Гроздья гнева. Джон Эрнст Стейнбек

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5

Глава девятая

В маленьких домишках арендаторы перебирали свое добро, добро своих отцов, добро своих дедов. Ворошили свой скарб, готовясь к путешествию на Запад. Мужчины действовали без всяких сожалений, — ведь вся прошлая жизнь пошла насмарку; но женщины знали, что прошлое еще не раз подаст им свой голос. Мужчины шли в сараи, в чуланы.

Вот плуг, вот борона — помнишь, как сеяли горчицу во время войны? Помнишь, приезжал какой-то, все уговаривал нас разводить каучуковый кустарник — гвайюлу? Говорил: разбогатеете. Давай-ка сюда вон те инструменты, — как-никак, а пару долларов за них получим. За плуг было заплачено восемнадцать долларов плюс перевозка, — выслано по прейскуранту «Сирз Роубак».

Упряжь, двуколки, сеялки, мотыги. Давай их сюда. Все в одну кучу. Грузи на фургон. Свезешь в город. Сколько ни дадут — продавай. Лошадей и фургон тоже продашь. Больше не понадобятся.

Пятьдесят центов за хороший плуг — это мало. Сеялка стоила тридцать восемь долларов. Два доллара мало. Не тащить же назад… Ладно, бери все, забирай и мою злобу в придачу. Бери насос и сбрую. Бери уздечки, хомуты, постромки. Бери красные стеклянные розочки — подвески к налобнику. Были куплены для гнедого мерина. Помнишь, как он поднимал ноги на рыси?

Рухлядь, сваленная посреди двора.

Ручной плуг теперь не продашь. Пойдет на лом, потянет самое большее на пятьдесят центов. Теперь только дисковые плуги да тракторы.

Ладно, забирайте все что есть, всю рухлядь, и платите пять долларов. Вы покупаете не только эту рухлядь, но и жизнь, которая стала рухлядью. Мало того, в придачу к этому пойдет и моя злоба. Вы покупаете плуг, который подрежет почву под ногами ваших детей, вы покупаете оружие и волю, которые могли бы спасти вас. Нет, не четыре, а пять долларов. Не тащить же мне все назад. Ладно, берите за четыре. Только не забудьте, вы покупаете то, что подрежет почву под ногами ваших детей. Вы не заметите, как это случится. Не успеете заметить. Берите за четыре. Ну а сколько за лошадей и фургон? Смотрите, какие красавцы! Оба гнедые, подобраны под масть, и шаг у них одинаковый, нога в ногу. Натянут постромки — задние ноги и круп напружатся, шагают ровно, ни на секунду не отстанут друг от друга. А по утрам, на солнце, прямо золотые. Поглядывают через загородку, принюхиваются, не идет ли хозяин, уши в струнку, слушают, а челки совсем черные! У меня есть дочка. Любит заплетать им гривы и челки. Заплетет да еще завяжет красной ленточкой. Нравится ей это. А теперь кончено. Забавную историю мог бы я вам рассказать про дочку и вон про того гнедого. Вы бы посмеялись. Левый мерин — восьмилетка, правому — десять, а ведь как дружно сработались, будто близнецы. Теперь смотрите зубы. Ни одного порченого. Легкие глубокие. Копыта ровные, чистые. Сколько? Десять долларов? За пару?.. Да еще тележка?.. О господи! Да я лучше пристрелю их, пойдут собакам на корм. А, берите! Берите их поскорей, мистер! Вы покупаете заодно и маленькую девочку, которая плела лошадям косички на лбу, снимала у себя с головы ленточку и завязывала им косички бантиками; отойдет назад, голову набок, — любуется, потом потрется щекой о мягкие, теплые ноздри. Вы покупаете долгие трудовые годы на палящем солнце, вы покупаете горе, которое не выскажешь никакими словами. Но не забывайте одного, мистер. Вы получите премию за эту рухлядь и за гнедых коней, за моих красавцев; эта премия — комок злобы, которая будет расти и расти в вашем доме и когда-нибудь принесет плоды. Мы могли бы стать вашими спасителями, но вы подсекли нас; наступит день, когда подсекут и вашу жизнь, а нас уже не будет, и на помощь к вам не придет никто.

И арендаторы возвращались домой, засунув руки в карманы, надвинув шляпу на глаза. Некоторые покупали пинту виски и быстро опоражнивали ее, чтобы оглушить себя сразу. Но, выпив, они не смеялись, не пускались в пляс. Они не пели, не пощипывали струны гитар. Они возвращались на свои фермы, засунув руки в карманы, низко опустив голову, вздымая ногами красную пыль.

Может быть, начнем жизнь заново, в новой, богатой стране — в Калифорнии, где растут фрукты. Начнем с самого начала.

Разве мы сможем начать новую жизнь? Жизнь начинает только ребенок. А мы с тобой… у нас все позади. Минутные вспышки гнева, тысячи картин, встающих из прошлого — это мы. Поля, красные поля — это мы; проливные дожди, пыль, засуха — это мы. Нам уже не начать жизнь заново. Злоба, которую мы продали скупщику вместе с рухлядью, — она будет с ним, но не уйдет и от нас. И то, как хозяева велели нам убираться с земли, — это тоже останется с нами; и то, как трактор своротил дом — это останется с нами, останется до самой смерти. В Калифорнию или еще куда-нибудь — мы, как барабанщики на параде, поведем за собой наши обиды, нашу злобу. И настанет день, когда все армии озлобленных пойдут по одному пути. И они будут шагать в ногу, и поступь их будет грозной.

Арендаторы возвращались домой, волоча ноги в красной пыли.

Когда все, что можно продать, было продано — печки и кровати, столы и стулья, маленькие угловые буфеты, лоханки и баки, — скарб все еще оставался; и женщины сидели среди груды вещей, перебирали их, оглядывались назад, в прошлое. Картинки, зеркальце, а вот ваза…

Ты прекрасно знаешь, что можно взять, а что нельзя. Мы будем делать остановки среди полей, — понадобится посуда для стряпни и стирки, матрацы и теплые одеяла, и ведра, и кусок брезента: из него сделаем навес. Вот бидон для керосина. Знаешь, на что пригодится? Смастерим из него печку. Одежда? Бери все что есть. А ружье?.. Без ружья как без рук. Когда не будет ни башмаков, ни платья, ни еды, ни даже надежды — ружье все-таки останется при нас. Когда дед пришел в эти места — помнишь, рассказывал, — у него только и было с собой, что перец, соль и ружье. Больше ничего. Это пойдет. И еще бутылку для воды. Ну, теперь, кажется, полно. Прицеп набит доверху. Ребята поедут в прицепе, бабку усадим на матрац. Инструменты — лопата, пила, гаечный ключ, плоскогубцы. Еще топор. Этот топор служит лет сорок. Видишь, как лезвие стерлось? Не забудь веревки. Остальное? Брось так… или сожги.

Подходили дети.

Если Мэри возьмет куклу, рваную тряпичную куклу, тогда я возьму мой индейский лук. Как я без него буду? И еще палку — она длинная, мне по самую макушку. Вдруг понадобится? Она у меня уже давно, целый месяц или целый год. Как я без нее буду? А какая она, Калифорния?

Женщины сидели среди обреченных на гибель вещей, перебирали их, оглядывались в прошлое. Вот книжка. Отцовская. Отец любил книги. «Странствия пилигрима». Часто читал ее. С его надписью. А вот отцовская трубка — все еще пахнет табаком. А вот картинка — ангел. Я все на нее смотрела перед первыми тремя родами, да что-то не помогло. Как, по-твоему, взять эту фарфоровую собачку? Тетя Сэди привезла ее с выставки в Сент-Луисе. Видишь? Так и написано. Да нет, не стоит. Письмо от брата, писал за день до смерти. Шляпа — старомодная, с перьями, никогда ее не носила. Нет, некуда сунуть.

Как же мы будем жить, когда у нас отняли жизнь? Как мы узнаем самих себя, когда у нас отняли прошлое? Нет. Брось. Сожги.

Они сидели, глядя на эти вещи, и старались выжечь их, как клеймо, у себя в памяти. Как же дальше, когда не будешь знать землю за порогом своего дома? Или проснешься среди ночи и знаешь — знаешь, что ивы нет. Разве ты можешь жить без ивы? Нет, не можешь. Ива — это ты. Боль, которая терзала тебя вон на том матраце, — мучительная, нестерпимая боль — это ты.

Опять дети… Если Сэм возьмет индейский лук и длинную палку, тогда мне тоже можно взять две вещи. Тогда я возьму еще пуховую подушку. Это моя подушка.

И вдруг их охватывало беспокойство. Надо поскорее трогаться. Ждать нельзя. Ждать больше нельзя. И они сваливали посреди двора оставшийся скарб и поджигали его. Они стояли и смотрели на огонь, потом с лихорадочной быстротой принимались грузить вещи на машину и уезжали, скрывались в пыли. И пыль долго стояла в воздухе, поднятая перегруженными машинами.

Глава десятая

Когда грузовик уехал, набитый доверху тяжелым инвентарем, инструментами, кроватями, матрацами — всей движимостью, которую только можно было продать, Том пошел бродить по участку. Он постоял в сарае, заглянул в опустевшее стойло, в пристройку для инвентаря, разгреб ногой оставшийся там мусор, отшвырнул в сторону сломанный зубец косилки. Он обошел все памятные места — красный береговой откос, где были гнезда ласточек, иву около свиного хлева. Две свиньи с хрюканьем потянулись к нему через загородку; свиньи были черные, разомлевшие на солнце, благодушные. И тут его паломничество закончилось, и он вернулся к дому и сел на приступку, куда только что передвинулась тень. Позади в кухне возилась мать, она стирала детское платье в ведре; ее веснушчатые руки были все в мыльной пене, пена капала с локтей. Как только Том сел на приступку, она выпрямилась и долго смотрела на него, сначала в лицо, сбоку, а когда он перевел глаза на залитый солнцем двор, — в затылок. Потом снова принялась за стирку.

Она сказала:

— Том, надо думать, что в Калифорнии будет не так уж плохо.

Он повернулся и взглянул на нее.

— А кто говорит, что там будет плохо?

— Да никто. Только уж очень все это хорошо. Тут раздавали листки. Чего только там не написано — и работы сколько угодно, и плата высокая, и все такое прочее. Потом в газете писали, сколько там народу требуется на сбор винограда, апельсинов и персиков. А ведь это приятная работа — собирать персики. Даже если не позволят есть, все равно какую-нибудь гнилушку ухитришься стащить. И под деревьями хорошо работать — тень. Очень уж заманчиво, даже страшно становится. Не верю я. Боюсь, что на деле окажется совсем не так хорошо.

Том сказал:

— Не заносись верою выше орла, не будешь ползать вместе с червями.

— Правильно, правильно. Это ведь из священного писания.

— Кажется, оттуда, — сказал Том. — Я как прочел книжку «Победа Барбары Борт», так у меня священное писание из головы вышибло.

Мать негромко засмеялась и снова принялась за стирку. Потом она стала отжимать штаны, рубашки, и мускулы у нее на руках натянулись, как веревки.

— Твой дед, с отцовской стороны, раньше тоже чуть что, так вспоминает писание. Путал, ужас как. Все сбивался на Альманах доктора Майлса. Он его от корки до корки читал нам вслух. Там было много писем — от тех, кто мучился бессонницей или ломотой в пояснице. Начнет другим пересказывать — учить их уму-разуму, да прибавляет: «Это притча из священного писания». Твой отец и дядя Джон смеются над ним, а он сердится. — Она сложила отжатое белье, точно охапку дров, на стол. — Том! Говорят, нам две тысячи миль ехать. Ведь это очень далеко? Я видела карту: высокие горы, точно на цветных открытках, и нам прямо через них надо перебираться. Сколько же уйдет на дорогу? Как ты думаешь, Томми?

— Не знаю, — ответил он. — Две недели, а если повезет, так дней десять. Слушай, ма, ты зря беспокоишься. Я тебе расскажу, как люди живут в тюрьме. О том, когда тебя выпустят на волю, думать нельзя. Рехнешься. Думать надо о сегодняшнем дне, о завтрашнем, о бейсболе в субботу. Так и надо жить. Так живут все бессрочники. Новички — те лбом о дверь бьются. Всё считают, сколько им еще сидеть. Зачем тебе это? Живи со дня на день.

— Да, так лучше, — сказала она, налила в ведро горячей воды, бросила туда грязное белье и принялась месить его в мыльной пене. — Так лучше. А все-таки приятно думать: может, в Калифорнии будет хорошо. Холодов там нет. Повсюду фрукты. Люди живут привольно, в беленьких домиках, среди апельсиновых деревьев. Может, и мы, — конечно, если всем найдется работа, если у всех будет заработок, — может, и мы устроимся жить в белом домике. Малыши будут рвать апельсины прямо с дерева. Попробуй удержи их — слез не оберешься.

Том смотрел, как она возится с бельем, и глаза его улыбались.

— Тебе, я вижу, от одних таких мыслей легче становится. Я знал одного из Калифорнии. У него и речь была другая, не как у нас. Послушаешь — и сразу ясно: это не здешний. Так вот он рассказывал, что там сейчас очень много народу набралось, все ищут работу. Сборщики фруктов, говорит, живут в лагерях, в грязище, с едой тоже плохо. Платят мало, работу найти трудно.

По ее лицу пробежала тень.

— Это неверно, — сказала она. — У отца есть листок, желтый такой, — там написано, что в рабочих нужда. Разве станут всё это заводить, если работы нет? Такие листки стоят больших денег. Кому это нужно — рассказывать небылицы, да еще платить деньги за свое вранье.

Том покачал головой.

— Не знаю, мать. Объяснить трудно, зачем это делается. Может быть… — Он посмотрел во двор на красную землю, залитую горячим солнцем.

— Ну?

— Может, все будет хорошо, как ты говоришь. А куда дед ушел? Где проповедник?

Мать стала с охапкой белья на пороге. Том подвинулся, давая ей дорогу.

— Проповедник пошел побродить. Дед спит дома. Он иногда среди дня заходит в комнаты поспать немножко. — Она вышла во двор и стала развешивать на веревке выцветшие синие комбинезоны, синие рубашки и длинные серые фуфайки.

Том услышал у себя за спиной шаркающие шаги и обернулся. В дверях стоял дед, так же как и утром, теребивший пальцами застежку брюк.

— Слышу, тут разговоры, — сказал он. — Сукины дети, поспать старику не дадут. Молоко еще на губах не обсохло, не понимаете, что старику нужен покой. — Его пальцы, теребившие клапан брюк, ухитрились справиться с двумя застегнутыми пуговицами, забрались внутрь и с наслаждением почесали в паху. Мать подошла к нему с мокрыми руками; ладони у нее были размякшие, сморщенные от горячей воды и мыла.

— Я думала, ты спишь. Дай застегну. — И хотя дед отбивался, она все-таки удержала его и застегнула ему фуфайку, рубашку и брюки. — А то ходишь распустехой, — сказала она и отошла.

Дед злобно забормотал:

— Вот… вот до чего дошел — штаны застегивают. Оставьте вы меня в покое, я сам сумею застегнуться.

Мать сказала шутливо:

— В Калифорнии не позволят в таком виде ходить.

— Не позволят? Ха! Я им покажу! Они еще меня учить станут! Да я захочу — и совсем без штанов буду бегать, если уж на то пошло.

Мать сказала:

— Такой стал несдержанный на язык! Год от году все хуже. Перед тобой хорохорится, что ли?

Старик выпятил щетинистый подбородок и воззрился на мать хитрыми, злющими, веселыми глазами.

— Вот так-то, — сказал он, — скоро и в путь отправляемся. А виноград там растет прямо у дороги! Знаете, что я сделаю? Нарву полный таз и плюхнусь туда прямо задом, да еще поерзаю, пусть штаны соком пропитаются.

Том засмеялся.

— Да такой хоть до двухсот лет доживет, его все равно не обуздаешь, — сказал он. — Значит, в путь-дорогу, дед?

Старик выдвинул ящик и тяжело опустился на него.

— Да, сэр, — сказал он. — Давно пора. Мой брат сорок лет назад туда уехал. Так с тех пор ничего о нем и не слышно. Хитрюга был, сукин сын. Его никто не любил. Удрал с моим кольтом. Вот встречусь с ним или с его детьми, если он ими обзавелся в Калифорнии, потребую с них свой кольт. Да ведь я эту кукушку знаю: дети если и были, так, наверно, не при нем живут, а по чужим гнездам. Да! В Калифорнию хорошо съездить. Я там помолодею. Как приеду, так сразу пойду на сбор фруктов.

Мать кивнула:

— Ты не думай, дед не шутит, — сказала она. — Он только последние три месяца не работает, с тех пор как опять вывихнул бедро.

— Правильно, — подтвердил дед.

Том посмотрел во двор.

— Вон и проповедник идет, откуда-то из-за сарая.

Мать сказала:

— Непривычно мне было слушать такую молитву, как сегодня утром. Да это и не молитва. Он просто говорил, рассказывал, а получилось вроде молитвы.

— Он чудной, — сказал Том. — И говорит по-чудному. Будто сам с собой. Но ломанья и притворства в этом нет.

— А ты посмотри, какие у него глаза, — сказала мать. — Будто его только что крестили. Прямо в душу проникают. А ходит как: голову повесит и смотрит себе под ноги. Будто только что окрестили человека. — И она замолчала, потому что Кэйси подходил к дому.

— Тебя солнечный удар хватит, расхаживаешь по такой жаре, — сказал Том.

Кэйси ответил:

— Да… может, и хватит. — Потом вдруг заговорил, обращаясь сразу ко всем — к матери, к деду, к Тому: — Мне тоже надо на Запад. Мне обязательно туда надо. Может, вы возьмете меня с собой? — И он смущенно замолчал.

Мать выжидающе посмотрела на Тома, потому что ему — мужчине — полагалось говорить первому, но Том ничего не ответил проповеднику. Дав Тому достаточно времени, чтобы воспользоваться своим правом, она сказала:

— Для нас это большая честь. Конечно, сейчас я ничего не могу обещать. Отец сказал, что сегодня вечером мужчины соберутся, все обсудят и назначат день отъезда. Давайте лучше подождем. Джон, отец, Ной, Том, Эл, Конни — вот кому решать. Они скоро вернутся. Но если место будет, для нас это большая честь.

Проповедник вздохнул.

— Я все равно пойду, — сказал он. — Что здесь делается? Я походил, посмотрел — дома пустые, и земля пустая… везде пусто. Я тут больше не останусь. Пойду туда, куда все идут. Буду работать в полях, может, успокоюсь.

— А проповедовать не будешь? — спросил Том.

— Проповедовать не буду.

— И крестить не будешь? — спросила мать.

— И крестить не буду. Я буду работать в полях, в зеленых полях, буду все время с людьми. Учить их я больше не хочу. Лучше сам поучусь. Узнаю, как они любят, прислушаюсь к их словам, шагам, к их разговорам, к песням. К тому, как ребятишки уплетают маисовую кашу. Как муж с женой возятся по ночам. Буду есть вместе с людьми, буду учиться у них. — Глаза у него были влажные, блестящие. — И сам буду валяться в траве с той, кто пожелает со мной лечь, и не стану скрывать это. И сквернословить буду, и божиться, и слушать музыку, которая есть в людской речи. Теперь я понял, что все это свято, и теперь все это будет со мной.

Мать сказала:

— Аминь.

Проповедник скромно сел в холодке у двери.

— Не знаю, что еще делать одинокому человеку.

Том вежливо кашлянул.

— Если человек решил больше не проповедовать… — начал он.

— Э-э! Я просто болтун, — сказал Кэйси. — От этого никуда не денешься. Но проповедовать я больше не буду. Проповедовать — это значит что-то втолковывать людям. А я жду, что они сами ответят на мои вопросы. Разве так проповедуют?

— Не знаю, — сказал Том. — Тут и голос имеет значение, и то, к чему ты клонишь в своей проповеди. Проповедь дело хорошее, если только после нее людям не захочется убить тебя. Прошлым рождеством пришли к нам в Мак-Алестер из Армии спасения. Три часа битых играли на корнетах, а мы сидим слушаем. Обращались с нами ласково. А попробуй кто-нибудь встать и уйти, рассадили бы всех по одиночкам. Вот тебе и проповедь! Ублажали людей, которые связаны по рукам и по ногам и не могут им всыпать как следует за их проповедь. Нет, какой же ты проповедник. Смотри только, не вздумай тут на корнете играть.

Мать подбросила хворосту в огонь.

— Сейчас дам вам закусить, только не очень у меня богато.

Дед вытащил свой ящик во двор, сел на него и прислонился к стене, Том с проповедником устроились у стены. И тень, падающая от дома, протянулась дальше во двор.

Грузовик вернулся к концу дня, подскакивая и громыхая по пыльной дороге; на платформе густым слоем лежала пыль, и капот был покрыт пылью, а фары точно запорошило красной мукой. Когда он подъезжал к ферме, солнце уже садилось, и в его лучах земля была красная, как кровь. Эл сидел за рулем, гордый, серьезный и деловитый, а отец и дядя Джон, как и подобало вожакам клана, занимали почетные места рядом с водителем. Стоя на платформе и держась за борта, ехали остальные: двенадцатилетняя Руфь и десятилетний Уинфилд — чумазые, дикие. Глаза у них, хоть и усталые, горели восторгом, губы и пальцы были черные и клейкие от лакричных леденцов, которые удалось выклянчить в городе у отца. Руфь, в розовом кисейном платье ниже колен, держалась с достоинством, как барышня. Но Уинфилд все еще не вышел из того возраста, когда мальчишки бегают сопливые, подолгу пропадают где-нибудь позади сарая и не пропустят ни одного окурка. И тогда как Руфь с полным сознанием ответственности, налагаемой на нее полом, гордилась своей развивающейся грудью, Уинфилд все еще был маленьким сорванцом, смахивавшим на глуповатого щенка. Рядом с ними, легко опираясь о борт машины, стояла Роза Сарона. Она приподнималась на носках, стараясь принимать толчки грузовика коленями и бедрами. Ибо Роза Сарона была беременна и считала нужным соблюдать осторожность. Ее пепельные волосы, заплетенные в косы, короной лежали вокруг головы. На округлом мягком лице, таком чувственном и влекущем каких-нибудь несколько месяцев назад, уже появилась печать беременности: самодовольная улыбка и взгляд уверенный и гордый; и ее полное тело — высокая мягкая грудь и живот, зад и крутые бедра, которые раньше так соблазнительно покачивались, словно напрашиваясь на шлепки и поглаживание, — все ее тело обрело сдержанность и достоинство. Каждый помысел Розы Сарона, каждое движение были устремлены внутрь, на благо ребенка. Сейчас она привставала на носки, заботясь о ребенке. И весь мир казался ей материнским чревом, и мыслила она в терминах продолжения рода и материнства. Ее девятнадцатилетний муж, Конни, взявший в жены пухленькую, горячую девчонку, все еще с испугом и недоумением присматривался к происшедшей в ней перемене, потому что теперь уже не было ни кошачьей возни в постели, ни кусанья, ни царапанья, ни приглушенных смешков, ни заключительных слез. Он видел перед собой уравновешенное, заботливое и мудрое существо, улыбавшееся ему застенчиво, но отнюдь не робко. Конни гордился Розой Сарона и побаивался ее. Он ловил малейшую возможность, чтобы дотронуться до ее тела, стать рядом и коснуться ее бедра, плеча, и это поддерживало в нем чувство близости, которое, быть может, уже начинало исчезать. Конни был техасской крови — худощавый, с резкими чертами лица, и его голубые глаза смотрели то угрожающе, то ласково, то испуганно. Он был хороший, добросовестный работник и мог бы стать впоследствии хорошим мужем. Он выпивал, но не слишком много; пускал в дело кулаки, если это было нужно, но сам никого не задирал. На людях он держался тихо, тем не менее его присутствие чувствовалось, и с ним считались.

Дядя Джон — не будь ему пятидесяти лет и не занимай он положения главы семьи наравне с другими мужчинами — предпочел бы отказаться от почетного места рядом с шофером. Он с удовольствием уступил бы его Розе Сарона. Но это исключалось, потому что Роза Сарона была женщина, к тому же молодая. И дяде Джону было не по себе, его глаза тоскливо смотрели по сторонам, в сильном худом теле чувствовалось напряжение. Одиночество стеной отгораживало его от людей, от нормальных людских потребностей. Ел он мало, не пил, жил вдовцом. Но неутоленные страсти зрели, накапливались в глубине и наконец прорывались наружу. Тогда он с жадностью накидывался на еду и обжирался до рвоты; или глушил виски, превращаясь в расслабленного паралитика с красными слезящимися глазами; или путался с какой-нибудь шлюхой в Саллисо. Про него рассказывали, будто он однажды дошел до самого Шоуни, уложил сразу трех проституток в одну постель и в течение часа возился с этими тремя равнодушными телами. Но, насытившись, дядя Джон ходил грустный, пристыженный и по-прежнему одинокий. Он прятался от людей и пытался искупить свою вину хотя бы подарками. Тогда он заходил украдкой в дома и совал детям под подушки пакетики жевательной резинки. Тогда он рубил хворост и не брал за это денег. Тогда он раздавал другим все, что у него было: седло, лошадь, пару новых башмаков. Поговорить с ним в эти дни никому не удавалось, потому что он убегал, а если волей-неволей и сталкивался с людьми, то замыкался в себе и смотрел на них испуганными глазами. Смерть жены и последовавшие за этим долгие месяцы затворничества наложили на него свою печать; дядю Джона мучили угрызения совести, стыд, и одиночества его ничто не могло нарушить.

Но кое с чем ему все же приходилось мириться. Хотя бы с тем, что он наравне с остальными мужчинами считался главой семьи, а семьей надо править; и вот сейчас надо сидеть на почетном месте рядом с шофером.

Все трое мужчин, возвращавшиеся домой по пыльной дороге, сидели угрюмые. Эл, склонившись над рулем, посматривал то на дорогу, то на щиток приборов, следя за подозрительно вздрагивающей стрелкой амперметра, за указателем уровня горючего и за контрольной лампочкой. И он отмечал мысленно слабые места машины, отмечал некоторые подозрительные признаки в ее поведении. Прислушивался к скрипам — может быть, в заднем мосту не хватает масла; прислушивался к работе клапанов. Он держал руку на рычаге переключения скоростей, чувствуя ладонью работу шестеренок, нажимал педаль, проверяя тормоза. Может быть, иной раз Эл и блудил, как мартовский кот, но сейчас он чувствовал на себе большую ответственность — ответственность за машину, за ее ход, за ее состояние. Если что-нибудь разладится, это будет его вина, и хотя никто не скажет ему ни слова в упрек, все, и в первую голову сам Эл, будут знать, что это его вина. И он проверял машину, следил за ней, прислушивался к ней. Лицо у него было серьезное, полное чувства ответственности. И все уважали Эла, уважали его ответственность за машину. Даже глава семьи — отец — не гнушался подержать гаечный ключ для Эла и выполнял его распоряжения.

Они возвращались домой усталые. Руфь и Уинфилд устали от уличного шума, от людской толпы, от выклянчивания у отца лакричных леденцов; они устали от того восторга, который вызвал у них дядя Джон, сунувший им тайком в карман жевательную резинку.

И мужчины, занимавшие переднее сиденье, были усталые, обозленные и грустные, потому что им удалось выручить только восемнадцать долларов за всю движимость с фермы: за лошадей, фургон, инвентарь и за всю домашнюю обстановку. Восемнадцать долларов. Они ругались с покупателем, спорили, но весь их пыл сняло как рукой, когда скупщик вдруг потерял интерес к торгу и заявил, что ему ничего не нужно ни за какую цену. Тогда они почувствовали себя побежденными, сдались и получили на два доллара меньше того, что предлагалось вначале. И теперь они ехали усталые и испуганные, потому что им пришлось столкнуться с порядком вещей, который никак не укладывался у них в голове, и этот порядок вещей победил их. Они знали, что упряжка и фургон стоят гораздо дороже. Они знали, что скупщик выручит за них гораздо больше, — но как сделать это самим, оставалось загадкой. Таинства торговли были выше их разумения.

Эл, переводивший глаза с дороги на щиток приборов, сказал:

— Этот молодчик не здешний. Говорит не по-нашему. И одет тоже не так, как у нас одеваются.

Отец пояснил:

— Я в скобяной лавке повстречал кое-кого из знакомых. Говорят, сюда много таких понаехало, скупают у нас все, что идет на продажу перед отъездом. Хорошо себе руки нагрели. А что с ними поделаешь? Надо бы Томми съездить. Может, он сумел бы продать подороже.

Джон сказал:

— Да ведь этот и брать ничего не хотел. Не назад же тащить?

— Мне и это растолковали, — сказал отец. — Говорят, скупщики всегда так делают. Запугивают нас. Мы просто не знали, как с ним надо дело вести. Эх, матери только одно огорчение. Обозлится и расстроится.

Эл сказал:

— Па, а когда ты думаешь выезжать?

— Не знаю. Поговорим сегодня вечером, обсудим. Хорошо, что Том вернулся. Я все радуюсь. Том у нас молодец.

Эл сказал:

— Па, тут один говорил, что Том дал подписку. И будто из-за этого ему нельзя выезжать из нашего штата. А если уедет и попадется, тогда его посадят на три года.

Отец оторопел:

— Так и сказали? Наверно, знают, если так говорят. А может, просто болтовня?

— Кто их разберет, — ответил Эл. — Они разговаривали между собой, а я не признался, что он мой брат. Стоял рядом и слушал.

Отец сказал:

— Неужто это правда? Как же мы без Тома? Надо его самого спросить. И так забот немало — не хватает еще, чтобы за нами гонялись! Неужто правда? Надо об этом поговорить начистоту.

Дядя Джон сказал:

— Том сам знает, как ему быть.

Они замолчали. Грузовик с грохотом бежал по дороге. Мотор стучал, работал с перебоями, тормозные тяги дребезжали. Колеса поскрипывали, точно деревянные, из щели в крышке радиатора тонкой струйкой выбивался пар. Грузовик вздымал за собой крутящийся столб красной пыли. Он одолел последний подъем, когда солнце только наполовину ушло за линию горизонта, и подкатил к дому вместе с заходом. Тормоза взвизгнули, и этот звук запечатлелся в мозгу Эла: фрикционная накладка к черту!

Руфь и Уинфилд с воплями перелезли через борта машины и спрыгнули на землю. Они кричали:

— Где он? Где Том? — И вдруг увидели брата и остановились в смущении, потом медленно подошли и робко взглянули на него.

И когда он сказал:

— Здравствуйте, ребятки. Ну, как дела? — они тихо ответили:

— Здравствуй. Ничего. — И стали в сторонке, поглядывая украдкой на своего большого брата, который убил человека и сидел в тюрьме. Они вспомнили, как у них была тюрьма в курятнике и как они дрались и спорили, кому быть арестантом.

Конни Риверс снял поперечную доску в хвосте грузовика, спрыгнул и помог слезть Розе Сарона; и она с достоинством приняла его помощь и улыбнулась своей знающей, самодовольной улыбкой, смешно поджав уголки губ.

Том сказал:

— Да это Роза! А я не знал, что ты вместе с ними приедешь.

— Мы шли пешком, — ответила она. — Грузовик нас нагнал и подвез. — И потом добавила: — А вот Конни, мой муж. — И, говоря это, она была просто великолепна.

