Фаворит. Том 2. Его Таврида Валентин Саввич Пикуль

Действие десятое Чужие праздники
Действие одиннадцатое Золотой век
Действие двенадцатое Вооруженный нейтралитет
Действие тринадцатое Большое хозяйство
Действие четырнадцатое Предупреждение
Действие пятнадцатое За честь России
Действие шестнадцатое Гром победы, раздавайся!

Действие одиннадцатое
Золотой век

…Россия действительно играет прогрессивную роль по отношению к Востоку… Господство России играет цивилизующую роль для Черного и Каспийского морей и Центральной Азии, для башкир и татар.

Ф. Энгельс – К. Марксу
(23 мая 1851 г.)

1. Гвозди для хана

Вскоре над Балтикой подул благоприятный ветер: только теперь, после явной оплошки с графом Андреем Шуваловым, шведский король Густав III собрался навестить Петербург, дабы наладить отношения с соседкой, доводившейся ему двоюродной сестрицей. Густав III тактично предупредил ее, чтобы салютов по приезде ему не учиняла, ибо он привык путешествовать инкогнито – под именем «графа Готландского».

Потемкин на всякий случай глянул в календарь:

– Ежели прикатит летом, так у нас Полтавские торжества. Приятны ли они королевусу Швеции станутся?

Корберон извещал Версаль об удалении Завадовского: «Дурак рвал на себе волосы». Выбитый из фавора, Завадовский при встречах с императрицей принимал томный вид, хватался за сердце, даже стонал, изображая покинутого, но сгорающего от страсти любовника. Императрице эта комедия скоро прискучила:

– Бери четыре тыщи душ и езжай себе с богом…

Тут и конец актерству! Завадовский убрался на Украину, где ему достались богатейшие Ляличи, переименованные им в Екатеринодар. Мерзкий ханжа, он водрузил в парке статую Екатерины, проходя мимо которой, вздыхал, вознося хвалу богу. Здесь он обратился в ненасытного стяжателя, увеличивая свои поместья, безжалостно разорял бедных соседей и мужиков, а если они жаловались на оскудение, говорил им ласково:

– Коли я, душечка, виноват перед тобою, так судись со мной… Законы справедливы у нас! Только не жалуйся мне: у меня сердце нежное, оно чужих слез не выносит…

Позже он стал директором банка, при Александре I вылез в министры народного просвещения, но интересен другим: всю жизнь крупно воровал, но ни разу не попался… В старости он любил вспоминать «золотой век» Екатерины:

– Вот жили! Нонешним и не снилось, как мы жили…

* * *
Лавки книготорговцев оживились продажей парижской новинки – сочинением Неккера о хлебной торговле. Екатерина к политэкономии относилась всегда небрежно, говоря, что это занятие для бездельников, желающих «иметь шерсть даже от стрижки яиц». Но книгу Неккера оценила: «Я приняла ее в число моих классических книг». Хлебный вопрос оставался для России трудным. Потемкин только вздыхал:

– Мы могли бы расселить сто миллионов людей, а едва кормим семнадцать… Запашной земли мало, леса густые душат пашенки, и ковырять нам целину веками, пока не будет в зерне достатка избыточного! О господи, всё грехи наши тяжкие…

«Золотой век» Екатерины никогда не был «золотым» для народа. Если окинуть мысленным взором прошлое, увидим, что русских людей жизнь не баловала, постоянно требуя от них напряжения ума, нервов, мускулов. От поколения к поколению, от деда к внукам передавалось тяжкое наследие былых времен, осложненное новыми проблемами, новыми нуждами. Прошлое никогда не исчезает бесследно и, volens-nolens, отражается в будущем, а все то важное, что не успели свершить пращуры, доделывали на Руси их потомки…

Но все завещанное от дедов должно быть исполнено.

Суровый климат соделал россиян людьми здоровыми, выносливыми в жару и стужу, природа одарила их грубой, но сытной пищей – с квасами и кислой капустой, без которых желудок не мог бы освоить черного ржаного хлеба. Великие пространства лесов и степей развили широкий русский характер, а безлюдье страны породило радость встреч человека с человеком (отчего и возникла традиция славного гостеприимства). Всегда загадочная для иностранцев, русская душа отлично укладывалась в русскую географию, в русские песни и пляски, в устоявшийся трудовой быт народа. Этот великий народ не боялся сворачивать горы на Урале, он торговал с Азией и Европой, его не страшили полярные зимовки, а кулибинские фонари, словно современные прожекторы, освещали вигвамы индейских племен в Америке, русские флаги все чаще реяли на дальних коммуникациях мира… Ничему, кажется, не учились, но за все брались, и все у них получалось! Не это ли главный признак разумности нации?

Нет, читатель, это не Екатерина выбрала для себя самый бурный период русской истории, – это само время избрало ее, и об этом следует помнить. Конечно, она имела полное право гордиться Россией, что всегда и делала, когда с юмором, а когда и с гневом предупреждая иностранных послов, чтобы не слишком-то обращали внимание на зипуны и лапти, на корки хлеба в котомках нищих, на устойчивый запах редьки и квашеной капусты в провинции… Вот ее слова:

«Русский народ есть особенный народ в целом свете, который отличается догадкою, умом, силою. Я знаю это по двадцатилетнему опыту. Бог дал Русским особые свойства… верю, взойдет звезда Востока, откуда должен возсиять свет, ибо там (в России) больше, чем где-нибудь, хранится под пеплом духа, мощи и силы!»

Так она отзывалась о народе, который своими подвигами принес ей славу. «России я обязана всем, и даже именем – Екатерина!» – говорила она. Однако не следует забывать, что Екатерина была дитя своего века, и она немало сделала для того, чтобы этот же умный народ с каждым годом угнетался все больше. Жившая в своем веке просвещенного абсолютизма, она была женщиной умной, образованной. Естественно, она не жаловала придворных дураков:

– Если один дуралей камень в Неву закинет, так потом сорок Вольтеров не знают, как его оттуда вытащить.

Но даже и глупцов она выслушивала с приятной улыбочкой, разговоров с женщинами недолюбливала, зато обожала вести диалоги с мужчинами, пусть даже грубые, излишне откровенные. Близким своим она раскрывала секреты своей власти:

– Терпимость – вот главное оружие властелина! Легче всего в гнев войти да головы отрубать! Но гнев должен быть непременно обдуман: одни лишь негодяи злятся безо всякого плана…

Но, прощая слабости другим, она требовала терпимости и к своим слабостям. В придворной церкви императрица ставила за хорами ломберный столик и, попивая кофе, играла в карты. Иногда, впрочем, выглядывала, как белка из дупла, чтобы проследить, старательно ли молятся ее придворные дамы.

Платон однажды не стерпел такого кощунства:

– Ваше величество, когда ваши подданные душою к богу прилегают, я слышу голос ваш дивный: «Жмуди… вини… пас!»

Екатерина тузом ловко накрыла трефовую даму:

– Ах, как затиранили вы меня! Разве можно в наш философический век придавать значение пустякам? Откуда вы знаете? Может быть, сдавая туза, я душою прилегла к богу гораздо ближе, нежели мои статс-дамы, театрально павшие на колена, а думающие о любовниках… Не преследуйте меня, ваше преосвященство!

В приемной Потемкина всегда стояли шахматные столики с начатыми партиями; Платон, духовник императрицы, был любимым партнером светлейшего. За игрою беседовали о политике, Платон часто спрашивал:

– А каковы крымские новости, князь?

– Никаких хороших, – отвечал Потемкин. – Девлет-Гирей, по слухам, ремонтирует дворец в Бахчисарае, а Шагин-Гирей живет в Полтаве на русских хлебах. Французы остаются верны заветам герцога Ришелье и укрепляют Босфор и Крым пушками…

* * *
А русский купец-удалец, молодой парень по прозванию Никита Михайлов, торговал в Крымском ханстве гвоздями московскими. Случилось ему гулять по берегу моря, когда татары возились с пушками, выгружая их с кораблей султанских. Вышел к морю и хан Девлет-Гирей, знавший Никиту с тех пор, как во дворце ханском он подновлял веранду в гаремном садике.

– Вот из этих пушек и напугаем вас, – сказал хан.

Меченные бурбонскими лилиями королей Франции, пушки валялись на влажной морской гальке. Михайлов стал мерить длину орудий своими пядями, как плотники измеряют длину досок. Девлет-Гирей подозрительно наблюдал за парнем:

– А зачем ты, пес, пушки мои измеряешь?

– Хочу знать, высокий хан, улягутся ли они на телеги наши, когда из Крыма мы их к себе на Москву потащим…

Девлет-Гирей схватился за саблю, но, смирив гнев, только выругался и пошел прочь. Свежий ветер распахнул полы халата, растрепал конец тюрбана на его голове. Из ажурного киоска, упрятанного в зарослях дикого винограда, сладостно распевал о муках любви молодой красивый татарин:

Ты розу мне в залог дала,
Но у меня ты сердце отняла.
Я розу тебе уже не верну.
В дыханье ее, как в тебе, утону…

Никита Михайлов широко зевнул и пошел спать. Завтра, чуть свет, ему опять на майдан – гвоздями торговать!

2. А флоту плыть до Неаполя

Ежегодные походы в Средиземное море приучали моряков к сложности навигации, к познанию языков иностранных, к неизбежному сравниванию: как у них и как у нас, что лучше, а что хуже!.. А летом маневры с огнем страшным, залповым…

Прохор Курносов, сюрвейер и кавалер, натянул на искалеченную руку перчатку, дабы инвалидностью излишне не хвастать. Флагман эскадры дал залп с двух бортов сразу. От резкого напряжения корпуса корабль осел на два фута ниже ватерлинии, потом занял прежнее положение, подпрыгнув, как поплавок.

– Слеза по обшивке, – доложили из трюмов.

– Слеза не течь, – заверил их Прошка…

Со времени вызова в Петербург пришлось зимовать в Ревеле, а милая Камертаб-Аксиньюшка осталась с детьми в Азове, где море ласковее. Виноват Потемкин: уговорил обратиться в Департамент герольдии, чтобы его с потомством к дворянству причислили. Волокита в делах Сената задержала его на Балтике, а он уже возмужал и очень к семье тянулся… Ноги в ботфортах расставил пошире – качало. Пятнадцать кораблей и семь фрегатов разворачивались в серости моря. Еще залп – и свисток:

– Сюрвейер Курносов, адмирал ждет…

Самуил Карлович Грейг угостил его шартрезом.

– Слушай, – сказал он, – у меня к тебе просьба. По указу ея величества, на маневры допущены послы иноземные. Тут их много – только корми. Хотят повидать «низы» наши. Спусти их под палубу в брот-камеры и отвори крюйт-камеры…

Среди дипломатов был Корберон, писавший: «Целый день пьянствовали, ели, слышали один русский язык… необыкновенная опрятность судов привела всех в восторг!» Курносов откинул люк, мадридского посла де Ласси предупредил по-испански, чтобы в «низы» корабельные с сигарой не лез:

– Иначе останется от нас дым с большой копотью…

В крюйт-камерах – бочки с порохом, на стеллажах лежали пушечные заряды. Корберон все записывал: «Царствующий порядок доставил мне удовольствие». Прошка провел гостей и в брот-камеру, где хранились пищевые припасы команды. По-хозяйски налил послам водки, оделил сухарями. Корберон отметил: «Сухари хотя из ржаной муки, но очень вкусные». Иностранные послы и атташе наперебой спрашивали о рационе матросов.

– Рацион прост. Щи и каша. Мясо четырежды в неделю. В остальные дни соленая лососина и масло, конечно, коровье. Водки на день по чарке. Еще моченые яблоки. И лимоны.

– А сколько в год получает матрос?

– Восемь рублей, – сказал Прошка. – Холостому и непьющему хватит. А семьи женатых огороды имеют. Скотину держат. Сады разводят. Когда матрос уходит в отставку, на берегу у него уже исправное хозяйство. Таковы наши порядки… А как у вас?

Маневры кончились. Казна отпустила на эскадру Грейга премию в 375 тысяч рублей, чтобы эти деньги разделили между офицерами и матросами. Грейг звал в салон к себе господ офицеров эскадры, Прошка снова встретился с Федей Ушаковым – в чине капитан-лейтенанта он служил на фрегате «Северный орел».

Адмирал Грейг с бокалом в руке возвестил:

– Теперь, когда лишних не стало, мы, господа, можем и выпить как следует… За матушку Катерину – виват!

– Виват, виват, виват! – откричались под водку.

– А я, Прошка, укачиваться стал, – сознался Ушаков.

– Побойся бога. Тебе ли укачиваться?

– Ей-ей. Не шучу. На Черном море – хоть бы што, и ел за пятерых, а тут, на Балтике, волна паршивая, корабли валяет. Утешением мне одно: знаменитый британский адмирал, почтенный милорд Джордж Энсон, свершив кругосветное плавание, целое ведро наблевал, когда его корабль плыл по Темзе.

Ушаков мечтал теперь вернуться на Черное море. Кстати, готовилась эскадра коммерческих судов Козлянинова для отплытия в Неаполь, и капитан-лейтенант был согласен плыть под коммерческим флагом.

– А ты как? – спросил он Прошку.

– Мне сам бог велел, надо и семью повидать…

Перед отплытием Курносов побывал в столице. На Невской першпективе, освещенной масляными фонариками, повстречался ему человек – лицом вроде бы и знакомый:

– Не господин ли Радищев из пажей будете? Ежели так, сударь, мы когда-то в дому Рубановских встречались.

– Ваша правда, – ответил Радищев. – Паче того, на девице Рубановской и женился я. А вы, вижу, из плотников уже в чины вышли… Уж не топором ли вам пальцы-то отрубили?

– Да не! Турки оторвали. А вот, помню, был у Рубановских в гостях еще и Федор Ушаков, тоже из пажей, как и вы.

– Умер он в Лейпциге. Хочу книжку о нем писать.

– Чудно! – удивился Прохор. – Жил человек, как все, веселился, вино пил со мною, и – вдруг! – книжка о нем. Даже не верится… Выходит, и обо мне сочинить можно?

– Ежели, сударь, достойны гиштории окажетесь… Ну, – раскланялся Радищев, – легкой вам службы во славу отечества.

– Легкой-то у нас не бывает. Впрочем, благодарю вас…

Радищев грустно улыбнулся и пошел своим путем.

Прохор Курносов пошел своим.

* * *
Отправка эскадры – дело хлопотное. Чесменская битва (при колоссальных жертвах и множестве ранений) нечаянно открыла, что в экипажах кораблей сражались и… женщины. Извещенная об этом Екатерина была озабочена «половой» проверкой команд. Капитан второго ранга Козлянинов заверил ее, что проверка уже была.

– На этот раз вроде нету бабья.

– Всегда говорят, что нету, а в море они, как клопы, из люков выползают. Раздевать матросов пробовали?

– Раздели. Трех баб нашли. Выпороли и отпустили.

– Так им, блудам, и надо… Плывите с богом!

Поплыли. Однажды утром сюрвайер поднялся из каюты на палубу – в расплывчатой мути вдалеке качало чей-то корабль.

– Идет без флага, – показал на него Ушаков. – Кажется, у них что-то не в порядке. Не хочешь ли помочь им?

На шлюпке подгребли к кораблю. Курносов окликнул:

– Почему без флага, эй! Что случилось у вас?

На палубе его встретил веселый и румяный человек.

– Господи! – воскликнул он. – Никак свои, русские?

– А ты кто таков? Чей корабль?

– Я библиотекарь императрицы Екатерины – пиит Петров, Василий Петрович, прославленный в веках еще при жизни своей. А яхтой владеет герцогиня Кингстон… Да что мы стоим? Полезай в люк. Ах, боже, даже не верится, что ты русский.

О таком поэте Прошка впервые слышал, но из газет ведал, что в Англии герцогиню Кингстон хотели клеймить каленым железом за все ее фокусы с мужьями. Внутри корабля поражало великолепие – сказочное. В проходах висели картины в богатых золоченых рамах. Петров походя говорил:

– Вот тебе Клод Лоррен, а вот и сам Рафаэль…

– Не боитесь, что англичане потопят вас?

– Боимся. Время тревожное. Потому и флага не держим…

Петров толкнул зеркальную дверь – прямо в духоту тропического сада, наполненного ароматами редкостных растений. На ветках сидели диковинные попугаи, клекотали павлины. В салоне Петров зазывал гостя к столу, потчевал марсалой.

– Да меня на фрегате ждут, – отнекивался Курносов. – Я вот сам корабли строю. Повидал их на своем веку. Разных. Но такой тщательной отделки убранства еще никогда не видывал.

– Герцогиня строила этот корабль специально для путешествия в Россию, взбрело ей в голову – сделаться статс-дамою нашей Екатерины. А наследство у нее от мужей. Богата! Спасибо, хоть башку ей топором не снесли… Вон картина висит – посмотри: это она в обмороке изображена, когда в Лондоне судили ее за двое? или за троемужество – она сама того не знает!

На картине была представлена молодая красавица, у которой соблазнительно обнажена грудь.

Прошка удивился:

– А черт это она судьям титьку свою показывает?

– Чтобы разжалобить. Опять же для красы…

Кингстон приняла Прошку, лежа в постели.

– О, как я люблю русских! Встречные ветры отнесли мою яхту в сторону, и теперь боюсь, чтобы корсары короля Англии не наказали меня ядрами за мою страсть к путешествиям.

– Поднимите флаг Франции, но лучше коммерческий.

– Вы дали мне ценный совет, – сказала Кингстон. – А правда ли пишут в газетах, что ваша царица умирает от рака?

– Впервые слышу, – изумился Прошка…

Он вернулся на фрегат «Северный орел», и корабли разошлись – каждый своим путем. Козлянинов предупредил команды, что возможны нападения алжирских и английских пиратов. Корабли Георга III беспощадно грабили в море и уничтожали всех подряд, настигнутых на коммуникациях мира, дабы пресечь связи Европы с Америкой. Это был наглейший морской бандитизм… За ужином в кают-кампании Ушаков сказал:

– Вояки липовые! Лупят их там американцы…

За океаном возникла, не всем еще в Европе понятная, фигура Джорджа Вашингтона, первого президента той страны, которой еще не было на географических картах. Георг III в какой уже раз снова умолял русский Кабинет продать ему солдат!

Прошка проснулся от музыки. Белый город ослепительно сверкал на расцветающих берегах. Это был Неаполь.

