Альгамбра. Вашингтон Ирвинг

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4

Загадочные покои

Как-то я блуждал по мавританским чертогам и вдруг впервые заметил дверь в дальней галерее, ведущую, видимо, в какую-то не исследованную мною часть Альгамбры. Я попытался ее открыть, но она была заперта. Я постучал, но никто не ответил, и звук эхом прокатился в пустоте. Вот наконец и тайна. Зачарованная сторона замка. Как же мне увидеть, что здесь сокрыто от глаз людских? Прийти ли мне тайком в ночи с мечом и фонарем по обыкновению романтических героев? Или попытаться выведать тайну у заики-садовника Пепе? у простодушной Долорес? у речистого Метео? А может, напрямик пойти к смотрительнице замка Донье Антонии и спросить у нее, в чем тут дело? Я избрал последний путь как наипростейший, хоть и наименее романтический, и обнаружил, к своему разочарованию, что никакой тайны здесь нет. Если мне хочется побродить по покоям, то пожалуйста: вот ключ.

И я возвратился к двери с ключом. Она отворилась, и я проник, как и думал, в череду пустынных покоев, вовсе, впрочем, не похожих на известные мне. Отделаны они были пышно и по-старинному, но на европейский манер. Ничего мавританского. В первых двух покоях – высокие разрешеченные и растрескавшиеся потолки, обшитые кедровыми панелями искусной резьбы: причудливые лики или маски вплетались в узор из цветов и плодов.

Когда-то, верно, завешанные дамасскими тканями, а ныне оголенные стены исцарапали тщеславные путешественники, оскверняющие древнее величие своими ничтожными именами. Выломанные окна, открытые всем ветрам и ненастьям, смотрят в очаровательный уединенный садик, где меж роз и миртов играет алебастровый фонтан, окруженный апельсиновыми и лимонными деревьями; ветви их простираются в глубь комнаты. За этими покоями еще два, протяженнее и пониже, окнами тоже в сад. На потолочных панелях – гирлянды цветов и корзины с плодами, чудесно нарисованные и недурно сохранившиеся. Стены тоже разрисованы фресками в итальянском стиле, но краски поистерлись; окна выломаны и здесь. Затейливая анфилада заканчивается открытой галереей с перильцами, под прямым углом к тому же садику. Меня заинтересовала история этих покоев, столь изысканно отделанных, столь уединенно расположенных подле укромного садика и столь непохожих на соседние залы. Мне объяснили, что это апартаменты работы итальянских мастеров, приготовленные в начале века к приезду Филиппа V и его второй жены, Елизаветы Фарнезе, дочери герцога Пармского. Они предназначались для королевы с фрейлинами. В одном из высоких покоев была ее спальня. Узенькая лесенка, ныне замурованная, вела наверх, в чудесный бельведер мавританской постройки, соединенный с гаремом; став будуаром прелестной Елизаветы, он теперь именуется el tocador de la Reyna – туалетная королевы.

Из одного окна королевской спальни открывается вид на Хенералифе и его пышные террасы; другое, как уже говорилось, выходит в укромный садик, явно мавританский и тоже со своей историей. Это – Сад Линдарахи, столь часто упоминавшейся в рассказах об Альгамбре; но кто такая Линдараха, я покамест не имел понятия. Мне недолго пришлось разузнавать то немногое, что было о ней известно. Ее красота расцвела при дворе Мухаммеда Левши; она была дочерью его верного подданного, правителя Малаги, который приютил государя у себя во время междоусобицы. Вернув себе трон, Мухаммед вознаградил правителя за преданность. Дочери его были отведены покои в Альгамбре, и ее выдали замуж за Насара, юного Сетимериенского принца, потомка Абен Гуда Справедливого. Свадьбу их, разумеется, отпраздновали в царском дворце, и медовый их месяц прошел под этой самой сенью [12].

Четыре столетья уж нет прекрасной Линдарахи, но как сохранилась хрупкая красота, ее окружавшая! Цветет сад, былая услада ее очей, струи фонтана тревожат кристальное водяное зеркало, когда-то отражавшее быть может, ее красы; правда, алебастр уже не той белизны, а бассейн зарос, обмелел и сделался приютом ящериц, но даже и самые следы времени увеличивали интерес сцены, свидетельствуя о бренности, неотвратимой судьбе человека и всех его трудов.

Опустошение чертогов, когда-то приютивших гордую и строгую Елизавету, – даже в нем была особая красота, большая, чем если бы я наблюдал их первозданную пышность, блестящую и мишурную.

Когда я вернулся в свое обиталище, в комендантские апартаменты, мне все там показалось пресным и тусклым. И я невольно подумал: а почему бы не перебраться в эти пустующие покои? вот подлинная жизнь в Альгамбре, среди садов и фонтанов, словно во времена мавританского владычества. Я изложил это Донье Антонии и ее семейству, к их огромному удивлению. Они не могли взять в толк, с какой стати мне понадобились такие заброшенные и отдаленные покои. Долорес воскликнула, что там ужас как одиноко, одни летучие мыши да совы, а ночью из соседних купален забежит, чего доброго, лиса или дикая кошка. Теткины возражения были основательнее. Кругом пропасть бродяг, ближний холм облюбовали цыгане, дворец в развалинах, и в него отовсюду можно пробраться; пойдут слухи, что какой-то жилец поселился на отшибе, вот ночью кто-нибудь и наведается, ведь чужеземцы, известное дело, набиты деньгами. Я, однако ж, стоял на своем, а воля моя для этих добрых людей была законом. Мы призвали на подмогу плотника и верного Матео Хименеса, кое-как закрепили двери и окна, и королевская спальня Елизаветы была приготовлена для меня. Матео храбро вызвался почивать в моей прихожей, но я решил не подвергать его преданность таким испытаниям.

Наконец я собрался с духом и должен признаться, что первая ночь на новом месте была полна невыразимой жути. Тревожиться было как будто и нечего, но сердце леденило зловещее чувство: столько крови было пролито в этом дворце, стольких его владык постигла смерть от руки убийцы! Я брел в спальню угрюмыми палатами башни Комарес – и припомнил стихи, которые пугали меня в отрочестве:

Витает хищный рок над черными зубцами;
Врата разверсты, я вхожу и слышу
Холодный голос замогильным эхом
Вещает об ужасном злодеянье

Ко сну меня провожали всей семьей и расставались словно с отважным путешественником; когда я услышал, как их шаги замирают в пустых палатах и гулких галереях, и повернул ключ в дверях, мне вспомнились истории, где героя, покинутого в зачарованном доме, осаждают привидения.

И даже мысли о прекрасной Елизавете и ее прелестницах-фрейлинах, когда-то оживлявших эти чертоги, странным образом лишь нагнетали сумрак. Вот здесь они беззаботно резвились и чаровали, вот даже и свидетельства их утонченного вкуса; но что они и где они? Прах и пепел! Жилицы могил! Призраки памяти!

Мною овладевал смутный и неизбывный ужас. Напрасно успокаивал я себя, что просто ввечеру наслушался лишнего о грабителях: пугало что-то иное, нелепое и потустороннее. Ожили давно забытые детские страхи, ожили и поработили мое воображение. И все стало видеться и слышаться по указке изнутри. Даже шорох ветра в листве лимонов под моим окном словно чем-то угрожал. Я выглянул в Сад Линдарахи: по сторонам аллей залегла тень, в зарослях расплывалась жуть. Я быстро прикрыл окно, но и в моей комнате творилось неладное. Вверху что-то зашелестело: из-под отставшей потолочной панели вдруг выскользнул нетопырь и наискось метнулся к моему одинокому светильнику. И когда этот летучий вестник рока чуть не полоснул меня по лицу своим бесшумным крылом, мерзкие лики с резного кедрового потолка вдруг начали строить мне рожи и корчить гримасы.

Я встряхнулся и, неловко усмехаясь своему нечаянному слабодушию, решил превозмочь его, как воистину и подобает герою в зачарованных палатах, и со светильником в руке прогулялся по дворцу. Умом я себя успокоил как умел, но далось мне это нелегко. Нужно было пройти по пустым залам и таинственным галереям, а светильник едва-едва освещал меня самого. Я шел как бы в ореоле, стиснутый непроницаемой тьмой. Сводчатые коридоры были словно пещеры, потолки терялись в сумраке. Я припомнил речи о том, сколь опасны бандиты в этих отдаленных и заброшенных покоях. Может, какой-нибудь негодяй уже притаился там, впереди… или сзади, и следит за мною из темноты? Собственная моя тень, колебавшаяся на стене, начала тревожить меня. По коридорам разносилось эхо моих шагов, я застывал и озирался. Я проходил по местам недоброй памяти. Черный сход вел в мечеть, где был подло убит Юсуф, завершитель Альгамбры. Потом я вышел на галерею, где другого мавританского властителя заколол его родственник, соперник в любви.

До меня донесся глухой ропот, как бы сдавленные голоса и лязг цепей – должно быть, из Чертога Абенсеррахов. я знал, что это клокочет вода в подземных трубах, но странный гул в ночи приводил на память мрачные россказни, им порожденные.

Вскоре, однако, слух мой был поражен звуками чересчур и до ужаса явственными. Когда я шел по Посольскому Чертогу, глухие стоны и вскрики вырывались словно у меня из-под ног. Я остановился и прислушался. Они доносились как будто снаружи – нет, опять изнутри. Кто-то взвыл по-звериному, потом раздались придушенные вопли и невнятные жалобы. Час был глухой, место необычайное: впечатление разительное. У меня пропала всякая охота к прогулкам, я вернулся в свой покой куда стремительнее, чем выходил из него, и, только задвинув за собой засов, перевел дыхание. Когда же я проснулся поутру, за окном сияло солнце, исправно и весело освещая все углы, и я едва мог припомнить, что за привиденья и страхи мерещились мне в ночном сумраке, даже и не верилось, что мои покои, такие пустые и прибранные, можно было населить мнимыми ужасами.

Впрочем, унылый вой и вопли мне отнюдь не пригрезились; все, однако, скоро разъяснила моя служаночка Долорес: это неистовствовал несчастный помешанный, брат ее тетки, которого на время сильных припадков запирали в подвал под Посольским Чертогом.

Прошло несколько вечеров, и мои покои совершенно преобразились. Когда я перебрался сюда, было новолуние; теперь же луна все прибывала и рассеивала ночную тьму; наконец, она в полной своей красе засверкала над башнями, заливая потоками тихого света каждый двор и каждую залу. Садик под моим окном, ранее подернутый мглою, озарился тихим светом, листы апельсинов и лимонов засеребрились, фонтан заискрился в лунных лучах, и даже чуть проступал багрянец роз.

Тогда-то я и оценил по достоинству стихотворную арабскую вязь на стенах: «Как чарует этот сад, где Цветы земные не уступают красою звездам небесным! Что может сравниться с чашей того алебастрового фонтана, наполненной хрустальной влагой? Одна лишь полная луна, сияющая с безоблачных высот!»

В такие благодатные ночи я часами просиживал у окна, вдыхая ароматы сада и размышляя над превратностями судеб прежних обитателей дворца, повесть которых смутно угадывалась по узорам затейливой каменной летописи. Бывало, когда тишину оглашал далекий полночный бой часов Гранадского собора, я отправлялся побродить й блуждал по всему дворцу, но совсем не так, как в первый раз. Ни мрака, ни тайн, ни призрачных недругов, ни памяти убийств и злодеяний; всюду ясно, просторно и дивно; все пробуждает пленительные, сказочные виденья: и Линдараха снова гуляет в своем палисаднике, и Львиный Дворик заполняется нарядными рыцарями мусульманской Гранады… Благословенный климат, неописуемые места! Эфирное дуновение освежает летнюю андалузскую полночь. Вас словно возвели на чистые высоты: на душе яснеет, дух бодрится, мышцы расправляются и самое существование полнит радостью. И ко всему этому еще очарование лунного света. Луна мягчит очертанья, и Альгамбра будто восстает в первозданной красе. Трещины и проломы сглажены, не видно ни потеков, ни плесени: мрамор обрел изначальную белизну, длинные колоннады блистают в лунных лучах, чертоги купаются в мягком сиянии – вы проходите по завороженному дворцу арабской сказки!

И как чудесно в такой час подняться в маленький прозрачный павильон – туалетную королевы (el tocador de la Reyna), который, подобно птичьему гнезду, навис над долиной Дарро, и любоваться с его легкой аркады на лунные просторы! Справа высятся хребты Сьерры-Невады: они кажутся не столь скалистыми, а сказочно гладкими, и снежные вершины их сверкают, как серебряные облака в темно-синем небе. А потом перегнуться через парапет Токадора и поглядеть на Альбайсин и Гранаду, расстилающиеся внизу, словно карта: все объемлет глубокий покой, белые дворцы и монастыри спят в лунном свете и за ними теряется вдали туманная Вега, будто царство грез.

Порою с аламеды доносится легкое щелканье кастаньет: какие-то андалузцы веселятся ночь напролет. Откуда-то слышны гитарные переборы и вкрадчивый голос: неугомонный любовник поет под окном своей избранницы.

Примерно таковы были лунные ночи, которые я провел во дворах, чертогах и на балконах этого многопамятного дворца, «питая ум сладостными фантазиями» и впитывая ту смесь чувств и мечтаний, которая заменяет жизнь южанам; я шел в постель едва ль не поутру, и меня баюкало журчанье фонтана в палисаднике Линдарахи.

Вид с башни Комарес

А вот и чудное, ясное утро: солнце еще не в силах прогнать ночную свежесть. Как прекрасно таким утром взойти на башню Комарес и с высоты птичьего полета обозреть Гранаду и ее окрестности!

Так пойдемте же, любезный читатель и друг, следуйте за мною сюда, в эту переднюю, столь пышно орнаментированную: она ведет в Посольский Чертог. Мы, однако, в чертог не пойдем, а свернем в эту дверцу, видите, в стене. Осторожнее: крутая винтовая лестница и скудное освещение; по этой самой узкой, темной и витой лесенке гордые повелители Гранады и их супруги нередко поднимались к бойницам, чтоб посмотреть на вторгшееся войско или с тревожным сердцем следить за битвой в долине.

Вот мы и на крыше, изрезанной террасами; можно перевести дух и окинуть глазом великолепное зрелище города и окрестностей: замок, собор, мавританские башни и готические шпили, осыпающиеся развалины и цветущие рощи. Приблизимся к парапету и поглядим вниз. Видите, вон там перед нами вся Альгамбра, все ее дворы и палисадники. У подножия башни – Дворик Альберка, внутри – большой водоем, или пруд, обсаженный цветами, а там Львиный Дворик со знаменитым фонтаном и легкой мавританской аркадой, а вон, посредине дворца, палисадник Линдарахи, отовсюду укрытый, и в нем розы, цитроны и изумрудная зелень.

Пояс укреплений с квадратными башнями, охватывающий вершину холма, – это внешняя граница крепости. Иные из башен, замечаете, в развалинах, их могучие останки оплетены виноградом, поросли смоквами и алойными деревьями.

Поглядим-ка с башни на север. Высота головокружительная; самое основание башни вырастает из рощи на крутом склоне. Вот оно как! В толстой стене расселина – видно, башня надломилась во время какого-нибудь землетрясения, они так часто повергают в ужас Гранаду, и какое-то из них, раньше или позже, непременно превратит эту осыпающуюся крепость в груду развалин. Вон та узкая лощина под нами, которая расширяется в проеме гор, – это долина Дарро; извилистая река струит воды мимо лесистых уступов, среди садов и цветников. В былые времена этот золотоносный поток был славен, его прибрежные пески просеивают и поныне. Некоторые из белых строений, блистающих средь рощ и виноградников, были когда-то загородными жилищами мавров, там они наслаждались свежестью своих садов. Недаром кто-то из поэтов сравнил их с жемчужной россыпью на изумрудном ложе.

Легкий дворец на той горе, с высокими белыми башнями и длинными аркадами, стесненный пышными рощами и висячими садами, – это Хенералифе, летний дворец мавританских царей, куда они перебирались в жаркие месяцы, дабы насладиться прохладой, какой нет даже и в Альгамбре. А голая вершина над ними, вон там, где бесформенные развалины, – это Силья дель Моро (Сиденье Мавра), а название такое оттого, что здесь злосчастный Боабдил пережидал народные волнения, здесь он сидел и устремлял печальный взор на мятежный город.

Из долины то и дело доносится журчание воды. Это акведук вон от той мавританской мельницы, почти у подножия горы. Верхняя аллея – Аламеда, она идет по склону в Дарро; вечером здесь полным-полно народу, а летними ночами встречаются влюбленные, и в поздний час со скамеек слышится гитара. А сейчас там никого нет, только несколько монахов и водоносы. Кувшины у них старинного восточного образца, точно такие были еще у мавров. Их наполняют холодной и чистой струей родника под названием Фуэнте де Авельянос. Та горная тропа ведет к источнику, равно излюбленному мусульманами и христианами; говорят, что это и есть Адинамар (Айну-ль-адамар) – Источник Слез, упоминаемый путешественником Ибн Баттутой и прославленный в мавританских летописях и сказаниях.

Чу! Нет, это просто мы вспугнули ястреба. Старая башня – поистине птичье пристанище: ласточки и стрижи гнездятся в каждой щели и застрехе и кружат у башни весь день напролет, а ночами, когда все прочие птицы спят, угрюмая сова выбирается из укрытия и оглашает укрепленья своим зловещим криком. Смотрите-ка, ястреб, которого мы потревожили, проносится в низине над самыми верхушками деревьев и парит над развалинами возле Хенералифе!

Я вижу, вы поднимаете глаза к снежным вершинам той горной гряды, сверкающей, как светлые летние облака в синих небесах. Это Сьерра-Невада, гордость и отрада Гранады: оттуда веют прохладные зефиры и струятся неиссякаемые потоки. Этому изумительному горному кряжу Гранада и обязана всеми своими прелестями в сочетании редкостном для южного города: мягкая зелень и свежий воздух севера – и живительный зной тропического солнца, незамутненная лазурь южного неба. В летнюю пору это заоблачное хранилище снега подтаивает и разливает ручьи и речки по всем лощинам и ущельям Альпухарры.

