Фаворит. Том 2. Его Таврида Валентин Саввич Пикуль

Действие десятое Чужие праздники
Действие одиннадцатое Золотой век
Действие двенадцатое Вооруженный нейтралитет
Действие тринадцатое Большое хозяйство
Действие четырнадцатое Предупреждение
Действие пятнадцатое За честь России
Действие шестнадцатое Гром победы, раздавайся!

Действие пятнадцатое
За честь России

Бессмертны вы вовек, о росски исполины,
В боях воспитанны средь бранных непогод!
О вас, сподвижники, друзья Екатерины,
Пройдет молва из рода в род.
О громкий век военных споров,
Свидетель славы россиян!

А. С. Пушкин

1. «Путь на пользу»

Если бы дворянство замкнулось внутри своей касты, оно бы давно выродилось, брачуясь троюродно, четвероюродно и всяко. Петровская «Табель о рангах» открыла шлюзы, чтобы в дворянство бурным потоком вливалось все самое лучшее и талантливое из простого народа. От этого дворянство России постоянно как бы обновлялось притоком свежей крови, неиспорченных чувств и мыслей – от врачей и писателей, от архитекторов и садовников, от библиотекарей и педагогов, от певцов и музыкантов, отцы и деды которых были еще крепостными. Если не понимать этого, а следовать лишь укоренившимся предрассудкам, тогда русское дворянство предстанет перед нами ужасным лесом, населенным дикими кровожадными Салтычихами, и чудом станет казаться, как из такого непроходимого бурелома вышли Баженов и Левицкий, Пушкин и Лермонтов…

Прохор Курносов – по чину и орденам – состоял в личном дворянстве, но при условии пожизненной службы его личное дворянство становилось уже потомственным. Это была хитрая ловушка для простонародья: никакой отец, даже больной или израненный, не покинет службы, дабы не лишать своих детей дворянских привилегий. В мрачном расположении духа майор и кавалер отвозил своих близнецов в Петербург. Петр и Павел родились в том памятном году, когда отец сражался при Суджук-Кале, и теперь, глядя на них, корабельный мастер думал печально: «Увижу ль их, пострелят, в чинах офицерских?..» Близ моря рожденные, близнецы и жизни своей без моря не представляли. Но вошла им нелепая блажь в головы, чтобы батюшка сдал их в Водолазную школу, недавно лишь в Петербурге открытую…

Ехали в санках. Быстро ехали. Курносов сказал:

– Не дурите, ребятки! Очень забавно в колоколах воздушных на дне моря сиживать, но водолазы гибнут почасту, смолоду параличом тронутые. Вам же в Морской корпус идти, и радуйтесь, что не с топора карьер свой начинаете… Это уж я, родитель ваш, доски обтесывал да пазы в палубах конопатил!

Не задерживаясь в столице, Курносов привез мальчишек в Кронштадт, в дом графа Миниха, где после страшного пожара на Васильевском острове расположился Морской корпус. Прощание он устроил нарочно жесткое. Дал сто рублей на двоих.

– И пока в чины мичманские не выйдете, – сказал, – я вас знать не знаю, ведать не ведаю. Головы на плечах круглые, вот и решайте сами, прямо или косо жизнь строить!

Сдав сыновей в корпус, он сразу отъехал в Смоленск, где и возглавил строительство галер для «шествия» императрицы в Тавриду. В Смоленске Прохор Акимович узнал новость: «Царицка не поедет – дурное знамение было». Оказывается, в эту зиму Украина наблюдала не виданное еще здесь полярное сияние, охватившее над Днепром полнеба. Зрелище для киевлян было ужасным, непонятным, но Курносов сказал, что это кораблей не касается: надо строить.

– Я под северным сиянием урожден был, и, как видите, знамение сие для меня оказалось очень добрым… Пусть оно станет добрым знаком и для потомства моего дворянского!

* * *
Екатерина покидала Петербург 2 января 1787 года.

– Не будем излишне суеверны, – сказала она, поднимаясь в карету. – А старым бабкам-шептуньям не верю…

Тронулись! Царский поезд состоял из 180 экипажей и кибиток, на каждой станции их ожидали 560 свежих лошадей. Мороз был 17 градусов, продукты замерзали. Принц де Линь жаловался: «Все кареты переполнены персиками и апельсинами, лакеи опиваются шампанским, а я умираю от голода…» Безбородко, едучи с царицей, выразил удивление, почему нет Дашковой.

– Она бы и рада мне сопутствовать, да я не захотела…

Внутри кареты – кабинет с обеденным столом на восемь персон, канцелярия, библиотека и отхожее место, чтобы по сугробам не бегать, за елки прячась. Дороги были заранее укатаны, потому ехали не в санях – в экипажах. В пути Екатерина продолжала работать с Безбородко, а Попов, секретарь светлейшего, делал ей доклады. Дмитриев-Мамонов укачался, просил лекарств, Екатерина попрекала его:

– До чего же слабенький народец пошел! Мне бы ваши-то годы, так я бы всю дорогу верхом проскакала…

На каждой версте по ночам зажигались смоляные бочки, почтальоны ехали впереди поезда с пылающими факелами в руках. Черные леса обступали тракты и шляхи, кони бежали хорошо. Уездные города освещались праздничной иллюминацией, губернские давали балы, устраивали обеды. Екатерина иногда выходила к народу, одетая в богатую шубу, крытую лиловым бархатом. Однажды, заметив бедного мужика, подарила ему два золотых империала. К удивлению свиты, крестьянин от денег отказался.

– Негоже так-то! – сказал он мудро. – Я ведь ничего путного не сделал. Просто стою и смотрю. А ты мне золото суешь. Эдак никакой казны не хватит и государству разор будет…

Эту сцену наблюдали иностранные послы – Кобенцль, Сегюр, Фицгерберт. Показав на фигуру Славы, укрепленную поверх золоченой кареты императрицы, Фицгерберт едко заметил:

– О, petit menteuse (о, маленькая лгунья)!..

Из аптечной кибитки Роджерсон таскал лекарства.

– Иван Самойлыч, кому стало плохо?

– Всем хорошо, только куртизан ваш капризничает.

– Так что вы ему прописали?

– Хорошо бы прописать розги…

Из русских Екатерина чаще всего звала в свою карету для бесед Ивана Ивановича Шувалова или графа Строганова. Считая их друзьями, она была с ними откровенна:

– После Кайнарджийского мира Европа поставила на мне печать удачи, тогда я и допустила политиков до тайны своих успехов: я царствую над русскими, а русские – нация величайшая в мире. Все, что происходит, – это не от меня, это обусловлено великими судьбами России! Если бы я ничего не делала, а с утра до ночи баклуши била, Россия все равно двигалась бы своим историческим путем, каким идет к славе и при множестве моих забот…

В карете присутствовал и принц де Линь.

– Когда я был молод, – сказал он, – Европа отзывалась о русских как о варварах. Теперь их ставят выше других народов. А когда же русские стояли с другими народами вровень?

Это было остроумное замечание, но смеха оно не вызвало. Попов часто увлекал императрицу за ширмы, где судачил о делах конфедераций и сеймов. Польский король ожидал Екатерину в Каневе, а Киев встретил гостей морозом и ясным небом. Город был переполнен наехавшими. «Четыре гранд-д’Еспань, князья имперские без счета, Поляков тьма, Англичане, Американцы, Французы, Немцы, Швейцарцы, – писала Екатерина. – Сроду столько иноязычных я не видала, даже и Киргизцы здесь очутились, и все сие по Киевским хижинам теснится, и непонятно, как вмещаются». Непролазная грязища покрывала немощеные улицы, всюду видна была неприкрытая рвань жителей, населявших мазанки, окруженные плетнями. Сверкающие кареты нелепо выглядели на фоне жалких лачужек. Явно желая досадить Потемкину, фельдмаршал Румянцев даже не прибрал киевских улиц. Зная тяжелый характер полководца, Екатерина сама не решилась делать ему выговор, а послала к нему Дмитриева-Мамонова.

– Передайте ея величеству, – ответил на попреки фельдмаршал, – что я привык города брать, а не подметать их…

Потемкин разместился на подворье Киево-Печерской лавры, Екатерина занимала второй этаж дома наместника, а на первом образовалось нечто вроде бесплатной «обжорки», где ели и пили всякие с улицы заходящие. Там же обедали офицеры, наспех перекусывали де Линь и Безбородко. Екатерина, стоя на лестнице, любила прислушиваться к разговорам мужчин. Однажды великолепно одетый господин со знанием дела разоблачал политику шведского кабинета.

– Кто этот умник? – спросила она Потемкина.

– Повар принца Нассау-Зигенского.

Господин во фраке из розового шелка отвечал повару, и с таким знанием политики, что Екатерина удивилась.

– А это еще кто? – спросила она.

– Лакей принца Нассау-Зигенского.

– Если таковы повар с лакеем, каков же хозяин?..

Она просила Потемкина представить ей «последнего палладина Европы», и с той поры он вошел в ее интимный кружок. Сегюр и де Линь дополняли эту компанию, в которую, однако, не был допущен Магнус Спренгпортен. Императрица подарила ему имение Кулашовку (близ Могилева). Потемкин указал снабжать шведов-финноманов с царского стола супом в котелках, булками французскими, лакеи носили для них бутылки с вином.

– Спренгпортен муж добрый, и нам еще сгодится…

В феврале Сегюр известил императрицу о смерти Вержена; внешняя политика Франции перешла в руки графа Монморена, и Потемкин со злостью выговорил Сегюру:

– У нас на Руси говорят: хрен редьки не слаще. Неужели и Монморен станет держаться прежней политики на Босфоре? А будь у вас в Пьемонте или Савойе такие же соседи, какие у нас на Кубани и близ Оренбурга, что бы вы сказали, Сегюр, если я разбойников, терзающих Францию, стал защищать?..

Иностранные газеты предупреждали о близкой войне; Потемкин, писали газетеры, уморил в дурном климате миллионы русских рабов, флот на Черном море – жалкая бутафория, а русской императрице временщик станет показывать то, чего не существует и никогда не может возникнуть при той безалаберности, какая свойственна всем русским…

Киев был переполнен панством. Потемкин говорил, что Речь Посполитая должна иметь 100-тысячную армию, дабы участвовать в совместной борьбе с турками:

– Разве ж это справедливо, панове, ежели одна Россия станет кровь проливать за безопасность рубежей ваших?..

Понятовский гостил в Лабуни, где старый магнат Ильинский выпил в честь короля ровно тысячу бутылок токайского. Потемкин с Безбородко выехали в Лабунь. Понятовский перед ними откровенно признал, что целостность Польши видит только в единении поляков с русскими. Виваты кричали непрестанно, музыка гремела, паненки улыбались, а пушки раскалились от выстрелов. Ильинский, в дымину пьяный, орал вдохновенно: «В свободном крулевстве – и артиллерия свободна!» Безбородко беседовал с королем о закупках польского зерна русскими магазинами.

– Разве у вас плохо с хлебом? – спросил король.

– Не скрою: Россию ждет голодный год…

Екатерина в Киеве часто виделась с поляками. Она появлялась перед ними с ребенком на руках – это был граф Владислав Браницкий, потемкинский отпрыск, птенец ясновельможной крови. Передвигалась женщина медленно: ноги ее, скрытые от глаз длинным платьем, безобразно распухли, губернатор Синельников даже заказывал для царицы на фабрике Екатеринослава особые чулки – чудовищных размеров. Улыбка не покидала лица женщины…

* * *
Лед сошел в конце апреля, и «путь на пользу» продолжили на галерах, спущенных от Смоленска. Флагманскую галеру «Днепр», накрытую пунцовым балдахином, занимала Екатерина с молодым фаворитом. Потемкин с племянницами плыл на «Буге», с ним были и два принца – де Линь и Нассау-Зиген. Иностранные послы разместились на «Сейме». «Еж» плыл с придворными, «Десна» служила рестораном, следом тащились галеры с кухнями, провиантом, аптекой и конвоем. Все пассажиры имели отдельные каюты с мебелью из красного дерева. На каждой галере играл оркестр. Сегюр писал: «Золото и шелка так и сверкают на палубах».

Был двадцать пятый год царствования Екатерины!

И все эти годы Понятовский не видел женщины, когда-то одарившей его молодой, откровенной любовью. Сейчас король стоял на Каневских высотах, наблюдая за приближением флотилии через подзорную трубу. Берега были живописны, цвели сады. Напротив Канева императрица велела адмиралу Пущину бросить якоря. С берега ей салютовали пушки. Понятовский послал адъютанта – предупредить, что императрицу желает видеть не король, а лишь граф Станислав Понятовский. Екатерина поняла этот намек как желание воскресить давно забытые сердечные тайны и отвечала посланцу с неудовольствием:

– К чему эти фокусы? Король есть король…

Когда король ступил на борт галеры, Потемкин помог ему, преклонив при этом колено, чем вызвал гнев Екатерины.

– Мог бы и не унижаться, – шепнула она ему.

Дмитриев-Мамонов, знавший о прежней любви Екатерины, при виде Понятовского стал изображать муки ревности, вызвав смешки фрейлин, но Екатерина приняла муки фаворита за чистую монету. В салоне король сказал ей:

– Дело прошлое, но согласись ты, Като, стать моею женой четверть века назад, и вся политика Европы потекла бы в ином направлении. Россия велика сама по себе, а Польша возвысилась бы до небывалого могущества и блеска.

– Возможно, – нехотя согласилась Екатерина.

На вопрос короля о близости разрыва с Турцией ему отвечал Безбородко, что разрыв отношений вполне возможен:

– Нам отлично известны намерения вашего величества. Но потребно более спокойное время, чтобы русско-польские дела привесть к достойному равновесию. Мы не можем дать никаких гарантий, но средь ваших панов имеются лжепатриоты, которые уже заручились гарантиями со стороны… Пруссии?

Понятовский беспомощно развел руками:

– Подобные инсинуации возникли с появлением в Варшаве одноглазого маркиза Луккезини. Но… что может нам гарантировать Пруссия?

– Луккезини обещает вернуть полякам Галицию.

– А что можете обещать Польше вы? – спросил король.

Екатерина с раздражением вмешалась в их диалог:

– Мы не на базаре, и здесь не место для торговли. Я не согласна и со светлейшим, который сулит вам Молдавию… Сейчас достаточно и того, если мы сойдемся лишь в принципах.

Она вручила королю звезду Андреевского ордена, деловым тоном велела подавать обед. Понятовский ожидал, что она пригласит его сопутствовать ей до Тавриды, но Екатерина не оставила его даже на ужин. Было восемь часов вечера, когда она безо всякой деликатности спросила:

– Не наскучило ли вам мое соседство?

На языке придворного арго это значило, не пора ли тебе убираться? На глазах короля выступили слезы. Ради трех часов свидания с нею он шесть недель ожидал ее в Лабуни и Каневе, истратив три миллиона злотых, и остался без гроша. Не без яда Понятовский ответил, что соседей не выбирают:

– One ne choisit pas ses voisins…

Выходя из-за стола, Понятовский выхватил у пажа перчатки, Екатерина подала ему шляпу. Намекая на корону, король поблагодарил ее – с горечью:

– Когда-то вы подарили мне лэчшую шляпу. Но, увы, она что-то плохо держится на моей голове…

Когда Понятовский сел в шлюпку, Екатерина сказала свите:

– Он рассчитывал – я останусь до завтра, чтобы обедать с ним в Каневе, а у меня язык распух от пустых разговоров.

Потемкин пребывал в удрученном состоянии.

– Король приехал с добром, желая союза с Россией, а мы приняли его хуже татарина… – сказал он. – Вот так мы теряем своих друзей, а в это время в Варшаве маркиз Луккезини осыпает пьяных ляхов прусскими талерами! – Предчувствуя недоброе, он крепко выпил.

Понятовский на последние деньги распалил над Каневом фейерверк в честь своей бывшей возлюбленной. Екатерина поглядела и сказала:

– Фейерверк красив! Но каши на нем не сваришь…

Она была во всем не права, а Потемкин во всем был прав.

2. «Предпосла страх…»

По берегу Днепра Флотилию сопровождал поезд карет…

Европа уже сложила мнение, что путешествие задумано Потемкиным, дабы оживить увядшие чувства императрицы к нему лично. Но светлейший об этом и не помышлял, озабоченный иной целью: показать мощь России в ее южных пределах и тем самым, возможно, предотвратить войну хотя бы на два-три года. Флагманская галера вдруг напоролась на подводный камень, в трюмах явилась течь. 28 апреля, во время следования к Кременчугу, на Днепре разразилась страшная буря. Гребцы выбились из сил, светлейший с Безбородко, сбросив кафтаны, тоже взялись за весла, их примеру охотно последовали принцы де Линь и Нассау-Зиген; титулованные господа были уже в пятом десятке жизни, а Дмитриев-Мамонов, молодой бугай, избавил себя от весла, сославшись на головную боль. Екатерина в «Походном журнале» отметила тошноту фаворита, зато вымарала чернилами запись о буре и течи, чтобы исключить все неудачи.

– Я хочу видеть Суворова, – сказала императрица.

– Он ждет нас в Кременчуге…

30 апреля прибыли в Кременчуг, который обрел вид южной столицы; консерватории, конечно, еще не возникло, зато хор в три тысячи голосов великолепно исполнил торжественный «Se Deum». Композитор Джузеппе Сарти, уже не зная, как лучше угодить вкусам светлейшего, исключил на этот раз из оркестра литавры и барабаны, заменив их удары пушечными залпами. Это дало графу Сегюру повод для каламбура:

– Конечно, у бедного Моцарта не хватило бы пороху, а Сарти получает его из необъятных арсеналов светлейшего…

Вокруг Кременчуга расположились красивые, ухоженные селения. Суворов продемонстрировал легкость шага и энергию натиска своей дивизии. На иноземных послов все увиденное произвело ошеломляющее впечатление. Екатерина откровенно хвасталась:

– Мои лучшие войска! А конница – как ураган…

Она обратилась к Суворову: чем его наградить?

– Обеднял, матушка. За квартиру задолжал.

– Много ль надо тебе?

– Три рубля… ты и расплатись!

8 мая на галеру «Днепр» прибыл курьер: Румянцев извещал, что император Иосиф II уже проехал Миргород, поспешая навстречу императрице. Флотилия стала на якоря, Екатерина с Безбородко и Потемкиным пересели в кареты, заторопились к селу Кайдаки. Встреча монархов состоялась в голой безлюдной степи.

– А ловко мы политиков облапошили, – хохотала Екатерина. – Европа никогда не узнает, о чем сейчас говорить станем.

Высоко в небе пиликали жаворонки. Иосиф сказал:

– У меня аппетит не политический, а – волчий…

Екатерина не рассчитывала звать его к обеду, надеясь, что сама будет звана к столу Потемкина, а повара светлейшего с провиантом заблудились в степи. В результате Потемкин и Безбородко стряпали сами, разводя в крутом кипятке бульонные плитки. Иосиф, присаживаясь к походному костру, брезгливо отказался от этого варева, сразу же заведя речь о будущих завоеваниях. Он веско дал понять, что в случае войны рассчитывает на обретение Хотина, который бы оградил его Галицию с Буковиной, он возьмет у турок Белград, часть Валахии и побережья Дуная – вплоть до его устья:

– Как видите, мои требования очень скромные. Но желательно бы еще взять от Венеции области Истрию и Далмацию…

Безбородко взял на себя инициативу усмирить венскую алчность. Он сказал, что кромсать Венецию нельзя: эта республика согласна и сама вступить в борьбу с турецкой империей. Так зачем же раздирать в куски эвентуальную союзницу? После он предложил ехать в слободу Белозерки, ему принадлежащую:

– Там обещаю вам пышную иллюминацию.

Иосиф, подавленный отпором, сказал:

– Ваши иллюминации вызывают у меня галлюцинации…

В своем поместье Безбородко удачно разыгрывал роль лакея, в белом фартуке обслуживая гостей. За обедом Иосиф сказал, что этот «лакей» неверно понял его притязания:

– Взамен Истрии и Далмации я помог бы Венецианской республике отнять у турок Моррею и острова Крит с Кипром.

Потемкин возразил: если все забрать и все раздать, то из каких же тогда лоскутьев собирать будущую Элладу?

– А так ли уж нужна грекам свобода? – ответил Иосиф. – Стоит ли нам думать о них?

Безбородко после обеда успел шепнуть Потемкину:

– Цесарцы уже начали дудеть в свою дудочку…

Екатеринослав застали в хаосе созидания. Город более напоминал гигантский склад строительных материалов. Светлейший гостей в этом городе не задерживал, объясняя кратенько:

– Вот судилище наподобие базилик древних. Палаты во вкусе эллинском. Фабрика суконная. Фабрика чулочная. Аптека. Лавки торговые с пропилеями и театром. А собор мы заложим на один аршинчик повыше римского собора святого Павла…

Екатерина пожелала видеть, как галеры Флотилии проскочат через Ненасытецкие пороги. С высоты берега наблюдали за искусством днепровских лоцманов. В тучах брызг, чуть не пропоров днища, корабли вышли на чистую воду. Екатерина велела звать главного лоцмана Полторацкого, который, к ее удивлению, оказался запорожцем. Усы его вились как хмель по тыну, на голове была высокая баранья шапка. Сапоги из красной кожи с подковами из чистого серебра, шаровары широченные, как юбки.

– За геройство твое жалую чин подпоручика и произвожу во дворяне. А всем остальным лоцманам угощение ставлю…

* * *
При въезде в Херсон была воздвигнута триумфальная арка с надписью на греческом языке: ДОРОГА В ВИЗАНТИЮ. Император Иосиф II проехал под этой вывеской с таким мученическим видом, будто его везли к дантисту – рвать зубы. Кобенцль стушевался в его присутствии, и Потемкин просил уже не посла, а принца де Линя вызвать императора на откровенность.

– О чем хлопочет Потемкин? Мое крайнее желание, – отвечал император де Линю, – вернуть Силезию, потерянную моей матерью, и я, вы знаете, не родился в сорочке, как эти русские, желающие увлечь меня своими глупыми византийскими фантазиями…

Херсон был переполнен разноязычной публикой, изобилием товаров и продуктов. Улицы были прямые и чистые. Дома отлично строены и хорошо меблированы. Множество ювелиров копошилось в лавках, торгуя серебром и золотом, рубинами и кораллами. Бани работали спозаранку. Иосиф вставал в четыре часа ночи и бродил по городу, ничему не веря. Он все трогал руками, навещал дома обывателей, заглядывал на кухни, желая выведать, что едят, расспрашивал о ценах на баранину и дичь. К его удивлению, провизия в Херсоне стоила гроши.

– Опять галлюцинации, – признавался он Кобенцлю. – Для меня непостижимо, откуда здесь взялся город с населением и даже детьми, если тут недавно была безлюдная степь?

Но вид крепости, верфей и арсенала с пушками убеждал лучше слов. Иосиф отказался от приготовленного для него отеля, заняв комнатушку в доме своего консула. Он одевался нарочно скромно: белый мундир и белые штаны, красный жилет, чулки нитяные и никаких орденов… Екатерина иронизировала:

– Я завезла ваше величество столь далеко, что отсюда, из Херсона, гораздо ближе до Константинополя, нежели до Вены.

Это был опасный призыв следовать ее курсу.

– Вы правы, – отвечал Иосиф, – чем больше едешь, тем дальше манит. Боюсь, что после посещения Босфора вы пригласите меня в Калькутту или Каир… Ограничимся Севастополем!

Иностранцы, собираясь в кружок, говорили о безумном расточительстве русских, осуждая бесполезность расходов: «Турки придут, и здесь даже щепок не останется…» Екатерина появлялась в обществе, держа в одной руке испанскую трость, в другой – табакерку из карельской березы. Она была при голубой ленте и трех орденах. Седеющие волосы собирала в низкий тупей, длинную косу складывала на затылке в тугой узел. Ее прическу облегала черная бархатка, унизанная мелкими бриллиантами.

– Отсюда моему флоту, – весело говорила она, – всего несколько дней пути до Сераля султанского на Босфоре. Я никогда не угрожаю, но турки пусть задумаются…

Потемкин являлся (праздничный, великолепный). За ним повсюду таскался галдящий кагал варшавских евреев, моливших о позволении открыть в Херсоне финансовые конторы. Светлейший свысока рассуждал с иностранными послами о значении своего края:

– Петербург приносит стране лишь восьмую часть доходов империи. Обретенные нами края превзойдут в прибылях все области. Жалеть расходов – все равно что плакать о тех боярских бородах, которые Петр Великий остригал ножницами…

«В чем его волшебство? – депешировал Сегюр Монморену. – В гении, еще в гении и еще раз в гении». Император Иосиф говорил Сегюру: «Мы нищие! Ни в Германии, ни во Франции не могли бы позволить себе того, что здесь делается русскими…» Сегюр запечатлел и такую фразу Иосифа:

– Россия – опасный союзник: она тратит свои деньги еще до войны и является на войну с пустым кошельком. А этот Циклоп заявил мне вчера, подвыпив, что Россия способна вести войну с Турцией своими силами… без нас!

