок. Но все равно, я к тебе загляну. А если увидишь полисмена, прикинься дурачком. Этаким Оки, понял?
— Что ж, это можно, если дело делать, — сказал Том.
— А ты не беспокойся. Мы без дела не сидим, только на рожон не лезем. Ребенку много ли надо? Поголодает дня два-три, и конец. — Молодой человек снова принялся за работу. Он смазал гнездо клапана, и его рука, державшая инструмент, заходила взад и вперед. Лицо его потеряло всякую выразительность, взгляд стал тупой, бессмысленный.
Том медленно побрел к своим.
— Значит, очумелый, — тихо проговорил он.
Отец и дядя Джон подошли к палатке с охапками хвороста, сложили его у костра и присели на корточки.
— Тут поблизости все подобрали, — сказал отец. — Пришлось далеко идти. — Он посмотрел на окруживших палатку детей. — Господи помилуй! Откуда вас столько набежало? — И дети смущенно потупились.
— Наверно, учуяли, что пахнет едой, — сказала мать. — Уинфилд, не вертись под ногами. — Она оттолкнула его. — Хочу потушить мясо. Мы горячего не ели с самого отъезда. Па, сходи в лавку, возьми зашеины. Я ее на костре потушу. — Отец встал и ушел.
Эл открыл капот грузовика и заглянул внутрь, на блестящий от масла двигатель. Он поднял голову, услышав шаги Тома.
— Нечего сказать, веселый идешь.
— Ну еще бы! Просто прыгаю от радости, как лягушка под дождиком, — ответил Том.
— Посмотри. — Эл показал на двигатель. — Здорово, а?
Том заглянул внутрь:
— Да как будто ничего.
— По-твоему, ничего? А по-моему, замечательно. Масла совсем не пропускает. — Он вывернул свечу и сунул в отверстие палец. — Нагар есть, но это ничего, не страшно.
Том сказал:
— Ну что ж, молодец, правильно выбрал. Ты этого от меня ждешь?
— Я всю дорогу боялся: вот, думаю, рассыплется все, а чья будет вина? Моя.
— Да нет, ты правильно выбрал. А сейчас проверь все как следует, завтра с утра поедем искать работу.
— Ничего, довезет, — сказал Эл. — Можешь не беспокоиться. — Он вынул нож из кармана и стал очищать электроды свечи.
Том зашел в палатку и увидел Кэйси, который сидел на земле и сосредоточенно разглядывал свою правую босую ногу. Том тяжело опустился рядом с ним:
— Ну, как, работает?
— Что? — спросил Кэйси.
— Да нога твоя.
— А… Это я просто так — сижу, думаю.
— Ты, наверно, только в такой удобной позе и можешь думать, — сказал Том.
Кэйси пошевелил пальцами ноги и спокойно улыбнулся.
— Пока не устроишься поудобнее, и мысли в голову не идут.
— Я уж давно твоего голоса не слышал, — сказал Том. — Все думаешь?
— Да, все думаю.
Том снял кепку — грязную теперь, затасканную, с перегнутым пополам козырьком, отвернул кожу внутри и вложил туда новую прокладку из газетной бумаги.
— Села от пота, на голову не лезет, — сказал он и посмотрел на шевелившиеся босые пальцы Кэйси. — Может, ты оторвешься на минутку от своих мыслей? Послушаешь, что я скажу?
Кэйси повернул к нему голову на длинной, как стебель, шее.
— Я все время слушаю. Потому и задумываюсь. Сначала слушаю, что люди говорят, а потом начинаю понимать, что они чувствуют. Я их все время слышу, я их чувствую; люди бьют крыльями, точно птицы, залетевшие на чердак. Кончится тем, что поломают они себе крылья о пыльные стекла, а на волю так и не вырвутся.
Том долго смотрел на него широко открытыми глазами, потом отвернулся и взглянул на серую палатку шагах в двадцати от них. На ее оттяжках были развешаны выстиранные комбинезоны, рубашки и платья. Он тихо сказал:
— Вот об этом я и хотел с тобой поговорить. А ты уж сам все видишь.
— Вижу, — подтвердил Кэйси. — Таких, как мы, целая армия, а узды на нее нет. — Он опустил голову и медленно провел рукой по лбу и по волосам. — Я везде это видел. Везде, где мы ни останавливались. Люди изголодались, дорвутся до мяса, а сытости не чувствуют. А когда вконец изголодаются, так что сил нет терпеть, тогда просят меня помолиться. И иногда я молился. — Он обнял колени руками и подтянул ноги повыше. — Я раньше думал, что молитва помогает. Прочтешь молитву — и все горести налипнут на нее, как мухи на клейкую бумагу. Молитва улетит и все унесет с собой. А сейчас так не бывает.
Том сказал:
— Молитва мяса никогда не давала. Для этого свинья требуется.
— Да, — сказал Кэйси. — И господь бог жалованья тоже никому не платит. Люди хотят жить по-людски, хотят растить детей. На старости лет всем хочется посидеть на крылечке и посмотреть, как заходит солнце. А молодым — потанцевать, попеть и слюбиться друг с дружкой. Есть, выпить кое-когда, трудиться — это всем хочется. Задать такую работу мускулам, чтобы все тело разломило от усталости. А черт! Что это я разболтался.
— Кто тебя знает, — сказал Том. — Болтай — слушать приятно. Но когда же ты бросишь свои думы? Надо ведь и за работу приниматься. Всем надо. Деньги на исходе. Отец отдал пять долларов, чтобы над бабкиной могилой прибили дощечку с надписью. Денег осталось самая малость.
Поджарый рыжий пес выбежал из-за палатки, вынюхивая что-то на земле. Он держался с опаской, готовясь в любую минуту удрать. Подбежав почти вплотную к Тому и проповеднику, он вдруг учуял их, поднял голову, отскочил и бросился наутек с поджатым хвостом. Кэйси проводил его глазами и сказал со вздохом:
— Никому я добра не приношу. Ни себе, ни другим. Может, мне лучше уйти? Ем ваш хлеб, занимаю место. А взамен ничего не даю. Может, найду где-нибудь постоянную работу, тогда выплачу вам хоть часть своего долга.
Том открыл рот и постучал по зубам сухим прутиком. Глаза его смотрели на лагерь — на серые палатки и лачуги из жести и картона.
— Хорошо бы сейчас табаку раздобыть, — сказал он. — Я век не курил. В Мак-Алестере мы без курева не сидели. Меня иной раз назад туда тянет. — Он снова постучал прутиком по зубам и вдруг повернулся к проповеднику. — Ты в тюрьме никогда не сидел?
— Нет, — сказал Кэйси, — не приходилось.
— Ты подожди уходить, — сказал Том. — Повремени немного.
— Чем раньше начну искать работу, тем скорее найду.
Том посмотрел на него полузакрытыми глазами, потом снова надел кепку.
— Слушай, — сказал он, — проповедники любят расписывать насчет млека и меда, а здесь этим не пахнет. Здесь нехорошие дела делаются. Местные боятся тех, кто сюда понаехал, и натравливают на нас полицию, в расчете, что мы повернем назад.
— Да, — сказал Кэйси. — Я знаю. А почему ты спрашиваешь про тюрьму?
Том медленно заговорил:
— Когда сидишь в тюрьме… как-то заранее все угадываешь. Там говорить много не разрешается. С одним, с двумя — можно, а соберется больше — разгоняют. Вот и становишься таким, что заранее все чуешь. Если готовится что-нибудь… ну, скажем, озвереет твой сосед, стукнет надзирателя щеткой по голове… ты заранее чувствуешь, что так будет. Побег или бунт… тебя об этом предупреждать не надо. Ты сам чуешь. Сам угадываешь.
— Ну и что?
— Побудь здесь, — сказал Том. — Побудь хоть до завтра. Тут что-то готовится. Я поговорил с одним… Виляет, хитрит, да, пожалуй, хватил через край. Настоящий шакал — тихоня, все время начеку, слова лишнего не скажет… а мне чудится, недаром курица клохчет.
Кэйси посмотрел на него, хотел было спросить что-то и, раздумав, плотно сжал губы. Он медленно посучил босыми пальцами, потом разнял руки и вытянул вперед правую ногу так, чтобы видеть ее.
— Ладно, — сказал он. — Я подожду уходить.
Том сказал:
— Когда люди — хорошие смирные люди — не понимают, что делается вокруг… это значит, надо чего-то ждать. Так просто не обойдется.
— Я останусь, — сказал Кэйси.
— А завтра поедем искать работу.
— Ладно, — сказал Кэйси и посучил пальцами, сосредоточенно глядя на них. Том прилег, опершись на локоть, и закрыл глаза. Он слышал доносившиеся из палатки неясные голоса Розы Сарона и Конни.
Под брезентом была густая тень, и светлые треугольники с обеих сторон выступали резко и четко. Роза Сарона лежала на матраце, а Конни сидел рядом с ней на корточках.
— Надо бы помочь матери, — сказала Роза Сарона. — Да стоит только мне шевельнуться, сейчас же рвота.
Взгляд у Конни был хмурый.
— Если бы знать заранее, что все так будет, я бы не поехал. Выучился бы дома на тракториста, получал бы три доллара в день. На три доллара можно жить в свое удовольствие, и в кино хоть каждый день ходи.
Роза Сарона насторожилась.
— Ты будешь учить радио по вечерам, — сказала она. Конни долго не отвечал ей. — Ведь будешь? — спросила Роза Сарона.
— Конечно, буду. Только мне сначала надо стать на ноги. Подработать немного.
Она приподнялась на локте.
— Ты не раздумал?
— Нет… конечно, не раздумал. Только я… я не знал, что придется жить в таких местах, как здесь.
Взгляд у Розы Сарона стал суровый.
— Раз пришлось, значит, так надо, — спокойно сказала она.
— Конечно. Я сам знаю. Надо стать на ноги. Подработать немного. А может, лучше было остаться дома? Выучился бы на тракториста. Они получают три доллара в день, да еще сверх этого прирабатывают. — Глаза Розы Сарона испытующе смотрели на Конни, и Конни почувствовал, что она оценивает, проверяет его. — Учиться я обязательно буду, — сказал он. — Только сначала надо стать на ноги.
Она проговорила с ожесточением:
— У нас будет собственный домик до того, как мне придет время. Рожать в палатке я не хочу.
— Конечно, — сказал он. — Только мне сначала надо стать на ноги. — Он вышел из-под навеса и посмотрел на мать, нагнувшуюся над котелком.
Роза Сарона легла на спину и уставилась взглядом в брезентовый полог над головой. Потом она сунула большой палец в рот, точно кляп, и беззвучно заплакала.
