Страница 1
Страница 2
Страница 3
IV
Академик Посошков задерживался в Швеции. Подошло уже двадцатое ноября, а о нем не было никаких известий. Потом Раечка из ректората сказала Федору Ивановичу, что вся делегация отправилась в поездку по стране. Собирались посетить знаменитые институты, познакомиться с работами ученых.
К этому времени ударили хорошие морозы. Двадцатого числа было около пятнадцати градусов ниже нуля. Полуперденчек — дар академика Рядно — надежно утвердился на плечах Федора Ивановича. Дождалась зимы и черная курчавая ушанка. Двадцать первого числа весь день на землю опускался медленный — зимний — снег, и лыжная секция наметила на двадцать пятое поход на Большую Швейцарию.
Федор Иванович и до двадцать пятого каждое утро еще затемно выходил на лыжах. Заправив черные брюки в грубые, крестьянской вязки, носки, крепко зашнуровав лыжные ботинки и надев большой, как короб, темно-серый свитер с синими елками и черными оленями, натянув ниже ушей невзрачную черную шапку-чулок с металлической пуговкой на макушке, он не очень быстро, но ухватисто черной, падающей то влево, то вправо тенью улетал в парк по уже накатанной лыжне. Первый спуск был с Малой Швейцарии к реке. Федор Иванович вылетал из светлых сумерек в ясное утро. На белой реке далеко, где летом шли пароходы, виднелись черные точки. Это бесстрашные рыбаки, просверлив лунки в тонком льду, уже таскали из них окуней. Федор Иванович отдыхал, пристально смотрел на рыбаков и дальше, на тот берег, где за плоской равниной сизо туманилась и звала Большая Швейцария. Отдохнув, трогался обратно.
Однажды, вылетев со спуска к реке, он, не останавливаясь, перебирая ногами, свернул к небольшому береговому обрыву, косо съехал на снежное поле и побежал дальше — к рыбакам. Вскоре Федор Иванович попал в лыжню — первый лед уже был освоен, — и лыжня повела его к тому берегу. Она же у того берега взяла в сторону. Федор Иванович, понимая, что народной мудрости перечить нет смысла, подчинился ей. И был прав: в реку впадал небольшой приток, и лыжня, свернув туда, провела лыжника сразу под двумя мостами, помогла пересечь железную дорогу и шоссе, не снимая лыж. Сразу же за бетонным мостом, по которому бежали грузовики, начинался подъем.
Здесь как раз пора обратить специальное внимание на одно свойство Федора Ивановича. Он был наделен ярким, почти детским воображением, не погасшим со времен юности. Мы можем вспомнить, как давало это свойство о себе знать в разных случаях его жизни. Очень сильное впечатление произвел на него когда-то плакат висевший около классной доски. Он управлял юным Федей долгое время. Воспоминание об этом осталось у него на всю жизнь. Еще можно вспомнить, как однажды, год с лишним назад, когда он шел по улице, рука его сама вдруг согнулась в кольцо и пальцы коснулись грузи. С тех пор рука его часто повторяла это движение, особенно в последнее время, когда Леночку куда-то от него увезли. И металлический стук золотых мостов академика Рядно тоже преследовал его, Федор Иванович за чаем не раз бессознательно пробовал воспроизвести этот стук. Не мог отделаться от наваждения!
В последний год его дар переноситься в мир иллюзий, как бы во сне вновь создавать то, что происходила вокруг, и активно участвовать в этом сне, — этот дар значительно обогатился особым строительным материалом. На глазах Федора Ивановича во всех учреждениях и институтах, где ученый народ исследовал тайны органического мира, вдруг, словно по сигналу, вышли вперед люди, до сих пор себя не проявившие ни талантом, ни живостью мысли. С мстительным весельем накинулись они на тех, кто увлеченно работал. Спаянные до тех пор общим делом единые сообщества разбились на группы, ведущие одна за другой неусыпное наблюдение. Разыгрались невиданные собрания, длившиеся порой до утра, где одни нападали, а другие, борясь за место в жизни, отчаянно, но неумело защищались или, потеряв человеческое лицо, жалко каялись в грехах, которые в действительности были заслугами — что и подтвердилось позднее. Никто толком не понимал сущности этих требующих покаяния грехов, даже сами обвинители. Но вслух такие сомнения не высказывались. Действительно, кто же это поймет, когда тебе приписывают принадлежность к воинствующему агрессивному отряду господствующих за рубежом реакционеров от биологии, и приписывают подобную пакость только за то, что ты, будучи от природы любознательным и приметливым, пытаешься с помощью кристаллического порошка, растворенного в дистиллированной воде, изменить структуру растительной клетки и хочешь посмотреть, что из этого получится. Федор Иванович, как мы знаем, попал сначала в число активных преследователей. Его привело сюда то странное обстоятельство, что эти активисты, нападая, использовали марксистские горячие слова. А у Феди Дежкина было пионерское детство и комсомольская юность. Горячие слова при его ярком воображении и готовности вступиться за того, кто прав, были ему очень близки. «Пойдешь налево — придешь направо», — сказал однажды Сталин, как будто специально для этого случая.
К счастью, Федора Ивановича не покинула и в том стане способность наблюдать и сопоставлять. На веру он ничего не принимал, всегда искал подтверждения. А горячие слова произносятся зачастую в расчете на чистую веру слушателя. С удивлением приглядывался Федя Дежкин к возбужденным стрелкам и загонщикам в огромной охоте на людей. И постепенно, глубоко вникнув во все, он вдруг оказался среди тех, кого подозревали, «прорабатывали» и увольняли, а иногда подвергали и более суровым мерам воздействия.
Пионера и комсомольца тридцатых годов не могли испугать эти преследования. Все детство его прошло в играх, где он вместе с конниками Буденного отстаивал завоевания Октября от темных сил реакции и падал на поле сражения, сжимая в руке древко Красного знамени. Любимой картиной его детства было полотно Иогансона «Допрос коммунистов» — там были изображены два мужественных, уверенных в своей правоте человека, стоящих перед готовыми лопнуть от злости белогвардейцами, и толстый их генерал уже тащил из кобуры пистолет.
Эти вехи пути Федора Ивановича здесь кратко перечисляются для того, чтобы лучше можно было понять: упомянутый новый строительный материал был доставлен строителю неленивому, и тот сразу принялся за работу.
Перед ним возникали все новые варианты подстерегающих его испытаний, и он сразу же начинал шептать, отвечая своим не знающим передышки, изобретательным и, главное, неправым обвинителям.
С тех пор как он оказался распорядителем бесценного «наследства», все чаще стала являться ему погоня — как дурной сон, неясная, неизвестно, из каких мест исходящая, но упорная, оснащенная всем опытом человечества, изрядно поднаторевшего по части преследования своих талантливых творцов. Она была почти реальной. Дело в том, что Федора Ивановича ждала впереди какая-то непременная развязка. А поскольку он видел уже кое-какие виды, в том числе, с геологом и с Иваном Ильичом, развязка, включающая бегство и преследование, была вполне мыслимой.
Так что, скользя по лыжне чуть на подъем и уже слегка вспотев, он не чувствовал ни этого подъема, ни усталости. Даже боли в груди не замечал и только прибавлял ходу. Потому что за ним гнались. За ним уже гнались! Пели сзади ходкие лыжи, звенели концы палок. Преследователи наседали, и он ускорял ход.
Лыжня поднималась все выше, справа и слева мелькали сосны, а слева, кроме того, за соснами плыло, как под самолетом, белесое пространство.
— Лыжню! — крикнул сзади молодой мужской голос.
Федор Иванович очнулся и прыгнул влево, ближе к зовущему из-за сосен провалу. Мимо вихрем пронеслась цепочка легких, одинаково одетых лыжников — видимо, мастера спорта. Он снял шапку и вытер рукой мокрый, горячий лоб. Сильно болела грудь. Внизу под ним тоже стояли сосны, еще ниже — крутой, зализанный и словно облитый эмалью снежный склон почти весь был закрыт темными хвойными верхушками. А в промежутках между хвоей светилась пустота. На дне ее было шоссе, и там бежал грузовик. Бежал, подсказывая что-то, какой-то возможный вариант бегства.
Немного отдохнув, он поднялся еще выше — почти до половины высоты Швейцарии. Дальше подъем пошел отложе, и Федор Иванович, видя, что ему нет конца, решил возвращаться — через час нужно было идти на работу. Он повернул назад, оттолкнулся несколько раз, и скорость, нарастая, погрузила его опять в мечту. Новый вариант погони захватил дух. Искусственный страх, становясь все более натуральным, уколол его, подгоняя, и Федор Иванович, уходя от врага, не стал ни тормозить, ни мягко валиться в снег. Чуть присев, сжавшись, он летел под уклон, давая волю стихии разгона, прорабатывая вариант. И разгон получился такой, что, оплошай он чуть-чуть, его расшибло бы о бетонный устой первого моста. Но он не оплошал, и его вынесло из-под обоих мостов на равнину реки, и там, издалека увидев встречного лыжника, он попытался сойти с лыжни и, повалившись на бок, далеко пропахал снег. Полежал в снегу, отдыхая, пережидая боль.
Домой он бежал, довольный итогом. Назавтра решил повторить все.
А в воскресенье, двадцать пятого, когда среди дня около большого корпуса, где было общежитие, на снегу выстроилась вся секция институтских лыжников, Федор Иванович удивил ребят: пришел с большим синим рюкзаком за спиной. Тренер одобрительно пощупал рюкзак — там были кирпичи.
— Сколько? — спросил.
— Шесть, — ответил Федор Иванович.
— Не многовато для начала?
— Это у меня не начало, — был ответ.
— Ты сухой, пожалуй, можно, — согласился тренер Они пробежали в этот день, правда, не очень быстро и с остановками, двадцать четыре километра — туда и обратно. Моясь в душевой, приложив губы к воображаемой флейте, Федор Иванович ритмично пропускал через нее свое мощное, еще не усмиренное после бега дыхание. Получалась музыка, говорящая о том, что хорошо проработан еще один вариант. И что синий рюкзак надежно осел в головах и больше никого не удивит.
В то же воскресенье, когда снег сделался темно-сиреневым и стал по-вечернему громко слышен его хруст, Федора Ивановича встретил в институтском городке невысокий человек в длиннополом пальто и вислой шляпе.
— К тебе, что ли, пойдем… — сказал человек. — Давай, пошли к тебе.
— Приехали, Светозар Алексеевич?
— Не болтай лишнего. Где твоя дверь… Сюда, что ли?
Они вошли в коридор. Федор Иванович щелкнул ключом.
— Света не зажигай. Садись и слушай. Значит, так. Я приехал только что. По-моему, меня никто еще не видел. Вот что главное: я объявил на весь мир в докладе, что у нас получен полиплоид «Контумакса». И что он скрещен с «Солянум туберозум». Что получены ягоды. Назвал и имя советского ученого — доктора Ивана Ильича Стригалева. Показал им на экране для сравнения четыре фотографии: «Контумакс» дикий и полиплоид, ягоды дикаря, ягоды полиплоида и твои три ягоды. Получилась, Федя, сенсация. Я даже не думал, что простая, не специальная пресса так заинтересуется успехами естественных наук. Твое имя я не упомянул, хотя потом от членов делегации узнал, что статья твоя уже в лапах у Касьяна… Может, и зря не упомянул. Поостерегся бы Касьян трогать… На днях потащат нас с тобой… Держать ответ будем. Не боишься?
— А чего… Мне даже интересно, Светозар Алексеевич. Ответим… Я думаю, ничего страшного. Из избы же никакого мусора вы не вынесли…
— Из избы я ничего не вынес. Никакого мусора. Хотя мусор есть. А вот Касьяна я подкузьмил. Это похуже, чем если бы мусор… Он сейчас мечется, ищет выхода. Наверняка же его спросят. Попозже — когда выше дойдет. Хотя скандала может и не быть. Во-первых, его любят. А во-вторых, скроет все, собака.
— В общем, я готов, Светозар Алексеевич. К любому повороту.
— Ты можешь подумать: почему я тебя не спросил, вывозя эту новость туда. Потому, Федя, что ты, может быть, еще дурачок. И тогда уже не поправишь. А я должен был спасать науку. И приоритет. Там же тоже бьются над этим. Деньги большие вкладывают. Денег они не жалеют, мне все рассказали. Касьян здесь нас придержит, а там между тем сделают работу. И объявят. Там сразу объявляют. И Ивану Ильичу мое сообщение не повредит. Если он еще жив. А уж Касьяну нашему если не конец, то кол в брюхо отменный будет. Там ученый был, Мадсен, из Дании. Тоже над этим работает. Собирается ехать к нам, чтоб своими руками потрогать.
— А что он потрогает зимой?
— Я ему так и сказал. Все равно, говорит, поеду. Не верю, говорит. С господином Стригалевым лично беседовать хочу. Вот где Касьян завертится — в деле-то Ивана Ильича вся инициатива его. Эта новость его — как кипятком… Они же, Касьян с Саулом, не признают правил игры, но сами всегда уверены, что мы с ними будем обращаться строго по этим правилам.
Чувствуешь, Федор? Твой ключ применяю. В общем, я тебе все сказал, готовься. Этот исторический заседанс состоится дня через два. Не вздумай там за меня заступаться, себя подставлять. С тебя станет… Стенограмма будет, стенограмма. Вали все на Посошкова, от этого я буду лучше себя чувствовать. Мне ничто не страшно. Я уже нечувствителен к страшным вещам. А у тебя еще хлопоты по наследству Ивана Ильича. Ты — душеприказчик.
«Заседанс», о котором говорил Светозар Алексеевич, действительно состоялся через два дня — в среду, двадцать восьмого ноября. В этот день потекла, закапала оттепель, лыжни почернели, снег на тропинках превратился в кисель. Днем в учхоз позвонила из ректората Раечка и сообщила, что заседание ученого совета состоится в шесть вечера в малом конференц-зале.
Федор Иванович побрился, завязал галстук на чистой сорочке, надел «сэра Пэрси» и, накинув полуперденчик, к назначенному времени отправился к ректорскому корпусу. Оставив полушубок в раздевалке, вошел в длинный сводчатый коридор. Первый, кого он встретил, был Саул Брузжак. Издалека его не было видно просто в коридоре стояли кружком профессора и преподаватели, и все смотрели в центр и вниз. Потом когда Федор Иванович вошел в эту толпу, обозначился и сам Саул. Маленький и широкий, он метал сладкие черные взгляды и слегка корчился. Похоже, он увлекся оживленной беседой и потому не увидел Федора Ивановича, хотя тот шел прямо на него. Простодушно и легко улыбнувшись ему, Федор Иванович протянул руку. Саул смотрел на него с нежной смешинкой и не видел. Потом мельком увидел и, продолжая метать взгляды и корчиться, реагируя на интересную беседу, идущую в кружке, обронил, между прочим, такие слова:
— Извини, старик. Но руки я тебе не подам.
И не шевельнулся, не двинулся. Показал кому-то смеющиеся зубы, кому-то кивнул.
Тогда Федор Иванович, поклонившись всем, твердо протянул руку Вонлярлярскому, стоявшему за спиной Саула. Стефан Игнатьевич дернулся и, как старый мерин, на которого замахнулись кулаком, высоко поднял голову. Потом поднял ее выше и пронес свое печеное лицо в напряженном повороте — от Федора Ивановича к кому-то из собеседников. И оба заговорили, заговорили, спасая друг друга.
Вышла Раечка, пригласила всех входить. Федору Ивановичу, пряча глаза, уступали дорогу. Перед ним открылась галерея портретов, окружавшая весь небольшой зал. Академик Рядно уже висел на своем месте, моложавый, слегка наклонивший голову со знаменитой челкой. В передней части зала, на краю узкого помоста, стоял желтый фанерный ящик — трибуна для ораторов. В центре помоста был длинный стол, накрытый темно-коричневым сукном, там, у графина, сидел Варичев, холодно свесивший щеки и углы рта. Рядом с ним уже занял место Брузжак. Упав боком на стол, подперев щеку и бросив другую руку далеко вдоль темного суконного поля, поигрывал кулачком, рассматривая входящих. Все занимали места, в зале стоял шум молчаливо двигающейся толпы. Еще несколько человек в строгом молчании, поворачивая животы вправо и влево, прошли по помосту и уселись за столом. Стали наклоняться друг к другу, шепчась. «Много народу пригласили, — подумал Федор Иванович, садясь в третьем ряду, у боковой двери. — Значит, уверены в исходе. И Варичев, и Саул…»
Вдруг через боковую дверь вошел нарядный, ловкий, как фехтовальщик, академик Посошков. Проходя, нарочно задел кулаком Федора Ивановича. Промелькнули белые манжеты, хорошо отглаженный костюм — темный, с брусничным оттенком. Вспыхнула и погасла большая тропическая бабочка — малиновая, с жемчужными крапинами, присевшая там, где должен быть галстук. Светозар Алексеевич сдержанно поклонился знакомым и сел в первом ряду. Зал сразу затих, в задних рядах несколько человек приподнялись, чтобы разглядеть живого — не сдавшегося и маневрирующего вейсманиста-морганиста.
— Светозар Алексеевич! — пробубнил Варичев, показывая на незанятый стул в президиуме.
Академик поблагодарил сдержанным поклоном, чуть поднял отстраняющую руку и остался на месте.
— Приступим, товарищи! — сказал Варичев, поднимаясь. — Я думаю, сначала мы выслушаем сообщение Светозара Алексеевича о его поездке. Нет других предложений?
Посошков, перегибаясь, неслышно облетел помост и появился на трибуне. Федор Иванович любил его движения, всю его собранность, четкость. Лицо Светозара Алексеевича стало еще худощавее, черные глаза поблескивали на дне мягких теней, там угадывались страдание, твердость и интерес к происходящему. Серая дощечка усов была четко подстрижена, подчеркивала все оттенки настроения академика, давно уже не выходившего на арену, и вот решившего обнажить сталь.
Все почувствовали эту его решимость. Пролетел легкий шумок и мгновенно опал. Саул — тот только это и видел. Заулыбался, чуя начало драки.
Но Посошков не выхватил свою сталь. Он завел длинный и спокойный отчет о поездке советской делегации по чужой стране. Начал рассказывать об опытах с удвоением хромосом у гречихи. Сказал мимоходом:
«У нас все раньше Владимир Владимирович Сахаров сделал и с большим эффектом». Потом перешел к полиплоидной свекле, рассказал об урожаях последних лет на свекловичных плантациях, о том, чем шведы объясняют этот прирост — и опять же оказалось, что наряду с применяемой системой земледелия здесь значительную роль играет внедрение предложенных генетиками новинок, широкое использование растений с удвоенным набором хромосом. Корнеплоды получаются крупнее и содержат больше белка и крахмала, богаче сахарами, кислотами и витаминами.
— Светозар Алексеевич! Светозар Алексеевич! — это Саул не выдержал и, как он это делал всегда, металлическим голосом молодого грача с улыбкой прервал Посошкова. — Все знают о ваших симпатиях. Достаточно нам реакционных теорий. Не нужно, не нужно нас агитировать!..
— Какая наглость… — сказал академик, и усы его гадливо двинулись в сторону Брузжака.
Саул нежно улыбнулся в зал. Посошков, взявшись за край трибуны сухими пальцами, сверкнув большим обручальным кольцом, сморщил лоб, вспоминая, на чем он остановился, и продолжал свой отчет. Да, он был опытным бойцом, он хотел, чтобы противник напал первым. Завел пространный рассказ о том, что Шведские и датские ученые не ограничиваются колхицином, что найдено много новых средств воздействия на клетку. Так, например, синтезированы новые вещества-мутагены — этиленимин и нитрозогуанидин. Есть и еще…
Его остановила нарастающая волна искреннего смеха. Он посмотрел в зал сначала удивленно, потом с интересом. Федор Иванович уже понял, в чем дело: смеялись над странными словами.
— Светозар Алексеевич! — послышался женский басок. — Ой! Повтори, пожалуйста, второе слово. Женское ухо не принимает… Как это… «Нетрогайгавнидин»? Повтори, пожалуйста…
— А-а-анна Богумиловна! — Посошков протянул к ней руки. — У вас же марксистское ухо! Марксистка, а смеетесь над материей! Над мыслью, познающей вещество!
Тут Саул, взявший карандаш у Варичева, несколько раз звонко ударил по графину.
— Светозар Алексеевич! Оставьте эту схоластику себе! Эта материя, над которой совершено такое насилие, сама себя не узнает!
— Меня пригласили, как я понимаю… — рыкнул неожиданным баском Посошков, — чтобы послушать, что я там увидел, и подвергнуть критике мое выступление на конгрессе. Бестактные, малообразованные элементы, распущенные всяческими потачками.. Совершенно не знакомые с нормами поведения в среде ученых… — при этом он холодно смотрел на Саула. — И излишне самоуверенные… меня здесь все время перебивают. Председатель их не останавливает. Отлично! Стало быть, отчет мой не нужен. Задача облегчается, я ухожу с трибуны.
И он все так же ловко облетел трибуну и сел на свое место в первом ряду.
— Светозар Алексеевич! — Варичев застенчиво зашевелился на своем месте. — Мы просим у вас прошения Пожалуйста, продолжайте, перебивать вас больше не будут.
— Нет, я больше ничего не скажу. В Швеции не работают по методу академика Рядно. О достижениях сторонников Рядно никто на конгрессе не докладывал. Кроме меня… Я доложил все, что мне написали. А у шведов — сплошные вейсманисты-морганисты, насилующие материю. Так что переходите к вопросам. Только по делу задавайте. Я отвечу отсюда.
— Хорошо, будем по делу. Нам сообщили, что во время доклада вы допустили отход… Отошли от согласованного текста…
— Кто сообщил? В чем заключался отход? — трескучим голосом спросил академик, как бы головой отбивая мяч.
— Мне позвонил… Я думаю в этом нет тайны… Официально уведомил нас академик Рядно. Сообщил, что вы отклонились от утвержденного текста…
Лицо Варичева еще больше отяжелело. Он медленно произносил страшные слова и, словно не узнавая, с легким любопытством смотрел на того, кто сидел перед ним в первом ряду, как бы распятый на спинке стула, раскинувшись, как для прыжка вперед. В зале стояла тишина.
— Вы отклонились от текста. Я это повторяю. С чувством сожаления… Вы объявили, что в СССР якобы произведено успешное скрещивание дикого вида картофеля «Контумакс» с культурным «Солянум туберозум»…
— Кассиан Дамианович прав. Я сделал такое объявление. Только не якобы, а просто произведено. Дальше…
— Откуда у вас эти сведения?
— Вся работа шла у меня на глазах. Я же проректор по науке…
Смех зала на миг тронул тишину.
— Напрасно смеетесь, товарищи. Настоящий проректор обязан заниматься настоящей наукой.
— Мы принимаем к сведению ваше вызывающее заявление… Еще вопрос. Статья для «Проблем ботаники»… Вы пользовались ею?
— В числе других материалов.
— Кто автор статьи?
— Напечатано, что Дежкин.
Зал тревожно зашумел. Варичев ударил карандашом по графину.
— Кто дал вам оттиск?
— В Москве получил. От кого — поклялся молчать.
— Если вы поклялись молчать… значит, вы, я полагаю, знали, что советская общественность не одобрит то, что вы поклялись от нее скрыть…
— Разумеется. Сегодня не одобрит. А завтра…
— Завтра вы с Менделем будете на свалке истории! — крикнул кто-то в глубине зала. Варичев выждал паузу, перевернул какие-то листки.
— Вы дали оценку описанной в статье так называемой работе, назвали ее выдающейся…
— Не я. Хотя она действительно выдающаяся. На международном конгрессе я не мог из этических соображений назвать работу, сделанную в моей стране, выдающейся. Не полагается… А присутствующие на конгрессе ученые из разных стран назвали ее блестящей. Некоторые оценили ее как величайший успех науки, открывающий новые пути в селекции картофеля.
— Кто, например?
— Вот, я захватил… Вот что говорит в своем интервью датский ученый доктор Мадсен. — Посошков встал и развернул газетную вырезку. — Вот он тут: «Мы думали с коллегами, что будет перечисление уже известных чудес… И знаменитое изложение полурелигиозных представлений о „живом веществе“ и порождении новых видов из старых. Но академик Посошков произвел на этот раз подлинную сенсацию. Многие из нас не верят. Но я знал уже, правда, понаслышке, о некоторых работах доктора Стригалева, в частности, о его красивом и тонком эксперименте, дающем возможность в ряде случаев определить или исключить родителей гибридного растения. Этот эксперимент уже входит в некоторые наши учебники для биологических факультетов. Сообщение академика Посошкова вызвало сильнейший интерес. Ведь в случае, если это скрещивание удалось, советская генетика и селекция картофеля, как и вся биологическая наука в этой стране, выходит на новый, современный и очень высокий уровень. Так не бывает, чтобы один ученый столь далеко вырвался вперед, оставив коллег где-то позади, в тумане заблуждений. У него, конечно, есть школа, и она, несомненно, скоро заявит о себе. Правда, в том, что она до сих пор не дала о себе знать, есть основание к общему недоверию. Сомнения резонны — после стольких безуспешных попыток Запада покорить упрямое растение… не напрасно названное „Контумакс“, что значит „упрямый“, русские, с их примитивным уровнем исследований, берут его неожиданным приступом. В этом есть что-то от их характера. Но характер — не доказательство. Поверить в такие вещи можно, только потрогав объект руками…»
Светозар Алексеевич кончил читать и сел. Долго стояло непонятное, подогретое любопытством молчание. Потом Саул затряс около виска пальцем:
— Товарищи! Давайте вспомним, кто мы и чью газету читал нам академик Посошков! — голосом подростка прорезал он тишину. — Испытанное правило! Оно никогда нас не подводило: то, что враги хвалят, мы должны уничтожать!