– Я вам сообщу худшее: Булгаков уже в Севастополе.

– Зачем? – перепугался Иосиф.

– Для консультаций, так объяснили мне русские…

15 мая состоялось торжество спуска кораблей и закладки новых. Для Екатерины построили роскошный паром, паруса его были сшиты из алой парчи с золотыми кистями.

– Беда мне с этим флотом! – нагло врала она иностранным послам. – Мой флот так быстро растет, что холста уже не хватает, приходится парчу на паруса тратить.

Херсонское адмиралтейство укрепило посреди парома престол, великолепие которого покоробило даже Екатерину.

– Светлейший, сколько ты истратил на стульчак этот?

– Садись, матушка, сколько бы ни стоило.

– Разоришь ты меня, пустишь по миру…

На воду, кормою вперед, сошел линейный корабль «Владимир», за ним по салу, яростно шипевшему и дымившему, скользнули фрегаты «Иосиф II» и «Александр». Паром сильно раскачало, волна заплеснула персидские ковры, ветер растрепал перья страусов над престолом. Исполняя завет Петра I, императрица поднесла мастерам-корабельщикам подносы из серебра, на которых горками лежали деньги (за корабли расплачивались тогда по длине их и по количеству пушек). Здесь же, на пароме, был накрыт стол с водками и холодными блюдами, гости подходили, сами наливали себе, закусывали… Кобенцль сказал Потемкину:

– Архитектура и оснащение кораблей выглядят очень хорошо.

Но Фицгерберт заметил, что они строены из сырого леса. Потемкин же отмахнулся:

– Сушить некогда! Воевать и на таких можно.

– Ваша светлость чем-то озабочены?

Ответ Потемкина был для Кобенцля неожиданным:

– Думаю о Моцарте! Надо бы сказать ему, что на ухо наступать не станем: пусть пишет, что хочет, денег не пожалеем. А звание русского дворянина дадим сразу… с гербом.

Из Херсона вереница карет двинулась к Перекопу, над воротами в Тавриду было начертано: ПРЕДПОСЛА СТРАХ И ПРИВНЕСЛА МИР. Потемкин всех въезжавших одарил крымской солью:

– А вот редкий сорт: эта соль пахнет малиною…

За Перекопом, будто из-под земли, возникли тысячные лавы казаков, которые и мчались с ухарским гиканьем, устремив в пространство длинные пики. Не успели опомниться от этого видения, как показался лагерь татарских кибиток – в конвое уже мчались крымские татары. Эскадроны их в ровном порядке были подобраны по лошадиным мастям, обнаженные сабли сверкали столь жгуче, что делалось страшно. Фрейлины и статс-дамы забились в углы карет, сильный пол тоже испытал тревогу немалую… В этот момент Сегюр крикнул:

– Какой уникальный случай! Что будет, если татары сейчас скрутят императрицу России и германского императора, привезут их в Евпаторию, а там ждет турецкий корабль, который и доставит их прямо на базары Константинополя… Конец всем планам!

– Успокойтесь, – отвечала Екатерина. – Если меня и продадут на базаре, я уже слишком стара для того, чтобы стать звездою гарема султанского. В самом лучшем случае меня подержат одну ночь ради приличия, а под утро выгонят!

20 мая она чуть не погибла – вместе с Потемкиным.

Бахчисарай лежал в изложине крутых гор, а подъездные дороги к нему всегда очень опасны. На крутом спуске лошади вдруг понесли вниз, а лейб-кучер, непривычный к горам, забыл про тормоза. В рукоять тормозов вцепился могучий Потемкин – над обрывом в пропасть лошади разом стали, но сзади их ударила карета – тут подскочили опытные в таких делах татары и удержали карету от падения в ущелье. Екатерина осталась невозмутима. Потемкин тоже.

– Плевать, – сказал он. – Мы уже приехали…

Иосиф нашел, что Бахчисарай похож на итальянскую Геную. Пестрые толпы татар, ослики в тесноте улочек. А перед кофейнями вертелись дервиши и, приведя себя в экстаз, падали в обморок. Впрочем, дервиши разбежались сразу, как только разнесся слух, будто русская столица переносится в Бахчисарай… Впрочем, Потемкин угощал приятелей чебуреками, татарской бузою и лилейными шербетами. Сам же выпил множество бутылок кислых щей, поел клюквы и сказал:

– Все! В лимане Днепровском явилась турецкая эскадра.

Де Линь и Нассау-Зиген велели седлать лошадей:

– Скачем! Нельзя упустить такое зрелище…

Появление турецкой эскадры у берегов Тавриды – грозная демонстрация силы. Предупредительная! Но и стратегическая, ибо, крейсируя под стенами Очакова, турки заграждали русским кораблям подходы к Кинбурну. Екатерина сказала Иосифу:

– Видите? Османы очень быстро забыли о Чесме…

На ночь горы вокруг Бахчисарая были иллюминованы плошками. Дипломатов разместили в бывшем гареме хана, где хранились удивительные восковые цветы, сделанные еще бароном де Тоттом. Никто не догадывался, что этот прохвост обладает и талантом скульптора. Екатерина сказала, что видит в этом р о к:

– Не странно ли, что все, сделанное Тоттом, рано или поздно попадает мне в руки. Он отлил для Крым-Гирея двести пушек – они мои, украсил дворец для ханов – и дворец стал моим…

Ханские покои реставрировал Осип де Рибас, налепивший всюду столько золота, что впору зажмуриться. По стенам красовались арабские надписи: «Что ни говори завистники, ни в Дамаске, ни в Исфагани не сыщем подобного…»

– Все, мерзавец, испортил! – негодовал Потемкин. – Знай я, что он ничего не смыслит в Востоке – не поручал бы ремонт ему. Разве кто помелом мажет золото по стенкам? Помню, вот тут висела прекрасная люстра, где она? Вместо нее приляпана фитюлька, какие в трактирах бывают… Все разворовал!

– А кто ремонт делал? – спросила Екатерина.

– Арестанты, маляры да солдаты.

– А где красок купили?

– Да на базаре…

Перед сном Потемкин навестил могилу Крым-Гирея; ему перевели эпитафию: «Ненавистная судьба зарыла здесь в землю алмаз нити Гиреев… Не прилепляйся к миру: он не вечен. Смерть есть чаша с вином, которую пьет все живущее». Потемкин, скорбный, думая о смерти, вернулся во дворец. Дипломаты пили вино, молодо дурачились. В покоях императрицы еще не гас свет…

– Ты почему не спишь? – вошел к ней Потемкин.

– Я пишу стихи, посвященные «Князю Потемкину».

Стихи, написанные ею в Бахчисарае, уцелели:

Лежала я вечор в беседке ханской,
В средине бусурман и веры мусульманской…
О, божьи чудеса! Из предков кто моих
Спокойно почивал от орд и ханов сих?
А мне мешает спать среди Бахчисарая
Табачный дым и крик…. Не здесь ли место рая?
Хвала тебе, мой друг! Занявши здешний край,
Ты бдением своим все вяше укрепляй.

На следующий день возник ослепительный Севастополь.

* * *
Яков Иванович выехал навстречу поезду, свидание состоялось близ Инкермана – в убогой татарской сакле. Посторонних никого не было, и Булгаков радовался этому.

– Дабы избежать подозрений турецких, я приплыл с австрийским интернунцием. Известно ли вам, что начались народные волнения во Фландрии? Сие угрожает Иосифу потерей Бельгии… Но допреж дел важных прошу выслушать просьбу личную.

Булгаков сказал, что давно состоит в связи с француженкой, имея от нее детей. Сейчас он оставил их на корабле. Ему желательно обвенчаться, прижитых сыновей узаконить в браке. Екатерина сразу же согласилась сохранить сыновьям дворянство и фамилию отца.

– Пусть семья твоя останется здесь. Но сейчас нам не до свадеб и гулянок. Давай садись, Яков Иваныч, и сообща со светлейшим обговорим, как тебе вести себя в Константинополе, и надо поспешать… Эскадра султана уже рядом!

3. Севастополь – Полтава

Жарища началась с утра – нестерпимая. И все гости были счастливы выбраться из карет; в громадном шатре Потемкина их ожидала благословенная прохлада, внутри таял зеленоватый сумрак, оркестр играл приглушенно, не мешая вести беседы, а лакеи двигались бесшумно, разнося бокалы с напитками…

– Итак, что же увидим дальше? – спросил Иосиф.

– Дальше? – воскликнул Потемкин. – Смотрите…

Разом ударили пушки, стена шатра оказалась кулисою, которая и распахнулась настежь. Внутрь ворвался ярчайший свет солнца, возникла синева моря, панорама бухт Севастополя, а внизу, под ними, двигались линейные корабли, фрегаты, суда бомбардирские и прочие. Ветер напружил их паруса, в белом дыму залпов они разрушали макеты крепостей, разбрасывая сооружения точными попаданиями ядер, воспламеняя обломки брандскугелями.

– Что за чудо? – оторопел Сегюр.

Потемкин, звеня шпорами, распахнул кулисы пошире:

– Рекомендую: ЕГО ВЕЛИЧЕСТВО – ФЛОТ ЧЕРНОМОРСКИЙ!

Среди дипломатов возникла немая сцена. Де Линь, конечно, запечатлел ее на своих скрижалях: «Граф Сегюр в недоумении, Фицгерберт философски равнодушен, граф Кобенцль пытается уловить взгляд своего императора, а все придворные застыли с открытыми ртами». Принц Нассау-Зиген – с завистью – произнес:

– Какая честь служить флоту Черноморскому!

Все восемь бухт Севастополя лежали перед ними, планировка города была идеальна. Офицерские дома. Казармы. Магазины. Кузницы. Склады. Караульни. Сараи. Такелажни. Гауптвахты.

«Слава Екатерины», первый линейный корабль флота, вдруг воздел над собой кайзер-флаг Потемкина, салютуя лично императрице.

– Не сон ли это? – сказала она. – Хочу пощупать.

И юные фрейлины, подпрыгивая, защебетали:

– Мы тоже хотим… поехали скорее – щупать, щупать!

* * *
Ради этого дня Екатерине сшили адмиральскую форму. Ей понравился белый мундир, но штаны с трудом натянула.

– Боже, куда делась стройная принцесса Фике? Гости увидят один мой зад и уже не разглядят моего флота…

Портные срочно соорудили «адмиральскую юбку» (неслыханный случай в истории флотов всего мира). Юбка была из белого сукна, понизу обшитая зеленым бордюром, что вполне гармонировало с зеленым жилетом и отворотами мундира.

– Так лучше, – сказала императрица, оснащая свои руки испанской тростью и деревянной табакеркой…

Свита проследовала за нею к пристани. На воде раскачивались катера, покрытые шелковыми тентами, гребцы были подобраны на славу – крепыши, загорелые, белозубые. Их рассадили по веслам таким манером: блондинов по левому борту, а брюнетов по правому. Матросы были при галстуках, их голову прикрывали от солнца черные шляпы с плюмажами из петушиных перьев.

– Здорово, ребята! – сказала Екатерина. – Сами видите, куда я забралась, чтобы только на вас поглядеть.

Черт дернул одного парня сразу же ей ответить:

– От евдакой-то дамы чего не станется!

Потемкин сунул к носу оратора кулак с перстнями:

– Цицерон тамбовский… А евдакое нюхал ли?

Зрелище двух эскадр черноморских было великолепно.

– Флот большой, но зачем он нужен здесь России?

На это ворчание Фицгерберта Потемкин ответил:

– А затем, чтобы никто об этом больше не спрашивал…

Гребцы, откинувшись телами назад, загребли пенную воду. Поднявшись на палубу «Славы Екатерины», Иосиф II и дипломаты с удивлением обозревали Севастополь с его строениями.

– Все это очень хорошо, – сказал Иосиф, – но мне бы хотелось видеть и то, что осталось тут от турок.

– Остались кусты кизиловые, – ответил Потемкин.

Гости разбрелись по отсекам, осматривая внутренность кораблей, их батарейные палубы. Среди офицеров, представлявшихся Екатерине, Потемкин выделил бригадира Федора Ушакова:

– Полюбуйся: лучший офицер моего флота!

Екатерина потом спросила: а Войнович? а Мордвинов?

Потемкин промолчал, и это был его лучший ответ. Нассау-Зиген, понимавший толк в делах флота, с поклоном еще раз напомнил Екатерине, чтобы располагала его морскими познаниями и беззаветной храбростью:

– Турецкая эскадра шляется под стенами Очакова, действуя на меня как вино. Дайте мне три ваших корабля, и я клянусь уничтожить турок сразу же – в Днепровском лимане.

– Благодарю. Но мой посол в Турции хлопочет о мире…

Вечером корабли осветились праздничной иллюминацией, усталых гостей спровадили катерами на берег – отдыхать. Екатерина указала Потемкину устроить ужин в кают-компании флагмана:

– И чтобы никаких иностранцев – одни русские…

Близость турецкого флота всех бодрила воинственно.

– Слава богу, – начала речь Екатерина, – здесь люди свои, чужих нету. Коли сор явится, сами его и выметем… Будем откровенны: России предстоит новое испытание. Спасибо флоту российскому! Одной рукой облокотились мы на море Балтийское, другой на море Черное, и отныне, коли что я скажу, Европа меня выслушивает с почтением. – Екатерина вылила вино из бокала, попросила водки. – Я пью за вас, господа офицеры, за великий народ российский, способный выплескивать моря и передвигать горы. Все недостатки нашей нации меркнут при ярком свете доблести и мужества, как меркнут перед бриллиантами оконные стекла, как бы они ни сверкали… Виват все вы! Виват я, грешная! Виват – России!

– Виват… виват… виват! – отозвались офицеры.

Стоя за ее спиною, фаворит изображал ревность.

– Дурак ты, – шепнула ему Екатерина и пошла вокруг стола, чокаясь со всеми и целуясь. Задержавшись подле Ушакова, она тихо сказала ему:

– Хотя вы и командовали на Неве яхтами моими, но теперь я жалею, что мало вас знала…

В этом году виноградники Судака обещали дать 18 тысяч бутылок первого вина. Флот существует, армия готова, магазины заполнены провиантом, но из России уже доходили черные слухи о предстоящем голоде. Потемкину не хотелось об этом думать. Утром он скорчился от боли. Роджерсон, осмотрев князя, обнаружил у него непомерное вздутие печени:

– Хотите жить – будьте умеренны в желаниях.

– Будь сам умерен! Учить-то вы все горазды…

Дорога до Балаклавы казалась волшебным садом из роз, императрицу встречал эскадрон гречанок под командованием известной в Тавриде красавицы – Елены Саравдаки. Амазонки были в малиновых юбках, гусарские спенсеры у них из бархата зеленого, а тюрбаны – из розового шелка, осыпанного алмазными блестками. Глаза мужчин разгорались при виде такой экзотической красоты, а гречанки скакали над пропастью, паля в небо из ружей – огнем боевым, частым, гулким… Ламбро Каччиони при въезде в Балаклаву встречал гостей чарками с крепчайшей «мастикой».

– Я вот о чем подумала, – сказала Екатерина, пробуя вино и рыбу, – тебе, Ламбро Ликургович, в случае войны опять бы хорошо в Архипелаге греческом показаться. Денег дам!

– Мне бы только добраться живым до Триеста, где полно негоциантов из родной мне Ливадии, там я денег и сам достану…

Посещение Кафы доставило совсем иное удовольствие: здесь Потемкин оставил руины как они есть, ничего не поправляя; он рассудил верно, что России не мешает иметь свою «Помпею» для будущих раскопок. Затем он отвез гостей в Карасубазар, где Старов создал для него маленький замок, вокруг которого был разбит парк, в нем гуляли белые ангорские козы. Под сенью старого дуба шумел водопад, обложенный мрамором. Иосиф выглядел смущенным, он отводил от русских глаза:

– К сожалению, я должен покинуть вас. Начались волнения в Бельгии, и надо бояться революции… Де Линь! – окликнул он вдруг. – Не вы ли и затеяли революцию во Фландрии?

– У меня там родовой замок, но служу я Австрии.

– Однако ваш младший сын строит в Брюсселе баррикады, с которых подлая чернь стреляет по моим войскам.

Ответ де Линя показался всем очень странным:

– У моего сына большие способности к инженерии…

Иосиф уехал. Но появилась женщина красоты бесподобной. Это была Софья Константиновна Витт, урожденная Глявонэ (или Челиче?), и Потемкин, явно ослепленный, представил ее императрице. Екатерина спросила: ради чего она оказалась в Тавриде?

– Завтра я отплываю в турецкую Бруссу, где надеюсь отыскать свою бедную мать. Настолько бедную, что она была вынуждена продать меня и мою сестру польскому нунцию Боскампу. Теперь я даже благодарна матери, продавшей меня…

Потемкин волочился за красавицей, где-то очень долго пропадал, почему Екатерина и встретила его с ревностью:

– Неужели и ты, друг мой, не устоял перед этой низкой тварью, на лице которой выжжено клеймо продажности?

– Мы беседовали о… крепости Хотина, она уверила меня, что случись война, и Хотин сразу отворит нам ворота.

– Каким же образом?

– Сестра мадам Витт, тоже проданная матерью, была куплена пашою Хотина, и она стала «одалыкой» в его серале.

«Одалыка» – звезда гарема (отсюда же и «одалиски»). Но Екатерина до седых волос ревновала Потемкина:

– Вольно ж ей врать, а тебе вольно врунью слушать…

На обратном пути в Россию императрица заночевала в слободе Анновке, тоже принадлежавшей Безбородко.

– Слушай, Андреич, какой уже раз я ночую в твоих поместьях. Всюду, куда ни заедем, везде у тебя имения. Я ведь помню, каким босяком достался ты мне, из косточек суповых ты мозги, словно пес бездомный, высасывал. А теперь? Диву даюсь, и когда ты успел таким магнатом соделаться?

– Все вашими щедротами, – отвечал «щирый хохол»…

В свите царицы появился скромный Голенищев-Кутузов, которого Екатерина встретила очень приветливо.

– Берегите голову, Михаила Ларионыч, – сказала она ему. – Видит бог, ваша голова еще пригодится матушке-России…

7 июня в Полтаве съехались Потемкин и Суворов, Екатерина со свитой и послами. Здесь перед ними было документально разыграно славное Полтавское сражение, о котором Сегюр известил Париж: «Оно явилось в живой, одушевленной картине, близкой к действительности». Все было исполнено в подлинной исторической точности – и огонь инфантерии, и наскок кавалерии, в громыхании канонады не были слышны только вопли умирающих, ибо войска сражались с притворной жестокостью. Но впечатление от битвы было настолько сильным, что в самые патетические моменты сражения зрители невольно вскрикивали от ужаса. Екатерина поднесла Суворову табакерку со своим портретом и с бриллиантами:

– А три рубля за квартиру, так и быть, я заплачу.

Суворов пал перед ней на колени:

– Спасительница! Не будь тебя, кто бы мне три рубля дал?..

Над землей еще клубились тучи порохового дыма, когда она, низко кланяясь, вручила Потемкину пальмовую ветвь:

– Это тебе, друг мой… за Тавриду! И отныне велю во веки веков зваться тебе князем ПОТЕМКИНЫМ-ТАВРИЧЕСКИМ…

Екатерина тронулась на север, последний раз посетив проездом Москву: больше она ее никогда не увидит.

Неурожайный год снова подкосил страну.

– Европу мы здорово удивили, – сказала она. – Теперь пришло время нам самим удивляться…

* * *
Королевская дача «Гага» в окрестностях Стокгольма: рыжие камни, поросшие седым мохом, шум ручьев, стройные сосны, по ним скачут белки. Молчаливый камердинер провел офицера до дверей секретного кабинета, в котором его ожидал король.

– Рад видеть вас, Эренстрем, живым и цветущим. Не стану придираться к вам за то, что вы оказались в обществе изменника Магнуса Спренгпортена. Я жду подробного рассказа о виденном…

Рассказ Эренстрема был насыщен точными подробностями о путешествии от Петербурга до Тавриды, в нем было много и таких деталей, которые ускользнули от внимания Сегюра, де Линя и прочих иностранцев. В кабинет вошел узколицый и мрачный брат короля, герцог Зюдерманландский, масон очень «высоких градусов», командовавший шведским флотом. Он спросил:

– Сколько кораблей в Севастополе вы видели?

– Тридцать. Из них многие – линейные.

– Проклятье! – сказал король. – Когда они успели все это построить? Наверное, опять лес не высушили?

Герцог Зюдерманландский сказал, что червя еще нет:

– Червь заведется позже, а пока могут плавать…

От Эренстрема потребовали письменно изложить свой рассказ. Ознакомясь с ним, Густав III сказал:

– Отличный документ, срывающий фальшивый покров миролюбия с моей sestr’ы. Европа в брожении, и вряд ли Швеция избегнет военной участи. Осторожность требует от нас принять некоторые меры. У меня в стране снова неурожай, я выезжаю в Сканию, чтобы молиться заодно с голодающими. Вы найдете меня в Мальмё, где и получите задание, приличествующее вашим способностям…

Они встретились в Мальмё, опять была соблюдена обстановка секретности. Густав завел речь о Спренгпортене:

– К сожалению, таких офицеров, как он, немало в моей армии и на моем флоте. Вы сейчас нелегально проберетесь в провинции Эстляндии и Лифляндии, потерянные нами со времен Карла Двенадцатого, и там выявите антирусскую оппозицию среди тамошнего рыцарства…

Во время беседы дверь скрипнула, в щель просунулась голова очень красивого молодца, и король даже огорчился:

– Это барон Армфельд, он слишком умен, чтобы не догадаться, о чем мы тут сговариваемся… Ладно! Мы с бароном давние друзья. Я буду продолжать: мой флот в отличном состоянии, армия имеет полный комплект, арсеналы и магазины перенасыщены оружием. Никогда еще Швеция не бывала так прекрасно вооружена… Когда слухи о войне с Россией станут достоверны, старайтесь из Ревеля достичь Гельсингфорса: вы найдете меня на фрегате «Амфион»… Политическая обстановка, – продолжал Густав энергично, – сложилась в пользу Швеции, которую поддержат Англия, Пруссия и, конечно же, Турция. Теперь я спокоен, – сказал король, – Полтавы не повториться!

Через несколько дней Безбородко уже докладывал Екатерине об этой беседе. Она просила назвать источник.

– Барон Мориц Армфельд.

– Источник хорош. Можно верить…

Безбородко на цыпочках удалился. Екатерина вздохнула и продолжала письмо: «Столица моей империи, на мой взгляд, еще не найдена, и, вероятно, не мне сыскать ее… Нужно на 60 000 войска больше, чем имеем, чтобы обеспечить Санкт-Петербург от стремительного нападения!» Нападения – с севера.

4. Эди-Куль

Юсуф-Коджа спрашивал английского посла Гексли:

– Правду ли говорят люди, будто твой король изобрел машину, в которую запихивают живого быка, а потом вынимают из машины готовую колбасу из мяса и отличные гребенки из костей?

– При мне такой машины в Англии еще не было, – отвечал Гексли. – Но возможно, ее изобрели за время моего отсутствия.

– Ты узнай, посол, не слыхать ли в Европе о такой машине, чтобы в нее затолкать человека в штанах, а с другого бы конца он выскочил без штанов – уже высеченный и рыдающий…

Карьера Юсуфа характерна для империи Османов. Сначала он подавал воду и раскуривал трубки для капудан-пашей, затем на кораблях торговал лепешками для матросов. Разбогатев, пролез в казначеи флота, сделавшись пашою под кличкой «Коджа» (что означает «длиннобородый»). А теперь он – великий визирь, в его руках судьбы войны и мира… Конечно, беспардонный туризм русской кралицы до Тавриды стоит того, чтобы подпалить бочку с порохом. К тому призывали султана его советники – Гексли и пруссак Диц:

– Стоит вам поднять над Сералем «кохан-туй», и Швеция моментально высадит десанты на Невской набережной Петербурга.

«Кохан-туй» – это хвост лошадиный. Французский посол Шуазель-Гуфье предупредил Булгакова: Юсуф-Коджа вытряс уже все души из банкиров, чтобы сдали свои капиталы в казну султана.

