- Ветеран
- Комендант и нотариус
- Комендант Манко и солдат
- Празднество в Альгамбре
- Легенда о двух скрытных статуях
- Крестовый поход великого магистра ордена Алькантара
- Испанская патетика
- Легенда о доне Муньо Санчо де Инохоса
- Поэты и поэзия мусульманской Андалузии
- В путь за патентом
- Легенда о зачарованном страже
- Послесловие к зачарованному стражу
- Печать Соломона
- Прощание автора с Гранадой
- Примечания
Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Ветеран
Среди любопытных знакомых, которыми подарили меня прогулки по крепости, был бравый и потрепанный в битвах полковник инвалидного гарнизона, угнездившийся наподобие ястреба в мавританской башне. История его, которую он любил рассказывать, была смесью приключений, невзгод и превратностей, придающих жизни почти всякого незаурядного испанца разнообразие и прихотливость страниц Жиль Бласа.
Двенадцати лет он побывал в Америке и полагал, что жизнь обласкала и осчастливила его уже тем, что он видел генерала Вашингтона. С тех пор он принимал участие во всех войнах своей страны; он со знанием дела говорил почти обо всякой тюрьме и темнице на полуострове; на одну ногу он прихрамывал, обе руки были покалечены, и весь он был в рубцах и шрамах – словом, живой памятник испанских бед, с отметиною от каждой битвы и стычки, словно дерево, на котором Робинзон Крузо делал по зарубке в год. Однако больше всего старому вояке не повезло, когда он начальствовал в Малаге в тревожные и смутные времена и был возведен горожанами в чин генерала, дабы защитить их от нашествия французов.
От той поры у него остался целый ворох справедливых исков к правительству, и боюсь, что он до смертного часа будет все писать и печатать прошенья и меморандумы, изнуряя свой ум, истощая кошелек и испытуя друзей, каждый из которых, навестив его, выслушает полчаса чтения убийственно скучного документа и уносит в карманах с полдюжины размноженных отписок. Так, впрочем, обстоит дело по всей Испании: повсюду вам попадется какая-нибудь почтенная особа, которая, забившись в свой угол, лелеет память о незаслуженных обидах и незаглаженных несправедливостях. К тому же, если у испанца имеется какой ни на есть иск или тяжба с правительством, то он может считать себя при деле весь остаток жизни.
Я навещал ветерана в его жилище в верхнем этаже Torre del Vino, то есть Винной Башни. Комната его была невелика, но уютна, с прекрасным видом на Вегу. Обставлена она была по-солдатски. На стене висели три ружья и пара пистолетов, все вычищенные и сверкающие, с боков сабля и трость, сверху две треуголки: одна парадная, другая всегдашняя. Пяток книг на полке составлял его библиотеку: излюбленным чтением был захватанный томик философических речений. Он ежедневно просиживал над ним часами, применяя всякое речение, не лишенное трезвой горечи и указующее на неблагоустройство мира, к собственным тяжбам.
При всем том он был общителен и добродушен и, если удавалось оставить в стороне его обиды и его философию, мог многое порассказать. Я люблю таких закаленных сынов фортуны и нахожу вкус в их нехитрых армейских байках. Похаживая к полковнику, я услышал немало забавного о прежнем военном коменданте крепости, который, видимо, был ему сродни по духу и по воинской судьбе. Я дополнил его рассказы, выспросив некоторых здешних старожилов, в особенности отца Матео Хименеса: нижеописанный комендант был его излюбленным героем.
Комендант и нотариус
Во времена не столь давние хозяином Альгамбры был неустрашимый старый воин, который потерял одну руку на поле боя и потому был известен под именем el Gobernador Manco, или Однорукий комендант. Он гордился своим бранным прошлым, закручивал усы под самые глаза, носил сапоги с отворотами и толедский палаш, длинный, как вертел, с носовым платком в чашке эфеса.
Вообще он был большой гордец и педант, особенно по части собственных прав и льгот. При нем все привилегии, положенные Альгамбре как королевскому владению и резиденции, соблюдались неукоснительно. Никому не было дозволено входить в крепость ни с огнестрельным оружием, ни со шпагой или даже с палкой, – разве что он был в соответствующем чине; всякий всадник обязан был спешиться у ворот и вести коня под уздцы. А поскольку Альгамбра высится посредине Гранады и являет собой как бы нарост на этом столичном городе, то генерал-губернатору области все время досаждал такой imperium in imperio [21], крохотный независимый островок в самом центре его владений. Масла в огонь подливало и мелочное упрямство старого коменданта, который вспыхивал как порох при малейшем намеке на ущемленье его власти и прерогатив; к тому же в крепость, под защиту ее неприкосновенных стен, понабрался темный народец, промышлявший грабежом и мошенничеством в ущерб честным горожанам.
Так что генерал-губернатор и комендант не вылезали из неладов и распрей, и особенно злобился, конечно, комендант, ибо из двух соседей-властителей о своем достоинстве всегда больше печется слабейший. Пышный дворец генерал-губернатора стоял на Пласа Нуэва, у самого подножия горы Альгамбры; перед ним всегда суетились и выстраивались солдаты, слуги, городские чиновники. А над дворцом и дворцовой площадью выдавался крепостной бастион, и по этому бастиону то и дело прохаживался опоясанный палашом старый комендант, зорким глазом взирая на соперника, словно ястреб, выслеживающий добычу из гнезда на иссохшем дереве.
В город он выезжал при полном параде: либо верхом с эскортом стражи, либо в особой комендантской карете, старинном и громоздком сооружении в испанском духе, из резного дерева и раззолоченной кожи: тянули ее восемь мулов, лакеи стояли на запятках и бежали по бокам; и по бокам же ехали верховые. Он полагал, что всякий наблюдатель исполняется почтения и трепета перед наместником короля, но гранадские острословы, особенно завсегдатаи генерал-губернаторского дворца, посмеивались над карликовым парадом коменданта и, намекая на его верноподданный крепостной сброд, окрестили его «королем голодранцев.
Чаще всего два доблестных соперника препирались о праве коменданта провозить через город без досмотра все назначенное на потребу ему или гарнизону. Под покровом этой льготы процвела контрабанда. Шайка ловкачей из крепостных лачуг и окрестных землянок снюхалась с гарнизонными солдатами и на славу проворачивала свои делишки.
Генерал-губернатор насторожился. Он призвал своего советчика и поверенного в делах, хитроумного и пронырливого нотариуса-эскрибано, который очень обрадовался случаю посадить в лужу старого властителя Альгамбры, запутав его в дебрях крючкотворства. Он посоветовал генерал-губернатору настоять на своем праве досмотра каждого транспорта, проходящего через городские ворота, и настрочил длинную бумагу в обоснование этого права, каковая была отправлена в Альгамбру. Комендант Манко был прямодушный старый рубака и всякого эскрибано считал родным братом самого дьявола, а этого ненавидел пуще всех остальных.
– Что? – сказал он, яростно закрутив усы. – Генерал-губернатор хочет напустить на меня своего щелкопера? Я ему покажу, что старого солдата писаниной не возьмешь.
Он схватил перо и нацарапал краткую и неразборчивую отповедь, где, не вдаваясь в тонкости, лишний раз напомнил о своем праве беспрепятственного провоза и жестоко остерег таможенных чиновников запускать свои нечистые лапы в поклажу, осененную флагом Альгамбры.
В самый разгар пререканий неуступчивых властителей случилось так, что однажды мул, груженный припасом для крепости, подошел к городским воротам возле Хениля, откуда путь вел окраиной города в Альгамбру. Командовал транспортом запальчивый бывалый капрал, давний однокорытник и любимец коменданта, ржавый и надежный, как старый толедскии клинок.
Возле городских ворот капрал укрыл вьюки флагом Альгамбры и зашагал, вытянувшись в струнку, вздернув голову и чуть косясь по сторонам, как пес, пробегающий чужим двором и готовый ощериться и цапнуть.
– Кто идет? – спросил часовой у ворот.
– Солдат Альгамбры! – отозвался капрал, не поворачивая головы.
– Что везете?
– Гарнизонное довольство.
– Проходи.
Капрал пропечатал шаг, за ним прошел транспорт, но вдруг из маленькой будки выскочила свора таможенников.
– Эй, куда? – крикнул их начальник. – Погонщик, стой, развязывай вьюки!
Капрал повернулся кругом и принял ружье наизготовку.
– Уважай флаг Альгамбры, – сказал он. – Это поклажа для коменданта.
– Чхать на коменданта и чхать на его флаг. Погонщик, стой, тебе говорят!
– Не задерживать транспорт! – крикнул капрал, взводя курок. – Погонщик, пошел!
Погонщик огрел мула по бокам; таможенник подскочил и схватился за недоуздок; капрал приложился и застрелил его на месте.
Сбежалась вся улица, и поднялся страшный переполох.
Бывалого капрала схватили, отвесили ему несколько пинков, тычков и оплеух, которыми испанская толпа обычно предвосхищает законное наказание, заковали в кандалы и препроводили в городскую тюрьму; товарищам его было позволено следовать с изрядно выпотрошенным транспортом в Альгамбру.
Старый комендант пришел в неистовство, услышав об оскорблении своему флагу и пленении капрала. Сначала он носился по мавританским стенам и пыхтел на бастионах, как бы готовясь обрушить огонь и меч на генерал-губернаторский дворец. Когда первый гнев отошел, он отправил генерал-губернатору письмо с требованием выдачи капрала на том основании, что люди его не подсудны никому, кроме его самого. Генерал-губернатор при содействии радостного эскрибано ответил пространно, изъясняя, что поскольку проступок был совершен в стенах города и пострадал гражданский чиновник, то дело подлежит его ведению Комендант повторил требование, генерал-губернатор ответил еще более пространно и замысловато; комендант разгорячился и безоговорочно настаивал на своем а генерал-губернатор отвечал ему все спокойнее и все пространнее; под конец старый воин, угодивший в силки закона, ничего уже не писал и только ревел, как разъяренный лев.
Измываясь таким образом над комендантом, хитрый эскрибано не забывал и о капрале: судопроизводство шло, а преступник сидел в тесной темнице с узким оконцем, к которому он подходил, гремя цепями, принимать дружеские соболезнования.
Неутомимый эскрибано наворотил, по испанскому обыкновению, целую гору письменных свидетельских показаний, и капрал был погребен под бумажным обвалом. Его признали виновным в убийстве и присудили к повешению.
Напрасно комендант слал из Альгамбры протесты и угрозы. Роковой день надвинулся, и капрала перевели in capilla, то бишь в тюремную часовню, как это делают с преступниками накануне казни, чтобы они поразмыслили о близком конце и покаялись в своих грехах.
Видя, что больше медлить некогда, старый комендант решил заняться этим делом самолично. Он приказал заложить экипаж и со всею помпой прогрохотал вниз по главной аллее Альгамбры. Подъехав к дому нотариуса, он вызвал его на крыльцо.
Глаза старого коменданта загорелись, как уголья, при виде ухмыляющегося и торжествующего законника.
– Верно ли я слышал, – спросил он, – что вы тут собираетесь казнить моего солдата?
– Все по закону, все, как велит правосудие, – самодовольно отвечал эскрибано, хихикая и потирая руки. – Могу показать вашему превосходительству все письменные материалы по делу.
– Тащи их сюда, – сказал комендант. Нотариус кинулся за бумагами, радуясь лишнему случаю показать свою изворотливость и посрамить твердолобого ветерана.
Он вернулся с туго набитой сумкой и сноровисто затараторил длинное судебное заключение. Тем временем кругом собралась толпа, люди вслушивались, вытянув шею и разинув рот.
– Полезай-ка в карету, приятель, а то это болванье мешает мне тебя слушать, – сказал комендант.
Нотариус забрался в карету, дверца за ним мигом захлопнулась, кучер щелкнул кнутом – и мулы, экипаж и стража с грохотом умчались, оставив толпу в полном изумлении; комендант не успокоился, пока не засадил пленника в самый глухой каменный мешок Альгамбры.
Затем он выслал на военный манер парламентеров с белым флагом и предложил картель, или обмен пленными: капрала за нотариуса. Генерал-губернатор был задет за живое, прислал презрительный отказ, и Пласа Нуэва вскоре украсилась посредине высокой прочной виселицей.
– Ого! Вот мы как? – сказал комендант Манко. Он распорядился, и на краю большого бастиона над площадью был немедля вбит столб с перекладиной. «Что ж, – написал он генерал-губернатору, – вешайте моего солдата когда вам угодно; но, когда вы его вздернете, поглядите наверх и увидите, как пляшет в петле ваш эскрибано».
Генерал-губернатор был непреклонен: войска выстроились на площади, загрохотали барабаны, ударил колокол. Огромная толпа зевак собралась поглазеть на казнь. В ответ комендант выстроил своих солдат на бастионе, и похоронный звон по нотариусу понесся с Torre de la Сатрапа – Колокольной Башни.
Сквозь толпу протиснулась жена нотариуса с целым выводком эскрибано, мал мала меньше, и бросилась к ногам генерал-губернатора, умоляя его отступиться от гордыни, пожалеть ее и малюток и пощадить жизнь ее мужа. «Вы ведь знаете старого коменданта, – рыдала она, – он же непременно исполнит угрозу, если вы повесите этого солдата».
Генерал-губернатор снизошел к ее слезам и мольбам и сжалился над плачущими детишками. Капрала повели в Альгамбру в облачении висельника, точно монаха в клобуке, но с гордо поднятой головой и каменным лицом. В обмен по условиям картели был затребован эскрибано. Еще недавно егозливый и самодовольный, законник вышел из темницы ни жив ни мертв. Его наглости и бахвальства как не бывало; он наполовину поседел от страха, и вид у него был такой жалкий и пришибленный, словно он все еще чувствовал петлю на шее.
Старый комендант подбоченился одной рукой и с жесткой улыбкой смерил его взглядом.
– Вот так, приятель, – сказал он, – впредь не торопись отправлять людей на виселицу, не думай, что закон сам себе оборона, а главное – другой раз не донимай своей писаниной старого солдата.
Комендант Манко и солдат
Хотя комендант Манко, то бишь «Однорукий», самовластно правил Альгамброй по-военному, ему все время пеняли на то, что крепость его – сущий притон мошенников и контрабандистов. Внезапно старый властелин решил разом навести порядок и, твердой рукою взявшись за дело, вышвырнул из крепости всех проходимцев и очистил от бродяг окрестные холмы, изрытые цыганскими землянками. Вдобавок он разослал патрули по дорогам и тропинкам с наказом забирать всех подозрительных прохожих.
Однажды, ярким солнечным утром, патруль в составе запальчивого бывалого капрала, отличившегося в истории с нотариусом, трубача и двух рядовых сидел возле садовой стены Хенералифе у дороги, которая ведет вниз с Солнечной Горы; вдруг они заслышали цоканье копыт и мужской голос, сипловатый, но не лишенный приятности, распевавший старую кастильскую походную песню.
Вскоре на глаза показался крепкий загорелый детина в затасканном пехотном мундире, в поводу он вел статного арабского коня, оседланного на старинный мавританский манер.
Подивившись, откуда взялся на этой одинокой горе незнакомый солдат, да еще с конем, капрал выступил вперед и окликнул его.
– Кто идет?
– Друг.
– Кто таков?
– Солдат с войны домой, выслужил ломаный грош да пустой кошелек.
Теперь они могли разглядеть его поближе. Лоб его пересекала черная повязка, борода была седовата, и вообще вид лихой, а смотрел он с легким прищуром и проблеском хитроватого добродушия.
Ответив на вопросы, солдат, видно, решил, что теперь и сам может поспрашивать.
– А скажите-ка мне, – сказал он, – что это за город там, под горою?
– Что за город? – воскликнул трубач, – ну, это ты брось. Разгуливает по Солнечной Горе да еще спрашивает, как называется город Гранада!
– Гранада! Madr? de Dios! Да не может быть!
– Еще как может! – возразил трубач. – А тебе ведь небось и то невдомек, что вон там – башни Альгамбры?
– Слушай, труба, – отвечал незнакомец, – ты со мной не шути. Если это и вправду Альгамбра, то мне надо такое рассказать коменданту!
– Вот и расскажешь, – сказал капрал, – мы тебя как раз к нему и сведем.
Трубач перехватил лошадь под уздцы, двое рядовых взяли солдата под руки, капрал встал впереди, скомандовал «шагом марш!» – и они отправились в Альгамбру.
Потрепанный пехотинец и дивный арабский скакун, захваченные патрулем, – это был подарок всем крепостным зевакам, а особенно болтунам и болтуньям, с раннего утра обсевшим колодцы и родники. Колодезное колесо переставало вертеться, а неряха служанка застывала с кувшином в руке, во все глаза уставившись на капрала с добычею. Патруль провожала пестрая толпа.
Люди понимающе кивали, перемигивались и строили догадки. «Дезертир», – говорил один. «Контрабандист», – возражал другой. «Бандолеро», – объяснял третий; и скоро все сошлись на том, что храбрый капрал с патрулем изловил главаря шайки отчаянных бандитов. «Ну, ну, – говорили друг другу старые перечницы, – главарь не главарь, а пусть-ка он попробует теперь вырваться из когтей коменданта Манко, даром что у него только одна рука».
В это время комендант Манко сидел в дальнем чертоге Альгамбры и пил утреннюю чашку шоколаду в обществе своего духовника – жирного францисканца из соседнего монастыря. Им прислуживала скромная черноглазая красотка из Малаги, дочь экономки коменданта. Ходил слух, что эта скромненькая девица – редкостная плутовка, что она нашла слабую струнку в сердце железного коменданта и прибрала его к рукам. Впрочем – не надо лезть в домашние дела сильных мира сего.
Когда его превосходительству доложили, что неподалеку от крепости задержан подозрительный бродяга, каковой дожидается во дворике под охраной капрала, не соизволят ли его допросить, комендант горделиво и начальственно выпятил грудь. Он допил шоколад и вручил чашку скромной девице, велел принести свой палаш с эфесом-корзинкой, препоясался им, закрутил усы, уселся в высокое кресло, принял строгий и неприступный вид и приказал ввести пленного. Солдаты все так же крепко держали его под руки; сзади шел капрал с ружьем наперевес. Пленник, однако, смотрел по-прежнему беспечно и самоуверенно и в ответ на всепроникающий взор коменданта чуть-чуть ему подмигнул, что отнюдь не понравилось церемонному старому владыке.
– Итак, негодяй, – сказал комендант, оглядев его с головы до ног, – что ты скажешь в свое оправдание – кто ты такой?
– Солдат прямиком со службы, награжден рубцами да шрамами.
– Солдат, кхм, судя по мундиру, пехотинец. А говорят, у тебя прекрасный андалузский конь. Это что же – в придачу к рубцам да шрамам?
– С позволения вашего превосходительства, лошадь эта – диковинная животина. И рассказ мой будет самый что ни на есть удивительный, однако же имеющий касательство до охраны крепости – да что! всей Гранады. Но предназначен он только для ваших ушей и для тех, от кого у вас нет секретов.
Взвесив его слова, комендант велел капралу с солдатами удалиться и встать на часах за дверью.
– Этот пречестной брат, – сказал он, – мой духовник, при нем можно говорить все, а эта девица, – и он кивнул на служанку, которая замешкалась с видом величайшего любопытства, – девица эта скромна, не болтлива и заслуживает полного доверия.