* * *
И в ревельской «ссылке» Екатерина не оставила Андрея Разумовского своим тайным наблюдением. Ей было приятно, что даже в чопорном Ревеле он сумел завести фаворитку. Ну что ж! Пора употреблять молодого человека в деле… Она вызвала его в Царское Село, вместе они гуляли в парке.

– Предупреждаю: вы у меня в строгой опале, которую и заслужили. Не старайтесь мне возражать. Я больше вас жила, и я умнее вас. Что вы есть, милостивый государь мой?

– Я офицер вашего флота, генерал-майор вашей армии, наконец, имею честь состоять камер-юнкером вашего двора.

– Меня не интересует окраска ваших павлиньих перьев. Я спрашиваю о другом – что вы способны делать?

– Что угодно вашему величеству.

– Вы отправитесь в Неаполь… моим послом!

Стал накрапывать дождик, они вернулись во дворец. Заварив для себя кофе, Екатерина не дала графу даже понюхать его. Пила сама. Разумовский соображал. Умный, он все понял:

– Нашему флоту понадобилась стоянка в Сицилии?

– Необходима. Флот растет.

Андрей Разумовский понимал, что от него требуется.

– Для этого я должен стать любовником королевы?

– Постарайтесь, – ответила Екатерина…

Там, в Неаполе, владычила Каролина, дочь венской Марии-Терезии, младшая сестра французской королевы Марии-Антуанетты, жена тупоумного короля Фердинанда I.

– Сейчас в Неаполе, – завела речь Екатерина, – все очень скверно. Народ бесправен. Инквизиция беспощадна. Власть сосредоточена в руках беспутной мерзавки Каролины и ее фаворита Джона Актона. Не пытайтесь, граф, скрыть глупой улыбки. Я ведь догадалась, что вы сейчас подумали обо мне и моих фаворитах… Разве не так?

– Так, ваше величество, – сознался граф Андрей.

– За эту дерзость вот вам чашечка кофе… Я не стану следить за вашей нравственностью, – продолжала императрица. – Мне абсолютно безразлично, отчего вы помрете. Но пока вы молоды и красивы, требую от вас службы отечеству. Мне важно, чтобы пребывание русского флота в Средиземном море не стало лишь историческим эпизодом. Мы там есть – мы там будем!

Разумовский уже обдумывал свое поведение:

– Чтобы ирландец Актон потеснился в постели королевы, мне, как мужчине, предстоит побывать в роли вулкана Везувия, под сенью которого и предстоит действовать.

– В двадцать пять лет можно побыть и Везувием! Кстати, – напомнила Екатерина, – проездом через Европу старайтесь завести связи с аристократками, дабы о вас пошумели в газетах. Плохо, когда много болтают о беспутной женщине, но для мужчины, паче того для дипломата, это даже на пользу…

Разумовский не стал допивать крепкий кофе.

– Но для куртуазии необходимы деньги. Много денег! – добавил он со значением.

Екатерина отвечала ему со смехом:

– Да уж конечно, для такого дела, как Неаполь, я стану платить вашему сиятельству гораздо больше, нежели вы получали тайком от меня от бурбонских послов де Ласси и Дюрана…

Андрей Кириллович отъехал в ранге полномочного министра и чрезвычайного посланника. Вена была наполнена красавицами. Графиня Тун-Гогенштейн-Клёстерле спрашивала:

– Что вы собираетесь делать в Неаполе?

– Царствовать, – небрежно отвечал Разумовский…

Вопросившая об этом стала его любовницей. Екатерине пришлось тормошить Панина, чтобы торопил дипломата двигаться далее. Оставив Вену, Андрей сделал остановку в Риме, где покорил знатную аристократку Гойош. Газеты шумели, золото рассыпалось, слава росла. Екатерина гнала посла дальше. Наконец он появился в Казерге, где располагался сицилийский двор. С первых же шагов он понял, что сердце Каролины занято милордом Актоном очень прочно и делать ему тут нечего… Как быть?

Для начала он очаровал придворную, маркизу Санто-Марко, безнравственную интриганку, которой сказал на ушко:

– Не понимаю, отчего в Европе так много говорят о красоте неаполитанской королевы? Я ничего в ней не нахожу…

Каролина об этом была тут же извещена, а потом Разумовский, встретясь с Актоном, между прочим заметил:

– На вашем месте я бы любил свою жену… Это правда, что у королевы кривые ноги и большой отвислый живот?

Подобными замечаниями он вывел Каролину из терпения. Как? Ее красота признана всеми мужчинами, лучшие художники Италии спешат запечатлеть ее на холсте и в мраморе, поэты воспевают её бесподобную грацию, а тут… Придворные заметили, что милорд Актон реже стал посещать королеву.

– Посол России не устоит перед моими волшебными чарами! – поклялась Каролина той же маркизе Санто-Марко.

Сицилийский двор никогда не видел ее в такой ярости. Каролина задалась целью – доказать Разумовскому, что она женщина не последняя. Напротив, у нее кое-что имеется в запасе такое, о чем даже Актон не догадывается. Разумовскому незачем было соблазнять разъяренную женщину – она сама соблазнила его. Но молодой человек оставался неприступен, как скала Гибралтара. Каролина была в отчаянии. Мужа она услала на охоту и велела не возвращаться, пока не подстрелит сорок кабанов. Актону приказала плыть в море и привезти ей дюжину голов алжирских пиратов. Она плакала. Она осыпала Разумовского самыми нескромными признаниями и самыми грубыми проклятиями.

Наконец он сдался…

Русский флот обрел якорные стоянки в Сицилии.

Екатерина, очень довольная, сказала Потемкину:

– Вот что можно сделать в двадцать пять лет, и для этого не требуется никакой государственной мудрости…

3. Домой хочется

Яков Булгаков, уже советник при посольстве князя Репнина, в кривизне стамбульских улиц находил дома, строенные еще византийцами. Вторые этажи балконами нависали над первыми, через жалюзи «кафессов» посверкивали глаза гаремных жен, увеличенные искусным гримом, улыбались губы, подкрашенные кармином.

Булгаков живо смешивался с разноязыкой толпой Стамбула. Тучи голубей парили над куполами дворцов султана: Ереванского – в честь завоевания Армении, Багдадского – в честь порабощения арабского Востока. И почему-то думалось: когда Осман, зачинатель могучей империи, пришел к власти, все имущество его состояло из четырех насущных предметов – знамени пророка, куска холстины, миски для плова и медной солонки… А теперь? Шумный базар Капалы-Чарсы раскинулся перед дипломатом, купцы орудовали так же шустро, как визири в политике. Все здесь продавалось, все покупалось…

Лупоглазый айсор тянул Булгакова за рукав:

– Зайди в мою лавку, о богатстве которой знает один Аллах. Я тебе покажу алмазы из Индии, рубины бахадшанские, бирюзу Нишапура и «рыбий глаз» из Судана… У меня есть седло, осыпанное жемчугом. А если ты любишь тайные удовольствия, у меня продаются и девочки: одна из Подолии, а другая из Грузии. Ты посмотри на них, и тогда сразу развяжешь свой кошелек…

Вечером на посольской даче Булгаков с князем Репниным наблюдал за пожаром в Константинополе. «Энгенвар!» (Пожар!) – слышались крики, и мимо бежали глашатаи в ярко-красных одеждах, выкрикивая названия улиц, охваченных пламенем. В розовых вихрях носились и погибали священные голуби.

– Вина хочу, – сказал Булгаков и послал в погреб лакея посольского. – Я все грущу, ваше сиятельство.

– О чем же, Яков Иваныч?

– Жизнь быстролетна. Уже и немолод. Мелькали города, страны, гостиницы, конференции, женщины, конгрессы… Семьи нет. Детей нет. И времени тоже нет.

Репнин спросил, отчего нужда во времени.

– Ах, князь! – отвечал Булгаков. – Ведь я, в дипломатии утопая, долго еще пузырями пиитическими булькал. Смолоду, еще с университета, мечтал о славе Гомеровой… Да разве теперь к Олимпу подступишься? И писать некогда.

Николай Васильевич Репнин тоже просил вина.

– Вот посадят нас турки в Эди-Куль, где Обресков подагру нажил, тогда можно писать хоть с утра до ночи: чернил нам не хватит, Яшенька, а времени в избытке будет…

Кучук-Кайнарджийский мир спокойствия не принес. Пожалуй, нигде, как здесь, в самом чреве Блистательной Порты, не ощущалось так сильно дуновение будущей грозы. Панин болел, зато все явственнее сказывалось на политике влияние новых личностей – Безбородко и князя Потемкина.

Реис-эфенди Ибрагим откровенно смеялся:

– Безбородко мы не знаем, а ваш кривой генерал немало смешил нас еще на Дунае, мы согласны смеяться и далее…

Дворец реис-эфенди был безобразен и, кажется, выстроен таковым нарочно, дабы не вызвать подозрений султана в воровстве и гордости. Булгаков с князем Репниным сидели на подушках, обтянутых нежным шелком из Бруссы.

– Раньше, – говорил Репнин, – султаны ваши платили калым ханам в Крыму, а теперь Девлет-Гирей согласен платить султану… Зачем вы пригрели мурз татарских, клевету на нас изливающих?

– Мы после мира, – добавил Булгаков, – войска свои из Крыма вывели, а вы их оставили на Кубани и в Тамани, вы держите гарнизоны янычарские в крепостях близ владений наших.

– Меня вы можете уговорить, – отвечал реис-эфенди. – Я сумею уговорить визиря. Визирь уговорит и султана нашего. Но кто осмелится уговорить чернь стамбульскую?..

Когда послы покидали реис-эфенди, чернь стала швырять в них камни, но босоногие кавасы (слуги) с палками в руках моментально разогнали злобствующую толпу:

– Именем султана! Пусть пройдут послы кралицы…

Вечером Репнин отписывал Екатерине, а Булгаков строчил Панину – одинаково: турецкий флот строится очень быстро, арсеналы султана полнятся, а Крым – главная наша язва… При всей примитивности ханства внутри его затаилась сложнейшая структура правления, в которой русские часто запутывались: султаны, мурзы, калги, агасы, бей, эфенди, кадии, муфтии! Наконец, в Бахчисарае имели значение матеши и мамки, жены и дочери ханов. Это был удивительно цепкий, выносливый и колючий куст, который, как и русский «залом», лучше всего рвать с корнем! Но… кто вырвет? У кого хватит мужества?

* * *
Потемкин присел к столу. Под его халатом пригрелся котеночек приблудный, тепла материнского ищущий. Светлейший писал наскоро, без помарок, писал в Коломну Суворову, чтобы ехал помогать князю Прозоровскому: ему кавалерией, а тебе пехотой командовать. Он дал понять Суворову: на рожон не лезь – Турция ждет скандала с пролитием крови, дабы открыть войну – новую, беспощадную.

– Итальянца сюда! – зычно велел Потемкин.

Вбежал скорый Франц Иванович Чинати – кабинет-курьер и сорвиголова. Ему был вручен пакет до Коломны.

– Лети! – повелел светлейший и сразу успокоился, стал перебирать пригоршню бриллиантов и рубинов, искренно любуясь игрою света, волшебным блеском сокровищ…

Суворов недавно женился (по указу батюшки), Варюту свою и дочку Наташеньку обожал. Пришлось их покинуть. На редких станциях, перед сном, Суворов затепливал свечи и писал стихи, подражая Гомеру. С дороги отписывал и Потемкину – с почтением: «В остальном препоручаю себя в высокое покровительство вашей светлости…»

Была поздняя осень 1776 года.

А в декабре Полтава затихла в снегу; уютная, она мирно курилась дымками из печных труб. Здесь проживал под опекою России калга Шагин-Гирей, выжидая, когда ханский престол в Бахчисарае будет свободным. Он пожелал встретиться с полководцем, и Суворов, еще на Дунае пытавшийся постичь татарский язык, теперь приветствовал бывшего хана словами:

– Выхытыныз хаир олсун!

На что Шагин-Гирей ответил ему «ахшам хаир» и склонился в поклоне…

Если бы Суворов не знал, что Шагин – татарин, он бы принял его за итальянца: тонкое матовое лицо, глаза с поволокой.

– Девлет-Гирей, – говорил калга, – недаром лежал во прахе у ног султана: он завладел престолом предков моих, потому что обещал татарам подчинение туркам. А я потерял престол, ибо выбрал дружбу с вашей кралицей, и не с Босфором, а с берегов Невы ожидаю мира, силы и справедливости…

Для Суворова был накрыт стол – полурусский, полутатарский. Александр Васильевич обнюхал лимон:

– Не дыр бу татарджа? Как зовется лимон по-вашему?

– Лимон, – пояснил калга.

– А чай?

– Чай.

– А бублик?

– Калач.

– Человек?

– Адам…

– Кошка?

– Мышых.

– Славу богу, – мелко перекрестился Суворов, – а то ведь я даже испугался, что мне и учиться-то нечему…

Он заговорил, что море Черное станет русским, татарским смутьянам плавать с клеветою до Босфора будет труднее и лучше бы они сидели дома, перелистывая ветхие страницы Корана. Петербург не желает насилия, а едино лишь безопасности Крыма от вожделений султанских. Суворов был почтителен к калге, титулуя его «светлостью». Шагин-Гирей, видя явное доброжелательство, обещал выехать весною на Кубань, в улусы ногайские, ему подчиненные, в которых турецкие агенты-дервиши призывают разорять станицы донского казачества. Потом калга сказал, что Ислам приучает верующих к мысли о колоссальном значении сильной личности в истории:

– И я, любимая тварь Аллаха, или стану татарским Петром Первым, создав из Крыма империю, или погибну…

Суворов оставил на почте письмецо для Варюты, чтобы весною приезжала с Наташенькой в Полтаву: повидаться! В степях, ближе к морю, уже показались верблюды, стоящие мордами против ветра, из балок сочился кизяковый дым – это грелись возле очагов неприхотливые ногаи. Прозоровского он отыскал за Елизаветградом на хуторе, в котором таились от властей беглые крепостные и запорожцы, не желавшие уйти в Сечь Задунайскую. Здесь, в слепенькой мазанке, раскатав на лавке карты, Александр Васильевич доказывал князю Александру Александровичу:

– Донских казаков, чаю, надобно Кубанью прельстить, дабы и Кубанское войско заиметь – противу Кабарды турецкой. А нам, князь, желательно войско обретать поблизости от Перекопа Крымского, дабы хан Девлет-Гирей по ночам вздрагивал.

– Монархиня противу войны, – сумрачно отвечал князь.

– Да бить-то не всегда и нужно, – сказал Суворов. – Иногда высморкайся погромче – и наглец в кусты прячется…

Прозоровский зависел от Румянцева. Румянцев уже начинал зависеть от Потемкина. Но граф Задунайский терпеть не мог, если кто из его подчиненных сносился с Потемкиным… Таких смельчаков он карал, гнал, преследовал!

* * *
Флюс, рефлюс – прилив, отлив. Качка бортовая, килевая и всякая, будь она неладна… Коммерческая эскадра Козлянинова пришла в Ливорно, здесь Федор Ушаков стал командиром фрегата «Святой Павел»; отсюда, из Ливорно, он плавал с грузом до Мессины, повидал Везувий и, конечно, не отказал себе в удовольствии побывать в руинах Помпеи, которую тогда раскапывали.

– Воруют там… кому не лень! – рассказывал он Прохору. – Говорят, и в Крыму татарском есть что копать. Князь Василий Долгорукий-Крымский притащил из Кафы в Москву целый воз древних плит мраморных, а что на них написано – теперь академики головы ломают…

Прохор Курносов не гулял, не пил – берег деньги, чтобы Аксинью с детишками подарками обрадовать. В лавках Ливорно глаза разбегались от изобилия товаров. С итальянской беззаботностью рубины были выставлены подле омаров, венецианские зеркала отражали груды красивых конфет, засиженных дочерна мухами. Долго блуждал он по лавкам, не зная, что купить для Аксиньи, пока не набрел на армянина, который обрадовался русскому:

– Мы, гонимые, за вас, русских, всюду молимся – и в Персии, и в Турции, и в Африке, и в Индии. Сколько у вас денег?

Курносов честно открыл перед ним свой кошелек.

– Мало, – сказал купец. – Но русского не обижу.

Он выложил перед ним индийские жемчуга такой волшебной окраски, что Прошка взял их, не думая. На солнцепеке сидели нищие, они жевали черные маслины, запивая их золотистым оливковым маслом. Один нищий спросил Курносова:

– Что так глядишь на нас, иноземец?

– Смотрю, что богатые вы нищие. У нас, в России, такое вот маслице священным почитают. Мы им в храмах лампады заливаем, а вы его стаканами хлещете будто водку…

Ливорно помимо нищих населяли еще и черные пудели, столь заросшие шерстью, что они света белого не видели. А чтобы разглядеть нужное, они прежде долго трясли головами, отмахивая с глаз длинные пряди. Один такой пудель пристал к Прошке.

– Ну, идем на корабль! Детишкам подарком станешь…

Наконец корабли потянулись к Босфору. При вхождении в проливы Козлянинов велел из пушек не палить, колокола снять «и не командовать в рупор, также не свистеть, что у турок почитается манером военных судов». Но перед русскими кораблями турки перегородили Босфор железными цепями: не пройдешь!

«Северный орел» принял на борт Булгакова.

– Тимофей Гаврилыч, – сказал он Козлянинову, – флаги у вас коммерческие, но один фрегат пушками ощетинился.

Ему объяснили, что плавание трудное, и правда, что один корабль вооружен, но лишь ради того, чтобы от пиратов отбиваться. Булгаков выглядел плохо – мученически:

– Мы тут с князем Репниным зубы стерли в переговорах. Чего спорить? Снимайте пушки со станков, тащите их в трюмы, все люки на замок, а ключи покажу реис-эфенди…

Реис-эфенди на эти ключи и глядеть не стал:

– Лучше пусть меня изрубят на куски, – сказал он, – но ни один корабль гяуров в Черное море не пропустим. Если из-за этих кораблей мир наш кончится, такова воля Аллаха…

Пришлось Репнину облачаться в мундир, объяснять визирю, что Турция нарушает артикул № 11 обоюдного согласия, позволяющий русским торговым судам проходить через Босфор.

– Лучше война! – огрызнулся визирь…

Прошка чуть не плакал: сколько было надежд на скорую встречу с женой и детьми… Булгаков сообщил экипажам, что уговоры Блистательной Порты будут продолжены, но все-таки советовал готовиться к зимованию в Буюк-Дере. На берег сходить не разрешалось.

