- Рассказ продолжает миссис Катерик
- Рассказ продолжает Уолтер Хартрайт
- I
- II
- III
- IV
- V
- VI
- VII
- Рассказ продолжает Айсэдор Оттавио Балдассар Фоско (Граф Священной Римской Империи, Кавалер большого Креста и Ордена Бронзовой Короны, Постоянный Гроссмейстер Мальтийских Масонов Месопотамии, Почетный Атташе при Общеевропейском Союзе Благоденствия и т. д., и т. д., и т. д.)
- Рассказ продолжает Уолтер Хартрайт
- I
- II
- III
- Примечания
Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
Рассказ продолжает миссис Катерик
Сэр, Вы не вернулись, как обещали. Но я уже знаю вчерашнюю новость и пишу, чтобы уведомить Вас об этом. Заметили ли Вы что-нибудь особенное в моем лице, когда уходили? Я тогда думала про себя: не настал ли наконец день его погибели — и не Вы ли тот избранный, через которого он погибнет? Так оно и случилось.
Как я слышала, Вы были настолько малодушны, что пытались спасти его. Если б Вам это удалось, я считала бы Вас своим врагом. Вам это не удалось, и я считаю Вас своим другом. Ваши расспросы спугнули его, и он забрался ночью в ризницу. Ваши расспросы, без Вашего ведома и против Вашего желания, послужили делу моей ненависти и утолили мою многолетнюю жажду мести. Благодарю Вас, сэр, хотя Вы и не нуждаетесь в моей благодарности.
Я чувствую себя обязанной человеку, свершившему это. Чем я могу отплатить Вам? Если бы я была еще молода, я сказала бы Вам: «Приходите, обнимите и поцелуйте меня, если хотите». Я пошла бы даже на это — и Вы бы не отказались от меня, сэр, нет, не отказались бы лет двадцать назад. Но теперь я уже старая женщина. Что ж! Я удовлетворю Ваше любопытство и отблагодарю Вас таким путем. Когда Вы приходили ко мне, Вам чрезвычайно хотелось узнать кое-что из моих личных дел — личных моих дел, о которых при всей Вашей проницательности Вы никогда не могли бы узнать без моей помощи, личных моих дел, о которых Вам ничего не известно даже сейчас. Вы их узнаете, Ваша любознательность будет удовлетворена. Я постараюсь сделать все, что в моих силах, чтобы угодить Вам и доставить удовольствие, мой достойный уважения молодой друг!
Вы, наверно, были еще маленьким мальчиком в 1827 году. А я была в то время красивой молодой женщиной и жила в Старом Уэлмингаме. Я была замужем за жалким глупцом. А также имела честь быть знакомой (неважно, каким образом) с неким джентльменом (неважно, с кем). Я не назову его. Зачем? Имя, которое он носил, не принадлежало ему. У него никогда не было имени: теперь Вы знаете это так же хорошо, как и я.
Лучше я расскажу Вам, как он добился моего расположения. У меня всегда были вкусы настоящей леди, и он потворствовал им — иными словами, он восхищался мной и делал мне подарки. Ни одна женщина не может устоять перед восхищением и подарками, особенно перед подарками. Конечно, в том случае, если эти подарки именно такие, как ей хочется. Он был достаточно сообразителен, чтобы понимать это. Большинство мужчин это понимают. Естественно, он хотел чего-то взамен, как и все мужчины. И как Вы думаете — чего бы? Сущей безделицы: всего только ключа от ризницы нашей старой приходской церкви да ключа от шкафа, который там стоял, но так, чтобы мой муж ничего об этом не знал. Когда я спросила, почему он хочет, чтобы я достала ему ключи таким скрытым путем, он, конечно, солгал мне. Он мог бы и не лгать — я все равно ему не поверила. Но мне нравились его подарки, и мне хотелось получать их и в дальнейшем. Вот я и достала ему ключи по секрету от мужа и стала наблюдать за ним по секрету от него самого. Один раз, другой, третий, а на четвертый я его накрыла с поличным.
Я никогда не была сверхщепетильной в делах, которые меня не касались, и мне было решительно все равно, что в своих интересах он прибавил еще одну свадьбу к другим свадьбам, записанным в метрическую книгу.
Конечно, я знала, что это нехорошо, но мне-то ведь от этого никакого вреда не было, поэтому не стоило поднимать из-за этого шумиху. А у меня уже были золотые часы с цепочкой, не первые, — и он обещал мне часы из Лондона только за день до того. Это были уже третьи часы, и самые лучшие. Если б я знала, как закон смотрит на подобное преступление и как закон его карает, я бы, конечно, позаботилась о себе как должно и сразу выдала бы его. Но я ничего не знала и мечтала о золотых часах. Я поставила только одно условие: он должен мне все рассказать. Его дела интересовали меня тогда не меньше, чем мои дела интересуют Вас теперь. Он согласился на мое условие, почему — Вы сейчас узнаете.
Вот что я от него услышала, хотя он не очень-то охотно рассказывал об этом. Кое-что я вытянула из него уговорами, кое-что настойчивыми вопросами. Мне хотелось знать всю правду, и, по-моему, я ее знаю.
Он знал не больше, чем другие, о том, как обстоят дела между его отцом и матерью, пока мать его не умерла. Тогда отец во всем ему признался и обещал сделать для сына все что мог. Он умер, ничего не сделав — не оставив даже завещания. Сын (кто его осудит за это?) позаботился о себе сам. Он сразу же приехал в Англию и вступил во владение имениями. Никто не заподозрил, что он не имеет на это никакого права, никто не сказал ему «нет». Его отец с матерью всегда жили, как муж с женой, — никто из тех немногих, кто был знаком с ними, не подозревал, что они не женаты. Настоящим наследником (если б правда была обнаружена) являлся дальний родственник его отца, которому и в голову не приходило, что он может быть наследником. Когда отец «того» умер, он плавал в каких-то океанах. Пока что мой знакомый не встретился ни с какими затруднениями — он вступил во владение наследством, будто так и полагалось. Но заложить свое имение он не мог. Это было не так-то просто. От него требовались две вещи: одна — метрическое свидетельство о его рождении, а вторая — свидетельство о браке его родителей. Метрическое свидетельство о рождении было легко достать — он родился за границей, и метрика у него была в полном порядке. Второе было труднее, это и привело его в Старый Уэлмингам.
Он поехал бы вместо Старого Уэлмингама в Нолсбери, если б не одно соображение. Его мать жила там до того, как познакомилась с его отцом. Она проживала под своей девичьей фамилией, а на самом деле была уже замужем, в Ирландии, где ее муж всячески ее обижал, а потом и вовсе бросил — ушел к другой женщине. Это все правда — сэр Феликс сам сказал своему сыну, что только по этой причине он и не мог жениться на его матери. Вы, наверно, удивляетесь, почему сын, зная, что его родители познакомились в Нолсбери, не сыграл штуку с метрической книгой в той церкви, где его родителям полагалось бы обвенчаться. Но дело в том, что священник, который служил в церкви в Нолсбери еще в 1803 году (когда его родители должны были бы пожениться, чтобы их брак совпадал с его метрикой о рождении), был еще жив в 1827 году, когда он приехал получать свое незаконное наследство. Это неприятное обстоятельство и заставило его искать возможности совершить подлог в другом месте, по соседству с нами. Прежний священник нашей церкви умер за несколько лет до этого, и здесь опасности не было.
Старый Уэлмингам устраивал его больше, чем Нолсбери. Его отец увез его мать из Нолсбери и жил с ней неподалеку от нас, в большом доме у самой реки. Люди, знавшие, что он любил уединение, когда был холостым, не удивлялись, что он и женатый продолжает сохранять прежние привычки. Если б он не был уродом, его уединенная жизнь с молодой женой могла бы показаться подозрительной. Но никого не удивляло, что он продолжал прятать от всех свое уродство. Он жил в наших местах, пока не унаследовал Блекуотер-Парк. По прошествии двадцати четырех лет кто мог заподозрить (священник-то наш умер!), что свадьбу он не отпраздновал столь же уединенно, как прожил всю свою прежнюю жизнь, и что не обвенчался в церкви Старого Уэлмингама?
Вот почему его сын решил, что Старый Уэлмингам — наилучшее место, чтобы ради собственной выгоды втайне исправить положение вещей. Вы, может быть, удивитесь, когда я скажу вам, что он подделал запись в метрической книге неожиданно для самого себя и что мысль об этом пришла ему в голову под влиянием минуты.
Сначала он хотел просто вырвать страницу на подходящем месте и уничтожить ее, а потом поехать в Лондон и сказать тамошним юристам, чтобы они сами добыли ему свидетельство о браке его родителей, конечно указав соответствующее число и год. Никто после этого не заподозрил бы, что его отец и мать были не обвенчаны. Но он не был уверен, одолжат ему денег при этих обстоятельствах или нет. Во всяком случае, если б встал вопрос о его законных правах на титул и поместье, ответ у него был наготове.
Когда в руках у него оказалась метрическая книга — он стал ее просматривать и увидел незаполненное место на одной из страниц за 1803 год, очевидно оттого, что следующая длинная брачная запись не помещалась там и поэтому ее записали вверху на следующей странице. При виде этого пустого места его планы изменились. Перед ним была возможность, которой он никогда не ожидал, о которой и не мечтал, и он ею воспользовался — вы знаете, каким образом. Для того чтобы его собственная метрика совпадала с записью о браке его родителей, ему нужен был июль месяц. А пустое место было на сентябрьской странице. Но в случае каких-либо вопросов он всегда мог сказать, что родился семимесячным.
Я была так глупа, что, когда он рассказал мне свою историю, мне стало жаль его. Как раз на это он и рассчитывал, как Вы дальше увидите. Я сочла, что судьба поступила с ним жестоко. Он был не виноват в том, что его отец и мать не поженились, а они не были женаты тоже не по своей вине. Даже более разборчивая женщина, чем я, — женщина, которой не так страстно хотелось бы золотых часов с цепочкой, и она нашла бы для него оправдание. Во всяком случае, я держала язык за зубами и помогла ему скрыть то, что он сделал.
Какое-то время он употребил на то, чтобы подделать чернила (он все смешивал их в разных моих пузырьках) и почерк. Наконец это ему удалось, и он сделал из своей матери порядочную женщину, а она была уже в могиле! Пока что я не отрицаю, что он вел себя по отношению ко мне довольно честно, не жалея расходов. Он подарил мне часы с цепочкой — они были великолепной работы и очень дорого стоили. Они до сих пор у меня и ходят прекрасно.
Прошлый раз Вы сказали, что миссис Клеменс поделилась с Вами всем, что знала. В таком случае, мне незачем описывать Вам ложный скандал, из-за которого я пострадала — пострадала невинно, я это утверждаю! Вы знаете так же хорошо, как и я, что за чепуху вбил себе в голову мой муж, когда проведал о моих свиданиях и секретах с этим прекрасным джентльменом. Но Вы не знаете, чем все это кончилось между этим прекрасным джентльменом и мною. Читайте дальше и судите сами о его поведении.
Первые слова, которые я ему сказала, когда увидела, как повернулось дело, были: «Оправдайте меня! Снимите с моей репутации пятно, которого, как вы знаете, я не заслужила. Я не требую, чтобы вы во всем открылись моему мужу, — только скажите ему под честным словом джентльмена, что он неправ и что я не виновата в том, в чем он меня подозревает. Сделайте для меня хотя бы это после всего того, что я для вас сделала». Он наотрез отказался. Он мне прямо заявил, что ему выгодно, чтобы мой муж и все соседи верили в эту ложь, потому что тогда они не заподозрят правду. Но я не сдавалась и сказала ему, что в таком случае муж мой и все остальные узнают правду из моих собственных уст. Ответ его был немногословен: если я проговорюсь и погублю его, я сама погибну вместе с ним.
Да! Вот к чему это все привело. Он обманул меня. Он не сказал мне, чем я рискую, помогая ему. Он воспользовался моим неведением, он обольстил меня своими подарками, он растрогал меня своей историей, а в результате сделал меня своей сообщницей. Он весьма хладнокровно заявил мне об этом и кончил тем, что впервые сказал мне о страшной каре за это преступление. В те дни закон не был столь благодушным, как теперь. Вешали не только убийц и с женщинами-преступницами не обращались, как с дамами, попавшими в несчастье. Признаюсь, он напугал меня, подлый самозванец! Презренный негодяй! Вы понимаете теперь, как я его ненавидела? Понимаете, почему я взяла на себя труд — взяла с благодарностью! — удовлетворить любопытство молодого джентльмена, который выведал его тайну!
Но продолжаю. Он не был настолько глуп, чтобы доводить меня до полного отчаяния. Такую женщину, как я, небезопасно было загонять в угол, доводить до крайности, — он понимал это и благоразумно постарался пойти на мировую, успокаивая меня предложениями относительно моего будущего.
Я заслужила некоторое вознаграждение (так он любезно выразился) за услугу, ему оказанную, и некоторого возмещения (так он милостиво прибавил) за все, что я выстрадала. Он был готов (великодушный проходимец!) выплачивать мне ежегодное содержание (раз в три месяца) на двух условиях. Во-первых, я должна была молчать — ради самой себя так же, как и ради него. Во-вторых, я никогда не должна была уезжать из Уэлмингама, не дав ему предварительно знать об этом и не получив его разрешения. В Уэлмингаме мне не пришлось бы откровенно посплетничать за чашкой чая с моими приятельницами-соседками. В Уэлмингаме он всегда знал, где меня найти. Второе условие было нелегким, но я согласилась. Что мне оставалось делать? Я была совершенно беспомощна, а в будущем на моих руках должна была оказаться новая обуза — ребенок. Что мне оставалось делать? Положиться на милость моего мужа-глупца, который затеял весь этот скандал против меня? Да ни за что на свете! К тому же обещанное ежегодное содержание было вполне приличным. Я согласилась. И стала жить лучше. Мой дом стал лучше, мои ковры стали лучше, чем дома и ковры других женщин, которые закатывали глаза под потолок при виде меня. Добродетель в наших местах ходила в ситцевых платьях, я носила шелковые!
Вот я и приняла его условия, стараясь использовать их как можно разумнее, и начала битву с моими достопочтенными соседями, не сдаваясь и не уступая. По прошествии известного времени я одержала победу, как вы изволили видеть сами. Как я все эти годы хранила его тайну (и свою), и вкралась ли мне в доверие дочь моя, покойная Анна, и поделилась ли я с ней его тайной, — эти вопросы, как я предполагаю, тоже Вас интересуют.
Ну так вот — я так Вам благодарна, что ни в чем не могу отказать. Я начну новую страницу и сразу же отвечу на эти вопросы. Но извините меня, мистер Хартрайт, — сначала мне придется выразить вам свое удивление по поводу Вашего интереса к моей покойной дочери. Мне это непонятно! Если вас интересуют подробности ее детства, обратитесь к миссис Клеменс, она знает об этом больше, чем я. Поймите, прошу вас, что я не питала чрезмерной привязанности к моей покойной дочери. С первых до последних дней она была обузой для меня, да к тому же в голове у нее с детства было не все в порядке. Вы любите прямоту — надеюсь, Вы сейчас довольны.
Не стоит затруднять Вас подробностями относительно моего прошлого. Скажу только, что со своей стороны я выполняла условия и довольствовалась моим приличным содержанием, получая его аккуратно четыре раза в год.
Время от времени я уезжала из города на короткое время, всегда предварительно испрашивая разрешения у моего владыки и хозяина и обычно получая это разрешение. Как я вам уже говорила, он был достаточно умен, чтобы не выводить меня из терпения. Он мог всецело рассчитывать, что я буду держать язык за зубами, хотя бы ради самой себя. Одной из моих самых длительных поездок была поездка в Лиммеридж. Я отправилась туда ухаживать за больной двоюродной сестрой, которая в то время умирала. По слухам, у нее водились деньги, и я решила (на случай, если б что-нибудь в будущем помешало мне получать свое содержание), что неплохо было бы обеспечить себя и с этой стороны. Но вышло, что я старалась напрасно, мне ничего не досталось, так как у нее ничего и не было.
Я взяла Анну с собой. У меня бывали иногда свои причуды в отношении этого ребенка, и подчас я начинала ревновать к влиянию на нее этой миссис Клеменс. Миссис Клеменс никогда не нравилась мне. Она всегда была ничтожной, пустоголовой, робкой женщиной, что называется, прирожденной горемыкой, — и время от времени я не отказывала себе в удовольствии досадить ей, отбирая у нее Анну. Не зная, что делать с моей дочерью, пока я ухаживаю за своей родственницей в Кумберленде, я отдала ее в школу в Лиммеридже. Владелица поместья, миссис Фэрли (на редкость некрасивая женщина, которой удалось подцепить самого красивого мужчину в Англии), чрезвычайно позабавила меня тем, что очень привязалась к моему ребенку. Вследствие этого девочка ничему в школе не научилась. В Лиммеридже с ней всячески носились и баловали. Они вбивали ей в голову разную чушь и, между прочим, внушили ей, что она должна носить только белое. Я терпеть не могла белый цвет и всегда любила яркие краски. Я решила выбить эту дурь у нее из головы, как только мы вернемся домой.
Как это ни странно, дочь моя решительно воспротивилась мне. Если уж ей, бывало, взбредет что на ум, — она упряма, как осел, и от своего не отступится, как это бывает и с другими полоумными. Мы с ней наконец совсем поссорились, и миссис Клеменс, которой это, видимо, было не по душе, предложила взять Анну с собой в Лондон с тем, чтобы та осталась жить у нее. Если б миссис Клеменс не была на стороне Анны, когда та изъявила желание одеваться только в белое, я бы, пожалуй, согласилась. Но миссис Клеменс стала мне еще противнее из-за того, что шла наперекор мне, а я твердо решила, что Анна не будет ходить в белом, поэтому я сказала «нет» наотрез, окончательно. Дочь моя осталась при мне — в результате этого произошла первая серьезная стычка с моим приятелем по поводу его тайны.
Это случилось долгое время спустя после того, о чем я Вам сейчас рассказала. Я обосновалась в новом городе и прожила там уже много лет, неуклонно восстанавливая свою репутацию и постепенно завоевывая положение среди уважаемых лиц города. То, что дочь моя жила при мне, надо сказать — очень этому способствовало. Ее безответность и прихоть одеваться в белое вызывали некоторую симпатию. Я перестала противиться ее капризу. Кое-что из этой симпатии должно было перепасть и на мою долю. Так оно и было. Я считаю, что именно с этого времени мне предложили арендовать два лучших места в церкви, а после этого священник впервые мне поклонился.
Так вот, однажды утром я получила письмо от этого высокородного джентльмена (ныне покойного) в ответ на мое, в котором я его предупреждала, согласно условию, о своем намерении немного проехаться для перемены обстановки.
Очевидно, когда он получил мое письмо, его наглость взяла верх над его благоразумием, — он ответил мне отказом в таких оскорбительных выражениях, что я потеряла всякое самообладание и отозвалась о нем в присутствии моей дочери как о «низком самозванце, которого я могла бы погубить на всю жизнь, если б разжала рот и выдала его тайну». Только это я и сказала. Я тут же спохватилась при виде выражения лица моей дочери, которая с жадным любопытством смотрела на меня. Я немедленно приказала ей выйти из комнаты, пока я не успокоюсь.
Признаюсь, не очень-то весело было у меня на душе, когда я поразмыслила над своей опрометчивостью. В тот год Анна была еще более странной и полоумной, чем обычно. Я пришла в ужас, когда подумала, что она может случайно повторить мои слова в городе и упомянуть при этом его имя, если кто из любопытства станет ее расспрашивать. Я сильно испугалась возможных последствий. Дальше этого мои страхи не шли. Я была совершенно не подготовлена к тому, что произошло в действительности, — на следующий же день.
На следующий день он без всякого предупреждения явился ко мне.
С первых же его слов мне стало ясно, что, несмотря на свою самоуверенность, он весьма раскаивается в своем дерзком ответе на мою просьбу и что он приехал — в очень дурном настроении — наладить наши отношения, пока еще не поздно. Заметив в комнате мою дочь (я боялась отпускать ее от себя после того, что случилось накануне), он приказал ей выйти. Они оба не очень-то любили друг друга, а тут, боясь накидываться на меня, он сорвал свое настроение на ней.
— Оставьте нас! — сказал он ей через плечо.
Она посмотрела на него тоже через плечо и не пошевельнулась.
— Вы слышите? — заорал он. — Уходите из комнаты!
— Говорите со мной вежливым тоном, — говорит она, вся вспыхнув.
— Прогоните эту идиотку! — говорит он, глядя в мою сторону.
У нее всегда была дурацкая привычка носиться со своим чувством собственного достоинства, и слово «идиотка» вывело ее из себя. Прежде чем я могла вмешаться, она яростно кинулась к нему.
— Сейчас же просите у меня прощения, — говорит она, — а не то я вам покажу! Я выдам вашу тайну! Я могу погубить вас на всю жизнь, если только пожелаю!
Мои слова! Она повторила их именно так, как я их произнесла накануне. Он онемел от гнева и стал белый, как бумага, на которой я сейчас пишу, а я поскорее вытолкала ее из комнаты. Когда он пришел в себя…
Нет. Я слишком почтенная женщина, чтобы повторить то, что он сказал, когда пришел в себя. Мое перо — это перо члена церковной общины, подписчицы на проповеди «В вере мое спасение». Можно ли ждать от меня, чтобы я повторяла подобные выражения? Представьте себе неистовые, бешеные ругательства самого отъявленного разбойника в Англии. Вернемся скорей к тому, чем все это кончилось.
Как вы, наверное, уже угадали, это кончилось тем, что из самосохранения он настоял на водворении ее в сумасшедший дом.
Я пробовала успокоить его. Я ему сказала, что она просто повторила, как попугай, слова, случайно сорвавшиеся с моего языка. Я уверяла его, что она ничего не знает про его тайну, ибо я ей ничего не рассказала. Я объясняла, что она, как дура, притворилась назло ему, что знает то, чего на самом деле не знала, — она только хотела пригрозить ему и отомстить за его невежливое с ней обращение. Я говорила ему, что мои безрассудные слова дали ей возможность причинить ему неприятность, которую ей давно хотелось ему причинить. Я напомнила ему о других ее странностях, о том, что слабоумные иногда заговариваются, как он и сам это знал. Все было бесполезно. Он не верил моим клятвам, он был убежден, что я целиком выдала его тайну. Короче, он и слушать ничего не хотел и твердил, что ее необходимо упрятать в сумасшедший дом.
При этих обстоятельствах я исполнила свой долг матери.
— Никаких бесплатных больниц, — сказала я. — Я не допущу, чтобы ее помещали в бесплатную больницу. В частную лечебницу, если уж вам так угодно. У меня есть свои материнские чувства и установившаяся репутация в этом городе, — я согласна только на частную лечебницу, на такую, какую мои уважаемые соседи выбрали бы для своих умалишенных родственников.
Хотя я и не питала чрезмерной любви к своей дочери, у меня было надлежащее чувство собственного достоинства и приличествующая мне гордость матери. Благодаря моей твердости и решительности позор благотворительности никогда не запятнал моего ребенка.
Настояв на своем (это удалось мне довольно легко благодаря разным льготам при помещении пациентов в частные лечебницы), я не могу не признать, что интернирование Анны имело свои преимущества. Во-первых, за ней был прекрасный уход и с ней обращались, как с леди (я позаботилась, чтобы в городе узнали об этом). Во-вторых, ее удалили из Уэлмингама, где она могла вызвать разные ненужные толки и расспросы, если бы повторила мои неосторожные слова.
То, что ее отдали под надзор, имело только одно отрицательное последствие. Ее пустое хвастовство по поводу того, что она будто бы знает его тайну, превратилось в настоящую манию. Она была достаточно хитра, чтобы сразу понять, что своими словами, сказанными ею назло человеку, оскорбившему ее, она и в самом деле серьезно его испугала. Она была достаточно сообразительна, чтобы понять, какую он играл роль в ее интернировании. Когда ее увозили в лечебницу, она впала в страшную ярость, а когда ее туда привезли, первым, что она сказала сиделкам, когда ее немного успокоили, было: «Я знаю его тайну, и я его погублю, когда настанет время».
Возможно, то же самое она сказала и Вам, когда вы легкомысленно помогли ее побегу. Она, конечно, сказала об этом (как я слышала) той несчастной женщине, которая вышла замуж за нашего приятного, любезного безыменного джентльмена (недавно умершего). Если б Вы или сия незадачливая леди внимательно порасспросили мою дочь и настояли, чтобы она объяснила свои слова, Вы убедились бы, что она ничего конкретного не могла бы Вам сказать, и с нее сразу слетела бы спесь. Вы убедились бы, что я пишу Вам чистую правду. Она знала, что существует какая-то тайна, она знала, чья это тайна, она знала, кто пострадает, если тайна откроется, но, кроме этого, ничего не знала. Ей нравилось строить из себя важную персону и хвастать, но она ничего не знала до самой своей смерти.
Удовлетворила ли я Вашу любознательность? Во всяком случае, я приложила к этому все старания. Право, мне ничего не остается добавить ни о себе самой, ни о своей дочери. Мои тяжелые обязанности по отношению к ней полностью закончились, когда ее благополучно поместили в лечебницу. Указания, касающиеся этого вопроса, были однажды вручены мне. Я переписала их и отослала в ответ на письмо какой-то мисс Голкомб. Она интересовалась моей дочерью, очевидно наслушавшись разного вранья от некоего джентльмена, привыкшего к вранью. И после того как моя дочь убежала из сумасшедшего дома, я сделала все, что было в моих силах, чтобы отыскать ее и воспрепятствовать разным неприятностям, которые она могла наделать. Я также наводила справки в той местности, где ее будто бы видели. Но все эти пустяки не могут представлять для Вас интереса после всего того, что Вы уже услышали.
До сих пор я писала Вам в духе полного дружелюбия. Но, заканчивая письмо, не могу не присовокупить серьезного упрека по Вашему адресу.
