Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
«Крутая Мария»
1
Вот так мы и познакомились: я и мальчики с «Крутой Марии». Нечаянно встретившись ранним ноябрьским утром 1930 года у шахты, на косогоре, мы потом пошли вместе в поселок, и один из ребят, тот, что был с сундучком (его звали Виктором), поддавшись минутному порыву, рассказал мне историю своего бегства и возвращения.
Он рассказывал, ничего не тая и себя не жалея. Ему, видно, не терпелось поскорее чистосердечно и всенародно покаяться и тем очиститься. Он боялся только, что я стану посмеиваться над ним; рассказывая, он то и дело бросал на меня недоверчивые, то почти враждебные, то по-детски умоляющие взгляды; я запомнил его глаза — черные, смелые, с желтым огоньком в зрачках…
— А теперь, — сказал он, тряхнув головой, — мы с товарищем решили, что никуда не уйдем с шахты! — И он с вызовом посмотрел на меня: что, мол, не верите? Нет, я верил. Я так и сказал им: верю! — и они ответили мне благодарным взглядом.
У шахты мы расстались. Я пожелал ребятам «мягкого угля и крепкой кровли» — как обычно желают шахтерам, пожал обоим руки и пошел к своим.
Больше мы не виделись.
Я пробыл несколько дней на «Крутой Марии», потом на других шахтах и, наконец, уехал в Москву.
Там и я нашел себе дорогу по сердцу: стал журналистом, корреспондентом центральной газеты.
Редактору никогда не приходилось долго уговаривать меня на дальнюю поездку; достаточно было просто подвести к большой карте на стене и ткнуть карандашом в любую точку.
— Ну, Бажанов? — посмеиваясь, спрашивал он. — А если сюда, разве не интересно?
Еще бы не интересно! Начинались тридцатые годы, годы Великой Стройки, чудесных дел и удивительных людей. Репортерская заметка становилась страницей летописи. Сперва маршруты моих странствий ограничивались Донбассом и югом страны, потом потянуло на север. Говорят, Урал — родной брат Донбассу. Я должен был знать свою родню.
И я узнал и полюбил уральские шиханы, сибирские гольцы, дальневосточные безлесные сопки. Я познакомился и близко сошелся с уральскими мастерами и кузнецкими металлургами; я видел, как добывают уголь, соль, руду, калий, бокситы, золото — рассыпное и рудное; как варят сталь и тянут трубы; как в Златоусте куют кавалерийский клинок, а в Каслях старики отливают статуэтки из чугуна — оленя с ветвистыми рогами на крутой скале или Дон Кихота на тощем, тоже чугунном коне.
Навсегда запомнились мне штурмовые ночи на Магнитке, и авралы на Коксохиме, и битвы «батальонов энтузиастов» с вечномерзлой землей. То были дни не только Великого Сева, но и Первой Жатвы. Сроки сбывались. Люди уже начинали пожинать первые плоды своих усилий. Мечта становилась явью, замысел — плотью, чертеж на синей кальке — живым городом во вчерашней пустыне.
Пуск каждого нового агрегата сам собою превращался во всеобщее торжество; каждый раз это было, как рождение сына-первенца; рядом с родителями — инженерами и мастерами — стояли мы — журналисты, свидетели, а наших известий нетерпеливо ждала вся охваченная стройкой страна.
Мне посчастливилось быть на многих таких «крестинах». Я видел, как застывал бетон днепростроевской «гребенки» и как убирались леса с новых зданий в Комсомольске-на-Амуре, и как катилась первая болванка по роликам блюминга в Макеевке, и первый автомобиль по шоссе из Магадана, и как пошли на-гора первые вагонетки голубого сильвинита из соликамской шахты. Я помню первый дымок над первой домной Магнитки; он был уже не бело-розовый, как в дни сушки, а бледно-желтый — настоящий рабочий, производственный дым — от него уже пахло рудой и коксом. И сотни людей следили, как распластывается этот дымок в небе над горой Магнитной, и молчали: не было таких слов, какие могли бы достойно выразить их чувства. И у меня их не было…
Но чаще всего редактор посылал меня в дальнюю дорогу не ради рождения домны, а ради рождения человека, героя. Я находил этого человека где-нибудь на дне котлована, или на плотине (от резиновых сапог до брезентовой шляпы всего забрызганного хлопьями бетона), или у горна печи. И писал о нем. А тут же, вокруг моего героя и по дороге к нему или от него, всюду и везде — на воздушных перекрестках, в новых, еще не оштукатуренных гостиницах, на пустырях, в товарном вагоне, временно заменяющем вокзал на новой линии, в общежитии паровозных бригад или в глинобитных бараках — все время встречались сотни других, удивительных и не «указанных» редакцией героев: их имена еще никому не были известны, но о каждом из них уже хотелось писать. Мне вообще не приходилось встречать людей неинтересных: кто трудится, тому всегда есть о чем порассказать.
По-моему, именно в эти тридцатые годы уже стал явственно обозначаться характер нового человека на земле — советского человека, строителя социализма.
При этом все, что было драгоценного в русском характере, расцвело невиданно щедро и урожайно, а что было чуждого — от рабского прошлого, от идиотизма подневольной жизни, от власти кабака и тьмы — стало, шелушась, отлетать и пропадать, как струпья со здорового тела. И уже родились новые, советские чувства, и первым из них — чувство хозяина.
Чувство хозяина! Словно вся родина была теперь как один общий, мой и наш, дом, еще не достроенный, еще как следует не обжитый, но просторный, светлый и радостный и, главное, до слез родной и дорогой. И для того чтобы его достроить, да прибрать, да принарядить — нельзя теперь ничего жалеть: ни сил, ни жизни, и все можно претерпеть. То были трудные годы, и со стороны казалось: немыслимы, не под силу человеческому существу этакие мечты и планы, этакие дела и сроки.
Но советскому человеку чудеса были с руки.
— Все могу! — гордо сказал он на весь мир. — Такое могу, что никто иной в мире не может! — И Громов полетел дальше всех, а Коккинаки — выше всех людей на земле; и с невиданной высоты ринулся вниз с парашютом Евдокимов; и туркменские конники на своих скакунах дошли от Ашхабада до Москвы, а из Москвы пошли в Кара-Кумы автомобили…
Что это было? Разинув рот, глазели иноземцы на чудо рождения нового мира и нового человека. Что это было?! Одни в недоумении разводили руками: славянская, непонятная душа! Другие, похитрее, объясняли все русской удалью, даже русским озорством. И всем этим прорицателям было невдомек, что это еще только разворачивается во всю свою мощь талантливый народ-хозяин; встрепенулись и взыграли в нем разбуженные подспудные богатырские силы; еще только забили живой водой родники народных талантов, а конца им нет и не будет, и коли есть у человечества светлое будущее, то — вот оно, родилось здесь.
У этого будущего были враги — давние и новые, большие и малые. Помню страшную январскую ночь на Зугрэсе — ночь аварии. Мы вбежали в цех и увидели лед на мертвом теле сожженного мотора — это была диверсия. Помню, вошел тогда в цех и один чужой, нерусский человек. Он был высок и худ, и звали его не товарищ, а — мистер. Мистер Торнтон, фирма «Метро-Виккерс», Англия. Я не запомнил всех подробностей его истинно британского, брезгливого и надменного лица; запомнил я плоскогубцы. Он держал их в руке и то и дело пощелкивал ими.
— О, теперь пуск нет скоро! — грустно покачивал он головой, а плоскогубцы в его руках весело щелкали.
Так впервые увидел я врага с плоскогубцами в руках, как видел раньше врага с кулацким обрезом под мышкой, а потом — врага с автоматом наперевес, и врага с вечным золотым пером и фотоаппаратом «контакс» через плечо, и врага в безукоризненном дипломатическом фраке. О, сколько врагов завывало и бесновалось вокруг нашей стройки, они и сейчас не перевелись! Дипломаты хотели задушить нас санитарным кордоном и блокадой, кулаки думали взять голодом, троцкисты — злодейским выстрелом из-за угла, иноземные писаки — клеветой; брызжа бешеными чернилами, сочиняли они о нас всякие небылицы, обзывали дорогие наши мечты сумасшедшим бредом и предсказывали крах пятилетки.
А мой народ, посмеиваясь над этими «пророчествами» и не боясь угроз, клал да клал кирпич к кирпичу; не давая себе ни отдыха, ни привала, шел своим великим путем к коммунизму.
Да, крылатые это были дни! Мудрено ль, что и мне не сиделось спокойно на месте? В те дни как раз начиналось наступление большевиков на Арктику. Я получил командировку редакции, купил себе оленьи пимы и пушистый малахай — и вот уже стоял на заснеженном аэродроме, готовый к «великим подвигам» и «великой славе».
Дядя Вася, полярный летчик, с которым я должен был лететь, встретил меня неласково, я не мог понять отчего — я перед ним еще ни в чем не провинился.
Только потом, когда мы сдружились, он, глядя мне прямо в лицо своими чистыми, голубыми глазами, все бесхитростно объяснил:
— Я бы мог взять вместо тебя девяносто килограммов горючего!
Сейчас из Москвы на Диксон летают в любое время года, и днем и ночью, тратя на полет всего несколько часов. А тогда, шестнадцать лет назад, то был необычайный рейс: он продолжался месяц. И я узнал, что такое зимний перелет, и встречный ветер, и арктический мороз, когда даже одеколон замерзает в кабине; и вынужденная посадка на пустынном мысе, где учишься главной добродетели полярника — терпению; и буря в Дудинке; и наледь на Игарской протоке — целый день мы артельно, веревками вытаскивали самолет из снежной каши, а потом триста игарских осоавиахимовцев маршировали, утрамбовывая площадку для взлета…
И я увидел: до чего же велика и причудливо-прекрасна наша родина! Проплыли под крылом самолета степи, горы, тайга, лесотундра, тундра — и вот уже пост мотор над скованным льдами горлом Енисейского залива, и все вокруг голубовато-бело и необычно, даже неправдоподобно, и это уже — Арктика!
Арктика! Вот такой виделась мне она из окон моей московской квартиры: белое безмолвие, одинокие избушки под снегом, долгие оленьи обозы да непонятные, суровые, бородатые люди в мехах и коже, с ножом на поясе и винтовкою за плечами.
Сперва все сбывалось: были и снежные просторы, и голубые торосы, и тишина, и собачьи упряжки — и цугом и веером, — и на Диксоне нас встречали бородатые люди в кухлянках с капюшонами, и у многих из них на поясе действительно болтался охотничий нож с черенком из моржовой кости. А в кают-компании зимовки нас ждали бифштексы из медвежатины и нарезанная тоненькими ломтиками строганина из сырой замороженной рыбы, и спирт в большой баклаге, и противоцинготный экстракт из клюквы, такой кислый, что его иначе, как «окся-кокся», не звали. А на стене на почетном месте висел обломок авиационного винта, и через окно был виден старый диксоновский маяк — обледенелая деревянная вышка с зеленым колоколом. Я на все смотрел жадными, несытыми глазами.
Но вот после первых тостов разговорились мы с зимовщиками о самом главном — об их жизни, и я вдруг с удивлением услышал знакомые речи и знакомые слова: план, соревнование, ударники… И тотчас же нас потащили и повезли — на собаках, цугом! — смотреть стройку: порт, линию причалов, угольную базу, радио-центр, радиомаяк…
Люди показывали нам дела своих рук со знакомой уже мне тихой гордостью строителей, и я, улыбаясь, ждал, что и здесь, как на Урале или в Сибири, услышу обычное:
— Еще полгода назад тут ничего не было!
И вдруг я услышал такое, чего ни на Урале, ни в Сибири не слыхивал:
— Еще четыре месяца назад все это было под водой! — И нам рассказали историю радиоцентра на Диксоне.
Это случилось осенней ночью. Нежданно-негаданно налетел свирепый норд-вест и затопил у мыса Кречатник баржу: на ней и был весь радиоцентр в ящиках. Строители видели, как погружается в пучину студеного моря их радиоцентр, ради которого, собственно, они и приехали сюда, на край света. Ну что ж! Их вины тут не было. Стихия! В бухте Диксона стояли корабли — можно было сесть и уехать восвояси. Можно было и не ехать! Просто остаться «зимовать», получать полярную зарплату и ничего не делать.
Но ни о том, ни о другом у людей на берегу даже мысли не было. Кончилось оцепенение первых минут, и все вдруг молча ринулись в ледяную воду. Все: и строители, и водолазы, и радисты, даже старичок врач, даже кухарка; прибежали ребята из порта и тоже бросились в море. Они все были хозяева, иного хозяина у них не было.
Много часов работали они в воде, пока последний ящик не был вырван, выхвачен из проклятой пасти моря. И тогда на берегу люди стали разбивать топорами ящики и спасать нежную радиоаппаратуру от ржавчины, как спасли ее от воды. Они все разобрали до винтика, все перетерли, все смазали маслом.
Все эти дни жили они под дождем и ветром в холщовых палатках на берегу, не зная ни отдыха, ни сна, ни горячей пищи, и только когда кончили, подумали, что теперь надо бы отдохнуть. Хорошо б отдохнуть теперь в тепле! Но отдыхать было некогда: надо строить. И они безропотно взялись за топоры и пилы.
Вечером мы сидели в уютной кают-компании на Новом Диксоне и тихо беседовали. О Большой земле. О Москве. О новом метро. Об отмене карточной системы. О театрах. О Качалове. О футболе. О том, что — верно ли? — Охотный ряд теперь не узнать. О карнавале в Парке культуры и отдыха. О новом кинофильме и песенке Лебедева-Кумача — надо бы ее разучить! Словом, обо всем, о чем могут говорить советские люди, даже если они встречаются на 73-м градусе северной широты.
А одна из зимовщиц ошеломила меня совсем неожиданным вопросом:
— Скажите, товарищ Бажанов, а что сейчас носят женщины на Большой земле?
Все засмеялись. Но она нисколько не смутилась, а только покраснела с досады и упрямо повторила:
— Нет, вы скажите! Какая сейчас мода? — И женщины за ее спиной поддержали ее нешумным хором.
Я растерялся.
— Не знаю, — пробормотал я. Я действительно, ей-богу же, не знал, не имел об этом никакого понятая…
Но надо было отвечать. Я решил вспомнить, как одеты знакомые мне москвички. Сразу представилась Москва, ее улицы, толпы на них… Вдруг вспомнились знакомые парашютистки (не один я увлекался ими!): они носили синие комбинезоны с серебристыми «молниями» и кокетливые черные береты. Но это, кажется, не то, чего ждет от меня модница с 73-й северной параллели.
Вспомнились девчата с шахт метро. Они действительно были тогда царицами московских улиц. Как гордо шагали они по Москве в своих широкополых брезентовых шляпах, в резиновых сапогах, забрызганных бетоном и глиной, независимо заложив руки в карманы своих ватных брюк!
Вспомнилась самая красивая девушка столицы: ее пронесли Первого мая через Красную площадь на огромном шаре. Она была в алой майке и трусах. Припомнились политотдельские девчата в желтых бараньих кожушках, туго перетянутых ремнями; трактористки в огромных щегольских рукавицах-крагах; знатные колхозницы, приезжавшие на слет в Москву. Обычно они были в темно-синих пиджачках мужского покроя и в ярких шелковых платках с бахромой.
Вспомнились девушки, каких я видел в театрах, в кафе, в парках: они одевались красиво, изящно, женственно, но каждая по-своему! А мода, черт подери, какая же мода царила у нас в Москве?!
Не помню, что я ответил тогда зимовщицам, что-то бессвязное и невразумительное, а сказать мне хотелось так:
— Милые модницы! Я не знаю, какая сейчас мода в Москве, какой длины допускаются юбки и какой конструкции шляпки. Но не горюйте! Честное слово, даже здесь, на краю света, вы не отстанете от советской моды! И если вы появитесь в столице вот такими, как вы есть, — в меховых сапогах, расшитых бисером, в ватных штанах и оленьих малицах, — женщины Москвы с восхищением и даже завистью будут глядеть на вас и на ваш наряд.
Дядя Вася улетел, а я остался зимовать. Зимовка была дружная, веселая. Здесь, у самого Ледовитого моря, мы не чувствовали себя ни затерянными, ни забытыми. Большая советская земля была и далеко и близко. Каждый день мы слышали ее голос. Мы тоже жили в ее атмосфере, в ее воздухе, мы были вместе с ней в ее полете к звездам!
Когда случалась буря или «магнитные возмущения», я обычно просто прикладывал ухо к репродуктору — или репродуктор к уху — и слушал не радиопередачу (ее совсем не было слышно), а свист эфира, бурю мировых пространств, и в ней какой-то далекий-далекий, размеренный и мягкий стук, словно то стучало большое и доброе сердце родины.
Однажды — это было в мае, и слышимость была чудесная, а за окном розовыми горами лежал снег, осиянный незатухающим уже солнцем, — мы услышали речь Сталина.
Весь вечер в кают-компании толпились, дымя трубками, взволнованные и оживленные люди: радисты, радиотехники, строители, механики, водолазы. Люди шумели, спорили, горячились… Надо было и жить и работать иначе, чем раньше, — лучше, чище, вдохновеннее.
— Теперь беспокойно надо жить, товарищи! — восклицал радиотехник Володя, парень с рыжими пушистыми, «арктическими» бакенбардами. — Какая техника дана нам в руки, ребята, какая техника! Нансену и Амундсену такая и не снилась!
Хорошее, творческое беспокойство действительно охватило всю нашу зимовку; каждый захотел работать еще лучше. Скоро и у нас появились люди, знаменитые на всю Арктику.
Именно в эти же тридцатые годы впервые появилось в советском словаре понятие «знатный человек». Слова были старые, а понятие — новое, совсем новое, как новой, невиданной в истории человечества была и сама наша советская «знать».
В эту трудовую знать нельзя было вползти ни по протекции, ни по заслугам отцов, ни по счастливой случайности рождения. Слава перестала быть уделом избранных натур — завоевать ее мог каждый. Ее хватало на всех.
Впервые в истории человек «выбивался в люди», в знать, никого не давя, не подличая, не пресмыкаясь, а только трудясь, но трудясь честно и вдохновенно, в благородном соревновании с товарищами. И именитость ему не давалась навечно: вчерашнего героя забывали тотчас же, как только начинал он работать худо, — он уже не был ударником. Ударник — то было самое знаменитое и самое почетное звание в тридцатых годах; прославленных летчиков и полярных капитанов тоже называли ударниками. Но уже предчувствовалось, что скоро, вот-вот появится, должно появиться новое слово и новое имя, и оно заменит старое и обозначит собой новое явление и уже новую ступень.
Разумеется, я и не думал и мечтать даже не мог о том, что это имя явится впервые именно у меня на родине, в Донбассе, и будет оно — имя простого шахтера. Но жадно ловил я в эфире каждый звук о Донбассе. Опять туда, туда тянулась моя душа, туда летели и думы мои и сердце… Какая же колдовская сила в нем, в этом дымном, неприютном крае, чем приворожил он меня, чем к себе тянет?! Но, видно, суждено мне весь свой век тосковать в разлуке с ним, нетерпеливо к нему стремиться, и опять покидать его, и опять к нему возвращаться…
В августе закончилась наша зимовка. Пришли пароходы, привезли смену.
В последний раз собрались мы за общим столом. Смена произошла на ходу — так сменяются часовые. Прежний зимовщик снял спецовку, новый надел и подставил сильную спину грузам. Прежний механик слез с трактора, вытер руки паклей, новый сел на его место и поехал. Стали на вахту радисты, метеорологи, гидрологи, и новый аэролог уже запустил в небо свой пронизанный солнцем шар-пилот.
Две смены встали за общим столом. Два коллектива. Две зимовки. Из рук в руки бережно передается советский флаг. Старый начальник поднимает бокал и желает новой смене счастливой зимовки! Новый начальник чокается и отвечает: вам — счастливого отдыха!
В последний раз гудит пароходный гудок. Прощай, Арктика! Здравствуй, Большая земля!
…Только отчего же, когда стали таять в тумане черные скалы острова, вдруг странной болью сжало горло? Значит, и здесь, на этих скалах, остался клочок сердца. Теперь будет тянуть и сюда…
В Москве на вокзале меня встречали мои товарищи-журналисты. Шумной ватагой ринулись они ко мне, уже на ходу раскрывая объятия. Но, увидев меня, тут же и отступились. Я не оправдал их ожиданий. Я их разочаровал. Они приехали встречать подвижника, постника, арктического великомученика, а встретили поздоровевшего и раздобревшего парня, поперек себя шире.
Они были так озадачены, что долго не могли решиться предложить мне купленную заботливо и заранее путевку на курорт.
Однако на курорт я поехал, но пробыл там недолго.
Пришла телеграмма из редакции и все во мне перевернула: «Немедленно вылетай в Донбасс. Там начались чудесные дела. Рекомендую шахту «Крутая Мария».
Наутро я уже сидел в самолете. Было 2 сентября 1935 года.
После долгой разлуки я вновь возвращался домой. Какие же чудесные дела начались там? Что увижу я? Кого встречу?
И мне вдруг вспомнилось далекое-далекое ноябрьское утро тридцатого года, дорога на «Крутую Марию», и косогор, и розовая заря над шахтой, и два мальчика… Как звали их? Что сталось с ними? Остались ли они, как клялись, на шахте, или бежали, и поток житейский унес их с собой прочь, как горная река уносит валуны и камни, шлифует, трет, бьет их и, наконец, вышвыривает где-нибудь на отмель?
Кажется, одного из ребят звали Виктором…
2
Жарким июньским полднем шли по рудничной улице два товарища; одного звали Виктор Абросимов, другого — Андрей Воронько. В июне 1935 года им обоим вместе было уже сорок пять лет.
— Вот и акация отцвела! — весело сказал Виктор. — Пора уж и в Чибиряки, друже!