Опустившись на колени перед костром, мать ломала ветки и подсовывала их под самый котелок. Огонь разгорался и гас, разгорался и гас. Дети — теперь их было пятнадцать человек — молча стояли возле костра. И когда запах съестного дошел до них, они чуть сморщили носы. Солнце играло на их бурых от пыли волосах. Детям было неловко, но они не уходили. Мать спокойно разговаривала с девочкой, стоявшей в самом центре этой жадно глазевшей толпы. Девочка была постарше остальных ребят. Она стояла на одной ноге, потирая ступней голую икру. Руки у нее были за спиной. Спокойные серые глаза в упор смотрели на мать. Она предложила:
— Давайте наломаю вам веток, мэм.
Мать подняла голову от котелка.
— Хочешь, чтобы я тебя угостила?
— Да, мэм, — спокойно ответила девочка.
Мать подсунула веток под котелок, и они затрещали на огне.
— Разве ты не завтракала?
— Не завтракала, мэм. Здесь нет никакой работы. Па хочет продать что-нибудь из вещей, купить бензину и ехать дальше.
Мать посмотрела на нее.
— А остальные тоже не завтракали?
Дети неловко переступили с ноги на ногу и отвели глаза от котелка. Один маленький мальчик хвастливо сказал:
— Я завтракал… и мой брат завтракал… и вот эти двое тоже, я сам видел. Мы досыта наелись. Мы сегодня уезжаем дальше, на юг.
Мать улыбнулась.
— Значит, вы не голодные. Здесь на всех не хватит.
Мальчик выпятил нижнюю губу.
— Мы досыта наелись, — повторил он и вдруг круто повернулся, подбежал к своей палатке и нырнул туда. Мать так долго смотрела ему вслед, что девочка решила напомнить ей:
— Огонь совсем потух, мэм. Хотите, я разожгу?
Руфь и Уинфилд стояли среди ребят, пытаясь сохранять ледяное спокойствие и достоинство. Они держались отчужденно и вместе с тем по-хозяйски. Руфь посмотрела на девочку холодными, злыми глазами. Потом присела на корточки и стала сама ломать ветки.
Мать сняла крышку с котелка и помешала мясо щепкой.
— Вот и хорошо, что вы не все голодные. Тот малыш наверняка не голодный.
Девочка презрительно улыбнулась:
— Кто — он? Да он просто хвастается. Подумаешь, нос задрал! Когда у них на ужин ничего нет, знаете, что он придумывает? Вчера вышел и говорит: мы курицу ели. А я видела, что у них было, — одни лепешки, как у всех.
— О-о! — Мать посмотрела на палатку, в которую шмыгнул мальчуган. Потом снова взглянула на девочку. — А вы давно в Калифорнии? — спросила она.
— Месяцев шесть. Мы сначала жили в правительственном лагере, потом уехали дальше, на север, а когда вернулись, там уж было полно. Вот где хорошо жить!
— А где это? — спросила мать. Она взяла у Руфи наломанные ветки и подложила их в костер. Руфь с ненавистью посмотрела на большую девочку.
— Это около Уидпетча. Там и уборные есть и душевые, белье можно стирать в лоханках, воды сколько угодно — хорошей, питьевой; по вечерам музыка, все играют, кто на чем умеет, а по субботам танцы. Ну прямо замечательно! И для детей есть площадка, и в уборных бумага. Потянешь за ручку, вода льется; а полисменов там совсем нет — никто не лазает по палаткам, а начальник, который управляет всем лагерем, он такой вежливый — зайдет в гости и поговорит, и совсем не важничает… Я бы хотела еще там пожить.
Мать сказала:
— Первый раз слышу о таком лагере. Да, в лоханке я бы постирала.
Девочка захлебывалась от восторга:
— Да там, знаете, как устроено? Горячая вода идет прямо по трубам; встанешь под душ, и так приятно! Такого лагеря нигде больше нет.
Мать сказала:
— Говоришь, там сейчас полно?
— Полно. Когда мы приехали последний раз, все было занято.
— Должно быть, большие деньги берут? — сказала мать.
— Да, но если денег нет, позволяют отрабатывать, по два часа в неделю. Посылают на уборку. Или мусорные ящики чистить, или еще что-нибудь. А по вечерам люди сходятся, разговаривают, слушают музыку, а горячая вода прямо по трубам бежит. Лучше этого лагеря нигде нет.
Мать сказала:
— Вот бы нам где пожить!
До сих пор Руфь держалась, но тут она выпалила с яростью:
— А у нас бабка умерла прямо на грузовике. — Девочка недоуменно посмотрела на нее. — Да, да, — сказала Руфь. — Ее следователь забрал. — Она поджала губы и переломила еще две-три ветки.
Уинфилд заморгал глазами, пораженный смелым выпадом Руфи.
— На грузовике умерла, — повторил он вслед за ней. — А следователь положил ее в большую корзину.
Мать сказала:
— А вы помалкивайте, не то прогоню, — и подкинула веток в костер.
На другом конце лагеря Эл подошел посмотреть на притирку клапанов.
— Скоро кончишь? — спросил он.
— Еще два осталось.
— А девочки здесь есть?
— Я женатый, — сказал молодой человек. — У меня на девочек времени не хватает.
— А у меня всегда хватает, — сказал Эл. — На что другое — нет, а на девочек всегда найдется.
— А ты поголодай, тогда другое запоешь.
Эл засмеялся:
— Все может быть. А пока что пою по-прежнему.
— Я тут разговорился с одним. Он с вами вместе приехал?
— Да. Это мой брат. Том. Ты с ним поосторожнее. Он человека убил.
— Убил? За что?
— В драке. Тот пырнул его ножом. А он ему по голове лопатой.
— Вон оно что! Ну и как же, суд был?
— Отпустили, потому что это случилось во время драки, — ответил Эл.
— Он не похож на забияку.
— Да нет. Том не забияка. Только спускать никому не любит. — Эл говорил гордо. — Том человек спокойный. А все-таки с ним лучше держать ухо востро.
— А мы поговорили. Мне показалось, он не злой.
— Нет, он не злой. Он смирный — до поры до времени, а там держи ухо востро. — Молодой человек принялся за последний клапан. — Давай помогу поставить клапаны, и крышку наденем.
— Что ж, помоги, если тебе делать нечего.
— Надо бы поспать, — сказал Эл, — да стоит мне только увидеть нутро машины, как руки сами к ней тянутся. Не могу удержаться.
— За помощь буду благодарен, — сказал молодой человек. — Меня зовут Флойд Ноулз.
— А меня Эл Джоуд.
— Очень рад познакомиться.
— Я тоже, — сказал Эл. — Прокладку оставишь старую?
— Придется, — ответил Флойд.
Эл вынул нож из кармана и поскреб им блок двигателя.
— Ох! — сказал он. — Ничего так не люблю, как копаться в машине.
— А девочек?
— Девочек тоже люблю. Все бы отдал за то, чтобы разобрать «роллс-ройс» и опять собрать. Один разок все-таки удалось заглянуть под капот шестнадцатицилиндрового «кадиллака». Вот прелесть-то! Шел я по улице в Саллисо — вижу, стоит шестнадцатицилиндровый у ресторана. Я поднял капот, и вдруг выходит из ресторана какой-то дядя — и ко мне: «Ты что тут делаешь?» А я говорю: «Ничего, смотрю. Прелесть что за машина». А он стоит со мной рядом. Наверно, сам никогда в нее не заглядывал. Стоит рядом и смотрит. Богатый, в соломенной шляпе. Рубашка в полоску, очки. Ничего друг дружке не говорим. Просто смотрим. А потом он вдруг спрашивает: «Хочешь сесть за руль?»
Флойд сказал:
— Врешь!
— Ей-богу. «Хочешь сесть за руль?» А на мне штаны грязные. Я говорю: «Вымажу вам все». — «Садись, говорит, объедем квартал». Я сел и восемь раз вокруг того квартала объехал. Ну и машина! Ай-ай-ай!
— Хороша? — спросил Флойд.
— Ой, не говори! Разобрать бы ее по винтику… да я бы все за это отдал!
Ходившая рывками рука Флойда остановилась. Он снял последний клапан с гнезда и осмотрел его.
— Ты лучше привыкай к примусам на колесах, шестнадцатицилиндровый тебе вряд ли придется водить. — Он положил коловорот на подножку и стал счищать стамеской нагар с головки блока.
Две женщины, простоволосые, босые, прошли мимо них, неся вдвоем ведро с мутно-белой водой. Они тяжело переступали ногами, еле справляясь со своей ношей, и не поднимали глаз от земли. Солнце начинало клониться к западу.
Эл сказал:
— Тебя, видно, ничто за живое не берет.
Флойд еще сильнее налег на стамеску.
— Я здесь шестой месяц, — сказал он. — Кочую по всему штату — только и думаю, как бы подработать, да как бы поскорее перебраться с одного места на другое, чтобы жена и ребята не сидели без мяса и без картошки. Носишься, как заяц, а толку мало. Тут хоть из кожи вон лезь, сытым все равно не будешь. Устал я. До того устал, что и за ночь не отдыхаю. Что дальше делать, просто ума не приложу.
— Неужели нельзя найти постоянную работу? — спросил Эл.
— Нет, постоянной работы не найдешь. — Флойд соскреб остатки нагара с головки блока и протер тусклый металл тряпкой, пропитанной маслом.
К лагерю подъехала дряхлая легковая машина. В ней сидело четверо мужчин — все загорелые, суровые. Машина медленно двигалась между палатками. Флойд крикнул:
— Удачно съездили?
Машина остановилась. Человек, сидевший за рулем, сказал:
— Где мы только не были! Никакой работы здесь и в помине нет. Надо уезжать отсюда.
— Куда? — крикнул Эл.
— Сами не знаем. Здесь мы все обрыскали. — Он отпустил тормоз, и машина медленно двинулась дальше.
Эл долго смотрел им вслед.
— А по-моему, лучше ездить в одиночку. Один скорее работу найдешь.
Флойд положил стамеску и невесело улыбнулся.
— Ты еще неученый, — сказал он. — На разъезды нужен бензин. А галлон бензина стоит пятнадцать центов. Эти четверо не могут разъезжать на четырех машинах. Они складываются по десять центов и покупают бензин. Тебе всему этому еще поучиться надо.
— Эл! — Эл посмотрел на Уинфилда, с важным видом остановившегося рядом с ним. — Мясо готово, ма сейчас будет нас кормить. Иди, она тебя зовет.
Эл вытер руки о штаны.