– Потерпите. Может, и образумятся турки! Мы с князем уж столько шуб лисьих да горностаев с куницами им подарили, что и не знаем теперь, как перед казной отчитываться.

– А если османы цепи с Босфора не уберут?

– Тогда эскадра вернется в Кронштадт…

Час от часу не легче. Тут выручил Федор Ушаков:

– Я в Морею ухожу к грекам. Забирай пуделя, пошли…

Прошка перебрался на его фрегат, который долго блуждал средь греческих островов – с почтой и пассажирами, вооруженными до зубов, как разбойники. В один из дней Ушаков сказал:

– Турки стали вырезать эллинов, кои под знаменами нашими сражались. Ламбро Каччиони сейчас спасает земляков в России. Люди они смелые, решили идти через Босфор – будь что будет…

Ночью к борту фрегата подвалила большая фелюга. Прошка перепрыгнул на нее с пуделем и вещами. В трюме было немало женщин с детьми, один старый грек ладно говорил по-русски:

– Подумай прежде. Мы ведь жен наших предупредили, что в случае чего зарежем их, зарежем и детей своих, а потом сами погибнем.

– Если драться надо, так буду и я за вас драться…

Фелюга тихо вошла в ночной Босфор, слева протянулись огни Галаты, от арсенала Топхане слышались крики часовых. Греков окликнули турки с берега, им ответили:

– Мы албанцы! Плывем на службу нашу в Синоне…

Османы поверили. Фелюга вырвалась на простор Черного моря. Ламбро Каччиони, корсар вида свирепого, с громадными усами, занимавшими половину лица, позвал Прошку в каюту.

– Твое русское счастье стало и счастьем эллинским… Я в прошлом году бывал в Петербурге, Потемкин указал нам жить пока возле Керчи, охраняя ее от турок таманских. Вот туда и плывем. А тебе куда надо, говори мне.

– С вами до Керчи, а до Азова уж сам доберусь…

На высокой шапке Каччиони красовалась большая рука, выкованная из чистого серебра, – это был знак особого покровительства России! Под русским флагом корсар обрел себе чин майора. Фелюгу высоко взмывало на гребнях рассыпчатых волн… Повеяло весною, когда Прохор Курносов добрался до азовского жилья. Аксинья хлопотала на дворе, развешивая мокрое после стирки белье – такой чистоты, что даже глаза слепило…

Обнялись! А пудель бегал вокруг и лаял, лаял, лаял.

Дети не узнали отца. Прохор тоже не узнал:

– Какой же тут Пашенька, а какой Петенька? Ну не дичитесь. Я ведь ваш. Вместе жить станем. И ничего я вам, детушки, не привез. Вот только пуделя в забаву – играйтесь…

На шею Аксиньи он набросил индийские жемчуга!

Ему повезло. А эскадру коммерческих судов турки не пропустили, и пришлось ей тащиться вокруг Европы обратно – в Кронштадт. Там, на Балтике, и остался служить Федор Ушаков.

Кучук-Кайнарджийский мир уже дал трещину.

4. Последние новости

Год назад, в феврале 1776 года, Петербург был крайне взволнован: славный хирург Тоди удалил грудь, пораженную раком, у Софьи Алексеевны Мусиной-Пушкиной, жены русского посла в Лондоне. По тем временам это было важное событие, о котором трезвонили газеты Парижа, Гамбурга, Вены. Но госпожа посланница прожила ровно год и все-таки умерла…

Екатерина была разъярена бессилием медицины.

– Во, трясуны проклятые! – ругала она врачей. – Сами едва ноги таскают, из своих хвороб не выберутся, а других лечить вознамерились. Им только дайся – зарежут!

Потемкин, как и Екатерина, медицины не жаловал.

– Верно, матушка, – поддакивал он. – Как можно здоровье дохлому эскулапу вверить? Бодрое же здравие лекаря – как вывеска над трактиром. Ежели вывеска хороша, с охотой в трактир идешь, а коль дурна – и силком не затащишь.

Роджерсон подтвердил, что рак неизлечим. Императрица не верила. Ее рациональный подход к жизни не мог смириться с тем, что в этом мире есть нечто такое, от чего не спасут ни слава, ни власть, ни деньги. Она сделала официальный запрос в Мадрид: правда ли, что в горах басков водятся ящерицы, отвар из которых излечивает раковую опухоль? Ответ был неопределенным. Но газеты Европы уже наполнились слухами, будто русская императрица сама больна раком и готовится к операции. Она велела узнать: откуда сия ложь произросла? Оказывается, газетеры германского Кельна уже давно сообщали о болезни Екатерины в таких выражениях: «Она умирает от рака, и это большое счастье для всего мира». Екатерина сказала:

– «Ирод», хрыч старый, исподтишка мне гадит…

Но как ни злилась на Фридриха, коммерческий договор с ним продлила, чтобы через торговые связи контролировать политику Пруссии, противоборствующую венским каверзам (это было сейчас на руку русскому Кабинету). Вскоре Потемкин доложил, что Ламбро Каччиони, верный слуга России, жалуется: война не принесла грекам свободы, а тем, кто бежал в русские пределы, земли отведены плохие. Потемкин сказал, что эллины народ умный, Россия должна исповедовать их опыт в коммерции, в дипломатии и навигации флотской. Петербург по его почину вскоре обогатился Греческой гимназией, для которой Академия выделила лучших педагогов. Учеников пичкали иностранными языками (вплоть до албанского), моралью с логикой, танцами с фехтованием и алгеброй – «до интеграла и дифференциала». Так незаметно, исподволь, Россия готовила будущих борцов за греческую свободу и независимость…

Греческий проспект в Петербурге – память об этом!

* * *
Русские двери в Европу были раскрыты настежь – невские берега издавна влекли иностранцев, желавших обрести новую родину. Россия жестоко перемалывала людские судьбы: живописцы могли стать экзекуторами, граверы – варить пастилу, кондитеры – разводить овец, шлюхи могли превратиться в русских графинь, а французские маркизы – в убогих кастелянш. До самого ледостава прибывали в Петербург корабли, бросая якоря возле Биржи. Но часто вместо рабочих рук и разумных голов государство получало болванов и авантюристов. Немецкий офицер с длиннейшей шпагой требовал, чтобы его везли прямо в Зимний дворец:

– Императрице нужны такие храбрецы, как я!

– Не верьте ему, – доносилось из трюмов. – Мы всю дорогу от Гамбурга не знали, как уберечь от него свои кошельки…

Сказочно прекрасный корабль вошел однажды утром в Неву и бросил якоря. Это прибыла герцогиня Кингстон – с единой целью – увидеть великую государыню.

– Меня же интересует только корабль, а не эта авантюристка, годная только для эшафота или лупанария, – сказала Екатерина, забираясь в карету. – Герцогине Кингстон давно под шестьдесят, но сэр Гуннинг сказывал, что на безбожных карнавалах Венеции она являлась во всем том, в чем и родилась, не забывая, однако, прикрыть срам гирляндой из розочек… Я же знаю! Из театров Лондона ее выводили с полицией, а в Берлине она выпивала две бутылки подряд, после чего еще танцевала.

Ах, эта пресыщенная, самодовольная Англия, где трехлетние девочки-аристократки имеют по шесть баронетских титулов, в двенадцать лет они уже невесты милордов, к шестнадцати успевают побывать женами пэров и герцогов, после чего, быстро овдовев, начинают путешествовать. Из этого чванного мира лондонской элиты вышла и герцогиня Кингстон. Толпы народа заполняли набережные Невы, дивясь ее большому красочному кораблю; нарядные лодки знати приставали к трапу его. Кингстонша, как прозвали ее в народе, принимала гостей в герцогской короне, унизанной рубинами, знакомила со своей плавучей картинной галереей, которая высоко ценилась знатоками. Она говорила, что согласна пополнить Эрмитаж любой картиной, какая приглянется императрице, включая и подлинник Рафаэля. Герцогиня рассказывала, что будет счастлива, если ее пожалуют в статс-дамы русского двора… Из кареты разглядывая корабль, Екатерина сказала:

– При моем дворе фрейлины назначаются по заслугам отцов, а звание статс-дамы сопряжено с заслугами мужа… Какие же заслуги у герцогини Кингстон перед Россией?

Однако от посещения корабля императрица не отказалась. Кажется, ей нравилось дразнить самолюбие Англии, прощавшей аристократам любые преступления, если они не раскрыты, и карающей грехи женщин, если они не сумели укрыть их от глаз общества. Кингстон со слезами просила у Екатерины политического убежища; императрица подарила ей земли на Неве возле Шлиссельбурга, позволила строиться в окрестностях столицы и в самом городе. Но, увы, Петров покинул миллионершу…

Екатерина встретила поэта очень любезно:

– Ну, миленький, похвастай, что привез?

– Я перевел «Потерянный рай» слепца Джона Мильтона.

– А что далее делать собираешься?

– Дерзаю за «Энеиду» Вергилия взяться.

– И то дело! Переводы свои мне читать будешь… Уж не серчай, дружок, но редактировать тебя сама стану!

Она оставляла его при себе на положении «карманного стихотворца». Петров был привлекателен, человечен, умен, писал что хотел, говорил что думал, а иногда язвил – больно:

Такой сей свет: герой чуть дышит в лазарете,
А трутень за стеклом кобенится в карете.

Повстречав беднягу Рубана, он завлек его к себе, потчевал богатым столом, осуждал за неумение жить:

– Гляди на меня, властелина поступков и времени своего, на счастливца, которому все завидуют… Уже именьишко на Орловщине покупаю. Мужиков с бабами обрету, хозяйствовать стану на английский лад и писать свободно. А ты, Вася, так и околеешь в скудости, эпитафии на могилки сочиняя.

– Жить-то надо? – ворчал Рубан. – О деньгах я токмо в лексиконах и читывал. Да что стихи? Ныне я, брат, с кабинет-секретарем Безбородко историю Украины готовлю…

– Неужто светлейший не подымет тебя разом?

– Ныне он не меня, а Гаврилу Державина приласкал.

Петров удивился: кто это такой?

– Чурбан! – пояснил Рубан. – Глаза от пьянства совсем уже склеились. Коли учнет стихи читать, за версту тебя слюнями обрызгает… Бездарен и глуп!

Петров вздохнул с откровенным облегчением.

– Я так и думал, – сказал он. – Пока в России есть я, великий и гениальный, Державину на Олимпах не сиживать.

– Потемкин-то триста душ ему в Белоруссии дал!

– А тебе сколь отвалил?

– Сулится пока… жду. Ныне светлейший в Новой России первую гимназию открывает. Меня зовет – директорствовать.

– Пропадешь вдали от восторгов пиитических, – предрек ему Петров, и его бурно вырвало на ковры. Шатаясь, бледный, он с трудом поднялся из-за стола. – Яд? – спросил он Рубана.

– Опомнись! Нас же двое за столом. И пусть я несчастен, но ведь не подлец, чтобы травить ядом счастливого…

Цветущий здоровяк, на которого в Англии любовались худосочные аристократы, Петров слег в постель, а консилиум врачей, беседуя по-латыни, предрек ему смерть.

– Если уж латынью желаете сие от меня скрыть, – сказал поэт, – так беседуйте на диалекте новогреческом: этого языка не успел еще постичь в жизни своей… Да, умираю!

Екатерина послала к нему Роджерсона, и тот вернулся, разводя руками, сказал, что вылечить Петрова не может.

– А что вы можете? – упрекнула его Екатерина.

* * *
Подперев рукою щеку, Потемкин лениво наблюдал, как Санька Энгельгардтова – племянница – прихорашивается. В миниатюрную «ароматницу» она засыпала свежую дозу духов в порошке, упрятала их за упругий лиф платья. Чтобы шлейф не мешал при ходьбе, она прищемила его «пажем», привесив шнурок к поясу.

– Я готова, дядюшка… А ты? – спросила она.

Санька с шифром камер-фрейлины величаво шествовала с Потемкиным в избранное собрание Эрмитажа, при входе в который императрицей было начертано: «ХОЗЯЙКА ЗДЕШНИХ МЕСТ НЕ ТЕРПИТ ПРИНУЖДЕНИЙ». Потемкина одолевали женщины, он все время получал от них записочки. «Целую тридцать миллионов раз… вели прислать Библию! Сего вечеру его дома не будет. Утешь нас!» Другая дама хлопотала о карьере сына: «Вспоминаю дешперацию прежнюю, хочу снова возиться. Скоро ли сына моего устроите? Не будьте так злы в меланхолии. Писать не могу, муж ревнив. Глаза закрою, и нашу экспрессию наблюдаю. Сыну моему лучше всего в Новотроицком полку быть, близ имений своих…»

– Скушно все, – говорил Потемкин.

Санька с Варенькой при дворе обжились, и хотя ума не обрели, но раздобрели и приосанились. Живо восприняв легкость нравов, девицы перестали дичиться, а дядюшка бывал иногда странен и целовал их на софе – под картиной Грёза… Санька не была ослепительной розой, но, рослая и грудастая, скоро обрела поступь королевы и некую монументальную величавость. Потемкин не сразу, но заметил, что девка глазами в кавалеров стреляет. Вечером, позвав ее к чаю, он разложил фрейлину на софе и выдрал розгами, – как дядя племянницу. Зареванная, Санька призналась:

– Сколько женихов, а мне так и сидеть при вас?

– Терпи! Сам знаю, за кого тебя выдать.

– Да я красивенького хочу, чтобы с аксельбантом.

– За кого скажу – за того и пойдешь!

Сегодня в театре Эрмитажа разыгрывали старинную пиесу «Mиdecin раг occasion» («Случайный доктор»). В середине действия актер Броншар произнес пылкий монолог о женской любви. «Я согласен, – выпалил он со сцены, – что в тридцать лет женщина еще способна быть влюбленной, пусть! Но… в пятьдесят? Простите, это нетерпимо…» Раздался сухой треск затворенного веера, Екатерина поднялась, стряхнув с колен спящую болонку.

– Боже, – сказала она, – как утомительна эта гадкая пиеса…

«Теперь вы сами видите, – докладывал Корберон в Версаль, – как эта великая женщина подчинена собственным вкусам, а я не могу всем ее загадочным прихотям дать название страсти». Вечером камердинер Зотов видел царицу плачущей:

– Захар, скажи, разве я такая уж старая?..

Рано утречком (во дворце еще спали) она выпускала кошек из комнат, выводила на улицу собачек. После прогулки по набережной возвращалась в покои пить кофе. Однажды часовой возле дверей, отдавая ее величеству честь, сильно ударил прикладом ружья в паркет, и оно со страшным грохотом выстрелило.

– Ну, милый! Будет тебе сейчас на орехи…

На звук выстрела отовсюду сбежались караульные:

– Кто стрелял? Какова причина?

Надо было теперь спасать солдата от расправы:

– Да я и выстрелила… а что? Разве нельзя?

Роджерсон, будучи лицом доверенным, дал понять Потемкину, что одиночество императрицы становится нежелательным. Светлейший уже не раз ловил пристальные взоры женщины, которые она обращала на кавалергардов, и пугался, что Екатерина изберет для себя фаворита нежданно-негаданно – без его светлейшего ведома.

– Попадется какой-нибудь орангутанг с лестницы, ни звания моего, ни чина не пощадит… А надобно такого сыскать, чтобы он, матушку ублажая, и мою особу боготворил!

5. Обольщение

В дни церемоний и праздников перед Зимним дворцом собиралось до четырехсот карет с выездными лакеями и кучерами. Гофмаршал объявлял в залах публике о «выходе». Дипломаты, шушукаясь и толкаясь, спешили занять места по старшинству положения. Наступала тишина. Но вот валторны на хорах проиграли, арапы в белых чалмах растворяли двери, и появлялась она, сильно располневшая, с жеманной улыбочкой на крохотных губах. Поклон – впереди себя, затем – направо, налево. Ряды вельмож, военных и дипломатов склонялись перед нею разом, и над их париками нависали облака пудры – белой, голубой, розовой. Подле императрицы, кося одиноким глазом, вышагивал Потемкин, имея в руке сверкающий жезл. Из дверей выплывали следом двенадцать статс-дам, весьма внушительных, украсивших бюсты красными лентами, за ними семенили двенадцать фрейлин, жаждущих любви и выгодных браков. За женским штатом следовали двенадцать камергеров с золотыми ключами и двенадцать камер-юнкеров, довольных жизнью. Шел тайный совет Екатерины, заправилы коллегий и сенаторы. На смену поющим валторнам в музыку вступали оглушительные литавры, громы которых отзванивали в хрустальных бирюльках ослепительных люстр. Екатерина мановением руки давала знак: теперь можно не церемониться. Лакеи из боковых дверей выносили подносы с ликерами, фруктами и печеньями. Бал открывался недолгим менуэтом, но Екатерина не танцевала. Ее ожидал стол для игры в ломбер, вист или макао. Время от времени озирая танцующих, она подзывала кого-либо из гостей для беседы. Певчие придворной капеллы без сопровождения оркестра, одними лишь голосами, воспроизводили звучание органа. В проходах дверей вахтировали кавалергарды, почти целиком облаченные в серебро (только на кирасах – орлы из золота), даже ремни поверх ботфортов собраны из серебряной чешуи. Древнегреческие шлемы этих гигантов полыхали султанами из перьев страуса – белых, черных и красных. В восемь часов вечера Екатерина бросала игру, и процессия, выстроясь в прежнем порядке, торжественно сопровождала ее до внутренних покоев. Музыка стихала. Хористы подзывали лакеев с подносами, чтобы доесть и допить остатки царского ужина. Гости спешили к лестницам, ведущим к выходу. Внизу их ждали кареты. Народ на улицах еще издали узнавал славный потемкинский цуг лошадей особой «сребро-розовой» масти, его раззолоченный фаэтон и – кланялся. Отличали в городе и прислугу Потемкина – по ливреям голубого бархата с позументом серебряным. А средь мещанок столицы возникла мода – носить медальоны с профилем Потемкина («вздохами его движа, они оживляли»)…

Весною, как всегда, двор перебрался в Царское Село, Екатерина гуляла в парках с закадычной подругой, графиней Прасковьей Брюс; за ужином эти слишком бойкие дамы разболтались, что видели неземного красавца.

– Но такого пьяного, спасу нет! Он валялся на траве, и мы залюбовались им. Хоть и пьян, да хорош. И с Георгием четвертой степени. Судя по лосинам, давно не стиранным, он из полков гусарских, но кто таков – никто не знает…

Потемкин вызвал генерал-полицмейстера Чичерина:

– Никола Иваныч, сыщи-ка мне по журналам застав Петербурга, кто из гусаров отмечен в числе приезжих, кто Георгием четвертой степени украшается и кто штанов себе постирать не догадался… сссскотина! Нужен он мне.