– Это решение угрожает войной, и я сам свидетель тому, как султан жаловался прусскому послу Дицу, что привык посыпать плов солью, пахнущей малиной, а такая соль осталась в Крыму…

15 июля 1787 года Булгаков проснулся в Буюк-Дюре от лая злющих турецких овчарок, охранявших посольскую дачу.

– Москов сарайдан терджуман гылды!

Булгаков, еще сонный, понял: приехал драгоман из русского посольства.

Драгоман сказал: послу надо быть у Порога Счастья:

– Реис-эфенди желает видеть тебя завтра же…

Реис сидел на подушках с бумагою в руке:

– Теперь ты будешь слушать, что я скажу. Россия должна отказать себе в праве покровительства над ханом Грузии…

– Ираклий не ваш хан, а царь Грузии, которая волеизъявлением всенародным состоит в протекторате российском.

– Не ври! Ираклий вассал нашего падишаха. Слушай далее. Войска из ханства Грузинского вы должны вывести…

– Мы вывели их давно, – сказал Булгаков.

– Не прыгай, как блоха, через мои слова. Ты лучше слушай! Сорок соляных озер в Крыму вы отдайте султану. Турция отныне будет осматривать все русские корабли. Россия не имеет права ввозить в свои пределы с Востока масло оливковое, кофе из Яффы, пшено сарачинское (рис) и…

– Этим ультиматумом, – опередил его Булгаков, – Высокая Порта разрывает все артикулы Кучук-Кайнарджийского мира.

– Ответ дай не позже двадцатого августа.

Булгаков нагнулся над реисом, сидящим на подушке:

– Ты же умный человек и понимаешь, что за такой срок я не успею отослать пакетбот до Севастополя, курьеры не успеют доехать до Петербурга и вернуться с ответом…

Не дослушав посла, реис-эфенди свернул бумагу:

– Я лишь исполнил волю моего повелителя.

– Но я заметил в твоих словах волю советников, прусского и английского, которые как серьги висят на ушах визиря…

Возвратясь в посольство, Булгаков сразу начал уничтожать дипломатическую переписку, спалил секретные шифры, деловые бумаги. Ему советовали закопать в саду драгоценные вещи.

– Вещей я никогда не жалел, – отвечал посол…

К великому визирю Юсуф-Кодже явился курьер султана с повелением: «ОБЪЯВЛЯЙ ВОЙНУ. БУДЬ ЧТО БУДЕТ». «Будь что будет» – это мусульманский «кысмет», но в переводе на русский язык. Юсуф отправил курьера к реису, чтобы звал Булгакова в Диван. Встреча в Диване состоялась 5 августа.

– Мы, – заявил Юсуф, – не желаем знать никакой Тавриды, для нас она останется Крымом татарским. И мы решили: Россия должна вернуть нам Крым, а все прежние договоры уничтожаются, включая и Кучук-Кайнарджийский… Если ты не согласен с нами, мы поднимем даже стариков и мальчиков, начиная с семи лет, всех пошлем на войну – и вы погибнете в крови и во прахе.

«Я, – писал Булгаков, – едва не спросил: да кто же останется столицу беречь?.. Дворы Порты наполнены были янычарами, один из них стоял надо мною и держал кинжалы, как бы боясь, чтоб я не заколол визиря. При провожании меня чины Порты плакали», и по их слезам Булгаков понял, что не все в Турции потеряли головы: есть еще турки, желающие мира с Россией… Янычары, обнажив ятаганы, провели русского посла в Эди-Куль. Он глянул на крыши дворца Сераля: там ветер развевал длинный и черный «кохан-туй».

– Значит… война, – сказал он себе.

Когда двери тюрьмы замкнулись за ним, Булгаков не знал, сколько лет проведет здесь, и оставался спокоен. Но вскоре турки – через папского интернунция – переслали ему письмо от Екатерины Любимовны: она сообщила, что встретила человека, давно ее любящего, и лучше ей быть женою бедного акушера Шумлянского, нежели оставаться богатой содержанкой дипломата Булгакова… Вот тогда Яков Иванович не выдержал и заплакал. Поутихнув от горя, посол оглядел стены темницы и задумался. Он-то, как никто другой, был отлично извещен, что русский флот слишком быстро вырос, но еще не окреп и Россия к войне не готова. «Впрочем, как всегда…» Булгаков решил ожидать побед русского оружия – это единственное, что вернет ему свободу! Но все может закончиться и проще: ятаганом по затылку, веревкой на шее или чашкой кофе с бриллиантовой пылью.

Он постучал в двери узилища своего, требуя:

– Бумаги, чернил, перьев! Если я не получу их от вас, я буду жаловаться вашей прекрасной султанше Эсмэ…

* * *
Самое добротное и прочное в Турции – флот, один из лучших в мире, и султаны денег на его развитие никогда не жалели. Плавучие громады несли на своих палубах тысячные оравы экипажей из отборных головорезов. Но, прекрасные моряки, турки были скверными навигаторами. Их штурманы не могли проложить курс даже из Босфора на Кафу – под углом к норд-осту; из Стамбула они робко плыли вдоль берега до Синопа, лежащего на одном меридиане с Кафою, и от Синопа держались точно меридиана к норду, попадая таким образом в Кафу (Феодосию)…

Стоило Екатерине покинуть таврические края, и турецкая эскадра, шлявщаяся в Днепровском лимане, открыла военные действия. Как раз в это время в Глубокой Пристани, близ Херсона, отстаивались для оснащения такелажем новоспущенные фрегаты. Еще не имевшие парусов, они представляли легкую добычу, и турки не однажды совались в устье Днепра, как щука в тихую заводь, где отлеживается жирный, но беззащитный налим. Узнав об этом, князь Потемкин-Таврический указал Мордвинову срочно выслать в лиман 12-пушечный «Битюг» под командой штурманского поручика Вани Кузнецова… Ему было велено:

– Покрутись там, будто глубину фарватера меришь.

Турки встретили его огнем. Кузнецов отвечал залпами. Он сразу сбил рангоут на турецком флоте и, ловко ретируясь на мелководье, принудил турок вернуться под защиту батарей Очакова. Потемкин за такое дело расцеловал штурмана:

– Жалую тебя белым мундиром, и отныне ты уже не поручик, а быть тебе в чине лейтенанта флотского…

Но объявления войны еще не было. Послали запрос коменданту Очакова – паша Гусейн отмолчался. Ночью тихо погребли к Кинбурну фелюги, наполненные запорожцами. Бежавшие в Туретчину казаки просились обратно на русскую службу. Потемкин их принял, прошлым не попрекая. Запорожцы сообщили «Грицку Нечёсе», что у Гаржибея появились корабли Эски-Гасана:

– А он у турок весьма в важных почитается…

Чтобы поддержать дух в князе, Суворов из Глубокой Пристани писал ему: «Вы велики, ваша светлость. Ясно вижу, как обстоят дела. Будущее управляет настоящим…» Григорий Александрович вызвал из Севастополя сюрвайера Прохора Курносова:

– Все галеры и плашкоуты, на которых государыня к нам приплыла, начинай переделывать для нужд воинских. Чтобы несли единороги, мортиры и гаубицы больших калибров. Если я тебе полную мочь дам, скажи, к сентябрю управишься ли?

– Не спать, не есть нам, – отвечал Курносов.

– Не спи, не ешь… Где лес бракованный?

– На складах. Из него можно бомбардирские боты делать. А из «военного» леса – лодки канонирные.

– Озолочу! В бригадиры выведу! Или… расстреляю, ежели не управишься. Без гребной флотилии – смерть нам: если турки в Днепр сунутся, то Херсон голыми руками возьмут…

Суворову он вручил самый ответственный и опасный район боевых действий – оборону Кинбурнского полуострова.

– Стоит на карту глянуть, и дураку ясно, что коса Кинбурна, словно язык длинный, в лиман высунулась, по этому-то языку, – говорил Потемкин, – турки прямо в рот к нам залезут, и там нашей милости они все зубы повыдирают…

Из Очакова доходили слухи: гарнизон усиливается, турки получают хороший рацион, а дезертиров без проволочек вешают, в момент казни давая выстрел из пушки. Больных в Очакове очень мало (значит, и в медицине навели порядок). Запорожцы говорили, что Гусейн-паша, старик осторожный, тайком вывез из Очакова немало драгоценностей и закопал их на острове Березани:

– Взять бы нам Березань да пограбить все в ямах…

Потемкин навестил Кинбурнскую косу, через трубу долго разглядывал Очаков, утопающий в желтой пылище.

– Турки скот гоняют на выпас, – пояснил Суворов.

Через русского консула в Яссах известились, что Булгаков уже заточен в Эди-Куле. Все стало ясно: в о й н а…

– Александр Василич, имею я намерение войско Голенищева-Кутузова придвинуть к устью Буга… Что скажешь?

– Михайла Ларионыч хитер: его и де Рибас не обманет!

С этого времени имена Суворова и Голенищева-Кутузова все чаще стали соприкасаться в военной истории государства. Их объединяли Днепр и Буг, впадавшие в один лиман одного моря…

* * *
Современник писал: «Представлена в Эрмитаже», сочиненная гр. Сегюром, трагедия «Кориолан»… площадная молва возвещает нам войну с турками, и для того его светлость (Потемкина) не скоро сюда ожидают».

К возвращению Екатерины гениальный Кваренги закончил создание царственных лоджий Рафаэля, чем и доставил императрице приятное удовольствие. Сильные дожди и туманы задержали двор в столице, а в августе перед Зимним дворцом разразился бунт рабочих-строителей, которых обирали подрядчики.

Екатерина боялась подходить к окнам, чтобы в нее не запустили с площади булыжником. Бунтовали каменщики, занятые облицовкой Фонтанки в гранит. Рабочие требовали на площадь императрицу, а графу Ангальту, который русского языка еще не постиг, они раскровенили лицо. Безбородко сказал, что надо призвать Архарова, генерала от полиции, давно уже славного умением говорить с простонародьем шутками-прибаутками.

– Хороши шуточки, – отвечала Екатерина, – от самого Курска ты со мною вместе наблюдал бедствия народного голода… Что мне Архаров с его юмором? Зови сюда Конную гвардию!

17 мужиков конногвардейцы взяли с площади под белы рученьки и повели туда, куда всех водят в таких случаях. Но, чтобы не усугублять недовольства в народе, Екатерина, человек практичный, арестованных велела тут же отпустить не наказывая, а подрядчиков отдала под суд. Из Европы пришли четыре корабля с овсом, и петербуржцы расхватили овес моментально – это был нехороший признак: избалованные в еде петербуржцы овсу радовались!..

Известие о войне дошло до столицы только 29 августа, когда на юге страны уже пролилась первая кровь. Екатерина выслушала, что Булгаков посажен в Эди-Куль, и после обедни, на выходе из церкви, стала плакать. То, что война случится, она знала. Но не могла предположить, что война возникнет столь внезапно. Чувства ее были оскорблены еще и тем, что Турция вероломно начинала войну при общем рукоплескании Европы.

– Как ненавидят нас… в с е! – сказала она с яростью. – И будь она проклята, эта Европа паршивая: мечутся, словно кошки угорелые… ну, хорошо! – произнесла Екатерина с угрозой. – Дадим вам всем звону…

Безбородко вызвал Сегюра: ополчаясь противу интриг Пруссии и Англии при дворе султана, он сказал, что укрепление южных рубежей России никак не было признаком близкого нападения.

– Мы не мыслим о разрушении Оттоманской империи, но Тавриду разбойникам не вернем! Государыня полагается на авторитет вашего короля, и, если он, ваш король, прибегнет к посредничеству, дабы немедля вернуть свободу Булгакову, переговоры наши с Портою – мирные! – вполне могут возобновиться…

Екатерина вызвала к себе не Кобенцля, а де Линя:

– Не скрою, я ошарашена… но не войной, а тем, что война явилась слишком скоро. Революция охватывает Фландрию, Брабант и Голландию, в таких условиях сможет ли ваш император и мой друг Иосиф открыть военные действия одновременно с нами?

– Он уже открыл их, послав большой корпус не против Турции, а против возмущенных Австрийских Нидерландов. Я буду прям, – сказал де Линь, – на помощь Вены вы не рассчитывайте.

Для Екатерины это был удар, но она выстояла:

– Как вы полагаете, что Иосиф сейчас предпримет?

Свой ответ де Линь записал: «Он пришлет вам добрые пожелания, а так как пожелания по почте пересылаются удобнее, нежели двигаются армии, то письмо императора будет переполнено ими». Вскоре из Вены поступило распоряжение, чтобы де Линь оставался при русской армии Потемкина – атташе?наблюдателем.

– Езжайте, принц Нассау-Зиген уже воюет…

Екатерина созвала расширенный Совет:

– Чаю, вы все знаете, что турки дерзнули посадить в Семибашенный замок (Эди-Куль) министра нашего. Для изъяснения коварного поведения Порты сообщена вам будет графом Безбородкою историческая справка от Коллегии дел иностранных.

Безбородко с большим разумом составил записку, в которой изложил перечень нарушений Кучук-Кайнарджийского мира со стороны турецкой, и заключил свое чтение словами:

– Свет беспристрастный ясно видит, что со стороны российской предшествовали одни лишь искренность и миролюбие…

Екатерина, очень печальная, сказала:

– Сами видите, что достоинству нашего государства нанесено неслыханное оскорбление… Превосходство сил Турции сознается нами. Вмешательство Англии и Пруссии вызвало острое воспаление в голове Абдул-Гамида, но… Можем ли мы быть уверены в дружелюбии Франции? Любезность графа Сегюра политического климата еще не меняет. Со стороны шведской останемся в подозрении. И будем свято уповать исключительно на собственные силы, да не может так быть, чтобы русское воинство не осиялось новою славой!..

Она откачнулась в кресле. Наступила тишина.

– Ну, что вы молчите? – сказала императрица. – Дело за малым: давайте сообща составим манифест к народу…

Обращение к народу выглядело так:

«Отоманская Порта, утвердивши вечный мир с Россией, вероломно нарушила всю святость оного… Мы полагаем нашу твердую надежду на правосудие и помощь господню, на мужество полководцев наших, Графа Румянцева-Задунайского и Князя Потемкина-Таврического, и храбрость войск наших, что пойдут следами недавних побед, коих свет хранит память, а неприятель наш понесет свежие раны…»

Так вот начиналась Вторая русско-турецкая война.

Официальный Петербург беспокоило молчание Потемкина.

5. Он стал несчастлив

Человеку с душою дряблой лучше и не слышать в ночном море звуков корабельного корпуса. Он будет просыпаться от скрипения перетруженных бимсов, от скользкого шуршания волн по обшивке, от надоедного писка голодных крыс, опять дерущихся в придонных отсеках…

Марко Войнович командовал в Севастополе парусной эскадрой – главной боевой силой флота. Стоило ему с Мордвиновым сойтись за рюмкой, они упивались обоюдной враждой к Потемкину, который (вот чудак!) хотел бы видеть корабли в открытом море и чтобы они (вот глупец!) помогали армии. Суворов, кстати, тоже не глядел на флот как на забаву мирных дней, а требовал от моряков усилий, совместных с усилиями армии. Свидясь с Потемкиным, он доказывал, что капудан-паша Эски-Гасан человек отчаянный и будет стараться разбить черноморцев по частям:

– Сначала в лимане всех распушит, потом Севастополь загрызет. Алжирец сей горяч и азартен, при Чесме со дна моря выплыл и саблю в зубах держал, как собака палку. Теперь Гасан завел льва, который чуть было не сожрал в Стамбуле графа Шуазеля-Гуфье, когда тот пожелал знакомиться с адмиралом…

Но турецкий флот тоже был разделен: одна эскадра стояла под стенами Очакова, угрожая Херсону и Кинбурну, другая околачивалась возле берегов Болгарии, чтобы перехватить русские корабли, если они дерзнут устремиться к Босфору.

– Мне уже тошно, – жаловался Суворов, – с косы Кинбурнской слышать песни матросов султанских, видеть, как басурмане по палубам шляются, а Мордвинов и ухом не ведет…

Потемкин в крепких словах указал Войновичу вывести эскадру в море: «Где завидите флот турецкий, атакуйте его во что бы то ни стало, хотя бы всем нам пропасть!» А иначе с адмиралом этим говорить нельзя: Войнович тысячу отговорок сыщет, только бы ему дома сидеть, печку топить дровами казенными да кота гладить. Отправив приказ в Севастополь, светлейший снова углубился в дела – политики и флирта, хозяйства и пиров. Каждую свою женщину Потемкин любил так, будто она была его первая и последняя: «Рисовал я тебе узоры, нашивал бриллианты, я весь тобою наполнен, жалею, что, вспотевши, вчера уехала… Явись снова, прелесть моя воздушная: белое платье покроет корпус, ты опояшь себя поясом лиловым, грудь чтобы открытая, а волосы без пудры, распущенные, сорочка у грудей схватится большим яхонтом. Буду целовать ручки и ножки, а ты забудешь сама себя – я для тебя, красавицы, всем миром стану…»

…Черноморский флот ожидала страшная трагедия!

* * *
Ушаков спал в каюте «Святого Павла» и проснулся рывком, когда в трюмах что-то жалобно всхлипнуло и стало слышно, как потащило по грунту якорь… Эскадра Войновича отстаивалась возле Калиакрии; ветер быстро усиливался; темнело.

– Будить команду и плотников, – велел Ушаков.

Мимо «Святого Павла» пронесло ураганом «Марию-Магдалину», которой командовал наемный англичанин Вениамин Тиздель, на фрегате «Крым» с треском лопнули паруса, обрушило мачту. В грохоте волн четко стучали пушки – корабли взывали о помощи.

– Эй, на руле! – кричал Ушаков. – Против ветра… куда угодно, но держи курс от Туретчины далее!

Эскадру разбрасывало бурей по всем 32 румбам, и корабли, вздымая на обломках рангоута сигналы бедствия, пропадали в гневном кипении моря. Старший плотник доложил Ушакову, что обшивка треснула, в трюмах явилась вода.

– Сам чую, – отвечал Ушаков и ударами ботфорта повыбрасывал за борт ошалевших от ужаса крыс, искавших спасения на палубе. – Всех людей на откачку! Коли насосы забьет, будем ведрами… даже своими шапками черпать! Не подыхать же нам…

…Василий Степанович Попов разбудил Потемкина:

– Ваша светлость, Войнович до вас, проснитесь!

Потемкин посмотрел, как сладко досыпает красавица в его постели, и расцеловал ее в прелестные уста. Взял с вазы грушу и жадно надкусил. Прошел в кабинет, где стоял Войнович – стоял на коленях.

– Не виноват… нет, нет! – запричитал он жалко.

– Ты почему здесь? А где эскадра?

– Не знаю. Нет ее, как нет и флота Черноморского.

– Где же он? – закричал Потемкин.

Войнович держал бумагу с рапортом. Не вставая с колен, он взял бумагу в зубы и подполз с нею к ногам светлейшего. Потемкин вырвал бумагу из его рта, вчитался: «Оный шторм длился пятеро суток, после которого старались с запасными стеньгами и реями спасать суда…» Войнович говорил:

– Это не флот – одни гробы! «Крым» безвестно пропал, а «Марию-Магдалину» затащило прямо в Босфор и выкинуло с Сераля султанского… Вениамин Тиздель сдал шпагу туркам!

Потемкин вцепился пальцами в горло Войновича:

– Задушу! Погубил… весь флот! Где флот?

Лицо адмирала посинело, мертвея в удушье.

– Не я, – хрипел он. – Не я… так богу угодно.

Потемкин разжал пальцы. Попов стоял наготове. Войнович, шатаясь, прошел к столу, выпил водки и осмелел.

– Если б корабли были справно деланы… Туркам флот строят англичане с французами, а на Руси – мужичье окаянное… с топорами…

– Молчи. Ушаков вернулся ли?

– Я видел, как его «Павла» потащило от Калиакрии в море открытое, а фок-мачта уже была сбита…

– Не повезло, – заметил Попов. – Это беда.

– Не беда, а… конец войны, – ответил Потемкин.

Когда Войнович удалился, светлейший не мог сам идти. Попов поддерживал его. Потемкин громко плакал:

– За што мне, хосподи? Все… конец… умереть бы!

Попов усадил его за стол, вставил в пальцы перо:

– Пишите, ваша светлость. Государыне…

Рыдая и разбрызгивая чернила по бумаге с золотым обрезом, Потемкин с трудом складывал раскоряки-слова: «Я стал несчастлив, – сообщил он Екатерине. – Флот Севастопольский разбит… корабли и фрегаты пропали. Бог бьет, а не турки!»

В паническом состоянии он просил отставки, писал о завершении жизни позором, главнокомандование желал сдать Румянцеву-Задунайскому.

Попов оторвал его от стола, рыдающего, сразу постаревшего, ни к чему более не годного. Он довел его до спальни, где сладко досыпала златокудрая молодая красавица.

– Брысь, курва! – спихнул ее на пол Потемкин.

Его свалила боль в печени. Попов велел принести таз, светлейшего мучительно рвало. Потом он откинулся на подушку и замолчал, тупо глядя в расписанный узорами потолок. От вина и еды упорно отказывался.

– А как же дела? – спрашивал его Попов.

– С а м, – кратко отвечал светлейший…

За окнами доцветала, в багрянце и ароматах, благодатная осень. В голове Потемкина родилась ненормальная мысль: гибель фрегата «Крым» он стал совмещать с гибелью Тавриды. И некстати было появление сюрвайера Прохора Курносова.

– Я ж тебя в люди вывел, а ты… – Он осыпал мастера бранью за плохое качество кораблей. – Гнилье… все разломало!

– Нет, не гнилье, – отвечал Курносов. – Надо плавать уметь, тогда бы и не закинуло Тизделя под окошки дома султанского. Вот Ушаков! Его «Павла» от самой Болгарии аж до Сухуми протащило. А им сам черт не брат: по звездам определились, воду откачали, фальшивый рангоут поставили и пришли обратно в Севастополь… сейчас ремонтируются.

Ушаков жив! Но легче Потемкину не стало.

– Крым сдать, – вдруг решил он абсурдно.

– Крым сдать – все сдать, – резко возразил Попов. – Тогда нам лучше совсем не жить, а сразу взять да повеситься…

Все рушилось в судьбе фаворита удачи, лицо его размякло, как у старой потасканной бабы, в одиноком глазу затаились боль и печаль. К его постели подсел Суворов:

– Эски-Гасан опять рыщет в лимане…

Екатерина слала письмо за письмом, требуя подробного отчета в действиях, настаивала на том, чтобы флагманский корабль не называть «Слава Екатерины», а то Войнович загонит его в нору Босфора, как Тиздель загнал «Марию-Магдалину», и тогда Европа надорвется от хохота… Потемкин согласился:

– «Славу Екатерины» впредь именовать «Преображением»!

* * *
Мальтийские кавалеры, давно солидарные с Россией, прислали на Черное море своих бесстрашных рыцарей в черных плащах с белыми крестами, и они стали мичманами русского флота. Потемкин всегда ценил их большие знания мореходов, обретенные в многовековой борьбе с алжирскими пиратами. С греками забот тоже не было – балаклавские рыбаки стали военными моряками. Зато хлопотно было с запорожцами: одни оставались на службе султана (их называли «неверными»), другие вернулись в русское подданство (называясь «верными»). Суворов ожидал нападения турок сразу на Херсон, но лазутчики его, верные запорожцы, сохранившие связи в гарнизоне Очакова, сообщили, что капудан-паша Гасан прежде готовит нападение на Кинбурн. Потемкин, еще не выбравшись из меланхолии, полностью доверился опыту Суворова; светлейший подарил генерал-аншефу богатый шлафрок со своего плеча, а пирог с трюфелями резал пополам, говоря адъютантам: «Отвезите в Кинбурн Суворову… не все мне!» В переписке с императрицей, именуя начальников по фамилиям, он выделял Суворова писанием его имени с отчеством (что стала делать и Екатерина, ему подражая). В сентябре доктор Самойлович принес в палатку Суворова длинное турецкое ружье и выпалил из него в землю – образовалась глубокая ямка.

– Додумались! – сказал. – Турки забивают в дуло сразу две пули, одна другую в полете толкает, а раны от сего бывают глубоки и очень опасны… Советую вам, аншеф, беречься!