— Мы сегодня еще не ели, — сказал он Флойду. — Я поем и приду.
— Да это не обязательно.
— Приду, приду, чего там. — Он пошел за Уинфилдом к палатке Джоудов.
Около нее было тесно. Дети такой плотной стеной обступили котелок с варевом, что мать, поворачиваясь, задевала их локтями. Том и дядя Джон стояли рядом с ней.
Мать растерянно проговорила:
— Не знаю, как быть. Надо накормить семью. А что я с этими поделаю?
Дети стояли как вкопанные и смотрели на нее. Лица их ничего не выражали, глаза перебегали с котелка на оловянную тарелку, которую мать держала в руках. Глаза неотступно следили за ложкой, ходившей от котелка к тарелке, и когда мать передавала дяде Джону его порцию, глаза впились в нее. Дядя Джон подцепил полную ложку, и глаза поднялись кверху вместе с ней. Дядя Джон отправил в рот полкартофелины, и глаза уставились ему в лицо, следя за его выражением: вкусно ли, понравится ли ему?
Дядя Джон словно впервые увидел их. Он жевал медленно.
— Возьми, — сказал он Тому. — Я не хочу.
— Ты же сегодня ничего не ел, — сказал Том.
— Да у меня что-то живот болит. Не хочется.
Том спокойно сказал:
— Иди в палатку и ешь там.
— Да мне не хочется, — твердил дядя Джон. — Я и в палатке их буду видеть.
Том повернулся к детям.
— Уходите, — сказал он. — Марш отсюда! — Глаза оторвались от котелка и недоуменно уставились ему в лицо. — Марш отсюда. Так нехорошо делать. Все равно вам не хватит.
Мать разложила по тарелкам порции мяса с картошкой — совсем маленькие порции — и поставила тарелки на землю.
— Не могу я их гнать, — сказала она. — Просто не знаю, что и делать. Забирайте каждый свою тарелку и идите под навес. А то, что осталось, пусть они доедают. Вот эту дайте Розе. — Мать улыбнулась детям. — Слушайте, малыши, — сказала она, — разыщите себе где-нибудь щепочки, а я вам дам, что осталось. Только чтобы без драки.
Дети стремительно и молча разлетелись в разные стороны. Кто побежал искать щепки, кто по палаткам — за ложками. Не успела мать разложить еду по тарелкам, как они снова окружили ее — молчаливые, голодные, как волки. Мать покачала головой.
— Что же делать? Ведь семью не обделишь. Семью надо накормить. Руфь, Уинфилд, Эл! — громко крикнула она. — Берите скорей тарелки. Идите с ними под навес. — Она виновато посмотрела на дожидавшихся детей. — Здесь совсем мало, — сконфуженно сказала она. — Я поставлю котелок на землю, а вы поскребите остатки, только досыта из вас никто не наестся… Что же поделаешь. Я не дать не могу. — И, сняв котелок с огня, она поставила его на землю, сказала: — Подождите. Еще горячее, — и быстро ушла в палатку, чтобы не видеть этого.
Ее семья сидела прямо на земле, каждый со своей тарелкой, и в палатке было слышно, как дети скребут щепочками, ложками и кусками ржавой жести. Котелка за ними не было видно. Они не переговаривались между собой, не дрались, не спорили, но в каждом их движении чувствовалась железная настойчивость и чуть ли не ярость. Мать повернулась спиной, чтобы не видеть этого.
— Так больше нельзя, — сказала она. — Надо прятаться от чужих глаз. — Щепочки и ложки уже скребли по самому дну, а потом дети разошлись, оставив пустой котелок. Мать посмотрела на тарелки. — Вы, наверно, никто досыта не наелись.
Отец встал и, ничего не ответив ей, вышел из палатки. Проповедник улыбнулся и лег на землю, положив руки под голову. Эл сказал:
— Пойду помогу тут одному, он с машиной возится.
Мать собрала тарелки и пошла мыть их.
— Руфь! — крикнула она. — Уинфилд! Принесите-ка мне воды.
Она дала им ведро, и они пошли с ним к реке.
К палатке подходила высокая, широкоплечая женщина. Платье на ней было запыленное, все в масляных пятнах. Женщина шла, горделиво подняв голову. Остановившись в нескольких шагах от палатки Джоудов, она воинственно посмотрела на мать. Потом подошла ближе.
— Здравствуйте, — холодно сказала она.
— Здравствуйте, — ответила мать и, встав с колен, пододвинула ей ящик. — Садитесь, пожалуйста.
Женщина подошла совсем близко.
— Нет, не хочу.
Мать вопросительно посмотрела на нее.
— Вам что-нибудь нужно?
Женщина подперла бока руками.
— Мне нужно, чтобы вы заботились о своих собственных детях, а моих оставили в покое.
Мать широко открыла глаза.
— Я ничего такого не сделала… — начала она.
Женщина нахмурилась.
— От моего мальчишки так и разит тушеным мясом. Он сказал, что вы их накормили. Тушеным мясом вздумали хвалиться? Нечего этим хвалиться. У меня и без того много забот, а тут мальчишка прибегает и спрашивает: «Почему у нас нет тушеного мяса?» — Голос ее дрожал от злобы.
Мать подошла к ней вплотную.
— Вы сядьте, — сказал она. — Сядьте, давайте поговорим.
— Не хочу я садиться. Я стараюсь хоть как-нибудь накормить семью, а вы тут со своим тушеным мясом лезете!
— Вы сядьте, — повторила мать. — У нас теперь мяса до тех пор не будет, пока не получим работу. А если б ребятишки вот так обступили вас со всех сторон, что бы вы сделали? Нам самим не хватило, да разве детям откажешь, когда они смотрят такими глазами?
Руки женщины повисли вдоль тела. Она испытующе посмотрела на мать, потом повернулась, быстро зашагала прочь и, пройдя в свою палатку, прикрыла за собой по́лы. Мать проводила ее взглядом и снова опустилась на колени рядом с горкой оловянных тарелок.
К палатке быстро подошел Эл.
— Том! — крикнул он. — Ма, Том здесь?
Том высунул голову из-под навеса.
— Ты что?
— Пойдем, — взволнованно сказал Эл.
Они пошли вместе.
— Что случилось? — спросил Том.
— Подожди, сейчас узнаешь. — Эл подвел его к машине Флойда. — Это Флойд Ноулз, — сказал он.
— Мы с ним уже виделись. Ну, как дела?
— Да вот кончаю, — ответил Флойд.
Том провел пальцами по блоку мотора.
— Ну, Эл, что там у тебя? Выкладывай.
— Знаешь, что Флойд говорит? Расскажи ему, Флойд.
Флойд начал:
— Может, лучше бы помолчать… да ладно. Тут один приехал, говорит, что работа есть, дальше на севере.
— Дальше на севере?
— Да. Есть такое место — долина Санта-Клара. Далеко, у черта на куличках.
— А какая работа?
— Сбор слив, груш, консервирование. Говорят, скоро все созреет.
— А очень далеко? — спросил Том.
— Кто его знает! Миль двести, что ли?
— Да, не близко, — сказал Том. — А откуда ты знаешь, что там будет работа к нашему приезду?
— Заранее этого знать нельзя, — ответил Флойд. — Но ведь здесь все равно ничего нет, а тот, кто мне сказал, получил письмо от брата. Брат сам туда едет. Он никому не велел говорить, а то все ринутся. Выезжать придется ночью. Пораньше приедем, может, получим работу.
Том внимательно приглядывался к нему.
— Зачем же так, крадучись?
— А затем, что, если все туда ринутся, работы не хватит.
— Уж очень далеко.
Флойд сказал обиженно:
— Я тебе по-дружески говорю. Не хочешь, не надо. Твой брат мне помог, потому я вам и говорю.
— А ты наверно знаешь, что здесь нет работы?
— Слушай, я три недели здесь рыскал, и хоть бы что-нибудь попалось — ничего нет! Если хочешь ухлопать на разъезды черт знает сколько бензина — пожалуйста, ищи сам. Я вас не прошу со мной ехать. Чем больше будет народу, тем меньше у меня шансов.
Том сказал:
— Да я тебе верю. Только уж очень далеко. Мы надеялись здесь поработать, надеялись подыскать себе жилье.
Флойд продолжал все так же терпеливо:
— Вы только что приехали. Вам еще многому надо поучиться. Если послушаете меня — кроме хорошего, ничего не будет. А нет — этот урок обойдется вам дороже. На постоянное жилье вы здесь не рассчитывайте, потому что в этих местах постоянной работы нет. Брюхо погонит вас дальше. Ну вот, теперь все начистоту.
— Все-таки надо бы поискать, — озабоченно проговорил Том.
К соседней палатке подъехала легковая машина. Из нее вылез человек в комбинезоне и синей рубашке. Флойд крикнул:
— Удачно съездили?
— Никакой работы здесь нет и не будет, пока не созреет хлопок. — И человек ушел в рваную палатку.
— Слыхал? — спросил Флойд.
— Н-да… А все-таки двести миль!
— Пока что вы еще никуда не пристроились. Думайте — решайте.
— По-моему, надо ехать, — сказал Эл.
Том спросил:
— А когда здесь будет работа?
— Через месяц начнут собирать хлопок. Если деньги есть, дожидайтесь.
Том сказал:
— Ма нипочем не захочет ехать. Очень уж она устала.
Флойд пожал плечами.
— Я вас туда не гоню. Делайте, как вам лучше. Я что слышал, то и сказал. — Он поднял с подножки пропитавшуюся маслом прокладку и аккуратно приладил ее к блоку. — Ну, — обратился он к Элу, — давай помоги.
Том смотрел, как они осторожно надели крышку блока на шпильки.
— Надо все обсудить со своими, — сказал он.
— Только пусть, кроме вас, никто ничего не знает, — сказал Флойд. — Я только вам говорю. Если б твой брат мне не помог, я бы и не заикнулся.
Том сказал:
— Что ж, спасибо. Надо все обсудить как следует. Может, и поедем.
Эл сказал:
— Если вы раздумаете, я один поеду, ей-богу. Как-нибудь доберусь — подвезут.
— А семью бросишь? — спросил Том.
— А что тут такого? Я вернусь. С деньгами вернусь.
— Ма на это не согласится, — сказал Том. — И отец тоже.
Флойд наставил гайки и подвинтил их сначала пальцами.
— Мы с женой выехали вместе со всеми, — сказал он. — Там, дома, и в голову бы не пришло от своих отбиваться. Просто и в голову бы не пришло. Сначала были всей семьей, потом мы приехали сюда, они двинулись дальше, и теперь куда их занесло, одному богу известно. Я с тех пор их разыскиваю, спрашиваю везде. — Он захватывал гайки ключом и равномерно подвинчивал их одну за другой.