Они каждую весну ездили в отпуск в Чибиряки. Они ждали этих дней всю долгую забойщицкую зиму. Мечтали о них. Заранее радовались встрече с родными, со школьными товарищами, с Пслом — тихой рекой их детства. «Хорошо у нас на Псле! — растроганно вспоминали они. — Нет, правда, хорошо!» И каждый раз, уезжая в Чибиряки, они прощались с шахтой так, словно отплывали куда-то далеко-далеко в иной мир, в мир безмятежного детства…
Но родные старились, друзья детства разлетались из Чибиряк по белу свету, знакомые девчата выходили замуж, и только Псёл, как всегда, неслышно катил свои волны, терпеливо выслушивал и признания и мечты, и уносил их вниз, к морю… Добрая река — Псёл! Впрочем, в прошлом году друзья пробыли в Чибиряках только неделю — соскучились и вернулись домой.
Домой — это означало теперь на «Крутую Марию», на шахту. В конце концов настоящий дом у человека не там, где он отдыхает, а там, где он трудится.
Теперь они чувствовали себя дома только здесь, на «Крутой Марии», и нигде больше. Здесь были их интересы, их работа, их настоящие товарищи, соперники и враги. Здесь все их знали. Они шли по улице, то и дело здороваясь с прохожими и отвечая на поклоны. Они стали заправскими шахтерами, мастерами угля. Их пожелтевшие от времени и дождей портреты уже давно висели на доске почета у проходных ворот.
Они жили все в том же «общежитии дяди Онисима», но в отдельной комнате на двоих. У них все было общее, и если б один из них вздумал жениться — им нелегко было бы разделить надвое все их добро: книги, мебель, посуду и патефон.
Но о женитьбе они еще и не думали.
— Я б в этом году на курорт поехал… — задумчиво сказал Андрей. — К морю…
Виктор только засмеялся в ответ. Ну что ж! К морю так к морю! Они могут поехать, куда захотят. Им охотно дадут путевки. А нет — купим! Вчерашняя получка еще вся целиком лежала в кармане; Виктору казалось, что они с приятелем могут купить весь мир.
Они шли по улице без цели, вразвалку, и не гуляя и не торопясь. Лениво перебрасывались шутками с прохожими, курили, не вынимая рук из карманов, а только перекатывая папиросу языком из одного уголка рта в другой.
Оба были в одинаковых темно-синих праздничных костюмах, кепках-капитанках с лакированным козырьком и в рубашках зефир без воротничков. Да и в самом деле, на кой черт им эти воротнички-удавы? Здесь, на рудничной улице, они все равно дома. Их и так знают! Все девчата на шахте скажут, какие у Виктора галстуки: он любит пестрые, яркие — красные с синим горошком или светло-табачные с искрой. А Андрей и вовсе галстуков не носит, они ему не идут, стесняют его; он любит вышитые сорочки. Но сегодня он тоже надел рубашку зефир, без воротничка, но с болтающейся запонкой. В этом и был их шик — небрежный шик озорных, неженатых парией-шахтеров: им все можно!
— Ишь, женихи скаженные! — сказала вслед им пожилая баба у колодца.
Они услышали и громко, на всю улицу, захохотали.
Они были молодые, свободные, здоровые парни. Смутно чуяли они в себе огромную, тревожную и наивную душевную силу; они не могли израсходовать ее всю в забое, и она томила их… Было предчувствие, что ждет их обоих большая дорога и необыкновенная судьба, но они не знали, какая, и угадать не могли. Так бывало всякий раз в воскресенье, в свободный день. Проснувшись, они уже не знали, куда девать себя и свою богатырскую силушку, и она бродила в них, как хмель, и тревожно играла в жилах. И они сами не знали, что станут делать с собой через час, — пойдут ли слушать лекцию или пить пиво… Но им обоим хотелось, чтоб в это утро случилось с ними, наконец, что-нибудь необыкновенное и непременно красивое и благородное, потому что навстречу красивому и доброму были распахнуты их души.
Заложив руки в карманы, шли они, чуть покачиваясь на ходу, по улице, и жужелица похрустывала под их ногами, а в карманах позвякивала серебряная мелочь. Было жарко, и от раскаленного зноем террикона, как от огромной печи, текли в поселок неспешными волнами струи жара и едкие запахи серы: то тлел колчедан на глеевой горе.
Нечаянно для самих себя ребята очутились на базаре. Здесь было еще жарче, и лошади у колхозных возов понуро дремали, сонно отгоняя хвостом жирных, ленивых базарных мух. Разморенные жарой, молчали продавцы; покупателей было мало. Был уже полдень, и базар дотлевал, как брошенный костер, который зажгли для дела, а потом ушли и забыли погасить.
Ребята лениво пошли меж рядов, и опять у Виктора было гордое сознание, что он может купить любую вещь, и поэтому покупать ничего не хотелось.
— Продаю счастье! — вдруг услышали они за спиной равнодушный голос и, обернувшись, увидели человека в помятой зеленой цыганской шляпе со шнурком вместо ленты; на плече его сидел старый сердитый попугай.
— Продаю счастье! — лениво повторил человек в зеленой шляпе и покосился на молодых шахтеров. Это был не цыган, а русский старый человек с добрыми и грустными глазами и отвислыми усами, весь какой-то помятый и облезлый, как и его птица.
— Счастье продаете? — усмехнувшись, спросил Виктор.
— Продаю, — спокойно ответил человек с попугаем, словно он продавал спички. — Купите.
— А зачем нам счастье? — засмеялся Андрей.
— Нет, постой! — остановил его Виктор, озорно блеснув глазами. — Ты погоди! А в чем же оно заключается, ваше счастье? — спросил он продавца.
— А вот попка вытащит, вы и узнаете…
— А вы сами не знаете?
— Как я могу знать? — пожал плечами продавец счастья. — Мне это знать не положено.
— Что же, выходит, попка умнее вас?
— Попка? Нет! Он дурак. Как может птица быть умней человека? — вдруг обиделся он. — Это вы против бога говорите. Нельзя!
— А вы и в бога верите? — усмехнулся Андрей.
— Ну, не бог… природа… наука… все едино! — уныло разъяснял продавец. Его тоже разморили жара и сонная тоска потухающего базара. А может быть, он был просто голоден. — Счастье. Судьба.
— Интересно! — расхохотался Виктор. — А ну, продайте-ка на пятак счастьица…
Продавец снял попугая с плеча и подставил ему ящичек с билетиками.
— Попка, попочка! — ласково сказал он сердитой птице. — Вытащи-ка счастье молодому человеку.
Попугай зло клюнул в ящик и вытащил билет. Виктор прочел: «Вы родились под знаком Зодиака. Вас ждет неожиданное счастье, но бойтесь зеленого глаза и плохого соседа».
— Так! Ясно! — захохотал Виктор.
— Купите и вы, молодой человек! — обратился продавец к Андрею.
Попка опять сердито клюнул и вытащил билетик. Андрей, невольно волнуясь, развернул желтую бумажку, словно в ней действительно было предугадано, что ждет его в этой жизни, и прочел: «Вы родились под знаком Зодиака. Вас ждет неожиданное счастье, но бойтесь зеленого глаза и плохого соседа».
— Это что же? — рассердился Андрей. — Выходит, все билетики одинаковые?
— Нет… — смущенно пролепетал продавец. — Бывают разные… Какая судьба…
— Это судьба у нас с тобой одинаковая! — смеясь, вскричал Виктор и хлопнул приятеля по плечу.
Но честный Андрей разозлился не на шутку. Теперь было стыдно за секундное волнение, когда разворачивал билетик, и обидно, что над ним так подшутили дурацкая птица попугай и этот старый плут в зеленой цыганской шляпе.
— Дурак ваш попка! — сердито сказал он. — И вы хоть старый человек, а обманщик… В милицию надо за такие дела…
Продавец счастья уныло слушал его, не пытаясь ни спорить, ни бежать. Вероятно, его много били в жизни — он был философ.
— Ты не горячись, Андрей, стой! — сказал Виктор. — Я конкретно желаю про наше с тобой счастье выяснить. Почем весь ящичек? — спросил он вдруг продавца.
Тот растерянно посмотрел на него:
— Чего?!
— Знаешь, кто ты таков есть? — рассмеявшись, сказал Виктор. — Ты живой пережиток капитализма в сознании людей. Понятно? Ну, вот!.. А я желаю все твои билетики оптом купить, весь опиум сразу…
— Так ведь тут же разные предсказания, вам все не подойдет, — запинаясь, начал продавец счастья и от волнения даже шляпу снял, обнаружив седую плешивую голову. — Пять рублей! — вдруг сказал он и покраснел. — Ну, три давайте!.. — И он, как попугай крылом, махнул зеленой шляпой.
Виктор, ухмыляясь, дал ему три рубля и высыпал все билетики в свою кепку-капитанку.
— Ну вот! — довольно сказал он, тряся кепку с билетиками. — Теперь я буду торговать счастьем.
Дурачась, двинулся он вперед, выкрикивая на ходу: «Продаю счастье, продаю счастье!» Но базар уже опустел; только на запоздалом возу, застрявшем среди площади, встрепенулась молодуха, стала тормошить мужа:
— Петро, а, Петро! Ты чув? Щось продают. Может, нужное?
Но Петро только лениво отмахнулся в ответ:
— Та нет! То агитация! — Он, видно, принял Виктора и Андрея за затейников из Дворца культуры.
Виктору стало скучно. Опять не знал он, что делать, куда девать себя в это нерабочее утро.
— Пойдем пива выпьем, что ли? — неуверенно предложил он.
— Нет. Неохота, — отозвался Андрей. — Пойдем лучше на вокзал. А?
— Ну что ж!
И они пошли на вокзал.
3
Они шли старой, знакомой дорогой. Когда-то этой дорогой бежал Виктор с шахты, и верный Андрей пошел тогда вслед за товарищем, чтоб вернуть его. Страшная это была ночь! Но сейчас они и не вспомнили о ней.
— Смотри! — сказал Андрей. — А трамвай уже почти готов. Вот смеялись, смеялись над горкомхозом, а смотри-ка!
Виктор рассеянно взглянул на трамвайную линию — действительно, все готово!
— Да… — сказал он. — Это хорошо!.. Большое удобство людям.
Он все еще держал в руках капитанку с билетиками. Наконец сам заметил это и расхохотался.
— Ну, а с этим что делать?
— А выбросить! — посоветовал Андрей.
— Нельзя! — серьезно возразил Виктор. — Три рубля плачено.
Он встряхнул кепку и вдруг решил так и надеть ее прямо с билетиками на голову.
— Ну, Андрей, а какое у тебя мнение насчет счастья?..
— Та отстань ты, пожалуйста!..
— Нет, ты скажи!.. С марксистской точки зрения…
— Ну, счастье и счастье…
— А все-таки?..
— Ну, это, — Андрей с усилием выдавливал из себя слова, — это, по-моему… как тебе сказать… ну, исполнение всех моих желаний, что ли…
— А какие твои желания?
— Ну, работать хорошо… и в дальнейшем расти на работе… Та отстань ты, ей-богу!
— Д-да… — усмехнулся Виктор. — Ну, работа работой, это хорошо!.. А для себя?
— Ну, для себя что?..
— А я, что ж, на чужого дядю работаю? Чудак ты, Виктор!
— Да… Верно, — согласился Виктор. — Но вот ты говоришь: счастье! А слава? Разве счастье не в славе? Ты о славе мечтал, Андрей?
— О чем? — удивился тот.
— Ну, например, о славе!..
— Мы не летчики!
— А все-таки?
— Чудак ты, Виктор! — пожал плечами Андрей. — Какая ж может быть у шахтера слава! Наша с тобой слава под землей ходит, ей на люди и выходить-то неудобно. Она ж чумазая, черная…
— Д-да… Конечно, какая это слава? — опять согласился Виктор. — Вот наши с тобой портреты который год висят, а где нас, кроме «Марии», знают?..
— Главное, чтоб совесть перед людьми была чистая, — назидательно сказал Андрей, — а слава — бог с ней!..
— Ну, а любовь?
— Любовь?..
— Ну, хотя бы любовь…
— Любовь… — задумчиво повторил Андрей. — Любовь — это да… Это, говорят, счастье…
— А ты откуда знаешь?..
— Так я ж сказал: говорят…
— Ой, Андрей! — лукаво засмеялся Виктор. — Подозреваю я, что ты влюблен.
— Я?! В кого?!
— А это тебе видней, в кого…
— Та, ей-богу ж, Виктор… Та провалиться мне на месте… — заволновался Андрей.
— Ладно, ладно! Выдавай свой секрет.
— Та какие ж у меня от тебя секреты?
— Черт тебя разберет. Ты хитрый!
— Я?!
— Ты.
— Я?! — Андрей чуть не заплакал от обиды. — Бессовестный ты! — сказал он дрожащим голосом. — Если ты на Веру намекаешь, так я ж тут при чем?
— А кто ж при чем? — посмеивался Виктор.
— Я ж ею ни капельки не интересуюсь…
— Развратный ты человек, Андрей! — смеясь, сказал Виктор. — Вскрутил девочке голову, а теперь — в кусты…
— Так когда же я ей вскрутил? — взмолился совсем расстроенный Андрей. — Я ж с нею и слова не сказал ни разу. И не целовались мы никогда…
— Ладно, ладно! — поддразнивал Виктор, зная, что попадает в больное место. Андрей нежданно-негаданно, себе на беду, покорил хрупкое сердечко Веры, дочери старика соседа. Он долго даже не подозревал об этом, а когда ему сказали ребята, вспыхнул, покраснел и разозлился на «кучерявую дуру», как он ее тут же назвал. Скромный и честный, он не мог не почувствовать, как легла теперь на его душу ответственность за эту чужую, не нужную ему любовь. И не знал, что делать.
— А вот я ее оттягаю за косы, — мрачно сказал он, — сразу вся дурь пройдет.
Они уже подходили к вокзалу.
— Где тебе! — смеясь, сказал Виктор. — Вот увидишь, она еще тебя на себе женит.
— Та ни в жизнь! — вскричал в ужасе Андрей и испуганно оглянулся.
— Женит, женит! Пойдем лучше, пока ты еще холост, в буфет, пива выпьем. А то потом жена не даст.
Они зашли в буфет и спросили пива. На вокзале было оживленно — ждали скорого Москва — Минеральные Воды.
— Поедем на Минеральные Воды, Андрей, а?..
— Нет. Я к морю хочу, — задумчиво отозвался тот, вытирая с губ пену.
— Ну, к морю так к морю. Все одно минеральные воды не полезны для шахтерских желудков. Я так считаю, а?..
Наконец пришел скорый. Ребята вышли на перрон. Поезд стоял здесь всего минуту. Они проводили его спокойным, чуть-чуть насмешливым взглядом, без тоски и зависти. В чем дело? Они и сами могли поехать на курорт в Минеральные Воды! Но Андрей хочет к морю.
Поезд прошел, оставив за собой облако пара и дыма, и перрон опустел. Только одна девушка, вероятно пассажирка скорого, осталась на перроне. Она стояла спиной к ребятам, стройная, молодая, в строгом черном костюмчике; пикейный беленький воротничок кокетливо высовывался из-под пиджачка.
— Э-э! — восхищенно прошептал Виктор. — Обратите внимание! — Он подмигнул приятелю и вдруг беглым шагом подошел к девушке. Андрей за ним.
— Поднесем, барышня? — крикнул на ходу Виктор, подражая носильщикам.
Девушка обернулась и радостно вскрикнула:
— Виктор!
Он остолбенел.
— Даша, ты? — не то удивленно, не то разочарованно произнес он. Так это только Даша, дочь дяди Прокопа! Но как она изменилась! Действительно, стала городской барышней, совсем киноактриса, красивая, стройная — и чужая. И все-таки это только Даша — девчонка, которую они когда-то чуть не оттаскали за косы в полутемном штреке.
А она стояла перед ними веселая, возбужденная, даже уши от волнения порозовели, и улыбалась обоим. Так всегда бывает, когда после долгой разлуки возвращаешься домой, к родным местам; первый встретившийся знакомый кажется тебе самым родным, самым близким человеком на земле.
— Какие вы оба здоровые стали, черти! — говорила она, тряся их руки.
— А ты? Совсем дама!
Они говорили теперь наперебой, почти не слушал друг друга. Только Андрей молчал, он вдруг оробел.
— Так ты на каникулы?
— Ой, так соскучилась!
— А мы и не думали, не гадали. И дядя Прокоп ничего…
— Я так соскучилась, так соскучилась…
— Ты б хоть телеграммой предупредила…
—. А зачем? Я взрослая! И потом, я думала — трамвай…
— Трамвай скоро пустят! — сказал вдруг низким басом Андрей и смутился. Он был совсем подавлен. Нет, это не Даша, какую некогда знал он смешной, чумазой девчонкой-лампоносом, с русыми тощими косичками. Теперь это барышня, студентка Горного института. Вот какой у нее крутой и высокий лоб! Андрею казалось, что никогда еще не видел он девушек с таким умным лбом. А глаза?! И глядит она смело, открыто, весело, прямо в лицо человеку, не то что та «кучерявая дура». Нет, никогда еще не встречал Андрей столь прелестной и столь недоступной девушки, как эта Даша. Он смотрел на нее исподлобья, украдкой, но уже не отрываясь. И сам на себя злился, что смотрит: «вот уставился, как баран на новые ворота», а не смотреть не мог. «Светик!» — вдруг вспомнил он, как звали ее шахтеры когда-то.
— Что ж мы стоим тут, як дурни на свадьбе? — спохватился Виктор. Он взял чемодан Даши и приподнял его: чемодан был нелегкий. — Ого! — сказал он. — Меньше як за трояк не понесу!
Он чувствовал себя с Дашей так же легко и свободно, как с любой рудничной девушкой. В конце концов это ведь только Даша, вот и носик у нее смешной, курносый, и веснушки, и волосы растрепались из-под берета, и вообще ничего особенного, просто милая, хорошенькая девочка, он и не таких видал!
— Ну, пошли, что ли! — громко сказал он. — По дороге чи навпростец?
Решили идти «навпростец», через степь в Гремячую балку, — так ближе, а тропинки все известны наперечет. Сразу же и двинулись, и Даша, уже на ходу, нетерпеливо стала расспрашивать, что нового на «Крутой Марии», какие новости. Новости? Виктор только удивленно пожал плечами. Какие ж могут быть новости на шахте! Работаем…
— Сейчас мы на новом горизонте работаем, — сказал он. — На горизонте шестьсот сорок. Недавно подготовили.
— Знаю, — отозвалась Даша. — Мой батя тоже там.
— Как же! Он як раз у нас начальником участка.
— А что батя? Постарел? Да? Сильно постарел?
— Так как же он может постареть? — удивился и даже обиделся Виктор. — Нет, постареть он никак не может! — прибавил он с суровой нежностью, с какой всегда говорил о старике, о своем учителе.
— Все-таки! — озабоченно вздохнула Даша. — Ему как-никак уже пятьдесят семь…
— Он нас сам пригласил к себе на участок работать! — гордо сказал Виктор. — Правда ж, Андрей?
— Правда… — пробурчал тот.
— Ну, а еще что нового? — спросила Даша.
— Ну, новую подъемную машину установили.
— Мощную?
— Та хватает! Абы было чего качать…
— А с добычей как?
— План выполняем…
— И звезда горит?
— Та горит!
— Еще вентилятор у нас теперь новый… — негромко напомнил Андрей.
— Да! — засмеялся Виктор. — Поставили-таки. Там такая музыка! Оркестр.
— Осевой вентилятор? — заинтересовалась Даша.
— Та какой же еще, осевой!.. Там така музыка!.. Его за шахтой поставили, в Шубинском лесу. Он за сто верст воет, як домовой. Вот послушай. Мабуть, и тут слышно.
Они остановились и прислушались. Вокруг них все гудело, пело и выло на все лады. Где-то лязгало железо, ухал паровой молот, можно было различить и резкий, крикливый голос станционной «кукушки» и стрекот электросварочного аппарата, но все эти разнообразные звуки все же сливались в один басовитый, многотонный и общий гул, и в нем невозможно было разыскать и выделить ровное, заунывное гудение вентилятора «Крутой Марии».
— Нет, тихо. Не слыхать, — с сожалением сказал Виктор. Ему и в самом деле казалось, что над степью висит нерушимая тишина: к обычному же привокзальному и рудничному гулу он давным-давно привык и просто не замечал его, не слышал.
Андрей взвалил Дашин чемодан на плечо. Двинулись. И Даша снова начала жадно выспрашивать новости.
— А правда, что вентиляционный ствол проходить начали? — спросила она.
— Та начали понемногу…
— А где, где?.. — встрепенулась Даша. Она интересовалась этим не только как студентка Горного института. Она с детства привыкла жить жизнью шахты. И с детства же привыкла радоваться при словах «новая проходка».
Вообще новостей на «Крутой Марии» оказалось неожиданно много, особенно когда стали перебирать людей: кто умер, кто уехал, кто пошел на выдвижение, а кто и загремел вниз, а этот женился, а другого взяли в армию, а тот справил себе собственный домик в три окна и даже корову купил…
— А вы не женились, ребята? — лукаво спросила Даша.
— Для нас еще невесты не родились! — гордо ответил Виктор. — А ты?
— Я? Вот еще глупости!
— А то в Москве женихов много. За артиста хочешь пойти?
— Почему ж за артиста? — удивилась Даша.
— Та вы все ж с ума по артистам сходите и карточки собираете! — презрительно сплюнул Виктор. — Я ж вас знаю! Много у тебя карточек?
— А вот ни одной нет!..
— И правильно! Разве ж артист тебя возьмет? Ты ж у нас курносая да конопатая… — Виктор всегда так ухаживал за девушками, и чем больше девушка ему нравилась, тем больше дерзостей и грубостей он ей говорил. Но Даша нисколько не обиделась на него, только презрительно хмыкнула, — она эту манеру коногоненого «кавалерничанья» знала!
— Ничего, — сказала она, беспечно тряхнув головой. — Найдутся такие, которые и конопатую засватают.
— Вполне возможно! — подхватил Виктор. — Как говорится, на всякую кривую невесту есть свой слепой жених.
