Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (XXX–LXIV). Чарльз Диккенс

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5

Глава XXX
Утрата

В Ярмут я приехал вечером и пошел в гостиницу. Я знал, что комната для гостей в доме Пегготи — моя комната — будет в ближайшее время занята, а быть может, великий Гость, которому все живое должно уступать место, уже перешагнул порог. Вот почему я отправился в гостиницу, пообедал там и договорился о ночлеге.

Было часов десять, когда я вышел на улицу. Почти все лавки были закрыты, и городок притих. Подойдя к «Омеру и Джорему», я увидел, что ставни затворены, но дверь в лавку еще распахнута настежь. Издали я мог разглядеть мистера Омера, курившего трубку в дверях гостиной, а потому вошел и осведомился, как он поживает.

— Господи помилуй, кого я вижу! — воскликнул мистер Омер. — А вы-то сами как поживаете? Присаживайтесь… Надеюсь, вам не мешает дым?

— Нисколько, — ответил я. — Мне он нравится, если трубку курю не я, а кто-нибудь другой.

— Если курит кто другой, вот как? — со смехом подхватил мистер Омер. — Тем лучше, сэр. Дурная привычка для молодого человека. Присаживайтесь. Я курю из-за астмы.

Мистер Омер посторонился, чтобы пропустить меня, и придвинул мне стул. Запыхавшись, он снова уселся и затянулся трубкой, словно в ней-то и заключался необходимый ему воздух.

— Я очень опечален плохими известиями о мистере Баркисе, — сказал я.

Мистер Омер с серьезным видом посмотрел на меня и покачал головой.

— Вы не знаете, как он себя чувствует сегодня? — спросил я.

— Этот самый вопрос я задал бы вам, сэр, если бы не моя деликатность, — отвечал мистер Омер. — Это одна из неприятных сторон нашего дела. Если кто-нибудь заболевает, мы не можем справляться о его здоровье.

Мысль о таком затруднении мне не приходила в голову, хотя, входя в лавку, я и опасался, что услышу знакомый стук. Теперь, когда мистер Омер коснулся этой темы, я признал справедливость его слов, о чем и сказал ему.

— Да, да, вы сами понимаете, — кивая головой, подтвердил мистер Омер. — Мы не решаемся спрашивать. Ах, боже мой, да многие так и не оправились бы от потрясения, если бы им сказали: «Омер и Джорем шлют свой привет и желали бы знать, как вы себя чувствуете сегодня утром?» Или сегодня вечером, смотря по обстоятельствам.

Мы с мистером Омером кивнули друг другу, и мистер Омер зарядился воздухом при помощи своей трубки.

— Вот одна из причин, почему наше ремесло не позволяет оказывать внимание, которое часто хотелось бы оказать, — сказал мистер Омер. — Возьмем, к примеру, меня. Не один год, а сорок лет я знал Баркиса, видел, как он проезжал мимо моей лавки. Но я не могу пойти и спросить, как его здоровье.

Я понимал, что это не на шутку огорчает мистера Омера, и поделился с ним своими соображениями на этот счет.

— Надеюсь, корыстен я не больше, чем всякий другой, — продолжал мистер Омер. — Посмотрите на меня! В любую минуту я могу задохнуться, а при таких обстоятельствах мне, на мой взгляд, уже не до корысти. Не до того, знаете ли, человеку, который чувствует, что ему вот-вот не хватит воздуха, да что там — уже не хватает, словно дырявым кузнечным мехам. А вдобавок этот человек — дедушка, — присовокупил мистер Омер. Я отвечал:

— Конечно.

— Не то чтобы я жаловался на свое ремесло, — продолжал мистер Омер. — Нет, я не жалуюсь. Разумеется, в каждом деле есть свои хорошие и дурные стороны. Хотел бы я только, чтобы у людей было больше силы духа.

С самым благодушным и приветливым видом мистер Омер несколько раз молча затянулся трубкой, а затем сказал, возвращаясь к началу разговора:

— Ну, так вот, справляться о том, как поживает Баркис, мы можем только у Эмли — она знает наши истинные чувства и опасается нас не больше, чем ягнят. Минни и Джорем как раз отправились туда расспросить ее, как он себя чувствует сегодня вечером (она сейчас у тетки, помогает ей после работы). И если вы соблаговолите подождать их возвращения, они вам все расскажут. Не выпьете ли чего-нибудь? Рюмку грога? Я сам пью грог, когда курю, — продолжал мистер Омер, взяв свою рюмку. — Говорят, он смягчает пути, по которым доходит до меня этот несчастный воздух. Но, господи помилуй, тут дело не в том, что пути не в порядке! — прохрипел мистер Омер. — «Дай мне вдоволь воздуху, — говорю я моей дочери Минни, — а уж пути-то я, дорогая моя, сам найду».

Ему и в самом деле не хватало воздуха, и страшно было смотреть, как он смеется. Когда же он отдышался и снова мог вести беседу, я поблагодарил его за предложенное угощение, от которого отказался, ибо только что пообедал, и сказал, что, раз он так любезно меня приглашает, я готов подождать, пока вернутся его дочь и зять. Потом я осведомился, как поживает малютка Эмли.

— Скажу вам откровенно, сэр, — ответил мистер Омер, вынимая изо рта трубку, чтобы потереть себе подбородок. — я буду рад, когда справят свадьбу.

— Но почему же? — спросил я.

— Видите ли, сейчас она какая-то беспокойная, — сказал мистер Омер. — Я вовсе не спорю, что она не такая хорошенькая, как раньше, нет! Она еще похорошела — уверяю вас, похорошела! И не говорю, что она стала хуже работать, нет, она работает по-прежнему. Она и прежде стоила шестерых работниц и теперь стоит. Но ей недостает, как бы это сказать… пылу. Вы меня поймете, если я выражусь так, — сказал мистер Омер, снова потерев подбородок и затянувшись трубкой: — «А ну, налегай, сильней налегай, дружней налегай, ребята!» Вот чего, на мой взгляд, недостает мисс Эмли.

Физиономия и тон мистера Омера были столь выразительны, что я мог не кривя душой кивнуть ему, давая понять, что разгадал смысл его слов. Казалось, он остался доволен моей сообразительностью и продолжал:

— И вот, по-моему, все это главным образом из-за того, что она какая-то беспокойная. Я частенько говорил об этом после работы и с дядей ее и с ее женихом, и я объясняю все дело тем, что она какая-то беспокойная. Всегда нужно помнить, — продолжал мистер Омер, тихо покачивая головой, — что у Эмли на редкость любящее сердечко. Есть такая пословица: «Из свиного уха не сшить шелкового кошелька». Так ли это — не знаю. Пожалуй, и можно, если взяться за дело с молодых лет. Вот, к примеру, тот старый баркас, сэр! Ведь она превратила его в домашний очаг, с которым не сравнится и дворец из мрамора!

— В этом я не сомневаюсь! — подтвердил я.

— Право же, стоит посмотреть, как эта хорошенькая девчурка ластится к своему дяде, — заметил мистер Омер. — С каждым днем она все больше и больше льнет к нему. А коли так, то, сами понимаете, в ней происходит борьба. Зачем же тянуть дольше, чем нужно?

Я внимательно слушал доброго старика и от всей души соглашался с ним.

— Потому-то я и заговорил с ними об этом, — спокойно и добродушно продолжал мистер Омер. — Вот что я им сказал: «Не думайте, что Эмли прикована к этому месту, пока не кончится срок обучения. Назначьте срок сами. Работа ее принесла нам больше, чем мы ожидали, да и обучение шло быстрее. Омер и Джорем не посмотрят на то, что срок еще не истек, и она будет свободна, когда вы того пожелаете. Если потом она захочет договориться с нами и что-нибудь делать для нас на дому — ну что ж, очень хорошо! А не захочет — тоже хорошо. Мы, во всяком случае, убытков не несем». Потому что, знаете ли, — заключил мистер Омер, притронувшись ко мне своей трубкой, — вряд ли станет человек, которому воздуху не хватает и который вдобавок еще и дедушка, — вряд ли станет он притеснять такой цветочек с голубыми глазками, как она!

— Конечно, не станет, — сказал я.

— То-то и есть! Правильно! — подтвердил мистер Омер. — Так вот, сэр, ее двоюродный брат… вам известно, что она выходит замуж за своего двоюродного брата?

— О да! Я его хорошо знаю, — ответил я.

— Само собой разумеется, — сказал мистер Омер. — Так вот, сэр, ее двоюродный брат — он, оказывается, на хорошем месте и зарабатывает неплохо — очень благодарил меня (и вообще, должен сказать, держит он себя так, что я о нем наилучшего мнения), а потом пошел и снял такой уютный домик, какой мы с вами только можем пожелать. Домик этот уже обмеблирован сверху донизу, чистенький и аккуратный, как кукольная гостиная. И если бы болезнь бедняги Баркиса не приняла дурного оборота, были бы они, верно, теперь мужем и женой. Но вот приходится откладывать.

— А как Эмли, мистер Омер? — осведомился я. — Все такая же, как вы говорили, беспокойная?

— Ну, знаете ли, ничего другого ожидать нельзя, — отвечал он, снова потирая свой двойной подбородок. — Ей предстоит перемена, разлука, и все это для нее, если можно так выразиться, уже не за горами, а в то же время как будто и за горами. Смерть Баркиса вызвала бы отсрочку, но небольшую, а вот болезнь его может затянуться. Как вы сами понимаете, положение неопределенное.

— Понимаю, — сказал я.

— И вот Эмли все еще немножко грустит и немножко волнуется; сказать правду, пожалуй, даже больше, чем раньше, — продолжал мистер Омер. — С каждым днем она как будто все крепче и крепче привязывается к своему дяде, да и с нами не хочется ей расставаться. Стоит мне сказать ей ласковое слово, а у нее уж и слезы на глазах… А если бы вы видели, как она возится с дочуркой моей Минни, вы бы этого никогда не забыли! Боже мой, как она любит этого ребенка! — задумчиво проговорил мистер Омер.

Пользуясь благоприятным случаем, я решил спросить мистера Омера, прежде чем наша беседа будет прервана возвращением его дочери и зятя, знает ли он что-нибудь о Марте.

— Эх, ничего хорошего! — отвечал он, с глубоким огорчением покачивая головой. — Грустная это история, сэр, с какого боку к ней ни подойти. Я никогда не думал, что у этой девушки дурные задатки. Я бы не стал упоминать об этом при моей дочке Минни, — она, знаете ли, тотчас начала бы мне перечить, — но я никогда этого не думал. Да и никто из нас не думал.

Заслышав шаги своей дочери раньше, чем услышал их я, мистер Омер прикоснулся ко мне трубкой и в виде предостережения зажмурил один глаз. Немедленно вслед за этим вошла Минни со своим мужем.

Они сообщили, что мистеру Баркису плохо — «хуже и быть не может», что он без сознания, а мистер Чиллип только что, перед уходом, горестно объявил в кухне, что Медицинский колледж, Колледж хирургов и Ассоциация аптекарей, даже если собрать их всех вместе, не в силах ему помочь. Врачам и хирургам, сказал мистер Чиллип, уже нечего здесь делать, а все что могут сделать аптекари — это отравить его.

Услыхав такую весть и узнав, что мистер Пегготи находится сейчас там, я решил немедленно туда отправиться. Пожелав спокойной ночи мистеру Омеру и мистеру и миссис Джорем, я пустился в путь с чувством, что совершается нечто очень важное, и мистер Баркис превратился для меня в какое-то совсем новое, неведомое существо.

На осторожный мой стук в дверь отозвался мистер Пегготи. При виде меня он удивился меньше, чем я ожидал. Так же встретила меня и Пегготи, когда она спустилась вниз. И то же самое мне случалось наблюдать впоследствии: думаю, что в ожидании грозного события все другие события и нежданные перемены — ничто.

Я пожал руку мистеру Пегготи и прошел в кухню, пока он потихоньку запирал дверь. Там, у очага, закрыв лицо руками, сидела малютка Эмли. Подле нее стоял Хэм.

Мы говорили шепотом, время от времени прислушиваясь, не донесется ли шум из комнаты наверху. В последнее мое посещение я об этом не подумал, но как странно было сейчас не видеть здесь, в кухне, мистера Баркиса!

— Доброе вы дело сделали, что приехали, мистер Дэви! — сказал мистер Пегготи.

— Что верно, то верно, — подтвердил Хэм.

— Эмли, моя милая! — воскликнул мистер Пегготи. — Да посмотри же! Приехал мистер Дэви. Приободрись, милочка! Неужто ты ни словечка не скажешь мистеру Дэви?

Она вздрогнула всем телом — я и сейчас это вижу. Когда я прикоснулся к ее руке, она была холодна — я это и сейчас чувствую — и казалась бы совсем безжизненной, если бы не высвободилась из моей руки. А потом Эмли медленно поднялась со стула и, подойдя с другой стороны к своему дяде, молча и все еще дрожа, припала к его груди.

— У нее такое любящее сердечко, что ему не под силу это горе, — сказал мистер Пегготи, приглаживая своею большой заскорузлой рукой ее пышные волосы. — Оно и натурально, мистер Дэви, что молодые непривычны к таким вот испытаниям и вдобавок робки, как моя птичка… оно и натурально!

Она еще крепче прильнула к нему, но не подняла головы, не проронила ни слова.

— Время уже позднее, моя милая, — сказал мистер Пегготи, — а вот и Хэм пришел, чтобы отвести тебя домой. Ну, ступай с ним — у него тоже любящее сердце. Ну, как же, Эмли? Ну, как, моя красоточка?

Звук ее голоса не коснулся моего слуха, но мистер Пегготи наклонил голову, как бы прислушиваясь, а затем сказал:

— Позволить тебе остаться с дядей? Да неужто ты об Этом меня просишь? С дядей остаться, моя птичка? Да ведь твой муж — он скоро будет твоим мужем — ждет, чтобы отвести тебя домой! Ну, кто бы мог подумать, что эта малютка прилепится к такому заскорузлому старику, как я! — сказал мистер Пегготи, с невыразимой гордостью озирая нас обоих. — Но в ее сердце больше любви к дяде, чем соли в море… глупенькая Эмли!

— И Эмли права, мистер Дэви! — заявил Хэм. — Раз Эмли этого хочет, да к тому же она так встревожена и напугана, я ее оставлю здесь до утра. Да уж и сам останусь!

— Э, нет! — возразил мистер Пегготи. — Это не годится… чтобы женатый человек, или почти что женатый, взял да и пропустил рабочий день. Не годится и так — днем работать, а ночью ухаживать за больным! Ступай домой и ложись спать. За Эмли не тревожься, о ней здесь позаботятся, уж я-то знаю.

Хэм дал себя уговорить и взялся за шапку. Даже когда он поцеловал Эмли — я не видел, как он к ней подошел, но чувствовал, что природа наделила его сердцем джентльмена, — она еще крепче прижалась к своему дяде, словно отстраняясь от своего нареченного. Я бесшумно закрыл за ним дверь, чтобы ничем не нарушать тишины, царившей в доме; когда же я вернулся, мистер Пегготи все еще с ней разговаривал.

— Я поднимусь наверх и скажу твоей тетушке, что здесь мистер Дэви, и она немножко приободрится, — говорил он. — А ты, моя милая, посиди покуда у очага и погрей руки, они у тебя ледяные. Разве можно так бояться, принимать все так близко к сердцу!.. Что? Ты пойдешь со мной? Ну что ж, пойдем, пойдем!.. Знаете ли, мистер Дэви, — добавил мистер Пегготи с не меньшей гордостью, чем раньше, — если бы ее дядю выгнали из дому и пришлось бы ему валяться в канаве, я уверен, что она пошла бы за ним! Но скоро появится кто-то другой, да, кто-то другой, Эмли!

Позднее, когда я поднялся наверх и проходил мимо двери моей маленькой комнатки, где было темно, мне смутно почудилось, будто она лежит там, распростершись на полу. Но была ли то она, или в комнате сгустился мрак, я и по сей день не знаю.

У меня было время подумать у камелька о страхе перед смертью, который испытывала малютка Эмли, — памятуя о том, что говорил мистер Омер, я приписал этому страху перемену, происшедшую с ней, — и, прежде чем сошла вниз Пегготи, пока я сидел в одиночестве, прислушиваясь к тиканью часов, охваченный торжественной тишиной, царившей вокруг, было у меня также время подумать более снисходительно об этой ее слабости. Пегготи заключила меня в свои объятия, призвала благословения на меня и снова и снова благодарила за то, что я принес ей утешение в ее горе (таковы были ее слова). Потом она умоляла меня пойти наверх, всхлипывая, говорила, что мистер Баркис всегда любил меня и восхищался мною и часто вспоминал обо мне, пока был в сознании, и она уверена, что если он придет в себя, то при виде меня оживится, ежели вообще может его оживить что-нибудь на свете.

Когда я его увидел, мне это показалось маловероятным. Он лежал на кровати в неудобной позе, свесив голову и руки и привалившись к сундучку, который стоил ему стольких трудов и забот. Я узнал, что, когда он уже не в силах был сползать с кровати, чтобы открывать его, и не в силах был всякий раз удостоверяться в его сохранности с помощью волшебной палочки, которою пользовался как-то на моих глазах, он потребовал, чтобы сундучок поставили на стул у кровати, и с той поры держал его в своих объятиях днем и ночью. И сейчас его рука покоилась на нем. Время и вселенная ускользали от него, но сундучок оставался на месте; и последние его слова, которые он произнес (как бы поясняя), были: «Всякое тряпье!»

— Баркис, миленький мой! — бодро проговорила Пегготи, наклоняясь к нему в то время, как ее брат и я стояли в ногах кровати. — Здесь мой дорогой мальчик… мой дорогой мальчик, мистер Дэви! Благодаря ему мы поженились, Баркис! Помнишь, ты передавал с ним поручения? Хочешь поговорить с мистером Дэви?

Он оставался нем и недвижим, как сундучок, который один только и придавал его фигуре какую-то выразительность.

— Он отойдет во время отлива, — сказал мне мистер Пегготи, прикрывая рот рукой.

Слезы стояли у меня на глазах, как и у мистера Пегготи; я шепотом повторил:

— Во время отлива?

— Здесь, на берегу, народ не помирает, покуда не сойдет вода, — сказал мистер Пегготи. — А рождаются здесь только во время прилива — рождаются на свет, когда вода стоит высоко. Он отойдет во время отлива. В половине четвертого кончается отлив, прилив начнется через полчаса. Если он дотянет до начала прилива, то, стало быть, продержится, пока вода не начнет опять спадать, и отойдет, когда снова начнется отлив.

Долго оставались мы здесь, смотря на него, — проходили часы. Не берусь сказать, какое таинственное влияние оказало на него мое присутствие, но когда, наконец, слабым голосом он начал что-то бормотать в бреду, то, несомненно, вспоминал о том, как отвозил меня в школу.

— Он приходит в себя, — сказала Пегготи. Мистер Пегготи прикоснулся к моей руке и прошептал со страхом и благоговением:

— Кончается отлив, кончается и он.

— Баркис, миленький мой! — сказала Пегготи.

— К.П.Баркис — нет лучше женщины на свете! — слабым голосом воскликнул он.

— Да взгляни же! Вот и мистер Дэви! — сказала Пегготи, ибо он открыл глаза.

Я только что хотел спросить его, узнает ли он меня, как он попытался протянуть мне руку и сказал внятно, с ласковой улыбкой:

— Баркис не прочь!

Был отлив, и он отошел вместе с водой.

Глава XXXI
Утрата, еще более тяжкая

Мне нетрудно было уступить просьбам Пегготи и остаться до тех пор, пока останки бедного возчика не отправятся в свой последний путь в Бландерстон. Она давно уже купила на свои собственные, сбереженные ею деньги маленький клочок земли на нашем старом кладбище близ могилы «ее милочки», — так называла она всегда мою мать, — и здесь они должны были покоиться.

Мне приятно думать, что, проводя время с Пегготи и делая для нее все возможное (в сущности, это было очень мало), я испытывал такое удовлетворение, которое и теперь мог бы себе только пожелать. Но боюсь, что еще большую радость, эгоистическую и профессиональную, я получил, когда взял на себя заботу о завещании мистера Баркиса и разъяснял его содержание.

Могу поставить себе в заслугу, что от меня исходило предложение поискать завещание в сундучке. После недолгих поисков его нашли в сундучке, на дне лошадиной торбы, где (кроме сена) были обнаружены: старые золотые часы с цепочкой и печатками, которые мистер Баркис носил в день свадьбы и которых ни до, ни после этого никто не видел; серебряная затычка в форме ноги, которой он уминал табак в трубке; игрушечный лимон, наполненный крохотными чашечками и блюдечками, — по моим догадкам, мистер Баркис купил его в подарок мне, когда я был ребенком, а потом не нашел в себе духу расстаться с ним; восемьдесят семь с половиной гиней — гинеями и полугинеями; двести десять фунтов новехонькими банкнотами; несколько квитанций на акции Английского банка; старая подкова, фальшивый шиллинг, кусок камфары и устричная раковина. Судя по виду сей последней, старательно отполированной и отливавшей с внутренней стороны всеми цветами радуги, я заключил, что мистер Баркис имел некоторое представление о жемчужинах, но к какому-либо твердому понятию так и не пришел.

В течение многих лет мистер Баркис брал с собой этот сундучок во все свои поездки. Чтобы не привлекать к нему внимания, он прибег к такой выдумке: сундучок-де принадлежит «мистеру Блекбою» и «оставлен на хранении у Баркиса до востребования»; эту небылицу он старательно запечатлел на крышке, но теперь буквы едва можно было разобрать.

Я убедился, что все эти годы он, тайно накапливая деньги, преследовал благую цель. После него осталось почти три тысячи фунтов. Проценты с одной тысячи он завещал в пожизненное пользование мистеру Пегготи; по смерти его капитал надлежало разделить поровну между Пегготи, малюткой Эмли и мной или теми из нас, кто останется в живых. Все прочее имущество он завещал Пегготи, назначая ее своей наследницей и единственной исполнительницей его последней воли и завещания.

Я чувствовал себя настоящим проктором, когда со всеми церемониями читал этот документ и неоднократно разъяснял его по пунктам заинтересованным сторонам. Тут мне пришло в голову, что Докторс-Коммонс имеет больше значения, чем я предполагал. С величайшим вниманием я изучил завещание, объявил, что оно составлено безусловно по всем правилам, сделал две-три пометки карандашом на полях и сам подивился, какими познаниями я обладаю.

Неделю до похорон я провел за этим глубокомысленным занятием, составлял опись переходившего к Пегготи имущества и приводил в порядок дела, находясь около нее, к обоюдному нашему удовольствию, в качестве судьи и советчика по всем вопросам. Все это время я не видел малютки Эмли, но мне сказали, что через две недели состоится скромная свадьба.

Я присутствовал на похоронах не в полном параде, если можно так выразиться. Я хочу сказать, что на мне не было черного плаща и развевающихся лент — этого пугала для птиц; в Бландерстон я отправился пешком, спозаранку, и уже ждал на кладбище, когда прибыл гроб, провожаемый только Пегготи и ее братом. Сумасшедший джентльмен взирал на нас из маленького оконца моей комнаты; младенец мистера Чиллипа крутил своей тяжелой головой и таращил выпученные глаза на священника, выглядывая из-за плеча няньки; мистер Омер пыхтел на заднем плане; никого больше не было, все свершилось очень тихо. С часок мы побродили по кладбищу и сорвали несколько молоденьких листочков с дерева над могилой моей матери.

Тут меня охватывает страх. Облако нависает вдали над городом, к которому я в одиночестве направляю свои стопы. Я боюсь приблизиться к нему. Я не в силах думать о том, что произошло в ту памятную ночь, о том, что надвинется снова, если я продолжу рассказ.

Но ведь хуже не станет, если я об этом напишу, и не станет лучше, если рука моя откажется писать. Это свершилось. Не стереть того, что свершилось. И изменить ничего нельзя.