Горы эти с полным правом можно назвать сокровищем Гранады. Они главенствуют над Андалузией и видны отовсюду. Погонщик мулов приветствует их издалека, завидев обледенелые пики со знойной равнины; испанский моряк с палубы своего парусника, бороздящего дальнюю голубую гладь Средиземноморья, глядит на них и думает о волшебной Гранаде – и вполголоса напевает какую-нибудь старинную мавританскую балладу.

А там, к югу, у подошвы гор, – гряда выжженных холмов, откуда медленно спускается длинный караван мулов. Здесь разыгралась последняя сцена многовековой истории мавританского владычества. С вершины одного из этих холмов злосчастный Боабдил окинул взором оставленную Гранаду и дал волю рыданьям. Это место известно1 по рассказам и песням, имя ему – Прощальный Вздох Мавра.

За склонами этих холмов – снова пышная Вега: цветущее приволье рощ и палисадников, и изобильные сады, и серебристые изгибы Хениля, питающего бесчисленные ручьи; а ручьи, струясь по древним мавританским каналам, орошают весенние всходы. Вот они где, любимые сады, и беседки, и навесные павильоны, за которые несчастные мавры бились с такой отчаянной доблестью. И даже нынешние хижины и амбары, простейшие их постройки, заселенные последними простолюдинами, все же свидетельствуют остатками арабесок и прочей изысканной отделки, что во дни мусульман здесь пребывали аристократы. Вот поглядите, в самой середине этой многострадальной равнины высится дворец, объединяющий прежнюю и новую историю здешнего мира. Видите стены и башни, сверкающие под утренним солнцем? Это город Санта Фе, воздвигнутый католическими государями во время осады Гранады, когда их лагерь истребил пожар. К этим самым стенам воротила Колумба королева-воительница, и здесь был подписан договор, приведший к открытию Западного полушария. Вон к западу за выступом – мост Пинос, знаменитый кровавыми битвами между маврами и христианами. На этом мосту посыльный догнал Колумба, когда он отчаялся в испанцах и вез свой проект ко французскому двору.

А за мостом – горная цепь, западный предел Беги: древняя преграда между Гранадой и христианскими землями. Там, на высотах, до сих пор стоят крепости: их серые стены и укрепления сливаются воедино со скалой, в которой они вырублены. На горных откосах стоят atalayas – одинокие дозорные башни, и глядят они с высоты, словно видят долину с той и с другой стороны. Как часто эти atalayas давали знак, ночным огнем или дневным дымом, – знак приближения врагов! По скалистым уступам, перевалом Лопе, спускалось христианское войско. Из-за подошвы той серой безлесной Эльвириной горы, простершей в дол каменистые отроги, выносились во весь опор с развернутыми знаменами конные неприятельские отряды под пенье труб и барабанный рокот.

Пятьсот лет минуло с тех пор, как Исмаил бен Ферраг, мавританский властитель Гранады, с этой самой башни глядел на подобное вторжение, на поругание и разграбление Беги, и все же выказал затем рыцарственное великодушие, столь свойственное мусульманским государям, «история которых, – по слову арабского летописца, – изобилует благородными примерами и доблестными поступками, и память о них не сотрется временем и будет жить в веках». Но присядем на парапет, и я расскажу подробнее.

Итак, в лето от Рождества Христова одна тысяча триста девятнадцатое Исмаил бен Ферраг смотрел с этой башни на шатры христиан, белевшие вон там, у подножия Эльвириной горы. Принцы крови Дон Хуан и Дон Педро, регенты кастильские во время малолетства Альфонса XI, уже опустошали край от Алькаудете до Алькала ла Реаль, взяли крепость Ильора и предали огню ее окрестности и теперь сеяли смерть и разорение у врат Гранады, вызывая на бой самого царя с его войском.

Исмаил был молод и бесстрашен, однако принять вызов не спешил. Войска у него было недостаточно, и он ожидал подкреплений из соседних городов. Христианские принцы сочли его трусом, потеряли всякую надежду сразиться с ним в открытую и, насытившись бесчинствами, сняли шатры и отправились восвояси. Дон Педро вел авангард, Дон Хуан прикрывал отход, но двигались они без порядка и строя, ибо войско их было отягощено добычей и пленниками.

Тем временем к Исмаилу подошли долгожданные подкрепления, он отдал их под начало Осмина, храбрейшего из своих полководцев, и отправил по горячим следам неприятеля. Христиане были застигнуты на горном перевале. Их охватила паника; они были разбиты наголову и остатки войска отброшены за рубежи. Погибли оба принца. Тело Дона Педро вынесли из боя, но убитого Дона Хуана в темноте не нашли. Сын его обратился к мавританскому государю с посланием, умоляя отыскать тело отца, дабы предать его достойному погребению. Исмаил вмиг забыл, что Дон Хуан был его недругом, предавшим страну огню и мечу до самых стен столицы; он увидел в нем лишь доблестного рыцаря и принца крови. По его приказанию стали усердно искать тело, и оно было найдено и доставлено в Гранаду. Исмаил повелел возложить его на возвышенном одре, обставленном свечами, в чертоге Альгамбры. Осмин и один из знатнейших витязей несли почетный караул, а пленники-христиане были допущены в чертог для молитвы.

Исмаил написал сыну принца Хуана, чтобы тот выслал конвой за телом, поручившись, что никакого обмана не будет. В условленное время прибыл отряд христианских рыцарей. Исмаил принял их пышно; когда же они отбыли с телом, почетный эскорт витязей-мусульман сопровождал его до границы.

Но будет: солнце уже высоко над вершинами и обдает нас нестерпимым зноем. Камни под нашими ногами раскалились; оставим эту террасу и освежимся под аркадами возле Львиного Фонтана.

Беглец

У нас в Альгамбре случилась маленькая неприятность, затуманившая ясное личико Долорес. У крошки подлинно женское пристрастие к животным, и благодаря ее неиссякаемым щедротам один из разрушенных двориков Альгамбры заполонен ее любимцами. Величавый павлин со своею павой царствует там над чванными индюками, вздорными цесарками и базарной толчеею петухов и кур. Впрочем, сама Долорес с некоторых пор прикипела душою к юной паре голубков, недавно соединивших свои судьбы и возобладавших в сердце хозяйки даже над пестрой кошкой с котятами.

Для семейного благоустройства им была отведена комнатушка рядом с кухней, окном в тихий мавританский дворик. Здесь они жили в сладком неведенье о мире за пределами дворика и его солнечных сводов. Они никогда не взлетали над зубцами укреплений к верхушкам башен. Их супружеская добродетель была наконец вознаграждена двумя молочно-белыми яйцами без единого пятнышка – к великой радости заботливой хозяюшки. И молодая чета повела себя как нельзя более похвально. Они по очереди сидели в гнезде, пока не вылупились их беспомощные птенцы, тут же потребовавшие тепла и корма: тогда один родитель стал оставаться дома, а другой летал за пищей и приносил ее в изобилии.

Однако их супружескому счастью нежданно настал конец. Нынче рано утром Долорес кормила голубка, и ей взбрело в голову хоть чуточку показать ему большой мир. Она распахнула окно над долиной Дарро – и любимец ее внезапно оказался за стенами Альгамбры. Впервые в жизни изумленной птичке довелось испытать силу своих крыльев. Голубь нырнул глубоко в долину, потом взмыл под самые облака. Никогда раньше он не летал так высоко, никогда так не радовался полету: и у него, как у юного повесы, вступившего вдруг в права наследства, закружилась голова от избытка свободы и от раскрытого перед ним простора. Весь день он своевольно кружил над башнями и деревьями. Напрасно его пытались залучить обратно, напрасно рассыпали зерно по крыше – он словно и думать забыл о доме, о нежной подруге и беззащитных детенышах. К пущему огорчению Долорес, его взяли в оборот два голубка-разбойника (palomas ladrones), занятие которых было сманивать бездомных собратий в свои голубятни. Беглец, подобно несмышленым юнцам, окунувшимся в светскую жизнь, был в восторге от этих опытных, хоть и бесцеремонных спутников, которые взялись учить его жизни и ввести в общество. Он носился с ними над всеми крышами и шпилями Гранады. Разразилась гроза, но домой он все равно не полетел; спустилась ночь, а его все не было. В довершение печалей голубка, просидев в гнезде бессменно несколько часов, отправилась искать своего сбежавшего супруга и отлучилась так надолго, что птенцы, лишенные родительского тепла и защиты, погибли. Вечером, в поздний час, Долорес донесли, что беглец был замечен на башнях Хенералифе. А дело в том, что управитель этого древнего дворца – тоже владелец голубятни, в которой как раз и живут две или три бессовестные птицы, гроза окрестных голубятников. Долорес тут же заключила, что два пернатых негодяя, которые обхаживали ее беглого голубка, – наверняка из Хенералифе. Военный совет держали в комнате тетушки Антонии. В Хенералифе свое начальство, и с начальством Альгамбры оно, конечно, слегка не ладит, чтоб не сказать соперничает. Поэтому решено было направить заику-садовника Пепе послом к тамошнему коменданту и затребовать беглеца, буде он там объявится, как подданного Альгамбры. Пепе отбыл с дипломатической миссией и, прошествовав по лунным аллеям и рощицам, вернулся через час со скорбной вестью, что в голубятне Хенералифе подобной птицы не обнаружено. Впрочем, комендант поручился своим словом, что в случае появления бродяги, хоть бы и в полночь, он будет тут же арестован и отправлен под стражей к своей черноглазой хозяюшке.

Такая вот приключилась грустная история, наделавшая немало шуму во дворце; и безутешная Долорес отправилась на свое бессонное ложе.

Утро вечера мудренее, гласит -пословица. Едва я вышел наутро из своих покоев, как натолкнулся на Долорес с беглым голубем в руках, и глазки ее искрились радостью. Он появился в ранний час, робко перелетая с крыши на крышу, наконец впорхнул в окно и сдался в плен. Правда, раскаяния в нем было незаметно: он жадно принялся клевать рассыпанный перед ним корм, и, конечно же, его, как и блудного сына, пригнал домой голод. Долорес распекла голубя за бессовестное поведение, назвала на тысячу ладов бродяжкой, в то же время по-женски прижимая его к груди и покрывая поцелуями. Я заметил, однако ж, что на будущее она позаботилась подрезать ему крылья; эту предосторожность я упоминаю к сведению всех тех, у кого беспокойные любовники или гулящие мужья. Вообще история Долорес и ее голубка весьма и весьма поучительна.

Балкон

Я уже говорил о балконе за средним окном Посольского Чертога. Он служил мне обсерваторией, и я частенько сиживал там, наблюдая не только небесные, но и земные явления. Оттуда открывался прекрасный вид на горы, долы и веси, а внизу развертывались повседневные житейские сценки. У подножия горы была аламеда, место прогулок, не такое фешенебельное, как нынешний великолепный бульвар-пасо возле Хениля, но и здесь публика подобралась пестрая и живописная. Тут были дворянчики из пригородов, священники и монахи, гулявшие для аппетита и пищеварения, щеголи и щеголихи, majos и majas из простых, в андалузских нарядах, разодетые контрабандисты, а иногда прогуливались, полузакрыв лицо плащом, и лица высшего сословия – видимо, с некою тайной целью.

Я восхищенно созерцал эти живые картины испанского быта и нравов; и, подобно астроному, который обозревает небеса в громадный телескоп, как бы поднося звезды к глазам, я глядел со своих высот в карманную подзорную трубу, и участники пестрых сборищ были видны столь отчетливо, что порою мне казалось, будто я могу судить об их разговорах по Жестам и выражению лиц. Я был как бы наблюдателем-невидимкой и, не поступаясь уединением, мог вмиг оказаться в гуще толпы – редкое преимущество, особенно ценное для человека моего склада, довольно застенчивого и необщительного, любителя наблюдать жизненную драму со стороны, не участвуя в сценическом действе.

Пригород в низине под Альгамброй занимал узкую ложбину и распространялся на противоположную гору Альбайсин. Многие дома здесь были в мавританском стиле, с круглыми фонтанными двориками-патио под открытым небом; в этих двориках и на крышах жители проводят летом большую часть времени, так что сверху, из-под облаков, можно было вдоволь насмотреться на их житье-бытье.

Я был вроде того студента из знаменитой и старинной испанской повести, который проникал взглядом под мадридские крыши; а мой словоохотливый оруженосец Матео Хименес иногда служил мне Асмодеем, рассказывая разные истории о домах и их обитателях.

Я, однако ж, предпочитал строить собственные догадки и просиживал часами, сплетая из случайных происшествий и замет умыслы, козни и заботы вечно занятых смертных там, внизу. Обо всяком миловидном личике, о всякой изящной фигурке у меня постепенно сочинялись драматические истории, хотя порою некоторые мои персонажи совершенно выбивались из роли и ломали весь сюжет. Как-то, обводя своим стеклянным оком улочки по склону Альбайсина, я увидел процессию: вели на постриг будущую монахиню. И то, что мне бросилось в глаза, пробудило живейшее участие к судьбе этой юной девицы, которую хоронили заживо. Я с удовлетворением отметил, что она красива: бледность щек выдавала в ней невольную жертву. Она была облачена в свадебный наряд, на голове белый веночек, но сердце ее явно противилось этой пародии на духовный союз и тосковало по земной любви. Рядом с нею шел высокий и суровый мужчина – разумеется, тиран-отец, который вынудил ее к этому из ханжества или корысти. В толпе был красивый темноволосый юноша, одетый по-андалузски; он не сводил с нее мучительного взора – конечно же, ее тайный избранник, с которым она навеки расставалась. Я различал злорадство на лицах монахов и послушников, и возмущение мое росло. Процессия приблизилась к монастырской часовне; солнце напоследок ярко озарило венок бедной девушки, и вот она переступила роковой порог и скрылась за дверями храма. Толпа влилась за нею, монахи, певчие, миряне; возлюбленный помедлил перед входом. Мне было так понятно смятение его чувств! Но он совладал с собою и вошел. Последовал долгий промежуток. Я представлял себе, что происходит там, внутри: с несчастной девушки совлекают мишурный наряд и облачают ее в монастырское платье; хорошенькую головку, лишенную белого венка, лишают длинных шелковистых прядей. Я слышал, как она лепечет невозвратимые слова обета. Я видел ее простертой на одре и укрытой погребальным покровом: свершалась похоронная служба, возвещавшая ее смерть для мира; вздохи ее заглушало гудение органа и жалобный реквием монахинь; бесчувственный отец глядел на все это, не пролив ни слезы; возлюбленный – нет, скорби возлюбленного я не мог даже вообразить, и картина оставалась недорисованной.

Наконец толпа повалила обратно и стала рассеиваться; они шли радоваться солнечному свету и погрязать в житейских заботах, но жертвы в свадебном венке с ними уж не было. Монастырская дверь затворилась и навсегда отгородила ее от мира. Я увидел, как вышли ее отец и возлюбленный: они были погружены в беседу. Несчастный яростно жестикулировал, и я ожидал было кровавой развязки драмы, но они свернули за угол и скрылись с моих глаз. Впоследствии я часто обращал взгляд на монастырь с печальным любопытством. Поздно ночью я заметил одинокий огонек, мерцавший из-за ставен дальнего башенного окошка. «Вот, – сказал я себе, – несчастная монахиня сидит и плачет в своей келье, а возлюбленный ее, быть может, мечется внизу по улице в безысходной скорби».

Услужливый Матео пресек мои размышления и в один миг смел паутину вымысла. С обычным своим рвением он разузнал все касательно виденной мною сцены, и оказалось, что воображал я понапрасну. Героиня моей трогательной истории была вовсе не молода и не красива; возлюбленного у нее не было; в монастырь она пошла по доброй воле и нынче славится там своим веселым нравом.

Я не сразу простил эту монахиню, счастливую в своей келье вопреки всем романтическим уставам, и кое-как утешился, наблюдая день-другой очаровательное кокетство черноглазой красотки, которая тайком перемигивалась со своего балкона, из-за цветущих роз и шелкового навеса, с видным брюнетом в пышных бакенбардах, часто появлявшимся на улице под ее окнами. Мне случалось видеть, как в ранний час он крался прочь, до самых глаз укутавшись в плащ. Иногда он стоял на углу, переодетый, видимо дожидаясь тайного знака, чтобы пробраться в дом Ночью оттуда слышен был звон гитары, и фонарь на балконе переставляли с места на место. Я вообразил было интригу в духе Альмавивы, но опять попал впросак. Любовник оказался мужем, известным контрабандистом: ловчил и прятался он неспроста.

Порою я развлекался тем, что следил со своего балкона, как по времени дня сцена внизу постепенно меняется. Едва серая полоса прорезала предрассветное небо и из какого-нибудь дворика на горном склоне доносился крик раннего петуха, как предместье подавало первые признаки оживления, ибо свежие утренние часы драгоценны летом в знойном климате Все спешат с делами, чтоб опередить солнце: погонщики выводят в путь свой груженый караван, путник торочит ружье за седлом и садится на коня у ворот корчмы, смуглый крестьянин погоняет медлительных мулов, навьюченных корзинами фруктов и свежих, обрызганных росой овощей, – ведь хлопотливые хозяйки уже спешат на рынок.

Солнце встает и осыпает блеском долину, золотит кружевную листву рощ. В чистом и ясном воздухе разносится мелодичный колокольный звон, зовущий к заутрене. Погонщик останавливает мулов с поклажей у часовни, затыкает сзади за пояс свою палку и переступает порог со шляпой в руке, приглаживая угольно-черные волосы, чтоб отстоять мессу и помолиться за благополучный переход через сьерру. А вот легкою стопой выходит изящная сеньора в щегольской бас-кинье, с трепетным веером в руке, и темные глаза ее поблескивают из-под искусных складок мантильи. Она направляется в какую-нибудь многолюдную церковь, дабы вознести там свои утренние моления; но платье по фигуре, дивный башмачок и чулочек-паутинка, изысканно уложенные смоляные пряди и свежесорванная роза, блистающая среди них, как драгоценность, – конечно же, мысли ее прочно прикованы к земле Смотрите за нею, заботливая мать, незамужняя тетка или бдительная дуэнья. – кто уж там из вас идет следом!