Том присел на корточки рядом с машиной и, сощурив глаза, посмотрел на ряды палаток, на проходы между ними с вытоптанной травой.
— Нет, милый мой, — сказал он, — ма тебя не отпустит.
— А по-моему, одному легче найти работу.
— Может быть. А все-таки она на это не согласится.
К лагерю подъехали две переполненные машины; у людей, которые сидели в них, вид был унылый. Флойд поднял глаза и не стал спрашивать, удачно ли они съездили. Сквозь грусть на их лицах проглядывало упорство. Солнце клонилось к западу; Гувервиль и ракитовые кусты позади были залиты желтым солнечным светом. Дети мало-помалу выходили из палаток и разбредались по лагерю. И женщины тоже выходили из палаток и разжигали костры. Мужчины собирались небольшими группами и, присев на корточки, заводили беседы.
Новенький «шевроле» свернул прямо к лагерю. Он остановился среди палаток. Том спросил:
— Это еще кто? Как будто не здешние?
Флойд сказал:
— Не знаю. Полисмены, наверно.
Дверца распахнулась, и из «шевроле» вышел человек. Его спутник остался в машине. Мужчины, сидевшие на корточках, посмотрели в ту сторону, и разговоры смолкли. Женщины, возившиеся у костров, украдкой поглядывали на блестящую машину. Дети двинулись к ней, выбирая самые замысловатые пути, кружа среди палаток.
Флойд положил ключ. Том встал. Эл вытер руки о штаны. Втроем они пошли к «шевроле». На человеке, который вышел из машины, были брюки защитного цвета и фланелевая рубашка. На голове шляпа с прямыми полями. В кармане рубашки, за изгородью из вечных ручек и желтых карандашей, торчала пачка бумаг, из брючного кармана выглядывал блокнот с металлической дощечкой. Он подошел к одной из групп, и сидевшие на корточках мужчины встретили его настороженно и молча. Они следили за ним, не двигаясь с места; белки глаз поблескивали у них под зрачками, потому что они смотрели вверх, не поднимая головы. Том, Эл и Флойд не спеша — как будто от нечего делать — подошли поближе.
Человек спросил:
— Хотите получить работу?
Все смотрели на него молча и настороженно. А со всего лагеря сюда уже тянулись люди.
Наконец кто-то ответил:
— Конечно, хотим. А где она есть?
— Округ Туларе. Там начинается сбор фруктов. Нужно много народу.
Заговорил Флойд:
— Наем вы сами производите?
— Да, я подрядчик.
Люди сбились вокруг него тесной кучкой. Высокий человек в комбинезоне снял черную шляпу и прочесал пальцами длинные черные волосы.
— А сколько будете платить? — спросил он.
— Точно не могу сказать. Центов тридцать.
— А почему не можете сказать точно? Ведь у вас подряд?
— Правильно, — сказал человек в брюках защитного цвета. — Но все зависит от цен на фрукты. Может, немного больше, может, немного меньше.
Флойд вышел вперед. Он спокойно сказал:
— Я поеду, мистер. Вы подрядчик, у вас должны быть документы. Покажите их, а потом выдайте нам справку, пусть там будет сказано, где работать, когда и сколько нам будут платить, и подпишите ее. Тогда мы поедем.
Подрядчик свирепо посмотрел на него:
— Ты что, будешь меня учить, как мне свои собственные дела вести?
Флойд сказал:
— Если мы пойдем к вам работать, это и наши дела тоже.
— Ну, ты мне не указывай. Я говорю, что люди нужны.
Флойд с яростью проговорил:
— А сколько вам нужно и какая будет плата, об этом вы молчите.
— Да я еще сам не знаю!
— Тогда какое же вы имеете право нанимать людей?
— Право? Я имею право вести дела так, как нахожу нужным. Если вам приятнее отсиживать здесь задницу — пожалуйста. Я нанимаю на работу в округ Туларе. Мне понадобится много народу.
Флойд повернулся к толпе мужчин. Теперь они стояли, молча переводя глаза с подрядчика на Флойда. Флойд сказал:
— Я уже два раза так нарывался. Может, ему нужно тысячу человек. А туда соберется пять тысяч, и он будет платить по пятнадцати центов в час. И вы согласитесь, потому что у вас брюхо подводит с голоду. Если хочет нанимать людей, пусть нанимает и пусть напишет все на бумаге и проставит там плату. Спросите у него документы. Он не имеет права нанимать без документов.
Подрядчик посмотрел на свой «шевроле» и крикнул:
— Джо!
Его спутник выглянул из кабины, распахнул дверцу и вышел. На нем были бриджи и высокие зашнурованные башмаки. Сбоку на патронташе висела тяжелая револьверная кобура. К темной рубашке был приколот значок шерифского понятого[2]. Он ступал медленно, вразвалку. На лице у него играла жиденькая улыбочка.
— В чем дело? — Кобура ерзала взад и вперед по бедру.
— Посмотри, Джо, этот молодчик тебе раньше не попадался?
Понятой спросил:
— Который?
— Вот этот. — Подрядчик показал на Флойда.
— А в чем он провинился? — спросил понятой, улыбнувшись Флойду.
— Он красный, агитацию тут разводит.
— Гм. — Понятой неторопливо зашел сбоку, чтобы посмотреть на Флойда в профиль; и лицо у Флойда залилось краской.
— Вот видите! — крикнул Флойд. — Если бы он все делал по-честному, незачем бы ему с собой понятого возить.
— Попадался он тебе раньше? — повторил подрядчик.
— Гм. Как будто знакомый. На прошлой неделе разграбили гараж с подержанными шинами, — по-моему, я его видел там. Так и есть! Он самый, голову даю на отсечение. — Улыбка сразу сбежала с его лица. — Садись в машину, — сказал он и отстегнул кнопку на кобуре.
Том сказал:
— Ни за что ни про что человека берете.
Понятой круто повернулся к нему.
— Тебе за компанию хочется? Попробуй, открой только рот, и тебя заберу. Около того гаража двое слонялись.
— Меня на прошлой неделе и в Калифорнии-то не было, — сказал Том.
— Ну, может, тебя в другом месте разыскивают. Молчи лучше.
Подрядчик снова повернулся к толпе мужчин.
— Вы этих красных сволочей не слушайте. Они смутьяны, с ними только свяжись, потом беды не оберешься. Ну, поехали в Туларе, я вас всех возьму на работу.
Ему никто не ответил.
Понятой сказал:
— Поезжайте, советую. — Жидкая улыбочка снова появилась у него на лице. — Отдел здравоохранения распорядился очистить этот лагерь. А если у вас тут еще красные водятся — смотрите, как бы с кем беды не случилось. Поезжайте-ка вы в Туларе. Здесь все равно сидеть нечего. Я вам по-дружески советую. А если не уедете, придут сюда молодцы, да еще, может, не с пустыми руками…
Подрядчик сказал:
— Я же говорю, мне люди нужны. Не хотите работать — как знаете.
Понятой улыбнулся:
— Если не хотят работать, тогда им в нашем штате делать нечего. Мы их живо отсюда выпроводим.
Флойд, точно окаменев, стоял рядом с понятым, а большие пальцы Флойда были зацеплены за пояс. Том посмотрел на него украдкой и тут же опустил глаза.
— Вот и все, — сказал подрядчик. — В округе Туларе нужны люди, работы много.
Том медленно поднял глаза и увидел руки Флойда с набухшими на кистях жилами. Руки Тома тоже приподнялись, и большие пальцы зацепились за пояс.
— Да, это все. Чтобы завтра к утру здесь ни души не было.
Подрядчик сел в машину.
— Ну, — сказал понятой Флойду, — садись. — Он протянул огромную ручищу и взял Флойда за левый локоть.
Флойд вырвался и в ту же секунду занес правую руку. Он ударил кулаком в мясистую физиономию и кинулся наутек, петляя между палатками. Понятой зашатался, Том подставил ему ногу. Понятой упал и перевалился на бок, хватаясь за револьвер. Флойд бежал, то скрываясь за палатками, то снова появляясь на виду. Понятой выстрелил лежа. Женщина, стоявшая у одной из палаток, пронзительно вскрикнула и посмотрела на свою размозженную руку. Костяшек не было, пальцы висели точно на ниточках, мякоть руки стала белая, бескровная. В дальнем конце лагеря мелькнула фигура Флойда, мчавшегося к ивняку. Понятой сел, снова поднял револьвер, но в эту минуту из толпы вышел преподобный Кэйси. Он ударил понятого ногой по шее и отступил назад, глядя на бесчувственное грузное тело.
Послышался рев мотора, и «шевроле» вылетел на дорогу, оставляя позади себя облако пыли. Он свернул к шоссе и вскоре исчез из виду. Женщина все еще смотрела на свою искалеченную руку. По краям раны мелкими каплями выступила кровь. Из горла у женщины вырвались прерывистые вопли и истерический смех, становившийся с каждой минутой все громче и громче.
Понятой лежал, уткнувшись открытым ртом в пыль.
Том поднял револьвер, вынул магазин и швырнул его в кусты, потом вытряхнул патрон из канала ствола.
— Такому нельзя давать оружие в руки, — сказал он и бросил револьвер на землю.
Женщину с искалеченной рукой окружила толпа, она плакала, истерически взвизгивая.
Кэйси подошел к Тому.
— Уходи, — сказал он. — Ступай в ивняк и пережди там. Он не знает, кто его ударил, а твою подножку видел.
— Никуда я не пойду, — сказал Том.
Кэйси вытянул шею и прошептал ему на ухо:
— У тебя возьмут отпечатки пальцев. Ты нарушил обязательство. Ушлют назад в тюрьму.
Том еле слышно перевел дух:
— А черт! Я совсем забыл.
— Живо, — сказал Кэйси. — Пока он не очнулся.
— Прихватить бы с собой револьвер, — сказал Том.
— Нет. Не надо. Если все обойдется, я тебе свистну четыре раза.
Том не спеша отошел в сторону, потом прибавил шагу и вскоре исчез среди ив, стоявших вдоль речки.
Эл подошел к лежащему на земле понятому.
— Вот это я понимаю, — с восхищением сказал он. — Здорово ты его!
Люди все еще смотрели на распростертое тело. И вдруг где-то далеко послышался вой сирены; он взлетел кверху, быстро сошел на нет, потом сирена взвыла еще раз, уже ближе. Людей охватило беспокойство. Они потоптались на месте и вскоре разошлись в разные стороны, каждый к своей палатке. Около понятого остались только Эл и проповедник.