Далеко в море плыл громадный «Мелеки-Бахри» («Владыка морей») – флагманский корабль капудан-паши. На оконечности Кинбурнской косы возвели укрепление, вдоль косы Суворов расположил редуты и батареи. Мордвинов, как всегда, медлил, волынил, тянул. Наконец, разруганный Потемкиным, он выпустил в лиман перестроенные после днепровского плавания галеры. «Десна» была переделана из плавучего ресторана в бомбардирское судно, им командовал мальтийский шевалье Джулиано Ломбард – мичман. В лимане взорвался на своих погребах линейный корабль турок, море выбрасывало на косу обезображенные трупы.

– Их сразу закапывать, – распорядился Самойлович…

Турецкая эскадра осыпала косу ядрами и гранатами. Гасан решился высадить десант. «Десна» вырвалась на пересечку его кораблям, Ломбард атаковал их с такой свирепостью, что обратил турок в бегство. Суворов, стоя на косе, наблюдал за боем. Два часа, даже больше, маленький бомбардир схватывался с эскадрой противника и вышел из боя победителем. Суворов немедля рапортовал Потемкину, что шевалье достоин скорого возвышения. О том же писал Потемкин и Мордвинову. Однако тот был иного мнения: «Хотя Ломбард поступил с величайшей храбростью, но без моего на то повеления, я за долг почитаю его арестовать и отдать под суд…» Он объявил Ломбарду:

– Вы арестованы! Потрудитесь сдать шпагу…

Суворов был возмущен, а светлейший впал в ярость и присвоил Ломбарду чин лейтенанта. Мордвинова он предупредил, что, если и далее так дела пойдут, он попросит его не соваться в оперативные планы, занимаясь лишь хозяйством на верфях…

Слушая, как разрываются на косе турецкие гранаты, Суворов отписывал Потемкину о бездействии флота: «Коли бы севастопольцы меньше хитрили, все бы здесь Стамбульское пропало…» Но и Войнович, под стать Мордвинову, геройством не отличался. Страх перед морем, ломающим корабли, внедрился в его сердце, обуяв душу холодом, и Потемкин никак не мог сдвинуть эскадру с якорей. Войнович ссылался на то, что ремонт кораблей еще только начинается, корабли скверные, а леса не хватает…

– Какой-то заколдованный круг, – сказал Попов.

– А я их сейчас расколдую, – ответил Потемкин.

Он указал Ушакову лично возглавить боевую подготовку моряков эскадры, учить их стрелять на качке, ставить и убирать паруса в шторме, быть ловкими и неустрашимыми, и Федор Федорович дал понять светлейшему, что теперь, получив особые права, он станет вдвойне ненавистен Войновичу и Мордвинову.

– Бери пример с меня, – ободрил его Потемкин. – У меня кулаков не хватает, чтобы от недругов отбиваться. Ты на меня уповай, а я на тебя уповать стану…

Ему легко рассуждать, имея за собой самодержавную защиту. А каково Ушакову – в ранге бригадира флота – вставать поперек дороги двум адмиралам? В эти дни стало известно, что султанша Эсмэ переслала в Эди-Куль для Булгакова большое блюдо с фруктами, что (по турецким обычаям) означало доброе расположение… Попов сказал Потемкину:

– У этой Эсмэ мать была грузинкою. Ей ли, султанше, не знать, сколь истерзана Грузия и един ей заступник – Россия!

6. Крепкие люди

Паника светлейшего после гибели флота передалась в столицу. Безбородко заметил, что рукав императрицы распорот от самого локтя. Она объяснила:

– Роджерсон срочно кровь отворил: мне стало вдруг так плохо, что некогда было даже платье расшнуровать…

Она велела рекрутировать одного парня с 500 душ, но Безбородко сказал, что этого мало: надо брать по три человека с тысячи. Украинская армия Румянцева потребует в год полтора миллиона рублей, Екатеринославская армия Потемкина вкупе с флотом Черноморским возьмут из казны три миллиона. И надо срочно готовить на Балтике эскадру для отправки в Архипелаг, чтобы ударить по туркам из глубин Средиземноморья:

– Граф Алексей Орлов-Чесменский от командования отказался, и лучше доверить эскадру опытному адмиралу Грейгу…

Снова был созван Совет. Екатерина вслух зачитала письма Потемкина, в которых он просил отставки. Безбородко сказал:

– Может, и лучше светлейшему дела оставить, паче того, граф Задунайский обижен от нас малостью власти воинской, а будучи характером крут, он всю Бусурманию расшибет.

Екатерина. Честь моя и княжая требуют, чтобы князь Таврический в нонешний год от армии не удалялся, не сделав какого-либо славного дела… хоть бы Очаков взяли!

Совет. Мы знаем, что светлейший погорячился, выпустив флот на море в такое время, как плаванию неспособное…

Валентин Платонович Мусин-Пушкин, вице-президент Военной коллегии, вступался, вестимо, за своего шефа Потемкина:

– Нельзя графу Задунайскому обе армии поручать. Пущай Суворов, геройством славен, Кинбурн не сдаст, а светлейшему Очаков брать. По всем расчетам, штурма Очаковская обойдется нашей российской милости потерянием десяти тыщ человек.

Безбородко. На десяти тыщах можно губернию перепахать. Да и светлейший, к пролитию крови жалостливый, на такие великие потери никогда не решится. Очаков измором взять можно…

Екатерина утешала Потемкина, что спазмам его не стоит придавать значения – это обычные «ветры», которые и ее одолевают. «Усердие Александра Васильевича Суворова, которое так живо описываешь, меня обрадовало… империя останется империей и без Кинбурна, то ли еще мы брали, то ли еще теряли!» Но она требовала ни в коем случае не покидать Крыма, ибо… «куда ж тогда девать флот Севастопольский? Я надеюсь, что сие от тебя писано в первом нервном движении, когда ты мыслил, что весь флот пропал… через то туркам и татарам открылась паки дорога к сердцу империи. Но есть либ Очаков был в наших руках, тобы и Кинбурн был приведен в безопасность… Я невозможного не требую, – заканчивала Екатерина. – Пишу что думаю. Прочти терпеливо: от моего письма ничто не попортится, не сломается, лишь перо мое тупится, да и то не беда».

Все дела были оставлены – ждали известий из Кинбурна!

* * *
Французы, бывшие советниками при Эски-Гасане, мыслили тактически верно: нет смысла штурмовать Севастополь, если взятие Кинбурна поневоле заставит русских удалиться из Крыма, а Черноморский флот будет вынужден при этом искать спасения на мелководье Азовского моря, где его можно запечатать, как тараканов в бутылке… Двое суток Кинбурнская коса была под обстрелом Очакова и эскадры, на рассвете Суворов повелел:

– Батареям нашим зря ядер не кидать…

Корабли капудан-паши высаживали десанты.

– Не мешайте им! Пусть всем табором вылезут…

Морская пехота противника стала прокапывать косу ложементами от самого лимана до моря. В действиях турок чуялась опытная воля европейских советников и хорошая палка в руках офицеров султана, ибо турка словами копать траншеи не заставишь. Среди османов работали и «неверные» запорожцы, татары с ногаями, раскольники-некрасовцы, жаждавшие в этом бою мародерской поживы. Копали основательно – в пятнадцать линий. Суворов решил:

– Пусть кротам помогают! Скорее вымотаются…

Корабли Гасана, высадив около шести тысяч войска, убрались к Очакову – за новыми десантами. Прикинув на глаз обстановку, Суворов указал гарнизону крепости выйти в поле для баталии.

– Не рано ли? – возражали офицеры. – Резервы не подоспеют.

– Резервы сейчас и не нужны…

Первая атака захлебнулась в крови, бомбы и ядра турецкой эскадры перемешивали людей с землей. Потеряв пушки, русские бежали обратно в крепость. Лошадь под Суворовым пала, его самого ранило в бок картечью, второй лошади ядром оторвало морду, он лег на землю – перед бегущими:

– Лучше растопчите меня, но… стойте! Еще один шаг назад – и смерть ваша. Десять шагов вперед – позволяю!

Воодушевясь, русские взяли турецкие ложементы.

«Я начал уставать, два варвара на своих лошадях – прямо на меня… мушкатер Новиков возле меня теряет свою голову, я ему вскричал; он пропорол турчину штыком, его товарища застрелил, бросился один на 30 человек… наши поправились». Но полтысячи пушек эскадры Гасана выкашивали русские флаги, просверливая косу насквозь. Суворов ощутил слабость руки – от удара пулей! Казачий есаул Кутейников шарфом перекрутил раненую руку аншефа. «Я омыл на месте руку в Черном море… Спасибо! Мне лучше…» Подоспел Самойлович с аптекарем, наложил крепкие повязки на раны. Но турки, ободрясь паузой боя, в рукопашной – на саблях! – вернули себе утерянные позиции. Все надо было начинать сначала: с первого шага, с начального геройства…

К вечеру коса Кинбурна представляла жуткое зрелище: трупы лежали грудами, еще теплые и дряблые, среди мертвецов иногда поднимались живые, их тут же добивали выстрелами, уже не разбираясь, кто там ожил – свой или чужой. Необходимо было решение такое, какое принимается единожды в жизни: вдохновенно!

Суворов окликнул есаула Кутейникова:

– Бери кавалерию, скачи через море – в обход!

Неслыханное дело: эскадроны, как сказочные дружины витязей, шли по волнам, взрывая воду лимана конскими грудями, отрезая туркам пути отступления. А галера «Десна», ведомая доблестным Ломбардом, разгоняла турецкие шебеки с подкреплениями, и турки, боясь абордажа, отошли от косы в сторону крепости.

– А нам – в третий раз! – указал Суворов к атаке.

Под Суворовым храпела новая лошадь, тоже раненная. Время от времени он прилегал к ее холке, – обмороки от потери крови навещали аншефа почасту. Воспрянув, он снова все видел, все предугадывал, руководя битвою. Но вот последние лучи солнца скользнули по волнам лимана, на Кинбурнскую косу опустилась тьма…

– А куда делись турки? – спросил Суворов.

Ему показали густые заросли камышей, растущих в самом конце Кинбурнской косы: там и укрылись остатки десанта.

– Сколько ж их там?

– С полтыщи будет. К ночи от холода заколеют…

Турки, боясь показаться из камышей, сидели в холодной воде по самые уши. Они ждали, что Эски-Гасан, отважный «крокодил» султана, пришлет за ними свои корабли и спасет их. Но капудан-паша вывел эскадру в море, крейсируя между Очаковом и Гаджибеем. Сидящие в камышах слушали, как ритмично стучит в темноте сигнальная пушка Очакова: каждый выстрел ее означал, что Гусейн-паша повесил еще одного «счастливца», сумевшего с Кинбурна перебраться в Очаков… Суворов в этот момент точно определил обстановку:

– Вот именно сейчас Войновичу бы и выйти с эскадрой!

Но Войнович Севастополя не покинул, а Мордвинов выслал в море лишь плавучую батарею Веревкина. Одинокая, она попала в окружение турецкого флота. На помощь ей поспешила галера рыцаря Ломбарда; он и Веревкин, два лейтенанта, сами встали к орудиям. Эски-Гасан прижал горящие корабли к отмели напротив Гаджибея, откуда набежали татары и стали вязать израненные команды… Потемкин не простил этого Мордвинову.

– Где ты был во время боя? – спросил он его.

– Ожидал донесений о его результатах.

– На берегу торчать и дурак умеет, – отвечал Потемкин, – а мне нужны адмиралы в море…

Суворову он писал: «Ты подтвердил справедливость тех заключений, которые Россия всегда имела о твоих военных дарованиях…» Уже холодало. Турецкий флот, явно посрамленный, ушел на зимовку – в Варну. Потемкин велел Попову приступать к заселению Буга в том его месте, где была древняя Ольвия, свозить туда лес и рабочих, а Курносову наказал закладывать фрегаты.

– Заодно и Херсону станет легше, – сказал он сюрвайеру. – А турок не бойся: на Буге стоит Голенищев-Кутузов и ему, чай, одного глаза хватит, чтобы за неприятелем уследить…

Раненых было очень много. Потемкин-Таврический дворцы свои (Никопольские и Бериславский) передал доктору Самойловичу для размещения в них госпиталей. Екатерина переслала Суворову знаки ордена Андрея Первозванного, и Потемкин сказал:

– Александр Василич, рад за тебя! Но, горячий характер твой зная, прошу нижайше – не вздумай без моего ведома на стены очаковские карабкаться. Себя погубишь, а делу не поможешь. Давай побережем людей…

Днепровский лиман застывал, уже схваченный первыми заморозками. По тонкому льду с баграми в руках переходили из Очакова в Кинбурн «неверные» запорожцы, становясь «верными». Из запорожцев Потемкин образовал Черноморское казачье войско – Сидора Белого и Антона Головатого, их подкрепляли донские казаки под атаманством молодого героя Матвея Платова.

– Очаков брать сразу! – утверждал Суворов, не согласный с Потемкиным, и это несогласие образовывало в их отношениях первую трещинку, едва заметную, которая и будет потом расширяться, пока меж ними, двумя гордецами, не образуется зияние пропасти – полного непонимания!

* * *
По случаю победы при Кинбурне столица служила благодарственные молебны, всюду поминалось имя Суворова… Безбородко в один из таких дней поманил к себе Сегюра:

– Граф! Мы не хотели бы враждовать с Францией, но все-таки вы сообщите в Версаль, что, когда Кинбурнскую косу разгружали от трупов, средь множества разных мертвецов обнаружили и офицеров вашего славного королевства. Впредь мы таких «героев», если живьем попадутся, будем в Сибирь высылать…

Оповещенный об этом Версаль потребовал от графа Шуазеля-Гуфье отозвать французов из турецкой армии. Кинбурнская виктория и бесславное возвращение флота Эски-Гасана погрузили столицу Блистательной Порты в тяжкое уныние. Шуазель-Гуфье добился у визиря свидания с Булгаковым в Эди-Куле:

– Султанша Эсмэ обеспокоена вашим здоровьем, она меня спрашивает: как вы отнесетесь к побегу из замка?

– Отсюда никто еще не убегал.

– В таком случае приоритет будет за вами…

В беседе с визирем посол рассуждал логично: Турции не победить России, войну лучше кончать сразу, нежели продлевать ее в бесполезных кровопролитиях. Первым шагом к перемирию может послужить освобождение русского посла. Хотя бы под видом его побега! Выслушав Шуазеля-Гуфье, визирь Юсуф-Коджа молча кивнул. Для этого кивка у него были основательные причины. Абдул-Гамид, 27-й султан Турции, до такой степени истощил себя в гареме, что едва передвигал ноги, начиная уже заговариваться. Престол падишаха, если Абдулы не станет, перейдет к 28-му султану – Селиму, а Селим обожает свою сестру Эсмэ, – так не лучше ли кивнуть головой, тем более что подобные кивки в протоколах дипломатических бесед никак не отмечаются.

Шуазель-Гуфье снова навестил Булгакова в тюрьме:

– Я все устроил! Стража не закроет дверей вашей темницы, она будет крепко спать, когда вы решитесь выйти на свободу. Фрегат моего посольства доставит вас прямо в Ливорно… Все это сделано мною с явного согласия визиря султана.

– Нет! – отвечал Булгаков. – Бежать по своей воле я бы и согласился, но свободы по соглашению с врагами отечества моего не принимаю. Или пусть я здесь помру, или стану свободен благодаря успехам русского оружия.

– Сожалею об этом, – отозвался Шуазель-Гуфье. – Тогда вам предстоит очень долгое ожидание. Насколько мне известно от моих инженеров, Очаков неприступен, а без взятия Очакова ваша армия не продвинется далее – для взятия Измаила, стены которого намного прочнее и выше стен очаковских.

– Какие новости из Вены? – поинтересовался Булгаков.

– Для вас плохие: Австрия еще не объявила войну Турции, Иосиф находится в разладе с канцлером Кауницем.

– Прошу вас, передайте мою записку интернунцию…

Из тюрьмы Эди-Куля он умудрился возобновить свои связи с агентурой, которая обслуживала его посольство: в ставку Потемкина тайно потекли секретные сведения о турецких делах. Давно жаждущий припасть губами к Кастальским водам, Яков Иванович только здесь, в тюрьме, обрел время для литературных занятий. Турки ему не мешали: пишет? – ну и пускай пишет. Булгаков работал над «Всемирным путешествователем» аббата Делапорта, каждый месяц переводя на русский язык по одному тому. Это сочинение охотно печатал в своей московской типографии Николай Иванович Новиков. Когда двери тюрьмы откроются перед Булгаковым, он вынесет из камеры Эди-Куля 27 томов. Но это еще не все! Узнав о тяжелой болезни Дениса Фонвизина, дипломат, сам страждущий в заключении, посылал Фонвизину в Петербург веселые, остроумные письма: смех лечит…

Да, крепок был человечище! Очень крепок.

7. На флангах истории

Зимою шведский король Густав III навестил Данию, желая отговорить ее от давних союзов с Россией; датчане на это не согласились. Но казна Швеции много лет пополнялась субсидиями из Англии, Франции, Пруссии, наконец, даже Турция, у которой пиастры давно плакали, обещала подзанять деньжат у соседей, чтобы укрепить короля в его вражде к России… Как ни прикидывал Густав, а лучшего момента для нападения на Россию еще не возникало: русская армия занята войной с турками! Петербург оставался без защиты, и Густав сказал Армфельду:

– Пора уже свалить этого скачущего Петра, которого безумный паралитик Фальконе установил на берегу Невы…

Андрей Разумовский был заранее извещен, что эскадра Грейга весною проследует через Датские проливы в Греческий архипелаг ради борьбы с турками. Его любовница, графиня Вреде, в феврале 1788 года впервые намекнула ему, что король что-то зачастил в Карлскрону – главную оперативную базу шведского флота.

– И в каком настроении он возвращается?

– Король весел и бодр, – отвечала женщина…

После встречи в Неаполе и король и посол поняли, что ошиблись в дружеских чувствах, а совместное проживание в Стокгольме сделало их непримиримыми врагами (на что, кстати, и надеялась Екатерина). Разумовский удостоверился в том, что в гаванях Карлскроны собран большой флот, солдат обучают грести галерными веслами, и в марте посол четко информировал Петербург об активной подготовке Швеции к морским операциям. Екатерина, прочтя его донесение, сказала Безбородко:

– Не совсем-то рыцарски ведет себя brat мой. Как гуляка, набил себе карманы золотом и спешит растратить его… Не смешно ли это? Однако и Разумовский может ошибаться. Когда море освободится ото льда, надо сказать адмиралу Грейгу, чтобы послал фрегат для разведки у берегов Швеции…

Грейг зимовал в Ревеле, держа свой флаг на «Ростиславе». Через масонские каналы он узнал о предстоящей войне раньше Разумовского. Самуил Карлович принадлежал к ложе «Капитула Феникса» шведской системы, подчиняясь, таким образом, герцогу Карлу Зюдерманландскому, брату шведского короля. Извечная истина: всякий, вступающий в масонскую ложу, хочет он того или не хочет, втайне обязан принадлежать не интересам своего государства, а лишь тайной внешнеполитической силе, цели которой ему не всегда известны, но Приказы которой всегда обязательны. Масонские идеи космополитичны, они отвергают чувство патриотизма. Балтийская ложа «Нептун» находилась на флагманском «Ростиславе», в ее составе были почти все офицеры корабля и даже (не удивляйтесь!) матросы, которых, наверное, соблазняли не столько масонские «градусы» познания, сколько конкретные градусы того вина, что выставлялось на столы в конце заседания. Лед еще не сошел, когда Грейг объявил в ложе собрание.

– Братья, – сказал он, опоясав чресла свои масонским запоном, – высокий мэтр священного «Капитула Феникса», наш брат герцог Зюдерманландский, нарушив спокойствие в ложах наших, преступил законы миролюбия вольных каменщиков. Надо решать: подъять ли мечи свои на мэтра нашего Ордена?

И вся ложа «Нептуна» решила – подъять! После заседания адмирал Грейг сказал командиру «Ростислава» князю Долгорукому:

– «Капитул Феникса» никогда не простит мне того, что я сделал сегодня, и смерть моя наступит внезапно, и я никогда не узнаю имени убийцы, как не увижу и лица его…

* * *
Не выдержав напряжения политических страстей, испанский посол в Петербурге Нормандес сошел с ума. Екатерину это нисколько не удивило.

– А что тут странного? – сказала она. – Близ моей персоны находиться опасно, не всякий выдержит…

Мадрид срочно выслал в Петербург психически здравого дипломата Гальвеса, который (то ли по доброй воле, то ли за деньги) стал передавать Екатерине секретную информацию о делах Турции, что очень помогало Кабинету дополнять сведения, исходившие от Булгакова. Иосиф II обещал Екатерине выступить в поход, но с места не двинулся, погрязнув в спорах с канцлером. Император желал бы сразу идти на Белград, утверждая свою империю на берегах Адриатики, Кауниц же доказывал ему, что лучше сразу штурмовать Хотин, и спускаться не к Средиземному, а к Черному морю, противодействуя влиянию русских на Дунае:

– Стоит ли вашему величеству ссориться с султаном? Не объявляя войны, попробуйте взять Белград потихоньку.

Но «потихоньку» городов никто не берет, и в феврале 1788 года Иосиф все-таки был вынужден объявить войну Турции:

– Однако я не стану спешить, если не спешат и русские…

Визирь собрал в Молдавии громадную армию; она то увеличивалась за счет пополнений, то уменьшалась за счет дезертиров, и сам Юсуф-Коджа не мог сказать, сколько в его «таборе» человек. Австрийцы не спеша заняли Яссы, принц Иосия Кобургский блокировал подходы к Хотину, а сам император тронулся к Белграду. Румянцев, лишенный прежней самостоятельности, не ожидал активности от турок, и сам активности не проявлял; его Резервная армия располагалась в Подолии, готовая действовать в двух направлениях – или против «табора» Юсуфа, или против Пруссии, залезавшей в дела Польши, как в свои собственные… Петр Александрович не раз говорил:

– Пусть сначала Потемкин возьмет Очаков!

Потемкин, проводя зиму в Елизаветграде, принимал у себя делегации поляков. В Европе блуждали слухи, что он желает сделаться королем Речи Посполитой, а если Екатерина умрет, он скроется там от гнева Павла. Но полонизм князя Таврического имел совершенно другую подоплеку: Потемкин просто желал спасти Польшу, как великое государство славян, родственных русскому народу… Из Петербурга его поддерживал принц де Линь, писавший друзьям в Варшаву: «Россия не должна лишаться вашей дружбы потому только, что князь Потемкин, принимая многих из вас в Елизаветграде, вышел к вам без панталон. Кто знает светлейшего близко, как знаю его я, тот поймет, что с его стороны это – большой знак доверия…»

В ставку Потемкина приехал князь Николай Васильевич Репнин – весь в черном, застегнутый на все пуговицы, как англиканский пастор; нервным жестом он потянул с бледных и тонких рук черные перчатки, сшитые из змеиной шкуры. В дружеской беседе с Потемкиным он сказал, что Фридрих всегда боялся России и потому с этим стариком можно было иметь дело:

– Фриц откусывал ровно столько, сколько мог проглотить. Иное дело – новый король Пруссии; дорвавшись до власти, он окружил себя людьми, у которых глаза больше их желудков…

Сам масон «высоких градусов», князь Репнин не сказал Потемкину (ненавистнику масонов), что Герцберг, министр иностранных дел Пруссии, подчиняется в ложе видному масону Бишофсвердеру, и вся эта прусско-масонская шайка, во главе с масоном-королем, мечтает растащить Польшу по кускам, как волки в ночном лесу растаскивают свою добычу.

– Кстати! – продолжил Репнин. – Венские шпионы сумели перехватить несколько писем маркиза Луккезини, а Кауниц оказался вдруг столь любезен, что ознакомил наш Кабинет с их содержанием.

– И что же там писано?

– Луккезини внушает ясновельможному панству, что если Варшава пойдет на сговор с Берлином, то новый король Фридрих-Вильгельм подарит им Галицию.

– Легко дарить то, что принадлежит другим! – захохотал Потемкин. – Я, князь, с удовольствием дарю вам Калифорнию…

В бокалах из богемского стекла рубиново светилось вино. Светлейший спросил:

– А готов ли Грейг выйти в Архипелаг?

– Грейг готов. Если не помешает Швеция.

– Швеция не может помешать в проливах Дании.

– Но может помешать Англия в проливе у Гибралтара.

– Ты прав, – приуныл Потемкин. – В политике возникает особая дипломатия – дипломатия проливов…

Светлейший во время войны получал жалованья полтора рубля в месяц – как рядовой запорожец: беря эти гроши, Потемкин вставал на бочку, нижайше благодаря казаков, и запорожцы, пуская по кругу хмельную чашу, считали его своим «товарищем», которого можно разбудить средь ночи и попросить полтинник на табак. Весною атаман Антон Головатый гостил у Потемкина в хоромах, дельно советуя, что, прежде осады Очакова, надобно брать остров Березань, что лежит близ Гаджибея.