Том и Конни поздоровались, смерив друг друга взглядом, внимательно присмотревшись друг к другу, и остались довольны этим осмотром. Том сказал:

— Я вижу, ты времени даром не теряла.

Она посмотрела на свой живот.

— Ничего ты не видишь, рано еще.

— Мне мать сказала. Когда же надо ждать?

— Ну-у, еще не скоро! К зиме, не раньше.

Том засмеялся.

— Значит, родишь в апельсиновой роще? В беленьком домике посреди апельсиновых деревьев?

Роза Сарона потрогала живот обеими руками.

— Ничего ты не видишь, — сказала она, самодовольно улыбнулась и ушла в дом. Вечер был жаркий, с запада все еще струился свет. И, не дожидаясь зова, вся семья собралась у грузовика, — семейное заседание, семейный совет объявил свою сессию открытой.

В вечернем свете красная земля казалась прозрачной, казалось, что она раздалась вширь и вдаль, и каждый камень, столб, строение обрели глубину, плотность, не видимые глазу днем; и все предметы стали заметнее. Столб стоял точно сам по себе, отделяясь от земли, отделяясь от расстилавшихся за ним кукурузных полей. И каждый кукурузный стебель поднимался сам по себе, не сливаясь с остальными. И кряжистая ива стояла сама по себе, особняком от других деревьев. Земля точно подсвечивала вечерние сумерки. Западная стена серого неоштукатуренного дома светилась, как диск луны. Серый, запыленный грузовик выступал из сумерек, словно в далекой перспективе стереоскопа.

Вечер изменил и людей, они притихли. Они словно слились с бессознательной жизнью природы. Они повиновались импульсам, оставлявшим лишь легкий след у них в мозгу. Глаза их смотрели сосредоточенно и спокойно, и эти глаза тоже казались прозрачными в вечерних сумерках — прозрачными и светлыми по сравнению с запыленными лицами.

Семья собралась в самом главном месте — около грузовика. Дом был мертв, поля были мертвы, но в грузовике они чувствовали что-то живое, он был для них символом самой жизни. Допотопный «гудзон» с помятым, поцарапанным кожухом радиатора, с изношенным, забитым маслянистой пылью мотором, с нашлепками красной пыли на месте отсутствующих колпаков ступиц — эта полулегковая, полугрузовая машина, неуклюжая, с высокими бортами, была для них новым домом, местом сбора всей семьи.

Отец обошел грузовик, оглядел его со всех сторон, потом опустился на корточки и поднял с пыльной земли прутик. Правая его нога стояла на земле всей ступней, левая, отставленная чуть подальше, опиралась на пальцы, так что одно колено было выше другого. Левая рука лежала на левом колене; локоть правой упирался в правое колено, в то, которое было выше, а ладонь поддерживала подбородок. Отец сидел на корточках, подперев подбородок ладонью, и поглядывал на грузовик. Дядя Джон подошел к нему и тоже присел на корточки. Глаза у отца и у дяди Джона были задумчивые. Дед вышел из дому, увидел их, заковылял к грузовику и сел на подножку, лицом к ним. Это было ядро семьи. Том, Конни и Ной медленно подошли к этой группе и тоже опустились на корточки, и теперь все они сидели полукругом, центром которого был дед. Потом в дверях показались мать и бабка, а за ними, осторожно ступая, вышла и Роза Сарона. Они заняли места позади сидевших на корточках мужчин; они стали там, подперев бока руками. А дети — Руфь и Уинфилд — прыгали с ноги на ногу позади женщин; дети ковыряли босыми пальцами красную пыль, но их голосов не было слышно. Не хватало только проповедника. Он деликатно удалился за дом. Он был хороший проповедник, он знал свою паству.

Вечерние сумерки мало-помалу становились все мягче; первые минуты члены семьи, сидевшие и стоявшие у грузовика, молчали. Потом отец, обращаясь не к кому-нибудь в отдельности, а ко всем сразу, начал свой отчет:

— Ободрали нас как липку. Скупщик знал, что ждать нам нельзя. Выручили всего восемнадцать долларов.

Мать беспокойно переступила с ноги на ногу, но смолчала.

Ной, старший, спросил:

— Сколько же у нас всего денег?

Отец начал выводить цифры в пыли, бормоча что-то себе под нос.

— Сто пятьдесят четыре, — сказал он. — Но Эл говорит, что надо сменить шины. Говорит, на этих далеко не уедешь.

Эл впервые принимал участие в семейном совете. До сих пор он стоял позади вместе с женщинами. И он тоже солидно начал свой отчет:

— Машина старая. Я ее всю осмотрел, прежде чем покупать. Хозяин мне зубы заговаривал, но я его не слушал. Запустил пальцы в дифференциал — опилок нет. Открыл коробку скоростей — тоже нет. Проверил сцепление, проверил колеса, нет ли восьмерки. Подлез под кузов — рама не сломана. Аварий с ней как будто не случалось. Заметил, что один аккумулятор с трещиной — велел заменить целым. Покрышки ни к черту не годятся, но размер ходовой. Такие всегда достанешь. Особенной прыти от нее ждать нечего, но утечки масла нет. Почему я сказал, покупайте эту, — потому что машина самая что ни на есть ходовая. Этих подержанных «гудзонов» сколько угодно продают, и части дешевые. Можно было бы выбрать за те же деньги какую-нибудь побольше да понаряднее, но у них части дорогие и не всегда их найдешь. По-моему, так правильно. — Последняя фраза должна была выражать его покорность семье. Он замолчал, дожидаясь, что скажут другие.

Дед был теперь только номинально главой семьи, власть уже ушла из его рук. Положение, которое занимал дед, было почетно и освящено обычаем. Но право на первое слово, независимо от того, что он мог сболтнуть глупость, все еще оставалось за ним. Поэтому мужчины, сидевшие на корточках, и женщины, стоявшие позади, ждали, что скажет дед.

— Правильно, Эл, — начал он. — Я был такой же щенок, как ты, бегал задрав хвост, но от дела никогда не отвиливал. Ты молодец, Эл. — Заключительная фраза прозвучала как благословение, и Эл чуть покраснел от удовольствия.

Отец сказал:

— Как будто все правильно. Будь это лошадь, мы с Эла не стали бы спрашивать. Но в машинах он только один и разбирается.

Том сказал:

— Я тоже кое-что смыслю. Мне приходилось водить грузовик в Мак-Алестере. Эл правильно сделал. Все как надо. — Этой похвалы было достаточно, чтобы окончательно вогнать Эла в краску. Том продолжал: — Вот еще что… проповедник… просится с нами. — Он замолчал. Его слова были услышаны, но семья приняла их молча. — Он человек не плохой, — добавил Том. — Мы его давно знаем. Иной раз заговаривается, но глупостей от него не услышишь. — И Том предоставил решать этот вопрос семье.

Свет постепенно убывал. Мать отделилась от группы и ушла в дом, и через минуту оттуда донеслось звяканье печной дверцы. Потом она снова вернулась к погруженному в размышления совету.

Дед сказал:

— Тут по-разному можно решить. Говорят, будто проповедники приносят несчастье.

Том сказал:

— Он уже больше не проповедник.

Дед помахал рукой:

— Кто был проповедником, тот проповедником и останется. От этого никуда не уйдешь. Некоторые считают за честь держать при себе проповедника. Кто умрет — он похоронит. Свадьба — особенно если с ней надо поторапливаться — тоже без него не обойдешься. Родится ребенок, надо крестить, — а проповедник под рукой. Я всегда говорил: проповедник проповеднику рознь. К ним с разбором надо подходить. Этот мне нравится. Он простой.

Отец ткнул прутиком в пыль и, посучив его между пальцами, вырыл в пыли ямку.

— Тут не в том дело, хороший он или плохой, принесет он удачу или несчастье. Надо все рассчитать. Невесело это, да что поделаешь. Сейчас посмотрим. Дед и бабка — двое. Я, Джон и мать — пятеро. Ной, Томми и Эл восемь. Роза и Конни — десять. Руфь и Уинфилд — двенадцать. Еще собаки — ведь их здесь не бросишь. Собаки хорошие, пристрелить рука не поднимется, а отдать некому. Итого четырнадцать.

— Это не считая кур, которые еще остались, и двух свиней, — вставил Ной.

Отец сказал:

— Свиней я хочу засолить на дорогу. Ведь мясо понадобится. Повезем солонину в бочонках. Вот я и не знаю, куда же мы его поместим? И сможем ли мы прокормить лишний рот? — Он спросил, не поворачивая головы: — Как думаешь, ма, — сможем?

Мать откашлялась:

— Не в том дело — сможем или нет. А вот захотим ли? — твердо сказала она. — Смочь мы ничего не сможем. Если полагаться только на это, так нам и в Калифорнию не доехать. А что захотим, то сделаем. И если уж на то пошло, так наши семьи давно живут в здешних местах, и я еще не слышала, чтобы кто-нибудь из Джоудов или Хэзлитов отказывался накормить, приютить или подвезти человека, когда он просит об этом. Джоуды бывали всякие, но таких сквалыг еще не попадалось.

Отец вставил:

— А если места не хватит? — Он взглянул на нее, повернув голову набок, и устыдился собственных слов.

— Места и так не хватает, — ответила мать. — Места есть только на шестерых, а нас двенадцать. Одним больше, одним меньше — не все ли равно? Разве здоровый, сильный мужчина может быть в тягость? И в следующий раз, когда у нас опять будет больше ста долларов да две свиньи, и мы призадумаемся, сможем ли прокормить человека… — Она не договорила, и отец отвернулся от нее, обиженный такой проборкой.

Бабка сказала:

— С проповедником будет хорошо. Он сегодня утром хорошую молитву прочел.

Отец переводил глаза с одного лица на другое, ища признаков раскола, и наконец сказал:

— Позови его, Томми. Если уж он едет с нами, его место здесь.

Том встал и пошел к дому, окликая проповедника:

— Кэйси! Эй, Кэйси!

Из-за дома донесся приглушенный голос. Том зашел за угол и увидел проповедника: он сидел, прислонившись к стене, и смотрел на вечернюю звезду, мерцавшую в светлом небе.

— Ты звал меня? — спросил Кэйси.

— Да. Мы решили: если уж ты едешь с нами, так пойдем туда, поможешь нам все обдумать.

Кэйси поднялся с земли. Он знал, что такое семейный совет, он знал, что его приняли в семью. И положение, которое он сразу занял, было высокое, ибо дядя Джон, подвинувшись, освободил ему место между собой и отцом. Кэйси присел на корточки лицом к деду, восседавшему на подножке грузовика.

Мать снова ушла в дом. Послышалось лязганье железной створки фонаря, и в темной кухне вспыхнул желтоватый свет. Она сняла крышку с большой кастрюли, и из дома потянуло запахом вареного мяса и свекольной ботвы. Все ждали, когда мать выйдет на темный двор, потому что ее голос на семейном совете решал многое.

Отец сказал:

— Надо подумать, когда нам выезжать. Чем скорее, тем лучше. Осталось прирезать свиней, засолить мясо и уложиться. Чем быстрее все это сделаем, тем лучше.

Ной поддержал его:

— Если взяться за дело как следует, так завтра все будет готово. Послезавтра и поедем.

Им возразил дядя Джон:

— Днем, в жару мясо не остынет. Неподходящее время для убоя. Что с парным мясом будем делать?

— Давайте прирежем сегодня. За ночь все-таки немного остынет. Поужинаем и прирежем. Соль есть?

Мать сказала:

— Да. Соли много. И два хороших бочонка есть.

— Так вот, так и сделаем, — сказал Том.

Дед заерзал на месте, стараясь встать.

— Темнеет, — сказал он. — Есть хочется. Вот приедем в Калифорнию, я там с виноградом не расстанусь, так и буду ходить с кистью: чуть что — и в рот. Ей-богу! — Он встал, и остальные мужчины тоже поднялись.

Руфь и Уинфилд как одержимые скакали в пыли. Руфь сдавленным голосом прошептала Уинфилду:

— Резать свиней, и в Калифорнию. Резать свиней, и в Калифорнию — все сразу.

И Уинфилд окончательно обезумел. Он приставил палец к горлу, сделал страшное лицо и, слабо вскрикивая, закружился волчком.

— Вот старая свинья. Смотри! Вот старая свинья. Руфь! Смотри, сколько крови! — Он пошатнулся, рухнул на землю и задрыгал руками и ногами.

Но Руфь была постарше, и она чувствовала, что в эти дни творится что-то необычайное.

— В Калифорнию! — снова повторила она. Таких великих событий в жизни у нее еще не было.

Старшие пошли сквозь густые сумерки к освещенной кухне, и мать подала им мясо и свекольную ботву в оловянных тарелках. Но прежде чем приняться за еду самой, она поставила на плиту большую круглую лохань и развела жаркий огонь в топке. Потом принесла несколько ведер воды, налила лохань до краев и поставила вокруг нее еще несколько полных ведер. Кухню заволокло паром. Все наспех поели и вышли за дверь, чтобы посидеть там, пока вода не закипит. Они сидели, глядя в темноту, глядя на падавший на землю светлый квадрат от фонаря, в котором двигалась бесформенная тень деда. Ной старательно ковырял в зубах соломинкой. Мать и Роза Сарона мыли тарелки и ставили их горкой на стол.

И вдруг все, как по команде, принялись за дело. Отец поднялся и зажег второй фонарь. Ной достал из ящика на кухне кривой нож и подточил его на маленьком стертом точильном камне. Потом положил нож и скребок на колоду у дверей. Отец принес две толстых палки, заострил их с обоих концов топором и обвязал посредине крепкой веревкой.

Он ворчал:

— Зря распорки продали, ни одной не осталось.

Вода на плите клокотала, от нее валил пар.

Ной спросил:

— Как сделаем? Туда воду понесем или сюда свиней?

— Сюда свиней, — ответил отец. — Свинья не кипяток, ее не расплещешь, не ошпаришься. Вода закипела?

— Сейчас будет крутой кипяток, — ответила мать.

— Ладно, Ной, Том, Эл, пойдемте в хлев. Я понесу фонарь. Зарежем их там и притащим сюда.

Ной взял нож, Эл — топор, и все четверо пошли к хлеву; фонарь, которым отец освещал дорогу, бросал желтые блики им на ноги. Руфь и Уинфилд побежали вприпрыжку за ними. Пройдя в хлев, отец наклонился над загородкой и поднял фонарь. Разбуженные молодые свиньи завозились, настороженно хрюкая. Дядя Джон и проповедник подошли помочь.

— Ладно, — сказал отец. — Бейте. Подтащим их к дому, там спустим кровь и ошпарим. — Ной и Том перешагнули через загородку. Они сделали свое дело быстро и ловко. Том ударил по разу обухом, а Ной наклонился над повалившимися свиньями, нащупал артерию и, вспоров ее своим кривым ножом, спустил пульсирующую кровь. Потом отчаянно визжащих свиней перетащили через загородку. Проповедник и дядя Джон поволокли за задние ноги одну свинью, Том и Ной — другую. Отец шел за ними с фонарем, и в пыли, пропитавшейся черной кровью, протянулись от хлева две дорожки.

Когда свиней подтащили к дому, Ной отделил ножом сухожилия на задних ногах и вставил распорки; свиные туши повесили на балки, выступавшие из-под навеса крыши. Потом мужчины принесли кипяток и ошпарили черные свиные туши. Ной взрезал их и выпотрошил внутренности прямо на землю. Отец заострил еще две распорки, чтобы как следует провялить убоину, а Том и мать счищали тем временем щетину скребком и тупой стороной ножа. Эл принес ведро, сложил туда внутренности и пошел выкинуть их подальше от дома; за ним с громким мяуканьем побежали две кошки, и собаки тоже кинулись туда, рыча на кошек.

Отец сел в дверях, глядя на освещенные фонарем свиные туши. Щетину всю соскребли, и теперь кровь медленно капала в черную лужу на земле. Отец встал, подошел к подвешенным тушам, потрогал их рукой и снова сел на порог. Бабка и дед отправились спать в сарай, и дед нес фонарь с зажженной свечой. Остальные молча сидели у дома. Конни, Эл и Том прямо в пыли, прислонившись к стене, дядя Джон на ящике, отец на пороге. Только мать и Роза Сарона продолжали убираться на кухне. Руфь и Уинфилд клевали носом, но старались побороть дремоту. Они сонно переругивались в темноте. Ной и проповедник присели рядом на корточки, лицом к дому. Отец беспокойно почесался, снял шляпу и запустил пальцы в волосы.

— Завтра с самого утра засолим свинину, потом надо все погрузить, кроме кроватей, а послезавтра двинемся. Работы всего на каких-нибудь несколько часов, — неуверенно проговорил он.

Том перебил его:

— Вот и будем слоняться весь день, выискивать, что бы такое сделать. — Остальные беспокойно шевельнулись. — Закончить бы сборы к рассвету да выехать, — заключил Том. Отец потер ладонью колено. И тревога охватила их всех.

Ной сказал:

— Может, мясу ничего не сделается, если его сейчас засолить? Разрежем на куски, так еще скорее остынет.

Дядя Джон первый заговорил напрямик, не выдержав напряжения.

— Чего мы ждем? Поскорее бы покончить со всем этим. Ехать так ехать.

Его поддержали остальные.

— Поедем, что в самом деле? Отоспимся дорогой. — Им уже не сиделось на месте.

Отец сказал:

— Говорят, туда две тысячи миль! Надо выезжать. Ной, давай разрежем туши, а потом будем грузить вещи на машину.

Мать выглянула из-за двери.

— А вдруг забудем что-нибудь, ведь в темноте не видно.

— Рассветет, тогда проверим, все ли взято, — сказал Ной. Несколько минут они сидели молча и думали. Потом Ной встал и начал точить нож на маленьком стертом точиле. — Ма, — сказал он, — убери со стола. — Потом подошел к свиной туше, провел ножом вдоль хребта и стал снимать мясо с ребер.

Отец быстро встал с порога.

— Надо собираться, — сказал он. — Пойдемте, ребята.

Теперь, когда время отъезда было назначено, загорелась спешка. Ной отнес куски свинины на кухню и стал нарезать их квадратами для солки, а мать натирала каждый крупной солью и складывала в бочонок, следя за тем, чтобы куски не прикасались один к другому. Она клала их, точно кирпичи, и засыпала промежутки солью. Пока Ной отсекал боковину и ножки, мать все время поддерживала огонь в плите, и когда Ной срезал мясо с ребер, с хребта и ножек, она сунула кости в духовку, чтобы их можно было поглодать потом.

Во дворе и в сарае двигалось пятно света от фонаря — мужчины собирали все, что было решено взять с собой, и складывали это у грузовика. Роза Сарона принесла всю одежду: комбинезоны, башмаки на толстых подошвах, резиновые сапоги, старенькие праздничные костюмы, свитеры и куртки на меху. Она уложила все это в деревянный ящик, стала сверху и примяла ногами. Потом принесла из дому платья и шали, черные бумажные чулки и детские вещи: маленькие комбинезоны и дешевые ситцевые платьица — и, уложив их в ящик, тоже примяла ногами.

Том сходил в сарай и собрал там инструменты, которые было решено взять с собой, — ручную пилу, гаечные ключи, молоток и ящик с набором гвоздей, плоскогубцы, напильник и рашпиль.

Роза Сарона принесла большой кусок брезента и расстелила его на земле позади грузовика. Она еле пролезла в дверь, нагрузившись тремя двуспальными и одним узким матрацем, свалила все это на брезент, потом принесла целую охапку рваных одеял и бросила их на матрацы.

Мать и Ной все еще возились на кухне; из печки тянуло запахом печеных свиных косточек. Детей, засидевшихся допоздна, сморил сон. Уинфилд прикорнул прямо в пыли, у двери, а Руфь, смотревшая, как разделывают свиные туши, так и заснула, сидя на ящике. Прислонившись головой к стене, она дышала легко и ровно, и рот у нее был чуть приоткрыт.

Том вместе с проповедником вошел на кухню, держа фонарь в руке.

— Ух, мать честная! — сказал он. — Вкусно пахнет! А слышишь, как косточки потрескивают?

Мать складывала куски свинины в бочонок, посыпала их солью и сверху и в промежутках и приминала каждый ряд руками. Она посмотрела на Тома и чуть улыбнулась ему, но взгляд у нее был серьезный, усталый.

— На завтрак поглодаем свиные косточки. Вкусно! — сказала она.

Проповедник подошел к ней.

— Дай я буду солить, — сказал он. — У тебя много других дел.

Мать оторвалась от работы и недоверчиво посмотрела на него, будто он предложил что-то несуразное. Соль коркой покрывала ее руки, они были розовые от свежего мясного сока.

— Это женская работа, — наконец ответила она.

— Работа есть работа, — сказал проповедник. — Ее много, зачем считаться, где мужская, где женская. У тебя есть другие дела. Дай, я буду солить.

Она пристально посмотрела на него, а потом налила в оловянный таз воды из ведра и вымыла руки. Проповедник взял кусок свинины и натер его солью. Мать наблюдала за ним. Он стал укладывать куски в бочонок так же, как это делала она сама. Но мать удовлетворилась только тогда, когда проповедник уложил целый ряд, аккуратно засыпал его и примял ладонями. Она вытерла свои вспухшие, разъеденные солью руки.

Том спросил:

— Ма, а что отсюда пойдет?

Мать быстро оглядела кухню.

— Ведра, — сказала она, — вся посуда: тарелки, чашки, ножи, ложки, вилки. Сложи все в ящик и вынеси его отсюда. Еще пойдет большая сковорода, жаровня, кофейник. Когда духовка остынет, вынешь оттуда решетку. На ней удобно жарить на костре. Хорошо бы взять лохань, да сунуть, наверно, некуда. Придется стирать в ведре. Мелочь брать не стоит. В большом котле все сваришь, а горшочка на нас не хватит. Противни бери все. Они вкладываются один в другой. — Она оглядела кухню еще раз. — Ты все это собери, Том, а об остальном я сама позабочусь. Надо еще захватить коробку с перцем, соль, мускатный орех, терку. Это я напоследок возьму. — Она взяла фонарь и усталыми шагами пошла в спальню, но ее босые ноги ступали по полу бесшумно.

Проповедник сказал:

— Уморилась она.

— Женщине недолго умориться, — сказал Том. — Такая уж у них природа, они только на молениях и расходятся.

— Нет, это не то. Она на самом деле устала, будто заболела от усталости.

Мать, успевшая только переступить порог, слышала его слова. И мускулы на ее усталом лице словно подобрались, морщины исчезли, взгляд стал тверже, плечи расправились. Она обвела взглядом голые стены. Из вещей в комнате осталась только кое-какая рухлядь. Матрацы, еще днем лежавшие на полу, были вынесены. Комод продан. Посреди пола валялась сломанная гребенка, коробочка из-под талька, в углу — пыль. Мать поставила фонарь на пол. Она просунула руку за один из ящиков, заменявших стулья, и вынула оттуда коробку, старую, грязную, потрескавшуюся по углам. Она села на ящик и открыла ее. Там лежали письма, газетные вырезки, фотографии, пара сережек, золотое колечко с печаткой, сплетенная из волос цепочка для часов с золотым кантом. Она потрогала связку писем — потрогала ее кончиками пальцев — и разгладила газетные вырезки с отчетом о процессе Тома. Она долго держала коробку на коленях, и ее пальцы перебрали письма одно за другим и снова сложили их пачкой. Она сидела, закусив нижнюю губу, погруженная в думы, воспоминания. И наконец решилась: вынула из коробки кольцо, цепочку, серьги, засунула руку на самое дно и достала оттуда золотую запонку. Сняла конверт с одного письма, ссыпала туда всю эту мелочь, сложила его пополам и сунула в карман. Потом бережно и с нежностью закрыла коробку и провела по ней пальцами. Губы у нее чуть приоткрылись. Она встала, взяла фонарь и вернулась на кухню. Подняла конфорку на плите и осторожно положила коробку на угли. Картон сразу потемнел от жара. Огонь лизнул его язычком. Мать опустила руку с конфоркой, в печке словно кто-то протяжно охнул, и пламя жарко дохнуло на коробку.

На темном дворе отец и Эл грузили вещи при свете фонаря. Инструменты на самый низ, но так, чтобы сразу можно было достать в случае аварии. На них ящик с одеждой и мешок с кухонной посудой; ножи, вилки и тарелки отдельно, тоже в ящике. Большое ведро привязали сзади. Нижний ряд постарались уложить как можно ровнее и в промежутки между ящиками засунули скатанные одеяла. Сверху положили матрацы и затянули всю поклажу брезентом. Эл прорезал по краям дыры, на расстоянии двух футов одна от другой, и привязал брезент веревками к средним планкам борта.

— Если пойдет дождь, — сказал он, — подвяжем его к верхней планке, пусть лезут внутрь, там не промокнут. Нам в кабине дождь не страшен.

И отец хлопнул в ладоши.

— Вот это хорошо придумано!

— Подожди, — сказал Эл. — Дай срок, найду длинную жердь и подопру ею брезент. Получится вроде палатки, тогда им и жара будет нипочем.

И отец повторил:

— Хорошо придумано! Почему ты раньше об этом не догадался?

— Некогда было, — сказал Эл.

— Некогда? А шляться было время? Черт тебя знает, Эл, где ты пропадал последние две недели!

— Ничего не поделаешь, перед отъездом всегда так бывает, — ответил Эл. И потом спросил, но уже без прежней удали: — Па, а ты рад, что мы уезжаем?

— А? Да ничего, рад… По крайней мере… Здесь нам трудно жилось. Там все будет по-другому — работы вдоволь, места красивые, везде зелень, дома беленькие, куда ни глянь — апельсиновые деревья.

— Что же, там апельсины везде растут?

— Ну, может, и не везде, а все-таки их много.

Небо посерело на утреннем свету. И сборы были закончены: бочонки со свининой стояли наготове, плетушку с курами оставалось только поставить на самый верх. Мать открыла духовку и вынула оттуда зарумянившиеся, хрусткие кости, на которых было еще много мяса. Руфь, не проснувшись как следует, сползла с ящика на пол и опять заснула крепким сном. Но старшие стояли у дверей и, поеживаясь, глодали вкусные свиные кости.

— Пожалуй, пора будить деда и бабку, — сказал Том. — Светает.

Мать сказала:

— Не хочется их поднимать, разбудим перед самым отъездом. Пусть поспят. Руфь и Уинфилд тоже совсем не выспались.

— Отоспятся дорогой, — сказал отец. — Там наверху хорошо, удобно.

Собаки вдруг побежали к дому и остановились, прислушиваясь. Потом с отчаянным лаем скрылись в темноте.

— Что такое? — удивился отец. Но вдали послышался голос, успокаивающий собак. Собаки продолжали лаять, но уже не так свирепо. Шаги приближались, и они увидели подходившего к дому человека. Это был Мьюли Грейвс в надвинутой на самые глаза шляпе.

Мьюли застенчиво подошел к ним.

— С добрым утром, — сказал он.

— А, Мьюли! — Отец помахал рукой со свиным мослом. — Заходи, Мьюли, поешь свининки.

— Нет, — сказал Мьюли. — Я есть не хочу.

— Брось, Мьюли, чего там! — Отец прошел на кухню и, вернувшись, протянул ему несколько ребрышек.

— Я не за тем сюда пожаловал, — сказал Мьюли. — Шел мимо, вспомнил, что вы уезжаете, дай, думаю, зайду, попрощаюсь.

— Скоро двинемся, — сказал отец. — Часом позже — и ты не застал бы нас. Видишь — все уложено.

— Все уложено. — Мьюли посмотрел на грузовик. — Иной раз и мне хочется поехать, разыскать своих.

Мать спросила:

— А они писали тебе из Калифорнии?

— Нет, — ответил он. — Ничего не писали. Правда, я не справлялся. Надо будет как-нибудь зайти на почту.

Отец сказал:

— Эл, разбуди деда с бабкой. Пусть поедят. Скоро выезжать. — И когда Эл зашагал к сараю, отец обратился к Мьюли: — Ну, Мьюли, хочешь с нами? Мы ради тебя потеснимся.

Мьюли откусил мясо с ребра и стал разжевывать его.

— Иной раз мне самому кажется, что можно бы уехать. Да нет, где там, — сказал он. — Я уж себя знаю: сбегу в последнюю минуту и затаюсь, как призрак на погосте.

Ной сказал:

— Ты дождешься, Мьюли Грейвс, помрешь где-нибудь в поле.

— Я сам знаю. Я уж об этом думал. Бывает тоскливо одному, бывает ничего, а то и совсем хорошо. Да не о том речь. Вот если вы повстречаете кого-нибудь из моих, — я за этим и пришел, — если повстречаете их в Калифорнии, скажите, я живу хорошо. Скажите, мне здесь неплохо. Не надо им знать, как я живу. Скажите, вот заработает денег и приедет.

Мать спросила:

— На самом деле приедешь?

— Нет, — тихо ответил Мьюли. — Нет, не приеду. Не могу. Теперь уж никуда отсюда не двинусь. Если б пораньше — уехал. А теперь — нет. Я много что передумал, много что понял. Теперь уж никуда не уеду.

На дворе стало светлее. Огоньки фонарей побледнели. Эл вернулся, ведя под руку с трудом ковылявшего деда.

— Он и не думал спать, — сказал Эл. — Я его за сараем нашел — сидит там один. С ним что-то неладное случилось.

Глаза у деда были тусклые, их злобный огонек исчез без следа.

— Ничего со мной не случилось, — сказал он. — Не поеду, и все тут.

— Не поедешь? — спросил отец. — То есть как так не поедешь? У нас все собрано, все готово. Надо ехать. Здесь оставаться нельзя.

— Кто говорит, чтобы вы оставались? — сказал дед. — Поезжайте. А я с вами не поеду. Я чуть не всю ночь думал. Я здешний, я здесь всю жизнь прожил. И плевать мне на виноград и апельсины, пусть там хоть завались ими. Никуда не поеду. Хорошего здесь мало, но я здешний. Вы поезжайте, а я останусь. Где жил, там и буду жить.

Они столпились вокруг него. Отец сказал:

— Так нельзя, дед. Здесь скоро все запашут тракторами. Кто тебе будет стряпать? Как ты будешь жить? Кто о тебе позаботится? Ведь с голоду умрешь!

Дед закричал:

— Да ну вас всех! Я хоть и старик, а сумею сам о себе позаботиться. Вот Мьюли живет, и ничего. И я так буду жить. Сказал — не поеду, и дело с концом. Берите с собой бабку, а от меня отвяжитесь, — и довольно об этом.

Отец растерянно проговорил:

— Слушай, дед! Ну послушай минутку!

— Ничего не желаю слушать! Я свое сказал.

Том тронул отца за плечо.

— Па, зайдем в комнаты. Я тебе кое-что скажу. — И по дороге к дому крикнул: — Ма, пойди на минутку!

В кухне горел фонарь, на столе стояла полная тарелка свиных костей. Том сказал:

— Слушайте! Я знаю, старик имеет право решать — ехать ему или не ехать, но ведь его одного нельзя оставить.

— Конечно, нельзя, — сказал отец.

— Так вот. Если связать его, взять силой — как бы не покалечить. Да он озлится, сам себя изуродует. Спорить с ним нечего. Хорошо бы его напоить, тогда все уладим. Виски есть?