Они спустились уже в Гремячую балку и шли по тропинке среди зеленой веселой ольхи и молодого орешника…
— А что Митя Закорко, еще тут, на шахте? — будто невзначай спросила Даша.
— Тут! А куда ж он денется? — отозвался Виктор и тотчас же подозрительно остановился. — А тебе Митя зачем?
— А он писал мне, что будто берут его во флот.
— А-а! — с неожиданной для самого себя и непонятной ревностью воскликнул Виктор. — Так вы в переписке?
— Ну и что с того? — чуть смутилась Даша, но тотчас же гордо вскинула голову и прямо в глаза посмотрела Виктору.
— Ну, не знал я, что ты в Митю Закорко влюблена! — усмехнулся он. — Что ж, Митя хлопец хоть куда. Только рыжий.
— Да ты знаешь ли, какой Митя парень? — вдруг горячо сказала Даша. — Ты по виду не суди. Он всю семью кормит и тянет. А знаешь, какая у них семья? Мал мала меньше. А отца нет…
— Ладно, ладно! — обиженно проворчал Виктор. Он терпеть не мог, когда при нем кого-нибудь хвалили, тем более Митю Закорко, вечного соперника. — Целуйся со своим Митенькой, не прекословлю. — И он замолчал, надувшись.
Молчал и Андрей. Он совсем вспотел под своей ношей, но виду не подавал. Чемодан был тяжелый, парни несли его по очереди. Но Андрей неохотно уступал очередь товарищу: если б ему позволили, он и Дашу понес бы на руках в поселок.
Но Даша уже заметила, что парень устал.
— Давай я теперь понесу! — предложила она и взялась за чемодан.
— Что вы, что вы! — вскричал Андрей, сам не замечая, что называет Дашу на «вы». — Как можно? — Он рывком переложил чемодан с плеча на спину, согнулся и побежал вперед, словно боялся, что у него отнимут драгоценную ношу.
Виктор уже заметил это «вы» и тотчас же подхватил его.
— Что вы, товарищ горный инженер? — с усмешкой сказал он Даше. — Не извольте беспокоиться, товарищ горный инженер! Чего вам утруждаться? Он мужик черный, шахтер, мурло — он и донесет! Эй, ты, ходу! — крикнул он приятелю и, вложив пальцы в рот, дико, по-коногонски свистнул.
— Как хотите! — презрительно пожала Даша плечами. — Кавалерничаете? А я б и сама донесла… Подумаешь!
— Да нет, что вы, товарищ горный инженер. Зачем же? — продолжал ломаться Виктор. — Вы ж, простите за выражение, девушка. Существо хрупкое, душистое, как монпасье… Ручки у вас тоненькие, ледащенькие: косички, як мышиные хвостики. Та куда вам в шахту! Вас и Митенька не пустит…
Даша не выдержала и рассердилась.
— Ну ты, легче! — сказала она в сердцах. — Ты-то сам кто? На шахте без году неделя, а туда же!.. А я родилась тут, — гордо сказала она. — Я еще помню, ты, как заяц, бегал по штреку…
— Ка-ак? — с хорошо разыгранным удивлением вскричал Виктор. — Так вы здешняя?! А я-то, дурень, думал… Так ты шахтерка?! Тю! — И он, вполне довольный собой, свистнул. Андрею внезапно захотелось поставить чемодан наземь и в первый раз в жизни от всей души избить друга.
Но Виктор, уже считавший, что спектакль удачно закончен, снял свою капитанку, чтобы вытереть потный лоб, и из кепки, как желтые бабочки, полетели билетики.
— Счастье, счастье летит! — закричал он. — Эй, держи! Лови счастье! — и сам стал ловить листки на лету. — Даша! Хочешь свою судьбу узнать? — весело обратился он к девушке. — Ну, Даша?
— Отстань! — отмахнулась от него еще сердитая Даша. — Ты меня лучше не затрагивай!
— Ты чего? — искренно удивился он. — Обиделась?
Он сказал это так простодушно, что Даша невольно засмеялась. Действительно, на кого обижаться-то?
— Ну, давай свое счастье! — снисходительно сказала ока. — Эх, ты…
Виктор засуетился.
— Эй, попка, попочка! — подмигнул он Андрею. — А ну, вытащи-ка милой барышне ихнее счастье… Самое наилучшее…
— Нет, нет, я сама! — живо сказала Даша. — Какой рукой брать, левой? — и она взяла билетик левой рукой.
— Вслух, вслух читай! — нетерпеливо закричал Виктор. — Так не годится.
— Боже, глупость какая! — передернула плечиками Даша, прочитав билетик. — Ну, изволь! «Вы родились под знаком Козерога. Вас ожидает удача во всем, кроме семейного счастья. Остерегайтесь черных глаз. Окончательное счастье найдете с серыми». Вот чепуха-то. — И она, сердито скомкав бумажку, швырнула ее в траву.
Виктор расхохотался.
— Ты не расстраивайся, Даша, береги здоровье! Ну, что такое семейное счастье? Трын-трава! Ты и старой девой проживешь, вполне свободно…
— Я не расстраиваюсь, вот еще!.. — фыркнула Даша. — Кто тебе сказал, что я хочу замуж? Еще попадется такой охломон… — Она посмотрела на Виктора и вдруг вскрикнула.
— Что ты? — испугался Андрей.
А она только показывала пальцем на Виктора и хохотала; смех у нее был звонкий, мальчишеский, во все горло; так коногоны хохочут в шахте — кровля дрожит; горожане так смеяться не умеют! И Андрей радостно засмеялся вслед за нею, сам еще не зная, чему смеется.
— Смотри, смотри! — восклицала она сквозь смех и все показывая пальцем на Виктора. — Вот они, черные глаза!.. Ой, страшно!..
Виктор смутился.
— Ну и что ж, что черные? — пробормотал он. — Вот ерунда какая!
Теперь он рассердился. Он не любил, когда смеялись над его внешностью или костюмом. Он считал себя красивым парнем и гордился этим. Особенно глазами. Их действительно боялись рудничные девчата, «Огненные у меня глаза!» — любил по-мальчишески думать про себя Виктор.
— Эй, черноглазый! Куда же ты? — крикнула Даша и насмешливо запела: — Очи черные, очи страстные… Как боюсь я вас, в мой последний час…
Он вдруг круто обернулся к ней.
— А то не боишься? — хрипло спросил он, прищуриваясь. — Будто?
— Видали мы таких! — немедленно ответила ему со смехом Даша. Она ничьих глаз не боялась. Она была истая шахтерка и дочь шахтера, девчонка смелая, независимая, гордая; она часто повторяла любимую поговорку отца: «У шахтера спина гнется только под пластом, а перед людьми никогда не гнется!»
— Ну-ну, посмотрим! — протянул Виктор и недобро усмехнулся. — Подумаешь — цаца московская!
Но тут вдруг Андрей рывком свалил чемодан с плеча наземь и подвинул его Виктору.
— Неси! — хрипло приказал он.
— Что? — не понял тот.
— Неси, черт! — яростно заорал Андрей, да так, что даже Даша вздрогнула.
Никого на свете не боялся Виктор, сам первый драчун, а кроткого и смирного друга своего боялся. Он уже знал, что бывают такие минуты, когда Андрея лучше не трогать. Послушно взял он чемодан на плечо и молча пошел вперед. Удивленная Даша чуть ли не со страхом уставилась на Андрея. «Да он бешеный какой-то!» — испуганно подумала она. Но ничего не сказала.
Ей еще трудно было разобраться в характерах обоих своих неожиданных «кавалеров» и в их странной дружбе.
Да и разбираться-то было некогда! Они уже входили в поселок, и от шахты, садов и огородов уже пахнуло на Дашу знакомым и милым дыханием, той странной смесью запахов зелени и гари, жилья и степи, разгоряченной земли и тихого, стоячего ставка, сожженной зноем травы и влажного пара над кочегаркой, жужелицы и полыни, пыли на дороге и бесстрашных цветов в палисадниках, дикой маслины в балке, чабреца на кладбище, угля, курившегося на сортировке, — тем неповторимым, терпким и для чужого непривычным букетом, какой только шахте одной присущ, а для каждого шахтера только одно и означает: запах родного дома.
Дома… «Вот я и дома! Дома!» — и удивляясь, и ликуя, и чуть не плача от радости и умиления, думала Даша. И уже не шла, а бежала по улицам. Вот школа, где когда-то, да нет, совсем недавно, училась она. Вот парк. Сейчас будет сухая, неглубокая балка… вон она… и тропинка вот… И крутая круча над яром. Милая круча — Гималаи детства!.. Теперь — Собачевка. Постой, где же она? Собачевки нет. Как же? Но это после, после… Вот зеленая Конторская улица, директорский сад… Потом — улица Ударников, беленькие каменные домики, все одинаковые, с палисадниками, и анютины глазки, и гвоздики, и ночные фиалки — шахтерская услада. И вот, наконец, вот — как стучит сердце! — вот знакомая калитка… Дома!
Даша остановилась.
— Ну, спасибо вам, ребятки, что помогли! — торопливо сказала она, протягивая обе руки своим кавалерам.
— Ну, что ты, что ты, пожалуйста! — галантно ответил Виктор и задержал Дашину руку в своей. — Когда ж мы увидимся теперь, Дашок?
— Увидимся.
— Нет, так нельзя! Ты свидание назначь. Как полагается…
— Хорошо. Послезавтра.
— Та ну? Где?! — обрадовался Виктор.
— В шахте.
— Э, нет! — засмеялся Виктор. — Моя любовь облаков требует! Ей под землей тесно… — И он легонько, но уверенно обнял девушку за талию. — Так как же, а?..
Даша проворно выскользнула из его рук и побежала к калитке. Но вдруг что-то вспомнила, остановилась. Вытащила портмоне из кармана.
— Получите! — сказала она, протягивая Виктору трехрублевку. — Сдачи не надо.
— Это что, зачем? — опешил тот.
— А как уславливались! До свиданья, ребята! — и, звонко расхохотавшись, скрылась за калиткой.
А Виктор так и остался с трехрублевкой в руке…
4
Впрочем, что касается Виктора, то на следующее утро он ни разу и не вспомнил о Даше. Правда, в забое он вообще редко думал о постороннем. Еще по дороге на шахту, в клети, даже в штреке он мог и шутить и балагурить с товарищами; тут он еще был тем бедовым Виктором, каким его все на шахте знали. В забое же он сразу становился другим. Сжатый воздух, с силой попав в его отбойный молоток, словно перетряхивал и самого Виктора. Он делался и суровее и старше.
— Дядя Виктор! Лес на месте, — докладывал ученик, щуплый, мечтательный Паша Степанчиков.
— Хорошо, — отрывисто бросал мастер. Цеплял лампочку за обапол. Оглядывался. — А воздух? — строго спрашивал он.
Он приступал к работе с такой жадностью, словно изголодался по ней, словно жизнь вне забоя была ненастоящей, зряшной, пустопорожней жизнью, а настоящая жизнь только тут, в уступе; вот он до нее, наконец, дорвался и теперь надо жадно хватать ее и пить, пить, пить досыта…
Резким движением присоединял он молоток к шлангу, нетерпеливо открывал кран воздушной магистрали, словно и воздух этот был нужен не молотку, а ему самому, словно ему без этого воздуха дышать нечем. Беспокойно ощупывал он пальцами резину шланга и чуял, как упругой походкой бежал воздух — точно горячая кровь по жилам, — как мгновенно густела и твердела под рукой резина, наливалась неукротимой силон… И вот вздрогнул, наконец, молоток, ожил, стал живым и нетерпеливым; он уже сам тащит Виктора за собой к углю, на битву. И вместе с ним, послушный его властному зову, врывается, разъярясь, шахтер в вековые недра — и рушит, и рушит, и рушит…
Отбойный молоток никогда не был для Виктора только орудием труда, простым инструментом, который кормит шахтера. Для Виктора его молоток был почти живым, почти человеческим существом, как конь для коногона, собака для охотника, лодка для рыбака.
Впервые Виктор увидел отбойный молоток пять лет назад. Тотчас же после возвращения на «Крутую Марию» Андрей торжественно, как на смотрины, привел его в уступ к дяде Прокопу. Андрей волновался — ему очень хотелось, чтоб молоток понравился товарищу.
— Можно вашу технику посмотреть, а, Прокоп Максимович? — попросил он, и забойщик охотно позволил: он любил показывать свою «технику». Сам он крепил сейчас.
Молоток лежал в сторонке. Прежде всего он показался Виктору нисколько не похожим на молоток — от обыкновенного молотка в нем действительно ничего не было, скорей был он похож на бур или даже на легкий пулемет. Он вообще больше казался оружием, чем инструментом. Виктор взял его в руки: молоток был тяжелый, куда тяжелей обушка, но это Виктору даже понравилось. Понравилось и то, что, несмотря на угольную пыль в забое, молоток был чист; Виктор погладил ладонью металл раз и другой — пальцам было приятно…
Вдруг молоток, как живой, подпрыгнул в его руках — это дядя Прокоп незаметно включил воздух, а Виктор как раз нажал на рукоятку, и его встряхнуло и затрясло…
— Что, выходит, конь-то мой с норовом, брыкается? — довольно засмеялся дядя Прокоп, видя, как вырывается отбойный молоток из рук Виктора. Парень еле удерживает его, но не сдается, еще сильнее жмет на рукоятку. — Ну, ничего, ничего! Коня всякого оседлать можно.
А у Виктора в самом деле было сейчас такое чувство, словно он держит под уздцы горячего жеребца, а тот рвется из рук и злобно фыркает. И захотелось железной рукой обуздать непокорного строптивца да вскочить на него и, дико гикнув, понестись, как ветер.
— Дядя Прокоп! — сказал Виктор, опуская молоток. — Возьмите меня в ученики. Ладно?
— В ученики? — удивился мастер. — Да ты ж, говорят, учиться не любишь. Гордый.
— Возьмите! — снова тихо попросил Виктор.
Так появился «университет» дяди Прокопа, сразу вызвавший много и разговоров и толков на шахте.
— Ты что ж, помесячно со своих студентов берешь али поурочно? — спросил Прокопа его тесть, ядовитый старичок Макар Васильевич, когда они семейно ужинали вечером под воскресенье.
Прокоп только добродушно засмеялся в ответ.
— Та невжели ж даром? — изумился тесть. — Ну и ну! Значит, за спасибо стараешься?
— Мне и спасиба не надо.
— И не жди! Молодежь, она, брат, на спасибо забывчивая. У тебя же выучился, да тебя ж и обгонит, да еще срамить будет…
— Ну и пусть обгоняет! — беспечно сказал Прокоп, вытряхивая трубку. — Мой ли уголек, его ли — он ведь в одну топку идет! Так, что ли, тестюшка?
Хуже было то, что заниматься со своими «студентами» дядя Прокоп мог только урывками, невзначай — работали в разных уступах. Но тут в дело вмешался секретарь партийной организации шахты Ворожцов. В те поры на «Крутую Марию» чуть не ежедневно прибывала новая техника. То компрессор, то партия новеньких отбойных молотков, то электровоз. Одна за другой переходили на механизированную добычу угля лавы «Крутой Марии». До зарезу требовались забойщики, владеющие отбойными молотками. Их не было. Надо было срочно подготовить. И по совету Ворожцова дядю Прокопа временно назначили инструктором: ему дали пятерых ребят в науку, среди них и Виктора и Андрея. Днем они проходили практику в забое, под руководством дяди Прокопа, вечером — теорию, на курсах, которые тоже были организованы по совету Ворожцова. Тут изучали материальную часть молотка, правила ухода за механизмами, общие основы горного дела — в общем то, что скоро стали называть техминимумом горняка.
Как и Андрей, Виктор исправно посещал курсы, но куда с большей охотой проходил «практику» у дяди Прокопа. Ему хотелось поскорее овладеть отбойным молотком и стать самостоятельным забойщиком. Сперва не ладилось, но теперь не от недостатка усердия, а скорее от избытка его, от нетерпения. Что было силы наваливался он всем телом на молоток, загонял пику под самую пружину, стараясь поглубже впиться в пласт, чтоб сразу отвалить глыбищу угля и удивить инструктора; но глыба не отваливалась, а пика ломалась или увязала так, что Виктор еле вытаскивал ее.
А дядя Прокоп смотрел и посмеивался.
— Жадничаешь? Животом хочешь взять? А технику, брат, животом не возьмешь. Ее умом надо.
Виктору он ничего не прощал.
— Что это у тебя молоток сегодня хворый, еле дышит? — насмешливо спрашивал он, бывало. — Заболел, что ли?..
— Думаю, воздуху маловато.
— А-а! Вот оно что!.. А у тебя, значит, все в исправности?..
— Все… — отвечал Виктор, но нерешительно, осторожно.
— А ну, дай сюда молоток! Посмотрим. Та-ак… Пика болтается. И футорка, видишь, грязная. Не любишь ты, брат, свою технику!
— Как не люблю!.. Да я…
— Значит, не той любовью любишь, не хозяйской. Вот, — спокойно продолжал осматривать молоток дядя Прокоп, — и масла не залил. Масленка-то при себе?
— Тут… — сконфуженно протягивал масленку Виктор.
— Да-а… Не заботливая твоя любовь. А работу от молотка требуешь. А какое ж ты имеешь право требовать-то? А? Прав у тебя нет, нету!.. — Он промывал футорку, смазывал молоток, продувал его сжатым воздухом, и с молотком свершалось чудо: он словно оживал и молодел и вместо семисот ударов в минуту готов был дать всю тысячу. — Гляди! И воздух появился! — насмешливо удивлялся мастер. — А ты говорил: воздух плохой. Эх ты, забойщик! На, бери-ка!..
Виктор послушно брал молоток из его рук.
— Что? Обижаешься на меня? — свирепо раздувая усы, спрашивал Прокоп Максимович. — Га? Ну, говори? Я ж тебя знаю.
— Нет… — бормотал пристыженный Виктор. — Спасибо вам, Прокоп Максимович…
И он действительно не обижался на учителя, что было вовсе уж непохоже на Виктора и удивляло всех.
Он только иногда жаловался Светличному, с которым все-таки подружился:
— Не любит меня наш старик. Ох, люто не любит! — И вздыхал: — Он Андрея любит…
А Светличный только смеялся в ответ:
— Ну, балованный же ты хлопец, Витька! Привык, чтоб тебя ни за что любили. Любовь заслужить надо.
— Так я ж стараюсь, — уныло отвечал Виктор.
Он старался. И иногда ему удавалось целую упряжку проработать, не получив выговора, но и не получив похвалы. При дяде Прокопе он старался работать ровно, припоминая все уроки и наставления; он мог так работать и час и два, но потом все-таки увлекался, загорался охотничьим азартом, жаждой добытчика; казалось, вот-вот теперь все наладилось, все могу, молоток в порядке, уголь поддается, струя видна. Он лихо вонзал пику в пласт, в самое сердце кливажа, потом делал резкий поворот молотком в сторону, чтоб отвалить глыбу, — и пика с треском ломалась.
И тотчас же над ухом раздавался знакомый насмешливый басок:
— Та-ак! Готово?
— Та что ж делать, если пики такие!.. — в сердцах вскрикивал Виктор. — Сталь слабая.
— То характер у тебя слабый! — сердито отвечал учитель. — Не забойщицкий у тебя характер: терпения нет. — И он, как умел, обуздывал не в меру горячий нрав ученика, говоря при этом: «Сперва человеком стань! Будешь человеком — сделаешься и забойщиком». Так умный взводный командир борется со слабостями стрелка: в «моргуне» — парне, испуганно мигающем перед выстрелом, старается победить трусость, а у «дергуна», нетерпеливо дергающего спусковой крючок, воспитывает выдержку и хладнокровие.
Виктор был «дергун». И дядя Прокоп знал это. Да и сам Виктор знал и проклинал свой злосчастный норов. Он понимал теперь, что уголь ни «животом», ни удалью не возьмешь. Он уже не раз видел: у иных богатырей уголек капает тощей, жиденькой струйкой, а у щуплого, но ловкого Мити Закорко валится водопадом. Но Митя Закорко с детства шахтер, сын и внук шахтеров, он уголь понимает. Значит, есть тут свои загадки, соображал Виктор, и ему нетерпеливо хотелось в эти тайны проникнуть.
Однажды дядя Прокоп сам открыл ему один из своих забойщицких секретов, открыл без всякой торжественности и загадочности: он охотно, походя дарил ребятам тайны своего ремесла. «Секрет» заключался в том, что рубку угля в уступе дядя Прокоп всегда начинал с «подбойки» (а не с зарубки кутка). Вырубал в нижней части пласта узенькую щель. А крепежные стойки ставил не вплотную к груди забоя, а чуть отступив — на ладонь, не больше.
— Соображаешь, зачем? — спросил он Виктора.
— Да-а… То есть нет. Не соображаю, — сознался ученик.
— А ты гляди! Вот я подрубил щель под пластом. Значит, что я этим сделал? А лишил уголек опоры на почву, вот что! Так? Стало быть, и уголь податливей, сговорчивей сделается, ему, брат, деваться некуда. А тут еще кровля на него сверху давит как раз в том месте, где мне надо рубать. Я-то ведь стойки не вплотную поставил. Значит, дал кровле полную свободу давить. Вот она для меня и старается: давит! — хитро подмигнул он. — Соображаешь? Вот возьми молоток, попробуй.
Рубать действительно стало куда легче, и Виктор с удивлением это почувствовал. Уголь стал «сговорчивее» — отваливался охотно. А когда Виктор уверенно пошел по «струе», то и просто хлынул лавиной, как у Мити Закорко.
— Здорово! — в восторге закричал Виктор. — Та, ей-богу ж, здорово!
Он ликовал. И не оттого даже, что рубать стало легче и уголь сыпался весело, шумно, празднично, и пика не ломалась и не увязала, а оттого, что вдруг в новом неожиданном свете представилась Виктору его профессия, невольно избранная им на всю жизнь, и в ней, в этом тяжком и, на первый взгляд, тупом, однообразном ремесле забойщика теперь открылось столько нового, неизвестного, остро-любопытного, замысловатого, даже загадочного, что дух захватывало. «Так вот оно что! — возбужденно думал Виктор, продолжая меж тем с азартом рубать уголь. — Так секреты на самом-то деле есть? Я ж так и знал!»