— Вы не уничтожаете, а крадете это. И выдаете потом за свое.
— Светозар Алексеевич! — Варичев даже привстал. — О чем вы? Такие обвинения надо подтверждать…
— О чем? Про «Майский цветок» я. Его у меня на глазах растил Иван Ильич. И начинал с проклятого колхицина. Без колхицина не было бы никакого «Майского цветка»! И на глазах у меня было несколько попыток украсть с делянки ягоду. И, наконец, автором сорта стал академик Рядно.
— Наглая ложь! Он вырастил этот сорт на основе мичуринского учения! — крикнул кто-то в задних рядах.
— Во-первых, Мичурин имеет к нему лишь косвенное… А во-вторых, это не учение, — ответил Посошков, привстав и оглянувшись в зал. — Это настроение. С его помощью сорт не вырастишь. Если не начнешь с того приема… О котором это учение умалчивает… Приема, известного всем нам… Многократно применив который, Адам и Ева произвели род человеческий. Классический вейсманистско-морганистский прием с участием тончайших клеточных структур. С участием того самого единственного объекта, который изучают эти схоласты, как вы их называете…
— Ближе к делу, Светозар Алексеевич, — Брузжак совсем лег на бок, сладко любуясь Посошковым. — Художественные образы у вас получаются, мы давно это знаем. Вы же златоуст. Объясните, почему вы, как князь Курбский, кинулись искать правды в стан врагов? Не похоже ли это на измену Родине?
— Изменить Родине — это значит, дать что-нибудь врагу. Чтобы он мог воспользоваться против нее. А я ничего врагу не дал… Я Родине спас то, что вы совсем было похоронили…
— Ничего врагу не дал! — громко зашипел Саул, прицеливаясь. — Кроме грязи! Кроме гря-а-ази! Чтоб швыряли в нас!
— Ага! Так-так… Вы считаете это грязью. Ценное признание. Так вот, вся эта грязь пока осталась здесь. Туда попала слава. Там кричат о нашем приоритете, об успехе, вы это слышали. Да, теперь кое-кому придется почесаться, грязи налипло достаточно. Потому что про Ивана Ильича услышат теперь все…
— По-моему, и вы… вы были председателем на том собрании, где мы Стригалева… — Варичев кисловато улыбнулся одной щекой и одним глазом.
— Вот я и внес свою часть в дело очищения… — тут же ответил Посошков. — Но я о другом. Узнают не столько там, сколько здесь. Те, кого вы старательно обошли информацией. В итоге могут быть приняты меры, полезные и для престижа, о котором вы печетесь, по-моему, неискренне… И для освежения воздуха и науке.
— Вы считаете, что скандал поднимет наш престиж? — негромко спросил Варичев.
— До скандала еще очень далеко. И потом стоит ли его бояться тем, кто не замаран? Скандал — это факел, говорящий всем, что общество не терпит злоупотреблений ни с чьей стороны. Скандал порочит людей, но не общество. А вот уклонение, сокрытие скандала оберегает людей, но порочит общество. Пожалуйста. Выбирайте!
— Где вы берете ваш колхицин? — спросил Саул.
— Колхицин? Вот он! Могу показать, кто не видел. — У Светозара Алексеевича в руке уже ярко белел флакон с порошком. Академик высоко поднял его. — Подарил эту вещь для передачи Ивану Ильичу доктор Мадсен, чью статью я сейчас… Один из крупнейших…
— Махровый реакционер, генерал от вейсманизма-морганизма, — вставил Саул.
— Один из крупнейших исследователей растительной клетки, автор нескольких известных сортов картофеля. Он передал это для Ивана Ильича. Это чистый белый колхицин, редчайшей чистоты, нигде не найдешь такого, даже за золото…
— Он вам колхицин, а вы и хвать… Поймите, он же вас за руку взял и в стан расистов!
— Ох… — вздохнул Светозар Алексеевич и повел усами в сторону Саула. — Прямо хоть караул кричи. Я вам толкую простые вещи. Как этого не понять? — заговорил он тихо, но почему-то эти тихие слова стали особенно слышны. — Что украшает народ? Деятельность. Ее плоды. Вот передо мной… перед нами неоспоримый плод… Который должен украсить… Товарищ Брузжак требует, чтобы я этот плод вытравил, живьем закопал. Потому что плод получен вопреки построениям «корифея». Кое-кто за этим плодом, к тому же, охотится. Что же делать? Как спасти и плод, и наш приоритет? Писать товарищу Сталину? Уже писано, не помогло, чуть не испортило дело…
— Хулиганство! — отрывисто, но без огня выкрикнул кто-то в зале.
— Погубить? — Светозар Алексеевич словно не слышал выкрика. — Это можно. Это даже патриотично: не будет опорочен «корифей», сохранится «авторитет академика Рядно». Но я решил не губить плод. И спасти если не автора, то хоть его имя.
В зале начал расти шум.
— Еще полслова, — сказал Посошков, складывая перед собой обе руки в острую лодочку, обращаясь к залу. Федор Иванович закусил губу от тихой боли.
— Ну почему бы вам не восхититься моей непримиримостью! — небывалым трубным стоном воззвал Светозар Алексеевич. — Почему вас не радует честность, прямота, верность принципам? Почему бы вам не порадоваться, что такие есть среди вас? А полтора года назад, когда я каялся перед вами и вы знали, что я лгу и совершаю низость, низость! — почему вы аплодировали? Почему вы все так настаиваете: соверши опять подлость, сдайся, пади и будешь наш!..
— Больше не поверим! — крикнули вдали.
— Светозар Алексеевич, я вынужден вас прервать, — тоже отрывисто и без огня возгласил Варичев. — Это уже спекуляция.
— Да я и сам больше ничего не скажу, — тихо и твердо проговорил Посошков. — Я — пас. Ведите совет без меня.
И он сложил руки на груди.
— Как, товарищи? Откроем прения? — дав улечься шуму, спросил Варичев. Саул сказал ему что-то. Варичев показал голубоватые глаза и кивнул. — Саул Борисович предлагает заслушать и Дежкина. Федор Иванович! К вам вот есть… несколько вопросов. Вот это сочинение… Статья о новой работе Стригалева… Ею воспользовался Посошков для доклада на конгрессе. Это и есть та работа, которую вы готовили по плану, утвержденному академиком Рядно?
— Да. Эта самая. Одна из работ.
— Ах, у вас еще есть?
— Конечно! Задуман ряд работ.
— В каком же они свете будут рисовать…
— Проблема еще не решена, — сказал Федор Иванович.
— А общее, общее направление?
— Разумеется, оно соответствует утвержденному плану.
Варичев с угрюмым интересом взглянул на него.
— Это действительно так? Федор Иванович, мы с вами ведем здесь серьезный разговор.
— Действительно так.
— А как же эта, которая…
— Я не мог отрицать бесспорное достижение. Если бы я попытался игнорировать его или уничтожить… на чем настаивают здесь некоторые… Меня бы в тридцатых годах назвали за это вредителем, врагом народа. Не могу так рисковать. Пусть врагом называют тех, кто настаивает…
— Слушай, старик… — начал было Саул.
— Вы мне не подали руку при встрече. И подчеркнули это словесно. Значит, я вам уже не старик. Имейте в виду, к таким вещам я отношусь серьезно.
— Федор Иваныч! — раздался сзади него зычный бас Анны Богумиловны. — Ты хороший же парень, что ты нашел интересного у этого монаха, у Менделя?
— Он, Анна Богумиловна, хоть и монах, а не побоялся объективную истину под носом у самого бога подсмотреть. И заявил об этом. А вот наши монахи…
— Значит, вы считаете, что законы Менделя — объективная истина? — спросил Варичев.
«Черт, быстро же я дал себя накрыть», — подумал Федор Иванович.
— Опыты Менделя я повторял, и результат был тот же, — сказал он.
— Где вы их повторяли? — спокойно спросил Варичев.
«Опять подставил бок», — подумал Федор Иванович.
— В Москве, в институтской оранжерее. Их результаты отражают закономерность, существующую вне нашего сознания. Отрицать это будет невежеством или притворством.
— Скажите, Федор Иванович… Правильно я вас называю? — холодно обратился Саул. — Вот это сочинение… Вот это, о грибе якобы… Напечатанное в «Проблемах»… Это чья работа?
— Моя! — послышался запальчивый тенорок Светозара Алексеевича. — Я провел исследование, я установил, что это не серая ольха, а та же береза, пораженная болезнью, и я написал работу. Могу и черновичок показать…
Целую минуту после этих слов длилась тишина. Потом по залу пошел легкий шум — люди приходили в себя, они не привыкли к такой дерзости.
— Докатился… — послышался голос из зала.
— Зачем псевдоним взяли? — крикнул кто-то сзади.
— Разумеется, чтобы скрыть имя подлинного автора, — как бы отмахиваясь от мухи, бросил через плечо академик.
— Впервые вижу такое рыцарство! — покачал головой Брузжак. — Наперебой спешат захватить пальму реакционности!
Он взглянул на Варичева, как бы сладко потягиваясь, встал и пошел к трибуне — говорить речь. И исчез в этом ящике, только чуть был виден черный, протертый посредине войлок его волос.
— Надо, надо, товарищи, наконец… Наконец и навсегда! Покончить с остатками непомерно затянувшейся дискуссии, разоблачить и разгромить до конца антинаучные концепции менделистов-морганистов-вейсманистов, — он на высоких нотах капризно проныл эти слова, и пение его не обещало ничего хорошего. — В наших вузах преподается история партии, преподается курс ленинизма. И рядом в щелях прячется живучая моргановская генетика. А теперь схоласты, осмелев, даже нападают в открытую… Не пора ли, товарищи? Не пора ли нам почистить эти щели партийной щеточкой? С кипяточком!
«Попробуй, разберись, что он в это время думает», — Федор Иванович, слушая Брузжака, с исследовательским интересом вникал в его интонации. Зная Саула, он видел, что сейчас карликовый самец принял свое очередное обличье и занимается любимым делом. «Что же он думает в это время? — не отставал вопрос. — Не может быть, чтоб он так думал. Он создает образ, читает роль. Речь идет отдельно, а собственные мысли — отдельно».
Интересное явление, которое Федор Иванович, подперев щеку, наблюдал, отвлекало его, снимало страх.
— Не схола-асты, не схоласты нападают, — громко сказал он, не шевельнувшись. — Материя, материя вышла и бьет вас! Фактами бьет!
— Открытые заявления двух вейсманистов, — вытягивалась тем временем из фанерного ящика, словно цепь с одинаковыми звеньями, гладкая речь. — Открытые заявления пойманных с поличным вейсманистов, которые, не стесняясь, смотрят в глаза общественности, призвавшей их, наконец, к ответу, говорят о том, что они не хотят считаться с нами… Предпочитают сохранить себя как часть воинствующего агрессивного отряда господствующих за границей реакционных биологических направлений… Действуя как пропагандисты фашистской идеологии…
— Товарищ!.. Товарищ оратор! — крикнул кто-то из последних рядов. — Товарищ, не знаю вас… Минуту!
Саул замолчал.
— Что вам? — спросил резко и недовольно и слегка поднялся на носках, чтобы увидеть говорившего.
— Вы увлеклись… Вы сказали, фашистская идеология… — звучал негромкий голос из глубины зала. — Вы так и сказали: фашистская. Надо словам знать цену. Мне известно, что товарищ Дежкин сражался на фронте с фашистами. Он имеет раны…
— Он эмпирически сражался, — Саул усмехнулся, и зал умолк, застыв от изумления. — Сражаться — это еще не все, товарищи. Надо еще понимать, за что и против чего сражаешься…
Федор Иванович, слегка порозовев, начал подниматься. Но в это время раздался трескучий голос Посошкова:
— Саул Борисыч! Саул Борисыч! Не городите вздор. У Федора Ивановича на теле ран больше, чем у вас естественных отверстий. И поверьте мне, тяжелые раны вернее говорят ему, что такое фашизм… Чем ваши естественные, так сказать… органы чувств.
Зал хоть и слабо, но весело зашумел. Даже Варичев ухмыльнулся и, выждав немного, лениво ударил карандашом по графину.
— Товарищи! Давайте вернемся к тому, для чего мы здесь собрались.
— Вот именно! — Саул мгновенно воспользовался подоспевшей помощью. — Вот именно! А не превращать дело в цирк. Мы даем здесь бой, повторяю, бой фашистской идеологии. Американцы подбрасывают нам генетику… эту дохлую собаку… вовсе не для того, чтобы мы от этого процветали. Самим-то им она не нужна. Может ли хозяйство США в условиях постоянного перепроизводства быть заинтересовано в генетике?..
— Значит, они нам ее, чтобы и у нас началось перепроизводство? — крикнул кто-то весело.
— Еще один адвокат гнилого империализма! — Саул, став на носки, строго посмотрел в зал. — Не для того, чтоб перепроизводство, нет, — я отвечаю этому новоявленному адвокату. Для того, чтоб реставрировать… вернуть нас к дооктябрьским временам! Объективный ход всего процесса показывает, что все обстоит именно так. Думаете, почему наши молодые да ранние… вейсманистско-морганистское «кубло», как их метко прозвал Кассиан Дамианович… Думаете, почему они с первых своих шагов укрылись в глубоком подполье?
— Не они укрылись в подполье, не они! Подполье построили вокруг них! — прозвучал в зале голос Федора Ивановича.
— Интере-есно! Нет, нет, дайте ему, пусть говорит, — Саул махнул рукой на Варичева, ударившего было по графину. — Говорите, Дежкин… Федор Иванович… Как это построили вокруг них подполье? Что-то новое из тактики…
— Они сами ничего нового не придумали и не конструировали. И тактики никакой у них не было. Пока не начали их шерстить. Как изучали, так и продолжали изучать. Ту же науку. По тем же учебникам, на которых сначала ведь никаких таких штампов «не выдавать» не было. А потом вокруг ломка пошла, книги стали запрещать. И образовался вокруг них иной мир. Непонятный. С иными отношениями. А они новой биологии не понимали, а старая была понятна. Факты, факты все. А тут вера требуется. А они что — они всегда собирались. Готовились к семинарам — и это называлось тогда похвальным дополнением к учебному процессу. Кто на танцы, а эти — за книгу. Цвет студенчества! И вдруг назвали подпольем! «Кублом»! За что? За то, что ребята не хотели верить в порождение лещины грабом. За то, что хотели знать! Докажи, так они и поверят! А им вместо доказательства — ярлык. «Кубло»! Кто прилепил? Вы правы, прилепил академик Рядно…
— Слишком вольно бросаетесь именами… — заметил Варичев.
— Если уж дали слово, дайте досказать. Я говорю — взяли и назвали подпольем. И на ребят, на малых, об рушили всю мощь государственной машины. Никакого сострадания, я не говорю уже о здравом смысле…
— Какого вы еще хотите сострадания! — ворвался Саул, зачастил. — К кому! О чем вы говорите?
— Об элементарном свойстве нормального человека.
— Не распускайте здесь идеалистических соплей! Жалость ему подай! Сострадание! — Саула переполняла ирония. — Слышали мы таких материалистов! Такими разговорами пытаются связать руки победившего пролетариата! Чтоб в конечном итоге затащить в лагерь правых реставраторов капитализма! Бить надо таких слюнтяев! Крепким рабочим кулаком!
Здесь академик Посошков громко затопал ногами об пол. Брузжак остановился.
— Хоть этот крик посвящен мне, я, в конце концов, уйду. Когда на собрании ученых-биологов начинают кричать о рабочем кулаке и поднимается такой пулеметный треск, председатель должен не пугаться и стучать в свой графин. Я устал от таких фраз. Они уже давно отработали свое. Хватит! Я не коза, которая питается афишами. Давайте заниматься делом. Если хотите судить нас — судите. Но без криков. Без экстаза. Надоела собачина! Вон и досказать не дали человеку, заставили участвовать в дуэте…
— Я повторяю, — заговорил Федор Иванович. — Это «кубло» ребятам прилепили ни за что. Через пять лет, глядишь, и отменят вдруг название, и опять станет похвальной такая инициатива студентов — глубже изучать предмет. И сейчас было бы похвально, если бы ребята так изучали труды академика Рядно. Но эти труды глубоко изучать нельзя. Там же нет глубины…
И зал вдруг взорвался — зашикал и закричал. «Позор! Позор!» — слышались странно отрывистые голоса, издаваемые вполсилы. Федор Иванович удивленно озирался. Ему ведь казалось сначала, что зал был на его стороне. Ветераны войны, бывшие солдаты — ведь они были здесь, они и поддержали его, когда Саул принялся было кричать о фашизме. Вот как странно бывает. Как можно обмануться… Нельзя было касаться народного академика, он не зря начинал свой путь с косоворотки и сапог. Его имя было свято.
Графин чуть слышно звенел. Варичев строго, тяжело смотрел по сторонам, изредка негромко ударял по графину.
— Вы что-нибудь еще добавите, Саул Борисович? спросил он, когда шум начал опадать,
— Я думаю, что мне самое время кончить, — радостно всплеснул и развел руками Брузжак, поднимаясь на носки. — На Востоке считалось, что твое слово совпало с истиной, если сразу после него ангел сказал «аминь». Я думаю, товарищи, что не будет особенной натяжки, если я приложу этот образ к настоящему моменту! Аудитория единодушно и недвусмысленно выразила здесь свою поддержку идеям нашего знаменосца — академика Рядно и свое осуждение всем попыткам эти идеи опорочить. Спасибо, товарищи, за эту поддержку!
Опять затрещали аплодисменты — как хворост в большом костре. Потом Варичев поднялся и, свесив углы рта, чуть приоткрыв голубые равнодушные глаза, объявил, что на этом открытая часть заседания кончается, и попросил членов совета остаться для обсуждения закрытой повестки дня.
— И вы можете остаться, Светозар Алексеевич, — сказал Варичев. — Мы вас не выводили из состава…
— Я сам себя вывел. Из состава, — коротко ответил Посошков и исчез за дверью.
Он ждал Федора Ивановича в вестибюле.
— Молодец, хорошо отбивался. Вечером будешь дома? Я позвоню. Часов в десять. Постарайся быть.
Легкий мороз сковал лужи. Снежная каша затвердела. Со всех сторон из темноты слышался хруст тонкого льда. Люди шли с заседания, негромко говорили. Придя к себе, Федор Иванович переоделся в свою лыжную форму. Ему захотелось пробежаться по парку. Вышел на крыльцо, развел руки в стороны, покачал ими, как крыльями, и сорвался, побежал по хрупкой тропинке. В парке в полной темноте сиренево светился снег, и на нем чернели протаявшие и скованные морозом тропы. Мерно работая руками, Федор Иванович бежал и постепенно разогревался. И по мере разогрева его начали окружать живые образы, как бы слетаясь к нему из темноты. Да, в его судьбе получилось все, как у Гоголя в «Вие». Сначала Федора Ивановича не видел никто, а потом увидели вдруг все бесы. Какая радость! Как быстро все произошло. И все одно к одному. И удача с «Контумаксом», и его статья для «Проблем», и крах редколлегии, и поездка Светозара Алексеевича. И появление нового «кубла». Все сразу. А новое «кубло», похоже, было серьезным. Учло опыт предыдущего. Посмотреть бы на них. Подозрительно Касьян молчит. Не подает голоса. Но Светозар Алексеевич! Так повернуть свою жизнь… Теперь все полетит вперед. Весь маршрут для него теперь ясен. Впрочем, и для Федора Ивановича. Не дать бы маху. Продумать надо все дальнейшее. Только что продумывать — все само несется в одном направлении. Вариантов мало…
Контуры гнезда были уже видны, и птица продолжала проворно таскать травинки. И вариант — единственный — летел навстречу, становясь все яснее.
Федор Иванович повернул назад. Надо было не опоздать к десяти. Он легко пробежал по институтскому городку. Все его проезды и дорожки уже опустели, стены отзывались на шаги Федора Ивановича. Потопав на крыльце, он вошел к себе. Чай греть не стал. «Будем из самовара. Наверно, последнее будет чаепитие». Начал медленно переодеваться, поглядывая на часы. Собственно, свитер можно оставить. Только брюки с ботинками. И полуперденчик надеть…
Телефон зазвонил. Это был Светозар Алексеевич.
— Сколько тебе времени надо, чтоб ко мне… Ну, где полчаса, там и час. Приходи в одиннадцать. Можешь даже опоздать на полчаса. Еще лучше. У меня появились неотложные дела. Если не застанешь — я буду у соседа. Не уходи. Вот как сделаем: позвони. Если не открою — входи. Дверь будет не заперта. Толкай и входи. И жди, ты свой. Жди в кабинете, ты же там был. Там, на столе, почитаешь кое-что. Оставлю тексты. Пока я прибегу. Ну, давай… Целую тебя, молодец. Хороший парень. Такого сына бы мне. Давай…
Повесив трубку, Федор Иванович постоял, размышляя. Потом надел свой пахучий полушубок, наслаждаясь его сладкой бараньей вонью. Надел шапку и вышел. Взглянул на часы — времени впереди было много, спешить не стоило. Если Посошков побежал к соседу — значит, с соседом у него дела. Пусть, не торопясь, проворачивает их, сидеть одному в кабинете и ждать нет смысла.
Федор Иванович не спеша зашагал через парк, решив сделать хороший крюк минут на сорок, а то и на час. Он дошел до Первой Продольной аллеи и зашагал по ней, все время чувствуя рядом обрыв, падающий к нижнему парку и к реке. Тот обрыв, куда летом во время бега красиво срывался академик и четырехметровыми скачками проваливался на самое дно. Федор Иванович еще не освоил этот обрыв. Но освоить когда-нибудь надо. «Если когда-нибудь окажусь здесь», — подумал он. Пока можно думать только о лыжах. Вернее, о том, что будет завтра… Все наследство пристроено хорошо, но его же надо определить на тот случай… Ведь теперь можно ждать всякого. Надо подумать о втором двойнике, о следующем… Иван Ильич говорил:
«Садиться не имею права». А вот сидит.
И он пошел быстрее — сама мысль погнала.
Когда началась та улица, где с одной стороны безлюдно темнел учхоз, а с другой — среди высоких неспокойных сосен горели одинокие огоньки профессорских домов, он увидел в луче далекого фонаря: на часах было одиннадцать с несколькими минутами. Замедлив шаг, чтобы явиться попозднее, он побрел по темной улице, пересекая пятна света от редких фонарей. Дом академика был почти не виден среди черноты леса и кустов. Только два окна слабо светились сквозь шторы. Одно — внизу, одно — вверху.
Никто не вышел на долгий звонок Федора Ивановича. Как было велено, толкнул дверь, и она открылась. В прихожей и первой комнате горел свет. Федор Иванович прошел прямо к лестнице и по пути заметил, что картины Петрова-Водкина нет на месте. Деревянная лестница заскрипела под его шагами, он вошел в кабинет. Здесь был спокойный глубокий полумрак, только стол, накрытый в одном месте мягким и широким конусом света, падавшим из-под незнакомого черного абажура, как бы ожидал Федора Ивановича. Лампы с тремя голыми фарфоровыми красавицами не было. Вместо нее и торчала железная конструкция с зигзагообразными рычагами, и как раз на этих рычагах держался черный абажур.
«Это тебе», — вдруг увидел Федор Иванович записку на столе. На записке стоял запечатанный флакон с белым порошком — тот самый колхицин, что был вручен академику датчанином для передачи Стригалеву. «Правильно, — подумал он. — Я и есть Стригалев». Положив не без удовлетворения этот неожиданный подарок в карман полушубка и как бы случайно поймав в себе туманный вопрос: «Почему это я не разделся?» — Федор Иванович тут же увидел на столе еще несколько предметов. «Это тебе», — было написано на другой записке, и на ней лежал продолговатый сверток, перевязанный крест-накрест крепкой ниткой. И на свертке было повторено: «Тебе». Надорвав бумагу на углу, Федор Иванович увидел бледные денежные купюры. Там, похоже, была огромная сумма. Чувствуя неясное беспокойство, с трудом засовывая в карман этот сверток и при этом подумав некстати: «Деньги — это вовремя», он уже читал надпись на заклеенном конверте: «Феде». Болезненным желваком подкатила тревога. Он схватил было толстый конверт, чтобы надорвать, но тут же увидел сложенный вдвое лист, и на нем размашистое:
«Прочитать немедленно». Не прикоснувшись к бумаге, мгновенно, с ужасом обернулся. Вокруг был глубокий полумрак, из него выступали лишь спинки двух кресел. Он бросился к двери, там был выключатель. Широкая клавиша щелкнула под его пальцем. Ослепительно, как электросварка, вспыхнула фарфоровая люстра, и, невольно закрыв рукой глаза, Федор Иванович успел увидеть на диване вытянувшееся тело. Малиновый суконный пиджак. Золотистые шнуры. Маленькие ботинки, примерно тридцать восьмого размера…
Светозар Алексеевич спокойно лежал на боку, лицом к спинке дивана, удобно подложив обе руки под щеку. Он отдыхал от «собачины». Безмятежно, крепко заснул и так, может быть, видя тающий, манящий сон, может быть, даже видя белые косички, шепча что-то, постепенно отошел от этого мира, как знаменитый океанский пароход, под звуки оркестров, чуть заметно отходит от родного материка.
Вытащив его сопротивляющуюся руку, Федор Иванович долго нащупывал пульс. Академик был мертв. Рука была уже прохладна. Все произошло совсем недавно, может быть, полчаса назад.
На полу лежал белый пластиковый патрон. Мелькнули латинские слова. Возле патрона — выкатившиеся из него белые таблетки. На овальном столе, около холодного самовара, стояла бутылка коньяка «Финь-Шампань», отпитая на треть. Рядом сверкал знакомый стеклянный пузырь с желтым коньяком на дне. Федор Иванович глядел на все эти предметы, переводя взгляд с одного на другой, и они рассказывали ему, как все это происходило.
