Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Страница 5
Страница 6
Рассказ продолжает Фредерик Фэрли, эсквайр, владелец имения Лиммеридж[11]
Несчастье моей жизни заключается в том, что никто не хочет оставить меня в покое.
Зачем — спрашиваю я всех и каждого, — зачем беспокоить меня? Никто не отвечает на этот вопрос, никто не оставляет меня в покое. Родственники, друзья, посторонние постоянно надоедают мне. За что? Что я им сделал? Я задаю этот вопрос самому себе, задаю этот вопрос моему камердинеру Луи пятьсот раз на день: что я им сделал? Ни я, ни он не можем на него ответить. Просто удивительно!
Теперь мне надоедают, непрерывно приставая, чтобы я написал этот отчет. Разве человек в моей стадии нервного расстройства способен писать какие-то отчеты? Когда я привожу это весьма основательное возражение, мне говорят, что некоторые серьезные события, касающиеся моей племянницы, произошли при мне и поэтому именно я должен описать их. В случае, если я не смогу принудить себя исполнить просимое, мне угрожают такими последствиями, одна мысль о которых ввергает меня в полную прострацию. Право, нет нужды угрожать мне. Разбитый своими недугами и семейными неурядицами, я не способен сопротивляться. Если вы настаиваете — вы злоупотребляете моим бессилием, ведь я уже уступил! Я постараюсь припомнить, что смогу (протестуя!), и написать, что смогу (также протестуя!), а то, что я не смогу припомнить и написать, моему камердинеру Луи придется припомнить и написать вместо меня. Он осел, а я инвалид, и мы вместе, наверно, наделаем массу ошибок. Как унизительно!
Мне говорят, что я обязан вспомнить даты. Господи боже! За всю свою жизнь я никогда не делал этого — я категорически отказываюсь припоминать какие бы то ни было даты! Я даже не знаю, с чего начать!
Я спросил Луи. Он совсем не такой осел, каким я до сих пор его считал. Он помнит дату события приблизительно, а я помню имена действующих лиц. Это было какого-то числа в конце июня или в начале июля, а имя действующего лица (по-моему, чрезвычайно вульгарное) было Фанни.
Итак, в конце июня или в начале июля я полулежал, как обычно, в своем кресле, окруженный разными произведениями искусства, которые я коллекционирую, чтобы усовершенствовать вкусы моих соседей-дикарей. Выражаясь яснее, вокруг меня были дагерротипы моих картин, гравюр, офортов, эстампов, древних монет и прочего, которые я намерен в один из ближайших дней пожертвовать (дагерротипы, конечно, я говорю о них, но этот английский язык так неуклюж, что понять его трудно), пожертвовать учреждению в Карлайле (отвратительное место!), имея в виду усовершенствование вкусов его членов (истых варваров и вандалов, с моей точки зрения). Можно было бы предположить, что джентльмена, собирающегося оказать огромное национальное благодеяние своим соотечественникам, не станут так бесчувственно беспокоить разными частными затруднениями и семейными неурядицами. Ошибка — уверяю вас! По отношению ко мне это далеко не так!
Как бы там ни было, я полулежал, окруженный моими сокровищами искусства, мечтая о безмятежном утре. Именно потому, что я жаждал безмятежности, вошел Луи. Естественно, я осведомился, что означает его приход, — ведь я не звонил в колокольчик! Я редко ругаюсь — это такая неджентльменская привычка, — но когда Луи ухмыльнулся в ответ, считаю совершенно естественным, что я проклял его за это. Во всяком случае, я это сделал.
По моим наблюдениям, подобные суровые меры неизменно приводят в чувство людей низших классов. Это привело Луи в чувство. Он был так любезен, что перестал ухмыляться и доложил о просьбе какой-то молодой особы принять ее. Он прибавил (с отвратительной болтливостью, свойственной прислуге), что ее имя Фанни.
— Какая Фанни?