* * *
Семен Гаврилович Зорич никому не был нужен…

Храбрец из сербов, пронзенный на войне пикою, саблями рубленный. Зорич пять лет томился в Эдикульской темнице Стамбула – вместе с послом Обресковым. Наградою за долготерпение был ему чин майора. Но чин есть не будешь, а с Георгия пьян не станешь… Зорич приехал в Петербург после драки со своим полковником, чтобы Военная коллегия рассудила их по совести. На беду свою, при въезде в столицу гусар завернул в ближайший трактир у заставы, где и оставил последние деньги. Из жалости его приютил под лестницей лакей какого-то барина. Что было с ним дальше, Зорич восстанавливал в памяти с трудом. С трудом Чечерин и доискался до убежища гусара…

Было утро, когда Потемкин растолкал спящего:

– Долго дрыхнешь, гусар… встань!

При вставании Зорича наглядно прояснилось, что храбрый воин и кавалер таскал мундир на голом теле.

– У тебя что, и рубашки нет?

– Откуда рубашка у безродного гусара?

– А как ты на глаза царице попался?

– Не видел я никакой царицы, – поклялся Зорич.

– Зато она хорошо тебя разглядела…

Зорич честно рассказал, как угодил в Царское Село. У лакея, его приютившего, был сват, служивший гоф-фурьером. Этот гоф-фурьер, человек добрый, решил накормить Зорича – от души. В подвале Царского Села стали Зорича угощать всячески. И до того он напился, что ничего не помнит:

– Проснулся ночью на траве. Вот и все!

– Низко ты пал, да высоко подымешься…

Впрочем, когда человеку тридцать лет, из которых пять посвящено потасовкам, а еще пять сидению в тюрьме, тогда он ко всему готов. Зорич отказался от богатых одежд, его обрядили в новую форму гусара, оставив при сабле и ментике. Волосы у майора росли до плеч, стричься он не желал. Усов тоже не брил. Красота его лица соответствовала атлетической фигуре. Он спрашивал Потемкина, что ему делать.

– И сам догадаешься, – отвечал Потемкин…

Пока же он оставил майора жить у себя. А в конце мая велел разбить шатры в лесу на Островах, где и представил Екатерине. С ними был князь Репнин, приехавший с докладом из Константинополя. Николай Васильевич всегда не любил императрицу и решил ее подпоить. Потемкин тоже был во хмелю. Зорич сидел на пиру скромником, а Екатерина, став развязной, несла всякую чушь…

На следующий день она, дурно выглядевшая, появилась в Кабинете, где и сказала Безбородко с виноватой улыбкой:

– Распорядись от меня, чтобы Зоричу комнаты во дворце приготовили. Чин дать и дом.

– А мужиков сразу давать ему будете?..

«Говорят, – докладывал Корберон, – за первую пробу он (Зорич) получил 1800 душ».

Потемкин не ревновал. Но предупредил Зорича:

– Я тебя из босяков взял. Веди себя тишайше.

И увидел возле лица своего волосатый кулак гусара.

– Тебя первого в окно выкину, – сказал он…

Бренча по ступеням саблей, Зорич спустился в парк, где его встретил тот самый гоф-фурьер, который недавно поил и кормил босяка-майора.

– Друг мой Сеня, ты ли это? – воскликнул тот.

Зорич дружески обнял доброго человека:

– Теперь ты ко мне заходи… я тебя напою!

– А где ты ныне остановился?

– Вон окна мои, рядом с окнами спальни царицы…

* * *
После персиков желательно редьки с хреном, а благодать винограда хорошо совмещается с астраханской селедкой. Его светлость изволил откушать и долго сидел недвижим, вбирая в себя единым тревожным оком краски яркого дня.

– Сципион, Октавий, Фемистокл… кто там еще? – вопросил у себя Потемкин. – Они ведь тоже, не пройдя нижних рангов, великими полководцами соделались.

Кажется, это был ответ самому себе на вопрос, давно его угнетавший. Потемкин ожидал вестей от Суворова, а визит короля Швеции мало волновал его. Зато он доставил немало тревог Екатерине. «Все-таки мы с ним родственники, и не дальние», – говорила она, хотя и понимала, что родственные чувства в политике не учитываются. Абсолютистка до мозга костей, императрица не слишком-то жаловала своих братьев по классу: вечно издевалась над Марией-Терезией, третировала королей Франции, презирала Станислава Понятовского, строила насмешки над королем Пруссии. Густава III она… побаивалась.

Было чудесное июньское утро, когда галера Густава III, тихо шлепая веслами по воде, бросила якоря возле Ораниенбаума. Коляски были готовы, переезд до столицы занял всего три часа. «Русские офицеры, – вспоминал король, – не зная, кто я таков, с удивлением глядели на мой мундир Карла XII, на белый платок, повязанный вокруг левой руки». Густав III и его посол Нолькен застали графа Панина в неглиже. Никита Иванович в гневе сбросил с головы ночной колпак, крикнул Нолькену:

– Ах, посол! Какую шутку вы сыграли со мною…

Петербуржцы знали, что «граф Готландский» и есть король Швеции; перед зданием шведского посольства с утра толпился народ. Публика собиралась и в Летнем саду, полагая, что гость не преминет осмотреть знаменитую решетку Фельтена. Но король с Паниным, наспех одетым, сразу отъехали в Царское Село, где их ожидали императрица с сыном и беременною невесткой. За семейным столом Екатерина заверила кузена, что политика России сводится неизменно к поддержанию добрых отношений с соседями. Густав III, решив подурачиться, написал на салфетке «sestra», Екатерина – слово «brat». В конце застолья король пожелал увезти салфетку в Швецию:

– Пусть она станет протоколом мирного договора…

Следующий день был памятен юбилеем Чесменской битвы. На чухонском урочище «Кекерекексинен» происходила закладка Чесменского дворца, в основание которого наследник Карла XII положил первый кирпич. Он был умен, и, если Екатерина делала вид, будто забыла о дне Полтавской битвы, король сам ей напомнил:

– Стоит ли вам щадить мое самолюбие, отменяя народный праздник? Давние распри между шведами и русскими преданы забвению: я не требую от вас ни Лифляндии, ни Эстляндии.

Его министр иностранных дел, граф Ульрик Шеффер, втихомолку учинил королю деликатный выговор:

– Вы не приближаетесь – вы удаляетесь от цели…

Екатерина пригласила Шеффера на партию в пикет.

– Я не удаляюсь, а приближаюсь к цели, – сказала она, сдавая карты, и Шеффер понял, что стены имеют уши.

Густав III украсил фаворита Зорича лентой Святого Меча:

– Sestra, – сказал он Екатерине, – я возлагаю этот орден на человека, самого замечательного при вашем дворе…

Камергеры тут же накинули на плечи короля драгоценный палантин из сибирских мехов. Густав был удивлен: дамы русского двора одевались как крестьянки. Екатерина пояснила ему: костюм – дело национальное, а новомодные роскоши, отвращая людей от патриотизма, способны делать людей космополитами.

– У нас об этом не думают, – признался король. – Но я ношу старый шведский мундир времен Карла Двенадцатого, ибо он удобен в движении средь сурового климата моей страны.

– Наш климат суровее вашего, – отвечала Екатерина.

Густав осмотрел Кадетский корпус. Шпалерную мастерскую. Потемкин сопровождал его в Петропавловскую крепость, где находился Монетный двор. Здесь их ожидал ученый секретарь Нартов, сын токаря Петра I; в присутствии короля он выбил медаль в его честь – золотую. Из подвалов Горного корпуса шведского короля спустили под землю, в искусственный рудник, где в поте лица трудились юные кадеты, будущие офицеры-рудознатцы.

– Я хотел бы видеть, – сказал король, – точную восковую фигуру вашего императора Петра Великого.

Потемкин провел его в Кунсткамеру, вместе они торжественно постояли перед фигурой Петра, затем Потемкин шлепнул на стол краги из лосиной кожи.

– Я вижу кровь на них… чья это?

– Вашего предка – короля Карла Двенадцатого, когда барон Каульбарс тащил его из траншеи в крепости Фридериксхалле.

– О! – восхитился Густав и поспешно натянул на руку перчатку предка, краги которой доходили ему до локтя.

Знаменитый на весь мир Готторнский глобус внезапно раскрылся, внутри его был накрыт стол, расставлены стулья. Под звуки музыки глобус медленно затворил пирующих в своей круглой сфере, словно запечатал внутри.

– Мы в самом центре земли, – сказал Потемкин, – и никто не помешает нам вести откровенную беседу о политике… Мария-Терезия состарилась, вряд ли начнет войну. Франция с молодым королем войны побаивается. Английский король занят борьбою с колониями в Америке. Неужели же нам, Швеции и России, не стать оплотом вечного мира на Балтике?..

Потемкин выбрался из глобуса, имея на кафтане шведский орден Святого Серафима. Он спросил короля, что примечательного хотелось бы ему вывезти из России.

– Мой замок Грипсхольм не вместил бы всего, что мне у вас нравится. Помимо исторических краг с кровью моего предка, я желаю иметь рецепт щей, которыми вы меня угостили.

Потемкин обещал прислать в Швецию народных умельцев шипучих квасов и кислых щей. За это король посулил список с работы Григория Котошихина, о котором в России давно забыли.

– Впервые слышу… кто такой? – удивилась Екатерина.

Густав III растолковал: Котошихин бежал из России в Швецию еще в XVII веке, изложив в своем труде резкую критику всех российских порядков, и – увы – вздохнул печально король:

– Нам пришлось повесить этого одаренного человека, ибо, напившись пьян, он имел привычку хвататься за топор…

Густав предложил Екатерине союз, она уклонилась:

– Об этом пусть Шеффер с Паниным договариваются.

– Почему бы не договориться нам… монархам?

– А мы, персоны венценосные, в таких делах мало что смыслим, – был ответ.

Корабль распустил яркие паруса, длинные весла зачерпнули стылую балтийскую воду – «братец» уплыл. Потемкин застал Екатерину за перлюстрацией. В гневе она показала ему, что пишет негодяй Павел мерзавцу Панину, издеваясь над ней, матерью, и королем Густавом; наконец, в письме к прусскому королю Фридриху II цесаревич подробно извещал его о сути бесед с королем Швеции. Екатерина сказала Безбородко:

– Запечатайте пакеты, как они были, и отсылайте по адресам. Но… за что я кормлю врага в своем же доме?

Мария Федоровна, потупясь, сделала императрице доклад о благополучном ходе своей первой беременности. Екатерина надела очки и велела невестке поддернуть юбки повыше:

– Ба! Что я вижу? Знакомые мне туфли.

– Туфли вашей прежней невестки мне как раз впору.

– Крохоборы… вокруг меня одни крохоборы!

Потемкин спросил: дала ли она денег Густаву?

– Конечно. Король тоже босяк хороший…

6. Неудобные русские стулья

Девлет-Гирей, ободренный подарками от султана, собирал силы, турецкие и татарские, чтобы внезапно обрушиться на пределы Новой России, размять конницей слабые и разрозненные гарнизоны. Опять заполыхают пожары, с петлями на шеях потащат на продажу в Кафу растрепанных баб, детей малых, стыдливых девушек… О, боже! Сколько потеряла Русь людей своих за эти кромешные столетия? Миллионы. Потемкин присел к столу. В углу комнаты котятки пили молочко, их тонкие хвостики мелко вздрагивали. Светлейший снова обратился к жуткой статистике прошлого. Бывало и так, что караваны русских, украинцев и поляков двигались через ворота Ор-Капу (Перекоп) день за днем, ночь за ночью, и один иностранец даже спросил татар: «Скажите честно, остались ли еще люди в той стране, в которой вы, татары, сейчас побывали?..»

Григорий Александрович вытер впадину мертвого глаза, источавшего слезу, и стал писать. Он писал Суворову, он писал и Румянцеву, а в переводе на военный язык все его слова обозначали четкий и бодрый призыв: «Вперед!»

* * *
Древняя сова, вырубленная генуэзцами из камня, все так же нелюдимо глядела с высоты ворот Ор-Капу в желтые ногайские степи. Суворов настегнул коня, вступившего на мост, связующий степи со зловредным ханством. Пожилой янычар без порток, в одной рубахе, поднял ружье, целясь… Шпагой его – раз!

– Вперед, чудо-богатыри… не отставай, ребятки!

За ним сухо и дробно, будто камни, попавшие в молотилку, громыхали устои моста, через который потоком вливалась в Крым прославленная в боях конница, двигалась, торча штыками, неутомимая пехота. За армянскими деревнями, зловонными от множества замоченных кож, Суворов собрал офицеров:

– Стараться нам бить противника не столько оружием, сколько маневром искусным, дабы войны не учалось во гневе…

Перекоп остался позади. Из придорожной кибитки вылез татарин, поднес Суворову блюдечко с медом, жестами показывая на кибитку, где прятались его жена и дочь, просил:

– Бурда аврэт кыз… аман, аман, не обижай!

Суворов вернул пустое блюдце хозяину, поблагодарил:

– Лэзэти, Адам, шюкурлер! – И дал шенкелей лошади…

А вот и сам Девлет-Гирей: масса его конницы забегала слева, топча кусты и тюльпаны. Суворов указал плетью:

– Отсечь дерзкого от гор! Казаков – в лаву…

Хищно блеснули шашки. Но, смирив боевое рвение, казаки убрали их в ножны. Гнали татар нагайками, без жалости дубася по согнутым спинам, пропахшим полынью, кумысом и потом. Ураганом пронеслась через Тавриду кавалерия, и сразу притихла ненавистная, проклятая Кафа, главный рынок по продаже рабов. А на горизонте едва виднелись турецкие корабли – это удирал из Крыма Девлет-Гирей…

Шагин-Гирей, в нарядном халате, с чалмою на голове, въехал в улицы Кафы на арабском скакуне. Величаво спешился и, сохраняя достоинство, приблизился к Суворову. Тот широким жестом обвел панораму будущей Феодосии:

– Здесь все ваше, и отныне вы – хан!

Кончиками пальцев Шагин-Гирей коснулся крымской земли, а разгибаясь, поднес пальцы к своим губам.

– Это значит, что я целую прах ваших ног, – пояснил он Суворову, прикладывая затем руку ко лбу. – Это значит, что буду помнить вас вечно! И наконец, – хан приложил ладонь к своей груди, – вы навсегда останетесь в сердце моем…

Шагин-Гирей, не в пример иным ханам, был образован в античных Салониках и Венеции, владел итальянским, греческим, арабским. А во власти его была и строптивая ногайская орда. Все это учитывал Потемкин, писавший в те дни: «Шагин-Гирей, прямой потомок Чингисхана, хотя и не чужд азиатской пышности, но к войне сроден, и лучше не придумать, как сделать его офицером нашим». Суворов поздравил хана с чином капитан-поручика бомбардирской роты лейб-гвардии Преображенского полка.

– Неужели я, хан, не достоин высшего чина?

– Выше и быть не может, – сказал ему Суворов, – ибо капитаном в роте бомбардирской сама императрица.

– Вот как… якши эйи! – покорился хан.

Он перенес столицу ханства из Бахчисарая в Кафу, просил Потемкина, чтобы Петербург не выводил своих войск из Крыма, пока не будет проведена реформа по обновлению крымских порядков. Немало татар желали того же, а присутствие русских в Крыму даже вносило спокойствие: не надо страшиться перемен, которые всегда кончались разорением с пролитием крови… Из России в Кафу потянулись обозы: везли сукно для пошива формы новой армии Крыма, серебро и медь – для чеканки крымской монеты, а турецкую сгребали в кучи, как негодный хлам.

В конце марта Суворов доложил Потемкину, что весь Крым исхожен его солдатами вдоль и поперек, Бахчисарай и Ак-Мечеть суть квартиры военные, откуда будет удобно действовать в любом направлении полуострова. Летом Шагин-Гирей выехал со свитою в степи, в шатрах устроил татарский праздник, пригласив и Суворова. К столу подавали благоуханный рис с орехами и шафраном, маслины и каперсы, яркие гранаты и прозрачный виноград. Хан не смел прикоснуться к вину, как правоверный мусульманин, но по чину капитан-поручика гвардии великороссийской позволил себе напиться шампанским.

– Нас в Европе, – сказал он Суворову, – считают еще варварами, но разве есть в Европе такие мудрые правила для избрания девочек в жены, какие есть у нас в Крыму?

Суворову показали старинный татарский прием: девочек выводили в поле и сильно пугали. Когда они бросались бежать, вслед им летели мохнатые татарские шапки. Удар шапкой в спину не был силен, но многие падали. А годной для любви считалась устоявшая на ногах… Суворову подвели одну из девочек, и хан сказал:

– Твоя жена далеко, я дарю тебе другую… бери!

Суворов подержал в руке – тонкие, нежные пальчики:

– Скажи, дитя, кто ты, откуда ты?

– Бесполезно спрашивать, – отвечал за нее Шагин-Гирей. – Она не знает ни русского, ни польского, ни грузинского, и мы сами не знаем, откуда взялась эта будущая красавица.

Вечером Суворов вызвал к себе офицера Прокудина:

– Лошади накормлены, коляска запряжена. Езжай с этой вот девочкой в село Рождествено, где я недавно батюшку похоронил. Моим именем накажи старосте, чтобы поместил сироту в доме господском и баловал ее всем, угождая ей…

Добр был человек. А где она, эта сирота, которую татары не сбили с ног своими шапками? Может, и выросла сказочной принцессой среди берез русских, полян пахучих и навсегда растворилась в жизни – новой, красочной, дивной…

* * *
Шагин-Гирей получал от Екатерины деньги немалые. Если бы к таким деньгам да приложить хорошо устроенную голову, то и забот лишних не стало бы. Но хан, достигнув власти, принялся «европеизировать» ханство с такой поразительной скоростью, с какой Петр I не успевал стричь бороды боярам. Однако плач боярский никак не схож с визгом татарским! Из турецкой Кафы хан решил создать нечто вроде нового Петергофа, надолго поразившего его воображение. Бронзовые Нептуны и мраморные Наяды, беззаботно разливающие во все стороны драгоценную питьевую жидкость, должны были направить умозрение татар в иное эстетическое русло. Денег (русских) для этого хан не жалел. В конце-то концов, Россия не так бедна, чтобы не оплатить торжественный пуск фонтанов в Кафе, но… где взять рабочие руки? Татарин никогда землю не копал и копать не станет, ибо на протяжении многих веков все грязные работы исполняли его рабы-христиане. Это первое. Вот и второе: Петербург не по щучьему велению строился, а Шагин-Гирей одновременно разбивал на голых камнях «Летний сад», наподобие петербургского, возводил казармы с арсеналами, затеял Адмиралтейство татаро-ногайское, и, наконец, самое страшное, что только можно себе представить, – хан указал приближенным своим сидеть… на стульях! Ему простили бы и кафтан парижский, и туфли с пряжками, и то, как прятал он свою бороду под пышное жабо из кружев, но сидеть на стульях – что может быть гаже?..