— Нет, — ответил отец. — Ни капли. И у Джона тоже нет. Он когда не пьет, ничего такого не держит в доме.

Мать сказала:

— Том, у меня осталось полбутылки снотворного, еще с тех пор, как у Уинфилда болели уши. Как, по-твоему, подействует? Уинфилд сразу засыпал.

— Что ж, может быть, — сказал Том. — Давай ее сюда. Во всяком случае, надо попробовать.

— Я выкинула ее на помойку, — сказала мать. Она взяла фонарь, вышла и вскоре вернулась с бутылкой, в которой была налита до половины какая-то темная жидкость.

Том взял у нее лекарство и попробовал его на вкус.

— Не противное, — сказал он. — Налей ему чашку черного кофе покрепче. Сколько же дать — чайную ложку? Нет, лучше две столовых, чтобы наверняка.

Мать открыла плиту, поставила кофейник поближе к углям, налила в него воды и всыпала кофе.

— Придется в банке дать, — сказала она. — Чашки все уложены.

Том и отец вышли во двор.

— Имею я право собой распоряжаться? Кто здесь ел свиные ребра? — бушевал дед.

— Мы ели, — ответил Том. — Мать сейчас нальет тебе кофе и тоже даст поесть.

Дед прошел на кухню, выпил кофе и съел кусок свинины. Все молча стояли во дворе и смотрели на деда в открытую дверь. Они увидели, как он зевнул и покачнулся, потом положил руки на стол, опустил на них голову и заснул.

— Он и так был усталый, — сказал Том. — Не трогайте его раньше времени.

Теперь все было готово. Бабка, вялая и еще не проснувшаяся как следует, спрашивала:

— Что тут у вас делается? Что вы вскочили в такую рань? — Но она оделась и вела себя мирно. Уинфилда и Руфь разбудили; они сидели притихшие и все еще клевали носом. Утренний свет быстро растекался над землей. И перед отъездом суета вдруг стихла. Они стояли посреди двора, и никому не хотелось первому сделать решительный шаг. Теперь, когда пришло время трогаться в путь, им стало страшно не меньше, чем деду. Они видели, как мало-помалу обрисовываются стены сарая, как бледнеют огоньки фонарей, уже не отбрасывающих на землю пятен желтого света. В восточной части неба одна за другой гасли звезды. А они все еще не могли двинуться с места, оцепенев, точно лунатики, и глаза их смотрели вдаль, не замечая того, что было вблизи, и видели сразу всю ширь рассветного неба, всю ширь полей, всю землю до самого горизонта.

Только Мьюли Грейвс беспокойно бродил с места на место, заглядывал сквозь бортовые планки в грузовик, ударял кулаком по запасным баллонам, привязанным сзади. Наконец Мьюли подошел к Тому.

— Перейдешь границу штата? — спросил он. — Нарушишь подписку?

И Том стряхнул с себя оцепенение.

— Фу ты черт! Скоро солнце взойдет, — громко сказал он. — Надо ехать. — И остальные тоже очнулись и зашагали к грузовику.

— Пойдемте, — сказал Том, — принесем деда.

Отец, дядя Джон, Том и Эл вошли на кухню, где, уткнувшись лбом в руки, сложенные на столе, рядом с лужицей пролитого кофе, спал дед. Они взяли его под локти и поставили на ноги, а он ворчал и ругался хриплым голосом, точно пьяный. Во дворе деда подняли и понесли. Том и Эл взобрались на грузовик и, подхватив старика под мышки, осторожно втащили наверх. Эл отвязал брезентовый полог с одного конца, и они накрыли им деда, подставив ящик, чтобы он не чувствовал на себе тяжести брезента.

— Обязательно поставлю жердь, — сказал Эл. — Сегодня же вечером, на первой остановке.

Дед ворчал, не желая просыпаться, и как только его уложили, он снова заснул крепким сном.

Отец сказал:

— Ма, ты и бабка сядете рядом с Элом. Потом будем меняться, а начнем с вас.

Они залезли в кабину, а остальные — Конни и Роза Сарона, отец и дядя Джон, Уинфилд и Руфь, Том и проповедник — взобрались наверх. Ной стоял внизу, глядя, как они устраиваются там на высокой клади.

Эл обошел грузовик, заглядывая под низ, на рессоры.

— Ах черт! — сказал он. — Рессоры совсем просели. Хорошо, что я клинья вогнал.

Ной спросил:

— Па, а собаки?

— Я и забыл про них, — сказал отец. Он пронзительно свистнул, но на его свист прибежала только одна собака. Ной поймал ее и подсадил на грузовик, и она словно окостенела там, испугавшись высоты. — Остальных двух придется бросить, — крикнул отец. — Мьюли, ты, может, присмотришь за ними? Чтобы с голоду не подохли.

— Ладно, — сказал Мьюли. — От собак я не откажусь. Ладно! Я их возьму.

— И кур тоже бери, — сказал отец.

Эл уселся за руль, нажал кнопку стартера, мотор сделал несколько оборотов, но не завелся… Еще раз… И вот послышался рев шести цилиндров, сзади встало облачко синего дыма.

— До свиданья, Мьюли! — крикнул Эл.

И остальные крикнули хором:

— Прощай, Мьюли!

Эл отпустил ручной тормоз и включил первую скорость. Грузовик дрогнул и тяжело пошел по двору. Вторая скорость. Они медленно одолели небольшой подъем, и машину заволокло красной пылью.

— Ой-ой, ну и нагрузились, — сказал Эл. — Это вам не скоростной пробег.

Мать хотела посмотреть назад, но из-за высокой поклажи ей ничего не было видно. Она выпрямилась и перевела взгляд на уходившую вдаль проселочную дорогу. И в глазах у нее была большая усталость.

Тем, кто сидел наверху, ничто не мешало смотреть назад. Они видели дом, сарай и легкий дымок, все еще поднимающийся из трубы. Видели, как зажигаются окна, принимая на себя красные лучи солнца. Видели Мьюли, который одиноко стоял посреди двора, глядя им вслед. А потом все это ушло за холм. Вдоль дороги потянулись хлопковые поля. И грузовик, медленно пробираясь сквозь пыль к шоссе, пошел на Запад.

Глава одиннадцатая

Домишки в полях стояли опустевшие, а если опустели домишки, значит, опустели и поля. Не пустовали только сараи для тракторов, и эти сараи из рифленого железа поблескивали на солнце серебром; там пахло бензином и маслом, там сверкали диски плугов. Тракторы были с фарами, потому что для трактора не существует ни дня, ни ночи, диски режут землю в темноте, режут и днем, сверкая на солнце. Когда лошадь возвращается с поля в стойло, жизнь в стойле не угасает, там слышно дыхание, там тепло, под ногами ее шуршит солома, на зубах похрустывает сено, лошадь поводит ушами, смотрит. В стойло возвращается жизнь, там пахнет ее теплом. Но когда мотор трактора прекращает работу, трактор становится мертвым, как тот металл, из которого он сделан. Тепло покидает его, как покидает оно труп. Двери из рифленого железа закрываются, и тракторист уезжает домой в город, иной раз миль за двадцать отсюда, и он может не возвращаться недели, месяцы, потому что трактор мертв. Это просто и удобно. Настолько просто, что чудо, которое есть в труде, исчезает; настолько удобно, что и жизнь земли перестает казаться чудом, а если нет чуда — нет и близости к земле, нет родственного понимания земли. И тракторист относится к ней пренебрежительно, точно чужак, которому мало что понятно здесь и ничто не близко. Ибо селитра и фосфаты — это еще не вся земля; и длина хлопкового волокна — это тоже не вся земля. Углерод, соли, вода и кальций не составляют человека. Все это есть в нем, но он нечто большее, гораздо большее, и земля — это гораздо больше, чем химический состав почвы. Человек, который есть нечто гораздо большее, чем химические вещества, входящие в его организм, человек, который ступает по земле, направляет плуг, чтобы не сломать лемех о камень, приподнимает его над кремнистой плешью, садится на грядку, чтобы позавтракать, — этот человек знает землю, которая есть нечто большее, чем химический состав почвы. Но тот, кто ведет мертвый трактор по чужой, нелюбимой земле, тот понимает только химию; он не уважает ни эту землю, ни самого себя. Когда двери из рифленого железа закрываются, он идет домой, но земля и дом — для него разные понятия.

Двери пустых домов были распахнуты настежь и скрипели петлями на ветру. Оравы мальчишек сбегались из ближних городков покидать камнями в окна, поворошить мусор в поисках сокровищ. А вот нож с обломанным лезвием. Хорошая вещь. Вонища какая — наверно, где-нибудь дохлая крыса. Посмотри, что Уайти написал на стене. Он и в школьной уборной то же самое написал, а учительница заставила его смыть.

Люди уехали днем. Наступил вечер, и кошки вернулись с полей и, мяукая, вспрыгнули на крыльцо. Но там их никто не встретил, и они украдкой шмыгнули в открытую дверь и с громким мяуканьем стали ходить по опустевшим комнатам. А потом кошки убежали в поля и с тех пор стали дикими кошками — охотились на полевых мышей, сусликов, днем спали в канавах. Наступила ночь, и летучие мыши, не смевшие раньше сунуться дальше освещенной двери, влетели в дома и стали кружить по опустевшим комнатам, а через несколько дней они уже забирались на день в угол, где потемнее, складывали крылья, повисали вниз головой, зацепившись за стропила, и в опустевших домах стоял смрад от их помета.

И мыши наводнили опустевшие дома и устроили склады семян по углам, за ящиками, в кухонных шкафах. А вслед за ними на мышиную охоту пришли ласки, и коричневые совы с уханьем то влетали в окна, то вылетали на волю.

Легкий дождь окропил землю. Возле ступенек, там, где раньше расти ей было не положено, зазеленела трава, зеленые былинки прорастали сквозь щели в крыльце. Дома стояли опустевшие, а опустевший дом разрушается быстро. От ржавых гвоздей обшивка пошла трещинами. На полу густым слоем лежала пыль, и на ней виднелись только следы кошек, ласок и мышей.

Однажды ночью ветер сдвинул с места кусок черепицы и швырнул его на землю. В следующий раз ветер пробрался в эту дыру и отодрал еще три куска, а потом сразу целый десяток. Горячее полуденное солнце заглядывало сквозь дырявую крышу и бросало яркий блик на пол. Одичавшие кошки сходились по ночам к дому, но они уже не мяукали у крыльца. Они, точно тени облачка, на миг затуманившего луну, крадучись, шли в комнаты на охоту за мышами. И по ночам, когда в полях гулял ветер, двери домов хлопали и в окнах с разбитыми стеклами полоскались рваные занавески.

Глава двенадцатая

Федеральная дорога № 66 — главная трасса, по которой движутся переселенцы. 66 — это длинное бетонированное шоссе, опоясывающее всю страну, мягко вьющееся на карте от Миссисипи до Бейкерсфилда; оно идет через красные и серые поля, вгрызается в горы, пересекает водораздел, сбегает вниз, в страшную многоцветную пустыню, тянется по ней снова к горам и, наконец, выходит к пышным калифорнийским долинам.

66 — это путь беглецов, путь тех, кто спасается от пыли и обнищавшей земли, от грохота тракторов и собственного обнищания, от медленного наступления пустыни на север, от сокрушительных ветров, дующих из Техаса, от наводнений, которые не только не обогащают землю, но крадут у нее последние силы. От всего этого люди бегут, и на магистраль № 66 их выносят притоки боковых шоссе, узкие проселки, изрезанные колеями дороги в полях. 66 — это главная трасса, это путь беглецов.

Кларксвилл, и Озарк, и Ван-Бьюрен, и Форт-Смит — это все на шоссе № 66, и тут кончается Арканзас. Дороги сходятся к Оклахома-Сити — 66 из Толса, 270 из Мак-Алестера. 81 идет с юга, из Уичито-Фолс и с севера — из Энида. Эдмонд, Мак-Лауд, Перселл. 66 выходит из Оклахома-Сити. Эль-Рено и Клинтон остаются западнее. Хайдро, Элк-Сити и Тексола, и тут кончается Оклахома. 66 пересекает техасский выступ. Шэмрок и Мак-Лин, Конуэй и желтый Амарильо, Уилдорадо, и Вега, и Бойз — и тут кончается Техас. Тукемкэри и Санта-Роса, и потом из Санта-Фе вниз, через горный хребет Нью-Мексико до Альбукерка. Потом дальше, к ущельям Рио-Гранде и в Лос-Лунас, и опять на запад по 66 — к Галлопу, и тут проходит граница Нью-Мексико.

Теперь начинаются горы. Холбрук, и Уинслоу, и Флэгстафф среди высоких аризонских гор. Потом широкое плато с волнистой линией холмов. Аш-Форк, Кингмен, и опять скалистые отроги гор, куда воду завозят из других мест и торгуют ею. Потом, после зубчатых, иссушенных солнцем аризонских гор, Колорадо с зелеными зарослями тростника по берегам, и тут кончается Аризона. Калифорния совсем близко, по ту сторону реки, и первый калифорнийский городок очень красив. Это Нидлс, он стоит на самом берегу. Но река кажется чужестранкой в здешних местах. От Нидлса кверху, потом через спаленный солнцем горный хребет, и тут начинается пустыня. 66 бежит по страшной пустыне, где воздух дрожит от зноя, где высокие черные скалы вдали доводят до исступления. Но вот Барстоу, а за ним все та же пустыня; и наконец впереди опять встают горы, красивые горы, и 66 петляет среди них. Потом вдруг узкий проход, и внизу — прекрасная долина, внизу сады, виноградники, маленькие коттеджи, а вдали город. О господи! Приехали! Наконец-то!

Беглецы со всех концов стекались на шоссе № 66, машины шли то в одиночку, то целыми караванами. Они медленно катились по дороге с раннего утра и до позднего вечера, а ночью делали остановку у воды. Из допотопных прохудившихся радиаторов бил пар, тормозные тяги дребезжали. И люди, сидевшие за рулем грузовиков и перегруженных легковых машин, настороженно прислушивались. Сколько же еще до города? Пока едешь от одного до другого, натерпишься страху. Если какая-нибудь поломка… ну что ж, если поломка, остановимся здесь, а Джим пойдет в город, достанет нужную часть и вернется назад… А сколько у нас осталось провизии?

Прислушивайся к мотору. Прислушивайся к колесам. Вслушивайся и ухом и рукой в повороты руля; вслушивайся ладонью в рычаг коробки скоростей; вслушивайся в доски у тебя под ногами. Всеми пятью чувствами вслушивайся в тарахтенье этого примуса на колесах, потому что изменившийся тон, перебои ритма могут значить… лишнюю неделю в пути. Слышишь, стучит? Это клапаны. Это не страшно. Пусть стучат хоть до второго пришествия — не страшно. Но вот этот глухой шум — его не слышишь, его скорей чувствуешь. Неужели где-нибудь не хватает масла? Неужели расплавился подшипник? Господи, если это подшипник, что мы будем делать? Деньги так и текут.

И как назло, вода в радиаторе прямо бурлит. И ведь не на подъеме. Сейчас посмотрим. А черт! Ремень лопнул у вентилятора! Возьми веревку, привяжи как-нибудь. Хватит — концы я свяжу. Теперь медленно, совсем медленно, пока не доберемся до города. Веревка долго не продержится.

Только бы этот гроб не рассыпался по дороге, довез бы нас до Калифорнии, где растут апельсины. Только бы добраться туда.

А покрышки — протектор совсем износился. Не налети мы на камень, можно было бы выжать еще сто миль. Лишняя сотня миль или спущенная камера — что лучше? Что? Конечно лишняя сотня миль. Ну, не знаю, это еще неизвестно. Заплаты у нас есть. Может, совсем немножко спустит? А что, если сделать манжету? Еще миль пятьсот выжмем. Поехали; когда лопнет, тогда и лопнет.

Надо бы купить покрышку, да ведь сколько они запрашивают, даже за старую. Оглядывают с головы до ног. Знают, что человеку нельзя задерживаться. Знают, что ждать он не может. И цена ползет вверх.

Не хотите, не надо. Я здесь не здоровье поправляю, а торгую покрышками. Дарить ничего не собираюсь. Ваши дела меня не касаются. Своих забот много.

А далеко до следующего города?

Я вчера насчитал сорок две машины вот с такими же пассажирами. Откуда вы все взялись? Куда вы едете?

Калифорния штат большой.

Не такой уж большой, как тебе кажется. И вся Америка не такая уж большая. Совсем не большая. Мне, тебе, таким, как я, как ты, богатым, бедным, жулику и порядочному человеку — всем вместе нам тесно в одной стране. Голодным и сытым тесно вместе. Ехал бы ты лучше назад.

Мы живем в свободной стране. Человек волен ехать, куда ему вздумается.

Это только ты так считаешь. Слыхал про патрули на калифорнийской границе? Полисмены из Лос-Анджелеса останавливают вот таких прощелыг, велят поворачивать назад. Говорят, кто не может приобрести недвижимость, нам таких не надо. Спрашивают: шоферские права имеешь? А ну покажи. Я их разорвал. Без шоферских прав въезд запрещен.

Мы живем в свободной стране.

Пойди поищи ее, свободу. Мне один говорил: сколько у тебя есть в кармане, на столько у тебя и свободы.

В Калифорнии хорошо платят. Вот в этом листке так и сказано.

Враки! Оттуда бегут — я сам таких видел. Вас надули. Ну что ж, берешь покрышку или нет?

Придется взять, но уж очень это бьет нас по карману. Денег осталось совсем немного.

Я благотворительностью не занимаюсь. Бери.

Что же делать, возьму. Давай посмотрим… Проверь ее. Ах ты сволочь, а говорил, покрышка хорошая! Какая это покрышка, это решето!

Что врешь! Н-да!.. Как же это я не заметил?

Ты, сволочь, все заметил. За рваную покрышку четыре доллара! В морду тебе за это дать!

А ты потише, потише! Говорю, я не видел. Ладно, три пятьдесят.

На-кось выкуси! Как-нибудь доберемся до города.

Думаешь, доберемся с такой покрышкой?

Надо добраться. Я лучше на ободе поеду, только бы эта сволочь не поживилась ни одним моим центом.

А как ты думаешь, для чего он занялся коммерцией? Ведь и вправду, не для того, чтобы поправить здоровье. Такое уж это дело — коммерция. Что с него спросишь? Человек хочет… Видишь, вывеска у дороги? «Обслуживание путешественников. По вторникам сервируется завтрак. Отель Колмадо». А-а, наше вам с кисточкой! Это обслуживание путешественников! Знаешь, мне один рассказывал. Пришел он на собрание, где заседают разные дельцы, и преподнес им всем такую историю: я, говорит, был тогда еще мальчишкой, вот отец как-то вывел телку и говорит мне: отведи к быку, ее надо обслужить. Я отвел. И с тех пор как услышу про обслуживание, так думаю — кто же тут кого?.. У торгашей одна забота: обставить да надуть, а называется это у них по-другому. В том-то все и дело. Укради покрышку — и ты вор, а он хотел украсть твои четыре доллара — и это ничего. Это коммерция.

Дэнни просит воды.

Потерпит. Откуда здесь вода?

Послушай… где это стучит — в заднем мосту?

Не разберешь.

Рама передает подозрительные звуки.

Амортизация к чертовой матери. Останавливаться нельзя. Слышишь — повизгивает? Вот найдем местечко получше, сделаем привал, тогда проверю. Но ведь провизия на исходе, деньги на исходе. А если не на что будет купить бензину, тогда как?

Дэнни просит воды. Малыш хочет пить.

Слышишь, что делается? Это прокладка.

А, дьявол! Лопнула! Камера, покрышка — все к черту! Надо чинить. Не выбрасывай камеру — годится для манжеты. Разрежем ее и будем накладывать на слабые места.

Машины останавливались у обочины дороги — капоты открыты, идет ремонт, латаются камеры. Машины тащились по № 66, точно подраненные животные, выбиваясь из сил, хрипло дыша. Мотор перегрет, тяги ослабли, все части разболтаны, громыхают.

Дэнни просит пить.

Беглецы выезжали на № 66. Бетонированное шоссе блестело на солнце, как зеркало, а воздух дрожал от зноя, и казалось, что впереди на дороге вода.

Дэнни просит пить.

Придется потерпеть малышу. Ему жарко. Скоро заправочная станция. Там обслуживают.

На дороге двести пятьдесят тысяч человек. Пятьдесят тысяч старых машин — израненных, с клубами пара над радиатором. Развалины, брошенные хозяевами. А что случилось с ними? Что случилось с людьми, которые ехали вот в этой машине? Пошли пешком? Где они? Откуда берется столько мужества? Откуда берется эта страшная своей силой вера?

А вот послушайте: эта история может показаться неправдоподобной, но в ней нет ни слова лжи, она немножко смешна и в то же время прекрасна. Одну семью, состоявшую из двенадцати человек, согнали с земли. Машины у них не было. Они смастерили прицеп из всякой рухляди и погрузили на него все свои пожитки. Потом подтащили это сооружение к шоссе № 66 и стали ждать. И вскоре их взяла на буксир легковая машина. Пятеро ехали в машине, а семеро в прицепе, и собака тоже в прицепе. Оглянуться не успели — уже Калифорния. Хозяин легковой машины и вез и кормил их. И это все правда. Но откуда берется такое мужество и такая вера в людей — в себе подобных? Не многое на свете может научить такой вере.

Люди бегут от того ужаса, который остался позади, и жизнь обходится с ними странно — иной раз с жестокостью, а иногда так хорошо, что вера в сердцах загорается снова и не угаснет никогда.

Глава тринадцатая

Допотопный, перегруженный «гудзон», поскрипывая и кряхтя, добрался до федеральной дороги у Саллисо и под слепящим солнцем свернул на запад. Но на бетонированном шоссе Эл увеличил скорость, потому что ослабшим рессорам теперь ничто не грозило.

От Саллисо до Гоура двадцать одна миля, а «гудзон» делал в час тридцать пять. От Гоура до Уорнера тринадцать миль, от Уорнера до Чекоты четырнадцать; потом большой перегон до Генриетты — тридцать четыре мили, но Генриетта настоящий город. От нее до Касла было девятнадцать миль, а солнце стояло прямо над головой, и воздух над красными, накалившимися на солнце полями дрожал от зноя.

Эл вел грузовик сосредоточенно и всем своим существом вслушивался в его ход, то и дело тревожно переводя взгляд с дороги на щиток приборов. Он был одно целое с машиной, его ухо улавливало глухие стуки, визг, покашливание, дребезг — все то, что грозило поломкой. Эл стал душой грузовика.

Бабка, сидевшая рядом с ним, спала, жалобно хныча во сне, потом вдруг открыла глаза, посмотрела вперед на дорогу и снова погрузилась в сон. А рядом с бабкой сидела мать, и ее рука, согнутая в локте и высунутая в окно кабины, покрывалась красноватым загаром на свирепом солнце. Мать тоже смотрела вперед, но глаза у нее были тусклые, и они не видели ни дороги, ни полей, ни заправочных станций, ни маленьких придорожных баров. Она не смотрела на то, мимо чего проезжал их «гудзон».

Эл поерзал на рваном сиденье и ослабил пальцы, лежавшие на штурвале руля. Он вздохнул.

— Тарахтит здорово, да, я думаю, ничего — не сдаст. А вот если придется брать подъемы с таким грузом, тогда просто и не знаю, что будет. Ма, а холмы нам повстречаются?

Мать медленно повернулась к нему, и взгляд у нее ожил.

— По-моему, должны повстречаться, — ответила она. — Я хоть и не знаю наверное, но как будто говорили, что и холмы есть и горы. Высокие горы.

Бабка протяжно застонала во сне.

Эл сказал:

— На первом же подъеме расплавим подшипники. Надо бы кое-что сбросить. Может, не стоило нам брать этого проповедника?

— Ты еще не раз порадуешься, что мы его взяли, — сказала мать. — Этот проповедник поможет нам. — Она снова перевела глаза на поблескивающую дорогу.

Эл правил одной рукой, другая лежала на вздрагивающем рычаге переключения скоростей. Он хотел сказать что-то и, не решаясь, пошевелил губами, прежде чем выговорить вслух.

— Ма… — Она медленно повернула к нему голову, чуть покачиваясь в такт движения машины. — Ма, а ты не боишься? Тебе не страшно ехать на новое место?

Глаза у нее стали задумчивые и мягкие.

— Немножко страшно, — ответила она. — Только это даже не страх. Я жду. Когда стрясется беда и надо будет что-нибудь делать, — я все сделаю.

— А таких мыслей у тебя нет: вот приедем мы, как там все окажется? Может, гораздо хуже, чем мы думаем?

— Нет, — быстро ответила она. — Нет. Так не годится. Мне нельзя так думать. Это не по силам — будто не одной жизнью живешь, а сразу несколькими. Смолоду кажется, что тебя хватит на тысячу жизней, а на самом-то деле дай бог одну прожить. Мне это не по силам. Ты молодой, ты смотри вперед, а я… у меня сейчас только дорога перед глазами. Да вот еще думаю, скоро ли проголодаются, скоро ли спросят свиных костей. — Лицо у нее словно окаменело. — Хватит с меня. Больше я ничего не могу. А задумаюсь, вам от этого хуже будет. Вы все тем и держитесь, что я о своем деле пекусь.

Бабка громко зевнула, открыла глаза и с оторопелым видом оглянулась по сторонам.

— Мне слезть надо, слава господу, — сказала она.

— Сейчас подъедем к кустикам, — сказал Эл. — Вон уж недалеко.

— Какие там кустики. Говорю, мне надо слезть. — И она захныкала. — Слезть хочу, слезть.

Эл прибавил газу и, подъехав к низкому кустарнику, резко затормозил. Мать открыла дверцу, помогла беспомощно засуетившейся старухе вылезти из машины и провела ее за куст. И когда бабка присела на корточки, мать стала рядом, поддерживая ее, чтобы она не упала.

Наверху тоже зашевелились. Лица у них были красные, обожженные солнцем, от которого некуда было спрятаться. Том, Кэйси, Ной и дядя Джон с трудом спрыгнули вниз. Руфь и Уинфилд перелезли через борта и кинулись в кусты. Конни осторожно снял с машины Розу Сарона. Дед проснулся и высунул голову из-под брезента, но глаза у него были пьяные, слезящиеся, взгляд все еще бессмысленный. Он смотрел по сторонам, вряд ли узнавая окружающих.

Том крикнул ему:

— Дед, хочешь слезть?

Старческие глаза равнодушно остановились на его лице.

— Нет, — сказал он. На миг в этих глазах вспыхнула злоба. — Говорю, не поеду. Останусь, как Мьюли. — И он снова потерял всякий интерес к происходящему. Мать помогла бабке одолеть дорожную насыпь и подвела ее к грузовику.

— Том, — сказала она. — Под брезентом, в самом заду, сковорода с костями. Достань ее. Надо закусить. — Том достал сковороду и обнес всех по очереди. И семья, стоя у дороги, принялась обкусывать с костей поджаристое мясо.

— Хорошо, что хоть это с собой взяли, — сказал отец. — У меня ноги как деревянные, ступить трудно. А где вода?

— Разве не у вас там? — спросила мать. — Я целый кувшин налила.

Отец стал на нижнюю планку и заглянул под брезент.

— Здесь нет. Должно быть, забыли.

Всех немедленно обуяла жажда. Уинфилд захныкал:

— Пить хочу. Я хочу пить.

Мужчины облизнули губы, почувствовав вдруг, что им тоже захотелось пить. Всем стало не по себе.

Эл сказал, чтобы как-то рассеять тревогу:

— Воду достанем на первой же станции. Кстати и горючее надо пополнить.

Верхние пассажиры взобрались по бортам на свои места; мать помогла бабке влезть в кабину и села рядом с ней. Эл включил зажигание, и машина тронулась.

Двадцать пять миль от Касла до Падена, а солнце уже клонилось к западу. Пробка радиатора начинала подскакивать, из-под нее струйками выбивался пар. Не доезжая нескольких миль до Падена, остановились у заправочной станции с двумя бензиновыми колонками; перед изгородью был водопроводный кран с длинным шлангом. Эл подвел туда грузовик. Со стула позади колонок поднялся толстяк с красным от загара лицом и такими же красными руками и пошел к ним навстречу. На нем были вельветовые брюки, рубашка с короткими рукавами, поверх нее помочи; на голове — серебристого цвета картонный шлем, защищающий от солнца. Пот мелким бисером выступал у него на носу и под глазами и стекал по складкам шеи. Он шел, воинственно и строго поглядывая на грузовик.

— Хотите купить что-нибудь? Бензин, части?

Эл уже вылез из кабины и кончиками пальцев отвинчивал пробку радиатора, то и дело отдергивая руку, чтобы не обжечься паром.

— Мы возьмем бензину, мистер.

— Платить есть чем?

— А как же. Вы что думаете, мы попрошайничаем?

Толстяк сразу смягчился.

— Ну, тогда все в порядке. Наливайте воду. — И поспешил объяснить: — Сейчас столько всякого народу проезжает, — остановятся, нальют воды, напачкают в уборной да еще украдут что-нибудь, а купить ничего не купят. Не на что — денег нет. Клянчат, дай им хоть галлон бензина, чтобы с места сдвинуться.

Том, рассерженный, спрыгнул на землю и подошел к толстяку.

— Мы на даровщинку не рассчитываем, — злобно сказал он. — Ты что это нас обнюхиваешь? Мы у тебя клянчить не собираемся.

— Да нет, я ничего, — заторопился толстяк. Рубашка у него взмокла от пота. — Наливайте воду, а если уборная понадобится, вон она.

Уинфилд схватил шланг. Он сделал несколько глотков, потом подставил под струю голову и лицо и отскочил в сторону весь мокрый.

— Совсем теплая, — сказал он.

— Что у нас в стране делается, просто не знаю, — продолжал толстяк. Он уже нашел другую тему для жалоб и оставил Джоудов в покое. — Каждый день проходит машин пятьдесят — шестьдесят, народ подается на Запад, с ребятишками едут, со всем своим скарбом. И куда их несет? Что они там будут делать?

— Туда же, куда и нас, — сказал Том. — Едут на новые места. Ведь где-то надо жить. Вот и все.

— Не знаю, что у нас в стране делается, просто не знаю. Вот я стараюсь держаться кое-как. А думаешь, большие новые машины здесь останавливаются? Держи карман шире! Они идут дальше, в город, к желтым заправочным станциям, которые все принадлежат одной компании. Хорошим машинам у таких лачуг, как моя, делать нечего. Сюда подъезжает большей частью безденежная публика.

Эл отвинтил пробку, и струя пара поддала ее кверху, а в радиаторе послышалось негромкое бульканье. Истомившаяся собака робко подползла к самому борту машины и заскулила, глядя вниз на воду. Дядя Джон стал на нижнюю планку и снял ее оттуда за шиворот. Собака сделала задеревеневшими ногами несколько неуверенных шагов, потом подбежала к водопроводному крану и стала лакать из лужи. По шоссе, поблескивая на слепящем солнце, вихрем проносились машины, и поднятый ими горячий ветер долетал до заправочной станции. Эл налил воды в радиатор.