Во время нашего свидания Вы дерзко намекнули на происхождение моей дочери, как если б этот вопрос вызывал у Вас какие-то сомнения. С вашей стороны это было чрезвычайно невежливо и неприлично! Если мы с Вами снова встретимся, будьте любезны не забывать, что я не потерплю никаких намеков. Добропорядочность моей репутации выше подозрений, и моральные устои Уэлмингама (как любит выражаться мой друг священник) не должны оскверняться никакими беспринципными и развязными разговорами подобного рода. Если Вы разрешили себе усомниться в том, что мой муж был отцом Анны, Вы нанесли мне грубое оскорбление. Если Вы чувствовали и продолжаете чувствовать безнравственное любопытство по этому поводу, советую Вам в Ваших собственных интересах его унять — раз и навсегда. По эту сторону могилы, мистер Хартрайт, что бы ни случилось с нами в загробной жизни, Ваше любопытство никогда не будет удовлетворено.
Возможно, после того, что я сейчас сказала, Вы сочтете необходимым прислать мне письмо с извинениями. Сделайте это. Я отнесусь к нему благосклонно. Я пойду еще дальше — если Вы захотите повидать меня вторично, я приму Вас. Хотя мои материальные обстоятельства и не пострадали от недавнего происшествия, они позволяют мне пригласить Вас всего только на чашку чая. Как я Вам уже говорила, я всегда жила по средствам и за последние двадцать лет сэкономила достаточно, чтобы прожить остаток моей жизни вполне безбедно. Я не собираюсь уезжать из Уэлмингама. В этом городе мне осталось еще кое-чего добиться. Как Вы видели, священник со мной здоровается. Он женат, и жена его менее вежлива, чем он. Я намереваюсь вступить в благотворительную общину «Доркас» и заставить жену священника также здороваться со мной.
Если Вы почтите меня своим визитом, имейте в виду — мы будем вести разговор только на общие темы. Всякое умышленное напоминание об этом письме будет бесполезным. Я решительно откажусь от него. Улики погибли при пожаре, я знаю. Но считаю, что предосторожности никогда не бывают излишними.
В силу этого здесь не называют никаких имен и подписи не будет. Почерк всюду измененный, и я сама отнесу письмо при обстоятельствах, исключающих всякую возможность доискаться, что оно исходит от меня. У Вас нет причин жаловаться на все эти меры предосторожности. Они не помешали мне изложить здесь сведения, которые Вам так хотелось иметь, ввиду особой моей снисходительности к Вам, которую бесспорно Вы заслужили. Чай у меня подают ровно в половине шестого, и мои гренки с маслом никого не ждут.
Рассказ продолжает Уолтер Хартрайт
I
Когда я прочитал бесцеремонное послание миссис Катерик, моим первым побуждением было уничтожить его. Грубое, наглое с первого до последнего слова, оно с возмутительной настойчивостью связывало меня с катастрофой, к которой я не имел никакого отношения, и со смертью, которую, рискуя собственной жизнью, я хотел предотвратить. Оно вызвало во мне глубокое отвращение. Я хотел было уже изорвать его, когда одно соображение удержало меня, и я решил сохранить письмо еще на некоторое время.
Это соображение не было никоим образом связано с сэром Персивалем. Сведения, сообщенные мне миссис Катерик, только подтверждали мои ранние догадки.
Он совершил свой подлог именно так, как я это предполагал. Молчание миссис Катерик относительно дубликата метрической книги в Нолсбери подтвердило мою мысль о том, что ни она, ни сэр Персиваль не подозревали о его существовании. Им никогда не приходило в голову, что их преступление можно разоблачить путем сравнения подлинника метрической книги с ее копией. Но само преступление больше не интересовало меня. Я решил сохранить письмо, ибо оно могло понадобиться в будущем для выяснения последней тайны, все еще неразгаданной мною, — о происхождении Анны Катерик. Кто же был ее отцом? В письме ее матери были две или три фразы, над которыми стоило поразмыслить на досуге. А сейчас я был слишком занят своей главной задачей и не мог ничем отвлекаться. Но вопрос этот продолжал меня интересовать. Я был уверен, что со временем узнаю, кто был отцом несчастной, которая покоилась теперь рядом с миссис Фэрли.
Я запечатал письмо и тщательно спрятал его, чтобы снова перечитать, когда настанет время.
Завтра был мой последний день в Хемпшире. Побывав у мирового судьи в Нолсбери и на судебном дознании в Уэлмингаме, я мог вернуться в Лондон дневным или вечерним поездом.
На следующее утро я снова пошел на почту, где письмо от Мэриан ожидало меня, как обычно. Когда мне его вручили, оно показалось мне очень легким по весу. Встревоженный этим, я распечатал его. В конверте была только узкая полоска бумаги, сложенная вдвое. Торопливым почерком было написано:
«Возвращайтесь как можно скорее. Нам пришлось переехать. Приезжайте прямо на Гоуверз-Уолк, Фулем Э 5. Я буду ждать вас. Не беспокойтесь о нас — мы живы и здоровы. Но возвращайтесь! Мэриан».
Известие, заключавшееся в этих строках, известие, которое я мгновенно связал с какой-то новой попыткой графа Фоско причинить нам вред, потрясло меня. Я застыл на месте, комкая письмо в руках. Что случилось? Какое коварное злодеяние задумал и совершил граф в мое отсутствие? Прошла целая ночь с той минуты, как Мэриан отослала свою записку, — пройдет еще много часов, пока я смогу вернуться к ним. Новое несчастье, о котором я еще не знаю, возможно, уже постигло их. А я должен оставаться здесь, за столько миль от них, прикованный к месту по распоряжению судебных властей!
Не знаю, к чему привели бы мои тревоги и волнения, возможно, я забыл бы о долге и чести, если б не моя вера в Мэриан. Только сознание, что я могу всецело положиться на нее, помогло мне немного успокоиться и придало мне мужество терпеливо ждать. Судебное дознание было моим первым препятствием к немедленному возвращению в Лондон. В назначенный час я пришел в суд. Присутствие мое было формально необходимо, но на этот раз меня даже не вызывали. Эта никому не нужная досадная отсрочка была тяжелым испытанием, хотя я старался отвлечься, прислушиваясь как можно внимательнее к происходящему на суде.
В числе присутствовавших был и лондонский поверенный покойного — мистер Мерримен, но он ничем не мог помочь следствию. Он заявил, что чрезвычайно удивлен и потрясен случившимся, но не может пролить никакого света на таинственные обстоятельства этого дела. В промежутках между вызовами свидетелей он подсказывал следователю вопросы, который тот, в свою очередь, задавал потом свидетелям, но и это не дало никаких результатов. После тщательного, настойчивого опроса многих лиц, знавших сэра Персиваля, опроса, продолжавшегося около трех часов, присяжные вынесли обычный вердикт: смерть в результате несчастного случая. К этому присовокупили официальное заявление, в котором говорилось, что следствием не установлено, как и кем были похищены ключи, отчего произошел пожар и с какой целью покойный проник в ризницу. На этом судебное дознание закончилось. Поверенному покойного поручили позаботиться о погребении сэра Персиваля. Свидетели могли считать себя свободными.
Не теряя ни минуты драгоценного времени, я расплатился по счету в отеле и нанял экипаж для поездки в Нолсбери. Какой-то джентльмен, стоявший около меня и видевший, что я собираюсь ехать в Нолсбери, вежливо обратился ко мне с просьбой разрешить ему ехать со мной, так как он живет в тех местах. Конечно, я ответил согласием.
По дороге мы, естественно, говорили на тему, интересовавшую в те дни всех местных жителей.
Мой новый знакомый хорошо знал поверенного по делам покойного сэра Персиваля. Он обсуждал с мистером Меррименом положение дел умершего баронета и вопрос о наследстве. Материальные затруднения сэра Персиваля были широко известны во всем графстве, — поверенному не оставалось ничего другого, как признать этот факт. Сэр Персиваль погиб, не оставив завещания, но даже если б он его и оставил, все состояние, унаследованное им от жены, уже пошло на погашение его долгов. Наследником поместья был его дальний родственник, который командовал кораблем, принадлежащим Англо-Индийской компании. Наследство, которое он теперь получал, было сильно отягощено долгами, но само поместье со временем, если капитан будет бережлив, может приносить большие доходы, и в будущем он мог стать весьма состоятельным человеком.
Хотя я был поглощен мыслью о возвращении в Лондон, это сообщение, подтвердившееся в дальнейшем, было для меня очень ценным. Я мог считать, что мое молчание относительно подлога, совершенного сэром Персивалем, вполне оправдано. Тот, чьи права он узурпировал, должен был теперь унаследовать поместье. Доход от Блекуотер-Парка, по праву принадлежащий одному ему за последние двадцать три года, был растрачен до последней копейки покойным сэром Персивалем. Вернуть этот доход было невозможно. Если б я огласил свое открытие, это никому не принесло бы никакой пользы. Продолжая хранить молчание, я скрывал подлинное лицо человека, который обманным путем женился на Лоре. Ради нее я счел за лучшее молчать. Ради нее я, рассказывая всю эту историю, называю всех ее участников вымышленными именами.
Я расстался со своим случайным спутником близ Нолсбери и сразу же отправился к мировому судье. Как я и предполагал, никто не явился предъявить мне обвинение. Нужные формальности были соблюдены, и меня отпустили. Когда я выходил из городской ратуши, мне подали письмо от мистера Доусона. Он писал, что дела задержали его, поэтому он не смог приехать и лично подтвердить мне свою готовность оказать мне всяческую помощь, если б она мне понадобилась. Я тут же написал ему в ответ о своей искренней благодарности и о том, что сожалею о невозможности повидать его, ибо по неотложным делам должен сегодня же вернуться домой.
Через полчаса экспресс мчал меня в Лондон.
II
Было около десяти часов вечера, когда я доехал до Фулема и разыскал дорогу в Гоуверз-Уолк.
Лора и Мэриан встретили меня у дверей. Мне кажется, что до этой минуты мы сами не сознавали, как крепки те узы, которые связывали нас троих. Наша встреча была такой радостной, будто разлука длилась много месяцев, а не несколько дней. У Мэриан было измученное, озабоченное лицо. Как только я увидел ее, я понял, кто принял на себя все удары судьбы и нес на своих плечах все заботы в мое отсутствие. Лора выглядела несравненно лучше и оживленнее, чем раньше. Мне стало ясно, что Мэриан тщательно скрыла от нее страшную смерть в Старом Уэлмингаме и настоящие причины нашего теперешнего переезда со старой квартиры.
Перемена обстановки, по-видимому, очень обрадовала и заинтересовала Лору. Она сочла, что у Мэриан явилась счастливая мысль устроить мне сюрприз — переехать из тесного, шумного, многолюдного городского квартала в тихое, тенистое загородное местечко близ реки. У нее было много планов на будущее — она говорила о рисунках, которые ей предстояло закончить, о новых покупателях и заказчиках, которых я разыскал, о шиллингах и пенсах, которые она скопила, и, показав мне свой туго набитый кошелек, гордо предложила мне взвесить его на руке. Для меня было радостным сюрпризом увидеть, как она похорошела и поправилась, — я этого не ждал. Я был обязан столь неожиданным счастьем мужеству Мэриан, преданности Мэриан.
Когда мы с Мэриан остались одни и могли откровенно поговорить обо всем, я попытался выразить ей благодарность и восхищение, которые переполняли мое сердце. Но благородная, великодушная Мэриан не пожелала и слушать меня. Святое женское самоотречение, отдающее все, ничего не требуя взамен, было присуще ей всегда и во всем.
— Я бы написала вам более обстоятельно, — сказала она, — но у меня не было ни одной свободной минуты… Вы выглядите усталым и измученным, Уолтер. Боюсь, что письмо мое очень встревожило вас?
— Да, вначале, — ответил я, — но я успокоился, Мэриан, зная, что могу всецело положиться на вас. Прав ли я: этот неожиданный переезд вызван каким-нибудь новым коварством графа Фоско?
— Вы совершенно правы, — сказала она. — Вчера я видела его и, что еще хуже, Уолтер, я говорила с ним.
— Говорили с ним? Он узнал, где мы живем? Он приходил к нам?
— Да. Он приходил в дом, но не поднялся к нам. Лора его не видела, она ни о чем не подозревает. Я расскажу вам, как это произошло. Верю и надеюсь, что опасность уже миновала. Вчера я была в гостиной, там, на нашей старой квартире. Лора сидела за столом и рисовала, я ходила по комнате и наводила порядок. Подойдя к окну, я выглянула на улицу. На противоположной стороне, как раз напротив нашего дома, я увидела графа! Он разговаривал с каким-то человеком.
— Он заметил вас в окне?
— Нет. По крайней мере, я думала, что не заметил. Я была так потрясена его появлением, что не могу с уверенностью сказать, заметил он меня или нет.
— Кто был с ним? Незнакомый человек?
— Нет, Уолтер, знакомый! Как только я опомнилась, я сразу его узнала. Это был директор лечебницы для умалишенных.
— Граф показал ему наш дом?
— Нет. Они разговаривали так непринужденно, как будто совершенно случайно встретились на улице. Я осталась у окна, наблюдая за ними из-за занавески. Если б в эту минуту Лора видела мое лицо! К счастью, она углубилась в свое рисование. Они скоро расстались. Директор лечебницы пошел в одну сторону, а граф — в другую. Я начала надеяться, что встреча их была действительно случайной, и вдруг увидела: граф вернулся, постоял с минуту напротив нашего дома, вынул карандаш, что-то записал, а затем перешел через улицу и вошел в лавку под нами. Я выбежала из комнаты, сказав Лоре, что мне надо пойти в спальню, а сама быстро спустилась вниз по лестнице и стала ждать с твердым намерением ни за что не пускать его наверх, если б он попробовал подняться. Но он не сделал этой попытки. На лестницу из лавки вышла продавщица и, увидев меня, подала мне визитную карточку — большую, с золотым обрезом, с его именем и гербом. На оборотной стороне визитной карточки было написано: «Дражайшая леди (да, этот негодяй все еще обращается ко мне в таких выражениях!), дражайшая леди, умоляю вас — на одно слово! По серьезному делу — оно касается нас обоих». В крайней необходимости человек соображает мгновенно. Я сразу поняла, что оставаться в неведении относительно намерений такого человека, как граф Фоско, было бы непростительной, роковой ошибкой. Я поняла, что обязана согласиться на его просьбу и повидать его. «Попросите джентльмена подождать меня внизу у выхода», — сказала я. Я побежала к себе за капором и шалью. Я не хотела разговаривать с ним на лестнице. У него такой звучный, густой голос — я боялась, что Лора услышит его, даже если мы будем разговаривать в лавке. Не прошло и минуты, как я была уже внизу и открывала входную дверь. Он подошел ко мне с учтивым поклоном и зловещей улыбкой. Он был в глубоком трауре. Вокруг нас стояли праздные зеваки, женщины и мальчишки и глазели на его огромную, внушительную фигуру, на его великолепный черный костюм и палку с золотым набалдашником. Как только я его увидела, меня охватили ужасные воспоминания о Блекуотере. Мое отвращение к нему воскресло, когда, сняв шляпу и отвесив мне величественный поклон, он заговорил со мной так, будто мы с ним расстались только вчера в самых приятельских отношениях.
— Вы помните, о чем он говорил?
— Я не в силах повторить этого, Уолтер! Сейчас вы узнаете, что он сказал о вас, но я не стану повторять того, что он сказал мне. Наглая приторность его письма бледнеет по сравнению с тем, что он говорил! У меня руки дрожали от желания дать ему пощечину! Но я только изорвала в клочки под моей шалью его визитную карточку. Я молчала и уходила все дальше от дома (боясь, что Лора может увидеть нас из окна), а он, ласково протестуя, следовал за мной. Завернув за угол, я остановилась и спросила, зачем ему понадобилось видеть меня. Он отвечал, что ему необходимо, во-первых, если я не возражаю, выразить мне свои чувства. Но я не пожелала слушать про его чувства. Во-вторых, повторить предостережение, почтительно изложенное в его письме. Я спросила, чем вызвана необходимость повторять это предостережение. Он отвесил поклон, улыбнулся и сказал, что готов объяснить. Мои страхи и опасения полностью оправдались, Уолтер. Я сказала вам, помните, что сэр Персиваль слишком упрям, чтобы прислушиваться к советам своего друга относительно вас; я сказала, что граф не опасен, пока не почувствует угрозы собственным интересам и не перейдет к действиям.
— Я помню, Мэриан.
— Так вот, слушайте дальше. По словам графа, сэр Персиваль отклонил его совет. Сэром Персивалем руководило только его собственное упрямство и ненависть к вам. Граф предоставил ему поступать по своему усмотрению, но на всякий случай решил установить, где мы проживаем. Когда вы вернулись в первый раз из Хемпшира, Уолтер, вас выследили те же самые люди, что сторожили вас у конторы мистера Кирла. Сам граф шел с ними до дверей нашей квартиры. Он не рассказал мне, как им удалось остаться незамеченными. Он выяснил, где мы живем, но не воспользовался этим, пока не получил сообщение о смерти сэра Персиваля, а тогда взялся за дело сам, предполагая, что теперь вы займетесь им как сообщником покойного. Он немедленно снесся с директором лечебницы и решил привести его сюда, к дому, где скрывалась убежавшая пациентка, уверенный, что, чем бы это ни кончилось, вы будете немедленно вовлечены в нескончаемые судебные препирательства, а это затруднит ваш переход к наступлению против него. Таково было его намерение, как он мне сам в этом признался. Единственное соображение, которое остановило его в последнюю минуту…
— Да?
— Мне трудно говорить об этом, Уолтер, но я скажу. Единственным соображением, остановившим графа, была я! Не могу выразить, какой униженной я себя чувствую при этой мысли! Единственное слабое место в характере этого стального человека — это его преклонение передо мной, как он говорит. Из чувства собственного достоинства я пыталась долго не верить ему, но его взгляды, его поступки убеждают меня в этой постыдной истине. В глазах этого чудовища, этого злодея блеснули слезы, когда он говорил со мной. Да, Уолтер, он заявил, что в ту минуту, когда он собирался указать директору нашу квартиру, он подумал о том, как я буду страдать, если меня снова разлучат с Лорой, он подумал о моей ответственности, если б меня обвинили в устройстве ее побега. Он вторично пошел на риск (хотя и ждет от вас всяческих неприятностей, Уолтер) и не указал нашей квартиры — ради меня. Он просил только об одном: чтобы я помнила о его самопожертвовании и умерила ваш пыл — ради самой себя! В моих собственных интересах! Интересах, о которых ему, возможно, никогда уже не удастся говорить со мной. Я не пошла на эту сделку — я бы скорей умерла, чем согласилась! Можно верить ему или нет, лгал он или говорил правду, что отослал директора лечебницы под каким-то предлогом, но я сама видела, как тот ушел, даже не посмотрев в нашу сторону, не поглядев на наше окно…
— Я верю, что граф говорил правду, Мэриан. Самые лучшие из людей бывают непоследовательны, делая добро, почему же худшим из них не быть непоследовательными, причиняя зло? Но я думаю, что в то же время он пытался запугать вас, угрожая сделать то, чего на самом деле сделать не мог. Мне кажется, не в его власти заставить доктора вернуть Лору в лечебницу теперь, когда сэр Персиваль умер и миссис Катерик находится вне его власти. Но мне хочется знать, что было дальше. Что сказал граф обо мне?
— Под конец он заговорил о вас. Глаза его сверкнули холодным блеском. Взгляд его стал неумолимо жестоким и манеры такими, какими они иногда бывали в прошлом, в Блекуотер-Парке, когда в них сквозили непреклонная воля и неприкрытое издевательство. Непостижимый человек! «Предостерегите мистера Хартрайта, — сказал он с самым высокомерным видом: — когда он будет мериться силами со мной, пусть помнит, что вступает в борьбу с человеком мыслящим, с человеком, которому нет дела до законов и общественных условностей! Если б мой горячо оплакиваемый друг слушался моих советов, судебное дознание велось бы по поводу мертвого тела мистера Хартрайта. Но мой горячо оплакиваемый друг был весьма упрям. Взгляните! Я скорблю о нем и, отмечая потерю, ношу траур в душе и траур на шляпе. Сей пошлый черный креп выражает чувства, уважать которые я призываю мистера Хартрайта. Эти чувства могут привести к безграничной вражде, если он осмелится пренебречь ими. Пусть довольствуется тем, что имеет, — тем, что я оставляю неприкосновенным ради вас! Передайте ему привет от меня и скажите: если он пальцем шевельнет, он будет иметь дело с самим Фоско! Говоря простым английским языком, я довожу до его сведения, что Фоско ни перед чем не остановится! До свиданья, дорогая леди!» Его стальные серые глаза задержались на моем лице, он величественно снял шляпу, низко поклонился — и ушел.
— Не возвратился? Не сказал последнего слова?
— Когда он дошел до угла, он обернулся, помахал рукой и театральным жестом ударил себя в грудь. Он исчез в противоположной стороне от нашего дома, а я поспешила к Лоре. По дороге к дому я решила немедленно переехать. Оставаться на прежней квартире (тем более в ваше отсутствие) после того, как граф выследил нас, было крайне опасно. Я бы рискнула подождать вашего возвращения, если б была уверена, что вы скоро приедете. Но я ведь не знала точно, когда это будет. Переехать было необходимо, сделать это надо было немедленно. Еще до отъезда вы как-то говорили, что для укрепления здоровья Лоры хорошо было бы переехать в более спокойное место, где воздух чище. Я напомнила ей об этом и предложила устроить вам сюрприз, не утруждая вас хлопотами переезда. Она горячо откликнулась на мое предложение и заторопилась не меньше, чем я. Она помогла мне упаковать все ваши вещи, а теперь сама разложила их здесь, в вашей новой рабочей комнате.
— Почему вы решили переехать именно сюда?
— Я плохо знаю пригороды Лондона, но Фулем я немножко знаю, потому что когда-то посещала здесь школу. Нам следовало переехать как можно дальше от прежней квартиры. Надеясь, что школа еще существует, я отправила туда посыльного с запиской. Оказалось, что школа на месте. Директрисой школы была теперь дочь моей старой учительницы. Согласно моим указаниям, мне наняли эту квартиру. Когда посыльный вернулся с адресом нашего нового жилища, были уже сумерки. Мы переселились вечером. Было совсем темно, и наш отъезд остался незамеченным. Правильно ли я поступила, Уолтер? Оправдала ли я ваше доверие?
Я ответил ей тем, что от всей души поблагодарил ее. Но лицо ее выражало явную тревогу. Она снова заговорила о графе Фоско.
Я видел, что ее отношение к нему изменилось. Она уже не вспыхивала от гнева при его имени, не торопила меня поскорее свести счеты с ним. Теперь, когда она поверила в искренность его чувства к ней, ее органический ужас перед его злобной энергией и неусыпной прозорливостью, казалось, стал еще сильнее, — она стала с еще большим недоверием относиться к нему, зная его безграничное коварство. Взгляд ее был полон затаенного страха, когда она вполголоса, нерешительно спросила меня, как я отношусь к его угрозам и что намерен предпринять в дальнейшем.
— С тех пор как я виделся с мистером Кирлом, прошло не так много времени, Мэриан, — отвечал я. — Прощаясь с ним, я сказал ему напоследок о Лоре: «В присутствии всех тех, кто сопровождал на кладбище подложные похороны, ее родной дом откроет перед ней двери; по приказанию главы семьи Фэрли лживая надпись над могилой ее матери будет уничтожена; права Лоры Фэрли будут восстановлены, а те двое, кто совершил страшное злодеяние, ответят за свое преступление, — ответят передо мной, если закон не будет властен покарать их». Одного из них я уже не могу призвать к ответу. Другой жив — и решение мое остается в силе.
Глаза ее заблестели, щеки зарделись. Она ничего не сказала, но я понял по выражению ее лица, что она всецело одобряет меня.
— Не буду скрывать от вас, как не скрываю от самого себя, — я не уверен в конечном успехе. То, что нам предстоит сделать, возможно, несоизмеримо труднее и рискованнее, чем то, что мы уже сделали. Мы все равно должны отважиться на это, Мэриан. Я не настолько опрометчив, чтобы вступать в единоборство с таким человеком, как граф Фоско, не подготовившись предварительно. Я научился терпению, я умею ждать. Пусть граф считает, что его слова возымели свое действие. Пусть ничего о нас не знает и не слышит: пусть почувствует себя в полной безопасности. Если я его правильно понял, присущие ему самомнение и заносчивость ускорят развязку. По этой причине я буду выжидать. Но есть и другая, гораздо более важная причина. Мое положение в отношении вас, Мэриан, и особенно в отношении Лоры должно стать более определенным, прежде чем я сделаю последнюю попытку призвать к ответу графа Фоско.
Она подвинулась ближе и удивленно взглянула на меня.
— Каким образом ваше положение может стать более определенным? — спросила она. — Что вы хотите сказать?
— Я скажу вам, когда придет время, — отвечал я. — Оно еще не настало — может быть, оно никогда не настанет. Может быть, я никогда ничего не скажу Лоре — даже вам ничего не скажу, пока не уверюсь, что имею на то право и могу говорить, не боясь потревожить ее. Оставим это. Поговорим о более неотложных вопросах. Вы скрыли от Лоры, великодушно скрыли от нее смерть ее мужа…
— О, конечно, Уолтер! Мы еще долго не скажем ей об этом, правда?
— Нет, Мэриан, надо сказать ей. Лучше будет, если вы сами расскажете ей о смерти сэра Персиваля, чем если она узнает об этом случайно, — а это всегда может произойти. Не посвящайте ее в подробности, но очень мягко, очень осторожно скажите ей, что он умер.
— Вы хотите, чтобы она узнала о смерти своего мужа не только из опасения, что она случайно услышит об этом, Уолтер, но и по другой причине?
— Да.
— И эта причина стоит в прямой связи с тем, о чем вы не хотите до времени говорить мне? О чем вы, может быть, никогда не скажете Лоре?
Она подчеркнула свои последние слова. Я отвечал ей утвердительно.
Кровь отхлынула от ее щек. С минуту она смотрела на меня очень внимательно, очень серьезно. Непривычная нежность засияла в ее темных глазах и смягчила выражение лица, когда взгляд ее скользнул туда, где обычно сидела любимая спутница всех наших радостей и печалей.
— По-моему, я поняла, — сказала она. — Мне думается, я должна сказать ей о смерти ее мужа ради нее и ради вас, Уолтер.