Потом спохватился. Внимание его непонятным образом переключилось — и он уже оказался у письменного стола и читал развернутый белый лист. «Федя! Сделай, что здесь прошу, сделай в последовательности, которая указана. И даже не думай ничего изменять. Добродетель здесь только помешает. Дензнаки — тебе на дело. Как и колхицин. Под столом упакованы: лампа и Петров-В. Лампу возьмешь себе. Она тебе ближе, чем кому-либо. Этой лампой я тебя усыновляю. Петрова отдашь Андрюшке, когда ему будет пятнадцать лет. Вместе с письмом, которое там, под упаковкой. Не вскрывай там ничего, в упаковке передашь. Меня оставь на месте. Все вынесешь, пока ночь, дверь прикрой, не защелкивай. Заклеенный конверт без адреса оставь на столе. Остальные отнесешь к себе домой, дома разберись. Где написано „почтой“ — опустишь в почтовые ящики. В разные. Где написано „в руки“ — все эти письма передашь знакомой тебе женщине, у которой летом был воспитанник, любивший подслушивать беседу философов и не скрывавший при этом улыбки превосходства. Она разнесет, кому надо, и вручит. Передашь завтра. Письмо „Моим непонятным противникам“ прочитай, оно не запечатано, потом заклеишь. Там три экземпляра, один отошли почтой самому Сатане. Я думаю, ты понял, кому. Имеется в виду К. Д. Р. Прости, пожалуйста. Другой — в ректорат. Четвертый (здесь он ошибся — был очень возбужден) — в президиум академии. Как написано на конвертах. Все три письма — заказные — отошлешь утром. После двух ночи в дом ко мне не показывайся. Насчет меня не беспокойся, все меры будут приняты. Мое письмо к тебе прочитай на досуге, когда будешь располагать достаточным временем. Урывками не читай. Читай с должным уважением, писал твой ни черта не насытившийся жизнью, перепутавший все нитки в клубке учитель. Кольцо оставь на пальце. Выноси упакованное через черный ход (с кухни), он открыт. Прямо по дорожке иди к калитке — и в лес, потом, напрямик, — к противоположной опушке и вдоль нее налево — к парку. Это письмо сожги в кухне. Там спички. Ну, Феденька мой, прощай…»
Видимо, тут он и начал глотать свои таблетки и пошел к дивану…
Рассовав все конверты — их было десятка полтора — по карманам, Федор Иванович вытащил из-под стола два хорошо завернутых в твердую бумагу и перевязанных шпагатом предмета. Сразу угадал по форме и весу, что это картина в рамке и тяжелая лампа с абажуром. Поднеся руку к выключателю, долго смотрел на неподвижное тело. Потом решительно нажал клавишу, выключатель громко щелкнул, и тьма отсекла навсегда дорогую часть прошлого, оставившую еще один болезненный след в жизни Федора Ивановича.
Как и было предписано, он спустился с вещами в кухню. Здесь, на столе, лежал спичечный коробок. Федор Иванович сжег лист с предписаниями и дунул на черные хлопья. Потом, толкнув ногой незапертую дверь, вышел на мороз. Чуть слышно похрустывая ледком, дошел до распахнутой калитки, и ожидавшая его тьма приняла одинокого человека и прикрыла черным, пахнущим хвоей рукавом.
Придя к себе, он прежде всего сел читать письмо Посошкова, адресованное в несколько мест.
«Вам, товарищи академики, маститые коллеги, будет небезынтересно это мое писание, — летели красивые, четкие строки. — Особенно же тем из вас, авторам капитальных трудов, ныне белоголовым докторам и академикам, которые проголосовали за прием бездарного знахаря в наши ряды. Лично я голосовал против — открою вам секрет своего бюллетеня. Может быть, поэтому у меня голова не так бела — душа не болела, не кряхтел по ночам. Знайте, Отечество никогда не забудет, что это вы, несколько моих коллег, навязали ему это страшилище и что на вас лежит ответственность за судьбу многих открытий в науке и за жизнь их авторов. Молодцы! Вы же видели, что поддержанная вами галиматья нуждается в постоянной защите со стороны властей, в ссылках на одобрение Сталина! Неужели вы не видели, что у нее нет собственных подпорок! Я знаю, что вы мне скажете: „Ишь, распетушился в гробу. Мертвый живого не разумеет“. Но ведь я был живой и зачеркнул это слово, которое было и вам ненавистно. Вымарал его из бюллетеня! Что вам грозило? Я всегда ломал голову: ну что еще нужно старику, получившему все награды и почести? Взял бы да и отколол коленце перед смертью, чтоб потомки, поражаясь, с уважением вспоминали имя. Я вижу кислые физиономии и повисшие щеки некоторых из вас, тех, кто, как я, был смолоду на верном пути, а потом — как я же! — из земных, то есть подлых шкурных соображений, стали сотрудниками „народного академика“. Что с вами случилось? Да, да, знаю: то же, что и со мной. Я сам это познал: есть еще одна почесть, которую многие белоголовые боятся потерять. Надо, оказывается, суметь безупречно пробежать этот, иногда длинный, оставшийся отрезок от последнего ордена до последнего вздоха. Чтоб на полминуты остановили движение на Садовом кольце, пропуская кортеж, и чтоб похоронили на Новодевичьем кладбище вместе с другими такими же непорочными. В старости все видишь. Все как на ладони. Но и подлость в старости уже не замажешь как еошибку молодости». Если подлость творил думающий старец, в могилу будет зарыт эталон подлости. Но я-то все же свернул под конец на человеческую дорогу, могу перед вами похвастаться. Выпрямил, наконец, проволоку, которая собиралась уже сломаться от частых перегибов то в одну сторону, то в другую. Я сделал дело. За него мне еще скажут спасибо. Думаю, что с этого дела начнет рушиться и плотина, которой этот желтозубый бобер завалил естественно текущую реку науки для того только, чтоб создать себе удобное жилье. Как я их вижу насквозь, таких промышленников! Я мог, конечно, ожидать неприятностей — ведь я отклонился от текста, я превознес произведение проклятого вейсманиста-морганиста! Раньше так, как меня, секли только за троцкизм! Но я сегодня экстерриториален. Я более неприкосновенен, чем американский посол. Так что когда вы разгонитесь меня топтать на своем неискреннем „товарищеском“ суде, вы получите только труп старика, несколько килограммов костей. Валяйте, делайте с ними, что хотите, можете варить из них клей, „меня там нет“ — хорошо сказал классик!
Да, я помогал колхицином всей генетической команде. Какое счастье — заявить вслух: я с риском для жизни помогал Копернику! А разве это не счастье — заявить Касьяну: второго „Майского цветка“ не будет! И первый еще получит имя своего настоящего автора. Спеши, Касьян, спасать шкуру, скорей объявляй, что авторство принадлежит Стригалеву и тебе. Себя — на второе место! Имей в виду, уже действует автоматический механизм. Стригалев изобрел его, он уже известен! Скоро начнут проверять твои сорта. Если объявишь, механизм автоматически остановится, и ты еще подышишь. Нет, — пеняй на себя. Придется краснеть многим, но тебе этот румянец начальства выйдет боком. Спеши, бездарь, и скажи спасибо, что предупредили. Это я не ради тебя — ради нас всех, чтоб от стыда уйти. Ох, друзья, невозможно видеть, как хиреет прекрасное когда-то хозяйство от руки этого „сына беднейшего крестьянина“.
Вот он, самый настоящий кулак, вот она контра! Это вам не „три с гривою да пять рогатых“. Для тебя говорю, Саул, „теоретик“, питающийся чужими страданиями. Методом твоей арифметики (она у тебя, конечно, „материалистическая“) кулака не определить — только уничтожишь работяг, которые любят труд и умеют что-то делать. Что и натворили такие, как ты, горластые счетоводы. Кулак — это качество личности. Это паразит, надевший самую выгодную для своего времени маску. Оглянись, Брузжак, на себя! И покажи зеркало Касьяну!
Боюсь, что вы ничего из сказанного не поймете или, поняв, притворитесь, что вас коробит моя беспардонная вылазка. Иначе я бы выступил перед вами в живом виде. Поскольку надежды на это „иначе“ нет, а я телесно слаб и не выношу „товарищеских“ издевательств над высшей тайной, которую собой представляет человек, я пользуюсь своим правом сесть в личный вертолет и улететь, помахав вам ручкой».
Перечитав это письмо еще раз, посидев над ним неподвижно, Федор Иванович вложил все три копии в конверты, уже надписанные Светозаром Алексеевичем. Получилась стопка, он отодвинул ее на середину стола.
Рядом поместил другую стопку — то, что пойдет в почтовые ящики. То, что следовало отдать тете Поле, тоже отодвинул. После этого взял толстый конверт с надписью «Феде» и, разорвав его, вытащил несколько плотно исписанных листов — почти целую тетрадь.
Это было длинное жизнеописание академика Посошкова. Федор Иванович читал его больше часа. Многие вещи он уже знал из нескольких бесед со Светозаром Алексеевичем и из той исповеди, которую он выслушал однажды ночью по дороге к тому большому окну, что ярко светилось, как окно операционной.
«Феденька мой, я был прав! — так начиналась та часть письма, где был заголовок: „Мои рассуждения для тебя“. — Тебе, родной, предоставляется возможность совершить экскурсию во внутренний конус другого человека. Все пространство ты не исходишь, оно бесконечно. Но по некоторым палатам поброди. Я, Федя, был прав! И ты был прав. И Шекспир! Да, все законы, все человеческие установления, все условности недействительны для того, кто оцарапан отравленной шпагой. Но голос совести слышен как никогда раньше. Трубит! Его действительно заглушали „соображения“ и расчеты. В мире появилось странное существо — уже не человек, но еще не камень. Я позволил себе величайшее из жертвоприношений, о котором долго мечтал, но никак не решался приступить. Я помог знанию восторжествовать над суеверием. За это всегда приходится жертвовать жизнью. Ты смотри, дай это понять моему мальчишечке, когда будешь вручать картину. Его мать тебя шугнет, как только ты упомянешь мое имя. Но ты не пугайся. Скажи и ей все, что ты думаешь обо мне».
У этого письма не было обдуманного плана, и Федор Иванович вдруг понял, что Светозар Алексеевич не хотел расставаться с бумагой, его держал, притягивал к себе сам контакт с другим человеком. И тут же, прочитав еще две страницы, он увидел, что был прав.
«Казалось бы, то, что я потерял и что мне угрожает, — все это должно заставить меня мгновенно поставить точку, — как бы наткнулся он на эти строчки. — Но все иначе! Возможность общения с человеком, который тебя может понять — это такая цепь, которую разрубишь не сразу. Почему и нет сил перестать писать это письмо…»
Фраза на одиннадцатой странице опять заставила его надолго задуматься. Сначала шли как бы подготовительные строки: «Я что-то успел все-таки сделать. Кое-что тебе известно, кое-чего ты не знаешь — в бог с ним. Теперь для меня наступил конец деланию, и я складываю инструменты. Беседовать с суеверным мистиком генералом у меня нет желания. А у него, видишь, взыграло. Мне известно, что и ты уже попал в фокус его профессионального интереса. Я вовсе не зову тебя последовать… Я просто фиксирую для тебя такое вот наблюдение…».
Дальше и шла эта фраза: «Желание смерти — не есть желание смерти. Это только поиск лучшего состояния. Что в конечном счете является крайним выражением желания жить».
И, перечитав эту фразу, Федор Иванович надолго оцепенел. Решительно хлопнул ладонью по столу. «Умирать не имею права», — сказал он себе и даже привстал, словно собрался сейчас же куда-то бежать. Потом сел. Стал читать письмо дальше.
«Благо — то, что доставляет удовольствие, — прочитал он. — Или то, что прекращает страдание. Это твоя формула. Для ищущего смерти страдальца смерть есть благо. Запиши и сошлись на свидетельство очевидца».
«Он любуется красивыми изречениями. Он еще жив», — промелькнула мысль. И тут же Федор Иванович одернул себя. Он не имел права судить того, кто уже узнал тайну смерти.
К концу письма пришло и подтверждение: старику было не до красных слов. «Если я туп, — писал он, — если я не понимаю ясных вещей и не имею достаточно глубокого образования, и при этом стремлюсь главенствовать и сумею захватить себе право лезть в дела, мне не понятные, но затрагивающие судьбу многих, может получиться то, что наш Хейфец называл отбором глупых. Непонятное легкомысленно отбрасывается. Разумеется, большинством голосов. Теперь это все — вредные идеи, вейсманизм-морганизм и кибернетика. А в понятном — у нас единогласие с коллегами, которые понимают ровно столько, сколько и я, не больше. Нас, таких молодцов, набирается достаточное количество. И когда нас набирается достаточно, мы можем из своей среды назначить нового Бетховена — взамен того, непонятного и надоевшего. Можем избрать великого ученого-биолога и поставить выше Дарвина! А Дарвину — плоский эволюционизм пришить. И дело на него состряпать, на мертвого. Мы можем составлять кафтановские приказы! Узнай, к чему я все это… Я совершаю… — тут Светозар Алексеевич резко зачеркнул это слово и написал сверху: „Я совершил!“ — и повторил: — Я совершил нечто загадочное для живущих. Поймет только тот, кто сам станет собираться в дорогу. Я мог бы этого и не совершить, дух мой еще силен. АН тело, тело, Феденька, вопиет. Черная собачка рада бы побегать еще, попугать дурачков, да молодости нет. Всю истратила. А тут нужна страшенная прыть. Я еще могу владеть собой, когда на заседание вползает, как дурной запах, наш византийский император Кассиан. И начинает меня поливать. Или когда Саул быстро вбегает, как таракан. Терплю! Даже речи их слушаю! Анализирую! Мыслю! Но Касьян же не спит, все голову ломает: чем бы еще меня донять. Теперь вот меня, по его указке, потащат к ограниченному карьеристу, поднявшемуся надо мной в силу вышеназванного отбора. Я с ним уже общался один раз. Тут нужны силы для противостояния. Нужна молодость. Я ведь могу у него и закукарекать! Нет, не доставлю Касьяну этой радости. Петроний вскроет себе вены, так будет лучше, достойнее».
Утром Федор Иванович, надев полушубок и шапку, отправился опускать письма. По пути постучал в комнату, где жила тетя Поля.
Она приняла письма так, как будто ей вернули взятую взаймы рублевку. Кивнула и сунула их под фартук. «Вот с кем жил рядом — и не знал!» — удивился Федор Иванович.
Он быстро прошел всю Советскую улицу, бросая письма в почтовые ящики. Потом заглянул на почту и сдал три заказных письма. Квитанции тут же порвал. Когда возвращался парком в институтский городок, начал падать легкий снег. Небо было серое, недоброе. Обещало метель.
В городке, идя по тропке, он свернул к ректорскому корпусу — его потянуло к себе движение людей, быстро входящих в подъезд и выходящих на улицу. Он так же быстро взбежал по крыльцу. В вестибюле его встретил большой портрет академика Посошкова, перевязанный на одном углу черной лентой. Портрет стоял на чем-то вроде самодельного мольберта. Склонив красивую голову, академик смотрел вдумчивыми острыми глазами. Он был в крапчатом галстуке-бабочке. Тут же, на втором мольберте, стояло натянутое на подрамник, написанное красивыми буквами объявление о скоропостижной смерти выдающегося ученого — академика Светозара Алексеевича Посошкова, последовавшей в ночь…
Читая этот текст, Федор Иванович не удивлялся. Он даже удовлетворенно качал головой. «Правильно, — думал он. — Гасят. Все одеялом накрыли. И дымом чтоб не пахло… Если бы я последовал примеру, и меня тоже с прискорбием проводили бы. А так — попрут с треском. И из института, и из науки».
И действительно, в приемной ректора его ждал приказ. После длинного вступления, которое он читать не стал, шла резолютивная часть: «За скрытую активную борьбу против передовой мичуринской науки, за проповедь реакционных идей вейсманизма-морганизма… кандидата биологических наук Дежкина Федора Ивановича отчислить из института с 28 ноября с. г.».
— Подпишите, пожалуйста, — сказала Раечка.
— Нет. Я сначала поговорю с Варичевым.
— Петр Леонидыч сказал, что он вас не примет.
— Посмотрим… — Федор Иванович холодно и мягко взглянул на нее и вышел.
V
В тот же день — двадцать девятого ноября — сразу после чтения приказа в ректорате, жесткого, обрубающего все канаты, Федор Иванович уехал в Москву. Он отвез в свою холостяцкую комнату некоторые вещи, в том числе и те — завернутые в бумагу и перевязанные шпагатом — предметы, что он вынес из дома Посошкова, и чемодан со своими пожитками. Конверт, оставленный в комнате перед дверью, так и лежал на полу, нетронутый, и русый волос был на месте. Перед тем как запереть комнату, бросив конверт на прежнее место у двери, он постоял некоторое время, оглядывая свое безмолвное, подернутое пылью жилище. Он уже привык к институтской комнате для приезжающих, теперь нужно было настраиваться на московский лад. Связь с институтом становилась все тоньше. И чем тоньше вытягивалась эта нить, тем болезненнее чувствовался неминуемый ее обрыв. Причем боль была не от расставания с вывеской института, с его длинным, в шесть слов, названием. Он не мог расстаться с привидением, которое выходило к нему из аудиторий, встречалось в сводчатых коридорах и мелькало между стволами парка.
Оставалось только получить расчет. Слабо шевелилась вдали мысль о будущем месте работы, о неизвестном новом деле. Но среди его документов будет выписка из приказа об увольнении. С такой бумагой вряд ли можно думать о приличном месте по специальности.
Он думал о приличном месте скорее по привычке — достаточных оснований у него не было. А сверх того оказалось, что тридцатого утром, когда Федор Иванович вернулся из Москвы, в ректорате его уже ждала повестка из шестьдесят второго дома. Не приглашение побеседовать по вопросам, связанным с экспертизой, а именно повестка. «Вам надлежит…» — такими словами начиналась она. Ему предлагали явиться первого декабря к десяти часам утра и даже грозили в случае неявки подвергнуть принудительному приводу.
Там же, в ректорате, он получил все необходимые документы и выписку из приказа. Покорно расписался в нескольких местах, ваял конверт с повесткой и вышел на улицу совсем чужим для этих мест человеком. Розовый институтский городок со всем его населением медленно плыл мимо него, как большой плот. Люди, обжившие этот плот, не знали и не хотели знать, что думает и что собирается делать одинокий чужой человек, стоящий на незнакомом для них, чуждом и опасном берегу реки.
А человек этот задумал очень серьезную, дерзкую вещь. Он решил не являться завтра в шестьдесят второй дом, а, переночевав здесь в последний раз, утром, затемно, незаметным образом скрыться отсюда, уехать в Москву, захватив с собой все наследство Ивана Ильича, и для начала затеряться в огромном городе. И там, найдя убежище, обдумать дальнейшие шаги. Его натолкнул на эту мысль не тот долг, о котором пишут в газетах и кричат с трибун, а долг настоящий — о котором всегда молчат. Его тренировки в парке, покупка синего рюкзака и лыж и ящик с отделениями для клубней, прислоненный к оконному стеклу, — все это были детали одного четкого плана, а складываться он начал еще летом. Хотя Федор Иванович никогда о нем специально не задумывался. Вот какой вид приобрело, наконец, гнездо, которое птица начала вить еще в июле.
Как только в отношениях Федора Ивановича с судьбой открылась полная ясность, тут же разгладились все сухие резкие черты в его лице, появившиеся в эти дни в ожидании неизвестно откуда летящей беды. В движениях его проглянула беспечность, даже отчасти веселье. Но это все была маскировка — для молодых людей с округлыми лицами, для институтских активистов, возможно, имеющих уже задание не спускать глаз с разоблаченного вейсманиста-морганиста, получившего такую серьезную повестку. Федор Иванович уже видел летом эту молодежь, радующую своих мам, и сегодня его гибкая душа сразу ответила готовностью. Пусть увидят, что дичь ничего не подозревает, мирно пощипывает травку и даже резвится. Выйдя на крыльцо, он, как крыльями, взмахнул полами полуперденчика и как бы слетел на тропку. Сунув руки в карманы и из карманов руководя легкомысленной игрой распахнутого полушубка, захрустел по толченому ледку к своему корпусу. Когда наружная дверь закрылась за ним, припал к щели и смотрел некоторое время. Он издалека чуял того, кто должен был
— Я всегда тебя… себя, сбросил ботинки и грохнулся на свою койку спать, накрылся полушубком. Открыл глаза, как ему показалось, через полминуты и, подняв руку, с удивлением долго смотрел на циферблат — он проспал четыре часа!
Скоро должен был тронуться от ректорского корпуса похоронный кортеж. Федору Ивановичу не хотелось участвовать в этом деле. Гроб окружат неприятные люди — одержавшие победу противники и ругатели Светозара Алексеевича. Сами же, сами гнали человека, всем коллективом загнали в гроб, сами теперь будут и говорить себе: «Вот еще один пример. Такова судьба старомодной борьбы за правду. Вот что ждет инфантильного интеллигента. Не нами сказано: плетью обуха не перешибешь». И остальная публика — с нею тоже лучше бы не встречаться. Люди, повидавшие вокруг себя много всяческих расправ, усмиренные и навсегда решившие делать и говорить только то, что нужно Кассиану Дамиановичу. Всем им Посошков и оставил несколько килограммов своих костей. Они будут не хоронить эти кости, а создавать впечатление — чтобы истинные обстоятельства кончины академика не достигли нежелательных ушей. Лучше бы уж клей варили… Проходя утром мимо открытых настежь дверей актового зала, Федор Иванович видел украшенную гофрированным кумачом часть гроба — корму той лодки, в которой сегодня торжественно отплывет академик. Стояли цветы в корзинах, венки. На одной из черных лент выпятились вперед бронзовые буквы: «от ректората». Бросив в ту сторону строгий взгляд, Федор Иванович ускорил шаг. Конечно, Светозара Алексеевича там не было.
Он умылся над раковиной. Вытираясь полотенцем, смотрел из-за занавески на улицу. Нет, никто не караулил его. Федор Иванович даже удивился: неужели опыт с бегством и поимкой Ивана Ильича ничему не научил генерала! Он накинул полушубок, надел шапку и вышел все-таки наружу, не спеша зашагал к ректорскому корпусу. Там уже чернела толпа, и над ней высились белые спины трех автобусов.
Как чужой, он прошел сквозь толпу, сдержанно кивая знакомым и получая в ответ еще более сдержанные, отчужденные знаки. Вонлярлярский в синей бекеше с голубоватыми смушками и в голубоватой каракулевой шапке пирожком увидел его издалека и поплыл вместе с бекешей в сторону, чтобы не оказаться на пути скандально уволенного скрытого пропагандиста лженауки. На его беду, именно там, куда он бросился спасаться, стоял дядик Борик, похудевший и большеглазый, и уже слегка поднял руку, сдержанно приветствуя Федора Ивановича. Так что Вонлярлярский, оглянувшись, увидел, что его преследуют, и, вторично шарахнувшись, скрылся за автобусом — теперь уже бегом. И бекеша его порхала с ним, как экзотическая бабочка-махаон. Проводив его взглядом, Федор Иванович взял протянутую руку дядика Борика. Они молча постояли, глядя друг другу в глаза и чуть заметно кивая, подтверждая общие мысли.
— У меня есть просьба, — сказал Федор Иванович. — Не сможет ли дядик Борик принести мне из моей картошки штук сорок. Ровненьких, с яйцо. Когда хорошо стемнеет…
— В десять?
— Можно и в одиннадцать.
В это время у входа в ректорский корпус студенческий духовой оркестр заиграл медленный траурный марш. Послышались медленные, как скрип сапог, шаги баса, взвилось занозистое сопрано трубы, и на крыльце показалась процессия. Деканы и профессора, обнажив белые и лысые головы, несли гроб. Процессия влилась в толпу, и красный гроб поплыл над головами сквозь ранние сумерки к ближайшему автобусу. На его пути оказался все тот же несчастный Вонлярлярский. Стефан Игнатьевич боялся смерти, а тут она сама надвигалась на него. Ему в третий раз пришлось удариться в бегство, и его синяя бекеша, замелькав, влетела в последний — третий — автобус.
— Давай и мы туда, — сказал Борис Николаевич. Они поднялись в полупустой автобус, и за ними в дверь хлынула, начала тесниться толпа.
— Давайте сюда, — сказал дядик Борик. — Учитель, давайте вы к окну.
Федор Иванович подвинулся на клеенчатом сиденье, давая место Борису Николаевичу. Но дядика Борика вдруг оттеснили, и более ловкий человек в черном пальто, извернувшись, упал на сиденье, слегка придавив Федора Ивановича. Толкаясь, усаживался, недовольно отдувался. Это был полковник Свешников. Округлив щеки, выдул длинный звук: «ф-ф-ф» — и, глядя только вперед, чуть заметно, рассеянно кивнул Федору Ивановичу. И тот почувствовал, что ему за спину затолкали твердый предмет величиной в кулак. Сунув туда руку, вытащил нечто в тряпичном мешочке. Понял: «Оно!» — и затискал в карман полушубка. Это были клубни «Контумакса» из трех горшков. Напустив на себя рассеянный вид, открыл было рот, чтобы спросить о ягодах.
— Там, там все, — так же рассеянно прогудел Свешников.
И Федор Иванович, слабо кивнув, стал смотреть в окно.
— Ваше положение незавидное, — обронил около него Свешников. Федор Иванович опять слабо кивнул.
— Есть просьба, — сказал он, помолчав. Свешников не двигался, все так же глядел вперед.