— Не то, что мне непременно подавай богатых клиентов, — продолжал толстяк. — Я всякому рад. Но те, что заезжают, горючее либо клянчат, либо выменивают. Хотите, покажу, сколько у меня накопилось всякого хлама? Все выменял на бензин и на масло. Кровати, детские коляски, кастрюли, сковороды. Одно семейство дало куклу за галлон бензина. А что я со всем этим буду делать, лавочку, что ли, открывать, торговать старьем? Один за галлон бензина башмаки с себя снимал. Да стоит захотеть, и не то получишь, только я… — Он не договорил, взглянув на мать.

Джим Кэйси смочил себе волосы, и по его высокому лбу все еще бежали капельки воды, его жилистая шея была мокрая, рубашка мокрая. Он подошел и стал рядом с Томом.

— Люди не виноваты, — сказал он. — Тебе самому было бы приятно выменять собственную кровать на бензин?

— Я знаю, что не виноваты. С кем ни поговоришь, зря с места никто не снимается. Но что такое происходит у нас в стране? Я вот о чем спрашиваю. Что происходит? Сейчас, как ни старайся, себя не прокормишь. Земля людей тоже не кормит. Я вас спрашиваю, что такое происходит? Ничего не понимаю. И кого ни спросишь, никто ничего не понимает. Человек готов башмаки с себя снять, лишь бы проехать еще сотню миль. Ничего не понимаю! — Он снял свой серебристый шлем и вытер лоб ладонью. И Том снял кепку, и вытер ею лоб, потом подошел к водопроводу, намочил кепку, отжал ее и снова надел. Мать просунула руку между планками борта, вытащила оловянную кружку и сходила за водой — напоить бабку и деда. Она стала на нижнюю планку и протянула кружку сначала деду, но он только пригубил и замотал головой — и не стал больше пить. Старческие глаза смотрели на мать с мучительной растерянностью и не сразу узнали ее.

Эл включил мотор и, дав задний ход, подъехал к бензиновой колонке.

— Наливай. В него идет около семи галлонов, — сказал Эл. — Да больше шести не надо, а то будет плескать.

Толстяк вставил в отверстие бака резиновый шланг.

— Да, сэр, — сказал он. — Куда наша страна катится, просто не знаю. Безработица, пособия эти…

Кэйси сказал:

— Я много мест исходил. Все так спрашивают. Куда мы катимся? А по-моему, никуда. Катимся и катимся. Остановиться не можем. Почему бы людям не подумать над этим как следует? Сколько народу сдвинулось с места! Едут, едут. Мы знаем, почему они едут и как едут. Приходится ехать. Так всегда бывает, когда люди ищут лучшего. А сидя на месте, ничего не добьешься. Люди тянутся к лучшей жизни, ищут ее — и найдут. Обида многое может сделать, обиженный человек — горячий, он за свои права готов биться. Я много мест исходил, мне часто доводилось слышать такие слова.

Толстяк качал бензин, и стрелка на счетчике вздрагивала, показывая количество отпущенных галлонов.

— Куда же мы все-таки катимся? Вот я что хочу знать.

Том сердито перебил его:

— И никогда не узнаешь. Кэйси тебе втолковывает, а ты твердишь свое. Я таких не первый раз встречаю. Ничего вы знать не хотите. Заладят и тянут одну и ту же песенку. «Куда мы катимся?» Тебе и знать-то не хочется. Люди снялись с мест, едут куда-то. А сколько их мрет кругом? Может, и ты скоро умрешь, а ничего толком не узнаешь. Много мне таких попадалось. Ничего вы знать не хотите. Убаюкиваете себя песенкой: «Куда мы катимся?» — Он посмотрел на бензиновую колонку, старую, ржавую, и на лачугу позади, сколоченную из ветхих досок с дырками от прежних гвоздей, видневшимися сквозь желтую краску — отважную желтую краску, которая старалась изо всех сил подражать желтым заправочным станциям в городе. Краска не могла скрыть ни эти дыры, ни трещины, а красить лачугу заново уже не придется. Подделка не удалась, и хозяин прекрасно знал это. И в открытую дверь лачуги Том увидел жестянки с маслом — все две — и лоток с залежалыми конфетами и потемневшими от времени лакричными леденцами и пачками сигарет. Он увидел поломанный стул и ржавую сетку от мух с дырой посредине. И грязный дворик, который следовало бы посыпать гравием, а позади — кукурузное поле, сохнущее, умирающее под солнцем. Возле лачуги — горка подержанных и подновленных шин. И он только сейчас обратил внимание на дешевые, застиранные брюки толстяка, на его дешевую рубашку и картонный шлем. Он сказал: — Я не хотел вас обидеть, мистер. Это все жара. У вас тоже хозяйство не богатое. Скоро и вы очутитесь на дороге. Только выгонят вас не тракторы, а те нарядные желтые станции в городе. Люди снимаются с мест, — сконфуженно добавил он. — И вы скоро тоже двинетесь вслед за другими.

Рука, качавшая насос, ходила все медленнее и медленнее и наконец остановилась. Толстяк с тревогой смотрел на Тома.

— Откуда ты знаешь? — растерянно спросил он. — Откуда ты знаешь, что мы уже поговариваем об этом — хотим собрать все пожитки и податься на Запад?

Ему ответил Кэйси.

— Так все делают, — сказал он. — Я все силы отдал на борьбу с дьяволом, потому что в дьяволе мне чудился самый страшный враг. А сейчас нашей страной завладел враг посильнее, и он не отступится до тех пор, пока его не изрубят на куски. Видал, как ящерица хила держит добычу? Вцепится — разрубишь ее пополам, а она челюстей не разжимает. Отрубить голову — все еще держит. Приходится орудовать стамеской: раскроишь череп — тогда отпустит. А пока держит, яд просачивается в ранку капля за каплей. — Он замолчал и взглянул искоса на Тома.

Толстяк с растерянным видом уставился куда-то вдаль. Его рука медленно качала насос.

— Куда мы катимся, просто ума не приложу, — тихо проговорил он.

Конни и Роза Сарона стояли у водопроводного крана и таинственно переговаривались друг с другом. Конни сполоснул оловянную кружку и, прежде чем налить в нее веды, попробовал струю пальцем. Роза Сарона смотрела на машины, пролетавшие по шоссе. Конни протянул ей кружку.

— Хоть и теплая, а все-таки вода, — сказал он.

Она взглянула на него и улыбнулась таинственной улыбкой. С тех пор как Роза Сарона забеременела, таинственность сопутствовала каждому ее движению — таинственность и недомолвки, полные для них обоих какого-то особого смысла. Роза Сарона была очень довольна собой и привередничала по пустякам. Она требовала от Конни тысячи ненужных услуг, и они оба знали, что без этих услуг можно прекрасно обойтись. Конни тоже был доволен Розой Сарона и все еще дивился ее беременности. Он был причастен ко всем ее тайнам, и это льстило ему. Когда она хитро улыбалась, он отвечал ей такой же хитрой улыбкой, и они перешептывались между собой. Мир сомкнулся вокруг них тесным кольцом, и они были его центром, вернее — Роза Сарона была центром, а Конни вращался вокруг нее по маленькой орбите. Все, о чем они говорили, было окутано таинственностью.

Роза Сарона отвела глаза от шоссе.

— Я пить не хочу, — жеманно сказала она. — Но, может быть, мне надо пить?

И Конни утвердительно кивнул, — он понял, что под этим подразумевалось. Роза Сарона взяла у него кружку, прополоскала рот, сплюнула и выпила тепловатой воды.

— Хочешь еще? — спросил он.

— Половинку. — И Конни налил кружку только до половины и подал ей. Линкольновский «зефир» — серебристый, низкий — вихрем промчался по шоссе. Роза Сарона оглянулась и, убедившись, что остальные члены семьи стоят далеко, у грузовика, сказала: — А хорошо было бы нам с тобой такую машину?

Конни вздохнул:

— Потом… может быть. — И они оба поняли, что под этим подразумевалось. — Если будем хорошо зарабатывать в Калифорнии, купим машину. Но эти, — он показал на исчезающий вдали «зефир», — эти стоят не меньше, чем дом. Я бы все-таки выбрал дом.

— А я бы хотела и дом, и такую машину, — сказала она. — Но дом, конечно, нужнее, ведь… — И они оба поняли, что под этим подразумевалось. Они все еще никак не могли свыкнуться с ее беременностью.

— Как ты себя чувствуешь — ничего? — спросил Конни.

— Устала. Трудно ехать по такой жаре.

— Что ж поделаешь? Иначе не доберемся до Калифорнии.

— Я знаю, — сказала она.

Собака, принюхиваясь, обогнула грузовик, опять подбежала к луже под краном и стала лакать мутную воду. Потом отошла в сторону, опустила нос к земле, повесила уши. Она обнюхивала пыльную траву вдоль дороги и, очутившись наконец на самом шоссе, подняла голову. Роза Сарона пронзительно вскрикнула. Огромная машина, взвизгнув шинами, пронеслась мимо. Собака шарахнулась назад и очутилась под колесами, не успев даже тявкнуть. В заднем окне машины появились лица, она сбавила ход, потом перешла на прежнюю скорость и быстро скрылась вдали. А собака с вывалившимися наружу внутренностями лежала в луже крови посреди шоссе, слабо подергивая ногами.

Роза Сарона смотрела на нее, широко открыв глаза.

— Мне это не повредит? — проговорила она. — Как ты думаешь, мне это не повредит?

Конни обнял ее.

— Пойди сядь, — сказал он. — Ничего с тобой не будет.

— Я закричала и почувствовала, будто у меня там что-то оборвалось.

— Пойди сядь. Ничего с тобой не будет. Не бойся. — Он подвел ее к грузовику, подальше от издыхающей собаки, и усадил на подножку.

Том и дядя Джон вышли на шоссе. Искалеченное тело чуть подергивалось. Том взял собаку за задние лапы и оттащил к кювету. Дядя Джон стоял растерянный, точно это случилось по его вине.

— Мне бы надо привязать ее, — сказал он.

Отец посмотрел на собаку и отвернулся.

— Поехали дальше, — сказал он. — Все равно мы бы ее не прокормили. Может, это к лучшему.

Из-за грузовика появился толстяк.

— Вот жалость-то, — сказал он. — У автострады собачья жизнь короткая. У меня за год трех задавило. Я их больше не держу. — И добавил: — Вы не беспокойтесь. Я оттащу ее в поле и там закопаю.

Мать подошла к Розе Сарона, которая все еще дрожала от испуга, сидя на подножке грузовика.

— Ты что Роза? — спросила она. — Тебе нехорошо?

— Я все видела. Испугалась очень.

— Я слышала, как ты закричала, — сказала мать. — Ну, теперь уже пора успокоиться.

— Ты думаешь, мне это не повредит?

— Нет, — ответила мать. — Если будешь кукситься, да ступать на цыпочках, да нянчиться сама с собой, вот тогда будет плохо. А сейчас вставай, пойдем усаживать бабку. И брось ты думать о своем ребенке. Он сам о себе позаботится.

— А где бабка? — спросила Роза Сарона.

— Не знаю. Где-нибудь здесь. Может, в отхожем месте.

Роза Сарона пошла к уборной и вскоре вернулась, ведя бабку.

— Она там задремала, — сказала Роза.

Бабка улыбалась:

— Там славно. Унитаз, и вода сверху льется. — И добавила: — Мне очень понравилось. Я бы там заснула, да вот разбудили.

— В таких местах не годится спать, — сказала Роза Сарона и помогла бабке залезть в кабину. Бабка, довольная, опустилась на сиденье. — Годится — не годится, а все-таки хорошо, — ответила она.

Том сказал:

— Поехали. Путь у нас долгий.

Отец пронзительно свистнул.

— Вот теперь ребята запропали. — Он свистнул еще раз, сунув два пальца в рот.

И ребята тут же появились на его зов. Они бежали с поля — впереди Руфь, за ней Уинфилд.

— Яички! — крикнула Руфь. — Я нашла яички! Скорлупка совсем мягкая! — Она подбежала к грузовику, Уинфилд не отставал от нее. — Смотрите! — На грязной ладошке лежало несколько светло-серых хрупких яичек. И как только она протянула руку, на глаза ей попалась лежавшая у края дороги дохлая собака.

— Ой! — вскрикнула она и вместе с Уинфилдом медленно подошла к ней. Они стали рассматривать ее.

Отец позвал их:

— Ну, живо, не то без вас уедем.

Они молча повернулись и пошли к грузовику. Руфь взглянула еще раз на серые яички, бросила их и вслед за братом взобралась по борту на грузовик.

— У нее еще глаза открытые, — прошептала она.

Но Уинфилд решил покрасоваться. Он храбро сказал:

— Все кишки наружу так и вывалились… — помолчал немного. — Все кишки — наружу… — и вдруг, быстро перевернувшись на живот, лег у самого борта. Его стошнило. Он поднял голову, в глазах у него стояли слезы, из носу текло. — Когда свиней режут, это совсем по-другому, — пояснил он.

Эл стоял у поднятого капота и проверял уровень масла в моторе. Он достал из кабины жестянку вместимостью в галлон, подлил в картер масла и снова смерил уровень.

Том подошел к нему.

— Хочешь, теперь я поведу?

— Я не устал, — ответил Эл.

— Ты же всю ночь глаз не сомкнул. Я хоть немного поспал утром. Залезай наверх, а я поведу.

— Ладно, — нехотя согласился Эл. — Только следи за маслом. И не гони. Как бы еще замыкания не было. Поглядывай на амперметр. Если показывает ноль, значит, замыкание. И не гони, Том. Ведь нагрузились-то как.

Том засмеялся.

— Ладно, ладно, — сказал он. — Можешь спать спокойно.

Верхние пассажиры заняли свои места. Мать опять устроилась рядом с бабкой в кабине. Том сел за руль и включил зажигание.

— Н-да, — сказал он, дал полную скорость и выехал на шоссе.

Мотор гудел ровно, солнце, светившее Тому прямо в лицо, клонилось к западу. Бабка спала, и даже мать вздремнула, опустив голову на грудь. Том надвинул кепку пониже, чтобы защитить глаза от слепящих лучей.

От Падена до Микера — тридцать миль; от Микера до Хара — четырнадцать, а потом большой город — Оклахома-Сити. Том вел машину через центр. Мать проснулась и стала смотреть на улицы, по которым они проезжали. И те, кто сидел наверху, тоже глядели во все глаза на магазины, на высокие дома, на здания деловых кварталов. А потом дома пошли поменьше, и магазины пошли меньше. Потянулись дворы с автомобильным ломом, закусочные, торгующие сосисками, загородные дансинги.

Руфь и Уинфилд смотрели на все это, и их поражало — какой город большой, как здесь все странно и сколько на улицах красиво одетых людей! Они сидели испуганные, не обмениваясь друг с другом ни единым словом. Потом они наговорятся, а сейчас лучше помолчать. Нефтяные вышки и в городе и на окраинах. Нефтяные вышки были темные, пахло нефтью, бензином. Но Руфь и Уинфилд не разражались криками восторга, они молчали. Все это было такое огромное, такое необычное, что их пробирал страх.

На одной из улиц Роза Сарона увидела человека в светлом костюме. На нем были белые башмаки и жесткая соломенная шляпа. Роза Сарона подтолкнула Конни и показала ему глазами на этого человека, и они начали пересмеиваться между собой, сначала тихо, а потом все громче и громче. Они зажимали себе рот ладонью, не в силах удержаться от смеха. Это им так понравилось, что они стали выискивать, над кем бы посмеяться еще. Глядя на них, Руфь и Уинфилд тоже начали хихикать, но скоро замолчали, потому что им было не смешно. А Конни и Роза Сарона сидели красные и еле переводили дух, стараясь удержаться от хохота. Под конец стоило им только взглянуть друг на друга, и они опять прыскали.

Пригород раскинулся широко. Том осторожно вел грузовик сквозь потоки машин и пешеходов и наконец выехал на великий западный путь — шоссе № 66, к которому медленно клонилось солнце. Ветровое стекло запорошило пылью. Том надвинул кепку еще ниже, и теперь ему приходилось задирать голову, чтобы смотреть на дорогу. Бабка спала, хотя солнце било ей прямо в закрытые веки; на висках у нее голубели жилки; тонкая сетка вен, покрывавшая щеки, была красная, как вино, а застарелые коричневые пятна на лице потемнели.

Том сказал:

— По этой дороге так до самого конца и поедем.

Мать долго молчала.

— Может, подыщем место для остановки, пока солнце еще не зашло, — сказала она наконец. — Надо сварить свинину, спечь хлеб. На это уйдет много времени.

— Что ж, ладно, — согласился Том. — Нас никто не гонит. Поразмяться тоже не мешает.

От Оклахома-Сити до Бетени четырнадцать миль.

Том сказал:

— В самом деле, пока солнце не зашло, надо остановиться. Эл собирался пристроить навес. Не то они там наверху совсем изжарятся.

Мать опять задремала. Но, услышав его слова, она вскинула голову.

— Надо приготовить ужин. — И добавила: — Том, отец говорил, что тебе нельзя в другой штат…

Он долго не отвечал ей.

— Да? Ну и что же?

— Я боюсь. Выходит, будто ты сбежал. Как бы тебя не поймали.

Том поднял руку к глазам, заслоняясь от заходящего солнца.

— А ты не беспокойся, ма, — сказал он. — Таких, как я, много ходит, а в тюрьму садится еще больше. Если проштрафлюсь там, на Западе, тогда затребуют из Вашингтона мой снимок и отпечатки. Пошлют назад в тюрьму. А если никаких провинностей за мной не будет, так им наплевать на меня.

— А я все-таки боюсь. Иной раз сделаешь что-нибудь, а оказывается — это против закона. Может, в Калифорнии многое такое считается преступлением, о чем мы даже не знаем. Скажем, ты хочешь что-нибудь сделать, думаешь — ничего плохого тут нет, а в Калифорнии это преступление.

— Тогда все равно, что с подпиской, что без подписки, — сказал Том. — Правда, таким, как я, попадает сильнее, чем другим. Но ты брось беспокоиться. У нас и без того много забот, зачем еще придумывать лишние.

— Как же мне не беспокоиться, — сказала мать. — Перешел границу — вот тебе и преступление.

— Все лучше, чем слоняться около Саллисо да подыхать с голоду, — сказал Том. — Давай-ка подыскивать место для ночевки.

Они проехали Бетени из конца в конец. За городом, в том месте, где под насыпью проходила дренажная труба, стояла старая легковая машина, а возле нее была разбита небольшая палатка, над которой вился дымок из продетой сквозь брезент трубы. Том показал на палатку.

— Вон там кто-то остановился. Место как будто подходящее.

Он сбавил газу и затормозил. Капот старенькой машины был открыт, ее хозяин — пожилой человек — разглядывал мотор. На нем была дешевая соломенная шляпа с широкими полями, синяя рубашка и черный, в крапинку, жилет; замасленные, заскорузлые брюки поблескивали и торчали колом. Глубокие морщины на щеках только сильнее подчеркивали скулы и подбородок на этом худом лице. Он посмотрел на грузовик Джоудов; взгляд у него был озабоченный и сердитый.

Том высунулся из кабины.

— Тут останавливаться на ночь не запрещается?

До сих пор человек видел только грузовик. Теперь его взгляд перешел на Тома.

— Не знаю, — сказал он. — Мы остановились, потому что машина не идет.

— А вода здесь есть?

Человек показал на заправочную станцию, видневшуюся впереди на дороге.

— Вон там вода. Ведро налить позволят.

Том колебался.

— А ничего, если мы тоже здесь остановимся?

Человек удивленно посмотрел на него.

— Я тут не хозяин, — сказал он. — Мы только потому остановились, что вот эта старая калоша не желает идти дальше.

Том на этом не успокоился:

— Все-таки вы уже здесь, а мы только приехали. Ваше право решать — помешают вам соседи или нет.

Призыв к радушию возымел немедленное действие. Худое лицо человека осветилось улыбкой.

— Да что там! Ставьте машину вот сюда. Очень будем рады. — И он крикнул: — Сэйри! Тут люди приехали. Выходи поздоровайся. Сэйри у меня болеет, — добавил он.

Полы брезентовой палатки распахнулись, и оттуда вышла худая, как скелет, женщина. Лицо у нее было сморщенное, точно увядший лист, и на нем горели черные глаза, в которых сквозил глубокий, затаенный страх. Ее всю трясло. Она стояла, держась за откинутую полу, и рука ее была похожа на руку мумии, обтянутую иссохшей кожей.

Она заговорила низким, удивительно мягким и певучим голосом:

— Скажи им: мы очень рады. Скажи им: добро пожаловать.

Том съехал с дороги и поставил свой «гудзон» рядом с легковой машиной. Пассажиры, как горох, посыпались с грузовика вниз; Руфь и Уинфилд, второпях спрыгнув на землю, подняли визг — затекшие ноги покалывало мурашками. Мать сразу принялась за дело. Она отвязала большое ведро, подвешенное к грузовику сзади, и подошла с ним ко все еще повизгивающим детям.

— Ступайте за водой — вон туда. Попросите повежливее: «Нельзя ли нам налить ведро воды?» — и не забудьте поблагодарить. Назад понесете вдвоем, только так, чтобы не расплескать. А если попадется хворост, захватите с собой.

Дети, притопывая ногами, пошли к заправочной станции.

В группе у палатки смущенно молчали, разговор завязался не сразу. Отец начал первый:

— Вы, наверно, не из Оклахомы?

Эл, стоявший рядом с машиной, посмотрел на номерной знак.

— Канзас, — сказал он.

Худощавый человек пояснил:

— Мы из-под Галены. Уилсон, Айви Уилсон.

— А мы Джоуды, — сказал отец. — Мы жили около Саллисо.

— Что ж, будем знакомы, для нас это большая честь, — сказал Айви Уилсон. — Сэйри, это Джоуды.

— Я сразу догадался, что вы не оклахомцы. У вас выговор какой-то странный, это я не в обиду вам, а просто так.

— Говорят все по-разному, — сказал Айви. — Арканзасцы по-своему, оклахомцы по-своему. А раз мы повстречались с одной женщиной из Массачусетса, так она совсем чудно говорила. Еле-еле ее поняли.

Ной, дядя Джон и проповедник начали разгружать машину. Они помогли слезть деду и усадили его на землю. Он сидел сгорбившись и смотрел в одну точку.

— Ты что, дед, захворал? — спросил Ной.

— Совсем расхворался, — еле слышно ответил дед. — Никуда не гожусь.

Ступая медленно, осторожно, к нему подошла Сэйри Уилсон.

— А может, вам лучше пройти в палатку? — спросила она. — Полежите там на матраце, отдохнете.

Он поднял голову, услышав ее мягкий голос.

— Пойдемте, — говорила она. — Вам надо отдохнуть. Мы доведем вас.

Дед вдруг расплакался. Подбородок у него дрожал, губы дергались, он прерывисто всхлипывал. Мать кинулась к нему и обняла его за плечи. Она помогла ему встать, напрягая свою широкую спину, и почти волоком потащила его к палатке.

Дядя Джон сказал:

— Видно, на самом деле расхворался. С ним раньше этого не бывало. В жизни не видел, чтобы наш дед вдруг слезу пустил. — Он залез на грузовик и сбросил оттуда матрац.

Мать вышла из палатки и подошла к Кэйси.

— Тебе приходилось ухаживать за больными, — сказала она. — Дед заболел. Пойди взгляни на него.

Кэйси быстро зашагал к палатке и, откинув полы, прошел внутрь. Прямо на земле лежал двуспальный матрац, аккуратно застеленный одеялом, в маленькой железной печке горел слабый огонь. Ведро воды, деревянный ящик с провизией, еще один ящик, заменяющий стол, — и все. Заходящее солнце просвечивало розовым сквозь стены палатки. Сэйри Уилсон стояла на коленях рядом с матрацем, на котором, вытянувшись, лежал дед. Глаза у него были широко открыты и смотрели вверх, на щеках выступила краснота. Он тяжело дышал.

Кэйси взял его костлявую руку.

— Устал, дед? — спросил он.

Широко открытые глаза покосились на голос и не нашли того, кто говорил. Губы шевельнулись, беззвучно складывая какие-то слова. Кэйси пощупал деду пульс, отпустил его руку и потрогал ему лоб ладонью. Тело старика не сдавалось, в нем шла борьба — ноги беспокойно двигались, руки шарили по одеялу. С губ срывалось невнятное бормотанье, кожа под белой щетиной пошла пятнами.

Сэйри Уилсон тихо спросила Кэйси:

— Ты знаешь, что с ним?

Он посмотрел на ее морщинистое лицо и горящие глаза.

— А ты?

— Кажется, знаю.

— Что? — спросил Кэйси.

— Может, я ошибаюсь. Не хочется зря говорить.

Кэйси перевел глаза на подергивающееся красное лицо старика.

— Ты думаешь… у него удар?

— Да, — сказала Сэйри. — Мне уже приходилось это видеть. Три раза.

За стенками палатки шла работа — рубили хворост, гремели посудой. Мать подняла полу и заглянула внутрь.

— Бабка хочет зайти. Можно?

Проповедник сказал:

— Не пустишь, она будет требовать.

— Как он — ничего? — спросила мать.

Кэйси медленно покачал головой. Мать метнула взгляд на судорожно кривившееся, багровое лицо деда. Она опустила полу, и снаружи донесся ее голос:

— Ему лучше, бабка. Он лежит, отдыхает.

Но бабка заворчала:

— Я все равно войду. Он хитрый, черт. От него правды никогда не дознаешься, — и быстро шмыгнула в палатку. Она остановилась у матраца и посмотрела вниз на деда. — Что с тобой? — И дед опять повел глазами на голос, и губы его судорожно дернулись. — Он злится, — сказала бабка. — И хитрит. Сегодня утром не захотел ехать и собирался удрать. А потом вдруг бедро разболелось, — с отвращением добавила она. — Он злится. С ним это бывало — надуется и ни с кем не разговаривает.

Кэйси мягко сказал:

— Он не злится, бабка. Он заболел.

— А! — Она снова посмотрела вниз на старика. — Тяжело заболел?

— Очень тяжело, бабка.

Минуту бабка стояла в нерешительности. Потом быстро сказала:

— Что же ты не молишься? Проповедник ты или не проповедник?

Сильные пальцы Кэйси потянулись к руке деда и взяли ее за кисть.

— Я уж говорил, бабка. Я больше не проповедник.

— Все равно молись, — скомандовала она. — Ты все молитвы назубок знаешь.

— Не могу, — сказал Кэйси. — Я не знаю, о чем молиться, кому молиться.

Бабка повела глазами и остановила свой взгляд на Сэйри.

— Не хочет молиться! — сказала она. — А я вам не говорила, как наша Руфь молилась, когда была еще совсем маленькая? «Глазки крепко я смыкаю, душу господу вручаю. Подходит к буфету — буфет приоткрыт, а песик-воришка в сторонке сидит. Аминь». Вот она как молилась.

Мимо палатки кто-то прошел, заслонив собой солнце и отбросив тень на брезент.

Старческое тело продолжало борьбу, подергиваясь каждым мускулом. И вдруг дед скорчился, словно его ударили. Потом затих и перестал дышать. Кэйси взглянул старику в лицо и увидел, что по нему разливается багровая чернота. Сэйри тронула проповедника за плечо. Она прошептала:

— Язык! Язык!

Кэйси кивнул.

— Встань так, чтобы бабка не видела.

Он разжал деду стиснутые челюсти и просунул пальцы в самое горло, стараясь достать язык. И когда он высвободил его, из горла старика вырвался хрип и он прерывисто вздохнул, втянув ртом воздух. Кэйси поднял с земли палочку и прижал ею язык, вслушиваясь в неровное, хриплое дыхание.

Бабка металась по палатке, точно курица.

— Молись! — твердила она. — Молись! Тебе говорят, молись! — Сэйри старалась удержать ее. — Молись, черт! — крикнула бабка.

Кэйси взглянул на нее. Хриплое дыхание становилось все громче, все прерывистее.

— Отче наш, иже еси на небеси, да святится имя твое…

— Слава господу богу! — подхватила бабка.

— …да приидет царствие твое, да будет воля твоя… яко на небеси… так и на земли.

— Аминь.

Из открытого рта вырвался протяжный, судорожный хрип, точно старик выдохнул весь воздух из легких.

— Хлеб наш насущный… даждь нам днесь… и прости нам… — Дыхания не стало слышно. Кэйси посмотрел деду в глаза — они были ясные, глубокие и безмятежно мудрые.

— Аллилуйя! — крикнула бабка. — Читай дальше.

— Аминь, — сказал Кэйси.

Бабка замолчала. И за стенками палатки сразу все стихло. По шоссе пролетела машина. Кэйси стоял на коленях возле матраца. Люди, собравшиеся у палатки, в напряженном молчании вслушивались в звуки — предвестники смерти. Сэйри взяла бабку под руку и вывела ее наружу, и бабка шла, высоко подняв голову, полная достоинства. Она шла так напоказ всей семье, она высоко держала голову напоказ всей семье. Сэйри подвела ее к матрацу, брошенному прямо на землю, и помогла ей сесть. Бабка сидела, глядя прямо перед собой, — сидела гордая, так как она знала, что взоры всех устремлены сейчас на нее. Из палатки не доносилось ни звука. И наконец Кэйси откинул ее полы и вышел наружу.

Отец тихо спросил его:

— Что с ним было?

— Удар, — сказал Кэйси. — Удар, и сразу конец.

Жизнь вокруг палатки снова вошла в свои права. Солнце коснулось линии горизонта, и шар его сплющился. А на шоссе показалась длинная колонна закрытых красных грузовиков. Они шли, сотрясая землю грохотом, а их выхлопные трубы пофыркивали синим дымком. За рулем каждого грузовика сидел шофер, а его сменный спал на койке, подвешенной под самой крышей. Грузовики шли не останавливаясь; они громыхали весь день и всю ночь, и земля дрожала под их тяжкой поступью.

Семья сплотилась в одно целое. Отец опустился на корточки, рядом с ним присел дядя Джон. Отец был теперь главой семьи. Мать стояла позади него. Ной, Том и Эл тоже опустились на корточки, а проповедник сел на землю и потом лег, опершись на локоть. Конни и Роза Сарона прохаживались невдалеке. Руфь и Уинфилд, появившиеся с ведром в руках, сразу почувствовали недоброе, замедлили шаги и, поставив ведро на землю, тихо подошли к матери.

Бабка сидела гордая, бесстрастная, но когда семья собралась воедино, когда на нее перестали смотреть, она легла и закрыла лицо рукой. Красное солнце спряталось, и над землей остался мерцающий сумрак, и лица людей казались совсем светлыми, а глаза их поблескивали, отражая закатное небо. Вечер старался как можно дольше сохранить свет и ловил его всюду.

Отец сказал:

— Это случилось в палатке мистера Уилсона.

Дядя Джон кивнул, подтверждая его слова:

— Да, он уступил нам свою палатку.

— Хорошие, сердечные люди, — тихо проговорил отец.

Уилсон стоял у своей испортившейся машины, а Сэйри сидела рядом с бабкой на матраце, стараясь не касаться ее.

Отец окликнул мистера Уилсона. Тот медленно подошел к ним и опустился на корточки, и Сэйри тоже подошла и стала рядом с мужем. Отец сказал:

— Примите нашу благодарность.

— Мы гордимся тем, что смогли помочь, — сказал Уилсон.

— Мы обязаны вам, — сказал отец.