– Я пошлю туда де Рибаса – пусть берет…

– А ты чего голову повесил? – спросил атаман.

Потемкин поведал о неладах с польскими панами.

– Пошли мой кош в Польшу, – сказал Головатый.

– У тебя же пятьсот казаков – капля в море.

– А через неделю будет армия в полмиллиона. Только позволь, и я там всю Польшу вверх тормашками переверну.

– Переворачивать не надо. Ее уже столько раз переворачивали, что она, бедная, забывать стала, где верх, где низ, где лево, где право… Поляков лучше нам поберечь!

Потемкин заново обряжал полк своих «синих» кирасир, готовых сопровождать его под стены Очакова. Стороною он вызнал: князь Павел Дашков, командуя полком Сибирским, обворовал полк до такого состояния, что солдаты превратились в нищих оборванцев. Когда они, вечно голодные, просили у него казенного довольствия, образованный аристократ посылал их грабить мирных селян, отчего полк Сибирский стал пугалом для украинцев. Потемкин огорченно признался князю Репнину, что тронуть Дашкова страшно:

– Тронь его, так Романовна сразу взбеленится…

– Женится – переменится, – отвечал Репнин. – Супруга Дашкову нашлась очень достойная: дочь купцов киевских Анна Алферова, девица и умная и благородная.

– Извещена ль Романовна о браке своего сына?

– Кажется, еще нет.

– Ну, будет гроза великая! Что там свиньи нарышкинские да горшки с цветами – всем нам достанется, и мне тоже…

* * *
После рождения сыновей Мария Федоровна чуть ли не ежегодно даровала престолу девочек. Но к детям своим имела такое же отношение, какое имеет садовник к ананасу – он его выходил в своих оранжереях, удобрял и поливал, а наслаждаться созревшим плодом не смеет: всех внуков Екатерина отбирала, держа их подалее от родителей. К этому времени она окончательно решила устранить Павла от престола:

– Нельзя давать власть людям, слишком долго власти ожидавшим. Мозги у таких людей давно сдвинуты набекрень. Им кажется, что за время ожидания они все тщательно продумали, а на самом-то деле – лишь испортили свой характер и нервы…

Эти слова в равной степени она относила и к новому королю Пруссии, который наглел все больше; Безбородко предъявил Екатерине похищенный документ; из него стало ясно, что пишет министр Герцберг маркизу Луккезини: «Россия не может обрести Очаков без согласия на то Прусского королевства…»

– Да в уме ли они там? – крикнула Екатерина и, схватив перо, на полях донесения оставила автограф: «Наместник Божий Вселенной распоряжающийся! Зазнались совершенно!» – Как подумаю, – сказала она Безбородко, – так и в самом деле «Ирод» был просто шелковый по сравнению с этим пентюхом…

Безбородко с подозрением озирал пасмурные балтийские горизонты, начиная верить в прогнозы Разумовского.

– Не поговорить ли вам с Нолькеном? – предложил он.

– Что может знать Нолькен, живущий в Петербурге еще со времен Елизаветы, для которого Россия стала дороже Швеции? Впрочем… поговорить с послом никогда не мешает.

Екатерина вовлекла Нолькена в доверительную беседу, напомнив о давнем разговоре с нею покойного Дени Дидро:

– Дидро сказал мне: иметь столицу на самом конце государства – все равно что иметь сердце под ногтем мизинца! Он считал, столицу России надо образовать заново в центре империи, где-то близ отрогов Урала, где изобилие чистой воды и приятный климат. Дидро советовал мне назвать новую столицу кратко – Русь или Росс!

Нолькен отлично распознал подоплеку ее сомнений:

– Ваше величество, благодарите Петра, основавшего столицу в устье Невы, а то ведь у царя были планы переехать из Москвы в Рогервик, или в Таганрог… но как бы Петербург ни был близок к Швеции, Швеция войны с вами не начнет.

– Вы так ручаетесь за своего короля?

– Я ручаюсь за разумную политику моего королевства. Любое нападение на Россию с севера, когда она воюет на юге, стало бы проявлением самой низкой подлости.

– Вот и я так думаю, – ответила Екатерина…

Под конец беседы Нолькен заверил ее, что, случись безумная война Швеции с Россией, он будет просить русского подданства, чтобы остаться помещиком в лифляндских поместьях своей жены:

– Урожденной, как вы знаете, Цёге фон Мантейфель.

– Нет, барон! – жестко ответила Екатерина. – Случись война, и я выгоню вас сразу же после того, как мне станет известно об отозвании из Стокгольма графа Разумовского…

Безбородко сказал, что Нолькен ушел в слезах.

– У меня дела похуже, но я ведь еще не рыдаю!

В мае 1788 года невестка поднесла царственной бабке еще одну дочку – Екатерину и потом долго рассказывала придворным дамам, что нет ничего приятнее быть беременной, а роды – это забавное удовольствие, которое постоянно хочется повторять. По случаю прибавления в доме Романовых принц де Линь представлялся цесаревичу Павлу, как официальное лицо при русской ставке, и сообщил, что рад отъехать на войну.

– Кому нужна эта война? Кому нужен Крым и тамошний флот? – Павел стал кричать, что империя разорена, в стране голод, выправка солдат безобразная.

Де Линь, оправдывая Екатерину, заметил, что императрица – женщина и потому не может сама ранжировать солдат, пересчитывать казну и лазать по мачтам.

– Вот именно! – отвечал Павел. – Именно поэтому дрянной русский народ и желает, чтобы им управляли одни лишь женщины. В этом случае удобнее маршировать кое-как, иметь на флоте перегнивший такелаж, а казну грабить еще удобнее…

Но еще раньше де Линя отъехал на войну принц Носсау-Зиген, которому Потемкин доверил гребную флотилию в Днепровском лимане.

– Если цесарцы возьмут Хотин прежде нас, это будет позором для армии Румянцева, который засел у себя в Вишенках, и от него – ни гугу! – говорил светлейший князю Репнину.

– Румянцев состарился, – отвечал Николай Васильевич.

– Состарился – уйди! А вы моложе его, учтите…

Это был намек. Фельдмаршальские жезлы, посверкивая алмазами, призрачно колебались над ставкою Потемкина, и князь Репнин невольно задумался – кто обретет жезл раньше: он или… Суворов? Екатеринославская армия готовилась к походу.

* * *
Здоровье Абдул-Гамида ухудшалось, а султанша Эсмэ переслала цветы и фрукты Булгакову, после чего дальновидный Юсуф-Коджа объявил Булгакова «мусафиром» (гостем) Оттоманской империи. Правда, гостей в тюрьмах не держат, но даже послабление режима для узника говорило о многом… Однако мощный флот Эски-Гасана снова явился в Черном море, а на Балтике адмирал Грейг вывел на рейд свою Средиземноморскую эскадру. Все напряглось в ожидании: что будет?

8. Живой народный поток

Там, где Ингул вливается в Буг, еще не родился город Николаев (Nike i laos), а на верфи уже трудились. Народ, чуткий ко всему новому, добровольно стекался в эти места, и ничто не отпугивало людей – ни близость войны, ни скудость заработка, ни хаос неустроенной жизни. Потемкин навестил верфи еще ранней весной, Прохор Акимович показал ему, что сделано:

– Заложено сразу четыре фрегата. На каждый бухнули по четыре тыщи дубовых бревен. Почитай, целая роща. А ежели эскадру строить? Тогда целые леса под корень валить надо…

Потемкин распорядился: вывозить из Самары дубовые саженцы – для дела, сажать итальянские тополя – для красы.

– Пора закладывать корабли стопушечные, – сказал он. – Мастерам платить пять рублей в месяц, а подмастерьям – по три. Если скажут, что на харч не хватает, отвечать так: разводите свое хозяйство и живите с огородов да садов. Земля жирная, нетраченная, даст много.

Капитан над портом жаловался, что дров нету.

– Дрова – лес! Спалить все можно. Учитесь греться углем каменным. Он и для печек, и для приготовления пищи годен. Завести потребно сад аптекарский. Бани на манир турецких. Вот здесь, – указал светлейший тростью, – должно фонтан пустить. Из него корабли станут брать воду пресную для плаваний. Нужна фабрика для соления мяса матросам. Сейте горох, чечевицу. А чтобы на меня клевет лишних не было, – заключил Потемкин, – я своих крепостных из Белоруссии переселю к вам на житье…

Случайно возникший, город случайно и заселялся. Но уже торговали лавки, винные погребки и трактиры, греки открывали кофейни. В землю были вкопаны высокие мачты с рангоутом и такелажем, как на кораблях. Солдат переучивали в матросов, чтобы по вантам лазали, по реям разбегались. В устье Ингульца заводили литейное производство, дабы переливать негодные пушки, в грохочущих и чадных кузницах ковали цепи и якоря.

– Чует мое сердце, – сказал светлейший, забираясь в карету, – здесь большому и нужному городу быть. Помрачит он славу херсонскую, да и климатом лучше…

И отъехал, явно довольный. По весне Курносов готовил к спуску со стапелей первый фрегат, который ощетинился с бортов 44 пушками. Назвали его «Святым Николаем». Солдаты, став матросами, получили водку и кричали «ура!». Курносов распечатал бутылку с вином, пил в одиночестве. Возле ног корабельного мастера терлась собака, он гладил ее по мягкой шерсти:

– Жаль, что не пьешь ты, Черныш, а то бы помянули хозяйку, вспомнили бы и деточек… Не понять тебе, псина моя, как быстро жизнь пролетает. А что я видел в этой жизни? Да ничего хорошего. Одни доски да мозоли. Может, так и надо, Черныш, чтобы до смерти человеку надрываться?

Камертаб уже не навещала его. Да и была ли Камертаб? Пес умными глазами проследил, как его добрый хозяин распечатал вторую бутылку. Потом он положил голову на лапы и тяжело, почти с надрывом, как человек, вздохнул…

* * *
Екатеринославская армия Потемкина мановением руки его стронулась с винтер-квартир: карету светлейшего князя Таврического подкидывало на ухабах, под колесами шипела грязь, перемешанная с конским навозом.

– Все загадили! – сказал он графине Браницкой, обнимая ее пышные плечи. – Дай, прелесть, духами твоими надышаться…

Впереди армии двигались ревущие гурты скота, обреченного на заклание, встречались арбы с сухарями, которые от движения повозок перетирались в труху. Выбрав место посуше, гулящие маркитантки раскидывали палатки, продавали шампанское – офицерам, иголки и нитки – солдатам. Для Потемкина и его свиты вечерами ставили великолепные шатры из нескольких комнат, в спальне курились ароматные смолы, композитор Сарти дирижировал итальянским квартетом… Потемкин признался князю Репнину:

– Привыкли мы лаять фельдмаршала Миниха, жестоко судим его походы крымские. А надо признать за истину, что старик лучше нас управлялся и при графе Минихе армия русская такого бардака не ведала, какой у меня наблюдается…

Дорога была забита фурами с больными и умершими. Армия отвалила в сторону, пошла через степь древней татарской «сакмою». Обозы в центре, слева конница, справа пехота. Очевидец описывал движение грандиозного потока, вобравшего в себя коров и принцев, пушки и князей, колымаги и музыкантов: «Взор на таковой вид не иначе как величественностью поражается; со всех сторон раздаются звуки труб и духовых инструментов; барабанный бой наводит некий род ужаса; а шум литавров кровь воспаляет…» 10 июня Екатеринославская армия вышла к переправе через Буг, где инженерный генерал Герман нашел самое неудобное место для форсирования реки… В оправдание себе он сказал:

– Я не виноват! Здесь и Миних переправу имел.

На это светлейший отвечал дураку:

– Сволочь ты паршивая! Благодари бога своего лютеранского, что я не граф Миних, который на этом самом месте такого же умника, как ты, инженера своего, на оглоблях повесил…

Форсировали Буг в лучшем месте, которое отыскали казаки. За переправой на армию излились страшные ливни с грозами, черноземы раскисли в кашу, лошади утопали в грязи. Офицеры теснились возле палаток графа Браницкого и принца де Линя, где под музыку оркестров всех кормили бесплатно. Первые верблюды с поклажей, двигавшиеся к Очакову, перепугали конницу, которая с «сакмы» шарахнулась в степи. За дождями последовала несносная жарища, многие пали от солнечных ударов. В походной ставке Потемкина секретарствовал Попов, день и ночь работала секретная канцелярия по расшифровке агентурных сведений.

В знойный полдень прискакал курьер с лимана, он привез флаги и вымпелы турецких кораблей, взятых в бою принцем Нассау-Зигеном. В лагере заговорили о подвиге капитана Сакена: свалившись на абордаж с противником, он выстрелил в бочку с порохом – и, погибая, увлек в пучину турецкий корабль. Потемкин велел Попову писать об этом Екатерине:

– Чтобы дала пенсию семье героя, а в гербе дворян Сакенов надобно поместить вид корабля, взлетающего к небесам…

Потемкин оставил армию на попечение князя Репнина; армия после его отбытия разбилась на части, каждый полк шагал сам по себе, артиллерия отстала, теряя в пути лошадей и волов, впряженных в пушки. Из Кременчуга и Херсона навстречу воинству выезжали трактиры с вином и биллиардами. По вечерам в теплой степи слышался стук биллиардных шаров, разговоры офицеров:

– Если б знать правду… Да не ту, что в газетах пишут, а подлинную, какая Кабинету известна. Ради чего мы тащимся по грязи, уснащая шляхи навозом и трупами?

– Перестаньте, поручик! Быть того не может, чтобы напрасно мы грязь месили. Наверняка есть люди умнее нас, которые высокую стратегию постигли, не зря же они людей мучают…

Во избежание смертных случаев от зноя, князь Репнин поступил по-миниховски: армию поднимали в три часа ночи, и она двигалась по холодку. Это было разумно, и солдаты оживились. Инфантерия на марше била в полковые барабаны, кавалерия заливалась валторнами. В полдень князь Репнин объявил «растаг» – отдых, и солдаты с бранью падали на землю:

– Растаг, так его растак! А кады ж Очаков-то?..

28 июня армия увидела море, вражеский флот в лимане, стены Очакова и вдали желтую полоску Кинбурна. За десять верст до лимана ночевали в покинутой татарами деревне Адживоли; армия вычерпала до дна все колодцы, потом солдаты жаловались на бурчание в животах:

– Уж не отрава ли? До кустов набегаешься…

Море не освежило людей. Зной и пылища, комары и поносы отягощали бытие, и без того тяжкое. По лиману скользили остроносые лодки запорожцев, стрелявшие из мортирок.

Светлейший встретил де Рибаса вопросом:

– Я тебе поручал Березань взять, так взял ли?

– Нет, ваша светлость. Тому причин множество…

– Первая – ты сам! – И Потемкин влепил ему пощечину.

Он подошел под самые стены Очакова, разглядывая крепость. Вокруг цитадели раскинулись сады, Потемкин рвал с дерева недозрелые вишни, плевался косточками. Турки в белых и красных тюрбанах смотрели с фасов Очакова на чужака, но стрелять в него не стали. Кто-то сверху окликнул светлейшего по-русски:

– Эй, кривой! Тебе чего тут надобно?..

Вернувшись в шатер, Потемкин указал: артиллерии – бомбами поджигать форштадты, саперам – уничтожать сады. За ужином он признался Репнину, что его заботит скорое вооружение Швеции. Если возникнет война на два фронта, возможно ли при этом удержать Тавриду? Екатерина прислала ему письмо, в котором повторяла, чтобы о сдаче Крыма даже не заикались: «Когда кто сидит на коне, тогда сойдет ли с оного, чтобы за хвост держаться?..» Армия и флот собраны под Очаковом. Но осада крепости – еще не взятие ее, и Потемкин твердо стоял на своем:

– Кровь солдата русского дороже всего на свете, и посему брать Очаков будем не штурмом, а измором…

* * *
В дыму пожаров сгорали форштадты, гибли сады. Между Очаковом и Кинбурном в лимане блуждала окаянная эскадра Гасана, а Потемкин не находил уже слов, какими мог бы выгнать в море из Севастополя корабли Войновича. В шлюпке он переплыл лиман; на Кинбурне ужасающе смердило.

– Не удивляйтесь, – объяснил Суворов, – мы стоим на могилах, в коих закопаны павшие в прошлом годе. Песочек жиденький, и покойнички под вашей светлостью разлагаются.

На оконечности косы Суворов устроил блокфорт: водрузил батареи, возле них приспособил печи для раскаливания ядер.

– Лучше сего места, батюшка мой, для отражения чужой дерзости не сыскать. Батареи я замаскировал… При хорошем ветре запашок неприятный относит, и дышать даже вольготно.

Суворов сказал, что Войнович держит корабли, как скупердяй деньги в банке, и подмоги от него не видать:

– Дай бог, чтобы принц Нассау-Зиген не подгадил…

Нассау-Зиген уже получил чин контр-адмирала. «Потемкин, – хвастал он, – на все мои вопросы о штурме Очакова начинает креститься, а я решил безо всяких молебнов выйти в лиман и показать битву крестоносцев с неверными…»

Эски-Гасан напал на его флотилию первым, и пять часов подряд длилась кромешная «свалка» кораблей, пока турки не отошли под защиту крепости. Наспех залатав пробоины и заменив разбитые весла новыми, русская флотилия ночью снова пошла в сражение. Капудан-паша выставил против нее главные свои корабли, обшитые медными листами. Один турецкий «султан» взорвало, остальные бросились под стены Очакова, спасаясь. Гасан остался на горящем флагмане, вокруг него кружились русские галеры. Отважный «крокодил», убоясь пленения, нырнул за борт… Два поражения от русских кораблей, кое-как сколоченных, вызвали у него кровотечение из носа. Он решил покинуть армию и уйти в море, где тяжело раскачивало на рейдах могучие линейные «султаны». Старинный закон войны гласил: отступающему строить «золотой мост», то есть не мешать его ретираде, чтобы противник не взбесился. Но Суворов огнем блокфорта с косы Кинбурна «золотой мост» разрушил! Ночь была темна, пушки простреливали мрак огненными трассами, с берега было видно, как ядра, докрасна раскаленные, впиваются в медь и дерево, вызывая в отсеках пожары. Турецкая эскадра сбилась в кучу, всюду поражаемая. Нассау-Зиген, снова спешащий к бою, передал Суворову, что ядра блокфорта задевают и его корабли. Турецкие суда, ища спасения, выбрасывались на отмели, крики и стоны слышались из огня и дыма… В эту ночь турки потеряли 6000 человек. Многие, доплыв до Кинбурна, сдались в плен, но еще больше их потонуло… Раздутые трупы носило по волнам лимана. Солдаты отталкивали их от берега баграми и тут же ведрами черпали воду для своих нужд (иной воды, кроме солоноватой воды лимана, не было)…

Екатеринославская армия обложила цитадель с суши, когда сражение в лимане уже закончилось. «Верные» запорожцы отличались ухарством в абордажах, теперь «жертвенники» Бахусу курились у них до небес; на всех лицах было начертано удовольствие…

В июле началась новая жара, опять с грозами.

– Воды нет, нужники не устроены, – говорил князь Репнин. – Всяк, и солдат и принц, тут же ест, тут же испражняется, отчего все в лагере преисполнено погани.

– А туркам внутри Очакова разве слаще? – отвечал Потемкин, совершенно голым разгуливая по хоромам шатра; он вылил на себя целую бутыль парижского одеколона. – Едино вот этим и спасаюсь. А привезли ли уксус солдатам?

– Обозы застряли. Стеноломная артиллерия отстала. Маркитанты все расторговали и уехали. Запорожцы сказывали, что Гусейн-паша свой гарем на остров Березань вывез.

– Де Рибас, подлец, не взял Березани! А теперь не взять: турки там батарей понаставили.

– В вагенбургах обозных, что за четыре версты отселе, – доложил Репнин, – понос обычный сделался кровавым.

– Господи, да вразуми ты меня! – взмолился Потемкин.

– Очаков надобно брать штурмом.

– Это тебе, князь, Суворов внушил?..

Репнин, дипломат тонкий, сделал намек: нерешительность командующего все объясняют его личной трусостью, и Григорий Александрович намек понял. Через день он объявил рекогносцировку, вся свита и генералы обязаны сопровождать его светлость. Потемкину подвели коня. Князь вырядился в белый мундир, при белых же лосинах, и шляпу с высоким султаном, он весь сверкал бриллиантами и орденами – прекрасная мишень для турецких стрелков! Конь скакал под ним размашистым аллюром, солдаты при появлении фельдмаршала поднимались с земли, Потемкин, глядя вперед, махал им шляпой:

– При мне, ребята, вставать не надобно. Зато прошу вас, братцы, под пулями вражескими не ложиться…

Торжественный, он выехал под самые стены Очакова, и турки сразу начали обкладывать его свиту ядрами. Горячий конь гарцевал под светлейшим, Синельников сказал Потемкину:

– Судьбой не шутят. Береженого бог бережет…

Потемкин с нарочитой медлительностью оставил седло, просил подать ему подзорную трубу. Кого-то убило сразу, кто-то, раненный, отползал в кусты. Потемкин передал трубу принцу де Линю, заметив при этом, что стены Очакова – вавилонские:

– Солдат на этих стенах – вроде мухи.

– Одна муха – только муха, но тысячи мух поднимут камень.

– Знакомое выражение. Откуда взяли его?

– Сейчас придумал, – ответил де Линь.

– Не обманете меня – так сказано у Свифта…

Шляпу сбило, а за спиною – сочный шлепок.

– Ах! – вскричал губернатор Синельников. Ядро, сорвав шляпу с Потемкина, ударило Синельникова прямо в пах. Репнин (бледный) сказал, что бравировать храбростью перед турками не так уж надобно, а Потемкин спросил де Линя:

– Ваш император у Белграда бывал ли под ядрами?

– Вряд ли его смелость сравнится с вашею.

– Благодарю, принц, за комплимент…

Доказав личное презрение к смерти, Потемкин поскакал обратно к шатрам. Синельников, испытывая невообразимые муки, все время требовал у адъютантов набивать ему трубку за трубкой, которые и выкуривал очень быстро, в крепчайшем дыму жаждая найти утешение от боли. Наконец муки стали невыносимы.

– Князь Григорий, – сказал он Потемкину, – городов мы с тобой понастроили, флот создали… даже чулки бабам делаем. У тебя власть великая, с тебя и спрос короткий… Умоляю: выстрели мне в лоб, чтоб не мучиться!

Потемкин поцеловал товарища в лоб:

– Прости. Своих не бью. Умри сам…

Вскоре прибыл кабинет-фурьер от императрицы, доставив под Очаков именной указ о награждении Нассау-Зигена 3 020 крепостными душами в Могилевской губернии. Фурьер сдал почту и заторопился в обратную дорогу:

– Живете вы тут и ничего не знаете. А ведь у самого Петербурга уже давно пальба идет страшная.

…Эскадра Войновича покидала Севастополь!

9. Ровная линия

Эскадра адмирала Грейга готовилась в далекий путь до Архипелага, часть кораблей уже отплыла в Копенгаген, куда должны были прийти и корабли, строенные в Архангельске. Любая голова, самая пустая, могла бы сообразить, что выгоднее выпустить флот России с Балтийского моря, а уж потом начинать войну с Россией. Возможно, Густав III так и хотел сделать, но Англия страстно желала как можно скорее видеть посрамление России на волнах, и король проявил нетерпение… В большой игре почему бы и не передернуть карту? Густав III в сенате зачитал депешу барона Нолькена, безбожно ее извратив, отчего эскадра Грейга, направляемая против Турции, предстала угрозою для Швеции… Разумовскому король сказал:

– Россия бросила мне перчатку! Пусть только мачты ваших кораблей покажутся на горизонте, и они будут лежать на дне.

Разумовский отвечал королю декларацией, заверяя шведскую нацию в дружелюбии России, но обращаясь непосредственно к народу, посол как бы невольно отделил короля Швеции от шведского народа. Густав признался министру Оксишиерна, что Петербург все эти годы вел себя безукоризненно, не давая Стокгольму ни малейшего повода для придирок:

– Объявите же теперь послу России, что своей наглейшей декларацией он нанес моему королевскому достоинству тягчайшее оскорбление, которое можно смыть только кровью.

Оксишиерна объявил Разумовскому, что посол отныне теряет право являться при королевском дворе.