Солдат не то подмигнул скромной служанке, не то осклабился в ее сторону.
– По мне, – сказал он, – девица делу не помеха.
Когда все лишние удалились, солдат начал рассказ. Говорил он бойко и складно, не по-солдатски расторопным языком.
– С позволения вашего превосходительства, – сказал он, – я, как я уже имел честь доложить, солдат и послужил на славу, но срок моей службы истек, меня совсем недавно в Вальядолиде списали вчистую, и я отправился пешим ходом в родную андалузскую деревню. Вчера под вечер я шагал по широкой голодной степи Старой Кастилии.
– Погоди! – прервал комендант. – Что это ты несешь? От нас до Старой Кастилии миль двести или триста.
– Вот именно, – спокойно отвечал солдат. – Я же сказал вашему превосходительству, что повесть моя преудивительная, но притом правдивая, как ваше превосходительство и убедитесь, ежели наберетесь терпения.
– Рассказывай, мерзавец, – молвил комендант, подкручивая усы.
– Солнце клонилось к закату, – продолжал солдат, – и я стал озираться, не видать ли какого жилья для ночевки, но кругом, сколько хватало глаза, простиралась безлюдная степь. Придется, видно, подумал я, заночевать на голой земле, подложив ранец под голову; ваше превосходительство сами старый солдат и понимаете, что военному человеку к такому не привыкать.
Комендант кивнул в знак согласия, вытащил платок из корзинки-эфеса и отогнал муху, которая жужжала у его носа.
– Короче говоря, – продолжал солдат, – прошел я еще несколько миль и набрел на мост над глубоким ущельем, на дне которого чуть поблескивал ручеек, по летнему делу почти высохший. Возле моста была мавританская башня, верх в развалинах, а подвал целехонький. Вот, думаю, здесь и на постой; спустился к ручью, напился как следует – глотка пересохла, а вода была чистая, свежая; достал я из ранца луковку и краюшку, весь свой припас, сел у ручья на камень и давай ужинать – а потом, думаю, завалюсь спать в подвале: не худая квартира для человека служивого, как ваше превосходительство, тоже старый солдат, и сами понимаете.
– Бывало, устраивался я и похуже, – сказал комендант, уложив носовой платок обратно в эфес-корзинку.
– Жую я свою краюшку, – продолжал солдат, – и вдруг слышу какой-то шум из подвала; прислушался – никак лошадь переступает. А потом выходит из подвальной двери неподалеку от воды какой-то человек и ведет под уздцы статного коня. Что за человек, при звездах не видно, а луны не было. Место дикое, глухое; с чего бы ему торчать в этой башне? Может, путник вроде меня, может, контрабандист, а может, и бандолеро – что из этого? Я, слава богу, гол как сокол, с меня много не возьмешь; сижу себе, жую краюшку.
Подвел он лошадь к воде почти рядом со мной, и тут я его разглядел толком. И удивился: одет он был по-мавритански, в стальных латах и круглом полированном шлеме – это я понял по звездному отсвету. И лошадь в мавританской сбруе, широкие такие стремена лопаткой. Так вот, я говорю, подвел он коня к ручью, тот запустил голову в воду по уши, пьет и пьет, как бы, думаю, не лопнул.
– Приятель, – говорю, – ну и пьет у тебя конь, это добрый знак, когда лошадь смело сует морду в воду.
– Пусть его пьет, – сказал чужак с мавританским выговором, – он уж год как ни глотка не пил.
– Клянусь Сантьяго, – говорю, – куда до него верблюдам, которых я видел в Африке. Слушай-ка, ты вроде как тоже солдат, может, сядешь, перекусишь со мной по-походному?
Честно сказать, мне было как-то не по себе в этом безлюдье, а он хоть и неверный, а все человек. К тому же ваше превосходительство и сами знаете, солдата с кем только судьба не сведет, для нашего брата религия дело десятое, и в мирное время солдат солдату друг и товарищ.
Комендант снова кивнул.
– Вот я и говорю; предложил я ему разделить какой ни на есть ужин, надо же было как-то оказать дружелюбие. А он:
– Некогда мне ни есть, ни пить. Мне до утра далеко поспеть надо.
– А в какие края? – спрашиваю.
– В Андалузию, – сказал он.
– Значит, нам с тобой по пути, – говорю, – ну, раз не хочешь со мной поесть, может, хоть подвезешь меня? Конь у тебя, вижу, крепкий, двоих легко свезет.
– Ладно, – сказал конник, да и как ему отказаться, это уж было бы невежливо и не по-солдатски, я ведь с ним готов был разделить кусок хлеба. И он вскочил на коня, а я уселся за ним.
– Держись крепче, – сказал он, – конь у меня быстрее ветра.
– И не таких видали, – говорю, и он тронул коня.
С шага на рысь, с рыси на галоп, а там – вскачь и во весь опор. Скалы, деревья, дома – все только мелькнет, и нет.
– Что это за город? – спрашиваю.
– Сеговия, – сказал он, и только сказал, а уж башни Сеговии далеко позади. Взлетели мы на горы Гвадаррамы и вниз у Эскуриала; промчались мимо стен Мадрида, пронеслись по равнинам Ламанчи. Так и стлались с вершины в низину, через горы, степи и реки в тусклом звездном блеске.
Словом, чтоб не томить ваше превосходительство, всадник вдруг встал на горном откосе. «Приехали, – сказал он, – здесь конец пути». Смотрю – а жилья кругом никакого, только вход в пещеру. Еще смотрю – и вижу: подъезжают и подходят люди в мавританском платье, словно их ветром приносит с четырех сторон света, и спешат внутрь пещеры, как пчелы в улей. Я и спросить ничего не успел, а конник вогнал лошади в бока свои длинные мавританские шпоры, и мы смешались с толпой. Петляли мы, петляли крутой дорогой и спустились в самую глубь горы. Понемногу откуда-то забрезжил свет, словно бы утренний, ранний-ранний. Потом будто и совсем рассвело, и мне стало видно все кругом. Справа и слева по дороге были просторные пещеры, вроде зал в арсенале. В одних по стенам висели щиты, шлемы, латы, копья, сабли, в других лежали громадные кучи всякого походного боевого снаряженья.
Вот бы порадовалось солдатское сердце вашего превосходительства, если б вы видели, сколько там заготовлено оружия и амуниции! А в других пещерах рядами стояла конница в полном вооружении, с развернутыми знаменами и копьями наготове, хоть сейчас в бой, но неподвижные, как статуи. Были еще залы, где витязи спали на земле возле своих коней, а пехота, казалось, вот-вот построится. И все в старинном мавританском платье и доспехах.
Короче, ваше превосходительство, мы наконец попали в огромную пещеру или, лучше сказать, подземный дворец: стены там в жилах золота и серебра сверкают алмазами, сапфирами и всякими самоцветами. В дальнем конце возвышение, на нем золотой трон, на троне мавританский царь, а по бокам толпятся вельможи и стоят негры-телохранители с саблями наголо. Народ валил и валил несчетными тысячами, и все один за одним подходили к трону и чествовали царя. Одни пришельцы были в расшитом каменьями пышном облачении без единого пятнышка, другие – в истлевших, заплесневелых лохмотьях, и доспехи на них погнутые, иссеченные и заржавленные.
Я до поры придерживал язык: ваше превосходительство сами знаете – негоже солдату лезть с вопросами, но тут уж я не выдержал.
– Слушай, приятель, – говорю, – что это за кутерьма?
– Это, – сказал всадник, – великая и страшная тай на. Знай, о христианин, что пред тобою двор и войск Боабдила, последнего царя Гранады.
– Какой еще, – говорю, – двор и войско? Боабдил с его двором вытурили отсюда уж сколько сот лет назад, и все они перемерли в Африке.
– Да, так написано в ваших лживых летописях, – отвечал мавр, – но знай же, что Боабдил и его воинство, все защитники Гранады были замкнуты в глубине горы мощным заклятьем. А царь и войско, которые будто бы оставили покоренную Гранаду, – это было шествие в их облике духов и демонов, дабы обмануть христианских государей. И скажу тебе еще, друг, что вся Испания – зачарованная страна. Нет такой горной пещеры, одинокой башни на равнине или разрушенного замка в горах, где бы скрытно не дремал околдованный витязь – век за веком, пока не искупятся грехи, за которые попущением Аллаха правоверные на время утратили это царство. Только однажды в году, в канун святого Иоанна, заклятье снимается от заката до рассвета и нам позволено примчаться сюда и поклониться своему государю; толпы, которые на твоих глазах вливались в пещеру, – это мусульманские воины со всех концов Испании. И я из них. Ты видел разрушенную предмостную башню в Старой Кастилии? В ней я провел много сотен лет и туда обязан вернуться до зари. А конные и пешие воины, застывшие в строю соседних пещерах, – все это очарованные защитники Гранады. В Книге судеб написано, что, когда минет срок заклятья, Боабдил ринется с горы во главе своего войска, отвоюет наследный дворец Альгамбры и гранадский престол, соберет воедино рассеянных по всей Испании зачарованных воинов, и зеленое знамя пророка снова заплещется над полуостровом.
– И когда же это все будет? – говорю.
– Аллах один ведает; мы уже надеялись, что близок день избавленья, но Альгамбра попала в железные руки неусыпного правителя, закаленного старого воина, всем известного под именем коменданта Манко. И пока такой воитель стоит головной заставою, готовый отразить первый натиск с горы, придется Боабдилу и его витязям еще подремать.
Комендант выпрямился в кресле, поправил палаш и подкрутил усы.
– Словом, чтоб опять же не слишком докучать вашему превосходительству, конник рассказал мне все это и спешился.
– Побудь здесь, – сказал он, – и постереги моего коня, а я пойду преклоню колено перед Боабдилом.
Вслед за этими словами он пристал к толпе, которая чередом продвигалась к трону.
– Как быть? – подумал я, оставшись сам по себе. – Ждать ли здесь, пока этот нечестивец вернется и умыкнет меня на своем бешеном скакуне бог весть куда; а может, не тратя времени попусту, вырваться из сонмища этих живых мертвецов? Ваше превосходительство сами знаете, солдат долго не раздумывает. Что до лошади, то хозяин ее был завзятый враг нашей веры и королевства, так что лошадь его по законам войны была моя. Я перескочил с крупа в седло, дернул поводья, шлепнул коня по бокам мавританскими стременами: забрался сюда, так пусть и выбирается как знает. Когда мы скакали мимо тех залов, где мусульманские конники стояли в недвижном строю, мне почудилось бряцанье оружия и глухой гул голосов. Я еще раз поддал коню стременами, и мы помчались вдвое быстрее. Позади раздался грохот, словно от обвала; цокну ли о камень тысячи копыт; меня нагнала бесчисленная толпа, понесла и вышвырнула из пещеры; тысячи тысяч теней разлетались на все четыре стороны.
В вихре и сумятице я грянулся оземь и лишился чувств. Когда я пришел в себя, оказалось, что я лежу на уступе скалы, а конь стоит возле: упавши, я неотпустил уздечки, а то бы он, пожалуй, умчался в свою Старую Кастилию.
Ваше превосходительство легко можете себе пред, ставить мое изумление, когда я огляделся кругом и увидел заросли алоэ, индийские смоквы и прочие южные растения; а внизу был большой город с башнями, дворцами и громадным собором.
Я побрел вниз, взяв коня в повод: сесть на него побоялся, чтоб он чего не выкинул, мало ли. По пути мне встретился ваш патруль, и я узнал от него, что подо мною – о диво! – лежит Гранада, а сам я у стен Альгамбры, крепости неустрашимого коменданта Манко, грозы всех зачарованных мусульман. Услышав это я решил тут же явиться к вашему превосходительству рассказать вам обо всем и упредить об опасности вокруг и снизу, чтобы вы своевременно оборон крепость и самое королевство от этого мерзостно воинства, затаившегося в утробе земли.
– Так скажи, друг, ты ведь опытный воин и нанюхался пороху, – сказал комендант, – как, по-твоему, вернее уберечься от беды?
– Смею ли я, простой рядовой, – смиренно сказал солдат, – давать советы вашему превосходительству, столь умудренному боевым опытом? Мне лишь кажется, что если ваше превосходительство прикажете наглухо замуровать все горные пещеры и расселины, Боабдил со своими полчищами окажется вроде как подземной мышеловке. А если еще и святой отец, добавил солдат, отвесив почтительный поклон иноку и набожно перекрестившись, – удостоит освятить эти завалы и укрепить их крестами, мощами и святынями, то что против них любые заклятья нечестивых!
– Да, святыни суть крепость нерушимая, отозвался монах.
А комендант подбоченился, возложив руку на эфес своего толедского палаша, вперил взор в солдата и медленно повел головой из стороны в сторону.
– Неужто же, приятель, – сказал он, – ты и вправду полагал обморочить меня такими дурацкими байками об очарованных горах и зачарованных маврах? Молчать, мерзавец! – ни слова больше. Может, ты и старый солдат, но пред тобой солдат куда постарше так что оставь свои воинские хитрости. Эй, стража! Заковать малого в кандалы.
Скромная служанка хотела было замолвить словечко за пленника, но, глянув на коменданта, смолчала.
Заковывая солдата, один из стражей заметил, что карман его отнюдь не пуст, и вытащил оттуда длинный, туго набитый кожаный кошель. Взяв его за конец, он вытряхнул содержимое на стол перед комендантом, и надо сказать, что добыча была отменная. Перстни, украшенья, жемчужные четки, сверкающие алмазные крестики, куча старинных золотых монет – все звякнули со стола на пол и раскатились по чертогу.
Правосудие приостановилось: все ползали, собираючи раскатившиеся сокровища. Один комендант, преисполненный подлинно испанской гордости, сидел горделиво и неподвижно, хотя в глазах его мелькала тревога, покуда последняя монета и последний перстень не были уложены обратно в кошель.
Монах был не столь спокоен: лик его пылал, как печь, а глаза блестели и разбегались при виде четок и крестов.
– Ах ты, гнусный святотатец! – воскликнул он, – храм или часовню ты ограбил, стяжав столь святые реликвии?
– Ни храм, ни часовню, честной отец. Добыча-то, может, и святотатственная, но ее давным-давно стяжал тот нечестивый всадник, о котором шла речь. О ней-то я и собирался сказать его превосходительству, когда он мне запретил говорить: я, завладев чужой лошадью, положил в карман кожаный мешок, который висел у луки, и в нем, как видите, давняя добыча, с тех еще пор, как здесь и всюду хозяйничали мавры.
– Рассказывай, рассказывай, а пока что посиди-ка ты у нас в Алых Башнях: они хоть и не под заклятьем, но годятся на такой случай не хуже любой твоей мавританской зачарованной пещеры, – усмехнулся комендант.
– Да как ваше превосходительство устроите, на том и спасибо, – безмятежно сказал пленник. – Мне что, мне любое помещение сойдет; ваше превосходительство сами знаете – солдат человек привычный и привередничать не станет. Была бы темница покрепче да похлебка погуще, а там хоть трава не расти. Об одном только попрошу ваше превосходительство: позаботившись обо мне, не забудьте заткнуть горные ходы-выходы.
На том покамест и кончилось. Узника отвели в Алые Башни, в самый надежный каземат, арабскому коню нашлось место на конюшне его превосходительства, а кожаному мешку – в его превосходительства заветном ларчике. Правда, монах закинул было удочку насчет того, что награбленные святыни суть достояние церкви, но комендант его как-то не расслышал, и пречестной брат решил понапрасну не настаивать на своем, а просто оповестить об этом церковные власти в Гранаде.
Чтобы понять, отчего старый комендант Манко был так крут и скор на расправу, надо знать, что в то время в горах Альпухарры по соседству с Гранадой бесчинствовала шайка разбойников, дерзкого главаря которой звали Мануэль Бораско. Они разъезжали по дорогам и даже являлись переодетыми в городе, вынюхивая караваны с товаром и путников с туго набитым кошельком; потом их поджидали и обчищали в какой-нибудь глухомани. Эти беспрестанные и наглые грабежи наконец растревожили правительство, и местному начальству были разосланы указания не дремать и хватать всех подозрительных бродяг. Комендант Манко проявлял особое усердие: ведь о его крепости поговаривали худо, и теперь он не сомневался, что изловил кого-то из подручных Бораско.
Между тем молва понеслась и разговоры пошли не только в крепости, но и по всей Гранаде. Говорили, что тот самый Мануэль Бораско, гроза Альпухарры, угодил в когти старого коменданта Манко и сидит теперь в Алых Башнях; и все когда-нибудь ограбленные побежали его опознавать. Известно, что Алые Башни стоят в стороне от Альгамбры, на соседнем холме, и отделены от нее ложбиной, по которой проходит главная аллея ко дворцу. Огражденья нет: часовой несет стражу прямо перед башней. Зарешеченное оконце той камеры, куда засадили солдата, выходило на маленькую площадку. Здесь собирались поглядеть на него добрые люди из Гранады, словно на хохочущую гиену за прутьями зверинца. Никто, однако ж, не признал в нем Мануэля Бораско: у того ужасного грабителя вид был совершенно кровожадный и такого дружелюбного прищура быть никак не могло. Приходили не только из города – со всего края сходились люди, но узник никому не был знаком, и народ стал подумывать, нет ли правды в его россказнях. Что Боабдил с войском замкнуты внутри горы – это было старинное предание, и старожилы слышали о нем еще от своих отцов. Толпы ходили на Солнечную Гору – вернее, на гору святой Елены – искать пещеру, о которой говорил солдат; многие подходили к глубокому черному колодцу, заглядывали в него и думали, так ли уж он глубок, – но и поныне он слывет входом в подземные чертоги Боабдила.
У простолюдинов солдат постепенно стал героем. В Испании разбойника с гор отнюдь не презирают, как презирают грабителя в любой другой стране; напротив, простые люди видят в нем едва ли не рыцаря. Да и к начальству как не придраться при случае: многие начали роптать, что комендант Манко чересчур уж строг, и узника произвели в мученики.
К тому же и солдат был весельчак и балагур: всякого подходившего к оконцу он награждал шуточкой, а со всякою дамой любезничал. Он раздобыл откуда-то старую гитару, сидел у окна и распевал баллады и куплеты к восторгу женского пола, сходившегося ввечеру на площадку попеть и сплясать болеро. Бороду свою он подстриг, загорелое лицо его женщинам нравилось, а скромная служаночка коменданта сказала даже, что прищур его бьет наповал. Эта добросердечная девица с самого начала прониклась состраданием к его злосчастной судьбе и, вотще попытавшись смягчить коменданта, стала сама облегчать жизнь узнику. Каждый день она приносила ему то-другое с комендантского стола, а иногда и из кладовой, от щедрот своих прибавляя бутылочку отборного Валь де Пеньяс или душистой малаги.