— Когда приходит смерть, стоит ли считаться, — сказал Уилсон. И Сэйри подхватила:

— Стоит ли считаться.

Эл сказал:

— Я отремонтирую вам машину… мы с Томом отремонтируем. — И Эл был горд тем, что может уплатить долг, лежавший на всей семье.

— От помощи мы не откажемся. — Уилсон соглашался принять такую уплату.

Отец сказал:

— Надо решить, как быть дальше. Есть закон: о покойниках надо сообщать властям, а они возьмут сорок долларов за гроб или похоронят как нищего.

Вставил свое слово и дядя Джон:

— У нас в семье нищих не было.

Том сказал:

— Может, еще и не то будет. С земли нас раньше тоже не сгоняли.

— Мы плохого ничего не делали, — сказал отец. — Нас нечем попрекнуть. Без денег ничего не брали, чужой милостью не пользовались. Когда у Тома случилась беда, мы голову держали высоко. На его месте каждый бы так поступил.

— Что же нам делать? — спросил дядя Джон.

— Если поступать по закону, тело заберут. У нас всего полтораста долларов. Сорок уйдет на похороны, и тогда нам не доехать до Калифорнии. Или его похоронят как нищего. — Мужчины беспокойно задвигались и, опустив глаза, уставились в землю, темневшую у них под ногами.

Отец сказал вполголоса:

— Дед сам похоронил своего отца, сделал все честь честью и сам насыпал могильный холмик. В те времена человек имел право лечь в могилу, вырытую его сыном, а сын имел право похоронить отца.

— Теперь законы другие, — сказал дядя Джон.

— Иной раз трудно соблюсти закон, — сказал отец. — Особенно если хочешь, чтобы все было по-честному. Мало ли таких случаев? Когда Флойд скрывался, прятался, как дикий зверь, нам велели выдать его, а никто не выдал. Иной раз приходится поступаться законом. Вот я и говорю: я имею право похоронить собственного отца. Кто хочет сказать что-нибудь?

Проповедник приподнялся на локте.

— Закон меняется, — сказал он, — а людские нужды остаются прежними. Ты имеешь право делать то, что тебе нужно делать.

Отец повернулся к дяде Джону.

— Это и твое право, Джон. Что ты скажешь?

— Ничего не скажу, — ответил дядя Джон. — Только выходит так, будто мы хотим тайком все это сделать. Дед при жизни заявлял о себе во весь голос.

Отец сказал пристыженно:

— Так, как он делал, нам нельзя. Надо доехать до Калифорнии, пока есть деньги.

Заговорил Том:

— Бывают такие случаи: копают где-нибудь землю, наткнутся на покойника и поднимут крик — убили человека. Наши власти мертвыми больше интересуются, чем живыми. Пойдут допытываться, кто он такой, да как он умер. Я вот что хочу предложить: давайте положим записку в бутылку и закопаем вместе с ним. Там все будет сказано, кто он, как умер, почему его здесь похоронили.

Отец кивнул:

— Правильно. Только надо покрасивее написать. И деду не так одиноко будет, если напишем его имя, а то зарыли — и лежи, старик, один под землей. Ну, кто еще будет говорить? — Все молчали.

Отец повернулся к матери:

— Ты уберешь его?

— Уберу, — сказала мать. — А кто ужин будет готовить?

Сэйри Уилсон сказала:

— Я приготовлю. Вы идите. Мы с вашей старшей дочкой все сделаем.

— Вот спасибо, — сказала мать. — Ной, открой бочонок, достань оттуда свинины да выбери кусок получше. Она еще не просолилась, но есть можно.

— У нас есть полмешка картошки, — сказала Сэйри.

Мать подошла к отцу:

— Дай мне две монеты по пятьдесят центов.

Отец пошарил в кармане и протянул ей серебро. Она разыскала таз, налила в него воды и ушла в палатку. Там было темно. Сэйри вошла следом за ней, зажгла свечу, приткнула ее на ящик и оставила мать одну. Мать посмотрела на мертвеца, и сердце ее сжалось. Она оторвала кромку от передника и подвязала деду челюсть. Выпрямила его ноги, скрестила ему руки на груди. Потом опустила его веки, положила на них по серебряной монете, застегнула ему рубашку и обмыла лицо.

Сэйри заглянула в палатку:

— Может, помочь вам?

Мать медленно подняла голову.

— Зайдите, — сказала она. — Давайте поговорим.

— Старшая дочка у вас хорошая, — сказала Сэйри. — Уж сколько картошки начистила. Ну, говорите, что надо делать?

— Я хотела обмыть его, — сказала мать, — да переодеть не во что. А одеяло ваше испорчено. Мертвый дух ничем не выгонишь. У нас собака понюхала матрац, на котором умерла моя мать, так даже затряслась вся, зарычала, а это было два года спустя после смерти. Мы завернем его в ваше одеяло, а вам дадим другое.

Сэйри сказала:

— Зачем вы так говорите? У меня… У меня давно не было так спокойно на душе. Мы гордимся тем, что могли помочь. У людей такая потребность — помогать друг другу.

Мать кивнула:

— Верно. — Она долго смотрела в заросшее щетиной лицо с подвязанной челюстью, с серебряными глазницами, поблескивающими при свете свечи. — Он так сам на себя не похож. Надо закутать его с головой.

— А старушка ваша хорошо держалась.

— Да ведь она совсем старенькая, — сказала мать, — может, и не понимает как следует, что случилось, и не скоро поймет. А кроме того, нам гордость не позволяет отчаиваться. Мой отец говорил: «Отчаяться каждый может. А вот чтобы совладать с собой, нужно быть человеком». Мы все крепимся. — Мать аккуратно закутала ноги и плечи деда. Потом натянула один конец одеяла капюшоном ему на голову и закрыла им лицо. Сэйри подала ей несколько больших английских булавок, и, подоткнув одеяло со всех сторон, она зашпилила этот длинный сверток. И наконец поднялась с колен. — Похороны будут неплохие, — сказала она. — С нами проповедник, он проводит его в могилу, и вся семья в сборе. — Ее качнуло, но Сэйри не дала ей упасть. — Недоспала… — сконфуженно проговорила мать. — Ничего, пройдет. Нам пришлось много повозиться перед отъездом.

— Выйдем на воздух, — сказала Сэйри.

— Да, я все сделала, что надо.

Сэйри задула свечу, и они вышли из палатки.

На дне маленькой ложбинки жарко горел костер. Том вбил в землю колышки, подвесил на проволоку два котелка, и теперь вода в них била ключом, а из-под крышек рвался пар. Роза Сарона стояла на коленях в стороне от огня, с длинной ложкой в руках. Увидев мать, она встала и подошла к ней.

— Ма, — сказала она, — я хочу спросить тебя кое о чем.

— Опять напугалась? — сказала мать. — Девять месяцев без горя не проживешь.

— А ему это не повредит?

Мать сказала:

— Есть такая поговорка: кто в горе родится, у того счастливая жизнь. Правильно, миссис Уилсон?

— Да, есть такая, — сказала Сэйри. — А я еще другую знаю: кто в радости родится, тот всю жизнь казнится.

— У меня внутри будто все подскочило от страха, — сказала Роза Сарона.

— От веселья у нас никто не скачет, — сказала мать. — Ты лучше следи за котелками.

Мужчины собрались на краю светлого круга, падавшего от костра. Из инструментов у них были лопата и кирка. Отец отмерил восемь футов в длину, три в ширину. Работали по очереди. Отец взрывал землю киркой, а дядя Джон откидывал ее в сторону лопатой. Кирка переходила к Элу, лопата к Тому. Потом за кирку брался Ной, за лопату Конни. Работа шла без перерыва, и могила становилась все глубже и глубже. Стоя по плечи в прямоугольной яме, Том спросил:

— Па, еще рыть или довольно?

— Нет, надо еще — фута на два. Ты вылезай, Том. Тебе надо писать записку.

Том вылез, и его место занял Ной. Том подошел к матери, сидевшей у костра.

— Ма, а бумага и чернила у нас найдутся?

Мать медленно покачала головой.

— Н-нет. Что другое, а этого не захватили. — Она взглянула на Сэйри. И маленькая женщина быстро зашагала к палатке. Она вернулась оттуда с библией и огрызком карандаша.

— Вот. Тут есть чистая страница. Напиши на ней и вырви. — Она протянула библию и карандаш Тому.

Том сел у костра. Он сосредоточенно прищурил глаза и наконец вывел крупными буквами на белой странице: «Здесь похоронен Уильям Джеймс Джоуд, он умер от удара старым стариком. Родня зарыла его здесь, потому что денег на похороны не было. Его никто не убил. С ним случился удар, вот он и умер».

— Ма, послушай. — И он медленно прочел ей написанное.

— Что ж, складно, — сказала мать. — А ты бы еще что-нибудь божественное подобрал из писания. Полистай библию.

— Надо покороче, — сказал Том. — У меня места почти не осталось.

Сэйри сказала:

— А что, если написать: «Упокой, господи, душу его».

— Нет, — сказал Том. — Получается, будто он висельник. Сейчас я что-нибудь подберу. — Он переворачивал страницы и читал про себя, шевеля губами. — Вот, и хорошо и коротко: «Но Лот сказал им: нет, Владыка!»

— А в чем тут смысл? — спросила мать. — Уж если писать, так чтобы со смыслом.

Сэйри сказала:

— Поищи дальше, в псалмах. Оттуда легко выбрать.

Том перелистал страницы и пробежал глазами несколько псалмов.

— Вот, — сказал он. — И красиво и божественно, уж божественнее некуда: «Блажен, кому отпущены беззакония и чьи грехи покрыты». Ну как?

— Вот это хорошо, — сказала мать. — Это и спиши.

Том старательно переписал стих на бумагу. Мать сполоснула и вытерла банку из-под фруктовых консервов, и Том плотно завинтил на ней крышку.

— Может, проповеднику надо было писать, а не мне? — спросил он.

Мать ответила:

— Нет, проповедник нам не родственник, — и, взяв банку с запиской, ушла в темную палатку. Она расстегнула несколько булавок, сунула банку под холодные тонкие руки и снова заколола одеяло. И потом вернулась к костру.

Мужчины отошли от вырытой могилы, вытирая потные лица.

— Готово, — сказал отец. И все они, — отец, дядя Джон, Ной и Эл — прошли в палатку, вынесли оттуда длинный, заколотый со всех сторон сверток и понесли к могиле. Отец спрыгнул вниз, принял тело и бережно опустил его на землю. Дядя Джон протянул ему руку и помог вылезти. Отец спросил: — А как быть с бабкой?

— Я схожу за ней, — ответила мать. Она подошла к матрацу и с минуту молча смотрела на старуху. Потом вернулась к могиле. — Спит, — сказала она — Может, бабка будет в обиде на меня, но я не стану ее будить. Ей нужен покой.

Отец спросил:

— А где проповедник? Надо прочесть молитву.

Том ответил:

— Я видел, как он шел по дороге. Он не хочет больше молиться.

— Не хочет молиться?

— Да, — сказал Том, — он больше не проповедует. «Зачем, говорит, дурачить людей и выдавать себя за проповедника, когда на самом деле я не проповедник». Потому, наверно, и сбежал, чтобы не просили помолиться.

Кэйси, незаметно подошедший к ним, слышал слова Тома.

— Никуда я не сбежал, — сказал он. — Я не отказываюсь от помощи, но дурачить вас не буду.

Отец спросил:

— Может, все-таки скажешь несколько слов? У нас в семье никого не хоронили без молитвы.

— Скажу, — согласился проповедник.

Конни подвел к могиле Розу Сарона. Она шла неохотно.

— Нельзя, — говорил Конни. — Нехорошо будет. Ведь это недолго.

Свет костра падал на людей, окруживших могилу, озарял их лица, глаза, меркнул на темной одежде. Мужчины стояли обнажив головы. Блики огня метались вверх и вниз.

Кэйси сказал:

— Я долго не буду говорить. — Он склонил голову, и остальные последовали его примеру. Кэйси торжественно начал: — Старик, который здесь лежит, прожил свою жизнь и кончил свою жизнь. Я не знаю, какой он был — хороший или плохой, — но это не важно. Важно то, что он был живой человек. А теперь он умер, и это тоже не важно. Я раз слышал, как читали стихи. Там было сказано: «Все живое — свято». Я думал, думал над этим и понял: тут смысла больше, чем кажется на первый взгляд. Я не стану молиться за этого старика. Мертвому хорошо. Он должен сделать свое дело, но как его сделать — ему задумываться не придется. У нас у всех тоже есть свое дело, но путей перед нами много, и мы не знаем, какой из них выбрать. И если б мне надо было молиться, я помолился бы за тех, кто не знает, на какой путь им ступить. У деда дорога прямая. А теперь прикройте его землей, и пусть он делает свое дело. — Проповедник поднял голову.

Отец сказал:

— Аминь.

И остальные пробормотали хором:

— Аминь.

Тогда отец взял лопату, подобрал ею несколько комьев земли и осторожно сбросил их в черную яму. Он передал лопату дяде Джону, и тот сбросил побольше. Лопата стала переходить из рук в руки. Когда все мужчины выполнили свой долг и сделали то, что полагалось им по праву, отец торопливо сгреб в могилу землю, кучкой лежавшую на краю. Женщины отошли к костру, готовить ужин. Руфь и Уинфилд, как зачарованные, стояли у могилы.

Руфь торжественно проговорила:

— Дед теперь лежит под землей.

И Уинфилд испуганными глазами посмотрел на нее, потом отбежал к костру, сел в сторонке и тихо заплакал.

Отец зарыл могилу до половины и остановился, тяжело переводя дух, а оставшуюся землю скинул дядя Джон. Когда Джон стал насыпать холмик. Том придержал его за руку.

— Слушай, — сказал Том. — Ведь так ее мигом обнаружат. Надо, чтобы было незаметно. Сровняй с землей, а сверху набросаем травы. Приходится, иначе нельзя.

Отец сказал:

— Я об этом и не подумал. А ведь без холмика не годится оставлять.

— Ничего не поделаешь, — сказал Том. — Его отроют, и нас обвинят в нарушении закона. Знаешь, что мне за это будет?

— Верно, — сказал отец. — Я забыл. — Он взял у Джона лопату и сровнял холмик с землей. — Чуть зима, так и провалится, — сказал он.

— Ничего не поделаешь, — повторил Том. — К зиме мы будем далеко. Утопчи как следует, а сверху надо чего-нибудь набросать.

Когда свинина и картошка были готовы, обе семьи собрались ужинать у костра, и все сидели тихо и смотрели в огонь. Уилсон запустил зубы в кусок мяса и удовлетворенно вздохнул.

— Хорошая свинина, — сказал он.

Отец пояснил:

— У нас было две свиньи. Думали, думали — решили зарезать. За них ничего не давали. Вот пообвыкнем в дороге, мать спечет хлеб, а тогда одно удовольствие: места все новые, едешь, посматриваешь по сторонам, а в грузовике у тебя два бочонка со свининой. Вы сколько времени в пути?

Уилсон провел языком по зубам, вытаскивая застрявшее мясо, и глотнул слюну.

— Нам не повезло, — сказал он. — Мы уж третью неделю едем.

— Господи помилуй! А мы рассчитываем дней в десять добраться до Калифорнии, а то и быстрее.

Эл перебил его:

— Нет, па, на это не рассчитывай. С таким грузом, может, и никогда не доберемся. Особенно если придется ехать по горам.

Наступило молчание. Они сидели опустив голову, и отблески костра освещали им только волосы и лоб. Над невысоким куполом огня жидко поблескивали летние звезды, дневная жара постепенно спадала. Бабка, лежавшая на матраце, в стороне от костра, тихо захныкала, точно заскулил щенок. Все посмотрели туда.

Мать сказала:

— Роза, будь умницей, поди полежи с бабкой. Ее нельзя оставлять одну. Она теперь все поняла.

Роза Сарона встала, подошла к матрацу и легла рядом со старухой, и до костра донеслись неясные звуки их голосов. Роза Сарона и бабка лежали рядом на матраце и перешептывались.

Ной сказал:

— Чудно как-то — дед умер, а будто ничего не случилось. Я и горя не чувствую.

— Это все одно, — сказал Кэйси. — Земля ваша и дед — это одно, неделимое.

Эл сказал:

— Жалко деда. Помните, он говорил, как там все будет, да как он виноград себе о голову станет давить, чтобы всю бороду соком залило…

Кэйси сказал:

— Это он так — шутил, посмеивался. Ваш дед умер не сегодня. Он умер, как только его с места сняли.

— Ты это наверное знаешь? — воскликнул отец.

— Да нет, не то. Дышать он дышал, но жизни в нем уже не было, — продолжал Кэйси. — Дед и земля ваша — одно целое, он и сам это понимал.

Дядя Джон спросил:

— А ты знал, что он умирает?

— Да, — сказал Кэйси. — Знал.

Джон смотрел на проповедника, и в глазах у него рос ужас.

— И ты никому ничего не сказал?

— Зачем? — спросил Кэйси.

— Мы… мы бы что-нибудь сделали.

— Что?

— Не знаю, но…

— Нет, — сказал Кэйси, — сделать вы ничего бы не смогли. Ваш путь определился, а деду с вами было не по дороге. Он и не мучился. Разве только утром, в первые минуты. Дед остался с землей. Он не мог ее бросить.

Дядя Джон глубоко вздохнул.

Уилсон сказал:

— А нам пришлось бросить моего брата, Уилла. — Все повернулись к нему. — У нас фермы были рядом. Он старше меня. Иметь дело с машиной не приходилось ни ему, ни мне. Продали мы весь свой скарб, Уилл купил машину, к нему приставили какого-то мальчишку, чтобы научил, как ею управлять. Накануне отъезда Уилл и тетка Минни решили попрактиковаться. Едут по дороге и вдруг видят — рытвина. Уилл как гаркнет — тпру! — да как даст задний ход — и врезался прямо в изгородь. Еще раз гаркнул, дал газ и — в канаву. Вот и остался ни с чем. Продавать больше было нечего, а машина вдребезги. Но, слава господу богу, кроме самого себя, ему винить некого. И так он обозлился после этого, что и с нами не захотел ехать. Ругался последними словами, когда мы уезжали.

— Что же он будет делать?

— Не знаю. Совсем человек рехнулся от злости. А у нас в кармане всего-навсего восемьдесят пять долларов. Сидеть и ждать, пока они утекут, мы не могли. Поехали — и в дороге совсем потратились. На первой же сотне миль выкрошило зуб в заднем мосту. Починка обошлась в тридцать долларов. А потом понадобилась покрышка, и запальная свеча треснула, а теперь Сэйри захворала. Пришлось сделать остановку на десять дней. Машина стоит, будь она проклята, а деньги так и текут. Когда мы доберемся до Калифорнии, просто не знаю. Надо ремонтировать, а я в этих машинах ничего не смыслю.

Эл деловито осведомился:

— А что с ней такое?

— Да не едет, и все тут. Сделает несколько оборотов, чихнет — и заглохнет. Потом рванет — и опять станет.

— Значит, берет с места и тут же глохнет?

— Вот-вот. Прибавлю газ, и все равно ничего не выходит. Чем дальше, тем хуже, а теперь уж я ничего с ней не могу поделать.

Эл сидел горделивый, солидный.

— Наверно, у нее бензопровод засорился. Я его продую насосом.

И отец тоже гордился сыном.

— Эл в этом деле понимает, — вставил он.

— Вот за помощь я скажу спасибо. Большое спасибо. Не умеешь починить, и просто… просто мальчишкой себя чувствуешь. Когда доберемся до Калифорнии, куплю там хорошую машину. Может, хорошая не будет портиться.

Отец сказал:

— Когда доберемся… Уж очень трудно туда добираться.

— Это ничего, лишь бы добраться, — сказал Уилсон. — Я видел листки, там все написано: и про то, сколько народу нужно на сбор фруктов, и про заработки. Вы только подумайте! Фрукты будем собирать в тени, под деревьями, нет-нет и съешь что-нибудь повкуснее. Да там столько этого добра, что хоть объедайся, никто тебе ничего не скажет. А если будут хорошо платить, может, купим небольшой участок, сами станем хозяевами, а подрабатывать — на стороне. Да я на что угодно спорю, не пройдет и двух лет, как можно будет обзавестись собственным участком.

Отец сказал:

— Мы видели эти листки. У меня даже один с собой есть. — Он вынул кошелек и достал оттуда сложенный пополам оранжевый листок. На нем было напечатано жирными буквами: «В Калифорнии Требуются Рабочие На Сбор Гороха. Хорошие Заработки Круглый Год. Требуется 800 Человек».

Уилсон с удивлением посмотрел на листок.

— Да, да! Я видел точно такой же. А как вы думаете… может, восемьсот человек уже набралось?

Отец сказал:

— Да ведь это не по всей Калифорнии, а только в одном месте. Калифорния по величине второй штат. Допустим, восемьсот человек набралось. А другие места? Я на сбор фруктов пойду куда угодно. Вы сами говорите, работать будем в тени, под деревьями. Такая работа и ребятишкам понравится.

Эл вдруг встал и подошел к машине Уилсонов. Он посмотрел на открытый мотор, потом вернулся и сел у костра.

— За сегодняшний вечер не починишь, — сказал Уилсон.

— Я знаю. Завтра возьмусь с утра.

Том пристально посмотрел на младшего брата.

— Я тоже об этом подумал, — сказал он.

Ной спросил:

— О чем это вы?

Том и Эл молчали, дожидаясь, кто начнет первый.

— Говори ты, — сказал наконец Эл.

— Не знаю, может, из этого ничего не выйдет, может, Эл совсем о другом думает. Но дело вот в чем. У нас перегрузка, а мистер и миссис Уилсон едут налегке. Если кто-нибудь из наших пересядет к ним, а на грузовик переложить их вещи, которые полегче, тогда у нас и рессоры будут целы и подъемы нам не страшны. Машиной мы оба умеем править — и я, и Эл; значит, один поведет легковую. А вместе нам лучше будет.

Уилсон быстро поднялся с земли.

— Конечно, конечно. Для нас это большая честь. Так и сделаем. Сэйри, слышишь?

— Что ж, очень хорошо, — сказала Сэйри. — Но не будем ли мы в тягость?

— Да бросьте вы, — сказал отец. — Какое там «в тягость». Вы нас выручите.

Уилсон нахмурился и снова сел у костра.

— Не знаю, как и быть.

— Что? Раздумали?

— Сэйри права… Ведь у меня всего тридцать долларов.

Мать сказала:

— Вы не будете в тягость. Станем помогать друг другу и как-нибудь доберемся до Калифорнии. Сэйри Уилсон помогла мне убрать деда… — И она замолчала. Связь между тем и другим была ясна.

Эл сказал:

— В легковой шестеро свободно поместятся. Я за рулем, еще посадим Розу, Конни и бабку. Громоздкие вещи — что полегче — переложим на грузовик. В дороге будем меняться местами. — Он говорил громко, радуясь, что с плеч свалилась такая забота.

Остальные смущенно улыбались и не поднимали глаз. Отец провел кончиками пальцев по пыли. Он сказал:

— Ма у нас размечталась о беленьком домике в апельсиновой роще. Видела такую картинку в календаре.

Сэйри сказала:

— Если я опять расхвораюсь, вы нас не ждите, поезжайте одни. Мы не хотим быть в тягость.

Мать пристально посмотрела на Сэйри и словно впервые увидела ее страдальческие глаза и осунувшееся, измученное болью лицо. И мать сказала:

— Ничего, доедете, мы о вас позаботимся. Вы же сами говорили, что от помощи нельзя отказываться…

Сэйри взглянула на свои морщинистые руки, освещенные огнем.

— Надо ложиться спать. — Она встала.

— А дед… как будто целый год прошел с его смерти, — сказала мать.

Громко зевая, все лениво разбрелись в разные стороны устраиваться на ночь. Мать сполоснула тарелки и стерла с них сало мешком из-под муки. Костер потух, звезды словно опустились ниже. Легковые машины только изредка пробегали теперь по шоссе, но грузовики то и дело сотрясали землю грохотом. Обе машины, стоявшие у дороги, еле виднелись при свете звезд. У заправочной станции выла привязанная на ночь собака. Люди заснули мирным сном, и осмелевшие полевые мыши сновали возле матрацев. Не спала одна Сэйри Уилсон. Она смотрела в небо и стойко боролась с болью.

Глава четырнадцатая

Запад беспокоится — близки какие-то перемены. Западные штаты беспокоятся, как лошади перед грозой. Крупные собственники беспокоятся, чуя грядущие перемены и не понимая их смысла. Крупные собственники бьют по тому, что ближе всего в их поле зрения: по расширенному составу правительства, по растущей солидарности в рабочем движении; бьют по новым налогам, по новым экономическим планам, не понимая, что все это следствия, а не причины. Следствия, а не причины. Следствия, а не причины. Причины коренятся глубоко, и в них нет ничего сложного. Причины — это физический голод, возведенный в миллионную степень; это духовный голод — тяга к счастью, к чувству уверенности в завтрашнем дне, возведенная в миллионную степень; это тяга мускулов и мозга к росту, к работе, к созиданию, возведенная в миллионную степень. Конечная, ясная функция человека — работать, созидать, и не только себе одному на пользу, — это и есть человек. Построить стену, построить дом, плотину и вложить частицу своего человеческого «я» в эту стену, в этот дом, в эту плотину, и взять кое-что и от них — от этой стены, этого дома, этой плотины; укрепить мускулы тяжелой работой, приобщиться к ясности линий и форм, возникающих на чертеже. Ибо человек — единственное существо во всей органической жизни природы, которое перерастает пределы созданного им, поднимается вверх по ступенькам своих замыслов, рвется вперед, оставляя достигнутое позади. Вот что следует сказать о человеке: когда теории меняются или терпят крах, когда школы, философские учения, национальные, религиозные, экономические предрассудки возникают, а потом рассыпаются прахом, человек хоть и спотыкаясь, а тянется вперед, идет дальше и иной раз ошибается, получает жестокие удары. Сделав шаг вперед, он может податься назад, но только на полшага — полного шага назад он никогда не сделает. Вот что следует сказать о человеке; и это следует понимать, понимать. Это следует понимать, когда бомбы падают с вражеских самолетов на людные рынки, когда пленных прирезывают, точно свиней, когда искалеченные тела валяются в пропитанной кровью пыли.

Западные штаты беспокоятся — близки какие-то перемены. Техас и Оклахома, Канзас и Арканзас, Нью-Мексико, Аризона, Калифорния. Семья съезжает со своего участка. Отец взял ссуду в банке, а теперь банк хочет завладеть землей. Земельная компания — другими словами банк, если владельцем земли является он, — хочет, чтобы на этой земле хозяйничали тракторы, а не арендатор. А разве трактор — это плохо? Разве в той силе, которая проводит длинные борозды по земле, есть что-нибудь дурное? Если б этот трактор принадлежал нам, тогда было бы хорошо, — не мне, а нам. Если б наши тракторы проводили длинные борозды по нашей земле, тогда было бы хорошо. Не по моей земле, а по нашей. Мы любили бы этот трактор, как мы любили эту землю, когда она была наша. Но трактор делает сразу два дела: он вспахивает землю и выкорчевывает с этой земли нас. Между таким трактором и танком разница небольшая. И тот и другой гонят перед собой людей, охваченных страхом, горем. Тут есть над чем призадуматься.

С земли согнали одного фермера, одну семью; вот его дряхлая машина со скрипом ползет по шоссе на Запад. Я лишился земли, моей землей завладел трактор. Я один, я не знаю, что делать. А ночью эта семья останавливается у придорожной канавы, и к ее становищу подъезжает другая семья, и палаток уже не одна, а две. Двое мужчин присаживаются на корточки поговорить, а женщины и дети стоят и слушают. Вы, кому ненавистны перемены, кто страшится революций, смотрите: вот точка, в которой пересекаются человеческие жизни. Разъедините этих двоих мужчин; заставьте их ненавидеть, бояться друг друга, не доверять друг другу. Ведь здесь начинается то, что внушает вам страх. Здесь это в зародыше. Ибо в формулу «я лишился своей земли» вносится поправка; клетка делится, и из этого деления возникает то, что вам ненавистно: «Мы лишились нашей земли». Вот где таится опасность, ибо двое уже не так одиноки, как один. И из этого первого «мы» возникает нечто еще более опасное: «У меня есть немного хлеба» плюс «у меня его совсем нет». И если в сумме получается «у нас есть немного хлеба», значит, все стало на свое место и движение получило направленность. Теперь остается сделать несложное умножение, и эта земля, этот трактор — наши. Двое мужчин, присевших на корточки у маленького костра, мясо в котелке, молчаливые женщины с застывшим взглядом; позади них ребятишки, жадно вслушивающиеся в непонятные речи. Надвигается ночь. Малыш простудился. Вот, возьми одеяло. Оно шерстяное. Осталось еще от матери. Возьми, накрой им ребенка. Вот что надо бомбить. Вот где начинается переход от «я» к «мы».

Если б вам, владельцам жизненных благ, удалось понять это, вы смогли бы удержаться на поверхности. Если б вам удалось отделить причины от следствий, если бы нам удалось понять, что Пэйн, Маркс, Джефферсон, Ленин были следствием, а не причиной, вы смогли бы уцелеть. Но вы не понимаете этого. Ибо собственничество сковывает ваше «я» и навсегда отгораживает его от «мы».

Западные штаты беспокоятся — близки какие-то перемены. Потребность рождает идею, идея рождает действие. Полмиллиона людей движется по дорогам; еще один миллион охвачен тревогой, готов в любую минуту сняться с места; еще десять миллионов только проявляют признаки беспокойства.

А тракторы проводят борозду за бороздой по опустевшей земле.

Глава пятнадцатая

Вдоль шоссе № 66 стоят придорожные бары: «Эл и Сузи», «Позавтракайте у Карла», «Джо и Минни», «Закусочная Уилла». Лачуги, сколоченные из тонких досок. Две бензиновые колонки у входа, дверь, загороженная проволочной сеткой, длинная стойка с рейкой для ног, табуретки. Возле двери три автомата, показывающие сквозь стекла несметные богатства — кучку пятицентовых монет, которые можно выиграть, если выйдут три полоски. А рядом с ними патефон, играющий за пять центов, и наваленные горкой, как блины, пластинки, готовые в любую минуту скользнуть на диск и заиграть фокстроты «Ти-пи-ти-пи-тин», «Ты — золотой загар», песенки Бинга Кросби, джаз Бенни Гудмена. На правом конце стойки под стеклянным колпаком конфеты от кашля, кофеиновые таблетки под названием «Долой сонливость» и «Не клюй носом», леденцы, сигареты, бритвенные лезвия, аспирин, кристаллики «Бромо», «Алька» для шипучки. По стенам плакаты: купальщицы — пышногрудые, узкобедрые блондинки с восковыми лицами, в белых купальных костюмах, в руках бутылка кока-колы, улыбаются: вот оно магическое действие кока-колы. Длинная стойка — на ней солонки, перечницы, баночки с горчицей и бумажные салфетки. За стойкой пивные краны, а у самой стены сверкающие, окутанные паром кофейники с застекленными окошечками, которые показывают уровень кофе. Торты под проволочными колпаками, апельсины — горками по четыре штуки. И коробки крекеров и корнфлекса, выложенные узором.