– Я не сожалею о недоступности вашего двора, – отвечал Андрей Кириллович, – но покинуть шведское королевство могу лишь в случае указания на то из Петербурга…

Объявив войну одному лишь послу России, шведский кабинет стал выискивать повод для объявления войны России. Близ пограничного моста в Кюмени майор Егергорн рано утром вызвал русского караульного офицера Христофорова, горланя ему:

– Не вздумайте разрушать мост, иначе будем стрелять…

Русские на это никак не отреагировали, а Екатерина послала запрос выборгскому коменданту: «Кто был пьян в то утро – наш дурак или майор Егергорн». Миролюбие русских никак не устраивало шведского короля, и тогда он решился на провокацию. Густав велел переодеть своих солдат в русские мундиры; переодевшись, солдаты засели в кустах на русском берегу Кюмени и открыли огонь по своим же, шведским, солдатам…

– Наше терпение кончилось! – объявил король в сенате. – До каких же пор мы, наследники славы великого Карла Двенадцатого, будем испытывать на себе кровожадные инстинкты русских?

Герцог Карл Зюдерманландский вывел эскадру в море, пиратски захватывая русские корабли, а их команды ничего о войне не зная, мирно сдавались, считая все это какой-то нелепостью. Густаву война казалась милой забавой: он выехал из дворца, как на маскарад, в камзоле из розового шелка, в туфлях с голубыми бантиками. Поэты, певцы и танцоры сопровождали короля. На пристани Стокгольма, окруженный дамами, его величество чересчур грациозно раскланялся перед публикой:

– Приглашаю всех вас на завтрак в Петергоф…

Опережая ультиматум, он с рыцарской галантностью извещал Россию о своих планах: «сделать десант на Красной Горке, выжечь Кронштадт, идти в Санкт-Петербург и опрокинуть там статую Петра I»… Загробная тень Карла XII реяла над мачтами его «Амфиона»!

* * *
Екатерина оказывала прежнее доверие Нолькену:

– Не понимаю, чем Разумовский обидел короля? Один государь не составляет народа. Когда мне говорят только о русском народе, не упоминая обо мне, я не впадаю в истерику. Я – это я, народ – это народ! А ваш капризный король надул губы оттого, что мой посол осмелился заговорить о шведской нации…

Ни она, ни даже Нолькен еще ничего не знали!

Петербург в это лето плавился от невыносимой жарищи, какой не помнили даже старцы; двор перебрался в Царское Село, куда Екатерина вызвала адмирала Василия Яковлевича Чичагова, предупредив, что после отплытия эскадры Грейга он станет держать свой флаг над Балтийским флотом. На ее слова об угрозах со стороны Швеции адмирал отвечал:

– Так что нам Швеция? Чай, не волк – не задерет…

Беседовала она и с Магнусом Спренгпортеном:

– Мой brat делается смешон. Я первая не атакую…

Спренгпортен сказал, что война с Россией – безумие:

– В конце ее король потеряет всю Финляндию, оппозиция его абсолютизму среди офицерства столь велика, что престол в Стокгольме станет вакантен для одного из ваших внуков.

Павел отпрашивался у матери на войну:

– Я ни разу в жизни не слышал свиста пуль, и что подумает обо мне Европа, если я и теперь останусь сидеть дома?

– Сидите дома, а Европа, глядя на вас, подумает, что вы хороший супруг и послушный сын…

Безбородко докладывал, что продолжать борьбу с Турцией не хватит сил. В стране голод, цены возвысились.

– Расходы на войну в год нынешний обойдутся в тридцать с лишком миллионов, и, чтобы хоть эту кампанию протянуть, народ наш надо новыми податями обложить.

– Не от нас нужда – от политики! – ответила императрица. – Но пока Очаков не в моем кармане, я не стану об этом думать.

Ко дворцу подъехала карета посла Нолькена.

– Я вынужден вручить ультиматум своего короля…

Официально объявляя войну России, Густав III требовал вернуть Швеции провинции, отделенные от королевства со времен Петра I, настаивал, чтобы Крым немедля был возвращен турецкому султану, чтобы Россия разоружила свои флоты, а Швеция при этом разоружаться не станет, пока русская держава не исполнит требований шведского короля… Нолькен разрыдался:

– Король желает еще и наказания Разумовского, как личного оскорбителя его королевской чести. А посредничество к миру между Россией и Турцией король берет на себя…

– Карету мне… быстрее! – крикнула Екатерина.

Она примчалась в Петербург, раскаленный от солнца. Ультиматум Швеции был таков, что даже прусский посол Келлер сказал ей:

– Подобная нота свидетельствует о признаках умственного расстройства короля.

Сегюр выразился точнее:

– Густав Третий принял за реальность свой обманчивый сон.

Он передал в Версаль ответ Екатерины: «Если бы король даже овладел Петербургом и Москвою, я показала бы ему, на что способна женщина с сильной волей, стоящая на руинах великой империи, но окруженная мужественным народом!» Для подписания манифеста о войне со Швецией она выбрала отличный день… Это был день 27 июня – день Полтавской победы! Имелся флот, но в Петербурге не было армии. Значит, все надежды – на общенародное ополчение…

Газеты Европы уже писали о паническом бегстве двора из Петербурга, об опустении города от жителей, дипломатический корпус якобы перебирался в Москву: грозный флот Швеции вырастал на подходах к столице… Сегюр выразил удивление, почему Екатерина не торопится вывозить сокровища Эрмитажа:

– Ведь в гарнизоне у вас едва пять тысяч солдат. Что они могут сделать перед сильной армией Швеции?

Во время их разговора явился курьер с донесением:

– Шведы берут Нейшлот, король движется на Фридрихсгам.

– Вы слышали, Сегюр? – спросила Екатерина. – Но вы, европейцы, очень плохо знаете нас, русских…

Возмущение вероломством Швеции было столь велико в простом народе, что столичные извозчики и ямщики забили возами и колясками всю улицу перед шведским посольством:

– Послу вашему хребтину кнутьями перешибем…

Эти ямщики первыми вошли в ополчение, образовав казачий полк. Волна патриотизма прокатилась по стране. Деревни, с которых рекрутировали одного парня, добровольно давали трех, самых умных, самых здоровых. Москва на «почтовых» (для скорости) отправила в Петербург 10 тысяч добровольцев, в Архангельске шла запись в ополчение, из Олонецких чащоб поднималось крестьянство, с Ладоги и Онеги шли на флот рыбаки, к любой качке привычные…

Гвардия выступила в поход первой! Патриотический подъем был столь высок, что люди хотели двигаться к фронту днем и ночью – без отдыха, не делая бивуаков и ночлегов.

– И пусть Европа врет дальше, – заявила Екатерина в Совете, – но мы с места не тронемся… Петербургская губерния хотя рекрутированию не подлежит, но вооружится вся! Главнокомандующим в Финляндии назначаю графа Валентина Платоновича Мусина-Пушкина, а над флотом быть адмиралу Грейгу… Вот и хорошо, что эскадра его не успела в Архипелаг уйти.

Петербург отворил арсеналы: народ вооружался.

Дети священников, парикмахеры, повара, лавочники, сапожники, мастеровые, каменщики, лодочники составили ту армию, какой еще вчера даже не числилось в штатах империи. Петербург заметно опустел. Даже цыгане и те записались в гусары. Перед Зимним дворцом шагали оборванцы. Кобенцль спросил Екатерину:

– Откройте мне секрет: где вы берете людей?

– Вы о них? – Екатерина показала в окно на марширующих оборванцев. – Так это всего-навсего арестанты, приговоренные к работам на каторге, но они пожелали сражаться, и я их выпустила. У меня в бедламе сидел буйнопомешанный майор из сербов. Я его на защиту Нейшлота отправила. Уверена, что он там проявит образцы доблести героической…

Шведский флот на всех парусах приближался к столице.

* * *
– Вот они! – показал Грейг. – Набирать люфт…

Люфт – это ветер. Грейг держал флаг на трехпалубном «Ростиславе». Половину экипажей эскадры составляли новобранцы. Боевой дух балтийцев оставался нерушимым. Но люфт задувал слабый. Следом за флагманом вытягивались в линию «Дерись», «Память Евстафия», «Владислав», «Изяслав», «Елена» и прочие. Залп шведской эскадры весил 720 пудов. Русские могли выбросить всего 450 пудов. Приказ императрицы был зачитан с утра: «СЛЕДОВАТЬ ВПЕРЕД, ИСКАТЬ ФЛОТА НЕПРИЯТЕЛЬСКОГО И ОНЫЙ АТАКОВАТЬ».

Противники вступили в соприкосновение за островом Гогланд, между двумя банками.

– Я беру на себя флагмана! – крикнул Грейг в рупор.

С корабля герцога Зюдерманландского слышались масонские призывы. Русская картель сокрушала рангоут и такелаж противника. Чугунные ядра, видимые в полете, впивались в борта шведских кораблей, разбрызгивая щепки. Пахло порохом и уксусом. Козлянинов с авангардом разрушал авангард противника.

– Не вижу, где «Дерись». Подтянуть арьергард! – Грейг четко расхаживал по тиковой палубе, звонко цокая звенящими подковами ботфортов. – Смерть или слава! Только вперед…

Шведы обрушили огонь на «Ростислава» – выдержали. Бой уже завязался по всей линии. Окутываясь дымом, враждующие эскадры скатывались ветром к зюйд?весту. Жара была адовая. Оркестры играли непрестанно. Хотелось пить. Пить было нечего. Пушки обливали уксусом. Они противно шипели. Миновал час. Начинался второй. Раненые уползали в люки. Команды звучали бодро. Люди глядели с вызовом. Паруса сгорали мгновенно.

– Урра-а! – горланили с авангарда Козлянинова.

Шведы на веслах уже вытаскивали из боя избитого флагмана, за ним потащили еще три корабля. В линии возникло замешательство, шведы покидали строй. Опять штилело.

– Не терять люфт! – командовал Грейг.

По-русски он выражался чисто (как и писал). Сильное задымление мешало вести бой. В дыму призрачно плавали корабли-великаны, захватывая остатками парусов слабые дуновения ветра.

– Еще светло, бой продлевать! – призывали офицеры.

«Принц Густав» под флагом вице-адмирала Вахтмейстера получил от «Ростислава» точные залпы в борт. Грейг велел выбить прислугу в его палубах, скосить мачты, разодрать ядрами паруса. Канонада сражения была слышна в Петербурге, а свита шведского короля в Гельсингфорсе наблюдала за боем с высокой горы… Полный штиль на время остановил корабли. В сумерках громада «Ростислава» медленно накатывалась на «Принца Густава». Вице-адмирал граф Вахтмейстер сам перепрыгнул на палубу русского флагмана, вручил Грейгу шпагу.

– Не надо нас абордировать! – сказал он, сдаваясь. – У меня одни мертвецы и раненые… Есть ли у вас хирурги?

– Есть. Но спустите флаг короля, – указал Грейг на мачту.

– Не могу, он прибит гвоздями, – отвечал швед…

Герцог Зюдерманландский уводил разгромленную эскадру в гавани Свеаборга. Когда дым чуть рассеялся, стало видно, что в окружении шведских фрегатов тащится и полузатопленный русский корабль «Владислав». Он имел 74 пушки, как и плененный «Принц Густав». Казалось бы, можно не огорчаться. Но Грейг не стерпел такого позора, он стал созывать свои корабли:

– Преследовать всем – отбить «Владислава»!

Безветрие и повреждения, полученные в бою, помешали этому. Над волнами медленно оседал угар пороха. На воде качались обломки… Самуил Карлович пребывал в отчаянии:

– Неужели битва закончилась вничью?

Грейг велел кораблям «Дерись», «Виктору», «Иоанну Богослову» подойти ближе. Их командиры были званы в адмиральский салон. Вот их имена: Коковцев, Обольянинов, Вальронд. Грейг сказал им:

– Вас, господа, за то, что держались от боя подальше, порох и ядра не растратили и «Владиславу» не помогли, я волею адмирала отдаю под суд строжайший…

Екатерина переслала Грейгу цепь и знаки Андреевского ордена. Но адмирал не возложил их на себя, считая, что бой сложился не так, как ему хотелось, и награды он не достоин. Пленный адмирал Вахтмейстер просил у него «аттестата»:

– Напишите, пожалуйста, что я сражался храбро. Ваша подпись под аттестатом послужит для меня оправданием…

Безбородко доложил Екатерине о взятии шведского флагмана, спросил, не желает ли она видеть Вахтмейстера.

– Зачем? Мимо Петербурга везите его прямо в Москву, и пусть он там с нашими барынями мазурки пляшет…

Командиры кораблей, уклонившиеся от боя (Коковцев, Обольянинов и Вальронд), выслушали приговор – виселица!

Екатерина при конфирмации смягчила им наказание:

– Дворян сих – в матросы, пожизненно! Пусть на галерах похлебают из общего котла бурды чечевичной – умнее станут…

После сражения при Гогланде балтийцы загнали на банку шведский корабль «Густав-Адольф» и сожгли, предварительно сняв с его палуб 553 пленных. Шведский флот был блокирован в бухтах Свеаборга, а герцог Зюдерманладский решил, что после драки кулаками еще машут. Он вступил в переписку с адмиралом Грейгом, обвиняя русских моряков в том, что они применили в бою у Гогланда бесчеловечное оружие – зажигательные брандскугели. Грейг отвечал противнику честно: да, признал он, его эскадра готовилась для борьбы с турками, а потому имела в своих погребах брандскугели, которые используют и на флоте оттоманском. Но употребление брандскугелей в сражении у Гогланда лежит на совести вашего герцогского высочества. Мы, писал Грейг, пустили брандскугели в дело лишь тогда, когда получили брандскугель от вашей милости. И ваша «зажигалка» повисла на снастях «Ростислава», зацепившись за вантину особым крючком, отчего у нас вспыхнул парус… В конце письма Грейг спрашивал противника: если это оружие бесчеловечно, то почему же вы, герцог, сами же его первым и употребили?

* * *
Справедливо – Гогландская победа осталась за русским флотом. Самуил Карлович Грейг был флотоводцем талантливым, и все, что он делал, было добротно, без фальши. Но победа его оказалась бы несравненно значительнее, если бы Грейг не держался линейного метода боя. Закоснелая английская тактика невольно сковала русскую эскадру, как она сковывала и тактическое мышление самого Грейга…

Грейг страшился разломать линию!

10. Разломать линию!

Греческие каперы из Балаклавы хорошо помогали черноморцам, пресекая снабжение Очакова с моря; они захватывали турецкие шебеки и фелюги с порохом, зерном и дровами. Ламбро Каччиони был зван к Очакову – в ставку светлейшего. Потемкин сказал храбрецу, что эскадра Грейга осталась на Балтике, а пример былой войны флота в Архипелаге весьма убедителен:

– Россия была бы многим обязана грекам, если бы они там вновь объявились под флагом эллинским…

Переодевшись купцом, Каччиони добрался до Триеста, где греческая община вооружила для него первый боевой корабль «Минерва Севера». В прибрежной таверне корсар пил вино.

– Эй, кто тут эллины? – спросил он бродяг-матросов. – России снова нужны герои, что носят пистолеты за поясом. У кого хватит сил, таскайте за поясом и пушки… Приму всех с одним условием: вы должны любить нашу несчастную Грецию!

…Потемкин прочно застрял под Очаковом, как завяз под Хотином и генерал-аншеф Иван Петрович Салтыков. Потемкин каждый день начинал вопросом – был ли курьер из Бессарабии:

– Что там Ванька Салтыков? Взял ли Хотин?

– Ни мычит ни телится, – ответствовал Попов.

– Беда, если цесарцы и без Ваньки Хотин сгребут…

Принц де Линь вешался на шею Потемкину:

– Где штурм? Где слава? Где мощь России?

Русский фельдмаршал де Линь отказался быть шпионом при ставке Потемкина, зато стал его критиком.

– Суворов прав, что Очаков надо брать скорым штурмом. Но с чего вы взяли, что для осады крепости необходимо окружить себя племянницами?..

Пренебрегая шифрами, де Линь строчил в Вену открытым текстом: «Под стенами Очакова чертовская скука, несмотря на присутствие Сарти с его огромным оркестром. У нас иногда нет хлеба, но бисквитов и макарон – сколько угодно; нет масла, но есть мороженое; нет воды, но всевозможные вина; нет дров, нет угля для самоваров, зато фимиаму много… Это какая-то невообразимая чепуха! В степи для своих дам Потемкин устраивает спектакли, балы, иллюминации, фейерверки».

Потемкин отряхивался от объятий де Линя:

– Клянусь – Очаков падет раньше Хотина…

Он тяжело переживал издевки Румянцева, который издалека высмеивал бездействие его армии: «Что они там, в лимане, купаются? Очаков – не Троя, чтобы осаду иметь столь долгую». А из Петербурга императрица, ревнивая к славе, понукала светлейшего в письмах: «Когда, Папа, Очаков подаришь нам?..»

Примчался курьер, весь заляпанный грязью.

– Хотин пал! – объявил он, вручая пакет Потемкину.

Празднуя победу, пушки салютовали в честь взятия Хотина, а со стен Очакова хохотали турки, и сам маститый старец Гусейн-паша не поленился выбраться на фас цитадели.

– Глупцы! – возвестил он сверху. – Хотин остается в воле падишаха, и двери его нерасторжимы, как и очаковские…

Потемкин всю душу из курьера вытряс:

– Ты сам-то видел ли Хотин сдавшимся?

– Нет, не видел. Салтыков велел скакать до вашей светлости и сказать: мол, пока я скачу, Хотин ворота откроет…

Накануне Потемкин с невероятными усилиями, угрозами и бранью заставил Марко Войновича вывести эскадру из Севастополя в море – искать противника. Попов выражал сомнение:

– Разве Войнович рискнет с Гасаном драться?

– Пусть хоть линию в бою сохранит, и то ладно.

– Убежит Войнович обратно в Севастополь.

– Не каркай! Войнович убежит – Ушаков останется…

* * *
Еще ранней весной он хотел поручить флотилию в лимане не принцу Нассау-Зигену, а именно Ушакову, но Мордвинов грубо выгнал Ушакова из Херсона, не допустив его до свидания со светлейшим. Ко всем несправедливостям судьбы Федор Федорович сохранял гордое презрение… Женщины равнодушно прошли мимо этого скуластого скромного человека, очень далекого от светских «политесов», не имевшего ни денег, ни поместий, ни знатных сородичей. Ушаков был из кремневой породы людей-победителей. В любом деле любая эпоха порождает проблемы, и она же порождает героя, который берется их разрешить. Потемкин разрешал для России «проблему Черноморскую», а подле него, тихо и незаметно, Ушаков разрешал для флота проблему новой тактики морского боя, чтобы разломать линию! Острая мысль философии XVIII века побуждала и мыслить с остротой своего времени… Лишь однажды Ушаков намекнул Потемкину о своих идеях, и князь Таврический, громко хрустя поедаемой репою, удивился его смелости:

– Много ль еще таких умников на моем флоте?

– Не дай-то бог быть первым и последним…

Эскадры строились так: авангард, кордебаталия, арьергард. Англичане своим вековым авторитетом утвердили международный шаблон: неприятели в кильватерных линиях двигались параллельно одна другой, каждый корабль старался выпустить большее число залпов в противостоящий корабль противника. Быстрые корабли тащились вровень с медлительными, не используя главного козыря – скорости маневра. По английской традиции, только «забрав» ветер у противника, можно открывать сражение. Враждующие флоты иногда целую неделю крутились на одном месте, не стреляя, а только силясь «поймать» ветер… Боже упаси в те времена нарушить линию! На таких нарушителей смотрели как на падших людей.

Таких судили. Таких презирали. Таких и вешали.

Ушаков многое передумал, играя на флейте. Турки хорошо держатся, пока держится их флагман. «А ежели, разломав строй, навалиться на корабль капудан-паши?.. Ошеломить дерзостью, разрезать линию на куски и по кускам разбивать, презрев условности?» Но мысли Ушакова пока таились под спудом. Да и сам он, будучи в бригадирском ранге, командовал лишь авангардом Севастопольской эскадры, подчиненной контр-адмиралу Марко Войновичу…

5 июля 1788 года на траверзе острова Фидониси Войнович встревожил Ушакова запискою: «Неприятель идет. Что делать?»

– Ну и пусть идет, – сказал Федор Федорович.

Записку Войновича он, к счастью, не порвал.

* * *
– Русские идут, Гасан, что делать?..

На флагманском «Капудание», в салоне Эски-Гасана, скромная простота мусульманских жилищ: сундуки вдоль стенок, шкафчики с посудою, медные кувшины в углу. Капудан-паша угощал в салоне адмирала Саида, тоже алжирца. В окошках «балкона» посверкивало море, вдалеке виднелись скалы острова Фидониси. Ветер отогнул край шторы, скрывавшей аляповатую копию с тициановской «Венеры».

– Ветер мы забрали, Саид, – ответил Гасан.

– Да, ветер, слава Аллаху, в наших парусах…

Турки потратили немало дней на искусное лавирование, чтобы заманить эскадру Войновича подальше от базы, а семнадцать «султанов», обшитых медью, против двух линейных громадин черноморцев обнадеживали их успехом. В нижних палубах турецких «султанов» постоянно галдели тысячные экипажи. В составе их были левенды – морская пехота, готовая к резне при абордажах, аикладжи – марсовые, способные разобраться в джунглях такелажа, галионджи, обслуживавшие погреба с порохом и батарейные деки.

Гасан хлопнул в ладоши, велев подавать трубки.

– На все воля Аллаха, – сказал он, решившись.

Корабельные склянки отзвонили два часа дня.

Первый удар Гасана предназначался русскому авангарду. Ушаков держал флаг на линейном «Святом Павле», он голосом подозвал ближе фрегаты, окликнул их молодых командиров.

– Не страшитесь быть дерзкими, – сказал он им. – Не имейте на меня оглядки по пустякам, ежели обстоятельства призовут к самоличным поступкам. Помня о своей тактике, о своем корабле, не забывайте общей стратагемы эскадры… Старайтесь отнять «люфт» у врага проклятого! Ну, с богом – пошли…

Имея хороший ветер, турки охватывали авангард Ушакова. На «Преображении» мимо «Святого Павла» прошел сам Войнович.

– Батюшка! – окликнул он Ушакова. – Имей стережение, иначе и себя и нас угробишь. Крокодилы-то алжирские люты. Поступай по совести…

Против 550 пушек черноморцев Гасан напирал мощью 1100 орудий – жутковато! Свежий ветер влетел в паруса авангарда. Ушаков, стоя на штанцах, расставил ноги пошире.

– Сто шестьдесят пудов – вся наша сила, – сказал он офицерам. – Бить позволяю с дистанции пистолетной.

– Как держать? – спрашивали от руля боцманматы.

– Так и держите… лучше нам не придумать!

Издали было видно, что на палубе «Капудание» возникла драка: албанцы-вевенды тузили аикладжи-турок.

– Нашли время, – усмехнулся Ушаков.

Турецкий строй растянулся, но сохранял боевую стройность. Войнович с кордебаталией показался из-за острова, и авангард Ушакова порывисто врезался в линию противника, исколачивая ядрами его головные суда: это были фрегаты. Не выдержав, они отвернули с курса, но… обнажили флагманский «Капудание».

– Попался! Бей его, ребята… изо всех деков!

Гасан минуты две метал ядра в свои же корабли, покинувшие его, словно наказывая их за трусость. Потом сцепился с самим Ушаковым. «Павел» и русские фрегаты поражали турецкого флагмана, неустанно работая артиллерией, а корабли Войновича схватились с концевыми судами противника. Сражение опоясало корабли по всей дуге горизонта. Остроглазые матросы громким криком возвещали о количестве и точности попаданий. Горячим воздухом боя сорвало парик Ушакова, обнажилась крупная голова, кое-как остриженная ножницами.

– Работай, ребята… работай! – похваливал он людей.

На «Капудание» с хряском стала рушиться мачта, но не упала в море, удерживаемая снастями. На «Павле» снесло форстеньгу, громко лопались вантины. Корабль вздрогнул от сильного удара, палубные матросы перегнулись за борт.

– Что там за ядро такое? Гляньте, – велел Ушаков.

– Не ядро – булыгою залепили! Торчит из досок…

«Павел» продолжал движение, разбрасывая вокруг себя пламенеющие брандскугели, и там, где он появлялся, турецкие корабли шарахались в стороны. Еще сорок минут Гасан выдерживал этот натиск, а потом и он отвернул – прочь! В корму «Капудание» добавили ядер, Ушаков видел, как отскакивают рваные доски, летят стекла из окошек салонного «балкона». А следом за флагманом торопливо рассыпалась вся турецкая эскадра.