Она вздохнула, задержала мою руку в своей, быстро отпустила ее и вышла из комнаты. На следующий день Лора узнала, что с его смертью она обрела свободу и что вместе с ним погребены ошибка и несчастье ее жизни.
Мы никогда больше не упоминали его имени, мы никогда больше не говорили о нем. С молчаливого обоюдного согласия, мы с Мэриан избегали также малейшего намека на ту другую тему, время для которой еще не наступило. Но мы постоянно думали об этом и жили этой мыслью. С тревогой, волнением и любовью мы оба наблюдали за Лорой, ожидая и надеясь, что время настанет, что наконец настанет тот час, когда я смогу сказать…
Постепенно мы вернулись к нашему обычному размеренному образу жизни. Я возобновил мою ежедневную работу, прерванную поездкой в Хемпшир. Мы платили за нашу новую квартиру больше, чем за старую, которая была менее удобной и вместительной. С материальной стороны наше будущее выглядело очень нелегким, и это еще больше подстрекало мое трудолюбие. Непредвиденные случайности могли быстро истощить наш скудный денежный фонд в банке. В конечном итоге единственное, на что мы могли рассчитывать, — была моя работа. Необходимо было работать как можно усидчивее и продуктивнее, и я прилежно принялся за дело.
Но пусть не предполагают мои читатели, что в этот промежуток времени, посвященный уединению и работе, я не стремился больше к той цели, с которой были связаны все мои помыслы и поступки, описанные здесь. Эта цель неотступно стояла передо мной, не ослабевая, не отдаляясь. Но все зреет во времени. А пока что у меня было время для того, чтобы принять меры предосторожности, отдать долг благодарности и разрешить один загадочный вопрос.
Меры предосторожности, конечно, относились к графу. Необходимо было елико возможно выяснить, собирается ли он оставаться в Англии, — иными словами, будет ли он в пределах досягаемости для меня. Установить это мне удалось самым незатейливым образом. Адрес его загородного дома в Сент-Джонз-Вуде был мне известен. Я узнал, кто является агентом по найму и сдаче квартир в этом квартале, отправился к этому человеку и спросил, будет ли вскоре сдаваться внаем дом Э 5 по Форест-Род. Ответ был отрицательным. Мне сказали, что иностранец, занимающий в настоящее время эту резиденцию, возобновил договор еще на шесть месяцев — до конца июня будущего года. А сейчас было только начало декабря. Я расстался с агентом успокоенный — граф от меня не уйдет.
Долг благодарности привел меня снова к миссис Клеменс. Я обещал ей вернуться и подробно рассказать о смерти и похоронах Анны Катерик, чего не мог сделать при нашем первом свидании. Обстоятельства ныне изменились, теперь ничто не препятствовало мне посвятить добрую женщину в историю заговора в тех пределах, в которых это было необходимо. Чувство искренней симпатии и благодарности к ней торопило меня исполнить свое обещание, и я исполнил его — как можно мягче и осторожнее. Не стоит описывать, что происходило при нашем свидании. Скажу только, что встреча с миссис Клеменс напомнила мне снова о вопросе, который оставался еще без ответа, — о вопросе, кто же был отцом Анны Катерик.
Множество мелких соображений, ничего не значащих в отдельности, но весьма значительных, когда они собрались в одно целое, подсказывали мне один неожиданный вывод, который необходимо было проверить. Мэриан разрешила мне написать майору Донторну в Варнек-Холл (где миссис Катерик жила до своего замужества). В письме от имени Мэриан я просил его ответить мне на некоторые вопросы, связанные с делами и историей семьи Фэрли, и заранее просил прощения, что беспокою его. Я не был уверен, что майор Донторн еще жив, но на всякий случай я послал письмо, надеясь, что он ответит.
Через два дня пришло письмо от майора Донторна. Он с готовностью отвечал на мои вопросы. Его ответы объясняют, какие именно вопросы я задал ему в моем письме. Он сообщил мне следующие важные факты.
Во-первых, «покойный сэр Персиваль Глайд из Блекуотер-Парка» никогда не бывал в Варнек-Холле. Ни сам майор, ни кто-либо из членов его семьи не были знакомы с этим джентльменом.
Во-вторых, «покойный мистер Филипп Фэрли из Лиммериджа» был в молодости близким другом и частым гостем майора Донторна. Освежив свою память с помощью старых писем и бумаг, майор мог с уверенностью сказать, что мистер Филипп Фэрли приехал погостить в Варнек-Холл в августе 1826 года, задержался на сентябрь и октябрь, чтобы принять участие в охоте, а затем, если память не изменяла майору, мистер Фэрли уехал в Шотландию. Спустя довольно долгое время он снова приезжал в Варнек-Холл, но уже в качестве женатого человека.
Сами по себе факты эти не представляли большой ценности, но в связи с другими, известными нам с Мэриан, они вели к одному неопровержимому выводу.
Зная, что мистер Филипп Фэрли был в Варнек-Холле осенью 1826 года, а миссис Катерик в это же время была там в услужении, мы знали также: первое — Анна родилась в июне 1827 года; второе — ее сходство с Лорой всегда было поразительным; третье — сама Лора была вылитым портретом своего отца. Мистер Филипп Фэрли в свое время был одним из красивейших мужчин Англии. Совершенно не похожий ни характером, ни наружностью на своего брата Фредерика, Филипп Фэрли был любимцем и баловнем великосветского общества, особенно женщин. Беззаботный, увлекающийся, обаятельный, чрезвычайно щедрый, он там, где дело касалось женщин, не придерживался особо строгих правил. Таковы были подлинные факты. Таков был характер этого человека. Надо ли после всего этого говорить о том логическом выводе, который напрашивался сам собой?
В свете этих новых фактов письмо миссис Катерик тоже подтверждало заключение, к которому я пришел. Она упоминала о миссис Фэрли как о «некрасивой женщине, которой удалось подцепить самого красивого мужчину в Англии». В женщине, какой была миссис Катерик, завистливая ревность выражалась бы именно в такой завуалированной и язвительной форме. Только завистливой ревностью миссис Катерик к миссис Фэрли мог я объяснить ее дерзкую фразу, которая, по существу, была совершенно излишней в ее письме.
При упоминании о миссис Фэрли у нас, естественно, возникает новый вопрос: подозревала ли когда-нибудь миссис Фэрли, чьим ребенком была маленькая девочка, которую привели к ней в Лиммеридж?
По словам Мэриан — нет, никогда не подозревала. Письмо миссис Фэрли к своему мужу, когда-то прочитанное мне Мэриан, то письмо, в котором она упоминала о сходстве Анны с Лорой и говорила о своей привязанности к маленькой незнакомке, было, конечно, написано от чистого сердца, в неведении истинных фактов. Вероятно, и сам мистер Филипп Фэрли знал о рождении ребенка не больше своей жены. Поспешность, с которой миссис Катерик вышла замуж, скрыв от мужа причину этой поспешности, вынуждала ее из предосторожности молчать. Молчала она, возможно, и из гордости — ведь она могла бы сообщить о своем положении отцу своего будущего ребенка!
Когда в моем мозгу мелькнула эта догадка, мне вспомнились слова священного писания: «Грехи отцов падут на головы детей их». Если б не роковое сходство между двумя дочерьми одного отца, злодейский заговор, невинной причиной которого была Анна, а невинной жертвой — Лора, никогда не мог бы быть задуман и осуществлен. С какой неустанной и безжалостной последовательностью длинная цепь событий вела от легкомысленного греха, совершенного отцом, к бессердечной, жестокой обиде, нанесенной его детям!
Многое пришло мне на ум, и постепенно мысли мои вернулись к тихому кумберлендскому кладбищу, где похоронили Анну Катерик. Я вспомнил свою встречу с ней у могилы миссис Фэрли, я видел тогда Анну в последний раз. Мне вспомнились бедные, слабые руки, обнимавшие надгробный памятник, усталые, скорбные слова, которые она шептала, обращаясь к мертвым останкам своей покровительницы и друга: «О, если б я могла умереть и навеки заснуть подле вас!» Прошло немногим более года с тех пор, как она прошептала это пожелание, — и как неисповедимо, как страшно оно сбылось! Сокровенная мечта, которую она поведала Лоре на берегу озера, — эта мечта осуществилась: «О, если б меня похоронили рядом с вашей матушкой! О, если б я могла проснуться подле нее, когда ангелы вострубят и мертвые воскреснут!» Какое страшное преступление, какие странные темные извилины на пути к смерти привели к тому, что бедное, несчастное создание обрело наконец последнее прибежище там, где при жизни она не надеялась когда-нибудь его обрести… Упокой, господи, душу ее подле той, которую она так любила!
Так печальный образ, что являлся на этих страницах, как являлся и в моей жизни, скрылся навеки в непроглядной тьме. Как призрачная тень, она впервые предстала передо мной в безмолвии ночи. В безмолвие смерти скользнула она, как тень.
III
Прошло четыре месяца. Настал апрель — месяц весны, месяц радостных перемен.
Зима протекла мирно и счастливо в нашем новом доме. За это время я хорошо потрудился — расширил источники моего заработка в поставил наши материальные дела на более прочную основу. Освободившись от постоянной неуверенности и тревоги за будущее, которые в течение столь долгого времени жестоко истощали ее душевные силы, Мэриан начала приобретать прежнюю энергию и жизнерадостность и постепенно становилась похожей на самое себя.
Благотворное влияние новой, оздоровляющей жизни сказывалось еще более явственно на Лоре, более восприимчивой к перемене обстоятельств, чем ее сестра. Усталость и безысходная грусть, преждевременно старившие ее, все реже и реже затуманивали ее черты. Пленительное, прелестное выражение ее лица вернулось к ней вместе с прежней ее красотой. Я различал в ней только одно последствие того переживания, которое грозило в недавнем прошлом отнять у нее рассудок и жизнь: она совершенно не помнила о том, что произошло с ней. В памяти ее был полный провал, начиная с той минуты, как она покинула Блекуотер-Парк, до нашей встречи на кладбище в Лиммеридже. При малейшем намеке на этот период она менялась в лице, дрожала, как лист, слова ее начинали путаться, она беспомощно и напрасно силилась вспомнить, что с ней было. В этом, и только в этом, раны прошлого были слишком глубокими, чтобы время могло их исцелить.
Во всех других отношениях она настолько расцвела, что порой выглядела и вела себя совсем как Лора незабвенных, прошлых дней. Эта радостная перемена, естественно, оказывала свое влияние на нас обоих. Из тумана прошлого перед нами все яснее вставали картины нашего мимолетного счастья в Кумберленде — воспоминания о нашей любви.
Постепенно, неотвратимо наши повседневные отношения становились все скованнее и натянутее. Ласковые, нежные слова, которые я так непосредственно говорил ей в дни ее несчастья и недуга, теперь замирали на моих устах. Раньше, когда страх потерять ее был всегда неотступно со мной, я целовал ее на ночь и утром при встрече. Этого поцелуя не было теперь в нашем обиходе. Наши руки снова дрожали, когда встречались. Мы не поднимали глаз друг на друга, мы не могли разговаривать, если оставались одни. Случайное прикосновение к ней заставляло мое сердце биться так же горячо, как оно когда-то билось в Лиммеридже, — я видел, как в ответ нежно розовели ее щеки. Казалось, вернулись те чудесные времена, когда мы — учитель и ученица — бродили по кумберлендским холмам. Иногда на нее нападало глубокое раздумье, она часами молчала, и, когда Мэриан спрашивала ее, о чем она думает, она уклонялась от ответа. Я спохватился однажды, что забываю о своей работе, мечтая над маленьким акварельным ее портретом, написанным мною на фоне летнего домика, где мы впервые встретились, — так же как когда-то, мечтая над ним, я забывал о своей работе над гравюрами из собрания мистера Фэрли. Как ни изменились с тех пор обстоятельства, золотые дни нашего прошлого, казалось, воскресли для нас вместе с нашей воскресшей любовью. Время как будто уносило нас обратно на обломках наших прошлых надежд к знакомым, родным берегам!
Любой другой женщине я сказал бы решающие слова, но ей я все еще не смел сказать их. Ее полная беспомощность, ее одиночество в жизни и зависимость от осторожной нежности, с которой я обращался с ней, страх преждевременно потревожить ее сокровенные чувства, которые своим грубым инстинктом мужчины я, может быть, не умел угадать, — все эти соображения и другие, им подобные, заставляли меня неуверенно молчать. Но я понимал, что наша обоюдная сдержанность должна прийти к концу, что в будущем наши отношения должны измениться. Я понимал, что в первую очередь это зависит от меня.
Чем больше я думал об этом, тем труднее было мне преодолеть свою робость и сделать попытку изменить положение, в котором мы пребывали. А пока что течение нашей совместной жизни оставалось нерушимым. Не знаю почему, но мне пришло в голову, что полная перемена обстановки, которая нарушит монотонность нашего мирного существования, поможет мне. Мне будет легче заговорить, а Лоре и Мэриан будет легче меня выслушать.
Поэтому однажды утром я сказал, что все мы заслужили некоторый отдых и потому я предлагаю отправиться куда-нибудь в новое место. Мы решили, что проведем две недели на берегу моря.
На следующий день мы уехали из Фулема в тихий городок на южном побережье. Сезон еще не начался, мы были единственными приезжими. Скалы, берег, морская ширь, ежедневные прогулки в милом уединении этого прелестного приморского местечка были счастьем для нас. Воздух был теплым и ласковым, вид на холмы, леса и морские просторы был так прекрасен под ясным апрельским солнцем, игра света и тени постоянно разнообразила окружающее, а веселое море волновалось неподалеку от наших окон, как будто оно тоже, как и земля, чувствовало весенний трепет и обновление, сияющую юную свежесть весны.
Я был слишком многим обязан Мэриан, чтобы не поговорить с ней и не последовать затем ее совету, прежде чем заговорю с Лорой.
На третий день нашего приезда мне представилась возможность остаться наедине с Мэриан. Как только мы взглянули друг на друга, своим тонким чутьем она угадала, что у меня в мыслях. Со своей обычной прямотой и решимостью она заговорила первая.
— Вы думаете о том, о чем мы с вами говорили в тот вечер, когда вы вернулись из Хемпшира, — сказала она. — Вот уже несколько дней, как я жду, что вы наконец нарушите ваш обет молчания. В нашей семье должны произойти перемены, Уолтер. Мы не можем продолжать нашу совместную жизнь по-прежнему. Мне это ясно, как вам и Лоре, хотя она все молчит. У меня такое чувство, будто вернулись старые кумберлендские времена! Вы и я — мы снова вместе, и мы снова говорим о том, что нам дороже всего, что интересует нас больше всего, — о Лоре. Мне чуть ли не кажется, что эта комната — летний домик в Лиммеридже, и эти волны плещут у нашего родного берега.
— В те дни вы руководили мною вашими советами, — сказал я, — и теперь, Мэриан, веря в них во много крат больше, я хочу снова последовать вашему совету.
В ответ она только молча пожала мне руку. Я понял, что мое воспоминание глубоко тронуло ее. Мы сидели у окна и, пока я говорил, а она слушала, мы глядели на величественное морское пространство, блистательно озаренное солнцем.
— К чему бы ни привела наша откровенная беседа, — сказал я, — кончится ли это радостью или печалью, интересы Лоры для меня превыше всего. Когда мы уедем отсюда, мое решение принудить графа Фоско к исповеди (которую мне не удалось получить от его сообщника) вернется со мной в Лондон так же верно, как вернусь туда я сам. Ни вы, ни я не знаем, как поступит этот человек, что он предпримет, когда я призову его к ответу. Судя по всему, граф Фоско способен нанести мне удар — через Лору — без всяких колебаний, без малейших угрызений совести. В глазах общества и закона наши теперешние отношения не дают мне законного права защищать Лору — того права, которое укрепило бы меня в борьбе с графом. Это ставит меня в невыгодную позицию. Для того чтобы идти на поединок с графом во всеоружии, я должен быть спокоен за Лору, я должен вступить в этот поединок во имя моей жены. Пока что вы согласны со мной, Мэриан?
— Совершенно согласна, — отвечала она.
— Я не буду говорить о своих чувствах, — продолжал я, — не буду говорить о своей любви — я пронес ее через все испытания и несчастья. Пусть то, о чем я сказал перед этим, служит единственным оправданием тому, что я смею думать о ней и говорить о ней как о будущей моей жене. Если признание графа, к которому его необходимо принудить, является, как я считаю, последней возможностью всенародно установить тот факт, что Лора жива, тогда — по наименее эгоистической причине — нам с ней следовало бы стать мужем и женой. Но, может быть, я неправ и мы могли бы достичь нашей главной цели не только путем признания графа? Может быть, есть другие пути, менее рискованные и опасные? Но как я ни ищу их, как ни ломаю себе голову, я не могу их найти. А вы?
— Нет. Я тоже не вижу другого пути.
— Вероятно, и вы думали над теми же вопросами, что и я. Может быть, следовало бы вернуться с ней в Лиммеридж теперь, когда она стала так похожа на себя прежнюю, и положиться на то, что ее узнают жители деревни или местные школьники? Может быть, следует установить экспертизу ее почерка? Предположим, мы это сделаем. Предположим, ее узнают и установят, что ее почерк — почерк Лоры Фэрли. Но ведь оба эти факта дадут не более, чем основание обратиться в суд, и только. Они ничего не будут значить для мистера Фэрли, ибо против этих двух фактов будут: свидетельство ее родной тетки, медицинское заключение о смерти, факт похорон и надгробная надпись. Нет. Нам удастся всего только заронить серьезные сомнения в ее смерти. Эти сомнения можно будет выяснить только путем законного расследования. Предположим, у нас есть материальные средства (а у нас их нет!), достаточные, чтобы взять на себя судебные издержки. Предположим, нам удастся переубедить мистера Фэрли и опровергнуть лживые показания графа и его жены. Но, спрашивается, к чему приведет первый же вопрос, который зададут по этому поводу самой Лоре? Какие это будет иметь последствия? Мы прекрасно знаем, к чему это приведет. Мы знаем, что она абсолютно ничего не помнит об этом периоде. Она не помнит, что произошло с ней тогда в Лондоне. Будут ли ее спрашивать с глазу на глаз или задавать ей на суде вопросы публично, она все равно будет не способна подтвердить правду своего дела и защитить свои права. Если вам это не столь же ясно, как мне, Мэриан, едем завтра же в Лиммеридж — и попробуем.
— Мне все это ясно, Уолтер. Вы правы. Даже если бы мы могли заплатить за судебный процесс и в конце концов выиграли наше дело, процесс тянулся бы бесконечно медленно. Вечное ожидание после всего того, что мы пережили, было бы для нас невыносимо мучительным. Вы совершенно правы. Ехать в Лиммеридж ни к чему. Мне хотелось бы разделять вашу уверенность в собственной правоте, когда вы говорите о своей решимости сделать последнюю попытку и прижать графа к стенке. Что это даст, нужно ли это?
— Да, без сомнения! Это даст нам возможность установить дату отъезда Лоры из Блекуотер-Парка в Лондон. Не буду возвращаться к тому, о чем я вам уже говорил. Скажу только, я чувствую твердую уверенность, что между датой отъезда Лоры из Блекуотера и медицинским свидетельством о смерти — полное несоответствие. Это единственная уязвимая точка во всем заговоре. Он рассыплется в прах, если мы принудим графа указать нам эту дату. Если мне удастся осуществить это, наша с вами цель будет достигнута. Но если нет, Лору никогда нельзя будет восстановить в правах.
— Вы боитесь потерпеть неудачу, Уолтер?
— У меня нет твердой уверенности в успехе, Мэриан, вот почему я так откровенно говорю с вами. Я считаю, что выиграть дело Лоры чрезвычайно трудно. Состояние свое она потеряла. Восстановить ее в правах, вернуть ей прежнее имя можно, только добившись от ее злейшего врага добровольного признания в совершенном им преступлении, — от человека, пока что совершенно неуязвимого, который может остаться таковым до конца. И вот теперь, когда она все потеряла и вряд ли обретет свое прежнее место в жизни, бедный учитель рисования считает себя наконец вправе открыть ей свое сердце. Когда-то, когда она была богата и знатна, Мэриан, я был только ее учителем рисования. Теперь, когда она одинока и в несчастье, я прошу ее руки, Мэриан, я прошу ее стать моей женой!
Я замолчал. Глаза Мэриан с теплым участием глядели на меня. Сердце мое было переполнено, голос прервался. Но я не хотел вызывать в ней жалость. Я встал, чтобы уйти. Она поднялась со стула, мягко положила мне руку на плечо и удержала меня.
— Уолтер! — сказала она. — Когда-то я разлучила вас, считая, что так будет лучше для нее. Подождите здесь, брат мой! Подождите, дорогой, лучший мой друг, — Лора придет и скажет вам, что я сейчас сделаю!
Впервые с той поры, как мы с ней попрощались в Лиммеридже, она прикоснулась губами к моему лбу. В глазах ее стояли слезы. Она быстро отвернулась, указала мне на стул и вышла.
Я сел у окна. Сейчас решалась вся моя жизнь. В эту напряженную минуту я ни о чем не думал, ни на чем не мог сосредоточиться, но до боли остро воспринимал все окружающее. Солнце слепило меня, белые чайки, кружившие вдали над морем, казалось, задевали крылом мое лицо, мягкий рокот волн у берега отдавался громовыми раскатами в моих ушах.
Дверь открылась, и на пороге показалась Лора. Так она появилась в столовой Лиммериджа в утро нашей разлуки. Тогда она шла медленно, нерешительно. Теперь она спешила ко мне на крыльях счастья, с сияющим лицом. Ласковые руки сами обняли меня, нежные губы приблизились к моим.
— Дорогой мой, — шепнула она, — теперь мы можем сказать друг другу о нашей любви!
Ее головка доверчиво прильнула к моей груди.
— О, наконец-то я счастлива! — сказала она просто.
Через десять дней мы были еще счастливее. Мы обвенчались.
IV
Мерное течение моего повествования несет меня все дальше и подходит к концу.
На заре нашей супружеской жизни — через две недели — мы вернулись в Лондон, и тень моего предстоящего поединка с графом легла на нас.
Мэриан и я тщательно скрывали от Лоры, отчего мы торопимся с возвращением. Необходимо было не дать графу выскользнуть из наших рук. Было начало мая. Его договор о найме дома на Форест-Род истекал в июне. Если бы он возобновил его (по моим предположениям, он должен был так и сделать), я был бы твердо уверен, что он не уйдет от меня. Но если по какой-нибудь непредвиденной случайности он собирался уезжать за границу, мне необходимо было спешить с приготовлениями к нашему поединку.
Счастье мое было полным. Бывали минуты, когда решимость моя ослабевала и мне хотелось довольствоваться достижением своего самого заветного желания: я был любим Лорой! Впервые я стал малодушно думать о серьезной опасности, о превратностях судьбы, о том, какому страшному риску я подвергаю мое завоеванное с таким трудом счастье. Да, честно признаюсь в этом. На короткое время любовь увела меня далеко от цели, которой я был незыблемо верен в дни горя и тревог. Лора, сама того не подозревая, была тому причиной — она же бессознательно вернула меня на правильный путь.
Временами во сне ее мучили горестные воспоминания прошлого, о которых днем она не помнила. Однажды ночью (всего две недели спустя после нашей свадьбы), когда я смотрел на нее спящую, я увидел, как из-под сомкнутых ресниц слезы медленно покатились по ее лицу, я услышал ее тихий, прерывистый шепот и понял, что во сне она думает о роковой поездке из Блекуотер-Парка в Лондон. Эта бессознательная мольба о помощи, такая трогательная и страшная в ночной тиши, пронзила мне сердце острой жалостью. Решимость моя воскресла во мне с удвоенной силой, и на следующий же день мы вернулись в Лондон.
Необходимо было, во-первых, узнать, что за человек граф Фоско. Пока что подлинная его биография была окутана для меня непроницаемой тайной.
Я начал собирать в одно целое все те отрывочные сведения, которые были в моем распоряжении. Отчет мистера Фэрли (Мэриан получила его отчет благодаря указаниям, которые я дал ей зимой) ничем не помог мне. Читая его, я иногда возвращался мыслью к рассказу миссис Клеменс о серии обманов, посредством которых Анну Катерик заманили в Лондон и сделали исходной точкой преступного заговора. Выполняя свой замысел, граф действовал так осторожно, что ничем себя не скомпрометировал, — с этой стороны он был неуязвим.
Затем я занялся дневником Мэриан, теми ее записями, которые она вела в Блекуотер-Парке. По моей просьбе она прочитала мне страницы, где описывала его внешность и характер, а также те подробности, которые ей удалось узнать о нем.
Она писала: «Он уже много лет не бывал на родине», и «Он интересовался, не живет ли кто из итальянцев в ближайшем к Блекуотер-Парку городе». А также: «На его адрес приходят письма с марками разных стран, он получил одно с официальной государственной печатью на конверте». Она объясняла его долгое отсутствие на родине тем, что он политический эмигрант. Но в то же время она недоумевала, как сочетать его неблагонадежность с его обширной заграничной перепиской и письмом с государственной печатью. Ведь политические эмигранты не получают официальных уведомлений от своих правительств.
Сведения, почерпнутые из ее дневника, в совокупности с некоторыми моими соображениями подсказывали вывод, к которому мне давно пора было прийти. Я сказал себе то же самое, что однажды Лора сказала Мэриан в Блекуотер-Парке, когда мадам Фоско подслушивала у дверей ее спальни: граф был шпионом.
У Лоры слово это сорвалось с языка нечаянно, в минуту гнева. Я назвал его так совершенно сознательно, убежденный, что его призвание в жизни — шпионаж. В свете этого его пребывание в Англии спустя долгое время после того, как цель его преступления была достигнута, стало вполне понятным.
В тот год, когда происходили события, мною описываемые, в Хрустальном дворце Гайд-Парка была открыта знаменитая Всемирная выставка. Иностранцы продолжали прибывать в Лондон в огромном количестве, но и до этого в городе их было достаточно много. Среди них были безусловно сотни людей, за которыми их правительства, не доверяя им, следили посредством своих тайных агентов, посланных в Англию. Я ни минуты не сомневался в том, что человек с таким кругозором, способностями и общественным положением, как граф Фоско, не является обычным, рядовым иностранным шпионом. Я подозревал, что он возглавляет целую шпионскую сеть и уполномочен правительством, на службе у которого он состоит, руководить секретными агентами в нашей стране. В числе их были, несомненно, не только мужчины, но и женщины, и я предполагал, что миссис Рюбель, которую граф раздобыл на место сиделки в Блекуотер-Парк, была одной из них.