Покамест коменданту эдак потихоньку изменяли его тылы, враги его бушевали и неистовствовали. В Гранаде давно было известно, что при пленнике оказался кошель золота и драгоценностей, и молва давно превратила кошель в мешок. Старинный соперник коменданта генерал-губернатор тут же поднял территориальный вопрос. Он настаивал, что раз пленник был захвачен вне пределов Альгамбры, то он подлежит его ведению, а посему требовал выдачи его тела и spolia opima [22] вдобавок. А смиренный инок сообщил Великому Инквизитору о крестах, четках и прочих святынях из кошеля, преступник был уже обвинен в святотатстве и телесно затребован на очередное аутодафе, добычу же его надлежало вернуть церкви. Страсти разгорелись: разъяренный комендант клялся, что он отнюдь не выдаст узника, но скорее вздернет его на виселицу в Альгамбре как шпиона, изловленного возле крепости. Генерал-губернатор пригрозил выслать отряд солдат и забрать узника из Алых Башен в городскую тюрьму. Великий Инквизитор тоже собрался действовать своими силами. Коменданту донесли об этих замыслах поздно вечером.
– Пусть себе приходят, – сказал он, – а я их дожидаться не стану. Ранней нужно быть пташкой, чтоб обштопать старого солдата.
И он распорядился на рассвете перевести узника в подвальную темницу главной башни Альгамбры.
– Вот что, детка, – сказал он своей скромной служанке, – постучи-ка в дверь и разбуди меня до первых петухов, я сам за всем присмотрю.
День забрезжил, петухи пропели, но в дверь коменданта никто не постучал. Солнце высоко поднялось над горными вершинами и светило вовсю, когда коменданта пробудил от утренних сновидений бывалый капрал, и каменное лицо его было искажено ужасом.
– Нету! Ушел! – крикнул капрал, едва переводя дыхание.
– Кого нету? Кто ушел?
– Солдат – разбойник, а может, и сам дьявол: темница его пуста, а дверь на замке, и никто не знает, как он оттуда выбрался.
– Кто последний видел его?
– Ваша служанка: она ему относила ужин.
– Позвать ее немедля.
Но и служанку позвать не удалось. Ее комната тоже была пуста, а постель не смята: видно, она составила компанию преступнику, с которым последние дни почасту разговаривала.
Это тронуло старого коменданта за больное место; но не успел он опомниться, как открылись новые пропажи. В комендантской он обнаружил, что заветный ларь его раскрыт и оттуда исчез кожаный кошель, а с ним еще пара увесистых мешков с дублонами.
Но как и куда скрылись беглецы? Старый кресту янин из хижины у дороги на сьерру объявил, что перед рассветом был разбужен конским топотом, унесшимся в горы. Он высунулся из окна и успел разглядеть всадника, спереди которого сидела женщина.
– К конюшням! – крикнул комендант Манко. Кинулись к конюшням: все лошади были в стойлах, кроме арабского скакуна. На его месте у яслей торчала здоровенная дубина с подколотой запиской: «В дар коменданту Манко от старого солдата».
Празднество в Альгамбре
День ангела моего соседа и равнопрестольного соперника пришелся на его пребывание в Альгамбре, и в придачу к родне и домочадцам на этот семейный праздник съехались из дальних мест управители и старые слуги графа – поздравить именинника, повеселиться и на славу угоститься. Это было хоть и слабое, но живое подобье старинных обычаев испанской знати.
Испанцы всегда и во всем любили размах. Огромные дворцы, тяжелые экипажи с лакеями на подножках и запятках, пышные выезды, всевозможная и бесполезная прислуга – кажется, чем родовитее вельможа, тем больше народу толчется у него в доме, кормится за его счет и норовит слопать его живьем. Во времена войн с маврами, войн беспрерывных и внезапных, была, конечно, надобность содержать толпы вооруженной челяди, всякого могли в любой день осадить в собственно?! замке или призвать на врага с ополчением.
Но войны кончились, а обычай остался; что было необходимостью, стало чванством. Завоеванья и открытия обогащали страну и сопутствовали пристрастью к царственному роскошеству. В Испании от века заведено – из тщеславия пополам со щедростью, – что престарелого слугу не прогоняют, а содержат до его смертного часа; мало того, его дети, внуки, а пожалуй, еще родня и свойственники постепенно прибиваются к дому. Поэтому великолепные дворцы испанских вельмож, где огромные хоромы кой-как обставлены скудной и небогатой утварью и оттого производят впечатление дутой роскоши, строились исходя из обыкновений их владельцев. В них еле-еле размещались поколения у наследованных нахлебников, объедавших знатного испанца.
Патриархальные обычаи испанской знати пришли в упадок с оскудением доходов, но дух, питавший их, жив доселе и нипочем не желает считаться с переменами. Даже у самых бедных дворян непременно есть наследственные прихлебатели, которые помогают им нищать. А те, кто, подобно моему соседу графу, сохранил остатки былых несметных богатств, хранят трогательную верность заветам предков, и поместья их запружены толпами всепожирающей праздной челяди.
Поместья графа, частию весьма обширные, разбросаны по всему королевству, но доход от них невелик: иные, как он меня заверил, едва-едва продовольствуют тамошние полчища дворовых, которые твердо знают, что им положен от графа стол и дом – ведь их предки объедали его род с незапамятных времен!
Именины старого графа позволили мне присмотреться к испанскому быту. Приготовленья к празднику шли два или три дня. Из города привозили всевозможные яства, лаская обоняние инвалидов на часах у Врат Правосудия. По дворикам сновали хлопотливые слуги, в старинной дворцовой кухне шумно суетились повара и поварята, и очаги гудели непривычным огнем.
В торжественное утро я видел старого графа патриархом: вокруг него собралась семья и домочадцы; тут же были и управители, разорявшие его именья себе на потребу, а бесчисленные древние слуги и старинные нахлебники разгуливали по дворикам и тянули носом в сторону кухни.
Альгамбру заполонило веселье. В ожидании обеденного часа гости рассеялись по дворцу и тешились прелестью его чертогов, фонтанов и тенистых садов; в залах, недавно столь тихих, звенели смех и музыка.
Пировали – ибо званый обед в Испании подлинное пиршество – в прекрасном мавританском Чертоге Двух Сестер. Столы ломились от изобилия плодов, череде блюд не было конца, и я подивился, до чего верно описано в «Дон Кихоте» испанское пиршество на богатой свадьбе Камачо. За столом царило радостное оживленье: хотя обычно испанцы воздержаны, но в таких случаях они – а в особенности андалузцы – прямо-таки упиваются едою. Я же был странно возбужден оттого, что пирую в царских чертогах Альгамбры, а хозяин мой – отдаленный родственник мавританских владык и прямой потомок Гонсальво из Кордовы одного из знаменитейших христианских воителей.
После пирушки мы перебрались в Посольский Чертог. Здесь каждый старался внести лепту в общее веселье: пели, импровизировали, рассказывали удивительные истории, плясали народные танцы под звон гитары, этой вездесущей услады испанского сердца.
Как обычно, юная дочь графа одушевляла и восхищала все общество, и я наново залюбовался ее чарующей и многообразной одаренностью. Она представила с подружками две-три сценки изящной комедии, в которых играла непринужденно и с тонкой грацией; она изображала – всерьез и в шутку – знаменитых итальянских певиц, и голос ее разливался на все лады, а меня вдобавок заверили, что изображенья весьма похожие; столь же удачно она подражала наречьям, танцам, песням и повадкам цыганок и крестьянок из долины – и все это с пленительным изяществом и женственным тактом.
Особенно обаятельно было то, что она ничуть не тщеславилась и не манерничала. Все делалось само собою или не чинясь в ответ на просьбу. Ей словно и невдомек были собственная прелесть и незаурядные дарованья; она резвилась простодушно и беспечально, как ласковое и невинное дитя в своем дому. Мне, кстати, было сказано, что на людях она никогда не разыгрывается – вот только как сейчас, в домашнем кругу.
Должно быть, она была на редкость приметлива, ибо те сцены, нравы и повадки, которые представляла столь верно и живо, могла наблюдать лишь мельком. «Мы и сами все время удивляемся, – сказала графиня, – где это наша Ла Нинья так успела навостриться: она ведь почти безвыездно живет дома, в лоне семьи».
Близился вечер; сумеречные тени устлали чертоги; нетопыри выбрались из укрытий и заметались туда-сюда. Юной графине и ее подружкам взбрело на ум пройтись под водительством Долорес по нехоженым закоулкам дворца в поисках тайн и волшебства. Они боязливо заглянули в угрюмую старую мечеть и прянули прочь, услышав, что здесь был убит мавританский царь; они отважно спустились в таинственные купальни, напугали друг друга ворчаньем воды в скрытых трубопроводах и пустились бежать, для пущего страха притворяясь, будто увидели зачарованных мавров. Потом они отправились к Железным воротам, о которых в Альгамбре ходит недобрая слава. Это потайной выход в темное ущелье, к нему ведет узкий крытый проулок. В детстве Долорес и ее сверстницы очень боялись этого проулка, потому что там из стены высовывается бестелая рука и хватает проходящих.
Стайка искательниц волшебства подобралась к этому проулку, но войти в него на ночь глядя было уж очень боязно: страшная рука-то ведь не дремлет!
Наконец они примчались обратно в Посольский Чертог, задыхаясь от полупритворного ужаса: там, в проходе, два призрака в белом! Разглядеть их они не успели, но все видели, как они белеют в сумраке. Скоро подоспела Долорес: она объяснила, что это не призраки, а две мраморные красавицы у входа в сводчатый проулок. Некий степенный, но, по-моему, чуть лукавый пожилой мужчина, кажется графский адвокат или поверенный, успокоительно заметил, что статуи эти сопричастны одной из величайших тайн Альгамбры, что про них есть прелюбопытная история и что это своего рода мраморный памятник женской скрытности и молчаливости. Все стали просить его рассказать историю про изваянья. Он немного задумался, припоминая подробности, и поведал примерно нижеследующее.
Легенда о двух скрытных статуях
В одном заброшенном покое Альгамбры жил когда-то коротышка-весельчак по имени Попе Санчес, подручный садовника, живой и проворный, как кузнечик; он распевал весь день напролет. Был он душою и отрадой всей крепости; кончив работу, он садился на каменную скамью на площади, перебирал струны гитары и тешил старых солдат нескончаемыми балладами о Сиде, Бернардо дель Карпио, Фернандо дель Пульгаре и других испанских героях; а то, бывало, заводил музыку повеселее, и девушки пускались отплясывать болеро или фанданго.
Как почти у всех коротышек, жена у Лопе Санчеса была рослая и пышнотелая и могла, кажется, шутя положить мужа в карман; зато вместо обычного у бедняка десятка ребятишек судьба наградила его только одним. Двенадцатилетнюю черноглазую дочку его звали Санчика, она была веселая, как отец, и он в ней души не чаял. Когда он работал в саду, она играла неподалеку; если он присаживался в тени, танцевала под его гитару; и резвее юной лани носилась по рощам, аллеям и запустелым чертогам Альгамбры.
В канун Иванова дня празднолюбивые обитатели Альгамбры, мужчины, женщины и дети, взошли на плоскую вершину Солнечной Горы над Хенералифе, ибо под солнцеворот полагалось пробыть там до поздней ночи. Ясная луна озаряла серебристо-серые горы, купола и шпили Гранады подернуло мглою, и Вега с ее сумрачными кущами и мерцающими потоками была совсем сказочная. По древнему обычаю, сохранившемуся от мавров, на самом верху горы разожгли костер. Все окрестные жители тоже несли ночное бденье, и повсюду – в долине и в горах – колыхались бледные огни костров.
Весь вечер протанцевали под гитару Лопе Санчеса, который под праздники бывал еще вдвое веселей обычного. Тем временем Санчика с подругами бегали по развалинам мавританских укреплений, когда-то венчавших гору; собирая камушки во рву, девочка нашла маленькую руку, выточенную из гагата: четыре пальца ее были сложены в кулачок, а большой прижат сверху. Обрадованная находкой, Санчика прибежала с нею к матери. Пошли умные толки, посыпались мудрые советы; руку разглядывали с суеверной опаской. «Выбрось, – говорил один, – это мавританская штуковина, от нее жди колдовства или порчи». «Зачем же выбрасывать, – возражал другой, – может, какой ювелир на Закатине за нее что-нибудь даст». Подошел и старый смуглолицый солдат, который много лет прослужил в Африке и почернел там не хуже мавра. Он осмотрел находку со знающим видом. «Видывал я такие вещицы у берберов, – сказал он. – Очень помогает от дурного глаза, от чар и ворожбы. Будь уверен, друг Лопе, дочка твоя нашла ее на счастье».
Услышав это, жена Лопе Санчеса обвязала гагатовую руку лентой и повесила ее на шею дочери.
Талисман навел на излюбленные россказни о маврах. Танцевать перестали, расселись на земле и стали припоминать преданья, слышанные от старших. Немало легенд было и про ту самую гору, на которой они сидели, – сущую обитель призраков. Одна древняя старуха расписала подземный дворец в горной утробе, где, говорят, так и пребывает зачарованный Боабдил со всем своим двором.
– Вон там, – сказала она, указывая на дальние груды и насыпи, – есть бездонный черный колодец, и уходит он в самую глубь горы. Посули ты мне всю Гранаду, и то я в него не загляну. Давным-давно один бедняк из Альгамбры пас на этой горе коз и полез туда за козленком. Когда он вылез, на него смотреть было страшно, и нес он что-то несусветное, все так и решили, что человек спятил. День или два он сплошь городил про мертвых мавров, которые будто бы гонялись за ним по пещере, и нипочем больше не хотел пасти коз на этой горе. Ну, потом он все-таки согласился, и только его, беднягу, и видели. Соседи пришли, смотрят – козы его щиплют травку среди развалин, шляпа и плащ лежат возле колодца, а самого нет, как не бывало.
Маленькая Санчика слушала рассказ затаив дыхание. Она была очень любопытная, и ей тут же стало невтерпеж заглянуть в этот зловещий колодец. Она тайком оставила подруг, побежала к дальним развалинам, осмотрелась там и нашла ямину или пересохший бассейн возле крутого откоса к долине Дарро. Посреди бассейна зияло отверстие колодца. Санчика подобралась к краю и заглянула внутрь. Там было черным-черно и, наверно, ужасно глубоко. У нее мурашки побежали по спине, она отшатнулась, потом снова заглянула, чуть не убежала и заглянула опять – ей нравилось, что было так страшно. Наконец она подкатила большой камень и перевалила его через край. Сначала все было тихо, потом он грянулся о какой-то выступ и загромыхал от стенки к стенке, гулко и раскатисто, будто гром; потом глубоко-глубоко плеснула вода, и снова все стихло.
Но стихло ненадолго. В мрачной бездне словно что-то пробудилось. Колодец зарокотал и загудел, как огромный улей. Гуденье нарастало, и в нем проступили многолюдный гул голосов, бряцанье оружия, дробь литавров и клики труб, точно войско выступило на битву изнутри горы.
Девочка безмолвно и перепуганно отпрянула и стремглав помчалась туда, где остались родители и соседи. Но там никого не было. Костер потух, и последняя струйка дыма растаяла в лунном свете. Дальние огоньки на горах и в долине тоже погасли, и все кругом словно замерло. Санчика громко позвала родителей и подружек, но никто не откликнулся. Она пробежала по склону горы, по садам Хенералифе, и только в аллее, ведущей в Альгамбру, опустилась на скамейку под деревьями, чтобы перевести дыхание. Колокол на сторожевой башне Альгамбры пробил полночь. Стояла оцепенелая тишь, будто уснула вся природа; только чуть слышно журчал за кустами невидимый ручеек. Благоуханная ласка ночи почти убаюкала девочку, но вдали что-то вдруг заискрилось, и она в изумлении увидела, что с горы в аллею сворачивает длинная кавалькада мавританских воинов. Одни были с копьями и щитами, другие – с секирами и саблями, и полированные латы их блистали в лучах луны. Кони горделиво гарцевали и грызли удила, но копыта их опускались беззвучно, точно подбитые войлоком, и всадники были бледнее смерти. Между ними ехала красавица с короной на голове и жемчужными нитями в длинных золотистых прядях. Лошадь ее до земли покрывала попона из темно-алого бархата, расшитого золотом, а красавица о чем-то печалилась и не поднимала опущенных глаз.
Следом ехали царедворцы в пышном облачении и в разноцветных тюрбанах, и в толпе их на буланом жеребце сам Боабдил эль Чико в мантии, усыпанной самоцветами, и алмазной короне. Маленькая Санчика тотчас узнала его: он был с русой бородою, точь-в-точь как на картине в Хенералифе. Она с изумленьем и восторгом глядела на блистательное шествие, струившееся меж деревьев; хоть она и знала, что царь, придворные и воины, все такие бледные и немые, наверно, явились с того света и не иначе как заколдованные, но ничуть их не боялась: так ее ободрял волшебный талисман у нее на шее.
Кавалькада проехала, она встала и пошла следом, к большим Вратам Правосудия, распахнутым настежь. Старые инвалиды-часовые лежали в барбакане на каменных лавках и спали как убитые – видно, зачарованным сном. Призрачное шествие, развернув знамена и трубя во все трубы, беззвучно пронеслось мимо них. Санчика тоже хотела войти, но вдруг заметила посреди барбакана провал, уводивший вглубь, под башню. Она заглянула в него, чуть-чуть спустилась – и обрадовалась при виде высеченных в камне ступеней и сводчатого прохода с серебряными лампадами по стенам, источавшими мягкий свет и легкий аромат. Она шла и шла и наконец попала в большой подземный чертог, пышно убранный по-мавритански и осиянный серебряными и хрустальными светильниками. На диване восседал старик в мавританском платье, с длинной седой бородой; он дремал, роняя голову на грудь и подпершись посохом, который, казалось, вот-вот выскользнет из его руки; поодаль сидела прекрасная женщина в старинном испанском наряде и переливчатом алмазном венце; волосы ее были перевиты жемчужными нитями. Она тихо играла на серебряной лире. Маленькая Санчика вспомнила рассказы стариков соседей о готской царевне, заточенной в горе с арабским стариком звездочетом, которого она усыпляла волшебной лирой.
Увидев смертную в зачарованном чертоге, красавица в изумлении прервала музыку.
– Не канун ли нынче присноблаженного Иоанна? – спросила она.
– Да, – отвечала Санчика.
– Значит, на одну ночь снято магическое заклятье. Подойди сюда, дитя, не бойся. Я, как и ты, христианка, но меня держат здесь могучие чары. Тронь мои оковы амулетом со своей шеи, и на эту ночь я стану свободна.
Сказав так, она откинула покрывало: стан ее охватывал широкий золотой обруч, прикованный к полу золотой цепью. Девочка немедля коснулась обруча гагатовым кулачком: колдовская крепь разомкнулась и спала. Золото звякнуло; старик очнулся и протер глаза; но царевна пробежала пальцами по струнам лиры, и он снова дремотно закивал, а посох колебался в его руке. «Теперь, – сказала царевна, – коснись амулетом его посоха». Девочка так и сделала, и посох выпал из руки звездочета, а сам он простерся на диване, объятый глубоким сном. Царевна осторожно прислонила к голове спящего чародея серебряную лиру и, тронув струны над его ухом, промолвила:
– О волшебство музыки! Продлись и владей его чувствами до наступленья утра. Иди за мною, дитя, – сказала она Санчике, – и увидишь Альгамбру такой, как во дни ее славы, ибо твой волшебный талисман проницает любые чары.
Санчика в молчании последовала за нею. Проход вывел их в барбакан Врат Правосудия – и они оказались на Водоемной площали перед дворцом.