— Нужен адрес бабушки Лены Блажко.
— Ясно, — пробубнил Свешников. Потом после паузы: — Невозможно. Этого адреса не было.
Автобус тронулся. Они долго ехали — сначала полем, потом через город, затем пошли переулки, автобус стало трясти.
— К вам едет датчанин, вы знаете? — негромко буркнул Свешников.
— Знаю, — проговорил Федор Иванович.
— У вас есть время, — сказал полковник. — Вам еще надо будет датчанина встречать. Показывать ему все.
— Почему мне?
— Узнаете. Больше некому, решили поручить вам.
А вот когда уедет датчанин… Федор Иванович прислушался. Полковник говорил очень тихо.
— Пока не встретите, все время ваше. И с ним пока будете — тоже. А потом… — Он умолк. Автобус ехал уже по лесной дороге.
— Что, потом? — спросил Федор Иванович.
— По-моему, ясно…
За окнами автобуса в синих сумерках бежал длинный жиденький забор из планок, а за ним виднелись бесчисленные памятники, бетонные пирамидки с жестяными звездами на концах, поставленные стоймя черные каменные плиты и кресты.
— Приехали, — сказал Свешников, — У вас есть время подумать о наследстве Ивана Ильича. Вы, конечно, не из тех, кого надо в спину толкать… Но и спешить не надо. Датчанин пробудет дней пять.
Автобус остановился. Стукнула, открываясь, дверь.
— У меня повестка, — негромко заметил Федор Иванович. — На завтра.
— Не уклоняйтесь. Наоборот, смелей беседуйте. Все станет яснее, — полковник посмотрел серьезно и шепнул: — Он словоохотлив. Слушайте и мотайте на ус. А датчанин пять дней пробудет. Пять дней…
— А меня не…
— Пока датчанин не уедет… — И еще раз бросив тяжелый, серьезный взгляд, Свешников стал осторожно протискиваться к выходу.
Хрустя сиреневым снегом, в молчании все долго шли, торопились куда-то вперед. Стройность шествия была забыта. Вдали зажелтел песок свежевырытой могилы. Предел всех мечтаний и греховных порывов. Торжество энтропии. Впрочем, торжество ли? Вот если бы Светозар Алексеевич не отклонился от согласованного текста, тогда — да… Тогда было бы торжество…
Гроб стоял на том желтом холме. Тусклой искрой настойчиво светилось, кричало золотое кольцо на белой руке. Оглянувшись, Федор Иванович увидел сзади, за автобусами, светло-серую «Победу» с пестрым шахматным пояском, и там, около такси, держась за дверцу, стояла чья-то знакомая тень в широко распахнутой фиолетовой дубленке. «Кондаков! Значит, и она здесь», — подумал Федор Иванович.
— Товарищи! — послышался вдали глуховатый голос Варичева. — Сегодня мы провожаем в последний путь…
И Федор Иванович, попятившись, проваливаясь по колено в снег, вышел из толпы и остановился позади всех, опустил голову. «Значит, у меня, кроме пяти дней, есть еще два или три, — думал он. — Уйма времени. В чью пользу будет это время?»
— Разногласия, естественные противоречия, присущие всякой живой общности… — донеслось издалека. — Борьба мнений никогда не заслоняла от нас… И не сможет заслонить светлый образ ученого…
«А зачем, собственно, мне дожидаться датчанина? — этот поворот мыслей заставил Федора Ивановича еще ниже опустить голову, нахмуриться. — Ведь он же приедет к Ивану Ильичу, а не ко мне…»
И стал смотреть по сторонам, разглядывая растворенную в сумерках толпу, высматривая в ней черный каракулевый треух полковника.
— Здесь, здесь я, — послышался негромкий голос за его плечом. Михаил Порфирьевич стоял вплотную сзади. — Я забыл тебе сказать… Учти, за тобой наблюдение установлено. Серьезно к этому отнесись…
— Мне-то зачем эти пять дней?
— Некогда объяснять. Тебе поручат показывать датчанину всякие твои… Дождись, дождись… Касьян выпросил тебя на пяток дней. Узнаешь, зачем — сам все решишь. Не показывай, что знаешь. На лыжах, на лыжах катайся…
Федор Иванович кивнул. Слыша за спиной удаляющийся скрип снега, размышлял: «Послезавтра лыжная секция, пойдем опять на Большую Швейцарию. Пойду с ними, как и раньше. Как будто ничего не случилось. Наблюдателя этого попробую увидеть… Что он собой представляет…»
Поздно вечером к нему в комнату для приезжающих постучались. Вошел Борис Николаевич, обсыпанный снегом. Принялся выкладывать на стол из карманов небольшие картофелины, каждая — приятного цвета, как загар на женском лице.
— Снежок хороший валит, — сказал дядик Борик. — Вот вам картошка. Я не спрашиваю, зачем. Раз Учитель приказал… Раз он велел… А с остальной, что делать? Я имею в виду этот сорт… Дядик Борик может ее кушать?
— Остальная пусть лежит в вашей корзине. Может, весной пришлю письмо — вышлете мне посылкой. А если до мая письма не будет — все картофелины до единой — в кипяток. В мундирах варить, не чистить.
— Когда нас покидаете?
— Дней через десять, у меня еще преемника нет. Мне еще преемнику дела надо сдать. Потом уже об отъезде…
— А то у дядика Борика мысль была… Проститься… У него как раз девятого, в следующее воскресенье, день рождения… Гусь будет…
— Обязательно приду, Борис Николаевич. Простимся.
Назавтра, в десять часов, он шел по дугообразному коридору на втором этаже шестьдесят второго дома. Шел и оглядывался — не мог привыкнуть к плавным округлостям этих стен, поворачивающих то в одну сторону, то в другую. Хотя видел их уже не в первый раз. Был он строг и подтянут, «сэр Пэрси» был застегнут на одну пуговицу, новый темно-малиновый, почти черный галстук был куплен недавно в Москве, на его глубоком, ночном фоне мерцали редко разбросанные далекие кошачьи глаза. Галстук был не затянут, а полураспущен — собственное изобретение его хозяина. Федор Иванович чувствовал, что генерал Ассикритов, в душе ревнивый модник, обязательно и не раз посмотрит на этот галстук и будет на всю жизнь задет свободной и независимой, демократической мягкостью его узла. Он страстно захочет знать секрет, но амбиция не позволит поинтересоваться. Таков он был, Федор Иванович. На этом случае с галстуком мы можем видеть, что душа его иногда шла впереди рассудка и могла заглядывать в такие места, которые не поддаются прямому исследованию ума. И по этому сверхтонкому ходу он слегка уже проник во внутренний конус генерала и даже немного хозяйничал там.
На пропуске был указан номер двери — 432. Федор Иванович нашел эту дверь, постучался и открыл. За дверью оказалась маленькая тусклая комната, отравленная сильным и кислым — вчерашним — табачным духом. Треть ее занимал грязновато-бледный письменный стол. Из-за него поднялся невысокий, немного грузный мужчина, с усталым, слегка отекшим лицом. На нем был заношенный коричневый костюм. Несвежий сизый галстук свернулся трубкой;
— Садитесь, пожалуйста… Дежкин, — сказал он, взяв у Федора Ивановича пропуск и паспорт. Он долго листал дело в папке из коричневого с розовым прессованного картона. «Цвет женского загара! — осенило Федора Ивановича. — Цвет новой картошки!» Дело было толщиной в палец, несколько страниц были заложены длинными полосками бумаги. «Следователь», — подумал Федор Иванович. Сняв трубку телефона, следователь сказал в нее несколько негромких слов. Федор Иванович не расслышал их, он сильно волновался. Вытащив из-под папки лист бумаги, следователь пробежал его глазами. «План допроса», — сообразил Федор Иванович. Освежив в памяти продуманную схему и порядок постановки вопросов, следователь как бы ожил, стал бодрее. Положил лист под дело, соединил обе руки в один трубчатый кулак и стал дуть в эту трубу, при этом постукивая ногтем по зубам, обдумывая первый вопрос.
— Я вас вызвал, как вы, наверно, догадываетесь…
Тут открылась дверь и молча вошла молодая женщина с большим блокнотом и горстью отточенных карандашей в кулачке. Молча села в углу, стала что-то писать. «Стенографистка», — догадался Федор Иванович.
— Прошу последовательно и откровенно рассказать все, что вам известно о деятельности в вашем институте тайной группы вейсманистов-морганистов и о ее связях с представителями зарубежной реакции.
— Мне ничего об этом не известно.
Следователь сделал знак стенографистке, и карандаш ее побежал по листу блокнота. Посмотрев на Федора Ивановича и увидев, что тот не собирается больше ничего добавить, следователь спросил:
— Каково было ваше участие в этой деятельности?
— Никакой группы я не знаю и, естественно, не участвовал ни в чьей деятельности.
И опять стенографистка по данному ей знаку записала этот ответ.
— Хорошо, — сказал следователь. — Вам известно, что академик Посошков самовольно внес в свой доклад на конгрессе в Швеции сообщение о якобы имеющей место в СССР работе биолога Стригалева по скрещиванию дикого картофеля «Контумакс» с культурным?
— Мне это известно. Работа не якобы, а действительно имеет место.
— Это ваше мнение. А у меня другое. Отвечайте только на поставленный вопрос.
— Мне известно, со слов академика Посошкова, что академик сделал такое сообщение на конгрессе.
— Хорошо. Было ли в действительности произведено такое скрещивание? Как следует подумайте и дайте правильный ответ.
Этот следователь не был расположен пускаться в беседы, как генерал Ассикритов. Он помнил свой план и вел какую-то линию, у которой на конце могло быть опасное острие. Он не видел Федора Ивановича, его задумчивый взгляд следил только за этой линией.
— Скрещивание было произведено. Об этом…
— Не надо лишнего. Вы уже ответили, — следователь посмотрел на стенографистку. — Теперь скажите, откуда вы знаете, что такое скрещивание имело место.
— Об этом я слышал от академика Посошкова и от Стригалева.
— И на этом основании написали статью для научного журнала?
— На этом основании.
— Вы лично ее писали?
— Я лично.
— Не считаете ли вы, что названных вами данных мало для научной статьи?
— Нет, не считаю. Я проверял данные. Я видел растение в разных стадиях развития и ухаживал за ним, делал цитологические исследования. Ци-то-логичес-кие, — повторил Федор Иванович для стенографистки.
— Ничего, наши стенографистки привыкли к таким словам, — сказал следователь. — Где вы видели это растение, где ухаживали за ним и где делали исследования?
— Дома у академика Посошкова.
— Много ли лиц было посвящено в эту работу?
— Только мы трое.
— Стригалев присутствовал?
— Да, присутствовал, — на ходу напряженно сочинял Федор Иванович. — Он-то и делал все. Он автор.
— Об авторстве я не спрашивал. Кто делал фотографии?
— Академик Посошков показывал мне готовые. Видимо, заказывал кому-то.
— Кто автор растения, о котором Посошков сообщил на конгрессе?
— Иван Ильич Стригалев, — сказал Федор Иванович, пожав плечами.
— Что это значит?
— Это значит… — Федора Ивановича удивил вопрос, но он взял себя в руки. — Это значит, что Иван Ильич задумал и выполнил это скрещивание.
— Посмотрите, пожалуйста, сюда, — следователь, отогнув закладку, развернул дело и, закрыв чистым листом бумаги половину страницы, придвинул папку к Федору Ивановичу. — Узнаете подпись?
Под машинописным текстом стояла подпись:
«И. Стригалев».
— Я никогда не видел подписи Ивана Ильича, — сказал Федор Иванович.
— Читайте, — тихо предложил следователь. — Читайте вслух.
— «Я давно работаю над диким видом „Контумакс“, — прочитал Федор Иванович. — Если бы мне удалось скрестить этот вид с культурным картофелем, это открыло бы широчайшие возможности для селекции. Но до сих пор мне сделать это не удалось».
Последние слова были подчеркнуты красным карандашом.
— Эти показания Стригалев дал, находясь под стражей. Естественно, после этих показаний, будучи в камере, он не работал над своими растениями. Так кто прав — Посошков, сделавший свое сообщение, Дежкин, написавший статью для журнала, или тот, на кого вы ссылаетесь, как на автора?
Федор Иванович молчал. Это была неожиданность, и он уже видел всю версию следователя целиком, как она стояла в его плане. Следователь устроил ему «вилку», как говорят шахматисты. То есть создал такое положение, когда под боем оказываются твои две фигуры, обе сразу, и остается лишь выбирать между двумя потерями. Сказать, что гибрид есть — значит, надо предъявить ягоды, они будут тут же приобщены к делу, и завтра генерал преподнесет Касьяну приятный сюрприз, поручив ему экспертизу этих ягод. Если же заявить, что гибрид — выдумка, становится очень мрачной цель, и статьи для журнала, и сообщения академика на конгрессе. Зачем писали и сообщали всему миру о том, чего нет? Следователь был не дурак. И никакого сходства с генералом. Совсем другой человек.
— Повторить вам вопрос? — прозвучал его спокойный голос, и он вздохнул от усталости.
— Нет, не надо повторять. Академик Посошков был прав, и прав был Стригалев. Потому что…
— Не надо дробить. Это мы выясним отдельно. Заметьте себе. Значит, правы были оба, — следователь посмотрел на стенографистку. — А что же Дежкин? Не прав?
— И Дежкин был прав.
Следователь впервые глубоко посмотрел на Федора Ивановича. Его главная версия ломалась. Там что-то не было учтено. Нет, он не растерялся, не кинулся расспрашивать. Облизнув губы, он уставился на лист бумаги и что-то рисовал там. Он все понимал.
— Такой еще вопрос. Был ли предварительный разговор между вами и Посошковым…
— Какой разговор? О чем?
— Не торопитесь. Спешить нам некуда. Я сформулирую вопрос полностью. Был ли у вас с Посошковым предварительный разговор о том, что он сделает свое сообщение на конгрессе?
— О том, что Посошков уехал на конгресс, мне сказал Варичев седьмого ноября во время демонстрации. Впервые.
— На вопрос, на вопрос отвечайте. Варичев мог вам это сказать. А разговор с Посошковым мог, тем не менее, иметь место. Одно другому не мешает.
— Не было такого разговора с Посошковым.
— Откуда же он взял фото?
— Я же говорил: не знаю. Он мне показывал готовые.
— Все четыре?
— Да, все четыре, — Федора Ивановича опять удивила ненужность вопроса.
— Вы все валите на Посошкова, — сказал следователь равнодушно. — Не учитываете того, что мы умеем допрашивать и мертвых. Вот прочитайте… — Он отогнул еще одну закладку и развернул папку. Наложив на страницу белый лист, приоткрыл несколько строк. — Узнаете подпись? Поверьте, это подпись вашего академика. Читайте вслух…
Федор Иванович прочитал:
— «Вопрос: откуда вы взяли фото, которые демонстрировали на конгрессе? Ответ: они были, как заведено, приложены к статье ее автором. Вопрос: фотографии, которые были приложены к статье, вот они, в деле, я их показываю вам. Вы увезли в Швецию вторые экземпляры. Где вы их взяли? Ответ: у автора статьи Дежкина Федора Ивановича. Вопрос: все четыре? Ответ: все четыре. Вопрос: говорили ли вы Дежкину, для чего вам нужны эти…»
Тут следователь быстро закрыл папку.
— Дальше можно не читать. Отвечайте: откуда вы взяли фото?
— У академика Посошкова. Я могу это сказать вашему мертвецу на очной ставке.
— Хороший ответ, — следователь наклонил голову и задумался. Потом сделал знак стенографистке и заговорил, как бы диктуя: — Академик Посошков предвидел… даже планировал свою… добровольную кончину. Что видно из его высказываний, которые с определенного времени стали смелыми и даже вызывающими. У меня здесь составлена диаграмма… Раньше он хотел жить, заботился о своем благополучии и высказывался осторожнее. Что из этого вытекает для нас с вами? Что Посошкову не было смысла лгать для того, чтобы облегчить свою участь…
«Ого! — удивился Федор Иванович. — Он тоже подходит к тезису о Гамлете, оцарапанном отравленным оружием. Но совсем с другой стороны!»
И следователь, подумав, подтвердил это:
— Свое уже не интересовало вашего академика. Лгать он мог только для того, чтобы помочь другим. Например, вам. Значит, о фотографиях он говорил правду. Если бы он предвидел вопросы, которые я ставлю вам, он взял бы это на себя, утащил бы с собой в могилу. Но он этих вопросов не предвидел. После сказанного настаиваете ли вы на том, что фотографии он получил не от вас?
— Настаиваю, — сказал Федор Иванович, чувствуя, что его здесь поймали.
— Та-ак, — сказал следователь, закуривая. Он был доволен ходом допроса, удовлетворен. Выпустил облако дыма и задумался, глядя в окно, забранное железной решеткой. Потом, взяв двумя пальцами, вытащил из-под папки свой план, прочитал в нем какой-то пункт, еще одну свою версию.
— Скажите, Дежкин… Что изображено на вышеназванных четырех фото?
Федор Иванович напрягся. Он уже боялся этих невинных вопросов.
— Изображено… На одном фото — дикий «Контумакс». На другом — полиплоид. Это тот же «Контумакс», но с удвоенным числом…
— Не надо, я знаю, что такое полиплоид. Что на третьем фото?
— На третьем — ягоды дикаря и полиплоида. Сопоставляются. На четвертом — ягоды полиплоида сопоставляются с тремя ягодами полученного гибрида. О котором идет речь…
— Остановимся на этих трех ягодах. Что они собой представляют?
— Результат опыления цветков полиплоида пыльцой культурного картофеля.
— У этого гибрида есть какие-нибудь новые свойства?
— Должны быть. То есть, конечно, есть. Это станет полностью ясно, когда полученные семена будут пророщены.
— Могли бы вы уже сегодня перечислить свойства гибрида?
— Не все. Некоторые мог бы.
— Кто будет проращивать семена?
— Тот, у кого сейчас в руках ягоды.
— Его имя, адрес…
— Это мне не известно. Распоряжался Посошков.
— Так что же, мы у Посошкова будем спрашивать? Нет людей, значит, нет и ягод. Вы можете с уверенностью сказать, живы ли эти ягоды?
— Я уверен, что живы.
— Уверен или знаю? Между этими понятиями есть разница, вы сами это… проповедуете.
«Он хитер, — подумал Федор Иванович. — И глубок. Если скажу, что знаю, он тут же спросит, откуда знание». Следователь настойчиво припирал его к стене.
— Уверен, но не знаю, — ответил он.
— Если не знаете, почему же писали статью в журнале?
— Когда писал — знал.
— Вы уверенно говорите о свойствах гибрида. Из чего же вы строите свою уверенность? Стригалев говорит, что гибрида нет. Посошков в могиле. Сами вы не знаете, живы ли ягоды и где они. И вы все еще уверены?
— Уверен. Потому что…
— Не надо, я знаю, что вы скажете. Вы скажете: ягоды получены по правильной методике. Угадал я?
— По единственно правильной.
— Советская наука называет эту методику вейсманистско-морганистской. Выходит, что вы — твердый, убежденный вейсманист-морганист?
— Не совсем так. Это логика незнающего.
— Ну-ну. Послушаем знающего.
— Речь идет не об убеждениях, а о причинной связи. Если поднести пламя к вашей погасшей сигарете, есть основания ожидать, что табак загорится. Если нанести пыльцу культурного картофеля на рыльце этого полиплоида, может наступить оплодотворение, полезное для сельского хозяйства.
— Хорошо, — следователь задумался. — Ваши три ягоды где-то в недоступном месте. Значит, вы еще не исследовали их свойств. Почему же вы разрешили Посошкову подать за рубежом все эти неясности как великое достижение? Только на том основании, что верна методика?
— Во-первых, я не разрешал. А во-вторых, вы неправильно ставите вопрос.
— Этого не надо, — следователь сунул в рот забытую погасшую сигарету, поджег ее и пыхнул дымом. — Гибрида нет! И никогда не было. Скажите это прямо.
— Гибрид был, — спокойно заметил Федор Иванович.
— Вы можете упираться, как хотите, но из ваших же слов явствует, что гибрида нет… Ну, допустим, он есть. Допустим, вы предъявили какие-то ягоды следствию. Допустим! Кто нам скажет, что это за ягоды?
— Эксперт.
— Эксперт скажет, что надо сначала из ягод получить живые семена и прорастить их. Эксперт скажет: дайте ягоды! Неужели вы думаете, что эксперт, советский ученый, мичуринец, пойдет на поводу у вейсманистско-морганистских толкователей природы, у идеалистов? — следователь посмотрел на стенографистку. Она торопливо писала.
«Идеалисты — ваши мичуринцы», — хотел сказать Федор Иванович, но удержался.
— Да, я все понимаю, — проговорил он. — Но это не значит…
— Наконец-то. Очень хорошо, что хоть понимаете. Я все-таки доказал вам, что гибрида нет, — следователь, глубоко затянувшись, положил сигарету на спичечный коробок и закрыл дело. — На этом мы сегодня кончим.
Стенографистка тут же вышла. Двое мужчин, не глядя друг на друга, долго молча сидели в прокуренном тусклом кабинете. Потом следователь поднял голову. Думая о чем-то, смотрел некоторое время на Федора Ивановича. И вдруг просиял:
— Какой интересный галстук… Впервые вижу. Как вы его завязываете?
Федор Иванович почувствовал в этих словах критическое любопытство человека с другой планеты, где внимание к галстуку считается суетой.
— Это несложно, — проговорил он смущенно, вынужденный отвечать. — Я не люблю тугие узлы, поэтому запускаю туда палец и слегка… вот так… освобождаю…
— Очень интересно, — сказал следователь, странно смеясь одними глазами. — Тут целая наука!..
— Здесь действительно наука, а не в шутку, — заметил Федор Иванович. — Вы же знаете, папиллярные линии на пальцах… У каждого человека свои… Или форма ушей… Галстук тоже отражает… Какой человек — такой и галстук…
Рука следователя автоматически метнулась расправить свернутую на груди сизую трубку. Движение это было в самом начале пресечено задетой самолюбивой волей. Произошла сложная встреча веселых взглядов. Тут и явилась стенографистка. Положила на стол отпечатанные на машинке страницы. Следователь, забыв повисшую на лице улыбку, стал читать. Потом подвинул листы к Федору Ивановичу. Тот обстоятельно прочитал свои показания, удивился, что нет ни одной опечатки, и подписал каждую страницу.
После этого следователь вынес стул в коридор и, поставив его у двери, предложил Федору Ивановичу посидеть. Сам же решительно щелкнул замком и, спрятав ключ в карман, с папкой в руке исчез за поворотом дугообразного коридора. Федор Иванович был уверен, что следователь пошел к генералу совещаться. Может быть, даже по вопросу о заключении Дежкина под стражу. Чтобы он не помешал дальнейшему следствию. Но проследить, в какую дверь войдет этот деловой человек, не удалось. В этом и было одно из достоинств дугообразности этих коридоров. И Федор Иванович на миг задумался о странных путях, которые выбирает себе иногда человеческий гений.
Совещание длилось не меньше часу. Потом следователь почти бегом вернулся, уже без папки, сказал:
«Пойдемте», — и они быстро зашагали. Следователь торопился, он был хороший, проворный исполнитель воли строгого начальника. Генерал — тот хоть рассуждал, горячился — потребность была во внутренней опоре для действий. У этого, похоже, опора была в приказе. Он не терпел ни пылкости, ни свободных рассуждений, мешавших доставляющему наслаждение неуклонному логическому движению к цели.
Да, они свернули в дверь номер 446. Не снижая скорости, прошли через светлую приемную, мимо зеленых диванов. Следователь приоткрыл кожаную дверь, спросил: «Можно, товарищ генерал?», — вдали резко заревел голос Ассикритова: «Да-да-аа!» — и они вошли в просторный зал, который был кабинетом генерала. Ассикритов, чуть склонив синеватую шевелюру, в нерв-ком раздумье вышагивал по розовому ковру. Издалека была особенно заметна его худоба. Пышность его новой гимнастерки и мягких синих галифе была вся укрощена ремнями, манжетами и узкими перехватами на кадыке, в локтях и коленях, тесными дудками блестящих голенищ, их мягкой гармошкой в щиколотках. Все эти узости придавали ему сходство с быстрым, нервным членистоногим, и в этом состояло его особенное изящество.
Следователь неслышно улетел куда-то вдаль и там сел на диван. Поскольку положение бывшего эксперта стало другим, Ассикритов не пошел ему навстречу здороваться. Федор Иванович тотчас это заметил и, поведя мягкой бровью, остановился посреди ковра. Оглядывал зал. Теперь это была большая лаборатория, в ней сегодня ставился интересный эксперимент. Интерес к его результатам был еще сильнее, чем страх, тихо щекотавший Федора Ивановича.
— Садитесь, Дежкин, — сказал генерал, взглянув на него с пылкой ненавистью, и пошел к своему высокому креслу за столом.
Федор Иванович прошел на свое место и опустился в то кресло, где сидел однажды. Ассикритов уже перекладывал страницы с его показаниями. Потом слегка отодвинул их и с горящей улыбкой задержал взгляд на подследственном.
— А ведь он накрыл вас, Дежкин. А? По двум пунктам спокойненько накрыл!
— Можно, товарищ генерал? — послышалось из-за двери.
— Давай! — резко бросил Ассикритов, и два военных, прикрыв за собой дверь, на цыпочках пробежали к дивану, сели около следователя. Четыре глаза, светясь любопытством, уставились на Федора Ивановича.
«Меня считают здесь важной персоной!» — подумал он.
— Дошло до вас, Дежкин? Накрыл он вас. Чувствуете, как тонко?