– Без пастуха не могут! – радовался Ушаков…

Битва при Фидонисии завершилась победою русских, но теперь начиналась битва за честь мундира. Войнович представил рапорт о сражении светлейшему, восхвалив себя и свою кордебаталию. Федор Федорович тоже описал бой для Потемкина, рассказав ему все, как было, и приложил даже писульку Войновича с вопросом к нему: «Что делать?» Он просил у князя Таврического наградить людей его авангарда… Марко Иванович вызвал простака на откровенность, говоря вроде дружески:

– Что же ты, голубчик мой, благородную корабельную дуэль превратил в какую-то драку. Я за тобою, миленький, и уследить у Фидонисии не мог – так ты горячился.

– Война и есть драка. Где же нам еще горячиться?

– А известно ль тебе, что британский адмирал Бинг однажды тоже разломал линию, после чего и был повешен в Тауэре, яко отступник от святых правил морской науки.

– Чему дивиться! Кому суждено быть повешенным, тот не утонет. А мне вот, – сказал Федор Федорович, – стало очень сомнительно: вы людей моих, геройство проявивших, в угол задвинули, а себя наперед выставили… Где правда?

Войнович опешил и дал ответ письменный: «А вам позвольте сказать, что поступок ваш дурен, и сожалею, что в этакую минуту расстройку и к службе вредительное дело в команде наносите. Сие мне несносно…» Федор Федорович написал Потемкину, что терпеть придирки и ненависть графа Войновича далее не намерен. К тому и честь мундира обязывает.

Потемкин на дела в Севастополе давно взирал косо. И поверил рапорту Ушакова, а Войновича стал ругать за то, что плут не поддержал авангард Ушакова всеми силами эскадры, чтобы от Гасана остались рожки да ножки. Войнович в ответ кляузничал:

– Ушаков много воли взял. Я не успел оглядеться, как он будто с цепи сорвался, и меня прежде не спросил: как быть? Я бы иное советовал, более разумное…

Потемкин сунул к носу враля записку: «Что делать?»

– Сколько раз я просил тебя эскадру для боя вывести? Привыкли вы там, в Севастополе, яйца под собой высиживать. Прав Суворов, что в море вашего брата и на аркане не вытащить… Одно достоинство сохранил ты, граф, от рождения своего: две дырки в носу имеешь, чтобы вкусное вынюхивать, да еще дырка, чтобы вкусное жевать…

Разлаяв Войновича, светлейший призвал Попова:

– Так что там Ванька Салтыков: взял Хотин или нет?

– Ни мычит ни телится.

– Беда мне! Что делать?..

И он порвал записку Войновича с таким же вопросом.

…После сражения при Фидонисии в Константинополе состоялась траурная процессия женщин; закутав лица черными платками, погруженные в скорбь, они собрались у дворца Топ-Калу, оставив у Порога Счастья жалобу на Эски-Гасана, под флагом которого женщины лишились своих мужей и сыновей. Вдовы и матери выразили робкий, едва расслышанный султаном протест: нельзя ли доверить флот другому капудан-паше?

* * *
Ушаков низко уронил грозного Эски-Гасана, а светлейший начал поднимать Ушакова: за битву при Фидонисии он получил Георгия четвертой степени и Владимира третьей степени. Трижды кавалер – это уже персона! Попову было сказано:

– Надобно Ушакова в адмиралы подтягивать. Сам-то он за себя не попросит, а наши обормоты больше о себе думают.

– Прикажете государыне так и отписать?

– Не надо. Я сам напишу ей…

Ламбро Каччиони сообщал Потемкину, что им создана целая флотилия: «Я, производя курс мой, воспрепятствовал Порте обратить военные силы из островов Архипелажских в море Черное, и сколько произвел в Леванте всякого шума, то Порта Оттоманская отправила против меня 18 великих и малых судов». Русский флаг снова реял в Эгейском море, его видели в Дарданеллах, греки отчаянно штурмовали крепость Кастель-Россо, великий визирь Юсуф-Коджа обещал Ламбро Каччиони десять мешков с пиастрами, если он отступится от дружбы с Россией, султан Абдул-Гамид дарил герою любой цветущий остров в Архипелаге, чтобы Каччиони был там всемогущим пашой; в противном же случае султан грозил послать «силу великую, дабы усмирить Вас!». Ответ пылкого патриота был таков:

– Меня усмирит смерть или свобода Греции…

Жалея войска, светлейший не жалел бомб и ядер, бросаемых в кратер крепости, извергавший, подобно вулкану, огненную лаву обратно – на осаждавших. Все телесные наказания Потемкин под Очаковом запретил, открыл для солдат прямой доступ к себе с жалобами. («Офицеры таковым послаблением службы недовольны, ибо и сих уже не слушают и, прекословя, говорят, что пойду к его светлости».) Иностранные газеты изолгались. В корреспонденции из Геттингена Суворов узнал о себе, что он сын немецкого колбасника из Гильдесгейма; о Потемкине писали, что якобы он уже бежал в Польшу, оставив армию на попечение иностранцев… Это правда, что принц де Линь не покидал Потемкина, будучи уверен, что станет руководить им. Но светлейший советников не терпел.

Синело море, кричали чайки, к столу подавали рыбу и виноград. Однажды (босой и в халате) Потемкин гулял по берегу лимана, когда к нему подошел солдат с галерной флотилии, крепко подвыпивший, и спросил бесстрашно:

– Смею ль открыть вашей светлости тайну?

– Какую, братец?

– Вчера, изволите знать, бомбарду взорвало. Сразу восемьдесят душенек погибло. Я один уцелел. И прошу: не велите французам нами командовать. По-русски не разумеют, только тумаки раздают. Эдак дела не объяснишь. С русским-то офицером язык мы всегда найдем. И бомбарду не взорвало бы никогда, если бы столковались мы.

– Спасибо, братец, за честность. Я подумаю…

Примерно о том же завел речь и князь Репнин (но уже в рассуждении русского помещика и аристократа):

– Греки сражаются заодно с нами за свободу свою, и тут что скажешь? Ордена, чины, деньги – для них ничего не жалко. А вот причастность принца Нассау-Зигена… к чему нам она? Русские офицеры, как и солдаты их, мрут от грязи и голода, чечевице радуясь, а принц одним махом три тыщи наших мужиков обрел. А вы ему еще и Массандру подарили… За что? Человек он, не спорю, смелости легендарной. Но в поступках сего палладина нет ли плана, один порыв честолюбия. Когда-нибудь, – заключил князь Николай Васильевич, – он сам взлетит на воздух и многих увлечет в пучину.

– Ежели принца Нассау убрать, – отвечал Потемкин, – так над флотилией гребной опять Мордвинов возвысится. По мне, лучше с безумцем быть, нежели с человеком робостным. Я не виноват, что здесь, под Очаковом, сложились такие конъюнктуры, какие и при дворах складываются. Но принца изгонять я не стану: нам его связи с Мадридом еще пригодятся…

Сидя в шатре, Потемкин поглощал квас, переводил с французского языка книгу Сен-Пьера о вечном мире. Отбросив перо, велел Попову звать композитора Джузеппе Сарти.

– К падению Очакова прошу сочинить хорошую ораторию на канон «Тебе бога хвалим». Оркестры соедини с рогами и литаврами, добавь громов пушечных и звонов колокольных. Да попробуй в паузах бубны цыганские.

– Когда же падет Очаков? – спросил Сарти.

– Об этом извещен я и всевышний…

Снова примчался курьер из Бессарабии.

– Хотин пал! – возвестил он, из седла выпрыгивая.

– Врешь, – отвечал Потемкин. – Сам-то видел ли?

– Видел! Салтыков уже пировал с пашою Хотина, а с ними две гурии были… одна гурия из гарема хотинского, а другая, кажись, метресса нашего Салтыкова, и сейчас она бежала в Варшаву…

Салтыков во всем опередил его светлость. Опечалясь завистью, воинской и мужскою, Потемкин мутным глазом, источавшим слезу, еще раз обозрел нерушимые стены Очакова:

– Ладно. Спать пойду. Мух-то сколько, господи!..

Стон стоял под Очаковом от мириадов мух, которые облепляли мертвецов, роились над лужами поноса кровавого. Все это – нестерпимые факты «времени Очакова и покоренья Крыма».

* * *
Главное было сделано: Ушаков разломал линию!

11. От великого до смешного…

Обзывая прусского короля «пентюхом», Екатерина именовала шведского короля «Дон-Густавом» или «фуфлыгой».

– Попадаться мне на язык не советую, – говорила она.

В Стокгольме сложилось очень странное положение: столица Швеции имела уже русских военнопленных, госпиталя ее были заполнены ранеными, но там же еще продолжал находиться и русский посол – граф Разумовский, которому эта забавная ситуация даже нравилась… Безбородко докладывал:

– Ваше величество, испанский посол Гальвес, заменивший спятившего Нормандеса, сказывал мне за ужином, что Мадрид большую нежность к России заимел и гишпанцы склонны посредничать к миру на Балтике. Не послать ли нам в Мадрид палладина Нассау-Зигена для переговоров, потому как, и сами знаете, не стало уже сил с двух фронтов отбиваться.

– Рано быть миру! Сначала я как следует исколочу фуфлыгу на Балтике, а уж потом и замиряться с ним стану…

Вслед за этим возникла странная война Екатерины II с Густавом III. Оба они были плодовитыми писателями и драматургами, мастерами вести спор. Теперь монархи вступили в литературное состязание между собой, заведя в газетах Европы полемику на тему: кто виноват? Густав во всем обвинял Россию, Екатерина осуждала короля. Пожалуй, не было еще примера в истории мировых войн, когда бы наряду со звоном шпаг и грохотом взрывов отчетливо слышался надсадный скрип гусиных перьев, – монархи разоблачали один другого во многих грехах…

Екатерина все-таки отпустила на войну Павла, а потом села сочинять либретто комической оперы «Горе-Богатырь», в которой своего же сына вывела главным идиотом. Горе-Богатырь, женатый на большой дуре Гремиле Шумиловне, жил тем, что воровал изюм из материнской кладовки, а воспитывал его дворянин Кривомозг. Горе-Богатырь надел бумажные латы, взял в руки меч деревянный и отпросился на войну, чтобы геройствовать. Мать, отпуская свое дите, сказала: «Пущай едет, ибо, не взбесясь, собака не пропадает…» Безбородко был против публикации этой вещи.

– Тут и любой поймет, кого вы расписываете. Кривомозг – это покойный граф Панин, а Гремила Шумиловна опять беременна. Хорошо ли это – из наследника престола дурачка делать?..

Екатерина обещала не ставить оперу, прежде не посоветовавшись с Потемкиным. Зная, как охоч светлейший до придворных сплетен, она оповещала его: «Дашкова с Нарышкиным в такой ссоре, что, сидя рядом, отворачиваются друг от друга, составляя как бы двуглавого орла империи: ссора из-за пяти сажен земли!» Нарышкин был по натуре шут, а его дача на Петергофской дороге соседствовала с дашковской; вот они, вельможные, и передвигали там заборы, склочничая. На беду свою Нарышкин закупил в Голландии породистых свиней, которые повадились навещать усадьбу Романовны, и княгиня Дашкова жаловалась самой императрице:

– Великая государыня, укажи Нарышкину, чтобы отучил своих свиней ко мне ходить. Они рылами своими в моем саду горшки с цветами опрокинули, всякие непристойности вытворяют.

Нарышкин же, осведомленный о давней неприязни Екатерины к Дашковой, соответственно и отбояривался:

– Я своим свиноматкам уже не раз говорил: не шляйтесь вы, дуры такие, к президенту научной академии, она ведь с умом, а вы глупые… о чем вы там с ней беседовать можете?

– Если вы это свинство не оставите сами, я дело в суд передам! Мне сейчас не до того, чтобы мирить вас…

Граф Безбородко человеком мелочным никогда не был.

– И как им не совестно? – говорил он здраво. – Время ли сейчас о горшках судить, когда на горбу России сразу две войны виснут, люди кровь проливают, а они… Эх, люди! Где благородство ваше? Неужто в одних только титулах?

Именно в эти дни Безбородко вызвал прусского посла Келлера и сказал, что Берлин не только отсыпает золото в карман Густаву III, но, как ему стало известно, Пруссия помогает Швеции и воински.

– У нас много дезертиров, – смутился Келлер.

На Безбородко такие увертки действия не возымели.

– Я допускаю, что из прусской армии бежит немало людей. Но впервые слышу, чтобы они дезертировали… с пушками!

* * *
Поражение своего флота при Гогланде «Дон-Густав» поспешил объявить своей громкой победой, королевский дворец в Стокгольме был расцвечен праздничной иллюминацией, в плошках сгорало тюленье сало, реяли флаги и вымпелы…

Пленных солдат и матросов (980 человек) доставили в Стокгольм; русские поразили шведов большим ростом и здоровым, крепким видом (это и понятно: для экспедиции в Архипелаг подбирали самый цвет русской молодежи). Шведская королева Магдалина расселила пленных в бараках близ своей дачи «Гага», по вечерам русские устраивали пирушки с танцами, любезно вовлекая в свой круг и шведов. К великому удивлению королевы, несколько «матросов» оказались… женщинами. Как ни боролись в Ревеле и Кронштадте с этим явлением, но женщины в форме матросов все-таки умудрились просочиться в состав экипажей. Одних влекла романтика, других любовь, третьи бежали на флот от тяжкой женской доли. Морских кадетов и гардемаринов шведы отправили доучиваться в Упсальский университет, пленные офицеры флота продолжали читать им лекции по теории военно-морского искусства. Такое же гуманное обращение встретили в России и шведские пленные, которых селили в частных домах обывателей Москвы и Калуги, Ярославля и Казани…

Шведский флот оставался запертым в Свеаборге; король жил на корабле «Амфион». Герцог Зюдерманландский провел Эренстрема в салон, где тайный агент доложил королю, что эстляндское дворянство имеет давние симпатии к Швеции:

– А лифляндское более тяготеет к прусским порядкам. Однако простонародье настроено иначе, и жители Эзеля даже составили народное ополчение в пользу России.

– Достаточно! Вы видели Разумовского?

– Да, – отвечал Эренстрем. – Разумовский гулял в толпе на набережной Стокгольма, и я был удивлен, какие у него приветливые отношения с офицерами флота вашего величества.

– А с кем гулял он? – спросил герцог Карл.

– С ним была красавица Вреде.

Король с братом стали смеяться, Густав сказал:

– Се sont les crimes d’amour (это любовные проказы), и нас они не касаются, хотя Разумовского пора бы уж высечь, а потом вытолкать в три шеи за море. Поздравьте меня, Эренстрем: я заключил договор с турецким султаном, Пруссия и Англия без ума от моей решимости… Хотя, – добавил король, – барону Нолькену не мешало бы отрубить голову за то, что он неверно информировал меня о достоинствах русского флота…

Возле пояса короля болталась кривая турецкая сабля, подаренная ему не султаном, а русской императрицей. За «кавалерским» столом Эренстрем обнаружил у себя под тарелкой листовку, в которой шведов призывали не переходить границы с Россией, война с нею называлась преступной, а зачинщики этой войны должны быть судимы. Такую же листовку Эренстрем нашел у себя под одеялом, утром они покрывали палубы кораблей, лежали на сиденьях придворных экипажей… Он обратился к герцогу Карлу с вопросом – что это значит?

– Это проделки Спренгпортена и его компании финляндских сепаратистов… Увы, ненависть к королю стала невыносима! Всюду открыто говорят, что моего брата следует держать в замке Або, как держали Эрика Четырнадцатого, пока он там не умрет.

Эренстрем заметил, что офицеры едва кланялись Густаву III, избегая общения с ним. Да, король хорошо подготовил страну к войне дипломатически, но не учел настроения шведов. Не тогда ли и начала складываться в сознании шведского народа идея «вечного нейтралитета»? В конце июля Оксишиерн вызвал Разумовского, велев ему убираться из Швеции ко всем чертям.

– А в наказание за то, что наш посол Нолькен тащился по грязи через Польшу и Штральзунд, вы отправитесь бурным морем…

Для посла и его свиты шведы выделили старую яхту, но не дали ни лоцмана, ни матросов. Андрей Кириллович сказал коллегам и женам их, чтобы они положились на него:

– Я ведь начинал жизнь в мундире флотского офицера, и я сумею провести корабль до Любека…

Чиновники русского посольства, неопытные в морских делах, с трудом поставили паруса, посол занял место возле штурвала. Разумовский (под видом морской болезни, измучившей посольских дам) завел яхту сначала в порт Висби, где из дипломата превратился в шпиона, нагло изучая оборону шведского побережья. Из Висби его со скандалом выдворили только под осень. Перед ним лежало штормовое море, он снова стоял у штурвала… Этим плаванием Разумовский искупил многие свои прегрешения!

Екатерина приняла посла даже сурово:

– Я ведь догадываюсь, что графиня Вреде была лишь для отвода глаз… Я жду признания. Назовите имя той дамы, которая была подлинной героиней вашего стокгольмского романа.

– Я надеюсь, нас никто не слышит?

– Слушаю одна я.

– Это была… шведская королева Магдалина.

– Ну, я так и думала. – Екатерина ничем не стала награждать Разумовского. – Вы что-нибудь желаете, граф?

– Вернуться в Вену, где изнывает моя юная невеста.

– Я причислю вас к венскому посольству. Езжайте…

Там он и остался до самой смерти – послом России, а Вена благодаря его расходам обрела мост Разумовского, площадь Разумовского, композиторы Гайдн и Бетховен нашли в нем хорошего друга… Можно восхищаться этим удачливым человеком, но нельзя любить его, ибо Разумовский не любил Россию!

* * *
Когда в Финляндии случился голод и Швеция ни единого зернышка финнам не отсыпала, Россия открыла для соседей свои хлебные закрома, а финны добро помнили. Теперь финские егеря, главная ударная сила армии Густава III, отказывались стрелять в русских солдат. А шведские офицеры не мирились с заносчивым абсолютизмом своего короля. Что им эфемерная слава Карла XII, если они от дедов своих понаслышались, до какого истощения довел он страну бесполезной борьбой с Россией! Магнус Спренгпортен образовал тайный «Орден Валгаллы», вокруг него собирались все недовольные. В финской деревушке Аньяла конфиденты составили обращение к русскому Кабинету, прося покровительства России для Финляндии…

– Грех, конечно, так думать о своем же брате, – сказала Екатерина, – но этого фуфлыгу обязательно прикончат, как прикончили темной ночью и его славного предка Карла Двенадцатого. Чтобы победить Швецию, Россия уже не нуждается в новой Полтаве!

Павел еще гостил на фронте, а его «Гремила Шумиловна», оставаясь в тылу, изображала жену народного героя. Граф Валентин Мусин-Пушкин взмолился перед Екатериной, чтобы отозвала сына из армии, ибо цесаревич мешает воевать, делая безрассудные распоряжения, а во время «шармютцелей» (перестрелок) он еще и подпрыгивает, «намереваясь поймать пули, пролетающие над его головою». Екатерина была мамочкой безжалостной:

– Пусть попрыгает – может, какую и поймает…

Безбородко предупредил ее об ухудшении дел в Европе:

– Дания, связанная с нами альянсом, выступила противу Швеции, но послы в Копенгагене, прусский и английский, грозят королю датскому, что, ежели не поладит с Густавом, они сами войну Дании объявят… Король хвост и поджал.

– Хорош союзник! Что еще новенького?

– Все старенькое. Маркиз Луккезини способами макиавеллиевскими склоняет вельмож варшавских к союзу с Пруссией, а бедные жители Данцига столь ослаблены в торговле налогами, что терпеть убытки более не в силах и соглашаются отдаться под владычество прусское…

– Этого нельзя допустить! А сам-то как думаешь?

– Хорошо бы нам перетянуть на свою сторону Феликса Щенсны-Потоцкого, столь влиятельного в кругах Варшавы.

– А чем привлечь? У него своих денег куры не клюют.

– Вот я и думаю – чем, если он так богат?..

Дашкова была при дворе, когда ее стали поздравлять с женитьбою сына на купеческой дочери Алферовой. «Ради бога! – закричала я. – Стакан воды… Рана, нанесенная материнскому сердцу, была слишком глубока и неизлечима. Несколько дней я могла только плакать, затем началась нервная лихорадка». Оправившись от удара, Романовна потребовала от сына, чтобы он жену свою оставил. Лихая свекровь! Сначала дочь развела с мужем, теперь сына с женой разводила… Она доказывала:

– Жертва, которую я от сына требую, невелика: ради уважения к матери он жену должен оставить. Я его худому никогда не учила, а всегда внушала ему самые благородные чувства… Как можно? Мой сын камер-юнкер, а кто она такая?

Напрасно граф Строганов убеждал ее:

– Пойми, род князей Дашковых на исходе: твой сын Павел последний остался на Руси, а ты жену от него гонишь.

– И пусть лучше род мой исчезнет, но потомства от неблагородной твари не потерплю…

Фельдмаршал граф Румянцев-Задунайский, хорошо знавший семью Алферовых по Киеву, написал Дашковой, чтобы выбросила из головы глупейшие предрассудки, веку философии несвойственные. Он писал, что счастье людское не в породе, не в титулах, даже не в богатстве. Романовна в грубой форме отвечала фельдмаршалу, чтобы в чужие дела он не совался…

А когда «благородная» княгиня легла помирать, всеми брошенная и детьми отвергнутая, за нею, за жалкой старухой, ухаживала эта же самая «неблагородная» Анна Семеновна, жена ее сына, которую Романовна столь жестоко преследовала в жизни. Хороший урок матерям, слишком обожающим своих сыновей!

* * *
Румянцев не возвышением Потемкина был оскорблен, а тем, что, Потемкина возвышая, его, Румянцева, постоянно унижали. В этой войне, отрешенный от главной стратегии, он прикрывал Екатеринославскую армию, чтобы турки не могли прийти на выручку осажденному Очакову. Петр Александрович (это правда!) месяцами не слал реляций Екатерине, которая открыто шельмовала его, третируя всячески, о рапортах фельдмаршала она при дворе говорила, что они «кроме вранья, ничего не содержат…».

Потемкин, в отличие от Румянцева, не стал унимать Дашкову, но сообщил в Кабинет, что ее сын, камер-юнкер и командир Сибирского пехотного полка, недавно бежал с поля сражения, как заяц. Вслед за ним, за своим командиром, бежал и весь полк, который он уже разложил воровством и мародерством. Многое тогда прощали дворянам, но офицерам никогда не прощали трусости – честь русского офицера ставилась высоко!

– Пример наглядный, – сказал Строганов. – Тонкое образование человека еще не делает. К чему эрудиция и дипломы похвальные, к чему знание этики, если чести не стало?

Осенью Безбородко предупредил Екатерину:

– Герцог Карл Зюдерманландский отъехал к Нейшлоту, где начал изыскивать тайные способы для личных переговоров с нашим наследником Павлом Петровичем: масон льнет к масону.

Вот тогда Екатерина срочно отозвала сына с войны:

– Нельзя двум масонам встречаться! Ясно же, что сойдутся они там не как враги, а как братья по духу масонскому…

Кампания на Балтике уже подходила к концу, когда адмирал Грейг заболел. Болезнь протекала быстро: через пять дней, 28 сентября, находясь на борту флагманского «Ростислава», адмирал впал в беспамятство. Из Петербурга в Ревель спешно примчался лейб-медик Роджерсон, но спасти больного не удалось. Грейг скончался. Десять дней он покоился на корабле, потом его перевезли в город, где и хоронили с необыкновенной пышностью. Все офицеры Балтийского флота получили в память траура золотые кольца с именем Грейга и датой его смерти.

5 ноября лед сковал в Ревеле русские корабли, и тогда шведский флот, выломав себя изо льдов Свеаборга, быстро убрался в главную базу метрополии – Карлскрону…

Наступала зима, и Екатерина нервничала:

– Так о чем думает там светлейший князь Таврический? Будет он брать Очаков или нет? Хотин, слава богу, уже наш…

А как достался Хотин – вряд ли она знала.

12. «Тебе бога хвалим»

Вернувшись из Бруссы, где она пыталась найти свою бедную мать, продавшую ее, Софья Витт недолго гостила в Каменец-Подольском при муже. Какие б ни гремели балы, какие б мадригалы ни складывали в честь ее красоты гордые ляхи, красавица скучала. Польшу опять раздирали политические страсти: часть шляхетства продавалась за деньги Пруссии, другая придерживалась «русской партии»…

Хотин оставался неприступен, как и Очаков, когда вечером полы шатра распахнулись и перед изумленным генерал-аншефом Салтыковым предстала женщина красоты небывалой.