Плакаты с заглавными буквами из блестящей слюды: Такие Пироги Пекла Твоя Мама. Кредит Ссорит. Давайте Останемся Друзьями. Дамам Курить Не Возбраняется, Но Пусть Не Суют Окурки Куда Попало. Обедайте Здесь, Не Утруждайте Жену Стряпней. У НАС ЛУЧШЕ.

На левом конце стойки — жаровня с тушеным мясом, картофелем, жареное мясо, ростбиф, серая буженина. И все эти соблазны ждут, когда их нарежут ломтиками.

Минни, или Сузи, или Мэй, увядающая за стойкой, — волосы завиты, на потном лице слой пудры и румян, — принимая заказы, говорит тихо, мягко; повторяет их повару скрипучим, как у павлина, голосом. Вытирает стойку, водя тряпкой кругами, начищает большие блестящие кофейники. Повара зовут Джо, или Карл, или Эл. Ему жарко в белом кителе и фартуке, пот бисером выступает у него на белом лбу под белым колпаком. Он хмурый, говорит мало, взглядывает мельком на каждого нового посетителя. Вытирает противень, шлепает на него котлету. Вполголоса повторяет заказы Мэй, скребет противень, протирает тряпкой. Хмурый и молчаливый.

Мэй — живая связь с посетителями — улыбается, а внутри вся кипит и еле сдерживает раздражение. Улыбается, а глаза смотрят мимо вас, если вы это вы, а не шофер с грузовика. На шоферах все и держится. Там, где останавливаются грузовики, там и клиенты. Шоферов не надуешь, они народ понимающий. Шоферы надежная клиентура. Они понимают, что к чему. Попробуй подать им спитой кофе — больше не заедут. Их надо обслуживать как следует, тогда заглянут не один раз. Шоферам Мэй улыбается по-настоящему. Она выгибает спину, поправляет волосы на затылке, поднимая руки так, чтобы платье обрисовало грудь, кивает, всем своим видом сулит веселую минутку, веселый разговор, веселые шуточки. Эл никогда не вступает в беседу. Связь с посетителями идет не через него. Иной раз он улыбнется, услышав какой-нибудь анекдот, но смеющимся его никто не видел. Иной раз он взглянет на Мэй, услышав игривые нотки в ее голосе, и тут же принимается скрести противень лопаткой и перекладывать застывшее сало в желобок вокруг судка. Он прижимает лопаткой шипящую котлету, кладет разрезанные пополам булки на сковороду, подогревает, поджаривает их. Сгребает со сковороды кружочки лука, шлепает его на котлету и приминает лопаткой; потом кладет на котлету полбулки, смачивает другую половину растопленным маслом и острой приправой. Придерживая булку, поддевает лопаткой плоскую котлету, переворачивает ее, накрывает ломтем, пропитавшимся маслом, и кладет сандвич на маленькую тарелку. К сандвичу полагаются пикули и две черных маслины. Эл пускает тарелку по стойке, точно метательный диск. Потом снова принимается скрести противень лопаткой и хмуро поглядывает на жаровню с тушеным мясом.

Машины вихрем проносятся по шоссе № 66. Номерные знаки. Выданы в Массачусетсе, Теннесси, Род-Айленде, Нью-Йорке, Вермонте, Огайо. Идут на запад. Элегантные машины мчатся со скоростью шестьдесят миль в час.

Смотри — «корд». Точно гроб на колесах.

Ой, мама! Ну и ход у них!

А вот «ла-салль», видишь? Я за «ла-салль». Я не гордый. Меня он устраивает.

Если уж ты так разошелся, то чем тебе плох «кадиллак»? Чуть больше, чуть быстрее.

А я бы взял «зефир». Цена не бог весть какая, зато шик, быстрота. Подать мне «зефир».

Хотите смейтесь, хотите нет, сэр, а я стою за «бьюик-пьюик». Дай бог каждому такую машину.

Выдумает тоже! «Бьюик» не дешевле «зефира», а какая от него радость? Слабенький.

Ну и пусть! Глаза бы мои не глядели на фордовские машины. Не люблю я этого Генри Форда. Просто терпеть не могу. У меня брат работал на его заводе. Послушал бы ты, что он рассказывал.

Да, но «зефир» — это зверь, а не машина.

Большие машины проносятся по шоссе. Томные, разомлевшие от жары дамы — маленькие планеты, вокруг которых вращаются их неизменные спутники: кремы, лосьоны, флакончики с красками — черной, розовой, красной, белой, зеленой, серебряной, — с их помощью меняется цвет волос, глаз, губ, ногтей, бровей, ресниц, век. Пилюли, травы, порошки, — с их помощью улучшается действие желудка. Полная сумка пузырьков, шприцев, пилюль, присыпок, жидкостей, мазей, — с их помощью из половых сношений устраняется всякий риск, запах и возможность последствий. И все это помимо чемоданов с одеждой. Вот тоска собачья!

Усталые морщинки вокруг глаз, недовольные складки у рта; груди, тяжело отвисшие в бюстгальтерах, похожих на маленькие гамаки, живот и бедра, стянутые резиной. И губы полуоткрыты от жары, хмурым глазам не любо ни солнце, ни ветер, ни земля, в них сквозит отвращение к пище, к чувству усталости — и ненависть ко времени, которое мало кого красит, а старит всех.

Рядом с ними пузатенькие мужчины в светлых костюмах и панамах; чистенькие розовые мужчины с недоуменными, неспокойными глазами — с глазами, полными тревоги. Они неспокойны потому, что формулы подводят, лгут; они жаждут ощущения покоя, но чувствуют, что оно уходит из мира. На лацканах пиджаков у них значки организаций, клубов — тех мест, куда можно пойти и, смешавшись с толпой таких же обеспокоенных людишек, убедить себя в том, что коммерция — это благородное занятие, а не освященное ритуалом воровство; что коммерсанты — разумные существа, вопреки бесчисленным доказательствам их глупости; что они великодушны и щедры, даже вопреки принципам здравого ведения дел; что их жизнь — полноценная жизнь, а не жалкая, утомительная рутина; и что близко то время, когда они забудут, что такое страх.

И эта супружеская чета тоже едет в Калифорнию; они будут сидеть в холле отеля «Беверли Уилтшир», будут смотреть на людей, которые вызывают у них чувство зависти, будут смотреть на горы — не на что другое, а на горы! — и на высокие деревья; он — все с тем же беспокойством во взгляде, она — думая о том, что солнце опалит ей кожу. Они будут смотреть на Тихий океан, и я готов побиться об заклад на тысячу долларов против цента, что он скажет: «И это океан? Совсем не такой большой, как я думал». А она будет завистливо поглядывать на округлые юные тела на пляже. Они едут в Калифорнию только для того, чтобы потом вернуться домой и сказать: «Такая-то сидела в Трокадеро рядом с нами, за соседним столиком. Вот страшилище! Но одевается со вкусом». А он скажет: «Я разговаривал там с солидными деловыми людьми. Все считают, что, пока мы не отделаемся от этого субъекта из Белого дома, надеяться не на что». Или: «Я слышал от одного человека, который все знает: у нее сифилис. Она снималась у Уорнеров. Говорят, спала буквально со всеми, лишь бы получать роли. Ну что ж, сифилису удивляться не приходится, она на это шла». Но встревоженные глаза все равно не знают покоя, надутые губы все равно не знают радости. Большая машина мчится со скоростью шестьдесят миль в час.

Хочется пить. Хорошо бы чего-нибудь похолоднее.

Вон там впереди что-то виднеется. Остановимся?

Ты думаешь, у них чисто?

Если в этом захолустье вообще можно говорить о чистоте.

Хорошо. Возьмем бутылку содовой, — я думаю, не страшно.

Тормоза взвизгивают, и машина останавливается. Толстяк с беспокойными глазами помогает жене вылезти.

Когда они входят, Мэй смотрит сначала на них, потом мимо них. Эл только на секунду поднимает глаза от плиты. Мэй знает все заранее. Эти возьмут бутылку содовой за пять центов и будут ворчать, что она теплая. Женщина использует шесть бумажных салфеток и побросает их все на пол. Мужчина поперхнется и свалит вину на Мэй. Женщина начнет принюхиваться, точно здесь где-то завалялось тухлое мясо, а потом они уйдут и до конца дней своих будут говорить всем, что народ на Западе угрюмый. А Мэй, оставшись наедине с Элом, подберет для них подходящее словечко. Она обзовет их дерьмом.

Шоферы — вот это люди!

Вон идет большой грузовик. Хорошо бы остановился; отобьют вкус этого дерьма. Знаешь, Эл, когда я работала в том большом отеле в Альбукерке, — как они воруют! Все, что плохо лежит. И чем шикарнее машина, тем хуже; всё тащат: полотенца, серебро, мыльницы. Просто не понимаю, зачем им это?

И Эл мрачно: «А как по-твоему, откуда у них такие машины, откуда у них столько добра? Родились, что ли, они с этим? Вот ты небось никогда не разбогатеешь».

Большой грузовик, на нем шофер и сменный. Может, остановимся? Выпьем по чашке кофе. Я эту хибарку знаю.

— А как у нас с расписанием?

— Время есть, про запас хватит.

— Ладно, подъезжай. Тут девчонка с огоньком. И кофе хороший.

Грузовик останавливается. Двое шоферов в бриджах защитного цвета, в высоких зашнурованных башмаках, в коротких куртках и фуражках с блестящими козырьками. Зарешеченная дверь — хлоп!

— Здравствуй, Мэй!

— Неужели ты, Биг Билл! Когда же тебя перевели на этот маршрут?

— Неделю назад.

Второй шофер бросает пять центов в патефон, смотрит, как мембрана опускается на крутящийся диск. Голос Бинга Кросби — медовый: «Ты золотой загар, ты, как стрела из лука, — ты боль в висках, но ты не скука…» А Биг Билл напевает Мэй на ушко: ты боль в кишках, но ты не сука…

Мэй смеется.

— А кто это с тобой, Билл? Он первый раз по этому маршруту?

Второй шофер бросает пять центов в автомат, выигрывает четыре жетона и кладет их обратно. Подходит к стойке.

— Ну, что вам подать?

— Давай по чашке кофе. А торты какие?

— Банановый торт, ананасный торт, шоколадный и яблочный.

— Давай яблочный. Постой… а вот этот пухлый с чем?

Мэй поднимает торт и нюхает его. Банановый.

— Отрежь кусок, да побольше.

Второй шофер говорит ей: два куска.

— Есть — два. Новые анекдоты слышал, Билл?

— Слышал. Сейчас расскажу.

— Ты поосторожнее при даме.

— Ничего, это безобидно. Мальчишка опоздал в школу. Учительница его спрашивает: «Ты почему опоздал?» А тот: «Я водил телку к быку». Учительница говорит: «Неужели отец сам не мог этого сделать?» А мальчишка отвечает: «Конечно, мог, только бык все-таки лучше».

Мэй заливается смехом, пронзительным, визгливым смехом. Эл аккуратно режет луковицу на доске, он смотрит на них, улыбается, потом снова опускает глаза. Шоферы — вот это люди! Оставят Мэй каждый по двадцать пять центов. Пятнадцать центов за торт и кофе, а десять — чаевые. И не заигрывают с ней.

Сидят рядом на табуретках, из кофейных чашек торчат ложки. Время проходит незаметно. А Эл скоблит противень, слушает их разговор, но не вмешивается. Голос Бинга Кросби смолкает. Диск останавливается, и пластинка ложится на место. Лиловый свет тухнет. Монетка, которая привела в движение механизм патефона, заставила Кросби петь, а оркестр аккомпанировать ему, — эта монетка падает в ящик с выручкой. Пять центов, в отличие от многих других монет, проделали настоящую работу, вызвали нужную реакцию у машины.

Из кофейника бьет пар. Компрессор холодильника начинает тихо гудеть, потом замолкает. Вентилятор в углу медленно крутится из стороны в сторону, нагоняя в комнату теплый ветерок. По шоссе № 66 вихрем пролетают машины.

— А у нас недавно остановилась машина из Массачусетса, — сказала Мэй.

Биг Билл сидел, обхватив сверху чашку рукой, так что ложечка торчала у него между большим и указательным пальцем. Он громко потянул горячий кофе, стараясь остудить его.

— Ты бы поездила сейчас по шестьдесят шестому. Машин полно — изо всех мест. И все идут на Запад. Никогда такого движения не видел. Иной раз попадется красавица, просто глаз не отведешь.

— А мы сегодня видели аварию, — сказал его товарищ. — «Кадиллак» громадный, наверно, сделан по специальному заказу. Красавец. Низкий, кремового цвета. И налетел на грузовик. Радиатор вмяло прямо в водителя. Девяносто миль делал, не меньше. Рулевой колонкой пропороло его насквозь, корчился, как лягушка на крючке. Красавица машина! Просто загляденье. А сейчас хоть задаром ее бери. Он один ехал, без шофера.

Эл поднимает глаза от плиты.

— А грузовик?

— Да это, собственно, и не грузовик был. Рыдван с отпиленным верхом. Набит посудой, матрацами, ребятишками, курами. Таких сейчас много, все едут на Запад. «Кадиллак» промчался мимо нас — обогнул на двух колесах, — а навстречу машина. Он — в сторону, а тут этот грузовик. Врезался в него на всем ходу. Пьяный, что ли, был? Одеяла, куры, ребятишки так и взлетели на воздух. Одного мальчонку убило. Просто в лепешку. Мы подъехали, а мужчина, который сидел за рулем, стоит и смотрит на мертвого мальчонку. Мы так ни слова от него и не добились. Молчит, будто немой. Сколько сейчас народу едет на Запад. Целыми семьями. Никогда такого не видал. И день ото дня все больше и больше. И откуда они только берутся?

— Не «откуда берутся», а куда едут? — сказала Мэй. — Иной раз и к нам сворачивают за бензином. Но, кроме бензина, редко что покупают. Говорят, будто они воруют. Да у нас плохо ничего не лежит. Мы воровства не замечали.

Биг Билл, набивший рот тортом, взглянул в загороженное сеткой окно. — Ну, привязывай все свое добро на веревочки. Вот они, едут.

«Нэш» выпуска 1925 года устало свернул с шоссе. Заднее сиденье у него было завалено мешками, сковородками, кастрюлями, а на этой поклаже, задевая головами о крышу, сидели двое мальчиков. На крыше лежал матрац и свернутая палатка; шесты от нее были привязаны к подножке. Машина остановилась у бензиновой колонки. Из нее медленно вышел темноволосый мужчина с длинным худым лицом. Оба мальчика, соскользнув с поклажи, спрыгнули на землю.

Мэй обогнула стойку и остановилась в дверях. Человек был одет в серые шерстяные брюки и синюю рубашку, потемневшую от пота на спине и под мышками. На мальчиках одни комбинезоны, потрепанные, заплатанные. Волосы у них были светлые, подстриженные ежиком, и торчали, как щетина, лица в грязных подтеках. Они подбежали прямо к мутной луже под водопроводным краном и стали ковырять босыми пальцами грязь.

Человек спросил:

— Вы разрешите нам налить воды, мэм?

Мэй досадливо поморщилась.

— Да наливайте, — и тихо бросила через плечо: — Я послежу за шлангом. — Она смотрела, как он медленно отвинчивал головку радиатора и, отвинтив, вставил туда резиновый шланг.

Светловолосая женщина, сидевшая в машине, сказала ему:

— Спроси, может, здесь дадут.

Человек вынул шланг из радиатора и снова завинтил головку. Мальчики взяли шланг у отца, поставили его торчком и стали пить с жадностью. Человек снял свою темную, грязную шляпу и с какой-то странной приниженностью остановился перед загороженной сеткой дверью.

— Нельзя ли купить у вас хлеба, мэм?

Мэй ответила:

— Здесь не бакалейная лавочка. У нас хлеб идет на сандвичи.

— Я знаю, мэм. — В его приниженности чувствовалось упорство. — Нам нужен хлеб, а до магазинов, говорят, еще далеко.

— Продашь, а сама ни с чем останешься. — Ответ Мэй звучал нерешительно.

— Мы голодные, — сказал человек.

— Так купите сандвичи. У нас хорошие сандвичи, с котлетами.

— Мы бы рады купить, мэм. Да не можем. Надо обойтись десятью центами. — И добавил сконфуженно: — Деньги совсем на исходе.

Мэй сказала:

— Какого же вам хлеба за десять центов? У нас дешевле пятнадцати нет.

Эл буркнул:

— Да перестань, Мэй. Дай им хлеба.

— Сами не обойдемся. Когда еще привезут.

— Не обойдемся, и ладно, — сказал Эл и, нахмурившись, стал помешивать ложкой картофельный салат.

Мэй передернула полными плечиками и покосилась на шоферов: ну что, мол, с ним поделаешь!

Она открыла дверь, и человек вошел, внося с собой запах пота. Мальчуганы, протиснувшись следом за ним, пошли прямо к прилавку с конфетами и уставились на него во все глаза. Но во взгляде у них горела не жадность, не надежда, даже не желание отведать этих лакомств, а изумление: ведь существуют же такие чудеса на свете! Они были одного роста и на одно лицо. Один стоял, почесывая большим пальцем ноги грязную щиколотку. Другой тихо шепнул что-то ему на ухо, и оба вдруг сунули руки в карманы тонких синих штанишек, оттопырив их стиснутыми кулаками.

Мэй выдвинула ящик и достала оттуда длинный кирпичик хлеба, завернутый в вощеную бумагу.

— Вот пятнадцатицентовый.

Человек сдвинул шляпу на затылок и сказал все с той же приниженностью:

— А нельзя ли… может, вы отрежете на десять центов?

Эл рявкнул:

— Да брось ты, Мэй! Отдай все.

Человек повернулся к Элу.

— Нет, мы хотим только на десять центов. Приходится все точно рассчитывать, мистер, иначе не доберемся до Калифорнии.

Мэй покорно проговорила:

— Берите весь за десять центов.

— Зачем же вас грабить, мэм?

— Берите. Раз Эл позволяет, значит, берите. — Она двинула по стойке завернутый в вощеную бумагу хлеб. Человек достал из заднего кармана кожаный кисет, развязал шнурки и открыл его. Кисет был набит серебряной мелочью и засаленными бумажками.

— Может, вам чудно, что приходится вот так жаться, — извиняющимся тоном проговорил он. — Но у нас впереди тысяча миль, еще не знаю, доберемся ли. — Он порылся в кисете указательным пальцем, нащупал десятицентовую монету и вытащил ее. Положив монету на стойку, он увидел, что случайно прихватил еще один цент. Хотел сунуть цент обратно в кисет, но в эту минуту глава его остановились на мальчуганах, застывших перед прилавком с конфетами. Он медленно подошел к ним. Показал на длинные полосатые леденцы. — Эти по центу штука, мэм?

Мэй посмотрела сквозь стекло.

— Которые?

— Вот эти, полосатые.

Мальчики подняли на нее глаза и перестали дышать: они стояли с открытыми ртами, их голые спины напряженно выпрямились.

— Эти?.. Нет… на цент пара.

— Тогда дайте мне две штучки, мэм. — Человек бережно положил медную монетку на прилавок. Мальчики чуть слышно перевели дух. Мэй достала два длинных леденца.

— Берите, — сказал человек.

Мальчики робко потянулись за конфетами, взяли по одной и, не глядя на нее, опустили руки вниз. Но они взглянули друг на друга, и уголки губ у них дрогнули в смущенной улыбке.

— Благодарю вас, мэм. — Человек взял хлеб со стойки и вышел за дверь, и мальчики напряженной походкой шагали за ним следом, каждый крепко прижимая к ноге кулак с полосатым леденцом. Они, как белки, прыгнули с переднего сиденья на высокую поклажу и, как белки, спрятались среди узлов.

Человек сел в машину, дал газ; дряхлый «нэш», пофыркивая и выпуская клубы голубого маслянистого дыма, выбрался на шоссе и снова пошел на Запад.

Шоферы, Мэй и Эл смотрели ему вслед.

И вдруг Биг Билл круто повернулся.

— Такие леденцы стоят не цент, — сказал он.

— А тебе какое дело? — огрызнулась Мэй.

— Им цена каждому пять центов, — продолжал Билл.

— Ну, поехали дальше, — сказал второй шофер. — Запаздываем. — Оба сунули руки в карман. Билл бросил на стойку монету; второй, увидев ее, снова полез в карман и положил свою монету рядом. Они повернулись на каблуках и зашагали к двери.

— Ну, всего, — сказал Билл.

Мэй остановила их:

— Подождите. А сдачу?

— Иди ты к черту! — крикнул Билл, и дверь за ними захлопнулась.

Мэй смотрела, как они садятся в большую грузовую машину, как она тяжело трогается с места на малом газе, потом, взвыв, переходит на обычную рейсовую скорость.

— Эл… — тихо проговорила она.

Эл поднял глаза от котлеты, которую он пришлепывал лопаткой, прежде чем завернуть в вощеную бумагу.

— Что тебе?

— Посмотри, — она показала на деньги, лежащие рядом с чашками, — две монеты по полдоллара. — Эл подошел к стойке, посмотрел на них и вернулся обратно.

— Шоферы, — благоговейно проговорила Мэй, — это вам не то дерьмо!

Мухи натыкались на проволочную сетку и с жужжанием улетали прочь. Компрессор снова загудел и умолк. По шоссе № 66 одна за другой проходили машины — грузовики, и обтекаемые красавицы легковые, и примусы на колесах; они злобно взвизгивали, проносясь мимо придорожного бара. Мэй собрала тарелки и счистила с них в ведро оставшиеся от торта крошки. Потом взяла мокрую тряпку и стала водить ею кругами по стойке. А глаза ее были прикованы к шоссе, по которому вихрем мчалась жизнь.

Эл вытер руки о передник. Посмотрел на бумажку, приколотую к стене над плитой. Там были какие-то отметки в три столбика. Эл подсчитал самый длинный. Потом, обогнув стойку, подошел к кассе, нажал регистр «О-О» и взял из ящика пригоршню монет.

— Ты что там делаешь? — спросила Мэй.

— Третий должен скоро выплатить, — ответил Эл. Он подошел к третьему автомату и опустил в него одну за другой несколько пятицентовых монет. После пятого раза в окошечке появились три полоски, и в чашку высыпался главный выигрыш. Эл забрал монеты горстью, вернулся к стойке, положил их в кассу и захлопнул ящик. Потом ушел на кухню и зачеркнул на бумажке самый длинный столбик. — К третьему чаще всего подходят, — сказал Эл. — Может, поменять их местами? — Он поднял крышку на кастрюле и стал мешать поставленное на медленный огонь тушеное мясо.

— И что они будут делать в Калифорнии? — сказала Мэй.

— Кто?

— Да вот эти, что только что заезжали.

— Это одному богу известно, — ответил Эл.

— Может, найдут там работу?

— А я почем знаю?

Мэй посмотрела на шоссе.

— Грузовик с прицепом. Остановится или нет? Хорошо бы остановился. — И когда громадный грузовик тяжело свернул с шоссе и подъехал к бару, Мэй схватилась за свою тряпку и протерла всю стойку. Она не забыла почистить и блестящий кофейник и прибавила газу в горелке. Эл положил перед собой несколько маленьких репок и стал чистить их. В бар вошли двое шоферов, одетых в одинаковую форму, и Мэй сразу повеселела.

— А, сестричка!

— У меня братцев нет, — ответила Мэй. Они засмеялись, и Мэй тоже засмеялась. — Что вам подать, молодые люди?

— Давай кофе. А торты какие?

— Ананасный торт, банановый торт, шоколадный и яблочный.

— Давай яблочный. Или нет, подожди. А вот этот, пухлый?

Мэй взяла торт и понюхала его.

— Ананасный.

— Ладно, отрежь кусок.

Машины, злобно взвизгивая, вихрем проносились по шоссе № 66.

Глава шестнадцатая

Джоуды и Уилсоны пробирались на Запад одной семьей. Эл-Рено и Бриджпорт, Клинтон, Элк-Сити, Сэйр и Тексола. Тут проходила граница, и Оклахома осталась позади. И в этот день, как и в предыдущие, обе машины пробирались все дальше и дальше через Техас, Шемрок и Элленрид, Грум и Ярнелл. К вечеру проехали Амарильо — на дорогу ушел весь день — и в сумерках сделали привал. Все устали, пропылились насквозь, изнемогли на солнцепеке. У бабки начались судороги от жары, и она совсем ослабела.

Как только наступила темнота, Эл выломал где-то кол из ограды и сделал на грузовике перекладину для брезента. В этот вечер на ужин у них были только лепешки, оставшиеся от завтрака, сухие и холодные. Они повалились на матрацы и заснули не раздеваясь. Уилсоны даже не стали разбивать палатку.

Спасаясь бегством, Джоуды и Уилсоны проезжали по техасскому выступу — по холмистой серой земле, испещренной рубцами прежних наводнений. Спасаясь бегством из Оклахомы, они попали в Техас. Черепахи пробирались сквозь пыль, солнце палило землю, и по вечерам небо остывало, но зной исходил от самой земли.

Это бегство продолжалось два дня, и на третий день дорога победила — обе семьи начали приспосабливаться к ней; шоссе стало их домом, движение — средством, которым они выражали себя вовне. Мало-помалу появилась привычка к этой новой жизни. Первыми приспособились Руфь и Уинфилд, потом Эл, потом Конни и Роза Сарона и наконец — взрослые. Земля, по которой они ехали, вздымалась холмами, похожими на застывшие волны. Уилдорадо, и Вега, и Бойси, и Гленрио. Тут кончался Техас. Нью-Мексико и горы. Впереди, высоко взмыв в небо, стояли горы. Колеса обеих машин поскрипывали, двигатели были перегреты, из радиаторов бил пар. Они добрались до Пекос-Ривер и пересекли ее у Санта-Росы. И проехали еще двадцать миль.

Эл Джоуд вел легковую машину, рядом с ним сидела мать, а возле нее Роза Сарона. Впереди тащился грузовик. Раскаленный воздух ходил волнами над землей, и горы вдали дрожали от зноя. Эл сидел сгорбившись и правил машиной, свободно держа руку на штурвале руля; его серая шляпа была лихо сдвинута набекрень и почти прикрывала ему один глаз; время от времени он поворачивал голову влево и сплевывал на дорогу.

Мать рядом с ним всеми способами старалась противостоять усталости. Она сидела откинувшись назад, сложив руки на коленях, и ее тело и голова покачивались в такт движению машины. Она щурила глаза, всматриваясь в горы. Роза Сарона сопротивлялась толчкам, упираясь ногами в пол, положив правый локоть на оконную раму кабины. В ее круглом лице чувствовалось напряжение, а голова резко подергивалась, потому что шейные мускулы тоже были напряжены. Она старалась сидеть так, чтобы ее тело, как непроницаемый сосуд, охраняло плод от толчков. Она посмотрела на мать.

— Ма…

Взгляд у матери ожил, и она сосредоточила внимание на Розе Сарона. Ее глаза скользнули по напряженному, усталому лицу дочери, и она улыбнулась.

— Ма, — повторила Роза Сарона, — когда мы туда приедем, вы все пойдете на сбор фруктов и будете жить там?

Мать улыбнулась чуть иронически.

— Мы еще туда не приехали, — сказала она. — Кто знает, как там будет? Поживем — увидим.

— Мы с Конни больше не хотим жить на ферме, — сказала Роза Сарона. — У нас уже все решено.

По лицу матери пробежало беспокойство.

— Разве вы не хотите остаться с нами… в семье? — спросила она.

— Мы с Конни все обсудили. Ма, мы хотим жить в городе! — Роза Сарона говорила взволнованно. — Конни подыщет себе работу в мастерской или на фабрике. А дома он будет учиться, пройдет какой-нибудь курс — радио, например, а когда выучится, может, откроет свою мастерскую. Мы будем ходить в кино. И Конни говорит, что позовет доктора, когда мне придет время рожать, говорит: смотря по обстоятельствам, может, и в больницу тебя положим. И у нас будет своя машина, маленькая, недорогая. А когда он кончит учиться… знаешь, он уже вырезал бланк из журнала «Любовные приключения» и выпишет программу, потому что это высылается бесплатно. Там так и сказано. Я сама видела. А если пройдешь весь курс радио, так тебя даже на место устраивают. Хорошая, чистая работа, и есть на что надеяться впереди. И мы будем жить в городе, будем часто ходить в кино, а я… а я куплю электрический утюг и новое приданое для ребенка. Конни говорит — приданое купим все новое, беленькое… Ты видела в прейскурантах, какое есть детское приданое? Может, первое время, пока Конни будет учиться дома, нам будет нелегко, но… но когда я рожу, тогда, может, он уже кончит, и мы подыщем себе квартирку… совсем маленькую. Нам ничего особенно не нужно; только бы ребенку было хорошо… — Лицо у нее разгорелось от волнения. — Знаешь, о чем я еще думала? Может… может, нам всем лучше устроиться в городе? Конни откроет свою мастерскую… Эл будет у него работать.

Мать не отрывала глаз от ее раскрасневшегося лица. Мать следила, как растет этот воздушный замок.

— Нам бы не хотелось отпускать вас, — сказала она. — Нехорошо ломать семью.

Эл фыркнул:

— Чтоб я работал на Конни? Может, Конни на меня поработает? Дурак. Думает, кроме него, никто не может учиться по вечерам.

И мать вдруг поняла, что все это мечты. Она снова перевела взгляд на дорогу и села посвободнее, но усмешка так и осталась у нее в глазах.

— Как там бабка себя чувствует сегодня? — сказала она.

Руки Эла крепче сжали штурвал. В двигателе послышались стуки. Он прибавил газа, и стуки усилились. Он переставил зажигание на более позднее и прислушался, потом снова прибавил газа и снова прислушался. Стук перешел в металлическое лязганье. Эл дал гудок и съехал на край шоссе. Грузовик впереди остановился и, не разворачиваясь, медленно пошел назад. Мимо них на Запад промчались три машины, и каждая дала сигнал, а шофер последней высунулся из окна и крикнул:

— Где останавливаешься, дьявол!

Том подвел грузовик совсем близко, вылез и пошел к легковой машине. Сидевшие на верху грузовика смотрели на них вниз. Эл опять переставил зажигание и прислушался к работавшему вхолостую мотору. Том спросил:

— Ну, что у тебя случилось?

Эл дал газ.

— Послушай. — Лязганье стало еще сильнее.

Том прислушался.

— Поставь раннее. — Он открыл капот внутрь. — Теперь дай газ. — Он снова прислушался и закрыл капот. — Да, кажется, так и есть, Эл.

— Шатунный подшипник?

— По звуку похоже.

— Я масла не жалею, — уныло сказал Эл.

— Значит, не доходило. Пересохло все к чертовой матери. Ничего не поделаешь, надо менять. Ладно, я проеду немного вперед, подыщу ровное место для стоянки. А ты потише трогай. Как бы совсем не исковеркать.

Уилсон спросил:

— Плохо дело?

— Да, неважно, — ответил Том и, вернувшись к грузовику, медленно повел его вперед.

Эл продолжал свое:

— Не знаю, что такое приключилось. Я масла не жалел. — Вина была его, он знал это. Он сам чувствовал, что опростоволосился.

Мать сказала:

— Ты не виноват. Ты все делал, как нужно. — И потом робко спросила: — Трудно будет починить?