— Мне понравилось, — сказал Федор Иванович. Ассикритов сверкнул желтоватыми крепкими зубами:
— Понравилось, говорите? Слышишь, Тимур Егорович? Оценка! Тимур Егорович — наш лучший следователь. У вас еще будут с ним встречи. Он вас всего размотает. Видели, как в Средней Азии шелководы кокон разматывают? Сначала плохо идет. Тогда его парят. Попарят, опять начинают мотать. Чуть задержка — опять парят. Пока не пойдет хорошая нить.
Глаза Федора Ивановича расширились. Двенадцатилетний пионер с красным галстуком, живший в нем до сих пор, оторвав глаза от красивой книжки, глядел в пропасть, постигая новую сторону жизни.
— Не помешаю? — послышалось от двери. Вошел полковник Свешников, одетый в свой военный китель с погонами.
— Давай, — сказал генерал. Свешников, держа руку в кармане, солидным шагом прошел к дивану и сел там, бросил ногу на ногу.
— Ценная черта у Тимура Егоровича — он работает узлами. Агрегатами. В каждом узле у него — своя структура. Вот этот, насчет четырех фотографий. Ведь это надо же, как он незаметно загнал вас в угол! Ничего не подозревающего… Спокойно врущего… Какая верная мысль: решивший умереть не станет врать для самозащиты.
— Он замечательно использовал эту закономерность, — сказал Федор Иванович. — Я еще там отдал должное. Тимур Егорович очень стройно мыслит. Но он не знает ученых. Если решает умереть настоящий ученый, он остается верным не только голосу совести. У него еще есть собственные теоретические установки. Им он тоже не изменит. Даже на одре. Академик лгал вам, Тимур Егорович! Лгал не для самозащиты. У него была такая теоретическая установка, академик называл ее завиральной теорией. Он говорил: во всех неясных случаях жизни надо врать. Хотя бы как попало, но обязательно врать. Только не говорить правду. Чтобы противник не воспользовался вашим неведением. В данном случае он запутал шелк Тимура Егоровича.
Ассикритов вскочил с кресла и пошел колесить по ковру. Колесил и поглядывал своими углями.
— Это не более чем ход с вашей стороны, — послышался от дивана голос следователя. — Хороший ход, но ход. И я вам докажу это. При следующем свидании.
— Не уверен, — Федор Иванович обернулся к нему. — Это будет такая же натяжка. А кроме того… Если бы вы все это доказали… Ну и что? Допустим на минутку, что сделал эти фотографии я. И вручил…
Федор Иванович тут же поймал себя: ему продиктовал эти слова отдаленный голос. Чтоб пылкий, разговорчивый генерал, разогнавшись, пробежал дальше, чем нужно, и нечаянно обронил ценные сведения. Так и получилось, генерал тут же ворвался:
— Хватит, хватит играть, Дежкин! Это не пустячок! Это ключ, ваше любимое слово. Ключ ко всем вашим преступлениям. И он уже у нас. Во-первых, — генерал сунул в лицо Федору Ивановичу загнутый палец. — Вы вынесли за рубеж эту фальшивую сенсацию. Вы еще продержались бы на плаву, если бы сенсация была настоящая. Слава!.. Если бы слава была для советской науки. Чем и прикрывался Посошков. Но это же фальшивка! Яловая корова ваш гибрид — вот что сказал по этому поводу Кассиан Дамианович! Яловая корова! Во-вторых, — генерал загнул второй палец. — У вас был сговор с Посошковым! Сго-ва-а-ар! Фотографии-то он взял не у кого-нибудь, а у вас! Для чего? На память? А в-третьих, это показывает вашу фактическую принадлежность к подполью. И, стало быть, тот факт, что вы сознательно пытались нанести урон нашей науке не только извне, но и изнутри. Ведь каждый студент из всех, кому вы замутили башку, стоит в плане нашего народного хозяйства. На каждого средства ассигнованы!
Счастливый, он обежал круг и затих за спиной Федора Ивановича. Возникла пауза, начала расти. Федор Иванович чувствовал, что генерал в это время смотрит ему в затылок.
— Вот и девочку эту. Женю Бабич… Неспроста вы ей вопросик на зачете подкинули. И инициатива ваша насчет аспирантуры… И профессора не зря вам сразу дали отпор. В кубло ее хотели! В новое! Так оно и подбирается, кубло. По штучке! Теперь-то, после ключа, это у нас как на ладони. Вы, Дежкин, человек благоразумный — сдавайтесь, складывайте оружие. Дайте нам показания, мы запишем и отпустим вас погулять…
— Не боитесь, что убегу?
— Куда вы убежите? Как убежите? Зачем? Чтобы окончательно стало ясно, что вы враг? Всех ваших друзей, Дежкин, какая-то сволочь предупредила — и никто не бросился в бега. Ждали нас! Советский человек, даже если он совершит преступление, никогда не бежит от правосудия. Доверяет ему. Это, Дежкин, не зависит от вас. Если вы советский. Таким воздухом дышите. С детства! Повторяю, если только вы не враг.
— В общем, конечно, вы правы… — Федор Иванович вовремя подавил в себе возражение, нахохлился.
— А для страховки мы вас — на поводок, на длинный. Чтоб гулять не мешал. Не знаете вы нас, Дежкин. Сдавайтесь. Хватит темнить.
Он вышел из-за кресла и остановился перед Федором Ивановичем. Смотрел на него, как бы любуясь.
— Стригалев у вас бывал? В этой вашей… комнате.
Генерал был мастер стрелять в темноте, то есть задавать вопросы наобум. И иногда попадал при этом в точку. Услышав его вопрос, Федор Иванович почувствовал толчок страха. Это сразу же передалось Ассикритову, у него захватило дух от открытия.
— Троллейбус все время ночевал у вас! — торжествующе взревел он. — Мы располагаем точными данными, Дежкин!
Он перехватил лишнего. Федор Иванович осторожно перевел дух. Этого генерал не заметил. Оглянувшись на зрителей, сидевших на диване, он начал свой знаменитый прием, сеанс гипноза, принесший ему славу в этих дугообразных коридорах. Шагнув почти вплотную к Федору Ивановичу, он красиво поднял над ним руку. Чуть повеяло хорошими духами, вином и табаком. Наложив пять твердых пальцев на темя сидевшего перед ним настороженного человека, слегка повернул его голову и зафиксировал в таком положении.
— Наверно, это лишнее, — сказал Федор Иванович и, крепко сжав его запястье, отвел легкую генеральскую руку. Ах, нет, он не сделал этого, не сказал… И жесткие пальцы остались на месте. Федор Иванович только вжался в мягкое кресло. Пламенные взоры Ассикритова встретили задумчивый серо-голубой взгляд ученого, только что открывшего новое явление. Почувствовав себя объектом, генерал отвел свои угли, шагнул назад.
— Что вы сейчас думаете? — заторопил, оглянувшись на диван. — Говорите! Не тяните, говорите сразу!
— Я думаю, — не спеша начал Федор Иванович, — думаю, что в нашем прошлом… В нашем славном прошлом… может оказаться страница, которой лучше бы не было. С точки зрения сегодняшнего дня. И получается, что тот, кто еще тогда сразу все увидел и хотел вырвать эту страницу… А не расхваливал ее из шкурных соображений… или кто не давал вписывать в нее позорящий, безобразный текст… Или хотел хотя бы уравновесить — другой, хорошей страницей… И кого тогда за это… хором осуждали… Сегодня может оказаться, что он опережал свое время, был прогрессивным человеком и патриотом, и с него надо было брать пример… У него было зрение, он видел на десять лет вперед, понимал… И он не боялся поступать так, как требовали интересы будущего. Вот что я думаю, товарищ генерал…
По наступившему глубокому молчанию Федор Иванович понял, что лучше было бы не говорить этих слов. Но все уже было сказано. Генерал оглянулся на диван, сделал глазами знак. Его гипноз дал результат!
— Тяк-тяк, тяа-ак! Высказался! О ком же это вы, господин адвокат? Не о враге ли народа по кличке Троллейбус? Кто правильно поступал? Давайте, говорите сразу!
— Нет, Троллейбус тут ни при чем. Просто отвлеченное рассуждение. Вы же потребовали…
— Так вот. Этот ваш подопечный, я знаю, кто он… — тут генерал загудел сквозь сжатые зубы: — Он должен был ошибаться вместе со всеми. Тогда он был бы наш. От ошибки не застрахованы самые лучшие умы. Тогда если ошибались, то все. Я знаю, о ком вы… Если он тогда не ошибался — значит, не горел общим делом, не мечтал революционной мечтой. Холодный был наблюдатель — потому наши дела и казались ему ошибкой. В лучшем случае! Наши дети, Дежкин, наши дети будут нас славить! Каждый наш шаг! А раз так, мы можем не засорять свои мозги бесплодными… вредными соображениями, которые вы тут… Которые только удерживают руку, когда надо действовать быстро и решительно. Враг не задумывается над тем, что скажут о нем завтра. Ему подавай сегодня! Видите — привезли вредный фильм, вражескую стряпню, отравляли сознание людей.
— Да, вы правы, — сказал Федор Иванович, задумчиво глядя на генерала. — И Кассиан Дамианович подобные мысли развивал…
— Правильно! Это его мысль. В принципе. Только он говорил это в связи с вылазкой вейсманистов-морганистов в журнале. Истину они там искали! В виде гриба! Не всегда истина подлежит защите. Если она стоит у нас на пути… Если я провожу линию высоковольтной передачи, а на пути у меня колосится поле, я пускаю мой трактор по пшенице, по пшенице! А сусликам, которые устроили там норы, это не нравится. Обрезали вы когда-нибудь яблоню? Если надо убрать выросшую не там, где надо, ветку, думаете вы о том, что скажут потомки? Щелк — одну, щелк другую. Секатором. Полно веток под ногами — а яблоня, красавица, цветет и по ее плодам потомки будут судить о деятельности садовника! В этом жизненность здорового общества. В том, что любая попытка скрытого врага будет пресечена. Обязательно, неотвратимо, при любых обстоятельствах. В пресечении все! — генерал опять шагнул вперед и навел свои горящие глаза. — Н-ну, а вы что? Не согласны?
— Нет, не в этом жизненность здорового общества. А в том, что обязательно, неотвратимо, при любых обстоятельствах найдется человек, способный не бояться этого вашего секатора. Пресекающая рука не всегда бывает права…
Федор Иванович сам испугался этих слов. Но по выжидающей одеревенелости генерала понял, что не сказал ни слова. Оказывается, загнал весь ком протестующей энергии внутрь! В нем все кричало: «Молчи! С ним нельзя спорить!». И генерал, кажется, услышал этот крик, наклонился, как бы наведя фонарик. Федор Иванович добавил покорности. Еще добавил. И «парашютист» отпустил внимание. Прошелся по ковру в молчании. Короткий смешок сотряс его, и он, словно отряхиваясь, покачал головой, поражаясь, недоумевая, и даже присвистнул.
— Интеллигенция!.. Ни черта же не понимают… А он сидит и то же самое думает про нас! Не-ет, друзья! Мы разбираемся в том деле, которое нам поручено. Понимаем, что такое Вонлярлярский и что такое Дежкин. Вонлярлярский ведь тоже прихрамывает на эту ногу. Почитывает Моргана. Но как читать… Мы тоже с Михаил Порфирьевичем заглядывали в эту галиматью. Нюхнули этого духу… Как чита-ать! У Вонлярлярского есть еще одна хромота. Он из абрикосовых косточек рожицы разные вырезает. В воскресенье пробежится по парку… удерет от инфаркта — и за работу. Разве мы будем ему мешать? Валяй, старайся, дед! Режь, пили свои косточки… И Мендель с Морганом у него на той же полке, с косточками. А вот Дежкин — это что-то новое. Честно скажу, я не все еще в нем понял. Серьезное социальное явление… Зарубежная реакция сразу почуяла… Руку помощи тянет. К-кык они сразу… Как воронье… Покажи нам гибрид, хотим посмотреть! Ну что ж, приезжайте, посмотрите… На этот гибрид. Вот он… Ишь ты, и галстук завязал. Узел, узел какой! Н-ну, комик…
Генерал опять остановился против Федора Ивановича, уставил восхищенные глаза. Рассматривал галстук, сорочку, пиджак. Наступила самая долгая пауза. И вдруг:
— Тимур Егорович, отдай ему пропуск и паспорт. Пусть идет.
Не веря этой внезапной свободе, Федор Иванович легко шагал, почти бежал по улице, которая всего за три часа стала ему чужой, и чувствовал себя как иностранец. Но это постепенно проходило. «Ну-ну-у-у! — он качал головой. — Черта с два я еще приду к вам. Дожидайтесь. Сыт вашим гипнозом». Он вспомнил слова академика Посошкова о суеверном мистике-генерале, подкрепляющем свои странные речи еще более странными жестами. Да, Светозара Алексеевича можно было понять. «Только у моей черной собачки хвост еще кренделем. В кусты, в кусты! В лес!..»
VI
Этот зов теперь не умолкал. Он громко прозвучал и в воскресенье с утра — из радиоточки, из красного пластмассового ящичка, стоявшего на подоконнике. На лыжи! На лыжи! В этом зове слышались особые интонации, относящиеся только к тому, кто, проснувшись в шесть утра, напряженно обдумывал свой опасный план.
И как только областной диктор еще затемно кончил расписывать прелести солнечного утра и бега по «заснеженному парку», тут же был вынут из шкафа ярко-синий рюкзак, тяжелый от лежащих в нем кирпичей. Федор Иванович выложил на стол все шесть штук, поместил в рюкзак свой застегнутый полушубок и затем водворил на место кирпичи. Теперь уже не подсознание руководило им, а расчет, учитывающий многие стороны предприятия. Лыжный вариант был уже утвержден. Оказалось, что нужен именно такой обширный рюкзак. Он удачно подвернулся в свое время. А полушубок попал туда потому, что пора было начинать приучать лыжную секцию к большому объему этого заплечного вместилища. Человеческое любопытство следовало надежно притупить. Федор Иванович затолкал туда же свою телогрейку, брезентовую куртку и сапоги, затянул все ремешки и полюбовался прекрасной формой и компактностью своего рюкзака.
Предстояла, можно сказать, последняя репетиция. Нужно было прогнать весь спектакль со всеми артистами, в костюмах, а для некоторых и в гриме.
Когда к десяти часам Федор Иванович подошел к толпе лыжников, собравшихся около общежития, он сразу заметил, что рюкзаки появились у многих. Идея, которую он подбросил полмесяца назад, не могла не найти последователей.
— Что это ты так нагрузился? — спросил маленький тренер, щупая и поднимая на руке его рюкзак.
— Те же шесть кирпичей, — сказал Федор Иванович. — Это я туда всякого тряпья насовал — чтоб кирпичи по спине не колотили.
— А я вот не догадался, — огорчился тренер. — У меня прямо по спине будут хлопать.
— Могу поделиться, — Федор Иванович тут же поставил свой рюкзак к ногам и развязал его перед всеми. Зрители окружили его. Среди них, должно быть, стоял и заглядывал в его рюкзак тот длинный поводок, на котором генерал отпустил погулять своего подследственного. Федор Иванович грубо выдернул из рюкзака свою брезентовую куртку, протянул ее тренеру.
— Вот хорошо, вот спасибо! — коротыш принялся развязывать свою поклажу. — А у тебя что-нибудь осталось? О-о, у него там ватник!
— Могу еще кому-нибудь… — Федор Иванович вытащил и телогрейку. — Бери, кто что хочет, только кирпичей не дам!
Телогрейка не потребовалась никому. Не бросив в сторону ни одного лишнего взгляда, Федор Иванович деловито затолкал ее обратно в рюкзак. Тренер скомандовал: «Поехали!» — и длинная цепочка лыжников стала вытягиваться по лыжне, набирая скорость. Все шло пока правильно, синий рюкзак уже не привлекал ничьего особого внимания.
Пересекли яркое под солнцем снежное поле — реку с густо насыпанными черными точками рыбаков, пробежали под обоими мостами и пошли на подъем. Надвинулись стройные сосны Большой Швейцарии. Федор Иванович работал руками, следил за дыханием, а мысли бежали сами собой. Какие-то странные мысли, в них не было привычного хода, не было обдумывания, а просто сами собой складывались представления о том, что таило опасность. Видимо, отдаленный голос в эти очень важные, полные угрозы минуты вышел вперед, чтобы руководить человеком, и сильно потеснил простую и ненадежную механику мышления. В цели лыжников нет посторонних людей, — негромко отметил этот голос и мгновенно, без слов вложил в душу важный факт. Значит, если длинный поводок уже существует, а он, конечно, существует, и не первый день… Значит, он не штатный, а свой, институтский. Из энергичных добровольцев, которые с давних пор оставались для Федора Ивановича неразрешимой загадкой. И, конечно, поводок появился не без участия Касьяна, вернее, при прямом участии академика… Который перевел своего «сынка» в идеологическую плоскость и указал на него «парашютисту». Видимо, поводок готовенький уже был, он, как и Краснов, скорее всего, не раз уже служил шефу, вместе с альпинистом нащупал для себя верный путь в науку. Его и «задействовали».
«Не тренер ли?» — в который уже раз захватило дух. — Нет! — запротестовал здравый смысл. — Он не биолог. И сигналы от него не поступают. Отдаленный голос молчит. Как же молчит? А это что — не сигнал? — заболело в душе…
Подъем становился отложе, перешел в горизонталь — начинался подступ к самому высокому месту, к голове Швейцарии. Здесь, на ровной лыжне, прибавили скорость и минут через десять быстрого бега остановились. Все вспотели, собрались теснее, горячо дыша, неласково смотрели на ожидавший их новый подъем. Федор Иванович навалился на палки и провис, ища удобную позу — чтоб не болела грудь.
— Вижу, вижу! — сказал тренер. — Наелись? Поворачиваем домой?
Почти все были согласны, что на сегодня хватит, и даже повернули лыжи назад, даже тронулись, считая дело ясным. Но четыре лыжника решили ехать дальше, они давно не были на голове этого взгорья, им хотелось еще раз испытать себя в немного рискованном, захватывающем спуске. Получить на крутизне «головы» разгон и пролететь километров восемь до самой реки. Четыре лыжника тронулись дальше.
Обе группы расстались, все было окончательно определено. И тогда Федор Иванович, повинуясь голосу, который сегодня отчетливо им руководил, сошел с лыжни.
— Я, пожалуй, тоже с ними! — крикнул он. Развернулся и резво, несмотря на боль в груди, побежал догонять четверых. — Хе-хе-хе! Хо-хо! — заулюлюкал, работая палками. — Эй, впереди! Подождите!
И сейчас же за ним засвистели лыжи. Он оглянулся. Бежали двое, оба студенты, старались догнать. И третий отделился от большой группы, работал вовсю плечами, догоняя. Третий был тренер.
— Тогда и я с вами! — весело крикнул он, настигнув. — Прибавляй, надо их догнать!
Получалась задача с тремя неизвестными. Эти три икса бежали за Федором Ивановичем, звеня палками, посвистывая снегом. Шел уже довольно чувствительный подъем, становился все круче. И Федор Иванович отступил с лыжни, пропуская всех троих.
— Ты что? — спросил на ходу тренер.
— Отдохнуть надо, — тяжело дыша, Федор Иванович схватился за бок. — Темп взял не по зубам…
Двое — тренер и студент — побежали дальше. А третий — студент из растениеводов, которого звали Славкой, — остался. Навалился на палки.
— Горит… Там… — отдуваясь, показал на грудь. Был как слепой — так запали глаза, прикрытые веками. Открывал рот и ронял голову с каждым выдохом.
— Ты совсем плох, Слава, — сказал ему участливо Федор Иванович. — Тебе, милок, надо домой. Давай, отдохни чуток и спускайся потихоньку, лыжи сами повезут… А я наверх дуну… догнать ребят…
Он и развернулся было, чтобы броситься наверх, к голове Швейцарии. Этот, жадно хватающий воздух, сейчас же пустится вдогонку. И можно будет записать: поводок обнаружен. Но тут же сработала догадка: будет слишком явно. Студент все поймет и доложит, что его раскрыли. И, главное, что была применена уловка. И тогда генерал с Касьяном примут новые меры. Поэтому Федор Иванович остановил себя. Махнул рукой, словно шапкой ударил оземь.
— Нет, я тоже вниз с тобой. У меня же военная рана. Все еще болит…
И, оттолкнувшись палками, они заскользили вниз. «Небось, имеет разряд», — подумал Федор Иванович.
Они спустились вниз, пересекли реку, не спеша одолели подъем на Малую Швейцарию. В институтском городке расстались. Федор Иванович устало поднял палку, беспечно салютуя удаляющемуся Славке, и тот рассеянно, не оглядываясь, повторил это движение.
Было обеденное время. Федор Иванович подъехал к своему крыльцу, не спеша отстегнул лыжи, потопал, обивая снег с ботинок, и вошел в темный коридор. Нащупывая ключом замок в своей двери, задел плотную бумагу, крепко заткнутую в щель. Жадно схватил, отпер дверь и включил электричество. В руке у него был почтовый конверт без марок и печатей, заклеенный и красиво, мелко надписанный: «Федору Ивановичу Дежкину». Все буквы, вырывавшиеся вверх или вниз за пределы строки, были украшены размашистыми завитками. Прорвав конверт, он вытащил плотно сложенные тетрадные листы. Не стал искать начала — читать начал с середины.
«У меня несколько раз менялось к Вам отношение — за то время, что Вы работаете у нас… — бежали мелкие, стройно нанизанные буквы, и над каждой строкой и под нею порхали такие же завитки. Почерк был женский, но Федора Ивановича на миг захватила догадка: не Краснов ли решил ему отписать? — Вы мне казались и тем, кого называли Торквемадой… („Нет, не Краснов“, — подумал Федор Иванович.) А еще раньше я была в восхищении от Вашей научной аргументации — я была читательницей Ваших статей. Эти статьи, кстати, очень помогли мне когда-то уверовать в академика Рядно. Потом, когда пришла к пониманию истины в нашем деле, когда мне открылись Мендель и Морган, я поразилась: как такой человек, как Вы, мог не понять простых и таких доступных вещей. Я считала, что Вы еще там, откуда я навсегда вырвалась. Потом мне стало казаться, я даже уверилась, что Вы все давно и отлично понимаете. И тогда я открыла себе: он негодяй, каких свет еще не рождал. Я даже подумывала что-нибудь сделать Вам такое… что в моих силах. Все никак не удавалось. И в то же время я гнала эти мысли, что-то говорило мне: такой человек не может быть тем, за кого я Вас приняла, не подумав. Вернее, подумать-то подумав, даже слишком много, но аппарат для думания был несовершенный. А когда Вас „разоблачили“, я поразилась, хотя и должна была этого ожидать. Наконец, все совместилось и стало на свои места! Тут я увидела приказ о Вашем отчислении. Как плохо мы разбираемся в людях! Давай нам приказ, давай подробное описание всего, чтобы было видно до конца. Ужас! Как же мы будем дальше жить? Мне сразу стало ясно, что Вы должны будете уехать и что в моем распоряжении считанные дни, я ведь собиралась поддержать Вас, сказать Вам что-нибудь хорошее. Наблюдая за Вами, как Вы один бежите в ректорат или из ректората в свою келью для приезжающих, слыша разные толки о Вас среди преподавателей и студентов, я почувствовала, что в этой исключительной обстановке, которая продлится недолго и готовит какую-то страшную развязку. Вам нужен человек, на которого Вы могли бы с уверенностью опереться. Я даже собралась уехать с Вами туда, куда Вы должны будете отправиться. Решила ехать, независимо от Вашего согласия. Если бы все шло иначе и не было бы никаких опасностей, я не стала бы говорить так напрямик и „проявлять инициативу“, и предоставила бы нашим отношениям, если им суждено иметь место, „нормально развиваться“, потому что в самом этом „нормальном развитии“ и есть счастье. При условии, что впереди не дымится обрыв. Но и тогда… Вернее, тогда, если дымится страшный обрыв, этому состоянию и названия нет. Тут я должна быть рядом».
«Зрелая, серьезная женщина!» — подумал Федор Иванович, прервав чтение. Смотрел некоторое время вдаль, сквозь стены.
«Если бы! Но тут все, все ненормально! — стал читать он дальше. — Я же знаю очень многое, что не могу доверить бумаге. И потому я, против всяких нормальностей и приличий, пишу Вам, и прав у меня гораздо больше, чем у онегинской Татьяны…»
«Студентка!» — подумал Федор Иванович и осекся. Он уже знал, чье это письмо. Мелкий почерк, некоторая школьная литературность. Письмо писали долго, оно явно было переписано начисто с черновика.
«Я поняла, что Вы единственный человек, которому я могла бы преданно служить, забыв о себе, и за кем пошла бы на любое испытание. Я могу быть самоотверженной подругой. Счастливейшая та женщина, та, кому достанется такой жребий. Счастлива Хендрикье, которая нашла своего Рембрандта! Не найди она его, разве стала бы она скромной, на все века сияющей из своей тени Хендрикье! Она заново родилась, встретив его! Но мой жребий, я вижу, совсем не такой. Мне не сиять. У Вас — бой, битва. Вы летите мимо меня, чтобы унестись куда-то вдаль, где мне почти наверняка нет места. Но струя воздуха задела меня, опрокинула. Вы улетите — разве после этой „незапланированной“ встречи смогу я быть чьей-нибудь? А каково будет жить, не испытав самоотверженности, и знать, что это счастье ведь существует для кого-то, но не для меня? Поняли теперь, почему я нарушаю правила и пишу это письмо? Мне кажется, что такое чувство, как мое, не может пройти незамеченным с Вашей стороны, я уверена, что Вы догадываетесь, кто автор этого письма».