А ведь всеми этими тайнами и чудесами Виктор может теперь свободно овладеть! Можно выведать их у знающих людей, у того же дяди Прокопа — старик с охотой откроет. Можно и самому о многом догадаться, стоит только с умом рассмотреть пласт, в котором работаешь, дознаться, как он складывается, как течет и отчего так течет, а не иначе. Можно изучить все капризы и причуды кровли, повадку почвы… Многое можно!
«Я ж парень грамотный! И не вовсе ж таки дурень! Да и дядя Прокоп поможет». И он с нежностью и благодарностью посмотрел на старика.
А тот только лукаво ухмылялся в усы. Он был доволен. И в этот день Виктора не ругал. Но и не похвалил ни разу. Он вообще считал, что Виктора хвалить вредно.
Только однажды, уже много времени спустя, он изменил этому правилу. Невольно залюбовавшись действительно красивой работой Виктора в уступе, он не выдержал, крякнул и сказал удивленно:
— Смотри! А из нашего Витьки-то, кажись, получается толк, скажи-ко!.. — Но в те поры Виктор уже не был его учеником, а сам стал заметным шахтером, а отбойный молоток умел разбирать и собирать с такой автоматической быстротой и четкостью, с какой ка смотру, на глазах начальства, лихой пулеметчик разбирает и собирает замок станкового пулемета. Быстрее Виктора на «Крутой Марии» этого никто делать не умел, даже Митя Закорко. Люди нарочно захаживали ка курсы посмотреть искусство Виктора. И удивлялись. Пришла слава. Правда, не широкая, не громкая слава, местного, районного значения, как бывает местный дождь, но все-таки слава.
В те дни как раз завязывалось соревнование между Виктором и Митей Закорко, знаменитое соревнование, затянувшееся на долгие годы и, оттого что оба соперника были парни молодые и ярые, сразу примявшее характер острой, почти спортивной борьбы. Вся шахта следила за этим поединком, равнодушных не было. Даже дядя Прокоп, как ни старался, как ни твердил свое излюбленное: «В одну топку уголек-то идет, в одну!» — не смог остаться безучастным и даже беспристрастным зрителем. Как-никак Виктор был его ученик, а Митю Закорко учил старик Треухов, Митин дядя по матери, — отца у Мити не было, его завалило в забое еще в 1923 году.
Это соревнование захватило Виктора всего, целиком и надолго. Начавшись в забое, оно тотчас же перекинулось и в рудничный клуб, где оба — и Виктор и Митя — играли в драмкружке, и в комсомольскую политшколу, и на стадион, и даже на танцевальную площадку. Как боевые петухи, носились оба, один — пламенно-рыжий, другой — черный, трясли чубами и старались переплясать друг друга… А однажды даже поспорили при всем народе: кто кого перепьет, и быстро напились оба.
А время меж тем незаметно шло да шло. Пробежал год, потом второй… Незаметно стали наши мальчики женихами, робкие ученики сделались завзятыми шах-торами. Как-то само собой перезнакомились они со всеми людьми на шахте, а со многими и сдружились, и теперь было куда ходить в гости по вечерам. И так же само собой, хоть и не сразу, признали их старики «Крутой Марии» и поверили, что эти хлопцы с шахты уже не уйдут, и стали считать их своими коренными, кадровыми, словно они и родились здесь, на Собачевке. И старухи забеспокоились, подыскивая им невест. А в парикмахерской, в столовой и даже в клубном буфете открыли ребятам кредит до получки. И за «столом ударника» в рудничной столовой были у них теперь свои, постоянные места. И когда в шахткоме распределяли талоны на промтовары или добавочные пайки, про них обязательно вспоминали. И ребята сами понимали теперь свои права и, не стесняясь, добивались их, особенно Виктор — его уже побаивались в конторе и связываться с ним не любили. И так же незаметно, но уверенно и прочно вошли наши ребята в постоянное, надежное рабочее ядро шахты и стали, как и дядя Прокоп, с насмешливым презрением смотреть на «протоплазму» — на летунов и сезонников, и болеть за славу «Крутой Марии», и жить ее жизнью, и теперь не вспоминали они так часто, как прежде, про Псёл и Чибиряки, и называли себя не полтавчанами, а донбассовцами, и гордились тем, что они донбассовцы, шахтеры, люди боевого фронта первой пятилетки.
В каждом из них произошли великие перемены с тех пор, как они приехали сюда, на «Крутую Марию», но сами ребята почти не замечали их, или, вернее, о них не думали. Они не думали о них потому, что перемены эти свершились не сразу, не вдруг, а постепенно, незаметно, капля за каплей, каждый день и в суете ежедневных дел и забот… Запоминались же внезапные события: отъезд товарища, чья-нибудь женитьба или смерть.
Так поистине великим событием в жизни ребят из «общежития дяди Онисима» была неожиданная женитьба Сережки Очеретина. Он сам объявил о иен товарищам в таких выражениях:
— Каюк, ребята, свободному орлу Сережке Очеретину! Поминай как звали. Женюсь!
— Да ну? — ахнули все. — На ком же?
Но Сережка только безнадежно махнул рукой, и все поняли, что женится он на Насте, с которой был у чего долгий и, по его словам, жестокий роман. Ребята знали эту Настю из ламповой, девку могучую и злую в работе, ее и начальство побаивалось.
— Ну, возьмет теперь тебя Настя в свои руки! — сочувственно сказал Виктор. — Возьмет!
— Возьмет, — печально согласился Сережка.
— Да зачем тебе жениться-то так рано? Она, что ли, требует?
— Она, — вздохнул Сережка и поник кудрявой головой. А все вокруг невольно засмеялись.
По сему случаю был устроен мальчишник. Ребята выложили на стол все, что осталось у них от пайка, и пир вышел хоть небогатый, а дружный. Сережка сначала горестно плакался на свою судьбу, а потом вдруг заважничал и под конец даже сказал товарищам:
— Печально мне глядеть, ребята, на вашу одинокую жизнь! — обвел взглядом железные солдатские койки и прибавил: — Уюта нет…
Все так и грохнули: это Сережка-то, пастушонок, затосковал об уюте! Но он нисколько не смутился, а стал еще более важным и сказал:
— Значит, так, ребята: как обставимся мы с моей Настей в нашем домике, так милости просим в гости, без всякого!
Утром в воскресенье Настя сама пришла за ним в общежитие и, не обращая никакого внимания на насмешливые взгляды ребят, увела Сережку навсегда к себе. Ушли они в обнимку, причем сундучок Сережкин несла Настя. Ребята даже удивились: до чего ж она нежна и тиха с Сережкой…
— А может, у них, ребята, и в самом деле большая любовь? — задумчиво произнес Мальченко и почему-то вздохнул.
Затем вскоре женился Осадчий и тоже ушел из общежития. Женился он на молоденькой и хорошенькой фельдшерице с соседней шахты и сам перевелся туда: у жены был маленький домик, доставшийся ей от покойного отца — маркшейдера.
Грустно было ребятам расставаться с Володькой Осадчим — его все любили. Но дядя Онисим в утешение сказал:
— Ничего, ничего, хлопцы! Женитьба, я так считаю, это есть наилучшее закрепление кадров. Чи не так? Як бы моя воля, так я б всех вас тут на донбассках переженил, чтоб не бегали…
— А если кто женится да донбассовку с собой увезет? — лукаво спросил Светличный.
— А за это расстрел! Расстрел на месте! — свирепо ответил дядя Онисим.
Уехал с шахты Глеб Васильчиков, парень из Харькова. Его отпустили по состоянию здоровья, — так смущенно объяснил он ребятам. Те ни единого слова не сказали в ответ, только молча, насмешливо следили, как, мелко суетясь, укладывает Васильчиков свои вещи в чемодан и торопится, чтоб поскорей кончить тяжелую сцену.
Провожать его никто не пошел.
А однажды вечером объявил о своем отъезде и Светличный. Он пришел в общежитие необычно возбужденный, праздничный и весело закричал чуть ли не с порога:
— Ну, ребята! Придется вам нового комсорга себе выбирать. Еду учиться! — И он потряс путевкой над головой.
Вероятно, ожидал он шумных поздравлений, дружеских пожеланий, расспросов, всего, чего угодно, только не того, что произошло: ребята молчали. Вся комсомольская лава была тут, в большой, сумеречной, похожей на воинскую казарму, комнате. И эта лава молчала. Светличный удивленно посмотрел на ребят, потом нахмурился.
Разгорелся спор. Виктор доказывал, что отъезд Светличного — пусть хоть на учебу! — есть замаскированная форма бегства с шахты.
— Сейчас главное — уголь! Свое образование можно получить и потом! — горячился он, невольно вспоминая свою клятву на косогоре. И все были на стороне Виктора и уже отчужденно, почти враждебно смотрели на своего бывшего комсорга.
А тот и не оправдывался.
— Правильно! — насмешливо сказал он, когда Виктор выкричался. — В аккурат то же самое и Казимир Савельевич думает, наш малоуважаемый полукрасный спец…
— А при чем тут Казимир Савельевич? — опешил Виктор.
— А при том, что он тоже так рассуждает: вы, мол, шахтеры, черная кость, уголь рубайте, а я, старый инженер, белая косточка, буду вами руководить, и свою политику на шахте делать, какую захочу. И вы мне еще долго в ножки будете кланяться, поскольку вы техники дела не знаете.
— А мы можем и без Казимира Савельевича уголь рубать! — возбужденно выкрикнул Виктор.
— Можешь? — прищурился Светличный.
— Можем!
— И горными работами руководить можешь?
Виктор промолчал.
— И геологию знаешь? И теорию проветривания? — Светличный подождал ответа, потом презрительно махнул рукой. — Эх, ты! Рубака! Нет, довольно! Пора уж действительно нам свою собственную интеллигенцию иметь.
— А-а! — злорадно закричал Виктор, будто этих слов только и ждал. — В интеллигенцию лезешь?
— Лезу! — спокойно ответил Светличный. — Изо всех сил лезу! И вас заставлю карабкаться, черти вы окаянные! Вы как понимаете слова товарища Сталина, что большевики должны овладеть техникой и стать специалистами? А? Или вас эти слова не касаются?
— А уголь? Кто ж уголь будет рубать? — непримиримо крикнул Мальченко.
Это был страстный, молодой, даже мальчишеский спор, и уже не о Федьке Светличном, не о его судьбе, а о судьбе всего нашего поколения. И спор этот уже был решен жизнью: правда была на стороне Светличного, и он это знал.
На прощанье он все-таки обнял Виктора, притянул его лохматую голову к своей и шепнул на ухо:
— Люблю я тебя, чертушка! И жду на рабфаке.
А через год, осенью 1932 года, уехали на учебу непримиримый Мальченко и с ним еще трое парней с «Крутой Марии». Андрей и Виктор провожали их. А когда поезд канул в ночную тьму, долго задумчиво смотрели вслед.
Потом Андрей осторожно спросил:
— Ну, а теперь какое будет твое мнение, Виктор?
— Насчет чего?
— Ну, например, насчет учебы?
— А хорошее… — лениво пожал плечами Виктор. — А что?..
— Нет, ничего… Ну, все-таки?
Но в те поры в самом разгаре было соревнование между Виктором и Митей Закорко — уехать с шахты Виктор и не мог и не хотел. А весной тридцать третьего Андрей и сам не посмел заикнуться об отъезде на учебу: минувшей зимой Донбасс круто попятился назад.
То была на редкость лютая зима, с заносами, морозами, буранами и такими свирепыми, колючими ветрами, каких даже ко всему привычная донецкая степь не помнила. Были дни, когда на терриконах невозможно было не только работать, но даже стоять: неумолимо секло ледяным ветром, люди замерзали. На подъездных путях в глубоких сугробах стыли составы с крепежным лесом. Все дороги были забиты окоченевшими эшелонами угля. «Крутую Марию» словно отрезало от внешнего мира.
А шахта задыхалась от недостачи леса. Не хватало и порожняка. Не было воздуха. В устье ствола появился лед: затруднилась работа подъема. Каждый день случались аварии то на компрессоре, то на воздухопроводе, то в кочегарке. Но в этом уже не были виноваты ни заносы, ни холода.
Как всегда бывает в такие дни, вдруг обнажились и проступили наружу, как чирьи, все болячки шахты. Обнаружилось, что на «Крутой Марии» хозяина нет. Или, вернее, что хозяев слишком много. В рудничной конторе суетилось и толкалось великое множество людей. Все они были небритые, все озабоченные, все простуженные, с косматыми шарфами, кое-как замотанными на шее, и все сипло кричали по телефону, приказывали, оправдывались, клялись, умоляли, грозили, но в шахту за недосугом не ехали и делу помочь не могли и не умели.
Виктор остро, и за себя и за шахту, переживал трудности этой зимы. Теперь не могло утешить его то, что и Мите Закорко было не легче. Вместе с Митей шумели они в подземной конурке заведующего участком: «Да до каких же пор будут безобразия с воздухом?» Воздушные магистрали были в плачевном состоянии; изо всех щелей, вентилей и соединительных муфт со свистом зря уходил сжатый воздух. Он, как пар, шипел повсюду в штреках, едва ли десятая доля его попадала в отбойные молотки: дряблый, расслабленный, жидкий, он только беспомощно хлюпал в шланге, как вода, — никакой силой он уже не был. И бывалые шахтеры невесело шутили: «На воздух надейся, а сам не плошай!» — и вместе с отбойным молотком брали в забой и дедовский обушок. А люди, которым доверено было внедрять на шахте механизацию, делали это неумело и неохотно. Их уже называли на шахте «антимеханизаторами», и на беспорядочных, внезапно возникающих на наряде митингах горячий Володя Стружников, комсомольский секретарь, требовал поднять против них «ярость масс».
Эта ярость клокотала и в Викторе, и по-своему, не так бурно, зато более сосредоточенно — и в Андрее. Это была ярость против всего, что вредило и мешало «Крутой Марии», а стало быть, вредило и мешало и им, Андрею Воронько и Виктору Абросимову. И они после работы в тех же шахтерских чунях и рукавицах, только заменив каски теплыми шапками-ушанками, шли вместе со всеми рудничными комсомольцами на расчистку подъездных путей от заносов. Они бесстрашно ходили в бесконечные рейды «легкой кавалерии», в дозоры и патрули механизации, на авралы и штурмы, — в те дни в ходу был военный язык, — сами вызывались охотниками в заградительные пикеты и по ночам останавливали на дорогах и вокзалах дезертиров и уговаривали их вернуться на шахту: в ту пору летуны и прогульщики были главными врагами «Крутой Марии», и если б дали Виктору права и волю, он каждому из них перегрыз бы горло. Тучи их всю зиму бредили по донецкой степи, между шахтами. Оми бродили, сами не зная, чего хотят и чего ищут, но везде получали продовольственные карточки, спецовку и жилье… А весной, когда с Орловщины, Смоленщины, Брянщины, Полтавщины принеслись в Донбасс стоустые слухи о невиданном укреплении колхозов, летуны разом отхлынули в деревню, шахты обезлюдели, и кадровикам, — а значит, и Андрею и Виктору, — пришлось работать каждому за десятерых…
— Ох, не знает центр про наши дела, не знает! — качая головой, говорил дядя Прокоп. — Конечно, контора пишет — на бумаге все гладко. Бумага иной раз и солнце заслонить может.
Но девятого апреля на «Крутой Марии» стало известно, что вчера Центральный Комитет партии и Совет Народных Комиссаров приняли специальное постановление о работе угольной промышленности Донбасса. Это постановление прочел на наряде новый секретарь шахт-парткома: Ворожцова уже не было на шахте.
— Совнарком Союза и ЦК ВКП(б), — медленно начал читать секретарь, и все люди в нарядной притихли, а глуховатый крепильщик Кандыбин протискался вперед и сел на пол прямо перед секретарем. — Совнарком Союза и ЦК ВКП(б), — читал секретарь, — устанавливают, что, несмотря на непрерывный рост технической вооруженности Донбасса и улучшение рабочего снабжения, план добычи не только не выполняется и добыча угля не только не возросла, а, наоборот, упала… СНК Союза и ЦК ВКП(б) считают, что главной причиной этого позорного движения назад является все еще не изжитый, окончательно обанкротившийся канцелярско-бюрократический метод руководства угольной промышленностью…
— Верно! — вздохнул кто-то за спиной Виктора. Но Виктор не обернулся. Он внимательно слушал. Сперва с удивлением: «Смотри-ка, да ведь это про нашу «Крутую Марию» написано!» Потом с радостью: «А-а, так, значит, там, наверху, все известно? Это хорошо, что известно!» Затем встревоженно: «Но как же выкарабкаться, как выкарабкаться-то?» И, наконец, с восторгом, когда тем же суровым и ясным языком постановление продиктовало — как Донбассу выйти из позорного прорыва.
Да, те, кто подписал это постановление, хорошо знали, что творилось на шахтах Донбасса в эту тревожную зиму! Знали куда больше, чем знал об этом Виктор Абросимов, шахтер «Крутой Марии». А главное, видели и указывали причины и корни прорыва. Бывало, замаявшись в бесконечной возне с неисправными шлангами, в руготне со слесарями и механиками, в мелких стычках с десятниками и начальниками, Виктор в отчаянии восклицал: «Кругом безобразие, а концов не найдешь!» «А тут, — думал он, слушая постановление правительства, — нашли-таки концы!» Нашли и указали виновников, поименно назвали их антимеханизаторами и чинушами, которые «не поняли этого коренного изменения в условиях добычи угля при ее механизации и продолжают рассматривать шахту как место работы простых землекопов, тогда как шахта превратилась уже в настоящий завод со сложными механизмами…»
«Да, крепко припечатано!» — с восторгом думал Виктор, слушая крутые слова постановления о виновниках беспримерной текучести в Донбассе, когда «значительная часть рабочих и служащих, если не большинство, не столько работает, сколько бродит «без устали» от шахты к шахте, из шахты в деревню, из деревни в шахту, взваливая всю тяжесть работы по добыче угля на наиболее честных и постоянных рабочих и служащих угольного Донбасса». Постановление требовало положить этому конец, навести порядок на шахте, чтоб появился на ней один, но настоящий хозяин, ликвидировать уравниловку в системе заработной платы, сосредоточить на шахтах лучших хозяйственников и инженеров, перебросив их из аппаратов трестов и учреждений в шахты, поднять среди рабочих новую волну социалистического соревнования и ударничества и добиться полного выполнения плана добычи угля.
— Ну, ребята, — громко сказал старик Треухов, учитель Мити Закорко, когда секретарь дочитал до конца, — теперь не журись! Порядок будет! — Как всегда, старик сказал за всех то, что все чувствовали…
Через несколько дней в Сталино открылась Вседонецкая конференция шахтеров-ударников. Делегатами от «Крутой Марии» поехали Прокоп Максимович Лесняк, Митя Закорко и Виктор. Впервые был Виктор на таком почетном слете. В местной газете писали, что тут собралась вся шахтерская гвардия, весь цвет угольного Донбасса. Виктору это было лестно читать. «Значит, и я теперь отношусь к гвардии», — с гордостью подумал он. Дядя Прокоп показывал ему и Мите известных в Донбассе людей: заведующих шахтами, инженеров, забойщиков, проходчиков, знаменитую Королеву, активистку движения жен шахтеров. Королева была худенькая, маленькая старушка, в длинной черной юбке, в сапогах и в платочке, повязанном у горла. С виду она ничем не была примечательна и держалась среди делегатов тихо, по-бабьи жалась к стенам и колоннам.
— А ты Королиху послушай, как она выступать будет! — усмехнувшись, сказал Виктору дядя Прокоп. — Гроза, а не баба! Всем тут достанется от нее, не сомневайся: и наркомам и стрелочникам. — И вдруг вздохнул: — Вот и мать моя, покойница, такая же была бесстрашная.
Прошел Никита Изотов, высокий, плечистый, осанистый. Виктор узнал его и почтительно посторонился, дал дорогу. А потом долго смотрел вслед, как идет Изотов через весь зал по проходу, уверенно, словно по ходку родной шахты. К нему тотчас же бросились какие-то люди, может быть корреспонденты, может быть служащие треста, и стали что-то торопливо и вразнобой говорить ему, а он, заложив руки за ремень своей полувоенной гимнастерки, спокойно и терпеливо слушал их, возвышаясь над всеми целой головой, русой, коротко остриженной сзади. «Да, вот кто настоящая шахтерская гвардия!» — с невольной завистью подумал Виктор.
И было немного неловко, что в Донбассе беспорядок.
Это чувство неловкости испытывал и Прокоп Максимович Лесняк. «Да-а… Некрасиво мы выглядим в нашем нонешнем-то положении! — бормотал он. — Ох, некрасиво!» То же чувствовали многие делегаты, особенно старики. Один из них, сухонький, жилистый, «жвавый», как говорят в Донбассе, подошел в перерыве к дяде Прокопу и, не поздоровавшись, сказал:
— Вот оно какие дела-то, куманек! Как говорится, всем сестрам по серьгам! — и сконфуженно вытер лысину платком. Лысина была синяя; это уголь светился под кожей. «Значит, в крепкий взрыв или завал попал он когда-то, бедолага!» — сообразил Виктор.
— Какая работа, такая и награда! — мрачнея, ответил дядя Прокоп.
— Да, заслужили, заслужили, дожили! — вздохнул сухонький старичок. — Всегда Донбасс запевалою был, а нонче…
— Ну, это временное явление, — сказал дядя Прокоп, и все вместе они двинулись к выходу.
Виктор думал, что дядя Прокоп и сухонький старичок давние приятели, и только по дороге в столовую, где кормили делегатов, с удивлением узнал, что старики в первый раз видят друг друга. Тут же и познакомились. Сухонький старичок оказался Колесниковым, забойщиком с «Юного коммунара». Виктор слыхивал про него: славился он тем, что, как и дядя Прокоп, любил обучать новичков забойщицкому искусству. Об этом писалось в газетах.