— Да ведь пока до него доберешься. Надо менять или заливать баббитом. — Он глубоко вздохнул. — Хорошо, Том здесь. Мне не приходилось менять подшипники. Может, Том умеет.

Впереди у дороги стоял громадный рекламный щит, отбрасывающий длинную тень. Том свернул с шоссе, переехал неглубокую придорожную канавку и остановил грузовик в тени. Он вылез из кабины, дожидаясь, когда подъедет Эл.

— Легче, легче, — крикнул он. — Не гони, а то еще рессору поломаешь.

Эл покраснел от злости и заглушил мотор.

— Иди ты к черту! — крикнул он. — Я, что ли, пережег подшипник? Тоже — говорит: «Еще рессору поломаешь!»

Том усмехнулся.

— А ты не кипятись. Я не в укор тебе. Только через канаву полегче.

Эл ворчал, осторожно переезжая канаву.

— Еще вобьешь кому-нибудь в голову, что это я виноват. — Двигатель грохотал вовсю. Эл въехал в тень и выключил его.

Том откинул капот.

— Пока не остынет, нельзя начинать.

Остальные вылезли из машин и сбились в кучку около «доджа».

Отец спросил:

— Серьезная поломка? — и присел на корточки.

Том повернулся к Элу.

— Тебе приходилось менять подшипники?

— Нет, — ответил Эл. — Никогда не приходилось. Картер снимал.

— Надо снять картер, раздобыть новый подшипник, расточить его, вставить и подтянуть. Целый день провозимся. Придется съездить назад в Санта-Росу, там купим. До Альбукерка миль семьдесят пять, не меньше… А черт! Завтра воскресенье. Завтра ничего не достанешь.

Все стояли молча. Руфь протиснулась к самой машине и заглянула внутрь, надеясь увидеть сломанную часть. Том продолжал вполголоса:

— Завтра воскресенье. В понедельник купим, а починку закончим, пожалуй, не раньше вторника. Без инструментов будет трудновато. Н-да, повозимся.

По земле пронеслась тень коршуна, и все подняли голову, глядя на парившую в небе темную птицу.

Отец сказал:

— Чего я больше всего боюсь — это как бы нам не застрять посреди дороги без денег. И есть всем надо, и бензин надо покупать, и масло. Деньги выйдут, тогда просто не знаю, что и делать.

Уилсон сказал:

— Моя вина. Мало я возился с этой рухлядью? Вы уж и так для нас много сделали. Перекладывайте свои вещи и поезжайте дальше. Мы с Сэйри останемся, что-нибудь придумаем. Мы не хотим вас задерживать.

Отец медленно проговорил:

— Нет, так не годится. Мы с вами почти породнились. Дед умер в вашей палатке.

Сэйри устало ответила:

— Вам с нами одно беспокойство, одно беспокойство.

Том неторопливо свернул папиросу, осмотрел ее со всех сторон и закурил. Потом снял свою потрепанную кепку и вытер ею лоб.

— Я вот что придумал, — сказал он. — Может, это вам не понравится, но дело вот какое: чем скорее вы доберетесь до Калифорнии, тем скорее и деньги будут. У этой машины ход раза в два лучше, чем у грузовика. Я предлагаю переложить часть вещей на грузовик, вы все в нем разместитесь, кроме меня и проповедника, и поедете дальше. А мы с Кэйси останемся здесь, починим машину и догоним вас, будем ехать день и ночь. А не догоним, не страшно, по крайней мере, вы уж станете на работу. В случае приключится что-нибудь, сворачивайте с дороги и ждите, а если все обойдется — доедете до места, найдете работу и с деньгами обернетесь. Кэйси мне поможет, мы живо вас догоним.

Все призадумались. Дядя Джон опустился на корточки рядом с отцом.

Эл спросил:

— А моя помощь тебе не нужна?

— Ты же сам говоришь, что никогда не менял подшипников.

— Это верно, — согласился Эл. — Тут надо крепкую спину иметь, больше ничего. А может, проповедник не захочет остаться.

— Ну, не он, так кто-нибудь другой. Мне все равно, — сказал Том.

Отец поскреб сухую землю указательным пальцем.

— По-моему, Том правильно говорит, — сказал он. — Всем здесь оставаться нет никакого смысла. До темноты можно сделать еще миль пятьдесят, а то и все сто.

Мать спросила встревоженным голосом:

— А как вы нас разыщете?

— Дорога-то одна, — ответил Том. — Шестьдесят шестым до самого конца — до Бейкерсфилда. Я смотрел по карте. Прямо туда и приедете.

— А если свернем в сторону — в самой Калифорнии?

— Ты не беспокойся, — сказал Том. — Разыщем как-нибудь. Калифорния — это тебе не весь белый свет.

— На карте она большая, — сказала мать.

Отец обратился за советом к дяде Джону:

— По-твоему, — сто́ит?

— Сто́ит, — ответил Джон.

— Мистер Уилсон, машина ваша. Вы не будете противиться, если сын починит ее, а потом догонит нас?

— Конечно, не буду, — ответил Уилсон. — Вы нам стольким помогли. Пожалуйста! Пусть он так и делает, как решил.

— Если мы вас не скоро догоним, вы успеете устроиться на работу и денег немного скопите, — сказал Том. А что будет, если все останутся здесь? Воды поблизости нет, машину вашу с места не сдвинешь. Теперь прикинем по-другому: вы все доедете до места и получите работу. Значит, деньги будут, а может, и домик себе подыщете. Кэйси, ты как? Останешься со мной, поможешь?

— Как вам лучше, так я и сделаю, — ответил Кэйси. — Вы взяли меня с собой, везете в своей машине. Решайте сами, я на все согласен.

— Если останешься, так будешь у меня валяться на спине, все лицо перемажешь маслом, — сказал Том.

— Что ж, пожалуйста.

Отец сказал:

— Ну, если решили, так давайте двигаться. До привала, может, еще сотню миль выжмем.

Мать стала перед ними.

— Я не поеду.

— То есть как так не поедешь? Тебе нельзя оставаться. У тебя вся семья на руках. — Отец не ожидал такого бунта.

Мать подошла к легковой машине и, просунув руку в дверцу заднего сиденья, пошарила по полу. Она вытащила оттуда домкрат и выпрямилась, легко раскачивая его из стороны в сторону.

— Я не поеду, — сказала она.

— Нет, поедешь. Мы так решили.

Но губы матери были твердо сжаты. Она тихо проговорила:

— Меня только силой отсюда увезешь. — Она медленно раскачивала домкрат. — Смотри, отец, сраму не оберешься. Бить себя я не позволю, плакать, молить не стану. Я тебе сдачи дам. Сладишь ли ты со мной? А если сладишь, вот клянусь тебе богом, я свое выжду. Повернешься ко мне спиной или сядешь на землю, а я тебя сзади ведром. Клянусь господом богом, не вру!

Отец беспомощно огляделся по сторонам.

— Вот расхрабрилась! — оказал он. — Никогда с ней этого раньше не было.

Руфь визгливо захохотала.

Домкрат кровожадно покачивался в руке матери.

— Ну, подходи, — сказала она. — Ты уже все решил. Подходи, бей. Попробуй, что получится. Я не поеду, а если увезешь силой, так не знать тебе больше покоя. Я долго буду ждать, но своего дождусь: ты уснешь, закроешь глаза, а я тебя поленом.

— Вот расхрабрилась-то! — пробормотал отец. — И уж годы как будто не те.

Остальные следили со стороны за этим бунтом. Они следили за отцом, ожидая, что он вот-вот придет в ярость. Они следили за его руками, которые должны были вот-вот сжаться в кулаки. Но отец не рассердился, его руки висели вдоль туловища. И тогда все поняли, что мать победила. И мать сама поняла это.

Том сказал:

— Ма! И какая тебя муха укусила? Для чего ты все это затеяла? Что с тобой такое? Испугалась, что ли?

Лицо матери смягчилось, но глаза у нее все еще сверкали гневом.

— Решить-то вы решили, а как следует не подумали, — сказала она. — Что у нас осталось в жизни? Только мы сами, больше ничего. Только семья и осталась. Не успели сдвинуться с места, дед первый ноги протянул. А теперь вы же сами хотите разбить семью…

Том воскликнул:

— Ма! Да мы вас догоним. Мы не долго здесь задержимся.

Мать мотнула домкратом.

— А что, если мы сделаем привал, а вы проедете мимо? Что, если мы доберемся туда и не будем знать, где оставить о себе весточку, и вы не будете знать, где о нас спрашивать? — Она помолчала. — Мы еще хватим горя в дороге. Бабка совсем плохая. Того и гляди пойдет за дедом. Она устала, сил у нее больше нет. Дорога у нас длинная, мы еще хватим горя.

Дядя Джон сказал:

— Да ведь там можно заработать. Успели бы скопить немного, пока другие не приехали.

Взгляды всех снова устремились к матери. Теперь она была главарем. Она взяла власть в свои руки.

— Эти деньги добра не принесут, — сказала она. — У нас только и осталось что семья. Когда волки нападают на стадо, коровы держатся кучкой. Мне ничего не страшно, пока мы все вместе, — все, кто еще жив, а разбивать семью я не позволю. С нами Уилсоны и проповедник. Если они захотят уехать, я ничего не скажу, а если мои отобьются друг от друга, тогда… вот он, домкрат, меня не удержите. — Тон у нее был холодный и решительный.

Том сказал умиротворяюще:

— Здесь нам нельзя оставаться, ма. Воды нет. И тени нет. Бабку надо положить в тени.

— Хорошо, — сказала мать. — Мы поедем дальше. Остановимся там, где будет тень и вода. Грузовик вернется и отвезет тебя в город. Купишь там все, что нужно, и приедешь обратно. Не плестись же пешком по такой жаре. Да я тебя одного и не пущу — вдруг арестуют, а заступиться будет некому.

Том втянул губы и громко причмокнул. Потом беспомощно развел руками и уронил их вдоль бедер.

— Па, — сказал он, — если б ты подхватил ее с одной стороны, я с другой, остальные навалились бы всей кучей да бабка села бы сверху, тогда, может, мы бы с ней и справились. Ну, там двоих-троих она уложила бы домкратом, не больше. Но тебе, наверно, неохота лишаться головы, а у матери все козыри на руках. Вот что один решительный человек может сделать. Вертит другими, как ему вздумается. Ну, победила, ма. Только убери ты эту штуку подальше от греха.

Мать с удивлением посмотрела на домкрат. Рука ее дрогнула. Она бросила свое оружие на землю, а Том с подчеркнутой осторожностью поднял его и положил на прежнее место, в машину. Он сказал:

— Ну, па, теперь можешь быть спокоен. Эл, забирай всех на грузовик, найдешь место для привала и возвращайся обратно. А мы с проповедником снимем картер. Посмотрим, как дело пойдет, может, еще успеем съездить в Санта-Росу. Может, и достанем, что нужно, ведь сегодня суббота. Только поторапливайтесь, чтобы не задерживать нас. В грузовике есть французский ключ и плоскогубцы, дай-ка их сюда. — Он просунул руку под низ машины и пощупал испачканный маслом картер. — Да, вот еще что. Принеси мне какую-нибудь жестянку, старое ведро, что ли. Я масло спущу. Зачем добру зря пропадать.

Эл подал ему ведро. Том подставил его под картер мотора и ослабил плоскогубцами пробку. Пока он отвинчивал ее пальцами, черное масло заливало ему руку, а затем бесшумной струей хлынуло в ведро. Эл усадил всех на грузовик. Том выглянул из-за колеса; лицо у него было перепачкано маслом.

— Поскорее возвращайся! — И когда грузовик осторожно переехал неглубокую канаву и двинулся по шоссе, он уже отвинчивал болты картера — понемножку, один за другим, чтобы не испортить прокладку.

Проповедник стал сбоку на колени.

— Ну, говори, что делать?

— Пока ничего не надо. Вот масло вытечет, я отвинчу болты, тогда вместе опустим картер. — Он совсем уполз под машину, ослабляя болты ключом и поворачивая их пальцами. Наконец все было отвинчено, и он оставил болты только на последней нитке резьбы, чтобы не уронить картер. — Земля все еще горячая, — сказал Том. И потом спросил: — Слушай, Кэйси, ты что-то все помалкиваешь последние дни. Почему? Когда мы с тобой повстречались, ты чуть не каждые полчаса речь держал. А за эти два дня и десяти слов не вымолвил. Приуныл, что ли?

Кэйси лежал на животе, заглядывая под машину. Он подпирал рукой подбородок, заросший редкой щетиной. Шляпа у него была сдвинута на затылок и прикрывала ему шею полями.

— Я, когда был проповедником, на всю жизнь наговорился, — ответил он.

— Да, но ведь ты иной раз и дело говоришь.

— Неспокойно мне, — сказал Кэйси. — Сейчас, как вспомню, так, выходит, я здорово блудил, когда был проповедником. Если не буду больше проповедовать, надо жениться. Знаешь, Томми, уж очень охота разбирает.

— Меня тоже, — сказал Том. — Когда я вышел из Мак-Алестера, так прямо сам не свой был. Подцепил какую-то шлюху. Что потом было, этого я тебе не скажу. Этого я никому не скажу.

Кэйси засмеялся.

— Я знаю, что потом было. Я раз ушел в пустыню, постился там, а когда вышел, со мной то же самое было.

— Ври больше, — сказал Том. — Денег на это я не потратил, но девочке здорово досталось. Думала, я рехнулся. Заплатить-то следовало, да у меня было при себе всего пять долларов. Она сказала, ей никаких денег не нужно. Ну, залезай сюда, держи. Сейчас я его освобожу. Ты отверни вот этот болт, а я свой, тогда легко пойдет. Осторожнее с прокладкой. Весь целиком выйдет. Старый «додж» — всего четыре цилиндра. Мне приходилось такой разбирать. Коренные подшипники громадные, как дыня. Ну… спускай… подхватывай. Просунь руку, там сальник держит… легче. Есть! — Картер лежал между ними на земле, и в корытцах у него все еще поблескивало масло, Том вынул из одного корытца кусок баббита. — Вот, — оказал он и повертел его пальцами. — Вал стоит коленом кверху. Принеси-ка ручку, она там, сзади. Проверни немного, пока я не крикну.

Кэйси поднялся, нашел заводную ручку и приладил ее.

— Можно?

— Давай… легче… еще немного… еще… так.

Кэйси опустился на колени и заглянул под машину. Том покачал шатунный подшипник на коленчатом валу.

— Вот в чем все дело, — сказал он.

— А почему так получилось? — спросил Кэйси.

— Да черт его знает. Этот рыдван лет тридцать бегает по дорогам. Спидометр показывает шестьдесят тысяч миль. Значит, на самом деле сто шестьдесят тысяч, а сколько раз стрелку переводили назад, одному богу известно. Перегрев сильный, может, когда-нибудь масла не хватило, вот и расплавился. — Он вынул шплинты, захватил ключом головку болта и сделал крутой поворот. Но ключ соскользнул. На руке осталась глубокая ссадина. Том посмотрел на нее, кровь сразу выступила из раны и, смешиваясь с маслом, потекла в картер.

— Дело дрянь, — сказал Кэйси. — Дай я отверну, а ты завяжи руку.

— Вот еще! Да у меня никогда так не бывало, чтобы возиться с машиной и не порезаться. Порезал, значит, все в порядке, беспокоиться нечего. — Он снова взял ключ. — Жаль, гаечного нет, — и, ударяя ладонью по рукоятке ключа, мало-помалу отвернул все болты. Потом вынул их и положил в картер, туда же, где лежали картерные болты и шплинты. Вынул шатун с поршнем и тоже положил их в картер. — Ну, слава богу, сделано! — Он вылез из-под машины, вытащил за собой картер, обтер руку тряпкой и осмотрел рану. — Хлещет, черт ее подери! Сейчас остановим. — Он помочился, подобрал с земли пригоршню грязи и приложил ее к ране. Кровь почти сразу остановилась. — Лучше этого средства нет, — сказал он.

— Паутина тоже помогает, — сказал Кэйси.

— Да. Только паутину не всегда достанешь; а мочу — пожалуйста, когда угодно. — Он сел на подножку и стал рассматривать расплавленный подшипник. — Найти бы где-нибудь «додж» двадцать пятого года. Сдерем с него все, что нужно, — может, наладим. И куда это Эл заехал к чертям на кулички?

Тень от плаката протянулась теперь футов на шестьдесят. Время шло. Кэйси сел на подножку и посмотрел на запад.

— Скоро поедем через высокие горы, — сказал он и, помолчав, окликнул: — Том!

— Да?

— Том, я присматривался к машинам, которые проезжали мимо нас и мимо которых мы сами проезжали. И все одно и то же.

— Что одно и то же?

— Том, на Запад едем не мы одни, таких семей сотни. Я все присматривался. На Восток никто не едет. Ты разве сам не заметил?

— Заметил.

— Да ведь они… будто от войска какого бегут. Будто вся страна снялась с места.

— Да, — сказал Том. — Вся страна снялась с места. Мы тоже снялись.

— А что, если… если ни мы, ни другие не найдем там работу?

— Иди ты к черту! — крикнул Том. — Откуда я знаю, что будет? Я шагаю левой ногой, шагаю правой, только и всего. Так и в Мак-Алестере было четыре года подряд: войдешь в камеру, выйдешь из камеры, в столовую — из столовой. Я надеялся, на воле будет по-другому. И в тюрьме старался ни о чем не думать, чтобы не рехнуться, и сейчас то же самое. — Он повернулся к Кэйси. — Вот расплавили подшипник. Заранее этого никто не знал, никто и не беспокоился. Сейчас поломка налицо — будем чинить. Так и во всем остальном надо поступать. Я зря беспокоиться не намерен. Не хочу зря беспокоиться. Вот кусочек железа и баббит. Видишь их? Видишь? Вот вся моя забота, больше у меня никаких забот нет. Куда это Эл запропастился?

Кэйси сказал:

— Нет, ты послушай, Том… А черт! И слов не подберешь, какие нужно.

Том снял нашлепку грязи с руки и отшвырнул ее в сторону. По краям рану окаймляла темная полоска. Он взглянул на проповедника.

— Я вижу, ты настроился разглагольствовать. Ну что ж, валяй. Я люблю послушать. У нас надзиратель то и дело произносил речи. Вреда нам от этого никакого не было, а ему одно удовольствие. Ну, что там у тебя накопилось?

Кэйси пощипывал ногтями длинные узловатые пальцы левой руки.

— Сейчас всякие дела творятся, и многих людей это коснулось. Люди шагают левой ногой, шагают правой, как ты говоришь, и не задумываются над тем, куда идут, но путь у них одинаковый, у всех одинаковый. Ты прислушайся, как все движется, ползет потихоньку, шуршит… прислушайся, какое во всем этом беспокойство. Сейчас всякие дела творятся, а люди, которых это коснулось, ничего еще не знают… до поры до времени. Люди сдвинулись с места, едут на Запад, дома у них стоят пустые. И все это должно привести к чему-то. К чему-то такому, что перевернет всю страну.

Том сказал:

— А я знаю одно: шагнул левой, шагнул правой.

— Да, но если тебе встретится изгородь, ты и через изгородь полезешь?

— Надо будет, полезу, — сказал Том.

Кэйси вздохнул:

— Пожалуй, так лучше. Я с тобой согласен. Но ведь изгороди бывают разные. И люди разные. Есть вот вроде меня: изгородь еще не поставлена, а они уж лезут, не дожидаются.

— Это не Эл там едет? — спросил Том.

— Да. Похоже — он.

Том встал и завернул шатун и нижнюю крышку подшипника в кусок дерюги.

— Надо взять на образец, чтобы не ошибиться, — сказал он.

Грузовик остановился у края шоссе, и Эл выглянул из кабины.

Том сказал:

— Где тебя черти носили? Далеко уехали?

Эл вздохнул.

— Вынул шатун?

— Вынул. — Том протянул ему сверток. — Баббит сработался.

— Я тут ни при чем, — сказал Эл.

— Конечно, ни при чем. Куда ты их отвез?

— У нас там дела! — сказал Эл. — Бабка вдруг начала выть, а глядя на нее, и Роза заплакала. Сунула голову под матрац и плачет. Бабка лежит и воет, как собака на луну. Она, похоже, совсем разум потеряла. Как маленькая. Ее спрашивают, а она не отвечает и никого не узнает. Говорит, говорит — и все будто к деду обращается.

— Где ты их оставил? — допытывался Том.

— Мы подъехали к лагерю. Там и тень есть и водопровод. За стоянку берут полдоллара; да все так устали, вымотались, — решили там остаться. Мать говорит: ничего не поделаешь, уж очень бабка измучилась. Раскинули уилсоновскую палатку, и наш брезент тоже в дело пошел. Бабка, видно, совсем стала полоумная.

Том посмотрел на заходящее солнце.

— Кэйси, — сказал он, — кому-то надо остаться при машине, а то с нее все сдерут. Ты как?

— Ладно. Останусь.

Эл взял бумажный мешок, лежащий рядом с ним на сиденье.

— Вот тут мать прислала хлеба с мясом, и вода у меня есть.

— Она никого не забудет, — сказал Кэйси.

Том сел в кабину рядом с Элом.

— Значит так, — сказал он. — Мы постараемся поскорее вернуться. Но сколько у нас на это времени уйдет, заранее не угадаешь.

— Я буду здесь.

— Ладно. Не разглагольствуй тут сам с собой. Поехали, Эл. — Грузовик двинулся по шоссе в свете убывающего дня. — Он хороший малый, — сказал Том. — Все думает, думает.

— Проповеднику так и полагается. Эх, отец обозлился, что с нас взяли пятьдесят центов! И за что? За то, что машину остановили под деревом. Никак он этого не поймет. Ругается на чем свет стоит. Скоро, говорит, будут воздухом торговать. А матери хочется, чтобы бабка полежала в тени и чтобы вода была под руками.

Грузовик грохотал на ходу: теперь, когда тяжелая поклажа была снята, все в нем гремело и лязгало — борта, платформа. Он шел легко, вздрагивая всем кузовом на неровностях дороги. Эл дал скорость тридцать восемь миль в час, двигатель стучал, сквозь щели в полу пробивался голубой дымок.

— Сбавь немного, — сказал Том. — Пережжешь к чертовой матери. Что же это с бабкой стряслось?

— Да не знаю. Она последние два дня дулась, слова ни с кем не хотела сказать, помнишь? А сейчас болтает без умолку, все будто с дедом. Кричит на него. Слушать страшно. Будто он и на самом деле сидит и ухмыляется, глядя на нее, как раньше, — почесывается да ухмыляется. Она точно видит его. Отчитывает на все корки. Да! Отец велел дать тебе на всякий случай двадцать долларов. Неизвестно, сколько понадобится. Ты раньше видел, чтобы мать так бунтовала?

— Нет, не припомню. Нечего сказать, угадал я, когда выйти из тюрьмы. Думал, вернусь домой, пошатаюсь на свободе, вставать буду поздно, есть сколько влезет. Думал, гулять буду, на вечеринках танцевать, блудить вволю. А вышло так, что и минутки свободной на это нет.

Эл сказал:

— Я и забыл. Ма много чего наговорила; велела тебе передать, чтобы ты не пил, и ни с кем не связывался, и драки не затевал. Боится, как бы тебя опять не упекли.

— У нее и так много забот, я подбавлять не стану, — сказал Том.

— Ну, по кружке пива мы все-таки выпьем. Уж очень хочется.

— Не стоит, — сказал Том. — Па узнает, что мы потратились на пиво, рассвирепеет.

— Да нет, слушай. У меня есть свои шесть долларов. Выпьем по кружке и сходим к девочкам. Про эти деньги никто не знает. Эх, и погуляем мы с тобой!

— А ты их прибереги, — сказал Том. — Вот приедем в Калифорнию, такое поднимем веселье, что небу жарко станет. Может, когда будем работать… — Он повернулся к Элу. — А я и не знал, что ты на девочек тратишься. Я думал, ты их уговором берешь.

— Да ведь я здесь никого не знаю. Если будем вот так мотаться по дорогам, возьму и женюсь. Вот только в Калифорнию приехать, я там покажу.

— Дай бог, — сказал Том.

— Ты уж, кажется, во всем разуверился.

— Да, разуверился.

— А когда ты убил того парня, тебе… тебе потом это не снилось? Мучился ты?

— Нет.

— И никогда об этом не вспоминал?

— Ну как не вспоминать — вспоминал. Мне его жалко было.

— А ты не каялся?

— Нет. В тюрьме-то ведь я сидел, не кто другой.

— Очень там… плохо было?

Том резко проговорил:

— Слушай, Эл. Я свое отсидел, и кончено. Нечего вспять обращаться. Вон там река, а за ней город. Давай поищем шатун, а на остальное плюнем.

— Ма в тебе души не чает, — сказал Эл. — Так горевала, когда тебя засадили! И все втихомолку. Слезы у нее будто в горле стоят, а наружу не прорываются. Но мы все равно понимали, каково ей.

Том надвинул кепку на глаза.

— Слушай, Эл, давай о чем-нибудь другом поговорим.

— Да я только про ма рассказываю.

— Знаю, знаю. А все-таки не надо. Все-таки лучше так: шагнул левой, шагнул правой и ни о чем другом не задумывайся.

Эл обиженно замолчал.

— Да я просто так, рассказываю, — проговорил он через минуту.

Том взглянул на него, но Эл смотрел прямо перед собой. Без поклажи грузовик грохотал на каждой выбоине. Том открыл в улыбке свои длинные зубы и негромко засмеялся.

— Ладно, Эл. Я, наверно, еще не могу забыть тюрьму. Может, когда-нибудь потом, попозже все расскажу. Тебе просто любопытно узнать, вот ты и спрашиваешь. А я решил выбросить это из головы. Может, дальше будет по-другому. А сейчас стоит только вспомнить, и будто все переворачивается внутри. Я тебе, Эл, только одно скажу: тюрьма свое дело делает медленно, да верно, — она сводит человека с ума. Понял? Там все тронутые; ты их видишь, слышишь, а под конец и сам в себе начинаешь сомневаться — тронутый ты или нет. Иной раз поднимут крик ночью, а тебе кажется, это ты кричишь… бывает, что и на самом деле кричишь.

Эл сказал:

— Я больше не буду, Том.

— Месяц — ничего, — продолжал Том. — И полгода тоже ничего. А когда перевалит за год, ну тогда… Это ни с чем не сравнишь. Нельзя людей сажать под замок, не годится так делать! Да ну, к черту! И говорить об этом не хочу. Посмотри, как солнце в окнах играет.

Грузовик подъехал к тянувшимся одна за другой заправочным станциям; по правую сторону дороги был склад автомобильного лома — участок в акр величиной, обнесенный высокой проволочной изгородью. Ближе к дороге стоял сарай из рифленого железа с грудой подержанных шин у входа, на которых были проставлены цены. Позади сарая виднелась лачуга, сколоченная из старья — из старых досок и жести. Вместо окон — автомобильные ветровые стекла. В траве — лом: машины с покореженными, продавленными радиаторами, израненные машины, валяющиеся на боку без колес. Посреди двора и у стены сарая — покрытые ржавчиной двигатели. Груда хлама — крылья, борта с грузовиков, колеса, оси; и надо всем этим витал дух тления, плесени, ржавчины; покореженное железо, выпотрошенные моторы, кучи обломков.

Эл подъехал по блестящей от масла дороге к сараю. Том вылез и заглянул в темный квадрат двери.

— Никого не видно, — сказал он. — Есть тут кто-нибудь?

— Неужели у них не найдется «доджа» двадцать пятого года?

В глубине сарая хлопнула дверь. Из темноты вышел человек, похожий на призрак. Тощий, грязный, с испачканным маслом, туго обтянутым кожей, исхудалым лицом. Одного глаза у него не было, и когда он поводил другим, здоровым, мускулы пустой глазницы подергивались; брюки и рубашка на нем лоснились от масла, руки были все в ссадинах и рубцах, кожа на них потрескалась; толстая нижняя губа брюзгливо выступала вперед.

Том спросил:

— Ты здесь хозяин?

Глаз сверкнул в его сторону.

— Я работаю на хозяина, — последовал брюзгливый ответ. — А что надо?

— Старый «додж» двадцать пятого года не найдется? Нам нужен шатун.

— Не знаю. Хозяин сказал бы, да его нет. Домой уехал.

— А самим нельзя посмотреть?

Одноглазый высморкался в ладонь и вытер ее о брюки.

— Вы здешние?

— Нет, с Востока, едем на Запад.

— Ищите сами. Можете хоть весь двор спалить, мне все равно.

— А ты, верно, своего хозяина не очень обожаешь?

Человек подошел ближе, волоча ноги, и сверкнул на Тома глазом.

— Видеть его не могу, — тихо проговорил он. — Не могу видеть этого сукина сына. Уехал. Домой к себе покатил. — Он уже не мог остановиться. — Сукин сын! Такую привычку себе завел… цепляется, дразнит. У него дочь — девушка лет девятнадцати, красивая. Так он спрашивает: «Хотел бы ты на ней жениться?» Это он меня спрашивает! А сегодня говорит: «Вечером будут танцы. Может, пойдешь?» Это он мне говорит — мне! — Слезы выступили у него на глазах, покатились из красной глазницы по щеке. — Я не я буду, а приберегу для него гаечный ключ! Он, когда заводит такие разговоры, смотрит на мой больной глаз. Я… я этим ключом ему голову сверну, завинчу покрепче и начну полегоньку поворачивать. — Он задыхался от ярости. — Полегоньку буду поворачивать — вот так, вот так…

Солнце спряталось за горами. Эл посмотрел во двор на поломанные машины.

— Том, гляди: по-моему, это двадцать пять или двадцать шесть.

Том повернулся к одноглазому:

— Можно взглянуть?

— Да смотрите. Берите все что нужно.

Пробираясь между мертвыми автомобилями, они направились к дряхлой закрытой машине, стоявшей на спущенных камерах.

— Так и есть, двадцать пятого года! — крикнул Эл. — Картер можно отвернуть?

Том опустился на колени и заглянул под машину.

— Уже отвернут. И одного шатуна не видно. — Он заполз дальше. — Эл, возьми ручку, поверни разок. — Он покачал шатун на валу. — Все залеплено маслом. — Эл медленно поворачивал заводную ручку. — Легче! — крикнул Том. Он поднял с земли щепку и соскреб с подшипника застывшее масло.

— Не разболтан?

— Самую малость, это ничего.

— Очень изношен?

— Прокладки есть, целы еще. Хорош будет. Крутни еще разок, только полегче. Легче, легче. Ну вот, теперь сбегай за инструментами.

Одноглазый сказал:

— Инструменты я вам дам. — Он заковылял между дряхлыми машинами к сараю и вскоре вернулся с жестяным ящиком. Том нашел среди инструментов торцовый ключ и протянул его Элу.

— Отверни. Только осторожнее с прокладками и с пальцем, да не сверни болты. Не копайся, скоро совсем стемнеет.

Эл залез под машину.

— А не мешало бы обзавестись торцовым ключом, — крикнул он. — С одним французским плохо.

— Скажи, если один не справишься.

Одноглазый с беспомощным видом стоял рядом с машиной.

— Я помогу, если нужно, — сказал он. — А знаете, что этот сукин сын еще придумал? Приходит как-то в белых брюках и говорит: «Пойдем покатаю тебя на своей яхте». Я не я буду, если не сверну ему шею. — Он дышал тяжело. Я как окривел, так с тех пор с женщиной не был. А он мне такие вещи говорит! — И крупные слезы, промывая бороздки в грязи, покатились по его лицу.