На следующий день моя старая няня уезжала со мной в Лондон, по делу о завещании. Малютка Эмли проводила этот день у мистера Омера. Все мы должны были встретиться в тот вечер в старом баркасе. Хэм в обычный час приведет Эмли. Я не спеша приду пешком. Брат и сестра вдвоем возвратятся с кладбища и под вечер будут нас поджидать у камелька.

Я расстался с ними у калитки, где в былые дни мне виделся Стрэп, отдыхавший с пожитками Родрика Рэндома, и, вместо того чтобы вернуться в город, прошелся по дороге в Лоустофт. Потом я повернул назад и направился в Ярмут. Пообедал я в приличной харчевне в одной-двух милях от переправы, о которой упоминал раньше, а когда добрался до нее, день уже угасал и наступил вечер. К тому времени полил дождь, дул сильный ветер, но за облаками пряталась полная луна, и было не совсем темно.

Вскоре я очутился неподалеку от дома мистера Пегготи и увидел свет, струившийся из окна. Ноги вязли в сыром песке, и, с трудом пройдя несколько шагов, я приблизился к двери и вошел в дом.

Там было очень уютно. Мистер Пегготи выкурил уже свою вечернюю трубку, и шли приготовления к ужину. Ярко пылал огонь, зола была выметена, стоял на старом месте сундучок, ожидая малютку Эмли. Снова сидела на своем старом месте Пегготи, и вид у нее был такой (если бы не траурное ее платье), как будто она отсюда не уходила. Вновь рядом с нею стояла рабочая шкатулка с собором св. Павла на крышке, сантиметр в коттедже и огарок восковой свечи, словно их никогда отсюда не убирали. Миссис Гаммидж, кажется, потихоньку ворчала в своем прежнем уголке и, следовательно, тоже была такой, как всегда.

— Вы пришли первым, мистер Дэви, — с сияющей физиономией сказал мистер Пегготи. — Снимайте поскорее пальто, сэр, если оно промокло.

— Благодарю вас, мистер Пегготи, — ответил я, отдавая ему пальто, чтобы он его повесил. — Оно не промокло.

— И то правда! — сказал мистер Пеготи, щупая мои плечи. — Сухой как щепка. Присаживайтесь, сэр. Незачем вам говорить: добро пожаловать, но все равно, говорю от всей души: добро пожаловать!

— Благодарю вас, мистер Пегготи, я знаю, что вы мне рады. Ну, Пегготи, а ты как поживаешь, моя старушка? — спросил я, целуя ее.

— Ха-ха! — засмеялся мистер Пегготи, подсаживаясь к нам, и с присущим ему добродушием потер руки, чувствуя облегчение после недавних забот. — Я уж ей говорю, сэр: нет другой женщины на свете, у которой может быть на душе спокойнее, чем у нее! Свой долг перед покойным она исполнила, и покойник это знал. И покойник сделал для нее все, что полагается, и она для покойника сделала все, что полагается, и… и… все в порядке!

Миссис Гаммидж застонала.

— Веселей, мамаша! — воскликнул мистер Пегготи (но, посмотрев на нас украдкой, он покачал головой, очевидно понимая, что недавнее событие могло вызвать в памяти событие давно минувшее). — Не падай духом! Хоть чуточку развеселись, там увидишь, как веселье само собой придет!

— Не ко мне, Дэниел! — возразила миссис Гаммидж. — Ко мне ничего само собой не придет, и оставаться мне одинокой и осиротелой!

— Да нет же… — сказал мистер Пегготи, успокаивая скорбящую.

— Ох, не говори, Дэниел! — отозвалась миссис Гаммидж. — Не годится мне жить с теми, кому оставлены деньги. Все против меня. Лучше вам от меня избавиться.

— Да как же бы я мог тратить деньги без тебя? — серьезным тоном начал увещевать ее мистер Пегготи. — О чем это ты толкуешь? Да разве теперь ты мне нужна меньше, чем прежде?

— Я всегда знала, что здесь во мне не нуждаются! — возопила, жалобно хныча, миссис Гаммидж. — А сейчас мне это и сказали! Да как я могла надеяться, что во мне нуждаются, когда я женщина одинокая, осиротелая и всем вам стою поперек дороги.

Очевидно, мистер Пегготи был весьма недоволен собой за то, что произнес речь, которую можно было истолковать столь дурно, но ответить помешала ему Пегготи, Дернув его за рукав и покачав головой. В течение нескольких секунд он в полном расстройстве чувств смотрел на миссис Гаммидж, затем перевел взгляд на голландские часы, встал, снял нагар со свечи и поставил ее на окно.

— Ну, вот! — весело сказал мистер Пегготи. — Вот оно как, миссис Гаммидж! — Миссис Гаммидж тихонько застонала. — Окно, по обычаю нашему, освещено! Вы удивляетесь, для чего это делается, сэр? Да ведь это для нашей малютки Эмли. Видите ли, как наступят сумерки, так дорога-то становится не очень светлой и веселой… И если я прихожу к тому часу, когда Эмли возвращается домой, я ставлю свечу на окно. Вот тут-то, видите ли, две цели достигнуты, — добавил мистер Пегготи, с сияющей физиономией наклоняясь ко мне. — Сначала Эмли говорит: «А вот и мой дом!» Вот что она говорит. А потом она говорит: «И дядя мой дома!» Потому, если бы не было меня дома, я бы не выставил свечи.

— Экий ты младенец! — сказала Пегготи; и если она и в самом деле так думала, то, пожалуй, любила его за это еще больше.

— Ну, кто его знает! — возразил мистер Пегготи; он стоял, широко расставив ноги, и с довольным видом потирал их обеими руками, посматривая то на нас, то на огонь в очаге. — Не очень-то я похож по виду на младенца.

— Не особенно, — согласилась Пегготи.

— О да, — засмеялся мистер Пегготи. — По виду не очень-то похож, но… коли подумать… да, господи помилуй, не все ли мне равно! А теперь я вам вот что скажу: когда случается мне пойти да поглядеть на хорошенький домик нашей Эмли. — Ах, провалиться мне на этом месте! — неожиданно и весьма энергически воскликнул мистер Пегготи. — Ну, вот. Как бы это получше сказать? Я будто чувствую, что самая маленькая вещичка там — все равно что она сама. Беру я эту вещичку и кладу ее на место, и так, знаете ли, осторожно, как будто это наша Эмли. И то же самое с ее шляпками и другими вещами. Я бы не стерпел, если бы с ними обращались грубо — никак бы не стерпел! Вот вам и младенец, с виду похожий на большущего морского ежа! — воскликнул мистер Пегготи, закончив свою торжественную речь оглушительным хохотом.

Засмеялись и мы с Пегготи, но не так громко.

— А дело-то вот какое, — с восторженной миной продолжал мистер Пегготи, снова потерев ноги, — еще в ту пору, когда она была совсем малютка, едва доросла мне до колена, мы с ней, знаете ли, играли в разные игры и воображали, будто мы и турки, и французы, и акулы, и всякие там иностранцы… да, господи помилуй, и львы, и киты, и — невесть что еще… вот я, знаете ли, и привык. А возьмем хоть вот эту свечу! — Мистер Пегготи радостно указал на нее рукой. — Уж я-то знаю: когда Эмли выйдет замуж и уйдет отсюда, я буду выставлять эту свечу точь-в-точь по-старому. Уж я-то знаю: когда я буду сидеть тут по вечерам (а где же мне и жить, господи помилуй, как не здесь, какое бы наследство я ни получил!) в те дни, когда ее здесь не будет или я туда к ней не пойду, я буду ставить свечу на окно, сидеть у очага и воображать, будто я ее поджидаю, точь-в-точь как поджидаю сейчас. Вот вам и младенец, похожий с виду на морского ежа! — воскликнул мистер Пегготи, снова захохотав. — Да вот и теперь, сию минуту, когда я смотрю, как горит свеча, я себе говорю: «Эмли на нее смотрит. Она сейчас придет!» Вот вам и младенец, с виду похожий на морского ежа! А я не ошибся, — добавил мистер Пегготи, оборвав свой смех и захлопав в ладоши, — вот и она!

Но это был только Хэм. Должно быть, дождь усилился с тех пор, как я пришел, потому что Хэм был в большой клеенчатой шляпе, надвинутой на глаза.

— Где Эмли? — спросил мистер Пегготи.

Хэм мотнул головой, словно давая понять, что она осталась снаружи. Мистер Пегготи взял свечу с окна, снял с нее нагар, поставил ее на стол и принялся размешивать угли в очаге, а тем временем Хэм, все еще стоявший на прежнем месте, сказал мне:

— Мистер Дэви, выйдите-ка на минутку, посмотрите, что мы с Эмли хотим вам показать.

Мы вышли. Он пропустил меня вперед, и я с удивлением и испугом заметил, что он смертельно бледен. Он быстро вытолкнул меня наружу и закрыл за нами дверь. За нами двумя.

Что случилось?

— Мистер Дэви…

О, несчастный, как горько он зарыдал!

Я оцепенел при виде такого горя. Не знаю, о чем я тогда подумал, чего ужаснулся. Я мог только смотреть на него.

— Хэм! Бедный мой Хэм! Ради бога, скажите мне, что случилось!

— Моя любовь, мистер Дэви… радость и надежда моего сердца… Ради нее я готов был отдать жизнь, отдал бы и теперь… она ушла!

— Ушла!

— Эмли убежала! О мистер Дэви, подумайте, как она убежала, если я молю сейчас милосердного бога убить ее (а она мне дороже всего на свете), только бы не дать ей дойти до бесчестья и погибели!

Его лицо, обращенное к затянутому облаками небу, его крепко стиснутые дрожащие руки, его страдальческий вид остаются и по сей день в моих воспоминаниях неразрывно связанными с этим пустынным берегом. Здесь всегда ночь, и он — единственное живое существо на берегу.

— Вы человек ученый, вы знаете, как лучше поступить, — торопливо продолжал он. — Что мне сказать там, дома? Мистер Дэви, как объявлю я об этом ему?

Я увидел, что дверь приоткрывается, и инстинктивно сделал попытку придержать щеколду, чтобы выиграть время. Слишком поздно! Мистер Пегготи высунул голову, и никогда не забыть мне, как изменилось его лицо, едва он увидел нас, — никогда, хотя бы я прожил пятьсот лет.

Помню громкий стон и крик, помню женщин, бросившихся к нему, и вот мы все стоим в комнате. У меня в руке записка, которую дал мне Хэм. А у мистера Пегготи расстегнут жилет, волосы взъерошены, лицо и губы совсем белые, и кровь тоненькой струйкой стекает по его груди (вероятно, она брызнула у него изо рта); он пристально смотрит на меня.

— Читайте, сэр, — тихим, дрожащим голосом сказал он. — Медленно, прошу вас. Не знаю, смогу ли я понять…

Среди мертвой тишины я стал читать закапанное слезами письмо:

— «Когда ты, любящий меня гораздо больше, чем я того заслуживала даже в то время, когда мое сердце было невинно, получишь это письмо, я буду очень далеко».

— Я буду очень далеко, — медленно повторил он. — Постойте! Эмли очень далеко. Читайте!

— «Когда я покину завтра утром мой любимый дом-любимый дом… о да, мой любимый дом…»

Письмо было написано, судя по пометке, вчера вечером.

— «…я его покину, чтобы никогда не возвращаться, если он не привезет меня сюда настоящей леди. Ты найдешь это письмо спустя много часов завтра вечером. О, если бы ты знал, как разрывается у меня сердце! Если бы ты, которому я причинила такое зло, что никогда не простить тебе меня, если бы ты только мог знать, как я страдаю! Но я слишком большая грешница, чтобы писать о себе. Пусть утешит тебя мысль, что я такая плохая. Ради господа бога скажи дяде, что никогда еще я так горячо не любила его, как теперь. Ох, не вспоминай о том, как вы все были ласковы и добры ко мне… не вспоминай о том, что мы с тобой должны были пожениться, но постарайся думать обо мне так, как будто я умерла, когда была маленькой, и меня где-то похоронили. Молю небеса, которых я недостойна, сжалиться над моим дядей! Скажи ему, что я никогда еще не любила его так горячо. Будь ему утешением. Полюби какую-нибудь честную девушку, которая будет верна тебе и достойна тебя, а для дяди станет тем, чем была когда-то я. И пусть в вашей жизни не будет иного позора, чем тот, который принесла вам я! Да благословит бог всех вас! Я часто буду на коленях молить бога за вас. Если он не привезет меня назад настоящей леди и я не смогу больше молиться за себя, я буду молиться за вас. Мой прощальный нежный привет дяде. Мои последние слезы и последняя моя благодарность дяде!»

Это было все.

Я давно уже перестал читать, а мистер Пегготи все стоял и смотрел на меня. Наконец я решился взять его за руку и, как мог, стал умолять, чтобы он попытался овладеть собой. Он ответил: «Благодарю вас, сэр, благодарю вас», — и не пошевельнулся.

Хэм заговорил с ним. Мистер Пегготи почувствовал его скорбь и стиснул ему руку, но продолжал стоять все в той же позе, и никто не смел его потревожить.

Наконец он медленно, словно оторвавшись от какого-то видения, отвел глаза от моего лица и обвел взглядом комнату. Потом тихим голосом сказал:

— Кто этот человек? Я хочу знать его имя.

Хэм взглянул на меня, и я пошатнулся словно от удара.

— Ты кого-то подозреваешь? — спросил мистер Пегготи. — Кто он?

— Мистер Дэви! — взмолился Хэм. — Выйдите на минутку, а я скажу ему то, что должен сказать. Не годится вам это слушать, сэр.

Снова я пошатнулся. Опустившись на стул, я попытался что-то ответить, но язык у меня онемел, а в глазах помутилось.

— Я хочу знать его имя! — снова услышал я.

— Последнее время… — заикаясь, начал Хэм, — сюда наезжал… один человек, слуга. И еще бывал здесь один джентльмен. Они были заодно.

Мистер Пегготи по-прежнему стоял неподвижно, но теперь он смотрел на Хэма.

— Слугу видели вчера вечером… с нашей бедной девочкой, — продолжал Хэм. — Всю эту неделю или побольше того он где-то здесь прятался. Думали, он уехал, а он прятался. Не оставайтесь здесь, мистер Дэви, не оставайтесь!

Я почувствовал, как рука Пегготи обвилась вокруг моей шеи, но я не смог бы двинуться с места, даже если бы потолок грозил обрушиться мне на голову.

— Сегодня утром, когда еще не совсем рассвело, за городом на Норвичской дороге видели чью-то карету и лошадей, — продолжал Хэм. — К ней направился слуга, потом ушел, потом появился снова. Когда он появился снова, с ним была Эмли. Тот, другой, сидел в карете. Это тот самый человек.

— Ради бога! — пробормотал мистер Пегготи, отшатнувшись и вытянув руку, словно хотел отстранить от себя что-то, чего он страшился. — Не говорите мне, что его имя — Стирфорт!

— Мистер Дэви! — дрожащим голосом воскликнул Хэм. — Вашей вины тут нет… у меня и в мыслях не было вас винить… но его имя — Стирфорт, и он — последний негодяй!

Мистер Пегготи не вскрикнул, не пролил ни одной слезы, не сделал ни единого движения; но потом вдруг как будто опять проснулся и ухватился за свою грубую куртку, висевшую на гвозде в углу.

— Помогите снять! Мне что-то худо, не могу управиться сам, — нетерпеливо сказал он. — Да помогите же мне! Вот так, — добавил он, когда кто-то пришел на помощь. — А теперь дайте вон ту шляпу!

Хэм спросил его, куда он идет.

— Я иду искать мою племянницу. Иду искать мою Эмли! Сперва пойду и продырявлю то судно… Пущу на дно там, где, клянусь богом, утопил бы его, если бы только мог догадаться, что запало ему в голову… Если бы только я знал об этом, когда он сидел передо мной, — с бешенством продолжал мистер Пегготи, вытянув сжатую в кулак правую руку, — когда он сидел и смотрел мне в лицо, умереть мне на этом месте, я бы утопил его и считал себя правым! Я иду искать мою племянницу.

— Где? — вскричал Хэм, становясь между ним и дверью.

— Везде! Я буду искать мою племянницу по всему свету. Я найду мою бедную, опозоренную племянницу и приведу ее домой. Не удерживайте меня! Говорю вам, я иду искать мою племянницу!

— Нет, нет! — вся в слезах воскликнула миссис Гаммидж, бросаясь между ними. — Нет! Дэниел, сейчас ты не пойдешь! Ты пойдешь искать ее немного погодя, бедный мой покинутый Дэниел… Так оно и нужно сделать, но сейчас не иди. Сядь и дай мне попросить у тебя прощенья, Дэниел, за то, что я всегда была для тебя обузой… Что значат все мои беды по сравнению с этой бедой!.. Давайте поговорим о тех временах, когда она осиротела, и Хэм тоже осиротел, а я была бедной вдовой, и ты меня взял к себе в дом. Бедное твое сердце смягчится, Дэниел, — она прислонилась головой к его плечу, — и тебе легче будет переносить боль! Ведь ты помнишь обетование, Дэниел: «Так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне»,[1] и оно сбудется под этим кровом, где мы столько лет находили пристанище. Теперь он был готов покориться всем и каждому, и когда я услышал, как он рыдает, желание броситься на колени, просить у них прощенья за то горе, какое я на них навлек, и проклясть Стирфорта, уступило место более высокому чувству. Мое наболевшее сердце обрело такое же утешение, и я тоже зарыдал.

Глава XXXII
Начало долгого странствия

Что свойственно мне — свойственно и многим другим людям, я полагаю, и вот почему я не боюсь сознаться, что никогда я не любил Стирфорта больше, чем тогда, когда разорвались узы, привязывавшие меня к нему. Я был глубоко потрясен, узнав о его низости, но больше, чем когда бы то ни было, больше, чем в период самой беззаветной моей любви к нему, я думал теперь о его блестящих способностях, умилялся всем, что было хорошего в его натуре, и воздавал должное тем его качествам, благодаря которым он мог бы стать благороднейшим человеком и прославить свое имя. Как бы глубоко я ни чувствовал, что бессознательно принимал участие в его преступлении, опозорившем честную семью, но, мне кажется, если бы я очутился с ним лицом к лицу, у меня не хватило бы духу бросить ему хотя бы один упрек. Я все еще любил его, хотя и прозрел, я все еще сохранял такую нежную память о моей любви к нему, что, думается мне, походил бы на слабого, обиженного ребенка и только лелеял бы надежду на примирение. Но этой надежды у меня не было. Я чувствовал, так же как и он, что между нами все кончено. Какие у него остались обо мне воспоминания — мне неизвестно; думаю, что самые поверхностные, да и те скоро стерлись, но я-то помнил о нем, как помнят о горячо любимом друге, о друге, который умер.

Да, Стирфорт, вы ушли со страниц этого непритязательного повествования! Быть может, моя скорбь, помимо воли моей, обличит вас перед престолом судии, но моя злая память или мои укоры — никогда!.. Это я знаю.

Слухи о том, что случилось, скоро распространились по городу, и, когда на следующее утро я шел по улицам, я слышал, как люди судачили об этом у своих дверей. Многие жестоко осуждали ее, некоторые жестоко осуждали его, но ее приемный отец и жених вызывали у всех только жалость. Все без исключения выражали им сочувствие в постигшем их горе, и это сочувствие было искренним и деликатным. Когда эти два человека медленно шли рано утром по берегу, рыбаки держались в сторонке и, собравшись кучками, толковали о них с глубоким состраданием.

Там, на берегу, у самого моря, я нашел их обоих. Нетрудно было заметить, что всю ночь они не спали, даже если бы Пегготи не сказала мне, что до самого рассвета они оставались там, где я их покинул. У обоих был измученный вид, и я подумал о том, что за одну эту ночь голова мистера Пегготи поникла больше, чем за все годы нашего знакомства. Но они оба были сумрачны и непоколебимы, как само море, а море в тот день тихо лежало под темным небом и мерно катило тяжелые валы, словно дышало в своем покое, тронутое только у горизонта полосой серебряного света, посланного незримым солнцем.

— У нас было о чем поговорить, сэр… О том, что мы должны делать и чего не должны, — обратился ко мне мистер Пегготи после того, как мы все втроем прошли некоторое расстояние в полном молчании. — И теперь мы знаем наш путь.

Ненароком я взглянул на Хэма, который всматривался в далекую светлую полосу, и тут у меня мелькнула страшная мысль… Не то, чтобы лицо его дышало гневом, нет, оно выражало только непоколебимую решимость, но… у меня мелькнула мысль, что если он когда-нибудь встретится со Стирфортом, то убьет его.

— Здесь я исполнил свой долг, сэр, — произнес мистер Пегготи. — Я иду искать мою… — Тут он запнулся, но голос его был тверд, когда он продолжал: — Я иду искать ее. Отныне это мой единственный долг.

Он покачал головой, когда я спросил его, где он будет ее искать; затем он задал мне вопрос, еду ли я завтра в Лондон. Я ответил, что не уехал сегодня только из желания быть ему чем-нибудь полезным. Но я готов ехать, когда ему будет удобно.

— Если вы согласны, сэр, завтра я поеду вместе с вами, — сказал он.

И снова мы шли в полном молчании.

— Что до Хэма, так он будет по-прежнему здесь работать, — снова заговорил мистер Пегготи, — а жить он будет вместе с моей сестрой. А вот тот старый баркас…

— Вы хотите покинуть старый баркас, мистер Пегготи? — спросил я осторожно.

— Теперь мое место не здесь, мистер Дэви, — ответил он. — И если уж поминать о затонувших судах, которые исчезали в темной пучине, то этот мой баркас затонул… Но нет, сэр! Я совсем не хочу, чтобы его покинули. Совсем не хочу…

И опять мы шли молча, пока он не пояснил:

— Я вот чего хочу, сэр: я хочу, чтобы он оставался в таком своем виде, как был, мой баркас, и днем оставался и ночью, и летом и зимой… А вдруг она вернется назад, и вот тут, знаете ли, нехорошо, ежели старое пепелище изменит ей, нет, знаете ли, пусть оно поманит ее подойти поближе… И кто знает, может она заглянет в окошко, совсем как привидение, под шум дождя, и ветер будет реветь, и тут она увидит старое свое местечко у очага. А тогда, мистер Дэви, она заметит, что, кроме миссис Гаммидж, никого нет, и наберется духу и тихонечко, дрожа от страха, она проскользнет в старый дом к своей прежней кроватке и приклонит измученную головку там, где когда-то она покоилась, такая радостная…

Я пытался что-то сказать, но не мог.

— Каждый вечер, как только стемнеет, будет гореть свеча у окошка, как бывало, и если только она когда-нибудь завидит свечу, может быть она услышит призыв: «Вернись, дитя мое, вернись!» А ты, Хэм, если услышишь когда-нибудь в сумерках стук у двери своей тетки — особливо тихий стук, — ты не должен подходить к двери. Пусть откроет тетка… не ты. Пусть она первая увидит мое погибшее дитя…

Он ускорил шаг и некоторое время шел впереди нас. Тут я снова взглянул на Хэма; он по-прежнему не отрывал глаз от далекой полоски света; я коснулся его руки.

Дважды я окликал его, словно спящего, но он не отзывался. Наконец я спросил, о чем он так задумался.

— О том, что впереди, мистер Дэви, вон там…

— О том, какая вас ждет жизнь? Вы об этом говорите?

Он махнул рукой в сторону моря.

— Вот-вот, мистер Дэви. Не знаю, как оно будет, но, мне кажется, вон оттуда придет… конец.

И он посмотрел на меня так, словно только что проснулся, но по-прежнему вид у него был сосредоточенный.

— Какой конец? — спросил я, и снова меня охватил страх.

— Не знаю, — сказал он задумчиво. — Я вспоминал о том, что все началось здесь… и здесь наступит конец. Но не будем об этом говорить! Мистер Дэви, — продолжал он, заметив, по-видимому, выражение моего лица, — вам бояться меня нечего, это у меня просто в голове помутилось… Я что-то не в себе…

И он вправду был сам не свой.