По дороге дядя Прокоп неожиданно и без причины раскричался на Митю Закорко. Вся вина Мити была в том, что задержался он у киоска, где продавалась газированная вода, — заговорился с хорошенькой продавщицей. В столовую дядя Прокоп пришел совсем мрачным, даже есть не стал.
— Вы что ж не кушаете, Прокоп Максимович? — робко спросил Митя, чувствующий себя без вины виноватым. — Харч хороший.
— А ты заслужил этот харч?
— А отчего ж? — обиделся Митя. — Я ударник, я свое сполняю…
— Вот! — с горечью сказал Прокоп Максимович Колесникову. — Видишь, какая у них, у молодых, совесть!
— Ну, ничего!.. — снисходительно отозвался Колесников. — Народ молодой, балованный…
— Не балованный, а бессовестный! — проворчал дядя Прокоп. — Ни совести у них нет, ни стыда, ни памяти. А мы, старики, свою донбасскую славу помним! Оттого и стыдно нам сейчас…
С этим он и выступил на конференции. Взойдя на трибуну, он долго молчал, насупив брови, потом негромко сказал:
— Стыдно! — посмотрел в притихший зал и еще раз повторил: — Стыдно! — Видно, это одно слово, одно это чувство и нес он на трибуну. — Стыдно! — в третий раз и уже очень громко, с силой произнес он, и Виктору даже издали показалось, будто слезы блеснули на глазах старика. — Для нас, шахтеров, ничего не жалеет правительство! — продолжал Прокоп Максимович. — Килограмм хлеба получаем мы в такое трудное с продовольствием время. Килограмм! Никакой другой рабочий столько не получает. Только мы, шахтеры. А как мы оправдываем этот дорогой килограмм? А? Стыдно!
Собирался выступить и Виктор. Нервно делал заметки в блокноте, но слова еще не просил: ждал, слушал. Дали слово Никите Изотову. Он, видно, привык уже выступать перед людьми. Уверенно вышел, положил локти на трибуну, потом подался всем большим своим телом вперед и сказал:
— Давайте поговорим откровенно. Я старый горняк, и вы старые горняки. Мы поймем друг друга. — И он начал откровенный разговор о том, почему отстает Донбасс.
А за ним так же откровенно и по-хозяйски говорили другие. Очень бойко, смело выступил тихонький старичок Колесников. Виктор даже удивился. Горячо говорил Саша Степаненко, ученик Изотова, комсомолец. Попросила слова и старуха Королева. Она вышла в своем бабьем платочке, на трибуну не взошла, а стала подле, только левой рукой взялась за край трибуны. Говорила она без всяких записей и бумажек, и говорила не запинаясь, певучим своим, неожиданно звонким голосом, а правой рукой, ребром ладони, все время однообразно рубила воздух, словно шинковала капусту.
Домой делегаты «Крутой Марии» возвращались в самом приподнятом настроении, даже дядя Прокоп повеселел.
— Ничего-о! — говорил он, бодро покручивая усы. — Сейчас Донбасс в унижении, будет опять в славе. Мы, шахтеры, такой народ — для нас в хвосте места нету. А вы что же не выступили, ребята, а? Оробели? — добродушно спросил он.
— А я в забое поговорю. Угольком! — лихо ответил Митя Закорко. — Вот и Виктора вызываю. Идет, что ли, Виктор?
— Идет! — отозвался Виктор. — Только я такое условие предлагаю: не кто больше угля вырубит, а кто больше учеников выучит.
— То есть как это? — озадачился Закорко.
Но дядя Прокоп понял и пришел в восторг.
— А что ж, верно, верно! Берись за это дело, Виктор! — подхватил он и, не выдержав, самодовольно засмеялся. — Это уж будут тогда вроде как мои внуки…
Дома делегатам пришлось выступить перед шахтерами. Свою речь Виктор начал так:
— Я, как делегат Вседонецкой конференции шахтеров-ударников… — Но сказал он это без всякой тени хвастовства, и не для хвастовства эти слова были сказаны. Тут же на митинге он взял на себя обязательство: выучить пять забойщиков. И Митю Закорко вызвал.
Сразу же после конференции на «Крутой Марии» произошли большие перемены. Прибыл новый заведующий шахтой, грузный, большой, молчаливый человек. О нем дядя Прокоп почтительно отозвался: «Старый горняк!» Скоро все на шахте стали звать заведующего Дедом. Приехал и новый главный инженер, Петр Фомич Глушков, человек тоже старый, а инженер сравнительно молодой. Дела на «Крутой Марии» пошли веселее. Вновь загорелась звезда над копром: включить рубильник было доверено лучшему забойщику шахты Виктору Абросимову. К тому времени он уже был коммунистом. Год назад, в Международный юношеский день, комсомольская организация передала Андрея и Виктора в партию.
Рекомендацию обоим дал Прокоп Максимович Лесняк. Дал с той торжественной суровостью, какая этому случаю приличествует, но только старым коммунистам ведома. «Вы смотрите! — казалось, говорил весь его строгий и парадный вид, когда, надев очки в тусклой серебряной оправе, подписывал он бумагу. — Смотрите, в какую партию я вас ввожу. Чувствуете? Ну, то-то!»
Приняли ребят единогласно, но переволновались они немало, особенно когда Виктор стал откровенно рассказывать историю бегства. А после собрания, притихшие, шли по темной улице домой и молчали, каждый по-своему переживая это самое великое событие в их жизни.
— Ну, а дальше как теперь жить будем? — наконец тихо спросил Андрей.
— А работать! — отозвался Виктор. — Раньше рубали мы уголь по-комсомольски, теперь по-партийному надо рубать.
— А с учебой как? Не поедем?
— С учебой успеется.
— Тогда давай хоть в вечерний техникум запишемся.
— Ну, давай! — не раздумывая, согласился Виктор.
Он согласился только потому, что этого Андрей хотел. А сам он в те поры и не собирался стать инженером или техником. Зачем? Ему и в забое хорошо. И с каждым днем все веселей и лучше. Однако, подчиняясь Андрею, он стал ходить по вечерам в техникум. Сперва скучал, потом привык. Но жил он, всей душой жил только в своем уступе.
За эти пять лет на «Крутой Марии» прожил он большую забойщицкую жизнь. Доводилось ему рубать уголек и крепкий, и мягкий, и «фиялку», как называют шахтеры мокрый, тяжелый пласт. Работал он и на аршинной «Аршинке», и на «Девятке», и на твердом «Алмазе», и на капризной, словно танцующей, «Мазурке», и на хитром, увертливом «Никаноре», и на «Куцем» пласту, и на «Соленом», и на «Вонючем», прозванном так оттого, что тут уголь едко пахнет сероводородом, и на «Известнячке», где кровля хорошая, прочная, и шахтеры там работать любят, и на «Берале», где кровля слабая… Сколько километров прошел он со своим отбойным молотком за эти пять лет под землей? Сколько тысяч тонн угля выдал на-гора?
В лето 1935 года он работал на новом горизонте 640, в третьей восточной лаве, у дяди Прокопа…
5
Паша Степанчиков, ученик Виктора, любил хвалиться перед ребятишками своей улицы.
— Вы хоть знаете, ребята, у кого я работаю? У самого Абросимова, Виктора Федоровича. От як! А вы знаете, как дядя Виктор уголь рубает? Як Буденный шашкой! А знаете, какой у него кулак! А-а! У него кулак — могила, смертью пахнет. Его на шахте все боятся, а он никого, даже Деда… От у кого я работаю!
В уступе он влюбленными глазами следил за работой своего учителя.
— Ой, дядя Виктор! — восхищенно шептал он. — Ой, як же ж вы здорово уголь рубаете!.. От я видел в цирке, как там на рапирах бились, — так куды там, у вас красивше!
Виктор слышал это и усмехался. Он любил, когда люди его хвалили, даже если это и Паша Степанчиков. Он и сам чуял в себе сейчас богатырские силы. Вот сбылось: размахнулся — улица, повернулся — переулочек. Когда-то он мог только мечтать об этом. Сейчас он легко давал две нормы в упряжку. Он бы мог давать и больше, с досадой подумал он, если б было где развернуться. Ему уже стало тесно в этом карликовом уступе. Что ему жалкие восемь метров? Вот и до полудня еще далеко, а он уже прошел их, дальше идти некуда.
— Ну что, Пашка? — сказал он, выключая молоток. — Конец свадьбе? — Он посмотрел, как летели вниз последние глыбы угля, потом заложил руки за голову, потянулся всем телом и сказал уже скучным голосом:
— Ну давай крепить, что ли.
Крепить он не любил. Он считал это не забойщицким, а подсобным, плотничьим делом. Какого черта должен он подбивать колышки под кровлю? И молоток полсмены лежит без дела.
Он сказал вдруг неожиданно для самого себя:
— Я б один мог пройти всю лаву…
Он сказал это сгоряча, со злости, оттого, что хмельно бродила в нем неистраченная забойщицкая удаль. Но увидел тень сомнения на лице своего верного ученика и нахмурился.
— Ты что, Пашка, не веришь? — грозно спросил он.
Пашка не верил. Он во все поверил бы, в любой подвиг своего героя, даже самый фантастический. Поверил бы в то, что дядя Виктор один, левой рукой раскидал в драке целую сотню шахтеров. Поверил бы, что в дальних выработках, куда Пашка Степанчиков и нос сунуть боится, дядя Виктор встретил самого Шубина и в единоборстве победил его. В любую сказку, в любую небывальщину свято поверил бы бедный Пашка Степанчиков. Но он был шахтерский мальчонка, внук и сын шахтера, и он не мог поверить в то, что дядя Виктор — даже дядя Виктор! — один за смену пройдет всю лаву — восемьдесят метров.
Он смущенно залепетал:
— Ой, дядя Виктор!.. Так это ж никак невозможно такое подобное… Вы як хочете…
— Ладно! — строго остановил его Виктор. — Крепи давай! — Сейчас он снова был весь в работе.
Еще два часа оставалось до конца смены, а Виктору больше нечего было делать в уступе.
— Ну, Пашка, — сказал он, усмехнувшись, твое счастье, что попал ты к такому забойщику, как я. Можешь теперь свободно ехать на-гора да гулять, — твое счастье. А я к Андрею заверну.
Он собрал инструменты, сложил их в сумку и пополз в уступ к Андрею. Тот еще крепил. Виктор молча лег в сторонке, прямо на уголь. Отчего вдруг стало ему так невесело? Скучно, что ли?
Тихо потюкивал топорик — это Андрей подбивал обаполы под нависший корж. Андрей тоже скоро кончит урок, и тогда уж им обоим нечего будет делать в лаве. Придется ехать на-гора. Ну что ж, это хорошо, в бане толкотни не будет. Они свой дневной урок выполнили.
С честью. Перевыполнили даже. Не стыдно людям в глаза глядеть… А выехать на-гора почему-то стыдно!
«Да мы-то тут при чем? — словно оправдываясь перед кем-то, подумал Виктор. — Вы нам ходу дайте, ходу!»
Он лег на спину и широко разбросал руки. Хорошо! Что ни говори, хорошо! Уголь прохладный, влажный, можно вообразить, что лежишь ночью в степи на сырой траве или на мокром песке у Псла… И тогда кровля над головой представится тебе темным-темным небом, а свет шахтерской лампочки, зацепленной за обапол, — светом далекой звезды. Когда-нибудь люди будут летать на звезды! Если б Виктор попал в летчики, он обязательно определился бы в межпланетную авиацию. Такой нет еще? Ну, будет! А сейчас ему, как шахтеру, больше пристало стремиться не ввысь, а вглубь. Хорошо б пробить такую шахту, чтоб до самого центра земли!.. Говорят, там одна расплавленная лава. Интересно… Когда-нибудь люди всего достигнут: и звезд, и центра земли, и полного счастья. Это будет, вероятно, уже при мировом коммунизме. «Интересно, чи доживем мы с Андреем до этого? Ну хоть не до всемирного, а до первоначального?»
— Коммунизм! — проворчал он. — А пока два здоровых бугая себе ладу найти не могут. И в штреках грязь… И пути неисправны…
— Что? — откликнулся Андрей.
— Ничего… Это я к слову…
Нет, лучше не думать об этом! «Да что в самом деле? — рассердился он сам на себя. — Чего я себе голову морочу? Начальство не думает, а я что ж?.. Что мне, больше всех надо? Я шахтер, я про шахтерское думать должен — про баню та про борщ…» Но он уже не мог не думать о главном…
Андрей кончил крепить и с сожалением отложил топор в сторону.
— Эх! — сказал он потягиваясь. — А я разошелся только…
Он работал не так споро, как Виктор, но и ему было тесно в уступе, и он легко давал полторы-две нормы, упирался в «край» и кончал работу задолго до гудка.
— На-гора поедем, что ли? — нерешительно спросил он и стал собирать инструмент. У него была такая же сумка, как и у Виктора. Вера сшила и подарила обоим. Укладывая инструмент в сумку, Андрей всякий раз вспоминал Веру и всегда с досадой. «И чего только пристает, ей-богу? Я-то тут при чем?» Но сумку не выбрасывал.
— Так на-гора, что ли? — снова спросил он.
— Можно и на-гора… — не сразу ответил Виктор. — Слушай, Андрей, — вдруг сказал он, — а ты б мог один всю лаву согнать за смену?
— Один? — удивился Андрей. — Та нет, конечно, не смог бы.
— Нет, ты стой! Ты подожди!.. Ну, а если б, скажем, лес заранее доставить, разложить по уступам, воздуху вдоволь, все приготовить, тогда как, управился бы?..
Андрей подумал немного.
— Не! — покачал головой. — Вряд ли! — Он засмеялся. — Ох, и фантазер ты, Витька!.. — И уже обычным тоном спросил: — Десятника будем ждать или нет?..
Но десятник Макивчук сам пришел в эту минуту.
— Уже кончили? — удивился он, как удивлялся каждый день. И это удивление, и подобострастная его улыбка, и шуточки — все было фальшивым, как и сам Макивчук, темный человек.
Он стал замерять выработанное.
— Орлы, ну чисто орлы! — воскликнул он, записывая итог в свою клеенчатую книжечку. — И куда вы только деньги деваете, хлопцы? Вроде и не пьете?
— Ты б, чем наши деньги считать, лучше б уступ дал подлиннее, — сердито сказал Виктор. — Видишь: ходу нам нет!..
— Так вам только дай ход, в госбанке червонцев для вас не напасешься, — отшутился десятник. — Та невжели вам и так денег мало?
— Деньги, деньги… — пробурчал Виктор. — Копеечная твоя душа… Неужели только деньги и главное?..
— А як же! — на этот раз искренно удивился Макивчук. — Деньги — все!
Он вопросительно посмотрел на ребят и вздохнул. Уже давно хотел он предложить им «комбинацию»: он бы приписывал им добычу, а деньги делились бы. Хлопцы — ударники, лишняя тонна никого не удивит. Но он все не решался. «Они ж, черти, партийные. Завзятые. Еще донесут!» Он опять вздохнул и молча уполз из уступа.
Виктор посмотрел ему вслед.
— Деньги! — с горечью сказал он и даже сплюнул. — Вот так станешь за шахту душой болеть, а такие скажут: «за длинным рублем гонишься».
— Так он же петлюровец, чего ты хочешь?
— А чего таких в шахтах держат? Разве ж им в шахте место?..
Они спустились в штрек и тут встретились с Прокопом Максимовичем, начальником участка.
— А-а! — радостно приветствовал их старик. — Уже управились? Вот молодцы!.. Кабы все такие, как вы, шахтеры были б, ого-го! Куда там!.. А то и такие есть, что и норму не выполняют.
— А вы таких гоните к черту! — сказал Виктор. — А нам с Андреем по два уступа дайте. Мы управимся.
— Да… да… Я и то думаю… Вы ж у нас моторные! — он ласково глядел на бравых хлопцев. — А давно ль, как слепые котята, тыкались в шахте? Говорят, ты, Виктор, и в бане быстрей всех управляешься. Верно?
— Верно! У меня, дядя Прокоп, руки длинные…
— Ишь ты! — удивился старик.
— Так дадите по два уступа?
— А может, вас на проходку поставить? Штрек у меня как раз отстает. Совсем меня этот штрек замучил.
— Та мы ж не проходчики! Вы нам в забое простор дайте!
— Им, видите, больше всех надо, — ехидно сказал подошедший Макивчук. — Жадный народ! И чего только жадничают, удивительно!
— А мы не конешники! — гордо ответил Виктор. — И жадность наша твоему понятию недоступная.
— Ишь ты! — фыркнул десятник.
— А вот именно!
«Конешниками» в дни карточной системы на «Крутой Марии» прозвали лодырей, которые вырубали не больше «коня» — одну крепь. Им и не надо было больше: выход на работу все равно записывали, а стало быть, и продовольственные карточки выдавали, как рабочим. А много ль нужно было денег, чтоб выкупить паек? Потом, когда открылись на шахте коммерческие магазины, «конешники» чуть оживились. Стали рубать угля побольше, приговаривая при этом: эх, а это на пол-литра, а это на колбасу! Но Виктор и в те поры рубал уголь не за паек и не ради денег.
— Жадность! — пробурчал он, привычно шагая во тьме. — Вот как некоторые понимают ударников…
— А ко мне дочь приехала! — неожиданно сказал дядя Прокоп. — Да, как же! Даша.
— Так мы же ее уже видели! — вырвалось у Андрея.
— А? Ну, да, да… Она говорила. Вы б зашли к нам, ребята, вечерком, а? — пригласил Прокоп Максимович. — Все ж таки из Москвы. Студентка!
— Ладно, — небрежно отозвался Виктор, — как-нибудь зайдем…
Они простились со стариком и поехали на-гора. В бане действительно было еще пусто…
Вечером Андрей, словно невзначай, спросил товарища:
— Так что… к дяде Прокопу пойдем? — он не посмел сказать: к Даше.
— Нет, ну ее к черту! — сказал Виктор. — Она ломака…
— Отчего ж это ломака? — обиделся Андрей.
— А так… Воображения у нее много. Я таких терпеть не могу! Я не люблю, чтоб девка мною командовала. Я, брат, сам командовать люблю.
— Зачем? — тихо спросил Андрей.
— Что зачем! — поразился Виктор. — А так! Раз ты девка — будь девкой. А парень — парнем. Я так понимаю. Я покорных девок люблю, тихих, смирных. А ты?
— Не знаю… — не сразу ответил Андрей.
Но к дяде Прокопу в этот вечер они не пошли.
6
Они остались в общежитии. Лежали на койках. Скучали. Даже Вере обрадовались, когда она пришла. Она сначала робко постучалась, потом заглянула в комнату.
— Я на минутку! — сразу же сказала она, вся пламенея от смущения. — Вы не спите? Извините, пожалуйста. Товарищ Нещеретный велел напомнить, что завтра производственное совещание… — Бедняжке было все трудней и трудней придумывать новые поводы для посещений.
— Заходите, Вера! — ласково позвал ее Виктор. — Та ничего, ничего, заходите. Он сегодня не кусается.
Она зашла. Села на краешек стула у самого входа, готовая каждую секунду вспорхнуть и улететь. Украдкой посмотрела на Андрея: нет, он ничего, не сердится. Она немного успокоилась и улыбнулась. У нее была светлая, тихая и радостная улыбка; она любила улыбаться, смеяться она не умела.
Отчего Андрей невзлюбил ее? Она была чистенькая, беленькая, хорошенькая девочка — такая беленькая, что карие глаза казались на ее лице чужими. Эти глаза только и были примечательны в ней. Никакой другой резкой, характерной черты в ней не было — все мягко, все округло, чуть-чуть расплывчато даже… Созрев, она обещала стать полной. Она была не красивая, но «аккуратненькая». От нее уютно пахло душистым яичным мылом.
И в ее наряде не было ничего яркого, пестрого, ни одной кокетливой мелочишки: ни бантика, ни ленточки, ни букетика. Она даже не носила, как все комсомолки на шахте, красной косынки, а всегда — беленький платочек. И в этом беленьком платочке на золотых, пшеничного цвета волосах, в простенькой белой блузке и холщовой юбке была очень похожа на полевую ромашку.
Ее можно было не заметить, пройти мимо, но, заметив, уже нельзя не улыбнуться ей, — такая она милая и ласковая. В ней все доверчиво тянулось навстречу людям, как все в подсолнечнике тянется навстречу солнцу. Ее любили бабы, жалели старухи, пожилые шахтеры сразу же говорили ей «дочка».
У молодых парней она успеха не имела. Она не была ни резвушкой, ни хохотуньей, ни проказницей; ни развязности в ней, ни бойкости. Но и тихим омутом она не была. В ней вообще не было ничего затаенного, темного, смутного или беспокойного. Она вся была простодушно открыта людям, и ее внутренний девичий мирок был прост, ясен и удивительно светел.
Она рано стала хозяйкой при овдовевшем отце и вела свое хозяйство с мудростью женщины и беззаботностью шахтерской девочки. Она трудилась целый день — то в конторе, то дома: на кухне или на огороде. Когда никто не слышал ее, она тихонько пела.
По вечерам она читала отцу газету и терпеливо слушала, как он рассуждает о международных событиях. Она умела слушать. Она была в курсе всех дел на шахте, и хотя никогда сама не работала под землей и даже ни разу там не побывала, она тоже, как все рудничные люди, жила добычен, переживала прорывы, радовалась звезде над копром. Она была дочь шахтера и обещала стать хорошей женой шахтеру. Но Андрей не любил ее и боялся ее любви.
— Ну как дела, дочка, контора пишет? — весело спросил Виктор, когда Вера устроилась на краешке стула. Он всегда называл ее дочкой. Он относился к ней снисходительно-ласково, как к маленькой; ему была симпатична эта тихая, добрая девочка, а ее смешная любовь к товарищу искренне его потешала.