Кэйси повернулся к Элу.
— Уходи отсюда, — сказал он. — Иди к себе в палатку. Ты знать ничего не знаешь.
— Да? А ты сам как?
Кэйси усмехнулся:
— Надо же кому-то брать на себя вину. Детей у меня нет. Посадят в тюрьму, ну посижу там, только и всего. Ведь от меня все равно никакой помощи вам нет.
Эл сказал:
— Это еще не причина, чтобы…
— Ступай, ступай, — резко перебил его Кэйси. — Нечего тебе впутываться в это дело.
Эл ощетинился:
— Я не позволю собой командовать!
Кэйси тихо проговорил:
— Если ты влипнешь, твои все пострадают, вся семья. На тебя я плевал. А вот как бы отцу и матери не пришлось пострадать из-за этого. И Тома могут опять отправить в Мак-Алестер.
Эл поразмыслил.
— Ладно, — сказал он. — А все-таки ты порядочный дурак.
— Ну и пусть дурак, — сказал Кэйси. — А что тут такого?
Сирена не переставала завывать, и с каждым разом вой ее слышался все ближе и ближе. Кэйси опустился на колени рядом с понятым и перевернул его на спину. Тот застонал и наморщил лоб, силясь приподнять веки. Кэйси вытер пыль с его губ. Люди сидели по своим палаткам, опустив по́лы у входа. В заходящем солнце воздух казался красным, а серые брезентовые палатки точно отлитыми из бронзы.
На шоссе взвизгнули шины, и к лагерю быстро подкатил открытый «форд». Из него выскочили четверо мужчин с винтовками. Кэйси встал и подошел к ним.
— Что здесь происходит?
Кэйси сказал:
— Я избил его.
Один из приехавших подошел к понятому. Тот уже пришел в себя и приподнимался на локте, пытаясь сесть.
— Что здесь случилось?
— Да вот, — сказал Кэйси, — он тут разбушевался, я его ударил. Он стал стрелять — ранил женщину. Тогда я его еще раз ударил.
— А с чего все началось?
— Я ему надерзил, — ответил Кэйси.
— Садись в машину.
— Ладно, — сказал Кэйси и сел на заднее место. Двое из приехавших помогли понятому подняться на ноги. Он осторожно потрогал шею. Кэйси сказал:
— Вон в той палатке женщина кровью истекает от его меткой стрельбы.
— Успеется. Майк, кто тебя ударил — вот этот?
Еще не придя в себя как следует, понятой тупо уставился на Кэйси.
— Что-то не узнаю.
— Я самый, — сказал Кэйси. — Ты спутал — не на того напустился.
Майк медленно покачал головой.
— Нет, по-моему, это не он. Ой, тошнит!
Кэйси сказал:
— Я не буду сопротивляться. Вы лучше посмотрите, что с женщиной.
— Где она?
— Вон там.
Старший из понятых зашагал к палатке, не выпуская винтовки из рук. Подойдя туда, он спросил что-то, потом вошел в палатку и вскоре вышел. Вернувшись к машине, он сказал с оттенком гордости:
— Что сорок пять калибров могут наделать! Ей наложили жгут. Врача мы пришлем.
Двое понятых сели по бокам Кэйси. Сирена взвыла. Лагерь словно вымер. По́лы палаток были опущены, люди не показывались. Машина круто развернулась и выехала из лагеря. Высоко держа голову на худой жилистой шее, Кэйси, гордый, сидел между своими конвоирами. Губы его улыбались какой-то странной, словно торжествующей улыбкой.
Когда понятые уехали, люди вышли из палаток. Солнце зашло, и на лагерь спустились голубоватые вечерние сумерки. Горы на востоке были все еще желтые в солнечных лучах. Женщины вернулись к потухшим кострам. Мужчины снова собрались кучками и тихо разговаривали, сидя на корточках.
Эл выполз из-под брезентового навеса и зашагал к ивам — посвистать Тому. Мать тоже вышла и принялась разжигать костер из тонких веток.
— Па, — сказала она, — много я вам не дам. Ведь мы сегодня поздно ели.
Отец и дядя Джон сидели у палатки, глядя, как мать чистит картошку и нарезает ее ломтиками над сковородой с салом. Отец сказал:
— И что он выдумал, этот проповедник?
Руфь и Уинфилд подкрались поближе, чтобы послушать их разговор.
Дядя Джон проводил глубокие борозды в земле длинным ржавым гвоздем.
— Он понимает, что такое грех. Я спрашивал его об этом, он мне все объяснил; только не знаю, правильно ли так рассуждать. Он говорит: если человек думает, что содеял грех, значит это грех и есть. — Глаза у дядя Джона были усталые, грустные. — Я всегда от всех таился, — сказал он. — У меня такие грехи есть, о которых я никому не рассказывал.
Мать повернулась к нему:
— А рассказывать не надо, Джон. Поведай все богу. Не отягощай других своими грехами. Это нехорошо.
— Они мне покоя не дают, — сказал Джон.
— Все равно другим не рассказывай. Пойди к реке, залезь в воду с головой и выскажи все, что тебе хочется.
Отец медленно кивал головой, слушая мать.
— Ма правильно говорит. Тебе-то полегчает, когда другим расскажешь, а грех твой пойдет вширь.
Дядя Джон посмотрел на позолоченные солнцем горы, и золото их отразилось у него в зрачках.
— Я все стараюсь одолеть это, — сказал он, — и не могу. Душу они мне съедают.
Позади него Роза Сарона, пошатываясь, вышла из палатки.
— Где Конни? — раздраженно спросила она. — Я его целый век не видела. Куда он ушел?
— Он мне не попадался, — ответила мать. — Увижу, пошлю к тебе.
— Мне нездоровится, — сказала Роза Сарона, — а он оставляет меня одну.
Мать посмотрела на опухшее лицо дочери.
— Ты плакала, — сказала она.
Слезы снова навернулись на глаза Розы Сарона.
Мать продолжала твердым голосом:
— Возьми себя в руки. Ты не одна — нас много. Возьми себя в руки. Сядь почисть картошку. Нечего над собой причитать.
Роза Сарона пошла было назад в палатку. Она старалась избежать строгого взгляда матери, но этот взгляд заставил ее вернуться к костру.
— А зачем он ушел, — сказала она, но слезы у нее высохли.
— Примись за дело, — сказала мать. — А то сидишь одна в палатке и причитаешь сама над собой. Некогда было мне за тебя взяться. А уж сейчас возьмусь. Бери нож и чисть картошку.
Роза Сарона послушно опустилась на колени у костра. Она злобно сказала:
— Пусть только придет. Я ему покажу.
Губы матери раздвинулись в медленной улыбке:
— Смотри, как бы он тебя не побил. Ты сама на это напрашиваешься — ноешь, причитаешь. Побьет, я ему спасибо скажу.
Глаза Розы Сарона негодующе вспыхнули, но она смолчала.
Дядя Джон глубоко загнал ржавый гвоздь в землю.
— Не могу больше молчать! — крикнул он.
Отец сказал:
— Ну черт с тобой, говори! Убил кого-нибудь?
Дядя Джон запустил пальцы в кармашек для часов и вынул оттуда сложенную пополам засаленную бумажку. Он расправил ее и показал отцу.
— Пять долларов.
— Украл, что ли? — спросил отец.
— Нет, это мои деньги. Утаил.
— Твои так твои.
— Да, но я не имел права их утаивать.
— Что-то я здесь никакого греха не вижу, — сказала мать. — Деньги твои.
Дядя Джон медленно заговорил:
— Тут не в том дело, что я их утаил. Важно, для чего утаил, — для того, чтобы напиться. Я знал — придет время, когда станет невмоготу, и тогда напьюсь. Думал, еще не пришло… а тут проповедник взял да и пошел в тюрьму, чтобы выручить Тома.
Отец снова закивал, потом нагнул голову набок, внимательно вслушиваясь в слова Джона. Руфь подобралась на локтях еще ближе — ползком, точно щенок; Уинфилд не отставал от нее. Роза Сарона выковыряла глубокий глазок из картофелины. Вечерние сумерки сгустились и стали еще синее.
Мать сухо сказала:
— Не понимаю, почему тебе надо напиваться, если проповедник выручил Тома.
— Не знаю. Тяжело мне очень, — грустно продолжал дядя Джон. — Он так просто на это пошел. Шагнул вперед и говорит: «Моих рук дело». И его взяли. А я пойду и напьюсь.
Отец сказал, покачивая головой:
— А зачем об этом говорить? Я бы на твоем месте пошел и напился, если уж так приспичило.
— Я мог бы искупить свой грех, а не воспользовался случаем, — все так же грустно продолжал дядя Джон. Мне бы ухватиться за него, а я упустил… Слушай! У тебя есть деньги. Дай мне два доллара.
Отец нехотя сунул руку в карман и вынул кожаный кошелек.
— Чтобы напиться, семи долларов многовато. Ты что, шампанскую воду будешь хлестать?
Дядя Джон протянул ему свои пять долларов.
— Я и на два напьюсь. Не хватает мне еще один грех на себя брать — транжирство. Что есть, то и истрачу. Я всегда так делал.
Отец взял засаленную бумажку и отдал дяде Джону два серебряных доллара.
— Бери, — сказал он. — Раз надо, значит, надо. Другому указывать никто не смеет.
Дядя Джон взял обе монеты.
— Не сердись… Ты ведь знаешь, мне это нужно.
— Да брось ты, — сказал отец. — Ты сам знаешь, что тебе нужно.
— Ночь впереди — как я ее протяну? — сказал дядя Джон. Он повернулся к матери. — Ты не обидишься на меня?
Мать не подняла головы.
— Нет, — тихо ответила она. — Нет… иди.
Дядя Джон встал, как потерянный, зашагал прочь и скрылся в сумерках. Он вышел на шоссе и пересек его у бакалейной лавки. Подойдя к сетчатой двери, он снял шляпу, швырнул ее в пыль и придавил каблуком в припадке самоуничижения. И помятая черная шляпа так и осталась лежать в пыли. В лавке он направился прямо к полкам, где за проволочной сеткой стояли бутылки виски.
Отец, мать и дети смотрели дяде Джону вслед. Роза Сарона выражала свое негодование тем, что не поднимала глаз от картошки.
— Бедняга, — сказала мать. — Может, надо было… да нет… Я еще не видела, чтобы человек так убивался.
Руфь перевалилась на бок в пыли, поближе к Уинфилду, притянула его к себе за ухо и зашептала:
— Я сейчас буду пьяная.