Это была Софья де Витт, «la belle Phanariote».

– Я все уже знаю, – сказала она. – Вы отправили курьера к Потемкину с известием, что Хотин взят, а Хотин не сдается. Пошлите к паше хотинскому трубача с моею запискою.

– Вы ангел или бес? Что это значит?

– Моя сестра «одалыкою» в гареме паши, и он не устоит перед ее мольбами сдать крепость на вашу милость. Но для того нужны еще деньги. Много денег…

Хотин пал! Ускользнув от стариковских объятий Салтыкова, женщина кинулась в Варшаву, в самый омут политики, и здесь ее успех был подобен парижскому. (Знаменитый писатель Юлиан Немцевич вспоминал: «Хороша была как богиня… всех приводила в экстаз; толпы народа сопровождали ее всюду, молодежь вскакивала на скамьи, чтобы хоть раз увидеть ее».)

Здесь ее заметил женоненавистник Щенсны-Потоцкий.

– Ненавижу всех вас… ненавижу ваши ослепительные взоры и ваши змеиные улыбки. Будьте вы все, женщины, прокляты!

«Щенсный» значит «счастливый», но первую жену его погубили, а вторая бежала в Петербург с любовником, графом Юрием Виельгорским, бывшим при Екатерине послом польского короля…

Безбородко вникал в письма из Варшавы.

– Ваше величество, – доложил он, – Софья де Витт за деньги согласна вступить в наши тайные конфиденции, а Феликс Щенсны-Потоцкий лежит у ее ног, бесчувственный от любви…

– Кладу его в свой рукав, – был ответ по-немецки.

* * *
Суворов за Кинбурн получил орден Андреевский, шляпу его украсил плюмаж из бриллиантов с буквой «К». Никогда еще не были так сердечны отношения генерал-аншефа и генерал-фельдмаршала. Суворов признавал: «Только К(нязю) Г(ригорию) А(лександровичу) таинства души моей открыты». Открывая перед ним душу, он и осуждал его, мыслившего взять крепость измором:

– Осада изнурительная скорее нас изнурит, а не турок! Штурм, да, будет кровав. Но при осаде людей потеряем гораздо более, нежели бы при штурме…

Александр Васильевич понимал то, чего не мог осмыслить Потемкин: Очаков томил под своими загаженными стенами главную наступательную мощь России, которой давно пора было двигаться далее – к долинам Дуная и потом на Балканы.

– Я тебе на все руки развязал, – отвечал Потемкин Суворову, – но со штурмом Очакова ты меня не торопи…

Был день как день. Обычный день осады. Последовал доклад: янычары открыли ворота, делают вылазку. Суворов послал фанагорийцев – загнать турок обратно. Янычары выпустили из крепости своры голодных собак, натравливали их на русских. Штыковым ударом фанагорийцы сбросили турок обратно. Из Очакова выбегали еще янычары – в зубах у них были кинжалы, в руках ятаганы и ружья, а на боку у каждого – по два пистолета.

– Я сам пойду, – сказал Суворов…

Турок загнали в ров, пуля ранила Суворова в плечо. Весь русский лагерь поднялся по тревоге, слушая громы сражения, возникшего случайно. Суворов видел уже ворота Очакова, видел спины удирающих янычар, еще мгновение – и, казалось, можно ворваться внутрь крепости. Но из ворот выбегали новые толпы башибузуков, и разгорелась кровавая битва… Потемкин этой битвы не ожидал! Он слал гонца за гонцом к Суворову, чтобы тот бой прекратил. Но Суворов уже стоял возле ворот, требуя лишь одного – подкрепить его. Вряд ли когда бывали еще такие сечи: все перемешалось в рубке и выстрелах. Вперед уже не пройти, но и отступить невозможно – надо драться. Так бывает с человеком, который забрался на вершину скалы, но вниз ему не спуститься… Светлейший откровенно плакал:

– Что делает? Все сгубил… не послушался!

Репнин (собранный, жесткий, мрачный) сказал:

– Решайтесь: если не вытащим людей из этой каши, все там полягут. Как угодно, ваша светлость, я беру… кирасир!

– Мой лучший и любимый полк?!

– Но погибают сейчас тоже не худшие.

– Иди, князь. Благослови тебя бог…

Суворов вскрикнул: пуля впилась в шею, а нащупал он ее уже в затылке. Развернув коня, он велел:

– Бибиков, ты жив? Отходи сам и отводи людей…

В разгар побоища врезался князь Репнин с кирасирами. Он разбил янычар, но кирасиры (любимый полк Потемкина!) сплошь выстелили овраги своими синими мундирами. Это была необходимая жертва…

Ворота за турками с тяжким скрежетом замкнулись, средь павших воинов еще бегали очумелые турецкие собаки, отгрызая носы убитым и раненым. Фасы очаковские покрылись чистоколом кольев, на концах которых насчитали 80 русских голов, отсеченных ятаганами. Конец! Репнин воткнул в землю окровавленную шпагу:

– Кирасиров нет! Отход прикрыли. Погибли все…

– Пьян Суворов или помешан? – кричал в ярости Потемкин. – Я ж ему всегда талдычил, чтобы о штурме не помышлял…

Лошадь под Суворовым умерла сразу же, как только ее расседлали. Хирург Массо, закатив рукава, клещами потянул из шеи генерал-аншефа турецкую пулю. К боли примешалась обида. Потемкин прислал ему жестокий выговор. «Солдаты, – писал светлейший, – не так дешевы, чтобы ими жертвовать по пустякам. Ни за что погублено столько драгоценного народа, что весь Очаков того не стоит…» Суворов отвечал: «Не думал я, чтобы гнев В. С. столь далеко простирался… Невинность не требует оправдания. Всякий имеет свою систему, и я по службе имею свою. Мне не переродиться, да и поздно!»

Открывалась новая страница их личных отношений…

Попов доложил, что Суворов ранен опасно:

– И просится отъехать на воды минеральные.

– Вот ему минеральная! – показал Потемкин на воды лимана. – Пусть этот зазнайка убирается с глаз моих – в Кинбурн…

Кинбурн чуть не взлетел на воздух: взорвало арсенал бомб и брандскугелей. День померк, сотни людей в гарнизоне погибли сразу, иные остались без рук и ног, без глаз, выжженных свирепым пламенем. Генерал-аншеф был побит камнями и обожжен, швы на ранах разошлись. Попов передал ему соболезнование. Вот беда! Раньше, когда докучал выговорами Румянцев, Суворов от Потемкина защиту имел, а ныне…

– Неужто у Василия Степаныча милости сыскивать?

Потемкин гнев смирил, но прежней ласки уже не вернул.

В августе ночи стали темнее. Светлейший пробудился от частых выстрелов. Накинув халат, он выбрался из шатра, как зверюга из берлоги. Мимо солдаты проносили офицера – голова его была замотана в шинель, он громко хрипел – предсмертно.

– Тащите его в палатку Масса… а кто это?

– Да егерей начальник – Голенищев-Кутузов.

– Куда ж его ранило? – спросил Потемкин.

– В голову! Опять в голову…

Не слишком ли много крови стал забирать Очаков?

* * *
Екатерина дважды требовала от Потемкина объяснить, при каких обстоятельствах ранен Кутузов, от своего имени просила князя навещать храброго генерала, но Потемкин… отмолчался. Молчание о втором ранении Кутузова перешло в историю: ранен опять в голову, и все! Спасибо принцу де Линю, который в ту ночь находился подле Михаила Илларионовича и тогда же записал, как это случилось: «Турки в числе не более сорока, прокравшись вдоль моря, взобрались по эскарпам и открыли ружейную пальбу по батарее Кутузова, того самого, который в прошлую войну был ранен в голову навылет… Генерал этот почти так же был опять ранен в голову пониже глаз и должен, по моему мнению, умереть не сегодня, так завтра (!). Я смотрел сквозь амбразуру на начало вылазки, он (Кутузов) хотел последовать моему примеру и вдруг был опрокинут» – настолько силен был удар пулей!

– Да, много крови стал забирать Очаков…

Об этом все чаще поговаривал де Линь, вездесущий, как и положено военному атташе. Друживший с Суворовым, он в своих донесениях в Вену и критиковал Потемкина опять-таки словами Суворова: задержкою штурма Потемкин не ослабляет, а, напротив, усиливает гарнизон Очакова, зато с каждым днем слабеет его собственная армия. Екатерина исправно оповещала светлейшего об этой критике, и Григорий Александрович разругал де Линя:

– Не надоело вам, принц, за мною шпионить?..

А ведь в критике де Линя было немало и дельного.

– Ваш солдат превосходен, – говорил принц Потемкину. – Но разгоните из армии камер-юнкеров и камергеров, которые по чинам придворным обретают себе чины генеральские… Какая польза с этой придворной шушеры? Наконец, избавьте полки русские от негодяев и авантюристов, высланных с их родины за всякие непристойные художества… К чему вы их кормите?

Близилась осень. Все чаще из Очакова бежали в русский лагерь христиане, которых было немало в крепости (особенно поляков с детьми и женами). Один мальчик-беглец, уже обращенный в мусульманство, был приведен к Потемкину, который расспрашивал его о жизни внутри осажденной цитадели. Мальчик сказал: «Христиане очаковские брошены в ямы саженей до десяти глубины; турки им на головы сверху испражняются, и смрад от того, причиняя болезни, низводит в гроб… Хлеба в Очакове довольно, но мясо дорого». Подули сильнейшие ветры, из степей несло тучи пыли, русский лагерь голода пока не испытывал. Чтобы привлечь солдат к шанцевым работам по ночам, Потемкин велел платить по 15 копеек за одну ночь и давать утром водку.

В конце августа турки стали поджигать траву вокруг Очакова, ветер нес на лагерь раскаленную золу, вихри опрокидывали палатки, по ночам горизонт становился красным. Полтысячи медных пушек, расставленных турками по фасам крепости, время от времени исколачивали осаждающих, в ответ «стеноломные» орудия России стучались в нерушимые стены. Отрезанные головы сморщились от жара, турки заменили их новыми, свежеотрубленными, и русские, стоя под стенами, узнавали своих друзей:

– Никак Петр, что канониром-то был?

– Он! За водой к лиману пошел, тока ведро нашли.

– А эвон ишо глядит… вчерась водку с им пили!

Скрипели колеса фур, везли раненых. Очевидец пишет: «Воздушные дуги летящих бомб устилались искрами, свист ядер заставлял стонать лежащую на море нижнюю полосу воздуха, верхняя часть онаго сопротивлялась прорезыванию вылетавших из пушек шаров». В сентябре начались холода. Екатерина прислала в ставку дюжину золотых шпаг с алмазами, чтобы светлейший раздал их самым достойным. В шатре князя собрались завидущие карьеристы, жадно оглядывая убранство именного оружия.

Принц Нассау-Зиген примерил к бедру шпагу.

– Положи обратно и не тронь! – велел Потемкин.

– Почту этот намек за тягчайшее оскорбление…

– Пошли все вон! – мрачно отвечал Потемкин.

Турецкие корабли блуждали в море, крейсируя между Березанью и Очаковом, бросая иногда в гущу русского лагеря не ядра, а громадные булыжники, калечившие по нескольку человек.

– Не взяв Березани, – рассуждал Репнин, – вряд ли можно распоряжаться на водах и двигаться далее – к Гаджибею.

– Сам знаю. Но Гасан-то – вот он!

– Так пошлите флот Черноморский из Севастополя…

Потемкин послал эскадру Сенявина к берегам Леванта, чтобы бомбардировать крепость Синопа и тем маневром отманить Гасана от Очакова. Но капудан-паша разгадал хитрость Потемкина и ответил ему канонадою со всех кораблей. Вечером Потемкин из прически Браницкой выдернул розовую ленту и завил ее в пышный бантик.

– Это ты для меня, дядюшка? А куда прицепить его?

– Не твоего ума дело. Я сам прицеплю…

Поверх банта он укрепил орден Владимира и велел в таком виде отвезти Сенявину – в награду. Не с той ли поры в России и появилось новое воинское отличие – «с бантом»! (Не будем винить Потемкина: знаменитый английский орден Подвязки имеет аналогичную предысторию, но в девизе его начертано: «Да будет стыдно тому, кто дурно об этом подумает».)

Был конец сентября. Бело-красными флагами турки украсили весь Очаков, два дня их эскадра и крепость палили из пушек. Пленные сказали, что там празднуют победу…

– В чем дело? – спросил Потемкин де Линя. – Я не верю, что турки могли разбить Румянцева. Не ваш ли это грех?

– Дождемся курьера из Вены, – ответил атташе…

Курьер прибыл, и де Линь не скрыл от Потемкина истины. Турки постоянно избивали австрийскую армию, великий визирь форсировал Дунай, приведя жителей Вены в паническое бегство. Иосиф II решился на генеральное сражение у Слатины и был вдребезги разгромлен. Это еще не все! Ночью лагерь императора сдвинулся с места животным страхом: вся армия бежала, оставляя туркам гигантский вагенбург с припасами, арсеналы с пушками. В темноте возник хаос: войска Австрии, приняв свои же полки за турецкие, до рассвета занимались самоистреблением, беспощадно расстреливая друг друга в упор. Иосиф II чуть не погиб в этой кромешной свалке, свита покинула императора, который случайно уцелел, спрятавшись в какой-то деревне.

– К этому добавлю, – сказал де Линь, – что революция в Австрийских Нидерландах уже перекинулась в Венгрию и мадьяры восстали… Теперь вам понятно, почему салютуют турки?

* * *
Настал октябрь с ветрами и бурями. Пророчество Суворова сбывалось: изнурение к русской армии пришло ранее, нежели изнурился гарнизон очаковской твердыни. Теперь и сам Потемкин заговорил о штурме.

– Но не раньше, чем лиман замерзнет и капудан-паша уберется в Босфор для зимования кораблей в краях теплых…

Принц Нассау-Зиген уехал в Мадрид, де Линь остался.

21 октября Очаков запорошило первым снегом, на бивуаках солдаты и офицеры сжигали на кострах старые телеги. Генералы, чтобы согреться, платили по 2–3 рубля за верстовой столб. В стене Очакова, как ни была крепка, артиллерия все-таки пробила первую брешь, из зияния которой выглядывали озлобленные янычары. Потемкин раздавал шпаги «за храбрость» только достойным, а многих офицеров разжаловал в солдаты.

Однажды знатный сераскир без боязни вышел из ворот крепости, вступив в разговор с русскими офицерами. Говорил по-русски без запинки, и первый вопрос турка был таков:

– Вы еще долго будете страдать тут?

– Пока не возьмем Очаков.

Турок угостил офицеров хорошим табаком-латакия.

– Султан не для того строит крепости, чтобы сдавать их каждому прохожему… Гусейн-паша удивлен: чего вы медлите? Можете приступать к штурму хоть завтра: сабли у нас отточены, пушки заряжены, а жены в безопасности, упрятанные под землей в теплых подвалах…

Для светлейшего и его свиты были выкопаны землянки. Солдаты, чтобы не зимовать в голом поле, околевая на ветру, тоже копали для себя ямы. 6 ноября к Потемкину явился де Рибас, которого князь использовал в роли курьера; де Рибас пожаловался, что седлом натер мозоли на ягодицах.

– Так чего ты хочешь? – спросил светлейший.

– Хочу плавать, как раньше, а ездить надоело.

– Коли так, бери запорожцев и отвоюй Березань…

Березань взяли; все, что там было, переломали и даже приволокли пленных. Добра на острове сыскалось много: запорожцы саблями рубили свертки шелка и бархата, папахами черпали россыпи жемчуга. Потемкин поспешил обрадовать Суворова:

«Мой друг сердешной, любезной друг. Лодки бьют корабли, пушки заграждают течения рек. Христос посреде нас… Прости, друг сердешной. Я без ума от радости. Всем благодарность. И солдатам скажите. Верной друг и слуга твой кн. П. Т.».

Тонкий ледок уже появился в лимане, и Гасан отправил корабли на зимовку. Пленные показывали, что капудан-паша перед своим отплытием привел гарнизон Очакова к присяге на Коране: всем погибнуть с детьми и женами, но крепость прахоподобным не сдавать. Бежавший к русским поляк сообщил, что в Очакове хлеба осталось на две недели, не более, лошадей турки уже съели и даже сам Гусейн-паша склоняется к сдаче:

– Но его знаменосцы-байрактары противятся, сказывая: нет хлеба и мяса, так мы всех кошек переловим, всех собак передушим, станем крыс жрать, но Очаков не сдадим…

В ночь на 27 ноября в землянку светлейшего привели златокудрую христианку родом из Подошли, жену убитого янычара. Потемкин поил ее чаем с пастилой, разговаривая по-польски.

– Отчего пани бежала, кого шукает?

– Паша всех христианок велел отправить на ночь в траншеи… Он пожелал воодушевить агарян своих к отбитию штурма…

Задували метели. По утрам собирали замерзших. Живые с трудом откапывались из снега. «Сколько в сии дни померзло людей и пало скота. Где ни посмотришь, везде завернуты в рогожи человеки, везде палый скот. Там роют яму, здесь лежит нагой мертвец, в другом месте просят милостыню на погребение».

– Пошли на штурм! – требовали солдаты.

Турки сделали вылазку на батареи генерала Степана Максимовича, «перерезав людей, от холоду уснувших… Максимович, разбудя солдат, „пошел сам вперед отбивать пушки, но был сильно порубан, повержен на землю; в которое время турки отрубили ему голову“. Пушки удалось отбить, но множество голов янычары утащили в Очаков и, „взоткнув их на штыках, разставили по валу крепости; между сими головами примечена и голова генерала Максимовича“. Об этом доложили Потемкину, который голову своего приятеля долго разглядывал через трубу.

– Время истекло… Штурм! – возвестил он.

И весь лагерь, будто его сбрызнули живою водой, вдруг разом поднялся, – ликующий, возбужденный, радостный.

– Штурм, штурм… хотим штурма! – кричали люди.

Начались объятия, целования. От охотников идти на смерть не стало отбоя, даже кавалеристы бросали лошадей, желая вместе с пехотою лезть на стены. Метель еще два дня покружила, потом ударил мороз.

– Хотим штурма! – орали солдаты. – Ведите нас…

Офицеры давали клятву: взойти на стены раньше солдат! В гвалте голосов затерялись оркестровые выкрутасы Сарти на слова канона «Тебе бога хвалим».

Занавес
6 декабря 1788 года турецкая твердыня не устояла…

Самый важный стратегический узел был развязан! Зима эта осталась в народной памяти – очаковской. Штурм крепости, начатый и проведенный с большой решимостью, обошелся русскому воинству в 3 тысячи человек. Турки потеряли около 10 тысяч. При сильном ветре стояли жгучие морозы, и тяжелораненые замерзали. Под конец штурма, когда солдаты уже вламывались в жилища города, турки резали себя, янычары резали жен своих, матери убивали детей своих. Русским воинам пришлось спасать детей от матерей, а жен отрывать от мужей – и турецкие семьи оказались разобщенными. Потемкин указал сгонять пленных в «таборы» – отдельно военных, отдельно обывателей. Примечательно: в ушах турчанок сохранились драгоценные серьги, на их руках остались браслеты и алмазные перстни, – русские не мародерничали!

Но общая картина была ужасна. Еще лилась кровь, еще убивали людей в переулках, душили в подвалах и кидали с крыш, а через Бендерские ворота уже выбегали рыдающие от страха женщины, за ними с плачем бежали дети. В плен с остатками гарнизона, с бунчуками и пушками попал и трехбунчужный старик Гусейн-паша. На его же глазах янычары побросали ятаганы к ногам победителей, чиновники сложили в костры бухгалтерские книги… Потемкин повидался с трехбунчужным:

– Не стыдно ли тебе, старче, упорствовать столь жестокосердно? Ты сам видишь, каковы жертвы фанатизма твоего.

На что Гусейн-паша отвечал светлейшему:

– Ты имел указ от своей кралицы, я имел фирман своего султана. Каждый исполнял свой долг. За кровь мусульманскую я дам ответ Аллаху, а ты – Христу. Если ты добрый человек, вели слугам отыскать мою чалму, которую я потерял в бою с вами. Я уже не молод, и голова сильно мерзнет.

Затоптанную в рукопашной схватке чалму отыскали, паша с удовольствием накрыл ею голову. Янычар сразу заставили разделять трупы на «ваших» и «наших», мертвых стаскивали на лед лимана. Пленным было объявлено, что здесь они не останутся: всех отправят на галеры Балтийского флота – гребцами.

На депешу Потемкина о взятии Очакова императрица быстро отвечала с кабинет-фурьером: «За уши взяв тебя обеими руками, мысленно тебя целую, друг мой сердечный… С величайшим признанием принимаю рвение и усердие предводимых вами войск, от высшего до нижних чинов. Жалею весьма о убитых храбрых мужах; болезни и раны раненых мне чувствительны; желаю и Бога молю о излечении их. Всем прошу сказать от меня признание мое и спасибо…»

Оставив гарнизон в Очакове, светлейший стронул армию на винтер-квартиры, а сам отправился в Петербург – к славе!

* * *
Слава была велика. Вся дорога от Херсона до Петербурга освещалась кострами, к приезду светлейшего на площади городов выходили губернаторы с женами, чиновники с дочерьми. Он пролетал мимо них, едва успев махнуть ручкою. Бубенцы звенели под дугами, напоминая бубны цыганские, удаль прошлую – молодецкую. А народ, стоя на обочинах, кричал: «Ура, Очаков!..»

Чтобы не скучать в дороге, Потемкин из мучных лабазов Калуги похитил от старого мужа молодую, но весьма дородную купчиху, ублажал ее слух «кабацкими» стихами Державина:

– «В убранстве козырбацком, со ямщиком-нахалом, на иноходце хватском, под белым покрывалом… кати, кума драгая, в шубеночке атласной, чтоб осень, баба злая, на астраханский красный не шлендала кабак и не бузила драк…» Ну, целуйся!

Голубые снега России вихрило за окошками кареты. К его приезду Екатерина достроила Таврический дворец, зодчий Кваренги и живописцы подготовили для светлейшего праздничное убранство в комнатах Эрмитажа. Императрица с Безбородко подсчитали колоссальные издержки на войну.

– Александр Андреич, – сказала Екатерина, – второй военной кампании, как эта, не выдержим: обанкрутимся!

Ее фаворит Дмитриев-Мамонов завел речь на рискованную тему: все герои получили арки и обелиски, одному Потемкину даже камня на земле не поставлено:

– Может, князю Григорию тоже хочется?

Екатерина распорядилась: ворота триумфальные в честь светлейшего украсить арматурой с иллюминацией, а надпись сделать из новой оды Петрова: ТЫ В ПЛЕСКАХ ВНИДЕШЬ В ХРАМ СОФИИ…

В седьмом часу вечера 4 февраля 1789 года в Зимнем дворце начался переполох, придворные кинулись к окнам:

– Едет светлейший! Едет… уже подъехал!

Чествование его началось в Тронной зале дворца.

Задумчивый (и даже грустный), он спокойно принял:

драгоценный жезл генерал-фельдмаршала,

орден Георгия первой степени,

грамоту из Сената с перечнем своих заслуг,

золотую медаль, выбитуя в его честь,

редкостный солитер к ордену Александра Невского,

шпагу с алмазами на золотом блюде,

сто тысяч рублей на «карманные» расходы.

– А теперь, – объявила Екатерина, – я сознаюсь, что в честь героя очаковского сочинила стихи. Вот, послушайте:

О пала, пбли – с звуком, с треском —
Пешец и всадник, конь и флот!
И сам со громким верных плеском
Очаков, силы их оплот!
Расторглись крепки днесь заклепны,
Сам Буг и Днепр хвалу рекут;
Струи Днепра великолепны
Шумняе в море потекут…

Потемкин принял все как должное и сказал:

– Где хочешь сыщи, матушка, а к весне вынь да положь на пенек шесть миллионов золотом… Я войну начинаю!

Екатерина ответила, что ресурсов нет – исчерпаны:

– А маленькая принцесса Фике состарилась, и никто ей больше в долг не верит… Знай, что войну пора заканчивать.

– Начинать ее! – сказал Потемкин, взмахнув жезлом фельдмаршала. – И тогда ты «в плесках внидешь в храм Софии», древнейший на Босфоре, еще от Византии царственной…

Гарольды расступились, а музыканты вскинули валторны.

– Гром победы, раздавайся! – призвал их Потемкин.