Утро в разгаре, и шум будничных трудов все громче слышен отовсюду; по улицам сплошным потоком движутся люди, кони и вьючный скот; доносится как бы океанское гудение и ропот. Когда солнце достигает зенита, гул и гомон понемногу молкнут; в полдень наступает затишье. Беспокойный город охватывает вялость, и несколько часов все отдыхают. Окна затворены, занавеси опущены, горожане укрылись в самых прохладных уголках своих жилищ, откормленный монах храпит в дормитории; мускулистый носильщик распростерся на мостовой возле своей поклажи; крестьянин и работник спят под деревами аламеды, убаюканные томным верещанием цикад. На улицах никого, кроме водоносов, освежающих слух похвалами своему искристому товару – «холоднее горного снега» (mas fria qua la nieve).

Солнце клонится к западу, все понемногу снова оживает, и, когда колокол негромко звонит к вечерне, вся природа словно ликует, что владыка дня пал. Горожане высыпают на улицы подышать вечерней прохладой и проводят краткие сумерки у Дарро, возле Хениля.

Надвигается ночь, и прихотливая сцена опять обновляется. Один за другим зажигаются огни: вот косяк света от балконного окна, вот лампадка перед статуей святого. Так мало-помалу город выступает из мглы и сыплет огнями, словно звездный небосвод. Из дворов и садов, с улиц и переулков слышатся переборы бесчисленных гитар и щелканье кастаньет; на высоте эти звуки сливаются в общий отдаленный концерт. «Лови миг!» – таков жизненный девиз веселых и влюбчивых андалузцев, и особенно рьяно они следуют ему благоуханными летними ночами, пленяя своих избранниц танцами, куплетами и страстными серенадами.

Однажды вечером я сидел на балконе, наслаждаясь легким ветерком, овевавшим гору и шелестевшим в листве деревьев, и мой скромный историограф Матео, который торчал у меня под боком, указал на обширную усадьбу в одной из улочек на Альбайсине и поведал о ней примерно нижеследующую историю.

Случай с каменщиком

Жил да был когда-то в Гранаде бедный каменщик, который никогда не работал – ни во дни святых, ни в праздники, ни в воскресенья, ни даже в понедельники – и, несмотря на такое благочестие, все беднел да беднел и еле-еле ухитрялся прокормить свое многочисленное семейство. Однажды ночью едва он заснул, как раздался стук в дверь. Он отворил и увидел перед собой высокого, тощего и мертвенно-бледного священника.

– Послушай-ка, друг любезный! – сказал незнакомец. – Я приметил, что ты добрый христианин и верный человек: не хочешь ли поработать нынче ночью?

– С радостью, сеньор падре, особенно за сходную плату.

– Это уж как водится, только надо будет тебе завязать глаза.

Каменщик спорить не стал; священник повел его с повязкой на глазах вверх-вниз по разным проулкам и переходам и привел к воротам какого-то дома. Там он достал ключ, со скрежетом отомкнул замок и отворил дверь – как слышно было, очень тяжелую. Они вошли, дверь была заперта, засовы задвинуты, и каменщик прошагал за своим поводырем по гулкому коридору и просторному залу. Священник снял с его глаз повязку, и он увидел, что стоит во дворике-патио, тускло освещенном единственным фонарем. Посредине дворика был пересохший бассейн древнего мавританского фонтана; под ним-то священник и велел устроить тайник – кирпичи и известка были уже заготовлены. Каменщик работал всю ночь, но дело не закончил. Перед самым рассветом священник вручил ему золотой, завязал глаза и отвел домой.

– Ты согласен прийти еще раз, – спросил он, – и закончить работу?

– Еще бы, сеньор падре, если за такие же деньги.

– Хорошо, тогда завтра в полночь я снова зайду за тобой.

Так и случилось, и тайник был доделан.

– А теперь, – сказал священник, – ты мне поможешь перенести то, что будет здесь схоронено.

У бедного каменщика при этих словах волосы встали дыбом; он неверным шагом побрел за священником, готовясь увидеть ужасные трупы, но, к облегченью своему, увидел лишь три или четыре высоких кувшина в углу комнаты. Они, по всему судя, были полны монет, и немалых трудов стоило ему на пару со священником перенести их в тайник. Затем тайник был замурован, бассейн облицован по-прежнему, все тщательно прибрано, а каменщик с повязкой на глазах выведен совсем не тою дорогой, какою был приведен. После долгих блужданий по улочкам и аллеям они остановились. Священник вложил ему в руку два золотых.

– Жди здесь, – сказал он, – пока не услышишь из собора звона к заутрене. Если вздумаешь снять повязку до того, тебя постигнет несчастье.

С этими словами он удалился. Каменщик честно ждал, от нечего делать взвешивая золотые на ладони и позвякивая ими. Как только прозвонил утренний колокол, он сорвал повязку и обнаружил, что стоит на берегу Хениля; явившись прямехонько домой, он вместе с семьей пропировал на двухдневный заработок две недели и зажил в прежней нищете.

Как и раньше, он немного работал, неустанно молился, соблюдал все дни святых и праздники, и так из года в год, пока жена его и дети вконец не отощали, как сущие цыгане. Однажды вечером он сидел у дверей своей лачуги, и к нему приблизился старый прижимистый богатей, владелец многих домов, которые сдавал внаем и драл с жильцов три шкуры. Богач пристально поглядел на него из-под насупленных косматых бровей.

– Я слышал, друг мой, ты очень беден.

– Что правда, то правда, сеньор, – с этим не поспоришь.

– Стало быть, от работы не откажешься и возьмешь недорого.

– Дешевле вам в Гранаде никто не сделает, хозяин.

– Это мне подходит. Есть у меня старый, завалившийся дом, и содержать его в порядке толку нет, жить в нем все равно никто не хочет; так вот, надо бы кой-как его подлатать и подпереть, да подешевле.

Каменщик согласился, и тот привел его в большой заброшенный дом, который и вправду грозил вот-вот обрушиться. Они прошли по залам и покоям, вышли во дворик, и каменщик сразу заметил старинный мавританский фонтан. Он на миг замер и смутно припомнил это место.

– Простите, – сказал он, – а кто раньше жил в этом доме?

– Чума его задери! – воскликнул хозяин. – Жил тут старый скряга священник, один-одинешенек. По слухам, богач богачом, а родни никакой, и думали, что все свои сокровища он оставит церкви. Скончался он внезапно; священники с монахами кинулись сюда толпой, чтоб не упустить своего, и нашли они пяток дукатов в его кожаной мошне. А я и вовсе в дураках: ведь старик хоть и умер, а все-таки остался в моем доме бесплатно – на мертвых какая управа! Говорят, будто каждую ночь слышно, как звенят золотые в той самой комнате, где спал старик священник, словно он пересчитывает свои деньги; а то еще будто стонет и охает во дворике. Может, это правда, а может, выдумки, только о доме моем пошла худая слава, и никто его у меня не снимает.

– Понятно, – сказал храбрый каменщик. – Давайте-ка, я бесплатно поживу в вашем доме, пока не подвернется съемщик почище, и тем временем подправлю что можно и разберусь с этим беспокойным мертвецом. Я добрый христианин, взять с меня нечего, и я не побоюсь самого дьявола, даже если он явится под видом большого мешка с деньгами.

Такое предложение честного каменщика было с радостью принято: он перевез семью в новое жилище и что сказал, то сделал. Мало-помалу он починил дом; золотые перестали звенеть по ночам в спальне покойника и звенели днем в кармане живого каменщика. Словом, дела его, на удивленье всем соседям, вдруг пошли на поправку, и он скоро стал чуть ли не первым богачом в Гранаде. Он щедро жертвовал на храм – разумеется, для успокоения совести – и рассказал о тайнике только на смертном одре своему сыну и наследнику.

Львиный дворик

Особая прелесть этого древнего дремотного дворца – в его способности вызывать смутные видения и картины прошлого, облекая нагую действительность чарами памяти и воображения. Мне в радость эти «тщетные тени», и я люблю блуждать по тем уголкам Альгамбры, которые особенно благоприятны для таких фантасмагорий, – по Львиному Дворику и прилегающим чертогам. Здесь рука времени была милостива, и мавританская пышность и изящество сохраняют едва ли не первозданную прелесть. Землетрясения надломили основания дворца и расшатали самые мощные башни, а вот поди ж ты! Все стройные колонны на своих местах, ни один свод легкой и хрупкой аркады не сместился, и вся волшебная отделка, по видимости такая же ненадежная, как утренние морозные разводы на стекле, уцелела сквозь века и свежа так, словно ее только что завершил мавританский строитель. Я пишу это, окруженный свидетельствами прошлого, овеянный утренней прохладой, в роковом Чертоге Абенсеррахов. Фонтан на крови, легендарный памятник их убийства, передо мною, брызги его струй чуть-чуть не долетают до листа бумаги. Как трудно согласить древнее кровавое сказание с этой тихою и мирною сценой! Здесь все будто призвано внушать нежные и добрые чувства, ибо все здесь утонченно и прекрасно. Даже и самый свет мягко проникает сверху, сквозь ажурный купол, расцвеченный и изукрашенный как бы руками чародея. Сквозь широкую узорчатую арку портала я гляжу на Львиный Дворик, на его блистающие в ярком солнечном свете колоннады и переливчатые фонтаны. Юркая ласточка залетела во двор, взмыла и помчалась прочь, щебеча над крышами; деловитая пчела гудит в лепестках; цветастые бабочки перепархивают с цветка на цветок и резвятся стайками в напоенном солнцем воздухе. Легкое усилие воображения – и появится грустная гаремная прелестница, блуждающая средь затворнической роскоши Востока.

Впрочем, тот, кто захочет увидеть всю эту роскошь под знаком ее судеб, пусть приходит, когда вечерние тени скрадывают яркость двора и застилают мглой соседние чертоги. Тогда здесь воцаряется ясная печаль, как нельзя более подходящая к сказаниям об отошедшем величии.

В такое время дня меня тянет под глубокие тенистые аркады Чертога Правосудия, по ту сторону дворика. Здесь, в присутствии Фердинанда и Изабеллы и их ликующего двора, совершалась пышная месса в честь взятия Альгамбры. Даже и крест еще виден на стене, за воздвигнутым алтарем, на котором совершал жертвоприношение великий кардинал испанский и другие высокопоставленные прелаты. Я представляю, как все здесь было полно победоносным войском, смешение епископов в митрах и бритых монахов, закованных в латы рыцарей и разодетых придворных, кресты, посохи и статуи святых вперемешку с гордыми воинскими знаками и знаменами надменных военачальников, триумфальное шествие по мусульманским чертогам. Я представляю себе Колумба, будущего открывателя мира, как он скромно стоит в дальнем углу, смиренный и незаметный наблюдатель этого хоровода. Воображение мое рисует католических государей, простирающихся пред алтарем и возносящих благодарения за свою победу; а своды гудят от церковного пения, от басовитого Те Deum.

Представление закончено, воображаемая картина расплывается, монарх, священник и воин возвращаются в область забвения вместе с бедными мусульманами, над которыми восторжествовали. Триумфальный чертог пуст и заброшен. Летучая мышь мечется под его сумеречным куполом, и сова кричит в соседней башне Комарес.

Минуло несколько вечеров, я зашел в Львиный Дворик и был прямо-таки потрясен, увидев мавра в тюрбане, спокойно сидевшего возле фонтана. На мгновение показалось, что какие-то сказания ожили: зачарованный мавр пробился сквозь завесу веков и стал видим. Он оказался, впрочем, обыкновенным смертным: уроженцем Тетуана в Берберии, владельцем лавки в гранадском Закатине, где он торгует ревенем, а также разными побрякушками и духами. По-испански он говорил бегло, и мне удалось завязать с ним беседу, причем он выказал ум и сметливость. Он сказал мне, что летом иной раз взбирается на гору, чтобы побыть в Альгамбре, напоминающей ему старинные берберские дворцы: сходно построены и отделаны, но этот великолепнее. Мы прогулялись по дворцу, и он указал мне на арабские надписи, весьма поэтичные.

– Ах, сеньор, – сказал он, – когда Гранада была мавританской, здесь было куда веселее, чем нынче. Тогда все думы были о любви, музыке и поэзии. По любому случаю сочинялись стихи, и их клали на музыку. Тот, кто лучше всех сочинял, и та, которая нежнее всех пела, – им были милости и щедроты. В те дни, если кто просил хлеба, ему отвечали: сочини стих – и последнего нищего, если он просил в рифму, нередко награждали золотом.

– И что ж народная любовь к стихам, – спросил я, – она у вас совсем угасла?

– Отнюдь нет, сеньор: берберы, даже из самых простых, все еще сочиняют стихи, и неплохие стихи, как в старину; только талант нынче остается без награды – богатым приятнее звон золота, нежели звуки стиха или музыки.

Так говорил он, и тем временем взгляд его набрел на одну из надписей, возвещавших силу и славу мусульманских государей во веки веков. Переведя надпись, он покачал головой и пожал плечами.

– Так бы все оно и было, – сказал он, – мусульмане и поныне владели бы Альгамброй, если бы предатель Боабдил не сдал свою столицу христианам. Приступом испанские государи никогда бы ее не взяли. Я попытался защитить память злополучного Боабдила от поношения и возразил, что раздоры, сокрушившие мавританский трон, порождены были жестокостью бессердечного отца Боабдила, но мавр твердо стоял на своем.

– Мулей Абуль Гассан, – сказал он, – может, и был жесток, зато он был отважен, бдителен и любил родную землю. Будь у него настоящий преемник, Гранада осталась бы нашей, но сын его Боабдил спутал его планы, расточил его силы, посеял измену в его дворце и раздоры в его лагере. Да проклянет Аллах предателя!

С этими словами мавр покинул Альгамбру.

Негодование моего чалмоносного собеседника вполне согласуется с рассказами одного из моих друзей, который путешествовал по Берберии и беседовал с тетуанским пашою. Этот мавританский государь весьма выспрашивал его об Испании, и в особенности об Андалузии, о прелестях Гранады и руинах царского дворца. Ответы пробудили в нем дорогие воспоминания, столь близкие сердцу каждого мавра, – о могуществе и пышности их древнего царства в Испании. Обернувшись к мусульманам-придворным, паша разгладил бороду и разразился горькими сетованиями на то, что правоверные утратили столь прекрасные владения. Он, однако ж, утешился тем соображением, что силе и успехам испанской нации приходит конец, что настанет время, когда мавры отвоюют свои исконные владения, и, может статься, уж недалек тот день, когда в Кордове снова закричит муэдзин, а на трон в Альгамбре воссядет магометанин.

Этого ждут и в это верят все берберы: они считают Испанию, или Андалуз, как она издревле называлась, своей законной вотчиной, отторгнутой насильственно и предательски. Такие мечты век за веком лелеют потомки гранадских изгнанников, рассеянные по весям Берберии. Некоторые из них живут и в Тетуане, по-прежнему зовутся Паэсами и Мединами и не вступают в брачные союзы с семьями, которые не могут похвастать подобной родовитостью. Их высокородство весьма чтут в народе, а это среди магометан редкость: они безразличны к происхождению, исключая разве царское.

Рассказывают, что в этих семьях все так же томятся по земному раю их предков и по пятницам в мечетях молят Аллаха приблизить срок возвращения Гранады правоверным; на это они уповают столь же пламенно и твердо, как уповали крестоносцы отвоевать гроб господень. Говорят еще, что многие из них хранят древние карты и крепостные записи на именья и сады своих гранадских предков, хранят даже ключи от домов как свидетельства наследственных прав, чтобы предъявить их в чаемый и блаженный день.

Разговор с мавром навел меня на размышления о судьбе Боабдила. Ему на диво подходит прозвище, которым наделили его подданные: Эль Зогойби, Неудачник. Несчастья его начались чуть не с колыбели и не кончились смертью. Если он когда-либо мечтал оставить по себе достойную память в анналах истории, то как жестоко был он обманут в своих надеждах! Кто из тех, кого хоть немного заинтересовала романтическая история мавританского владычества в Испании, не возгорался негодованием, проведав о злодеяниях Боабдила? Кто не был тронут горем прелестной и кроткой царицы, которую он поставил между жизнью и смертью по ложному обвинению в измене? Кого не ужаснуло приписанное ему убийство сестры с двумя детьми в ослеплении неистовства? У кого не вскипала кровь от рассказа о бесчеловечном избиении доблестных Абенсеррахов, тридцать шесть из которых, как утверждают, были по его велению обезглавлены здесь, в Львином Дворике? Все эти обвинения повторялись на разные лады – в балладах, драмах, романсах, – пока они не укоренились в народном сознании. И нет такого образованного чужестранца, чтоб посетил Альгамбру и не спросил, где тот фонтан на месте казни Абенсеррахов, и не посмотрел бы с трепетом на ту зарешеченную галерею, которая была узилищем царицы; и всякий уроженец Беги или Сьерры поет под свою гитару незатейливые куплеты о страданиях узницы, а слушатели привыкают проклинать самое имя Боабдила.

Между тем никогда и никто еще не был так безвинно и грубо оболган. Я изучил все подлинные летописи и записки испанских авторов, современников Боабдила; некоторые из них пользовались доверенностью испанских государей и сами были при войске всю кампанию. Изучил я и арабских летописцев – тех, которые были мне доступны в переводе, – и не обнаружил ничего подтверждающего эти тяжкие и злобные обвинения. Большей частью россказни эти восходят к книге, обычно называемой «Гражданские войны Гранады» и будто бы содержащей историю раздоров Зегрисов и Абенсеррахов во время агонии мавританского царства. Книга появилась на испанском языке, будто бы переведенная с арабского неким Хинесом Пересом де Ита, жителем Мурсии. С тех пор ее перевели на несколько языков, и Флориан многое заимствовал оттуда для своей повести о Гонсальво из Кордовы; таким-то образом она приобрела, к немалому ущербу для истины, весомость подлинной истории: нынче ее принимают за чистую монету, особенно гранадские крестьяне. Она, однако ж, сплошь состоит из выдумок, с малой примесью искаженной истины для придания некоторого правдоподобия. Лживость ее самоочевидна: быт и нравы мавров представлены в ней до смешного неверно, и сочиненные сцены столь не согласны с их верой и обычаями, что ни один магометанин не мог написать ничего подобного.

Признаюсь: в этих бесстыдных извращениях истины мне чудится некое злоумышление; романтическим писателям, конечно, дозволено многое, но есть пределы и ля них – знаменитых покойников, чьи имена принадлежат истории, порочить нельзя, так же как и прославленных живущих. Добавим, кстати, что несчастный Боабдил достаточно претерпел за свою столь понятную враждебность к испанцам, лишившись своего царства, и нет нужды превращать его имя в позорную кличку у его на родине, на земле отцов его!