— Горничная леди Глайд, сэр.
— Что нужно горничной леди Глайд от меня?
— Письмо, сэр.
— Возьмите его.
— Она отказывается отдавать его кому бы то ни было, кроме вас, сэр.
— Кто послал письмо?
— Мисс Голкомб, сэр.
Как только я услышал имя мисс Голкомб, я сдался. Я привык сдаваться мисс Голкомб. Я знаю по опыту, что в таком случае шуму будет меньше. Я сдался и на этот раз. Дорогая Мэриан!
— Пусть горничная леди Глайд войдет. Луи, остановитесь! Ее башмаки скрипят?
Я был вынужден задать этот вопрос. Скрипучие башмаки расстраивают меня на целый день. Я покорился необходимости принять молодую особу, но не желал покоряться тому, что ее башмаки расстроят меня. Есть предел даже моему долготерпению.
Луи заверил меня, что на ее башмаки можно положиться. Я махнул рукой. Он впустил ее. Надо ли говорить, что ее смущение выразилось в том, что она закрыла рот и начала дышать носом? Тем, кто изучает женскую природу на низшей ступени развития, безусловно можно и не говорить об этом.
Я буду справедлив к девушке. Ее башмаки не скрипели. Но почему у молодых особ, находящихся в услужении, всегда потеют руки? Почему у них всегда толстые носы и твердые щеки? И почему их лица так плачевно незаконченны, особенно уголки век? Я недостаточно здоров, чтобы углубляться в отвлеченные вопросы, я обращаюсь к ученым, которые достаточно здоровы: почему у нас нет разновидностей среди молодых особ?
— У вас письмо ко мне от мисс Голкомб? Положите его на стол, только, пожалуйста, ничего не опрокидывайте. Как поживает мисс Голкомб?
— Хорошо, благодарю вас, сэр.
— А леди Глайд?
Ответа не последовало. Лицо молодой особы стало еще более незаконченным, и, кажется, она начала плакать. Я бесспорно увидел какую-то влагу на ее щеках. Слезы или пот? Луи (с которым я посоветовался) склонен считать, что это были слезы. Он принадлежит к ее классу, и ему полагается разбираться в этом. Предположим — слезы.
За исключением тех случаев, когда искусство в силу своего совершенства делает их не похожими на настоящие слезы, я отношусь к ним определенно отрицательно. Говоря научным языком, слезы являются выделениями. Я могу понять, что выделения могут быть здоровыми или болезненными, но я не могу понять, что в них интересного с сентиментальной точки зрения. Возможно, благодаря тому, что мои собственные выделения все целиком болезненны, я слегка предубежден против них. Несмотря на это, я вел себя в данном случае с большим тактом и вполне сочувственно. Я закрыл глаза и сказал Луи:
— Попытайтесь выяснить, что она хочет этим сказать.
Луи попытался, и молодая особа попыталась. Им удалось до такой степени запутать друг друга, что должен искренне признаться — они чрезвычайно позабавили меня. Думаю, что снова пошлю за ними, когда буду в плохом настроении. Я только что упомянул об этом Луи. Как ни странно, это как будто смутило его. Бедный малый!
Надеюсь, от меня не ждут, что я буду объяснять причину слез горничной моей племянницы, пересказанную мне с ее слов на английском языке моего швейцарского камердинера. Для меня это непосильная задача. Может быть, я смогу передать только собственные впечатления и чувства в связи с этим. Угодно вам? Прошу вас ответить утвердительно.