Если мое предположение было правильным, тогда граф Фоско был, возможно, гораздо более уязвим, чем я мог на это надеяться. К кому можно было обратиться, чтобы точнее разузнать о прошлом этого человека и о нем самом?
Оказать мне содействие мог только его соотечественник и, кроме того, такой человек, на которого можно было полностью положиться. Первый, о ком я подумал в связи с этим, был мой единственный знакомый среди итальянцев — чудаковатый маленький мой приятель профессор Песка.
Профессор так долго не появлялся на этих страницах, что, пожалуй, мои читатели совсем его позабыли.
Согласно правилам этого повествования, люди, к нему причастные, появляются только тогда, когда течение событий касается их. Они появляются и уходят с этих страниц не по моему желанию, но по праву их непосредственной связи с обстоятельствами дела. В силу этого я некоторое время не писал не только о профессоре Песке, но и о моих матушке и сестре. Мои посещения маленького коттеджа в Хемпстеде, уверенность моей матери в том, что настоящая Лора умерла, мои тщетные попытки переубедить ее и мою сестру, тогда как ревнивая любовь ко мне заставляла их упорно оставаться при своем мнении, необходимость скрыть от них мою женитьбу до той поры, пока они не согласятся принять у себя мою жену, — обо всех этих подробностях я не писал, ибо они не имели отношения к главному в этой истории. И хотя все эти подробности усиливали мою тревогу и волнение и прибавляли горечи к моим неудачам, неумолимое течение событий оставляло их в стороне.
По этой самой причине я не рассказывал здесь о том, каким утешением была для меня преданная дружба Пески, когда я встретился с ним после моего первого неожиданного отъезда из Лиммериджа. Я не описывал здесь, как маленький друг мой провожал меня до самой пристани, когда я отплывал в Центральную Америку, и с каким радостным энтузиазмом он приветствовал меня при моем возвращении в Лондон. Если бы тогда я чувствовал себя вправе принять предложение Пески помочь мне с работой, он давно появился бы снова на этих страницах. Но, несмотря на то что я знал его безупречную честность и мужество, на которые я мог всецело положиться, я не был уверен в его умении молчать. Только поэтому я предпринимал все мои расследования один. Всем понятно теперь, что моя связь с Пеской отнюдь не прекратилась, мы продолжали оставаться искренними друзьями, — он просто не имел отношения к происшествиям последних месяцев, хотя по-прежнему был мне тем преданным и верным другом, каким был всю свою жизнь.
Прежде чем обратиться к помощи Пески, мне следовало самому посмотреть, что за человек тот, с кем мне придется иметь дело. До этого времени я и в глаза не видывал графа Фоско.
Через три дня после нашего возвращения я пошел на Форест-Род в Сент-Джонз-Вуд около одиннадцати часов утра. Погода была прекрасная, у меня было несколько часов свободного времени. Я предполагал, что если вооружусь терпением, то дождусь графа — он не устоит перед искушением прогуляться. Узнать меня он не мог. В тот единственный раз, когда он шел за мной и проследил меня до самой квартиры, была темная ночь и он не мог видеть моего лица.
В окнах его загородного дома я никого не заметил. Я прошел мимо, завернул за угол и поглядел через невысокую садовую решетку. Одно из окон нижнего этажа было раскрыто настежь и затянуто прозрачной сеткой. Я никого не увидел, но до меня донесся сначала пронзительный свист и чириканье птиц, а затем густой звучный голос, который я сразу узнал по описаниям Мэриан.
— Летите на мой мизинчик, мои пре-пре-прелестные! — звал голос. — Вылетайте из клетки! Прыгайте наверх. Раз, два, три — вверх! Три, два, раз — вниз! Раз, два, три — тьить, тьить, тьить!
Граф дрессировал своих канареек, как делал это во времена Мэриан в Блекуотер-Парке.
Я немного подождал. Пение и свист прекратились.
— Подите сюда и поцелуйте меня, мои малюточки! — сказал густой голос.
В ответ послышались писк и шорох крыльев, раздался низкий, бархатный хохоток, потом все смолкло. Через несколько минут я услышал, как распахнулась входная дверь. Я повернулся и пошел обратно к дому. Звучный бас огласил загородную тишину тенистой улицы великолепной арией из «Моисея» Россини. Калитка палисадника щелкнула и захлопнулась. Граф вышел на прогулку.
Он пересек улицу и пошел по направлению к Риджинтс-Парку. Я остался на противоположной стороне и пошел вслед за ним, держась немного поодаль.
Мэриан говорила мне о нем и подготовила меня к его огромному росту, чудовищной тучности и пышным траурным одеждам, но не к потрясающей свежести, бодрости и жизненной силе этого человека. В свои шестьдесят лет он выглядел сорокалетним. С шляпой чуть-чуть набекрень, он шел вперед легкой, скользящей походкой, помахивая палкой с золотым набалдашником и мурлыча что-то себе под нос.
Время от времени он поглядывал с великолепной покровительственной улыбкой на дома и сады, мимо которых шел. Если бы какому-нибудь постороннему человеку сказали, что граф является полновластным хозяином этих мест и все здесь принадлежит ему одному, тот не удивился бы. Граф ни разу не оглянулся и, казалось, не обращал особенного внимания ни на меня, ни на кого из прохожих; но время от времени он с приятным отеческим добродушием улыбался и делал глазки детям и их нянькам. Таким образом мы шли все вперед, пока не поравнялись с магазинами на западной стороне парка.
Он остановился у кондитерской, зашел в нее, вероятно, для того, чтобы сделать заказ, и вышел с пирожным в руках. Шарманщик-итальянец крутил перед кондитерской свою шарманку, на крышке которой сидела жалкая, маленькая, сморщенная обезьянка. Граф остановился, откусил кусок пирожного и с серьезным видом протянул остальное обезьянке.
— Мой бедный человечек, — сказал он с иронической нежностью, — у вас голодный вид. Во имя священного человеколюбия я предлагаю вам позавтракать.
Шарманщик умоляюще протянул руку за подаянием к великодушному незнакомцу. Граф надменно передернул плечами и прошествовал дальше.
Мы вышли на улицу к более роскошным магазинам между Нью-Род и Оксфорд-стрит. Граф снова замедлил шаги и зашел в небольшой оптический магазин, в окне которого висело объявление, гласящее, что здесь прекрасно выполняют починку очков и т. п. Граф вышел оттуда с театральным биноклем в руках, сделал несколько шагов и остановился у большой афиши, выставленной в окне музыкального магазина. Он внимательно просмотрел афишу, подумал с минуту — и подозвал проезжавший мимо кеб.
— Оперная касса! — сказал он кебмену и уехал.
Я перешел через улицу и тоже начал просматривать афишу. Сегодня в опере давали «Лукрецию Борджиа». Бинокль в руках графа, его внимательный просмотр афиши, его указание кебмену — все говорило о том, что он намерен быть в числе зрителей на «Лукреции Борджиа». У меня была возможность попасть в задние ряды партера благодаря старым приятельским отношениям с одним из художников Оперного театра. Графа, наверно, будет легко разглядеть и мне и моему спутнику — таким образом я мог сегодня же установить, знает Песка своего соотечественника или нет.
Ввиду всего этого я тут же решил, как мне следует провести сегодняшний вечер. Я раздобыл билеты и по дороге оставил на квартире у профессора записку с приглашением отправиться в оперу. Без четверти восемь я заехал за ним. Мой маленький друг был в праздничном, приподнятом настроении, с цветком в петлице и с огромнейшим биноклем под мышкой.
— Вы готовы? — спросил я.
— О да, да! — сказал Песка.
Мы отправились в оперу.
V
Последние такты увертюры отзвучали, и партер был уже заполнен публикой, когда Песка и я приехали в театр.
Но в проходе, отделявшем наши ряды от кресел партера, было просторно, на что я и рассчитывал. Я подошел к барьеру за креслами и осмотрел их одно за другим, ища глазами графа. Его не было. Я прошелся по проходу, внимательно всматриваясь в публику. Вскоре я его обнаружил. Он занимал прекрасное место, двенадцатое или четырнадцатое от конца в третьем ряду. Я стал прямо за его спиной на расстоянии нескольких рядов. Песка был подле меня. Профессор еще не знал, с какой целью я пригласил его в театр, и, по-видимому, был очень удивлен, что мы не делаем попыток продвинуться поближе к сцене.
Занавес взвился, и опера началась.
Весь первый акт мы просидели на наших местах. Граф, поглощенный тем, что происходило на сцене и в оркестре, ни разу не оглянулся. Ни одна нотка из прелестной оперы Доницетти не ускользнула от его слуха. Он сидел, высоко вздымаясь над своими соседями, улыбался и с видимым удовольствием покачивал в такт своей огромной головой. Когда зрители, сидевшие около него, начинали аплодировать сразу же после какой-нибудь арии, не дожидаясь заключительных аккордов (как это всегда делает английская публика), он поглядывал на них с выражением мягкого протеста и слегка поднимал руку, вежливым жестом умоляя о тишине. Прослушав особенно красивые арии и речитативы или особенно нежные пассажи оркестрового аккомпанемента, проходившие без аплодисментов со стороны остальных зрителей, он поднимал свои мощные руки, затянутые в черные лайковые перчатки, и в знак восхищения чуть-чуть похлопывал ими друг о друга, как просвещенный знаток и ценитель Прекрасного. Временами бархатным шепотом он выражал свое одобрение. «Браво! Бра-а-а…» — как мурлыканье огромной кошки разносилось по зрительному залу. Ближайшие его соседи, простодушные приезжие провинциалы, всегда с восторгом взирающие на великосветское общество Лондона, начали следовать его примеру. Много раз за этот вечер взрывы аплодисментов в театре начинались с мягкого похлопывания рук, облаченных в черные перчатки. Ненасытное тщеславие этого человека жадно упивалось этим знаком признания его музыкального превосходства над окружающими. Широкое лицо его беспрестанно озарялось улыбкой. Он поглядывал вокруг, вполне довольный собой и своими ближними. «Да! Да! Эти варвары англичане учатся кое-чему у меня! Здесь и повсюду я, Фоско, главенствую над всеми!» — вот о чем говорило выражение его лица.
Первый акт кончился. Занавес опустился. Публика начала вставать с мест. Теперь я мог выяснить, знает ли его Песка.
Граф поднялся вместе со всеми и начал величественно обозревать ложи в бинокль. Сначала он стоял к нам спиной, затем медленно повернулся в нашу сторону, то поднося бинокль к глазам, то отводя его. В ту минуту, как он отвел его от лица, я обратил внимание Пески на графа Фоско.
— Вы знаете этого человека? — спросил я.
— Какого человека, друг мой?
— Вон того высокого, толстого человека, который стоит лицом к нам.
Песка стал на цыпочки и посмотрел на графа.
— Нет, — сказал профессор, — этого человека я не знаю. Он знаменит? Почему вы мне его показываете?
— У меня есть на это важные причины. Он итальянец, ваш соотечественник. Его зовут граф Фоско. Это имя вам знакомо?
— Нет, Уолтер. Я не знаю ни имени, ни самого человека.
— Вы уверены, что не знаете его? Посмотрите еще раз, посмотрите внимательно. Когда мы уйдем из театра, я скажу вам, почему мне это необходимо. Подождите, я помогу вам влезть сюда, — отсюда вам будет виднее, и вы сможете разглядеть его.
Я помог профессору стать на край помоста, на котором были расположены задние ряды партера. Теперь его маленький рост не мешал ему — он смог смотреть в партер поверх дамских причесок.
Худой, светловолосый человек со шрамом на левой щеке внимательно смотрел на Песку, когда я подсаживал его, и еще внимательнее стал смотреть на того, кого разглядывал, в свою очередь, Песка, — на графа. Наш разговор, возможно, долетел до его ушей и возбудил его любопытство.
В это время Песка усердно смотрел в повернутое к нам широкое, полное, улыбающееся лицо графа.
— Нет, — сказал Песка, — я никогда в жизни не видел этого толстяка.
В это время граф отвел глаза от лож и посмотрел в нашу сторону.
Глаза обоих итальянцев встретились.
За минуту до этого мне было ясно со слов Пески, что он не знает графа. Теперь же я был совершенно уверен, что сам граф знает Песку!
Граф знал его и, что было еще удивительнее, по-видимому, страшно его боялся! Нельзя было ошибиться в выражении лица этого злодея. Лицо его мгновенно исказилось, он побледнел до синевы, его холодные серые глаза исподлобья пытливо уставились на Песку, он окаменел от смертельного ужаса — и причиной тому был маленький Песка!
Худой человек со шрамом на щеке продолжал стоять подле нас. Впечатление, которое Песка произвел на графа, очевидно, заметил и он. Это был незаметный, корректный человек, он выглядел иностранцем, и его интерес к происходящему не был ни назойливым, ни откровенным.
Я, со своей стороны, был так поражен выражением, которое застыло на лице графа, и так не подготовлен к тому, что дело примет такой оборот, что пребывал в полной растерянности. Песка вывел меня из этого состояния, спрыгнув вниз.
— Как этот толстяк уставился на меня! — воскликнул он. — Может быть, он смотрит не на меня? Разве я знаменит? Откуда он знает, кто я, когда я не знаю, кто он?
Я продолжал наблюдать за графом. Когда Песка спрыгнул вниз, граф сделал движение в сторону, не спуская глаз с маленького профессора. Мне хотелось знать, как он поступит, если я отвлеку от него внимание Пески. Я обратился к профессору с вопросом, не найдет ли он своих учеников среди зрителей. Песка тут же поднес к глазам свой огромный бинокль и начал медленно поворачивать голову, разглядывая толпу и усердно разыскивая своих учеников.
Едва граф заметил, что Песка не смотрит больше в его сторону, он круто повернулся и скрылся в проходе среди прогуливающейся публики. Я схватил Песку за руку и, к его великому изумлению, потащил его за собой, стремясь пересечь путь графа прежде, чем тот достигнет главного выхода. Меня немного удивило, что худой человек опередил нас, ловко лавируя среди толпы, которая задерживала наше продвижение. Когда мы вышли в фойе, граф исчез, а вместе с ним исчез и незнакомец со шрамом.
— Идем домой! — сказал я. — Вернемся к вам, Песка. Мне необходимо поговорить с вами наедине, я должен немедленно говорить с вами.
— О святой боже мой! — вскричал профессор, крайне озадаченный. — В чем дело? Что случилось?
Я быстро шел вперед, не отвечая ему. Обстоятельства, при которых граф покинул театр, наводили на мысль, что его желание ускользнуть от возможной встречи с Пеской может повести его и к другим крайностям. Он мог ускользнуть и от меня, если решит уехать из Лондона. Мою встречу с ним нельзя было откладывать — необходимо было сегодня же повидать его. Меня беспокоила мысль и об этом незнакомце со шрамом, опередившем нас. По-видимому, он последовал за графом с каким-то определенным намерением.
Встревоженный всем этим, я решил как можно скорее рассказать обо всем Песке. Как только мы остались наедине в его комнате, я привел его в еще большее изумление, разъяснив ему, зачем мне нужен граф.
— Друг мой, но чем могу я помочь вам? — жалобно взмолился профессор, беспомощно простирая ко мне свои маленькие ручки. — Черт возьми! Чем я могу помочь, Уолтер, когда я даже не знаю этого человека?
— Он знает вас, он вас боится. Он ушел из театра, чтобы не встретиться с вами, Песка! У него есть какая-то причина для этого. Вспомните ваше прошлое, до вашего приезда в Англию. Вы покинули Италию «из-за политики», как вы мне сами сказали. Вы никогда не объясняли мне, что вы под этим подразумевали, я и сейчас ни о чем вас не спрашиваю. Я прошу только, поройтесь в памяти: нет ли какого-нибудь объяснения для внезапного ужаса, который охватил этого человека при виде вас?
К моему невыразимому изумлению, эти, с моей точки зрения, совершенно безобидные слова произвели на Песку такое же впечатление, какое сам он произвел на графа. Румяное личико моего приятеля мгновенно побледнело, и, задрожав, он отшатнулся от меня.
— Уолтер! — сказал он. — Вы не знаете, о чем вы просите!
Он прошептал эти слова, он смотрел на меня таким взглядом, будто я внезапно указал ему на какую-то серьезную опасность, подстерегающую нас обоих. Этот веселый, жизнерадостный, чудаковатый маленький человек в один миг так изменился, что я не узнал бы его, если б встретил на улице.
— Простите меня, если я неумышленно огорчил и встревожил вас, — отвечал я. — Вспомните, как жестоко пострадала моя жена от руки графа Фоско. Вспомните, что исправить это злодеяние я могу, только если в моих руках будет средство, чтобы принудить его к признанию. Все, что я сказал вам, Песка, я сказал ради нее. Я снова прошу вас простить меня. Мне больше нечего сказать.
Я встал, чтобы уйти. Но у двери он меня остановил.
— Подождите, — воскликнул он. — Ваши слова потрясли меня. Вы не знаете, как я покинул свою родину и почему я ее покинул. Дайте мне прийти в себя, дайте мне подумать, если только я смогу думать.
Я молча сел на стул. Он ходил по комнате, бессвязно разговаривая сам с собой на своем родном языке. По прошествии некоторого времени он вдруг остановился передо мной и положил свои маленькие ручки мне на грудь со странной нежностью и торжественностью.
— Поклянитесь мне, Уолтер, — сказал он, — что у вас нет другого пути к этому человеку, кроме как через меня.
— Другого пути нет, — отвечал я.
Он подошел к двери, тихо открыл ее, осторожно и пытливо оглядел коридор, запер дверь и вернулся ко мне.
— В тот день, когда вы спасли мне жизнь, Уолтер, вы приобрели неоспоримое право над моей жизнью. С той минуты жизнь моя принадлежит вам. Берите ее. Да! Говорю это совершенно сознательно. Когда я скажу вам то, что намерен сказать, жизнь моя будет в ваших руках.
Глубокая серьезность, с которой он произнес эту необычайную тираду, убедила меня, что он говорит правду.
— Имейте в виду, — продолжал он, — сам я не вижу и не знаю, какая связь существует между человеком, которого вы называете Фоско, и моим прошлым, о котором я расскажу вам — ради вас. Если вы сами разглядите эту связь, храните это про себя, не говорите мне ничего, на коленях умоляю вас, пусть я буду непричастен к этому, я ничего не хочу знать — я хочу слепо верить в будущее!
Он произносил эти странные слова отрывисто, с мучительными паузами и снова умолк.
Я видел, что ему приходится делать большие усилия, чтобы продолжать наш разговор на чужом ему английском языке. В столь серьезную минуту он не мог разрешить себе употреблять обычные для него неправильные обороты речи и забавные словечки. Я понимал, что все это только усугубляет его неохоту вообще говорить со мной сейчас. В ранние дни нашей дружбы с Пеской я научился читать и писать (но не разговаривать) на его родном языке и потому предложил ему объясняться по-итальянски, а я, если чего-нибудь не пойму, буду задавать вопросы по-английски. Он ответил согласием.
Речь его потекла плавно, он говорил с неистовым возбуждением, отчаянно жестикулируя, но ни разу не повысил голоса. Я услышал от него рассказ, который вооружил меня для последнего, решающего поединка.[15]
— Причины, по которым я покинул Италию, вам неизвестны. Вы знаете только, что я покинул мою родину в силу каких-то политических причин, — начал он. — Если бы я уехал из моей страны как изгнанник, преследуемый своим правительством, я не делал бы из этого секрета ни от вас, ни от кого-либо другого. Но я молчал, ибо никакое правительство не приговаривало меня к изгнанию. Вы, конечно, слышали, Уолтер, о секретных политических обществах, которые тайно существуют во всех столицах Европы? К одному из таких обществ я и принадлежал в Италии и продолжаю состоять его членом здесь, в Англии. Я приехал сюда по приказу своего начальника. В дни моей юности я был слишком горяч и в своем рвении рисковал скомпрометировать себя и других. Вследствие этого мне было приказано эмигрировать в Англию и ждать. Я эмигрировал, я жду до сих пор. Меня могут завтра же отозвать обратно. Но это может случиться и через десять лет. Мне все равно, я живу здесь, я зарабатываю себе на пропитание уроками итальянского языка, и я жду. Я не нарушу никакой клятвы (вы сейчас узнаете почему), если назову вам, к какому обществу принадлежу. Но этим самым я отдаю свою жизнь в ваши руки, ибо, если кому-либо станет известно, что я рассказал вам обо всем этом, я буду убит. Это так же верно, как и то, что мы сидим с вами здесь.
Вслед за этим он прошептал мне на ухо несколько слов. Я свято храню тайну, в которую он самоотверженно посвятил меня. Достаточно будет, если я назову общество, к которому принадлежал Песка, «Братством».
— Цель, которую преследует наше Братство, — продолжал он, — та же самая, которую преследуют и все другие политические общества: свержение тиранов и защита прав народа. У Братства два принципа: пока жизнь человека полезна или он хотя бы не причиняет вреда окружающим, он имеет право на нее. Но если он живет во вред другим, он теряет право на жизнь. Отнять у него жизнь является не только не преступлением, но необходимым, правильным поступком. Не мне рассказывать вам, англичанину, в каких страшных условиях угнетения и насилия зародилось наше общество. Вы, англичане, так давно завоевали свободу, что уже успели позабыть, сколько крови за нее было пролито, и не вам судить, на какие крайности могут пойти с отчаяния люди, принадлежащие к угнетенной нации. Наши страдания вам непонятны. Горе, которое выжгло наши сердца, слишком глубоко, чтобы вы могли его увидеть. Не судите нас! Можете смеяться над нами, не доверять нам, удивляться нам — но не осуждать нас! Широко раскрывайте глаза при виде нашего подлинного «я», которое теплится порой в глубине наших сердец под покровом внешней респектабельности, как, например, у меня, и живет порой в тех, кому не так повезло, как мне, менее гибких и выносливых, задавленных постоянной нуждой или безвыходной нищетой. Во времена вашего Карла Первого[16] вы, может быть, могли бы отнестись к нам по всей справедливости, но благодаря вашей многовековой свободе вы теперь стали не способны понять нас.
Впервые в жизни он открыл мне свое сердце, слова его шли от самой глубины души и были глубоко искренними, но он говорил тихо, вполголоса, сам ужасаясь своей откровенности.
— Пока что вам, наверно, кажется, что наше Братство не отличается от других ему подобных обществ. С вашей, английской, точки зрения, цель его — сеять анархию и подготовлять революцию. Убивать плохого короля или скверного министра, как если б и тот и другой были опасными дикими зверями, которых необходимо уничтожать при первой же возможности. Предположим, что это так. Но закон нашего Братства отличается от правил других тайных обществ. Члены Братства не знают друг друга. У нас есть президент в Италии и президенты за границей, у них есть секретари. Президенты и секретари знают членов нашего Братства, но мы, рядовые члены Братства, не знаем друг друга до тех пор, пока наши начальники не сочтут нужным — по политическим соображениям или в интересах общества — познакомить нас друг с другом. Поэтому с нас не берут никаких клятв при вступлении в Братства. Мы до конца дней наших носим на теле отличительный знак Братства, по которому нас можно опознать. Мы имеем право заниматься своими обычными делами, но должны сообщать о себе президенту и секретарю четыре раза в год, на тот случай, если мы понадобимся. Нас предупреждают, что если мы предадим Братство, то есть откроем его тайное существование или изменим ему, нас постигнет кара согласно его законам — смерть от руки неизвестного нам человека, может быть, посланного с другого конца земли, чтобы нанести сокрушительный удар, или смерть от руки ближайшего друга, тоже члена нашего Братства, чего мы можем не знать, несмотря на многолетнюю близость с ним. Иногда наказание откладывают на неопределенное время, иногда измену немедленно карают смертью. Наша первая обязанность — уметь ждать, вторая — уметь беспрекословно повиноваться, когда нам отдадут приказ. Некоторые из нас могут ни разу в жизни не понадобиться Братству. Некоторые из нас могут быть призваны к делу Братства в первый же день вступления в его члены. Я сам, маленький, живой, веселый человек, которого вы хорошо знаете, человек, неспособный и муху обидеть, в молодости в силу одного происшествия, столь ужасного, что я не расскажу вам о нем, вступил в Братство под влиянием минуты, как решился бы на самоубийство. До конца моих дней я обязан оставаться членом этой организации, какой бы я ее ни считал и что бы я о ней ни думал теперь, в спокойные минуты моей зрелости. Когда я был еще в Италии, я был избран в секретари Братства, и мне показали его членов, одного за другим.
Я начал понимать, к чему он клонит, я начал понимать, к какому выводу ведет его необычайная история. Он помолчал с минуту, пристально и вдумчиво глядя на меня, и, очевидно, понял, какая мысль промелькнула в моем мозгу.
— Вы уже сделали свои выводы, — сказал он, — я вижу это по выражению вашего лица. Не говорите мне ничего — не поверяйте мне ваших догадок. Я пойду для вас на последнюю жертву, а потом мы покончим с этим разговором, чтобы уже никогда к нему не возвращаться.
Он сделал мне знак молчать, встал, снял свой сюртук и засучил рукав рубашки на левой руке.
— Я обещал рассказать вам все, — прошептал он мне на ухо, не спуская глаз с двери. — Что бы ни произошло в дальнейшем, вы не сможете упрекнуть меня в том, что я от вас что-либо скрыл. Я сказал вам — Братство опознает своих членов по отличительному признаку, который они носят на себе всю жизнь. Взгляните!
Он поднял руку и показал мне выжженное клеймо над локтем, с внутренней стороны, — клеймо было темно-багрового цвета. Я не напишу, что именно оно изображало. Скажу только, что клеймо было круглой формы и таким небольшим, что шестипенсовая монета могла бы его закрыть.