Уинфилд прыснул и зажал рот ладонью. Сдерживая дыхание, чтобы не фыркнуть, лиловые от натуги, дети отползли за палатку, вскочили и с визгом пустились наутек. Они спрятались в ивняке и там дали волю смеху. Руфь скосила глаза, побежала, пошатываясь из стороны в сторону, и высунула язык.
— Я пьяная, — сказала Руфь.
— Смотри! — крикнул Уинфилд. — Смотри на меня, я дядя Джон. — Он замахал руками и надул щеки; он вертелся волчком до тех пор, пока не закружилась голова.
— Нет! — крикнула Руфь. — Вот как надо! Вот как! Я — дядя Джон. Я совсем пьяная.
Том и Эл тихо шли ивняком и вдруг увидели ошалело носившихся детей. Было уже темно. Том остановился, приглядываясь.
— Да ведь это Руфь и Уинфилд. Что с ними такое? — Они подошли поближе. — Вы что, очумели? — спросил Том.
Дети остановились, застигнутые врасплох.
— Мы… мы играем, — сказала Руфь.
— Глупая игра, — сказал Эл.
Руфь дерзко ответила ему:
— Не глупее других.
Эл пошел дальше, говоря:
— Руфь хочет порку заработать. Она давно на это набивается. Сейчас самое время ей всыпать.
Руфь скорчила гримасу у него за спиной, растянула губы пальцами, высунула язык, дразня его всеми известными ей способами, но Эл не оглянулся. Она посмотрела на Уинфилда, думая снова приняться за игру, но все было испорчено. Они оба знали это.
— Пойдем к речке, нырнем с головой, — предложил Уинфилд. Они пошли к берегу, пробираясь среди кустов, злясь на Эла.
Эл и Том не спеша шли к лагерю. Том сказал:
— Зря Кэйси так сделал. Правда, от него следовало этого ждать. Он все говорил, что ничем нам не помогает. Он чудной, Эл. Все думает, думает.
— Проповедник — такое уж его дело, — сказал Эл. — У них у всех голова бог знает чем забита.
— Как, по-твоему, куда это Конни пошел?
— Наверно, за кустик понадобилось.
— Что-то уж очень далеко он этот кустик выбрал.
Они шли среди палаток, держась ближе к стенкам. У палатки Флойда их остановил негромкий окрик. Они свернули к ней и присели у входа на корточки. Флойд чуть приподнял брезентовую полу.
— Ну как, едете?
Том сказал:
— Сам не знаю. Думаешь, все-таки лучше поехать?
Флойд невесело рассмеялся:
— Ты же слышал, что сказал понятой? Не уедешь — выкурят. Думаешь, этот молодчик не отведет душу после мордобоя? Его банда сегодня же вечером нагрянет сюда нас выкуривать.
— Пожалуй, и в самом деле лучше убираться восвояси, — сказал Том. — Ты куда поедешь?
— Как и говорил — к северу.
Эл сказал:
— Слушай. Мне тут один рассказывал о каком-то правительственном лагере. Где это?
— Там, наверно, полно.
— А все-таки, где это?
— Поезжайте по девяносто девятому к югу. Миль двенадцать — четырнадцать проедете, свернете на восток к Уидпетчу. Оттуда недалеко. Только там переполнено.
— Говорят, хороший лагерь, — сказал Эл.
— Очень хороший, и обращаются с тобой как с человеком, а не как с собакой. Никаких полисменов. Только там, наверно, полно.
Том сказал:
— Я одного не пойму, чего этот понятой так разошелся. Он точно лез на драку, точно сам к тому вел.
Флойд сказал:
— Не знаю, как здесь, а на севере я однажды говорил с одним понятым, но порядочным, не то, что другие, и он мне признался, что понятые, хочешь не хочешь, а должны арестовывать людей. Шериф получает за каждого арестанта семьдесят пять центов в день, а на прокорм у него выходит только двадцать пять. Нет арестантов — значит, и доходов нет. Тот человек рассказывал, что он за неделю никого не забрал, и тогда шериф ему говорит: не будет арестованных, придется тебе снять значок. А сегодняшний к тому и дело вел, чтобы уехать отсюда не с пустыми руками.
— Да, надо уезжать, — сказал Том. — Прощай, Флойд.
— Прощай. Может, еще встретимся.
— Всего хорошего, — сказал Эл. Они пошли темным лагерем к палатке Джоудов.
Картошка шипела и брызгала салом на огне. Мать поворачивала толстые ломтики ложкой. Отец сидел у костра, обхватив колени руками. Роза Сарона была в палатке.
— Том идет! — крикнула мать. — Слава богу!
— Надо уезжать отсюда, — сказал Том.
— Почему?
— Флойд говорит, что тут все подожгут сегодня ночью, — ответил Том.
— Зачем? — удивился отец. — Мы ничего плохого не сделали.
— Ничего не сделали, а понятой уехал избитый, — сказал Том.
— Мы его не били.
— Да он сам говорил, что нас выгонят отсюда.
Роза Сарона спросила:
— Вы Конни не видели?
— Видели, — сказал Эл. — Вдоль берега пятками чесал. На юг отправился.
— Он… он совсем ушел?
— А кто его знает.
Мать повернулась к ней.
— Роза, тебя не поймешь, ты расскажи все толком. Конни говорил что-нибудь?
Роза Сарона хмуро ответила:
— Говорил, что лучше бы ему сидеть дома и учиться на тракториста.
Никто не сказал ни слова. Роза Сарона смотрела на огонь, и ее глаза поблескивали в свете костра. Картошка на сковороде громко шипела. Роза Сарона шмыгнула носом и утерлась рукой.
Отец сказал:
— Конни дрянной человек. Я уж давно это чувствовал. Он пустельга.
Роза Сарона встала и ушла в палатку. Она легла на матрац и, перевернувшись на живот, уткнулась лицом в руки.
— Его и догонять, пожалуй, не стоит, — сказал Эл.
Отец ответил:
— Да. Если он такая дрянь, нам его не надо.
Мать заглянула в палатку и посмотрела на Розу Сарона. Мать сказала:
— Ш-ш!.. Зачем так говорить.
— Он дрянной человек, — стоял на своем отец. — Только и слышали от него: вот я то сделаю, это. А сам ничего не делал. Я при нем не хотел говорить. А уж если он удрал, так…
— Ш-ш, — тихо сказала мать.
— Да что в самом деле! Почему ш-ш? Ведь он удрал — так?
Мать помешала картошку, шипящее сало брызнуло во все стороны. Она подкинула веток в костер, языки огня взвились кверху и осветили стены палатки. Мать сказала:
— У Розы родится ребенок, и он наполовину ее, наполовину Конни. Нехорошо, если малыш с детства будет слышать, как отца называют дрянью.
— Врать хуже, — сказал отец.
— Нет, — перебила его мать. — А если бы он умер? Ты бы не стал бранить его мертвого?
В их спор вмешался Том:
— Да что это вы? Откуда мы знаем, совсем он ушел или нет. Сейчас разговаривать не время. Надо поесть и собираться.
— Собираться? Мы же только приехали. — Мать приглядывалась к нему сквозь окружавшую костер темноту.
Том стал объяснять ей:
— Лагерь сегодня подожгут, ма. Ты же знаешь, я не стерплю, если мое добро будут жечь у меня же на глазах, и отец с дядей Джоном тоже не стерпят. Полезем в драку, а мне нельзя попадаться. Я бы и сегодня влип, если б не проповедник.
Слушая его, мать переворачивала картошку в горячем сале. И решение пришло к ней сразу:
— Идите. Давайте есть. Надо торопиться. — Она расставила около костра оловянные тарелки.
Отец сказал:
— Как же быть с Джоном?
— А где он? — спросил Том.
Отец и мать помолчали минуту, потом отец сказал:
— Он пошел выпить.
— А черт! — крикнул Том. — Выбрал время. Где его искать?
— Не знаю, — сказал отец.
Том встал.
— Ладно, вы поешьте и уложите вещи на машину. А я пойду за дядей Джоном. Он, верно, в бакалейной лавке, через дорогу.
Том быстро шел по лагерю. У палаток и лачуг горели небольшие костры, и отсветы их падали на лица оборванных мужчин и женщин, на льнувших к огню детей. Кое-где в палатках горели керосиновые лампы, и по брезенту двигались громадные людские тени.
Том вышел немощеной дорогой на шоссе и пересек его у маленькой бакалейной лавчонки. Он остановился у сетчатой двери и заглянул внутрь. Хозяин, маленький седой человек с взъерошенными усами и с каким-то неопределенным взглядом водянистых глаз, читал газету, навалившись грудью на прилавок. На нем был длинный белый фартук и рубашка с закатанными рукавами. За спиной у него стояли горы, пирамиды, стены из консервных банок. Он поднял голову, увидев Тома, и прищурил один глаз, словно целясь из ружья.
— Добрый вечер. Чем могу служить?
— Дядей, — ответил Том. — Был дядя, да сплыл.
Хозяин посмотрел на него с недоумением и беспокойством. Он дотронулся пальцами до кончика носа и легонько потеребил его, чтобы перестало чесаться.
— Вечно вы кого-нибудь теряете, — сказал он. — Ко мне раз десять на дню заходят, только и слышишь: «Если увидите человека — зовут так-то и так-то, на вид такой-то, скажите ему, что мы уехали на север». И это изо дня в день.
Том засмеялся:
— Ну вот, если увидишь молодчика, зовут Конни, по виду смахивает на койота, — скажи ему, чтобы проваливал ко всем чертям. Скажи, мы поехали к югу. Да я не его ищу. А вот не заходил ли сюда выпить человек лет шестидесяти, брюки черные, волосы с проседью?
Хозяин оживился.
— Ну как же, конечно, заходил. Я в жизни ничего подобного не видел. Подошел к двери, швырнул шляпу на землю и наступил на нее. Вот она — у меня. — Он вытащил из-под прилавка запыленную, помятую шляпу.
Том взял ее:
— Так и есть, он самый.
— Ну вот, купил он две пинты виски и ни слова мне не сказал. Откупорил одну бутылку и тут же к ней приложился. А я торгую только навынос. Говорю ему: «Слушай, здесь пить нельзя. Придется тебе выйти». Он шагнул за дверь и, хочешь верь, хочешь нет, в четыре приема одолел целую пинту. Потом отшвырнул бутылку и прислонился к двери. Глаза стали тусклые. Сказал: «Благодарю вас, сэр», — и ушел. Я в жизни не видел, чтобы так пили.
— Ушел? А куда? Я его ищу.