Он перевернул очередную страницу. «Дорогой Федор Иванович! — прочитал он. — Вам пишет человек, особа, которую Вы видите почти каждый день…» В письме не было обычной концовки и не было подписи.
— Ну, ла-адно, — сказал он вслух.
Не глядя на розетку, включил электрическую плиту, не глядя, поставил на нее кастрюлю с водой — варить картошку.
Письмо незнакомки, чье имя он знал, хотя и боялся, даже для себя, даже молча, назвать, сейчас же натолкнуло его на одну мысль, и в понедельник рано утром он почти бегом бросился в город, к тому дому, где когда-то они с Леной несколько дней жили счастливыми супругами. Вбежал под арку, во двор. Забыв о лифте, понесся по лестнице к сорок седьмой квартире. И был миг, когда он почувствовал, что Лена — там, дома, ждет его к обеду. После того посещения, когда на лестнице и в квартире его встретили искристые мушиные облачка, он еще не раз ходил сюда. Сначала думал произвести второй обыск и, может быть, найти какие-нибудь адреса. Может быть, где-нибудь осталось фото Лены, Но всего лишь один раз ему удалось попасть в квартиру. Именно тогда в ней и клубилось золотистое облачко мушек. А когда пришел второй раз, желтых печатей на двери уже не было и вместо привычного замка новый хозяин врезал другие, целых два. И никто не отвечал на звонки.
Третий, четвертый этаж… Вот она. Сорок седьмая. Рука дрогнула — чтобы полезть в карман за ключом.
Он подавил это ненужное движение. И остановился. Уставился ил новенькую латунную пластинку, привинченную к двери против его глаз. «Л. И. Тюрденев» — была глубоко вырезана на латуни странная фамилия, окруженная затейливым узорным кружевом. Федор Иванович даже тряхнул головой, чтобы проснуться, отбросить легкую паутину оторопи, вдруг опутавшую его, Почему именно здесь и на яркой латуни — такая неслыханная фамилия, как бы специально зачеркивающая прошлое?
Без всякой надежды он нажал кнопку. Дал несколько затяжных звонков, пустил серию коротких.
И вдруг за дверью вдали раздались шаги. Они медленно, неуклонно приближались. Как шаги Командора. Целую минуту Л. И. Тюрденев шел, пока не взялся, наконец, отпирать оба замка, стучать дверной цепочкой. Открыл в конце концов, посмотрел в щель и, увидев корректного серьезного интеллигента в красивом полушубке, открыл пошире.
— Вы хозяин этой квартиры? — спросил Федор Иванович.
— Да, — человек сказал это и чуть повернул голову, наставил ухо, ожидая следующего вопроса. Как будто сидел за письменным столом и принимал посетителя. Он был припорошен пылью служебных кабинетов невысокого ранга.
— Здесь жила моя жена… — проговорил Федор Иванович.
Хозяин квартиры молчал, считал, что фраза не окончена и в ней нет вопроса.
— Она обещала мне писать на этот адрес…
— А кто вы?
— Ее муж, Дежкин Федор Иванович.
— Да. Есть одно письмо. Лежит на окне. Я сейчас.
Он захлопнул дверь, и шаги его медленно удалились, Федор Иванович оперся рукой о стену, расстегнул полушубок. Ритмичными, сотрясающими ударами стучала кровь во всем теле. Вот шаги опять послышались. Они надвигались. Человек открыл дверь уже смелее. Он был в галстуке, но без пиджака. Показал высокое брюшко, которое лишь слегка было опущено в брюки. Приблизил круглое мучнистое лицо и острый, с блеском, нос. Он уже был хозяином положения, проницательно и строго посмотрел. И еще что-то давило во взгляде — ему хотелось узнать что-нибудь новое к тому, что он уже знал.
— Вот письмо. Уже полмесяца…
Федор Иванович взял конверт, сильно забрызганный известкой, надорвал. Там лежал треугольничек, сложенный из серой соломистой бумаги, той, которая идет на пакеты для сахара и крупы. На треугольничке было написано тупым карандашом: «Пожалуйста!!! Отправьте это письмо!!!» И был адрес и фамилия Федора Ивановича с инициалами. Треугольничек сам развернулся в его дрожащих пальцах…
«Федор Иванович! Феденька мой! Везет меня лиса за темные леса, за Уральские горы. Не знаю, что будет дальше. Реву и одергиваю себя. Не даю. Чтоб не отразилось. У нас ведь будет ребеночек. Так что ты у нас теперь милый папочка, знай. Не бойся, мы выстоим. А тебя никогда больше не будем обижать, будем только любить. Целуем».
Письмо было написано тем же черным тупым карандашом.
— Я хотел бы попросить… — сказал Федор Иванович, чувствуя легкое удушье. Глаза его опять и опять схватывали серую бумагу и вдавленные в нее слова:
«Уральские горы… ребеночек… Знай…»
— Пройдите, пожалуйста, — сказал Л. И. Тюрденев, слегка накалясь любопытством, и пропустил его в коридор. Ах, вот почему Командор так медленно шагал. Он шел и не сводил глаз со своей долгожданной новой, совсем пустой квартиры, оклеенной уже новыми темно-малиновыми с золотом обоями, квартиры, поблескивающей белилами на дверях и окнах и крепко пахнущей олифой и скипидаром.
— Я хочу попросить… — сказал Федор Иванович и сам с болью почувствовал и усилил свой заискивающий взгляд, покорную позу. — Если еще будут приходить… Не могли бы вы складывать… Пожалуйста… Я могу долго отсутствовать… Могу даже целый год… Я буду так вам…
— А почему не на ваш адрес? — Л. И. Тюрденев начал расти, почуяв власть над другим человеком. Давала о себе знать глубокая, недоступная анализу тайна человеческих житейских взаимоотношений.
— Она не знает… Вам, наверно, известно, откуда это письмо…
— Да, я отчасти информирован. Она из этой группы? Но почему так получилось, что…
— Мы были в ссоре. Меня не было дома…
— Но у вас есть же свой адрес, где вы… Супруга сама могла бы…
— У меня нет адреса. Я напишу вам адрес одного своего друга. Или дам ему ваш…
— Странно как-то… Я не могу взять на себя такое… Извините, именно по той причине… Я не в курсе, как и за что… И почему вы…
Его любопытство уже насытилось. Теперь он все больше тускнел от страха. Мужественно медлил, понимая, что такой страх — это жалкая трусость. Он поднял голову выше, словно выпроваживал просителя из кабинета. И молча надвинулся, вытесняя.
— Убедительно прошу вас, больше не приходите и друзей не присылайте.
— Товарищ… Пожалуйста! — Федор Иванович посмотрел на него со смертной тоской.
— Я же сказал… Я же сказал, это невозможно, — тут он повысил тон. — Писем больше не будет. Простите, мне нужно на работу.
И дверь захлопнулась. И уже плотно закрывшись, продолжала стучать и щелкать цепочкой и замками.
Вечером, скрытый стенами своей комнаты, Федор Иванович начал сборы. Просматривал свой гардероб, Почти все галстуки оставил на дне шкафа. Они были уже не нужны. «Сэра Пэрси» решил взять с собой. Это был ее пиджак. Она его любила. «Мартина идена», поколебавшись, повесил в шкаф. Все сорочки, кроме трех, тоже решил не брать. Можно бы все лишнее отвезти в Москву, но остерегся. Переполошатся, начнут соображать, придумают что-нибудь. Тряпки, хоть и привык к ним, можно бросить. Строго ограниченный набор одежды сложил на столе и накрыл газетой.
Утром во вторник сходил к Тумановой, взял у нее все семена, сложил пакетики в сумку. На всякий случай спросил и у Антонины Прокофьевны, нет ли у нее каких-нибудь Леночкиных адресов. Может, адрес бабушки… В ответ только покачала головой. Ничего у нее не было. Рядом жили, не переписывались. Если надо — приходила.
— И моего она не взяла, дуреха. Могла бы хоть письмишко написать… Надеюсь, это не последний твой визит.
— Конечно! — ответил он легким, беспечным голосом. — У меня еще столько дел. По крайней мере, на полмесяца.
Она уловила неискренность.
— Если ты остолопа моего тогда так забоялся… можешь играть отбой. Больше его здесь ноги не будет. Он в Москве теперь. О чем мечтал…
И жестоко, нервно закурила. А затянувшись хорошенько, закончила:
— Ты ведь туда собрался… Надо же, как судьба не хочет вас разводить! Моего остолопа и тебя. У меня прямо предчувствие: быть, быть продолжению.
В этот день — во вторник — стала на место и последняя, определяющая точка. Часа в четыре позвонила Раечка и с улыбкой в голосе сказала:
— Федор Иванович? Соединяю…
И тут же в трубке раскатился и завибрировал миролюбивый, увещевающий бас Варичева:
— Федор Иванович? Надо бы поговорить…
— У нас, по-моему, все бумаги подписаны. Все решено.
— Не все, дорогой. Только начинается. Приходи, поговорим…
Федору Ивановичу хотелось сказать еще что-нибудь твердое — терять все равно было нечего. Но удержался. Уже понимал: надо учиться у природы молчанию. Твердые слова и жесты — прекрасная пища для хорошего уха. Они служат только обнаружению того, что держишь на самом дне души.
Но и молчание его оказалось красноречивым. — Федор Иванович, ты, как я понимаю, обиделся… Вылезай скорей из бутылки. Дело общее, касается и тебя, и нас. Может быть, нас в первую очередь. Но и ты там фигурируешь. Так что приходи. Давай, в нерабочее время, после шести. Разговор будет долгий. На лыжах покатайся — и ко мне.
Как и советовал Варичев, он покатался на лыжах — с рюкзаком за спиной дошел до подъема на лысину Большой Швейцарии и спустился обратно. Чужие лыжники обгоняли его, кругом в лесу скрипел и свистел снег. Федор Иванович хотел проверить, существует ли обещанный генералом поводок, но эксперимент не дал результатов.
Вернувшись, он умылся у себя над раковиной, надел «сэра Пэрси» и, завязав галстук, налегке побежал по тропке в ректорский корпус.
Варичев ждал его. Большая картофелина улыбалась всеми своими глазками. Толстые руки спокойно лежали на столе. Не спеша вышел на середину кабинета, обнял Федора Ивановича одной рукой. Повел в интимный уголок — к креслам и столику. Кажется, что-то говорил о лыжах, о хорошей погоде. И сам сходил бы, покатался, да вот…
— Дела! — закричал, приподняв уголок толстой и молодой, закипевшей губы, показав на миг голубые глаза. — Дела, одно другого краше! Так и прут. В очереди стоят, подпирают…
Они сели в два мягких кресла. Варичев явно подбирался к нему, хотел чем-то огорошить. Был похож на огромного мягкого щенка, который припадает то грудью, то щекой к земле, втягивая в игру, предлагая дружбу. Федору Ивановичу даже послышался под столом мягкий стук его тяжелого хвоста. Варичев потягивался, принимал привлекающие позы, манящие к откровенности. Вдруг вскочил и проворно, хоть и колыхаясь, прошел к двери, что-то сказал Раечке. Вернулся на цыпочках к своему креслу.
— Сейчас нам чайку…
Чаек, видимо, уже был согрет — Раечка тут же внесла поднос, поставила на столик между напряженными собеседниками. На подносе что-то блестело, что-то слезилось желтое, кажется, лимон…
Бывший зав проблемной лабораторией, отчисленный из института, а теперь приглашенный к ректору, молчал.
— Скажи, Федор Иваныч, — Варичев набрался, наконец, духу. — У тебя там, в учхозе, есть что-нибудь, что можно было бы показать… Полиплоиды какие… Осталось что-нибудь от Троллейбуса?
— Очень мало.
— Ну как же… Этот же, надеюсь, остался, который ты тогда… при ревизии? «Контумакс»…
— Его-то как раз и нет. Иван Ильич тогда же и унес.
— А про что же Посошков им сообщил?
— Петр Леонидович, они же все попрятали!
— Но ты-то статью свою. На каком-то основании ты ее писал же?
— Я все видел, держал в руках. Смотрел в микроскоп.
— Ну и где это все?
— Ума не приложу…
— Вот черт… Надо как-то решать… Ты должен нам помочь, Федор Иваныч.
— А что?
— Да этот же… Датчанин. Мадсен, что ли. Я думал, это так, думал, пугает нас Посошков. А он приехал. Завтра будет здесь. Он, оказывается, какой-то лауреат. Шишка. Ну, завтра я его беру на себя. Приедет после обеда… Отдых, конечно, полагается. Вечером ужинать будем. Это тоже, считай, сделано. Теленка уже привезли… Заднюю половину. А послезавтра, как хочешь… Кровь из носу… Тебе его брать. А? Возражения есть?
— Не возражения… Он же к Ивану Ильичу…
Тут Варичев упал грудью и щекой на стол и весело затаился, чуть заметно поигрывая всем телом, лукаво придерживая известный ему главный ответ. И опять застучал под столом мягкий хвост.
— Это все твои возражения?
— Но ведь Ивана же Ильича… Нет же его…
— Как это нет? Почему нет? Кто сказал? А ты кто? Ты и есть Иван Ильич!
Федор Иванович мгновенно все понял. Такие вещи ему не надо было повторять. «У них другого и выхода нет», — это была первая его мысль. Тут же последовала вторая: «Прямо мистика какая-то. Опять я — Иван Ильич. Двойник! Дублер!». И еще одна: «Вот та подлость, тот уровень бессовестности, который мне следовало показать им. Только значительно раньше. И тогда было бы полное доверие. Краснову вот верят…». Тут же скользнула догадка: «Теперь, даже если проявлю этот уровень, не отпустят с поводка. Но пять дней побегать дадут. Свешников прав». И, наконец, пришло еще одно, деловое соображение, тактическая подсказка отдаленного голоса. «Недрогнувшей рукой», — вспомнил он слова Ивана Ильича. Но слова эти преломились по-другому. Вперед выступил сам принцип — самостоятельно принимать мгновенные ответственные решения.
Его уверенно тащили в битву на небывалых высотах. В страшный, смертный бой. И он уже видел волосатый, неосторожно и сгоряча подставленный бок… И сразу ослабела его напряженная собранность. Даже улыбка чуть наметилась.
— Какой же я Иван Ильич? — сказал он, уже готовый торговаться.
— А что же — я, по-твоему? — Варичев зачуял в нем слабину, усилил веселый нажим. — Кроме тебя некому. Не Ходеряхина же заставлю притворяться гением! — он особенно произнес эти слова и уставил голубые глаза, ставшие вдруг почти круглыми. Помолчал. — И выхода нет! Или я должен иностранцу говорить: посадили мы твоего Стригалева. Сидит он и вся его школа. Десять лет получили за свою пропаганду. Но это же ему не скажешь, не поймет. Единственный выход: вот ты. На себя возьмешь роль. Мы с тобой на совете немножко погорячились. Могут, могут быть у ученого свои точки зрения, мысли… Но ты же советский человек, сам понимаешь, этот датчанин растрезвонит же по всему миру…
— Я тебя буду душить, а ты молчи, не хрипи, а то сосед услышит, нехорошо про нас подумает, — Федор Иванович усмехнулся.
— Схема примерно такая… Но ты утрируешь, — и мягкий хвост застучал под столом.
— А Кассиан Дамианович как на это посмотрит?
— Это его идея. Его. Я не такой смелый. Ладно, я вижу, ты хоть и не умер от моего предложения, но все-таки стресс имеется. Я тебя понимаю. Когда он позвонил, я сам потом полбутылки коньяка выпил. В себя приходил. Хочешь цитату? Из Кассиана. Он прямых слов не любит. Но намекнул отчетливо. А я ему напрямик: Дежкин не пойдет на такое. Академик отвечает:
«Пойдет. Никуда ему не деться. На него уже, дело заведено, он это знает. Он надеется, что я заступлюсь. И я заступлюсь, — так он сказал. — Я его вытащу из этой петли. Если он вытащит меня». Давай-ка чайку. Налью тебе… — Варичев поднял чайник и отставил толстый мизинец. — И заварочку покрепче, интеллигенция любит крепкий. Лимон — сам решай. А то еще не угожу. Конфеты вот… Коньяка не хочешь? А то достану… А?
«Надо соглашаться на коньяк, — подумал Федор Иванович. — Так будет больше похоже на капитуляцию».
А Варичев уже бежал тяжелой трусцой, нес бутылку и рюмки. Налил по полной Федору Ивановичу и себе.
— Давай… — чокнулся и влил в себя коньяк. Взял из коробки шоколадку. И Федор Иванович степенно отпил треть рюмки.
Здесь надо сказать, что Федор Иванович был настоящим русским человеком, сыном своих равнин, — и не только по внешности. В нем таился унаследованный от прадедов и подкрепленный недавними событиями и ранами сухой холодок по отношению к иностранцу. Он мог гостеприимно улыбаться, беседуя с беспечным и наивным зарубежным гостем, но все равно оставался лежащим в степи гранитным валуном, из которого смотрели бдительные, осторожные глаза. С иностранцем были связаны воспоминания о бескрайних, ползущих, как тучи, нашествиях, о горящих городах, истоптанных нивах, о девушках, угоняемых в рабство, о надругательствах над дорогими сердцу святынями. Он сам видел совсем недавно горящий Гдов. Город горел весь сразу, целиком. Дальняя родственница Федора Ивановича двенадцати лет была угнана в Германию, а недавно вернулась оттуда взрослой курящей женщиной с перламутровым немецким аккордеоном, висящим на ремне через плечо. С этого времени ему стали неприятны все аккордеоны. Очень нескоро сотрутся эти воспоминания, перешедшие из мысли в душу, ставшие чертой характера. Поэтому он хоть и содрогнулся, услышав предложение Варичева, но все же смог понять возникшие затруднения, общие для всех, в том числе и для Касьяна. И Касьян, поручая Варичеву эту щекотливую беседу, понимал, что Федору Ивановичу трудно будет отказаться от миссии. Касьян решил использовать его неподдельный, коренной патриотизм. Он потирал руки, дело было верное… Это все разглядел и Федор Иванович. Он даже покачал головой, отдавая должное великому шахматному таланту академика.
— Значит, окромя меня некому… — бывший завлаб погрузился в загадочные, каменные размышления, позвякивая ложкой в стакане. Эти мысли текли на такой высоте, куда Варичеву было не достать.
— Федор Иваныч, ты хочешь торговаться. Пр-равильно, выставляй свои условия. Не стесняйся, сойдемся!
— Что я ему должен буду говорить?
— Покажешь оранжерею, покажешь прививки. Но так, чтоб он видел, что ты не твердый мичуринец, а такой, какой ты и есть на самом деле. Что ты разбираешься и в колхицине.
— Хорошо. Это все?
— Еще ты ему скажешь… Ты, конечно, назовешься Иваном Ильичом.
Федор Иванович кивнул.
— Он начнет подъезжать. Покажи, мол, гибрид. О котором Посошков на конгрессе… Ты скажешь: гибрида нет. Слышишь? Нет его, это главное. Нет! Да и нельзя сказать иначе — если скажешь, что есть, значит, делай следующий шаг, показывай. А где ты его возьмешь? — Варичев странно посмотрел. — Где он, а? Или, может, где-нибудь есть? Нет же! Выдумка усопшего.
— Придется и о смерти?..
— О смерти ему уже сказали. А о гибриде — тут надо без запинки. Твердо скажешь ему, что нет. Что это целиком на совести покойника. Но в будущем мы надеемся… Есть предпосылки, — так скажешь.
— А скоро он отчалит?
— Отчалит в понедельник. Или во вторник.
— Что он здесь будет делать пять дней?
— Он же хотел с «Контумаксом» повозиться. В микроскоп смотреть на него и все такое, ты лучше знаешь. Может и раньше уехать, когда вникнет в ситуацию. А занять его найдем чем. В театр сходите с ним. Билеты будут.
— Такие вещи всегда выходят наружу, — задумчиво проговорил Федор Иванович. — Это такая лотерея… Что хочешь скрыть, то и вылезает. Попадет в мемуары, там эти штуки всегда — самое притягательное место. Столетиями поддерживающее интерес к тайнам…
— А мы постараемся, чтоб в мемуары попало только после нашей смерти. Через пятьдесят лет это будет интересный анекдот, даже возвышающий участников.
— Непредвиденное бывает… Такая ложь… Такое небывалое, невероятное вранье, оно и само по себе — факт, который очень интересен… Для тех, кто исследует загадки человека. Одно из белых пятен души…
— Согласен. Ты прав. А почему белое пятно? Потому что участники таких сделок сами про себя никогда плохо не писали. А сделки-то бы-ыли. Если разобраться, копнуть — э-э, Федор Иваныч! Только копнуть не дадут! Так что можешь спокойно грешить.
Говоря все это, Варичев с недоверчивым интересом, пристально смотрел в лицо Федора Ивановича: пойдет или не пойдет этот чистоплюй на сделку? Поиграет, поиграет, а потом шмыг в сторону под самый конец. Чтоб лапки не замарать. И придется заново все городить. У этой картофелины никогда не было такого кривого недоверчивого выражения.
— Задачка, между прочим, несложная, — убеждал он. — Ты, я и Кассиан Дамианович, больше никто не узнает. Могила! Даже Ассикритов не в курсе. А мы трое умеем молчать. Иностранец паспорта у тебя не станет спрашивать…
— В эту лотерею можно выиграть ба-альшой автомобиль, — сказал Федор Иванович. — А вы только что стали членом редколлегии.
— Ты убиваешь меня наповал, — Варичев засмеялся, сотрясаясь. — Ничего не поделаешь, Федор Иванович, придется рисковать. Академик у нас строгий. У него не порезвишься.
— Ему-то ничего не будет. Скажет, инициатива Петра Леонидовича. И исполнение…
— Поживем в опале! Побарахтаемся. Академик потом поднимет из праха. А тебе в твоем положении это будет даже полезно — пострадать. Академик не забывает услуг.
— В оранжерею пойдем, а там кто-нибудь и услышит, как датчанин меня Иваном Ильичом кличет… И как я отзываюсь на это имя… Какую-нибудь мелочь можно прохлопать… Или в театре кто-нибудь…
— Оранжерея будет пустая. И в театре будут созданы условия… В театр можешь и не ходить. Скажешь, заболел.
— В общем… В общем, я могу это сделать, — Федор Иванович прямо посмотрел в лицо Варичева. — Но я сделаю это при одном условии. Вы отмените приказ об отчислении…
— Сегодня же! — толстая рука Варичева прихлопнула на столе это решение.
— …И издадите другой. Уволите меня по состоянию здоровья. Как инвалида войны. По моему собственному заявлению. Чтоб я мог куда-нибудь поступить.
— А с нами почему не хочешь остаться?
— Хлопотно у вас, Петр Леонидыч. Нагрузки много даете.
— Я серьезно, Федя. Было бы хорошо такого, как ты, иметь… Штатного. Для подобных экстремальных обстоятельств. А условия… Ты бы был доволен…
— Петр Леонидович, в таких делах аккордная оплата выгоднее.
Варичев захохотал, отошел к письменному столу и нажал кнопку звонка. Вбежала Раечка.
— Вот, отстучишь сейчас, Раиса Васильевна, приказ. — Он уже сидел и писал. — И вывесишь на доске. Федору Иванычу сделаешь к утру все выписки, а старые у него заберешь. Федор Иваныч, устроит тебя завтрашнее утро? Напишу тебе еще и характеристику с места работы. Подходящую… Утром Раиса Васильевна тебе отстучит, и я подпишу.
Раечка ушла. Улыбающийся Варичев вернулся к столику.
— Сделка века! — сказал он. — Даже жаль, что нельзя никому рассказать!
«Расскажешь, — подумал Федор Иванович. — Своим всем расскажешь. Хохотать будете».
Еще час или полтора они уточняли частности, и каждый записывал себе, когда и что Федор Иванович будет говорить и делать, и какое при этом должно быть обеспечение со стороны Варичева. Решили, что представление Ивана Ильича Стригалева датчанину состоится завтра в кабинете ректора, часов в пять. Варичев позвонит. И еще одна встреча будет за ужином.
— Наденешь новый халат. Серенькие там есть, тебе принесут, — сказал Варичев. — Как будто с работы забежал, из оранжереи…
— Когда в оранжерею пойдем, там и халаты наденем, — возразил Федор Иванович. — А представляться приду, как сейчас, в пиджаке и галстуке.
— Ты всегда был парень с головой. Вижу, серьезно относишься к ситуации, — сказал Варичев. — Ты все-таки подумай о предложении…
К себе Федор Иванович шел задумчивый. Не замечал довольно крепкого морозца. Надвигались большие, серьезные события. Свешников говорил дело: надо было дождаться датчанина. Вот уже одна победа есть — документы! Куда бы мог Федор Иванович ткнуться без них?
Он напряженно вникал в то, что ему предстояло совершить, обдумывал те шаги, что уже сделал в нужном направлении. Старался постичь будущее, все последствия, которые наступят. Его поступки всегда тянули за собой целую цепь последствий. Сейчас у него не было выбора, не видел никаких боковых ходов, по которым мог бы уйти в сторону от ответственного шага. Можно было лишь броситься назад, сделать то, к чему его манило малодушие, трогавшее его под коленками. Он мог расширить «сделку века», отказаться от затаенной подкладки, которая была уже готова, даже в деталях. При этом мог и «подумать о предложении», выторговать себе что-то утешительное, гарантированный возврат к какой-то безопасной норме, к покою.
А второй путь, по которому он сейчас и шел, вел куда-то далеко вперед, там, за углами, туманился завтрашний день и громоздились гигантские последствия. Для кого-то, может быть, даже катастрофа. И там уже было не до забот о том, что станется с его маленькой телесной конструкцией, с мягкой куклой, умеющей закрывать глаза. «Посмотрел бы Цвях, — подумал он. — Вот где настоящая железная труба…»
Мысль Федора Ивановича летела свободно и ярко, бросаясь то в одну сторону, то в другую. Он что-то шептал, глаза его блестели. Такова была его особенность.