— Человек с такой меткой, выжженной на этом месте, является членом нашего Братства, — сказал он, опуская рукав рубашки. — Человек, раз изменивший Братству, что рано или поздно становится известным начальникам, которые знают его в лицо, то есть президентам или секретарям, карается смертью. Если он изменил — он мертв. Никакие человеческие законы не спасут его. Помните о том, что увидели и услышали. Приходите к какому хотите заключению. Поступайте по вашему усмотрению, но, ради бога, не посвящайте в ваши планы меня! Я не хочу, я не должен ничего об этом знать. Дайте мне возможность остаться непричастным ко всему этому, освободите меня от ответственности, самая мысль о которой ужасает меня. Скажу под конец — даю вам честное слово джентльмена, клянусь вам, — если этот человек в опере узнал меня, значит, он так изменился или так замаскировался, что я не узнал его. Я ничего не знаю ни о нем, ни о его делах и поступках. Я не знаю, почему он находится в Англии. Я никогда не видел его, никогда не слышал его имени — до этой ночи. Мне нечего больше сказать. Оставьте меня теперь одного, Уолтер. Я потрясен всем происшедшим. Я содрогаюсь при мысли о своей собственной откровенности. Дайте мне время прийти в себя. Я постараюсь обрести душевное равновесие до следующей нашей встречи.
Он упал на стул и, отвернувшись от меня, закрыл лицо руками. Я шепотом сказал ему на прощание слова благодарности, которые он мог услышать или нет, по своему желанию, и тихо открыл дверь, чтобы не беспокоить его больше.
— Я сохраню память о сегодняшнем вечере в святая святых моего сердца, — сказал я ему. — Вы никогда не раскаетесь в том, что доверились мне. Можно мне прийти к вам завтра? Можно прийти рано, в девять часов утра?
— Да, Уолтер, — ответил он, ласково глядя на меня и говоря снова по-английски, очевидно желая как можно скорее вернуться к нашим прежним отношениям. — Приходите разделить мой скромный утренний завтрак до того, как я пойду на уроки.
— Спокойной ночи, Песка.
— Спокойной ночи, друг мой.
VI
Я вышел от него, убежденный, что после всего мною услышанного мне ничего другого не остается, как действовать немедленно, сразу же. Граф мог уехать ночью, и, если бы я стал дожидаться утра, последняя возможность восстановить Лору в правах была бы потеряна. Я посмотрел на часы. Было десять часов вечера.
Поспешность, с которой граф ушел из театра, говорила сама за себя. У меня не было ни тени сомнения в том, что сейчас он готовится к отъезду из Лондона. Клеймо Братства было на его руке, — я был так убежден в этом, как если бы своими собственными глазами видел этот знак у него на руке. Измена Братству была на его совести — ужас, охвативший его при виде Пески, служил этому неопровержимым доказательством.
Нетрудно было понять, почему Песка не узнал его. Такой человек, как граф, никогда не рискнул бы стать шпионом, не застраховав себя предварительно от всяких случайностей. Гладко выбритое лицо графа, на которое я показал профессору в опере, было, возможно, покрыто густой растительностью во времена молодости Пески. Темно-каштановые волосы графа были, несомненно, не его собственными — он носил парик. Имя его, безусловно, не было настоящим его именем. Время тоже могло прийти ему на помощь — таким непомерно тучным он стал, наверно, за последние годы. Вот почему Песка не узнал его, в то время как граф, со своей стороны, сразу узнал Песку благодаря необычайно малому росту и другим особенностям моего друга профессора, резко отличавшим его от других смертных.
Я уже упомянул, что не сомневался в причине, побудившей графа так поспешно уйти из театра. Мог ли я сомневаться, когда собственными глазами видел, как граф, считая, что, несмотря на его изменившуюся внешность, Песка опознал его, мгновенно почуял смертельную опасность! Если бы я мог встретиться с графом сегодня же ночью и сказать ему, что и мне известно, какая кара ему грозит, к какому результату это привело бы? Ясно — один из нас должен был стать хозяином положения, одному из нас пришлось бы просить пощады у другого. Прежде чем идти на этот риск, я был обязан ради своей жены осторожно продумать дальнейшие свои шаги и, елико возможно, уменьшить опасность, мне грозившую.
Мне угрожало лишь одно: если граф, когда я буду стоять с ним лицом к лицу, заключит из моих слов, что препятствием на его пути к безопасности являюсь я один, он бесспорно ни перед чем не остановится, чтобы застичь меня врасплох и избавиться от меня любым способом и любыми средствами. После некоторого раздумья я понял, каким путем я могу защитить себя и уменьшить риск, связанный с нашей встречей. Прежде чем сказать ему, что его история мне известна, я должен был предостеречь его, что его жизнь зависит от безопасности моей жизни. Я мог подложить под него мину, прежде чем идти к нему, и оставить инструкции взорвать эту мину по истечении некоторого времени, если от меня — лично или в письменной форме — не последует других, противоположных указаний. В таком случае целость и сохранность графа будут в полной зависимости от моей целости и сохранности, — я буду занимать выгодную позицию даже в его собственном доме.
Эта мысль пришла мне в голову по дороге на нашу новую квартиру, которую мы наняли по возвращении с побережья. Чтобы никого не беспокоить, я отпер двери своим ключом. В передней горел свет. Я тихо прошел в свою рабочую комнату, чтобы сделать необходимые приготовления, прежде чем Лора или Мэриан заподозрят, к чему я готовлюсь.
Письмо к Песке было наиболее верной предосторожностью, которую я мог предпринять. Я написал ему:
«Человек, которого я показал вам в театре, является членом Братства. Он изменил ему. Проверьте эти два факта немедленно. Вы знаете, под каким именем он живет в Англии. Адрес его: дом Э 5 по Форест-Род, Сент-Джонз-Вуд. Во имя любви, которую вы ко мне питали, употребите власть, которой вы облечены, чтобы немедленно и беспощадно покарать этого человека. Я рискнул всем — и потерял все. За это я поплатился жизнью».
Поставив под этими строками свою подпись, я вложил письмо в конверт и запечатал его своей печатью. На конверте я написал: «Не распечатывать до девяти часов утра. Если до этого часа вы не получите известий от меня или не увидите меня самого, сломайте печать, когда часы пробьют девять, и прочитайте письмо». Под этим я поставил свои инициалы и вложил письмо в другой конверт, надписав на нем адрес Пески.
Мне оставалось найти способ немедленно отослать письмо по адресу. Отправив его Песке, я сделал бы все, что было в моих силах. Если в доме графа со мной что-нибудь случится, я заручился тем, что за это он расплатится жизнью.
Я ни минуты не сомневался, что Песка, если б он того захотел, имел возможность при любых обстоятельствах предотвратить бегство графа. В этом меня убеждало настоятельное нежелание Пески что-либо знать о графе или, иными словами, его горячее желание оправдать в моих глазах свою кажущуюся пассивность. Мне было ясно, что Песка располагал средствами совершить страшную кару Братства, хотя и не хотел признаться мне в этом. О том, что иностранные политические организации всегда карают изменников, где бы они ни скрывались, было слишком хорошо известно даже мне, человеку, совершенно не искушенному в этих делах. В лондонских и парижских газетах мне часто попадались сообщения об убитых иностранцах, причем убийцы бесследно исчезали. Я ничего не скрыл о себе на этих страницах, не умолчу также и о своей уверенности, что, если бы меня постигло несчастье, в результате чего Песка вскрыл бы конверт, своим сообщением я подписывал смертный приговор графу Фоско.
Я спустился вниз, чтобы повидать владельца нашего дома и посоветоваться с ним, как найти посыльного. Как раз в это время он поднимался по лестнице, и мы встретились на площадке. По его словам, сын его, сообразительный мальчик, мог исполнить мое поручение. Мы позвали его сына наверх, и я дал мальчику необходимые указания. Он должен был поехать в кебе по указанному адресу, передать письмо в собственные руки Пески и привезти мне обратно расписку этого джентльмена в получении моего письма. Вернувшись, мальчик должен был оставить кеб у дверей, чтобы я мог сразу же уехать в нем. Было около половины одиннадцатого. Я высчитал, что мальчик вернется минут через двадцать и еще за двадцать минут я успею доехать до Сент-Джонз-Вуда.
Когда мальчик отправился выполнять мое поручение, я вернулся к себе в комнату, чтобы привести в порядок некоторые бумаги на случай, если со мной произойдет худшее. Ключ от старомодного бюро, где хранились наши документы, я запечатал в конверт и оставил на столе, надписав на пакете имя Мэриан. Покончив с этим, я сошел вниз в нашу гостиную, где думал застать Лору и Мэриан, которые собирались ждать моего возвращения из оперы. Открывая дверь в гостиную, я почувствовал, что рука моя дрожит.
В комнате была одна Мэриан. Она читала и при виде меня с удивлением взглянула на часы.
— Как вы рано вернулись! — сказала она. — Вы, наверно, ушли, не дождавшись конца представления?
— Да, — отвечал я, — мы с Пеской не дождались конца… А где Лора?
— Вечером у нее заболела голова, и я посоветовала ей лечь спать сразу же после чая.
Я вышел из комнаты под тем предлогом, что хочу посмотреть, уснула ли Лора. Проницательные глаза Мэриан слишком пристально начали вглядываться в мое лицо — она, по-видимому, угадывала, что я что-то замыслил.
Я вошел в спальню и тихо подошел к постели. Освещенная слабым светом мерцающего ночника, жена моя спала.
Мы были женаты всего около месяца. Если у меня было тяжко на сердце, если моя решимость дрогнула на миг, когда я увидел ее лицо, повернутое во сне в сторону моей подушки, когда я увидел, как рука ее лежит на одеяле, как будто ожидая пожатия моей руки, не заслуживал ли я снисхождения? Я только задержался на несколько минут, стал на колени у ее постели, чтобы поглядеть на нее поближе — так близко, что дыхание ее коснулось моего лица. На прощание я только тихо дотронулся губами до ее лба и руки. Она пошевелилась во сне и прошептала мое имя, но не проснулась. Я с минуту постоял в дверях, чтобы еще раз поглядеть на нее.
— Да благословит и сохранит тебя господь, дорогая! — прошептал я и вышел из спальни.
Мэриан ждала меня на лестнице. В руках у нее был сложенный лист бумаги.
— Сын хозяина привез это для вас, — сказала она. — Кеб стоит у подъезда, — мальчик сказал, что вы приказали держать экипаж наготове.
— Совершенно верно, Мэриан. Кеб понадобится мне — я собираюсь снова отлучиться.
Спустившись в гостиную, я прочитал записку. Рукой Пески было написано: «Ваше письмо получено. Если от вас не будет известий до назначенного часа, я сломаю печать, когда пробьют часы».
Я положил записку в карман и пошел к двери. Мэриан встала передо мной у порога и толкнула меня обратно в комнату. Свет от зажженной свечи упал на меня. Мэриан схватила меня за руки и пристально посмотрела мне в глаза.
— Я понимаю, — сказала она прерывистым шепотом, — сегодня вы решаетесь на последнюю попытку.
— Да. Последнюю и, надеюсь, удачную, — шепнул я ей в ответ.
— Но не один! О, Уолтер, ради бога, не один! Я поеду с вами. Не отказывайте мне только оттого, что я женщина! Я должна быть с вами! Я поеду! Я подожду вас в кебе!
Теперь была моя очередь удержать ее. Она попыталась вырваться и подойти к двери первая.
— Если вы хотите помочь мне, — сказал я, — оставайтесь здесь и ложитесь спать сегодня в спальне моей жены. Дайте мне уехать со спокойным сердцем. Если я буду спокоен за Лору, я ручаюсь за все остальное. Поцелуйте меня, Мэриан, и докажите, что у вас достанет мужества ждать, пока я вернусь.
Не успела она ответить, как я был уже у двери. Она попробовала удержать меня, но я уже бежал вниз по лестнице. Мальчик был в передней, он распахнул передо мной входную дверь. Я вскочил в кеб прежде, чем кучер успел влезть на козлы.
— Форест-Род, Сент-Джонз-Вуд! — крикнул я ему через окно. — Я заплачу вдвое, если вы будете там через четверть часа!
— Постараюсь, сэр!
Я взглянул на часы. Одиннадцать часов. Нельзя было терять ни минуты.
Стремительное движение кеба, сознание, что каждая минута приближает меня к графу, что наконец я могу беспрепятственно отважиться на это рискованное предприятие, — все вместе привело меня в такое возбуждение, что я все время просил кучера ехать быстрее. Когда мы выехали на шоссе, я в нетерпении высунулся из окна кеба, чтобы посмотреть, скоро ли мы прибудем на место. Где-то в отдалении часы гулко пробили четверть двенадцатого, когда мы завернули на Форест-Род. Я остановил кеб, немного не доезжая до загородной резиденции графа, быстро расплатился с кебменом и поспешно направился к дому.
На пути к калитке я увидел какого-то человека, он шел мне навстречу. Мы встретились под газовым фонарем и посмотрели друг на друга. Я сразу же узнал светловолосого иностранца со шрамом на щеке; он, по-видимому, тоже узнал меня. Он ничего не сказал мне и, вместо того чтобы остановиться перед домом, как сделал это я, медленно пошел дальше. Случайно ли оказался он на Форест-Род или выследил графа до самого дома?
Мне было некогда думать об этом. Подождав, пока незнакомец не скроется из виду, я позвонил. Было двадцать минут двенадцатого. Граф мог отказаться принять меня под предлогом, что уже лег спать.
Для того чтобы это препятствие не встало на моем пути, я решил послать ему мою визитную карточку, не задавая вопроса, может ли он принять меня. В то же время необходимо было дать ему понять, что у меня есть серьезная причина для неотлагательного визита даже в такой поздний час. Я достал свою визитную карточку и написал «по важному делу». В это время горничная открыла калитку и подозрительно спросила, что мне угодно.
— Пожалуйста, передайте это вашему господину, — ответил я, подавая ей свою визитную карточку.
По нерешительности, с которой она ее взяла, я понял, что, если бы я спросил, дома ли граф, ей было заранее приказано ответить, что его нет. В крайнем замешательстве поглядев на меня, она пошла к дому, закрыла за собой входную дверь и оставила меня ждать в палисаднике.
Через минуту она снова появилась:
— Граф передает привет и спрашивает, не будете ли вы любезны сказать, по какому делу вы хотите его видеть.
— Передайте ему мой привет, — отвечал я, — и доложите, что о своем деле я скажу только ему самому.
Она ушла, затем снова вернулась и попросила меня войти.
Я последовал за нею. Через минуту я был в доме графа Фоско.
VII
В холле не было лампы, но при тусклом свете свечи, которую держала в руках горничная, я увидел, как из другой комнаты в переднюю тихо вошла пожилая дама.
Она бросила на меня быстрый змеиный взгляд и, не ответив на мой поклон, стала медленно подниматься по лестнице. Мое знакомство с дневником Мэриан подсказало мне что пожилая дама была мадам Фоско.
Служанка ввела меня в комнату, из которой только что вышла графиня. Я очутился лицом к лицу с графом.
Он был все еще в вечернем костюме, кроме фрака, который он небрежно сбросил на кресло. Рукава его белоснежной рубашки были слегка отвернуты у кисти. Подле него по одну сторону стоял чемодан, по другую — открытый сундук. Повсюду были разбросаны книги, бумаги, одежда. Около двери на столе стояла клетка с белыми мышами, хорошо знакомая мне по описаниям. Канарейки и какаду, по всей вероятности, были где-то в другой комнате. Когда я вошел, граф сидел у сундука и укладывал вещи. Он встал, чтобы принять меня, держа в руках какие-то бумаги. Лицо его хранило следы потрясения, пережитого им в театре. Толстые щеки обвисли, холодные серые глаза неустанно наблюдали за мной, его голос, взгляд, манеры — все говорило о недоверчивости и недоумении по поводу моего визита. Он сделал шаг ко мне и с холодной любезностью попросил меня сесть.
— Вы пришли по делу, сэр? — спросил он. — Я совершенно теряюсь в догадках. Какое дело вы можете иметь ко мне?
Нескрываемое любопытство, с которым он меня рассматривал, убедило меня, что он не заметил меня в опере. Он увидел Песку — и с той минуты он уже не замечал никого из окружающих. Мое имя, конечно, предупредило его о моих враждебных намерениях, но, казалось, он действительно не подозревает, с какой целью я пришел к нему.
— Я очень рад, что застал вас дома, — сказал я. — Вы, кажется, собираетесь уезжать?
— Ваше дело имеет какое-то отношение к моему отъезду?
— До некоторой степени.
— До какой степени? Вам известно, куда я уезжаю?
— Нет. Но мне известно, почему вы уезжаете.
Он мгновенно проскользнул мимо меня к двери, запер ее и положил ключ к себе в карман.
— Мы с вами превосходно знаем друг друга по отзывам, мистер Хартрайт, — сказал он. — Вам случайно не приходило в голову, когда вы сюда шли, что я не из тех, с кем можно шутить?
— Конечно, — отвечал я, — и я здесь не для того, чтобы шутить с вами. Дело идет о жизни и смерти — вот почему я здесь. Будь эта дверь, которую вы заперли, открыта сейчас — все равно никакие ваши слова или поступки не заставят меня уйти отсюда.
Я прошел в глубь комнаты и стал напротив него на ковре у камина. Он придвинул стул к двери и уселся на него. Левую руку он положил на стол около клетки с белыми мышами. Стол дрогнул под тяжестью его руки. Маленькие зверьки проснулись и, глядя на него во все глаза, заметались по клетке, высовывая мордочки через прутья своего затейливого домика.
— Дело идет о жизни и смерти, — повторил он вполголоса. — Эти слова имеют, возможно, еще более серьезный смысл, чем вы думаете. Что вы хотите сказать?
— То, что сказал.
Лоб его покрылся испариной. Левая его рука подвинулась к краю стола. В столе был ящик. В замке ящика торчал ключ. Пальцы его сжались вокруг ключа, но он не повернул его.
— Итак, вам известно, почему я покидаю Лондон? — продолжал он. — Укажите эту причину, пожалуйста. — С этими словами он повернул ключ и открыл ящик.
— Я сделаю больше, — отвечал я, — я покажу вам причину, если хотите.
— Каким образом?
— Вы сняли фрак, — сказал я. — Засучите левый рукав вашей рубашки и вы увидите.
Лицо его мгновенно покрылось свинцовой бледностью, как и тогда в театре. В глазах сверкнула смертельная ненависть. Неумолимо он смотрел прямо в мои глаза. Он молчал. Но рука его медленно выдвинула ящик и бесшумно скользнула в него. Скрежет чего-то тяжелого, что двигалось в ящике, донесся до меня и стих. Настала такая гробовая тишина, что стало слышно, как мыши грызут прутья своей клетки.
Жизнь моя висела на волоске. Я понимал это. Но в эту последнюю свою минуту я думал его мыслями, я осязал его пальцами, я мысленно видел, что именно он придвинул к себе в ящике.
— Подождите немного, — сказал я. — Дверь заперта, вы видите — я не двигаюсь, видите — в руках у меня ничего нет. Подождите. Я должен вам что-то сказать.
— Вы сказали достаточно, — отвечал он с внезапным спокойствием, неестественным и зловещим, гораздо более страшным, чем самая яростная вспышка гнева. — Мне самому нужна минута для размышления, если позволите. Вы угадываете, над чем я хочу поразмыслить?
— Возможно.
— Я думаю, — сказал он тихо и невозмутимо, — прибавится ли беспорядка в этой комнате, когда ваши мозги разлетятся вдребезги у камина.
По выражению его лица я понял, что, если в эту минуту я сделаю малейшее движение, он спустит курок.
— Прежде чем покончить с этим вопросом, советую вам прочитать записку, которую я с собой принес, — сказал я.
По-видимому, мое предложение возбудило его любопытство. Он кивнул головой. Я вынул ответ Пески на мое письмо, подал графу и снова стал у камина.
Он прочитал ее вслух:
— «Ваше письмо получено. Если я не услышу о вас до назначенного часа — я сломаю печать, когда пробьют часы».
Другому человеку на его месте нужны были бы объяснения — граф не нуждался в них. Он сразу же понял, как если бы сам присутствовал при этом, какую предосторожность я принял. Выражение его лица мгновенно изменилось. Он вынул руку из ящика — в ней ничего не было.
— Я не запру ящика, мистер Хартрайт, — сказал он. — Я еще не сказал, что ваши мозги не разлетятся вдребезги у камина, но я справедлив даже по отношению к врагам и готов заблаговременно признать, что эти мозги умнее, чем я думал. К делу, сэр! Вам что-то нужно от меня.
— Да. Я намерен это получить.
— На условиях?
— Без всяких условий!
Его рука снова скользнула в ящик.
— Ба! Мы топчемся на месте, и ваши умные мозги снова подвергаются опасности, — сказал он. — Ваш тон неуместно дерзок, сэр, умерьте его! С моей точки зрения, я меньше рискую, застрелив вас на месте, чем если вы уйдете из этого дома, не согласившись на условия, продиктованные и одобренные мною. Сейчас вы имеете дело не с моим горячо оплакиваемым другом — вы стоите лицом к лицу с Фоско! Если бы двадцать человеческих жизней, мистер Хартрайт, были камнями преткновения на моем пути, я прошел бы по этим камням, поддерживаемый моим возвышенным равнодушием, балансируя с помощью моего непреклонного спокойствия. Если вы дорожите собственной жизнью — относитесь ко мне с должным уважением! Я призываю вас ответить мне на три вопроса. Выслушайте их — они имеют существенное значение для нашего дальнейшего разговора. Отвечайте на них — это имеет существенное значение для меня. — Он поднял палец. — Первый вопрос, — сказал он. — Вы пришли сюда благодаря каким-то сведениям, ложным или правдивым, — где вы их взяли?
— Я отказываюсь отвечать на этот вопрос.
— Неважно, я все равно узнаю. Если эти сведения правильные — заметьте, как я подчеркиваю слово «если» — вы получили возможность торговать ими здесь в силу собственной измены или измены кого-то другого. Я отмечаю это обстоятельство в памяти для дальнейшего его использования в будущем. А я ничего не забываю. Продолжаю! — Он поднял второй палец. — Второй вопрос. Под строками, которые вы дали мне прочитать, нет подписи. Кто писал их?
— Человек, на которого я могу полностью положиться, человек, бояться которого вы имеете полное основание.
Мой ответ попал в цель. Рука в ящике заметно дрогнула.
— Сколько времени вы предоставляете мне, — сказал он, задавая свой третий вопрос более умеренным тоном, — до того, как пробьют часы и печать будет сломана?
— Достаточно времени, чтобы вы согласились на мои условия, — отвечал я.
— Отвечайте мне точнее, мистер Хартрайт. Сколько ударов должны пробить часы?
— Девять завтра утром.
— Девять завтра утром? Да, да, ловушка захлопнется прежде, чем я успею привести в порядок паспорт и уехать из Лондона. А не раньше? Ну, это мы еще посмотрим. Я могу оставить вас здесь в качестве заложника и договориться с вами, чтобы вы послали за вашим письмом до того, как отпущу вас. А пока что, будьте добры, изложите ваши условия.
— Вы их услышите. Они очень несложны. Их можно изложить в нескольких словах. Знаете ли вы, в чьих интересах я пришел сюда?
Он улыбнулся с непостижимым хладнокровием и небрежно помахал рукой:
— Я согласен ответить наугад. Конечно, в интересах какой-то дамы?
— В интересах моей жены.
Впервые за весь наш разговор неподдельное, искреннее чувство промелькнуло на его лице. Он крайне изумился. Я понял, что с этой минуты он перестал считать меня опасным врагом. Он задвинул ящик стола, скрестил руки на груди и, презрительно улыбаясь, стал с большим интересом слушать меня.
— Вы прекрасно знаете о расследовании, которое я веду вот уже много месяцев, — продолжал я. — Будет бесполезно, если вы начнете отрицать какие-либо факты, мне известные. Вы виноваты в чудовищном злодеянии. Вы совершили его с целью присвоить себе десять тысяч фунтов.
Он ничего не сказал, но лицо его вдруг затуманилось.
— Оставьте их себе, — сказал я. (Лицо его снова прояснилось, а глаза широко раскрылись от удивления.) — Я здесь не для того, чтобы торговаться о деньгах, которые прошли через ваши руки и были ценою низкого преступления…
— Осторожнее, мистер Хартрайт. Ваши моральные мышеловки имеют успех в Англии, — оставьте их для себя и ваших соотечественников, прошу вас. Десять тысяч фунтов — это наследство, завещанное моей превосходной жене покойным мистером Фэрли. Рассматривайте их с этой точки зрения, и тогда, если хотите, я поговорю с вами по этому поводу. Должен, однако, заметить, что для человека столь утонченной чувствительности, как я… подобный разговор будет плачевно низменным. Я предпочел бы обойти молчанием эту мелочную тему. Предлагаю вам вернуться к обсуждению ваших условий. Чего вы хотите?
— Я требую, во-первых, полного вашего признания в письменной форме. Вы его напишете и проставите под ним ваше имя — сейчас, здесь, в моем присутствии.
Он поднял палец.
— Раз! — сказал он, отсчитывая мои требования с серьезным вниманием солидного, делового человека.
— Во-вторых, я требую от вас доказательства, не зависящего от ваших личных клятвенных утверждений, — я требую, чтобы вы указали точную дату — чтобы вы написали, какого именно числа моя жена уехала из Блекуотер-Парка в Лондон.
— Так, так! Вы таки поняли, в чем наше слабое место, — спокойно заметил он. — Что еще?
— Пока что это все.