— Сейчас скажу. Мне еще не приходилось видеть, чтобы так пили, поэтому я за ним наблюдал. Он пошел вон туда, к северу. По шоссе проехала машина, осветила его, и я видел, как он свернул к реке. Идет, ноги подгибаются. А вторая бутылка наготове, откупорена. Он где-нибудь тут, далеко ему не уйти.
Том сказал:
— Ну спасибо. Пойду поищу.
— А шляпу возьмешь?
— Обязательно возьму. Она ему пригодится. Спасибо.
— А что это с ним такое? — спросил хозяин. — Он пил — и будто без всякого удовольствия.
— Да так… находит. Ну, всего хорошего. А если увидишь этого прощелыгу Конни, скажи, что мы поехали на юг.
— Мне уж столько всяких примет надавали да поручений, всего не запомнишь.
— А ты не старайся запоминать, — сказал Том и вышел за дверь, держа в руке запыленную черную шляпу дяди Джона. Он пересек шоссе и пошел вдоль него. Внизу, в ложбине, лежал Гувервиль; мерцали огоньки костров, сквозь стены палаток пробивался свет фонарей. Где-то бренчали на гитаре, аккорды следовали медленно, один за другим, без всякой связи, очевидно, гитарист упражнялся. Том замедлил шаги, прислушиваясь, потом не спеша пошел дальше, то и дело останавливаясь и напрягая слух. Он прошел с четверть мили, прежде чем услышал то, что ему было нужно. Внизу у дорожной насыпи хриплый голос пел что-то без всякого выражения, без всякого мотива. Том наклонил голову набок, чтобы лучше расслышать.
Монотонный голос тянул:
— Прочь от земной обители душа моя ушла. Душа моя в спасителе прибежище нашла. — Дальше послышалось неясное бормотанье, а потом все смолкло. Том сбежал по насыпи, держа прямо на этот голос. Пройдя несколько шагов, он остановился и снова прислушался. Теперь голос был совсем близко, он тянул все так же медленно и без всякого мотива: — Когда Мэгги помирала, она грустно мне шептала: я на память подарю тебе штаны — да, да. А штаны из красной байки, я скажу вам без утайки…
Том осторожно двинулся вперед. Он увидел неясную в темноте фигуру, подкрался и сел рядом с ней. Дядя Джон запрокинул бутылку, и виски с бульканьем полилось ему в рот.
Том спокойно сказал:
— Стой. А мне?
Дядя Джон повернулся к нему:
— Ты кто такой?
— Успел позабыть? Ты уже четыре раза глотнул, а я только разок.
— Нет, Том. Ты меня не дурачь. Я один сидел. Тебя здесь не было.
— А сейчас-то я здесь? Может, все-таки дашь хлебнуть?
Дядя Джон снова поднес бутылку ко рту, виски забулькало. Бутылка была пустая.
— Все, — сказал он. — Умереть бы мне. Вот как хочется умереть! Потихоньку, будто засыпаешь… Потихоньку. Устал я. Устал. Заснуть и больше не проснуться. — Он затянул нараспев: — В короне буду… в золотой короне.
Том сказал:
— Дядя Джон, слушай. Мы уезжаем. Пойдем, ляжешь на грузовик поверх вещей и уснешь.
Джон покачал головой.
— Нет. Уходи. Я не хочу. Я здесь останусь. Незачем мне возвращаться. Какой от меня толк? Волочу за собой грехи, точно штаны грязные, пачкаю хороших людей. Нет. Не поеду.
— Пойдем. Все равно мы без тебя не уедем.
— Поезжайте. Какой от меня толк? От меня толку нет. Волочу свои грехи, других ими пачкаю.
— Не ты один грешник, все такие.
Джон наклонился к нему и хитро подмигнул. Том еле различал его лицо при свете звезд.
— Моих грехов никто не знает, — никто, кроме господа. А он знает.
Том стал на колени. Он пощупал дяде Джону лоб — горячий, сухой. Джон неуклюже оттолкнул его руку.
— Пойдем, — звал Том. — Пойдем, дядя Джон.
— Не пойду. Устал. Я здесь останусь. Вот здесь.
Том пододвинулся к нему вплотную. Он поднес кулак к подбородку дяди Джона, примерился два раза, чтобы взять нужный размах, и, отведя назад плечо, нанес удар — несильный, но безошибочный. Джон дернул подбородком, повалился навзничь и хотел было приподняться. Но Том стоял, нагнувшись над ним, и когда Джон оперся на локоть, Том ударил его еще раз. Дядя Джон затих.
Том встал, поднял обмякшее, бесчувственное тело и взвалил его на плечо. Он пошатывался под такой тяжестью. Болтавшиеся руки Джона шлепали его по спине; он отдувался на ходу, медленно шагая вверх по насыпи к шоссе. Встречная машина осветила его фарами, убавила скорость и тут же унеслась в темноту.
Том еле переводил дух, идя Гувервилем к грузовику Джоудов. Дядя Джон пришел в себя и начал слабо сопротивляться. Том осторожно опустил свою ношу на землю.
К его возвращению палатку успели убрать. Эл подавал узлы на грузовик. Брезент лежал рядом, наготове — им должны были прикрыть поклажу.
Эл сказал:
— Быстро он наклюкался.
Том ответил, словно извиняясь:
— Пришлось стукнуть его, беднягу, а то не хотел идти.
— Сильно ударил? — спросила мать.
— Да нет, не очень. Он скоро совсем очнется.
У дяди Джона начались приступы тошноты. Его вырвало.
Мать сказала:
— Твоя порция картошки осталась, Том.
Том хмыкнул:
— Сейчас что-то не хочется.
Отец крикнул:
— Ну, все. Эл, привязывай брезент.
Грузовик стоял, готовый к отъезду. Дядя Джон уснул. Пока Том и Эл поднимали его и взваливали на самый верх, Уинфилд давился, передразнивая дядю Джона, а Руфь, стоя рядом с ним, зажимала ладонью рот, чтобы не прыснуть.
— Готово, — сказал отец.
Том спросил:
— А где Роза?
— Вот она, — ответила мать. — Иди, Роза. Сейчас поедем.
Роза Сарона сидела молча, опустив голову на грудь. Том подошел к ней.
— Идем, — сказал он.
— Я не поеду. — Она не подняла головы.
— Ничего не поделаешь, надо.
— Я хочу вместе с Конни. Я без него не поеду.
На дорогу, ведущую из лагеря к шоссе, выехали три машины — старые, набитые людьми и всяким скарбом. Они дребезжали на ходу, освещая тусклыми фарами дорогу.
Том сказал:
— Конни нас найдет. Я попросил в лавке, чтобы ему передали, куда мы уехали. Он нас найдет.
Мать подошла и стала рядом с ним.
— Пойдем, Роза. Пойдем, милая, — мягко сказала она.
— Я его подожду.
— Ждать нельзя. — Мать нагнулась, взяла Розу Сарона под локоть и помогла ей встать.
— Он нас найдет, — сказал Том. — Ты не беспокойся. Он найдет. — Они шли по обе ее стороны.
— Может, он пошел купить книги, по которым учатся, — сказала Роза Сарона. — Может, он хотел напугать нас в шутку.
Мать сказала:
— Может быть, и так.
Они подвели ее к грузовику, помогли подняться наверх, и, забравшись под брезент, она скрылась там в темноте.
Бородач из крытой травой лачуги несмело подошел к ним. Он топтался около грузовика, заложив руки за спину.
— У вас ничего такого не осталось, что может нам пригодиться? — спросил он наконец.
Отец ответил:
— Нет. Нам оставлять нечего.
Том спросил:
— А вы разве не уезжаете?
Бородач долго смотрел на него.
— Нет, — ответил он наконец.
— Да ведь подожгут.
Неуверенно глядевшие глаза уставились в землю.
— Я знаю. Нам это не в первый раз.
— Так зачем же здесь оставаться?
Растерянный взгляд секунду задержался на лице Тома, отразив красный свет потухающего костра, и снова скользнул вниз.
— Сам не знаю. Очень уж долго собираться.
— Если подожгут, так ни с чем останетесь.
— Я знаю. У вас ничего такого не будет, что может нам пригодиться?
— Нет, все с собой забираем, дочиста, — ответил отец. Бородач побрел к своей лачуге. — Что это с ним? — спросил отец.
— Очумелый, — ответил Том. — Мне тут рассказывали — это у него от побоев. Полисмены по голове били.
Еще несколько машин караваном выехали из лагеря и свернули к шоссе.
— Надо двигаться, па. Ты, я и Эл сядем в кабину. Ма пусть забирается наверх. Нет, ма, лучше садись между нами. Эл! — Том сунул руку под сиденье и вытащил оттуда тяжелый гаечный ключ. — Эл, ты садись сзади. Вот, возьми. Это на всякий случай. Если кто полезет — угости как следует.
Эл залез сзади на грузовик и уселся, сложив ноги калачиком и не выпуская гаечного ключа из рук. Том вытащил из-под сиденья домкрат и положил его рядом с тормозной педалью.
— Ну, так, — сказал он. — Ма, садись посередке.
Отец сказал:
— А я с пустыми руками.
— В случае чего возьмешь домкрат, — сказал Том. — Даст бог, не понадобится. — Он нажал кнопку стартера, маховик сделал оборот, замолчал… еще оборот… Том включил фары и выехал из лагеря на первой скорости. Тусклые огоньки фар неуверенно нащупывали дорогу. Грузовик выбрался на шоссе и повернул к югу. Том сказал: — Бывает так в жизни, что хочешь — не хочешь, а озлобишься и…
Мать перебила его:
— Том… ты же мне сам говорил… ты обещал, что не озлобишься. Ты обещал.
— Помню, ма. Я себя сдерживаю. Только эти понятые… Видал кто-нибудь понятого, чтобы он не толстозадый был? Вертят толстой задницей, палят из револьверов куда попало… Ма, если б они действовали по закону, разве бы мы им противились? А ведь закон не такой. Они наш дух хотят сломить. Им нужно, чтобы мы им пятки лизали, ползали, как побитая сука. Они хотят раздавить нас. Ей-богу, ма, до того дошло, что если не изобьешь эту сволочь, так порядочным человеком себя не считаешь. А им нужно, чтобы мы и думать забыли о своей порядочности.
Мать сказала:
— Ты обещал, Том. Ведь с нашим Флойдом тоже так было. Я знала его семью. Я помню, до чего его довели.
— Я себя сдерживаю, ма. Честное слово, сдерживаю. А разве тебе приятно будет, если я стану ползать, как побитая сука, волочить брюхо в пыли?