Площадь была заполнена мавританским воинством, конным и пешим; над строями реяли знамена. У портала дворца стояла царская стража и ряды черных африканцев с обнаженными саблями. Стояли они как онемелые, и Санчика шла мимо них без всякого страха. Удивительнее всего был сам дворец, в котором она выросла. Яркий лунный свет озарял чертоги, дворики и сады ясно, как днем, но все выглядело так непривычно! На стенах не было ни подтеков, ни трещин, и завешаны они были не паутиной, а дорогими дамасскими шелками; сверкала позолота, горели свежестью цветные узоры. И в чертогах, всегда таких пустых и голых, везде стояли диваны и сиденья в роскошной обивке, расшитой жемчугами и многоцветными каменьями, и повсюду – во двориках и в садах – вздымались струи фонтанов.
В кухнях стоял дым коромыслом: повара стряпали призрачные кушанья, жарились и варились бесплотные цыплята и куропатки; слуги сновали туда-сюда с горами яств на серебряных подносах, готовя пиршественный стол. В Львином Дворике, как в мавританские времена, было полным-полно стражи, придворных, фа-кихов; и в Чертоге Правосудия надо всеми восседал на своем троне окруженный царедворцами Боабдил, ночной владыка призрачного царства. Люди толпились и суетились, но не было слышно ни слова, ни шага; заполуночную тишь нарушал лишь плеск фонтанов. В немом изумлении следовала Санчика за царевной, и они подошли к порталу сводчатого прохода под мощною башней Комарес. За аркой портала по обе стороны белели мраморные изваянья сидящих боком женщин. Лица их были отвернуты, потупленные взоры скрещивались где-то на стене прохода. Зачарованная красавица остановилась и поманила к себе девочку.
– Это, – сказала она, – большая тайна, которую я открою тебе в награду за твое доверие и храбрость. Эти скрытные статуи давным-давно воздвиг над своими замурованными сокровищами один мавританский царь. Скажи отцу искать в том месте, на которое они обе смотрят, и он станет богаче всех в Гранаде. Но только твоей невинной рукою и с помощью твоего талисмана можно добыть этот клад. Попроси отца разумно распорядиться сокровищами; часть их пусть пойдет в уплату за ежедневные мессы о моем избавленье от злых чар. Вслед за этими словами она повела Санчику в садик Линдарахи, расположенный неподалеку от прохода со статуями. Лунный луч дрожал на воде фонтана и обливал тихим светом апельсины и цитроны. Красавица сорвала веточку мирта и увенчала ею девочку.
– Пусть это останется в память, – сказала она, – о том, что я открыла тебе, и в залог того, что подлинно открыла. Мой час настал – мне пора возвращаться в зачарованный чертог; за мною тебе идти нельзя, прощай.
Сказав так, царевна ступила в черный проход под башню Комарес и скрылась с глаз.
Далекий крик петуха донесся откуда-то снизу из долины Дарро, и слабый свет забрезжил над вершинами гор на востоке. Повеял легкий ветерок, шелест как бы сухих листьев пробежал по дворам и коридорам Альгамбры, и дверь за дверью со скрежетом затворились. Санчика вернулась туда, где недавно еще толпились полчища теней, но Боабдила с его призрачным двором уже не было. Луна озаряла пустые чертоги и галереи, лишенные мимолетной роскоши, изъеденные и испятнанные временем, обвешанные паутиной. В тусклом предутреннем свете метнулся нетопырь, и квакнула лягушка на пруду.
Санчика скорей побежала к неприметной лесенке на задворках, которая вела в их скромное жилище. Дверь, как всегда, была отворена: Лопе Санчес, по бедности своей, не нуждался в замках и запорах. Девочка неслышно пробралась к своей подстилке, припрятала в изголовье миртовую веточку и тотчас уснула.
Наутро она обо всем рассказала отцу. Лопе Санчес заверил ее, что это был только сон, посмеялся над своей легковерной дочуркой и пошел, как обычно, Работать по саду. Едва он успел приняться за дело, как увидел, что к нему во весь дух мчится Санчика.
– Папа, папа! – кричала она. – Смотри, какой миртовый венок надела мне на голову та мавританская красавица!
Лопе Санчес глянул и обомлел: миртовый стебель был чистого золота, а листья – изумрудные. К драгоценностям он был непривычен и не особенно представлял, какова цена веночку, но понять – понял, что дочке его не просто все приснилось, а если и приснилось, то не без толку. Прежде всего он велел дочери держать язык на привязи, но только на всякий случай: Санчика была вовсе не болтлива. Он поспешил в сводчатый проход, к двум мраморным статуям. И заметил, что они, не глядя на проходящих, смотрят на одно и то же место в проходе. Лопе Санчес порадовался такому надежному способу сохранить тайну. Он проследил, куда глядят статуи, сделал отметку на стене и удалился.
Однако ж весь день Лопе Санчес не находил себе места. Он почти безотлучно околачивался возле статуй, обливаясь холодным потом от ужаса, что клад его вот-вот откроют, и вздрагивал, если кто-нибудь проходил неподалеку. Он бы отдал все на свете, лишь бы как-нибудь повернуть головы статуй, забыв, что они глядели так век за веком и никто ни о чем не догадывался.
– А, прах вас забери, – говорил он про себя, – ну так и смотрят. Придумано, нечего сказать!
Заслышав кого-нибудь, он крался прочь, словно одно то, что он здесь, уже подозрительно. Потом осторожно возвращался, выглядывая издали, все ли на месте, но при виде статуй снова впадал в отчаяние.
– Сидят, голубушки, – говорил он, – и смотрят, смотрят, смотрят – как раз туда, куда смотреть не надо. Ах, чтоб им! Бабы, как есть бабы: не могут языком сказать, так глазами выбалтывают.
Наконец, на счастье его, долгий тревожный день подошел к концу. Отзвучали дневные шаги в гулких чертогах Альгамбры, последний чужак удалился, большие ворота задвинули и замкнули, нетопыри, лягушки и крикливые совы снова завладели опустелым дворцом.
Лопе Санчес подождал, однако, настоящей ночи и тогда уж пошел с дочкой в гости к изваяньям. Они все так же проницательно и загадочно созерцали замурованный клад. «С вашего позволения, любезные дамы, – подумал Лопе Санчес, проходя мимо них, – я избавлю вас от лишних забот, а то вы, поди, устали хранить тайну три не то четыре сотни лет».
Он разломал стену, где было помечено, и скоро открылся тайник с двумя большими фаянсовыми кубышками. Он попробовал их вытащить, но и с места не сдвинул, пока не коснулась их легкая рука его дочки. С ее помощью он достал кубышки и обнаружил, к своей превеликой радости, что они полны мавританских золотых монет, перемешанных с драгоценностями и дорогими каменьями. За ночь он исхитрился перетащить все к себе в комнатушку, и недвижные стражи остались глядеть на пустую стену.
Итак, Лопе Санчес нежданно-негаданно стал богачом; но ведь богатство – дело хлопотное, а прежде он хлопот не знал. Как ему уберечь сокровище? Как воспользоваться им, чтоб никто ничего не заподозрил? Впервые в жизни он испугался грабителей. Он с ужасом оглядел свое ненадежное жилище и принялся заколачивать окна и двери; но толком заснуть так и не смог. Пропала вся его веселость, он не шутил с соседями и не пел песен; скоро он стал самым жалким существом в Альгамбре. Его старые приятели, заметив перемену, от души пожалели его и стали обходить стороной: они решили, что он впал в крайнюю нужду и, того гляди, начнет просить взаймы. Им и в голову не приходило, что он несчастен лишь тем, что богат.
Жена Лопе Санчеса тоже тревожилась, но у нее все-таки было легче на душе. Давно уж нам надо было упомянуть, что, зная мужа за человека неосновательного, она привыкла искать совета и наставления во всех важных делах у своего духовника брата Симона, дюжего, широкоплечего, синебородого и круглоголового монаха из соседней францисканской обители он пекся о душах доброй половины всех окрестных матрон. В большом почете был он и у сестер-монахинь без различия орденов, и они воздавали ему за услуги лакомствами собственного изготовления: сластями, печеньицами и душистыми настоечками, которые так хорошо подкрепляют силы, изнуренные постом и бдением.
Брат Симон трудился на славу. Осиливая знойным Днем подъем в Альгамбру, он весь так и лоснился от натуги. Его цветущие телеса, однако же, туго опоясывало вервие – знак непрестанного умерщвления плоти; встречные ломали шапки пред этим зерцалом благочестия, и даже собаки, учуяв дух святости, веявший от монашеского облаченья, провожали его жалобным воем.
Таков был брат Симон, духовный попечитель пригожей супруги Лопе Санчеса; и так как в Испании у женщин нету тайн от духовников, то ему вскоре было под большим секретом рассказано о найденном кладе.
Монах выпучил глаза, разинул рот и перекрестился раз десять.
– О дщерь моя духовная! – сказал он затем. – Знай, что муж твой совершил двойное прегрешенье – против властей светских и духовных. Сокровище, которое он присвоил, найдено в королевских владениях и, стало быть, принадлежит короне; поскольку же это богатство нечестивое, вырванное как бы из пасти сатанинской, то его должно пожертвовать церкви. Все же беде еще можно помочь. Принеси мне этот миртовый венок.
При виде веночка глаза его разгорелись, ибо изумруды были не только прекрасные, но и отменно крупные.
– Это, – сказал он, – как бы первоцвет сокровища, и его надо обратить на дела благочестия. Я повешу его как обетное приношенье пред образом святого Франциска у нас в часовне и нынче же ночью буду неусыпно молиться, дабы мужу твоему было дозволено свыше остаться владетелем вашего богатства.
Добрая женщина была в восторге, что примиренье с небесами обходится ей так дешево, и монах, запрятав венок под облачением, чинно отправился в свою обитель.
Лопе ^Санчес вернулся домой, узнал про исповедь и очень рассердился, потому что был не столь набожен, как жена, и уже давно втайне скрипел зубами, когда их навещал брат-францисканец.
– Женщина, – сказал он, – что же ты натворила? Из-за твоей болтливости все может прахом пойти.
– Как! – воскликнула она. – Я, по-твоему, должна таиться от духовного отца?
– Да нет, жена! Своих грехов ты не таи, выкладывай ему все как есть, только за меня не исповедуйся: я уж как-нибудь проживу с таким грехом на совести.
Но сетовать было поздно: слово не воробей, вылетит – не поймаешь. Оставалось надеяться, что монах будет помалкивать.
На другой день, когда Лопе Санчес ушел по делам, в дверь смиренно постучали и появился брат Симон, на лице которого были разлиты кротость и умиление.
– Дочь моя, – сказал он, – я всей душою взмолился святому Франциску, и он внял моим мольбам. Глубокой ночью он посетил меня во сне, но вид его был суров. «Как же, – сказал он, – просишь ты моего благословения обладателям сарацинского сокровища, видя убожество моей часовни? Иди в дом к Лопе Санчесу и во имя мое испроси у них толику мавританского золота на два подсвечника у главного алтаря, остальным же пусть владеют невозбранно».
Услышав об этом видении, добрая женщина истово перекрестилась, пошла к тайнику, где Лопе Санчес хранил сокровище, набила золотыми монетами большой кожаный кошель и отдала его францисканцу. Честной отец наградил ее за это столькими благословениями, что их должно было с лихвою хватить на самое отдаленное потомство Санчесов; затем он опустил кошель в рукав своей рясы, сложил руки на груди и удалился с видом смиреннейшей благодарности.
Когда Лопе Санчес узнал об этом очередном даянии, он чуть ума не решился.
– Несчастный я человек, – кричал он, – что меня ждет? Меня будут грабить и грабить, обдерут до нитки и пустят по миру!
Жена кое-как успокоила его, напомнив об оставшихся несметных сокровищах и о том, как немного взял с них, по доброте своей, святой Франциск.
Но – увы! – у брата Симона была уйма бедных и неимущих родственников, не говоря уж о полудюжине крепеньких круглоголовых сирот и найденышей, состоявших на его попечении. Поэтому он приходил изо дня в день от лица святого Доминика, святого Андрея, святого Иакова, пока бедный Лопе вконец не отчаялся, поняв, что либо он как-нибудь улизнет от святого отца, либо придется ему одарить все святцы наперечет. И он решил наскоро увязать, что еще уцелело, и потихоньку отъехать ночью куда глаза глядят
Во исполненье этого замысла он купил себе крепкого мула и привязал его в сумрачном подвале Семиярусной Башни, том самом, откуда, говорят, в полночь выскакивает бесовский жеребец Бельюдо и носится по улицам Гранады, а за ним свора осатанелых псов. Лопе
Санчес сам не слишком верил этим россказням, но они были ему на руку: вряд ли кто сунется в подземное стойло призрачного коня. Семью свою он отправил засветло и велел ждать его в дальнем селении на равнине. Когда стемнело, он перетаскал сокровища в подвал, навьючил их на мула, вывел его наружу и стал не спеша спускаться по ночной аллее.
Лопе предпринял все это в глубокой тайне, не посвятив в нее никого, кроме своей верной женушки. Но каким-то чудом тайна открылась и брату Симону. Божий человек увидел, что нечестивое сокровище вот-вот навеки уплывет у него из рук, и решил поживиться напоследок во славу церкви и святого Франциска. Когда отзвонили по усопшим и на Альгамбру низошла тишь, он тайком покинул обитель, вышел Вратами Правосудий и укрылся в кущах роз и лавров возле главной аллеи. Колокол на сторожевой башне отбивал четверть часа за четвертью, а он все сидел и сидел, слушая уханье сов и дальний лай собак из цыганских землянок.
Наконец до него донесся стук копыт, и в сумраке между деревьями он смутно завидел спускавшегося под гору мула. Дюжий монах посмеивался, думая, какую свинью он сейчас подложит славному Лопе.
Подоткнув рясу и виляя задом, словно кот, стерегущий мышку, он дождался, пока добыча появилась прямо перед ним, выскочил из зарослей, схватился одной рукою за холку, другой – за круп и молодецким прыжком, какой не посрамил бы и самого лихого кавалериста, взмахнул на спину мула.
– Вот так, – сказал брат Симон, – теперь и поглядим, кто кого перехитрил.
Но едва он вымолвил эти слова, как мул начал брыкаться, дыбиться и рваться – и помчался под гору во всю прыть. Монах попробовал придержать его, но куда там! Со скалы на скалу, из чащи в чащу; ряса изодралась и трепыхалась по ветру, бритую макушку стегали ветки и царапали тернии. А по пятам за ними – о ужас, о несчастье! – с яростным лаем гнались семь неистовых псов; тут-то монах и понял, что он оседлал самого Бельюдо!
И промчались они, вопреки старинной пословице «Черт монаху не попутчик», по главной аллее, через Пласа Нуэва, по Закатину, вокруг Виваррамблы – и столь бешеной скачки и такого адского лая не бывало еще ни на одной охоте. Монах призывал на помощь всех святых и Приснодеву на придачу, но от каждого имени Бельюдо взвивался, как пришпоренный, чуть не над домами. Так всю ночь до рассвета и носило несчастного брата Симона туда, сюда и напропалую, пока на нем живого места не осталось, а кожа, страшно сказать, висела клочьями. Наконец петуший крик возвестил наступление дня. При этом звуке бесовский конь вздыбился и стрелой помчал к своей башне: Виваррамбла, Закатин, Пласа Нуэва, фонтанная аллея, а семь псов выли, визжали, тявкали и клацали зубами у самых щиколоток ополоумевшего монаха. Они достигли башни с первым рассветным лучом, тут чертов жеребец взбрыкнул так, что монах кувырком полетел наземь, ринулся со своей адской сворой в черный подвал, и душераздирающий содом вмиг стих.
Бывало ли когда, чтоб святой человек претерпел такое дьявольское надругательство? Рано поутру на злополучного брата Симона набрел какой-то крестьянин: разбитый и истерзанный монах лежал под смоковницей возле башни и не мог ни говорить, ни двигаться. Бережно и заботливо перенесли его в келью; пошел слух, что его подстерегли и избили грабители. День-другой он пальцем пошевельнуть не мог и утешался только мыслью, что хоть и проморгал мула с сокровищем, но все же порядком порастряс нечестивое достояние. Едва руки начали ему повиноваться, он запустил их под тюфяк, где был схоронен миртовый веночек и набитые золотом кошели – доброхотные да-янья набожной Доньи Санчес. Каково же было его огорченье, когда оказалось, что веночек – просто засохшая миртовая ветка, а кошели набиты песком и камушками!
Но сколь ни был удручен брат Симон, у него все же хватило благоразумия не болтать языком, а то бы он стал общим посмешищем и получил нагоняй от своего настоятеля. Лишь через много лет, на смертном одре он поведал духовнику о ночном катанье на Бельюдо.
А Лопе Санчес исчез из Альгамбры, и долгое время о нем не было ни вестей, ни слуху. Он оставил по себе добрую память как о былом весельчаке; правда, перед тем как скрыться, он ходил угрюмый и озабоченный: видно, беднее всех бед, когда денег нет. Через несколько лет один его старый приятель, солдат-инвалид, поехал в Малагу и там чуть не угодил под экипаж, запряженный шестерней. Карета остановилась, из нее вылез пожилой, богато одетый идальго в парике с косицей и кинулся поднимать беднягу инвалида. И как же тот удивился, узнав в почтенном кабальеро старину Лопе Санчеса, который справлял свадьбу своей дочери Санчики с одним из местных грандов.
Была в карете и Донья Санчес, раздобревшая, как бочка, вся в перьях и драгоценностях, увешанная жемчужными и алмазными ожерельями, унизанная перстнями – словом, подобного наряда не видали со времен царицы Савской. А маленькая Санчика стала такой писаной красавицей, что ее впору было принять за герцогиню, а то и за принцессу. Рядом с нею сидел жених – невзрачный тонконогий человечишко, но зато сразу было понятно, что кровь в нем самая голубая: ведь настоящие испанские гранды выше трех локтей не растут.
Богатство не испортило славного Лопе. Старый приятель несколько дней прогостил у него, побывал с ним и в театрах и на корриде и наконец отправился домой с мешком денег для себя и с другим для всех прочих друзей Лопе в Альгамбре.
Сам Лопе рассказывал, будто богатый братец в Америке завещал ему медные рудники; но дошлые старожилы Альгамбры в один голос говорят, что он просто-напросто разгадал тайну двух мраморных красавиц. Эти скрытные статуи и по сей день все так же значительно смотрят обе в одну точку на стене, и многие полагают, что остатки клада еще там и дожидаются какого-нибудь предприимчивого путешественника. Другие же, в особенности гостьи Альгамбры, самодовольно поглядывают на статуи и считают их памятником женской скрытности: оказывается, женщины тоже умеют хранить секреты.
Крестовый поход великого магистра ордена Алькантара
Как-то утром, перелистывая в университетской библиотеке старинные хроники, я напал на небольшой эпизод истории Гранады, столь характерный для того неуемного рвения, с каким христиане порою ополчались против этого прекрасного, но обреченного города, что меня потянуло извлечь его из пергаментной гробницы на свет божий и представить на суд читателю.