— Хорошо. Вы изложили ваши условия, теперь слушайте мои. Моя ответственность за «преступление», как вам угодно его назвать, в целом, быть может, меньше ответственности за то, что я уложу вас на месте, здесь, на ковре у камина. Скажем, я принимаю ваше предложение, но с моими поправками. Нужный вам отчет будет написан и необходимые вам доказательства будут мною представлены. Считаете ли вы доказательством письмо моего горячо оплакиваемого друга, собственноручно им написанное и подписанное, извещающее меня о дне прибытия его жены в Лондон? Оно является доказательством, не так ли? Я вручу его вам. Больше того: я могу отослать вас к человеку, чей экипаж я нанял, чтобы увезти мою гостью с вокзала по ее прибытии в Лондон. С помощью книги заказов этого человека вы узнаете дату, даже если кебмен, который вез нас, забыл, какого числа это было. Я могу это сделать — и сделаю — на следующих условиях. Я перечислю их. Условие первое. Мадам Фоско и я уедем, когда, куда и как нам заблагорассудится. Чинить препятствий вы нам не будете. Второе условие. Вы подождете здесь, в моем обществе, прихода моего агента. Он придет в семь часов утра, чтобы помочь мне с оставшимися делами. С ним вы пошлете держателю вашего письма указание вручить его моему агенту. Вы подождете здесь, пока мой агент не передаст это нераспечатанное письмо мне в руки, после чего вы дадите мне полчаса, чтобы я мог уехать, а затем можете считать себя свободным и идти на все четыре стороны. Третье условие. Вы дадите мне сатисфакцию[17] джентльмена за ваше вмешательство в мои дела и за те выражения, которые вы разрешили себе в моем присутствии во время данной конференции. Время и место дуэли — за границей! — будут указаны, я напишу вам, когда буду находиться в безопасности на континенте. В моем письме будет полоска бумаги, соответствующая длине моей шпаги. Вот мои условия. Будьте любезны ответить: принимаете ли вы их?
Необычайная смесь мгновенной решимости, дальнозоркого коварства, безмерной бравады ошеломила меня на миг, но только на миг. Мне надо было решить, имею ли я нравственное право дать этому негодяю, похитившему имя у моей жены, уйти безнаказанно в обмен на представленные им средства для восстановления попранных прав Лоры. С самого начала к моему стремлению достичь этой цели примешивалось чувство мести. Я понимал, что сама цель — добиться справедливого признания моей жены в доме, где она родилась и откуда ее изгнали как самозванку, и публичное уничтожение той лжи, которая была начертана на надгробном памятнике ее матери, — эта цель была бы гораздо благороднее и возвышеннее, не отягченная налетом дурных страстей, свободная от стремления отомстить, которое примешивалось ко всем моим действиям с самого начала. И все же я не могу со всей искренностью сказать, что мои моральные убеждения были во мне достаточно сильны, чтобы решить за меня мою внутреннюю борьбу. Перевес остался за ними благодаря тому, что в этот миг я вспомнил о смерти сэра Персиваля. Каким ужасным образом сама судьба вырвала возмездие из моих слабых рук! В моем слепом неведении будущего имел ли я право считать, что этот человек останется безнаказанным, если уйдет от меня? Я размышлял об этом — может быть, с некоторой долей суеверного предчувствия, мне свойственного, может быть, с более благородным побуждением, не зависящим от этого предчувствия. Трудно было мне добровольно выпустить его из рук — выпустить теперь, когда наконец я держал его за горло, — но я заставил себя это сделать. Я решил руководствоваться только той высокой, справедливой целью, в которую я незыблемо верил, — служить делу Лоры, делу Правды.
— Я принимаю ваши условия, — сказал я, — с одной оговоркой.
— С какой? — спросил он.
— Дело касается моего письма, — ответил я. — Я требую, чтобы вы, не читая, уничтожили его в моем присутствии, как только оно будет в ваших руках.
Я не хотел оставлять в его руках доказательство моего общения с Пеской. Факт моего знакомства с профессором все равно станет ему известным, когда утром я дам его агенту адрес Пески. Но он не мог воспользоваться этим во вред моему другу на основании только собственных слов, даже если бы отважился на этот эксперимент, и я мог быть совершенно спокоен за маленького профессора.
— Я согласен на вашу оговорку, — отвечал он после минутного глубокого раздумья. — Не стоит поднимать спор из-за этого — письмо будет уничтожено, как только его доставят сюда.
С этими словами он встал со стула (на этот раз он сидел напротив меня, по другую сторону камина). Усилием воли он мгновенно сбросил с себя всю тяжесть нашего предыдущего разговора.
— Уф! — вскричал он, с наслаждением потягиваясь. — Схватка была жаркой, покуда длилась. Присаживайтесь, мистер Хартрайт. В будущем мы с вами встретимся как смертельные враги, а пока что будем любезны и приветливы друг с другом, как подобает истинным джентльменам. Разрешите мне пригласить сюда мою жену.
Он отпер двери и распахнул их.
— Элеонора! — позвал он своим густым, звучным басом.
Леди со змеиным лицом вошла в комнату.
— Мадам Фоско — мистер Хартрайт, — сказал граф, представляя нас друг другу со светской непринужденностью. — Ангел мой, — продолжал он, обращаясь к графине, — позволят ли вам ваши хлопоты с укладкой вещей оторваться на минуту, чтобы приготовить мне горячий, крепкий кофе? Мне придется закончить кое-какие дела с мистером Хартрайтом. Мне необходимо собраться с мыслями, чтобы быть на должной, достойной меня высоте!
Мадам Фоско дважды молча наклонила голову — сухо кивнула мне, смиренно кивнула мужу — и выскользнула из комнаты.
Граф подошел к письменному столу у окна, открыл его и вынул из ящика несколько стоп бумаги и связку гусиных перьев. Он рассыпал перья по столу, чтобы они были под рукой, по мере надобности, и нарезал бумагу узкими полосами, как это делают писатели-профессионалы для печатного станка.
— Я напишу замечательный документ, — сказал он, глядя на меня через плечо, — труд сочинителя хорошо мне знаком. У меня есть навык к литературным композициям. Одно из редчайших и драгоценнейших достижений человеческого разума — это умение приводить в порядок свои мысли. Огромное преимущество! Я обладаю им. А вы?
Он заходил по комнате в ожидании кофе, — он мурлыкал себе под нос какую-то мелодию и время от времени хлопал себя по лбу, как бы отметая те препятствия, которые нарушали в эту минуту стройность его мыслей. Больше всего меня удивляла его непомерная дерзость: он сделал из положения, в которое я его поставил, пьедестал для своего тщеславия и предавался любимейшему своему занятию — выставлять себя напоказ. Но, несмотря на искреннее презрение, которое я питал к этому человеку, его удивительная жизнеспособность и сила его воли произвели на меня большое впечатление.
Мадам Фоско принесла кофе. Он благодарно поцеловал ее руку и проводил до двери. Затем он налил себе чашку дымящегося кофе и поставил ее на письменный стол.
— Разрешите предложить вам кофейку, мистер Хартрайт? — сказал он перед тем, как сесть за стол.
Я отказался.
— Что? Вы думаете, я отравлю вас? — весело воскликнул он. — Англичане обладают здравым смыслом, — продолжал он, усаживаясь за стол, — но и у них есть один крупный недостаток: они осторожны, даже когда этого не требуется.
Он окунул гусиное перо в чернила, положил перед собой одну из полос бумаги, придерживая ее большим пальцем, откашлялся и начал писать. Писал он быстро и шумно, таким крупным, смелым почерком, оставляя такие широкие промежутки между строчками, что не прошло и двух минут, как полоса была заполнена, и он перебросил ее на пол через плечо. Когда перо его притупилось, оно тоже полетело на пол, и он схватил другое из числа разбросанных по столу. Полосы за полосами, десятками, сотнями, летели на пол и росли, как снежная гора, вокруг его стула. Час шел за часом — я сидел и наблюдал за ним, а он все продолжал писать. Он ни разу не приостановился, разве только чтобы отхлебнуть кофе, а когда кофе был выпит, — чтобы иногда хлопать себя по лбу. Пробил час, два, три, а полосы все еще падали вокруг него; неутомимое перо все еще скрипело по бумаге, а белоснежный бумажный хаос рос выше и выше у его ног. В четыре часа я услышал внезапный треск пера — очевидно, он цветисто подписывал свое имя.
— Браво! — крикнул он, вскакивая на ноги с легкостью юноши и улыбаясь мне в лицо победоносной, торжествующей улыбкой. — Кончено, мистер Хартрайт! — возвестил он, ударяя кулаком в свою могучую грудь. — Кончено — к моему глубокому удовлетворению и к вашему глубокому изумлению, когда вы прочитаете, что я написал. Тема иссякла, но человек — Фоско — нет! Не иссяк! Я приступаю к приведению в порядок моего отчета, к корректуре моего отчета, к прочтению моего отчета, адресованного только для вашего, лично вашего уха. Пробило четыре часа. Хорошо! Приведение в порядок, корректура, прочтение — от четырех до пяти. Краткий отдых для восстановления сил — от пяти до шести. Последние приготовления — от шести до семи. Дело с агентом и письмом — от семи до восьми. В восемь — en route, в путь! Наблюдайте за выполнением этой программы!
Он сел по-турецки на пол среди своих бумаг и начал нанизывать их на шило с продетым тонким шнуром. Потом снова сел за письменный стол, исправил написанное, перечислил на заглавном листе свои звания и титулы, а затем прочитал мне свой манускрипт с театральным пафосом и выразительными театральными жестами. Читатели вскоре будут иметь возможность составить собственное суждение об этом документе. Скажу только: сей документ отвечал своему прямому назначению.
Затем он написал для меня адрес хозяина извозчичьей биржи, где он нанял экипаж, и вручил мне письмо сэра Персиваля. Оно было отослано из Хемпшира 25 июля и извещало графа о прибытии леди Глайд в Лондон 26 июля. Таким образом, в тот самый день (25 июля), когда доктор подписал медицинское свидетельство о смерти, последовавшей в доме графа Фоско в Сент-Джонз-Вуде, Лора, леди Глайд, была жива и по свидетельству самого сэра Персиваля находилась в Блекуотер-Парке, а на следующий день должна была отправиться в Лондон! Так что, если б мне удалось получить еще и свидетельство кебмена о том, что она действительно прибыла в Лондон, я имел бы в руках все нужные мне доказательства.
— Четверть шестого, — сказал граф, взглянув на часы. — Пора вздремнуть для восстановления сил. Как вы, вероятно, заметили, мистер Хартрайт, я похож на великого Наполеона. Мое сходство с этим бессмертным гением замечательно еще и тем, что, так же как и он, я могу погрузиться в сон когда и где мне угодно, если желаю соснуть. Простите меня на минутку. Я приглашу сюда мадам Фоско, чтобы вы не скучали в одиночестве.
Зная так же хорошо, как и он, что мадам Фоско будет приглашена в комнату с целью сторожить меня, пока он «соснет», я ничего не ответил и занялся упаковкой бумаг, которые он передавал мне во владение.
Леди вошла бледная, холодная и змееподобная, как всегда.
— Займите мистера Хартрайта, мой ангел, — сказал граф.
Он подал ей стул, поцеловал кончики ее пальцев, подошел к кушетке и через три минуты спал блаженнейшим сном самого добродетельного человека на свете.
Мадам Фоско взяла со стола какую-то книгу, села поодаль и поглядела на меня с мстительной, неискоренимой злобой, взглядом женщины, которая ничего не забывает и никогда не прощает.
— Я слышала ваш разговор с моим мужем, — сказала она. — Если бы я была на его месте, вы бы лежали сейчас мертвый здесь, на ковре!
С этими словами она открыла книгу. Больше она ни разу не посмотрела в мою сторону, не произнесла больше за все время, пока муж ее спал, ни слова.
Ровно через час после того, как граф заснул, он открыл глаза и встал с кушетки.
— Я чувствую себя всецело обновленным, — заметил он. — Элеонора, превосходная жена моя, вам угодно вернуться в ваши комнаты? Хорошо. Минут через десять я закончу укладываться. В течение еще десяти минут я переоденусь в дорожный костюм. Что еще осталось мне сделать, пока не пришел мой агент? — Он оглядел комнату и заметил стоявшую на столе клетку с белыми мышами. — Увы! — жалобно вскричал он. — Мне предстоит нанести последний удар моей чувствительности! О мои невинные малютки! Мои обожаемые детки! Что я буду делать без них? Пока что у нас нет пристанища, мы все время будем в пути — чем меньше будет с нами поклажи, тем лучше… мой какаду, мои канарейки, мои крошки мышки, кто будет лелеять вас, когда уедет ваш добрый папа?
Сосредоточенный, серьезный, он в глубоком раздумье расхаживал по комнате. Когда он писал свою исповедь, он отнюдь не казался озабоченным. Но сейчас он был явно озабочен. Несравненно более важный вопрос занимал его теперь: как лучше пристроить своих любимцев? После некоторого размышления он вдруг решительно направился к своему письменному столу.
— Блестящая мысль! — воскликнул он, усаживаясь за стол. — Я принесу моих канареек и моего какаду в дар этой огромной столице — мой агент преподнесет их от моего имени Лондонскому зоологическому саду. Сопроводительный документ будет немедленно написан.
Он начал быстро писать, повторяя слова вслух по мере того, как изливал их на бумагу.
— «Номер один. Какаду с бесподобным оперением, чарующее зрелище для всех, кто обладает вкусом.
Номер два. Канарейки непревзойденной подвижности и ума, достойные райских садов Эдема, достойные также зоологического сада в Риджент-Парке. Дань уважения Британской Зоологии
преподнес
Фоско».
Перо снова затрещало, брызги чернил полетели во все стороны — подпись украсилась затейливыми завитушками.
— Граф, вы не включили в список мышей, — сказала мадам Фоско.
Он поднялся из-за письменного стола, взял ее руку и прижал к своему сердцу.
— Всякая человеческая решимость, Элеонора, имеет свои пределы, — сказал он торжественно. — Предел моей решимости обозначен в этом документе. Я не в силах расстаться с моими белыми мышками. Примиритесь с этим, ангел мой, и поместите их в дорожную клетку.
— Восхитительная нежность! — сказала мадам Фоско, с восторгом глядя на мужа и бросая на меня змеиный взгляд — в последний раз.
Она бережно взяла клетку с мышами и удалилась из комнаты.
Граф поглядел на часы. Несмотря на свое намерение сохранять до конца полную невозмутимость, он с видимым нетерпением ожидал прихода своего агента. Свечи давно догорели, радостное утреннее солнце заливало комнату. В пять минут восьмого раздался звонок и появился агент. Он был иностранцем, у него была черная бородка.
— Мистер Хартрайт — месье Рюбель, — сказал граф, представляя нас друг другу.
Он отозвал агента (явного шпиона!) в угол, шепнул ему несколько слов и удалился.
Как только мы остались одни, месье Рюбель отменно любезно сказал мне, что он к моим услугам. Я написал Песке несколько слов с просьбой вручить подателю сего мое первое письмо, проставил адрес профессора и подал записку месье Рюбелю.
Агент подождал вместе со мной возвращения своего хозяина. Граф вошел, облаченный в дорожный костюм. Прежде чем отослать письмо, граф прочитал адрес.
— Я так и думал, — сказал он, бросив на меня исподлобья сумрачный взгляд.
С этой минуты его манеры изменились.
Он закончил укладываться и сел за географическую карту, делая какие-то отметки в своей записной книжке и время от времени нетерпеливо поглядывая на часы. Со мной он больше не разговаривал. Он убедился своими собственными глазами, что между Пеской и мной существует взаимопонимание, и теперь, когда приблизился час отъезда, был полностью сосредоточен на том, как обезопасить свое бегство.
Около восьми часов месье Рюбель вернулся с моим нераспечатанным письмом. Граф внимательно прочитал слова, написанные мною на конверте, рассмотрел печать и сжег письмо.
— Я исполнил свое обещание, — сказал он, — но наше с вами знакомство, мистер Хартрайт, на этом еще не закончилось.
У калитки стоял кеб, в котором агент приехал обратно. Он и служанка начали выносить вещи. Мадам Фоско сошла вниз, она была под густой вуалью, в руках у нее была дорожная клетка с белыми мышами. Она даже не взглянула в мою сторону. Муж помог ей сесть в кеб.
— Пройдите за мной в переднюю, — шепнул он мне, — я должен вам что-то сказать напоследок.
Я подошел к выходной двери, агент стоял на ступеньках подъезда. Граф вернулся и втащил меня в холл.
— Помните о третьем условии! — сказал он вполголоса. — Вы обо мне еще услышите, мистер Хартрайт! Может быть, я потребую от вас сатисфакции раньше, чем вы думаете!
Он схватил мою руку, крепко пожал ее, прежде чем я успел опомниться, пошел к двери, остановился и снова подошел ко мне.
— Еще одно слово, — сказал он таинственным шепотом. — Когда я в последний раз видел мисс Голкомб, она выглядела бледной, похудевшей. Я тревожусь за эту дивную женщину. Берегите ее, сэр! Положа руку на сердце, торжественно заклинаю вас — берегите мисс Голкомб!
Это были его последние слова. Он втиснулся в кеб, и экипаж тронулся в путь.
Агент и я постояли у дверей, глядя ему вслед. В это время из-за угла выехал другой кеб и быстро последовал за кебом графа. Когда кеб поравнялся с домом, у подъезда которого мы стояли, из окна его выглянул человек. Незнакомец из театра! Иностранец со шрамом на левой щеке!
— Прошу вас подождать здесь со мной еще полчасика, сэр, — сказал месье Рюбель.
— Хорошо.
Мы вернулись в гостиную. Говорить с агентом или слушать его у меня не было никакого желания. Я развернул манускрипт графа и перечитал историю страшного преступления, рассказанную тем самым человеком, который задумал и совершил его.
Рассказ продолжает Айсэдор Оттавио Балдассар Фоско (Граф Священной Римской Империи, Кавалер большого Креста и Ордена Бронзовой Короны, Постоянный Гроссмейстер Мальтийских Масонов Месопотамии, Почетный Атташе при Общеевропейском Союзе Благоденствия и т. д., и т. д., и т. д.)
Летом 1850 года я приехал в Англию из-за границы с одним политическим поручением деликатного свойства. Я был полуофициально связан с доверенными лицами. Мне было поручено руководить ими, в их числе были мадам и месье Рюбель. У меня было несколько недель свободного времени, а затем я должен был приступить к своим обязанностям, устроившись на жительство в пригороде Лондона. Любопытство тех, кто желал бы пояснений по поводу моих обязанностей, мне придется пресечь сразу и навсегда. Я полностью сочувствую их любопытству. Я искренне скорблю, что дипломатическая сдержанность не разрешает мне удовлетворить его.
Я договорился провести свой отдых, о котором я упомянул выше, в роскошной усадьбе моего покойного, горячо оплакиваемого друга, сэра Персиваля Глайда. Он прибыл с континента в сопровождении своей жены. Я прибыл с континента в сопровождении моей. Англия — страна домашнего очага. Как трогательно, что оба мы прибыли сюда таким подобающе-супружеским образом!
Узы дружбы, связывающие меня с Персивалем, в те дни были еще теснее благодаря трогательному сходству нашего материального положения. Мы оба нуждались в деньгах. Непререкаемая необходимость! Всемирная потребность! Есть ли на свете хоть один цивилизованный человек, который бы нам не сочувствовал? Если есть, то каким черствым он должен быть! Или каким богатым!
Я не буду входить в низменные подробности этой прискорбной темы. Мысль моя с отвращением отшатывается от нее. Со стойкостью древнего римлянина я показываю свой пустой кошелек и пустой кошелек Персиваля потрясенному общественному взору. Позволим этому факту считаться раз и навсегда установленным и проследуем дальше.
В усадьбе нас встретило изумительное, великолепное существо, имя которого, вписанное в мое сердце, — «Мэриан», имя которого, известное в холодной атмосфере светского общества, — мисс Голкомб.
Боги небесные! С какой неописуемой стремительностью я стал обожать эту женщину! В свои шестьдесят лет я боготворил ее с вулканическим пылом восемнадцатилетнего. Все золотые россыпи моей богатой натуры были безнадежно брошены к ее ногам. Моей жене — бедному ангелу, моей жене, которая обожает меня, доставались всего только жалкие шиллинги и пенсы. Таков Мир, таков Человек, такова Любовь!
Я спрашиваю: кто мы, как не марионетки в пантомиме кукольного театра? О всесильная Судьба, дергай бережно наши веревочки! Будь милосердна к нам, пока мы пляшем на нашей жалкой, маленькой сцене!
Предыдущие строки, правильно понятые, выражают целую философскую систему. Мою.
Я продолжаю.
Положение наших домашних дел в начале нашего пребывания в Блекуотер-Парке было обрисовано с чудодейственной точностью, с глубокой проникновенностью рукой самой Мэриан. (Прошу прощения за то, что позволяю себе упоительную вольность называть это божественное существо по имени.) Близкое знакомство с ее дневником, до которого я добрался тайными путями, невыразимо драгоценными мне по воспоминаниям, дает возможность моему неутомимому перу не касаться темы, которую эта исключительно доскональная женщина уже сделала своей.
Дела — дела потрясающие, грандиозные! — к которым я причастен, начинаются с прискорбной болезни Мэриан.
В это время наше положение было крайне серьезным. К определенному сроку значительные денежные суммы были необходимы Персивалю (я не говорю о малой крохе, в равной степени необходимой мне). Единственным источником, из которого мы могли почерпнуть, было состояние его супруги, но ни одна копейка не принадлежала ему — до ее смерти. Скверно! Но еще хуже стало в дальнейшем. У моего горячо оплакиваемого друга были свои частные неприятности, о которых деликатность моей бескорыстной привязанности к нему запрещала мне спрашивать его с неуместным любопытством. Я знал только, что какая-то женщина, по имени Анна Катерик, скрывалась где-то в наших местах и общалась с леди Глайд. Результатом этого общения могло быть раскрытие некоей тайны, что, в свою очередь, могло бесславно погубить Персиваля. Он сам сказал мне, что он — погибший человек, если не сумеет заставить молчать свою жену и не разыщет Анну Катерик. Если он погибнет, что станется с нашими денежными перспективами? Я смелый человек, но я содрогался при этой мысли!
Вся мощь моего интеллекта была направлена теперь на розыски Анны Катерик. Как бы ни были серьезны наши материальные затруднения, они давали нам время для передышки. Необходимость разыскать эту женщину была безотлагательной. По описаниям я знал о необыкновенном ее сходстве с леди Глайд. Благодаря этому любопытному факту, сообщенному мне только для того, чтобы я мог опознать ту, которую мы искали, и дополнительному сообщению о побеге Анны Катерик из сумасшедшего дома, в моей голове зародилась грандиозная идея, приведшая в дальнейшем к потрясающим результатам! Идея моя заключалась в полном отождествлении двух отдельных личностей. Леди Глайд и Анне Катерик предстояло поменяться друг с другом именами и судьбами. Чудесным следствием этого обмена был барыш в тридцать тысяч фунтов и вечная нерушимость тайны Персиваля.
Когда я поразмыслил над обстоятельствами, мой инстинкт (почти всегда безошибочный) подсказал мне, что наша невидимая Анна рано или поздно вернется в старую беседку на озеро. Там я и обосновался с раннего утра, предварительно упомянув при домоправительнице миссис Майклсон, что, если я понадоблюсь, я буду погружен в занятия в этом уединенном месте. У меня незыблемое правило — никогда не делать ненужных секретов и не вызывать ненужных подозрений, если их можно предотвратить некоторой дозой своевременной прямоты. Миссис Майклсон с начала и до конца безгранично верила в меня, верила мне. Доверчивость этой почтенной матроны (вдовы протестантского священника) переливала через край. Тронутый таким избытком простодушного доверия в женщине столь почтенного возраста, я открыл просторные вместилища моей широкой натуры и поглотил это доверие все целиком.
За то, что я самоотверженно стоял на сторожевом посту, я был вознагражден появлением, правда, не самой Анны, но особы, которая ей покровительствовала. Эта личность тоже была преисполнена наивной доверчивостью, которую я поглотил, как и в предыдущем случае. Я предоставляю ей самой описать обстоятельства, при которых мы встретились (что, по всей вероятности, она уже сделала) и во время которых она познакомила меня заочно с объектом своих материнских забот. Когда я впервые увидел Анну Катерик, она спала. Сходство этой несчастной женщины с леди Глайд воодушевило меня. При виде лица спящей в моем мозгу стали вырисовываться детали и искусные комбинационные ходы того грандиозного плана, который до этого был мне ясен только в общих контурах. В то же самое время сердце мое, всегда подверженное влиянию нежности, изошло в слезах при виде страданий этой бедняжки. Я сейчас же взялся облегчить эти страдания. Иными словами, я позаботился о необходимых возбуждающих средствах для того, чтобы у Анны Катерик достало сил совершить поездку в Лондон.
Тут я вынужден заявить необходимый протест и исправить возмутительное недоразумение.
Лучшие годы моей жизни были посвящены ревностному изучению медицинских и химических наук. Химия в особенности всегда имела для меня неотразимую привлекательность благодаря огромной, безграничной власти, которую она дарует тем, кто ее познает. Химики — я утверждаю это с полной ответственностью — могут, если захотят, изменить судьбы человечества. Разрешите мне объясниться, прежде чем я проследую дальше.
Говорят, разум управляет вселенной. Но что правит разумом? Тело (следите пристально за ходом моей мысли) находится во власти самого всесильного из всех властителей — химии. Дайте мне, Фоско, химию — и, когда Шекспир задумает Гамлета и сядет за стол, чтобы воспроизвести задуманное, несколькими крупинками, оброненными в его пищу, я доведу его разум посредством воздействия на его тело до такого состояния, что его перо начнет плести самый несообразный вздор, который когда-либо осквернял бумагу. При подобных же обстоятельствах воскресите мне славного Ньютона. Я гарантирую, что, когда он увидит падающее яблоко, он съест его, вместо того чтобы открыть закон притяжения. Обед Нерона, прежде чем он его переварит, превратит Нерона в кротчайшего из людей, а утренний завтрак Александра Македонского заставит его днем удирать во все лопатки при первом же появлении врага. Клянусь своей священной честью, человечеству повезло: современные химики по большей части волею непостижимого счастливого случая — безобиднейшие из смертных. В массе своей — это достойные отцы семейств, мирно торгующие в аптеках. В редких случаях — это философы, одуревшие от чтения лекций, мечтатели, тратящие жизнь на фантастические бесполезности, или шарлатаны, чье честолюбие не поднимается выше исцеления наших мозолей. Таким образом, человечество спасено, и безграничная власть химии остается рабски подчинена самым поверхностным и незначительным задачам.
Что за взрыв? Почему и к чему это бурное словоизвержение?