Если читатель достаточно заинтересовался этими делами и готов вытерпеть кое-какие исторические подробности, то нижеприведенные факты о судьбе Абенсеррахов, почерпнутые из подлинных, насколько я могу судить, источников, послужат, может статься, к тому, чтобы снять со злосчастного Боабдила обвинение в предательском изничтожении знаменитого рода, облыжно приписанном ему. Заодно прояснится и путаная история с обвинением и заточением царицы.

Абенсеррахи

Среди испанских мусульман существовало строгое разделение на пришельцев с Востока и из Западной Африки. Первые почитали себя чистейшей расой, родоначальники которой явились с родины пророка, подняв знамя ислама; среди прочих наиболее воинственными и могучими были берберы, уроженцы горы Атлас и пустыни Сахары, известные под именем мавров; они покорили прибрежные племена, основали город Марокко и долгое время оспаривали у восточных родов первенство в мусульманской Испании.

Абенсеррахи были восточноарабской знатью и гордились тем, что они – прямые потомки Бени Сераев, одного из колен ансаров, или сподвижников пророка. Какое-то время род их процветал в Кордове; вероятно, перебравшись в Гранаду после падения Западного халифата, здесь-то они и прославились в летописях и песнях как доблестнейшие рыцари великолепного двора Альгамбры.

Опасных вершин придворного почета они достигли во время бурного правления Мухаммеда Насара, прозванного Эль Хайзари, то есть Левша. Этот злосчастный монарх, взойдя на трон в 1423 году, осыпал милостями доблестный род и сделал главу его, Юсуфа Абен Зерага, своим визирем, то есть премьер-министром, а его родственникам и друзьям раздал высшие придворные должности. Другие роды были тяжко обижены, и старейшины их принялись строить козни. В народе Мухаммеда тоже невзлюбили – за его нрав. Он был тщеславен, неосмотрителен и высокомерен, выказывал пренебрежение к подданным, запретил состязания и турниры, утеху знати и простонародья, и надменно роскошествовал у себя в Альгамбре. Наконец народ восстал; дворец осадили, Мухаммед бежал садами, добрался до морского берега, доплыл до Африки в чужой одежде и нашел приют у своего родственника, владыки Туниса.

Опустевшим троном завладел Мухаммед эль Загер, двоюродный брат бежавшего государя. Он повел себя иначе, нежели его предшественник. Он не только беспрестанно задавал празднества и турниры, но и сам в них участвовал в пышном царском облачении; он прекрасно владел конем и копьем и отличался в рыцарских потехах, пировал со своими придворными и делал им богатые подарки.

Те, кто был в милости у его предшественника, ныне очутились в опале; он выказывал к ним такую враждебность, что более пятисот славнейших витязей удалились из города. Юсуф Абен Зераг с сорока Абенсерра-хами покинул Гранаду ночью и явился ко двору короля Хуана Кастильского. Тронутый их повестью, этот юный и великодушный монарх написал государю тунисскому, призывая его помочь покарать самозванца и вернуть престол царю-изгнаннику. Верный и неустанный визирь поехал с послом Хуана в Тунис, к своему изгнанному повелителю. Посланье возымело действие. Мухаммед эль Хайзари высадился в Андалузии с пятью сотнями африканских всадников; к нему присоединились Абенсеррахи и другие его приверженцы, а также союзники-христиане; при появленье его города сдавались один за другим, высланные против него войска переходили на его сторону: Гранада была отвоевана без единой жертвы. Самозванец укрылся в Альгамбре, но был обезглавлен собственными воинами (1428), провластвовав два с лишним года.

Воцарившись заново, Эль Хайзари осыпал почестями достойного визиря, чья исправность вернула ему трон, у подножия которого снова встал род Абенсеррахов. Эль Хайзари отправил посольство к королю Хуану – поблагодарить за помощь и предложить прочный дружеский союз. Король кастильский потребовал признать его сюзереном и платить ежегодную дань. Незадачливый властелин Альгамбры отказался, полагая, что его юный сосед слишком занят внутренними крамолами, чтобы утвердить свою волю силою. И опять земля Гранады застонала от нашествия, и Вега была разорена. Сражались много и без толку, но главная опасность поджидала Эль Хайзари в тылу. Жил тогда в Гранаде знатный рыцарь по имени Дон Педро Венегас, веры мусульманской, а по рождению христианин; история его ранних лет – истый роман.

Он был отпрыском знатного рода Луке и восьмилетним мальчиком попал в плен. Сид Яхья Альнаяр, властелин Альмерии, усыновил его и воспитал вместе со своими детьми, царевичами сетимерийскими: их гордый род вел начало от Абен Гуда, одного из первых повелителей Гранады. Дон Педро и принцесса Сетиме-риен, славная своею красотой дочь Сида Яхьи (имя ее хранят руины дворца в Гранаде, где все еще видны следы изящества и роскоши), полюбили друг друга. Со временем они стали супругами: так испанский дичок Луке был привит к царственному древу потомков Абен Гуда.

Таково начало истории Дона Педро Венегаса, а ко времени, о котором идет речь, он был уже зрелым мужем, деятельным и честолюбивым. Кажется, он и стал душою тогдашнего заговора, имевшего целью свергнуть Мухаммеда Левшу с его ненадежного трона и посадить на его место Юсуфа Абен Альгамара, старшего сетимерийского принца. Нужно было заручиться помощью короля Кастилии, и Дон Педро отправился тайным послом в Кордову. Он поведал королю Хуану, что заговор нешуточный, что под знамена Юсуфа Абен Альгамара встанут многие, стоит ему только появиться в долине Веги, и что он признает себя испанским вассалом, если помощь короля обеспечит ему корону. Помощь была обещана, и Дон Педро поспешил назад в Гранаду с радостными известиями. Заговорщики выбирались из города порознь, под разными предлогами; и когда король Хуан перешел границу, Юсуф Абен Альгамар привел под его знамя восемь тысяч человек и целовал ему руку в знак покорности.

Не стоит и рассказывать о битвах, опустошивших край, и о бесконечных интригах, которые побудили царство разделиться надвое. Абенсеррахи во все время раздоров были верны несчастной звезде Мухаммеда; напоследок они стояли насмерть под Лохой, где визирь Юсуф Абен Зераг пал в битве и погибли многие доблестнейшие рыцари; вообще эта братоубийственная война была крушением судеб рода.

И снова злополучный Мухаммед был согнан с трона и нашел приют в Малаге, правитель которой хранил ему верность.

Юсуф Абен Альгамар, известный под именем Юсуфа II, с победой вступил в Гранаду первого января 1432 года; но город был печален, половина обитателей в трауре. Не было знатной семьи, которая не оплакивала бы павшего; и разгром Абенсеррахов под Лохой стоил жизни многим доблестным витязям.

Царская свита промчалась по пустым улицам, и скудные приношенья в чертогах Альгамбры не утолили потребности в простодушном народном ликованье. Юсуф Абен Альгамар почувствовал, что он ненадежен. Низвергнутый монарх был неподалеку, в Малаге, за него стоял правитель Туниса, призывавший на подмогу христианских государей; помимо всего прочего Юсуф знал, что он не полюбился народу Гранады. Ратные труды подорвали его здоровье, тяжкая печаль обуяла его, и за неполных шесть месяцев он сошел в могилу. Узнав о его смерти, Мухаммед Левша поторопился прибыть из Малаги и снова был посажен на трон. Из уцелевших Абенсеррахов он избрал визирем Абдельбара, одного из достойнейших в этом славном роде. По его совету он умерил мстительные порывы и постарался установить мир. Он простил почти всех своих врагов. После Юсуфа, покойного самозванца, осталось трое детей, и владения его были поделены между ними. Старший его сын, Абен Селим, сохранил титул правителя Альмерии и унаследовал к тому же Марчену в Альпухарре. Младшему, Ахмеду, был пожалован Лу-кар, а дочь Экивила получила в приданое родовые земли плодородной Веги, а также дома и лавки в гранадском Закатине. Визирь Абдельбар присоветовал еще и породниться с этой семьей. И тетку Мухаммеда выдали за Абен Селима, а царевич Насар, младший брат покойного самозванца, получил руку прекрасной Линдарахи, дочери надежного приверженца Мухаммеда, правителя Малаги. Той самой Линдарахи, имя которой и поныне носит один из садов Альгамбры.

Один лишь Дон Педро Венегас, муж царевны Сетимериен, не получил ничего. Считалось, что его происки были первопричиной раздоров. Абенсеррахи винили его в несчастьях своего рода и гибели многих храбрейших рыцарей. Царь именовал его не иначе, как Эль Торнадисо, Изменник. Ему грозили арест и заточение, и он покинул свою жену-царевну, двух сыновей, Абуль Касима и Редуана, дочь Сетимериен и бежал в Хаэн. Там, подобно шурину-самозванцу, он искупил свои происки и неимоверное честолюбие униженной скорбью и умер в 1434 году, предавшись покаянию, ибо разочаровался во всех и вся.

А Мухаммеда Эль Хайзари ожидали новые превратности. У него было два племянника: Абен Осмин, по прозвищу Эль Анаф, что значит Хромой, и Абен Исмаил. Первый их них, большой честолюбец, обитал в Альмерии, другой – в Гранаде, где имел много друзей. У него была красивая невеста, но царственный дядя расстроил брак, выдав ее замуж за одного из своих приближенных. Возмущенный таким произволом, Абен Исмаил облачился в доспехи, сел на коня и уехал за рубежи Гранады, и с ним немало знатных рыцарей. История эта вызвала общее негодование, особенно среди Абенсеррахов – приближенных принца. Как только слухи о народном недовольстве достигли ушей Абен Осмина, честолюбие его взыграло. Он внезапно явился в Гранаду, поднял мятеж, захватил своего дядю в Альгамбре, заставил его отречься и объявил себя царем. Это случилось в сентябре 1445 года. Абенсеррахи решили, что дело их низложенного и незадачливого царя безнадежно, а сам он не способен к правлению. Под водительством своего старшего родича, визиря Абдельбара, и в сопровождении многих витязей они оставили двор и разбили лагерь под Монтефрио. Оттуда Абдельбар написал царевичу Абен Исмаилу, нашедшему прибежище в Кастилии, призывая его к стану, обещая свою поддержку в притязаниях на трон и советуя покинуть Кастилию тайно, дабы король Хуан II не воспрепятствовал его отъезду. Однако царевич, положившись на великодушие кастильского государя, изъяснил ему дело. И не обманулся. Король Хуан не только позволил ему ехать, но вдобавок снабдил соответствующими письмами к своим военачальникам на границе. Абен Исмаил отбыл с блестящей свитой и благополучно добрался до Монтефрио; Абдельбар со своими сторонниками, большею частью Абенсеррахами, провозгласил его владыкою Гранады. Между двоюродными братьями, соперниками из-за трона, разгорелась долгая междоусобица. Абен Осмину помогали короли Наварры и Арагона; Хуан II, занятый войной со своими мятежными подданными, не мог по-настоящему поддержать Абен Исмаила.

Несколько лет край истощали внутренние раздоры и опустошали чужеземные нашествия, редкое поле не было орошено кровью. Абен Осмин был храбр и отличился во многих боях, но был он вдобавок жесток и своевластен и правил железною рукой. Знати не по нраву были его капризы, а народу – его тирания; между тем его двоюродный брат склонял к себе сердца своею ласковостью. Поэтому из Гранады все время перебегали в укрепленный стан под Монтефрио, и число сторонников Абен Исмаила что ни день возрастало. Наконец король Кастильский, помирившись с королями Арагонским и Наваррским, выслал на помощь Абен Исмаилу отряд отборного войска. Тот покинул укрепленья Монтефрио и повел объединенные силы на Гранаду. Абен Осмин поспешил ему навстречу. Разразилась жестокая битва, в которой Абенсеррахи явили чудеса доблести. Абен Осмин был разгромлен и отброшен к городским воротам. Он призвал было горожан к оружию, но те не откликнулись: жестокость его отвратила все сердца. Видя, что дело его проиграно, он решил на прощанье свести счеты. Удалившись в Альгамбру, он вызвал к себе знатнейших рыцарей из тех, кого подозревал в измене. Один за другим они являлись – и попадали в руки палача. Предполагают, что это и есть избиение, давшее имя Чертогу Абенсерра-хов. Довершив жестокую месть и поняв по народным кликам, что Абен Исмаила провозглашают царем на городских стогнах, он умчался с горсткой приспешников через Cerro del Sol (Солнечную Гору) и долину Дарро в горы Альпухарры. Там они стали грабить деревни и разбойничать на дорогах.

Таким вот образом в 1454 году трон занял Абен Исмаил II; он заручился дружбой короля Хуана II, изъявив ему вассальскую преданность и поднесши ему великолепные подарки. Он щедро вознаградил своих приверженцев и позаботился о семьях погибших. Во время его царствования Абенсеррахи снова оказались во главе блестящего рыцарства гранадского двора. Впрочем, Абен Исмаил был мирным государем и оставил по себе общеполезные сооружения, развалины которых и поныне можно видеть на Серро дель Соль.

В том же, 1454 году Хуан II умер, и ему наследовал Энрике IV Кастильский, по прозванию Слабосильный. Абен Исмаил не позаботился возобновить с ним дружественный союз, какой существовал с его предшественником, ибо знал, что народ Гранады относится к этому союзу неприязненно. Королю Энрике такое пренебрежение не понравилось, и под предлогом взысканья дани он несколько раз вторгался в пределы Гранады. Он также покровительствовал Абен Осмину и его разбойным шайкам, пытаясь превратить их в свои наемные войска, но его гордые рыцари отказались якшаться с грабителями-басурманами и даже вознамерились захватить Абен Осмина; тот, однако, бежал, сначала в Севилью, а оттуда в Кастилию.

В 1456 году, когда христиане вторглись крупными силами, Абен Исмаил замиренья ради согласился платить королю Кастилии ежегодную условленную дань и к тому же освободить шестьсот христианских пленников, а если их столько не наберется, то восполнить число мавританскими заложниками. Абен Исмаил выполнил суровые условия договора и в последние годы своего царствования вкушал покой, каковой редко выпадал на долю властителей этого буйного края. Гранада благоденствовала и славилась празднествами и роскошью. Султан был женат на дочери Сида Яхья Абрагама Альнаяра, правителя Альмерии; она родила ему двух сыновей, Абуль Гассана и Аби Абдаллу, по прозвищу Эль Загаль, – будущего отца и дядю Боабдила. Итак, мы вплотную приблизились к бурным временам, ознаменованным покорением Гранады.

Мулей Абуль Гассан взошел на трон своего отца после его смерти в 1465 году. Первым делом он отказался платить унизительную дань кастильскому государю. Отказ его был одной из причин последовавшей гибельной войны. Я, впрочем, ограничусь фактами, связанными с судьбой Абенсеррахов и с обвинениями против Боабдила.

Читатель припомнит, что Дон Педро Венегас, прозванный Эль Торнадисо, бежав из Гранады в 1433 году, оставил здесь двух сыновей, Абуль Касима и Редуана, и дочь Сетимериен. Они занимали достойное место среди гранадской знати, будучи с материнской стороны царского происхождения и через альмерских правителей сродни как покойному, так и новому государю. Сыновья отличались даровитостью и отвагой, дочь Сетимериен была замужем за Сидом Яхья, внуком царя Юсуфа и шурином Эль Загаля. Не удивительно, что Абуль Касим Венегас стал визирем Мулей Абуль Гассана, а Редуан Венегас – одним из его главных военачальников. Их выдвижение было отнюдь не по нраву Абенсеррахам, которые помнили, сколько несчастий претерпел их род и сколько их сородичей пало во время войны, вызванной происками Дона Педро, во дни Юсуфа Абен Альгамара. С тех самых пор Абенсеррахи были во вражде с домом Венегасов. Эту вражду вскоре усугубили нешуточные раздоры в царском гареме.

Еще в юности Мулей Абуль Гассан женился на своей двоюродной сестре, царевне Айше ла Горра, дочери своего дяди, злосчастного султана Мухаммеда Левши; от нее у него было два сына: старший из них – Боабдил, предполагаемый наследник трона. К несчастью, на склоне лет он взял себе вторую жену, Изабеллу де Солис, юную и прекрасную пленницу-христианку, более известную под своим мавританским именем Зорайя; от нее у него тоже было два сына. Раздоры во дворце породило соперничество двух цариц, каждая из которых прочила в наследники своих сыновей. Зорайю поддерживали визирь Абуль Касим Венегас, его брат Редуан Венегас и их многочисленная и влиятельная родня: отчасти потому, что она, подобно им, была из христиан, отчасти же, видя, что стареющий монарх в ней души не чает.

Абенсеррахи, напротив, стояли за царицу Айшу, отчасти по наследственной неприязни к роду Венегасов, но главным образом, конечно, потому, что она была дочерью Мухаммеда Эль Хайзари, давнего благодетеля их рода.

Дворцовые раздоры все углублялись. Как это обычно бывает при царском дворе, в ход пошли всевозможные интриги. Мулей Абуль Гассана искусно навели на подозрение, что Айша устроила заговор, желая свергнуть его и посадить на трон своего сына Боабдила. В первом приступе гнева он заточил обоих в башню Комарес, угрожая Боабдилу казнью. Глухой ночью встревоженная мать с помощью служанок спустила своего сына из окна на связанных шалях; внизу его приняли верные люди и умчали на быстрых конях в горы Альпухарры. Вероятно, это заточение султанши и породило легенду о том, как Боабдил держал свою супругу в башне, намереваясь казнить ее. Ничего иного в подобном роде не было, в этом же случае, как видим, деспотом-тюремщиком оказывается отец Боабдила, а узницей-султаншей – его мать.