Мистер Пегготи остановился и ждал, пока мы не поравнялись с ним; больше мы не произнесли ни слова. Воспоминания об этом разговоре и прежние мои опасения время от времени начинали преследовать меня, и так было вплоть до того часа, когда неумолимо, в назначенные сроки, конец наступил.

Незаметно для самих себя мы оказались возле старого баркаса и вошли. Миссис Гаммидж больше не дулась в своем уголке, а готовила завтрак. Она взяла у мистера Пегготи его шляпу, придвинула для него стул и сказала так участливо и мягко, что я ушам своим не поверил:

— Милый мой Дэниел, ты должен есть и пить и набираться сил, тебе они теперь нужны. Постарайся, добрая ты душа! А если моя трескотня тебе невтерпеж, — она имела в виду свою болтливость, — тебе стоит только сказать, и я замолчу.

Поставив завтрак на стол, она отошла к окну и усердно занялась починкой рубашек мистера Пегготи и других его вещей; затем она аккуратно уложила их в старый клеенчатый мешок, какой бывает у моряков. Занимаясь этим делом, она говорила все так же мягко:

— Всегда и во всякую пору я буду здесь, Дэниел, и все будет так, как ты хочешь. Я не больно учена, но когда ты отправишься в путь, буду тебе писать и посылать мои письма мистеру Дэви. Было бы хорошо, Дэниел, если бы и ты иной раз написал, каково тебе одному в твоем печальном странствии.

— Боюсь, ты будешь здесь тосковать, — сказал мистер Пегготи.

— О, ничего, ничего, Дэниел! — ответила она. — Не беспокойся обо мне. Дел у меня хватит, Дэниел, надо ведь содержать его в порядке (миссис Гаммидж разумела домашний очаг), покуда ты не вернешься или не вернется кто-нибудь другой… А в хорошую погоду я буду сидеть, как бывало, у двери. И если кто сюда вернется, он еще издали увидит верную старуху вдову.

Какая перемена в миссис Гаммидж за такой короткий срок! Она стала совсем другой женщиной. Она стала такой преданной, так быстро соображала, что следует сказать и о чем лучше помолчать, так мало заботилась о себе и проявляла такую чуткость к горю других, что я проникся к ней большим уважением. А как она работала в этот день! Немало вещей надо было принести с берега и сложить в сарае — весла, сети, паруса, снасти, запасные мачты и реи, чаны для омаров, мешки с балластом и прочее и прочее… И хотя в помощниках не было недостатка, хотя на всем берегу не сыскать было человека с крепкими руками, который не пожелал бы работать изо всех сил для мистера Пегготи, радуясь уже одному тому, что его об этом попросили, но миссис Гаммидж в течение всего дня упорно бралась за непосильную для нее работу и металась то туда, то сюда, принимаясь за самые разнообразные дела, едва ли, впрочем, нужные. Что же касается до сетований на свою несчастную судьбу, то, по-видимому, она даже забыла, каковы были ее невзгоды. При всей своей участливости она не теряла ровного, хорошего расположения духа, что было едва ли не самым удивительным в той перемене, какая с ней произошла. Брюзжания и в помине не осталось. За целый день вплоть до сумерек ни разу голос ее не дрогнул, ни одна слезинка не показалась на глазах. А когда мы, наконец, остались втроем — она, я и мистер Пегготи, и последний, окончательно выбившись из сил, задремал, — она потянула меня к порогу и, с трудом сдерживая рыдания, прошептала.

— Да благословит вас господь, мистер Дэви! Будьте всегда ему другом, бедняжке!

И она быстро вышла за дверь и ополоснула лицо водой, для того чтобы он нашел ее совсем спокойной, когда проснется, и увидел, что она мирно сидит около него за работой. Одним словом, она осталась поддержкой и опорой мистера Пегготи в его горе, а я, покинув их вечером, не переставал размышлять об уроке, полученном мною от миссис Гаммидж, и об опыте, который я приобрел благодаря ей.

Был десятый час, когда я, печально бродя по городу, заглянул к мистеру Омеру. Его дочь сообщила мне, что мистер Омер принял очень близко к сердцу происшедшее событие, целый день был очень огорчен и подавлен и перед сном даже не выкурил своей трубки.

— Лживая, дурная девушка! — сказала миссис Джорем. — И никогда ничего хорошего в ней не было.

— Не говорите так! — запротестовал я. — Вы этого не думаете.

— Нет, думаю! — раздраженно воскликнула миссис Джорем.

— Нет, не думаете! — повторил я.

Миссис Джорем тряхнула головой и попыталась принять вид суровый и непреклонный, но не могла справиться с мягкой своей натурой и расплакалась. Правда, я был еще юн, но такое выражение чувств весьма подняло ее в моих глазах, и я подумал, что оно очень к лицу ей, добродетельной жене и матери.

— Что же она будет делать! — рыдала Минни. — Куда она пойдет? Что с ней станется? Как она могла так жестоко поступить и с собой и с ним!

Я вспомнил о тех временах, когда сама Минни была девушкой, юной и миловидной, и обрадовался, что и она об этом не забыла.

— Моя малютка Минни, — продолжала миссис Джорем, — только что легла спать. Но даже во сне она плачет об Эмли. И целый день малютка Минни плакала об ней и все спрашивала, правда ли, что Эмли такая нехорошая. Что же мне было ей сказать, если Эмли в последний свой приход к нам — это было вечером — сняла со своей шеи ленточку и повязала ее вокруг шеи малютки Минни? А потом опустила на подушку свою голову рядом с головкой Минни и ждала, пока та крепко уснет… И теперь эта ленточка на шейке Минни. Может быть, ее нужно снять, но как мне быть? Эмли — очень дурная, но они так друг друга любили! А ведь ребенок ничего не понимает…

Миссис Джорем была в таком расстройстве, что ее муж вышел из своей комнаты и стал ее успокаивать. Я оставил их вдвоем и отправился домой, к Пегготи, еще более печальный, чем раньше, если это только было возможно.

Это доброе создание — я разумею Пегготи — не обращая внимания на свою усталость, вызванную бессонными ночами и тревогой за мужа, осталась у брата, где хотела пробыть до утра. В доме, кроме меня, была только старушка, которую Пегготи наняла несколько недель назад, когда уже не могла заботиться о хозяйстве. В услугах старушки я не нуждался и отослал ее спать, что было ей весьма по душе, а сам уселся в кухне перед очагом, чтобы все обдумать.

Я думал о последних событиях, думал о смерти мистера Баркиса, потом меня словно подхватила волна и повлекла к тем далям, в которые так странно вглядывался этим утром Хэм, как вдруг стук в дверь прервал течение моих смутных мыслей. На двери висел молоток, но это не был удар молотком. Это был стук рукой, да к тому же в нижнюю часть двери, как будто стучал ребенок.

Это заставило меня вскочить, словно явился лакей какой-нибудь знатной особы. Я открыл дверь и, к своему удивлению, не увидел ничего, кроме огромного зонтика, который, казалось, пришел сам собой. Но тут же я обнаружил под ним мисс Моучер.

Едва ли встретил бы я приветливо это крохотное существо, если бы увидел на лице мисс Моучер, тщетно пытавшейся закрыть зонтик, то «игривое» выражение, которое произвело на меня такое сильное впечатление во время нашего первого и последнего свидания. Но когда она обратила ко мне свое лицо, оно было очень серьезно. А когда я освободил ее от зонтика, весьма неудобного даже для ирландского великана,[2] она сжала свои ручонки с таким огорченным видом, что я даже почувствовал к ней симпатию.

— Мисс Моучер, как вы сюда попали? В чем дело? — проговорил я и окинул взглядом пустынную улицу, не совсем ясно, впрочем, понимая, зачем мне это нужно.

Коротенькой правой ручкой она сделала мне знак закрыть зонтик и прошмыгнула мимо меня в кухню. Когда я затворил дверь и с зонтиком в руке вошел в кухню вслед за нею, мисс Моучер уже сидела на уголке каминной решетки — она была низенькая, с двумя перекладинами наверху для тарелок, — сидела, укрывшись в тени котелка, и, покачиваясь, терла руками колени, словно ей было больно.

Встревоженный тем, что мне приходится в одиночестве принимать такую нежданную гостью и наблюдать столь странное ее поведение, я снова воскликнул:

— Прошу вас, мисс Моучер, скажите, в чем дело? У вас что-нибудь болит?!

— О милый мой юноша! — воскликнула мисс Моучер, прикладывая обе ручки к сердцу. — У меня болит вот здесь! У меня очень болит вот здесь! Подумать только, что это могла так кончиться! А ведь я, безмозглая дура, могла бы все предвидеть и, пожалуй, предотвратить!

И снова ее большая шляпа, так не соответствовавшая размерам ее нескладной фигурки, закачалась взад и вперед вместе с ее крохотным телом, а на стене заколыхалась шляпа, совсем гигантская.

— Я поражен, видя вас в таком огорчении и…

Но она прервала меня.

— Вечно одно и то же! — воскликнула она. — Они всегда поражены, эти опрометчивые юнцы, высокие и рослые, когда видят, что такое маленькое существо, как я, способно что-то чувствовать! Я для них только игрушка, они забавляются мною, а потом бросают, когда им это прискучит… И они недоумевают, как же это я чувствую глубже, чем игрушечная лошадка или деревянный солдатик! Да, да, всегда так. Вечно одно и то же!

— Может быть, в иных случаях это и верно, но, уверяю вас, я не таков, как вам кажется, — сказал я. — Возможно, я не должен был удивляться, когда увидел вас в таком состоянии… Ведь я вас так мало знаю. Я сказал не подумав…

— Что мне остается делать? — спросила крошечная женщина, вставая и разводя руками, чтобы я мог видеть ее всю, с головы до пят. — Вот, смотрите! Я вот такая, и мой отец был такой, и у меня такая сестра и брат такой. Много лет работаю я ради брата и сестры, изо всех сил работаю, мистер Копперфилд, с утра до ночи. Ведь я должна жить. И никому я зла не приношу. Если находятся такие люди, которые по недомыслию или из жестокости подсмеиваются надо мной, что же мне остается делать, как не смеяться над собой, над ними, над всем на свете? Ну что ж, иногда я так и делаю. Чья же это вина? Моя?

Нет. Я понял, что это не вина мисс Моучер.

— Если бы ваш вероломный друг увидел, что у карлицы есть сердце, — продолжала крошечная женщина, с упреком покачивая головой, — неужто вы думаете, что он отнесся бы ко мне благосклонно, захотел бы мне помочь? Если бы маленькая Моучер (которая отнюдь не виновата, молодой джентльмен, в том, что она такой родилась) обратилась в беде к нему или к таким, как он, неужто вы думаете, что они бы услышали ее слабый голос? Маленькая Моучер, будь она самой злобной и тупой из пигмеев, все равно нуждалась бы в средствах к существованию, но чего бы она добилась? Ничего! Она задохлась бы в погоне за хлебом насущным!

Мисс Моучер снова опустилась на каминную решетку, достала носовой платок и вытерла глаза.

— Вы лучше порадовались бы за меня, если у вас добрая душа, — а я думаю, она у вас добрая, — порадовались тому, что я все это выношу и умею быть веселой, хотя и знаю, какова я… А я, во всяком случае, радуюсь, что мне удается идти своей дорожкой в жизни и никому за это не быть обязанной, и что на все то, чем в меня швыряют по глупости или из тщеславия, я отвечаю только невинным обманом. Я не горюю о том, чего у меня нет в жизни, — ну что ж, так для меня лучше, а повредить это никому не может. И если для вас, великанов, я только игрушка, то хотя бы обращайтесь со мной деликатно!

Мисс Моучер спрятала платок в карман и продолжала, пристально на меня глядя:

— Я видела вас только что на улице. Ноги у меня короткие, в придачу одышка, сами понимаете — я не в состоянии ходить так быстро, как вы, и не могла вас догнать. Но я догадалась, куда вы идете, и вот я здесь. Я уже заходила сюда сегодня, но доброй хозяйки не было дома.

— А вы ее знаете? — спросил я.

— Я знаю о ней от Омера и Джорема. Я была здесь сегодня утром, в семь часов утра. Помните, что сказал мне Стирфорт об этой несчастной девушке, когда я видела вас обоих в гостинице?

Огромная шляпа на голове мисс Моучер и еще более огромная шляпа на стене закачались, когда она задала этот вопрос.

Я очень хорошо помнил то, о чем она говорила, и в течение дня не раз об этом думал. Так я и сказал ей.

— Да проклянет его сам дьявол! — воскликнула крошечная женщина, подняв указательный палец перед сверкающими своими глазами. — И да будет трижды проклят этот негодный слуга! А я-то думала, что вы еще с детства влюблены в нее.

— Я?

— О дитя, дитя! Скажите же мне, заклинаю вас, почему вы так восхваляли ее, краснели и были так взволнованы? — воскликнула мисс Моучер, ломая руки и ерзая на своем сиденье.

Про себя я должен был сознаться, что так оно и было, но совсем по другой причине.

— Что я могла знать? — продолжала мисс Моучер, снова вынула носовой платок и, держа его обеими руками, стала прикладывать к глазам, всякий раз топая при этом ножкой. — Он то помучит вас, то приласкает, я это видела! А вы — вы были воском в его руках, я это тоже видела. Как только я вышла тогда из комнаты, его слуга мне сказал, что «невинный юнец» (так он вас называл, а вам всю вашу жизнь следует звать его «старый негодяй») влюблен в девушку, а она, мол, ветреная особа и вы ей нравитесь, но его хозяин не позволит, чтобы дело дошло до беды, — больше ради вас, чем ради нее, — и потому, мол, они находятся здесь. Как же я могла этому не поверить? Когда Стирфорт пел ей хвалу, я видела, что это вам льстит и услаждает ваш слух! Ведь это вы первый назвали ее имя. И вы сознались, что уже давно восхищаетесь ею. Как только я заговорила о ней, вас начало бросать то в жар, то в холод, вы то краснели, то бледнели. Что же я могла подумать, что же мне оставалось думать? Да только одно: вы молодой повеса, которому не хватает лишь опыта, но попали в руки человеку, достаточно опытному, и он, если захочет, может вас уберечь для вашего же блага. Ох! Они очень боялись, что я доберусь до истины! — воскликнула мисс Моучер, соскочила с решетки и засеменила по кухне, в отчаянии воздевая ручки. — Они знали, как я проницательна, — ведь я должна быть проницательной, чтобы пробиваться в жизни! — и они меня провели, и я передала этой несчастной девушке письмо, а благодаря ему, я уверена, и завязались ее отношения с Литтимером, которого нарочно оставили здесь.

Я стоял, ошеломленный открывшимся мне вероломством, и смотрел на мисс Моучер, которая бегала по кухне взад и вперед, пока не запыхалась; тогда она снова присела на каминную решетку и, вытирая лицо платком, долго покачивала головой, не делая никаких других движений и не нарушая молчания.

— Я разъезжала по этим местам и попала, мистер Копперфилд, третьего дня вечером в Норвич, — продолжала она. — Тут мне довелось узнать, что они приезжали сюда и уехали — без вас; это было странно, и я заподозрила недоброе. Вчера вечером я села в лондонскую карету, проезжавшую через Норвич, и сегодня утром прибыла сюда. Ох! Слишком поздно!

Бедняжку Моучер стало так знобить от волнения и слез, что она повернулась на решетке и погрузила промокшие ножки в теплую золу, чтобы их согреть; так она и сидела, словно большая кукла, пристально глядя на огонь. А я сидел на стуле по другую сторону камина, думал невеселую думу и смотрел то на огонь, то на нее.

— Мне нужно идти, — наконец сказала она, вставая. — Уже поздно. Вы мне доверяете?

Взгляд, брошенный на меня, был проницательный, — как всегда проницательный, — и, по совести говоря, в ответ на этот короткий призыв я не смог сказать «да».

— Ну, что ж! Вы сами знаете, что доверяли бы мне, будь я такого же роста, как и все люди, — сказала она и, опираясь на предложенную мной руку, спрыгнула с решетки и зорко посмотрела на меня.

В этом была немалая доля истины, и мне стало стыдно.

— Вы еще молоды, — продолжала она, покачивая головой. — Послушайтесь доброго совета, — хотя бы он исходил от коротышки ростом в три фута. Только тогда, мой друг, когда у вас есть веские основания, связывайте физические недостатки с моральными.

Теперь она рассталась с каминной решеткой, а я расстался со своими подозрениями. И я сказал ей, что верю в ее искренность и что мы оба оказались слепым орудием в руках вероломных людей. Она поблагодарила меня и назвала «хорошим юношей».

— А теперь послушайте! — воскликнула она, задержавшись на пути к двери, обернулась и, пристально вглядываясь в меня, снова подняла указательный палец. — У меня есть основания подозревать, судя по тому, что я слышала — а у меня всегда ушки на макушке, и я не могу пренебрегать своими способностями, — подозревать, что они бежали за границу. Но если бы они вернулись, если бы кто-нибудь из них вернулся, пока я жива, никто их не разыщет так скоро, как я, потому что я всегда в разъездах. Все, что буду знать я, узнаете и вы. Если я могу сослужить службу бедной, поруганной девушке, я, бог даст, это сделаю. А для Литтимера было бы куда лучше, если бы по его следам бежала ищейка, чем маленькая Моучер!

И когда я увидел взгляд, которым сопровождались ее слова, я без колебаний поверил, что это так.

— Доверяйте мне не больше, но и не меньше, чем доверяют женщине нормального роста, — сказало маленькое существо, с умоляющим видом коснувшись моей руки. — Если когда-нибудь вы увидите меня не такой, какая я нынче, а такой, какой вы видели меня впервые, присмотритесь к тем, кто меня окружает. Вспомните тогда, что я беспомощная, беззащитная карлица! Представьте себе тогда, как я прихожу после работы домой к брату, такому же, как я, и к сестре, которая тоже такая, как я. Быть может, тогда вы не будете ко мне слишком безжалостны и не станете удивляться, если я бываю иной раз озабочена или печальна. Спокойной ночи!

Когда я протянул руку мисс Моучер, я думал о ней уже совсем не так, как раньше; затем я отворил дверь, чтобы выпустить ее. Нешуточное было дело раскрыть огромный зонт и всунуть ей в руку так, чтобы она сохранила равновесие, но в конце концов мне это удалось, и я увидел, как зонт, подпрыгивая, двинулся по улице под дождем, но при этом решительно нельзя было догадаться, что под ним кто-то есть, пока хлынувший из переполненного желоба поток воды не накренил его на одну сторону и не обнаружил мисс Моучер, которая изо всех сил старалась вернуть зонт в прежнее положение. После двух-трех вылазок с моей стороны ей на помощь, которые были безрезультатны, ибо, прежде чем я достигал ее, зонт снова взлетал, как гигантская птица, я вернулся к себе, улегся в постель и спал до утра.

Утром появились мистер Пегготи и моя старая няня, и было еще совсем рано, когда мы отправились в контору пассажирских карет, где нас ждали миссис Гаммидж и Хэм, чтобы с нами попрощаться.

— Мистер Дэви! — шепнул мне Хэм и отвел меня в сторону, пока мистер Пегготи отыскивал местечко для своего мешка среди вещей других пассажиров. — Его жизнь разбита. Он не знает, куда ему держать путь, он не знает, что его ждет, честное слово, он может странствовать до конца своей жизни, если поиски ни к чему не приведут. Вы ведь останетесь ему другом, мистер Дэви?

— Ну, еще бы! — сказал я и с чувством пожал Хэму руку.

— Благодарю, благодарю вас, сэр… Вот еще что… Я неплохо зарабатываю, мистер Дэви, и мне теперь не на что тратить мой заработок. Деньги мне не нужны, лишь бы как-нибудь прожить. Располагайте ими — для него, а я еще лучше буду работать. Что до этого, сэр, можете не сомневаться — я буду работать не переставая, как подобает мужчине, я буду работать изо всех сил! — закончил он спокойно и твердо.

Я сказал, что уверен в этом, и обиняком выразил надежду, что рано или поздно настанет время, когда одиночеству его придет конец, хотя теперь ему кажется, будто оно никогда не кончится.

— Нет, сэр. Для меня все прошло и миновало, — ответил он, качая головой. — Пустое место никто не займет. Но вы будете помнить, что здесь откладывают для него деньги?

Я обещал ему это, но тут же напомнил, что у мистера Пегготи есть небольшая рента — правда, совсем скромная, — оставленная ему по завещанию покойным деверем. Тут мы расстались. И даже теперь я не могу не вспоминать без грусти его спокойное мужество и его глубокую печаль.

Что же касается миссис Гаммидж, я взял бы на себя трудную задачу, если бы попытался описать, как бежала она по улице рядом с каретой, не видя сквозь слезы, которые она пыталась сдержать, ничего, кроме сидящего на крыше мистера Пегготи, и наталкиваясь на встречных. Лучше уж мне вспомнить, как она сидела, полузадохнувшись, на ступеньках булочной, причем шляпка ее мало напоминала шляпку, а одна туфля лежала на мостовой в значительном отдалении.

Как только мы приехали к месту назначения, первым нашим делом было найти скромное помещение для Пегготи, где брат ее мог бы иметь пристанище на ночь. Нам посчастливилось, и мы нашли такое помещение, очень чистенькое и дешевое, над мелочной лавкой, в двух кварталах от меня. Когда мы уладили это дело, я купил холодного мяса в кухмистерской и позвал своих спутников к себе на чай; к сожалению, должен сказать, что эта моя затея не встретила одобрения со стороны миссис Крапп. О, совсем наоборот! Для того чтобы объяснить, почему эта леди находилась в таком расположении духа, укажу только, что ее глубоко возмутило поведение Пегготи, которая уже через десять минут после прихода подоткнула свое вдовье платье и принялась сметать пыль у меня в спальне. Миссис Крапп сочла это бесспорной дерзостью, а дерзостей, по ее словам, она решительно не допускала.

По дороге в Лондон мистер Пегготи рассказал мне о своем плане, которому я нисколько не удивился. Первым делом он собирался повидать миссис Стирфорт. Я чувствовал, что должен помочь ему в этом и быть посредником между ними, а потому, желая пощадить материнские ее чувства, я написал ей в тот же вечер. В самых осторожных выражениях я рассказал о том, какое оскорбление нанесено мистеру Пегготи, и о том, какую долю ответственности я несу за это. Сообщил, что мистер Пегготи — человек простой, но очень деликатный и благородный, и что она не откажется, как я надеюсь, принять его, когда с ним стряслась такая беда. В заключение я упомянул, что мы приедем в два часа дня; письмо это я отправил сам с первой утренней почтовой каретой.

В указанный час мы стояли перед дверью… Перед дверью дома, где еще несколько дней назад мне было так хорошо, перед дверью дома, которому я отдал так охотно мои юношеские упования и все мое сердце. Теперь этот дом был закрыт для меня, теперь он для меня рухнул, это был не дом, а руины…

Литтимера не было. После моего последнего посещения его физиономию заменила другая, куда более приятная; этот новый слуга открыл нам дверь и провел в гостиную. Там сидела миссис Стирфорт. Как только мы вошли, Роза Дартл скользнула из другого угла комнаты и стала за ее креслом.

Я тотчас же увидел по лицу матери, что она знает о случившемся от самого Стирфорта. Она была очень бледна, и в чертах ее отражалось волнение более глубокое, чем то, какое могло вызвать мое письмо, действие которого было, вероятно, ослаблено ее любовью к сыну. Больше чем когда-нибудь, мне казалось, она походила на своего сына, и я скорее почувствовал, чем увидел, что это сходство не ускользнуло и от моего спутника.

Она сидела в своем кресле прямая, неподвижная, и вид у нее был такой величественный и бесстрастный, словно ничто не могло ее встревожить. На мистера Пегготи, остановившегося перед ней, она смотрела очень пристально, и он так же пристально смотрел на нее. Пронзительный взгляд Розы Дартл впивался поочередно в каждого из нас троих. Некоторое время все молчали. Жестом миссис Стирфорт пригласила мистера Пегготи сесть. Он тихо произнес:

— Не годится мне сидеть в этом доме, сударыня. Лучше я постою.