Том нетерпеливо сказал:

— Что же ты здесь торчишь? Ведь тебя не под стражей держат?

— Тебе легко говорить. Найти работу, да кривому — это не так просто.

Том круто повернулся к нему.

— Слушай, друг. Ты на себя погляди хоть одним глазом. Грязный весь, разит от тебя. Ты сам во всем виноват. Тебе нравится причитать над собой. Где уж тут думать о женщинах с таким глазом. Надень повязку да умойся. И никого ты не убьешь, что зря-то болтать.

— Попробовал бы ты пожить с одним глазом! И видишь не так, как другие. С расстоянием никак не сообразуешься. Все кажется плоским.

Том сказал:

— Чепуха! Я знал одну шлюху, у нее ноги не было. Думаешь, она по дешевке брала, где-нибудь в подворотне? Нет, брат! Ей сверх положенного еще полдоллара приплачивали. Она говорила: «Много ли ты раз с безногой спал? Да ни разу! Получишь, говорит, особое удовольствие, а за это гони еще полдоллара». И платили, честное слово. Да считали за счастье. Она уверяла, что приносит удачу. А еще я знал горбуна в Мак… в одном месте. Он тем и жил, что давал другим потрогать свой горб за деньги. Это тоже удачу приносило. А ты жалуешься!

Одноглазый проговорил, запинаясь:

— Все тебя сторонятся, поневоле таким станешь.

— Да надень ты повязку на свой глаз. Нечего его выставлять, как корова задницу. Тебе нравится над собой ныть. А ноешь зря. Купи себе белые брюки. Ты, наверно, все больше пьяный валяешься да плачешь. Помочь тебе, Эл?

— Нет, — ответил Эл. — С подшипником я уже справился. Хочу поршень осадить.

— Голову не ушиби, — сказал Том.

Одноглазый тихо спросил:

— Думаешь… я еще могу понравиться кому-нибудь?

— А то как же, — сказал Том. — Говори всем, что у тебя кое-что другое выросло с тех пор, как ты окривел.

— А вы куда едете?

— В Калифорнию. Всей семьей. Думаем работу там подыскать.

— А как по-твоему, для такого, как я, там работа найдется? Ничего, что у меня будет черная повязка?

— Конечно, найдется. Ты же не калека.

— А вы меня не подвезете?

— Где там! Мы сами еле ползем — так нагрузились. Ты как-нибудь по-другому устраивайся. У тебя тут много всякого старья, собери машину да поезжай.

— Может, и на самом деле? — сказал одноглазый.

Под машиной что-то звякнуло.

— Готово, — сказал Эл.

— Ну, вылезай, посмотрим.

Эл протянул ему поршень с шатуном и половинку нижней головки подшипника.

Том протер залитый баббитом подшипник и осмотрел его.

— Как будто в порядке, — сказал он. — Эх, черт! Будь бы фонарь, сегодня бы кончили.

— Слушай, Том, — сказал Эл. — Я вот о чем думаю. Обжимки-то у нас нет. Знаешь, какая будет возня с кольцами?

Том сказал:

— Мне как-то посоветовали обкрутить кольца тонкой латунной проволокой, она зажмет.

— А как ты ее потом снимешь?

— Снимать не надо. Сама расплавится.

— Тогда лучше медную.

— Латунь крепче, — сказал Том. — Он повернулся к одноглазому: — Найдется у тебя латунная проволока?

— Кто ее знает. Кажется, одна катушка есть. А где можно достать такую повязку на глаз?

— Я не знаю, — сказал Том. — Пойдем поищем проволоку.

Катушку они нашли в сарае, среди ящиков. Том зажал шатун в тиски и тщательно обмотал проволокой поршневые кольца, плотно натягивая ее на них и постукивая кое-где молотком. Потом насадил кольца на поршень и вставил их в поршневые канавки. Провел по поршню пальцами, проверяя, легло ли заподлицо. В сарае быстро темнело. Одноглазый принес карманный фонарь и направил его луч на поршень.

— Ну, готово, — сказал Том. — Слушай, сколько возьмешь за фонарь?

— Да он плохой. За новую батарейку я заплатил пятнадцать центов. Ладно, давай тридцать пять.

— Есть. А сколько за шатун и поршень?

Одноглазый потер лоб костлявыми пальцами и соскреб с него слой грязи.

— Просто и не знаю. Если бы хозяин был здесь, он проверил бы по прейскуранту, что сто́ит такая новая часть, и, пока ты тут возишься, успел бы разнюхать, серьезная ли поломка и сколько у тебя денег, и за то, за что по прейскуранту следует восемь долларов, запросил бы пять. Начнешь торговаться, сбавит до трех. Вот ты во всем винишь меня, а ведь он, ей-богу, сукин сын. Видит, что не обойтись, и прижимает. Иной раз за шестерню больше сдерет, чем сам за всю машину заплатил.

— Ну а все-таки, сколько я тебе должен?

— Давай доллар, что ли.

— Ладно. И еще за ключ получай двадцать пять центов. Нам с ним куда легче будет. — Том протянул ему деньги. — Спасибо. И послушай меня, надень повязку на свой глаз.

Том и Эл сели в машину. Было уже совсем темно. Эл включил зажигание и дал свет в фары.

— Ну, прощай, — крикнул Том, — может, увидимся в Калифорнии. — Они развернулись на шоссе и поехали в обратный путь.

Одноглазый стоял, глядя им вслед, потом пошел через сарай к себе в лачугу. Там было темно. Он ощупью пробрался к матрацу на полу, лег и заплакал, а машины, вихрем проносившиеся по шоссе, все плотнее и плотнее окружали его стеной одиночества.

Том сказал:

— Если бы ты только заикнулся вначале, что мы сделаем все за один вечер, я бы тебя сумасшедшим обозвал..

— Сегодня обязательно кончим, — сказал Эл. — Только ты сам все делай. Я боюсь, затянешь подшипник посильнее — расплавится, недотянешь — стучать будет.

— Ладно, — сказал Том. — Расплавится так расплавится. Ничего не попишешь.

Эл вглядывался в темноту. Света фар было недостаточно, чтобы разогнать ее, но впереди на дороге, попав на минуту в их лучи, зеленым огнем блеснули глаза кошки.

— А здорово ты его отчитал, — сказал Эл. — Поучил уму-разуму.

— Да он, дурак, сам на это напрашивался. Ноет, все свои беды сваливает на глаз. А сам обленился, ходит грязный. Может, возьмется за ум, когда будет знать, что люди его насквозь видят.

Эл сказал:

— Том, я не виноват, что подшипник пережгли.

Том помолчал минуту.

— Я тебя вздую, Эл. Заладил одно и то же, — боишься, что на тебя всю вину свалят. Я-то понимаю, в чем дело. Молодой ты еще, мальчишка, всех хочешь за пояс заткнуть. Хочешь, чтобы ни сучка ни задоринки не было. Да не лезь ты на рожон, когда тебя не трогают. Вот и хорошо будет.

Эл ничего не ответил. Он смотрел прямо перед собой. Грузовик с грохотом и лязганьем катил по дороге. Сбоку на шоссе метнулась кошка, Эл круто свернул на нее, но колеса пронеслись мимо, и кошка отпрыгнула назад, в траву.

— Самую малость промахнулся, — сказал Эл. — Том! Ты слышал, Конни все говорит, как он будет учиться по вечерам? Я думаю, может, мне тоже стоит? Ну там радио, телевидение или дизель-моторы. Начнешь с этого, а дальше, глядишь, пристроишься куда-нибудь.

— Может, и пристроишься, — сказал Том. — Только ты сначала узнай, сколько с тебя сдерут за обучение. И подумай, сможешь учиться или нет. У нас в Мак-Алестере были такие, учились. Да я не припомню, чтобы кто-нибудь до конца все одолел. Надоест, и бросают.

— Эх! А поесть-то мы ничего не купили.

— Ма и так много прислала. Проповедник всего не съест. Оставит.

— Сколько нам еще ехать в эту Калифорнию?

— Ей-богу, не знаю. Доползем как-нибудь.

Они замолчали, темнота сгустилась, и звезды на небе горели ярким белым светом.

Кэйси поднялся с заднего сиденья «доджа» и подошел к краю дороги, куда подъехал грузовик.

— Я не ждал вас так скоро, — сказал он.

Том сложил части на кусок дерюги.

— Нам повезло. И фонарь раздобыли. Сейчас примемся за дело.

— Вы забыли еду с собой взять, — сказал Кэйси.

— Вот кончим, тогда поедим. Эл, съезжай с дороги да иди посвети мне. — Он подошел к «доджу», лег на спину и подлез под него. Эл лег на живот и протянул под машину руку с фонарем. — В глаза светишь, подними выше. — Том всунул поршень в цилиндр. Проволочная обмотка задела за стенку цилиндра. Быстрым движением он протолкнул поршень дальше. — Хорошо, что свободно идет.

— Только бы кольца не завальцевались, — сказал Эл.

— Поэтому я ее молотком и расплющил. Ничего, не съедет. Расплавится и, может, еще стенки покроет.

— А царапин не останется?

Том рассмеялся.

— Эти стенки видали виды. Вон они как масло пропускают. Одной царапиной больше, одной меньше — это ерунда. — Он надел на вал шатун и потрогал его нижнюю головку. — Еще можно подтянуть. Эй, Кэйси!

— Ну?

— Я сейчас поставлю нижнюю крышку. Пойди поверни ручку, только помедленнее. Я тебе крикну. — Он подвинтил болты. — Ну, давай. Легче, легче. — Вал повернулся. Прокладок многовато, — сказал Том. — Стой, Кэйси. — Он вывинтил болты, снял несколько прокладок и опять привернул болты. — Ну, Кэйси, поверни еще разок. — Он попробовал шатун. — Немного болтается. А если еще вынуть прокладку, как бы не заело. Сейчас посмотрим. — Он снова отвернул болты и снял два слоя тонкой фольги. — Ну, Кэйси, давай!

— Сейчас, кажется, хорошо, — сказал Эл.

Том крикнул:

— Как у тебя, Кэйси, туже идет?

— Да нет.

— Ну ладно. Надо думать, приработается. Баббит не пришабришь без инструмента. А с торцовым ключом куда легче!

Эл сказал:

— Хозяин хватится — где ключ, а его нет. Вот обозлится-то.

— Это не наше дело, — сказал Том. — Мы его не украли. Ну, кажется, все в порядке. Кэйси, ты посвети, а мы с Элом поставим картер.

Кэйси опустился на колени и взял фонарь. Он направил свет на их руки, осторожно вставлявшие на место болты и прокладку. Том и Эл с трудом держали тяжелый картер, и Том один за другим привернул болты.

— Ну, готово дело. — Он завинтил масляную пробку, внимательно оглядел картер, потом взял у Кэйси фонарь и посветил вокруг себя. — Кажется, все. Теперь давайте нальем масло.

Они вылезли из-под машины и влили масло через сапун. Том проверил, нет ли утечки.

— Ну, так, Эл. Садись попробуй.

Эл залез в машину и нажал кнопку стартера. Мотор работал с ревом. Из выхлопной трубы повалил синий дым.

— Заглуши! — крикнул Том. — Масло будет гореть, пока проволока не расплавится. — Он внимательно вслушался в обороты двигателя. — Включи зажигание, дай холостой. — Он снова прислушался. — Ладно, Эл, выключи. Как будто все в порядке. Теперь дайте мне поесть.

— А ты механик хоть куда, — сказал Эл.

— Ну еще бы. Я целый год работал в мастерской. Первые двести миль поедем на малом газе. Пусть приработается.

Они вытерли вымазанные маслом руки сначала о траву, потом о штаны. И с жадностью накинулись на вареную свинину, запивая ее водой из бутылки.

— Ух! И проголодался я! — сказал Эл. — Что же мы теперь будем делать — поедем в лагерь?

— Не знаю, — сказал Том. — В этом лагере, пожалуй, сдерут с нас еще полдоллара. Поедем поговорим с нашими. Надо им сказать, что машина в порядке. А если потребуют за стоянку, двинемся дальше. Им, поди, хочется знать, как тут у нас. А хорошо, что ма настояла на своем. Эл, посвети мне. Ничего не забыли? Возьми ключ. Он еще понадобится.

Эл осветил фонарем землю.

— Как будто ничего.

— Ладно. «Додж» поведу я. Ты садись в грузовик. — Том завел мотор. Проповедник сел к нему. Том вел машину медленно, а Эл следовал за ним в грузовике. Том осторожно перебрался через неглубокую канаву. Он сказал: — Эти «доджи» могут целый дом свезти на малом газе. Теперь туже идет. Нам это на руку — приработается.

«Додж» медленно шел по шоссе. Двенадцативольтовые фары бросали на бетон блики желтоватого света.

Кэйси повернулся к Тому.

— Удивляюсь вашему уменью. Раз-два — и готово. Я хоть и видел сейчас, как это делается, а сам в жизни бы не починил.

— К машине надо привыкать с детских лет, — сказал Том. — Тут дело не в знаниях. Этого одного мало. Теперь мальчишки шутя мотор разбирают.

Заяц, попавший в свет фар, легко несся впереди «доджа», и его длинные уши взлетали кверху при каждом прыжке. Он нет-нет да и делал попытку свернуть с дороги в сторону, но плотная стена темноты словно отталкивала его от себя. Далеко впереди блеснули автомобильные фары, и свет их дотянулся до машины Тома. Заяц остановился в нерешительности, потом повернул и прянул к тусклым фарам «доджа». Колеса прошли по нему, мягко подкинув машину. Встречный автомобиль промчался мимо.

— Раздавили, — сказал Кэйси.

Том ответил:

— Некоторые любят их давить. А у меня каждый раз мороз по коже. На слух двигатель работает хорошо. Проволока, наверно, расплавилась. Не так дымит.

— Вы здорово все починили, — сказал Кэйси.

В центре лагеря стоял маленький деревянный дом, а на крыльце этого дома с шипением горел газолиновый фонарь, отбрасывавший широкий круг белого света. Неподалеку от дома было разбито несколько палаток, возле палаток стояли машины. Вечерняя стряпня была закончена, но в кострах около стоянок все еще тлели угли. У крыльца, где горел фонарь, собралась небольшая кучка мужчин, их лица казались резкими и изможденными в ярком белом свете, подбородки — массивными, широкие поля шляп отбрасывали густые тени на лбы и глаза. Кто сидел на ступеньках, кто стоял возле, опираясь локтями о настил крыльца. Хозяин — поджарый, угрюмый человек — сидел на стуле, откинувшись вместе с ним к стене. Он барабанил пальцами по колену. В комнате горела керосиновая лампа, но ее тусклый огонек не мог спорить с ярким светом шипевшего на крыльце фонаря. Хозяин был центром всей группы.

Том подвел свой «додж» к краю дороги и остановился. Эл проехал на грузовике в ворота.

— Я не буду въезжать, — сказал Том. Он вылез из машины и пошел прямо на яркий свет фонаря.

Хозяин опустил передние ножки стула на пол и наклонился вперед.

— Хотите остановку сделать?

— Нет, — ответил Том. — Своих ищу. Па, ты здесь?

Отец, сидевший на нижней ступеньке, сказал:

— Я думал, вы там на целую неделю застрянете. Ну как, починили?

— Нам здорово повезло, — сказал Том. — Все, что нужно, купили еще до темноты. Завтра чуть свет можно двинуться.

— Вот и хорошо, — сказал отец. — Ма беспокоится: бабка у нас совсем рехнулась.

— Мне уж Эл рассказывал. Ну как, ей не лучше?

— Хоть заснула, и то слава богу.

Хозяин сказал:

— Если остановитесь на ночь, платите пятьдесят центов. За эти деньги получите место, воду и хворост. Никто вас не потревожит.

— Это еще зачем? — сказал Том. — Проспим ночь в канаве у дороги. За это платить не надо.

Хозяин забарабанил пальцами по колену.

— По ночам тут ходит шерифский понятой. Может придраться. В нашем штате под открытым небом ночевать не разрешается — такой закон. И насчет бродяжничества тоже есть законы.

— А если я заплачу вам полдоллара, значит, я уже не бродяга, так?

— Правильно.

Том злобно сверкнул на него глазами.

— А шерифский понятой вам случайно не зять?

Хозяин подался вперед.

— Нет, не зять. И не пришло еще то время, когда всякие пришлые, всякие бродяги нас тут учить будут.

— Брать с нас по полдоллара вы сами умеете, этому вас учить не надо. Но с каких это пор мы попали в бродяги? Здесь никто ничего не клянчит. Выходит, мы все тут бродяги? Разве у вас кто клянчит денег?

Люди на крыльце слушали этот разговор в напряженном молчании. Их лица ничего не выражали, а глаза, скрытые полями шляп, украдкой поглядывали на хозяина.

Отец буркнул:

— Перестань, Том.

— Ладно, перестану.

Люди, сидевшие на ступеньках, стоявшие у высокого крыльца, молчали. Их глаза поблескивали, отражая яркий свет газолинового фонаря, черты казались резкими в резком свете. Они сидели неподвижно и только поводили глазами, посматривая то на хозяина, то на Джоуда, но лица их были непроницаемы и спокойны. Ночная бабочка со всего размаха налетела на фонарь, разбилась и упала в темноту.

В одной из палаток жалобно заплакал ребенок, мягкий женский голос утешал его, потом тихо затянул песенку: «Спи, господь тебя лелеет. Баю-бай, баю-бай. Спи, господь тебя хранит. Баю-бай, баю-бай».

Фонарь на крыльце шипел. Хозяин запустил руку в вырез рубашки и почесал заросшую седыми волосами грудь. Он сидел настороженный, готовый к ссоре. Он присматривался к окружающим его людям, присматривался к их лицам. Но люди сидели неподвижно.

Том долго молчал. Потом медленно поднял свои темные глаза на хозяина.

— Я скандалить не собираюсь, — сказал он. — Когда тебя обзывают бродягой, это нелегко стерпеть. — И тихо добавил: — Я не боюсь. Кулаков не пожалею ни на вас, ни на шерифского понятого. Только какой от этого будет прок?

Люди зашевелились, переменили позы, их поблескивающие глаза медленно поднялись, глядя на рот хозяина, их глаза следили за его губами. Хозяин осмелел. Он чувствовал, что победа за ним, но этого было недостаточно, чтобы перейти в наступление.

— Неужели у тебя нет пятидесяти центов?

— Есть. Но они мне понадобятся. Я не стану тратить их на ночевку.

— На хлеб надо всем зарабатывать.

— Правильно, — сказал Том. — Только лучше так зарабатывать, чтобы не отнимать хлеб у других.

Люди снова зашевелились. Отец сказал:

— Мы завтра чуть свет выедем. Послушайте, мистер, ведь мы заплатили. Он с нами вместе. Разрешите ему остаться. Ведь мы заплатили.

— Полдоллара с машины, — сказал хозяин.

— Да он без машины. Машина стоит на дороге.

— Он приехал на машине, — сказал хозяин. — Так каждый сделает — оставит машину за воротами, а сам будет здесь торчать бесплатно.

Том сказал:

— Ладно. Мы поедем дальше. Утром встретимся. Будем вас поджидать. Эл пусть останется, возьмем дядю Джона. — Он взглянул на хозяина: — Так согласны?

Хозяин принял решение быстро, пойдя на уступку:

— Если останется столько человек, за сколько заплачено, тогда согласен.

Том вынул из кармана кисет, успевший превратиться в затасканный грязный мешочек с отсыревшей табачной пылью на дне. Он свернул тонкую папиросу и швырнул кисет в сторону.

— Мы скоро двинемся, — сказал он.

Отец заговорил, обращаясь ко всем вообще.

— Нелегко вот так бросить все и сняться с места. А место у нас было обжитое. Мы не голь какая-нибудь. Мы жили на своей ферме, пока нас не выгнали оттуда трактором.

Худощавый молодой человек с выгоревшими до желтизны бровями медленно повернул к нему голову.

— Издольщики? — спросил он.

— Да, издольщики. Раньше сами были хозяевами.

Молодой человек отвернулся от него.

— Мы тоже, — сказал он.

— Хорошо, что хоть недолго осталось мыкаться, — сказал отец. — Мы едем на Запад, будем работать, подыщем участок с водой.

Около самого крыльца стоял человек в брюках, протертых на коленях до дыр. На лице у него, там, где пыль смешалась с потом, были грязные разводы. Он мотнул головой в сторону отца.

— У вас, должно быть, денег много.

— Денег у нас мало, — сказал отец. — А народу много, и все работящие. Что заработаем, пойдет в общий котел. Как-нибудь выкарабкаемся.

Оборванец выслушал отца с широко раскрытыми глазами и вдруг рассмеялся, и смех его перешел в визгливое хихиканье. Все повернулись к нему. Хихиканье перешло в кашель. Когда он совладал наконец с приступом смеха и кашля, глаза у него были красные, слезящиеся.

— Ты думаешь, там… Ой, не могу! — Он снова захихикал. — Ты думаешь, тебе там… хорошие деньги будут платить?.. — И, перестав смеяться, насмешливо проговорил: — Может, пойдешь на сбор апельсинов? Или на сбор груш?

Отец ответил с достоинством:

— Какую работу предложат, такую и возьмем. Там всего много.

Оборванец слабо захихикал.

Том повернулся к нему и сердито сказал:

— А что тут смешного?

Оборванец сжал губы и хмуро уставился в дощатый пол крыльца.

— Вы, наверно, едете в Калифорнию?

— Я тебе сам это сказал, — ответил отец. — Подумаешь, какой догадливый!

Оборванец медленно проговорил:

— А я… я оттуда возвращаюсь. Я уж там побывал.

Лица быстро повернулись к нему. Все напряженно ждали. Фонарь перестал шипеть, и в нем что-то протяжно охнуло. Хозяин опустил передние ножки стула на пол, встал, подлил газолина в резервуар, и в фонаре зашипело по-прежнему. Хозяин сел на место, но не откинулся к стене. Оборванец оглядел повернувшиеся к нему лица.

— Еду обратно на голодовку. Лучше уж голодать, чем там быть.

Отец сказал:

— Что ты выдумываешь? Про хорошие заработки написано в листках, а недавно я и в газете читал: там нужны люди на сбор фруктов.

Оборванец посмотрел на отца.

— А тебе есть куда вернуться?

— Нет, — ответил отец. — Нас согнали. Трактор прошел возле самого дома.

— Значит, назад не вернетесь?

— Конечно, нет.

— Тогда я не буду тебя расстраивать, — сказал оборванец.

— Да я и не собираюсь расстраиваться. У меня есть листок, там сказано, что люди нужны. Какой им смысл зря писать? Такие листки стоят денег. Не будь нужды в людях, их не стали бы печатать.

— Не стану тебя расстраивать.

Отец сердито сказал:

— Сболтнул черт-те что, а на попятный идти не хочешь. У меня в листке написано: люди нужны. А ты подымаешь меня на смех и говоришь, что нет, не нужны. Кто же из нас врет?

Оборванец посмотрел в сердитые глаза отца. Взгляд у него был грустный.

— В листке написано правильно, — сказал он. — Люди нужны.

— Чего же ты смеешься, только людей мутишь?

— Потому что ты не знаешь, какой там нужен народ.

— То есть как так?

Оборванец собрался с духом.

— Слушай, — сказал он. — Сколько им человек надо?

— Восемьсот, и это только в одном месте.

— Оранжевый листок?

— Там и фамилия стоит… такой-то агент по найму?

Отец полез в карман и вытащил оттуда сложенный пополам листок.

— Правильно. Откуда ты знаешь?

— Слушай, — продолжал оборванец. — Это все чепуха. Ему нужно восемьсот рабочих. Он печатает пять тысяч таких листков, а прочитывают их, может, двадцать тысяч человек. Тысячи две-три двинутся с места — из тех, у кого уж голова кругом пошла от горя.

— Да смысл-то какой во всем этом? — крикнул отец.

— А ты сначала повидай человека, который выпускает такие листки. Повидай его или того, кого он там поставил распоряжаться всеми делами. Поживи в палатке у дороги, где по соседству будет еще семей пятьдесят таких же, как твоя. Этот человек заглянет к тебе, посмотрит, осталась ли у вас еда. Если увидит, что пусто, тогда спросит: «Хочешь получить работу?» Ты скажешь: «Конечно, хочу, мистер. Спасибо вам». А он скажет: «Ладно, я тебя возьму». Ты спросишь: «Когда выходить?» Он тебе все объяснит: и куда прийти, и к какому часу — и уйдет. Ему, может, нужно всего двести рабочих, а он поговорит с пятьюстами, а эти еще другим расскажут. Вот ты приходишь туда, а там дожидается тысяча человек. Тогда он объявит: «Плачу двадцать центов в час». Половина, может, уйдет. А те, кто останется, они уж так наголодались, что и за корку хлеба готовы работать. У этого агента контракт на сбор персиков или, скажем, на сбор хлопка. Теперь понимаешь, в чем дело? Чем больше набежит народу да чем они голоднее, тем меньше он будет платить. А когда ему попадаются многосемейные, с малыми ребятами… э-э, да ладно! Я же сказал, что не буду тебя расстраивать.

Лица у слушателей были холодные. Глаза оценивали каждое слово оборванца. Он смутился.

— Сказал, что не буду расстраивать, а сам… Ведь ты все равно поедешь. Назад не вернешься.

На крыльце наступила тишина. Фонарь шипел, вокруг него ореолом носились ночные бабочки. Оборванец торопливо заговорил:

— Я посоветую тебе, что делать, когда вот такой агент будет звать вас на работу. Слушай! Ты его спроси, сколько он платит. Пусть он тебе напишет это на бумаге. Пусть напишет. Я вам всем говорю, вас одурачат, если вы этого не сделаете.

Хозяин наклонился вперед, чтобы лучше видеть этого оборванного, грязного человека. Он сказал холодно:

— А ты не из бунтовщиков? Ты не из тех, кто всякую агитацию разводит?

Оборванец крикнул:

— Нет! Ей-богу, нет!

— Их тут много шляется, — продолжал хозяин. — Только народ мутят. Головы всем задуряют. Пройдохи — их тут много шляется. Дайте только срок, мы этих бунтовщиков приберем к рукам. Выгоним отсюда. Хочешь работать — пожалуйста. Не хочешь — проваливай к дьяволу. Подстрекать не позволим.

Оборванец выпрямился.

— Я хотел предостеречь вас, — снова заговорил он. — У меня целый год ушел, пока я не разобрался во всем этом. Сначала двоих ребят схоронил, жену схоронил. Да ведь вам не втолкуешь, я знаю. Мне тоже не втолковали. Да разве расскажешь про то, как ребятишки лежат в палатке со вздутыми животами, а сами кожа да кости, дрожат мелкой дрожью, скулят, что твои щенята, а я бегаю, ищу работу… хоть какой-нибудь, не за деньги! — крикнул он. — Да хоть за чашку муки, за ложку сала. А потом является следователь. «Причина смерти — недостаток сердечной деятельности». Так и записал. Да… дрожат мелкой дрожью, а животы вздутые…

Слушатели совсем притихли. Рты у них были полуоткрыты, они дышали часто, прерывисто и не сводили с оборванца глаз.

Оборванец оглядел всех, повернулся и быстрыми шагами отошел от крыльца. Темнота сразу поглотила его, он исчез, но шаги, шаркающие шаги, слышались долго. По шоссе промчалась машина, и ее фары на миг осветили его: он шел низко опустив голову, засунув руки в карманы черного пиджака.

Люди, собравшиеся у крыльца, беспокойно задвигались. Кто-то сказал:

— Ну что ж… время позднее. Надо спать.

Заговорил хозяин:

— Бездельник какой-нибудь. Таких сейчас много шатается. — И замолчал. Потом откинулся вместе со стулом к стене и почесал шею.

Том сказал:

— Я пойду повидаюсь с матерью, а потом мы поедем дальше.

Джоуды отошли от крыльца.

Отец сказал:

— А что, если он говорил правду?

Ему ответил проповедник:

— Конечно правду. Свою правду. Он ничего не выдумывал.

— А мы как же? — спросил Том. — Для нас это тоже правда?

— Не знаю, — сказал Кэйси.

— Не знаю, — сказал отец.

Они подошли к палатке — к переброшенному через веревку брезенту. Внутри было темно и тихо. При их приближении на земле у входа что-то зашевелилось и поднялось на уровень человеческого роста. Это мать встала им навстречу.

— Все спят, — сказала она. — Бабка тоже уснула. — И, увидев Тома, спросила испуганно: — Как ты сюда попал? Все благополучно?

— Починили, — ответил Том. — Можем ехать дальше вместе с вами.

— Слава господу богу, — сказала мать. — Мне уж здесь не сидится. Поскорее бы туда, где зелень кругом, где приволье. Поскорее бы доехать.

Отец откашлялся.

— А там один рассказывал…

Том дернул его за руку.

— Да, интересно было послушать, — сказал Том. — Народу, говорит, туда едет видимо-невидимо.

Мать приглядывалась к ним в темноте. Под брезентовым навесом кашлянула и засопела во сне Руфь.

— Я их помыла, — сказала мать. — За всю дорогу первый раз хватило воды на купанье. И для вас осталось два ведра. В дороге одна пачкотня.

— Все здесь? — спросил отец.

— Все, кроме Конни и Розы. Они решили спать на воле. Говорят, жарко под одеялом.

Отец проворчал:

— Все ей плохо, этой Розе. Уж очень стала привередливая.

— Первый ребенок, — сказала мать. — Они оба прямо трясутся над ним. Ты сам такой же был.

— Ну, мы поехали, — сказал Том. — Свернем с дороги где-нибудь неподалеку. Может, мы вас не заметим, так вы сами посматривайте. Будем с правой стороны.

— Эл остается?

— Да. Вместо него поедет дядя Джон. Прощай, ма.

Они пошли через спящий лагерь. Возле одной из палаток неровным огнем горел маленький костер; женщина следила за котелком, в котором варился ранний завтрак. Вкусно запахло фасолью.

— Вот бы съесть тарелочку, — вежливо сказал Том, проходя мимо.

Женщина улыбнулась.

— Еще не готово, а то я бы угостила, — сказала она. — Приходите утром пораньше.

— Благодарю вас, мэм, — ответил Том.

Он, Кэйси и дядя Джон прошли мимо крыльца. Хозяин все еще сидел на стуле, фонарь горел ярко и шипел. Хозяин поглядел на них.

— Газолину в фонаре мало, — сказал Том.

— Да уж закрывать пора.

— Денежки по шоссе больше не катятся? — спросил Том.

Передние ножки стула опустились на пол.

— Ты брось задирать. Я тебя запомнил. Ты тоже из бунтовщиков.

— Правильно, — сказал Том. — Я большевик.

— Слишком много вас развелось за последнее время.

Том засмеялся и, выйдя из ворот, сел в машину. Садясь, он прихватил ком земли и швырнул его в шипящий фонарь. Они услышали, как стукнуло об стену, увидели, что хозяин вскочил со стула и стал вглядываться в темноту. Том включил зажигание и выехал на дорогу. Он внимательно прислушивался к работе мотора, прислушивался, не стучит ли. Шоссе уходило вдаль, еле виднеясь в слабом свете фар.

Данинград