— Контора пишет, приказчик еле дышит! — ответила, как всегда, Вера, и через минуту они уже тихо и дружно болтали о пустяках.
Андрей молча лежал на койке и листал книгу. Он совсем не хотел обижать Веру. Если б не ее дурацкая влюбленность, он бы тоже сейчас, как Виктор, задушевно болтал с нею. Но эта досадная любовь и стесняла и злила его. Особенно сейчас. Слушая Верин тихий, почти глухой голос, он невольно вспоминал другой — звонкий, веселый, смелый, и жалел, что не пошли они с Виктором к дяде Прокопу в гости, в его тихий, счастливый домик под этернитовой крышей.
Вошел дядя Онисим, как всегда не постучавшись.
— Электричество действует? — строго спросил он, чтоб показать, что пришел не зря, и, не дожидаясь ответа, важно сел.
Он был по-прежнему комендантом общежития, но уже пообвык в этой должности и исправлял ее торжественно и многозначительно. Сквозь его общежитие и теперь текли да текли люди. Но дядя Онисим привык к этой вечной перемене лиц и даже скучал, когда в общежитии было тихо. По-прежнему потешал он новичков побасенками и всякой небывальщиной, пичкал их советами и наставлениями, и для многих молодых горняков рассказы дяди Онисима были первым шахтерским университетом. «Мы все прошли академию дяди Онисима!» — говаривал, бывало, Светличный.
Гордостью этой «академии», тихой гордостью души дяди Онисима, были Андрей и Виктор. Он всерьез считал их своими воспитанниками. Он любил их ревнивой, скаредной любовью одинокого старика и скрывал, что любит. Иногда он по-старому принимался поучать их, а потом вдруг спохватывался, что учить-то их теперь не приходится, да и чему может он научить их? И времена другие, и шахта другая. Самому впору у молодежи учиться. Но он не хотел сдаваться. Он хорохорился. Он не отрицал ни механизацию, ни новшества на шахте, как то делали иные упрямые старики, он только отбирал их от молодежи себе, своему поколению, он их новшествами не признавал.
— Это и при нас было! — говаривал он. — Не вами задумано, не вами и кончится!
— И электровозы были? — невинно спрашивал Виктор.
— А что электровозы? От сказал!.. Вы, што ль, электричество выдумали? У нас и не такое бувало!..
— А какое?..
— А такое, — сердился старик, — що ты и не бачив! У нас, як хочешь знать, даже в трактире машина была. Музыка играла. Сама. А на ярмарках механическую барышню показывали… Так та даже вальс плясала…
— Та не может быть! — восклицал Виктор и, не выдержав, хохотал.
Эта тема всякий раз подымалась с приходом дяди Онисима, словно сходились два поколения шахтеров, старое и молодое, на полюбовный бой, где старость доказывала, что она молода, а молодость, что она опытна.
Разгорелся этот спор и сейчас. Только сегодня дядя Онисим пришел во всеоружии. Это видно было по тому, как озорно и молодо блестели его глаза.
— А что, — спросил он будто невзначай, — все спросить хочу: что, врубовки еще существуют?..
— На пологих пластах существуют… А что?
— Та ну? — удивился старик, хитро прищуриваясь и покачивая головой. — Ай-я-яй! Скажи, пожалуйста!.. А я все думал, что вы новенькое придумали, свое…
— А это что ж, старенькое?
— Та порядочно-таки… При нас выдумано.
— Какие ж это врубовки у вас были? — пренебрежительно сказал Виктор, задетый, однако, за живое. — Небось, деревянные?
— Зачем? Настоящие врубовки. Як водится, — спокойно, торжествуя, ответил дядя Онисим. — Постой, от я тебе один факт расскажу. Вы слухайте!.. — обратился он ко всем, обсосал усы, потом вытер их и начал: — А было это в тысяча девятьсот двадцать первом году. Заведующим у нас был…
— Егор Трофимович, — подсказал Андрей.
— А ты откуда знаешь? — удивился дядя Онисим.
— Так все ж ваши истории одинаково начинаются…
— Да? — Старик был озадачен. Потом подумал, подумал и объяснил, улыбнувшись: — А это потому, что я ж вам одни чистые факты рассказываю. Вы слухайте… Та-ак… И вот пришла весна, а шахтеры не едут в шахту. Не едут, тай все! Егор Трофимович и спрашивает меня: «Гей, Онисим, а чого ж эти барбосы в шахту не едут?» А я говорю: «Оттого, что весна, Егор Трофимович, народ на огороды пошел, грядки копает». — «Грядки? Так они ж шахтеры, какого им черта надо землю пахать?» А тогда голодная весна была, снабжение — никакое. Ну, народ сам себя спасает, не надеется, огородничает. Да-а… А в шахте прорыв. Стали тут руководители думку думать, что б оно такое умное выдумать, и придумали. «А давай, — говорят, — мы им в три дня все ихнии огороды перекопаем, пущай потом в шахту едут и ни о чем не думают». И вспахали! А чем бы, ты думал, а? — прищурил он левый глаз.
— Ну, тракторами, вероятно…
— Тю! — засмеялся старик. — Тогда о тракторах и понятия не было. — Он выждал паузу, потом вдруг хлопнул себя по коленкам и, привскакивая, как мячик, ликующе закричал: — Врубовками вспахали! Слышь ты? Врубовками!..
— Как же так, врубовками? — удивился Виктор.
— А так. Насобирали где-то врубовок… ну, лядащеньких таких… какие в те времена были… Ну, приспособили их, плуги прицепили, наладили — и вспахали!
— Да быть этого не может! — смеясь, вскричал Андрей. — Как же так, врубовками?
Но в это время широко распахнулась дверь, и в ней появилась высокая фигура в сером плаще и кепке, надвинутой на самый нос. Она появилась так внезапно, так неожиданно, что Верочка даже вскрикнула и закрыла лицо руками. Ей показалось, что в комнату влетела большая беспокойная серая птица.
— Смотри! — удивленно закричал Виктор. — Светличный! Ты?
— Нет. Не я, — спокойно ответил Светличный и поставил свои чемодан на пол. — Здравствуйте, дядя Онисим! А вы все еще тут, ребята? — спросил он, снимая плащ и вешая его на гвоздь у двери. — Пора уже вешалки завести, дядя Онисим!
— От! Приехала-таки моя самокритика! — засмеялся комендант. — Да ты хочь покажись: какой ты? — он легонько покружил парня и оттолкнул от себя. — Скелет! На поправку приехал?
— Нет. На практику.
Они все были обрадованы и даже растроганы неожиданной встречей, но ни поцелуев, ни объятий, ни даже шумных, восторженных восклицаний не было, словно и долгой разлуки не было. Шахтер и радость, и опасность, и даже самую смерть — все встречает грубоватой шуткой, и только.
Верочка, смущенная появлением Светличного, хотела незаметно скрыться: она боялась быть лишней при встрече друзей. Она уже юркнула к двери, но тут ее остановил дядя Онисим:
— Э, нет! Стоп, дочка!.. Дело есть. — Он обернулся ко всем и грозно скомандовал так, словно был комендантом не общежития, а крепости или гарнизона. За эти пять лет старик уже вошел во вкус своей «власти». — Значит, так, хлопцы, команда будет такая: всем смирно сидеть на месте и ждать. А мы — мигом! А ну, дочка, шагом марш за мной! — и он шумно вышел.
— Бушует старик! — усмехнулся ему вслед Светличный. — А клопов он вывел? — Светличный присел на койку к Андрею, и тому показалось, что вообще никакой разлуки не было: снова с ними их старый комсорг. Сейчас он сурово спросит: «А как у тебя дело с нормой, товарищ? Выполнил?» Но теперь Андрею этот вопрос не страшен!
Но Светличный спросил:
— Так вы все еще тут, ребята?
— А где ж нам быть?
— А я думал — вы поумнели. Учиться пошли.
— Не всем же учиться! — насмешливо сказал Виктор. — Кому-то надо и уголек добывать. А ты, Федор, действительно интеллигентом стал. Ишь, какой дохлый! Очки еще не носишь? А шляпу?
— Сам ты шляпа! Я тебя в тридцатый раз спрашиваю: почему не учишься?
— Куда нам! Мы люди темные!
— Да учимся же и мы, — вмешался Андрей. — Зачем зря говорить? В вечернем техникуме учимся.
— А-а! Поумнели-таки, — обрадовался Светличный. — Ну, рассказывайте, как живете, что делаете.
Вернулись дядя Онисим и Вера. Принесли вина, закуску. Дядя Онисим сразу же засуетился у стола.
— Эй, Вера, дочка! — командовал он. — Давай чистую скатерть! Цветы давай! Какой гость у нас! Дорогой гость! — Он умильно посмотрел на Светличного и всплеснул руками. — Смотри! Вернулся-таки! — воскликнул он, словно только теперь дошло до его сознания, что Светличный вернулся. — А? На шахту вернулся! Ну, дорогой!..
— А куда ж мне еще деваться, дядя Онисим? — засмеялся Светличный.
— Некуда! Верно! Ах, золотые твои слова, умница! Нам от шахты, ребята, ни шагу! А она ж наша и кормилица и поилица, — привычной скороговоркой произнес он, но голос его стал почтительно-нежным, как всегда, когда говорил он о шахте. — Выпьем за нее, деточки! — попросил он. — Уважительно выпьем!
Они чокнулись и выпили. Вере тоже налили, она закраснелась вся, но не посмела отказаться и чуть пригубила.
— Ну, как там город Сталино? Живет? — спросил дядя Онисим, нюхая черную корочку. — Я ж его еще Юзовкой помню…
— Не узнаешь ты Юзовку, дядя Онисим! Уже не Юзовка — столица!
— Да-а? Ишь ты!.. Люди стареют, а города молодеют, как это теперь понимать, а? — Он засмеялся.
— А у вас как дела? — в свою очередь спросил Светличный. — Слыхал: гремит наша «Мария»!
— Еще как! — воскликнул дядя Онисим. — Звезда над копром у нас теперь не потухает!
— Гремим! — сказал Виктор. — Как пустая бочка. — Он взял огурец и, разрезав его пополам, стал круто солить. — Так и гремим! — повторил он уже сердито.
Светличный внимательно посмотрел на него. Сколько лет они не виделись? Четыре года. Говорят, при встрече старые друзья прежде всего ищут в товарище прежние, дорогие черты, то, что и было любимо. Это неверно. Первый при встрече взгляд всегда острый и недоверчивый: а ну, что нового появилось в моем друге? Да и друг ли он еще? А уж потом с восторгом или сожалением узнают старые черты в новом, чужом человеке.
Светличный весь вечер придирчиво приглядывался к Виктору и Андрею. Прищурив глаза и обхватив длинными руками колено, чуть покачиваясь, он смотрел и слушал, как раскрываются перед ним ребята — туго, со скрипом, будто нехотя, и не хотел торопить их. Он узнавал в Викторе старую и милую ему горячность, резкость, а в Андрее знакомое медлительное упорство и этот смешной соломенный хохолок над упрямым лбом!.. Он узнавал их и не узнавал. Как они выросли! Уже не те робкие ребята, что были пять лет назад. И походка стала тверже. Тяжело ступают по половицам, стон стоит в ветхом общежитии дяди Онисима от их шагов. И глаза прищурились; больше нет в них ребячьего удивления, есть опыт. Да и то сказать — пять лет в темном забое при свете блендочки, — тут любые глаза станут мудрыми, как у совы. Да, выросли, выросли, черти! Возмужали! И, кажется, поумнели, а?..
— Виктор то имел в виду, — медленно объяснил Андрей, шагая по комнате, — что могла бы наша шахта лучше работать. — Он остановился перед Светличным и пожаловался: — Тесно нам в забое…
— Вполсилы люди работают! Это тебе понятно, Федор? — перебил Виктор.
— Уступы короткие. Какой же это уступ — восемь метров? Разойтись негде, — продолжал Андрей. — И опять же, воздух…
— Стой, Андрей! Дай я ему объясню!..
Вера тихонько выскользнула из-за стола. Ей не хотелось уходить, но и мешать встрече друзей и их беседе она боялась. Однако она не ушла, а только незаметно пересела на стул подле койки Андрея и занялась делом: стала чинить рабочую куртку Андрея. К тому, о чем шумели ребята, она не прислушивалась. Мужчины спорят о своем, о мужском, а она делает свое — женское. И ей хорошо! Всегда бы так!
А Светличный всерьез заинтересовался тем, о чем говорил Виктор. Перестал иронически щуриться. Уже не улыбался, хмурился. Слушал не перебивая. Он вдруг почувствовал зависть к ребятам. От их рассказов пахнуло на него знакомым запахом жизни и шахты. А он эти четыре года, как школьник, просидел за партой!
Он сказал вставая:
— Так за чем же дело стало, ребята? Чего вы хнычете? Ломайте!
— Чего ломать? — опешил Виктор.
— А все! Старые порядки. Старые предрассудки. Старые нормы и условия труда. Все ломайте к чертовой матери!
— Э-эн! Ты, хлопче, поосторожней, поаккуратнее! — посоветовал дядя Онисим. Он таких речей не любил.
Светличный засмеялся:
— Нет, нет… Давай уж без всякой осторожности! По-шахтерски давай: все под корень. И — к чертовой бабушке! — Теперь ему хотелось дразнить дядю Онисима, подзадоривать ребят. Как замечательно все сложилось! Он приехал сюда на практику, а попадает в самую гущу драки. Опять драка — хорошо! Опять борьба. Вечная борьба нового со старым. Родная стихия. Он подумал, что без этого тугого, порохового воздуха боя ему и жить было бы невозможно.
Он спросил:
— А вы с кем-нибудь уж делились своими идеями, хлопцы?
— Та нет… С кем же? — отмахнулся Виктор.
— Зря. Кто у вас начальник участка?
— Прокоп Максимович. Дядя Прокоп, — ответил Андрей.
— А-а! Хорошо. Умный мужик. Смелый. А завшахтою Дед?
— Дед. Кто же еще?
— А главный инженер кто? — Светличный уже чувствовал себя на поле боя. Ему надо было знать дислокацию сил, состояние артиллерии, тылов, резервов. Он должен был угадать возможных противников и неожиданных друзей. — А парторг кто? — спросил он.
— Нечаенко Николай Остапович…
— Новый, не знаю его… Из шахтеров? Деловой? С Дедом ладит? На драку пойдет? Боевой?
Андрей ответил не сразу. Ему еще никогда не приходилось думать о парторге: какой он? Как никогда не приходилось думать о Деде, о главном инженере шахты, об управляющем трестом: а они какие?
— Нечаенко Николай Остапович? — задумчиво переспросил он. — Он хороший человек…
— Хороший человек — понятие беспартийное… — засмеялся Светличный.
Андрей опять немного подумал, потом покачал головой.
— Нет, — сказал он. — Раз человек хороший, так он нашей партии.
7
Уже давно прошло то время, когда Андрей полагал, что шахта, как и мир, устроена идеально, а порядок в ней — вечен и непогрешим. Теперь он знал, что и в шахте, как и в мире, все не только меняется, но и должно меняться к лучшему. Таков уж закон жизни, закон движения.
Эти перемены всегда несет с собой человек, люди. Те беспокойные, хлопотливые, вечно и всем недовольные, неудовлетворенные, одержимые жаждой все переделывать да перестраивать люди, которых называют революционерами, передовиками или новаторами. Сам Андрей, к сожалению, еще не чувствовал себя таким человеком. Но хотел им быть.
В то жаркое лето обоих товарищей впервые стало томить чувство великого беспокойства. До сих пор их жизнь текла, как мирный ручей — с камня на камень, один день, как другой; они были довольны этим мирным течением и не пытались изменить его.
А сейчас стало им в этих берегах тесно. Как ручей весной, набухая от вешних талых вод, вдруг начинает буйно метаться и разливаться по равнине, так заметались и наши ребята, чуя, как распирают их неведомые вешние силы, желания и страсти, как в каждой жилке ходит и гудит горячая, тревожная кровь…. Но если Виктора томил главным образом избыток мускульной силы, — всю целиком он не мог истратить ее ни в забое, ни на гулянке, ни в бешеном плясе на шахтерской «улице», — то в Андрее пробуждались и властно заявляли о себе силы душевные. Приезд Светличного только ускорил их созревание, — так майский дождь убыстряет рост пшеницы.
Виктор, тот только об одном мечтал: чтоб дали ему всю лаву, где мог бы он хоть раз разгуляться на воле и показать себя. Уж он такой бы рекорд двинул, что и самому Никите Изотову впору! Он верил в свои силы, в свою сноровку, в свое шахтерское счастье.
А Андрей знал, что затея Виктора — удалая мечта, не больше. «Еще будь лава прямой, — рассуждал Андрей, — тогда бы куда ни шло! А то восемь уступов, значит, восемь раз зарубать кутки, восемь раз законуриваться… Да потом еще крепить за собой всю лаву… Ну, разок можно блеснуть, показать рекорд! А каждый день — это не выйдет. Значит, — продолжал размышлять он, — тут одной удалью не возьмешь. Тут умом надо. А что, если спрямить лаву? Что, если иначе организовать труд забойщика? Что, если сломать весь порядок в шахте?»
Теперь Андрей часто думал об этом и в забое и дома. Незаметно для него самого это стало теперь делом его жизни. Он знал, что и Виктор, и Светличный, и дядя Прокоп, и Даша — они и ее посвятили в свои мысли, — а может быть, и еще шахтеры по всей стране думают о том же. Для этих дум как раз приспело время.
По вечерам в тихом домике Прокопа Максимовича Лесняка шумели долгие споры.
Виктор горячился:
— Что судить да чертить? Вы мне лаву дайте, я вам на практике докажу! Вы, Прокоп Максимович, начальник участка, от вас зависит…
Но старик только недоверчиво качал головой:
— Эй, не справишься, парень! Эй, осрамишься!..
— Я? Я-то?.. — задыхался Виктор. — Да я… — у него даже слов не хватало, и он в беспомощной ярости озирался вокруг: да неужто никто, никто не верит ему, его рукам, его умению?
Странное дело, одна только Даша была на его стороне. Она верила. Но как раз ее поддержке Виктор и не был рад. Он все боялся, как бы вдруг эта поддержка не обернулась хитрой насмешкой.
А Даша верила искренно. Не в Виктора — она по-прежнему относилась к нему чуть-чуть насмешливо, — а в его идею. И ей уже чудилось, как это все будет: длинная, бесконечно длинная лава, как степь, и угольные искры, как капли росы под солнцем… И идет по этому раздолью один-одинешенек статный добрый молодец, может быть даже и Виктор, ей все равно, и бесстрашно рубает и косит уголь, как косарь в песне… Только звон стоит! Ну разве это не красиво? Разве это не весело? Она сама пошла бы на этот рекорд, если б ее пустили…
Ах, отчего в самом деле не родилась она мальчишкой? Она была бы лихим шахтером! Она шахту любит.
Пусть это непонятно иным ее московским знакомым, а это так. Они в толк не возьмут, как можно любить подземелье, а ей непонятно, как это можно не любить.
Она выросла в советской шахте, иной не знала. И шахта никогда не была для нее черной каторгой, а всегда вторым домом, сперва — таинственным, а потом — родным; старым, добрым, милым домом, где живут и работают отец, дядя и соседи. В детстве она любила рыть норы в песке, играть «в шахту» с мальчиками. Так же играючись, пошла она и работать. Ее поставили лампоносом — ей эта игра понравилась. Ей нравилось являться, как луч света, в темный забой с долгожданной лампочкой для забойщика. Ей нравилось, что шахтеры зовут ее Светиком. Ей все в шахте нравилось: и низкие своды, и ропот подземных ручьев, и звон капели, и резкий ветер на «свежей струе», и, главное, этот таинственный лабиринт ходов, галерей и просек, в котором она привыкла бесстрашно бродить. Она ничего не боялась. Даже в те детские годы, когда у каждого ребенка сказка перемешивается с жизнью, она уже знала, что в шахте нет ни волшебников, ни духов, ни гномов, ни эльфов, а есть дядя Степан, запальщик, и дядя Трофим, бурильщик. Но на поверхности и дядя Трофим и дядя Степан только тихие, добрые соседи. Там, в шахте, они, как и ее отец, становились всемогущими великанами, чернобородыми и многорукими. Ведь именно они, понимала Даша, и есть настоящие волшебники, обычно добрые, а иногда, когда напьются, и злые.
Потом Даша выросла, сама стала работать в шахте, теперь училась. Сейчас каждый таинственный ходок в шахте, каждый самый потаенный закоулок обозначились для нее техническими терминами, даже воздух шахты, ее дыхание, ее испарения, ее летучие газы — все легко и просто уложилось в точные формулы. А детское, поэтическое отношение к шахте, как в сказке, все-таки осталось навсегда! И об этом никто даже подумать не мог бы, глядя на Дашину крепко сбитую, крутую, подбористую фигурку в лихих сапожках со стальными подковками. С детства все привыкли считать Дашутку сорванцом, сорвиголовой, мальчишкой. Она умела свистать по-коногонски, была скора и на язык и на руку, мальчишкам спуску не давала, вечно ходила в синяках и царапинах.
— Отчего ты боишься, папа? — бесстрашно наступала она теперь на отца, словно от него одного зависело, быть рекорду Виктора или нет. — Эх, какой ты, папа… нерешительный…
— Да ты погоди, погоди, очень я тебя прошу! — морщился Прокоп Максимович. — Ты-то здесь при чем? Хоть ты не вмешивайся, когда люди о деле говорят. — Но в душе он был рад, что она вмешивается в шахтерские дела. Да и как ей быть в стороне? Будущий инженер. Моя дочь!.. И он счастливым взглядом ласкал статную фигуру дочки.
А она, зная это, не унималась.
— Я считаю, — звонко восклицала она (и Андрей откровенно, обо всем на свете забыв, любовался ею), — я считаю, что дело это вполне реально. И не только один Виктор может дать рекорд. И другие найдутся. Вот хоть Митю Закорко взять… Или Андрей. Ты ведь смог бы, Андрей, а?..