— Я не устаю молиться. Том. Ты себя береги. Видишь, семья распадается. Ты береги себя.
— Постараюсь, ма. Только трудно мне будет удержаться, если пристанет какой-нибудь толстозадый. Будь все по закону, дело другое. А поджигать лагерь — такого закона нет.
Грузовик шел, подрагивая кузовом. Впереди на шоссе показалась цепь красных фонарей.
— Должно быть, объезд, — сказал Том. Он убавил скорость и остановился, и в ту же минуту грузовик окружила толпа людей. Кто держал в руках кирку, кто винтовку. На некоторых были каски, кое на ком фуражки Американского легиона[3]. Один заглянул в кабину, дохнув горячим запахом виски.
— Куда это вы едете? — Он приблизил свою красную физиономию к лицу Тома.
Том замер. Рука его скользнула вниз и нащупала домкрат. Мать изо всех сил сжала ему локоть. Том сказал:
— Мы… — и вдруг в его голосе послышались угодливые нотки. — Мы не здешние, — сказал он. — Нам говорили, что есть такой округ Туларе, там можно получить работу.
— Не в ту сторону едешь, голубчик. Нам здесь всякие Оки не нужны.
Руки и плечи Тома словно окаменели, по его телу пробежала дрожь. Мать все еще сжимала ему локоть. Вооруженные люди стояли перед машиной. Некоторые из них, корча из себя военных, были одеты во френчи с широкими кожаными поясами.
Том жалобно спросил:
— А как же туда проехать, мистер?
— Поворачивай назад и держи к северу. А сюда не возвращайся до сбора хлопка.
Том весь дрожал.
— Слушаю, сэр.
Он дал задний ход, развернулся и поехал обратно. Мать разжала пальцы и чуть похлопала его по руке. А он трясся всем телом, стараясь подавить рыдания.
— Ничего, — сказала мать. — Ничего.
Том высморкался на дорогу и утер глаза рукавом.
— Сволочь!..
— Ты сделал, как надо, — ласково сказала мать. — Как надо, так ты и сделал.
Том свернул на проселочную дорогу, проехал ярдов сто и выключил мотор и фары. Он вышел из машины, захватив с собой домкрат.
— Куда ты? — спросила мать.
— Пойду посмотрю. На север мы все равно не поедем. — Красные фонари двинулись по шоссе. Том видел, как они миновали поворот на проселочную дорогу и ушли дальше. И через несколько минут в той стороне, где был Гувервиль, раздались крики и в небо взметнулось яркое пламя. Оно поднималось все выше и выше и с сухим потрескиванием расползалось вширь. Том сел в кабину, развернулся и, не включая фар, повел грузовик проселочной дорогой. На шоссе он снова взял к югу и зажег фары.
Мать робко спросила:
— Куда мы едем, Том?
— На юг, — ответил он. — Мы не позволим всякой сволочи нами командовать. Не позволим. Попробую объехать город окраиной.
— Ну а дальше куда? — Отец заговорил впервые после долгого молчания. — Вот я что хочу знать.
— Поищем этот правительственный лагерь, — ответил Том. — Говорят, шерифским понятым туда вход закрыт. Ма… мне надо подальше от них держаться. Боюсь, как бы не убить какого-нибудь молодчика.
— Успокойся, Том, — мягко проговорила мать. — Успокойся, Томми. Один раз ты уже сделал, как надо. И второй раз сделаешь.
— Да, а потом перестанешь считать себя порядочным человеком.
— Успокойся, — повторяла она. — Наберись терпения. Ведь мы… мы будем жить, когда от всех этих людей и следа не останется. Мы народ, Том, мы живые. Нас не уничтожишь. Мы народ — мы живем и живем.
— Мы одни щелчки терпим.
— Правильно. — Мать тихо засмеялась. — Может, потому мы такие крепкие. Богачи поживут-поживут — и умирают, и дети у них никудышные, неживучие. А мы, Том, — нам ни конца ни краю не видно. Ты не огорчайся, Том. Наступят и другие времена.
— Откуда ты это знаешь?
— Я сама не знаю откуда.
Они въехали в город, и Том свернул на боковую улицу, чтобы миновать центр. Он взглянул на мать при свете уличных фонарей. Лицо у нее было спокойное и глаза смотрели как-то по-новому — словно вечные, не боящиеся времени глаза статуи. Том протянул правую руку и тронул ее за плечо. Он не мог иначе. И тут же взялся за руль.
— Никогда раньше не слышал, чтобы ты столько говорила, — сказал он.
— Раньше это было не нужно, — сказала она.
Том проехал несколько окраинных улиц и, когда город остался позади, повернул назад. У перекрестка стоял столб с цифрой «99». Он повел машину на юг.
— А все-таки к северу нас не завернули, — сказал он. — Куда нам надо, туда мы и едем, даже если пришлось кое-чем поступиться ради этого.
Свет тусклых фар тянулся вперед, нащупывая широкую гладь черного шоссе.
Глава двадцать первая
Снявшиеся с места, выехавшие на поиски новой жизни люди стали теперь кочевниками. Перед семьями, которые жили на небольших клочках земли, жили и умирали на своих сорока акрах, кормились или голодали, беря от сорока акров всё, что эти сорок акров могли дать, — расстилался теперь весь Запад. И они метались в поисках работы; людские потоки заливали широкие шоссе, людские толпы теснились вдоль придорожных канав. Им на смену шли другие. По широким шоссе потоком двинулись люди. Прежде на Среднем Западе и на Юго-Западе жил простой народ — землепашцы, в которых индустрия не изменила ни одной черты; которые росли вдалеке от машин и не знали, что, попадая в частные руки, эти машины становятся грозной силой. Они жили, не ощущая на себе парадоксов индустрии. Они не утеряли способности остро чувствовать нелепости индустриального века.
И вдруг машины согнали этих людей с места, и они очутились на дороге. Жизнь на колесах изменила их; дороги, придорожные лагери, боязнь голода и самый голод изменили их. Дети, которых нечем было накормить, изменили их, непрестанное движение изменило их. Они стали кочевниками. И людская враждебность изменила, сблизила, спаяла их, — та враждебность, которая заставляла каждый маленький городок браться за оружие и встречать их словно захватчиков, — отряды, вооруженные кирками, клерки и лавочники, вооруженные винтовками, охраняли свой мир от своего же народа.
Когда кочевники заполнили дороги, на Западе поднялась паника. Собственники не помнили себя от страха, дрожа за свою собственность. Люди, никогда не знавшие голода, увидели глаза голодных. Люди, никогда не испытывавшие сильных желаний, увидели жадный блеск в глазах кочевников. И жители городов, жители богатых предместий объединились в целях самозащиты; они убедили себя: мы хорошие, а эти захватчики плохие, — как убеждает себя каждый человек, прежде чем поднять оружие. Они говорили: эти проклятые Оки — грязные, как свиньи, они — темный народ. Они дегенераты, они сексуальны, как обезьяны. Эти проклятые Оки — воры. Они крадут все, что попадется под руку. У них нет ни малейшего уважения к собственности.
И последнее было верно, ибо откуда не имеющему собственности человеку знать болезненный зуд собственничества. И, защищаясь, люди говорили: Оки разносят заразу, они нечистоплотны. Их детей нельзя допускать в школы. Они чужаки. Как бы вам понравилось, если б ваша сестра гуляла вот с таким Оки?
Люди на Западе всеми силами разжигали в себе жестокость. Они формировали части, отряды и вооружали их — вооружали дубинками, винтовками, газовыми бомбами. Страна принадлежит нам. Мы не допустим, чтобы всякие Оки отбивались от рук. Но тем, кому дали оружие, не принадлежало здесь ни клочка земли, а они мнили себя собственниками. У клерков, которые ходили по вечерам на военную муштру, тоже ничего не имелось за душой, а у мелких лавочников были только полные ящики долговых записок. Но даже долг — это нечто существенное, и конторская работа — это тоже нечто существенное. Клерк думал: я получаю пятнадцать долларов в неделю. А что, если какой-нибудь проклятый Оки пойдет на ту же работу за двенадцать? И мелкий лавочник думал: разве я могу тягаться с человеком, который никому не должен?
И кочевники стекались со всех сторон на дороги, и в глазах у них был голод, в глазах у них была нужда. Они не владели логикой, не умели уложить свои действия в систему, они были сильны только своим множеством, они знали только свои нужды. Когда где-нибудь находилась работа на одного, за нее дрались десятеро — дрались тем, что сбивали плату за труд. Если он будет работать за тридцать центов, я соглашусь на двадцать пять.
Если он пойдет на двадцать пять, я соглашусь на двадцать.
Нет, возьмите меня, я голодный. Я буду работать за пятнадцать. Я буду работать за прокорм. Ребята… Вы бы посмотрели на них. Все в чирьях, бегать не могут. Дашь им фрукты — падалицу, — у них вздувает животы. Меня. Я буду работать за маленький кусок мяса.
И многим это было на руку, потому что оплата труда падала, а цены оставались на прежнем уровне. Крупные собственники радовались и выпускали еще больше листков, заманивая на Запад еще больше людей. Оплата труда падала, цены оставались на прежнем уровне. И не за горами то время, когда у нас опять будут рабы.
И вскоре крупные собственники и компании изобрели новый метод. Крупный собственник покупал консервный завод. Когда персики и груши созревали, он сбивал цену на фрукты ниже себестоимости. И, будучи владельцем консервного завода, он брал фрукты по низкой цене, а цену на консервы взвинчивал, и прибыль оставалась у него в кармане. А мелкие фермеры, у которых не было консервных заводов, теряли свои фермы, и эти фермы переходили в руки крупных собственников, банков и компаний, у которых консервные заводы были. И мелких ферм становилось все меньше и меньше. Мелкие фермеры перебирались в города и скоро истощали свои кредиты, истощали терпение своих друзей, своих родственников. А потом и они выезжали на дорогу. И все дороги были забиты людьми, жаждущими работы, готовыми пойти ради нее на все.
А компании, банки готовили себе гибель, не подозревая этого. Поля, расстилающиеся вдоль дорог, были плодородны, а по дорогам ехали голодные люди. Амбары были полны, а дети бедняков росли рахитиками, и на теле у них вздувались гнойники пеллагры. Крупные компании не знали, что черта, отделяющая голод от ярости, еле ощутима. И деньги, которые могли бы пойти на оплату труда, шли на газы, на пулеметы, на шпиков и соглядатаев, на «черные списки», на военную муштру. Люди, как муравьи, расползались по дорогам в поисках работы, в поисках хлеба. И в сознании людей начинала бродить ярость.