Снова наступило молчание. Затем она сказала:

— К моему большому сожалению, мне известна причина, которая привела вас сюда. Что вам от меня нужно? Чего бы вы от меня хотели?

Он сунул свою шапку под мышку, вытащил из нагрудного кармана письмо Эмли, развернул и подал ей.

— Пожалуйста, прочтите, сударыня. Его писала моя племянница.

Все так же величественно и бесстрастно она прочла письмо, — мне кажется, оно не произвело на нее никакого впечатления, — и вернула ему.

— «Если он не привезет меня настоящей леди», — прочитал мистер Пегготи, водя пальцем по строке. — Я пришел сюда узнать, сударыня, выполнит ли он свое обещание?

— Нет, — отрезала она.

— Почему так? — спросил мистер Пегготи.

— Это невозможно. Он опозорит себя. Вы должны понять, что она ниже его.

— Пусть поднимет ее до себя, — сказал мистер Пегготи.

— Она невежественна и плохо воспитана.

— Может быть, это так, а может быть, и не так. Что до меня, то по мне это не так. Но я не судья в таких делах. Обучите ее!

— Я не хотела говорить прямо, но вы меня вынуждаете: если бы даже не было других препятствий, этот брак невозможен, так как она происходит из простой семьи.

— Послушайте меня, сударыня, — сказал он медленно и спокойно. — Вы знаете, что значит любить свое дитя. И я знаю. Будь она трижды мое дитя, я не мог бы любить ее сильней. Вы не знаете, что значит потерять свое дитя. А я знаю. Я не пожалел бы всех сокровищ мира, будь они у меня, только бы ее вернуть. Но спасите ее от позора — и никто из нас своим появлением не опозорит ее. Никто из нас, среди которых она росла, никто из нас, живших с ней все время, для которых в течение стольких лет она была в жизни дороже всего, — никто из нас больше никогда даже не бросит взгляда на ее милое лицо! Только бы она жила на свете, а мы станем думать о ней так, словно она где-то далеко-далеко от нас, под другим солнцем. И мы отдадим нашу девочку ее мужу, а может быть, и деткам ее, и станем ждать того часа, когда все мы будем равны перед богом!

Эти грубоватые, но красноречивые слова не остались без отклика. Миссис Стирфорт все еще сохраняла надменный вид, но в ее голосе послышались мягкие ноты, когда она сказала:

— Я никого не защищаю. Я никого не обвиняю. Но, к сожалению, я должна повторить, что это невозможно. Такой брак безвозвратно погубит будущее моего сына, разрушит все его планы и надежды. Совершенно ясно: этого не должно быть и не будет. Если возможно как-нибудь иначе возместить…

— Вот сейчас я смотрю на ваше лицо, и оно похоже на лицо другого человека, — спокойно прервал мистер Пегготи, но глаза его блеснули, — и тот человек дружески улыбался мне в моем доме, у моего очага, в моем баркасе — всюду, а сам замышлял такое предательство, что я с ума схожу, когда об этом думаю… И если теперь это лицо, похожее на то, другое, не запылает огнем при мысли, что мне предлагают деньги за позор и гибель моего ребенка, значит оно не лучше того… Может быть, даже хуже, потому что передо мной — лицо леди!

Она изменилась мгновенно. Покраснев от гнева и сжимая ручки кресла, она высокомерно сказала:

— А какое возмещение можете вы предложить мне, когда между мной и моим сыном разверзлась такая пропасть? Что значит ваша любовь по сравнению с моей? Что значит ваша разлука по сравнению с нашей?

Мисс Дартл осторожно прикоснулась к ней и наклонила голову, чтобы ей что-то шепнуть, но она не захотела слушать:

— Молчите, Роза! Пусть этот человек выслушает меня. Мой сын, единственная цель всей моей жизни, которому я отдала все мои помышления, мой сын, каждое желание которого я исполняла с детских его лет, живя с ним одной жизнью, вдруг увлекся какой-то жалкой девчонкой и покинул меня! Так отплатить за мое доверие, изо дня в день обманывать меня ради нее и ради нее бросить меня! Принести в жертву своей недостойной прихоти права матери на его чувство долга, любовь, уважение, благодарность — те права, которые с каждым часом его жизни должны были превращаться в нерушимые узы! Разве это не оскорбление?

Снова Роза Дартл попыталась успокоить ее и снова безрезультатно.

— Говорю вам, Роза, молчите! Если он мог рисковать всем из-за какого-то пустяка, я имею право рисковать всем ради цели более высокой. Пусть он отправляется куда пожелает с деньгами, которыми из любви к нему я его снабдила. Но неужели он думает, что его долгое отсутствие заставит меня измениться? Если он так думает, значит он плохо знает свою мать! Бросит он немедленно свою причуду — добро пожаловать назад. Не бросит — никогда ему не приблизиться ко мне, хотя бы я умирала, никогда, пока у меня хватит сил шевельнуть рукой, чтобы его не подпустить. Нет, пусть он откажется от нее навсегда, с сокрушенным сердцем придет ко мне и молит о прощении! Вот мое право! Вот какого признания вины я требую от него. Вот что значит наша разлука!

И, глядя на посетителя так же надменно и так же непреклонно, как в начале беседы, она закончила:

— И это не оскорбление?

Я слушал эту речь матери, я смотрел на нее, и мне казалось, будто я слышу и вижу сына, который не обращает никакого внимания на эти слова. Упрямство и непреклонность, которые я видел в ее сыне, я видел теперь в ней. Все, что я знал теперь о ложно направленной энергии сына, помогло мне понять и ее характер, понять, что в самой своей основе натуры их сходны.

Тут она обратилась ко мне и громко, так же холодно, как и вначале, заявила, что больше нам не о чем говорить и что она просит положить конец свиданию. Она встала с величественным видом, чтобы покинуть комнату, но мистер Пегготи сказал, что она может этого не делать.

— Не бойтесь, сударыня, я не буду вам докучать, мне больше нечего сказать нам, — заметил он, двинувшись к двери. — Без всякой надежды я шел сюда и без всякой надежды ухожу. Я поступил так, как, по-моему, должен был поступить, но не ждал ничего доброго от своего прихода. Этот дом принес мне и моим близким слишком много зла; но я в здравом уме и ничего другого не ждал.

И мы ушли, а она осталась стоять около своего кресла — леди с красивым лицом и благородной осанкой.

Для того чтобы выйти из дому, мы должны были пересечь застекленную, вымощенную каменными плитами галерею, обвитую виноградом. Листья и побеги были зеленые, на небе сверкало солнце, стеклянные двери в сад были открыты. Как только мы к ним приблизились, неслышно появилась Роза Дартл и сказала мне:

— Недурно вы поступили, приведя сюда этого человека!

Ярость и злоба отразились на ее потемневшем лице и зажглись в ее черных глазах — даже это лицо не казалось мне прежде способным выражать чувства с такой силой. Как бывало всегда, в те мгновения, когда ее черты искажались, шрам от удара молотком выступил очень резко. Когда он начал подергиваться, что было уже мне знакомо, она, поймав мой взгляд, подняла руку и ударила себя по губам.

— Ну и человека вы привели, чтобы здесь ратоборствовать! Нечего сказать, верный друг!

— Неужели вы так несправедливы, мисс Дартл, что обвиняете меня? — ответил я.

— Отчего же вы сеете рознь между этими двумя безумцами? Разве вы не понимаете, что они оба совсем обезумели от упрямства и гордости?

— В этом виноват я?

— Виноваты ли вы? — переспросила она. — Зачем вы привели сюда этого человека?

— Ему нанесли глубокое оскорбление, мисс Дартл. Может быть, вы этого не знаете.

— Я знаю, что у Джеймса Стирфорта лживое, порочное сердце и он предатель, — сказала она, прижимая руку к груди, словно для того, чтобы не вырвались бушевавшие в ней страсти. — Но какое мне дело до этого человека и до его ничтожной племянницы?

— Вы еще больше растравляете его рану, мисс Дартл. Она и так глубока. На прощанье я скажу только, что вы жестоко и несправедливо его оскорбляете.

— Я его не оскорбляю. Это развращенная, недостойная семья. А девицу я бы высекла!

Мистер Пегготи не сказал ни слова и вышел.

— Как вам не стыдно, мисс Дартл! — с негодованием воскликнул я. — Как можете вы так презрительно относиться к несчастью, которое обрушилось на этого человека, хотя он его и не заслужил!

— Я растоптала бы их всех! — ответила она. — Я разрушила бы его дом! Я хотела бы, чтобы ей выжгли клеймо на лице и в лохмотьях вышвырнули бы на улицу, пусть она умрет там с голоду! Будь у меня власть судить ее, вот к чему я бы ее присудила! Да что там присудила! Я сделала бы это своими руками! Я ненавижу ее. Пусть только представится мне случай бросить ей в лицо то, что я думаю о ее позорном поведении, и я пойду ради этого куда угодно! Если бы я могла преследовать ее до могилы, я бы это сделала. Если бы в ее предсмертный час только одно слово принесло бы ей утешение, а я знала бы это слово, я предпочла бы сама умереть, лишь бы его не произнести!

Жестокость этих слов дает лишь слабое представление о страстности, с какой они были сказаны, о той страстности, которая чувствовалась во всем ее существе, хотя она не только не повышала голоса, но говорила даже тише, чем обычно. Я не в силах описать ее такой, какой она сохранилась в моей памяти, и передать ярость, которая ею владела. Мне случалось видеть проявление страстей в самых различных формах, но никогда мне не приходилось видеть проявление страсти в такой форме…

Я нагнал мистера Пегготи, который медленно, в раздумье, спускался с холма. Когда я с ним поравнялся, он сказал, что теперь он сбросил с себя груз, выполнив в Лондоне то, что задумал, и сегодня же вечером «отправится странствовать». Я спросил, куда он думает идти. Он ответил только:

— Я иду, сэр, искать мою племянницу.

Мы вернулись в комнатку над мелочной лавкой, и, улучив минутку, я повторил Пегготи то, что он мне сказал. В ответ она сообщила, что утром он сказал ей то же самое. Так же, как и я, она не знала, куда он отправится, но, по ее мнению, у него был какой-то план.

Мне не хотелось оставлять его одного, и мы пообедали втроем мясным пирогом — это было одно из блюд, делавших честь искусству Пегготи, — и запах пирога, я хорошо помню, причудливо смешивался с поднимавшимися из лавки ароматами чая, кофе, масла, копченой грудинки, сыра, только что испеченного хлеба, горящих дров в камине, свечей и орехового соуса. После обеда мы посидели часок у окна, но говорили мало, а затем мистер Пегготи поднялся, достал свой клеенчатый мешок и толстую палку и положил их на стол.

У сестры он взял, в счет отказанных ему по завещанию денег, небольшую сумму, которой, как мне кажется, едва могло хватить ему на месяц. Он обещал мне сообщить, если с ним случится что-нибудь неладное, вскинул на плечо мешок, взял шляпу и палку и попрощался с нами.

— Всего тебе доброго, милая моя старушка. И вам также, мистер Дэви, — сказал он, обняв Пегготи, а мне потряс руку. — Пойду искать ее… по свету. А если она вернется и меня еще не будет, — ох, боюсь, что этого не случится! — или я привезу ее домой, хотелось бы мне жить вместе с ней до самой смерти там, где никто не сможет попрекнуть ее. Если же со мной что стрясется, помните, — вот мое последнее слово ей: «Я по-прежнему люблю мою дорогую девочку, и я ее прощаю!»

Произнес он это торжественно, стоя с непокрытой головой; затем надел шляпу и спустился по лестнице. Мы провожали его до дверей. Стоял теплый вечер, ветер поднимал пыль, и на залитой багровым светом людной улице, куда выходил наш переулок, неумолчное шарканье ног по тротуару на время утихло.

Он завернул за угол, и его поглотил свет заходящего солнца; мы потеряли его из виду.

Редко наступает такой же вечерний час, редко случается мне проснуться ночью, редко бывает так, что я гляжу на луну и звезды, смотрю на дождь, слушаю вой ветра, и передо мной не возникает одинокая фигура усталого, бедного странника и не вспоминаются эти слова:

«Пойду искать ее… по свету. Если же со мной что стрясется, помните, — вот мое последнее слово ей: «Я по-прежнему люблю мою дорогую девочку, и я ее прощаю!»

Глава XXXIII
Блаженство

Все это время я был влюблен в Дору еще больше, чем раньше. Мысль о ней была прибежищем во всех моих невзгодах и скорбях и даже облегчала мне тяжесть потери друга. Чем больше я жалел самого себя и других, тем больше искал утешения в созерцании образа Доры. Чем коварней и печальней казалась мне жизнь, тем ярче блистала высоко над землей чистая звезда Доры. Не думаю, чтобы у меня было отчетливое представление о том, откуда появилась Дора, или о том, какое положение занимает она среди высших существ, но знаю одно: с негодованием и презрением я бы отверг мнение, будто она обыкновенное человеческое существо, подобное всем другим молодым леди.

Если можно так выразиться, я растворился в Доре. Я не просто был влюблен в нее по уши, но весь был насыщен любовью к ней. Я был так влюблен, что, говоря фигурально, можно было из меня выжать достаточно любви, чтобы утопить в ней кого угодно, но и тогда даже того, что оставалось во мне и вокруг меня, хватило бы с избытком для заполнения всего моего существа.

Вернувшись домой, я первым делом отправился ночью в Норвуд и, подобно герою старинной загадки, которая мне известна была с детства, бродил, думая о Доре, вокруг дома, «все кругом и кругом, но не заходя в дом». В этой непонятной загадке, помнится мне, речь шла о луне; что же касается меня, то я — лунатик, раб Доры — в течение двух часов разгуливал вокруг дома и сада, засматривал во все щели в заборе, ухитрялся ценою невероятных усилий дотянуться подбородком до ржавых гвоздей, увенчивавших забор, посылал воздушные поцелуи мелькавшим в окнах огонькам и время от времени романтически призывал ночь защитить мою Дору… от чего защитить, я хорошенько не знал — вероятно, от пожара. А может быть, от мышей, к которым она питала сильнейшее отвращение.

Любовь так сильно овладела мной и столь естественным казалось мне сообщить о ней Пегготи, расположившейся как-то вечером возле меня с хорошо знакомыми мне принадлежностями для шитья и тщательно обследовавшей мой гардероб, что посредством всевозможных иносказаний я поведал ей великую мою тайну. Пегготи очень заинтересовалась, но я никак не мог добиться того, чтобы она взглянула на дело с моей точки зрения. Она была пристрастна ко мне и не могла понять, чего я опасаюсь и почему пребываю в унынии.

— Юная леди должна радоваться, что имеет такого поклонника, — сказала она. — А что до ее папы, то, скажите пожалуйста, чего еще нужно этому джентльмену?

Однако я заметил, что прокторская мантия мистера Спенлоу и его накрахмаленный галстук произвели некоторое впечатление на Пегготи и внушили ей большее уважение к человеку, которого с каждым днем я представлял себе все более и более неземным и который, как мне казалось, испускал даже некое сияние, когда, не сгибаясь, восседал в суде среди документов, — точь-в-точь маленький маяк среди моря канцелярских бумаг. Кстати сказать, когда я сидел вместе с ним в суде, мне, помнится, казалось необычайно странным, что всем этим старым судьям и докторам не было бы никакого дела до Доры, если бы они ее знали, и они отнюдь не потеряли бы голову от восторга, буде им предложили жениться на Доре, а пение Доры и ее игра на волшебной гитаре, которая доводила меня до безумия, не заставили бы ни одного из этих увальней свернуть хотя бы на дюйм с их пути. Я презирал их всех до единого. Они меня оскорбляли лично, — эти замороженные старые садовники в цветнике любви! Судьи казались мне бестолковыми путаниками, а загородка перед их креслами была не более привлекательна и поэтична, чем трактирная стойка.

Приняв на себя не без гордости попечение о делах Пегготи, я утвердил завещание, уладил все дела в Департаменте наследственных пошлин, повел Пегготи с собой в банк, и скоро все хлопоты были закончены. В промежутках между этими деловыми визитами мы ходили на Флит-стрит смотреть слегка подтаявшие восковые фигуры (надеюсь, что теперь, через двадцать лет, они совсем растаяли), посетили выставку мисс Линвуд,[3] своего рода мавзолей рукоделия, способствующий самоуглублению и покаянию, осмотрели Тауэр и поднялись на верхушку собора св. Павла. Все эти диковинки немало развлекли Пегготи, — насколько ее в то время вообще можно было чем-нибудь развлечь, — за исключением, мне кажется, собора св. Павла, который вступил в соперничество с картинкой на крышке любимой ее рабочей шкатулки и, по ее мнению, отчасти проиграл от сравнения с этим произведением искусства.

Когда дела ее, которые мы в Докторс-Коммонс называли «обычными формальностями» (эти «обычные формальности» были делами весьма легкими и прибыльными), пришли к благополучному завершению, я взял ее однажды утром с собою в контору уплатить по счету. Мистер Спенлоу, по словам старого Тиффи, только что повел какого-то джентльмена приносить присягу для получения лицензии на брак,[4] но я знал, что он скоро вернется, так как контора наша находилась неподалеку от канцелярий заместителя епископа, а также генерального викария, и потому я предложил Пегготи подождать.

Когда дело шло об утверждении завещаний, мы в Докторс-Коммонс напускали на себя похоронный вид и старались казаться удрученными перед клиентами в трауре. Из такого же чувства деликатности мы всегда были веселы и беззаботны с клиентами, получавшими лицензию на брак. Поэтому я намекнул Пегготи, что мистер Спенлоу уже совсем оправился от потрясения, вызванного кончиной мистера Баркиса. А тут и сам мистер Спенлоу вошел в комнату с видом жениха.

Но ни Пегготи, ни я даже и не взглянули на него, увидев, что с ним идет мистер Мэрдстон. Мистер Мэрдстон очень мало изменился. Волосы у него были такие же густые и черные, как и раньше, а глаза его, так же как и в старые времена, не внушали никакого доверия.

— А, Копперфилд! — сказал мистер Спенлоу. — Кажется, вы знаете этого джентльмена?

Я холодно поклонился этому джентльмену, а Пегготи только чуть-чуть наклонила голову. Поначалу он, казалось, был недоволен этой встречей, но быстро принял решение, как себя вести, и подошел ко мне.

— Надеюсь, у вас все благополучно? — сказал он.

— Едва ли вас может это интересовать. Впрочем, если хотите знать, все благополучно, — ответил я.

Мы обменялись взглядами, и он обратился к Пегготи:

— Сожалею, что вы потеряли мужа.

— Это не первая потеря в моей жизни, мистер Мэрдстон, — ответила Пегготи, дрожа с головы до пят, — но хочу надеяться, что на этот раз некого обвинять и никто в этом не виноват.

— Так, так… Ну что ж, утешительные размышления. Вы свой долг исполнили? — сказал он.

— Слава богу, никто не зачах по моей вине. Да, мистер Мэрдстон, я ни одного бедного создания не запугала и не довела до преждевременной смерти, — сказала Пегготи.

Он хмуро поглядел на нее — раскаиваясь, по-видимому, что задал этот вопрос, — и сказал, повернувшись ко мне, но глядя не в лицо мне, а на мои ноги:

— Надо полагать, мы теперь не скоро встретимся снова, к нашему обоюдному удовольствию, так как подобные встречи едва ли могут быть нам приятны. Вы всегда восставали против моего законного авторитета, когда я к нему прибегал для того, чтобы вас исправить, ради вашей же пользы, и потому я не жду, что вы питаете ко мне добрые чувства. Неприязнь между нами…

— Мне кажется, давняя неприязнь! — перебил я его. Он улыбнулся, и черные его глаза сверкнули беспредельной ненавистью ко мне.

— Она озлобила ваше сердце, когда вы были еще младенцем, — продолжал он. — Она отравила жизнь вашей бедной матери. Да, вы правы. Тем не менее я надеюсь, что впредь вы будете вести себя лучше. Я надеюсь, что вы исправитесь.

Тут он оборвал разговор, который вел в канцелярии, не повышая голоса, и, войдя в кабинет мистера Спенлоу, произнес громко и самым любезным тоном:

— Джентльмены профессии мистера Спенлоу привыкли уже к семейным спорам и знают, как они всегда запутаны и тягостны.

С этими словами он заплатил за свою лицензию, получил ее, аккуратно сложенную, от мистера Спенлоу, пожал ему руку, выслушал пожелание всяческого благополучия ему самому и его будущей супруге и вышел из конторы.

Мне труднее было бы сдерживать себя и выслушать молча мистера Мэрдстона, если бы я не прилагал в это время всех усилий, чтобы внушить Пегготи (эта добрая душа пришла в ярость только из-за меня!), что здесь не место пререкаться и что я умоляю ее сохранять спокойствие. Она так была возбуждена, что я был рад утихомирить ее любыми средствами и не противился ее объятиям, когда она бросилась ко мне, взволнованная воспоминаниями о наших прежних обидах; я примирился с этим, несмотря на присутствие мистера Спенлоу и клерков.

По-видимому, мистер Спенлоу не ведал, какая существует связь между мистером Мэрдстоном и мною, чему я был очень рад, ибо даже мысленно, вспоминая историю моей матери, не в силах был признать мистера Мэрдстона своим родственником. Мистер Спенлоу, кажется, полагал — если он вообще думал об этом, — что в нашей семье моя бабушка была кем-то вроде вождя правительственной партии, но что существовала еще какая-то партия мятежников под чьим-то руководством; во всяком случае, такие предположения родились у меня, пока мы ждали, чтобы мистер Тиффи подсчитал причитавшуюся с Пегготи сумму.

— Мисс Тротвуд, без сомнения, непреклонна и не выносит никаких возражений, — заметил мистер Спенлоу. — Я восхищаюсь ее характером и могу поздравить вас, Копперфилд, что вы на стороне тех, кто прав. К сожалению, между родственниками бывают раздоры — это случается почти всегда, — и великая вещь быть на стороне тех, кто прав.

Полагаю, под этими последними он разумел тех, у кого есть деньги.

— Кажется, брак удачный? — продолжал мистер Спенлоу.

Я сказал, что ровно ничего об этом не знаю.

— Да ну? Если судить по нескольким слонам мистера Мэрдстона, — вполне обычных в таких случаях, — а также и по тому, что говорила мисс Мэрдстон, я сказал бы, что брак удачный.

— Вы разумеете, сэр, что у нее есть деньги? — осведомился я.

— Вот именно, — сказал мистер Спенлоу. — Я понял, что деньги есть. И мне сказали, что она красива.

— В самом деле? И молода?

— Недавно достигла совершеннолетия. Совсем недавно. Кажется, даже пришлось дожидаться этого.

— Помилуй ее бог! — воскликнула Пегготи. И это восклицание было таким неожиданным и страстным, что мы, все трое, смутились и пребывали в этом состоянии, пока не появился со счетом Тиффи.

Впрочем, старый Тиффи появился скоро и вручил счет мистеру Спенлоу, чтобы тот с ним ознакомился. Погрузив подбородок в галстук и поглаживая его, он тщательно проверил счет с видом человека, который был готов скинуть с него сколько угодно, — но что поделаешь, во всем виноват Джоркинс! — и с легким вздохом вернул его обратно Тиффи.

— Все правильно, — сказал он. — Все совершенно правильно. Как бы я рад был, Копперфилд, свести судебные издержки до уровня наших собственных расходов, но положение мое каково?! Ведь я не волен делать, что хочу. Компаньоном-то у меня Джоркинс!