Он едва ли слышал ее вопрос. Он просто любовался ею, ее смелым, разгоряченным в споре лицом. «Какая ж она хорошая! Лучше никого на свете нет!» Он не мог бы сказать сейчас, что в ней особенно красиво: глаза или губы; ни одной черточки врозь он не видел, потому что и любил он в ней (а он уже любил, хоть и никому не признался бы в этом) не глаза и не губы, а всю ее за то, что она такая! В этой любви еще не было ни желания, ни страсти, а только необыкновенная и какая-то почтительная, пугливая нежность, но и эта нежность уже кружила его бедную голову.
А она ждала ответа.
— Ведь правда, Андрюша, да? — ласково, но уже нетерпеливо переспросила она.
— Что правда? — очнулся он.
Все засмеялись, а Светличный лукаво прищурился.
— Я говорю, — сказала Даша, сердито хмуря брови, — что ты тоже смог бы, как и Виктор, дать этот рекорд. Правда ведь?..
— Нет, — тихо ответил он. — Я не берусь… — Он смущенно развел руками и тотчас же нагнул голову, готовый покорно встретить любую Дашину насмешку. Но он не мог соврать ей.
— Вот видишь, видишь! — обрадовался дядя Прокоп. — А я что же говорю?
Даша недовольно отвернулась от Андрея, но при этом ничего не сказала. Как это ни странно, а она побаивалась этого тихого парня и втайне уважала его.
— Во-от! — довольно сказал Прокоп Максимович. — Вот как умные-то говорят… Не берусь. И верно! Восемь уступов — восемь кутков…
— А что, если спрямить лаву? — предложил Светличный. В нем, как во всяком испытанном вожаке, смелость всегда шла рядом с осторожностью. Уже три недели прошло с тех пор, как он приехал на «Крутую Марию» и стал работать помощником у дяди Прокопа на участке; он пригляделся, продумал многое, но атаку еще не трубил.
— Ладно! — пожал плечами Виктор. — Давайте прямую, давайте с уступами… Мне все едино… Я за себя отвечаю.
Теперь все смотрели на дядю Прокопа, а он думал, нервно теребя усы.
— Д-да… — сказал он наконец. — Для Виктора это резон. Так может выйти…
— И выйдет! — ликуя, закричала Даша.
— Д-да… Только надо не об одном Викторе думать, а о шахте.
— А что ж, плохо будет шахте, если я один за восьмерых сработаю? — горячо сказал Виктор и даже обиделся.
— Не плохо. Отчего ж плохо? Хорошо!
— Ну?
— Ну, нашумим, не спорю!.. А дальше что? Ну, ты сработаешь один за восьмерых… Пускай и Андрей… и Митя Закорко… Как раз трое вас, орлов! Только боюсь, даже вам не под силу будет каждый день всю лаву в одиночку обрабатывать. Люди ведь — не машины!.. Для рекорда — хорошо, а для каждой упряжки — трудно. Что же выйдет тогда, ты по-государственному разочти, не горячась?.. В прямой лаве-то, без уступов, других забойщиков уже не посадишь… Так? И придется тебе, Виктор, иной день и пол-лавы проходить в смену, а то и меньше того… Вот и сядет тогда наша шахта на мель, и выйдет ей не слава и не прибыль, а чистый конфуз! Так, что ли? Вот как я по-стариковски-то рассуждаю. Может, у вас по-комсомольски иначе выйдет? — прибавил он, усмехаясь и оглядывая всех, особенно дочку, насмешливым взглядом.
Все смущенно молчали. Виктор хотел что-то возразить сгоряча, но Светличный остановил его:
— Нет, ты постой! Погоди!.. Что же вы предлагаете, Прокоп Максимович? — спросил он спокойно.
— А что ж тут можно? — развел руками старик. — Удлинить уступы… Иного ничего не придумаю!
— Так в этом уступе, как ни удлиняй, мне все одно не развернуться! — вскричал Виктор. — Какой же там может быть знаменитый рекорд?
— А тебе что нужно: рекорд или уголь? — спросил строго дядя Прокоп.
— Слава ему нужна! — сказал Светличный.
— Не мне слава, всей шахте слава, — пробурчал Виктор. — Что мне-то в славе? А только скучно мне… И слушать-то вас скучно! — он досадливо махнул рукой и отошел к окну, стал смотреть в сад. С тополей уже летел беспокойный пух…
— А ты как полагаешь, сынок? — ласково обратился дядя Прокоп к Андрею, своему любимцу.
— Я? — вздрогнул Андрей. — А я думаю…
8
Он действительно думал. Никогда не вмешивался в спор. Молчал, слушал и думал. И здесь, и в общежитии, и в забое. В забое — больше всего. В шахте хорошо думается. Вероятно, нет рабочего человека многодумнее, чем шахтер. Шахтеры все философы да мечтатели!
— Высоко вы заноситесь, ребята! — сказал как-то дядя Онисим, послушав речи Светличного. — Ишь, государством ворочает! Раньше на этакое шахтер и не отваживался. А и мы, бывало, тоже мечтали… — грустно ухмыльнулся он. — Как же!.. О пьяной субботе мечтали… Або там о пестрой корове чи о синем зайце.
И, присев на койку к Андрею, он стал рассказывать про шахтерские мечты:
— У каждого своя мечта была, особенная. Без мечты в шахте как же? Темно! Иной всю неделю колотится-колотится, изо всех сил старается, на-гора не едет, в шахте спит, только б побольше заработать!.. А в субботу выедет на-гора, получку получит — и прямо в лавку. Купит там себе все честь по чести, на все деньги: сапоги бутылками, або пиджак, а то еще рубаху алую с «разговорами» или с петухами. Ну, оденется, пройдется по Конторской улице — раз, другой, третий, погарцует перед народом, покуражится — и в кабак. Только его до понедельника и видели! Все с себя пропьет: и сапоги, и пиджак, и рубаху… даже крест нательный. Ну, а в понедельник — опять в лямку, снова до пьяной субботы. Эх! — махнул он рукой. — А были и такие, что вовсе не пили. Эти о пестрой корове мечтали…
Мечта о пестрой корове тоже была почти реальной. Пеструю корову можно было запросто приглядеть на любой ярмарке. Ее можно было даже купить, только бы деньги! И не один сезонник — орловец, могилевец или курянин — всю зиму колотился, сбивал грош к грошу, и если не срывался весной и не пропивал все в кабаке, — что чаще всего и случалось! — то в конце концов приводил к себе в деревню корову.
Мечта о синем зайце была фантастичнее. Синего зайца никто не видел. Но старики твердо знали: живет этот вольный зверек в заброшенных выработках. Только не всякому дано его встретить: трус не дойдет, глупый не увидит. Но придет такое время, когда синий заяц сам покажется людям: всем — и смелым и робким. Тогда и воцарятся на земле правда и справедливость, а шахта перестанет быть каторгой.
— А неужели, — простодушно спросил Андрей, — неужели никого не было, кто мечтал бы, как добычу поднять, как дело усовершенствовать?
— А зачем? — удивился дядя Онисим. — Кому на пользу? Бельгийцу-хозяину, немцу-директору? Нет! Каждый о своей пользе старался. — Он подумал немного и прибавил: — Да и прогрессивки тогда никакой не было.
Андрей думал не о своей, а о всеобщей пользе. Законурившись и сложившись в три погибели под низкой кровлей, в узкой щели забоя, глубоко под землей, без солнца и неба, думал шахтер Андрей Воронько о родине, о государстве, о месте шахтера на земле… Отчего раньше никогда не приходили к нему такие думы? Крыльев не было. Дела не знал. Сам был, как слепой щенок в шахте. А теперь… Теперь нет для него в шахте ни тайн, ни темных углов. Теперь он тут хозяин. И по-хозяйски видит: а и плохо же я хозяйничаю! Можно больше взять. Можно лучше работать. Можно иначе организовать труд.
Ему уже смутно мерещилось, как это надо сделать. Это было еще не решение, только мечта. Он никому и не открывал ее до поры до времени.
«Надо бы с Дашей посоветоваться… — иногда думал он. — Как ей покажется? Она ведь ученая…» Но посоветоваться с ней он хотел не потому, что она «ученая», а потому, что теперь без Даши не было у него ни мысли, ни желания, ни поступка. Все теперь относилось к ней, все было с ней связано.
Думал ли он о родине — он и о Даше думал: ведь это и ее родина. Мечтал ли о будущем шахты, города, государства, опять выходило так, что это он о своем и о Дашином будущем мечтает, и даже — тут он невольно краснел — о будущем… их детей. Все сплеталось в единый, тугой узел: Даша, любовь, шахта, государство, Виктор, дружба, успех, которого надо добиться ради родины и ради Даши, — и все вместе это и была жизнь, какою он теперь жил.
Как раньше невозможной и немыслимой для него была бы жизнь без Виктора, так теперь невозможно и немыслимо стало ему жить и без Виктора и без Даши.
Даша всегда была с ним: и в его мыслях и в его снах. Даже работая, он не забывал о ней. Она являлась к нему в забой не как небесное видение, а как веселый Светик с шахтерской лампочкой в руке. По-хозяйски располагалась она в его одиноком уступе. Здесь она была дома. И от ее незримого присутствия ему было легче и работать, и думать, и жить…
Иногда, увлекшись рубкой угля, он на минуту забывал о ней. И тогда она сама властно напоминала о себе, вдруг возникала где-нибудь в волнистом течении пласта, или в струе, или в матовом зеркале кровли над головой и лукаво улыбалась, и он в ответ виновато улыбался тоже и снова начинал с ней свой безмолвный и бесконечный задушевный разговор о любви, о жизни, о счастье и будущем, как он его понимал. И представлялся ему тихий, добрый, дружный лад их жизни, трудовой и скромной. У них обязательно будет свой беленький домик с этернитовой крышей, такой, как у Прокопа Максимовича, и в палисаднике анютины глазки, махровая гвоздика и астры осенью… Андрей, конечно, станет учиться, чтоб не отстать от ученой Даши. Будут вместе читать и спорить. Но они никогда и никуда не уедут с шахты, да и некуда им ехать, они горняки. А по вечерам будет к ним приходить в гости Виктор. Он тоже женится, поставит свой домик рядом, и каждый вечер будут они большой семьей сходиться в саду под акацией для мирного чаепития и согласной, душевной беседы…
В этих простых, незатейливых мечтах было для Андрея столько неизъяснимой прелести, столько несбыточного счастья, что голова шла кругом…
Чаще всего ему казалось, однако, что этого никогда не будет; не может этого быть, в отчаянии думал они слишком уж это было бы хорошо для такого нескладного парня, как он! Разве Даша полюбит такого?
Но иногда, особенно когда рушились под его молотком могучие глыбы угля и приходило радостное сознание своей силы и значения в мире, он становился храбрым и начинал верить, что все сбудется и Даша переступит порог его беленького домика под этернитовой крышей.
Ей, однако, он еще ни разу не сказал о своей любви. Тысячи невысказанных любовных слов так и остались немотствовать в душе Андрея. Да их и нельзя было выговорить — они не существовали в языке, они выговаривались взглядами. Андрей продолжал любить втайне и думал, что это и для всех — тайна. Он и не знал, бедняга, что уже давно ни для кого тут секрета нет, даже для самой Даши.
«Вот поставим мы с Виктором рекорд, — решил он, — тогда ей и признаюсь».
Он и сам не смог бы толком объяснить, какая связь существует между признанием и рекордом. Но смутно предчувствовал он, что связь эта есть и что после рекорда вся жизнь — и его и Виктора — станет иною.
Между тем до рекорда было еще далеко. По-прежнему собирались все у Прокопа Максимовича, судили, рядили, спорили, а к решению прийти не могли. Андрей, как всегда, молчал.
Однажды Виктор не выдержал и взорвался:
— Да до каких же пор будем мы вола вертеть? Вы мне прямо скажите: поддерживаете вы меня или нет?
— А ты не горячись! — посоветовал Светличный. — Дело не шуточное.
— Боитесь?
— Боюсь.
— А раз боишься, так отступись. В сторону! А мне не мешай. Я один пойду, на свой страх…
— А если сорвешься?
— Вам что за беда? Мой риск, мой и позор.
— Э, нет! — сказал Светличный. — Ты сдуру сорвешься, а идею хорошую погубишь.
— Так идея-то моя!.. — закричал Виктор.
— Нет, врешь. Уже не твоя — наша.
— Так что ж мне теперь делать, а? — в отчаянии воскликнул Виктор. — И связали вы меня, и подрезали, и пикнуть даже не даете. Ты хоть то пойми, что не могу я теперь по-старому работать. Не могу! Тоска и стыд!..
— Очень мы это хорошо понимаем, сынок! — сочувственно вздохнул дядя Прокоп. — Вот и ищем выхода. Идея у тебя богатая, а осуществить ее невозможно.
— Нет, возможно, — вдруг тихо сказал Андрей.
Он сказал это ровным, обыкновенным голосом, сам не подозревая, какая взрывчатая сила была в этих простых словах, какое новое, великое дело они зачинали.
Потом, много лет спустя, когда этот вечер стал уже для них только историческим эпизодом, не больше, они не сумели даже вспомнить, как все было. Кажется, удрученный Виктор просто не расслышал слов Андрея. Светличный удивленно взглянул на него, но ничего не сказал, не спросил, а дядя Прокоп даже поморщился.
— Эх, Андрей! — с досадой сказал он. — Что говоришь! Ведь сам давеча…
— Нет, возможно! — упрямо повторил Андрей и покраснел. — Надо только вот что, надо труд разделить.
Его опять не поняли. Он, запинаясь, объяснил:
— Понимаешь, пусть забойщик только рубает уголь, а крепят за ним пускай крепильщики…
— Как?! — ахнул Светличный.
Это было так неожиданно и так просто, так замечательно просто, что именно поэтому никому из них до Андрея и не пришло в голову. Они и сейчас не сразу взяли в толк его идею, хоть и была она совсем проста. Но она одним взмахом сметала давно заведенный порядок вещей, а к этому не вдруг привыкнешь. Спокон веков забойщик и рубал уголь и крепил за собою. Для шахтера это было таким же естественным законопорядком, как для крестьянина то, что поле надо сперва вспахать, а потом уже засеять. И вдруг является парень, Андрей, не ученый, не инженер, и одним словом обрушивает естественный порядок. Как тут не ахнуть!
Предложи Андрей нечто совсем фантастическое, несбыточное, и тогда это не так бы всех поразило: против совсем неизвестного куда легче в бой идти, чем против давно заведенного. Даже самый пустой фантазер может высидеть у себя в кабинете «новую», «философскую» систему или новую, ни для кого не обязательную религию; для этого смелости не надо! Но только подлинный революционер находит в себе мужество восстать против проклятого «так заведено», против самой страшной силы на земле — силы привычки.
Эта сила привычки была так велика, что даже дядя Прокоп, смелый, мудрый горняк, не сразу взял в толк мысль Андрея.
— Нет, ты погоди, постой! — пробормотал он. — Как же так? А управление кровлей? А потом, как же с заработком? Что же, поровну делить, а? — Это были все пустяковые возражения, и он сам тут же отшвыривал их. Но он искал их и цеплялся за них, чтобы хоть самому себе объяснить: отчего же раньше никто не додумался до таких простых мудрых вещей, до каких так легко дошел этот мальчишка, Андрюшка, его названый сын и выученик?
И вдруг неожиданно, перебив самого себя на полуслове, он закричал:
— А ведь верно, верно! Все верно! — И в полном восторге пошел обнимать Андрея.
Вокруг смущенного Андрея теперь столпились все.
— Да нет! Правда ли? Возможно ль то, что предлагает Андрей? — восклицала Даша, с надеждой заглядывая то в лицо отца, то в глаза Андрея.
— Возможно! Все возможно! — шумел больше всех обрадованный Виктор. — Ну, теперь только ходу, ходу нам дайте! Э-эх! — и он высоко поднимал над головой сбои могучие кулаки и тряс ими, словно уже шел на рекорд.
— А Дед? — неожиданно спросил Светличный.
Но и это не потушило общего восторга.
— Что Дед? Что нам Дед? — задорно крикнул Виктор. — Нас теперь и Дед не остановит.
— Конечно, загадочный мужик Дед, от него всего ожидай! — сказал Прокоп Максимович. — Но умный… Вообще в шахтпартком следовало бы за поддержкой сперва пойти, да беда — Нечаенко в отпуску…
— А к Нещеретному и идти не стоит! — махнул рукой Виктор. — Этот не решит.
— Ну что ж, пойдем к Деду!
В этот вечер в тихом домике дяди Прокопа был праздник. Словно все уже свершилось. Словно благословил уже Дед ребят на рекорд. Словно и рекорд уже был поставлен, и от этого всем людям стало лучше жить на земле. Словно сбылись уже все надежды и все мечты: Светличного о новой шахте, Виктора о славе, Андрея о любви и вечном счастье с Дашенькой…
9
Дедом все в поселке звали заведующего шахтой «Крутая Мария» и за глаза иначе никак не звали. Между тем настоящее его имя было — Дядок, Глеб Игнатович. Именно — Игнатович, а не Игнатьевич, на этом он настаивал. Всякий раз, когда именовали его неправильно, он терпеливо поправлял, никогда, однако, не сердясь при этом.
Он был родом белорус, Витебской области, Городковского района. Родные места он покинул давным-давно, еще мальчуганом, и с тех пор на родине больше не бывал, да и не собирался туда. Но он всегда называл себя белорусом, очень гордился этим, носил сорочки, вышитые витебским крестиком, картошку называл бульбой и любил ее во всех видах, а в его речи и до сих пор слышалось мягкое цоканье, особенно если он волновался.
Когда на шахту прибывала очередная партия земляков, он немедленно находил ее. Являлся в казарму, сразу спрашивал, нет ли городковских, витебских — городковские обязательно случались, — и потом долго расспрашивал их о своих родных (их осталось мало) и о знакомых (а их было много, все перебывали у Деда на шахте). Затем он требовал водки и бульбу, истово пил, никогда не пьянея и, опершись сизым крутым подбородком о свою знаменитую суковатую палку, с которой даже в лаве не расставался, слушал протяжные песни родины…
«Марией» он управлял два года и управлял хорошо. При нем слово «прорыв» забылось. Он был дельным и строгим хозяином, дотошно знал горное искусство, начальство его уважало и даже побаивалось: планы ему всегда давали посильные.
Однако секрет его удач был не в этом. В те годы текучка еще лихорадила шахты. Здесь, как в море, бушевали ежедневные приливы и отливы. Но в отличие от законов моря тут никаких законов не было, даже сезонных. Никогда нельзя было угадать, куда подует ветер, что будет завтра, сколько людей выйдет в упряжку, сколько совсем уйдет с шахты.
Трепала текучка и шахту Деда, но зато недостатка в рабочей силе он не знал никогда. Его выручали белорусы.
Не только в Городковском районе, но и далеко за пределами его, по всем белорусским селам гуляла легенда о Деде, о добром земляке — хозяине шахты, негордом, приветливом и свойском. «Эй, иди к Глебу — будешь с хлебом! — говаривали старики-отходники. — Где Глеб, там и хлеб. У Деда, как у Христа за пазухой, — и тепло и мило». И земляки в белых свитках и кислых овчинах валом валили на шахту к Деду, он принимал всех.
Он был добрый и простой человек, шахтеры его любили. Жил он скромно и одиноко — жена давно умерла, взрослые дети разъехались, и в его казенном, конторском доме было пусто и холодно; он только спал там, жил же он на людях: в шахте, в конторе, в общежитиях. Он был почетным гостем на всех званых обедах, посаженым отцом на всех шахтерских свадьбах, кумом на всех крестинах. Поп мог и быть и не быть — ни свадьба, ни крестины от этого не расстраивались, а без Деда не бывало на шахте ни крестин, ни свадьбы.
Когда большой, грузный, уже по-старчески обрюзгший, но все еще величавый, шел он, тяжко опираясь на палку, по улицам поселка, словно по штрекам шахты, хозяином, все встречные торопливо снимали перед ним шапки и кланялись. Не улыбаясь, он молча кивал в ответ. Он вообще улыбался редко. Он никогда не говаривал ласковых слов людям, не шутил, не балагурил с шахтерами, не похлопывал по плечу, не называл их «ребятами» или «орлами». Панибратства он не терпел и не допускал.
Но не только каждого шахтера в поселке, — каждую шахтерскую женку, всю рудничную детвору знал он по имени, знал, чей это замурзанный мальчишка роется в песке, чья это тоненькая девочка с алым бантиком в тощей косичке бежит с большим бидоном за керосином в лавку. Он знал все и про всех, потому что только этим и жил он, да и жил-то только ради этого, ради этих людей. Его не зря величали Дедом. Его уважали и боялись не как начальника, — шахтеры никого не боятся! — а именно как Деда. Так в старых крестьянских семьях чтут своих патриархов, уже почти не слезающих с печки, но по-прежнему властных, непогрешимых и мудрых.
Дед и был таким патриархом в большой семье шахтеров и, как родной отец, любил своих чумазых детей, любил по-своему, угрюмой, строгой и бережной любовью.
Когда год назад произошла на «Марии» катастрофа — взрыв газа в восточной лаве — и семнадцать шахтеров погибли в шахте, Дед не стал прятаться от осиротевших семей, от их горя и их ярости, а сам пошел к ним. Пошел не затем, чтобы утешить вдов — этого он и не умел, — а чтоб посоветовать им или даже приказать, как жить дальше.
— Ты плачь, плачь! — говорил он, заметив, как при его появлении испуганно смолкала баба и принималась торопливо утирать глаза фартуком. — Плачь, как не плакать? — Он усаживался на табурет, ставил меж колен палку, потом трубно сморкался в большой клетчатый платок и продолжал ровным, спокойным голосом: — Такого мужа, как Антон, тебе, кума, теперь не найти! Хороший был мужик, старательный, непьющий…
Он словно нарочно бередил свежую рапу. Вдова заливалась слезами; уцепившись за ее подол, принимались реветь дети, а Дед невозмутимо сидел среди них, тихо качал седой головой и говорил негромко и наставительно:
— Да, Дуня, такое твое вдовье дело — плачь! Деньгами тебе государство поможет, опять же углем и так далее. Не пропадешь!.. Теперь, замуж будешь выходить — не осудим. Ты это знай.