В лето господне 1394-е великим магистром ордена Алькантара был доблестный и набожный рыцарь по имени Мартин Яньес де Барбудо, снедаемый пламенным желанием послужить Христу и сокрушить мавров. К несчастью для этого отважного и благочестивого воителя, между христианской и мусульманской державами царил прочный мир. На кастильский престол недавно взошел Энрике III, а гранадский унаследовал Юсуф бен Мухаммед, и оба склонны были жить в том же согласье, что и их отцы. Великий магистр скорбно озирал украшавшие палаты его замка мавританские знамена и оружие, памятники доблести его предшественников, и горько сетовал, что обречен судьбою на бесславное прозябанье.
Наконец терпенье его истощилось, и, понимая, что большой войны не предвидится, он решил на свой страх и риск затеять малую. Так гласят одни старинные хроники, другие же объясняют эту внезапную и пылкую решимость нижеследующим образом.
Однажды, когда великий магистр сидел у стола с несколькими своими рыцарями, в палату вдруг вошел высокий, тощий и костистый человек с изможденным лицом и огненным взором. По всему судя, это был отшельник, смолоду воин, удалившийся под старость в пещеру на покаянье. Он подошел к столу и ударил по i нему кулаком, который, казалось, был выкован из стали.
– Рыцари, – сказал он, – почему вы сидите здесь в праздности, а оружие ваше ржавеет по стенам, когда враги истинной веры владычествуют над прекраснейшим испанским краем?
– Святой отец, что же нам делать, – отозвался великий магистр, – если брани нет и в помине и мечи наши удержаны порукою мира?
– Внимай же моей вести, – сказал отшельник. – Сидя поздней ночью у входа в свою пещеру и созерцая небеса, я забылся думою, и чудное виденье предстало мне. Я видел ущербную луну – вернее, блистающий серебром полумесяц в небе над гранадским царством. И вдруг в небесах возгорелась звезда и, увлекая за собой все звезды небесные, ринулась на луну и низвергла ее с небосвода; и твердь озарилась сияньем этой пламенной звезды. Я взирал, как бы ослепленный дивным зрелищем, и рядом со мною возник некто с белоснежными крылами и сверкающим ликом. «О муж молитвы, – сказал он, – гряди к великому магистру Алькантары и поведай ему о своем виденье. Ибо пламенная звезда – это он: ему суждено изгнать мусульманский полумесяц из пределов испанского края. Пусть смело обнажит меч и завершает то, что встарь начал Пелайо, и победа осенит его знамя».
Великий магистр счел отшельника посланцем небес и далее слушался его во всем. По его совету он отправил двух отважнейших рыцарей в полном доспехе послами к мавританскому царю. Они беспрепятственно въехали в ворота Гранады, ибо две державы были в мире, и двинулись в Альгамбру, где их сразу провели к царю в Посольский Чертог. Они изложили, что им было поручено, резко и напрямик.
– Мы посланы, о царь, от Дона Мартина Яньеса де Барбудо, великого магистра ордена Алькантара; он утверждает нашими устами, что вера Иисуса Христа – истинная и святая, а вера Магометова лживая и презренная, и, буде ты не согласен, вызывает тебя на рукопашный поединок. Если ты откажешься, он вызывает на бой двести твоих рыцарей против ста его, и так до тысячи, один христианин против двух мусульман. Помни, о царь, что отвергнуть вызов ты не можешь, ибо твой пророк, зная слабость своего учения, завещал своим приверженцам насаждать его оружием. Борода царя Юсуфа затряслась от гнева.
– Ваш магистр Алькантары, – сказал он, – видно, сошел с ума, раз шлет такие посольства, а вы – предерзкие рыцари.
Сказав так, он приказал бросить послов в темницу, чтоб они набрались там учтивости: по дороге же туда им пришлось худо от простонародья, возмущенного оскорбленьем своему государю и вере.
Великий магистр Алькантары едва поверил ушам, узнав про обхождение со своими послами, зато отшельник возликовал.
– Господь, – сказал он, – ослепил этого нечестивца, дабы приуготовить его паденье. Раз он не ответил на вызов, считай его принятым. Собирай же войско и выступай на Гранаду, иди без задержки, пока не завидишь Эльвирину гору. Свершится чудо. Грянет великая битва, и враг будет разгромлен, но ни один из твоих воинов не погибнет.
Великий магистр призвал к оружию всех, готовых порадеть о христианской вере. Вскоре под знамя его собрались три сотни конников и тысяча пеших воинов. Всадники были закалены в боях и хорошо вооружены, пехота необученная и нестройная. Однако победить они все равно должны были чудом, а великий магистр веровал безоглядно и знал, что чудо тем больше, чем невероятнее. И он смело выступил в поход с малым войском; отшельник шагал впереди с крестом и орденским значком на конце длинного шеста.
У стен Кордовы их впопыхах нагнали послы от кастильского государя с воспретительными грамотами. Великий магистр был человек упорный и неукротимый; иначе говоря, однодум.
– В любом ином походе, – сказал он, – я повиновался бы грамотам государя моего короля, однако ныне я призван властью вышней, нежели королевская. Я воздвиг крест против нечестивых, и повернуть сейчас назад, ничего не достигнув, – значит предать знамя Христово.
Протрубили трубы, крест вознесся над войском, и рать ревнителей веры двинулась дальше. Народ на улицах Кордовы был изумлен при виде отшельника с воздетым крестом во главе вооруженного отряда; но, узнав о предстоящей чудесной победе и низвержении Гранады, мастеровые и ремесленники побросали снасть и примкнули к крестоносцам; за ними увязалась толпа всякого сброда в надежде пограбить.
Знатные рыцари Кордовы, которым не верилось в обетованное чудо и которые, напротив, опасались дурных последствий этого беспричинного набега на мавританские земли, съехались у моста через Гвадалквивир и упрашивали великого магистра воздержаться от похода. Он был глух к мольбам, увещаньям и угрозам, приверженцы его возроптали на препоны в деле веры и криками своими положили конец переговорам; крест снова воздвигся, и мост был перейден.
Толпа крестоносцев возрастала: когда великий магистр достиг твердыни Алькала ла Реаль, которая высится на горе над гранадской Вегою, под знаменем его было уже больше пяти тысяч пеших воинов.
В Алькала навстречу ему выступили Алонсо Фернандес де Кордова, правитель Агилара, брат его Диего Фернандес, маршал Кастилии, и другие доблестные, испытанные рыцари. Они преградили путь великому магистру.
– Дон Мартин, что это за безумие? – говорили они. – У мавританского царя под рукою две сотни тысяч пеших воинов и пять тысяч конных; думаешь ли ты одолеть их со своей горсткою рыцарей и горластым сбродом? Вспомни, что постигло других христианских военачальников, которые спускались с этих гор с войском вдесятеро против твоего. Помысли также об уроне королевству от вероломного Проступка вельможи твоего сана, великого магистра ордена Алькантара. Остановись, умоляем тебя, пока мир еще не нарушен. Дождись в наших пределах ответа царя Гранады на твой вызов. Если он согласится на поединок с тобою, если выйдут по двое или по трое с каждой стороны, это твоя брань и бейся во имя господне; если же он откажется, ты сможешь вернуться со славою, а мавры будут опозорены.
Нескольким рыцарям, до той поры ревностным приверженцам великого магистра, увещанья показались разумными, и они предложили ему послушаться доброго совета.
– Рыцари, – ответствовал он Алонсо Фернандесу де Кордова и его спутникам, – благодарю вас за совет, данный, я знаю, от чистого сердца; если б я искал славы для себя, я, может статься, и последовал бы ему. Но я призван явить торжество нашей веры, и господь соделает чудо моей рукою. Что до вас, рыцари, – обратился он к своим поколебавшимся сторонникам, – то если в сердца ваши закралась робость или вы сожалеете о том, что пошли на великое дело, возвращайтесь с богом, и благословенье мое пребудет с вами. Я же, если останусь сам-друг с этим святым отшельником, все равно пойду вперед, и мне суждено водрузить наше святое знамя на стенах Гранады либо сгинуть в сече.
– Дон Мартин Яньес де Барбудо, – отвечали рыцари, – мы не из тех, кто оставляет своего предводителя, сколь бы ни был он опрометчив в решениях. Мы предостерегли, и только. Веди же нас, и если на смерть, то умрем мы рядом с тобою.
Тем временем пешее воинство заволновалось. «Вперед! Вперед! – кричали они. – Вперед, за веру!» И не знаку великого магистра отшельник снова воздел крест, и они вступили в горное ущелье с торжествующими песнопениями.
На ночь они встали лагерем у реки Асорес, а поутру, в день воскресный, перешли границу. На пути их возникла atalaya, одинокая башня, воздвигнутая на скале: это была пограничная застава, с которой подавали весть о вторженьях. Поэтому она звалась el Torre del Exea (Башня-соглядатай). Великий магистр остановил войско и приказал башенной страже сдаваться. В ответ на него обрушили град камней и ливень стрел – он был ранен в руку и три воина убиты.
– Как же так, святой отец? – сказал он отшельнику. – Ты ведь уверял, что из моего войска не погибнет ни один!
– Так и будет, сын мой; я говорил тебе о великой битве с царем нечестивых. Есть ли нужда в чуде, чтобы взять эту жалкую башенку?
Эти слова убедили великого магистра. Он приказал обложить башню бревнами и хворостом и спалить ее. Пока что с мулов сгрузили съестной припас, и крестоносцы расселись на траве подальше от башенных лучников, чтобы подкрепить силы перед трудами дневными. В это время вдали внезапно появилось мавританское войско. Нагорные atalayas огнем и дымом подали сигнал «неприятель нарушил границу», и повелитель Гранады выступил навстречу врагу с сильной ратью.
Крестоносцы, которых едва не застали врасплох, схватились за оружие и приготовились к бою. Великий магистр приказал своим тремстам всадникам сойти с коней и драться в общем пешем строю. Но мавры молниеносным ударом отрезали рыцарей от пехоты и не дали войску соединиться. Великий магистр возгласил старинный боевой клич: «Сантьяго! Сантьяго! Испания, на бой!» Он и его рыцари устояли под яростным натиском, но были окружены бесчисленными врагами; их осыпали камнями, стрелами, дротиками и аркебузными пулями. Они не дрогнули и учинили страшное побоище. Отшельник врубился в самую гущу. Одной рукою он вздымал крест, другою неистово разил мечом, сокрушая ряды врагов, пока, весь иссеченный, не рухнул наземь. Великий магистр видел это и понимал теперь, что пророчество не сбылось. Отчаявшись, он сражался еще яростнее, но и его одолела вражья сила. Тем же святым рвением одушевлены были и его преданные рыцари. Никто не обратился вспять, никто не запросил пощады: все стояли насмерть. Из пеших воинов многие были убиты, многие взяты в плен, кое-кто спасся в Алькала ла Реаль. Когда мавры принялись обдирать убитых, оказалось, что раны у всех рыцарей были спереди.
Так были разгромлены незадачливые крестоносцы. Мавры хвастали победой как доказательством превосходства своей веры, и Гранада встретила царя всенародным ликованием.
Поход этот, вне всяких сомнений, был затеян самочинно, вопреки прямому запрету короля Кастилии, и державы остались в мире. Мавры даже оказали почтение доблести великого магистра и с готовностью выдали его тело Дону Алонсо Фернандесу де Кордова, который явился за этим из Алькала. Приграничные обитатели христианского королевства воздали павшему скорбные почести. Тело его возложили на носилки, застланные флагом ордена Алькантара, перед носилками несли сломанный крест, знак нерушимого упования и роковой неудачи. Похоронное шествие пронесло его останки тем же горным перевалом, на который он устремился с такой решимостью. И всюду по пути, в городах и селеньях, жители провожали носилки слезами и стенаньями, оплакивая доблестного рыцаря и мученика веры. Тело его было погребено в часовне монастыря Санта Мария де Альмоковара, и на гробнице по сей день видны затейливые старинные литеры – надпись, свидетельствующая о его отваге: Здесь покоится тот, чье сердце не ведало страха (Aqui yaz aquel que par neua cosa nunca eve pavor en seu corazon).
Испанская патетика
Под конец моего пребывания в Альгамбре, я все чаще заходил в иезуитскую библиотеку при университете, пристрастившись к чтению старинных испанских летописей, обернутых в пергамент. Меня восхищали причудливые повести из тех времен, когда христиане делили полуостров с маврами. Есть в них ханжество, а порою и изуверство, но речь идет о благородных деяниях и возвышенных чувствах, и всюду разлит острый и пряный восточный привкус, который исчезает с изгнанием мавров. Правда, Испания и поныне страна особая: ее история, обычаи, нравы и склад ума – все иное, нежели в остальной Европе. Это страна романтической патетики, не имеющей ничего общего с той чувствительностью, которая под именем романтизма господствует в новейшей европейской литературе, она занесена с блистательного Востока, и доблестными учителями ее были сарацинские рыцари.
С арабами-завоевателями в готскую Испанию вторглась иная, высшая образованность чувства и ума. Арабы тогда были смышленым, хитроумным, горделивым и мечтательным народом, вскормленным восточной наукой и литературой. Их новоявленные государства становились питомниками искусств и учености, нравы покоренного народа смягчались и облагораживались Постепенно обживаясь на завоеванных землях, они почувствовали себя законными наследниками, и в них стали видеть не пришельцев, а равноправных соседей. Полуостров – скопище государств христианских и мусульманских – на многие веки превратился как бы в ристалище, где искусство войны почиталось главным призванием человека и рыцарственная патетика достигла высшей утонченности. Первопричина враждебности – различие вероисповеданий – с веками перестала быть основанием для ненависти Соседние иноверческие государства то и дело заключали союзы, наступательные и оборонительные, так что крест и полумесяц являлись бок о бок в сраженье с общим врагом. В мирное время знатная молодежь той и другой веры стекалась в одни и те же города, христианские или мусульманские, дабы постигать военную науку. И зрелые мужи, которые недавно мерялись силами в смертельном бою, в перерывах между кровопролитными схватками, забыв вражду, встречались на состязаниях, турнирах и других воинских празднествах и старались превзойти друг друга в достойной и мужественной учтивости. Непримиримые противники сходились мирно, а если и возникали несогласья, то обе стороны стремились разрешить их благороднейшим образом с утонченнейшей любезностью, как подобает благовоспитанным рыцарям. Воины разной веры состязались в великодушии столь же рьяно, сколь и в отваге. Рыцарское поведенье иной раз кажется безмерно чопорным и щепетильным, а иногда поражает благородством и прямодушием.
Летописи тех времен пестрят яркими примерами изощренной учтивости, героической самоотверженности, возвышенного бескорыстия и церемонного достоинства, и чтение это согревает душу. О рыцарских подвигах написаны драмы и сложены поэмы; они прославлены в тех вездесущих балладах, которые нужны народу как воздух и которые так закалили испанский характер, не сломленный веками превратностей и невзгод, что испанцы при всех своих многочисленных недостатках и поныне – самый великодушный и чистосердечный народ в Европе.
Правда и то, что патетика, почерпнутая из упомянутых источников, подобно всякой другой, бывает показной и неумеренной. Порою она делает испанца напыщенным и велеречивым: он готов поставить pundonor, то есть вопрос чести, над здравым смыслом и требованиями нравственности; вконец обнищав, он все же будет изображать из себя grande caballero и взирать сверху вниз на «презренные ремесла» и любые житейские попеченья; но хоть это паренье духа подчас и высокопарно, оно все же поднимает его над тысячью низостей; он может впасть в нищету, но не опустится до подлости.
В наши дни, когда народная литература занялась низменной жизнью и смакует человеческие пороки и безрассудства, когда владычица корысть вытаптывает нежные ростки поэтических чувств и опустошает души; в наши дни, говорю я, читателю, пожалуй, стоило бы иной раз заглянуть в эти повести о более достойных временах и более возвышенных устремлениях и как следует глотнуть старинной испанской патетики.
Вслед за этими вступительными соображениями, осаждавшими меня утром в старой иезуитской библиотеке, я попытаюсь рассказать для примера одну легенду, извлеченную из пресловутых почтенных хроник.
Легенда о доне Муньо Санчо де Инохоса
В Кастилии, в городе Силосе, под аркадами старинного бенедиктинского монастыря Сан Доминго, стоит ряд обветшалых, но все еще великолепных надгробий когда-то могущественного рыцарского рода Инохоса. Там есть мраморное изваянье простертого рыцаря в полном доспехе, ладони его сложены как бы для молитвы На одной стороне его надгробия высечен барельеф отряд конных воинов-христиан гонит в плен кавалькаду мавров и мавританок; на другой стороне те же воины стоят на коленях пред алтарем. Эта гробница, как и соседние, почти разрушилась, и барельеф может различить лишь зоркий глаз археолога. История же, связанная с изображеньями на гробнице, сохранилась в целости в древних испанских летописях, и суть этой истории такова.
В давние времена, несколько сот лет назад, жил-был благородный кастильский рыцарь по имени Дон Муньо Санчо де Инохоса, владелец пограничного замка, о который разбились многие мавританские набеги. У него была своя дружина, семьдесят конных ратников старого кастильского закала: опытные воины, лихие наездники, железные люди. С ними он выезжал на мавров и стяжал грозную славу по ту сторону границы. Стены чертога его замка были увешаны знаменами, саблями и мусульманскими шлемами, добытыми в боях. Дон Муньо был к тому же страстным охотником: он держал собак всех пород, быстроногих скакунов и ловчих птиц для несравненной соколиной забавы. В передышках между походами он выезжал на охоту в окрестные леса: лаяли псы, трубили рога, у Дона Муньо было кабанье копье в руке или кречет на перчатке, и за ним мчалась охотничья свита.
У жены его, Доньи Марии Паласин, нрав был тихий и кроткий, и она едва ли годилась в супруги столь отважному и дерзновенному рыцарю; реки слез проливала она, когда ее муж отправлялся в свои отчаянные походы, и неустанно молилась, чтобы он вернулся цел и невредим.
Однажды на охоте этот доблестный рыцарь, укрывшись в зарослях у края зеленой прогалины, разослал загонщиков по лесу поднять и гнать на него зверя. Откуда ни возьмись, на лужайку вдруг выехала веселая кавалькада мавров и мавританок. Они все были без оружья, зато разодеты на диво: в бархат, парчу, индийские шали; золотые запястья, поножи и украшенья сверкали на солнце.
Во главе этой беспечной кавалькады ехал юноша с гордой и величавой осанкой, одетый пышнее других, а рядом с ним девица; ветер откинул ее покрывало, и она скромно потупила глаза, но ее нежное личико сияло радостью и любовью.
Дон Муньо возблагодарил звезды за такую добычу и порадовался, что одарит жену блестящими побрякушками с этих нечестивцев. Он поднес рог к губам, и лес содрогнулся от трубного звука. Со всех сторон примчались загонщики, и растерянные мавры вмиг стали пленниками.
Прекрасная мавританка в отчаянии заломила руки, а ее служанки разразились душераздирающими воплями. Один лишь юный мавританский рыцарь сохранил достоинство и выдержку. Он спросил, как зовут предводителя всадников. Ему ответили, что это Дон Муньо Санчо де Инохоса, и лицо его просветлело. Он приблизился к рыцарю и поцеловал его руку.