По-моему, она начала говорить мне (через Луи), что ее хозяин отказал ей от места. (Заметьте странную непоследовательность молодой особы. При чем тут я, если ей отказали от места?) Получив расчет, она пошла ночевать в гостиницу. (Я не содержу гостиниц — к чему же говорить об этом мне?) К вечеру мисс Голкомб зашла к ней попрощаться и дала ей два письма — одно для меня, другое для какого-то джентльмена в Лондоне. (Но я-то не джентльмен в Лондоне, будь он проклят!) Она тщательно спрятала оба письма за пазуху. (Но мне-то какое дело до ее пазухи?) Она очень горевала, когда мисс Голкомб ушла, и ничего не пила и не ела, пока не настало время ложиться, и вот тогда — было около девяти часов вечера — вспомнив, что у нее ни крошки весь день во рту не было, она захотела выпить чашку чая. (Почему я должен быть в ответе за эти вульгарные переживания, которые начинаются слезами, а кончаются чашкой чая?) Как раз в ту минуту, как она «поставила котелок на огонь» (я пишу эти слова с авторитетного утверждения Луи, что он понимает их смысл и готов объяснить его мне, но я принципиально не желаю слушать никаких объяснений), итак, только она «поставила котелок на огонь», как дверь отворилась, и ее «как обухом по голове хватило» (собственные ее слова, на этот раз непонятные даже для Луи) при появлении «ее сиятельства миледи графини». С чувством глубокой иронии я передаю, как титулует мою сестру горничная моей племянницы. Моя бедная сестра — скучнейшая женщина, вышедшая замуж за иностранца. Продолжаю: дверь отворилась, ее сиятельство миледи графиня появилась в комнате, и молодую особу «как обухом по голове хватило». Весьма примечательно!
Право, мне необходимо немного отдохнуть, прежде чем я соберусь с силами и смогу продолжать. После того как, откинувшись в кресле, я полежу несколько минут с закрытыми глазами и Луи смочит мои бедные, измученные виски одеколоном, возможно, я смогу писать дальше.
Ее сиятельство миледи графиня…
Нет! Я в силах продолжать, но не в силах сидеть. У Луи ужаснейший акцент, но он знает английский язык и может писать под диктовку. Чрезвычайно удобно!
Ее сиятельство миледи графиня объяснила свое неожиданное появление в гостинице тем, что пришла передать Фанни какие-то поручения от мисс Голкомб, о которых та позабыла сказать девушке из-за спешки. Молодая особа пожелала узнать, что это за поручения, но графиня не хотела говорить о них (как это типично для моей сестры!), пока Фанни не напьется чаю. Миледи графиня очень любезно и заботливо (как это нетипично для моей сестры!) сказала: «Моя бедная девочка, я уверена, что вам очень хочется чаю. О поручениях мы поговорим потом. Чтобы сделать вам приятное, я сама заварю чай и выпью чашечку с вами». Эти слова взволнованно повторила мне молодая особа, и, по-моему, я правильно продиктовал их Луи. Во всяком случае, графиня настойчиво желала заварить чай сама и зашла в своем унижении так далеко, что налила себе чашку и убедила девушку выпить другую. Девушка выпила чаю и, по ее словам, отпраздновала этот знаменательный случай тем, что через пять минут потеряла сознание в первый раз в своей жизни. Здесь опять я привожу ее собственные слова. Луи считает, что их сопровождало неограниченное выделение слез. Сам я не могу подтвердить правильность этого. С меня было достаточно, что я принудил себя слушать, но глаза мои были закрыты.
На чем, бишь, я остановился? Ах да, она упала в обморок, выпив чашку чая с графиней, — поступок, который, возможно, заинтересовал бы меня, имей я отношение к медицине, но, не будучи медиком, я просто скучал, когда она рассказывала мне об этом, и только. Через полчаса, когда она пришла в себя, она лежала на кушетке, а около нее, кроме хозяйки, никого не было. Графиня решила, что час слишком поздний, чтобы оставаться в гостинице, и ушла, как только девушка стала подавать признаки жизни. Хозяйка была настолько добра, что уложила девушку в постель.