Пока все складывалось хорошо. Александр Васильевич просил подсказать лучшие бухты на Крымском побережье, и Шагин-Гирей сразу указал на Балаклаву и Ахтиарскую бухту.

В море часто встречались подозрительные корабли, бросавшие якоря в незаметных бухтах: турки общались с татарами, готовя их к возмущению. Румянцев в грозных письмах напоминал, чтобы турок в Крым не пускать, а воевать с ними не надо… Осенью турецкая эскадра вошла в Ахтиарскую бухту. Шлюпки с матросами направились к берегу. Александр Васильевич сразу поскакал в Ахтиар, за ним прогромыхали по камням пушки.

Эскадрою командовал капудан-паша (адмирал).

– Моим кораблям нужна вода, – кричал он с корабля.

– Воды здесь нет, – отвечал Суворов с берега.

– Моим экипажам нужны свежие овощи!

– Огородов не развели, – отвечал Суворов.

– Что же вы, гяуры, едите и пьете?

– Что бог пошлет, – отвечал Суворов.

Пушки, привезенные им, расположились по берегам бухты, и капудан-паша догадался, что все разговоры об огурцах и воде могут кончиться для него плохо: эскадра, подняв паруса, убралась в море – к Синопу; но прежде с флагманского «Реала» турки побросали в бухты своих мертвецов, и Суворов велел все трупы от берега отпихнуть баграми. Он вернулся в Кафу, где его ожидал молодой полковник Михаил Илларионович Голенищев-Кутузов с перевязью, укрывающей отсутствие глаза.

– По указу светлейшего, возвратясь с теплых вод из Европы, привел к вам Луганский пикинерный полк.

– Кавалерия легкая? Подчинены светлейшему? Вам всегда легше. А вот я, пехота, от Румянцева зависим…

«Фельдмаршала я постоянно боюсь. Мне пишет он будто из облака… преподания его обыкновенно брань, иногда облегченная розами». В поисках защиты Суворов прибегал к Потемкину, просил у него самостоятельный корпус. Румянцев-Задунайский, не зная, что приказывает Суворову Потемкин из Петербурга, обвинял Суворова в своевольстве. А завистников у Суворова было немало, и они клеветали, будто он добро из Крыма возами вывозит, жену имея, требует у Шагин-Гирея еще и девочек… Суворов жаловался Потемкину: «В службе благополучие мое зависит от вас, не оставьте покровительством… Говорят, будто я требовал у хана – стыдно сказать – красавиц, но я, кроме брачного, ничего не разумею. Говорят, будто я требовал: аргамаков, индейских парчей – а я, право, и не знал, есть ли оне в Крыму!»

Летом Суворов отъехал в Полтаву повидаться с женой и доченькой. Крымская лихорадка сразила его, а Румянцев, не принимая никаких резонов, требовал возвращаться в Кафу, ибо взбунтовалась армия Шагин-Гирея, не желавшая без жен спать в казармах и шагать в ногу, подобно гяурам.

– Варюточка, свет мой, неужто ехать мне?

– Лежите, друг мой. И врачи о том же просят…

Потемкин издалека распознал обстановку: ежели сейчас не выручить Суворова, фельдмаршал его зашпыняет. Дабы оторвать Суворова от приказов штаба Румянцева, светлейший указом Военной коллегии направил Суворова начальствовать на Кубани, где недавно черкесы с ногаями вырезали целиком русский отряд. Крым бунтовал, и повинен в этом был сам Шагин-Гирей…

Потемкин, огорченный, сознался императрице:

– Первый блин комом. Все сделали, да все не так сделали. Теперь самим надо выкручиваться и хана выручать надобно.

– В чем там дело? Неужто в казармах да стульях?

– Если бы только стулья… Хан пожелал уравнять в правах греков и армян с мусульманами, а татарские беи стали христиан резать. Теперь и не знаю, как к этой «бородавке» с бритвою подступиться. Беи визжат, что «независимости» им не надобно, и без нее, мол, хорошо жили под властью султана… Кому еще захочется с ярмом на шее ходить?

– Нет таких на свете, – отвечала Екатерина.

– Есть – татарские беи с ногайскими закубанскими вкупе. Спят и видят, чтобы их из Турции заарканили.

– Чтобы они умнее стали, дадим им звону!..

В эти неспокойные дни светлейший проводил друга юности поэта Василия Петрова в Москву – умирать.

– Прощай, брат, – сказал он ему, целуя.

Шлагбаум открылся. Кони понесли. Петров заплакал.

Недвижим на одре средь тяжкого недуга.
Я томным оком зрю о мне слезяща друга!

Грузинский царь Ираклий II прислал в дар Потемкину поэму Шота Руставели «Витязь в шкуре барса» (так она тогда называлась).

– Хотя в грузинском не смыслю, но издано столь добротно, что надо полагать, и стихи в ней добрые. – Потемкин сдал книгу в Академию наук. – Переводом не утружу, но вы, ученые, хоть скажите мне, о чем речь в стихах этих?

– О любви и мужестве, – объяснили ему…

Возникла новая задача: спасать народ Грузии!

7. Свободная стихия

Разрушение произошло гораздо раньше, нежели мы думаем. Окрестности Петербурга к началу XX века уже почти не сохранили остатков того барского великолепия, какое процветало здесь в золотом веке Екатерины. Куда делись поражавшие иностранцев усадьбы, строенные лучшими зодчими России? Ко времени революции на старых фундаментах замков возникли фабрики и конюшни, в уцелевших стенах бывших дворцов расположились дома для умалишенных, которых лечили от мании величия…

Иван Егорович Старов всегда оставался любимым зодчим Потемкина, и на берегу Невы, в чаще старого бурелома, где рычали медведицы, он возвел Островки – фееричный, загадочный замок. Но и здесь, вдали от столицы, Потемкину досаждали наезжие; от них скрывался он в Осиновой Роще, в скромной дачке на восемь комнатенок. Для него хватало! Но иногда Екатерина, желая общения с Потемкиным, являлась сюда со всем штатом, и тогда в комнатках было не повернуться, камергеры ночевали даже в каретах, а сам хозяин, тихо матерясь, уходил спать на сеновал. Санечку он забирал с собою, и девка даже гордилась такой честью перед иными фрейлинами… В одну из ночей, выглянув из-под локтя дядюшки, она шепнула ему в испуге:

– Кто-то глядит на нас… страшно!

Ночь была лунная, комариная. В дверном проеме сеновала обрисовалась скорбная женская фигура. Это была Екатерина: она безмолвно вглядывалась в потемки, пахнущие скошенными травами, потом надрывно вздохнула и удалилась тихо, как бесплотная тень. Санька Энгельгардтова перевела дух:

– Чего надобно этой старой ведьме?..

Утром граф Андрей Шувалов завел речь о чистоте русского языка, Екатерина хвасталась его знанием. Потемкин придвинул к ней бокал, прося императрицу именовать его части.

– Пойло, – назвала Екатерина емкость бокала.

Потемкин дополнил: тулово, стоян, поддон.

– А стекло м о е, – вдруг похвалился он…

Недавно светлейший арендовал стекольный заводишко, расположенный за Шлиссельбургом, на утлой лодочке с трудом до него добрался. Сенату он обещал, что цену посуды для простонародья снизит до сорока процентов – себе в убыток, – но жалованье мастерам оставит прежнее, фонари да стаканчики, паникадила да рюмочки – без этого тоже не проживешь. Ничего не умел делать вполовину! Гигантомания обуяла его во всем, за что бы Потемкин ни брался, и теперь в мыслях лелеял заводище, из цехов которого расходятся по ярмаркам хрупкие, но красивые чудеса. Екатерине он сообщил:

– Заводу не место быть в эдакой дали, я уже землю для него откупил. Буду мастеров в Петербург селить…

Место для завода он выбрал на берегу Невы (там, где сейчас начинается Обводный канал). Рубану повелел:

– Запиши, чтобы не забылось. Для смеху и настроения бодрого пусть делают бокалы с мухами на стекле. Да чтобы мухи живыми казались! В величину обязательно натуральную. Кто-либо из мужиков захочет пальцем муху согнать, ан не тут-то было – не улетает, подлая. Вот и будет людям смешно…

Потекли осенние дожди, и 9 сентября 1777 года двор перебрался из Царского Села на теплое столичное жилье.

* * *
На шаткое поведение барометров не обратили внимания. Полсотни фонтанов в Летнем саду еще выбрасывали красивые струи, осыпая водяной пылью деревья, подстриженные в форме шаров, трапеций и конусов. Ничто не предвещало беды. Только (как потом вспоминали) кошки начали беспокоиться, таская своих котят на чердаки, а сторожевые псы громко выли, силясь сорваться с привязи. В городских хлевах мычали коровы…

Нева текла спокойно, чуть взлохмаченная рябью, едва накрапывал дождик. Екатерина писала: «В десять часов вечера ураган с шумом выбил окно в моей комнате; с этой минуты дождем посыпались всевозможные предметы – черепица, кровельная жесть, стекла, вода, град, снег… Я проснулась от грохота, позвонила, и мне объявили, что вода у дверей». Из своих комнат к ней поспешил Потемкин, зычно крича:

– Снимайте часовых с постов! Пока не поздно, снимайте, ведь сами они с постов не уйдут…

Павел с женою на сносях жил во дворце и тоже проснулся от бури. Екатерина слышала его визгливый голос:

– Это безбожный город! И сама стихия отмщает ему за все кровавые преступления злодеев-царедворцев…

Было странно видеть кареты, на запятках которых по колено в воде стояли выездные лакеи. Волны с шумом разбивались о стены Зимнего дворца, с жалобным звоном вылетали из окон брюссельские стекла, стоившие немалых денег. На глазах Екатерины с Васильевского острова летел – через Неву! – забор, распадаясь на части. Немецкий корабль из Любека, нагруженный яблоками, вдруг поехал вдоль набережной и завернул за угол дворца, где с треском и разрушился. Ветер толкал через обводы набережной тяжеленные барки с зерном и капустой, они сокрушали береговые строения; деревья, отрываясь от земли, взлетали к небесам, обчищенные ветром так, что ни единого листочка не оставалось на ветках. С надрывным ревом плыли коровы, уносимые вдаль, и – тонули. Из Невы вырывало водяные смерчи, закручивая воду в штопор. Екатерина сказала Потемкину, что желает пройти в Эрмитаж; там она увидела ужасающий хаос, все украшения с каминов были сброшены, под каблуками туфель хрустели осколки стекла и фарфора…

– Боже мой, мы совсем забыли! – воскликнул Потемкин.

– О чем ты, друг?

– Забыли о колодниках в подвалах…

Вдалеке вода ломала роскошный корабль герцогини Кингстон, за ним виднелся поредевший лесок. Нева могуче несла на себе все то, что люди копили и создавали: избы с окраин, собачьи будки, кровати и курятники, столы и комоды, а кладбища, раскрыв могилы, отправляли в море гробы с покойниками, и утопающие цеплялись за гробы… В полдень река, словно опомнясь, разом вобрала всю воду в свое русло и потекла, как обычно.

Часовые, слава богу, спаслись. Потемкин спросил:

– Като, а сколько было в столице колодников?

– Вон явился Чичерин, спроси у него…

Генерал-полицмейстер сказал, что из острога унесло в море 300 арестантов, а в самом городе было еще 2000 колодников, что с ними – он еще сам не знает. Екатерина сказала:

– Не было печали, так черти накачали! Сколько ж теперь денег понадобится, чтобы восстановить все?..

Летний сад перестал существовать. За выстоявшей решеткой склонились изуродованные деревья, все фонтаны были истреблены, а центральный (там, где ныне пруд) занесло илом и грязью. На Петергофской дороге только на даче Яковлевых с корнем вырвало 2000 мачтовых деревьев, сохраняемых еще от петровских времен. Екатерина сказала, что яхту Кингстонши берется отремонтировать за счет казны.

– Никола Иваныч, а что там наши дипломаты?

Корберон второпях записывал: «Но где сердце обливается кровью, так это в предместьях и окрестностях, особенно в Калинкиной деревне: опрокинутые дома, трупы мужчин, детей и женщин, всюду мертвый скот со вздутыми животами; там царит всеобщее отчаяние». На одиннадцать верст в округе столицы долго еще находили утонувших людей и животных. Невская набережная была разворочена. Корабли стояли прямо на мостовых, теснились перед дворцами, воткнув бушприты и мачты в зияющие окна… Светлейший указал Чичерину, чтобы полиция начинала подсчитывать убытки и количество погибших.

– Беднякам пострадавшим казна даст пособие…

Дрова всегда были в цене, а буря разбросала поленницы, уложенные на зиму, и теперь обыватели ходили по дворам, с руганью и кулачным боем требуя, чтобы вернули «их» дрова, приплывшие в чужие ворота. Из одной только Академии художеств буря унесла 1600 кубических сажен дров, примерно столько же потеряли и полки гвардии. А впереди зима! Как выжить?..[2]

Но русский человек умеет и в страшном находить веселое. Лакеи после спада воды руками ловили щук и язей в подвалах барских хором, хвастались один перед другим:

– Во такой лещик! Я его прямо на сковородку…

Граф Никита Панин тоже изловил у себя дома щуку. А кому-то здорово повезло: из-под своей кровати он выудил гигантского осетра.

Екатерина велела ученым доложить о причинах неслыханного бедствия. Академия вкупе с инженерами-гидротехниками сделали неправильные выводы. Козла отпущения искали не в стихии, а в слабости полиции, доказывая: если бы Екатерининский канал не был заставлен баржами, наводнения не случилось бы. Екатерина призвала к себе Чичерина, зачитала сентенцию:

– «Суда стояли так неправильно, что они мешали невской воде выйти в море…» – Отбросив бумагу, императрица в пояс, нижайше поклонилась Чичерину: – Ну, удружил ты мне, Никола Иваныч! Не по твоей ли милости тысячи людей и скота погибло, а люди с ног сбились, свои поленья разыскивая…

Чичерин не ожидал выговора. Но и доказать свою невиновность не мог. У Николая Ивановича тут же, во дворце, случился «удар» (который ныне принято называть инсультом). Беднягу вынесли из дворца замертво…

* * *
О наводнении в Петербурге прослышали и в Стамбуле.

– Неужели русская Нева шире моего Босфора?

Вопросив об этом, султан Абдул-Гамид качнул над головой клетку, украшенную голубеньким бисером, и канарейка, вздрогнув на жердочке, усладила его слух прекрасной мелодией. Мухамед-Неджати-эфенди, побывавший в плену и живший в Петербурге, сказал, что безверие русских не поддается описанию:

– Они протягивают мост через Неву, по которому и бегают на Василий Остров, подобный стамбульской Галате, но Аллах мудр и справедлив: этот мост наверняка оторвался от берегов, и прахоподобные гяуры с воплями потонули…

Абдул-Гамид интересовался русской жизнью:

– Излей же на меня сладкий сок достопримечательного!

Мухамед-Неджати-эфенди склонился перед султаном:

– Неверные кормили меня дичью, рыбой, медвежатиной и раками, которыми их реки переполнены. Изволю я, слабый и глупый, вспомнить дом на берегу Невы, в котором собраны книги еретические. Полно там и банок стеклянных, вроде уличных фонарей, а внутри банок плавают всякие уродства природы, и правоверным лучше бы их никогда не видеть…

– Сколько в этом доме окон и как его охраняют?

– Дом в три этажа, окон не считал я, недостойный твоего внимания. На лестницах там стоят великаны, проверяя, есть ли у входящих билеты для осмотра чудес из Индии и Хатына (Китая). С билетами пропускают, а без билетов – гонят обратно на улицу. Нева каждую зиму наказывается по мудрости Аллаха толстым льдом, но хитрые гяуры таскают лед в свои подвалы и там до осени хранят мясо и дичь, варенье и масло.

– Забавно все это, – сказал султан, расправив руками бороду поверх халата, сшитого из черного бухарского шелка. – Кажется, тебе удалось побывать на самом краю нашего света, где прачки, стирая белье, развешивают его на облаках…

Затем явился великий визирь – Юсуф-паша:

– Властитель двух суш и четырех морей, султан сын султана и внук султанов, в Париже умирает мадам Жоффрен.

– Ты уверен, что мне это нужно знать?

– О нет, стоит ли она вашего внимания! Но перед смертью эта презренная, бывшая когда-то любовницей Станислава Понятовского, завещала Людовику, чтобы он срочно женил его на принцессе Бурбонской… Весело ли вам от моего рассказа?

– Нет, – ответил султан. – Иное волнует меня: Потемкин открыл в Петербурге гимназию для греков, а царь Ираклий простер дерзость свою до того, что устроил в Тифлисе русскую гимназию для молодых грузин… Что ты скажешь?

– Пусть это останется в тайне от народа нашего.

– Не слишком ли много у нас тайн?..

Тайна – опасное оружие деспотизма. Если же засекретить, в народе возникнут домыслы, а фантазия людей представит дела гораздо хуже того, чем они есть на самом деле. Абдул-Гамид понимал: время от времени необходимо срывать покрывало со своего престола, чтобы, разоблачив кое-какие мелочи, утаить главные пороки своей системы… На дворе Сераля постоянно был открыт «вернисаж» отрубленных голов. Чиновник султана с указательной палочкой в руках раздвигал веки казненных:

– Вы видите голову Уюба-паши, осквернившего себя вином в гостях у презренного армянина, отчего увеличился гнев Аллаха к народу османскому, и не потому ли, правоверные, вчера в лавках Стамбула опять не было хлеба?..

Из «Палэ-де-Франс», где размещалось версальское посольство, до Сераля доносилась музыка – это зазвучал Моцарт!