– Дон Муньо Санчо, – сказал он, – ты славишься как истинный и безупречный витязь, яростный в бою, но сведущий в благородных обычаях рыцарства. Надеюсь, что таков ты и есть. Пред тобою Абадил, сын мавританского правителя. Я ехал с этой дамой праздновать нашу свадьбу; по воле случая мы в твоей власти, но я полагаюсь на твое великодушие. Возьми все наши уборы и драгоценности, требуй какого хочешь выкупа, но избавь нас от оскорблений и бесчестия.
Выслушав эту просьбу и видя прелесть юной четы, славный рыцарь склонился душою к ласке и учтивости. – Сохрани бог, – сказал он, – чтобы я помешал столь счастливому браку. Но в плен я вас все же возьму и заточу в своем замке на целых пятнадцать Дней: по праву сильного я хочу быть гостем на вашей свадьбе.
Сказав так, он отправил вперед самого быстрого всадника оповестить Донью Марию Паласин о прибытии свадебной процессии и образовал со своими охотниками почетный эскорт плененной кавалькады. Завидя их, в замке вывесили флаги, и трубы запели со стен; навстречу им опустился подъемный мост и вышла Донья Мария со своими дамами и рыцарями, пажами и менестрелями. Она приняла Аллифру, юную невесту, в свои объятия, поцеловала ее с сестринской нежностью и повела в замок. Между тем Дон Муньо разослал гонцов во все стороны, в замок навезли всевозможной снеди и лакомств и свадьбу справили торжественно и пышно. Пятнадцать дней в замке пировали и веселились. Были устроены воинские состязанья и бои быков, танцы и музыка, лилось вино, звучали песни менестрелей. По истечении срока Дон Муньо поднес молодым великолепные подарки и благополучно переправил их через границу со всею свитою. Таковы были учтивость и великодушие испанского рыцаря прежних времен.
Несколько лет спустя король Кастилии призвал своих вассалов в поход на мавра. Дон Муньо Санчо откликнулся одним из первых и повел под королевское знамя семьдесят всадников, стойких и испытанных воинов. Донья Мария не могла оторваться от его груди.
– Ах, дорогой мой, – воскликнула она, – доколе ты будешь искушать судьбу и когда же ты утолишь свою жажду славы!
– Еще одна битва, – отвечал Дон Муньо, – еще одна, во славу Кастилии, и вот я приношу обет, что вслед за этим отложу меч и отправлюсь с моими рыцарями паломником ко гробу господню в Иерусалиме.
Все рыцари принесли тот же обет, и Донья Мария немного утешилась, но все же на сердце у нее было тяжело, и печальным взглядом провожала она конников, пока стяг их не скрылся в лесу.
Король Кастилии повел свое войско на равнину Альманары, и здесь, неподалеку от Уклеса, они встретили мавританскую рать. Завязалась долгая и кровавая битва, христиане отступали и наступали вновь, одушевленные отвагой предводителей. Дон Муньо был изранен, но поля брани не покидал. Наконец христиане дрогнули, ряды их смешались, и королю грозил плен.
Дон Муньо призвал своих рыцарей на выручку.
– Настало время, – крикнул он, – постоять за государя. Мужайтесь! Мы бьемся за истинную веру, сложим же головы и обретем жизнь вечную!
Они встали живой стеной между королем и его преследователями и задержали погоню; король был спасен, но их спасать было некому. Они все бились до последнего вздоха. На Дона Муньо налетел могучий мавританский витязь, они сшиблись, и раненный в правую руку рыцарь был убит на месте. Когда сеча кончилась, мавр спешился у тела поверженного врага, чтобы снять его доспехи. Но, расстегнув шлем и увидев лицо Дона Муньо, он громко вскрикнул и ударил себя в грудь.
– Горе мне! – рыдал он. – Я убил своего благодетеля! О цвет воинской доблести! О самый великодушный в мире рыцарь!
Во время битвы на равнине Альманары Донью Марию Паласин терзала жестокая тревога. Она не сводила глаз с дороги из мавританских земель и беспрестанно спрашивала дозорного: «Что ты видишь?»
Однажды вечером, в сумеречный час, дозорный затрубил в рог.
– Я вижу в долине, – крикнул он, – большое шествие, христиане вперемешку с маврами. Впереди – стяг нашего господина.
– Добрые вести! – возгласил старый сенешаль. – Господин наш возвращается с победой и ведет пленников!
Замок огласился радостными кликами; развернули знамя, затрубили в трубы, опустили подъемный мост, и Донья Мария со своими дамами и рыцарями, пажами и менестрелями вышла навстречу победителю-мужу. Но когда шествие приблизилось, она увидела высокий катафалк, крытый черным бархатом, а на нем покоился воин: он лежал в латах, со шлемом на голове и с мечом в руке, не побежденный и в смерти; и катафалк был обвешан щитами с гербом рода Инохоса.
За катафалком скорбно шли мавританские рыцари в трауре; предводитель их бросился к ногам Доньи Марии, пряча лицо в ладонях Она узнала в нем красавца Абадила, которого однажды принимала в своем замке вместе с его невестою, ныне же он привез бездыханный труп ее мужа, ненароком зарубив его в бою!
Раченьем мавра Абадила была воздвигнута гробница под аркадой монастыря Сан Доминго, то был горестный Дар в знак его скорби о гибели славного рыцаря Дона Муньо и почтенья к его памяти. Хрупкая и верная Донья Мария ненадолго пережила мужа. На одном из камней маленькой арки возле его гробницы выбита простая надпись: Hic jacet Maria Palacin, uxor Munonis Sancij de Hinojosa. (Здесь покоится Мария Паласин, супруга Муньо Санчо де Инохоса.)
Но легенда о Доне Муньо Санчо не кончается его смертью. В тот день, когда отбушевала битва на равнине Альманары, служитель Святейшего Храма в Иерусалиме, стоя у городских ворот, увидел издали вереницу христианских рыцарей, должно быть паломников. Служитель был родом из Испании, и, когда паломники приблизились, он узнал в первом из них Дона Муньо Санчо де Инохоса, с которым когда-то был близко знаком. Поспешив к патриарху, он сообщил ему о прибытии знатных пилигримов, и патриарх вышел им навстречу с большой процессией священников и монахов, дабы оказать пришельцам должный почет. За предводителем шли семьдесят рыцарей – могучие и статные воины. Они несли шлемы в руках, и лица их были мертвенно-бледны. Никого не замечая и глядя прямо перед собой, они вошли во храм и, преклонив колена перед гробом Спасителя, в молчанье сотворили молитву. Затем они поднялись с колен, словно желая удалиться; патриарх со служителями подступили и обратились к ним, но их вдруг не стало.
Все были поражены и недоумевали, что значит это чудо. Патриарх записал день и час и отправил гонца в Кастилию за вестями о Доне Муньо. Ему было отвечено, что в указанный день этот доблестный рыцарь и семьдесят его приближенных погибли в бою. Значит, рассудил патриарх, в Иерусалим являлись блаженные души христианских воинов во исполнение их обета о паломничестве ко гробу господню. Такова была кастильская верность прежних времен: слово надлежало держать и за гробом.
Если кто-либо усомнится в чудесном явлении призрачных рыцарей, пусть заглянет в «Историю королей Кастилии и Леона», сочиненную ученым и благочестивым братом Пруденсио де Сандовалем, епископом памплонским; он найдет рассказ об этом в «Истории короля Дона Алонсо VI», на сто второй странице. Легенда эта слишком драгоценна, чтобы приносить ее в жертву недоверию.
Поэты и поэзия мусульманской Андалузии
Под конец моего пребывания в Альгамбре меня несколько раз навещал мавр из Тетуана, с которым я, к великому своему удовольствию, прогуливался по чертогам и дворикам – он переводил и объяснял мне арабские надписи. Он очень старался, и смысл доходил до меня в точности; но передать мне красоту языка и изящество слога он наконец отчаялся. Аромат поэзии, говорил он, выдыхается в переводе. Однако передал он достаточно, чтобы еще прочнее привязать меня к этому необычайному творению зодчества. Может быть, в целом свете нет такого памятника своему веку и своему народу, как Альгамбра: суровая крепость снаружи, роскошный дворец внутри, зубцы стен ощерились войною, а в сказочных чертогах веет поэзией. Воображение снова и снова невольно переносится в те времена, когда мусульманская Испания сияла островком света в христианской, но помраченной Европе; извне она виделась хищной и воинственной державой, внутри это было царство изящной словесности, наук и искусств, где философией занимались с таким упоением, что довели ее до степени изощренного суемудрия, и где чувственное роскошество было облагорожено игрою мысли и воображения.
Арабская поэзия, как известно, достигла высочайшего расцвета при испанских Омейядах, когда Кордова была средоточием могущества и роскоши Западного халифата. Один из последних халифов этой блистательной династии, Мухаммед бен Абдаррахман, сам был поэтом, как, впрочем, и большинство его предшественников. Он роскошествовал в знаменитом дворце и пышных садах аз-Захры, где его окружало все, что будит воображение и услаждает чувства. Дворец его был пристанищем поэтов. Его визиря Ибн Зейдуна называли Горацием мусульманской Испании; это прозванье он заслужил своими изысканными стихами, которые с восторгом читали даже при дворе Восточных халифов. Визирь страстно влюбился в царевну Валаду, дочь Мухаммеда. Она была кумиром отцовского двора и замечательнейшей поэтессой и славилась красотой не меньше, чем дарованием. Если Ибн Зейдун – Гораций, то она – Сафо мусульманской Испании. Царевна вдохновила самые сладостные стихи визиря; к ней обращен знаменитый рисалех – послание, которое историк Аш-Шаканди объявляет непревзойденным в его томной печали. Был ли поэт счастлив в любви, этого авторы, читанные мною, не сообщают; один из них роняет мимоходом, что царевна была столь же скромна, сколь и прекрасна, и что многие обожатели тщетно вздыхали по ней. Правда, владычеству любви и поэзии в дивной обители аз-Захры скоро настал конец: разразился народный мятеж. Мухаммед с семьей укрылся в крепости Уклее близ Толедо, где его вероломно отравил тамошний правитель. Так погиб один из последних Омейядов.
Падение этой блистательной династии, при которой все и вся стекалось в Кордову, было благоприятно для литературных провинций мавританской Испании.
«Когда ожерелье порвалось и жемчужины рассыпались, – говорит Аш-Шаканди, – правители малых государств поделили между собою наследие Бени Омейя». Они наперебой зазывали к себе поэтов и ученых и расточали им щедрые награды. Особенной щедростью отличались мавританские властители Севильи из прославленного рода Бени Аббада, «при которых, – по слову того же автора, – всюду явились пальмы и гранаты, увешанные плоцами; дивное красноречие струилось в стихах и прозе; каждый день стал торжественным игрищем; повесть их царствования изобилует благородными и возвышенными деяниями, слава о которых переживет века и навечно останется в памяти людской».
Но больше всех от паденья Западного халифата выиграла в куртуазном изяществе Гранада, которая стала наследницей пышной Кордовы и превзошла ее своей пленительной прелестью.
Ее благодатный климат – сочетанье пламенного зноя южного лета и прохладного дыханья снежных гор; сладостный покой ее долин и чарующая тень рощ и садов – все нежило душу и располагало к любви и поэзии. Поэтому в Гранаде сочинялось столько любовных стихов. Поэтому любовные песнопения дышали воинственным пылом и суровое ремесло воина украшалось добродетелями рыцарства. Баллады, которыми до сих пор восторженно гордится испанская литература, – лишь эхо любовных и рыцарских лэ, когда-то восхищавших мусульманский двор Андалузии; нынешний историк Гранады [23] считает, что от них берет начало rima Castellana [24] и что это разновидность «веселой науки» трубадуров.
Отнюдь не чуждался поэзии и прекрасный пол. «Если бы Аллах, – говорит Аш-Шаканди, – даровал Гранаде лишь одну милость, сделав ее родиной стольких поэтесс, то и тогда бы она прославилась в веках». Одною из самых знаменитых поэтесс была Хафса, наделенная, как свидетельствует все тот же летописец, красотою, дарованием, знатностью и богатством. До нас дошел лишь отрывок одного ее стихотворения, обращенного к возлюбленному по имени Ахмед и описывающего вечер, проведенный с ним в саду Маумаля: «Аллах даровал нам блаженную ночь, какой не изведают злые и недостойные. Мы глядели, как ветерок с гор шевелил кроны кипарисов Маумаля, – легкий ветерок, напоенный запахом левкоев; голубь любовно ворковал меж деревьев; нежный базилик клонился к прозрачной струе».
Сад Маумаля был знаменит у мавров своими ручьями, фонтанами, цветами и особенно кипарисами. Он носил имя визиря гранадского султана Абдаллаха, внука Абен Габуза. Визирь этот немало порадел о благоустройстве Гранады. Он соорудил акведук, оросивший горной водою Альфакара холмы и сады северной окраины города. Он проложил кипарисную прогулочную аллею и «насадил дивные сады для утешения мавров, пребывающих в скорби». «Имя Маумаля, – говорит Алькантара, – надо увековечить в Гранаде золотыми буквами». Оно увековечено надежнее, став именем разбитого им сада и скользнув в стихах Хафсы. Как часто случайно оброненное слово поэта становится залогом бессмертия!
Может быть, читателю будет любопытно узнать что-нибудь про Хафсу и ее возлюбленного, история любви которых срослась с названьем одной из жемчужин Гранады. Вот то немногое, что мне удалось отыскать во мраке забвенья, сокрывшем осиянные славой имена и яркие дарованья мусульманской Испании.
Ахмед и Хафса жили и благоденствовали в шестом веке Хиджры, или двенадцатом столетии христианской эры. Ахмед был сыном правителя Алькала ла Реаль. Отец хотел сделать из него сановника и воина и прочил его себе на смену, но юноша склонялся душой к поэзии и предпочел службе изысканные досуги и роскошные уюты Гранады. Он окружил себя твореньями искусства и обложился учеными трудами, перемежая занятия прихотливыми развлеченьями в избранном кругу. Он любил охотничьи забавы, держал лошадей, собак и ловчих птиц. Более всего он предан был литературе и славился начитанностью; его сочиненья в прозе и стихах чаровали всех и не сходили с уст.
Сердце у него было пылкое и влюбчивое, женская прелесть имела для него неотразимое обаяние, и он стал страстным обожателем Хафсы Чувство его увенчала взаимность, и поначалу любовь их протекала как нельзя более счастливо. Влюбленные были молоды, равны талантами, славой, знатностью и богатством, чтили друг в друге дарованье и обитали в волшебном крае любви и поэзии. Вся Гранада восторгалась их обоюдным стихотворством. Они постоянно обменивались посланьями «и слог их, – замечает арабский летописец Аль Маккари, – был нежен, как голубиное воркование».
Пока они так ворковали, в Гранаде сменилась власть. Мусульманской Испанией завладели альмохады, берберское горное племя марокканского Атласа, и столица переместилась из Кордовы в Марокко. Султан Абдельмуман властвовал над Испанией через своих наместников – вали и правителей – алькайдов, и его сын Сиди Абу Сайд стал наместником в Гранаде. Он облекся царственным великолепием и роскошью и твердой рукою правил от имени отца.
Чужой в здешних краях и мавр по рождению, он постарался укрепить престол, приблизив к себе арабов из числа народных любимцев, и сделал Ахмеда, который был тогда на вершине славы и известности, своим визирем. Ахмед противился назначенью, но вали и слышать не хотел никаких отговорок. Обязанности визиря были докучны поэту, и он вознегодовал на принужденье. В бытность с веселыми друзьями на соколиной охоте он разразился поэтическим уподобленьем, ликуя, что вырвался из-под самовластного надзора, словно кречет от сокольничего, и волен парить по своей прихоти.
Слова его повторили Сиди Абу Сайду. «Ахмед, – сказал доносчик, – негодует на принужденье и глумится над твоей особой». Поэт тут же перестал быть визирем. Потеря этой хлопотной должности была бы весьма приятна беспечному Ахмеду, но скоро ему открылась истинная причина опалы. Вали был его соперником. Он увидел Хафсу и влюбился в нее. Печальней было то, что эта нежданная победа вскружила голову самой поэтессе.
Сперва Ахмед недоуменно насмешничал и взывал к предубеждению арабов против мавританской расы. Сиди Абу Сайд был исчерна-смугл. «Как ты терпишь этого черномазого? – с презреньем спрашивал Ахмед. – Клянусь Аллахом, на невольничьем рынке я за двадцать динаров подыщу тебе получше».
Насмешка достигла ушей Сиди Абу Сайда и озлобила его сердце.
Потом Ахмед предался любовным сетованьям, напоминал о былом блаженстве, корил непостоянную Хафсу и в отчаянии предупреждал ее, что она станет причиной его смерти. Все его слова были тщетны. Мысль, что ее любовник – султанский сын, воспламеняла воображенье поэтессы.
Обезумев от ревности и скорби, Ахмед вступил в заговор против правящей династии. Умысел заговорщиков был раскрыт, и им пришлось спасаться бегством из Гранады. Кое-кто нашел прибежище в горных замках; Ахмед бежал в Малагу и скрывался там, намереваясь добраться морем до Валенсии. Его нашли, заковали в Цепи и бросили в темницу ждать приговора Сиди Абу Сайда.
В заточении его навестил племянник, который затем описал эту встречу. Юноша был тронут до слез, видя своего блистательного родственника, низвергнутого с вершины славы и почета и закованного, будто простого злодея
– Почему ты плачешь? – спросил Ахмед. – Неужели ты льешь слезы обо мне? Обо мне, который насладился всеми земными благами? Не надо обо мне плакать. Я не был обделен счастьем: я вкушал изысканнейшие яства, пил из хрустальных бокалов, спал на пуховых перинах, одевался в тончайшие шелка и парчу, ездил на самых быстроногих скакунах, упивался любовью прекраснейших женщин. Не надо плакать обо мне. Судьба должна была когда-нибудь повернуться другой стороной. Вина моя велика, на прощенье я не надеюсь, и казнь меня не минует.
Предчувствие его оправдалось. Мстительный Сиди Абу Саид жаждал крови соперника, и злополучный Ахмед был обезглавлен в Малаге в месяц Джумад, в год Хиджры 559 (апрель 1164 года). Когда весть о его казни дошла до непостоянной Хафсы, она была потрясена горем и раскаянием и, облачившись в траур, припоминала зловещие слова Ахмеда – и корила себя за то, что стала причиною его смерти.
Дальнейшая судьба Хафсы мне неизвестна; я знаю лишь, что она скончалась в Марокко в 1184 году, пережив обоих своих любовников, ибо Сиди Абу Сайд умер в том же Марокко во время чумы 1175 года. Памятником его правления в Гранаде остался дворец, который он выстроил на берегу Хениля. Сада Маумаля, приюта любви Ахмеда и Хафсы, нынче уж нет, и дознаться, где он был, под силу разве что археологу, если он заинтересуется поэзией.
В путь за патентом
Одним из самых важных местных событий был отъезд Мануэля, племянника Доньи Антонии, в Малагу – держать экзамен на доктора. Я уже извещал читателя, что от успеха этого испытания весьма и весьма зависели брак Мануэля с его двоюродной сестрицей Долорес и их будущее благополучие; так, по крайней мере, под большим секретом сообщил мне Матео Хименес, и сведения его вполне подтвердились. Между ними все было слажено так тихо и незаметно, что я бы, верно, никогда ни о чем не догадался, если б не всеведущий Матео.