Оставшись одна, молодая особа пощупала у себя за пазухой (я весьма сожалею о необходимости упоминать об этом вторично) и убедилась, что оба письма лежат там, но в довольно скомканном виде. Ночью у нее болела голова, но утром она почувствовала себя достаточно хорошо, чтобы отправиться в дорогу. Письмо, адресованное этому навязчивому незнакомцу — джентльмену в Лондоне, она опустила в почтовый ящик и теперь передавала второе письмо прямо мне в руки, как ей было приказано. Все это было истинной правдой, и, хотя она не могла упрекнуть себя ни в какой сознательной небрежности, она была в полном смятении и очень нуждалась в совете. При этом, как считает Луи, выделения появились заново. Возможно. Гораздо важнее, что тут я наконец потерял всякое терпение, открыл глаза и вмешался.
— Что все сие означает? — осведомился я.
Бестолковая горничная моей племянницы вытаращила глаза и онемела.
— Попытайтесь выяснить, — сказал я камердинеру, — переводите мне, Луи.
Луи попытался и перевел. Иными словами, он немедленно погрузился с головой в колодец неразберихи, а молодая особа канула вслед за ним. Право, не помню, когда еще я так забавлялся! Я предоставил им барахтаться на дне колодца, пока меня это утомило. Когда это перестало казаться мне забавным, я сделал над собой усилие и вытянул их наверх.
Нужно ли говорить, что мое вмешательство дало мне возможность с течением времени установить смысл замечаний молодой особы.
Я выяснил, что она в полном смятении, ибо факты, происшедшие с ней, помешали ей получить от графини дополнительные поручения мисс Голкомб. Она боялась, что эти поручения имели важное значение для ее хозяйки. Но вернуться в Блекуотер-Парк, чтобы спросить о них у самой мисс Голкомб, она не осмелилась из-за сэра Персиваля. Остаться в гостинице еще на один день она не решилась, ибо мисс Голкомб велела ей не опоздать на утренний поезд. Она чрезвычайно тревожилась, что ее несчастный обморок приведет к другому несчастью: ее госпожа подумает, что на нее нельзя положиться! Она смиренно просила моего совета: следует ли ей написать мисс Голкомб с просьбой перечислить ей поручения в ответном письме, если еще не поздно? Я не прошу прощения за эти крайне утомительные строки. Мне приказано написать их. Как это ни невероятно, но есть люди, которых в самом деле больше интересует то, что сказала мне горничная моей племянницы, чем то, что сказал ей я! Забавная извращенность!
— Я была бы вам так благодарна, если бы вы посоветовали мне, как поступить! — заметила молодая особа.
— Лучше всего ни о чем не беспокойтесь, — сказал я, применяя свои выражения к слушательнице, — я никогда ни о чем не беспокоюсь. Да. Что еще?
— Если вы считаете, сэр, что я беру на себя слишком большую смелость, желая написать мисс Голкомб, сэр, я, конечно, не посмею писать ей. Но мне так хочется сделать все, что я только могу, для моей барыни…
Люди низшего класса никогда не могут понять, когда или как им следует выйти из комнаты. Лицам, стоящим выше их, неизменно приходится помогать им в этом. Я решил, что пробил час, когда молодой особе надо помочь уйти. Я сделал это посредством двух слов, полных здравого смысла: «До свиданья!»
Что-то снаружи или внутри у девушки вдруг скрипнуло. Луи, глазевший на нее, говорит, что она скрипнула, когда делала книксен. Любопытно. Были это ее башмаки, ее корсет или ее кости? Луи думает, что это был ее корсет. Чрезвычайно странно!
Как только я остался один, я немного вздремнул — мне давно этого хотелось. Когда я проснулся, я заметил на столике письмо этой дорогой Мэриан. Если бы я имел хоть малейшее представление о его содержании, я безусловно никогда не сделал бы попытки вскрыть конверт. Будучи, к несчастью, в блаженном неведении и ничего не подозревая, я прочитал его. Оно немедленно вывело меня из равновесия на целый день.