— Что вы, батюшка, Глеб Игнатович? — возмущенно вскидывалась вдова. — О том ли мне думать?..
— А ты не спорь, Дуня, не спорь! Я лучше знаю. Детишкам твоим отец нужен. Вон они какие махонькие!.. — Он притягивал к себе самого крохотного из детворы и продолжал: — Замуж соберешься — посоветуйся со мной. Та-ак!.. За молодого не выходи. Это не надо. Сурьезного себе мужика возьми, самостоятельного. Ты меня слушаешь?
— Слушаю, Глеб Игнатович. Зачем только и говорите вы такое, слушать нехорошо…
— А ты слушай! Я дело говорю. Суть главное. То-то!.. Лучше всего выходи за вдового. Вот за Севастьянова, за Герасима. Ничего мужик, работящий, к детям ласковый… Так-то, кума! — говорил он, уже вставая. — Жить надо!.. А я к тебе еще наведаюсь…
И он шел в следующий дом, навстречу новым слезам и новому горю. И там так же невозмутимо и с виду равнодушно слушал вопли баб, причитания старух и рев детей и не останавливал их, а давал им выплакаться. А потом вместо жалких слов утешения принимался толковать о земных делах, о том, как теперь жить и что делать.
— Ты теперь, Мотя, получишь за мужа большую сумму от государства. Слышишь? Так ты эти деньги не трать, не форси. Не твои деньги — ихние! — показывал он на ребят. — Ты деньги на книжку положи. А я проверю. Слышишь?
— Слышу, Глеб Игнатович, — угрюмо отвечала вдова.
— Ну, вот! — кивал он головой. — И хорошо!.. Злая ты баба, кума, но теперь это ничего, это можно. Теперь тебе с твоей злостью даже легче жить будет. Та-ак!.. А если о замужестве мечтаешь, — неожиданно прибавлял он, — так ты это брось!.. Тебя замуж никто не возьмет. Ты не Дуня.
— Я и не собираюсь. Один был муж, да и того вы убили…
— Не я убил — газ.
— А мне все едино! Убили, а мне теперь с сиротами горе мыкать.
— А кому ж? Ты их народила, тебе и воспитывать. Ты то пойми, кума, — твоя бабья жизнь теперь кончилась. Теперь для детей жить надо. А про свое счастье — забыть. — Как всегда, он говорил прямые, жесткие слова, без околичностей и прикрас, и они, как всякая правда, действовали вернее и надежнее, чем фальшь. — В детях теперь твое счастье, кума!.. — продолжал он. — Вот Васятку вашего я в забой переведу, там заработки лучше, а он уже парень большой. Петьку тоже пора пристроить…
— Не пушу в шахту, не дам! — дико взвизгивала Матрена. — Не дам! — И, как разъяренная квочка, заслоняла детвору всем своим телом.
— Э, пустые твои слова, баба! — морщился Дед. — Куда ж шахтеру, кроме шахты? Жить надо, кума, а не верещать зря. То-то! Я твоего Петьку к камеронам поставлю, пусть учится. А Анютка пускай в школу ходит, как ходила. А потом и остальную мелкоту определим, как следует быть. Так, значит! — И он, тяжело опираясь на палку, поднимался и шел в следующий дом.
Таков был Глеб Игнатович Дядок, Дед, заведующий шахтой «Крутая Мария», к которому Андреи и Виктор собрались нести свою заветную мечту о рекорде.
Дед назначил им быть в конторе вечером, в пять часов.
За час до срока в домике Прокопа Максимовича Лесняка встретились все участники «заговора»: надо было решить, кто да кто пойдет к Деду.
— Вам с Виктором надо идти! — сказал Андрею дядя Прокоп. — Вы застрельщики…
— Боюсь, мальчишки мы для него… — смущенно сказал Андрей. — Дед нам не поверит. Я хотел вас просить, Прокоп Максимович…
— А что ж? Я пойду! — согласился старик. — Дед меня знает.
— А хорошо б Светличный еще… — робко прибавил Андрей.
Светличный засмеялся:
— Все орудия сразу в бой?
— Да видишь ли, говорить я не мастер, — словно оправдываясь, объяснил Андрей. — И Виктор горяч… А ты, Федя, ты ж у нас известный политик… — и он преданными глазами посмотрел на друга.
— Все пойдем! — смеясь, сказал дядя Прокоп. — Навалимся на Деда — ему и не выкрутиться!.. Мы его в кольцо возьмем!.. — И он пошел переодеваться.
Виктор и Светличный остались в домике допивать холодное пиво, а Андрей и Даша вышли в садик. Даша заметила, что у Андрея еле приметно дрожат напряженные скулы — он стиснул зубы и губы сжал, левая щека чуть подрагивала.
— Ты что, волнуешься? — удивилась она.
— Волнуюсь! — сознался Андрей. Он не мог объяснить ей, что для него этот рекорд… Но и молчать он больше не мог. — Если Дед разрешит рекорд… и рекорд выйдет… я… я тогда тебе кое-что скажу, Дашенька… — прошептал он, думая, что говорит загадочно.
— Да ну? — усмехнулась она. — Ну, буду ждать!
Она знала, о чем он хочет сказать ей, — о своей любви. Ну что ж, он может это сделать и потом, как и сейчас. Все равно она про эту любовь знает. Она подумала, что если б вдруг признался ей в любви ну, скажем, Светличный, она смутилась бы, а если б Виктор — даже рассердилась… А Андрея она могла слушать спокойно.
Нет, ей было приятно, ей было очень приятно, что вот ее любят и что любит Андрей — очень хороший и славный парень. Ей было необыкновенно радостно от горделивого сознания, что ее, девчонку, уже, оказывается, можно любить и любить так горячо и преданно, как Андрей. «Если я прикажу ему: бросайся в шурф, Андрюша! — он кинется. Ей-богу, кинется, прямо головой вниз!»
«Как это славно, когда тебя так любят!» — счастливо думала она. Дотоле еще никто не любил ее и не говорил о любви. С Митей Закорко они были просто друзьями с детства. Андрей был первым, кто полюбил ее, как девушку. И она была благодарна ему за это и уже сама любила его за любовь.
Но любила ли? Ей было приятно, легко, даже весело с ним, хоть он всегда молчал и только, волнуясь, ломал спички. Зато он умел восхищенно слушать ее болтовню и удивляться ее уму, ее знаниям, ее доброму характеру. И она сама вдруг начинала чувствовать себя и умней, и добрей, и старше; она росла в собственных глазах» видя свое отражение в его глазах влюбленного. И это было захватывающе приятно!
Но она никогда не скучала, если его долго не было, думала о нем редко и спокойно, не краснела при его появлении, не металась в тоске, отлично спала в самые лунные ночи и с прежним шахтерским аппетитом садилась за обеденный стол. Нет, в книгах иначе писали про любовь. Но, может быть, книги врали?
Наконец появился Прокоп Максимович. Он оделся в свой парадный костюм, словно шел на праздник.
— Трогаем, хлопцы? — бодро крикнул он и первый двинулся вперед.
Даша проводила их до калитки, потом долго смотрела вслед. Андрей обернулся, она приветливо махнула ему платком; в эту минуту она действительно любила.
10
В конторе, кроме Деда, находился еще главный инженер шахты Петр Фомич Глушков, человек с седыми лохматыми бровями и живыми черными мальчишескими глазами. Когда-то эти глаза, вероятно, искрились смехом, острой мыслью, жизнью; теперь они только тревожно бегали. Странные это были глаза! Они не потускнели, не потеряли ни прежней живости, ни даже блеска, но теперь это был блеск тревоги и живость паники. Петр Фомич был человек, однажды сильно испугавшийся, да так навсегда и застывший в своем испуге.
Год тому назад случилась катастрофа на «Марии», Никто, ни один человек не обвинял в ней Петра Фомича, никто даже упрека ему не бросил. Несчастная случайность катастрофы была слишком очевидной для всех, кроме самого Петра Фомича. Он уже сам не знал, виновен он или нет. Может быть, все-таки он чего-то не предусмотрел, не вспомнил, не принял каких-то необходимых мер? Он стал мнительным, осторожным, пугливым, недоверчивым к людям и мелочно-придирчивым к себе.
Он теперь уже не столько работал, сколько оправдывался. Отдавая распоряжения по шахте, он тут же мысленно приводил все объяснения и оправдания в свою защиту, все параграфы законов и положений. Он словно все время был под следствием сам у себя. И главной его заботой стало огородить себя бумажками и инструкциями, оправдательными документами и оговорками: он жил теперь за частоколом спасительных параграфов.
Ни Петр Фомич, ни Дед не знали, зачем напросились к ним на прием Андрей и Виктор. Но оба, не сговариваясь, чуяли, что речь тут пойдет не об обычных шахтерских просьбах, а о чем-то куда более важном. И Петр Фомич уже заранее нервничал и заранее ощетинивался против всего, что собирались предлагать ребята, а они, несомненно, собирались предложить что-то новое и, стало быть, небезопасное.
Дед же, как всегда, был непроницаем. Он медленно поднял голову, когда ввалились в кабинет ребята во главе с Прокопом Максимовичем, и поморщился:
— Что-то больно много вас…
— Дело большое! — разводя руками и благодушно улыбаясь, ответил Прокоп Максимович.
— И все по одному делу?
— Все.
— Ну-ну! — проворчал Дед. — Садитесь. Слушаю. — И закрыл глаза.
Андрей умоляюще посмотрел на Светличного.
— Начинай ты, Федор!.. — прошептал он.
Светличный пожал плечами и начал.
Он начал прямо с того, что положение на шахте нетерпимое (услышав это, Петр Фомич в испуге даже подскочил с места), что забойщики и их отбойные молотки используются вполсилы, что в уступах тесно, развернуться негде («Людям в глаза стыдно смотреть!» — перебил его Виктор), что передовые шахтеры давно уже болеют этими мыслями и думают, как улучшить дело, как брать угля больше («Так, так, так!..» — шептал Андрей), и что вот в результате долгих раздумий нашли шахтеры Андрей Воронько и Виктор Абросимов выход из положения и…
— Какой же? Какой выход? — нетерпеливо закричал Петр Фомич и почувствовал, как нервная судорога уже стягивает кожу у него на лбу и на лысине.
Дед невозмутимо молчал. Казалось, он и не слушал вовсе, дремал. Его глаза по-прежнему были прикрыты тяжелыми веками.
— Какой выход? — усмехнулся Светличный. — А вот… — и он просто и кратко изложил проект Андрея и Виктора: дать забойщику всю лаву, а труд разделить.
— Но это нельзя… нельзя… невозможно! — вскричал Петр Фомич. — Это… не предусмотрено. И притом опасно!.. В смысле управления кровлей… И как вы можете говорить: нетерпимое положение на шахте? А план? Мы же систематически выполняем план, даже перевыполняем на один-два процента… Вот цифры, извольте, поглядите… Будьте добры!.. — Он разволновался, расстроился; в Светличном и Викторе он теперь видел не просто беспокойных людей, а грозных обвинителей. Болезненно морщась, он ждал, что вот сейчас кто-нибудь из них — молодых, беспощадных — бросит ему в лицо обвинения.
А Дед молчал.
— Да вы не волнуйтесь, Петр Фомич! — улыбаясь, вмешался дядя Прокоп. — Вы разберитесь. Я и сам попервах растерялся. И те же доводы привел: кровля, зарплата, обычаи… А разобрался…
— Нет, нет, и не говорите! — испуганно замахал на него руками Петр Фомич. — Вы просто не все учли, недодумали… Вот хоть взять инструкцию по технике безопасности… вот последний циркуляр наркомата, — он стал судорожно разворачивать какие-то папки. — Или правила ведения горных работ… Это в любом учебнике… — Он вспоминал все эти книги, циркуляры и параграфы затем, чтобы успокоить себя, но, вспомнив их, окончательно сам себя запугал и закричал, испугавшись: — Нет, нет, я категорически, категорически против… То, что вы предлагаете, немыслимо, невозможно… не выйдет!
— Нет, отчего же? — раздался вдруг негромкий голос Деда. — Это возможно.
Андрей обрадованно повернулся к нему.
— Да? Правда ж? — благодарно воскликнул он и подумал: «Какой же хороший человек Дед!»
— Вполне возможно. Отчего ж? — равнодушно подтвердил Дед и поднял сонные глаза на Андрея. — Все у вас? — спросил он.
— Да-а… Это — все.
— Гм… Ну-ну! Хорошо. Тогда, что ж, бувайте здоровы! — неожиданно сказал он, мотнув головой и придвинул к себе бумаги. Разговор был окончен.
Андрей растерялся.
— А… а рекорд? — ничего не понимая, спросил он.
— А про рекорд забудь! — строго сказал Дед. — Забудь! Слышишь? — приказал он. И опять углубился в бумаги.
Но тут уже Виктор взорвался.
— То есть как же забудь? Нет. Стой! Мы про это забыть не можем!.. Вот это где у нас! — крикнул он и гулко ударил себя кулаком в грудь.
— А я говорю: забудь! — не повышая голоса, но властно и с силой повторил Дед. — Понял? Не будет у меня на шахте рекордов. Пока я жив — не будет!
— А ты легче, Игнатович, легче!.. — возмутился и дядя Прокоп. — Ты не забывай себя. Зачем же так? Мы к тебе не с просьбой пришли. Мы, если хочешь знать, мы требовать пришли. Не один ты на шахте хозяин. Мы, брат, все хозяева.
— Плохой же тогда ты хозяин, кум! — сердито скривился Дед. — Хороший хозяин — тот даже о своей собаке думает. А ты… ты разве о людях подумал? Эх, ты! — с горечью сказал он. — Стыдно! Стыдно, старик! Ну, пускай они, — презрительно мотнул он головой на ребят. — Они молодые, им прославиться надо, выскочить… А ведь ты старый горняк. Ты б хоть о товарищах подумал…
— А о ком же я думаю? — растерялся старик. — Невжели о себе? — Он ничего не понимал.
И ребята не понимали. «Да что ж мы плохого сделали? — встревоженно спросил себя Андрей. — Мы ж не для себя… Мы же для шахты… для всеобщей пользы?!»
Кажется, только один Светличный тонким чутьем политика разнюхал, в чем тут дело. Он усмехнулся и осторожно, как-то вкрадчиво даже, спросил:
— Рекордов боитесь, Глеб Игнатович?
Дед сразу же поднял на него глаза. Светличный ему не нравился. Он уже слышал о нем, что беспокойного нрава человек, всех на шахте критикует. «Видать, молодой, да ранний!.. — недоброжелательно подумал он о Светличном. — Студент. Карьеру делает. Все они нонче такие. Грамотен. Умники. Критиканы!..»
Он насупился.
— Я, сынок, ничего не боюсь, — сказал он угрюмо. — Стар я бояться.
Но Светличный словно не слышал этого.
— Боитесь, что после рекорда вам план повысят? — опять невинно, даже как бы сочувствуя Деду, спросил он.
— И этого не боюсь. У нас начальники умные. Не мальчишки.
— А главное, боитесь, что нормы повысят? Так, что ли?
— Я о людях думаю… — нетерпеливо махнул рукою Дед, желая прекратить допрос.
— А о государстве? — тихо спросил Светличный.
— А государство, — раздражаясь и повышая голос, ответил Дед, — это и есть мы — рабочие люди, шахтеры.
— Верно. Значит, будет богаче государство, будем богаче и мы, шахтеры?
— Да… Будут богаче шахтеры — будет богаче государство.
— А вы что же думаете, после рекорда станут шахтеры беднее?
Теперь и дядя Прокоп, и Андрей, и Виктор поняли, наконец, в чем дело.
— Ах, Глеб Игнатович, Глеб Игнатович! — обрадованно воскликнул дядя Прокоп, и у него на сердце стало легко и весело, словно тяжкий камень свалился. — Вот о чем ты беспокоишься, добрая душа! Так мы и это подсчитали, ты не сомневайся! Куда как вырастут заработки шахтеров после рекорда! Ведь больше угля дашь — больше и получишь…
— Кто получит? — рассердился Дед. — Этот вот… — мотнул он головой на Виктора, — да этот… — мотнул головой на Андрея, — да еще три-четыре таких же молодых, ловких… А остальные? А все?
— А кто ж остальным мешает хорошо работать? — искренне удивился Андрей. — При нашем методе всем работать легче.
— Вы б, товарищ заведующий, не на отстающих, а на передовиков равнялись бы. Передовиков бы поддерживали… — с обидой сказал Виктор.
— А что вас поддерживать? Вы и так вон какие зубастые! Кто вас обидит? А слабых да сирых, кроме меня, защитить некому.
— А ведь это хвостизм, Глеб Игнатович! — мягко сказал Светличный и пристально посмотрел на Деда.
И тогда, может быть, за долгие годы впервые вдруг взорвался Дед. Он вскочил с места и с дикой силой грохнул волосатым кулачищем по столу.
— А-а! Хвостизм? — прохрипел он. — Готов уж ярлык? Ты, видать, скорый на такие дела… — крикнул он, с ненавистью глядя на Светличного.
Его шея побагровела, да так страшно, что Петр Фомич испугался: вот сейчас хватит старика удар.
— Что вы, Глеб Игнатович! — метнулся он к нему. Но Дед грубо оттолкнул его, он теперь никого не видел, кроме Светличного.
— Хвостизм? — прорычал он. — Ах, ты, ты!.. — ему не хватало ни слов, ни воздуха. Он задыхался. Так вот в чем обвинили его теперь! В том, что он о своих детях, о шахтерах печется? Да! Пекусь! Зато не о себе.
«Мне для себя ничего не надо. Ни каменных палат, ни длинных рублей, ни карьеры, слышь ты, студент?» Он в одной комнате живет. Он все свои деньги раздает людям. Он ничего с собой в могилу не унесет, не бойсь!.. Ни одна чужая копейка еще никогда не прилипала к его рукам. Все им — шахтерне, землякам, детям.
А государство? «Э! — рассуждал он. — Государство наше богатое, не оскудеет».
Государство… Погруженный в мелочные заботы о своей шахте, о своих шахтерах, он редко размышлял о нем. Государство представилось ему огромным золотым мешком; раньше этот мешок принадлежал капиталистам, сейчас принадлежит рабочим. Ради этого и революцию делали, и кровь проливали, и сам Дед свою кровь пролил. И сейчас он, как умеет, служит государству. Ведь не для себя ж он уголь-то добывает! Не хозяйчик же он в самом деле и не приказчик у хозяина!..
Но в глубине своей заскорузлой души, сам того не сознавая, понимал он себя не человеком, поставленным от государства управлять государственной шахтой, а как бы артельным старостой, выборным от рабочих. И, как настоящий староста, норовил он ловко обойти все другие артели и побольше урвать из государственного мешка для своей.
Ему казалось, что именно за это и любят его шахтеры. Не зря же величают и отцом и благодетелем! И он гордился и дорожил этой любовью больше, чем любовью начальства. Пуще всего на свете боялся он, чтоб не упрекнули его в том, что он забурел, зажрался, оторвался от своих. Оттого-то и жил он в одинокой, пустой комнате, и от положенного ему конторского выезда отказался — ходил пешком, и на курорты не ездил, и премии делил поровну между всеми: каждому по крохе, забывая только самого себя…
Однажды, заметив это, заезжий пропагандист из центра полюбопытствовал: «А как вы представляете себе социализм, Глеб Игнатович?» Дед растерялся. Он редко рассуждал на столь отвлеченные темы. Он был малообразованный человек, практик, не инженер; он хорошо знал старую шахту, — но только ее и знал.
«Э… — пробормотал он. — Я как думаю, а?.. Социализм — это чтоб по справедливости… Всем, значит, поровну…» — «То есть отдай голому последнюю рубашку? Так, что ли?» — «Вроде так… — пожал плечами Дед. — Нечего в рубахе-то щеголять, когда голый рядом». — «Д-да… — засмеялся пропагандист. — В общем получается у вас социализм нищих. Не равенство, а уравниловка. Нет, Глеб Игнатович, не так! И он терпеливо, как школьнику, стал разъяснять ему, как строится социализм в нашей стране и как затем, на базе всеобщего изобилия, будет построен и коммунизм. Дед слушал его молча, не возражал и не перебивал, только недоверчиво качал головой и про себя думал: «Ох, книжники-златоусты! А мы, грешные, на земле живем, в навозе пачкаемся». И хотя и он, как и пропагандист, свято верил в победу коммунизма на земле и за это даже кровь свою пролил, но казался ему коммунизм красивой, справедливой, но такой далекой мечтой, что о ней в практической жизни пожилому человеку и думать как-то совестно.
Ему и невдомек было, что живой коммунизм уже сидел перед ним в образе этих молодых ребят-новаторов, а он гнал его прочь из своего кабинета, да еще обижался, когда за это объявили его хвостистом.
Он вдруг устало и грузно опустился на стул. Сейчас он чувствовал себя только очень обиженным и старым.
Он сказал, ни на кого не глядя:
— Уходите… Все уходите… домой…
Ребята торопливо схватились за кепки, им самим не терпелось поскорее уйти. Уж больно страшно было глядеть на багрово-черную шею Деда и слышать, как он хрипит и задыхается.
Но тут вдруг поднялся оскорбленный Прокоп Максимович. Ни налитая кровью шея Деда, ни его гнев, ни его власть не испугали его. Он выпрямился во весь рост и сказал с обидой, но и с достоинством:
— Хорошо. Пусть будет так. Но точку на этом разговоре я не ставлю. И с тем до свиданья. А продолжим мы наш разговор, товарищ Дядок, — прибавил он, чуть повышая голос, — на партийном собрании. Как коммунисты будем говорить. Потому разговор наш не простой. Идем, хлопцы! — крикнул он и вышел, сильно хлопнув дверью.