И еще одна — счастливая — особенность была у него. Как бы ни складывались дела, стоило ему лечь и решительно приложиться к подушке, как он тут же и терял сознание, будто засыпанный тоннами душистого зерна.
Так что ночному телефонному звонку пришлось долго надрываться, чтобы вытащить Федора Ивановича из-под этой тяжести. Пошатываясь, медленно приходя в себя, он подошел к телефону.
— Крепко спишь, — дунул в трубку тот самый призрак, что так часто витал над ним, издалека наблюдал и распоряжался его судьбой. Дунул и постучал зубами: — Хых-х! Можно подумать, совесть чистая. Как у младенца… Батьку продал, тьфу!.. Продал и спит, кхых-х! И спит!.. — и он громко заплакал в трубку. Но это был его особенный смех. — Наконец-то, Федя, показал ты мне свои зубы… Ядрышко дал попробовать… Смотри, как заинтересовалась международная реакция… Стоило только советскому человеку оступиться… Так и прилетели! Пфу-х-х!
Наступило телефонное молчание. Призрак медлительно вздыхал, выдерживал длинную паузу — чтобы Федор Иванович почувствовал.
— Что мне с тобой делать — никак не доберу. Ей-бо!.. Может, посоветуешь? У меня ж хлопот до стобеса. И в правительство ж вызывают… А тут аполитичный сынок паскудит…
— Кассиан Дамианович… Вы звонили сегодня Варичеву?
— Ну и что? Звонил… Так ты ж врешь все, врешь! Ты ж не как люди. На тебя на самого надо капать индикатором. Фенолфталеином. Покраснеешь ты или посинеешь… И потом надо ж еще подобрать этот индикатор. Уй-юй, ху-ху-ху, это ж такая морока, надо ж его еще подобрать!..
— Я Варичеву дал твердый ответ.
— Зна-аю. И я тебе скажу твердо. Ты лучше не ври, не обещай. А возьми и поставь перед фактом. Что тебе Варичев предлагает — единственный выход. Сделай, что человек просит. Я больше не слушаю твоей красивой похвальбы. Пусть мне о деле доложат. Тогда посмотрю. Если хочешь получить у меня индульгенцию, сделай, что Варичев тебе говорил. Натворил — расхлебывай. Все подлижешь, чтоб блестело, — прощу.
— У меня тоже к вам претензия. Насчет «Майского цветка»…
— О чем ты? Что я автора второго не указал? Ну ж ты и зануда. Это ж была оши-ибка, не моя. Ее давно исправили. Я поднял переписку — там везде в моих заявках значится Стригалев. Сейчас готовится одна публикация — там уже два автора. Я никогда на чужое не кидался. Своего хватает.
— За эту новость, Кассиан Дамианович, я готов любое ваше задание…
— Врет! Ой, врет, все врет! Ему на сцену, а не в науку! Ох, фрухт… Хосподи, почему я его слушаю? Старость, старость, мягкий стал. Почему-то хочется верить. Может, и правда, Федька мой оценил, наконец, обстановку? Обстановка, Федя, серьезная, ты не ошибся. Я бы хотел, чтоб это было с твоей стороны твердо. Это тебе последний шанс. Сам бог с неба Петра Леонидыча тебе посылает. Бог знает, как проверить человека. Читал Библию? Как он Авраама проверял… Зарежь мне в жертву сынка родного, тогда поверю, что ты меня любишь. Авраам был верен, не то, что ты… Сразу за нож схватился. Во-от, Федя… Сделаешь — батька тебе все забудет, начнем сначала наши отношения. А это будет досадный эпизод.
— Как же мы начнем с вами новую жизнь, когда…
— А так и начнем… От нуля!
— …когда вы меня уже отдали генералу. Теперь я у него на поводке. Он завтра потянет этот поводок, и я окажусь в санатории, где Троллейбус.
— Что еще за поводок?
— Он сам мне сказал. Он же разговорчивый. Говорит: теперь академик вас официально передал мне. В идеологическую плоскость перевел. Чувствуете, чей это термин? И потом я не знаю, что значит — официально? Может, вы написали ему что-нибудь?
Федор Иванович сказал все это наобум. Как генерал — попробовал стрелять ночью. И попал в точку!
— Пхух-х! — академик забился в силке, захрипел своим длинным смехом. Залились свистульки в его легких, и Федор Иванович увидел его открытый зубастый рот, золотые мосты. Касьян смеялся, кашлял и при этом тянул, обдумывал ответ.
— Фух-х, кхух-х, Федька… С тобой не заскучаешь. Ой, хух-х! Не-е, не заскучаешь, за это я и любил тебя всегда, паскуду. Мы с тобой всегда, как два летчика… Как Маресьев и фашистский ас. Кто первый пузо покажет…
— Непонятный образ, Кассиан Дамианович. Неясно, кто фашистский ас.
— Ладно, не притворяйся, ты все понимаешь. Считай, фост у меня задымился. У меня всю жизнь фост дымится от твоих попаданий, Федя. Но ничего, пока держусь, летаю… Раз ты понял, наконец, что я тебе долблю уже тысячу лет, тут тебе самая пора делать последний вывод, — голос академика помертвел. — Затянулась у тебя юность. Сам же видишь, дурачок… Везде нужны поправки на жизнь. Может, наконец, перестанешь лягаться, пойдешь в упряжке, а? В упряжке твое назначение, а не лягаться. А поводок мы отберем назад у генерала. И овса в моей конюшне хватит…
— Я, Кассиан Дамианович, всегда хорошо ходил в вашей упряжке. Только я иноходец. А вы этого не понимаете. И не цените.
— Хух-х! Какой он мастак красиво говорить… Завтра посмотрю, какой ты иноходец. Варичев доложит…
VII
Назавтра Федор Иванович с утра побежал в ректорский корпус. Захватывало дух от ожидания. Хотелось посмотреть на доску приказов. Еще из коридора увидел: у доски стоял хиленький Вонлярлярский и словно лизал ее в одном месте, вдоль и по диагонали — вчитывался в новый приказ. На узкой полоске бумаги было и напечатано-то всего четыре строчки: «Отменить… Считать уволенным по состоянию здоровья, на основании собственного заявления…» Но Вонлярлярский перечитывал и разглядывал загадочную бумагу, то крутя головой, то вдруг замирая в недоумении. Увидев рядом Федора Ивановича, слегка шарахнулся, но не ударился в бегство, а застыл, напряженно ожидая первых разъясняющих слов со стороны соседа.
— Пока не подадите руку, ничего не скажу, — Федор Иванович улыбнулся и даже тронул ласково его круглую спину.
Но старик не верил ни во что. Узкий листок внушал ужас. От бумажки тянуло гробом, который недавно преследовал его, загнал в автобус. Тянуло белой рукой с золотым кольцом. И потому, сильно дернувшись, Стефан Игнатьевич отвалился в сторону. Только собственная осторожность могла спасти его. Споткнулся и с разведенными руками побрел по коридору, беззащитный, испуганный, как пятилетний ребенок. Федор Иванович с жалостью смотрел ему вслед.
Раечка уже приготовила конверт со всеми документами, он лежал на углу ее стола, на самом виду. Закаленная секретарша делала вид, что все это — в порядке вещей. Федор Иванович долго, внимательно рассматривал все выписки и копии, отпечатанные на хорошей белой бумаге. Подписи и гербовые печати были на месте. И характеристика звучала веско. «Политически выдержан, морально устойчив, пользовался заслуженным авторитетом…» — все нужные слова стояли на своих местах. Было даже такое, очень полезное: «В последнее время страдал от плохо заживших фронтовых ран…» Спрятав конверт во внутренний карман пиджака и пощупав, как он там лежит, Федор Иванович чуть не подпрыгнул от радости. Подавив ликующую бурю, сказал Раечке, чтоб передала шефу, что Дежкин доволен документами. И ушел, чувствуя, как сквозь радость в нем холодно проясняется его завтрашний день. Документы были слишком хороши, безупречны. Конечно же, Варичев знал, что они пролежат в кармане уволенного завлаба не дольше пяти дней — пока не уедет иностранец. Потом все будет отобрано у него в шестьдесят втором доме, вторые экземпляры можно будет из дела изъять и опять подшить старый приказ, тот, где слышится твердый голос ректора — члена новой редколлегии «Проблем ботаники» и соратника академика Рядно.
Придя домой, Федор Иванович проворно переоделся и с рюкзаком за спиной, взяв лыжи, вышел прокатиться по своему уже привычному маршруту. Большая Швейцария опять была полна лыжных звуков, между соснами мелькали яркие свитеры и куртки.
Чувствуя близкое наступление решающего часа, он впервые поднялся на самую лысину взгорья. Здесь, среди редких сосен, стояла беседка и были полукругом врыты лавки. Можно было сесть и полюбоваться видом ня город, на дымы заводских окраин и окрестности. Отдохнув на одной из лавок, он опять вступил в лыжню, оттолкнулся несколько раз, и склон плавно понес его дальше — вниз по незнакомому дальнему плечу Швейцарии. В конце этого десятикилометрового спуска давно ждала беглеца железнодорожная станция Усяты. Надо было обследовать и это плечо. Он правильно сделал. Склон оказался хоть и более отлогим, но здесь было два крутых поворота. Оба выбросили разогнавшегося лыжника в пружинистый сосняк. Так что пришлось повторить эту часть спуска. После второго поворота шла ровная, как натянутая нитка, лыжня, позволяющая хорошо разогнаться и лететь пять километров до самой станции. А слева светилось все то же пространство. Оно звало, предлагая какое-то новое решение, еще один вариант.
На половине спуска Федор Иванович все же остановился над круто падающим, поросшим соснами склоном. Хотелось осмотреть этот провал, на дне которого между хвоей мелькали все те же грузовики, бегущие по шоссе. Его манил этот провал, воображение его уже разгорелось, он уже искал выхода из трудного положения. Деваться было некуда, и, не удержавшись, он попробовал осторожно проехать по эмалевому снегу. Косо поставив лыжи, вступил на склон, и его потащило между соснами вниз. «Ничего себе!» — подумал он, с трудом увертываясь от летящих на него стволов. И, наконец, на половине склона упал, перевернулся и зарылся в снег. Но, в общем, это было не очень страшно. Он даже повторил многократно и спуск и падение, каждый раз на новом месте. Хотя и не знал, для чего это может ему пригодиться. Что-то звало его еще раз прокатиться с горы. Всю жизнь он будет размышлять над тем, почему он барахтался на этих дурацких склонах. Причем и барахтался ведь не просто — как будто знал, что скоро будет дан старт тому неожиданному последнему спуску, который уже пойдет в зачет.
Это занятие увлекло Федора Ивановича, и он прекратил его лишь после того, как к нему присоединились два веселых молодых спортсмена, проезжавшие по верхней лыжне. Посмотрев сверху, ребята спрыгнули с лыжни на склон и, рухнув вниз, заюлили между соснами, как бы показывая Федору Ивановичу, как это делают умелые люди. Тот сразу убедился, что до них ему далеко. Провалился еще ниже, упал, рухнул дальше, почти задевая склон локтем, и, наконец, весь з снегу, выбрался на шоссе. Отряхнулся, снял лыжи и с поднятой рукой пошел навстречу катящим к городу грузовикам. Те двое были уже далеко вверху, где лыжня. Дружелюбно улыбались, когда он садился в кабину грузовика. Помахали ему палками.
А в институтском городке, когда, вскинув лыжи на плечо и надев на концы лыж мокрые варежки, думая о своем, не спеша шел к своему розовеющему вдали корпусу, он как бы сквозь сон услышал позади себя низкое и глухое:
— Федор Иванович…
Его окликнул некто, кого он обогнал, некая особа. Она явно прогуливалась здесь по дорожке, поджидая его. На ней было школьное пальтишко с маленьким стоячим воротничком из серой белки. Черные валеночки, красные варежки и никакой шапки — она знала красоту своих темных, чуть красноватых волос, охватывающих голову, как две чуть дымящиеся скорлупки. Приподнятая воротничком, торчала толстая короткая коса.
Женя окликнула его, но шагу не прибавила, сохраняя достоинство, ставя ему первую невинную ловушку. И ему пришлось остановиться, подождать, пока она не спеша приблизилась. Даже шагнул к ней.
— Я прямо из ректората, — проговорила она глухим голосом, в котором пели несколько мощных течений, и самое главное — течение преданности.
— Интересно, правда? — спросил он, показывая, что ему кое-что ясно: Женя ходила читать новый приказ и сравнивала его с тем, что висел вчера. Это была уже неосознанная ловушка с его стороны. И Женя охотно ступила туда.
— Ага, интересно, — сказала она, не сводя с него глаз. И вдруг ее качнуло к нему, она порывисто подалась. — Это ужас! Федор Иванович! Что это за приказ? Я его весь ясно прочитала между строк. Не может быть, чтобы вас так, ни с того ни с сего пощадили. Вам нельзя обольщаться… Жалость там и не ночевала. По-моему, предшествовал торг. Я много об этом думала. Почему вы спрятали глаза? Был торг! И вы что-то им уступили. И я знаю, это были не крохи. Скажете, вру? За мелочь они не станут так переписывать уже вывешенный приказ. А крупное вы не уступите. Это невозможно, лучше умереть. Как Светозар Алексеевич. По-моему, вы сделали ход. Идете на риск. Может, даже на смертельный. Я ведь понимаю, Федор Иванович. Тут не до шуток. Вы мне должны поставить честную пятерку за такое гадание.
— Двойка, — сказал Федор Иванович, поднимая на нее незрячий взгляд. Он уже и в ней почуял «поводок».
— Правильно… А я вам за ваш ответ — пять с плюсом. — Она усмехнулась, погибая. И замолчала. Они прошли несколько шагов. — Вы не верите мне… Так и должно быть… Я же вас тогда — Тут Федор Иванович заметил кое-что. Как-то так получилось само собой, что он оказался впереди Жени, а она шла за ним, отстав на длину лыж. В ее положении каждый шаг был словом. Она испытывала Федора Ивановича, как бы задавала немой вопрос, вверяя решение главного дела ему. Раз и навсегда. А он, идя впереди, был жесток, не замедлял шага, чтобы дать ей поровняться. И так они оба долго шли в полной неопределенности.
— Вы прошли свое крыльцо, — сказала она тихо, ставя без всякой надежды новую ловушку.
— Я не подумал об этом. Невелика беда, — ответил он.
— Ой… — вздохнула она сзади. — Ох, я столько наделала глупостей. Больших глупостей. Вы угадали, кто писал?
— Чего тут угадывать… Конечно, угадал.
— Что же вы молчите, Федор Иванович… — сказала она, все так же идя сзади. — Надо отвечать.
— Я женат, — сказал он. — У меня ребенок.
— Я понимаю… Я ждала этих слов, догадывалась… Хотя все говорят, что вы холостяк…
И они опять надолго замолчали. Потом сзади опять послышался ее убитый голос:
— Федор Иванович… я ведь не в жены… Я согласна на второстепенное… Только не поймите… Куда я без вас?
— Это невозможно.
— Это возможно! Это возможно! Это невозможно для тех… Кто идет по ровному тротуару. Там невозможно, там закон. А вы — по воздуху, вы летите… Вы же не существуете, как существуем мы все. Вы — не для себя… Вы — сон! И я буду для вас — короткий сон. Вы не почувствуете предательства…
— А вам нельзя вдвойне…
— Кому — мне? Меня нет… Проснусь — и все останется в прошлом.
Федор Иванович оглянулся. Она догнала его. Уже держала за руку. Он смотрел ей в накрашенное лицо. Да, она накрасилась! Были густо начернены брови, слишком жирно, неумело тронуты черной ваксой ресницы. Взглянул — и сразу в его отношении к Жене не стало ни свободы, ни правды. Вместо этого рос какой-то страх, как перед убийством. И начал развертываться, уже выбросил из себя свой дикий медовый запах чертополох, страшно живучий чертополох безответственной дозволенности. Его, изранившись и сорвав, прячут от всех. Здесь опускают глаза даже друг перед другом.
«Красота бесконечно разнообразна, — шептал ему новый голос, которого он никогда не слыхал. — Это главный багаж жизни. Перед тобой новый, неповторимый случай, он рядом. Потеряешь — уже не найдешь. Будет потерян кусок жизни. Ты можешь сегодня стать вдумчивым исследователем неповторимого. Ты — на границе захватывающего исследования…»
«Если бы это произошло… хотя тебе же ясно, что ничего не произойдет, — это был уже его собственный отдаленный голос. — Но если бы произошло, тебя ждал бы длинный путь. После Леночки Женя стала бы второй. Первой она бы не стала. А что такое вторая? Это та, которая стоит перед третьей. Женя, конечно, стала бы жертвой. Потому что это у нее любовь. Жизнь ее кончилась бы на этом. Как и жизнь той, самой первой. Пошла бы сплошная убыль. Все начало бы тупеть, бледнеть. А вдали, в конце, ждал бы вопрос: а существует ли вообще эта штука, это самое… даже неловко произнести… В общем, эта вещь, которая любит темноту, тайну и иносказание?»
— У нас с вами прямо как в аукционе, — Женя своей неопытной насмешкой попыталась столкнуть его с места. — Вы так долго думаете… Как будто считаете капитал. Я сейчас стукну молотком.
— Стучите, — сказал он. — Женя, решительно стучите, я не покупаю вашу жемчужину.
— Вы меня убиваете, Федор Иванович… Вы меня жестоко… даже на вас не похоже… Убиваете, убиваете!..
И чуть-чуть ускорила шаг. Еще ждала, что он… Но он не стал догонять. Она, медленно отдаляясь, шла впереди. Как бы озябнув, обеими руками словно бы застегивала на груди свое девичье школьное пальтишко.
А он, сам того не замечая, чуть замедлил шаг. Смотрел ей вслед, запоминая на всю жизнь ее оскорбленное движение.
Он долго не мог прийти в себя — все ему казалось, что он идет по снегу, глядя вслед удаляющейся куколке в школьном пальтишке. Надо было повесить мокрую лыжную одежду на батарею, он снял все и, застыв посреди комнаты, уронил весь ворох на пол и не заметил. Лег на койку и, плотно сдвинув брови, лежал так, водил пальцем по лбу.
Потом открыл глаза. Оказывается, пролетело три часа. Спал! Осталось всего полчаса! Брился под краном, не замечая холодной воды, умывался, приводил себя в порядок к встрече с датчанином. Ничего не обдумывал, у него не было такой привычки. Просто готовился. Приходил в новое настроение. Около пяти часов зазвонил телефон.
— Это товарищ Стригалев? Иван Ильич?.. — Звонила Раечка. Значит, и она была введена в курс. Как легко, игриво она вела свою роль! — Иван Ильич, к нам приехал доктор Мадсен, из Дании. Он хочет вас видеть. Вы можете подойти к нам?.. Он в кабинете Петра Леонидыча. Будете? Пожалуйста, Иван Ильич, вас ждут…
Федор Иванович уже был одет. Он сам бы не узнал себя — у него было острое, суховатое выражение, глаза глядели куда-то вдаль, как будто ничего не замечая вокруг, руки сами находили пуговицу, ручку двери. Постояв на крыльце, как бы перед опасным прыжком, он сбежал по ступеням.
Открыв дверь в приемную ректора, он услышал веселый голос Варичева, доносившийся из-за слегка отошедшей кожаной двери. «Оба там?» — глазами спросил у Раечки.
— Да, да, ждут, — закивала она. — Идите, идите.
И он вошел.
Варичев сидел за своим столом. Его молодые, приплюснутые азиатские губы были радостно раздвинуты, открыв до мокрых десен ряд желтоватых крепких зубов.
— Вот и наш доктор Стригалев! — он встал и протянул руки — одну к Федору Ивановичу, другую — к поднявшемуся из кресла высокому восхищенному золотисто-лысоватому иностранцу в очень больших очках с тончайшей, почти проволочной оправой. Иностранец смотрел на него, как на чудо, и восхищение его росло и распускалось, как утренняя заря.
Федор Иванович слабо улыбнулся, принимая в свою руку длинные пальцы датчанина. Потом он пожал незаметную, как воздух, руку сидевшей на стуле около Мадсена молодой женщине в темном костюме.
— Мадам? — сказал он ей, решив, что она тоже датчанка.
— Я из иностранного отдела, — сказала она.
Бросив на нее задумчивый взгляд, он по-хозяйски сел во второе кресло.
— Я очень рад с вами познакомиться, доктор Стригалов, — сказал Мадсен на внятном русском языке, из которого был почти исключен мягкий знак. Этот русский язык слегка утратил живость от слишком добротного изучения и зубрежки. — Я приехал в вашу страну специально для того, чтобы увидеться с вами. Простите, ваше имя…
Лицо Федора Ивановича перестало ему подчиняться, он подменил ответ неуверенной улыбкой, и Варичев тут же сказал за него:
— Иван Ильич.
— Иван Ильич, таким я вас себе и представлял… Да, именно таким! И с ямкой на подбородке. Вы даже не можете себе представить, какую сенсацию вызвало у нас сообщение о вашей работе… — за очками иностранца все больше разгорались огни интереса и восхищения. — Это счастье для меня, что я могу здесь сидеть и разговаривать с советским ученым, который внезапно наставил нам всем нос…
— Мне кажется, вы преувеличиваете значение моих работ, — сказал Федор Иванович наконец, собравшись с духом. Варичев молча ему кивнул.
Датчанин не сводил восхищенных глаз с сидевшего против него «доктора Стригалова». Остановил на мгновение взгляд на его галстуке с «демократическим» узлом.
— У нас высоко оценивают ваши работы. Я привез несколко оттисков. Это статьи, где упоминается ваше имя и ваша тонкая работа по дифференцированию родителских хромосом. Авторы сигнировали эти оттиски для вас собственноручно — правилно я употребил это слово?
— Моя давняя, еще студенческая работа… — сказал Федор Иванович.
Это заявление вызвало особенный восторг датчанина.
— Знаю, знаю! Потому я и поверил словам академика Посошкова, которыми он утверждал, что доктор Стригалов имеет гибрид «Солянум контумакс» и «Солянум туберозум». Это всемирная слава!
— Этого гибрида нет, — безжалостно отрезал Федор Иванович, и никто, глядя на него, не сказал бы, что этот ледяной худощавый человек в спортивном пиджаке борется с самим собой, почти теряет сознание.
— Я ожидал услышать это! — воскликнул датчанин. — Мои коллеги предваряли меня… предупреждали, что у вас всякое научное открытие является государственной тайной. Они говорили мне еще, что академику Посошкову будет узко… туго за разглашение этой тайны. Если я тогда не верил, что имеется гибрид, то теперь, когда я слышал, что его нет, я окончателно поверил, что он есть! Он есть! Вам придется мне доказывать, что его нет. Это будет трудно сделать, господин Стригалев!
— Его нет, — повторил Федор Иванович и спокойно прихлопнул рукой по подлокотнику. — Заявление академика Посошкова лежит целиком на его совести.
Он взглянул на Варичева, и тот кивнул несколько раз.
— Я знаю академика Посошкова, это честный ученый! Дайте мне иголку, я хочу уколоть себя в это место, — смеясь, сказал Мадсен и, чтобы было ясно, о каком месте идет речь, приподнялся в кресле и сел. — Скажите мне еще раз, где я нахожусь? Вы действително — доктор Стригалов?
— Нате вам иголку, — тоже смеясь, сказал Федор Иванович и достал иглу из-за борта пиджака, где он держал ее по армейской привычке. — Нате иголку и, пожалуйста, уколите себя. Я — доктор Стригалев, и говорю вам, что гибрида нет. Но работа в этом направлении ведется. Я получил от академика Посошкова ваш подарок…
Тут он вытащил из грудного кармашка флакон с колхицином и поднял его над головой. Глаза Мадсена округлились за очками. Варичев посмотрел на датчанина и удовлетворенно опустил голову.
— Большое вам спасибо за этот колхицин. На днях мы приготовим раствор и попробуем намочить семена.
Иностранец уже ничего не слышал. Держа в пальцах иголку, он, как девушка, не сводил с Федора Ивановича восхищенных, молящихся глаз.
— Я в восторге! Иван Ильич! Позволте проклятому капиталисту сфотографироваться с вами. На память. Камера у меня в чемодане, это сплошь да рядом. Здесь, сзади этого кресла. Мы все сейчас…
Варичев чуть было не вскочил при этом со своего места.
— Нет смысла фотографироваться, — Федор Иванович поспешно поднял руку, скорее адресуясь к нему. — Если бы у нас был гибрид — тогда другое дело. Увековечивать разочарование… стоит ли?
«Да, я, кажется, действительно интеллигент нового типа», — подумал он при этом.
— Я мог бы показать вам некоторые свои полиплоиды, — добавил он. — Но этим вас не удивишь…
— Но вы же получили еще полиплоид дикого вида «Контумакс»…
— У меня много полиплоидов, но «Контумакс» меня пока еще не слушается.
Варичев с улыбкой наклонил свою картофельную голову и стал что-то рисовать на столе. Рисовал и иногда показывал то Федору Ивановичу, то датчанину веселый голубой глаз. Молодая женщина из иностранного отдела терпеливо присутствовала при сложной беседе мужчин, думая что-то свое. Судьба свела в одной комнате четырех человек, и все четверо были непостижимо разными. «Наверно, во всем мире не сыщешь четырех других объектов, так глубоко, бесконечно далеких один от другого», — подумал Федор Иванович.
В восемь вечера, как и было запланировано Варичевым, все четверо опять встретились, теперь в его доме, на той же улице, где был дом академика Посошкова.