По своей натуре я один из самых кротких людей на свете — я снисходителен ко всем, я ни на что не сержусь. Но, как я уже сказал, есть предел даже моему долготерпению. Я отложил письмо Мэриан в сторону и почувствовал себя с полным правом глубоко оскорбленным.
Я должен наконец высказаться! Мое замечание будет касаться серьезнейшего вопроса, иначе я не позволил бы себе помещать его на этих страницах.
Ни в чем, по-моему, гнусный эгоизм человечества не проявляется во всех слоях общества с такой отвратительной обнаженностью, как в обращении, которое холостые люди терпят от женатых людей. Если вы оказались слишком человеколюбивым и осмотрительным, чтобы не прибавлять собственное семейство к уже и без того переуплотненному населению, вы становитесь объектом мщения для ваших женатых друзей. Вы — плечо, на котором они считают нужным выплакивать все свои супружеские горести. Вы почему-то друг всех их детей. Мужья и жены только говорят о супружеских треволнениях, а холостяки и старые девы обязаны сносить эти треволнения на своей собственной шкуре. Привожу в пример самого себя. Я рассудительно остался холостяком, а мой бедный дорогой брат Филипп безрассудно женился. Что же он делает после своей смерти? Оставляет свою дочь мне. Она прелестная девушка, но в то же время ответственность на меня падает ужасающая. За что взваливать ее на мои плечи? А за то, видите ли, что в качестве безобидного холостяка я обязан избавлять моих женатых родственников от всех их собственных супружеских забот и обязанностей. Я делаю все от себя зависящее, чтобы наилучшим образом выполнить за моего брата его собственную обязанность: с бесконечными проволочками и затруднениями я наконец выдаю замуж мою племянницу за человека, которого сам отец выбрал ей в мужья. Между супругами возникают раздоры со всеми вытекающими отсюда неприятными последствиями. Что она делает с этими неприятными последствиями? Взваливает их на мои плечи. За что? За то, что я в качестве безобидного холостяка обязан избавлять моих женатых родственников от всех их супружеских треволнений. Несчастные холостяки! Жалкое человечество!
Стоит ли говорить, что Мэриан угрожала мне в письме? Все угрожают мне. В случае, если бы я не решился сделать из Лиммериджа прибежище для моей племянницы с ее несчастьями, на мою самоотверженную голову должны были обрушиться всевозможные ужасы. И все-таки я колебался.
Я уже упоминал, что до сего времени обычно я покорялся дорогой Мэриан во избежание шумихи. Но в данном случае некоторые особенности ее крайне бестактного предложения заставляли меня мешкать. Если бы я сделал из Лиммериджа прибежище для моей племянницы, кто мог поручиться, что сэр Персиваль в страшном негодовании не нагрянет сюда и не обрушится на меня за укрывательство своей жены? В результате моего опрометчивого согласия я предвидел такой лабиринт треволнений, что твердо решил предварительно нащупать почву, а пока что не сдаваться. Поэтому я написал дорогой Мэриан (поскольку у нее не было мужа, который мог бы предъявить на нее свои права), чтобы сначала она сама приехала сюда в Лиммеридж для переговоров со мной. Я заверял ее, что приму нашу прелестную Лору с превеликим удовольствием, но только если Мэриан удастся успокоить мои страхи, не иначе.
Промедление это, как я предчувствовал в то время, кончится тем, что дорогая Мэриан примчится сюда в состоянии неслыханного негодования и с хлопанием дверьми. С другой стороны, если бы я принял другое решение, сюда мог примчаться сэр Персиваль в состоянии неслыханного негодования и тоже с хлопанием дверьми. Из этих двух негодований и грохотов я предпочитал негодование Мэриан, ибо к нему уже привык! Соответственно я отослал ей письмо с обратной почтой. Во всяком случае, это был выигрыш во времени, и — о боги небесные! — одно это было уже хорошо!