Сказал он это с таким прискорбием, — каковое почти означало освобождение нас от всех издержек, — что я поблагодарил его от имени Пегготи и вручил Тиффи деньги. После этого Пегготи ушла к себе домой, а мы с мистером Спенлоу отправились в суд, где и вчинили иск о разводе на основании хитроумного закона (кажется, он теперь отменен, но на основании этого закона расторгнуто было немало браков): обстоятельства дела были таковы. Муж — звали его Томас-Бенджамин — получил брачную лицензию на имя Томаса — только Томаса, — умолчав о Бенджамине на тот случай, если он не будет столь ублаготворен, как надеялся. То ли бедняга не ублаготворился, то ли ему жена немного надоела, но после двухлетнего брака он подал в суд заявление через своего приятеля, утверждая, что его зовут Томас-Бенджамин и что он никогда не был женат. И, к его большому удовольствию, суд это признал.

По правде говоря, я весьма сомневался в справедливости такого решения, и даже бушель пшеницы, который устраняет все аномалии, не смутил меня.

Но мистер Спенлоу мне возражал:

— Присмотритесь к тому, что делается на белом свете, — вы увидите и добро и зло. Так и в церковном законодательстве — в нем тоже есть и добро и зло. Все это части общей системы! Прекрасно! В этом все дело!

У меня не хватило смелости сказать отцу Доры, что, пожалуй, мы могли бы кое-что улучшить на белом свете, если бы вставали рано утром и, засучив рукава, принимались за работу, но я откровенно сознался, что, по моему мнению, работу Докторс-Коммонс можно было бы улучшить. На это мистер Спенлоу ответил, что он решительно советует мне выбросить из головы эту идею, как недостойную джентльмена, но будет рад, если я сообщу, какие улучшения в Докторс-Коммонс я считаю возможными.

Мне тотчас же пришел на ум тот из судов Докторс-Коммонс, который был у нас перед глазами, — наш доверитель к тому времени был уже признан неженатым, мы вышли из зала и проходили мимо Суда Прерогативы, — и я заметил, что, по моему мнению, Суд Прерогативы какое-то странное учреждение. Мистер Спенлоу спросил, в каком отношении. Со всем уважением, какое я питал к его опытности (а еще с большим уважением, должен признаться, относился я к нему как к отцу Доры), я спросил, не кажется ли нелепым, что архив этого суда, заключающий подлинные завещания всех лиц, проживавших в течение трех столетий в огромной Кентерберийской епархии, помещается в здании, которое отнюдь для этого не предназначено и нанято самими архивариусами, помышлявшими лишь о собственных барышах; оно ненадежно, не защищено даже от пожара, до самых краев набито документами и, по сути дела, от крыши до потолка, представляет собой коммерческое предприятие, приносящее немалую прибыль архивариусам, которые, получив деньги, распихивают завещания куда попало с единственной целью от них избавиться. Быть может, добавил я, несколько неразумно, что этим архивариусам, доходы которых простираются до восьми-девяти тысяч фунтов в год (не считая доходов их помощников и клерков), не вменяют в обязанность уделить небольшую часть этих денег для подыскания другого, вполне надежного здания, где хранились бы эти важные документы, которые люди всех классов и состояний, хотят они того или не хотят, обязаны им передавать.

— Быть может, — продолжал я, — несколько несправедливо, что все важные посты в этом важном учреждении — только почетные синекуры, тогда как несчастным клеркам, трудящимся вот в этих холодных, темных комнатах наверху, платят гроши за полезную работу, да к тему же нисколько их не уважают. И, быть может, не совсем благопристойно, что главный архивариус, на обязанности которого лежит забота об удобствах посетителей, постоянно толпящихся в этом учреждении, получает этот пост только как синекуру, да, кроме того, нередко является духовным лицом, занимает несколько доходных мест, служит каноником в соборе и так далее… А меж тем когда учреждение начинает свою работу, посетители терпят неописуемые неудобства, что мы можем наблюдать ежедневно. Короче говоря, этот Суд Прерогативы Кентерберийской епархии такое вредное и нелепое учреждение, что, если бы он не притаился в укромном уголке на площади святого Павла, о чем мало кто знает, его давно следовало бы вытряхнуть и вымести вон.

Когда я начал слегка горячиться, мистер Спенлоу улыбнулся, а затем стал возражать мне по этому вопросу так же, как возражал раньше по другому. Что же из этого следует? — спросил он. Все зависит от точки зрения. Если публика верит, что завещания в полной сохранности, и предполагает, что учреждение работает как нельзя лучше, кто от этого страдает? Никто. А кому это идет на пользу? Тем, кто получает синекуры. Прекрасно. Итак, торжествует добро. Да, система, может быть, и несовершенна, но ведь на свете нет совершенства. Он только решительно возражает против того, чтобы вставлять палки в колеса. Обладая Судом Прерогативы, страна процветала. Вставьте палки в колеса Суда Прерогативы, и она перестанет процветать. У джентльмена должно быть правило: принимать вещи такими, каковы они есть. И, разумеется, Суд Прерогативы просуществует столько, что на наш век хватит. Я ему ничего не ответил, хотя меня обуревали сомнения. Но он оказался прав, ибо это учреждение не просто существует и по сей день, но существует невзирая даже на пространный парламентский доклад, сделанный — не очень охотно — восемнадцать лет назад, доклад, в котором все мои обвинения были обстоятельно изложены, а также было установлено, что года через два с половиной в нынешнем складском помещении для завещаний решительно не хватит места. Какова судьба этих завещаний, сколько их за это время было потеряно, сколько было продано в лавки, торгующие маслом, — сие мне неизвестно. Во всяком случае, я очень рад, что моего завещания там нет и, надеюсь, оно не скоро туда попадет.

Я пишу об этой беседе в настоящей главе, повествующей о моем блаженстве, ибо именно здесь ей место. Медленно прогуливаясь, мы разговаривали так с мистером Спенлоу, пока не перешли на более общие темы. В конце мистер Спенлоу сказал, что ровно через неделю Дора празднует свой день рождения и он приглашает меня принять участие в небольшом пикнике, которым они собираются отметить этот день. Я немедленно потерял голову, а на следующий день прямо-таки превратился в идиота, когда получил крохотный листок почтовой бумаги с кружевным бордюром. На нем значилось: «Посылаю через папу. Не забудьте», а всю неделю я живо напоминал слабоумного.

Какие только нелепости я не делал, готовясь к знаменательному дню! Я краснею при воспоминании о том, какой я купил галстук. Мои башмаки стоило бы поместить в коллекцию орудий пытки. Накануне вечером я раздобыл и послал с норвудской каретой изящную корзиночку, которая, как мне казалось, была равносильна объяснению в любви. Были там, между прочим, конфеты-хлопушки, а в них самые нежные признания, какие только можно достать за деньги. В шесть часов утра я уже был на Ковент-Гарденском рынке и купил Доре букет цветов. В десять часов я сел верхом (для такого случая я взял напрокат красивую лошадку серой масти) и двинулся по дороге к Норвуду, уложив букет в шляпу, дабы он не завял.

Мне кажется, когда я увидел Дору в саду, но притворился, будто не вижу ее, и когда я проехал мимо ее дома, притворяясь, что его разыскиваю, я совершил две глупости, но другого нельзя было и ожидать от юноши в моем положении: это было так естественно. Но вот я нашел дом, вот я соскочил с лошадки у ворот сада и направился в своих башмаках-извергах через лужайку к Доре. Какое это было чудное зрелище — утро прекрасное, Дора сидит в саду под сенью сирени, в белой соломенной шляпке и в платье небесно-голубого цвета, а вокруг порхают бабочки!

С ней была молодая леди, не очень-то молодая, я бы сказал — лет двадцати. Звали ее мисс Миллс, а Дора называла ее Джулия. Она была закадычной подругой Доры. Счастливая мисс Миллс!

Находился там и Джип, и, по обыкновению, Джип стал на меня тявкать. Когда я преподнес букет, он оскалил зубы от ревности. Ну что ж, он был прав. Если у него было хоть малейшее представление о том, как я обожаю Дору, он был прав!

— О, благодарю вас, мистер Копперфилд! Какие чудесные цветы! — воскликнула Дора.

Я собирался сказать (и на протяжении трех миль обдумывал, как бы сказать это получше), что и мне казались они чудесными, пока я не увидел их рядом с ней. Но я не мог выговорить ни слова. Она была умопомрачительна. Когда я увидел, как она прижала цветы к крохотному подбородку с ямочкой, я потерял присутствие духа, дар речи и от восторга впал в идиотизм. Удивительно, что я не сказал: «Убейте меня, мисс Миллс, если у вас есть сердце! Позвольте мне здесь умереть!»

Потом Дора дала Джипу понюхать мои цветы. Джип заворчал и не пожелал нюхать. Дора захохотала и еще ближе поднесла их к нему. Джип вцепился зубами в цветок герани и растерзал его, словно это была кошка. Дора шлепнула его, надула губки и сказала с таким огорчением: «Мои бедные, чудесные цветочки!» — словно Джип вцепился в меня. О, если бы это было так!

— Могу вас порадовать, мистер Копперфилд; этой противной мисс Мэрдстон сейчас нет. Она уехала на свадьбу своего брата и пробудет там по крайней мере три недели. Разве это не чудесно?

Я выразил уверенность, что, разумеется, это чудесно, а все, что чудесно для нее, чудесно и для меня. Мисс Миллс улыбалась, глядя на нас с видом мудрым и доброжелательным.

— Это самая неприятная особа, какую я только знаю! — сказала Дора. — Ты не можешь себе представить, Джулия, как она брюзжит и какая она ужасная!

— О, я-то могу себе это представить, моя милая! — сказала Джулия.

— Да, да, ты можешь, прости, дорогая, что я забыла об этом, — сказала Дора и взяла ее за руку.

Из этих слов я заключил, что мисс Миллс испытала превратности судьбы, чем и объясняется ее манера себя держать, исполненная мудрой благожелательности, которую я уже подметил. А позже, в течение дня, я выяснил, что это было именно так: мисс Миллс не посчастливилось в любви, и она после пережитых ею жестоких потрясений удалилась от света, но тем не менее не утратила снисходительного интереса к еще не увядшим упованиям юности и волнениям сердца.

Но тут вышел из дома мистер Спенлоу, и Дора направилась к нему со словами:

— Посмотрите, папа, какие чудесные цветы!

А мисс Миллс задумчиво улыбнулась, как будто желая сказать: «Наслаждайтесь, майские мотыльки, этим сияющим утром, пока вы еще так молоды!»

И все мы двинулись по лужайке к коляске, которая уже ждала нас.

Больше никогда не будет у меня подобной прогулки! И с той поры действительно никогда не было.

Их было только трое в фаэтоне, их корзинка с провизией, моя корзинка с провизией и футляр с гитарой; конечно, фаэтон был открытый. Я ехал верхом следом за ними, а Дора сидела спиной к лошадям и смотрела на меня. Она положила букет рядом с собой на мягкое сиденье и не позволила Джипу примоститься рядом с ней с этой стороны из боязни, что он его помнет. Она частенько брала цветы в руки и нюхала. А наши взгляды частенько встречались, и я понять не могу, как это я не перелетел через голову моей красивой серой лошадки прямо в коляску.

Кажется, было пыльно. Кажется, было очень пыльно. Смутно припоминаю, что мистер Спенлоу убеждал меня не гарцевать в облаке пыли, но я совсем ее не замечал. Я видел только Дору в ореоле любви и красоты, а кроме нее — никого и ничего. Иногда мистер Спенлоу вставал и спрашивал, нравится ли мне ландшафт. Я отвечал, что он восхитителен, да так оно, должно быть, и было, но Дора заслонила от меня все. Солнце светило Доре, птицы щебетали для Доры. Южный ветерок дул только ради Доры, и для Доры цвели все цветы на холмах, решительно все, до последнего бутона. Утешением было то, что мисс Миллс понимала меня. Только мисс Миллс могла постичь до конца мои чувства.

Не знаю, как долго мы ехали, и до сего часа я не ведаю, куда мы приехали. Может быть, куда-нибудь неподалеку от Гилдфорда. А может быть, какой-нибудь волшебник из «Тысячи и одной ночи» сотворил это место на один только день, а когда мы уехали, стер его с лица 3емли. Это была зеленая лужайка на холме, покрытая мягким дерном. Росли там и тенистые деревья и вереск, и, насколько мог охватить взгляд, пейзаж был великолепен.

Меня очень раздосадовало, когда я увидел здесь людей, поджидавших нас, и моя ревность, даже к леди, была безгранична. Что же касается представителей моего пола, они все были моими смертельными врагами — в особенности один плут, года на три-четыре старше меня, с рыжими баками, которые являлись для него достаточным основанием быть невыносимо самонадеянным.

Все мы распаковали наши корзинки и занялись приготовлениями к обеду. Рыжие Баки объявили, что умеют заправлять салат — чему я не верю! — и этим привлекли к себе всеобщее внимание. Несколько юных леди обмыли для них латук и по их указанию нарезали его. Среди этих леди была и Дора. Тут я почувствовал, что сама судьба дала мне в соперники этого человека и что один из нас должен пасть.

Рыжие Баки заправили салат (удивляюсь, как все остальные могли его есть, ни за что на свете я бы не прикоснулся к нему!), объявили себя главным виночерпием, и — этакая продувная бестия! — устроили винный погреб в дупле дерева. А вскоре я увидел, как Рыжие Баки с тарелкой в руках, на которой лежал почти целый омар, обедают у ног Доры!

У меня сохранилось весьма смутное воспоминание о том, что происходило после того, как это мрачное зрелище предстало моим глазам. Ну что ж, я был очень весел, но это была напускная веселость. Я подсел к юной леди с маленькими глазками и в розовом платье и немилосердно стал за ней ухаживать. Мое ухаживание она принимала благосклонно, но не ведаю, можно ли было отнести это на мой счет или она имела какие-нибудь виды на Рыжие Баки. Пили за здоровье Доры. Тут я сделал вид, будто неохотно прерываю мою болтовню, а когда выпил, немедленно ее возобновил. Отвешивая Доре поклон, я встретил ее взгляд, и мне показалось, что взгляд был умоляющий. Но она поглядела на меня поверх Рыжих Бак, и я остался непреклонен.

У юного создания в розовом была мамаша в зеленом, каковая, из соображений высшей политики, нас разделила. Впрочем, и вся компания распалась, покуда убирали остатки обеда, и я стал слоняться между деревьев в состоянии крайнего раздражения, терзаясь угрызениями совести. Я уже подумывал о том, не удрать ли мне на моей серой лошадке, сославшись на нездоровье, — но только куда? — как вдруг увидел Дору и мисс Миллс.

— Вы какой-то хмурый, мистер Копперфилд, — сказала мисс Миллс.

— Простите, вы ошибаетесь. Ничуть не бывало!

— И ты, Дора, хмурая, — сказала мисс Миллс.

— Да что ты! Нисколько!

— Мистер Копперфилд и ты, Дора, опомнитесь! — продолжала мисс Миллс внушительным тоном. — Не давайте весенним цветам увянуть от ничтожной размолвки. Если они погибнут, то погибнут навсегда. Я говорю это по опыту собственного прошлого, которого уже не вернешь. Родник, сверкающий на солнце, не следует засыпать камнями из-за какого-то каприза. Нельзя необдуманно уничтожать оазис в пустыне Сахаре!

Я едва сознавал, что делаю, но, весь пылая, схватил ручку Доры и поцеловал! А она не сопротивлялась! Поцеловал я руку и мисс Миллс. И все мы, кажется, очутились на седьмом небе.

Оттуда мы уже не спускались. Мы оставались там весь вечер. Сперва мы гуляли среди деревьев, причем Дора застенчиво продела свою ручку под мою. И пусть это будет глупо, но один бог знает, какое было бы счастье, если бы мы вдруг стали бессмертны и с этим глупым чувством в сердцах остались бродить среди деревьев навсегда!

Но, увы, скоро мы услышали смех остальной компании и болтовню, услышали, как кто-то окликал:

— Дора! Где Дора?

Пришлось вернуться. Все потребовали, чтобы Дора спела. Рыжие Баки захотели достать из коляски футляр с гитарой, но Дора сказала, что никто не знает, где он находится, кроме меня. Итак, Рыжие Баки были посрамлены в один момент. И футляр достал я, и открыл его я, и гитару вынул я, и около Доры сидел я, и я держал ее носовой платочек и перчатки, и я упивался каждой нотой ее восхитительного голоска, и она пела для меня, который ее любил, а все остальные могли рукоплескать, сколько им угодно, но не имели ко всему этому ни малейшего отношения.

Я был пьян от радости. Я боялся, что наяву такое счастье невозможно, что вот-вот я проснусь на Бэкингем-стрит и услышу, как миссис Крапп звенит чайной посудой, приготовляя завтрак. Но Дора пела, и пели остальные, и мисс Миллс пела об эхо, дремлющем в пещерах Памяти, как будто мисс Миллс прожила на свете сто лет… И спустился вечер, и мы пили чай, заварив его в котелке на цыганский манер, и я был счастлив, как никогда.

И я стал еще счастливее, когда компания, в том числе и поверженные Рыжие Баки, стала разъезжаться и мы отправились домой уже в сумерках, в догорающем свете дня, а вокруг все благоухало. Мистера Спенлоу начало клонить ко сну после шампанского — да будет благословенна земля, породившая виноград, и солнце, взрастившее его, и гроздья, из которых давили вино, и торговец, который вино это подделал! — и мистер Спенлоу крепко заснул в углу фаэтона, а я гарцевал рядом и говорил с Дорой. Она восхищалась моей лошадкой и похлопывала ее — о! какой очаровательной казалась ее крошечная ручка на шее лошади! А ее шаль никак не хотела держаться на плечах, и мне то и дело приходилось ее поправлять, и даже Джип, кажется, стал замечать, что происходит, и начал понимать, что пришло время подумать о том, как бы со мной подружиться.

А эта проницательная мисс Миллс, эта милая, хоть и измученная жизнью затворница, этот двадцатилетний патриарх, покончивший с мирскими радостями и горестями и ни за что на свете не желавший пробуждать уснувшее эхо в пещерах Памяти, — какое доброе дело она сделала!

— Если вы можете уделить мне одно мгновение, прошу вас, мистер Копперфилд, приблизьтесь ко мне с этой стороны коляски. Я хочу вам что-то сказать, — обратилась ко мне мисс Миллс.

И вот я рядом с нею, на моем прекрасном скакуне серой масти, и рука моя на дверце фаэтона.

— Дора приедет ко мне погостить. Она поедет со мной послезавтра. Если вы ничего против не имеете, позвольте пригласить вас к нам. Папа будет очень рад вас видеть.

Что мне оставалось, как не призвать мысленно тысячи благословений на голову мисс Миллс и не схоронить адрес мисс Миллс в самом надежном уголке моей памяти? Что мне оставалось, как не горячо поблагодарить мисс Миллс за эту услугу и не сказать ей, насколько высоко я ценю ее дружбу?

Тут мисс Миллс благосклонно отпустила меня со словами:

— Возвращайтесь к Доре.

Я вернулся назад, а Дора высунулась из коляски, чтобы удобней было беседовать со мной, и так мы проговорили всю дорогу. Я ехал на своем прекрасном скакуне серой масти так близко к колесу, что он задел передней ногой за колесо и «содрал кожу, так что придется уплатить три фунта семь шиллингов», как заявил мне его хозяин, каковую сумму я и уплатил, считая совсем ничтожной эту плату за полученную мною огромную радость. А что касается мисс Миллс, — она тем временем глядела на луну, бормотала какие-то стихи и, мне кажется, вспоминала те далекие дни, когда она была чем-то связана с землей.

До Норвуда было слишком близко, и мы приехали туда слишком скоро, но мистер Спенлоу, подъезжая к дому, пришел в себя и сказал:

— Зайдите к нам, Копперфилд, отдохните.

Я согласился, и нам подали сандвичи и вино, разбавленное водой. Дора разрумянилась и в освещенной комнате казалась мне такой восхитительной, что я не мог заставить себя уйти и сидел, не отрывая от нее глаз, в каком-то полусне, пока храп мистера Спенлоу не напомнил мне о том, что пора и честь знать. И мы расстались. Всю дорогу я ощущал последнее прикосновение ручки Доры к моей руке, десятки раз вспоминал каждый эпизод и каждое ее слово и, уже лежа в постели, восхищался ею, как только может восхищаться юный олух, потерявший от любви голову.

Проснувшись утром, я решил объясниться Доре в любви и ждать решения своей участи. Вопрос заключался только в одном: быть мне счастливым или несчастным? Других вопросов для меня не существовало, и одна только Дора могла на него ответить. Три дня я провел в крайне бедственном положении, без конца терзая себя самыми неутешительными толкованиями всего, что когда-либо происходило между Дорой и мной. Наконец, нарядившись соответствующим образом, что стоило немало денег, я отправился к мисс Миллс с твердым решением объясниться в любви.

Не стоит упоминать сейчас о том, сколько раз я прошел взад и вперед по улице и обежал вокруг площади (на собственном мучительном опыте я тогда узнал, что на детскую старую загадку есть лучшая разгадка), прежде чем решился подняться по ступеням и постучать. Даже постучав — и ожидая, пока мне откроют дверь, я вдруг подумал: а что, если осведомиться, проживает ли здесь мистер Блекбой (в подражание бедняге Баркису), попросить извинения и ретироваться? Однако я устоял.

Мистера Миллса не было дома. Да я и не предполагал его застать. В нем никто не нуждался. Мисс Миллс была дома. Достаточно и мисс Миллс.

Меня провели наверх в комнату, где находились мисс Миллс и Дора. Был там и Джин. Мисс Миллс переписывала ноты (помнится, это была новая песенка под названием «Панихида по любви»), а Дора рисовала цветы. Что я почувствовал, увидев, что это мои цветы! Точно такие цветы, какие я купил на Ковент-Гарденском рынке! Не скажу, чтобы на рисунке сходство было полное или что эти цветы хоть сколько-нибудь напоминали какие бы то ни было цветы вообще, но я узнал по тщательно скопированной бумаге, которой был обернут букет, что предполагалось изобразить.

Мисс Миллс очень обрадовалась, увидев меня, и очень сожалела, что папы нет дома, хотя, кажется, мы все втроем перенесли это весьма мужественно. Несколько минут мисс Миллс развлекала меня разговором, потом положила перо на «Панихиду по любви», встала и покинула комнату.

Я начал подумывать, не отложить ли мне объяснение на завтра.

— Надеюсь, ваша бедная лошадка не очень устала, когда пришла вечером домой. Для нее это длинный путь, — сказала Дора, взглянув на меня очаровательными главками.

Я начал подумывать, не объясниться ли мне сегодня.

— Да, для нее это длинный путь, потому что ее ничто не поддерживало во время нашей поездки, — сказал я.

— А разве ее, бедняжку, не покормили? — спросила Дора.

Я начал подумывать, не отложить ли объяснение на завтра.

— Н-нет… О ней позаботились как следует… Я хотел сказать, что, находясь около вас, она не наслаждалась тем невыразимым счастьем, каким наслаждался я.

Дора склонила голову над своим рисунком, — я пылал как в лихорадке, а ноги у меня одеревенели, — и сказала:

— Вы как будто не все время наслаждались этим счастьем.

Тут я понял, что жребий брошен и объясниться надо немедленно.

— По крайней мере вы совсем не думали об этом счастье, когда сидели около мисс Китт, — сказала Дора, подняв брови и тряхнув головкой.

Должен заметить, что мисс Китт звали юное создание в розовом, с маленькими глазками.

— Я, собственно говоря, не понимаю, почему вы должны были наслаждаться и почему вообще вы называете это счастьем. Нет, вы не думаете того, что говорите. Но, конечно, вы совершенно свободны и можете поступать, как вам угодно. Джип! Вот несносный! Сюда!

Не знаю, как я это сделал, но я сделал это в один миг. Я опередил Джипа. Я заключил Дору в объятия. Я был безумно красноречив. Недостатка в словах у меня не было. Я сказал, как я ее люблю. Я сказал, что без нее умру. Я сказал ей, что обожаю ее и преклоняюсь перед ней. Джип все время тявкал как сумасшедший.