— Кассиан Дамианович очень доволен, — сказал Варичев, помогая Федору Ивановичу снимать полуперденчик, обнимая его. — Я звонил ему сейчас. Очень мы с вами выручили старика. Отлегло, говорит, от сердца.
За столом распоряжалась жена Варичева, с золотом и драгоценными камнями на гладких голых руках, в ушах и на налитой шее, и с высокой башней крашеных волос ярко-коричневого цвета. Своей рукой раскладывала всем куски, особенно же старалась подложить побольше иностранцу. Тот с интересом наблюдал это тяжеловесное гостеприимство. Молодая женщина из иностранного отдела сидела рядом с ним и изредка что-то говорила Мадсену на его языке. Федор Иванович, которого посадили против них, старался стойко выдерживать прямые восхищенные взгляды датчанина. А тот затеял игру — специально ловил его взгляд и, поймав, каждый раз, смеясь, говорил:
— Иван Ильич! Мне кажется, мы с вами поладим… Правилно я употребил?
Или:
— Страстно желаю сфотографироваться вместе с Иваном Ильичом Стригаловым! И с профессором Варичевым!
Его так и тянуло к чемодану, где у него лежала камера.
Основательно выпив, датчанин стал рассказывать о своих встречах в Москве.
— Я хотел иметь беседу с Кассиановичем… с господином академиком Рядно. Он не желал меня принять. Я все-таки добился… О-о, я очень умею добиваться! И он меня принял. Оригиналный человек. Ума палата, правилно я сказал? Я его спрашиваю о «Солянум контумакс». Он отвечает: «Пейте чай». Я ему: «Вы не сказали». Он говорит: «Пейте, пейте чай». Я возражаю: «Я пью уже второй стакан!» Он отвечает: «Пейте еще. Умейте понимать слова». И еще сказал старинное, я записал. Вот: «Могий вместити да вместит». Я так и не понял: что это он говорит? О чае? Потом мы долго молчали, а после молчания он очень долго говорил. Он настаивал, что никакого достижения нет. Сказал: «Это блеф, так у вас называется в Дании? Блеф, сон, шизофрения». Так он формулировал. Он сказал: «Вас вообще, иностранцев, можно водить за нос, как хочешь. За усы водить, как таракана. Академик Посошков и водил вас, как хотел, на вашем конгрессе». Рядом с Кассиановичем сидел его маленький референт, а может быть, телохранитель. Профессор Брузжак. У них, по-моему, сложные отношения. Он незаметно толкал академика во время его рискованных пассажей. А Кассианович начинал на него кричать: «Отстань, шо ты меня толкаешь!»
Мадсен очень точно передал специфическую интонацию академика. Все расхохотались. Датчанин поднял рюмку:
— За здоровье академика Рядно!
Выпили и принялись за еду.
— Академик Посошков говорил совсем по-другому, — сказал Мадсен.
— К сожалению, он умер, — тоном председателя подвел черту Варичев, чтобы закрыть эту тему.
— Но он показывал мне настоящие фотографии! Это был «Солянум контумакс»! Я работал десять лет. Конечно, не совсем приятно, когда другой находит ключ к замку. Но я обрадовался и поехал! Я поехал поздравить! Иван Ильич, пожалуйста, не ведите меня за усы, как насекомое.
— Нет никакого гибрида, — сказал Федор Иванович.
— Гибрид есть. У меня есть чувство. Наверно, вы не понимаете моего разочарования. Вы же знаете значение для человечества этого нашего с вами объекта. Я вот так показал академику Рядно в его кабинете картофел, — Мадсен при этом взял пальцами кружок жареной картошки и торжественно поднял. Он все время легонько шутил, но чувствовалась в его словах боль. И тревога. — Я говорю академику: у картофеля очень много врагов. Больше чем у мичуринской науки. Я люблю веселье, как и академик Рядно, и я позволил себе этот осторожный выпад. Академик не обиделся. Тогда я сказал: картофел скоро погибнет, если не спасать. Фитофтора, ризоктония, эпиляхна, нематода, вирусы… Победить такое войско врагов и скрыть победу от соратника… На это слово академик долго смеялся. Я знаю, он меня считал еще одним врагом картофеля. Вейсманистом-морганистом. Это ужа-асно! И капиталистом. А я не капиталист и не предпринимател. И я не лью воду на мелницу фашизма. У меня, как у многих датчан, к фашизму, кроме глобалных, есть и личные претензии. И я мог бы вписаться в вашу систему, если бы у вас не любили так одного академика Рядно и не грозили репрессиями тому, кто с ним не согласен.
— У нас никто не грозит тем, кто не согласен с академиком Рядно, — сказал на это Федор Иванович четким голосом. — У нас просто нет таких людей. Нет!
И Варичев чуть заметно показал ему одобряющий голубой, глаз.
«Ну, я сегодня отличился», — думал Федор Иванович, идя домой в одиннадцатом часу. Время от времени он качал и встряхивал головой. Когда он прощался с пьяненьким датчанином, тот ловил его руки и заглядывал в глаза. Как будто расставался навсегда с золотой мечтой. «Не верю!» — твердил он, слабо вырываясь из шутливого полуобъятия Варичева. А тот совсем закрыл глаза — вся картофелина улыбалась, подводя счастливый итог. И Федор Иванович убежал, чувствуя тяжелый стыд.
«Что это такое? — думал он. — Боюсь, что выплывут новые, непредвиденные обстоятельства и мой такой успешный бенефис прервется и будет зафиксирован навсегда на этом этапе? И все станет известным в этом виде… Боюсь таких обстоятельств? Правда, это — Касьяново изобретение, не мое. Или Варичева. Но все равно замарался. Нельзя, чтоб прервалось. Зачем я взялся за это дело? Нужно ли было принимать эту роль? Брать на себя имя человека, обреченного на пожизненные муки только за то, что у него были ум, талант и добрая душа… Показывать, что ничего плохого с Иваном Ильичом не случилось, что он процветает и не такой уж талант, чтобы о нем кричать на конгрессах… Нужно ли было это делать?»
Нет, взяться за эту роль было нужно, необходимо. И надо было сделать это именно так, как сделал: недрогнувшей рукой. Иначе изобретательный Касьян придумал бы что-нибудь другое, и Федор Иванович уже прохлаждался бы в шестьдесят втором доме. А он не имеет права садиться в тюрьму. И все «наследство» Касьян прибрал бы к рукам. А на Иване Ильиче и его деле можно было бы ставить крест. Его дело стало бы великим делом академика Рядно.
Так что двойнику Ивана Ильича нужно, нужно было принять это оружие, которое насильно вложил ему в руки Рогатый. Хоть от этого оружия и тянуло противной псиной — теперь эта вонь перешла на Федора Ивановича. Но тут уже было не до этой замечательной вони. Часы были сочтены, приближалось время поражать Рогатого в пах.
И Федор Иванович незаметно для себя ускорил шаг. Он почти бежал, когда новая мысль вдруг, как стена, выросла перед ним, и он остановился. Не перестарался ли он в этой своей роли? Ведь он, похоже, достиг нужного Касьяну результата! Теперь Мадсен возьмет да и уедет сегодня ночью. И даст интервью. Скажет: очень, очень жаль, однако никакого сенсационного гибрида нет. У них это невозможно, отстали. Я, Мадсен, лично в этом убедился. И доктор Стригалев не такая уж яркая личность. Никакого интереса к науке, односложные ответы, типичный сторонник полурелигиозного взгляда… И все время оглядывается на начальство. Получалось, что Федор Иванович именно перестарался. Теперь генералу дадут сигнал, и он подтянет свой поводок и сделает то, что ему давно хотелось. А Касьян может спокойно брать у Варичева ключ и идти в комнату для приезжающих, вступать во владение всем собранным там богатством!
«Дожить бы до завтрашнего дня, — подумал Федор Иванович. — Не умереть бы. Не уехал бы Мадсен. Иначе вся эта гора лжи останется горой лжи и на ней можно будет ставить памятник величайшему из лжецов. В назидание потомству».
И еще одна мысль не давала покоя. Впервые пришла еще днем, являлась раза три или четыре, как слабый порыв ветерка, и сразу же опадала, не достигнув фиксирующих глубин сознания. А сейчас это уже был предупреждающий сигнал. Он уже громко звучал, стучался в душу, привыкшую внимать отдаленному голосу. Ведь если не выносить этот сор из избы и нагромождать такую ужасную ложь — это же только видимость избавления! Накапливается целое озеро грязи, как бывает в горах, оно соединится с другой грязью и будет стоять, пока первый же случай не расшевелит легкую плотину. И случай этот может наступить сейчас, ночью. Может опередить все планы двойника Ивана Ильича.
О чем говорят сейчас Мадсен и Варичев? Почему иностранец так смотрел, не сводил глаз? И вот еще: он же хотел сфотографироваться вместе! Рвался к фотоаппарату! Закрепить и увезти к себе невиданный факт! И Федор Иванович уже тогда почувствовал все, хоть и не понял рассудком. Потому и испугался, и уклонился от этого фотографирования…
«Иностранец знает, что я не Иван Ильич… — Федор Иванович даже вспотел от этой наконец оформившейся догадки. — Он знает, знает! Настоящий ученый умеет связывать из мелких фактов цепь, которая ведет к открытию. Не исключено, что и Посошков в беседе с ним обронил что-то, а этот поймал и запомнил, и теперь присоединил к цепи. Мадсен с восхищением наблюдал весь этот невиданный маскарад и делал свои выводы, недалекие от истины».
Этот ужас и дома ломился ему в душу, не давал спать. Пока Федор Иванович не улегся как следует на свою постель. Тут он вдруг потерял сознание — иначе это не назовешь, а когда очнулся, в окна вступало уже осторожное зимнее утро, и отчаянно дребезжал телефон.
— Иван Ильич? — это был Варичев. — Как мы условились, доктор Мадсен сегодня отправляется с вами в учхоз. Сейчас придет машина, и мы с доктором едем. Я соскочу у ректората, а доктор подъедет к вам. И вы отправитесь. Сорок минут на сборы. Обедать — ко мне домой.
— Есть! — крикнул Федор Иванович, светлея душой. Все шло, как надо, ничего за ночь не случилось. Тревоги были напрасными. «А день будет мой!» — сказал он себе.
Одетый и причесанный, он пил чай, когда за окном зашумел мотор «Победы». Набросив полушубок, Федор Иванович степенно вышел. Около машины стоял Мадсен, одетый в дубленку такого же цвета, как сорок клубней нового сорта, лежавшие в ящике, прислоненном к окну. На голове у датчанина была черная кроличья шапка, купленная, должно быть, в Москве. Ее уже припорошил падающий отвесно легкий снежок. Держась за открытую заднюю дверцу, датчанин говорил о чем-то с молодой женщиной из иностранного отдела, сидевшей в машине. С той самой, что приехала с ним из Москвы. «Черт», — подумал Федор Иванович. Вот о ком он забыл. Ведь женщина наверняка получила инструкции от Касьяна.
— Я полагаю, мы вполне можем раздвоиться. Дама поедет, а мы прогуляемся пешком с доктором Стригаловым, — сказал Мадсен, увидев Федора Ивановича. — Здравствуйте, Иван Ильич, как поживаете? Вы не возражаете, если мы вдвоем с вами немножко пройдемся пешком? Приятный снежок, вы не находите? У нас в Дании принято на работу ходить пешком. Мы не имеем такую роскошь, как государственный автомобил.
Он приподнял шапку, прощаясь с женщиной и шофером, и машина укатила.
— Она едет за билетом в театр, — сказал датчанин. — Я очень люблю смотреть спектакл. Человеческая жизнь — сплошной спектакл. Завтра мы с вами идем в театр… — Они не спеша направлялись по тропе к парку.
— Потом я даю вам и господину Варичеву ответный ужин в ресторане «Заречье». Вы успеете проголодаться после нашего вчерашнего застолья? Я намерен угощать на славу.
— Нас ждет сегодня еще обед. У профессора Варичева.
— О-о, — весело округлил глаза датчанин. — Вы знаете, доктор Стригалов, я у него сегодня ночевал. Я спал на седьмом небе. Как принцесса на горошине. А потом мы доедали с профессором вчерашнего теленка. Как два льва — большой и маленький. Но даже такие обеды не могут компенсировать мою потерю. Я еще не привык к тому, что не увижу…
— Вы увидите этот гибрид, — сказал Федор Иванович. — Он получен Иваном Ильичом.
После этих слов, сказанных спокойно и четко, наступило долгое молчание. Был слышен только хруст снега. Они приближались к первым липам парка.
— Я не ослушался? Правилно я спросил? — подал наконец Мадсен тоже не очень взволнованный голос. Этот голос отражал сложные вещи. Похоже, Мадсен давно ждал этих слов.
— Вы не ослышались, — подтвердил и мягко поправил его Федор Иванович.
— Понимаю, — сказал датчанин, и они опять замолчали.
— Я не доктор Стригалев, — сказал Федор Иванович, упрямо наклонив голову и глядя перед собой. Мадсен остановился.
— Прежде всего, дайте мне пожать руку этого честного неизвестного смелчака, который отважился порвать паутину. — Он замер, сжимая руку Федора Ивановича, строго смотрел ему в глаза. — Я знал это еще вчера, — сказал он, не отпуская руки. — В первую же секунду, когда вы вошли. Я идеалист, я верю, что есть великая тайна духовной жизни человека. Вы материалист, вы это отрицаете. Но я сразу все узнал, представьте себе. Чем вы это объясните? Я чуть не закричал. Я мог испортить этот замечателный театр. Несколько часов такого ужасного драматического спектакла, в котором я и сам играл не последнюю рол. Хороший я артист, как вы предполагаете?
— По каким все-таки признакам вы все узнали?
— Я сейчас вам преподнесу еще одну вещь. Материалный факт. Но я узнал все до того, как вспомнил об этом факте. Я прежде всего увидел вошедшего очень симпатичного человека. И сразу мне стало известно, что мою душу и вашу соединяет астралный шнур. Это сложная мистическая вещь, я не буду сейчас… Потому что начнется дискуссия с ортодоксалным атеистом, и вы меня сразу на лопатки… Повторяю: я смотрел на вошедшего человека с крайней симпатией. Потом я понял также, что вы ужасно страдаете, и мне захотелось помочь вам. Я уже понимал, что вы говорите неправду и страдаете. А в самую последнюю очередь — уже когда господин Варичев сказал: вот наш доктор Стригалов, — я вспомнил факт, который давно знал и который непонятным образом на десять минут забыл — от моих переживаний. И еле удержался от крика. Ведь с господином старшим лейтенантом Стригаловым я познакомился еще весной сорок пятого года. В Германии. Я был в маленьком немецком лагере. Не Бухенвалд, но тоже лагерь уничтожения. Филиал.
Тут он остановился, нервными и торопливыми движениями отдернул в сторону галстук, расстегнул сорочку и на морозе показал Федору Ивановичу свою голую грудь — светящееся белое тело худенького интеллигента. На этом молочном фоне была татуировка: длинная строчка, составленная из темно-голубых размытых цифр.
— Так татуируют животных, — Мадсен застыл, позируя, позволяя Федору Ивановичу хорошенько рассмотреть цифры и даже коснуться пальцем теплой груди. — Хорошая мысл, не правда ли? Пришла в немецкую голову… Чтоб было видно, соответствует ли труп списку. Знаменитая немецкая аккуратность. Немецкие точные приборы — самые лучшие в мире.
— Я видел такие вещи, — сказал Федор Иванович.
— Это подлинный документ. Вы должны понять. Я не пролетарий, но я — порядочный человек, который понимает разницу между золотой валютой и человеческой совестью.
Они медленно двинулись дальше, пошли по аллее. Мадсен застегнулся и, передвинув галстук на место, опять заговорил:
— Советские солдаты очень вовремя пришли. Как ветер. А то бы немцы нас всех расстреляли. Это был бы для меня не лучший вариант. Нас было немного, сотни полторы. Очень скорое дело — пах-пах-пах из автомата. А доктор Стригалов командовал у советских солдат группой… рота называется. Правилно сказал? Он дал мне банку сгущенного молока. Я его благодарил, потому что еще тогда знал некоторые русские слова. А в беседе оказалось, что у нас есть общий, интернационалный, корень — наука. Я ему говорю: генетика! Он отвечает: Мендель! Я радуюсь, кричу: хромосома! Он остроумный человек, отвечает: полиплоидия! Я кричу: «Солянум»! И вдруг он отвечает: «Контумакс»! Мы целый вечер беседовали. И когда начинали страдать от бедности моего тогдашнего русского словаря, мы переходили на английский. И мы заключили с господином Стригалевым вечную дружбу. Ради этой дружбы я и принялся изучать русский язык. Ради дружбы и приехал. И уже во вторую очередь — ради гибрида. Когда я узнал на конгрессе, что это сделал доктор Стригалев, я сразу понял, что это ни в коем случае не блеф и не шизофрения. А когда я услышал от академика Рядно эти слова, я получил двойное подтверждение. Когда такой человек говорит вам ответственную вещь… нужно его слова поворачивать на сто восемьдесят градусов — это будет правда. Я был хорошо подготовлен к знакомству с вами. И я счастлив, что вы этого не знали и сами мне сказали… доброволно. Нет лучше музыки, чем слово, которое говорит честный, добрый смельчак, невзирая на опасность и разделяющий туман. Потому что он не может обманывать. Давайте познакомимся, как вас зовут?
— Этого вам не надо знать. Зовите, как звали, Иваном Ильичом.
— А могу я увидеть того… кого зовут действително Иваном Ильичом?
— Не сможете.
— В таком случае я предполагаю сделать академику Рядно и профессору Варичеву сюрприз. Этот план родился в моей голове сразу, как только профессор Варичев назвал вас Стригалевым. Я решил наблюдать, как будет развиваться наш мюзикл, и в последней сцене сделать всем длинное лицо. Мы будем считать, что нашей этой беседы не было. Правилно я решил? Я называю вас Иваном Ильичом еще три дня. Потом я заявляю протест против того, что вместо хорошо мне знакомого моего друга старшего лейтенанта Стригалова мне представили другого человека. И я буду требовать свидания с доктором Стригаловым. Вы одобряете?
— Не могу обсуждать это с вами.
— Почему? — удивился датчанин.
Как раз в это время сзади них раздалось звонкое царапанье лыжных палок по снегу, и веселый голос окликнул:
— Федор Иванович!
Мадсен оглянулся, отступил в сторону и стал внимательно наблюдать. К ним подъехал разгоряченный, потный коротышка-тренер.
— Федор Иванович! Как вы завтра?
— А что?
— Подбирается хорошая маленькая компания. Можно сделать прикидку. Возьму секундомер. Посмотрим, что мы за бегуны.
Федор Иванович взглянул на датчанина.
— Доктор Мадсен…
— Пожалуйста! Вы хотите на лыжи? Я буду приветствовать… Федор Иванович, — датчанин посмотрел на обоих. — Я тоже люблю лыжи. Сам я завтра буду гулять. Посмотрю ваш город.
— Решено, — сказал Федор Иванович тренеру. И тот, подняв палку, окинув обоих веселым подмечающим взглядом, унесся на лыжах по аллее.
— В девять! — крикнул на ходу. — Без рюкзаков!
Проводив его взглядом, датчанин с вопросом посмотрел на своего спутника.
— Позволте считать, Федор Иванович, что теперь и я получил подлинное ваше удостоверение личности.
— Только вам следует сейчас же мое имя забыть. И никогда, нигде, ни при какой ситуации не вспоминать.
— Я уже все забыл. Моментално. Но вы… Иван Ильич, имели возможность видеть. Допустим, я даже не знал в лицо доктора Стригалова. Этот лыжник вас выдал с головой. Опасное занятие водить таракана за усы. Когда я поеду в Москву, я скажу эти слова академику Рядно. Иван Ильич, я наблюдательный человек. Мне кажется, встреча с этим маленьким лыжником принесла вам заботу…
Он угадал. По лицу Федора Ивановича словно провела рукой судьба. Его сотрясало, укладываясь в нем, неожиданное, беспощадное решение. Снег идет! Если будет так валить весь день, надо бечь. Бечь сегодня… Пока валит снег.
— Это наш тренер по лыжам, какая тут может быть забота! — сказал он, вдруг повеселев.
«Да, да. Сегодня, после обеда. Катапультируюсь!..»
— Иван Ильич… Вы мне обещали показать гибрид…
— Да, обещал. Тогда давайте повернем назад. Он у меня дома.
Почти бегом они зашагали к городку. Как заговорщики, стремительно взбежали по каменным ступеням. Федор Иванович отпер свою комнату. Мадсен вошел и стал озираться, задумался.
— Иван Ильич, мне нравится это прибежище… В такой обстановке обман не живет… Вы можете не слушать, это бредни идеалиста. Я вижу, здесь у вас термостат… — он указал на ящик, прислоненный к оконному стеклу.
— Холодильник, — поправил его Федор Иванович.
— Замечательное оборудование, — серьезным тоном сказал датчанин. — Я вижу, здесь два термометра. Это правилно. Теперь я совсем поверил. В науке важно не новое оборудование, а новая идея. А что это такое?.. — он взял с подоконника плоскую картонную коробку, о которой Федор Иванович уже забыл. — Это конфеты? О-о, это потрясающая вещь! — Мадсен открыл крышку. — Это театралный грим! — он приумолк, не сводя глаз с коробки. — Вы знаете, есть вещи, которые умеют в нужный момент попадать под руку. Вам приходилось слышать голос вещей? Я себе тоже куплю такую коробку…
— Возьмите ее от меня на память.
— О, я охотно беру, спасибо! Иван Ильич! Какое великое напоминающее значение может иметь подобный сувенир…
— Мне эту коробку тоже подарили. С таким же значением.
— Это должно было произойти. У этой коробки всегда была специалная рол.
— Я бы не отдал ее вам, но у меня назревает особая ситуация, в которой это будет лишняя вещь.
— Вы искажаете действителность. Я полагаю по-другому: пришло время мне встретиться с загадочные человеком, носящим имя моего друга, и коробка дождалась своего выхода на сцену.
— Давайте лучше к делу. Вот… — Федор Иванович достал из ящика, прислоненного к окну, клетчатый носок, в котором лежали клубни, переданные Свешниковым. — Это полиплоид. Клубни — это недостаточно убедительно. Надо прорастить, сделать цитологический анализ, сравнить… Нужна неделя работы.
— О, я вижу цвет и расположение глазков. Это «Контумакс»! И это настоящий полиплоид! Этот один клубень вы во что бы то ни стало подарите мне. Я буду анализировать дома.
Федор Иванович взял клубень из его руки и положил обратно в носок.
— У вас есть фото. Теперь у вас будет еще уверенность — вы видели этот полиплоид.
— Вы меня разочаровали…
— А вот ягоды, — сказал Федор Иванович. — Это тот самый гибрид. Сенсационный.
— Феноменално, — Мадсен держал в пальцах ягоду, осторожно поворачивал. — Почему около него нет охраны?
— Тоже, видите, сухие… Если бы приехали весной или летом, я показал бы вам то, что вырастет из семян.
— Я приеду летом! Но лучше, если вы дадите мне несколко семян.
— Это не принадлежит мне. Я только хранитель.
— Я знаю, у вас все принадлежит государству. Государство знает про этот гибрид?
— Оно ничего об этом не знает.
— Но академик Посошков отчетливо заявил…
— А автор, Иван Ильич Стригалев, тоже отчетливо заявил доктору Мадсену, что гибрида нет. И академик Рядно говорил…
— Я помню, были такие… авторитетные заявления. Тогда я согласен. Гибрида нет. Значит, это фикция. И вы можете безопасно дать мне семена этого подозрителного… даже несуществующего растения. Я буду их проращивать с максимумом внимания. Я торжественно обещаю сохранить приоритет доктора Стригалова. Я даю вам сейчас расписку.
— Не могу, — Федор Иванович слабо улыбнулся и положил все три ягоды в специальное отделение ящика. — Семена эти — большая ценность, а я, по сравнению с нею, маленький человек. Не имею права распоряжаться.
— Но государство не желает видеть такой картофел! Он получен реакционным методом, враждебным социализму, — Мадсен говорил это серьезным тоном.
— Пойдемте, — Федор Иванович открыл дверь, — Пойдемте, а то нас будут ждать в учхозе.
Когда они вышли наружу под мягко падающий снег, когда уже тронулись к парку, Федор Иванович сказал:
— Доктор Мадсен, государство — общее понятие. Все, кто у нас ест картошку, всем этот гибрид и принадлежит.
— А кто ест и отказывается от нового сорта. Официално…
— Кто официально отказывается, того завтра не будет.
Они остановились. Два мира стояли лицом к лицу и не понимали друг друга. Федор Иванович был ревнивым критиком своего мира, не то, что Саул или Рядно. И Мадсен был далеко не апологетом своих порядков и, конечно, не Рокфеллером. Даже с интересом поглядывал в нашу сторону. Но ни то, ни это не помогало. Правда, со стороны Федора Ивановича слабый проблеск понимания все-таки был. Он мог бы даже поделиться семенами. Но его студенческие познания из области политической экономии говорили ему, что там этот гибрид немедленно станет предметом торговли и даже спекуляции. А с ним, с гибридом, связано столько бессмысленных, дурацких потерь. Бессмысленные потери, которых могло не быть, причиняют особенную боль, и то, что добыто и сохранено такой бессмысленно дорогой ценой, нельзя выбрасывать на прилавок, где идет торг… Да и датчанин не посмел бы шутить, если бы знал все, чего иностранцу ни в коем случае знать нельзя. Так что теоретическая возможность понимания оставалась. Но Мадсен никогда всего не узнает. Не узнает даже от того, с кем его связывает «астральный шнур». Потому что валун, лежащий в степи, не выдает своих тайн. Он может только настороженно смотреть.