Когда я нахожусь в состоянии полной прострации (упомянул ли я, что письмо Мэриан повергло меня в полную прострацию?), обычно я прихожу в себя только через три дня. Я был весьма опрометчив — я надеялся, что буду иметь трехдневный покой. Не тут-то было! Конечно, я его не имел!
На третий день я получил крайне дерзкое письмо от совершенно незнакомой мне личности. Личность называла себя компаньоном нашего поверенного в делах — нашего доброго, тупоголового старика Гилмора. Этот якобы компаньон уведомлял меня, что получил недавно письмо, адресованное ему мисс Голкомб. Распечатав конверт, он, к своему изумлению, обнаружил в нем всего только чистый лист бумаги. Это обстоятельство показалось ему весьма подозрительным (его неугомонный юридический нюх подсказывал ему, что кто-то тайно похитил письмо), и он немедленно написал мисс Голкомб. Однако ответа на свое письмо он до сих пор не получил. Оказавшись в таком затруднении, он, вместо того чтобы действовать согласно здравому смыслу, то есть предоставить все своему течению, бессмысленно надоедал мне вопросами, не знаю ли я чего-нибудь обо всем этом. Какого черта должен был я знать обо всем этом? Зачем будоражить и себя и меня? Об этом я и написал ему. Это было одно из моих самых язвительных писем. Ничего более острого в эпистолярном стиле я не производил с той поры, как выгнал в письменной форме одного крайне надоедливого человека — мистера Уолтера Хартрайта.
Письмо мое возымело должный эффект. Я больше ничего не получал от этого юриста.
Это было неудивительно. Удивительным было то обстоятельство, что от Мэриан не только не было никакого ответа, но не было и никаких угрожающих признаков ее появления. Неожиданное отсутствие дорогой Мэриан просто окрылило меня. Было так приятно и успокоительно прийти к заключению, что между моими женатыми родственниками снова наступил мир. Пять дней нерушимого покоя, чарующего блаженного одиночества почти привели меня в равновесие. На шестой день я почувствовал себя настолько окрепшим, что послал за моим фотографом и засадил его снова за работу — делать дагерротипы моих сокровищ искусства, имея в виду, как я уже упоминал выше, усовершенствование вкусов всех окрестных варваров. Только я отпустил его в рабочую комнату и начал заниматься моими древними монетами, как внезапно появился Луи с визитной карточкой в руках.
— Еще какая-нибудь молодая особа? — сказал я. — Я ее не приму. При моем состоянии здоровья молодые особы мне не под силу. Меня нет дома.
— На этот раз джентльмен, сэр.
Джентльмен это, конечно, было другое дело. Я взглянул на визитную карточку.
Боже милосердный! Иностранный муж моей скучнейшей сестры — граф Фоско!
Стоит ли говорить, какая мысль возникла у меня, когда я взглянул на визитную карточку гостя? Разумеется, не стоит. Сестра моя была замужем за иностранцем, и здравомыслящему человеку могло прийти в голову только одно: граф явился, чтобы занять у меня денег.
— Луи, — сказал я, — как вы думаете, он уйдет, если вы дадите ему пять шиллингов?
Луи был явно шокирован. Он невыразимо изумил меня, провозгласив, что иностранный муж моей сестры роскошно одет и выглядит, «как настоящий богач». От этих сведений моя первая мысль соответственно претерпела некоторое изменение. Теперь я был убежден, что у графа имеются собственные супружеские треволнения и он приехал, по обычаю членов моей семьи, взвалить их на мои плечи.
— Он сказал, по какому делу приехал?
— Граф Фоско приехал, сэр, потому, что мисс Голкомб не в состоянии сама уехать из Блекуотер-Парка.
Новые треволнения! По-видимому, не совсем его собственные, как я предполагал, но этой дорогой Мэриан. Во всяком случае, треволнения. О боже!
— Введите его, — сказал я, покорившись своей участи.