Некоторые историки относят к этому времени избиение Абенсеррахов и приписывают его тому же Мулей Абуль Гассану, подозревавшему их в причастности к заговору. Говорят, будто визирь Абуль Касим Венегас предложил истребить побольше рыцарей этого рода, дабы вселить страх в остальных. Если дело и вправду было так, то это злодеяние цели не достигло. Абенсеррахи не дрогнули и, оставшись верны Айше и сыну ее Боабдилу, сражались на их стороне в новой войне за престолонаследие; Венегасы же были в первых рядах сторонников Мулей Абуль Гассана и Эль Загаля. Стоит упомянуть о том, как сложилась дальнейшая судьба этих двух соперничавших родов. Когда разразились последние битвы за Гранаду, Венегасы были среди тех, кто покорился завоевателям: они отреклись от мусульманства, вернувшись к религии, которой когда-то изменил их предок, получили в награду имения и должности, переженились на испанках, и потомков их можно найти среди нынешней испанской знати. Абенсеррахи избрали верность своей религии, своему государю, своему обреченному знамени – и погибли при крушении последнего мусульманского царства в Испании, оставив по себе лишь гордое, овеянное преданиями имя.

Надеюсь, в этом историческом очерке сказано достаточно, чтобы нелепая басня о Боабдиле и Абенсеррахах предстала в истинном свете. Столь же безосновательны и россказни о его заточенной супруге и жестоко униженной сестре. Он, по-видимому, был добр и заботлив к своим домашним. История свидетельствует, что у него была всего одна жена, Морайма, дочь сурового правителя Лохи, старого Алиатара, прославленного в песнях и сказаниях своими пограничными подвигами; он пал в той злосчастной вылазке на христианские земли, когда был взят в плен и сам Боабдил. Морайма вынесла с Боабдилом все превратности его судьбы. Когда кастильские государи лишили его трона, она безропотно последовала за ним в крохотный удел, оставленный ему в Альпухаррской долине. Ревнивые придирки и тонкие ухищрения Фердинанда лишили его и этого последнего клочка родной земли, с которой его словно вытолкали. И только когда Боабдил готовился отплыть в Африку, телесные и духовные силы его супруги, подорванные тревогами и горестями, истощились: она тяжко занемогла, и болезнь ее усугублялась безутешной скорбью. Боабдил нежно ухаживал за нею до ее последнего часа; отплытие кораблей отложили на несколько недель, к великому раздражению подозрительного Фердинанда. Наконец Морайма умерла – по-видимому, от разрыва сердца, и соглядатаи Фердинанда тут же сообщили ему об этом: устранилось последнее препятствие к отплытию Боабдила.

Памятники царствования Боабдила

Еще не остыв к изысканиям о судьбе несчастного Боабдила, я принялся выяснять, что напоминает о нем здесь, где он был царем и где утратил царство. В башне Комарес под Посольским Чертогом есть два сводчатых покоя, разделенных узким коридором: говорят, они и служили узилищем Боабдила и его матери, благородной Айши ла Горра; в самом деле, другого пригодного для такой цели места в башне нет. Наружные стены этих покоев неимоверной толщины, их пронизывают крохотные зарешеченные оконца. С трех сторон башни, прямо под окнами, но от земли довольно высоко, проходит узенькая каменная галерея с низким парапетом. Должно быть, с этой галереи царица и опускала своего сына на связанных шалях в ночную тьму, где его приняли верные слуги на быстрых скакунах и увезли в горы.

С тех пор минуло больше трехсот лет, но сцена этой драмы осталась почти неизменной. Я прошелся по галерее, и воображение рисовало мне взволнованную царицу, как она склонилась над парапетом и с трепетом материнского сердца прислушивается к замирающему стуку копыт лошадей, уносящих ее сына узкой долиною Дарро.

Я стал искать ворота, которыми Боабдил в последний раз выехал из Альгамбры, сдавая свою столицу и царство. То ли одержимый печальной прихотью сокрушенного духа, а может быть, из какого-то суеверного чувства он попросил у католических государей, чтобы сквозь эти ворота больше никто не прошел. Как гласит летопись, сочувственная Изабелла вняла его просьбе, и ворота были замурованы [13].

Какое-то время я безуспешно разузнавал, где эти ворота; наконец мой скромный помощник Матео Химе-нес догадался, что это, наверно, те, которые завалены камнями; а он слышал от своего отца и дяди, что как раз из них царь Чико выехал из крепости. Место это странное, и, сколько помнят старожилы, прохода здесь никогда не было.

Он отвел меня к этому странному месту. Ворота когда-то находились посреди громадного строения под названием Семиярусная Башня (la Torre de los Siete Suelos). Окрест идет молва, что здесь водятся призраки и наложено мавританское заклятье. Согласно путешественнику Суинберну, изначально это были главные ворота. Знатоки Гранады, однако, утверждают, что они вели в ту часть царского обиталища, где размещались телохранители. Таким образом, они прямо вводили во дворец и выводили из него, а большие Врата Правосудия служили парадным входом в крепость. Когда Боабдил отправился этим путем вниз, к Веге, чтобы вручить там городские ключи испанским государям, он выслал своего визиря Абен Комиху ко Вратам Правосудия навстречу отряду христианских войск и должностным лицам, которые принимали крепость во владение.

От былой семиярусной громады теперь осталась груда развалин: ее взорвали французы, когда покидали крепость. Каменные глыбы разбросаны кругом среди пышной травы, виноградных лоз и фиговых деревьев. Арка ворот расселась от взрыва, но уцелела; однако последнее желание Боабдила было снова невольно исполнено: проход доверху засыпало камнями.

Я сел на лошадь и поехал отсюда путем мусульманского государя. По склону горы Лос Мартирес [14], вдоль садовой стены монастыря, носящего то же имя, я спустился в каменистую ложбину, густо поросшую алоем и индийскими смоквами; по краям ее, в лачугах и землянках, ютилась масса цыган. Спуск был так крут, что мне пришлось спешиться и повести лошадь. Эта via dolorosa [15] была избрана скорбным Боабдилом в обход города: отчасти, верно, затем, чтобы горожане не стали зрителями его позора, но главным образом, по всей вероятности, во избежание народных волнений. Поэтому, разумеется, и отряд, посланный занять крепость, поднимался тем же путем.

Выбравшись из этой невзрачной и унылой ложбины и проследовав через Puerta de los Molinos (Мельничные Ворота), я оказался на месте гуляний, именуемом Прадо; дорога вниз по течению Хениля привела меня к маленькой часовне святого Себастьяна, бывшей мечети. По преданию, здесь Боабдил вручил королю Фердинанду ключи Гранады. Я медленно поехал далее – через Вегу, к деревушке, где печального царя ожидали семья и домочадцы, высланные из Альгамбры накануне ночью, чтобы его жене и матери не пришлось разделить его унижения и чтобы уберечь их от взоров завоевателей. Следуя путем скорбной кавалькады царственных изгнанников, я подъехал к цепи угрюмых и голых холмов, образующих предгорья Альпухарры. С вершины одного из них злополучный Боабдил прощальным взором окинул Гранаду: он носит выразительное название la Cuesta de las Lagrimas (Слезный Холм). За ним песчаная дорога вьется по безотрадной каменистой пустыне; дорога вдвойне скорбная для безутешного государя, ибо она вела на чужбину.

Я пришпорил лошадь и въехал на вершину скалы, где у Боабдила вырвалось последнее горькое восклицание, когда он отвел глаза от прощального зрелища: скала и поныне называется el Ultimo Suspiro del Мого (Прощальный Вздох Мавра). Удивительно ли это горе изгнанника, лишенного такого царства и такого крова? С Альгамброй он словно терял и честь своего рода, и все радости и утехи жизни.

И стало ему еще горше от укоризны матери, Айши, которая так часто была ему опорой в грозные дни и тщетно пыталась сообщить сыну толику своей неукротимости. «Стыдись, – сказала она, – ты плачешь, как женщина, над тем, что не сумел защитить, как мужчина». В словах этих слышна царственная горделивость и нет материнской нежности.

Когда епископ Гевара рассказал об этом Карлу V, император тоже выразил презрение к слабости и малодушию Боабдила. «Будь я на его месте, – сказал этот высокомерный властелин, – я бы скорее сделал Альгамбру своей гробницей, чем стал бы жить, утратив царство, в горном захолустье Альпухарры». Как легко с вершин славы и успеха проповедовать героизм побежденным! и как при этом невдомек, что жизнь возрастает в цене для несчастливых, которым не оставлено ничего, кроме жизни!

Медленно спустившись со Слезного Холма, я предоставил лошади брести в Гранаду своим неспешным ходом, а сам тем временем на разные лады обдумывал историю злополучного Боабдила. Взвесив в уме все частности, я пришел к выводу в его пользу. Во время своего недолгого, бурного и бедственного царствования он неизменно сохранял кротость и добродушие. Недаром он полюбился народу своим мягким и дружелюбным обычаем; он был незлобив и никогда не обрушивал жестоких кар на мятежных подданных. Он был храбр, но ему недоставало нравственной твердости: в тяжкие и смутные времена он обнаруживал сомнения и колебания. Это слабодушие ускорило события; из-за него Боабдил лишен того героического ореола, который придал бы судьбе его суровую величавость и сделал бы ее достойным завершением пышной драмы мусульманского владычества в Испании.

Гранадские празднества

Мой бывший оборванный чичероне, а ныне преданный оруженосец Матео Хименес отличался пристрастием простолюдина к праздникам и торжествам, и, когда он расписывал гражданские и религиозные празднества в Гранаде, красноречию его не было удержу. Перед ежегодным католическим праздником Тела Христова он беспрестанно сновал между Альгамброй и городом, каждый день принося вести о том, какие идут небывалые приготовления, и тщетно пытаясь сманить меня вниз из моей прохладной и просторной обители. Наконец в самый канун торжественного дня я поддался на его уговоры и, покинув царские покои Альгамбры, спустился вместе с ним в город, как некогда искатель приключений Гарун Альрашид со своим великим визирем Джафаром. Хотя солнце только садилось, городские ворота уже запрудила толпа живописных горцев и смуглых крестьян с Беги. Гранада всегда была местом встреч уроженцев обширного горного района, усеянного городками и селеньицами. Во времена мавров сюда стекались витязи гор, чтобы принять участие в блестящих и воинственных празднествах на площади Виваррамбла; и ньше, как встарь, съезжается оттуда цвет селений – для участия в пышных церковных церемониях. Кстати, многие горцы из Альпухарры и Сьерра де Ронды, поклоняющиеся кресту как ревностные католики, – явно мавританской крови, несомненные потомки переменчивых подданных Боабдила.

Следом за Матео я продвигался по улицам в предпраздничной сутолоке площади Виваррамбла, излюбленному месту состязаний и турниров, воспетому в мавританских балладах о любви и рыцарских подвигах. Площадь была обнесена галереей, или деревянными аркадами, для завтрашней большой церковной процессии. Сейчас она сверкала огнями вечернего гулянья, и на балконах со всех четырех сторон площади играли музыканты. Весь блеск и краса Гранады были выставлены напоказ: все ее обитатели обоего пола, которые могли похвастать внешностью или нарядами, заполнили галерею, снова и снова обходя Виваррамблу. Здесь были также majos и majas, деревенские щеголи и щеголихи, изящно сложенные, быстроглазые, в ярких андалузских костюмах – иные родом из самой Ронды, этой горной твердыни, славной своими контрабандистами, тореадорами и красавицами.

Нарядная и разношерстная толпа кружила по галерее, а середину площади занимали окрестные крестьяне; не собираясь красоваться, они приехали попросту от души повеселиться. На площади места свободного не оставалось; семьи и соседи сбивались вместе, словно цыганские таборы: одни внимали заунывному напеву старинных баллад под треньканье гитары, другие шутливо беседовали, третьи танцевали под щелканье кастаньет, Матео шел за мной по пятам, а я пробирался среди этого многолюдства, то и дело минуя какую-нибудь деревенскую компанию, рассевшуюся кружком и весело вкушающую нехитрый ужин. Если я встречался с кем-нибудь глазами, меня почти всякий раз приглашали откушать что бог послал. Это гостеприимство, наследие мусульман-завоевателей, царит здесь повсеместно, и закон его блюдет самый бедный испанец.

С наступлением ночи шум гулянья на аркадах постепенно утих; музыканты перестали играть, и пестрая толпа разбрелась по домам. А посреди площади было по-прежнему людно, и Матео заверил меня, что большая часть крестьян, мужчины, женщины и дети, будут ночевать прямо здесь, на голой земле, под открытым небом. И то сказать: в здешнем благословенном климате летней ночью кров не обязателен, а такого излишества, как кровать, многие неприхотливые испанские крестьяне в жизни не знали; в иных оно даже возбуждает презренье. Простой испанец заворачивается в свой бурый плащ, укладывается на манту-попону и крепко засыпает – роскошествуя сполна, если у него есть к тому же седло под голову. Вскоре все сделалось по слову Матео – крестьяне разлеглись на земле, и к полуночи площадь Виваррамбла напоминала армейский бивуак.

На следующее утро я в сопровождении Матео явился на площадь к восходу солнца. Там и сям еще спали: одни отдыхали от вечернего пляса и веселья, другие, отправившиеся сюда из дальних деревень накануне после работы и прошагавшие ночь напролет, отсыпались перед торжественным днем. Ночные путники – горцы и жители дальних деревень равнины, с женами и детьми, – все подходили и подходили. Все были радостны и приветливы: перекидывались шутками, обменивались любезностями. День разгорался, и веселый гвалт нарастал. Сквозь городские ворота парадом по улице прошли депутации разных деревень, будущие участники большой процессии. Депутации во главе со священниками несли свои кресты и хоругви, статуи Приснодевы и святых заступников, предметы соперничества и сугубой ревности. Это походило на стародавние времена, когда каждый город и деревня высылали своих старейшин, воинов и стяги – для защиты столицы или участия в столичном празднестве.

Наконец все эти людские ручейки слились в едином Шествии, которое медленно обошло Виваррамблу и главные улицы, где из каждого окна и с каждого балкона свисали полотнища. В процессии участвовали все монашеские ордена, гражданские и военные власти, старейшины приходов и деревень: всякая церковь и всякий монастырь красовались своими хоругвями, образами, реликвиями, все выставили на обозрение свои богатства. В центре процессии шел архиепископ под дамасским балдахином, окруженный младшими сановниками и их свитой. Под раскаты музыки множества оркестров продвигалось шествие, оно прорезало бесчисленную и все же безмолвную толпу и направилось к собору.

Я поневоле задумался о смене времени и обычаев, наблюдая, как эта католическая процессия обходила Виваррамблу, древнее мусульманское ристалище. Вопиющую несхожесть усугубляло убранство площади. Вдоль всей деревянной галереи длиною в несколько сот футов, воздвигнутой ради процессии, был натянут холст, на котором некий безвестный, но пылкий художник изобразил, как ему было велено, главные сцены и подвиги времен Покорения согласно с летописями и песнями. Таким-то образом романтические предания Гранады мешаются с жизнью и постоянно освежаются в народной памяти.

По дороге назад, в Альгамбру, Матео непрестанно восторгался и неумолчно болтал. «Ах, сеньор, – восклицал он, – где еще в мире бывают такие пышные церемонии (funciones grandes), как в Гранаде? И ни гроша не нужно тратить, все удовольствия даром! Pero, el Dпa de la Toma! Ah, senor! El Dоa de la Toma! (Но День взятия! Ах, сеньор, День взятия!)» Уж прекраснее этого дня Матео и представить не мог. Dоa de la Toma, как я выяснил, – это годовщина захвата или вступления в Гранаду войска Фердинанда и Изабеллы.

В этот день, если верить Матео, весь город только и делает, что ликует. Большой призывный колокол на дозорной башне Альгамбры (la Torre dе la Vela) раскатисто звонит с утра до вечера; звон его разносится по всей Веге и отдается в горах, сзывая ближних и дальних крестьян на столичное празднество. «Счастье той девице, – говорит Матео, – которой достанется тогда ударить в колокол: не пройдет и года, как она непременно выйдет замуж!»

Весь день Альгамбра открыта для посетителей. В ее чертогах и покоях, где когда-то владычествовали мавританские государи, звучат гитары и кастаньеты, и веселые компании в затейливых андалузских нарядах исполняют свои старинные танцы, унаследованные от мавров.

Пышная процессия, изображающая вступление в город, проходит по главным улицам. Хоругвь Фердинанда и Изабеллы, эту драгоценную реликвию времен Покорения, изымают из хранилища; ее торжественно проносит Alferez mayor, то есть главный знаменосец. Походный алтарь, который возили за государями во всех их войнах, переносят в королевскую часовню собора и ставят перед гробницей, на которой высечены из мрамора их изображения. Затем в память Покорения совершается торжественная месса; посреди церемонии Alferez mayor надевает шляпу и помавает хоругвью над гробницей завоевателей.

Более любопытным манером поминают Покорение вечером на театре, разыгрывая народную драму под названием «Аве Мария», в которой представлен знаменитый подвиг Эрнандо дель Пульгара, прозванного Доблестным (el de las Hazanas), отважного воина, любимого героя гранадского простонародья. Во время осады молодые мавританские и испанские рыцари щеголяли друг перед другом отчаянными выходками. И вот как-то раз Эрнандо дель Пульгар с приятелями ворвался середь ночи в Гранаду, рукояткой кинжала прибил к воротам главной мечети дощечку с текстом молитвы Приснодеве и беспрепятственно ускакал из города.

Мавританские витязи были в восторге от этого дерзновенного подвига, однако ж надлежало его превзойти. И поэтому на следующий день славный отвагою Тарфе проскакал перед христианскими войсками, волоча дощечку со священным надписаньем «Аве Мария» на хвосте коня. За Приснодеву радостно постоял Гарсиласо де ла Вега, который убил мавра в поединке и поднял на острие копья обретенную дощечку – в знак радости и торжества.

Драма об этом подвиге невероятно популярна среди простонародья. Хотя ее представляют с незапамятных времен, она по-прежнему привлекает толпы, самозабвенно упивающиеся зрелищем. Когда их возлюбленный Пульгар преспокойно расхаживает по мавританской столице, разражаясь нескончаемыми и напыщенными речами, его поощряют восторженными кликами; а уж когда он прибивает дощечку к дверям мечети, театр прямо-таки дрожит от громовых рукоплесканий, и, напротив, тем злополучным актерам, которые играют мавров, приходится выносить напор народного возмущения, порою донельзя сходного с поведением ламанчского рыцаря на кукольном представлении Хинеса де Пасамонте: так, когда басурман Тарфе срывает дощечку и цепляет ее к лошадиному хвосту, зрители в ярости вскакивают и готовы кинуться на сцену и отплатить за оскорбление Приснодевы.