На этот раз Долорес не слишком таилась и несколько дней кропотливо снаряжала в путь славного Мануэля. Одежда его была отобрана, приготовлена и тщательно уложена; сверх всего она даже сшила ему собственными руками щегольскую дорожную куртку с андалузской вышивкой. Утром в день выезда у портала Альгамбры стоял дюжий мул, и дядя Поло, старый солдат-инвалид, обряжал его в сбрую. Ветеран этот был примечательной фигурой. Его дубленое лицо со впалыми щеками, длинным прямым носом и густыми, косматыми бровями дочерна загорело в тропиках. Я часто видел, как он с головой уходил в чтение затрепанного пергаментного томика; иногда вокруг него собирались инвалиды-соратники: одни сидели на парапете, другие лежали на траве, и все в оба уха внимали ему, а он внятно и с расстановкой читал вслух любимую книгу, порою прерываясь, чтобы объяснить или растолковать трудное место не столь просвещенным слушателям.
Однажды я улучил случай подержать в руках эту древнюю книжицу, служившую ему чем-то вроде молитвенника; оказалось, что это томик сочинений падре Бенито Херонимо Фейхоо, трактующий об испанской магии, таинственных пещерах Саламанки и Толедо, чистилище Сан Патрисио (Святого Патрика) и тому подобных чудесах. С тех пор я стал приглядываться к ветерану.
В то утро я с живым любопытством наблюдал, как он снаряжает Мануэлева мула со всею предусмотрительностью бывалого воина. Долгое время он прилаживал и поправлял на его спине громоздкое старинное седло с высокой лукою спереди и сзади и мавританскими стременами лопаткой: казалось, оно добыто из оружейной Альгамбры; глубокое сиденье было застлано пышной овчиной; за седлом пристегнута малета [25], уложенная заботливой рукою Долорес; на нее наброшена манта [26], подстилка или одеяло, это уж как придется; самонужнейшие альфорхи повешены были спереди, и с ними бота, кожаная бутыль с вином или водою; в заключение старый солдат приторочил сзади трабуко, пошепту благословив его. Наверно, так же снаряжали в Древние времена мавританских ратников – в набег или в город на состязания. Кругом сошлись крепостные зеваки, среди них кое-кто из инвалидов; все глазели, предлагали помощь и подавали советы, к превеликому раздражению дяди Поло.
Когда все было готово, Мануэль распрощался с домашними, дядя Поло подержал ему стремя, поправил седло, затянул подпруги и отсалютовал по-военному, потом обернулся к Долорес, которая любовалась посадкой своего зарысившего прочь кавалера.
– Ah Dolorocita, – воскликнул он, с кивком подмигнув ей, – es muy guaro Manuelito ie su jaqueta! (Мануэль-то какой у нас молодец в своей новой куртке!)
Девушка покраснела, рассмеялась и убежала в дом.
День шел за днем, а вестей от Мануэля не было, хотя он и обещал написать. В сердечко Долорес закралась тревога. Может, что-нибудь случилось с ним по пути? Или он не выдержал экзамена? Дома тоже было неладно, и она совсем расстроилась и приуныла. Стряслось почти такое же несчастье, как тогда с голубем. Ее пестрая кошечка ночью сбежала и вылезла на черепичную крышу Альгамбры. Ночную тишь прорезал гневный кошачий визг: верно, какой-нибудь дрянной котофей был с нею неучтив; потом в дело пошли когти, и завязалась неистовая схватка; бойцы скатились с крыши и кувырком полетели с немалой высоты в рощу на горном склоне. Беглянка не вернулась и не отыскалась, и бедная Долорес решила, что главные несчастья впереди.
Однако через десять дней Мануэль вернулся торжествующий: теперь он был вправе лечить или миловать, и всем тревогам Долорес настал конец. Вечером у Доньи Антонии собрались все ее бесчисленные приятели и прихлебатели: поздравить ее и засвидетельствовать почтение новоиспеченному доктору, ведь El Senor Medico [27] раньше или позже будет волен в их животе и смерти. В числе самых почетных гостей был старый дядя Поло, и я с радостью воспользовался случаем познакомиться с ним поближе.
– О сеньор, – вскричала Долорес, – вы такой любитель старинных историй про Альгамбру, а дядя Поло знает их больше всех на свете. Куда до него Матео Хименесу со всем его семейством! Vaya-vaya [28], дядя Поло, расскажи-ка сеньору все, что, помнишь, рассказывал нам тогда вечером, про зачарованных мавров и призраков на мосту через Дарро и про гранатовые деревья, которые посажены еще при царе Чико.
Но старого инвалида уломать было не так-то просто. Он покачал головой – нет, это все пустые россказни, разве можно докучать ими почтенному кабальеро! Из него удалось кое-что вытянуть только после того, как я сам рассказал добрый десяток подобных историй. В голове его причудливо смешались легенды, слышанные в Альгамбре, с тем, что он вычитал у падре Фейхоо. Передать его повесть слово в слово я не берусь – вот ее беглый пересказ.
Легенда о зачарованном страже
Все слышали о пещере святого Киприана в Саламанке, где в давние времена некий престарелый пономарь тайно преподавал астрологию, некромантию, хиромантию и прочие темные и окаянные науки; говорят, что пономарь этот был сам дьявол. Пещеру давно замуровали и забыли даже, где она была; впрочем, по преданию, вход ее находился поблизости от нынешнего каменного креста на маленькой площади у карвахальской семинарии; и если верить нижеследующей повести, то предание право.
В Саламанке был когда-то студент по имени Дон Висенте, нищий и веселый, из тех, что пустились в науку без гроша в кармане и в каникулы бродят по градам и весям, промышляя подаянием на прожитье в будущем семестре. Как-то раз он собрался в такое странствие с гитарой через плечо, ибо он был большой дока по части музыки: с ее помощью он надеялся забавлять селян и платить за еду и ночлег.
Проходя мимо каменного креста на семинарской площади, он обнажил голову и наскоро помолился святому Киприану о ниспослании удачи, потом, опустив глаза, увидел, что у подножия креста что-то поблескивает. Он нагнулся и поднял печатный перстень из сплава золота и серебра. На печати были изображены два перекрестных треугольника, образующих звезду. Говорят, что это изображение – кабалистический знак, измысленный премудрым царем Соломоном, и что он имеет власть над всеми заклятьями, но наш честный студент не был ни мудрецом, ни волшебником и ни о чем таком не знал. Он подумал, что святой Киприан вознаградил его за молитву, надел кольцо на палец, отвесил поклон кресту и, забренчав на гитаре, весело отправился в путь.
Нищему студенту в Испании живется вовсе не так уж худо, особенно если он умеет понравиться и угодить. Он скитается из селенья в селенье, из города в город, куда позовет его любопытство или прихоть. Сельские священники, которые большей частью были в свое время тоже нищими студентами, дают ему приют на ночь, кормят ужином, а наутро нередко снабжают в путь горстью грошиков, а то и полушкой. Он идет по улице от дверей к дверям и не встретит ни сердитого отказа, ни холодного презрения, ибо в нищенстве его нет ничего постыдного – ведь многие ученые люди в Испании с этого начинали; а если, как наш студент, он еще недурен собой и наделен веселым нравом да вдобавок умеет играть на гитаре, то крестьяне почти всегда встречают его радушно, а их жены и дочери – с кокетливой улыбкой.
Так, бренча гитарой, наш обтрепанный студиозус прошагал полкоролевства: он решил непременно побывать в прославленной Гранаде, а уж там и назад. Иногда его принимал на ночь деревенский пастырь, иногда он ночевал под убогим, но гостеприимным крестьянским кровом. Сидя у двери хижины с гитарой, он тешил честной народ песенками и балладами, а то наигрывал болеро или фанданго, и смуглые деревенские парни и девушки пускались в пляс в золотистых сумерках. Утром хозяин и хозяйка провожали его ласковым словом, а дочка их, бывало, позволит и руку пожать.
Так, с музыкой и песнями, он наконец достиг цели своего неблизкого путешествия, многославной Гранады – и с восторженным изумленьем узрел мавританские башни, дивную долину и снежные горы в струистой знойной выси. Не стану и описывать, как ему было любопытно войти в ворота и бродить по улицам, как у него разбегались глаза при виде восточного великолепия. Глянет ли женское личико из окошка, улыбнется ли с балкона – он уже готов был признать в незнакомке Зораиду или Зелинду; всякая статная дама, разгуливающая по Аламеде, казалась ему мавританской царевной, и впору было стелить свой студенческий плащ ей под ноги.
Беспечный нрав, в руках гитара, одежонка худая, но юн да пригож – конечно, везде ему были рады, и несколько дней он напропалую веселился в мавританской столице и ее окрестностях. Чаще всего бывал он у фонтана Авельянос в долине Дарро. Еще с мавританских времен это излюбленное место веселых сборищ гранадцев, и здесь любознательный студент во все глаза изучал женскую прелесть; на это у него всегда хватало прилежания.
Он присаживался со своей гитарой, сочинял песенку-другую на забаву щеголям и щеголихам, потом наигрывал танец, а танцевать в Андалузии все и всегда готовы. Сидя так однажды под вечер, он увидел, что к фонтану идет приходский священник и все приподнимают перед ним шляпы. Он, видно, был здесь знаменит – если не святостью, то благоутробием; плотный и румяный, он пыхтел и отдувался – от жары и от трудов праведных. Время от времени он выуживал из кармана мараведис и с особым значением подавал его нищему. «Ах, отец наш милосердный! – раздавалось кругом. – Живи и здравствуй, дай тебе бог скорей стать епископом!»
Подъем в гору давался ему нелегко, и он мягко опирался на руку служанки, должно быть избранной овечки этого любящего пастыря. Ах, что это была за девушка! Андалузянка с головы до пят: от розы в волосах до крохотного башмачка и ажурного чулочка; андалузянка по всей стати, в каждом изгибе – сочная, наливная андалузянка! Но такая скромная! Такая робкая! С опущенным взором внимала она благочестивым речам падре, а если и кидала взгляды по сторонам, то тут же спохватывалась и потупляла очи долу.
Добрый падре благосклонно оглядел сборище, важно уселся на каменной лавке, и служанка мигом поднесла ему искристый стакан воды. Он степенно и со вкусом прихлебывал, заедая питье ноздреватым пирожным из взбитых белков, столь лакомым испанским гурманам, а возвратив стакан служанке, потрепал ее по щечке с отцовской нежностью.
– Ах, славный пастырь! – шепнул про себя студент. – Как бы пробраться в твое стадо – поближе к этой овечке!
Но такой благодати ему пока не выпало. Напрасно он пустил в ход все обаянье, пленившее стольких сельских священников и деревенских красоток. Гитара его звенела и плакала, напевы брали за душу, но тут священник был не сельский, а красотка не деревенская. Служитель божий явно не любил музыки, а скромная девица ни разу даже глаз не подняла. Недолго они и пробыли у фонтана: добрый падре заторопился в Гранаду. Перед уходом девушка робко глянула на студента, и сердце его рванулось за нею.
Они удалились, а он начал расспросы. Падре Томас был гранадской святынею, зерцалом праведности: час в час он восставал от сна, прогуливался для аппетиту, час в час трапезовал, вкушал сиесту, играл вечерами в тресильо с любимыми дщерями церкви, час в час ужинал и удалялся на покой, дабы набраться сил на завтрашний день – точно такой же.
У него был гладкий, откормленный мул для разъездов, осанистая домоправительница, мастерица стряпать лакомые кушанья, и излюбенная овечка, которая взбивала ему на ночь подушки и приносила поутру шоколад.
Прости-прощай веселая и беззаботная студенческая жизнь; раз только искоса глянули ясные глазки – и погиб человек. День и ночь видел он перед собой ее одну – самую скромную девушку на свете. Он отыскал особняк падре. Увы! В такой дом бродячему студенту вроде него ходу не было. Достойный падре не имел к нему никакого сочувствия; сам он не бывал Estudiante sopista [29] и не зарабатывал ужин песнями. А тот день-деньской бродил под окнами, в которых иногда мелькала служаночка; но мелькание это лишь разжигало его пыл и ничего ему не обещало Он пел серенады под ее балконом, и однажды – о, радость! – в окне возникло что-то белое. Увы, это был лишь ночной колпак падре.
Никогда еще не было такого преданного обожателя и такой робкой девицы; бедный студент впал в отчаяние. Между тем настал канун Иванова дня, когда простой люд толпами валит из Гранады за город, весь вечер танцует и проводит ночь под солнцеворот на берегах Дарро и Хениля. Счастливы те, кому удастся омыть лицо речной водою с последним полуночным ударом соборного колокола: на миг вода становится волшебной и делает человека красавцем. Студент от нечего делать затесался в праздничную толпу и добрел с нею до узкой долины Дарро, к подножию горы, на которой высились красноватые стены Альгамбры. В полу высохшем русле реки, на прибрежных скалах и садовых террасах на горных уступах – всюду шумели пестрые компании; под виноградными лозами и раскидистыми смоквами шли танцы, звенели гитары и трещали кастаньеты.
Студент в тоске и унынии прислонился к одному из причудливо изогнутых гранатовых деревьев, растущих по обе стороны мостика над Дарро. Печально обозревая картину общего веселья, где у каждого кавалера была своя дама или, выражаясь более уместно, у всякого барана своя ярочка, он вздыхал о своей одинокой судьбе – надо же было ему плениться черными глазками такой неприступной девицы! – и роптал на свое затасканное платье, в котором нечего было и стучаться во врата надежды.
Постепенно его заинтересовал сосед, такой же одинокий. Это был воин сурового вида, с проседью в густой бороде; он стоял, как на часах, у граната напротив. Лицо его было землисто-зеленоватое; в старинном испанском доспехе, с копьем и щитом, он стоял неподвижно, как статуя. Студент немного удивился, что никто не замечает его необычного наряда: на него даже не глядели и только что не пихали локтями.
«В этом городе много всякой старины, – подумал студент, – и, наверно, к этому чудаку тоже привыкли и не удивляются».
Ему все же стало любопытно, а нрав у него был общительный, и он подошел к воину.
– Редкостный у вас доспех, приятель. Это каких же войск?
Челюсти воина растворились со скрежетом, точно Двери на заржавленных петлях, и глухой голос отвечал:
– Королевская стража Фердинанда и Изабеллы.
– Санта Мария! Да этой стражи уже лет триста и в помине нет!
– А я триста лет как в карауле. Теперь, кажется, конец моей службы близок. Хочешь разбогатеть?
В ответ студент трепыхнул драным плащом.
– Я тебя понял. Если ты человек надежный и имеешь мужество, следуй за мной – и станешь богат.
– Не спеши, приятель; чтоб следовать за тобой, особого мужества мне не надо: у меня только и есть что жизнь да старая гитара – и той и другой цена ломаный грош. Надежный-то я надежный, но тут меня не собьешь: не введи нас во искушение. Если ради богатства надо украсть или убить, то пусть уж я лучше буду щеголять в драном плаще.
Воин полыхнул на него гневным взором.
– Меч мой, – сказал он, – я вынимал из ножен только в защиту веры и трона. Я Cristiano viejo; следуй за мной и дурного не опасайся.
Студент, поколебавшись, побрел за ним. Он заметил, что на разговор их никто не обратил внимания и что воин шел сквозь толпу гуляк как бы невидимкой.
За мостом воин свернул узкой и крутою тропой мимо мавританской мельницы и акведука, вверх по ложбине, разделяющей угодья Хенералифе и Альгамбры. Последний закатный луч скользнул по красным зубцам высоко над ними, и монастырские колокола возвестили грядущее празднество. Ложбина заросла смоквами, виноградом и миртом, и небо заслоняли крепостные башни и стены. Было темно и безлюдно, и сумеречные нетопыри метались кругом. Наконец воин остановился у отдаленной разрушенной башни, когда-то, верно, охранявшей мавританский акведук. Он ударил древком копья в башенное основание. Прокатился подземный гул, и тяжкие камни разверзлись, образовав проход шириною с дверной проем.
– Входи во имя пресвятой троицы, – сказал воин, – и ничего не бойся.
Сердце у студента екнуло, но он перекрестился, пробубнил под нос «Аве Марию» и вошел за своим таинственным вожатым в глубокий погреб, вырубленный в скале под башней и исчерченный арабскими письменами. Воин указал на каменную скамью в стене.
– Смотри, – сказал он, – она триста лет служила мне ложем.
Ошарашенный студент попробовал отшутиться.
– Клянусь блаженством святого Антония, – сказал он, – крепко же вам спалось, ежели было не жестковато.
– Напротив, сон ни разу не смыкал мне очи: я обречен нести бессменный караул. Слушай, как это было. Я был телохранителем Фердинанда и Изабеллы, попал в плен во время мавританской вылазки, и меня заточили в этой башне. Когда готовились сдать крепость христианским государям, некий факих, мавританский законоучитель, соблазнил меня помочь ему укрыть в этом погребе часть сокровищ Боабдила. За это я понес кару – и поделом. Факих этот был африканский чернокнижник и демонским ухищрением наложил на меня заклятье – я стал караульщиком сокровищ. С ним, должно быть, что-нибудь случилось, ибо он исчез навсегда, похоронив меня заживо. Протекли года и века, гора содрогалась от землетрясений, и я слышал, как камень за камнем крушило башню время; но над заколдованными стенами этого погреба не властны ни время, ни стихии.
Раз в сто лет, в праздник святого Иоанна, заклятье приотпускает меня: я могу выйти и стоять на часах у моста через Дарро, где ты встретил меня, – стоять и ждать, не явится ли такой, у кого есть власть разрушить злые чары. Дважды я простоял там напрасно. Я окутан как бы облаком и сокрыт от смертных взоров. За триста лет ты первый подошел ко мне. Это понятно. Я вижу у тебя на пальце перстень с печатью Соломона премудрого, проницающей все заклятья. В твоей власти вызволить меня из этой ужасной темницы или оставить на страже еще сто лет.
Студент выслушал этот рассказ в немом изумленье. Он слыхивал много историй о сокровищах, хранимых нерушимыми заклятьями в подвалах Альгамбры, но считал их вздорными выдумками. Теперь он оценил и подарок святого Киприана. И все-таки, даже владея могучим талисманом, жутковато было оказаться в таком месте наедине с зачарованным стражем, который по законам природы должен был без малого триста лет назад спокойно истлеть в могиле.
Во всяком случае, с этим живым мертвецом шутки были плохи, и студент заверил его, что готов по дружбе и с охотою сделать все возможное ради его избавления.
– На одну дружбу я бы не положился, – молвил страж.
Он указал на объемистый железный сундук, запоры которого покрывала арабская вязь.
– Этот сундук, – сказал он, – таит несметные сокровища – золото, драгоценности, каменья. Разрушь заклятие, сковывающее меня, и половина сокровищ – твоя.
– Но как же мне это сделать?