8. Головная боль

5 декабря больной Вольтер написал Екатерине последнее письмо. В нем было пожелание русскому народу: «Прогнать скорейшим образом всех Турок в ту Землю, из которой они пришли». Письмо еще лежало в сумке почтальона, скачущего через всю Европу, когда Екатерина услышала вскрик своего первого внука: родился мальчик – будущий император Александр I.

– Ну, вот я и бабка, – сказала царица Потемкину. – Пусть мой сыночек с невесткою не думают, что я отдам им Александра. Мне нужен наследник, которому и передам права на престол при своей жизни, но в обход своего сына Павла…

Радость ее была безгранична! Начались праздники. Играя в макао, она расплачивалась бриллиантами, оценивая каждый в девять очков. Продула 150 бриллиантов.

– Не жалею! У меня есть сын… Не внук, а сын! – смеялась императрица.

Никита Иванович Панин приблизился к ее столу, и Екатерина поморщилась:

– Опять вы, граф? И опять какая-нибудь гадость?

Панин доложил на ушко императрице, что в последний день этого года скончался от оспы последний баварский курфюрст – Максимилиан-Иосиф… Екатерина прервала доклад словами:

– Ах, что мне за дело сейчас до баварской оспы! У меня великая радость, и голова о Баварии не болит.

– Ваше величество, у вас еще будет болеть голова…

* * *
Король прусский Фридрих проснулся с головной болью.

– Позовите ко мне Циммермана, – сказал он. – Я не стану просить, чтобы он излечил меня от старости. Но я вправе требовать, чтобы врач избавил меня от ненужной боли…

Академик Тьебо получил от него задание отыскать в библиотеке Сан-Суси древнюю хронику Виттельсбахов – владельцев Пфальца и Баварии. Король запил паштет минеральной водой.

– Прочтите вслух то место, где говорится о проклятии, которое наложила на род Виттельсбахов сказочная фея в горах Тироля, после чего и начались все эти несчастья…

Тьебо прочел: в Х веке Арнульф Злой провел ночь в горах, застигнутый бурей, а когда вернулся в замок, родные поразились его мрачному виду; Арнульф Злой сказал, что общался с прекрасной феей, посулившей ему корону баварских герцогов, но за эту услугу Виттельсбахи тысячу лет будут безумны.

– И огонь безумия, – заключил Тьебо, захлопывая старинный фолиант, – передался роду Габсбургов, которые с упорством ненормальных веками роднились с баварскими Виттельсбахами.

Фридрих кивнул. Гогенцоллерны – не сумасшедшие.

– Вот за что я люблю историю! – сказал он ученому. – Человек, проживший век без знания ее, обладает опытом лишь одного поколения, иначе говоря, опытом своей краткой жизни. Человек же, знающий историю, суммирует в себе опыт множества поколений… Все мои победы – на полях битв и в политике – это не мои личные победы, а лишь основательный результат опыта былых поколений, собранного в одной моей голове.

Тьебо вернулся домой и в свою книгу, которую он сочинял для потомства, аккуратно записал, что король Пруссии «отличается скрытностью, бдительной внимательностью. Спокойный с виду, король, в сущности, неустанно-деятелен; непроницаемый для других, он умеет разгадывать всех. И ему всегда удается застигнуть других врасплох…»

Очень хорошая характеристика для политика!

…Несмотря на огонь безумия в глазах, Виттельсбахи были красивы, особенно женщины, талантливы в искусствах, они много меценатствовали, но гены душевной болезни, заложенные в их крови, поражали всех подряд, с кем они роднились, и в первую очередь – австрийских Габсбургов, у которых не все в головах было нормально. Ибо нормальные люди не станут репетировать свои похороны еще при жизни, а Габсбурги это делали, и не раз… Сейчас, после смерти Максимилиана, император Иосиф II пожелал увеличить австрийские владения за счет «выморочных» баварских земель.

Фридрих не мечтал о мировой гегемонии. Но гегемония Австрии в германском мире была ему несносна. Сколько он жил, столько и боролся за то, чтобы австрийские немцы не получали первенства в делах германских (имперских). Фридрих выжидал, что скажет другой Виттельсбах – герцог Пфальц-Цвейбрюкенский, родственный курфюрстам баварским. А тот молчал. Пришлось подсказать олуху в Пфальце, о чем следует в таких случаях кричать. И герцог поднял голос протеста, заявляя о своих правах на Баварию со столицей в богатом Мюнхене.

– Первый плюс нам, – сказал прусский король.

После свидания в Нейссе он уже никогда не выпускал из виду Иосифа II, изучал его, прикидывал, на что тот способен, и пришел к выводу:

– Эпоха просвещенного абсолютизма не миновала его прически! Иосиф настолько мудрец, что умным людям не стоит его бояться… Сейчас я стану указывать ему место, в какой ложе сидеть, и пусть в Вене не думают, что имперские князья Германии состоят из одних верных вассалов Габсбургов…

Войны пока не было. Но войска под командою императора уже заняли Нижнюю Баварию и Оберпфальц, Иосиф держал полки наготове в Венгрии и Фландрии. Напрасно его мать, уже поникшая, просила оставить Баварию в покое, ибо «старый Фриц» хотя и одряхлел телесно, но армия его еще способна потрясти мир:

– Ты вызовешь новую Семилетнюю войну.

– Пусть. Но Баварией вознагражу себя за потерю Силезии.

– На стороне Пруссии, сын мой, выступит и Франция.

– Франция не выступит, ибо ее король женат на вашей дочери и моей родной сестре – Марии-Антуанетте, а она уже как-нибудь сумеет устроить мужу истерику, чтобы не вмешивался.

– Но подумал ли ты о России?

– России не должны касаться дела германского мира. – С большим удовольствием Иосиф сообщил матери, что «старый Фриц» болен. – Он валяется в Сан-Суси, как падаль, и, говорят, уже перестал дуть в свою противную флейту…

Фридрих уважал русского посланника в Берлине, князя Владимира Сергеевича Долгорукова, с которым сжился в той же степени, в какой сжилась Екатерина с его послом графом Сольмсом.

– Как вам нравится этот хаос? – спросил король. – Я слишком немощен для седла, но кое-что из тактики не забыл. Берлин уверен, что Франция, связанная интимными соглашениями с Вашингтоном, точит зубы на Англию, потому она не вмешается. Саксонии трудно остаться в стороне, ибо вслед за Баварией наступит и ее черед… Окажет ли Россия мне помощь?

– Наши войска, – отвечал Долгорукий, – связаны напряжением, которое Блистательная Порта создает возле наших границ на Кубани, а инструкции от графа Панина я еще не получал.

– Вы их получите. В этом не сомневаюсь…

* * *
Екатерина равнодушно восприняла отозвание маркиза де Жюинье, который не прижился в России, а поверенным (только поверенным!) в делах Франции оставила атташе Корберона.

– Какие отношения, – спросила она Корберона, – между королевой Франции и ее братом Иосифом австрийским?

– Мне трудно судить об этом. Я не аристократ и при дворе Версаля никогда не бывал, чтобы знать его сплетни. Извещен в одном: Иосиф, навещая сестру, был очень недоволен ее кокетством и умолял избавиться от любовника, принца Шарля де Линя, который, кстати, собирается навестить Петербург.

– Принцу де Линю, молва о котором гремит по свету, я всегда буду рада. Но вы уклонились от прямого ответа.

– По той причине, что не слышал прямого вопроса… К сожалению, – признался Корберон, – все французы недолюбливают королеву-австриячку, но она ловко пользуется красотой и потоками слез для влияния на своего супруга.

– Вмешается ли Франция в эту возню из-за Баварии?

– Смею думать, что французы никогда не пойдут сражаться за венские интересы, которые им всегда были чужды.

– У вас какое-то дело до меня, Корберон?

– Да! В июне я с маркизом де Жюинье подписали брачный контракт между девицей Мари Колло и сыном маэстро Фальконе. Я думаю, старику это было не совсем-то приятно – быть на свадьбе своей воспитанницы, которую он так нежно любил.

– Сын бездарен. Отец гениален. Колло талантлива. Но что нам с того? Главное – памятник Петру готов.

– Фальконе, увы, собирается покинуть Россию.

– Зачем? Кому, как не ему, достанутся все лавры и пушечные салюты? Хорошо, – сказала Екатерина, – я сегодня как раз обедаю у графа Сольмса и навещу мастерскую Фальконе…

Прусское посольство располагалось по соседству с мастерской скульптора. Екатерину встретила заплаканная Колло.

– Вы, сударыня, покидаете нас вместе с мужем?

– Нет, – ответила Колло, – у меня есть учитель, которому я всю жизнь останусь благодарна. Женщине лучше жить с талантливым стариком, нежели с молодым, но бездарным мужем.

– Вас, французов, на голодный желудок не поймешь. Зачем же тогда было устраивать эту комедию с брачным контрактом?

– В жизни, ваше величество, не все так просто.

– А я хотела предложить вам остаться в России…

– Никогда! – послышался голос Фальконе, спускавшегося с антресолей по лесенке. – Я уже изнемог от критики своего творения, которое, я верю, сохранит мое имя в истории. Я это сам понимаю. Ваш Бецкой этого не поймет!

Екатерина уже привыкла к едкости в речах мастера:

– Маэстро, если вы решили стать Прометеем, так пусть Бецкой, вместо орла, клюет вашу печень. Для чего мы все живем на этом паршивом и гнусном свете?

Фальконе задержал шаги на шатких ступенях.

– А вот и ответьте – для чего? – спросил он сверху.

– Преодолевать трудности – не в этом ли смысл жизни? Вы думаете, мне легко? О-о-о, – закатила глаза Екатерина. – Вы все намного счастливее меня, и у вас под рукою постоянно находится молоток, которым и устраняете лишнее в камне.

– А у вас – топор, которым вы рубите лишние головы! – рассвирепел Фальконе. – Так срубите голову Бецкому.

– Этим я славы своей не умножу, но если Бецкой разлагается на вашей дороге, перепрыгните через его труп. Но зачем же уезжать из России в самый канун своего триумфа?

Фальконе, глянув на Колло, остался непреклонен:

– Мы уедем. Не верьте тем, кто скажет вам, будто змею следует убрать из-под копыт Петрова коня: в жизни великих мира сего всегда встречаются гадюки, больно жалящие… Ваше величество позволит мне увезти с собою ваши письма ко мне?

– Берите их, Фальконе: они ведь вам писаны…

Она навестила Панина, больного, лежавшего в постели. Речь завела о дальних странах – Камчатке и островах Алеутских.

– За всеми ворами не уследишь. С ночным воровством бороться проще, ибо оно явное, с дневным – труднее, оно не всегда приметно. Ясно теперь, что прежние карты стран дальневосточных были из Академии похищены. Не по этим ли вот краденым картам англичане теперь у наших берегов рыщут?

– Вас это слишком беспокоит? – спросил Панин.

– Если у нас отнимут Камчатку, нам потом силком их в шею гнать придется. А пушек нет. Гарнизонов тоже… Ладно, – сказала Екатерина, – так что там с баварским курфюрстом?

– Я же докладывал – умер от оспы.

– Сам виноват! Надо было не бояться прививок. Прямо мор какой-то пошел на монархов, и все дохнут от оспы. Надеюсь, Мария-Терезия усмирит своего сына и войны не будет.

– Будет. Как бы и нас в нее не втянули.

…Потемкин переслал Румянцеву приказ – двинуть резервную армию к рубежам Галиции; русские костры оживили печальные долины. Вслед за этим Потемкин распорядился: «Адмиралтейств-коллегии заняться составлением карт наших земель на Востоке дальнем, дабы ни Джеймс Кук, ни кто иные мореплаватели иноземные не приписывали себе открытие тех земель, которые нами, русскими, давно открыты…»

Сейчас многое зависело и от решимости Фридриха II.

* * *
Увидев, что сына не унять, а дело зашло далеко, Мария-Терезия простояла на коленях десять часов, падая в обмороки от усталости. Она молилась всенародно – в соборе Вены, взывая к всевышним силам, чтобы предотвратить страшную войну…

Фридрих II устроил армии смотр в окрестностях Потсдама, верхом на лошадях генералы собрались вместе.

– Вот мы и поседели, друзья мои, – сказал им король. – Понимаю, что вам, как и мне, трудно на старости лет покидать тепло домашних очагов и ласковых внучек, чтобы снова водить полки в кровавые битвы… Мне, сознаюсь, тоже приятнее бы сидеть в Сан-Суси, читая всякую ерунду о себе в газетах. Но тучи над Германией сгустились, пора их рассеять. Россия и Франция поддержат нас… Извините меня, – произнес Фридрих, – я уже немолод и поведу войска не верхом, а в коляске. Впрочем, в бою вы узрите меня в седле – скачущим впереди!

Армия тронулась – на Богемию, на Моравию. Впереди запыленных колонн тарахтела по ухабам коляска, внутри которой, сумрачно озирая мир из-под опущенной на глаза шляпы, ехал король. Мария-Терезия прислала ему письмо; не стыдно ли нам, старикам, рвать на себе волосы, убеленные сединами?

9. Города и люди

Четырнадцать лет подряд странствовал по Европе обломок былого величия – фаворит императрицы Елизаветы, симпатичный человек Иван Иванович Шувалов, имевший славу покровителя русских ученых, артистов, живописцев; хорошо зная картинные галереи Европы, он помогал Екатерине в подборе живописи для ее Эрмитажа. Бурный всплеск радости раздался при его появлении в столице – всякая поэтическая тварь спешила восславить его приезд на родину. Смолоду воспетый великим Ломоносовым, одряхлевший куртизан попал и в стихи Гаврилы Державина:

Предстатель русских Муз, талантов покровитель,
Любимец их и друг, мой вождь и просветитель…

Потемкин навестил вельможу на Невском в его апартаментах, за которыми стелились фруктовые сады и оранжереи. Светлейший всегда дивился, почему Шувалов отказался от графского титула (что не мешало иностранцам величать его графом: Ивана Ивановича они путали с его дядьями, которые графством гордились). Естественно, память неудачной юности увлекла Потемкина, и, увидев перед собой бывшего своего куратора, он – без тени унижения – опустился перед ним на колени.

– Да за что честь такая, милый ты мой?

– А за то, что изгнали вы меня из вместилища учености. За лень мою гомерическую, за тупоумие превосходное.

– Так за это, князь, в ноги не валятся.

– Видит бог! – перекрестился Потемкин. – Не я один, недоучка, но и все соклассники мои по гимназии университетской людьми здравыми получились, вечно останусь в долгу перед вами.

– Ну, спасибо, дружок, – поцеловал его Шувалов. – Токмо не меня надо благодарить, а покойного Ломоносова…

– Вознамерен и я новые университеты завести.

– Где же, светлейший?

– Вот Екатеринослав в степях, вот и Нижний на Волге.

– Не рано ли? Екатеринослав, как люди сказывают, еще из мазанок глиняных. И прута нет, чтобы кошку высечь…

Потемкин спросил о смерти Вольтера.

– Если бы мудрец не был на триумфы столь падок да сидел бы у себя в Фернее швейцарском, так и не угас бы в Париже, не снеся бури оваций и тягости венков лавровых… Кстати, – вспомнил Шувалов, – за гробом его шли масоны французские, процессию которых возглавлял мэтр парижской масонии – наш граф Санька Строганов, приятель государыни давний.

– У него, я слышал, вторая жена – красавица?

– Вторая. Первую-то граф Никита Панин опоил чем-то, яко любовницу неверную… Теперь граф Строганов домой едет.

– Матушка обрадуется. А что княгиня Дашкова?

– Сын у нее в Эдинбурге получил звание магистра искусств. Теперь княгиня внушает ему, что он самый красивый, самый гениальный, самый сахарный, а Россия поставит ей, матери, памятник за то, что так хорошо воспитала сына… Посуди сам, князь, – смеялся Шувалов, – ну разве же дозволено молодому гнусу такие мысли прививать?

– А встречал ли ты его, Иван Иваныч?

– Видывал… мизерабль и пьяница.

– Вот те на! – удивился Потемкин.

Провожая гостя, Шувалов спросил:

– Чем, светлейший, занимаешься ныне?

– Стеклом. И христианами… крымскими!

Комнаты его были в эти дни завалены грудами архивных списков по истории Причерноморья и Крымского ханства. Рубан уже не справлялся. Немалый штат людей знающих обслуживал Потемкина, готовя доклады по любому вопросу. Григорий Александрович имел золотое правило: любое административное начинание подкреплялось у него исторической справкой, а если ехал в какой-либо город, прежде изучал его прошлое, потом уже велел закладывать лошадей… История была для него матерью современности! Это ему всегда помогало.

* * *
Суворов стал из воина дипломатом. Дули зимние ветры, стегали острые дожди. Ногайские шатры, чтобы их не унесло в степи, были обвязаны шнурами из красного шелка. Ногайцы глядели из шатров, как русские солдаты копают рвы, строят шанцы.

От крепости Дмитрия Ростовского (будущего Ростова) путь пролегал в низовья Кубани, а там затаилось русское укрепление Копыл (ныне колхозная станица Славянская). Здесь было страшно! Кубанский корпус растянулся на многие версты задонских степей, солдаты хлеба не видели, воды чистой не имели, зато уж сабель, стрел и пуль у кубанских татар и черкесов хватало в избытке. Суворов снова вник в замыслы Потемкина.

– Не так надо! – Вестимо, желает князь Азовско-Моздокскую линию сцепить кордонами. Но, мыслю я, линию начинать надо от кубанского устья, дабы все пределы между Доном и Кубанью от хищников этих разом прикрыть…

Своя рука владыка: делал как хотел, а хотел как лучше. Гнева светлейшего не страшился: Потемкин умен, сам поймет и оценит. Отсюда, от новых кордонов, русские обретали мощь сокрушать турок в крепости Суджук-Кале, которая со временем станет Новороссийском!

В частых поездках, всегда рискованных, Суворов, бесстрашно навещая улусы, силился разгадать причины вражды ногайцев. И сыскал источник ее не в кибитках бедняков, просо в котлах варивших, а в шелковых шатрах знати, где жирели от кумысов с бараниной тощие муллы и дервиши Стамбула, засланные на Кубань хитрым султанским визирем Юсуфом.

– Жирных вешать! – распорядился Суворов.

Знал, отлично знал, что повешенных в мусульманский рай не пускают. Волшебные гурии в Эдеме ласкают только тех, кто напоролся на пулю, или тех, кого зарезали. Тайная агентура султана, веревок убоясь, присмирела… Нет, не было весело Суворову в этих гиблых краях, и, закончив тянуть линию, писал он Потемкину жалобно: «Вывихрите меня в иной климат».