Есть, кстати, и прямой потомок Эрнандо дель Пульгара – маркиз де Салар. Как законный представитель этого шалого героя, в память и вознагражденье его вышеупомянутого подвига, он наследовал право въезжать в храм в иных случаях на лошади, сидеть в хоре и надевать шляпу при вознесении даров, хотя эти права священство постоянно и упорно оспаривает. Я видал его в обществе: он молод, приятной наружности и хорошо воспитан; у него яркие черные глаза с проблеском прародительского огня. Во время празднества Тела Христова некоторые из картин на площади Виваррамбла в пышных красках изображали подвиги их фамильного героя. Седовласый слуга Пульгаров прослезился, увидев их, и поспешил домой обрадовать маркиза. Восторг и ликованье престарелого домочадца вызвали у его молодого хозяина легкую усмешку; тогда тот, повернувшись к брату маркиза, со свободою в обращении с господами, какую позволяют себе в Испании старые слуги, воскликнул: «Пойдите, сеньор, вы рассудительнее брата, пойдите и взгляните на своего предка во всем блеске и славе его!»

В подражание великому гранадскому Дню взятия почти во всякой деревне и городке празднуют собственную годовщину, отмечая, по-деревенски пышно и незатейливо, избавление от мавританского ига. По такому случаю, говорит Матео, на свет божий являются старинные доспехи и оружие: тяжкие двуручные мечи, увесистые аркебузы с фитильными замками и другое воинское снаряжение, сберегавшееся из рода в род со времен покорения Гранады; и благо тем, которые сберегли какое-нибудь старое оружие, положим, пушку-ломбарду вроде той, из какой стреляли завоеватели; она день-деньской бухает где-нибудь в горах, хватило бы только пороху.

На протяжении дня разыгрывается воинственное действо. Одни прохаживаются по улицам в древних доспехах, как заступники веры, другие одеваются мавританскими витязями. Посреди площади ставят шатер, внутри которого – алтарь с изображением богоматери. Христианские воины приближаются, дабы поклониться алтарю; басурманы окружают шатер, дабы им помешать: происходит шуточная битва, в которой бойцы порою забывают, что дело не всерьез, и норовят обменяться хоть несмертельными, но сокрушительными ударами. Впрочем, в битве этой добро неизменно побеждает. Мавров одолевают и забирают в плен. Торжественно воздевают вырученный из неволи образ Приснодевы, устраивается шествие, и победители выступают под приветственные клики, а пленников ведут в цепях, на радость и в поучение зрителям.

Куда как недешево обходятся эти празднества городишкам и деревушкам: иной раз их приходится и отменять за недостатком средств; но в лучшие времена или хотя бы поднакопив денег, их возобновляют с новым рвением и прежней расточительностью.

Матео сообщил мне, что не однажды бывал участником этих торжеств и сражался в подобных битвах, но всегда на стороне истинной веры; porque Senor, прибавил этот оборванный потомок кардинала Хименеса, не без заносчивости ударив себя в грудь, porque Senor, soy Cristiano viejo [16].

Здешние предания

У испанских простолюдинов – восточное пристрастие к небылицам и особый вкус ко всему чудесному: чудеса у них в большом почете. Летними вечерами они собираются у дверей своих лачуг, а зимой – в просторных, как пещеры, очажных углах харчевен и ненасытным ухом внимают удивительным рассказам о жизни святых, об опасных приключениях странников и дерзких проделках разбойников и контрабандистов. Особность и дикость края, затрудненное распространение познаний, нехватка общих тем для разговора и романтическая, полная риска жизнь, которую всякий ведет в стране, где путешествуют первобытным способом, – все это питает любовь к изустным преданиям и наделяет их причудливостью и невероятностью. Самые частые и самые излюбленные – легенды о мавританских кладах; их рассказывают повсеместно. На пути через дикие сьерры, по местам давних набегов и стычек, стоит лишь завидеть мавританскую аталайю, дозорную башню, торчащую среди скал или нависшую над деревушкой на каменном взлобье, и обратиться с вопросом к погонщику – он вынет изо рта сигарильо и поведает вам историю о мусульманском золоте, зарытом под башенным основаньем: ни одна разрушенная городская крепость – алькасар не обделена золотым ореолом, и таковые предания из рода в род хранят окрестные бедняки.

Как большинство народных вымыслов, этот тоже явился не на пустом месте. В здешних краях много веков бушевали войны между маврами и христианами; города и замки переходили из рук в руки, и во времена осад и нашествий обитатели обыкновенно зарывали свои деньги и драгоценности в землю или прятали их в погребах и колодцах, как и поныне делается в деспотических и воинственных государствах Востока.

Когда изгоняли мавров, многие из них схоронили самое дорогое в надежде, что изгнание их временное, что однажды они вернутся и отроют свои сокровища. И, конечно, время от времени открывались через столетия клады золотых и серебряных монет – среди руин мавританских крепостей и жилищ; а много ли надо, чтобы породить тьму россказней такого рода?

В подобных историях обычно есть восточный оттенок, некое смешение арабского с готским, которое, по-моему, отличает все, что ни есть в Испании, особенно в ее южных областях. Зарытое сокровище всегда под заклятьем – и добывается посредством волшебства и талисмана. Иногда его стерегут глупые чудовища или огнедышащие драконы, иногда зачарованные мавры, в доспехах, с обнаженными мечами, недвижные, подобно изваяньям, сидящие в бессонном бдении век за веком. Конечно, Альгамбра с ее историей – сущий рассадник таких народных вымыслов: то и дело что-нибудь выкапывают, а уж это их подтверждает как нельзя лучше. Однажды нашли глиняный сосуд с мавританскими монетами и скелетом петуха, который, по мнению некоторых опытных зевак, был схоронен заживо. В другой раз вырыли посудину с большим жуком-скарабеем из обожженной глины, покрытым арабскими письменами: его, конечно, сочли необычайным амулетом таинственного свойства. Таким вот образом пестрое и обтрепанное население Альгамбры и стало выдумывать, пока все чертоги, башни и подвалы старой крепости не облеклись какой-нибудь причудливой легендой. Я полагаю, что мой читатель как-то уже освоился в Альгамбре, и теперь спокойно пущусь в пересказ удивительных преданий, связанных с этим местом, которые я прилежно скроил из лохмотьев и лоскутьев, подобранных мимоходом, – подобно тому как антикварий восстанавливает подлинный исторический документ по неверным и полустертым письменам. Если что-нибудь в этих легендах оскорбит доверие читателя чересчур придирчивого, пусть он подумает, о каком странном месте идет речь, и простит мне некоторые излишества. Не должно ему ожидать, что все будет правдоподобно, как в обычной жизни; надо помнить, что ты блуждаешь по залам волшебного дворца и что всякое место здесь – заколдованное.

Замок с флюгером

На возвышенном уступе Альбайсина, самой высокой горы в Гранаде, на склоне ее, обращенном в узкую долину Дарро, прямо напротив Альгамбры находятся руины былого царского дворца. Все о них позабыли, и мудрено было отыскать их даже при помощи понятливого и всеведущего Матео Хименеса. Строение это носит имя «Замок с флюгером» (La casa del gallo del viento) оттого, что одну из его башен в давние времена венчала бронзовая фигура всадника, чуткая к малейшему ветерку. Этот флюгер гранадские мусульмане считали могучим талисманом. Говорят, что на нем было начертано по-арабски:

Cabet el Bedici Aben Habuz
Quidat ehahet Lindabuz.

Вот это двустишие по-испански:

Dice el sabio Aben Habuz,
Que asi sе defiende el Andaluz.

И в переводе:

Мудрец Абен Габуз промолвил: Вот
Тот, кто нам Андалузию спасет.

Согласно древним мавританским летописям, этот Абен Габуз был военачальником у Тарика, одного из завоевателей Испании, который сделал его наместником Гранады. Предполагают, что изображение всадника должно было постоянно напоминать андалузским мусульманам о том, что они окружены врагами и что надежнейшая их охрана – всегдашняя бдительность и готовность к бою.

Другие, и среди них христианский историк Марк-моль, утверждают, что «Бадис Абен Габуз» был эмиром гранадским и что флюгер служил постоянным напоминанием о непрочности мусульманского владычества, а написано на нем было по-арабски:

«Ибн Габуз аль Бадиси предрекает, что однажды Андалузия будет повергнута в прах и канет в вечность».

Другую версию этой зловещей надписи дает мусульманский историк, ссылаясь на авторитет Сиди Гассана, знаменитого факира времен Фердинанда и Изабеллы, который присутствовал, когда флюгер снимали во время ремонта старой Кассабы.

«Я видел его, – говорит почтенный факир, – своими глазами: он был о семи углах и надписан стихами:

«Дворец в прекрасной Гранаде увенчан талисманом».

«Литой из одного куска всадник отзывается на любое дуновение».

«Что тайно, открыто мудрому. Вскорости нагрянет бедствие и повергнет дворец и его владыку».

И в самом деле, вскоре после снятия зловещего флюгера случилось нижеописанное. Старый Мулей Абуль Гассан, властелин гранадский, восседал в роскошной беседке, а перед ним парадом проходило закованное в ясную сталь и овеянное шелковыми плащами войско на быстрых скакунах, с мечами, копьями и щитами в золотых и серебряных насечках – и вдруг с юго-запада нагрянул ураган. Черные облака собрались в небе и обрушили на землю яростный ливень. Потоки низверглись с гор, с камнями и бревнами; Дарро вышла из берегов; мельницы снесло, мосты обрушило, сады опустошило; наводнение захватило город, подточило дома, затопило обитателей и захлестнуло даже Площадь Большой Мечети. Народ в ужасе кинулся к мечети молить Аллаха о милости, увидев в сем возмущении предвестие всеобщих бедствий; и правда, согласно арабскому историку Аль Маккари, это было скорбное предсказание жестокой войны, которой закончилось мавританское царство в Гранаде.

Я сослался на эти летописные авторитеты, дабы засвидетельствовать удивительные загадки, связанные с Флюгерным Замком и его всадником-талисманом.

А теперь расскажу об Абен Габузе и его дворце еще более удивительное; если же возникнут сомнения, пусть читатель разрешит их с Матео Хименесом и ему подобными историографами Альгамбры.

Легенда об арабском звездочете

В давние времена, много сотен лет назад, в Гранаде правил мавританский царь по имени Абен Габуз. Он был, так сказать, воитель на покое: смолоду он только и делал, что разорял и грабил соседей, а состарившись и одряхлев, «возжаждал отдохновенья» и решил зажить со всеми в мире, почивать на лаврах и безмятежно услаждать душу награбленным добром.

Однако ж у этого благоразумнейшего и миролюбивейшего престарелого самодержца, откуда ни возьмись, появились юные соперники, желавшие в свой черед стяжать бранную славу и расквитаться по отцовским счетам. Да и некоторые дальние области его собственных владений, утесненные и усмиренные в дни его молодости, норовили теперь, когда он жаждал лишь отдохновенья, поднять мятеж и чуть ли не осадить столицу. Враги наседали отовсюду, приступая под укрытием скалистых крутогорий, окружающих Гранаду, и несчастный Абен Габуз вечно был в тревоге и смятенье, ибо не ведал даже, с какой стороны нагрянет неприятель.

Тщетно строил он в горах дозорные башни, тщетно преграждал заставами все перевалы с наказом при виде врага немедля подавать о том знак: ночью – огнем, а днем – дымом. Проворные супостаты все время обводили его вокруг пальца: они вдруг выбирались из какой-нибудь тайной теснины, учиняли грабеж под самым его носом и преспокойно скрывались в горах с пленниками и добычею. Слыхано ли, чтоб воителя-миролюбца на покое постигло такое злополучие?

Тем временем ко двору вконец растерянного и расстроенного Абен Габуза явился некий арабский старец-знахарь. Седая борода достигала ему до пояса, и был он самого древнего вида, однако пришел из Египта пешком, подпираясь посохом, покрытым письменами. Молва опережала путника. Имя его было Ибрагим ибн Абу Аюб; говорили, что он родился еще во дни Магомета и что отец его – тот самый Абу Аюб, последний сподвижник пророка. В Египет он попал ребенком, при победном войске Амру, и несчетное множество лет научался чернокнижию и паче всего чародейству у сведущих в нем египетских жрецов. Говорили еще, что он открыл способ продлевать жизнь, и недаром ему уже больше двухсот лет; но открылось ему это лишь в старости, оттого-то он сед и морщинист.

Царь с почетом принял этого удивительного старца: как почти всякий престарелый владыка, он стал очень милостив к лекарям. Он бы и поселил его у себя во дворце, но звездочету более по душе оказалась пещера над Гранадой, в той самой горе, на которой потом воздвиглась Альгамбра. Он велел расширить пещеру, превратив ее в просторный и высокий чертог с круглым отверстием в своде, так что оттуда, словно из колодца, даже средь бела дня видны были звезды небесные. Стены чертога украсили египетские письмена, колдовские изображения и знаки Зодиака. И много там было разных устройств, которые смастерили по указке звездочета гранадские искусники, но что это были за устройства, ведал лишь он сам.

Немного времени спустя премудрый Ибрагим стал царским наперсником: что ни случись, к нему прибегали за советом. Однажды Абен Габуз сетовал на обиды от соседей и сокрушался о том неусыпном бдении, которое надобно было, чтоб уберечься от их набегов; и, когда он иссяк, звездочет несколько помолчал и ответствовал:

– Узнай, о царь, что в Египте видел я некое диво, Древнее изображение, созданное одной языческой жрицей. Есть город Борса, а над ним гора, и с той горы открывается долина великого Нила, а на горе стоит баран, на нем петух, скрепленные осью. И как стране грозит вторжение, так баран обращается мордой к неприятелю, а петух кричит; и жители города узнают об угрозе, и откуда она, и успевают от нее оборониться.

– Велик Аллах! – возгласил миролюбец Абен Габуз, – о, сколь нужен мне такой баран, который надзирал бы за окрестными горами! и такой петух, который упреждал бы о нашествии! Аллах акбар! Как мирно я спал бы во дворце с такими часовыми на крыше!

Звездочет подождал, пока восторги царя утихнут, и продолжал:

– Когда победоносный Амру (упокой его Аллах!) завоевал Египет, я остался жить среди жрецов этой страны, вникая в обряды и церемонии их идолопоклонничества и стараясь овладеть тайнами их прославленного ведовства. Однажды я сидел на берегу Нила и беседовал со старым жрецом; он указал мне на мощные пирамиды, подобные горам в пустыне. «Вся наша наука, – сказал он, – ничего не стоит в сравненье с тем знанием, которое хранят вон те могучие строенья. В средине главной пирамиды есть склеп, где покоится мумия верховного жреца, помощника в сем великом строительстве; и с ним погребена волшебная книга знаний, хранилище тайн волшебства и искусства. Эта книга вручена была Адаму после грехопадения, из рук в руки передавали ее, и она дошла до мудрейшего царя Соломона, который не без ее помощи построил иерусалимский храм. А как она попала к строителю пирамид, известно лишь Тому, для Кого нет никаких тайн».

Услышал я слова египетского жреца, и сердце мое разгорелось жаждой добыть эту книгу. Мне подчинены были многие из наших солдат и немало египтян; я повелел начать работы и пробился сквозь строенье пирамиды, до самого склепа, где много веков пролежала мумия верховного жреца. Я разломал саркофаг, размотал бесчисленные повязки и обмотки и наконец добрался до бесценного фолианта, схороненного на груди мертвеца. Дрожащей рукою я схватил книгу и кое-как выбрался из пирамиды, оставив мумию в черном и безмолвном склепе ждать воскресения и Страшного суда.

– Сын Абу Аюба! – воскликнул Абен Габуз, – ты великий путешественник и повидал много чудес; но какое мне дело до пирамид и до книги тайн мудрого Соломона?

– Есть тебе дело, о царь! Я изучил эту книгу, всякое волшебство мне подвластно, и джинны поД рукой у меня. Таинство талисмана Борсы мне ведомо, и я могу сотворить подобное и куда больше.

– О мудрый сын Абу Аюба, – возрадовался Абен Габуз, – таковое волшебное средство вернее дозорных башен в горах и пограничных застав. Сделай мне такого стража, а за расходами я не постою, черпай из моей казны сколько потребно.

Звездочет тут же принялся за работу, дабы удоволить государя. Он повелел воздвигнуть башню превыше всех башен царского дворца на уступе Альбайсина. Ее составили камни, привезенные из Египта, по слухам взятые от пирамиды. Вверху башни был круглый зал с окнами на все стороны света и у каждого окна столик, подобный шахматному, с кукольной ратью, конной и пешей, во главе с владыкою той стороны, и все деревянной резьбы. У каждого столика лежало небольшое копье вроде шила, и на нем были начертаны халдейские письмена. В зал этот вели медные двери с большим стальным замком, ключ от которого хранился у царя.

Башню венчал шпиль, а на нем бронзовое изваяние: всадник-мавр со щитом на одной руке и копьем в другой, острием кверху. Лицом всадник был обращен к городу и как бы надзирал за ним; но если откуда-нибудь грозил враг, всадник обращался в ту сторону с копьем наперевес.

Когда закончилось сооружение этого волшебного устройства, Абен Габуз сгорал от нетерпения его испробовать и мечтал теперь о вторжении так же пламенно, как раньше жаждал отдохновенья. Скоро случилось по желанию его. Рано утром донес ему часовой, поставленный следить за башней, что бронзовый всадник обратился лицом к горам Эльвиры и копье его направлено прямо на перевал Лопе.

– Бить в барабаны, трубить в трубы и всю Гранаду призвать к оружию, – обрадовался Абен Габуз.

– О царь, – молвил звездочет, – да пребудет город твой в покое, и не тревожь своих воинов; ты разделаешься с врагом без их помощи. Отпусти слуг своих, и взойдем на башню, в тайный чертог.

Престарелый Абен Габуз кое-как осилил башенную лестницу, опираясь на плечо куда более старшего годами Ибрагима ибн Абу Аюба. Они отперли медные двери и вошли в чертог. Окно в сторону перевала Лопе было растворено.

– Оттуда, – сказал звездочет, – надвигается опасность; приблизься, о царь, и узришь таинство.