– В помощь тебе нужны христианский священник и христианская дева. Священник совершит обряд изгнанья нечистой силы, девушка коснется сундука Соломоновой печатью. Сделать это надо ночью. Но только помни: дело это нешуточное и не под силу рабам плотских похотей. Священник должен быть Cristiano viejo, образец праведности, и перед тем как явиться сюда, ему надо умерщвлять плоть суровым постом ровно сутки, а девица должна быть безупречна и неподвластна искушеньям. Немедля пустись на их поиски. Через три дня конец моему отпуску если на третьи сутки до полуночи я не буду избавлен, то останусь нести караул еще на сто лет
– Не бойтесь, – сказал студент. У меня есть на примете как раз такой священник и такая самая девица. Но как мне снова проникнуть в эту башню?
– Соломонова печать отверзнет ее перед тобою.
Студент вышел из башни куда веселей, чем вошел, и стена сомкнулась за ним наглухо.
Наутро он смело постучался в особняк падре; он ведь теперь явился не как студент-попрошайка, у которого, кроме гитары, за душой ничего нет, а как посланец из мира теней, хозяин зачарованных сокровищ. На чем они договорились, неизвестно, но достойный падре тут же возгорелся рвением спасти старого бойца за веру и сундук царя Чико из когтей сатаны: сколько милостыни можно раздать, сколько храмов построить, сколько бедных родственников облагодетельствовать, заполучив эти мавританские сокровища!
Что до непорочной служанки, то она согласна была приложить руку к святому делу – а большего от нее и не требовалось, и если судить по двум-трем робким взглядам, то посланец тьмы очень выиграл в ее скромных глазках.
Главной препоной оказался пост, которому добрый падре должен был себя подвергнуть. Он пробовал Дважды, и дважды плоть одолевала дух. Только на третий день ему удалось устоять перед искушеньем кладовой; но оставалось сомнение, дотерпит ли он до Того, как рухнет заклятье.
Поздно вечером троица пробиралась ложбиной при свете фонаря, с собою у них была корзинка съестного, чтобы посрамить голодного беса, когда все прочие изыдут к черту на кулички.
Печать Соломона отворила им башню. Воин дожидался их, сидя на заколдованном сундуке. Обряд изгнанья был завершен честь по чести. Девица выступила вперед и коснулась запоров сундука Соломоновой печатью. Крышка откинулась – и какая россыпь золота, украшений и драгоценных каменьев ослепила им глаза!
– Хватай кто сколько может! – радостно заорал студент, набивая карманы.
– Спокойно, всем поровну! – остерег воин. – Вытащим сундук целиком и поделимся.
И они изо всех сил принялись тащить сундук, но он не поддавался: тяжесть была неимоверная, и за столетья он вдавился в камень. Пока они тужились, добрый пастырь уселся в сторонке и взял в оборот корзину, чтобы изгнать голодного беса, ярившегося у него в желудке. Он вмиг уплел жирного каплуна, разом глотнул полбутылки отменного Валь де Пеньяс и взамен затрапезной молитвы от души чмокнул в самые губки свою возлюбленную овечку, которая ему прислуживала. Сделано это было в укромном уголку, но болтливые стены разнесли эхо со злорадным торжеством. Никогда еще невинный поцелуй не кончался таким грохотом. Воин испустил ответный вопль отчаяния; наполовину поднятый сундук бухнулся на место и снова заперся. Священник, студент и девица очутились снаружи, и стена башни сомкнулась с громовым раскатом. Увы! Добрый падре слишком рано прервал свой пост!
Короче, соборный колокол прозвонил полночь, заклятье вступило в полную силу: солдат был обречен караулить еще сто лет и сидит над сокровищем и поныне – и все оттого, что чадолюбивый падре поцеловал свою служанку.
– Ах, отец, отец! – сказал студент по дороге через овраг, горестно покачав головой. – Боюсь, что поцелуй ваш был не без греха!
На этом достоверные сведенья обрываются. По слухам, однако, студент вынес в карманах достаточно на первое обзаведенье, и дела его, говорят, пошли на лад, а почтенный падре отдал ему в жены свою возлюбленную овечку, чтобы загладить проступок в погребе; непорочная девица стала из примерной служанки примерной супругою и народила мужу кучу детей. Особенно удался их первенец: он хоть и появился на свет через семь месяцев после свадьбы, но был крепче и толще всех прочих, даром что недоношенный. Остальные родились в положенные сроки.
История о зачарованном страже остается излюбленным гранадским преданьем. Правда, рассказывают его по-разному: простые люди, например, говорят, что страж каждый год накануне Иванова дня стоит под исполинским гранатом у моста через Дарро, но увидеть его можно, только если раздобыть кольцо с печатью Соломона.
Послесловие к зачарованному стражу
Есть древние испанские поверья о глубоких пещерах, в которых либо сам дьявол, либо его доверенные ведуны обучали чернокнижию. Особенно славилась пещера в Саламанке. Дон Франсиско де Торребланка упоминает о ней в первой книге своего труда о магии, гл. 2, § 4. Рассказывают, будто дьявол выступал там оракулом, отвечая пришельцам на их роковые вопросы, подобно как в знаменитой пещере Трофония. Дон Франсиско хоть и приводит эти рассказы, но сам им не верит: ему положительно известно, что в этой пещере тайно преподавал черную магию некий пономарь, по имени Клемент Потоши.
Падре Фейхоо, который навел основательные справки, сообщает, что по народному разумению наставником был дьявол самолично; зараз он брал семь учеников, и один из семерых, по жребию, должен был предаться ему душою и телом. Однажды по завершении курса наук жребий пал на молодого маркиза де Вильена, которому удалось надуть нечистого и подсунуть ему вместо тела свою тень.
Дон Хуан де Диос, университетский профессор-латинист начала прошлого века, излагает эту историю, якобы по старинным манускриптам, следующим образом. Заметим, кстати, что он сильно поубавил в ней сверхъестественного, а дьявола изгнал вовсе.
Что касается истории о пещере святого Киприана, пишет он, то нам удалось удостоверить лишь одно: на том месте, где сейчас посреди маленькой площади, прилегающей к карвахальской семинарии и носящей ее имя, стоит каменный крест, была некогда приходская церковь святого Киприана. Двадцать ступеней вели в подвальную ризницу, просторную и сводчатую, как пещера. Здесь пономарь преподавал во время оно магию, астрологию, геомантию, гидромантию, пироман-тию, акромантию, хиромантию, некромантию и тому подобное.
Манускрипт сообщает, что однажды в ученики пономарю напросились за немалую плату сразу семь студентов. Они кинули между собой жребий, кому платить за всех, и уговор был таков, что неплательщик остается запертым в ризнице, пока не выложит все до последнего грошика. Так и повелось.
Как-то жребий пал на Энрике де Вильена, тезку его отца маркиза. Он приметил, что дело нечисто, и, заподозрив, что к мошенничеству приложил руку сам пономарь, платить наотрез отказался. Его заперли в этом преддверии ада. Случилось так, что в углу ризницы стоял кувшин для воды, громадная посудина, растрескавшаяся и пустая. Юноша исхитрился залезть туда с головой. Пономарь со служкой принесли ему на ночь свечку и ужин. Отперши дверь, они увидели, что в подвале никого нет, лишь на столе раскрыта книга заклинаний. Они в испуге бежали, забыв запереть за собой, и Вильена спокойно вышел из заточенья. Пошел слух, что он перекинулся невидимкой. Теперь читателю известны обе версии, пусть сам выбирает. Замечу лишь, что старожилы Альгамбры склоняются к версии сатанинской.
Энрике де Вильена жил и благоденствовал во времена короля Хуана II Кастильского, которому доводился дядею. Он прославился по знаньями в естественных науках и в те невежественные времена, разумеется, прослыл чернокнижником. Фернан Перес де Гусман в своих рассказах о людях именитых признает за ним великую ученость, но сетует на его пристрастие ко всяческой ворожбе, толкованьям снов, символов и знамений.
По смерти Вильены библиотека его перешла к королю, и его упредили, что в ней уйма колдовских книг, которые читать не должно. Король Хуан повелел скопом отвезти ее на рассмотреть к некоему достопочтенному прелату. Тот был не столько учен, сколько набожен. Одни книги оказались по математике другие – по астрономии, с чертежами, диаграммами и планетными знаками, третьи-по химии и алхимии с мудреными иностранными словами. На взгляд благочестивого прелата, все это было сущее чернокнижие и книги предали огню, как некогда библиотеку Дон Кихота.
Печать Соломона
На печати вырезаны два равносторонних треугольника, наложенные один на другой и образующие звезду, вписанную в круг. Согласно арабскому преданию, когда всевышний предложил Соломону блага на выбор и он избрал мудрость, с неба упал перстень с таким начертанием. В этом талисмане была тайна его мудрости, довольства и величия, оттого и царство его процветало. За прегрешение против целомудрия он уронил перстень в море и тут же стал обычным из обычных людей. Покаянье и молитва вернули ему милость божию: перстень отыскался в брюхе рыбы, и Соломон вновь обрел небесные дары. Чтоб не потерять их вторично и навсегда, он посвятил приближенных в тайну чудесного перстня.
Таинственную печать, как нам сообщают, святотатственно оскверняли нечестивцы магометане, до них – арабские язычники, а еще до них – евреи, применяя ее для «сатанинских затей и мерзостного идолопоклонства». Кто хочет получить обо всем этом доскональные сведения, пусть заглянет в трактат ученейшего отца Атаназиуса Киркера «Cabala Sarracenica» [30].
Слово к любознательному читателю. В наши скептические времена многие старательно осмеивают все связанное с оккультными науками и черной магией, не верят в колдовство, ведовство и заклинания и ничтоже сумняшеся заявляют, будто все это пустые выдумки, Этим закостенелым скептикам нипочем свидетельства былых веков, они доверяют лишь собственным чувствам и отрицают прошлые чудеса по той простой причине, что в наши дни ничего подобного не встречали. Им невдомек, что, когда люди понаторели в естественных науках, отпала прямая надобность в сверхъестественных и они отошли в область преданий; секреты изощренных ремесел явились на смену тайнам волшебства. И все же, по мнению людей сведущих, чародейные силы существуют, хоть и сокрыто, в стороне от людского разумения. Талисман остается талисманом, и все его исконные и устрашающие свойства по-прежнему при нем, хоть он и пролежал много веков втуне на дне морском или в пыльной каморке антиквария.
Печать Соломона премудрого, к примеру, заведомо имела власть над духами, демонами и заклятьями: кто может ручаться, что эта самая волшебная печать, где бы она не находилась, ныне вдруг утратила былую дивную силу? Маловерам я советую отправиться в Саламанку, спуститься в пещеру святого Киприана, проникнуть в ее таинства, тогда и судить. А кому такое изыскание в тягость, тот пусть уж отринет праздное недоверие и принимает вышеизложенную легенду за чистую монету.
Прощание автора с Гранадой
Мое счастливое и безмятежное царствование в Альгамбре внезапно подошло к концу: однажды, когда я вкушал восточную негу в прохладных купальнях, мне принесли письма, отзывавшие меня из моего мусульманского элизиума в толчею и свалку тусклого мира. Каково мне было возвращаться к заботам и треволнениям после отдохновений и грез! И как перенести житейскую прозу после поэзии Альгамбры!
Сборы понадобились недолгие. Двуколка под названием тартана, очень похожая на крытую телегу, должна была доставить меня и одного молодого англичанина через Мурсию в Аликант и Валенсию, оттуда наш путь лежал во Францию. Длинноногий малый, бывший контрабандист, а может статься и разбойник, навязался нам в проводники и телохранители. Да, собрался я быстро, но уехать было нелегко. День за днем я откладывал отъезд и день за днем проводил в своих излюбленных местах, которые изо дня в день казались мне все восхитительнее.
К тому же я на удивленье сжился с маленьким домашним мирком, печали и радости которого столь долго разделял; и всех так огорчил мой близкий отъезд, что я им, надо полагать, был тоже не безразличен. И когда наконец наступил последний день, я даже не стал устраивать расставанья с семейством тетушки Антонии, а то бедная малышка Долорес и так ходила с глазами, полными слез. Безмолвно простившись с дворцом и его обитателями, я спустился в город, словно на прогулку. Между тем тартана и проводник уже дожидались; мы со спутником пообедали в гостинице и отправились в путь.
Убог был кортеж и печален отъезд царя Чико Второго! Племянник тетушки Антонии Мануэль, мой назойливый, а ныне безутешный оруженосец Матео и два-три инвалида из Альгамбры, с которыми я любил перекинуться словцом-другим, пришли меня проводить, ибо есть в Испании добрый старый обычай выезжать на несколько миль навстречу другу и те же несколько миль сопровождать отъезжающего. Так мы и тронулись: наш длинноногий телохранитель шагал впереди, эскопета на плече; Мануэль и Матео – по обе стороны тартаны; старые инвалиды – позади.
К северу от Гранады дорога постепенно поднимается в гору; я вылез из двуколки и пошел пешком рядом с Мануэлем, который решил, что настала пора поведать мне тайну своего сердца и рассказать о нежной приязни между ним и Долорес, не зная, что я был уже обо всем этом наслышан от всеведущего и всеоткрывающего Матео Хименеса. Лекарский патент приуготовил их брак, и теперь оставалось только получить дозволение от папы римского: как-никак близкие родственники! И тогда, если он станет Medico в крепости, то и мечтать больше не о чем. Я одобрил его рассудительный и отличный выбор подруги жизни, пожелал им всяческого счастья в браке и выразил надежду, что в будущем милая Долорес сможет пестовать от избытка чувств не только гулящих кошек и беглых голубей.
Горестно распростился я с этими добрыми людьми и горестно следил, как они медленно спускаются под гору, оборачиваются и машут рукой напоследок. Мануэлю-то утешений хватало, но бедняга Матео был как в воду опущенный. Какое ужасное падение: вчера еще – визирь и историограф, а нынче – бурый плащ и голодное ремесло плетельщика. Я, признаться, вовсе и не думал, что так привязался к своему назойливому оруженосцу. Мне было бы гораздо легче расставаться, если б я знал, что судьба его изменится к лучшему и я тому причиной: то, что я так внимательно выслушивал его россказни, болтовню, а порой и любопытные сведения, и то, что он так часто прогуливался со мною, возвысило его в собственных глазах и открыло перед ним новое поприще. Сын Альгамбры стал постоянным проводником по дворцу и крепости – и недурно зарабатывал. Мне рассказывали, что больше ему не пришлось надевать тот бурый плащ, в котором я его впервые увидел.
Солнце склонилось к закату; дорога сворачивала в горы; я остановился и кинул последний взгляд на Гранаду. Холм, на котором я стоял, был северным подобьем южного Холма Слез (la Cuenta de las Lagrimas), где прозвучал «прощальный вздох мавра». Теперь я как нельзя лучше понимал чувства, которые испытывал бедный Боабдил, оставляя позади рай земной и видя перед собою каменистый и пустынный путь в изгнание.
Заходящее солнце, как обычно, озарило печальным сиянием багровые башни Альгамбры. Приглядевшись, я смутно различил окно и тот балкон на башне Комарес, где я провел в мечтаниях столько дивных часов. Густые рощи и сады вокруг города были облиты закатным золотом; лиловатая вечерняя дымка застилала Бегу; во всем было прощальное, нежное и скорбное очарованье.
– Пойду поскорее прочь, – подумал я, – покуда солнце не село. Хорошо бы так и запомнить всю эту красоту.
С такими мыслями я побрел в горы. Еще немного – и Гранада, Бега и Альгамбра скрылись за поворотом; так прервался один из сладчайших жизненных снов, и читатель, может быть, скажет, что он был чересчур переполнен сновиденьями.
Примечания
- Автор полагает себя вправе открыть, что его спутником был князь Долгоруков, ныне российский посол при персидском дворе (примеч. В. Ирвинга к пересмотренному изданию).
- Мушкетон (исп.) – короткое ружье с раструбом.
- Разбойник (исп.).
- Крендели (исп.).
- Здесь надо заметить, что альфорхами называются квадратные карманы по концам матерчатой полосы в полтора фута длиною, образованные подверткою. Полосу эту протягивают под седлом, и карманы висят по бокам, словно чересседельные сумки. Это арабское изобретение. Бота – кожаный бурдюк, или бутыль изрядного размера, узкогорлая. Она тоже с Востока. Так мне стало понятно смущавшее меня в детстве евангельское предупреждение – не наливать новое вино в ветхие мехи, то бишь бурдюки (примеч. авт.).
- Жаровня (исп.).
- Скорбь (исп.).
- Хозяйка замка (фр.).
- Цитата из «Геркулесовых столпов» Эркьюхарта (примеч. авт.).
- И потому что был он багроволицый, называли его мавры Абенальгамаром, что означает багровый… и поскольку мавры называли его Бенальгамар, что значит багровый, он сделал багровые знаки, и такие были потом у всех гранадских владык… – Бледа. Летопись царствования Альфонса XI, ч. I, гл. 44 (исп.).
- И мавры, бывшие в городе и крепости Гибралтар, узнав, что король дон Алонсо умер, приказали, чтобы никто не вступал в сражение с христианами, и все стояли неподвижно и говорили между собой, что ныне опочил благородный король и великий суверен (исп.).
- Мавританские цари, однако же, держали под надзором браки своих приближенных; поэтому все приближенные к царской персоне сочетались во дворце; и была особая палата, отведенная для этой церемонии. – Прогулки по Гранаде, Прогулка XXI (исп.).
- Есть в Альгамбре ворота, через которые выехал царь мавров Чико, когда сдавался в плен королю Испании Дону Фернандо, и сдал ему город и крепость. И государь этот испросил в знак милости и Ради столь великой победы, чтобы ворота эти никогда более не открывались. И король Фернандо дал на это свое согласие, и с тех пор ворота не только не открывались, но даже были наглухо замурованы (исп.).
- Мучеников (исп.).
- Дорога печали (исп.).
- Ибо, сеньор, я исконный христианин (исп.).
- Святая святых (лат.).
- Девочка (исп.).
- Чтобы не казалось, что я лишь фантазирую, на суд читателя предлагается нижеследующая родословная, составленная историком Алькантарой по арабским манускриптам, на пергаменте, хранящемся в архиве маркиза де Корверы. Это любопытный пример мусульмано-христианского родства в результате пленений и смешанных браков во времена войн с маврами. От мавританского царя Абен Гуда, покорителя Альмогадеса, по прямой линии происходит Сид Яхья Абрагам Альнаяр, властелин альмерийский, женатый на дочери царя Бермехо. У них было трое детей, обычно называемых наследниками сетимерийскими. Первый из них – Юсуф бен Альгамар, захвативший на время гранадский престол. Второй – царевич Насар, муж прославленной Линдарахи. Третья же – царевна Сетимериен, супруга Дона Педро Венегаса, ребенком плененного маврами, – отпрыска рода Луке, нынешним главою которого является старый граф (примеч. авт.).
- Читатель узнает в нем монарха, связанного с судьбою Абенсеррахов. легенде его история несколько переиначена (примеч. авт.).
- Государство в государстве (лат.).
- Оружие и доспех вражеского предводителя (лат.).
- Мигель Лафуэнте Алькантара (примеч. авт.).
- Стих испанского романса (исп.).
- Чемодан, дорожный мешок (исп.).
- Одеяло, плед, шаль (исп.).
- Господин лекарь (исп.).
- Ну-ну (исп.).
- Студент-попрошайка (исп.).
- Сарацинская кабала (лат.).