Когда Дора склонила головку, затрепетала и разразилась слезами, красноречие мое еще усилилось. Если она хочет, чтобы я умер ради нее, ей стоит сказать одно только слово, и я готов умереть! Жизнь без Доры — вещь нестоящая ни при каких условиях, и я не могу ее выносить и не вынесу. С той поры как я ее увидел, ни днем ни ночью не было минуты, когда бы я ее не любил! Я люблю ее и в эту минуту до безумия. И в каждую минуту моей жизни буду любить ее до безумия. Влюбленные любили и до меня, влюбленные будут любить и после меня, но ни один влюбленный никогда не любил, не мог любить, не может любить и не будет любить так, как я люблю Дору! Чем больше я неистовствовал, тем громче тявкал Джип. С каждым мигом мы оба, каждый по-своему, все больше сходили с ума.

Но вот немного погодя мы сидим — Дора и я, — уже немного успокоившись, на софе, и Джип лежит у нее на коленях и миролюбиво на меня поглядывает. Теперь на сердце у меня легко. Я в полном восторге. Мы с Дорой помолвлены.

Мне кажется, мы смутно представляли себе, что помолвка должна завершиться браком. Вероятно, это было так, раз Дора объявила, что она никогда не выйдет замуж без разрешения папы. Но не думаю, чтобы мы, в юношеском экстазе, заглядывали вперед, смотрели назад или стремились к чему-то, что выходило бы за пределы настоящего. Мы должны были скрывать нашу тайну от мистера Спенлоу, но, конечно, мне и в голову не приходило, что в этом есть нечто неблаговидное.

Когда Дора, которая пошла за мисс Миллс, привела ее к нам, та казалась еще более задумчивой, чем обычно, ибо опасаюсь, это событие разбудило уснувшее эхо в пещерах Памяти. Но она дала нам свое благословение, заверяла в вечной дружбе и вообще говорила с нами, как подобает Гласу, исходящему из Монастыря.

Какое это было безмятежное время! Какое счастливое, бездумное, безрассудное время!

То время, когда я снял мерку с пальчика Доры, чтобы заказать колечко из незабудок, а ювелир, которому я вручил мерку, догадался обо всем, и смеялся, склонившись над книгой заказов, и запросил с меня сколько вздумалось за хорошенькую безделушку с голубыми камешками, которая так связана в моей памяти с ручкой Доры, что вчера, случайно увидев похожее колечко на пальце моей дочери, я почувствовал, как у меня защемило сердце!

То время, когда я гулял, взволнованный своей тайной, преисполненный сознанием собственной значительности, и почитал такой честью любить Дору и быть ею любимым, что если бы я парил в воздухе, то и тогда не мог бы чувствовать себя выше людей, ползавших где-то там по земле!

То время, когда мы встречались в саду на площади и сидели в закоптелой беседке такие счастливые, что и посейчас я люблю только за это лондонских воробьев и их тусклые перья кажутся мне оперением тропических птиц!

То время, когда мы впервые сильно поссорились (после нашей помолвки не прошло еще и недели) и Дора отослала мне назад колечко, вложив его в сложенную треугольником записку, которая содержала ужасную фразу: «Наша любовь началась с глупости и кончилась сумасшествием», и от этих ужасных слов я рвал на себе волосы и вопил, что все кончено!

То время, когда под покровом ночи я помчался к мисс Миллс, которую я повидал украдкой в комнатке за кухней, где стоял каток для белья, и умолял мисс Миллс стать посредницей между нами и спасти нас от нашего безумия и когда мисс Миллс исполнила мою просьбу и вернулась с Дорой и увещевала нас с трибуны своей разбитой молодости уступать друг другу и избегать пустыни Сахары!

То время, когда мы оба рыдали и помирились и снова были счастливы так, что комнатка за кухней с ее катком для белья и всем прочим превратилась в храм любви, и мы решили вести переписку через мисс Миллс, посылая хотя бы по одному письму ежедневно!

Какое это было безмятежное время! Какое это было счастливое, бездумное, безрассудное время! Время держит в своей деснице все дни моей жизни, и нет среди них ни одного, о котором я мог бы вспоминать с такой же улыбкой и такой же нежностью, как об этих днях!

Глава XXXIV
Бабушка приводит меня в изумление

Как только мы с Дорой были помолвлены, я написал Агнес. Я написал ей длинное письмо, в котором пытался дать ей понять, в каком блаженстве я утопаю и что за прелесть Дора. Я умолял Агнес не рассматривать мою любовь как легкомысленную влюбленность, всегда мимолетную или напоминающую одно из тех детских увлечений, над которыми мы с нею обычно смеялись. Я убеждал ее, что глубина этой любви поистине неизмерима, и выражал полную уверенность, что такой любви свет еще не видел.

И вот, когда я писал Агнес, сидя у открытого окна в чудесный вечер, и вспомнил ее ясные, спокойные глаза и кроткое лицо, при этом воспоминании такой мир и покой снизошли на мою смятенную и взволнованную душу, — а в этих треволнениях я жил последнее время и с ними отчасти было связано мое счастье, — что я расплакался. Помнится, я сидел над неоконченным письмом, подперев голову рукой, и мечтал о том, как бы это было хорошо, если бы Агнес была причастна к радостям моего домашнего очага. Мне казалось, что под сенью дома, ставшего для меня священным благодаря присутствию Агнес, мы с Дорой будем счастливы больше, чем где бы то ни было. И казалось мне, что в любви, в радости и печали, в надежде и разочаровании — словом, во власти любого чувства — сердце мое невольно обращается к ней и там находит свое пристанище и лучшего друга.

О Стирфорте я не упомянул. Я написал только, что в Ярмуте случилось большое горе, что Эмили исчезла, а мне ее исчезновение нанесло двойную рану, принимая во внимание обстоятельства, его сопровождавшие. Я знал, как быстро она всегда угадывает правду, и знал я также, что она никогда первая не упомянет его имя.

На это письмо я получил ответ с обратной почтой. Читая его, я словно слышал голос Агнес. Да, это был ее нежный голос! Что могу я еще к этому добавить?

Во время моих последних отлучек из дому Трэдлс заходил раза два-три. Он застал Пегготи, которая ему сообщила, что она моя старая няня (о чем она сообщала решительно всем, кто хотел ее слушать), и он, завязав с ней добрые отношения, оставался поболтать обо мне. Так рассказала мне Пегготи, но боюсь, что болтал не он, а она, да притом весьма много, ибо ей — да благословит ее бог! — бывало трудненько остановиться, когда речь заходила обо мне.

Тут я припоминаю не только о том, что ждал визита Трэдлса в назначенный им день, — а этот день настал, — но и об отказе миссис Крапп от всех обязанностей, связанных с ее службой (но отнюдь не от жалованья), если Пегготи будет у меня бывать. После того как миссис Крапп, ведя на лестнице беседу, — очевидно, с каким-то невидимым духом, ибо по всем признакам, кроме нее, там никого не было, — визгливо поделилась с ним своим мнением о Пегготи, она прислала мне письмо, в котором излагались ее взгляды. Начав с заявления, которое у нее было наготове во всех случаях ее жизни, а именно — что она «тоже мать», она уведомляла меня о том, что знавала и лучшие времена, но во все периоды своей жизни питала врожденное отвращение к шпионам, доносчикам и незваным гостям. Имен она не называет, писала она, но на воре и шапка горит, и особенно она презирает шпионов, доносчиков и незваных гостей, носящих вдовий траур (эти слова были подчеркнуты). Если джентльмен предпочитает быть жертвой шпионов, доносчиков и незваных гостей (имен она не называет), это его личное дело. Он имеет право поступать, как ему нравится, ну что ж, пусть поступает! Но она, миссис Крапп, выговаривает себе право не «иметь прикосновения» к таким особам. Поэтому она просит освободить ее от присмотра за помещением на верхнем этаже, покуда все не будет так, как было раньше и как было бы желательно. Далее она добавляла, что ее расходную книжку можно найти каждую субботу утром на маленьком столике, и просила производить подсчет расходов немедленно с единственной благодетельной целью избежать раздоров, «неприятных» для обеих сторон.

Затем миссис Крапп принялась устраивать на лестнице капканы, главным образом с помощью кувшинов, добиваясь, чтобы Пегготи переломала себе ноги. Такое осадное положение показалось мне внушающим тревогу, но я слишком боялся миссис Крапп, чтобы искать какого бы то ни было выхода.

— Дорогой Копперфилд! Как вы поживаете? — воскликнул Трэдлс, придя точно в назначенный час, несмотря на упомянутые препятствия.

— Очень рад видеть вас, дорогой Трэдлс, и жалею, что раньше вы меня не заставали. Но я так был занят…

— Да, да, знаю… Это так понятно! — сказал Трэдлс. — Ваша… мм… живет в Лондоне?

— Вы о ком говорите?

— Она… простите… мисс Д… она живет в Лондоне? — спросил Трэдлс и от избытка деликатности покраснел.

— О да! Под Лондоном.

— Моя… может быть, вы припоминаете… она живет в Девоншире… их, знаете ли, десять… стало быть, я в этом смысле не так занят, как вы, — серьезно сказал Трэдлс.

— Удивительно, как это вы можете так редко с ней видаться, — сказал я.

— О! Да, пожалуй… — согласился Трэдлс с задумчивым видом. — Мне кажется, это потому, что иначе нельзя. Копперфилд…

— Конечно! — согласился я, улыбаясь и слегка краснея. — Но еще и потому, что вы — образец постоянства и терпения, Трэдлс.

— Вы так полагаете? — сказал Трэдлс и снова призадумался. — Не знаю, так ли это. Но она такая удивительная девушка, что, может быть, поделилась этими свойствами со мной. Вот теперь, когда вы об этом заговорили, Копперфилд, мне это не кажется удивительным. Уверяю вас, что она всегда забывает о себе и заботится об остальных девяти…

— Она самая старшая?

— О нет! Старшая — красавица!

Кажется, он заметил, что я улыбнулся, услышав такой простодушный ответ. И с улыбкой на своей бесхитростной физиономии добавил:

— Но, конечно, и моя Софи… Правда, славное имя, Копперфилд?

— Прекрасное! — сказал я.

— Но, конечно, и моя Софи, — продолжал он, — также красива, на мой взгляд, и кому угодно покажется одной из самых лучших девушек на свете — так я думаю… Когда же я говорю, что самая старшая — красавица, это значит, что она…

Тут он как будто очертил обеими руками какое-то облако и энергически закончил:

— Ослепительна!

— Вот как!

— Уверяю вас. Это что-то необычайное! Понимаете ли, она создана, чтобы вызывать восхищение в свете, но ей слишком редко представляется такая возможность, потому что они стеснены в средствах, и она, разумеется, по этой причине немножко раздражительна и иногда бывает слишком требовательна. Софи, знаете ли, ее ублажает.

— Софи — самая младшая? — осведомился я.

— О нет! — ответил Трэдлс, потирая подбородок, — двум самым младшим только девять и десять лет. Софи обучает их.

— Так она вторая? — спросил я.

— Нет, — ответил Трэдлс. — Вторая — Сара. У нее, бедняжки, что-то неладное с позвоночником. Доктора говорят, что это пройдет, но покуда она должна лежать в кровати еще год. Софи ухаживает за ней. Софи — четвертая.

— А мать жива?

— О да! Она жива, — сказал Трэдлс. — Это женщина высокой души, но сырой климат вреден для ее организма, и… словом, она не владеет ни руками, ни ногами.

— Да что вы! — воскликнул я.

— Печально, не правда ли? — спросил Трэдлс. — Но если к этому подойти, принимая во внимание только удобства семьи, то это не так ужасно, как могло бы быть, потому что Софи заняла ее место. Она, так сказать, заменяет мать своей собственной матери, а также и девяти сестрам.

Я пришел в восхищение от добродетелей этой молодой леди и, из самых достойных побуждений решив воспрепятствовать тому, чтобы злоупотребляли добротой Трэдлса в ущерб его планам на совместную жизнь с Софи, осведомился, как поживает мистер Микобер.

— Благодарю, Копперфилд, очень хорошо, — ответил Трэдлс. — Я теперь с ними не живу.

— Не живете?

— Нет. Видите ли, дело в том… — зашептал Трэдлс, — что теперь, вследствие временных затруднений, он переменил свою фамилию на Мортимер и не выходит из дому, пока не стемнеет… Да и то только в очках. За невзнос платы за квартиру был наложен арест на наше имущество. Миссис Микобер находилась в таком ужасном состоянии, что я не мог сопротивляться и поручился по второму векселю, о котором мы здесь говорили. Вам легко представить себе, как я обрадовался, когда благодаря этому все уладилось и миссис Микобер снова обрела хорошее расположение духа.

— Гм…

— Но радость ее была непродолжительна, потому что, к несчастью, через неделю наложен был второй арест, — продолжал Трэдлс. — После этого хозяйство у нас распалось. Теперь я живу в меблированных комнатах, а Мортимеры ведут жизнь очень уединенную. Надеюсь, вы не сочтете меня эгоистом, Копперфилд, если я скажу вам, что оценщик увез мой круглый столик с мраморной доской, а также подставку для цветов и цветочный горшок Софи?

— Какая бесчеловечность! — воскликнул я с негодованием.

— Это было… это было больно, — сказал Трэдлс и сделал гримасу, которой он обычно сопровождал эту фразу. — Но я не хочу никого упрекать, у меня другая цель. Дело в том, Копперфилд, что я не мог выкупить эти вещи, когда их продавали, во-первых, потому, что оценщик, поняв, что я хочу их купить, назначил непомерно высокую цену, а во-вторых, потому, что у меня совсем не было денег. Но вот… Я следил все время за лавкой оценщика… — Трэдлс был в восторге от своей тайны. — Лавка помещается в самом начале Тоттенхем-Корт-роуд. И, наконец, сегодня они были выставлены на продажу. Я видел их через дорогу, потому что, упаси боже, если меня заметит оценщик — он заломит за них бог знает сколько! Теперь деньги у меня есть, и, может быть, вам нетрудно будет спросить вашу славную няню, не согласится ли она пойти со мной в эту лавку, — я покажу ей лавку из-за угла, — и купить вещи по доступной цене как бы для себя?

Отчетливо помню, с каким удовольствием излагал мне Трэдлс этот план и как гордился своим необычайным хитроумием.

Я ответил ему, что моя старая няня с удовольствием окажет ему эту услугу и что на поле битвы мы отправимся втроем, но при одном условии. Условие это таково: он должен торжественно обещать, что больше не разрешит мистеру Микоберу брать взаймы от его имени или вообще как бы то ни было использовать это имя.

— Этого больше не будет, дорогой Копперфилд, потому что я уже понял, насколько я был опрометчив и как дурно поступил по отношению к Софи. Я уже себе дал слово, и впредь опасаться нечего, но, если хотите, охотно даю слово и вам. По первому злосчастному обязательству я уже уплатил. Не сомневаюсь, мистер Микобер вернул бы эту сумму, если бы мог, но он не может. Впрочем, должен сказать, Копперфилд, что в одном мистер Микобер очень меня подкупил; это касается второго обязательства, срок которого еще не истек. Теперь он не говорит мне, что обеспечение уже есть, но что оно будет. И я должен признать, что он поступает честно и благородно!

Мне не хотелось охлаждать упования моего славного приятеля, и я согласился с ним. Мы еще немного потолковали, а затем направились к мелочной лавке, чтобы завербовать Пегготи; Трэдлс отказался провести со мной вечер, ибо очень боялся, что его вещи приобретет кто-нибудь другой, прежде чем он успеет их выкупить, да к тому же этот вечер он всегда посвящал писанию письма самой лучшей девушке в мире.

Мне не забыть его взглядов, которые он бросал из-за угла Тоттенхем-Кортроуд, пока Пегготи приценивалась к этим драгоценным вещам; не забыть мне и его волнения, когда Пегготи, так и не сторговавшись с хозяином, медленно шла к нам обратно я вдруг смягчившийся оценщик ее окликнул и она вернулась назад. В конце концов переговоры завершились тем, что она приобрела вещи по сравнительно недорогой цене, и Трэдлс потерял голову от радости.

— О, как я вам благодарен! — воскликнул он, услышав, что вещи будут посланы по его адресу в тот же вечер. — Но что, если я попрошу вас еще об одном одолжении, вы не найдете его нелепым, Копперфилд?

Я заранее сказал, что не найду.

— Если бы вы были так любезны, — обратился он к Пегготи, — и прямо сейчас забрали горшок для цветов, мне хотелось бы (ведь этот горшок, Копперфилд, принадлежит Софи) самому отнести его домой!

Пегготи с удовольствием исполнила его просьбу, а Трэдлс, осыпав ее изъявлениями признательности, с любовью обхватил цветочный горшок руками и понес его по Тоттенхем-Корт-роуд, и лицо его выражало такую радость, какой я еще не видывал.

Затем мы с Пегготи отправились ко мне домой. Я не знавал ни одного человека, для которого лавки обладали бы такой же притягательной силой, как для Пегготи, и я шел не спеша, забавляясь тем, как она смотрит на витрины во все глаза, и нисколько ее не торопил. Поэтому прошло немало времени, пока мы добрались до Аделфи.

Поднимаясь по лестнице, я обратил внимание Пегготи на внезапное исчезновение капканов миссис Крапп и на следы чьих-то ног. Мы оба очень удивились, когда, поднявшись выше, увидели мою наружную дверь открытой (я запер ее перед отходом) и услышали голоса, доносившиеся из комнат.

Недоумевая, что это означает, мы переглянулись и вошли в гостиную. Каково же было мое удивление, когда я увидел тех, кого меньше всего на свете ожидал здесь встретить, — мою бабушку и мистера Дика! Бабушка, словно Робинзон Крузо женского пола, сидела на груде чемоданов, перед ней стояли клетки с ее двумя птичками, на коленях лежала кошка, а сама она пила чай. Мистер Дик задумчиво опирался на гигантский змей, подобный тем, какие мы не раз запускали вместе, и около него на полу тоже был нагроможден какой-то багаж.

— Бабушка! Дорогая бабушка! — воскликнул я. — Какая неожиданная радость!

Мы крепко обняли друг друга, затем обменялись сердечным рукопожатием с мистером Диком, а миссис Крапп, которая разливала чай и была исключительно любезна, с жаром заявила, что она заранее отлично знала, в какой восторг придет мистер Копперфулл, когда увидит своих дорогих родственников.

— А! Ну, а ты как поживаешь? — обратилась бабушка к Пегготи, которая задрожала от страха в присутствии этой грозной особы.

— Ты помнишь мою бабушку, Пегготи? — спросил я.

— Заклинаю тебя, дитя мое, не называй эту женщину именем, которое услышишь разве что на островах Южных морей! — воскликнула бабушка. — Если она вышла замуж и отделалась от своей фамилии, — а лучше этого она не могла ничего придумать, — то почему же не дать ей воспользоваться преимуществами такой перемены? Как тебя теперь зовут, Пе?

Это был компромисс, несколько примирявший бабушку с неприятным для нее именем.

— Баркис, сударыня, — приседая, сказала Пегготи.

— Ну что ж! Это звучит по-человечески, — сказала бабушка. — Оно звучит так, что ты уже не нуждаешься в миссионере. Как поживаешь, Баркис? Хорошо, надеюсь?

Услышав эти милостивые слова и увидев протянутую ей руку, Баркис подошла, пожала руку и приседанием выразила свою благодарность.

— Вижу, мы постарели, — сказала бабушка. — Встречались мы с тобой только один раз. Хороши мы были тогда! Трот, дорогой, еще чашку!

Я поспешил подать чашку чаю бабушке, сидевшей, как всегда, прямо, не сгибаясь, и осмелился заметить, что лучше бы ей не сидеть на сундучке.

— Бабушка, позвольте мне пододвинуть сюда софу или кресло. Зачем вам сидеть так неудобно? — сказал я.

— Спасибо, Трот, — ответила она. — Я предпочитаю сидеть на моих вещах. — Тут она пристально поглядела на миссис Крапп и закончила: — Вы, сударыня, можете больше не утруждать себя.

— Подсыпать еще немножко чая в чайник, сударыня? — осведомилась миссис Крапп.

— Нет, благодарю, сударыня, — ответила бабушка.

— Принести еще кружочек масла, сударыня? А не то позвольте предложить вам свежее яичко. Или, может, поджарить ломтик грудинки? Для вашей милой бабушки, мистер Копперфулл, я все готова сделать! — сказала миссис Крапп.

— Мне ровно ничего не нужно, сударыня. Благодарю, я сама справлюсь.

Миссис Крапп, которая все время улыбалась, чтобы выказать свой добрый нрав, все время склоняла голову на плечо, чтобы заявить о своем слабом здоровье, все время потирала руки, чтобы выразить готовность услужить каждому, кто этого достоин, — миссис Крапп была вынуждена, улыбаясь, склонив голову к плечу и потирая руки, покинуть комнату.

— Дик, вы помните, что я говорила вам о людях угодливых и преклоняющихся перед богатством? — спросила бабушка.

У мистера Дика был испуганный вид, словно он забыл об этом, но он поспешил ответить утвердительно.

— Миссис Крапп принадлежит к их числу, — сказала бабушка. — Баркис, будь добра, займись чаем и дай мне еще чашку. Я не хочу, чтобы эта женщина мне наливала.

Я слишком хорошо знал бабушку и понял, что она очень озабочена и что этот приезд имеет гораздо большее значение, чем может показания несведущему наблюдателю. Я заметил, как пристально она на меня посмотрела, когда ей казалось, будто я занят какими-то посторонними мыслями, и как не покидало ее чувство странной нерешительности, хотя внешне она сохраняла спокойствие и невозмутимость. И я стал опасаться, не обидел ли я ее чем-нибудь, а совесть моя подсказала, что я еще не сообщил ей ничего о Доре. Может быть, в этом все дело?

Мне было известно, что она заговорит только тогда, когда сама того захочет, а потому я подсел к ней, занялся птичками, принялся играть с кошкой и держал себя так непринужденно, как только мог. Но мне было совсем не по себе и стало не лучше, когда я увидел, что мистер Дик, стоявший позади бабушки, опираясь на огромный змей, пользуется каждым удобным случаем, чтобы с мрачным видом кивнуть мне головой и указать на бабушку.

— Трот! — обратилась ко мне бабушка, когда допила чай, и, тщательно разгладив на коленях платье, вытерла губы. — Ты, Баркис, можешь остаться. Трот! Ты приобрел твердость духа и уверенность в себе?

— Надеюсь, бабушка.

— А как тебе кажется? — спросила мисс Бетси.

— Кажется, что приобрел

— Тогда скажи, мой милый, — продолжала бабушка, серьезно глядя на меня, — как по-твоему, почему я предпочитаю сидеть сегодня вечером на своих вещах?

Я покачал головой, ибо не мог догадаться.

— Потому что это все, что у меня осталось. Потому что я разорена, мой дорогой.

Если бы дом со всеми нами свалился в реку, я не был бы так потрясен.

— Дик это знает, — продолжала бабушка, спокойно кладя мне на плечо руку. — Да, я разорена, дорогой Трот. Все, что у меня осталось, находится здесь, в этой комнате, если не считать коттеджа. Я поручила Дженет сдать его внаем. Баркис, я хочу, чтобы этому джентльмену было где сегодня переночевать. А для меня, может быть, вы устроите что-нибудь здесь, во избежание лишних расходов. Мне решительно все равно. Только на сегодняшнюю ночь. Подробней мы поговорим обо всем этом завтра.

Я опомнился от изумления и от огорчения за нее, — да, могу сказать с уверенностью, за нее! — лишь тогда, когда она бросилась мне на шею, восклицая, что ей тяжело только из-за меня. Но уже через секунду она справилась со своим волнением и сказала с видом скорее торжествующим, чем удрученным:

— Надо стойко выносить превратности судьбы, мой дорогой, и не дать им нас запугать. Надо играть свою роль до конца. Надо устоять перед бедой, Трот!