Царь Абен Габуз приблизился к столику вроде шахматного, на котором были расставлены деревянные фигурки, и, к изумлению своему, увидел, что все они движутся. Кони дыбились и гарцевали, воины бряцали оружием, и доносился слабый рокот барабанов и труб, бренчала сбруя и ржали скакуны; но все это было не громче и не внятнее, нежели жужжание пчелы или летней мухи, тревожащей дремотный слух лентяя, прикорнувшего в полуденной тени.

– Ты зришь, о царь, – сказал звездочет, – живое свидетельство того, что неприятель твой ополчился на тебя. Верно, они уже в горах, идут перевалом Лопе. Хочешь посеять среди них страх и смятенье, дабы они отступили без кровопролития, – рази их тупым концом волшебного копья, а ежели нужны раздоры и убийства – бей острием.

Лицо Абен Габуза потемнело; он жадно схватил копье дрожащими пальцами и, тряся седою бородой, просеменил к столику.

– О сын Абу Аюба, – возгласил он, подхихикнув, – прольем-ка, пожалуй, немного крови!

И, сказав так, он поразил волшебным копьем нескольких куколок, а других ударил древком. Те грянулись замертво, а эти обратились друг на друга и начали свалку и побоище.

Не без труда звездочет удержал руку миролюбивейшего государя, не дав ему истребить недругов всех до единого; и уговорил его покинуть башню и выслать лазутчиков к перевалу Лопе.

Те вернулись с известием, что христианское войско углубилось в сьерру и было уже почти в виду Гранады; но среди них вдруг вспыхнули раздоры, началась братоубийственная резня, и они отступили назад.

Абен Габуз возликовал, узнав, сколь надежен его талисман.

– Наконец-то, – сказал он, – я буду жить в покое и разделаюсь со всеми врагами. О мудрый сын Абу Аюба, как мне за это тебя возблагодарить?

– У старца и философа, о царь, желаний немного, и они просты: помоги мне лишь благоустроить мою отшельническую келью, и этого хватит.

– О, сколь возвышенна таковая воистину мудрая неприхотливость! – воскликнул Абен Габуз, втайне довольный, что ему это так дешево обошлось. Он призвал казначея и повелел ему не жалеть денег для Ибрагима на благоустройство кельи.

Звездочет приказал вырубить в скале другие покои напридачу к его звездному чертогу, расставить там мягкие диваны, а стены завесить несравненными шелками Дамаска.

– Я старик, – сказал он, – я уже не могу более возлежать на камне, да и эти сырые стены надобно занавесить.

Вдобавок были выстроены купальни, снабженные всяческими ароматами и душистыми маслами.

– Ибо купание, – сказал он, – противодействует старческой окостенелости и возвращает свежесть и гибкость телу, иссушенному науками.

По его покоям развесили бесчисленные светильники, серебряные и хрустальные, заправленные благовонным маслом, которое изготовлялось по древнеегипетскому рецепту, добытому в гробницах. Оно горело негасимым огнем и разливало мягкое сияние, как бы неяркий дневной свет.

– Солнце, – сказал он, – режет и утомляет мои старые глаза, да и философские занятия требуют скорее лампадного света.

Казначей Абен Габуза охал от ежедневных и непомерных расходов на отшельническое убранство и приходил жаловаться к царю. Но царское слово было дано, и Абен Габуз только плечами пожимал.

– Потерпим, – говорил он. – Старик измыслил себе философский приют, наглядевшись на египетские пирамиды и развалины, но всему на свете приходит конец, будет покончено и с его пещерой.

Царь был прав: работы наконец завершились, и в недрах горы возник роскошный дворец. Звездочет изъявил полное довольство и, запершись, предавался ученым трудам целых трое суток. После этого он снова пожаловал к казначею.

– Нужно еще кое-что, – сказал он. – Сущий пустяк, но без него не обойтись для отдыха от умственных усилий.

– О мудрый Ибрагим, мне велено не отказывать Тебе ни в.чем, что может скрасить твое уединение; чего ты еще хочешь?

– Мне нужны плясуньи.

– Плясуньи! – эхом отозвался изумленный казначей.

– Плясуньи, – важно подтвердил мудрец, – помоложе и покрасивее, ибо зрелище юности и красоты освежает. Несколько плясуний, много не надо: я ведь философ, вкусы у меня простые, угодить мне легко.

Пока философ Ибрагим ибн Абу Аюб столь разумно коротал время в своем уединенье, миролюбец Абен Габуз разыгрывал у себя в башне яростные кукольные сражения. Для старца, как он, не слишком подвижного, это было просто замечательно: такое удобство – воевать в четырех стенах и сметать целые армии, как мушиные рои!

Первое время развлечений у него было вдосталь, и он еще всячески поддевал и оскорблял соседей, чтобы те напали лишний раз. Но неудача за неудачей постепенно образумили их, и вот уже никто не смел больше вторгаться в его владения. Много месяцев бронзовый всадник пребывал в мирной позиции, с копьем кверху; и престарелый государь, соскучившись без любимой забавы, брюзжал и сетовал на однообразное затишье.

Наконец однажды волшебный всадник вдруг повернулся и бросил копье наперевес, указав острием прямехонько на кряж Кадикс. Абен Габуз поспешил в башню, но столик у нужного окна пребывал в покое: ни один воин не шевелился. Озадаченный царь выслал в горы конный разъезд. Он вернулся через три дня.

– Мы изъездили все горные тропы, – доложили разведчики, – но не видели ни шлема, ни копья. Попалась нам только девица-христианка дивной красоты: она спала средь бела дня у родника, и мы захватили ее в плен.

– Девица дивной красоты! – воскликнул Абен Габуз, и глаза его загорелись. – Так приведите же ее ко мне немедля!

И прекрасную девицу немедля привели к нему. Одета она была со всею той роскошью, какой отличалось платье готской знати во времена нашествия арабов. Ее иссиня-черные пряди были перевиты жемчужными нитями ярчайшей белизны; на челе ее сияли каменья, под стать сияющему взору. Через плечо на золотой цепочке висела серебряная лира.

Искристый блеск ее темных глаз словно огнем осыпал иссохшее, но тем более пылкое сердце Абен Габуза; от прелести ее плавной поступи у него помутилось в глазах.

– Красавица из красавиц, – в восторге воскликнул он, – кто ты и откуда?

– Я дочь готского короля, еще недавно правившего в здешних краях. Войско отца моего, точно по волшебству, рассеялось в этих горах; он стал изгнанником, а дочь его – пленницей.

– Берегись, о царь, – прошептал Ибрагим ибн Абу Аюб, – это, может статься, одна из тех северных чаровниц, о которых я слышал и которые принимают самый пленительный облик на горе неосмотрительным. Глаза у нее колдовские, и я чую чародейство в каждом ее движенье. Она и есть тот неприятель, на которого указал талисман.

– Сын Абу Аюба, – ответствовал царь, – я знаю, ты мудрец, а может, и волшебник, но в женщинах ты не много смыслишь. Зато со мною тут вряд ли сравнится даже сам премудрый Соломон, хоть его женам и наложницам и не было счету. В этой девице я дурного не вижу, а красота ее отрадна для моего взора.

– Послушай, о царь! – промолвил звездочет. – С помощью моего талисмана ты одержал много побед, но я никогда не просил у тебя доли в добыче. Подари же мне теперь эту случайную пленницу, пусть она тешит меня в моем уединении игрой на серебряной лире. А если она и вправду колдунья, то я сумею противостоять ее чарам.

– Как! Опять тебе женщин! – воскликнул Абен Габуз. – У тебя ведь есть уже плясуньи, разве их тебе мало?

– Плясуньи у меня есть, это правда, но певиц нету. А мне, изнуренному трудами, порою очень хочется послушать пение, дабы отдыхал ум.

– Будет с тебя, отшельника, услад, – сказал царь, потеряв терпение. – Эту девицу я возьму себе. Она мне утешна, подобно тому как Давиду, отцу премудрого Соломона, была утешна сунамитка Абишаг.

Звездочет продолжал уговоры и увещания, но монарх отвечал еще высокомернее, и они расстались весьма неприязненно. Мудрец удалился в свое подземелье поразмыслить над полученным отказом и на прощанье еще раз призвал царя остерегаться опасной пленницы.

Но какой влюбленный старик послушает доброго совета? Абен Габуз целиком покорился своей страсти. Он думал теперь только о том, как угодить готской красавице. Он, конечно, был уже не молод, но зато богат, а старые любовники обычно не скупятся. На гранадском базаре закупались самые изысканные товары Востока: шелка, драгоценности, каменья, благовония, все азиатские и африканские богатства и диковины слагались к ногам принцессы. Для развлечения ее устраивались всевозможные зрелища и празднества; песенные состязания, пляски, ристания, бои быков – Гранада веселилась без передышки. А готская царевна ничему не дивилась: она явно была привычна к великолепию. Она принимала все это как подобающее ее высокородству, а вернее, ее красоте, ибо красота еще взыскательнее, чем знатность. Мало того, втайне она как будто радовалась, что побуждает царя расточать свою казну, и словно не замечала его безграничной щедрости. Все его старанья, все траты пропадали впустую, и влюбленный старец даже не мог льстить себя надеждой, что хоть как-то затронул ее сердце. Она, правда, никогда не хмурилась, но зато и не улыбалась. Как только он приставал к ней со страстными мольбами, она касалась лирных струн, и в звуке их было неведомое очарование. Царь тут же начинал клевать носом; дремота одолевала его, и он постепенно погружался в глубокий сон, который его удивительно бодрил, но заодно совершенно расхолаживал. Это, конечно, было очень досадно; впрочем, дрему его, нежили приятные сновиденья, утолительные для его сонных чувств; и так он утопал в грезах, а вся Гранада глумилась над его любострастием и вздыхала о сокровищах, идущих в уплату за пение.

Наконец на голову Абен Габуза обрушилась беда, против которой был бессилен его талисман. В самой столице поднялся мятеж, и вооруженная толпа подступила к стенам дворца, покушаясь убить царя вместе с его христианкой-наложницей. В груди монарха разгорелась искра былой бранной отваги. Он сделал вылазку с горсткой стражи, обратил мятежников в бегство и истребил смуту в зародыше.

Когда все улеглось, он затребовал из-под земли звездочета, который по-прежнему сидел взаперти и смаковал горечь обиды.

Абен Габуз обратился к нему заискивающе.

– О мудрый сын Абу Аюба, – сказал он, – ты верно предрек мне беды из-за этой прекрасной пленницы, но ведь ты умеешь не только возвещать невзгоды: скажи мне, как их отвратить?

– Откажись от этой неверной: она всему виною.

– Скорее я откажусь от своего царства, – воскликнул Абен Габуз.

– Ты утратишь его и потеряешь ее, – ответствовал звездочет.

– Не говори так жестоко и гневно, о проницательнейший из философов; посуди сам, сколь я вдвойне несчастен, как государь и как влюбленный, и измысли какой-нибудь способ уберечься от нависших бедствий. Мне не нужна слава, не нужна власть, я жажду лишь отдохновенья; о, как обрести мне тихую пристань, укрыться от мирских сует, забот и мишуры и посвятить остаток дней безмятежной любви!

Звездочет пристально поглядел на него из-под косматых бровей.

– И чем же ты одаришь меня в награду за такую пристань?

– Сам назови себе какую хочешь награду, и, если только мне это подвластно, душой своей клянусь, ты получишь ее!

– Ты слышал, о царь, об иремских садах, одном из чудес блаженной Аравии?

– Слышал я об этих садах: о них сказано и в Коране, в главе «Утренняя заря». Помню также, рассказывали о них чудеса паломники, воротясь из Мекки, но я счел все это пустыми выдумками, на какие горазды странники, побывавшие в дальних краях.

– Не порочь, о царь, рассказы странников, – строго возразил звездочет, – ибо они содержат крохи знания, донесенные с концов земли. А про дворец и сады иремские обычно рассказывают правду: я видел их своими глазами; послушай, как это было, ибо это имеет касательство к твоей просьбе.

Будучи отроком и простым бедуином, я перегонял отцовских верблюдов. На пути через аденскую пустыню один из них отбился от стада и затерялся. Я без толку проискал его несколько дней и, наконец, утомившись и обессилев, прилег среди дня под пальмой возле почти пересохшего родника. Проснувшись, я увидел, что лежу у городских ворот. Я вошел в них и узрел прекрасные улицы, площади, рынки – безмолвные и безлюдные. Затем я набрел на роскошный дворец, где били фонтаны и плескались пруды, волновались рощи, цветники и фруктовые деревья, отягощенные плодами; но кругом не было ни души. Устрашенный этим безлюдьем, я поспешил прочь и, выйдя из городских ворот, обернулся, но не увидел ничего – лишь молчаливую пустыню.

Неподалеку я встретился со старым дервишем знатоком местных преданий и тайн, и поведал ему, что со мною случилось.

– Это, – сказал он, – прославленный сад иремский, одно из чудес пустыни. По временам он является страннику вроде тебя, радуя взор его зрелищем башен, дворцов и садовых стен, увешанных тяжкими плодами, а затем пропадает, и видна только выжженная пустыня. А случилось так. В старые времена, когда жили здесь аддиты, царь Шедад, сын Ада, праправнук Ноя, основал изумительный город. И когда его достроили и узрел он его великолепие, то возгордился в сердце и душе своей и вздумал построить царский дворец и насадить сады прекраснее тех, какие, согласно Корану, цветут в Эдеме. И за гордыню обрушился на него гнев небесный. Он с подданными был сметен с лица земли, а на пышный город, дворец и сады было наложено заклятье, сокрывшее их от взоров; иногда лишь они делаются видны, в вечное назидание потомству.

Этот рассказ, о царь, и чудеса, виденные мною, не выходили у меня из головы; и в иные года, когда я был уж в Египте и овладел сокровенною книгой Соломона премудрого, решил я воротиться и снова побывать в садах иремских. Так я и сделал, и открылись они моему посвященному взору. Я поселился в дворце Шеддада и провел несколько дней в этом подобии рая. Джинны – хранители места сего были покорны моему волшебству и открыли мне чары, властью которых как бы возникают и исчезают сады. Такой дворец и такие сады, о царь, я могу содеять для тебя даже и здесь, на горе над городом. Разве неведомы мне все тайные чары? Разве не я обладатель книги тайн Соломона премудрого?

– О мудрый сын Абу Аюба! – воскликнул Абен Габуз, дрожа от нетерпенья. – Подлинно ты великий путешественник, подлинно повидал и изведал много чудесного! Сотвори мне такой рай и требуй любой награды, хоть полцарства!

– Увы! – ответствовал звездочет, – ты ведь знаешь, годы мои древние, и я философ, мне много не надо: пусть будет моею первая вьючная скотина с поклажей, которая зайдет в волшебные врата дворца.

Царь охотно согласился исполнить столь скромное условие, и звездочет принялся за работу. На вершине горы, прямо над своим подземным обиталищем, он приказал возвести громадную башню с проходом-барбаканом посредине.

Наружный вход перемыкала высокая арка; внутри был портал с тяжелыми воротами. На замковом камне портала звездочет собственною рукой высек огромный ключ, а на замке возвышенного свода наружной перемычки – исполинскую руку. Это были могущественные талисманы, и он многажды заклял их на неведомом языке.

Когда проход достроили, он провел два дня в своем звездном чертоге за тайной ворожбой; на третий взошел на гору и весь день пробыл на вершине. В поздний час он спустился и предстал перед Абен Габузом.

– Итак, о царь, – сказал он, – труд мой закончен. На вершине горы воздвигнут дворец из самых прекрасных, какие когда-либо замыслил или пожелал человек. Пышные чертоги и галереи, роскошные сады, прохладные фонтаны, благоуханные купальни – словом, гора стала раем земным. И, подобно садам иремским, ее охраняют могучие чары, скрывающие от взоров и посягновений смертных, кроме тех, кто владеет тайною заклятий.

– Довольно! – в радости воскликнул Абен Габуз, – завтра на рассвете мы поедем наверх и примем его во владение.

Счастливый царь в ту ночь почти не спал. Едва первые солнечные лучи сверкнули на снежных вершинах Сьерры-Невады, как он взнуздал скакуна и с малой свитою верных пустился в путь узкой и крутой горною дорогой. Рядом с ним на белом коне ехала готская царевна, сияя драгоценным нарядом, с серебряною лирой у пояса. По другую руку царя шел звездочет со своим колдовским посохом: он не признавал верховой езды.

Абен Габуз ждал, что в высоте вот-вот заблещут башни дворца, а по склонам покажутся висячие сады, но пока не видно было ничего похожего.

– Такова тайна, окутывающая дворец, – заметил звездочет, – его не увидать, пока не пройдешь зачарованные врата и не будешь посвящен во владение.

У двойного портала звездочет остановился и указал царю на волшебную руку и ключ, высеченные на замковых камнях

– Это, – сказал он, – талисманы, оберегающие райские врата. Доколе вон та рука не протянется под свод за ключом, ни людская сила, ни чародейство не одолеют владыку этой горы.

Пока Абен Габуз, разинув рот, в молчаливом изумлении созерцал таинственные талисманы, конь пронес царевну в портал и остановился посреди прохода.

– А вот и обещанная награда, – воскликнул звездочет, – первое животное с ношей, которое вступит в волшебные врата.

Абен Габуз усмехнулся этой стариковской шуточке; но когда он понял, что тот ничуть не шутит, его седая борода гневно затряслась.

– Сын Абу Аюба, – сурово сказал он, – что это за уловки? Ты отлично знаешь, что я обещал: первую вьючную скотину с поклажей, которая зайдет в этот портал. Выбери самого сильного мула из моей конюшни, нагрузи его драгоценнейшими сокровищами моей казны, и он твой; но в мыслях своих не дерзай посягать на усладу моего сердца.

– К чему мне твои богатства? – свысока вопросил звездочет. – Я– ли не владелец сокровенной книги премудрого Соломона, а с нею и всех несчетных сокровищ земных? Царевна моя по уговору, по царскому слову, и я отныне объявляю ее своей.

Царевна надменно глядела с коня, и улыбка презренья тронула ее алые губы при виде двух седобородых старцев, сцепившихся из-за юной красавицы. Царский гнев одержал верх над благоразумием.

– Отродье пустыни, – прогремел он, – хоть ты и искусный чародей, но помни, кто твой владыка, и не вздорь со своим государем!