Ибо поведение мое представлено в искаженном свете. Ибо побуждения мои неправильно истолкованы. Мне приписывают, будто я употребил мои обширнейшие химические познания против Анны Катерик и будто бы готов был применить их даже против самой божественной Мэриан! Гнусная ложь! Глубокое заблуждение! Все мои мысли были сосредоточены на том, как сохранить жизнь Анны Катерик. Все мои заботы были направлены на то, чтобы вырвать Мэриан из рук патентованного болвана, лечившего ее, который убедился в дальнейшем, что советы мои с самого начала были правильными (как подтвердил это и врач из Лондона). Только в двух случаях, одинаково безобидно-безвредных для тех, чьи страдания они облегчили, прибегнул я к помощи своих химических познаний. В первом случае, сопроводив Мэриан до деревенской гостиницы близ Блекуотера (изучая под защитой фургона поэзию движений, воплощенную в ее походке), я воспользовался услугами моей неоценимой жены, чтобы снять копию с первого и перехватить второе из двух писем, которые мой обожаемый, восхитительный враг вверил уволенной горничной. Письма эти были у девушки за пазухой, и мадам Фоско могла вскрыть эти письма, прочитать их, выполнить свое задание, запечатать и положить обратно только с помощью науки — в виде маленького пузыречка, — которую я ей предоставил. Второй случай (о котором дальше я пишу подробнее) — случай, когда понадобилось прибегнуть к той же научной помощи, имел место по приезде леди Глайд в Лондон. Никогда ни в каком другом случае не опирался я на свое могучее искусство — но лишь на Самого Себя. Во всех других затруднениях моя органическая способность сражаться врукопашную, один на один, с обстоятельствами была неизменно на высоте. Я провозглашаю всеобъемлющее превосходство этой органической способности! В противовес химику я прославляю человека!
Отнеситесь с должным уважением к этому взрыву благородного негодования. Он неописуемо облегчил меня.
В путь! Продолжим.
Намекнув миссис Клеменс (или Клемент — я не уверен), что Анну лучше всего увезти в Лондон, где она не сможет попасть в лапы Персиваля, убедившись, что миссис Клеменс с жадностью ухватилась за мое предложение, и условившись встретиться со спутницами на станции, дабы своими глазами удостовериться, что они действительно уехали, я мог теперь вернуться в Блекуотер и вступить в единоборство с теми затруднениями, которые мне оставалось осилить. Прежде всего я решил использовать заслуживающую величайшего восхищения преданность превосходной жены моей. Я условился с миссис Клеменс, что в интересах Анны она сообщит леди Глайд свой лондонский адрес. Но одного этого было недостаточно. Злонамеренные личности в мое отсутствие могли поколебать добросердечную доверчивость миссис Клеменс, и в конце концов она могла бы не сообщить своего адреса. Кого найти, кто поехал бы в Лондон тем же поездом, что и она, и незаметно проводил бы ее и Анну до их квартиры? Я задал себе этот вопрос. Мое супружеское «я» немедленно ответило: мадам Фоско.
Приняв решение о миссии моей жены, я условился, что эта поездка будет служить двум целям. Нашей страдалице Мэриан необходима была сиделка, взаимно преданная как пациентке, так и мне. По счастливой случайности, одна из самых положительных и талантливых из всех женщин на свете была в моем распоряжении. Я имею в виду достойнейшую миссис Рюбель. Я вручил моей жене письмо к миссис Рюбель в Лондон.
В условленный день миссис Клеменс и Анна Катерик встретили меня на станции. Я вежливо проводил их до купе. Я вежливо проводил мадам Фоско до другого купе в том же поезде. Поздно вечером моя жена вернулась в Блекуотер, исполнив все мои поручения с неукоснительной точностью. Ее сопровождала миссис Рюбель, и моя жена привезла мне адрес миссис Клеменс. Последующие события показали, что эта последняя мера предосторожности была излишней. Миссис Клеменс известила леди Глайд о своем местопребывании. Из осмотрительности я сохранил при себе ее письмо для будущих надобностей.
В тот же день у меня произошло небольшое разногласие с доктором. Из человеколюбия я запротестовал против его методов лечения. Он вел себя дерзко, как это бывает со всеми невежественными людьми. Я не высказал никакой обиды. Я отложил ссору, пока она не станет необходимой в связи с моим планом.
Затем я сам уехал из Блекуотера. Мне надо было нанять для себя резиденцию в Лондоне — вскоре таковая могла мне понадобиться. Так же необходимо было мне провести одно небольшое дело семейного характера с мистером Фэрли. Я снял загородный дом в Сент-Джонз-Вуде. Я повидал мистера Фэрли в Лиммеридже, Кумберленд.
Из письма Мэриан я узнал, что она предложила мистеру Фэрли пригласить леди Глайд на некоторое время в Лиммеридж, дабы тем самым облегчить супружеские неприятности четы Глайд. Это побудило меня поехать в Лиммеридж. Перед этим я мудро предоставил письму дойти по назначению, чувствуя, что вреда оно не принесет, а, наоборот, может пригодиться. Представ перед мистером Фэрли, я поддержал предложение Мэриан с некоторыми исправлениями, неизбежными в силу ее болезни, которые, по счастливому совпадению, могли способствовать успеху моего проекта. Необходимо было, чтобы леди Глайд, получив приглашение от своего дядюшки, уехала из Блекуотер-Парка одна и чтобы она по его совету остановилась отдохнуть на ночь в доме своей тетушки, то есть моей жены. К мистеру Фэрли я поехал именно за таким пригласительным письмом. Скажу только, что сей джентльмен был одинаково немощен и умственно и физически. Мне пришлось дать волю всей силе своего темперамента, чтобы заставить его поступить так, как мне было нужно. Я пришел, увидел и победил Фэрли.
По возвращении в Блекуотер-Парк (с приглашением дядюшки в кармане) я узнал, что глупейшее лечение невежды-доктора привело к весьма плачевным результатам в ходе болезни Мэриан. Горячка оказалась тифом. В день моего приезда леди Глайд пыталась проникнуть в комнату больной, чтобы ухаживать за ней. Мы с ней не питали друг к другу взаимной симпатии — она нанесла непростительную рану моей чувствительности, назвав меня шпионом, она была камнем преткновения на пути Персиваля и моем, — и, несмотря на все это, мое великодушие не позволяло мне намеренно подвергнуть ее опасности заразиться тифом. Если бы это произошло, то сложный гордиев узел, над завязыванием которого я так тщательно и терпеливо трудился, был бы, возможно, разрублен благодаря превратностям судьбы. Но доктор воспрепятствовал тому, чтобы она вошла в комнату больной.
Еще до этого я советовал послать за лондонским врачом. Теперь наконец так и сделали. По приезде врач из Лондона подтвердил, что мой диагноз был правильным. Болезнь Мэриан была весьма серьезной. Но на пятый день, после кризиса, мы могли уже надеяться на выздоровление нашей обаятельнейшей пациентки. За это время я съездил в Лондон: сделал окончательные распоряжения относительно моего дома в Сент-Джонз-Вуде, убедился путем частных расспросов, что миссис Клеменс никуда не переехала, и условился о кое-каких мелочах с супругом мадам Рюбель. К ночи я вернулся. По прошествии пяти дней доктор из Лондона объявил, что наша восхитительная Мэриан вне опасности, ей не нужны больше никакие лекарства, нужен только тщательный уход. Вот когда наступила минута, которой я так долго ждал! Теперь уже можно было обойтись без медицинской помощи, и я сделал первый ход в игре, поссорившись с доктором. Он был одним из многочисленных свидетелей, от которых необходимо было избавиться. Оживленный спор между нами — Персиваль заранее был мною предупрежден и отказался вмешиваться — привел к желаемым результатам. Я обрушился на этого жалкого человека непреодолимой лавиной благородного гнева и одним махом вымел его из Блекуотер-Парка.
Затем следовало избавиться от слуг. Я снова дал соответствующие указания Персивалю, чьи нравственные силы нуждались в постоянных возбуждающих средствах, и в один прекрасный день миссис Майклсон с удивлением выслушала приказ рассчитать всех слуг. Мы оставили в доме только одну служанку, такую непроходимо глупую, что могли вполне положиться на ее полную неспособность что-либо заподозрить. Когда вся прислуга уехала, оставалось отделаться и от миссис Майклсон. Мы отослали эту приятную женщину снять дачу на морском побережье для ее госпожи.
Теперь обстоятельства были именно такими, как это требовалось. Леди Глайд лежала больная, толстая служанка (не помню ее имени) оставалась на ночь в комнате своей госпожи. Мэриан, хотя и чувствовала себя с каждым днем все лучше и лучше, с постели еще не вставала, за ней ухаживала мадам Рюбель. В доме, кроме моей жены, Персиваля и меня, не было никого. Все благоприятствовало нам. Тогда я сделал второй ход в игре.
Второй ход заключался в том, что надо было принудить леди Глайд уехать из Блекуотера одну, без ее сестры. Если бы мы не сумели уверить ее, что Мэриан уже уехала в Кумберленд, мы не смогли бы заставить ее добровольно покинуть дом. Поэтому мы спрятали нашу прелестную больную в одной из нежилых комнат Блекуотер-Парка. Под покровом ночной темноты мадам Фоско, мадам Рюбель и я сам — Персиваль не был настолько хладнокровен, чтобы на него можно было положиться, — проделали эту операцию. Зрелище было чрезвычайно живописным, таинственным, драматичным. По моему приказанию постель была вделана в раму из досок, наподобие паланкина. Нам оставалось только поднять кровать у изголовья и в ногах и перенести больную, куда нам угодно, не потревожив ее. В данном случае вмешательства химии не требовалось, и ее помощь не применялась. Наша божественная Мэриан спала глубоким, крепким сном выздоравливающего человека. Предварительно мы распахнули все двери, через которые должны были пройти, и зажгли свечи. По праву самого сильного я взялся за изголовье, моя жена и мадам Рюбель держали кровать в ногах. Я нес эту неизмеримо драгоценную ношу с материнской нежностью, с отеческой заботливостью. Где тот современный Рембрандт, который смог бы передать на полотне нашу полунощную процессию? Увы, искусство! Увы, живописнейшее зрелище! Современного Рембрандта нет…
На следующее утро я и моя жена уехали в Лондон, оставив Мэриан в спокойном уединении необитаемой части дома на попечении мадам Рюбель, которая любезно согласилась разделить темницу своей пациентки на два-три дня. Перед отъездом я передал в руки Персиваля письмо мистера Фэрли, в котором он приглашал к себе свою племянницу Лору (рекомендуя ей на пути переночевать в доме ее тетушки), с тем чтобы Персиваль показал его леди Глайд, когда получит от меня соответствующие указания. Кроме того, я взял от Персиваля адрес лечебницы, где содержалась в прошлом Анна Катерик, и письмо от него же к директору лечебницы. Сэр Персиваль уведомлял этого джентльмена о возвращении убежавшей пациентки под его медицинское крыло.
Во время последней моей поездки в столицу я договорился о том, что наша скромная резиденция будет готова ко дню нашего приезда. В связи с этой мудрой предусмотрительностью мы смогли в тот же день сделать третий ход в игре — добыть Анну Катерик.
Даты играют здесь очень важную роль. Я олицетворяю собой две противоположности: я человек чувства и человек дела. Нужные мне даты я всегда знаю наизусть.
В среду 24 июля 1850 года я послал мою жену в кебе к миссис Клеменс, чтобы убрать эту последнюю с дороги. Для этого моей жене было достаточно объявить ей, что леди Глайд находится в Лондоне. Миссис Клеменс села в кеб, где и осталась, а моя жена под предлогом, что ей необходимо сделать кое-какие покупки, спокойно вернулась в Сент-Джонз-Вуд — ждать свою гостью. Надо ли упоминать о том, что прислугу предупредили о скором прибытии леди Глайд?
В это время я поехал к Анне Катерик с запиской, в которой говорилось, что леди Глайд, оставив у себя миссис Клеменс, просит Анну немедленно приехать к ней в сопровождении доброго джентльмена — он ждет ее внизу; он тот самый человек, который спас ее от сэра Персиваля в Хемпшире. Добрый джентльмен отослал эту записку с мальчиком-рассыльным и подождал внизу. В ту же минуту, как Анна вышла из дому, этот превосходный человек открыл перед ней дверцы кареты, усадил ее туда и увез.
(Разрешите мне заметить здесь мимоходом, как все это интересно!)
По дороге в Сент-Джонз-Вуд моя спутница не обнаруживала никаких признаков тревоги. При желании я могу быть заботливым, как отец, — на этот раз я был усиленно заботлив. Кроме того, у меня было чем завоевать ее полное доверие. Разве не я сделал лекарство, облегчившее ее страдания, разве не я предупредил ее об опасности, грозившей ей со стороны сэра Персиваля? Возможно, я немного перестарался, возможно, недооценил общеизвестной проницательности и природного чутья людей умственно отсталых, но, к сожалению, мне не удалось в достаточной мере подготовить Анну к разочарованию, ожидавшему ее в моем доме. Когда я ввел ее в гостиную и она увидела, что там никого нет, кроме мадам Фоско, с которой она была незнакома, она проявила сильнейшие признаки нервного возбуждения. Она почуяла в воздухе опасность, как собака чует нюхом присутствие невидимого человека. Испуг ее был беспричинным и внезапным. Мои уговоры были напрасными. Может быть, я сумел бы рассеять ее страхи, но серьезная болезнь сердца, от которой она давно страдала, была мне не подвластна. К моему невыразимому ужасу, у нее начались конвульсии, что могло привести к мгновенной смерти!
Послали за ближайшим врачом. Ему сказали, что помощь его требовалась неожиданно занемогшей леди Глайд. Я с бесконечным облегчением увидел, что доктор — знающий человек. Описав ему мою больную гостью как особу со слабым интеллектом, подверженную бредовым идеям, я условился, что ухаживать за ней будет только моя жена. Бедняжка Анна, однако, была настолько больна, что можно было не опасаться излишней разговорчивости с ее стороны. Одного я теперь боялся: самозванная леди Глайд могла умереть раньше, чем настоящая леди Глайд прибудет в Лондон.
Наутро я написал мадам Рюбель, чтобы она встретилась со мной в Лондоне в пятницу 26 июля в доме своего мужа. Я написал также Персивалю. Он должен был передать своей жене приглашение ее дядюшки; уверить ее, что Мэриан уже уехала в Лондон, и отправить леди Глайд в город с дневным поездом, — обязательно 26-го числа. После некоторого раздумья я почувствовал необходимость ввиду состояния здоровья Анны Катерик ускорить события и иметь леди Глайд под рукой раньше, чем я предполагал вначале. Какие еще шаги мог я предпринять? В моем до ужаса шатком положении мне оставалось только возложить надежды на счастливый случай и доктора. Мое волнение выразилось в трогательных восклицаниях — у меня хватило самообладания сочетать их с именем «леди Глайд». Но во всех других отношениях слава Фоско в этот памятный день померкла.
Анна провела неспокойную ночь, проснулась сильно ослабевшая, но позднее, днем, почувствовала себя гораздо лучше. Мое безотказное присутствие духа воскресло вместе с нею. Ответы Персиваля и мадам Рюбель я мог получить только завтра, то есть утром 26 июля. Уверенный, что они в точности выполнят мои указания, — если, конечно, им не помешает какая-нибудь непредвиденная случайность, — я пошел заказать экипаж, чтобы на следующий день встретить леди Глайд на вокзале, и приказал послать за мной карету 26 июля в два часа дня. После того как я своими глазами убедился, что заказ внесен в книгу, я пошел условиться о некоторых деталях с месье Рюбелем. Я обеспечил также услуги двух джентльменов, которые могли дать нужные медицинские свидетельства об умопомешательстве. Одного из них знал лично я, другого знал месье Рюбель. Оба эти джентльмена были людьми умными, оба стояли выше узких предрассудков, оба временно нуждались в презренном металле, оба верили в меня.
Был шестой час, когда я наконец отправился домой, подготовив все необходимое для завтрашней встречи. Когда я вернулся, Анна Катерик уже была мертва. Умерла 25-го, а леди Глайд должна была приехать только завтра — 26-го!
Я был потрясен. Задумайтесь над этим — Фоско был потрясен!
Отступать было поздно. Еще до моего возвращения домой доктор заботливо постарался избавить меня от хлопот и собственноручно зарегистрировал смерть Анны Катерик, проставив именно то число, когда это произошло. В моем грандиозном плане, до сих пор безупречном, было теперь уязвимое место. Никакие меры не могли изменить роковое происшествие 25 июля. Но я с непоколебимым мужеством смотрел в лицо будущему. Дело касалось интересов Персиваля (и моих), игра стоила свеч, игру надо было довести до конца. Призвав на помощь свое нерушимое самообладание, я ее доиграл.
Утром 26-го я получил письмо Персиваля, извещавшее меня о приезде его жены с дневным поездом. Мадам Рюбель написала, что приедет вечером. В три часа я поехал на вокзал встречать живую леди Глайд, в то время как мертвая леди Глайд лежала в моем доме. Под сиденьем кареты находилась одежда Анны Катерик, в которой она прибыла в мой дом. Сия одежда предназначалась для того, чтобы помочь воскресить ту, которая умерла, в лице той, которая здравствовала. Вот драматическое положение! Я предлагаю его подрастающим писателям Англии! Я предлагаю его, как до сих пор не использованное, вконец исписавшимся драматургам Франции!
Леди Глайд приехала. На вокзале была масса народу, обычная вокзальная сутолока грозила промедлением, крайне нежелательным, — среди пассажиров могли встретиться знакомые. Когда мы сели в карету, первый вопрос леди Глайд относился к состоянию здоровья ее сестры. Я выдумал самые успокоительные новости и уверил ее, что она увидит свою сестру в моем доме. На этот раз «мой дом» находился близ Лестер-Сквера, в нем жил месье Рюбель, который и встретил нас в холле.
Я провел мою гостью наверх, в комнату, которая выходила во двор; внизу уже ждали два джентльмена, чтобы осмотреть пациентку и выдать необходимое медицинское свидетельство. Успокоив леди Глайд по поводу ее сестры, я представил ей поочередно моих медицинских друзей. Они выполнили необходимые формальности быстро, разумно, добросовестно. Как только они удалились, я вошел в комнату и сразу же ускорил события, известив бедняжку о плохом состоянии здоровья мисс Голкомб.
Это дало желаемые результаты. Леди Глайд разволновалась, ей стало дурно. Во второй, и в последний, раз я призвал в помощь себе науку. Лекарственная вода и лекарственная нюхательная соль избавили ее от всех дальнейших волнений и хлопот. Последующая доза вечером обеспечила ей умиротворяющее блаженство хорошего, крепкого сна. Мадам Рюбель приехала вовремя, чтобы уложить леди Глайд в постель. Ее собственную одежду сняли и утром заменили одеждой Анны Катерик, с соблюдением всех правил приличия, высоконравственными руками самой мадам Рюбель. В продолжение всего дня я поддерживал в нашей пациентке полубессознательное состояние, пока умелая помощь моих медицинских друзей не помогла мне раньше, чем я ожидал, получить ордер, необходимый для ее водворения в лечебницу. Вечером 27 июля мадам Рюбель и я отвезли нашу воскресшую Анну Катерик в сумасшедший дом. Ее встретили с изумлением, но без всяких подозрений благодаря свидетельству двух врачей, письму Персиваля, удивительному сходству, одежде и временному помрачению ее умственных способностей.
Я сразу же вернулся оттуда домой, чтобы помочь мадам Фоско с приготовлениями к похоронам мнимой леди Глайд. Одежда и вещи подлинной леди Глайд оставались у меня. Они были отправлены в Кумберленд при перевозке тела на лиммериджское кладбище. Облаченный в глубокий траур, я с присущим мне достоинством присутствовал при погребении.
Мой отчет об этих достопримечательных событиях, написанный мною при столь достопримечательных обстоятельствах, на этом заканчивается. Небольшие меры предосторожности, предпринятые мною в сношениях с Лиммериджем, уже известны, так же как потрясающий успех моего замысла и весьма веские материальные результаты, увенчавшие этот успех. Мне остается только с полной убежденностью добавить, что единственное слабое место в моей затее никогда не было бы обнаружено, если б в сердце моем не было единственной моей слабости… Только мое роковое преклонение перед Мэриан побудило меня не вмешаться, когда она устроила побег своей сестры. Я пошел на этот риск, зная, что личность леди Глайд никогда не сможет быть установлена. Если бы Мэриан или Хартрайт попытались добиться этого официальным путем, их заподозрили бы в отъявленном мошенничестве с корыстными целями, им никогда не поверили бы, они были бы бессильны нанести удар моим интересам и публично разоблачить тайну Персиваля. Я слепо рискнул — и не вмешался. Это было моей первой ошибкой. После того как Персиваль пал жертвой собственного упрямства и горячности, вторая моя ошибка заключалась в том, что я, к глубокому моему прискорбию, позволил леди Глайд вторично избежать сумасшедшего дома, а мистеру Хартрайту — уйти от меня. В эту критическую минуту Фоско изменил самому себе. Прискорбная и столь нехарактерная для него ошибка! Причина этой ошибки, погребенная на самом дне моего сердца, кроется в Мэриан Голкомб — первой и последней слабости в жизни Фоско!
В зрелом, шестидесятилетнем возрасте я громогласно делаю это беспримерное признание. Юноши, я взываю к вашему сочувствию! Девушки, я надеюсь на ваши слезы!
Еще одно слово, и я перестану приковывать к себе внимание читателя (напряженно сосредоточенное на мне).
Моим безошибочным инстинктом я угадываю, что у людей с пытливым умом должны возникнуть три неизбежных вопроса. Задавайте их мне — я отвечу!
Первый вопрос. В чем секрет самоотверженной преданности мадам Фоско, неустанно радевшей об исполнении моих самых дерзких желаний, постоянно способствующей осуществлению моих глубочайших замыслов? Ответ прост: отнесите это за счет моего собственного характера. В свою очередь, я спрашиваю: был ли во всей мировой истории человек, подобный мне, за спиной у которого не стояла бы женщина, бестрепетно заклавшая себя на его жизненном алтаре? Но, памятуя, что пишу сейчас в Англии, памятуя, что сочетался браком в Англии, я спрашиваю: разве по законам этой страны замужняя женщина имеет право на собственные принципы, отличные от принципов своего мужа? Нет! По законам этой страны она обязана любить и почитать его, а также повиноваться ему беспрекословно! Моя жена именно так и делала. Я говорю об этом с точки зрения высокой морали, я торжественно провозглашаю, что она неукоснительно исполняла свой супружеский долг. Умолкни, клевета! Жены Англии, склоните головы перед мадам Фоско!
Вопрос второй. Как бы я поступил, если бы Анна Катерик не умерла? Тогда я помог бы обессиленной и обездоленной Природе найти вечное успокоение. Я открыл бы двери темницы, в которой томилась ее жизнь, и предоставил бы узнице, неизлечимой как умственно, так и физически, найти радостное избавление.
Вопрос третий. Если нелицеприятно и хладнокровно разобраться во всех вышеописанных обстоятельствах, заслуживает ли мое поведение серьезного порицания? Тысячу раз нет! Разве я не старался тщательно избежать гнусною позора бесполезного преступления? С моими широкими познаниями в химии я мог бы помочь леди Глайд перейти в лучший мир. Не посчитавшись с собственными чрезвычайными неудобствами, я следовал по пути, подсказанному мне моей изобретательностью, моей гуманностью, моей осторожностью: вместо того чтобы отнять у нее жизнь, я отнял у нее имя. Судите меня, приняв во внимание, что я мог бы совершить. Каким сравнительно невинным, каким почти что добродетельным я оказался в действительности!
Я известил всех вначале, что этот рассказ будет представлять собою неповторимый документ. Он полностью оправдал мои ожидания. Примите эти пылкие строки — мой последний дар стране, которую я покидаю навеки. Они достойны этой минуты, они достойны.
Фоско.
Рассказ продолжает Уолтер Хартрайт
I
Когда я закончил чтение манускрипта графа, полчаса, которые я должен был пробыть на Форест-Род, уже истекли. Месье Рюбель взглянул на часы и поклонился. Я немедленно встал и ушел, оставив агента одного в покинутом доме. Я никогда больше его не видел, никогда больше не слышал ни о нем, ни о его жене. Появившись из темных закоулков лжи и преступления, они крадучись пересекли нам путь и скрылись навсегда в тех же темных закоулках.
Через четверть часа я был дома.
В нескольких словах я рассказал Лоре и Мэриан, чем кончилась моя отчаянная попытка, и предупредил их о событии, которое ожидало нас в ближайшие дни. Подробности моего рассказа я отложил на вечер, а сам поспешил повидать того человека, которому граф Фоско заказал экипаж для встречи Лоры.
Указанный графом адрес привел меня к конюшням в четверти мили от Форест-Род. Хозяин извозчичьей биржи оказался вежливым пожилым человеком. Когда я объяснил ему, что в силу важных семейных причин прошу разрешения просмотреть книгу заказов для подтверждения одной даты, он охотно согласился на это. Принесли книгу. Под датой «26 июля 1850 года» стояло:
«Карета графа Фоско, Форест-Род Э 5, к двум часам — Джон Оэн».
Мне сказали, что Джон Оэн — имя кучера, правившего в тот день каретой. По моей просьбе за ним немедленно послали на конюшенный двор, где он сегодня работал.
— Не помните ли вы джентльмена, которого вы везли с Форест-Род на вокзал Ватерлоо в июле прошлого года? — спросил я его.
— Нет, сэр, — сказал кучер, — что-то не припоминаю.
— А может быть, все-таки припомните? Он был иностранец, очень высокий и чрезвычайно толстый.
Лицо кучера прояснилось:
— Ну как же, сэр! Самый толстый из всех, кого я видел, и самый грузный из всех, кого я возил. Да, да, сэр, я отлично помню! Мы действительно поехали на вокзал именно с Форест-Род. В окне его дома еще визжал попугай. Джентльмен страшно торопился с багажом леди и хорошо заплатил мне за то, что я быстро получил ее вещи.
Получил ее вещи! Я вспомнил слова Лоры о том, что с графом был еще какой-то человек, который нес ее вещи. Это и был тот самый человек.
— А леди вы видели? — спросил я. — Какая она была из себя? Молодая или старая?
— Право, сэр, была такая толпа и такая давка, что я не очень хорошо помню эту леди. Ничего не могу припомнить о ней, кроме ее имени.
— Вы помните ее имя!
— Да, сэр. Ее звали леди Глайд.
— Как же вы это запомнили, а как она выглядела — забыли?