Глава XXXV
Уныние

Как только я обрел способность соображать, которая мне вначале изменила после ошеломительного сообщения бабушки, я предложил мистеру Дику направиться к мелочной лавке, чтобы воспользоваться кроватью, на которой еще совсем недавно спал мистер Пегготи. Мелочная лавка находилась на площади Хангерфордского рынка, а в те времена площадь Хангерфордского рынка была непохожа на теперешнюю — перед входом в дом находилась деревянная колоннада (вроде той, какая бывает на старинных барометрах перед домиком с фигурками мужчины и женщины), весьма понравившаяся мистеру Дику. Удовольствие проживать над таким сооружением вознаградило бы его, полагаю, за многие неудобства, а поскольку, в сущности, их было мало, если не считать упомянутых мной ароматов и крохотных размеров помещения, мистер Дик был очарован своей комнатой. Правда, миссис Крапп с негодованием объявила ему, что там и кошку негде повесить, но мистер Дик, усевшись на кровать и обхватив ногу руками, справедливо заметил, обращаясь ко мне:

— Но я совсем не хочу вешать кошку, Тротвуд. Я никогда не вешал кошек. Не понимаю, какое это имеет отношение ко мне!

Я старался разузнать, известна ли мистеру Дику причина столь неожиданных и великих перемен в жизни бабушки. Но, как я и ожидал, он не имел об этом никакого понятия. Он мог сообщить мне только, что два дня назад бабушка обратилась к нему с такими словами: «Дик! Вы в самом деле философ, каким я вас считаю?» На это он ответил, что льстит себя этой надеждой. Тогда бабушка сказала: «Дик, я разорена». На это он ответил: «Ах, вот как!» А тогда бабушка горячо его похвалила, чему он очень обрадовался. И затем они отправились ко мне, а дорогой пили портер и ели сандвичи.

Мистер Дик был безмятежно спокоен, когда с удивленной улыбкой смотрел на меня широко открытыми глазами, сидя на кровати и обхватив руками ногу, и, к стыду своему должен признаться, я попробовал ему объяснить, что это разорение означает нужду, страдания и голод. Но тут же я горько раскаялся в своей жестокости: его лицо вдруг побледнело и вытянулось, слезы полились по щекам, и он устремил на меня такой невыразимо печальный взгляд, что от этого взгляда должно было смягчиться сердце куда более жестокое, чем мое. Гораздо легче было привести его в уныние, чем теперь снова развеселить. И тут я понял (мне следовало сообразить раньше), все его спокойствие проистекало единственно лишь из того, что он нерушимо верил в самую мудрую, самую удивительную женщину в мире и безоговорочно полагался на силу моего ума. Такой ум, по его мнению, мог справиться с любыми несчастьями, кроме, пожалуй, смерти.

— Что же нам делать, Тротвуд? — спросил мистер Дик. — У нас, правда, есть Мемориал…

— Да, да, я знаю, что есть! — сказал я. — Сейчас, мистер Дик, нам остается только сохранять беззаботный вид, — бабушка не должна заметить, что мы думаем об этом.

Он с жаром согласился со мной и стал умолять, чтобы я, если он свернет хотя бы на дюйм с правильного пути, вразумил его одним из тех хитроумных способов, какие всегда находятся в моем распоряжении. К сожалению, надо сказать, что страх, который я на него нагнал, был слишком силен, чтобы он мог его скрыть. В течение всего вечера он следил за бабушкой таким мрачным взглядом и с таким беспокойством, словно она чахла у него на глазах. Поймав себя на этом, он старался изо всех сил не качать головой, но зато вращал глазами так, словно они были заводные, а это было ничуть не лучше. За ужином я видел, что он смотрит на булку (которая случайно оказалась невелика) таким взглядом, точно она одна может спасти нас от голода. А когда бабушка настояла на том, чтобы он ел, как всегда, я подглядел, как он украдкой сует в карман куски хлеба и сыра, несомненно с единственной целью поддержать нас этими запасами, когда мы достигнем последней степени истощения.

Бабушка, напротив, сохраняла полное спокойствие — это был хороший урок для всех нас и прежде всего для меня. Она была очень приветлива с Пегготи, за исключением тех моментов, когда я нечаянно называл ее этим именем, и держала себя так, словно была дома, хотя я хорошо знал, как неуютно она чувствует себя в Лондоне. Спать она должна была на моей кровати, а я должен был лечь в гостиной, оберегая ее покой. Она считала крайне важным находиться поблизости от реки на случай пожара и в этом отношении, как мне кажется, была довольна.

— Трот, милый, не нужно! — сказала она, увидев, что я приготовляю напиток, который она обычно пила перед сном.

— Как, бабушка? Ничего не нужно?

— Вина не надо, дорогой мой. Эля.

— Но у меня, бабушка, есть вино. И вы всегда смешивали вино с водой.

— Сохрани его на случай болезни. Нельзя тратить вино попусту, Трот. Принеси мне эля. Полпинты, — сказала бабушка.

Мистер Дик, мне кажется, чуть не упал в обморок. Бабушка была непреклонна, и я сам пошел за элем. Этим удобным случаем воспользовались Пегготи и мистер Дик, чтобы отправиться в мелочную лавку, так как было уже поздно. Я расстался с ним, беднягой, когда он с огромным змеем за спиной стоял на углу улицы, — поистине памятник человеческой скорби.

Когда я вернулся, бабушка ходила по комнате и теребила оборку ночного чепца. Я подогрел эль и по заведенному порядку поджарил гренки. Когда все было для нее приготовлено, она тоже была готова, — на голове у нее был ночной чепец и подол капота подобран на колени.

— Мой милый, это гораздо лучше, чем вино, — сказала бабушка, проглотив полную ложку приготовленного питья. — И для печени полезнее.

Кажется, мой вид свидетельствовал, что я в этом не уверен, так как она добавила:

— Та-та-та, мой мальчик! Если все дело ограничится тем, что нам придется пить эль, будет превосходно.

— Я бы и сам так думал, бабушка, если бы это касалось меня, — сказал я.

— А почему же ты так не думаешь?

— Потому что вы и я разные люди, — ответил я.

— Глупости, Трот! — отрезала бабушка.

Бабушка продолжала прихлебывать с ложечки горячий эль, макая в него гренки с большим удовольствием, в котором не было ни капли притворства.

— Трот, как правило, я не люблю новые лица, — продолжала бабушка, — но твоя Баркис мне нравится.

— Эти слова для меня дороже золота, — сказал я.

— Какой странный мир! — заметила бабушка, потирая нос. — Я не в силах понять, как могла появиться на свет женщина с такой фамилией. Казалось бы, легче родиться с фамилией Джексон или какой-нибудь другой в этом роде.

— Возможно, что она с этим согласна. Но это не ее вина, — сказал я.

— Допускаю, что так, — сказала бабушка, по-видимому не очень довольная тем, что приходится соглашаться. — И все-таки это очень неприятно. Правда, теперь она Баркис. В этом есть некоторое утешение. Баркис любит тебя больше всех на свете, Трот.

— Она готова сделать все, чтобы это доказать, — сказал я.

— Да, пожалуй, все, — подтвердила бабушка. — Подумай только: эта глупая женщина умоляла меня взять часть ее денег, потому что у нее их слишком много. Вот дурочка!

Она прослезилась от умиления, и слезы закапали в горячий эль.

— Я никогда не видела более нелепого существа, — сказала бабушка. — С первой же минуты я поняла, что она самое нелепое существо, поняла, как только увидела ее с этим несчастным младенцем — с твоей матерью. Но в ней, в Баркис, есть много хорошего…

Притворившись, будто смеется, бабушка провела рукой по глазам. Покончив с этим, она снова вернулась к своим гренкам и к нашей беседе.

— Ах, господи помилуй, — вздохнула она. — Мне все известно, Трот. Когда вы ушли с Диком, Баркис мне все рассказала. Мне все известно. Понятия не имею, на что могут надеяться эти несчастные девушки. Лучше было бы им разбить себе голову… об… об каминную доску… — закончила она.

Должно быть, созерцание моей каминной доски подсказало ей эту идею.

— Бедная Эмили! — сказал я.

— Ох! Не говори мне, что она бедная! — отозвалась бабушка. — Прежде чем причинить всем столько горя, она должна была как следует подумать! Поцелуй меня, Трот. Как жалко, что тебе так рано довелось приобрести жизненный опыт.

Когда я потянулся к ней, она уперлась стаканом мне в колено, чтобы удержать меня, и сказала:

— О Трот, Трот! Так, значит, ты воображаешь, что влюблен?

— Воображаю, бабушка! Я обожаю ее всей душой! — воскликнул я, так покраснев, что дальше уж некуда было краснеть.

— Ну, разумеется! Дора! Так, что ли? И, конечно, ты хочешь сказать, что она очаровательна?

— О бабушка! Никто не может даже представить себе, какова она!

— А! И не глупенькая? — осведомилась бабушка.

— Глупенькая?! Бабушка!

Я решительно уверен, что ни разу, ни на один момент мне и в голову не приходило задуматься, глупенькая она или нет. Конечно, я отбросил эту мысль с возмущением. Тем не менее она поразила меня своей неожиданностью и новизной.

— Не легкомысленная? — спросила бабушка.

— Легкомысленная?! Бабушка!

Я мог только повторить это дерзкое предположение с тем же чувством, что и предыдущее.

— Ну, хорошо, хорошо… я ведь только спрашиваю, — сказала бабушка. — Я о ней плохо не отзываюсь. Бедные дети! И вы, конечно, уверены, что созданы друг для друга и собираетесь пройти по жизни так, словно жизнь — пиршественный стол, а вы — две фигурки из леденца? Верно, Трот?

Она задала мне этот вопрос так ласково и с таким видом, шутливым и вместе с тем печальным, что я был растроган.

— Бабушка! Я знаю, мы еще молоды и у нас нет опыта, — сказал я. — Я не сомневаюсь, что мы, может быть, говорим и думаем о разных глупостях. Но мы любим друг друга по-настоящему, в этом я уверен. Если бы я мог предположить, что Дора полюбит другого или разлюбит меня, или я кого-нибудь полюблю или разлюблю ее — я не знаю, что бы я стал делать… должно быть, сошел бы с ума!

— Ох, Трот! Слепой, слепой, слепой! — мрачно сказала бабушка, покачивая головой и задумчиво улыбаясь. — Один мой знакомый, — продолжала она, помолчав, — несмотря на мягкий свой характер, способен на глубокое, серьезное чувство, напоминая этим свою покойную мать. Серьезность — вот что этот человек должен искать, — чтобы она служила ему опорой и помогала совершенствоваться, Трот. Глубокий, прямой, правдивый, серьезный характер!

— О, если бы вы только знали, как Дора серьезна! — воскликнул я.

— Ах, Трот! Слепой, слепой! — повторила она.

Сам не знаю почему, но мне почудилось, будто надо мной нависло облако, словно я что-то утратил или чего-то мне не хватает.

— Но все-таки я не хочу, чтобы два юных существа разочаровались друг в друге или стали несчастны, — продолжала бабушка, — и, хоть это любовь детская, а детская любовь очень часто — я не говорю, что всегда! — ни к чему не приводит, отнесемся к ней серьезно и будем надеяться на благополучный исход. Времени впереди еще довольно.

В общем, это было не очень утешительно для восторженного влюбленного, но я был рад, что бабушка посвящена в мою тайну; тут я сообразил, что она, вероятно, утомилась. Я горячо ее поблагодарил за любовь ко мне и за все ее благодеяния, а она нежно пожелала мне спокойной ночи и унесла свое питье в мою спальню.

Каким я чувствовал себя несчастным, когда улегся в постель! Сколько я думал о том, что теперь в глазах мистера Спенлоу я бедняк; о том, что я совсем не таков, каким себя воображал, когда делал предложение Доре; о том, что честь заставляет меня сообщить Доре об изменившемся моем положении в обществе и вернуть ей слово, если она этого пожелает; о том, как ухитрюсь я прожить, пока прохожу обучение, когда я ничего не зарабатываю; о том, как помочь бабушке, когда все пути к этому были для меня закрыты!.. Сколько я думал о том, что останусь без денег, вынужден буду ходить в потертом костюме, не смогу подносить Доре маленьких подарков, не смогу гарцевать на красивом скакуне серой масти и показывать себя в наиболее выгодном свете! Жалкий я был эгоист, и понимал это, и мучился тем, что так много думаю о собственном своем несчастье… Но я был влюблен в Дору и ничего не мог поделать. Я знал, что низко с моей стороны думать так мало о бабушке и так много о себе, но мое себялюбие неотделимо было от Доры и я не мог забыть Дору из-за любви к кому бы то ни было. Как я был страшно несчастен в эту ночь!

Что касается снов, то я видел их бог знает сколько, самых разнообразных, и все о нищете! Но мне казалось, что они мне начали сниться прежде, чем я заснул. То видел я себя в лохмотьях — я предлагаю Доре спички, полдюжины пакетиков за полпенни; вот я, в конторе, на мне надета ночная рубашка и сапоги, а мистер Спенлоу делает мне выговор за то, что я появляюсь перед клиентами в таком легкомысленном костюме; то я с жадностью подбираю крошки сухаря, который старый Тиффи съедает ежедневно, когда часы св. Павла пробьют один раз; вот я безнадежно пытаюсь получить лицензию на брак с Дорой, предлагая в возмещение только одну из перчаток Урии Хина, которую Докторс-Коммонс единодушно отвергает. И, все время смутно сознавая, что нахожусь в своей комнате, я метался на диване, как потерпевший крушение корабль, по океану постельного белья…

Бабушке тоже не спалось, ибо до меня часто доносились ее шаги по комнате. Раза два в течение ночи, завернутая в длинный фланелевый халат, в котором она казалась гигантского роста, она появлялась в моей комнате, словно привидение, и приближалась к дивану, на котором я лежал. В первый раз я вскочил в тревоге и услышал, что горит Вестминстерское аббатство, в чем она убедилась по какому-то особенному зареву в небе, и пришла спросить мое мнение, не загорится ли Бэкингем-стрит, если переменится ветер. Во второй раз я уже лежал, не шевелясь, и услышал, как она присела ко мне и тихо прошептала: «Бедный мальчик!» И тогда я почувствовал себя в двадцать раз несчастней, ибо понял, с какой бескорыстной заботливостью думает она обо мне и как эгоистически забочусь я о себе самом.

Мне трудно было поверить, что такая длинная ночь может показаться кому-нибудь короткой. Эта мысль привела меня к размышлениям о званом вечере, на котором приглашенные танцуют целые часы напролет, и я думал об этом так долго, что званый вечер перешел в сновидение, и я услышал музыку, непрерывно игравшую одно и то же, и увидел Дору, — она непрерывно танцевала один и тот же танец и не обращала на меня ни малейшего внимания. Музыкант, игравший всю ночь на арфе, тщетно пытался покрыть ее обыкновенным ночным чепцом, когда я проснулся; вернее сказать — когда я окончательно отчаялся заснуть, и тут я, наконец, увидел, что в окно светит солнце.

В те дни в глубине одной из уличек неподалеку от Стрэнда находились старинные римские бани[5] — быть может, они целы и теперь, — где я часто купался в бассейне с холодной водой. Одевшись как можно тише, я поручил Пегготи попечение над бабушкой, зашел сперва в баню, где бросился вниз головой в холодную воду, а затем пошел по направлению к Хэмстеду. Я надеялся, что эти энергические меры хотя бы немного освежат мою голову; думаю, они принесли мне пользу, так как вскоре я пришел к заключению, что прежде всего я должен сделать попытку расторгнуть договор с мистером Спенлоу и получить обратно плату за обучение. Я позавтракал, и по дорогам, еще влажным от утренней росы, вдыхая чудесный аромат летних цветов, доносившийся из садов и из корзин торговцев, которые они несли на голове в город, зашагал назад, к Докторс-Коммонс, думая только об этой первой своей попытке встретиться лицом к лицу с переменами в нашем положении.

До конторы я добрался так рано, что мне пришлось полчаса слоняться вокруг Докторс-Коммонс, прежде чем старый Тиффи, всегда приходивший первым, появился со своим ключом. Тогда я уселся в своем темном уголке, наблюдая игру солнечных лучей на колпаках дымовых труб напротив, и принялся думать о Доре, пока не показался аккуратно завитой мистер Спенлоу.

— Как поживаете, Копперфилд? Какое прекрасное утро! — сказал он.

— Чудесное утро, сэр. Вы уделите мне минутку до ухода в суд? — спросил я.

— Конечно. Пойдемте в кабинет.

Я последовал за ним в его кабинет, и он стал надевать мантию, глядясь в маленькое зеркало, висевшее на внутренней стороне дверцы стенного шкафа.

— К сожалению, я узнал печальные новости, касающиеся моей бабушки, — сказал я.

— Да что вы? Боже мой! Надеюсь, не паралич?

— Это не имеет отношения к ее здоровью, сэр, — ответил я. — Она понесла большие убытки… Вернее говоря, у нее почти ничего не осталось…

— Вы о…шеломили меня, Копперфилд! — воскликнул мистер Спенлоу.

Я понурил голову.

— Да, сэр… Ее положение так изменилось, что я решился спросить вас, не можете ли вы… одним словом… конечно, мы готовы пожертвовать частью внесенной суммы (я предложил это неожиданно для самого себя, увидев его бесстрастное лицо) …не можете ли расторгнуть наш договор…

Никто не знает, чего мне стоило сделать это предложение. Ведь оно означало, что я прошу, как милости, отправить меня на каторгу, оторвав от Доры!

— Расторгнуть наш договор, Копперфилд? Расторгнуть?

Со всей возможной твердостью я объяснил, что решительно не знаю, откуда взять средства к существованию, которые мне теперь придется добывать самому. За будущее я не боюсь, сказал я — и подчеркнул это с особой выразительностью, как бы намекая, что со временем, бесспорно, стану подходящим зятем, — но в данный момент я должен жить только на свои средства.

— Как мне грустно слышать это, Копперфилд! — сказал мистер Спенлоу. — Чрезвычайно грустно. Расторгать договор по такой причине не принято. Деловые люди так не поступают. Это был бы необычный прецедент, совсем необычный. Впрочем…

— Вы так добры, сэр… — пробормотал я, ожидая, что он уступит.

— Не в этом дело. Ну что вы! Стоит ли об этом говорить! — продолжал мистер Спенлоу. — Впрочем, я хотел сказать, что если бы не моя участь… руки у меня связаны… если бы не мой компаньон мистер Джоркинс…

Надежды мои рассыпались прахом, но я сделал еще попытку:

— А если бы я поговорил с мистером Джоркинсом, не кажется ли вам, сэр…

Мистер Спенлоу с безнадежным видом покачал головой.

— Упаси бог, Копперфилд, чтобы я был к кому-нибудь несправедлив, а в особенности к мистеру Джоркинсу! Но я хорошо знаю своего компаньона, Копперфилд. Мистер Джоркинс не из тех людей, которые могли бы согласиться на такое необычное предложение. Мистер Джоркинс очень неохотно покидает привычную колею. Ведь вы его знаете!

По чести говоря, я не знал о нем ничего, кроме того только, что раньше он был единственным владельцем фирмы, а теперь проживал в полном одиночестве неподалеку от Монтегю-сквера, в доме, крайне нуждавшемся в окраске; пожалуй, я знал также, что он является в контору очень поздно, а уходит очень рано, что с ним как будто никогда ни о чем не советуются, что наверху в конторе у него есть мрачная конура, где он никогда не занимается делами, и что на его письменном столе лежит пожелтевшая от времени промокательная бумага без единого чернильного пятнышка; говорили, что этой бумаге уже двадцать лет.

— Вы не будете возражать, сэр, если я с ним поговорю? — спросил я.

— Сделайте одолжение! — сказал мистер Спеплоу. — Но я имел дело с мистером Джоркинсом, Копперфилд. Мне хотелось бы ошибиться, ибо я был бы счастлив удовлетворить вашу просьбу. У меня нет никаких возражений против вашей беседы с мистером Джоркинсом, Копперфилд, если вы считаете это нужным.

Получив разрешение, которое мистер Спенлоу сопроводил крепким рукопожатием, я уселся на свое место и стал размышлять о Доре, наблюдая за лучами солнца, передвинувшимися с колпаков дымовых труб на стену дома, расположенного напротив, покуда не пришел мистер Джоркинс. Тогда я поднялся в комнатку мистера Джоркинса, который очень удивился моему появлению.

— Входите, мистер Копперфилд, — сказал мистер Джоркинс. — Входите!

Я вошел, сел на стул и изложил свое дело мистеру Джоркинсу почти в тех же словах, что и мистеру Спенлоу. Мистер Джоркинс меньше всего казался страшилищем как можно было бы ожидать. Это был дородный, вялый человек лет шестидесяти, с гладко выбритым лицом, нюхавший табак в таком количестве, что в Докторс-Коммонс говаривали, будто он питается главным образом этим возбуждающим снадобьем и в его организме решительно не остается места для другой пищи.

— Вы уже говорили об этом с мистером Спенлоу? — спросил мистер Джоркинс, с большим беспокойством выслушав меня до конца.

Я ответил утвердительно и сказал, что мистер Спенлоу направил меня к нему.

— Он говорил, что я буду возражать? — спросил мистер Джоркинс.

Мне пришлось сказать, что мистер Спенлоу допускал такую возможность.

— К сожалению, мистер Копперфилд, я ничего не могу для вас сделать, — сказал мистер Джоркинс возбужденно. — Дело в том… Но у меня назначено свидание в банке, прошу прошения…

С этими словами он поспешно встал и направился к двери; тут я отважился заметить, что, по-видимому, мое дело не удастся решить в мою пользу.

— Да, не удастся, — повторил мистер Джоркинс, останавливаясь в дверях и покачав головой. — О да! Я, знаете ли, возражаю! — сказал он поспешно и вышел, но тут же снова заглянул в комнату и проговорил: — Вы понимаете, мистер Копперфилд, если мистер Спенлоу возражает…

— Он лично не возражает, сэр, — сказал я.

— О! Лично! — нетерпеливо повторил мистер Джоркинс. — Уверяю вас, мистер Копперфилд, возражения есть! Это безнадежно. То, о чем вы просите, сделать нельзя. Я… но… у меня деловое свидание в банке…

Он спасся бегством и, насколько я знаю, появился в Докторс-Коммонс только три дня спустя.

Но я решил испробовать все средства и, дождавшись мистера Спенлоу, описал ему происшедшую сцену; я не теряю надежды, намекнул я, что он способен уломать непреклонного Джоркинса, если согласится за это взяться.

— Копперфилд, вы не знаете моего компаньона мистера Джоркинса столько времени, сколько знаю его я, — сказал, приветливо улыбаясь, мистер Спенлоу. — У меня даже и в мыслях нет обвинить мистера Джоркинса в хитрости, но у него такая манера возражать, которая часто вводит людей в заблуждение. Нет, Копперфилд. Немыслимо, чтобы мистер Джоркинс изменил свое мнение, поверьте мне! — заключил мистер Спенлоу, покачивая головой.

Я уже окончательно перестал понимать, кто из компаньонов на самом деле возражает — мистер Спенлоу или мистер Джоркинс, но мне стало совершенно ясно, что кто-то из них неумолим и о возврате бабушкиных тысячи фунтов не приходится и думать. В глубоком унынии, о котором я вспоминаю теперь без всякого удовольствия, ибо знаю, что оно вызвано было заботами о себе (хотя и всецело связанными с Дорой), я вышел из конторы и отправился домой.

Мысленно я старался приготовить себя к самому худшему и размышлял о том, что надлежит нам предпринять в будущем, которое представлялось мне крайне мрачным, как вдруг ехавшая позади меня наемная карета остановилась рядом со мной, и я поднял глаза. Из окна кареты высунулась прелестная ручка и показалось улыбающееся лицо, которое я не мог видеть, не испытывая чувства радости и умиротворения с той минуты, когда увидел его впервые на фоне старой дубовой лестницы с широкими перилами, и всегда с той поры связывал нежную красоту этого лица с изображением на витраже в церкви.