– Мой владыка! Мой государь! – отозвался звездочет. – Хозяин кротовой кочки притязает повелевать

властелином Соломоновой премудрости! Прощай, Абен Габуз: царствуй в своем закутке, тешься над своим дурачьем, а я, философ и отшельник, буду смеяться над тобою!

С этими словами он схватил под уздцы белого коня, ударил оземь посохом и тут же, посреди прохода, вместе с царевной провалился сквозь землю. Земля наглухо сомкнулась над ними.

Абен Габуз онемел от изумления. Опомнившись, он согнал тысячу землекопов с кирками и лопатами и приказал рыть в том месте, где скрылся звездочет. Они рыли и рыли, но понапрасну: камень не уступал их орудиям, и вдобавок всякое углубление тут же засыпало щебнем. Абен Габуз послал людей к пещере у подножия горы, ко входу в подземный дворец звездочета, но входа не оказалось. На месте его была сплошная стена первозданного камня. С исчезновением Ибрагима ибн Абу Аюба не стало пользы и от его талисманов. Бронзовый всадник застыл, обратясь к горе и указу я копьем на то место, где пропал звездочет, словно там и поныне таился злейший враг Абен Габуза.

Время от времени изнутри горы слышались музыка и женское пение; и как-то один крестьянин донес царю, что прошлой ночью он нашел расселину в скалах, пробрался вглубь и наконец увидел подземный чертог и звездочета на роскошном диване: он послушно дремал под колдовские звуки серебряной лиры.

Абен Габуз бросился искать расселину, но она снова сомкнулась. Он опять попробовал докопаться до соперника, и опять понапрасну. Видно, чародейную руку с ключом людскими силами было не одолеть. А на вершине горы, на месте обещанного дворца и сада, была голая пустошь: либо хваленый вертоград был сокрыт от глаз волшебством, либо звездочет все выдумал. Милосердная молва избрала второе, и одни называли это место «Царевой блажью», другие – «Дурьей потехой».

В довершение бед Абен Габуза соседи, которых он со своим волшебным всадником задирал, изводил и громил почем зря, обнаружили, что чары рассеялись, и кинулись на него со всех сторон, так что остаток дней государя-миролюбца прошел в кровавой суматохе.

Наконец Абен Габуз умер и был предан земле. Миновали столетия. На пресловутой горе построили Альгамбру, и в ней отчасти была явлена баснословная прелесть иремских садов. Зачарованный портал цел и невредим – его, конечно, сберегла волшебная власть руки и ключа – и образует теперь Врата Правосудия, главный вход в крепость. Говорят, что под этими вратами звездочет по-прежнему сидит в своем подземном чертоге и дремлет на том же диване под звуки серебряной лиры царевны.

Дряхлые инвалиды часовые, несущие стражу у ворот, летними ночами иногда слышат эти напевы и под их усыпительным воздействием мирно почивают на посту. Вообще здесь разлита такая дрема, что даже и днем часовые обычно клюют носом, сидя на каменных скамьях в проходе, или же спят под соседними деревьями, так что это наверняка самый сонливый караул во всем христианском мире. И по старинному преданию, так оно все и будет еще много веков. Царевна останется пленницей звездочета, а звездочет не сбросит колдовской дремоты до скончания дней, разве что волшебная рука ухватит роковой ключ и расколдует зачарованную гору.

Примечания к легенде об арабском звездочете

Аль Маккари в своей истории магометанских династий в Испании приводит рассказ другого арабского автора о магическом изображении, подобном описанному в легенде.

В Кадисе, говорит он, прежде была квадратная башня высотою более ста локтей, сложенная из громадных каменных глыб, скрепленных медными скобами. На вершине лицом к Атлантике стояла статуя с посохом в правой руке и указательным пальцем левой показывала на Гибралтарский пролив. По рассказам, ее когда-то поставили готские владыки Андалузии и она служила маяком и указаньем мореходам. Мусульмане – берберы и андалузцы – считали, что она имеет волшебную власть над морем. Правя на нее, шайки пиратов из народа по имени Майюс приставали к берегу на больших судах с двумя квадратными парусами, один на носу, один на корме. Они являлись каждые шесть или семь лет; истребляли всех встречных на море; по указанью статуи проплывали через пролив в Средиземноморье, высаживались в Андалузии, предавая все огню и мечу; и область набегов их простиралась до самой Сирии.

Наконец, уже во времена гражданских войн, мусульманский флотоводец захватил Кадис, прослышал, что статуя на вершине башни – из чистого золота, и велел ее снять и расколоть: она оказалась из золоченой меди. С разрушением истукана рассеялось и заклятье над морем. Пираты из океана больше не появлялись, только два их корабля разбились у берега, один возле Марсуль-Майюса (порта Майюсов), другой неподалеку от мыса Аль-Аган.

Вероятно, эти морские разбойники, упоминаемые Аль Маккари, были норманны.

Гости Альгамбры

Почти три месяца никто не мешал мне воображать себя властителем Альгамбры, а многие ли из моих предшественников бывали безмятежны столь долго? Тем временем в природе свершались обычные перемены. Когда я приехал, все дышало майской свежестью: нежная листва деревьев еще сквозила; пунцовыми цветами был усыпан гранат, и в цвету стояли сады по берегам Хениля и Дарро, скалы были в цветущем диком убранстве, а Гранада потонула в розах; и бесчисленные соловьи заливались ночью и не смолкали днем.

Надвинулось лето, розы опали, соловьи угомонились; кругом, куда ни глянь, сушь и зной; правда, город обступает вечная зелень, и она же царит в узких низинах у подножия гор.

В Альгамбре есть где укрыться в любой зной, и любопытнейшее из укрытий – купальни, едва ли не подземные. В них словно затаилась восточная старина, трогательно потускнелая, но не изглаженная временем. Из дворика, который прежде был весь в цветах, попадаешь в небольшой и прелестно отделанный зал. Поверху, над мраморными колоннами и резными аркадами, идет галерейка. Алебастровый фонтан посреди зала, как встарь, мечет прохладительную струю. По обе стороны – глубокие альковы с возвышениями, где купальщики после омовений нежились на подушках, вдыхая сладостные ароматы и внимая тихой музыке с галереи. К залу примыкают запретные внутренние покои, sanctum sanctorum [17] женского уединения: здесь купались в роскоши гаремные красавицы. Повсюду разлит таинственный мягкий свет, проникающий сквозь прорези (lumbreras) сводчатого потолка. Следы былого изящества ласкают глаз, и сохранились в целости алебастровые ванны, в которых когда-то возлежали султанши. Здешняя тишь и полусвет полюбились летучим мышам: днем они висят по темным углам и закоулкам, а потревоженные, бесшумно мечутся по сумрачным палатам, и те кажутся оттого еще несравненно заброшенней и запущенней.

В этом прохладном и прелестном, хоть и обветшалом убежище, свежестью своей и потаенностью напоминавшем грот, я пережидал в летние месяцы самый нестерпимый зной, выбираясь отсюда лишь к закату; а ночами купался или даже плавал в большом водоеме главного двора. Так мне удавалось немного противостоять лености и разнеженности, к которым склоняет климат.

И вот мое воображаемое владычество все-таки подошло к концу. Однажды утром меня пробудили раскаты пальбы, гремевшей меж башен, словно замок взяли внезапным приступом. Бросившись на вылазку, я обнаружил, что Посольским Чертогом завладел пожилой идальго с челядью. Это был граф древнего рода, новоприбывший в Альгамбру из своего гранадского дворца, дабы подышать воздухом горных высот; и он, будучи старым воякой и застарелым охотником, нагуливал аппетит к завтраку, стреляя с балконов по ласточкам. Развлечение это было безобиднейшее, ибо, хотя его проворные слуги беспрерывно подавали ему перезаряженные ружья, ни одной ласточке погибели он не принес. Мало того, даже и самим птицам эта охота была как будто по нраву, и, словно насмехаясь над неловким стрелком, они кружили у самых балконов и весело щебетали, пропархивая мимо.

Прибытие пожилого идальго существенно изменило положение вещей, но не вызвало ни ревности, ни стычек. Мы негласно поделили царство между собой, подобно последним гранадским властителям – и в отличие от них состояли в полной дружбе. Он был самодержцем в Львином Дворике и прилегающих чертогах, а я мирно владычествовал над купальнями и садиком Линдарахи. Трапезовали мы вместе под дворовыми аркадами, где фонтаны освежали воздух и журчащие струи бежали по мраморным желобам.

Вечерами вокруг почтенного старого идальго собирались его домашние. Графиня, его жена по второму браку, приходила из города вместе со своею падчерицей Кармен, единственным ребенком в семье, очаровательной, совсем юной девчушкой. Всегда присутствовал также кто-нибудь из домочадцев: духовник, поверенный, дворецкий, секретарь или другие служители, являвшиеся к нему с городскими новостями и составлявшие его вечернюю партию в тресильо или омбре. Так он держал дома придворный штат, где все преклонялись перед ним и всякий старался его развлечь, правда без всякого подобострастия или ущерба для собственного достоинства. Да ничего подобного поведение графа и не требовало: что ни говори об испанской гордости, но она не мешает ни дома, ни на людях. В редком народе отношения между родственниками столь раскованны и столь сердечны и высший относится к низшему без высокомерия, а тот, снизу вверх, – без подобострастия. В этом смысле в испанской жизни, особенно провинциальной, много еще остается от хваленой старинной простоты.

Из этой домашней свиты для меня всех интереснее была дочь графа, прелестная малютка Кармен. Ей и всего-то шестнадцать, и с виду она сущее дитя, но уже успела стать семейным кумиром и носит ласковое прозвище la Nina [18]. Она еще не созрела и не сформировалась, но в фигуре ее уже есть изумительная соразмерность и гибкая грация, отличающие женщин ее края. Белолицая, светловолосая, с голубыми глазами, она была не похожа на андалузянку: кроткий и тихий нрав ее совсем не шел бы к огневой испанской красоте, однако был под стать ее простодушию и невинной доверчивости. Вместе с тем она, как большинство испанок, была многосторонне одарена от природы. Все у нее получалось хорошо и давалось ей без усилия. Она пела, играла на гитаре и других инструментах и восхитительно исполняла живописные народные танцы, но восхищенья никогда не искала. Она просто резвилась – весело и беспечно.

Эта юная сильфида была словно создана для здешних мест, прибавляя к живому очарованью Альгамбры. Пока граф и графиня с духовником или секретарем заняты были под аркадами Львиного Дворика игрою в тресильо, она и Долорес, как бы ее фрейлина, сиживали у фонтана и напевали под гитару какой-нибудь из бесчисленных испанских народных романсов или, что мне еще больше нравилось, старинные баллады о маврах.

Когда я буду вспоминать Альгамбру, мне тотчас припомнится и прелестная девочка, светлая, невинная и беззаботная, – как она резвится в мраморных чертогах, танцует под щелканье мавританских кастаньет, и серебристый ее голосок сливается с журчанием фонтанов.

Реликвии и родословные

Мне было лестно познакомиться с графской семьей и любопытно наблюдать вблизи картины испанского домашнего быта, но сколь же возросло мое любопытство, когда я узнал о фамильной причастности графа к героическим временам покорения Гранады. В самом деле, этот почтенный старый идальго, вида отнюдь не воинственного, хоть он и ополчился на ласточек и стрижей, оказался прямым потомком и наследником титула Гонсальво из Кордовы, того самого «Великого Полководца», который стяжал вящую славу у стен Гранады и был в числе рыцарей, отправленных Фердинандом и Изабеллой для переговоров об условиях сдачи города; мало того, граф при желании мог бы претендовать на отдаленное родство с мавританскими царями, ибо Дон Педро Венегас, прозванный Торнадисо, был отпрыском его рода; а стало быть, и дочь его, очаровательная малютка Кармен, по праву может считаться преемницей царевны Сетимериен или прекрасной Линдарахи [19].

Услышав от графа, что в его фамильном музее хранятся любопытные реликвии времен покорения Гранады, я однажды утром напросился к нему во дворец, расположенный внизу, в Гранаде, дабы осмотреть эти реликвии. Важнейшей из них был меч Великого Полководца, характерное оружье подлинного воина, лишенное всяких избыточных украшений, с простой рукоятью слоновой кости и широким тонким клинком. При виде меча полководца в слабых руках его дальнего потомка и законного наследника его славы поневоле задумываешься о судьбине славного рода.

Со времен Покорения здесь хранились и громадные, неподъемные пищали-эспингарды, под стать тем старинным исполинским двуручным мечам, про которые кажется, что ими рубились какие-то вымершие великаны.

Кроме всего прочего я узнал, что старый граф – Alferez mayor, главный знаменосец; в этом качестве он обязан в особо торжественных случаях шествовать с древней хоругвью Фердинанда и Изабеллы и помавать ею над их гробницами. Мне были показаны также бархатные чепраки, пышно расшитые золотом и серебром, на шестерых лошадей, для выездов в Гранаду и Севилью по случаю присяги новопровозглашенному государю: граф едет на одной из них, а прочих ведут следом служители в богатых ливреях.

Я надеялся обнаружить среди реликвий и древностей графского дворца образчики доспехов и оружия гранадских мавров: я слышал, что такие трофеи хранятся у потомков покорителей Гранады, но тут мне не повезло. Любопытство мое на этот счет было вызвано тем, что многие имеют самое ложное представление об одежде испанских мавров, воображая их одетыми по-восточному. Напротив того, их же собственные летописцы свидетельствуют, что они многое переняли у христиан. Так, например, тюрбаны, без которых мусульман прямо-таки не мыслят, они носить перестали; только в западных провинциях этот убор еще украшал головы знати, богачей и правительственных чиновников. Вместо них в обычай вошла шерстяная шапка, красная или зеленая – вероятно, такая же, как у берберов, известная под названием туниски, или фески; ее и посейчас всюду носят на Востоке, правда, чаще всего под тюрбаном. Евреям были предписаны желтые фески.

В Мурсии, Валенсии и других восточных провинциях лица высшего сословия появлялись на люди и с непокрытой головой. Царь-воитель Абен Гуд никогда не носил тюрбана, равно как и его соперник Альгамар, основатель Альгамбры. Короткий плащ, именуемый тайласан, подобный принятому в Испании в шестнадцатом-семнадцатом столетиях, носили во всех сословиях. У него имелся капюшон или клобук, который люди знатные иногда накидывали на голову; простолюдинам так делать не полагалось.

Военный доспех мавританского витязя тринадцатого столетия, описанный Ибн Сайдом, был почти такой же, как у христиан. Поверх кольчуги и лат надевалась короткая алая туника. Шлем был из полированной стали, щит висел за спиной, в руке – огромное копье с широким наконечником, нередко двойным. Седло громоздкое, с высокой лукой спереди и сзади; за всадником трепетал длинный стяг.

Ко времени Аль Хаттиба Гранадского, который писал в четырнадцатом веке, андалузские мусульмане вернулись к восточным обычаям и стали снова облачаться и вооружаться на арабский манер: легкий шлем, тонкий панцирь из стали отличной закалки, длинная пика, обычно тростниковая, арабское седло и щит из сложенной вдвое шкуры антилопы. Любопытно, что у гранадских рыцарей тогда был в обычае особенно пышный доспех и наряд. Оружье их было изукрашено серебром и золотом. Клинки сабель были из лучшей дамасской стали, в финифтяных ножнах богатой отделки, пояса золотой филиграни усыпаны каменьями, в каменьях и рукояти их фесских кинжалов, а на пиках – пестрые вымпелы. Под стать вооружению были и кони в расшитых бархатных чепраках.

Это подробное описание, данное видным летописцем-современником, удостоверяет пышные образы старинных мавритано-испанских баллад, в подлинности которых порою сомневаются, и дает живое представление о блестящем убранстве гранадских рыцарей, собравшихся в поход или состязающихся на ристалищах Виваррамблы.

Хенералифе

Высоко над Альгамброй, на взлобье горы, среди висячих садов и великолепных террас, видны горделивые башни и белые стены Хенералифе, прекрасного дворца, памятного по многим сказаниям. Здесь до сих пор стоят знаменитые гиганты кипарисы, восхищавшие еще мавров, – преданье связывает их с россказнями о Боабдиле и его супруге.

Здесь сохранились портреты многих участников романтической драмы покорения Гранады. Фердинанд и Изабелла, Понсе де Леон, доблестный маркиз да Кадис – и Гарсиласо де ла Вега, в яростном поединке одолевший мавра Тарфе, могучего исполина. Здесь висит и портрет, который долгое время считали изображеньем Боабдила, но говорят теперь, что это мавританский царь Абен Гуд, предок царевичей альмерийских. От одного из этих царевичей, перешедшего к концу войны под знамена Фердинанда и принявшего при крещении имя Дон Педро де Гранада Венегас, произошел нынешний владелец дворца, маркиз да Кампотехар. Однако владелец этот живет в чужих краях, и дворец перестал быть обиталищем царских потомков.

Между тем здесь есть все в угоду прихотливому вкусу сибарита южанина: изобилие плодов и цветов, тонкие ароматы, зеленые беседки и миртовые ограды, чистейший воздух и плеск струй. Я имел здесь возможность созерцать сцены, любезные художникам, изображающим дворцы и сады Юга. У дочери графа были именины, и к ней прибыли из Гранады подружки-сверстницы, чтоб весь долгий летний день играть и веселиться в прохладных чертогах и беседках мавританских дворцов. В Хенералифе поехали с утра. Одни разбежались по зеленым аллеям, итальянским лестницам, величавым террасам и мраморным балюстрадам. Другие, и я в их числе, уселись в открытой галерее или колоннаде, откуда открывался изумительный вид на Альгамбру, город и Вегу в глубокой низине – и на дальние горы у горизонта: все это волшебное зрелище мерцало и переливалось в струистом зное. Вскоре мы заслышали из долины Дарро вездесущие гитарные переборы и треск кастаньет: посреди горного склона, под деревьями расположилась веселая компания, и развлекалась она в истинно андалузском духе: одни лежали на траве, другие танцевали под музыку.

Эти виды и звуки, а также царственное уединение дворца, мягкая тишь и восхитительно ясная погода завораживали ум, и кто-то из нас, знаток здешних мест, припомнил поверья и сказанья, связанные с этим старым мавританским дворцом; они были «из тех, что навевают грезы», и они сложились у меня в нижеследующую легенду, которая, может статься, придется по вкусу читателю.