Кучер ухмыльнулся и в замешательстве переступил с ноги на ногу.
— Сказать по правде, сэр, я незадолго до этого женился, и фамилия моей жены, пока она не сменила ее на мою, была такая же, как у леди, только просто Глайд, сэр, — сказал кучер. — Сама леди назвала свое имя. «Ваше имя на сундуках, мэм?» — спросил я. «Да, — говорит она. — Моя фамилия проставлена на багаже — леди Глайд». — «Вот как! — думаю я. — Я никогда не запоминаю всякие знатные фамилии, но эта мне хорошо знакома». А насчет того, когда это было — год назад или нет, — вот этого не помню, сэр. Но могу под присягой показать про толстого джентльмена и про фамилию леди.
То, что он не помнил, какого числа он ездил на вокзал, было несущественно — число было проставлено черным по белому в книге заказов его хозяина. Я понял, что теперь в моих руках те простые, ясные факты, с помощью которых я могу одним ударом доказать несостоятельность заговора графа. Не колеблясь ни минуты, я отвел хозяина в сторону и рассказал ему, какую важную роль сыграла его книга заказов и свидетельство кучера. Условившись возместить ему убыток, если кучеру придется уехать со мной дня на два, на три, я снял копию с заказа графа, точность которой засвидетельствовал сам хозяин. С Джоном Оэном я условился, что он будет в моем распоряжении в течение трех дней или дольше, если это понадобится.
Теперь у меня были все нужные мне бумаги вместе с медицинским свидетельством о смерти и письмом сэра Персиваля.
С этими письменными доказательствами и с устным ответом кучера я направился к конторе мистера Кирла. Я хотел рассказать ему, во-первых, обо всем, что я сделал; во-вторых, предупредить его о моем намерении повезти мою жену завтра в Лиммеридж, с тем чтобы ее публично признали в доме ее дяди. Я считал, что мистер Кирл должен сам решить, поедет ли он с нами как поверенный мистера Фэрли, чтобы в интересах семьи присутствовать при этом событии.
Я не стану рассказывать об удивлении мистера Кирла и о том, как он отозвался о моем поведении во время расследования. Необходимо только отметить, что он сразу же решил сопровождать нас в Кумберленд.
Мы поехали туда рано утром на следующий же день. Лора, Мэриан, мистер Кирл и я — в одном купе, а Джон Оэн с клерком мистера Кирла — в другом. Приехав в Лиммеридж, мы сначала отправились на ферму Тодда. У меня было твердое намерение ввести Лору в дом ее дяди только после того, как он признает ее своей племянницей. Я предоставил Мэриан договориться с миссис Тодд (которая не могла прийти в себя от изумления) о том, где они разместятся на ночь; условился с ее мужем, что Джона Оэна гостеприимно приютят у себя рабочие фермы, а затем мы с мистером Кирлом пошли в Лиммеридж.
Мне не хочется подробно описывать наше свидание с мистером Фэрли, ибо даже вспоминать об этой сцене мне противно. Скажу только, что я добился своего. Мистер Фэрли пытался вести себя с нами в обычной для него манере. Мы оставили без внимания его вежливую наглость в начале нашего разговора. Мы выслушали без сочувствия его последующие уверения, что разоблачение этой истории буквально убило его. Под конец он хныкал и ныл, как капризный ребенок. Откуда мог он знать, что его племянница жива, когда ему сказали, что она умерла? Он с удовольствием примет дорогую Лору, если только мы дадим ему время немного прийти в себя. Мы хотим уморить его, свести его в могилу? Нет? Тогда зачем торопить его? Он повторял свои возражения на всевозможные лады, пока я решительно не поставил его перед неизбежным выбором: либо он признает свою племянницу теперь, либо ему впоследствии придется проделать это публично — в зале судебного заседания. Мистер Кирл, к которому он обратился за помощью, твердо сказал ему, что он должен решить этот вопрос сию же минуту. Как этого и надо было ожидать, он выбрал то, от чего можно было поскорее отделаться, — с внезапным приливом энергии он возвестил, что не в силах больше слушать нас и что мы можем поступать, как нам заблагорассудится.
Мистер Кирл и я сразу же пошли вниз и договорились о письменном приглашении всем жителям Лиммериджа, которые присутствовали на подложных похоронах. Мы пригласили их от имени мистера Фэрли прийти завтра в его дом. Затем мы написали каменщику, изготовлявшему надгробные памятники, с просьбой прислать человека на кладбище Лиммериджа для того, чтобы стереть одну из надписей. Мистер Кирл ночевал в доме, он взял на себя труд обязать мистера Фэрли подписаться под этими приглашениями после того, как они будут ему прочтены.
Вернувшись на ферму, я посвятил остаток дня написанию ясного, краткого отчета о самом преступлении и о тех фактах, которые его разоблачали; отчет свой я представил на одобрение мистеру Кирлу, прежде чем прочитать его публично. Мы условились, в каком порядке — по мере прочтения документа — будут представлены доказательства нашей правоты. Когда мы покончили с этим, мистер Кирл заговорил со мной о материальных делах Лоры. Не зная и не желая знать о них ничего, но сомневаясь в том, что мистер Кирл, как деловой человек, одобрит мое равнодушное отношение к наследству, доставшемуся мадам Фоско, я попросил мистера Кирла простить меня, если я уклонюсь от разговора на эту тему. Я мог искренне сказать ему, что мы никогда не говорим об этом между собой и избегаем обсуждать с посторонними, ибо все это связано со слишком глубокими потрясениями и горестями в прошлом.
К вечеру я сделал последнее, что мне оставалось, — я переписал лживую надгробную надпись, пока она еще не была стерта.
Настал день — наконец-то настал день, когда Лора снова вошла в свой родной дом в Лиммеридже! Все, кто собрались в столовой, встали с мест, когда Мэриан и я ввели ее. Шепот удивления пробежал по толпе при виде ее. Мистер Фэрли по моему настоянию также присутствовал. Мистер Кирл стоял возле него. За мистером Фэрли стоял его камердинер, держа наготове флакон с нюхательной солью в одной руке и белоснежный носовой платок, пропитанный одеколоном, — в другой.
Я во всеуслышание попросил мистера Фэрли подтвердить, что действую от его имени и по его просьбе. С помощью мистера Кирла и своего камердинера он встал на ноги и обратился к присутствующим с такими словами:
— Разрешите представить вам мистера Хартрайта. Я немощный инвалид, как вам известно, и он так любезен, что будет говорить за меня. Все это чрезвычайно утомительно. Выслушайте его и не шумите, прошу! — С этими словами он медленно опустился в кресло и спрятался за своим надушенным носовым платком.
После нескольких вступительных слов я кратко и ясно рассказал о разоблачении всего заговора. Я сказал моим слушателям следующее: во-первых, я всенародно заявляю, что сидящая подле меня жена моя — дочь покойного мистера Филиппа Фэрли; во-вторых, я представлю доказательства, что похороны, на которых присутствовали окрестные жители, были похоронами другой женщины; в-третьих, расскажу, каким образом все произошло. Без дальнейших предисловий я прочитал свой отчет, подчеркивая, что преступление было совершено ради материальной выгоды. Я не хотел обременять свой рассказ ненужными ссылками на тайну сэра Персиваля. После этого я напомнил моим слушателям о выгравированной на памятнике дате смерти — 25 июля; дату эту подтверждало и медицинское свидетельство о кончине леди Глайд. Затем я прочитал письмо сэра Персиваля от 25 июля, извещавшего графа Фоско о предполагаемом отъезде Лоры в Лондон 26 июля. Я доказал, что она действительно приехала туда, представив им кучера, подтвердившего мои слова, а дату ее приезда подтвердила выписка из книги заказов. После этого Мэриан рассказала о встрече с Лорой в сумасшедшем доме и о побеге своей сестры. И, наконец, я известил присутствующих о смерти сэра Персиваля и о моей женитьбе.
Затем поднялся мистер Кирл и заявил, что в качестве юридического советника и поверенного в делах семьи Фэрли он считает мои доказательства неопровержимыми и дело мое полностью доказанным. Когда он это сказал, я помог Лоре подняться, чтобы все, кто был в комнате, могли ее увидеть.
— А вы такого же мнения? — спросил я, делая к ним несколько шагов и указывая на мою жену.
Трудно описать, что за этим последовало. Эффект моего вопроса был потрясающим. Из глубины комнаты к нам направился один из старейших жителей Лиммериджа, тесной толпой придвинулись все остальные. Я до сих пор вижу перед собой одного человека с прямодушным, обветренным лицом и седыми волосами. Он взобрался на подоконник, замахал руками и закричал:
— Вот она — жива и здорова, да благословит ее господь! А ну, давайте приветствовать ее! Да здравствует Лора Фэрли!
Оглушительные, ликующие крики возобновлялись с новой силой — для меня это была самая радостная музыка на свете. Крестьяне, школьники, собравшиеся на лужайке перед домом, подхватили эти приветственные клики, они разнеслись эхом по всему Лиммериджу. Жены фермеров теснились около Лоры, каждая из них хотела пожать ей руку первая, плача от радости и умоляя ее самое не плакать и успокоиться. Лора так обессилела от волнения, что мне пришлось вынести ее из комнаты. У дверей я передал ее на руки Мэриан — Мэриан, которая всегда была нашей поддержкой, Мэриан, чье мужество не изменило ей и сейчас.
Оставшись один, я поблагодарил их от имени Лоры и от себя и попросил следовать за мной на кладбище, чтобы увидеть, как будет стерта фальшивая надпись на надгробном памятнике.
Они все пошли за мной, толпа сгрудилась вокруг могилы, каменщик уже ждал нас. В глубокой тишине раздался первый удар резца по мрамору. Все стояли молча, не шевелясь, пока слова «Лора, леди Глайд…» не исчезли. Тогда раздался единодушный глубокий вздох. Казалось, все почувствовали, что последние следы преступления смыты с самой Лоры, и толпа стала медленно расходиться.
Спускались сумерки, когда вся надпись была стерта. Впоследствии на надгробном памятнике была выгравирована только одна строка: «Анна Катерик. 25 июля 1850 года».
Вечером я пошел в Лиммеридж, чтобы попрощаться с мистером Кирлом. Он, его клерк и Джон Оэн уезжали в Лондон с ночным поездом. Как только они уехали, мне передали дерзкую записку мистера Фэрли (его вынесли из столовой в полной прострации, когда жители приветственными криками ответили на мой вопрос). В своей записке он посылал нам свои «наилучшие поздравления» и желал узнать, долго ли еще мы намерены оставаться в его доме. Я написал ему в ответ, что та цель, из-за которой мы вынуждены были войти в его дом, была теперь достигнута, что я не намерен оставаться в чьем-либо доме, кроме своего собственного, и что мистер Фэрли может не опасаться увидеть нас или услышать о нас в будущем. Мы пошли переночевать на ферму к нашим друзьям, а на следующее утро жители всей деревни и все окрестные фермеры шли за нами до самой станции. Провожаемые их сердечными, добрыми пожеланиями, мы поехали обратно в Лондон.
В то время как зеленые холмы Кумберленда таяли, убегая вдаль, я вспоминал о нашем горестном прошлом, наполненном длительной и трудной борьбой, и, вспоминая об этом, я понял, что материальная нужда, вынудившая нас не прибегать ни к чьей посторонней помощи, косвенно способствовала нашему успеху, ибо заставила меня действовать совершенно самостоятельно. Если бы мы были достаточно богаты, чтобы обратиться к помощи закона, к каким бы результатам это привело? По собственным словам мистера Кирла, мы вряд ли выиграли бы судебный процесс и, конечно, не имели бы возможности собрать те доказательства, которые помогли нам раскрыть преступление. Судебное вмешательство никогда не предоставило бы мне возможности повидаться с миссис Катерик. Судебное вмешательство никогда не смогло бы заставить Песку стать мечом возмездия, принудившим графа к исповеди.
II
К цепи событий, которые я описываю, мне остается прибавить еще два звена, для того чтобы завершить это повествование.
Наше счастливое, новое для нас чувство освобождения от тяжелого гнета прошлого не успело еще стать привычным, когда за мной прислал один мой знакомый, который когда-то дал мне первый заказ по гравюрам на дереве. Я получил от него новое подтверждение его заботы о моем благополучии. Его посылали в Париж для ознакомления с новым процессом гравирования, желая выяснить, выгоден ли он по сравнению со старым методом. Знакомый мой был занят и не имел времени исполнить это поручение. Он любезно предложил мне заменить его. Я с благодарностью сразу же согласился, ибо, если бы я хорошо справился с этим делом, я мог получить постоянную работу в иллюстрированной газете, в которой сейчас работал от случая к случаю.
Мне дали необходимые указания, и на следующий же день я начал собираться в дорогу. Снова оставляя Лору (но при каких изменившихся обстоятельствах!) на попечении ее сестры, я задумался о будущем нашей Мэриан. Мысль об этом часто тревожила меня и мою жену. Имели ли мы право эгоистически принимать всю любовь, всю преданность этой великодушной женщины? Нашим долгом и лучшим выражением нашей любви и благодарности к ней было бы, позабыв о себе, подумать только о ней. Я попытался высказать все это Мэриан, когда перед моим отъездом мы с ней остались одни. Она не дала мне договорить и взяла меня за руку.
— После всего, что мы трое выстрадали вместе, — сказала она, — у нас не может быть другой разлуки, кроме самой последней. Только смерть разлучит нас. Мое сердце и мое счастье, Уолтер, с Лорой и с вами. Подождем немного, пока у домашнего очага не зазвучат детские голоса. Я буду учить их говорить, и первым уроком, который они перескажут своим родителям, будет: «Мы не можем обойтись без нашей тети Мэриан!»
Поездку в Париж я совершил не один. В последнюю минуту Песка решил сопровождать меня. Обычная его веселость оставила его с той поры, как мы побывали в опере. Он считал, что кратковременные каникулы поднимут его настроение.
На четвертый день после нашего прибытия в Париж я закончил все свои дела и написал необходимую докладную записку. Пятый день я решил провести в обществе Пески и вместе с ним побродить по городу, осматривая достопримечательности Парижа.
Отель, в котором мы остановились, был так переполнен, что нас не могли устроить на одном этаже. Моя комната была на втором этаже, а комната Пески — надо мной, на третьем. Утром я пошел наверх узнать, готов ли профессор. Я был уже в коридоре, когда вдруг дверь его комнаты открылась — ее придерживала тонкая нервная рука (не рука моего друга). В то же время я услышал голос Пески — он говорил тихо, но возбужденно, на своем родном языке:
— …я помню имя, но этого человека я не узнал. Вы сами видели в театре — он так изменился, что я не мог узнать его. Я отошлю ваш рапорт — больше я ничего не могу сделать.
— Больше ничего и не требуется, — ответил второй голос.
Дверь распахнулась, и светловолосый незнакомец со шрамом на щеке — тот самый, который неделю назад ехал за кебом графа, — вышел из комнаты Пески. Он поклонился мне, когда проходил мимо. Лицо его было мертвенно-бледным, и он крепко ухватился за перила, когда спускался вниз по лестнице.
Я открыл дверь и вошел в комнату. Песка лежал на диване, свернувшись в клубочек самым фантастическим образом. Мне показалось, что он отшатнулся от меня, когда я подошел ближе.
— Я помешал вам? — спросил я. — Я не знал, что у вас сидит приятель, пока не увидел, как он вышел от вас…
— Он не мой приятель! — нетерпеливо перебил меня Песка. — Сегодня я видел его в первый и последний раз.
— Боюсь, он принес вам плохие вести?
— Ужасные, Уолтер! Вернемся в Лондон — я не хочу оставаться здесь, я жалею, что приехал. Несчастья моей молодости лежат на мне тяжелым бременем! — сказал он, отворачиваясь к стенке. — Они со мной до сих пор. Я стараюсь позабыть о них, но они не забывают меня…
— Мы можем выехать только в середине дня, — отвечал я. — Вы не хотите пока что пойти погулять со мной?
— Нет, друг мой, я подожду вас здесь. Но уедем сегодня, прошу вас! Вернемся в Лондон!
Уверив его, что он сегодня же покинет Париж, я ушел. Накануне вечером мы условились, что взберемся на башню собора Парижской Богоматери, — нашим гидом будет благородный роман Виктора Гюго. Больше всего в столице Франции я хотел повидать этот собор и отправился туда один.
Я шел к Нотр-Дам со стороны реки. По дороге мне пришлось проходить мимо морга — зловещего Дома мертвых в Париже. У входа в него теснилась взволнованная толпа. По-видимому, какое-то необычайное происшествие возбуждало любопытство праздного люда, охочего до страшных зрелищ.
Я прошел бы мимо, прямо к собору, если бы мое внимание не привлек разговор двух мужчин с какой-то женщиной. Они только что вышли из этого здания и рассказывали в кругу любопытных о мертвеце — мужчине огромного роста, со странным шрамом на левой руке.
Не успели слова эти долететь до меня, как я уже стоял за теми, кто шел в морг. Когда через открытую дверь в отеле я услышал голос Пески и вслед за этим увидел лицо незнакомца, прошедшего мимо меня к лестнице, в моем мозгу уже мелькало смутное предчувствие. Теперь истина открылась мне благодаря случайным словам каких-то прохожих. Другое отмщение, а не мое последовало за этим обреченным человеком от Оперного театра до дверей его дома в Лондоне — оттуда до его убежища в Париже. Другое отмщение, а не мое призвало его к ответу и покарало смертью. В тот миг, когда в театре я показал на него Песке в присутствии незнакомца, который разыскивал его, — в тот миг участь его была решена. Мне припомнилась моя душевная борьба с самим собою, когда граф и я стояли лицом к лицу в его доме. Я вспомнил, как я дал ему уйти от меня, и содрогнулся при этом воспоминании.
Медленно, шаг за шагом, шел я в толпе, приближаясь к огромной стеклянной стене, которая отделяет в морге мертвых от живых, — все ближе и ближе, пока не очутился в первом ряду зрителей.
Он лежал передо мной — никому не известный, выставленный напоказ легкомысленной, равнодушной толпе! Таков был страшный конец этой долгой жизни, презревшей таланты, ей отпущенные, прошедшей в бессердечных преступлениях! В гробовой тишине вечного покоя лицо его — массивное, широкое, властное — предстало пред нами во всем своем великолепии. Мертвый, он выглядел так внушительно, что болтливые француженки вокруг меня всплескивали руками и восклицали хором: «О, какой красивый мужчина!» Он был убит кинжалом прямо в сердце. На теле его не было обнаружено никаких других следов насилия, кроме шрама на левой руке. На том самом месте, где я видел выжженное клеймо на руке Пески, у него было два глубоких пореза в форме буквы Т, которые полностью скрыли знак Братства. Одежда его говорила о том, что он сознавал опасность, ему грозившую, — он был в костюме простого рабочего. Одно мгновение, не больше, смотрел я на него через стекло. Мне нечего больше сказать о нем…
Впоследствии, от Пески и из других источников, я узнал подробности его смерти.
Тело его вытащили из Сены, при нем не было ничего, что могло бы помочь установить его имя или адрес. Рука, поразившая его, бесследно исчезла, и обстоятельства, при которых он был убит, остались нераскрытыми. Пусть другие сами делают свои выводы об этом таинственном убийстве, как сделал их я. Могу только сказать, что человек со шрамом на щеке был членом Братства (он примкнул к нему после отъезда Пески из Италии), а два пореза в форме буквы «Т» означали итальянское слово «Traditore».[18] Закон Братства покарал изменника. Вот все, что я знаю о загадочной смерти графа Фоско.
Через день после моего отъезда тело было опознано его женой, которую кто-то известил о его смерти анонимным письмом. Мадам Фоско похоронила графа на кладбище Пер-Лашез. До сих пор графиня ежедневно своими руками вешает на роскошную бронзовую ограду вокруг его могилы венки из живых цветов. Она живет в строжайшем уединении в Версале. Не так давно она опубликовала биографию своего покойного мужа. Произведение это не проливает света на его настоящее имя и подлинную историю его жизни — оно полностью посвящено восхвалению его семейных добродетелей, описанию его редких, незаурядных талантов и перечислению орденов и тех почестей, которые ему воздавали. Об обстоятельствах, сопровождавших его кончину, упомянуто вкратце, и последняя страница оканчивается следующими словами: «Жизнь его прошла в борьбе за священные принципы порядка и прав Аристократии. Он принял мученический венец, пав жертвой своего долга».
III
Со времени моей поездки в Париж прошло несколько месяцев. Миновали лето и осень. Особых перемен в нашей жизни за это время не произошло. Мы жили так тихо, скромно и уединенно, что моего заработка вполне хватало на наши нужды.
В феврале родился наш первый ребенок — сын. Мои матушка и сестра вместе с миссис Вэзи были гостями на нашем празднике — на крестинах нашего первенца, а миссис Клеменс присутствовала на них в качестве помощницы моей жены. Крестной матерью нашего сына была Мэриан, а Песка и мистер Гилмор (последний, так сказать, «в письменной форме») были его крестными отцами. Могу прибавить, что, когда через год мистер Гилмор вернулся к нам, он, по моей просьбе, добавил к моей истории и свой собственный отчет, помещенный здесь ранее, но последний по счету из тех, которые я получил.
Мне остается рассказать о том, что произошло, когда нашему маленькому Уолтеру исполнилось шесть месяцев.
К этому времени мне пришлось поехать в Ирландию, чтобы выполнить несколько рисунков для нашей газеты, в которой я теперь постоянно работал. Я пробыл в отъезде около двух недель, регулярно переписываясь с моей женой и с Мэриан. Обратный путь я проделал ночью, и, когда рано утром приехал домой, к моему великому изумлению, меня никто не встретил. За день до моего приезда Лора с ребенком и Мэриан уехали.
Записка моей жены, врученная мне служанкой, только увеличила мое недоумение. Лора писала, что они отправились в Лиммеридж. Мэриан запретила объяснять что-либо в письме — меня просили немедленно следовать за ними: я все пойму, когда приеду в Кумберленд, — а пока что я не должен ни о чем беспокоиться. На этом записка кончалась. Я мог успеть на дневной поезд. В тот же самый день я приехал в Лиммеридж.
Моя жена и Мэриан были наверху. Они расположились (что изумило меня еще больше) в той самой комнате, где когда-то была моя студия. На том самом стуле, на котором я, бывало, сидел за работой, сидела сейчас Мэриан с моим сыном на коленях, а Лора стояла подле памятного мне стола, в руках у нее был маленький альбом с моими рисунками.
— Что привело вас сюда? — спросил я. — Мистер Фэрли знает…
Мэриан перебила меня и сказала, что мистер Фэрли умер. С ним был удар, после которого он уже не поправился. Мистер Кирл известил их о его смерти и посоветовал ехать в Лиммеридж.
Смутное предчувствие большой перемены закралось в меня, но Лора заговорила, прежде чем я успел его осознать. Она подошла совсем близко ко мне и улыбалась, глядя на мое изумленное лицо.
— Уолтер, дорогой мой, — сказала она, — надо ли нам оправдываться в том, что мы решили приехать сюда, не дожидаясь вас? Боюсь, любимый мой, что в таком случае мне придется нарушить наше правило и заговорить о прошлом.
— Нет никакой надобности вспоминать о прошлом, — сказала Мэриан. — Мы можем все объяснить, заговорив о будущем. Это будет гораздо интереснее.
Она встала и подняла ребенка, который ворковал и прыгал в ее руках.
— Вы знаете, кто это, Уолтер? — спросила она, глядя на меня блестящими глазами, в которых стояли слезы радости.
— Есть предел даже моему изумлению, — отвечал я. — Думаю, что с полной уверенностью могу ответить — это мой собственный ребенок.
— Ребенок! — воскликнула она со своей прежней грациозной веселостью. — Вы так небрежно отзываетесь об одном из родовитейших помещиков Англии? Позвольте обратить ваше внимание на этого сиятельного малютку. Разрешите представить вас друг другу: мистер Уолтер Хартрайт — молодой наследник Лиммериджа!
Так сказала она. Записав ее слова, я написал все. Перо дрожит в моей руке. Долгий счастливый труд многих месяцев окончен. Мэриан была нашим добрым ангелом — пусть ее словами закончится наша история.
Примечания
- Карл V — испанский король, а затем и император «Священной Германской империи», в состав которой входили почти все европейские государства XVI века. Современник великого венецианского художника Тициана.
- Разбойник из Йорка — Дик Терпин, разбойник и конокрад, живший в Англии XVIII века.
- Дагерротипы — фотографии, сделанные на металлических пластинках; название «дагерротипы» получили по имени изобретателя Дагера.
- Генрих VIII (1491–1547) — король Англии. Был необычайно жесток и тучен.
- Папа Александр Борджиа — глава католической церкви (вторая половина XV века), отличавшийся коварством и жестокостью.
- Чаттертон (1752–1770) — английский поэт.
- Шеридан (1751–1816) — знаменитый английский драматург. Вышеприведенная фраза взята из его комедии «Школа злословия».
- Данте (1265–1321) — великий итальянский поэт, автор «Божественной комедии».
- Иуда — один из двенадцати учеников Иисуса Христа, предавший своего учителя. Имя его стало синонимом предателя.
- Английское выражение, означающее «семейная тайна».
- О том, каким образом был получен отчет мистера Фэрли, а также и последующие отчеты, мы расскажем в дальнейшем. (Примеч. автора.)
- Месмеризм — метод лечения гипнозом, применявшийся немецким врачом Месмером (1734–1815), автором ошибочной теории «животного магнетизма».
- Митенки — женские нитяные перчатки с открытыми пальцами.
- Соломон — царь израильский, живший приблизительно за тысячу лет до нашей эры. Славился своей мудростью, а также великолепием своих храмов и дворцов.
- Я должен здесь упомянуть, что привожу рассказ Пески с сокращениями и некоторыми изменениями ввиду чрезвычайно серьезного характера, который носит его рассказ, а также из чувства долга по отношению к моему другу. Это единственная часть сего повествования, где я не имею права быть совершенно откровенным с моими читателями, ибо этого требует всем понятная осторожность. (Примеч. автора.)
- Карл I — английский король, был свергнут с престола во время революции 1640–1649 годов и казнен правительством Кромвеля.
- Дать сатисфакцию — принять вызов на поединок.
- Traditore (итал.) — предатель.