– Его и вывихрим, – сказал князь Безбородко. – Лучшего дипломата для дел крымских не сыскать, язык Суворова стелет мягонько, да хану спать жестко, как на противне…

Легче всего – открытая агрессия. Но Потемкин не стал срывать крыши с Крымского ханства, в покое оставлял он стены его и заборы. Он разрушал его гнездо с фундамента – с экономики, и знание истории ханства тут ему помогало.

– Шагин-Гирея, – доказывал он, – щадить нам не пристало. Паче того, хотя и верен нам за подачки, но повадки его сатрапические еще немало бед принесут. Подумай, Александр Андреич: все прибыли в ханстве проистекают едино лишь от христиан, в Крыму живущих, отчего казна ханская и полнится. Сами же татары живут с налогов да притеснения тружеников христианских – армян и греков… Верно ли говорю?

Суворов по его приказу оставил Кубань и поехал в Крым – «глотать (как он выразился) купоросные пилюли фельдмаршала». Но Румянцев подтвердил приказ: «Христиан, пожелавших в Азовскую губернию, отправляйте сходственно предписанию князя Григ. Алекс. Потемкина». Во всех христианских поселениях был зачитан манифест русского Кабинета: Россия даровала грекам больше миллиона десятин земли, эллины освобождались от налогов и повинностей, им велено было избрать свой суд, свое правление, своего митрополита. Отважный корсар Ламбро Ликургович Каччиони, переплывая Черное море, не раз вывозил с берегов Анатолия греков турецких. И скоро, на удивление всем, возникли богатые уютные города – Мариуполь с Мелитополем. Армян же, вышедших из Крыма, селили на берегах Дона. Близ крепости Дмитрия Ростовского: там образовался город Нахичевань-на-Дону (которому суждено – уже в наше время – войти в состав Ростова его Пролетарским районом)…

…Потемкин, лежа на софе, диктовал Рубану:

– Запиши, Васенька: чтобы строились прочно, страхов за будущее не имея. Албанцам, в битвах искусным, велю жить в Таганроге, чтобы кордон от турок имели… Эллины пущай вино делают да кафель ловят, они люди торговые, изворотливые, не пропадут, чай. Армянам же на новых местах, запиши это, ремесла развивать, как-то, поставь двоеточие: ткание шелковых и бумажных материй, выделывание сафьяна из кожи и вышивания разные, в коих армянки весьма искусны. Да запиши, чтобы из Армении к ним священники ехали… Записал? Пока все.

Суворов к осени завершил операцию по «выкачиванию» всех христиан из Крымского ханства. Татары с удивлением озирались вокруг себя. Некому стало отгрести навоз от дверей сакли, фрукты, опавшие с дерев, не собраны, виноград сжучился от заморозков, никто не ловит макрель, не стучат молотки сапожников. А кто же будет теперь подковывать татарских лошадей? Кто выдоит из кобылиц сладкий кумыс? Кому принимать роды у самок верблюжьих?.. Потерянные и поникшие, татары бродили по опустевшим базарам, имея деньги, никому больше не нужные. Торговля исчезла – вместе с греками и армянами. В лавках остались лишь крымчаки и караимы – потомки древней Иудеи, которые не могли расстаться с тысячелетним кладбищем и синагогами, вырубленными в скалах. Но их ювелирные изделия никого не тешили. Холодный ветер с моря обрывал последнюю листву в садах Гурзуфа и Ялты, сразу опустевших. Жуткая, тревожная тишина наполняла Кафу, Бахчисарай, Карасу-Базар и прочие города татар. Вместе с христианами покинули Шагин-Гирея русские инженеры, декораторы, гидротехники, живописцы, парикмахеры и лакеи. Опустив носы в бороды, онемелые, сидели перед ханом его «сенаторы». Они сидели… на стульях!

– Не с этих ли стульев все и началось? – спросил главный мулла, шипя от ненависти при виде картины «Даная, осыпанная золотым дождем от Зевса», что украшала кабинет хана. Он первым переполз со стула на пол, а все его выражения по адресу гяуров можно перевести на русский язык примерно так: «Без ножа, сволочи, режут…»

Без ножа, но очень остро резал Потемкин!

Шагин-Гирей решил повидаться с Суворовым.

– Вы лишили ханство лучших подданных, оставив меня с бездельниками-татарами. Я требую вернуть христиан! Иначе оставлю Крым и вернусь на Кубань к ногаям, а тогда… О-о, Петербург еще не знает, что будет, если падишах Персии придет на помощь.

– Угроз ваших не приму, – сухо отвечал Суворов. – В степях вам нечего делать, а на Кубани мы без вас разберемся.

– Я буду писать Потемкину, – пригрозил хан.

– Ваше право. Если у светлейшего сыщется свободное от праздников время, он изучит ваше послание…

Шагин-Гирей жаловался Потемкину на Суворова: «Никогда еще от русских магнатов такого поведения я не видывал и не ожидал». Писал он и Панину, а тот советовал хану испрашивать у Суворова «дружеского наставления в делах ханства». Наконец нашлись и такие татары, которые умоляли Суворова, чтобы крестил их в веру христианскую, православную:

– Может, тогда и не помрем с голоду? – говорили они.

Не так отнеслись к выселению христиан за морем, в великолепии султанского Топ-Капу; и визирь сказал Булгакову:

– Вы разве нас за глупцов считаете?..

Турецкие корабли, обшитые листовой медью – для скорости скольжения, снова явились у берегов притихшего Крыма, а Потемкин признавался Безбородко:

– В политике внешней чувствую себя, как в игре за картами: слишком уж много различных комбинаций приходится сохранять в уме, и ошибаться нельзя. Все переплетено, подобно нитям в ковре, а мелочей не бывает. Меня волнует сейчас: почему и за что король Станислав отзывает папского интернунция Боскампа-Лясопольского из Стамбула в Варшаву… ты знаешь?

– Нет. Сам жду депеш от Булгакова.

* * *
Новая опасность подстерегала Потемкина изнутри двора, от интриг орловских. Григорий Орлов, будучи честным борцом по натуре, сокрушал препятствия откровенно, зато Алехан Орлов действовал исподтишка, как хищник из западни… После смерти самозванки Таракановой он просил отставки, которую Потемкин и утвердил. Загостившись в Ливорно, Алехан продлевал роман с итальянской поэтессой Кориллой, венчанной в Капитолии лаврами Петрарки и Торквато Тассо. Все думали, что их связь закончится браком, но поэтесса в Петербург не поехала. В разгар крымских событий Алехан прибыл в столицу, желая проведать обстановку при дворе: чем тут пахнет? Он заметил в Екатерине некую скованность, выглядела она неважно и смущенно просила Алехана не дичиться Потемкина.

– А что касается меня, так я уже привыкла терпеть от него всякие грубости, благо добро от него тоже бывает. Если ко мне один бес приставлен, то к Потемкину сразу десять бесов, и все они вертят им как хотят, а он меня тоже крутит из стороны в сторону, едва успеваю поворачиваться…

Алехан это признание расценил на свой лад:

– Мы, Орловы, сама знаешь, к интригам несвычны. У нас репутация давняя и благородная! Я твой раб, ты госпожа моя. Ежели тебе так худо стало, как говоришь ты, мигни толечко, и завтрева же от Потемкина и следочка не останется…

Екатерина, зная характер Алехана, уже и сама не рада была, что доверилась ему. Потемкина предупредила:

– Тебе, князь, по гостям не ходить бы лучше. Петров никому зла не сделал, а яду получил от завистников.

– Мне ли кого бояться?

– Тебе-то как раз и бояться! – Она намекнула, что угрозы исходят от братьев Орловых. – А люди они таковы, что препятствий не боятся и ради собственного блаженства даже меня не пощадят… Знай – я боюсь их, особливо Алехана!

Потемкин поразмыслил. Куснул ноготь.

– Я с этой шайкой сам разберусь…

Он создал вокруг братьев такую обстановку всеобщего отчуждения, что Алехан, сказавшись больным, убрался в подмосковные имения – разводить рысаков. Григорию Орлову, обеспокоенному бесплодием молодой жены, Потемкин внушил, что этот природный недостаток врачи Европы легко устраняют, и полубезумный Орлов отправился с женою путешествовать по кабинетам шарлатанов. Наведя порядок при дворе (в «хлеву», как он говорил), Потемкин с большим удовольствием вызвал к себе генерал-цейхмейстера Ганнибала, героя Чесмы и Наварина.

– Не стой, Иван Абрамыч, садись. Я буду говорить, а ты слушай… Поручаю тебе создать на Днепре город новый, который и наречем Херсоном, будет он толико же цветущ и радостен, каковым был во времена угасшие Херсонес Таврический.

Оливковое лицо арапа расплылось в улыбке.

– В каком месте городу быть? – спросил дельно.

Потемкин нежно разгладил перед ним карту:

– Здесь! Гавань, верфи и крепость надлежит закладывать сразу. Форма крепости – эллипсис. Бастионам быть с равелинами. Ибо от близости Очакова турецкого мы еще в опасности… Вникай! Форштадт вверх по реке: для народа военного. Форштадт вниз по реке: для купечества и граждан. Таможня. Карантин. Пакгаузы. Рыть каналы. Каменоломни в самом городе сыщутся. Понуждать обывателей херсонских к садозаведению. Чтобы фруктаж был. По Днепру спущу тебе что надо: лес и железо…

Ганнибал с удовольствием выпил водки из «светлейшего» графинчика, сооруженного на стекольном заводе Потемкина.

– Ничего у тебя не получится, – заявил он храбро. – Видит собака молоко, да рыло коротко.

– Ты закуси, не пей так, – отвечал Потемкин, придвигая ему пармезан (увековеченный Боккаччо) и прекрасный рокфор (воспетый еще великим создателем «Гаргантюа»).

Ганнибал их понюхал – отвратился. Потемкин запустил длань в карман халата, вместе с пригоршней бриллиантов извлек для закуски репку, которую арап и начал жевать.

– Не получится, – повторил он. – Сколько ни давай мне железа и бревен, а без людей города не построишь.

– Хватай беглых, кои от гнева помещиков спасаются.

– Помещики имеют право требовать их обратно.

– А ты скажи, что светлейший беглым волю дает!

– Да меня же бояре наши со свету сживут.

– Меня первого! – захохотал Потемкин. – Но Херсон ныне для России важнее оброков и тягл наших. Двадцать тыщ мужиков вышлю тебе из имений своих белорусских, а ты их к делу употреби и не обижай палками… Порт нужен! Флоту быть!

На выжженных солнцем пустырях Новой России создавались новые города, возникали новые судьбы людей – вольных. Кто из крепостных бежал на юг от барщины, освобождался от крепостного ярма. Новая России с будущими городами и свободными людьми становилась любимым детищем светлейшего, а слово «Крым» Потемкин терпеть не мог:

– Неужто не обойдемся без азиатчины: Крым – Кырым! Зато уж Таврида станет подлинной благодатью, раем для тела, души отрадою…

В именах городов, им заложенных, всегда ощущался привкус давней истории – лучшей, нежели была история его жизни!

10. Непорочное зачатие

Уж сколько людских судеб перекорежила Екатерина, не раз нарушала «равновесие» Европы, но был человек, с которым не могла сладить. Это калмычка, жившая во дворце на птичьих правах, имея одну лишь обязанность: рано утречком, перед пробуждением императрицы, поставить в туалетной комнате стакан подогретой воды для полоскания рта. И вот уже двадцать лет Екатерина, слывшая «великой», не могла добиться от глупой, чтобы стакан с водою был поутру на месте.

– В следующий раз, – говорила она, – если не найду стакана с теплой водой, я тебя… замуж выдам.

Страшнее этого нельзя ничего придумать. Денька два-три вода была на месте к ее вставанию, а потом вся эта карусель крутилась в обычном порядке… Зорич не выдержал:

– Да выгони ты эту бестолочь на улицу!

– Выгоню… а с такой рожей куда она денется?

Зорич просыпался с иными заботами: что ему делать сегодня? Напиться как следует? Или созвать гусар для макао? Он смотрел, как хлопочет по комнатам, всегда в бегах и делах, Захар Зотов, слуга императрицы.

– Скажи мне, Захар, а вот те любители, что до меня тут резвились, что они делали, когда делать им было нечего?

– Да разное, сударь. Князь Орлов, к примеру, опыты разные устраивал. Однась чуть дворец не спалил. Васильчиков в подвале на токарном станке работал. Искусник был. О светлейшем, сударь, и сами знать изволите, что ни дня без трудов не живет, а Завадовский… тот на арфе играл. Очень старался!

– А что мне делать, Захар Константиныч?

– Да вы бы хоть книжку какую почитали…

Зорич назвал к себе книготорговцев столицы:

– Измерьте в моем кабинете полки, и чтобы к вечеру книги на них стояли. Все равно какие, но по размеру полок.

– На каких языках вам читать удобнее?

– На всех, какие существуют на свете…

Екатерина спасалась от него в покоях Потемкина:

– Рисунок, конечно, замечательный, но содержания в нем никакого! Я устала глупости гусарские наблюдать… А кстати, с кем это вчера Парашка Брюс кадриль открывала?

– С моим земляком – Ванюшкою Римским-Корсаковым.

– Очень изящный юноша, – сказала Екатерина. – Если тебе не трудно, князь, сделай его своим адъютантом…

Иван Николаевич Римский-Корсаков пробудился в алькове графини Брюс, принял от лакея чашку бразильского шоколада.

– Хочешь, я составлю тебе счастье? – спросила его женщина. – Като надоел этот серб, прозвонивший ей все уши своими шпорами и саблей. Теперь она мечтает о непорочном юноше. Тебе надо немножко притвориться, я тебя научу. Но, чур, бессовестный негодяй, за это я потребую от тебя платы.

– Сколько? – спросил Ванечка, допивая какао.

Как и Потемкин, он был из конногвардейцев…

* * *
Булгаков сообщил из Стамбула: интернунций Боскамп-Лясопольский отзывается королем из Варшавы за то, что проболтался перед визирем о завещании мадам Жоффрен. Станислав Понятовский, кажется, и согласен был с ее последнею волею, но прежде просил разрешения на брак у русского Кабинета. «А я не такая уж глупая, – сказала Екатерина, – чтобы не понять, чего желают в Версале…» Потемкин мечтал привлечь поляков к тем же политическим задачам, какие одинаково выгодны и России, и Польше. Но в этом случае не миновать созыва нового сейма, который наложит «не позволям» на любое решение, пусть даже мудрейшее, ибо ненависть барских конфедератов к России оставалась сильна. А кто виноват? И неужели справедлива извечная сарматская формула: «Речь Посполитая сильна раздорами?» Петербург всегда был слишком деликатен с поляками, а король Пруссии нагло рекрутировал их в свою армию. Австрия хватала новобранцев в Галиции, хотя в немецких войсках не было хуже брани: «О ты полек!» Наконец и Версаль, кажется, убедился, что Россия – единственная соседка Польши, желающая сохранить ее культуру, ее заветы и традиции…

Екатерина вдруг вызвала Завадовского из его имения Ляличи, удивив всех, и прежде всего Потемкина:

– Зачем тебе, и без того сытой, подогревать старый бульон, если ты всегда можешь сварить свеженький?

Брюсша в эти дни нашептала Потемкину:

– У меня на примете, князь, есть молодой человек с вокальными дарованиями. Изящен и непорочен. Если он понравится матушке, уж не взыщи, я с тебя плату потребую.

– За что? – обомлел Потемкин.

– За рекомендацию в его непорочности…

Украсив мундир Римского-Корсакова аксельбантом, Потемкин вручил ему букет цветов, велев следовать к императрице.

– Петь будешь потом! – сказал он ему. – А сейчас не старайся казаться чересчур умным. Матушка тебе – о философии да Вольтере, а ты ей – почем рожь на болоте… Ступай!

Екатерина, обходя офицеров, желавших ей представиться, внимательно оглядела молодого человека с цветами.

– Этот букет отнесете светлейшему…

Таков был сигнал: выбор сделан. Только теперь до Зорича дошло, что творится за его спиною. Пинком ноги отчаянный гусар расшиб двери покоев Екатерины.

– Уж если вы решили меня взрывать, – крикнул он, – так я погибну, взорвав и всех со мною… всем уши вырву!

Обнажив шпагу, он настиг князя Потемкина:

– Драться, и сейчас же! Это все твои фокусы…

Из ножен князя вылетела шпага, и мерцающий блеском кончик ее уперся в кадык на шее храброго гусара:

– Да комара мне и того больше жаль, чем тебя…

Их растащили. Потемкин направился к царице:

– Убедилась, каковы бывают нравы бивуаков гусарских? Уж если на то пошло, так конногвардейцы – шелковые…

Екатерину знобило от пережитого страха:

– Как я жила с этим дикарем? Мне жутко… Еще немного, кажись, – и во дворце моем шармютцель бы получился…

От волнения русскую перестрелку она назвала немецким «шармютцелем». Гнать Зорича из дворца боялись, дали ему время поостыть: пусть привыкнет к мысли, что не все коту масленица. Он пробовал броситься в ноги Екатерине, кричал, что отдаст ей все, что получил, лишь бы остаться при ней. Екатерина поняла, что кризис миновал. Холодным тоном женщина сказала, что более в нем не нуждается:

– Для тебя и приготовила город Шклов…

За одиннадцать месяцев своего фавора Семен Зорич, раньше рубашки не имевший, обрел: город Шклов со всеми доходами, более полумиллиона рублей, еще 80 тысяч рублей «на устройство», еще 240 тысяч рублей для оплаты долгов, 1 500 крепостных душ, земли в Лифляндии ценою в 120 тысяч рублей, бриллиантов на 200 тысяч рублей и так далее…

Тут бы и конец истории, но примчался из Лялич взмыленный Завадовский: узнав, что место, на которое он вполне рассчитывал, уже занято певцом Римским-Корсаковым, Завадовский с удивлением выговорил светлейшему:

– Ежели вакансия несвободна, так зачем звали?

– Иди-ка ты… – послал его Потемкин.

Завадовский и отправился к вышеназванной. А та сказала, помедлив:

– Надо было, когда звали, птицей лететь. Опоздал ты, дружок. Потерпи немножко, я тебя сенатором сделаю…

Новый фаворит, услаждая Екатерину волшебными ариями, не прервал отношений с ее ближайшей подругой Прасковьей Брюс, а Потемкин еще долго потом бурчал, недовольный:

– Слонами, тиграми да крокодилами на святой Руси торговать куда легше, нежели при дворе нашем состоять… О, боже милосердный! Измучился. Спать пойду.