— Агнес! — воскликнул я с восторгом. — Дорогая Агнес! Вот кого я рад увидеть больше всех на свете!

— Да неужели? — ласково сказала она.

— Мне так нужно с вами поговорить, — сказал я. — Стоило мне взглянуть на вас, и на сердце сразу стало легче! Будь у меня волшебная палочка, я вызвал бы только вас!

— Да что вы!

— Пожалуй… сперва — Дору, — покраснев, сказал я.

— Разумеется, сперва Дору, — сказала Агнес и засмеялась.

— Ну, а потом вас! Куда вы едете?

Она ехала ко мне, чтобы навестить бабушку. День был погожий, и она рада была выйти из кареты, в которой пахло словно в конюшне, устроенной в парнике (все это время я стоял, просунув голову в окошко). Я расплатился с кучером, она взяла меня под руку, и мы пошли. Для меня она была воплощенная Надежда. Стоило ей появиться здесь, рядом со мной, и я уже чувствовал себя совсем иначе, чем минуту назад.

Бабушка прислала ей странную, лаконичную записку, едва ли более длинную, чем банковский билет, — ее эпистолярный пыл обычно этим и ограничивался. Она сообщила, что попала в беду и покидает навсегда Дувр, с чем совершенно примирилась, чувствует себя превосходно, и о ней можно не беспокоиться. И вот Агнес приехала в Лондон повидать бабушку — они питали друг к другу самую живую симпатию все эти годы; точнее — с того дня, как я поселился в доме мистера Уикфилда. Агнес приехала не одна. С ней был ее папа и… Урия Хип.

— Теперь они компаньоны? — спросил я. — Будь он проклят!

— Да. У них какие-то дела здесь, я воспользовалась случаем и приехала. Но не думайте, Тротвуд, что мой приезд бескорыстен и вызван только моими дружескими чувствами, потому что… может быть, это несправедливое предубеждение… но мне не хочется отпускать папу с ним вдвоем.

— Он по-прежнему имеет такое же влияние на мистера Уикфилда?

Агнес кивнула головой и сказала:

— У нас так все изменилось, что вы и не узнаете милого, старого дома. Они живут теперь у нас.

— Кто они? — спросил я.

— Мистер Хип с матерью. Он спит в вашей прежней комнате, — сказала Агнес, глядя на меня.

— Хотел бы я иметь власть над его снами! Тогда недолго пришлось бы ему там спать, — сказал я.

— А я живу в своей комнате, где раньше готовила уроки, — продолжала Агнес. — Как летит время! Вы помните? Комнатка, обшитая панелью, смежная с гостиной?

— Помню ли я, Агнес! Ведь это там я впервые увидел вас — вы выходили оттуда, а на боку у вас звенели ключи в какой-то чудной корзиночке.

— Вот-вот! — сказала, засмеявшись, Агнес. — Я так рада, что вы вспоминаете об этом с удовольствием. Счастливы мы были тогда…

— Да, очень!

— Эту комнатку я сохранила за собой. Но, понимаете ли, я не могу надолго оставлять миссис Хип. И должна выносить ее общество, — спокойно сказала Агнес, — когда предпочла бы побыть одна. Правда, у меня нет других оснований жаловаться на нее. Если она иногда и утомляет меня своими похвалами по адресу сына, то ведь это так естественно для матери. Он очень преданный сын.

При этих словах я посмотрел на Агнес, но она ничем не обнаружила, что ей известны планы Урии. Ее взгляд, такой кроткий и вместе с тем такой серьезный, встретился с моим; это был чудесный, открытый взгляд, и нежное ее лицо ничуть не изменилось.

— Да, они живут у нас, и главная беда в том, — сказала Агнес, что я не могу бывать с папой, когда мне хочется, потому что Урия Хип постоянно с нами, и не могу наблюдать за ним — если это не слишком смело сказано — так внимательно, как мне бы хотелось. Но если против него замышляется какая-нибудь каверза или предательство, я верю, что преданная любовь и правда в конце концов восторжествуют. Я верю, что настоящая любовь и преданность в конце концов торжествуют над любым злом и всеми напастями в мире.

Ясная улыбка, какой я ни у кого другого не видел, угасла, пока я еще думал о том, как она прекрасна и как хорошо знакома мне с детских лет. Лицо Агнес мгновенно изменилось, и она спросила (мы приближались к моей улице), известно ли мне, как произошло несчастье, постигшее мою бабушку. Когда я ответил, что бабушка пока ничего мне не говорила, Агнес задумалась, и мне показалось, что ее рука, которой она опиралась на мою руку, задрожала.

Бабушка была одна и слегка взволнована. Между ней и миссис Крапп обнаружилось несогласие во взглядах по весьма отвлеченному вопросу (уместность пребывания прекрасного пола в этом помещении), и бабушка, не обращая внимания на спазмы миссис Крапп, оборвала спор, заявив, что от сей леди пахнет моим бренди и что та может выйти вон. Миссис Крапп сочла эти выражения основанием для судебного преследования и сообщила о своем намерении возбудить дело перед «Британским Джуди», по-видимому разумея под этим оплот наших национальных вольностей.[6]

Но пока Пегготи отсутствовала, отправившись с мистером Диком показать ему солдат у здания Конной Гвардии, бабушка успела остыть и, придя в восторг при виде Агнес, пожалуй даже возгордилась своим поведением во время столкновения, и встретила нас в превосходном расположении духа. Когда Агнес положила свою шляпку на стол и подсела к бабушке, я поглядел на ее кроткие глаза и чистый лоб и подумал о том, каким естественным кажется ее пребывание здесь, с каким доверием относится к ней бабушка, невзирая на ее юность и неопытность, и как она сильна своей бесхитростной любовью и преданностью.

Мы заговорили о разорении бабушки, и я рассказал им о сделанной мной утром попытке.

— Это нельзя назвать разумным, Трот, но намерение было хорошее, — сказала бабушка. — Ты — великодушный мальчик… пожалуй, мне уже следует называть тебя молодым человеком. И я горжусь тобою, дорогой. Прекрасно. А теперь, Трот и Агнес, обратимся к делам Бетси Тротвуд и посмотрим, каково ее положение.

Я заметил, как побледнела Агнес, пристально глядевшая на бабушку. Бабушка, поглаживая кошку, пристально смотрела на Агнес.

— У Бетси Тротвуд — я имею в виду, милый Трот, не твою сестру, а себя, — были кое-какие средства, — начала бабушка, которая раньше никогда не рассказывала о своих денежных делах. — Какие средства — неважно, но на них можно было прожить. Больше того — она кое-что откладывала. Некоторое время она жила на ренту, а затем по совету человека, который ведал ее делами, вложила свои деньги в закладные. Все шло хорошо, проценты были высокие, пока у Бетси не выкупили закладных. Я говорю о Бетси так, словно она — военный корабль! Прекрасно. Тут Бетси должна была решить, что ей делать с деньгами. Она сочла себя более мудрой, чем тот, кто ведал ее делами, который в ту пору уже не был так дальновиден, как раньше… я говорю о твоем отце, Агнес… и она вбила себе в голову, что лучше ей самой распорядиться деньгами. Она поместила свой капитал за границей, но ничего, кроме убытков, эти операции не принесли. Сначала она потеряла деньги в недрах земли, потом в пучине моря… вылавливала какие-то сокровища, занималась каким-то вздором, как Том Тидлер,[7] — пояснила бабушка, потирая пос. — И снова она потеряла деньги в недрах земли и в довершение всего потеряла на банковских акциях. Не знаю, сколько стоили акции этого банка в течение некоторого времени… Кажется, ниже номинальной цены они не опускались. Но банк находился на краю света и лопнул, насколько мне известно. Во всяком случае, ничего от него не осталось, и он не заплатил и никогда не заплатит ни пенни. А все пенни Бетси были там. Тут пришел им и конец. Чем меньше об этом говорить, тем лучше.

Этот философический вывод бабушка сделала, поглядывая даже с некоторым торжеством на Агнес, чье лицо мало-помалу снова порозовело.

— Это все, дорогая мисс Тротвуд? — спросила Агнес.

— И этого достаточно, дитя мое, — сказала бабушка. — Если бы еще оставались деньги, которые можно было бы терять, это было бы не все. Несомненно, Бетси нашла бы способ выбросить их вслед за остальными и начала бы новую главу. Но денег больше не было, и истории конец…

Сначала Агнес слушала затаив дыхание. Она то бледнела, то краснела, но теперь вздохнула свободней. Мне кажется, я догадался, почему. Она боялась, что ее несчастный отец в какой-то мере повинен в том, что случилось. Бабушка взяла ее за руку и засмеялась.

— Вся ли история? — повторила она. — Да, вся, если не считать, что «с тех пор она жила счастливо». Пожалуй, это можно будет когда-нибудь сказать и про Бетси… Агнес, головка у тебя умная. В некоторых отношениях и у тебя также умная голова, Трот, хотя этот комплимент ты заслуживаешь не всегда, — тут она с присущей ей энергией кивнула в мою сторону. — Что же делать теперь? Остается коттедж, который может приносить около семидесяти фунтов в год. Думаю, эти деньги мы, во всяком случае, получим. Так. Это все, что у нас есть, — закончила бабушка, у которой была та же особенность, что и у некоторых лошадей, — неожиданно останавливаться, когда, казалось, они еще долго собирались бежать.

— И есть еще Дик, — продолжала она, помолчав. — У него сотня фунтов в год, но, разумеется, это должно пойти на него самого. Хоть мне известно, что, кроме меня, никто его не ценит, но я скорей рассталась бы с ним, чем тратила на себя его деньги. Как же мы с Тротом проживем на наши средства? Агнес, что ты скажешь?

Тут я перебил ее.

— Мне нужно что-то делать — вот что скажу я.

— Идти в солдаты? — всполошилась бабушка. — Или в матросы? Слышать об этом не хочу! Ты должен стать проктором. С вашего разрешения, сэр, я не желаю, чтобы в нашей семье кого-нибудь колотили по голове!

Я хотел было пояснить, что отнюдь не собирался познакомить нашу семью с таким способом зарабатывать деньги, но Агнес спросила, надолго ли сняты для меня комнаты.

— Вы коснулись самого главного, дорогая, — сказала бабушка. — От этих комнат нам не отделаться по крайней мере еще полгода, разве что их удастся кому-нибудь передать, но я на это не надеюсь. Последний жилец здесь умер. Эта особа в нанковой кофте и фланелевой юбке, уверяю тебя, уморит пятерых жильцов из шести! У меня есть немного наличных денег, и я с тобой согласна, что нам следует дожить здесь только до окончания срока договора, а Дику снять комнатку поблизости.

Я счел своим долгом сказать, что ей будет неудобно здесь жить, пока миссис Крапп ведет непрерывную партизанскую войну; на это бабушка кратко ответила, что при первых же вылазках неприятеля она так огорошит миссис Крапп, что та этого не забудет до конца жизни.

— Я думала о том, Тротвуд, — сказала нерешительно Агнес, — что, если бы у вас было свободное время…

— У меня много свободного времени, Агнес. После четырех-пяти часов дня я ничем не занят, да и утром также… Во всяком случае, у меня уйма свободного времени, — сказал я и почувствовал, что краснею, вспомнив, как часами слонялся по городу и по Норвудской дороге.

— Мне кажется, вы не стали бы возражать против места секретаря? — подойдя ко мне, тихо спросила Агнес, и столько в голосе ее было участия и заботливости, что он и сейчас звучит в моих ушах.

— Возражать, дорогая Агнес?

— Дело в том, — продолжала она, — что доктор Стронг, наконец, решился уйти на покой и переехал в Лондон. Я знаю, он спрашивал папу, не может ли он рекомендовать ему секретаря. Не думаете ли вы, что ему было бы приятней видеть около себя своего любимого ученика, чем кого-нибудь другого?

— Что бы я делал без вас, дорогая Агнес! — вырвалось у меня. — Вы мой добрый ангел. Я уже говорил вам это. Я о вас всегда думаю как о своем добром ангеле.

Ласково засмеявшись, Агнес заметила, что одного доброго ангела (она разумела Дору) вполне достаточно; затем она напомнила, что доктор обычно занимается у себя в кабинете утром и по вечерам и, надо полагать, нам легко будет договориться о часах занятий. Не знаю, чему я был больше рад — возможности зарабатывать себе на хлеб или перспективе работать у моего прежнего учителя. По совету Агнес, я тотчас же написал доктору, выразив желание занять место секретаря и прося принять меня на следующий день в десять часов утра. Я адресовал письмо в Хайгет, — в этом памятном для меня месте он жил, и, не теряя ни минуты, сам отправился на почту.

Где бы ни находилась Агнес, это место всегда носило следы ее неслышного присутствия. Когда я вернулся, бабушкины клетки с птичками были повешены точно так же, как обычно висели они в окне гостиной ее коттеджа, а мое кресло занимало то же место у открытого окна что прежде и бабушкино, куда более покойное кресло; даже привезенный ею круглый зеленый экран был привинчен к подоконнику. Я знал, кто это сделал, ибо казалось, будто все незаметно сделалось само собой, и я немедленно угадал бы, кто расставил мои разбросанные книги в том порядке, в каком, бывало, они стояли в мои школьные годы, — угадал бы даже в том случае, если бы думал, что Агнес далеко-далеко отсюда, и не видел, как она хлопотала над ними и улыбалась, глядя, в каком беспорядке они навалены.

Бабушка отнеслась благосклонно к Темзе (которая в лучах заходящего солнца в самом деле была прекрасна, хотя и не так прекрасна, как море перед ее коттеджем), но не могла примириться с лондонским дымом, утверждая, что он «все проперчивает». Во всех уголках моей квартиры в погоне за этим «перцем» был произведен настоящий переворот, главную роль в котором играла Пегготи; а я наблюдал за этим и думал о том, как много суетится и как мало успевает сделать даже Пегготи и как много успевает Агнес, совсем не суетясь; в это время в дверь постучали.

— Это папа… — сказала Агнес, побледнев. — Он обещал прийти.

Я открыл дверь и впустил не только мистера Уикфилда, но и Урию Хипа. Мистера Уикфилда я уже давненько не видел и (после всех рассказов Агнес) был готов к тому, что он сильно изменился, но все же его вид поразил меня.

Дело было не только в том, что он казался сильно постаревшим, хотя одет был по-прежнему безукоризненно, а также и не в том, что на лице его был нездоровый румянец, выпученные глаза налиты кровью и руки нервически дрожали, причину чего я хорошо знал, наблюдая его в течение нескольких лет. Нельзя сказать, чтобы он утратил свое прежнее благообразие и облик джентльмена, но больше всего ошеломило меня то, что, сохраняя все внешние признаки превосходства, он подчинился Урии Хину — этому воплощению пресмыкательства и подлости. В своих взаимоотношениях они поменялись ролями, и представшее нам зрелище — могущественный Урия и подвластный ему мистер Уикфилд — показалось мне столь мучительным, что я не в силах его описать. Передо мной как будто была обезьяна, взявшая верх над человеком, и я никогда не думал, сколь унизительно это зрелище.

По-видимому, мистер Уикфилд это сам понимал. Войдя в комнату, он остановился, понурив голову, словно ему было стыдно. Но уже через секунду Агнес мягко сказала ему:

— Папа! Вот мисс Тротвуд… И Тротвуд, которого вы давно не видели…

Тогда он подошел к бабушке, сдержанно пожал ей руку и более сердечно пожал руку мне. Покуда это происходило, я увидел на лице Урии отвратительную усмешку. Агнес, мне кажется, тоже ее увидела и отодвинулась от него.

Видела ли все это моя бабушка, или нет — этот вопрос едва ли бы решили без ее помощи ученые физиогномисты. Ни у кого, мне кажется, не могло быть такого непроницаемого лица, когда она этого хотела. Ее лицо было подобно глухой стене, заслонявшей от света все ее мысли до того мгновения, пока она не нарушала молчания; а нарушила она его по своему обыкновению неожиданно.

— Значит так, Уикфилд, — сказала бабушка, и тут он в первый раз посмотрел на нее. — Я рассказала вашей дочке о том, как хорошо распорядилась своими деньгами, потому что не могла больше доверять это вам, видя, что вы заплесневели в деловом отношении. Мы совещались все вместе, и очень успешно. По моему мнению, Агнес стоит целой фирмы…

— Если мне позволят высказать мое скромное мнение, я вполне согласен с мисс Тротвуд и был бы счастлив иметь мисс Агнес компаньоном, — сказал Урия Хип, извиваясь.

— Вы сами компаньон, с вас и этого хватит, — отрезала бабушка. — Как вы поживаете, сэр?

Весьма признательный за этот вопрос, прозвучавший очень резко, мистер Хип неловко подхватил принесенный синий мешок с бумагами и ответил, что поживает он превосходно, крайне благодарен бабушке и надеется, что она поживает точно так же.

— А как вы, юный… я хочу сказать — мистер Копперфилд, — продолжал Урия, — надеюсь, и вы поживаете хорошо? Я в восторге, что вас вижу, мистер Копперфилд, даже и при нынешних обстоятельствах. (Я охотно ему поверил, ибо обстоятельства эти радовали его до крайности.) Конечно, мистер Копперфилд, нынешние обстоятельства не таковы, чтобы ваши друзья не могли пожелать вам ничего лучшего, но не деньги делают человека — человека делают… куда мне с моими ничтожными способностями выразить эту мысль!.. — Он раболепно изогнулся. — Нет, не деньги…

Затем он пожал мне руку, но отнюдь не так, как это делается обычно: находясь на некотором расстоянии от меня, он схватил мою руку, поднял ее и опустил, словно ручку насоса, которой немного побаиваются.

— А как мы выглядим, мистер Копперфилд? — извиваясь, сказал Урия. — Не находите ли, сэр, что у мистера Уикфилда цветущий вид? Время не имеет власти над нашей фирмой, мистер Копперфилд, разве только помогает возвыситься ничтожеству — я имею в виду мою матушку и себя — и… — тут он словно спохватился, — помогает предстать во всей красе… я имею в виду мисс Агнес!

После этого комплимента он стал так невыносимо извиваться, что бабушка, глядевшая на него в упор, наконец, потеряла терпение.

— Вот прах его возьми! Что с ним такое? — сказала она сердито. — Не дергайтесь, сэр!

— Прошу прощенья, мисс Тротвуд! — отозвался Урия. — Я знаю, у вас нервы…

— Оставьте меня в покое, сэр! — воскликнула бабушка, нисколько не смягчившись. — Об этом помалкивайте. Ошибаетесь, нет у меня никаких нервов! Если вы угорь, сэр, так и будьте угрем. Но если вы человек, извольте управлять своими членами! Боже ты мой! — продолжала она с великим негодованием. — Я не желаю сойти с ума от того, что вы здесь передо мной извиваетесь, как змея или как пробочник!

Мистер Хип, как и следовало ожидать, пришел в замешательство от такого взрыва, сила которого усугубилась еще тем, что бабушка в негодовании заерзала в кресле и потрясла головой, словно норовя броситься на Урию или вцепиться в него зубами. Тем не менее он обратился ко мне, и тон его был елейный:

— Я хорошо знаю, мистер Копперфилд, что мисс Тротвуд — леди во всех отношениях превосходная! — очень вспыльчива (я имел удовольствие, мистер Копперфилд, знать ее еще раньше, чем вы, когда был жалким клерком), и вполне естественно, что при перемене обстоятельств она стала гораздо более вспыльчивой. Следует еще удивляться, что этим все и ограничилось! Я пришел только сказать, что, если при нынешних обстоятельствах мы можем быть чем-нибудь вам полезны — моя матушка, или я, или фирма Уикфилд и Хип, — мы будем очень рады… Могу я это сказать? — отнесся он с тошнотворной улыбкой к своему компаньону.

— Урия Хип очень предприимчив в делах, Тротвуд, — сказал мистер Уикфилд каким-то монотонным, сдавленным голосом. — Я вполне с ним согласен. Вы знаете, я давно питаю к вам интерес. Независимо от этого, я целиком согласен с тем, что говорит Урия.

— О, как приятно, когда тебе так доверяют! — сказал Урия и так дернул ногой, что снова рисковал вызвать вмешательство бабушки. — Но я надеюсь, мистер Копперфилд, что мне удается немного облегчить бремя деловых забот мистера Уикфилда.

— Урия Хип приносит мне великое облегчение, — сказал мистер Уикфилд все тем же глухим голосом. — Такой компаньон, Тротвуд, освобождает меня от тягостных тревог.

Я знал: рыжая лисица Урия заставил мистера Уикфилда сказать все это мне, чтобы выставить своего компаньона в таком виде, в каком изобразил его тою достопамятной ночью, когда отравил мой покой. Снова я увидел на его лице тошнотворную улыбку и заметил, как пристально он за мной наблюдает.

— Вы уже уходите, папа? — с беспокойством спросила Агнес. — Не хотите ли пройтись пешком с Тротвудом и со мной?

Вероятно, мистер Уикфилд, прежде чем ответить, бросил бы взгляд на Урию, но тот его предупредил.

— У меня деловое свидание, — сказал он. — Если бы не это, я был бы счастлив побыть с друзьями. Но я оставляю компаньона как представителя фирмы. Ваш покорный слуга, мисс Агнес! Желаю вам здравствовать, мистер Копперфилд! Мое нижайшее почтение мисс Бетси Тротвуд!

Посылая нам воздушные поцелуи громадной рукой и искоса посматривая на нас застывшим, как у маски, взором, он удалился.

Мы уселись и часок-другой вспоминали о счастливой нашей жизни в Кентербери. Оставшись с Агнес, ее отец больше стал походить на прежнего мистера Уикфилда, хотя все же был чем-то подавлен и не мог превозмочь этого чувства. Впрочем, он оживился и с явным удовольствием слушал наши воспоминания о разных мелких эпизодах тогдашней жизни, многие из которых он не забыл. По его словам, когда он снова сидит вот так, как теперь, вместе с Агнес и со мной, как будто возвращаются прежние времена, и он хотел бы, чтобы ничто не менялось. Я уверен, что кроткое лицо Агнес и прикосновение ее руки к его руке творили с ним чудеса.

Бабушка (почти все это время она была чем-то занята с Пегготи в соседней комнате) не захотела выйти с мистером Уикфилдом и Агнес, но настояла на том, чтобы я проводил их туда, где они остановились, и я отправился. Обедали мы вместе. После обеда Агнес села около отца, как в прежние времена, и налила ему вина. Он выпил то, что она налила, но не больше — совсем как ребенок! — и мы сидели втроем у окна до самого вечера. Когда стало темнеть, он прилег на софу, Агнес подложила ему под голову подушку и некоторое время стояла, наклонившись над ним; а когда она вернулась к окну, еще не настолько было темно, чтобы я не мог разглядеть слезы, блестевшие у нее на глазах.

Я призываю небо помочь мне не забыть верную и преданную любовь дорогой Агнес в ту пору моей жизни. Ибо, если бы я забыл, это значило бы, что близок мой конец, а тогда я хотел бы больше, чем когда-либо, помнить о ней! Столько правильных решений она внушила мне, так укрепляла меня своим примером в минуты моей слабости, так благотворно направляла мой пыл, с каким я приступал к еще неясным мне планам (я не ведаю, каким образом, ибо она была слишком скромна и деликатна, чтобы надоедать мне своими советами), что всем в моей жизни я обязан ей — и тем немногим, что сделал я хорошего, и тем, что не натворил много зла.

А как она говорила со мной о Доре, когда мы сидели в сумерках у окна! Как она слушала мои похвалы ей и как хвалила ее сама! Маленькую волшебную фигурку она озарила собственным своим чистым светом, благодаря чему Дора становилась еще более целомудренной, еще более драгоценной для меня. О Агнес, сестра моего детства, если бы я тогда знал то, что узнал много лет спустя!

Когда я вышел на улицу, повстречался мне нищий. И когда я поднял голову к ее окну, думая о спокойных, ангельских глазах Агнес, нищий заставил меня вздрогнуть, повторяя, как эхо, слово, слышанное мною утром:

— Слепой! Слепой! Слепой!