11. Озабоченность

Вопрос давний и сложный для государства: мало людей – работать некому, а много людей – чем кормить их? Философы XVIII века склонялись к мысли, что богатство страны все-таки сопряжено с обилием населения, и потому Екатерина, послушное дитя эпохи «просвещенного деспотизма», покорно плыла в русле своего времени…

При очень высокой нравственности простого народа, девки русские иногда в подоле приносили, а чтобы от позора уйти, подкидывали младенцев между грядок на огородах. Наконец, частые войны и общая неустроенность городской жизни усиливали бездомность, сиротство, нищенство. Энциклопедисты были первыми европейцами, признавшими большую заслугу России в создании воспитательных домов, а Дени Дидро (при всей его бедности) прислал Екатерине даже денег на их устройство. По совету профессора Аничкова, вышедшего из народа, было объявлено, что воспитательные дома станут производить новую породу людей – не рабов и не дворян, а свободных граждан! Воспитанники обретали знание ремесла, годного для обеспеченной жизни. Великая мать-Россия фабриковала таких «граждан» с охотной поспешностью, с какой на фабрике Козенса, наверное, печатались бумажные ассигнации. Во время пребывания двора в Москве императрица просила узнать, когда больше всего поступают незаконнорожденные подкидыши… Ей доложили:

– Начиная с полуночи… горохом сыпят!

– Желаю видеть картину гражданской прибыли, сначала поедем в родильный дом, – велела Екатерина лейб-кучеру.

Потемкин поехал с императрицей:

– Своих детей не бережем, так о чужих печемся…

Женщинам позволялось рожать в черных масках на лицах, с правом не отвечать на вопросы об отце, а рожденный тут же отнимался – ради свободного гражданства. Потемкин сказал, что этим образовалась удобная лазейка для избежания рабства в народе. Наверняка многие крепостные родители сознательно оставляют своих детей. Правда, они больше никогда их не увидят. Зато утешены верою: их дети не будут крепостными.

– Но вижу и другую крайность! – добавил Потемкин. – Эти граждане со временем могут стать офицерами и чиновниками, достигнув эполет и дворянства для себя. А тогда, зачатые в рабстве, они ведь тоже рабов себе заведут. Разве не может так статься, что кто-либо из них своих же родителей в положении рабов иметь будет… Не смейся, Като!

За полночь они посетили воспитательный дом; в приемном покое, по примеру римского San-Spirito, действовал особый механизм для принятия детей с улицы, помогающий матери остаться неизвестной. Екатерина, входя в роль опекунши, беседовала с прислугой и врачами, поучая их, как надо кормить младенцев. Детям квасы давать разрешила без доли хмельного брожения, чтобы они не ведали даже слабого опьянения.

– Пеленать грудных не следует, на помочах не водить. Пусть лучше ползают, затем и сами на ножки подымутся…

Раздался звонок! С улицы был устроен лоток, уложив на который младенца, мать дергала сигнальную веревку (после чего, как правило, убегала). Сразу задвигалось механическое колесо – плод грешной любви, повинуясь движению лотка, въехал внутрь воспитательного дома. Екатерина размотала тряпицы, объявив, что явился новый гражданин России:

– Обклался, сердешный! Но здоров. Хорош будет…

Врачи тут же осматривали подкидыша, бабки купали его в теплой воде. Не успели с ним управиться, прозвенел второй звонок – с лотка приняли девочку, уже смышленую, но всю в коросте болячек, посиневшую и слабенькую. Потемкин пронаблюдал, как Екатерина бесстрашно переодевала ребенка.

– Като, наверное, ты была бы хорошей матерью.

– Возможно, – помрачнела она и отвернулась (это и понятно: уж сколько своих детей она кукушкою подкинула в чужие гнезда!)…

Поздней ночью возвращались по темным улицам во дворец. Екатерина вдруг сказала, что Россия – не государство.

– А что же это, матушка? – удивился Потемкин.

– Россия – вселенная! Сколько в ней климатов, сколько народов, сколько языков, нравов и верований…

Затем стала рассуждать о неуязвимости бюрократии.

* * *
Раньше светлейший не подозревал, что русский мир, с детства родной и привычный, столь широк и так много народов нуждаются в общении с ним, защиты у России изыскивая. Вот пришло письмо из Индии – из Мадраса, где обосновалась колония армян; писал Потемкину ученый Мовсес Баграмян, просил помнить, что существует армянский народ, умный и добрый, но гонимый от султанов турецких и шахов персидских, извечно уповающий на Россию-заступницу, которая в беде не оставит.

Грузинские послы царя Ираклия говорили Потемкину:

– Вот уж сколько лет казнится Грузия, платя дань Стамбулу самыми красивыми девушками. От такой несправедливости в гаремах османских рождаются дети красивые, а мы, грузины, избираем невест из тех женщин, которых османы отвергли.

– Не в красоте счастье, – отвечал им Потемкин. – А дух рыцарский Грузии всему миру известен, и несправедливость, для вас мучительная, для меня мучительна тоже… верьте!

К сожалению, в Петербурге совсем не знали истинной обстановки за хребтами Кавказа. Потемкин ошибочно полагал, что царство Грузинское (если оно царство) сильно уже само по себе. Неверно думала и Екатерина, пославшая в минувшей войне на подмогу Ираклию только один полк солдат. Три месяца подряд солдаты тащили пушки через горы, открывая дорогу в Закавказье со стороны Эльбруса; иногда между вершинами скал они растягивали канаты, людей переправляли над пропастями в ящиках… Все это было непостижимо!

Потемкин в делах Кавказа двигался на ощупь.

– При таком побыте, – говорил он, – грузинцы с армянами своего суверенитета не обретут. А даже крохи свободы, какие имеют, растеряют от кровожадных соседей своих – лезгинцев да татар шемахинских. Но оставлять несчастных без подмоги нельзя – грешно! Платить же за свободу народов кавказских предстоит не золотом, а кровью солдат наших…

Когда великая княгиня Мария Федоровна родила второго сына, его нарекли византийским именем Константин, к нему Екатерина приставила кормилицу-гречанку, мамок-гречанок, колыбель его окружили греческими мальчиками.

Константин – царь для Константинополя!

Потемкин устроил пир в шатрах на Каменном острове, за столом намекнул послать иноземным, что имя Константина не из святцев взято, а ради будущей свободы Эллады.

– Которая и воскреснет! – провозгласил он. – А я хочу дожить до того дня, когда на стогнах Петрополя российского, при пальбе пушечной, станем мы, русские, принимать послов Византии, из праха древности возрожденной.

При этих словах ему поднесли для поцелуя икону старой Руси работы неизвестного греческого мастера, к которой он и приложился губами. Такие иконы (почти языческие) когда-то водились на Руси, чтобы россияне помнили, откуда пролился на них свет христианства. С этого праздника на Каменном острове дипломаты дружно заговорили о «Греческом проекте» Потемкина, приписывая ему замыслы, каких у него никогда и не было: да, он хотел возрождения Греции, но престол России не собирался перетаскивать с берегов Невы на берега Босфора. «Зачем это мне? – говорил он. – Там и клюква-то не растет…» Вечерами, положив голову на подоконник, Потемкин склонял на руку лохматую голову, застывая в такой позе надолго. Одиноким глазом улавливал он свет одинокой звезды, приплывший к нему из миров нездешних, и в такие моменты делался похож на старого льва. Этого льва, пожалуй, можно и убить, но ведь никто и никогда не тронет его.

– Потому что он – лев!

* * *
Разговор о бюрократии и слабости власти в провинциях начался еще в селе Коломенском, а продолжился в Петербурге, при этом Екатерина была необходима Потемкину, как шершавый оселок, на котором ему было легче оттачивать свои мысли. «Уничтожить бюрократию стало теперь невозможно, ибо уничтожение ее придется поручить тем же самым бюрократам. Но, даже уничтожив старую бюрократию, они тут же породят новую, еще более прожорливую, более выносливую и живучую… Так не лучше ли нам это гадючье логово и не трогать?» – примерно так рассуждал он, горстями отправляя в рот себе клюкву. Власть любил. Но централизации ее не одобрял.

– Петербург слишком много воли на себя взял. Если бы поделился он властью с провинциями, у нас бы и пугачевщины не случилось. Мы решили, что Сенат да коллегии – всех умнее, а Емелька-то Пугачев на Яике мудрецов наших перехитрил. Не пора ли нам все кафтаны губернские иначе перекроить?..

Долгая война с турками и шведами заставила Петра I жестоко подчинить себе губернии, дабы выбирать из провинций все, что можно, еще до того, когда местные доходы пойдут на местные нужды. История петровских учреждений – это трагическая история их разрушений! На практике Россия иногда возвращалась назад, в допетровские времена, чтобы взять оттуда уничтоженное Петром I, но выдержавшее проверку временем. Так случилось с уездом, особо гонимым царем, но уезд выжил, доказав, что необходим (как сейчас необходим район в области). Зато вывезенные из Европы ландраты и магистраты на русской почве не привились: они увядали, бессильные, загнившие на корню… Потемкин говорил, что авторитет власти центральной стал пороком зловредным:

– Обывателю, чтобы скрепить договор или жалобу принесть, надо семью покидать, деньги тратить на дорогу до Петербурга. А как было бы ладно, если бы провинция сама владела властью до нужных кондиций! Сенату и коллегиям выпадет облегчение от дел ненужных, пустяшных. Не станет и возов с бумагами кляузными. Иркутску или Воронежу не надо будет спрашивать у Петербурга: мостить им улицы или погодить?.. Все насущные вопросы разрешать надо там, где они возникли.

Старое губернское деление России сгодилось бы для Пруссии, но никак не для России. Обширнейшая страна была бестолково раскроена на гигантские области – без учета количества населения, экономики, промыслов, языковых особенностей. Исторические связи городов-побратимов были беспощадно разрушены искусственными барьерами и шлагбаумами прежних реформ.

– Потому-то, – негодовал Потемкин, – русская Вятка при Петре подчинялась татарской Казани, Ярославлем тужились управлять из Архангельска, а древний Смоленск вообще стал местом ничтожным, которым командовали из далекой Риги…

Потемкин рассуждал здраво. Уездные жители всегда тянутся к губернской столице: там и магазины, там и музыка, там и жизнь веселее. А жители деревень тянутся к тому городу, который для них ближе. Если города поблизости нет, мужик едет в богатое красивое село, где имеется собор и хороший базар. Таким селам надобно присваивать статусы городов уездных.

Петр I расколол Россию всего на восемь губерний.

– Тебе, матушка, уже двадцать досталось, – говорил Потемкин. – Но вспомяни, как жаловалась мне в Коломенском на воевод наших. Главное: уменьшить пространства губернские. Как управиться с губернией, если она больше Европы?..

Было желательно, чтобы в каждой губернии осталось не более 400 тысяч жителей. В тех уездах, где городов не было, становились городами села. Такие села приходилось сразу же застраивать общественными зданиями. В каждой губернии необходима гимназия, в уездах – училища для народа. Дворян же потребно из глуши деревень вытащить на простор жизни: для этого учреждалась власть губернского предводителя дворянства, а при нем – свита из предводителей уездных. Наконец, нужен еще один чин – городничий, чтобы сидел в городке малом и за порядком присматривал. Инвалиды, офицеры увечные, здоровье на войне потерявшие, охотно пойдут в городничие.

– Они там, на покое удаленном, – сомневалась Екатерина, – воровать станут да акциденциями с населения кормиться.

– Не все же воры у нас и взяточники, – возражал ей Потемкин. – Не будем заранее думать, что городничие на «кормление» в города ставлены. А кому воровство преследовать от шаек разбойничьих? Кому от пожаров иметь опасение?

Губернская реформа заняла много лет: новое административное деление страны спешки не терпит. Тут надо было все обдумать, вплоть до годности питьевой воды в городах возникающих, до схожести обрядов, свадебных и похоронных, в деревнях, чтобы вкусы жителей в одной губернии совпадали.

Иностранным послам Екатерина любила говорить:

– Как Петр Великий гордился своими коллегиями, так я горжусь учреждением новых городов и губерний…

Занавес
Когда наступал вечер и базары Стамбула закрывались, на улицах появлялись белые ангорские коты, у которых один глаз голубой, а другой зеленый. Усевшись один напротив другого, коты выли о любви, как выли еще во времена Тамерлана, как выли в эпоху Сулеймана Великолепного, и котам было все равно, что случится с этой могучей империей. Будущее не страшило ангорских кошек. Они боялись только европейцев, издали узнавая их по запаху: эти проклятые гяуры повадились вывозить на своих кораблях котов ангорской породы далеко-далеко – вплоть до Мадрида и Петербурга, и еще не было случая, чтобы хоть один кот вернулся обратно, рассказав кошкам, какая в тех краях жизнь и жирные ли там мыши… Ангора – нынешняя столица Анкара (а тогда селение посреди малярийных болот, лежавшее на древних транзитных путях в Персию).

Булгаков тоже обзавелся ангорским котом, он любил его и холил; завалив кота на спину, чесал ему грудку.

– Небось хорошо тебе, баловень? Ишь мурлычешь-то как. Вот возьму и отдам тебя с почтой в Россию, а там кошки-то… у-у, не приведи бог какие! Последнюю шубу снимут с тебя, без усов уйдешь, от хвоста ничего не останется…

На столе Булгакова лежало письмо из Монпелье от Дениса Фонвизина, искавшего в Европе спасения от хворей; он писал, что в Париже виделся со знаменитым Франклином, первым посланцем Америки Вашингтона во Франции, и, судя по всему, что говорят парижане, вскорости следует ожидать войны французов с англичанами. Пришел капитан-лейтенант Лавров (тоже Яков Иванович), командир посольского пакетбота:

– Депеши для Кабинета готовы ли?

– Пока все тихо. Писать нечего. Слушай, тезка милейший, а ты кота моего не взялся бы в Петербург доставить?

Капитан-лейтенант Лавров отвечал со смехом:

– Если я привез в Петербург Гром-камень для Фальконе, так уж кота как-нибудь… справлюсь. А кому надобен он?

– Живет там француз один, у него дочка красивая. Некогда мне перед ней любезности расточать письменные, а кот ангорский, может, и напомнит девице обо мне, одиноком. Вот только родители у меня строгие: дадут ли благословение на брак с мещанкой, да еще не нашей, а чужеродной? Правда, матушка у нее русская – тоже красавица. Из фамилии Фигнер…

Яков Иванович Лавров поиграл с котом.

– Ну что? – сказал. – Поплывем вместе?

В посольство зашел проститься перед отъездом в Варшаву папский интернунций Боскамп-Лясопольский:

– Можете мне завидовать: скоро я буду сидеть в ароматной цукерне пани Грохольской на Маршалковской, стану запивать сливками коржики и не думать, что в мире есть политика…

* * *
С виду тощий, как копченое мясо, этот презренный выкормыш Ватикана весил немало – от тяжести золота, наполнявшего его кошельки и карманы. Если уж суждено возвращаться в Варшаву, так следовало закупить девочек – для спекуляции ими, и хорошо было бы, конечно, поймать на улице хотя бы одну ангорскую кошку – для представительства… На базаре он повстречал сморщенную от нужды гречанку, которая выставила на продажу двух дочерей. Боскамп-Лясопольский потоптался вокруг оборвышей-девочек, приглядываясь к «товару».

– Откуда ты привезла их? – спросил он у матери.

– Из Бруссы, – безнадежно вздохнула несчастная. – Купите их у меня. Не стало сил видеть, как они голодают.

– Сколько хочешь за двух сестер сразу?

Гречанка назвала цену, Боскамп пошагал прочь:

– Эти чумазые не стоят и половины!

При этом младшая дочь гортанно крикнула матери:

– Продай нас скорее или накорми нас…

Интернунций знал греческий язык:

– Если ты, женщина, хочешь счастья своим отпрыскам, так я самый лучший покупатель. Пойми, я беру их не для гарема, а для праздничной жизни в Варшаве, где много музыки и танцев, где богатые паны сразу оценят их невинность…

Он спросил у матери только их имена – Елена и София, а фамилии девочкам придумал уже в дороге: Глявонэ и де Челиче. Ехать через австрийские пределы Боскамп боялся, ибо в отдалении уже громыхало оружие – прусское. Но проездом через Хотин спекулянт с прибылью для себя запродал Елену в гарем хотинского паши. Софии было тогда тринадцать или четырнадцать лет. В Подолии, не вынеся разлуки с сестрой, она расхворалась. Везти ее дальше было нельзя. Интернунций оставил девочку в доме каменецкого коменданта Яна де Витта:

– Я полагаюсь на вашу сдержанность, пане. Не испортите мой «товар», чтобы я не терпел убытков.

– Я для этого слишком стар, – заверил его де Витт…

Через год пана навестил в Каменец-Подольске сын его, гоноровый шляхтич Иосиф де Витт в чине майора, и юная Софья Глявонэ (или де Челиче?) обручилась с ним в Зильковецком костеле. Майор сразу же увез ее в Париж, где король Людовик XVI сказал ему:

– Для такого бриллианта нужна и дорогая оправа!

Даже слишком дорогая, а потому майор разорился и стал торговать красотою жены – не хуже интернунция Боскампа. В числе коронованных покупателей Софьи были германский император Иосиф II, шведский король Густав III и… и…

– Берите с них подороже, – внушал де Витт жене.

У женщины хватало ума не следовать вычурным модам Парижа: Софья появлялась всюду наподобие античной богини, облаченная в древнегреческий хитон из белого муслина с широким разрезом от бедра до пят, а муслин был столь прозрачен, что через него ясно просвечивались контуры ее идеальной фигуры. Тогда же Софью де Витт прозвали в Париже «la belle Phanariote» (прекрасная фанариотка)!

Купленная за жалкие гроши на грязном базаре Стамбула, без роду и племени, эта женщина и станет последней страстью светлейшего князя Потемкина-Таврического. А знаменитый в нашей стране парк в Умани сохранил ее имя – Софиевка… Боже, сколько жизней было загублено в этом парке, когда мужики передвигали горы, возводили плотины и выкапывали для черных лебедей глубокие озера! Но это случится гораздо позже, когда «прекрасная фанариотка» станет женою двух графов Потоцких – сначала отца, а потом сына… Уж не в наказание ли господне уманьское землетрясение 1834 года переломало в гробу ее грешные кости?

О, судьбы! Кто вас выдумывает?..