Появление графа буквально ошеломило меня. Он был так устрашающе огромен, что, признаюсь, я задрожал. Я был совершенно уверен, что он будет сотрясать пол и повалит все мои сокровища искусства. Он не сделал ни того, ни другого. Он был в премилом светлом летнем костюме, держался с очаровательным спокойствием и самообладанием и любезно улыбался. Вначале он произвел на меня превосходное впечатление. Это не делает чести моей проницательности, как покажет дальнейшее. Об этом не следовало бы упоминать, но я откровенный человек и упоминаю об этом, несмотря ни на что.
— Разрешите вам представиться, мистер Фэрли, — сказал он, — я приехал из Блекуотер-Парка и имею счастье и честь быть супругом мадам Фоско. Позвольте мне в первый и последний раз упомянуть об этом огромном преимуществе и умолять вас не относиться ко мне как к постороннему человеку. Прошу вас — не беспокойтесь! Молю вас — не шевелитесь!
— Вы очень любезны, — отвечал я. — Я хотел бы иметь достаточно сил, чтобы приподняться. Счастлив видеть вас в Лиммеридже. Прошу вас, садитесь.
— Боюсь, что вы очень страдаете сегодня, — сказал граф.
— Как обычно, — сказал я. — Я всего-навсего сплошной клубок нервов, я только выгляжу человеком.
— В свое время я изучил много наук, — заметил этот симпатичный человек. — Среди них — и сложнейший вопрос о нервах. Могу ли я внести некоторые предложения — наипростейшие и в то же время наиглубочайшие? Разрешите исправить освещение вашей комнаты?
— Конечно. Только будьте любезны, следите, чтобы свет не падал на меня.
Он подошел к окну. Какой контраст по сравнению с дорогой Мэриан! Какая внимательность, какая бесшумная походка!
— Свет, — сказал он очаровательно интимным тоном, так успокоительно действующим на всякого инвалида, — имеет первостепенное значение. Свет возбуждает, питает, сохраняет. Если бы вы были цветком, мистер Фэрли, вы тоже не могли бы обойтись без него. Следите за мной. Здесь, где сидите вы, я закрою ставни, чтобы свет не беспокоил вас. Там, где вы не сидите, я распахну ставни навстречу целительному солнцу. Впускайте свет в вашу комнату, даже если не переносите его на себе. Свет, сэр, заповедан нам благостным провидением. Вы исполняете заповеди провидения со своими поправками. Впускайте свет на таких же условиях.
Я счел все это весьма убедительным и заботливым. Он бесспорно понравился мне всей этой историей со светом. Да. Бесспорно.
— Я в смятении, мистер Фэрли, — сказал он, возвращаясь на место, — клянусь честью, мистер Фэрли, при виде вас я в смятении.
— Весьма сожалею, уверяю вас. Разрешите спросить: почему?
— Сэр, мог ли я войти в эту комнату (где находитесь вы, страдалец), увидеть вас окруженным великолепными произведениями искусства и не понять, что вы человек необычайно восприимчивый, человек обостренной чувствительности? Скажите, мог ли я?
Если бы у меня хватило сил приподняться, я бы поклонился ему. Но у меня не было сил, я мог только слабо улыбнуться в ответ. По существу, это было то же самое. Мы оба поняли друг друга.
— Прошу вас, следите за ходом моей мысли, — продолжал граф. — Будучи человеком утонченной чувствительности, я сижу здесь в присутствии другого человека утонченной чувствительности и сознаю ужасную необходимость ранить эту чувствительность некоторыми семейными происшествиями крайне меланхолического порядка. Каковы неизбежные последствия этого? Как я имел честь доложить вам, я в смятении!
Не в эту ли минуту я заподозрил, что он будет надоедать мне? Кажется, да.
— Неужели так необходимо упоминать об этих меланхолических происшествиях? — осведомился я. — Выражаясь нашим непритязательным английским языком, граф Фоско, неужели нельзя забыть о них?
Граф с ужасающей торжественностью вздохнул и покачал головой.
— Разве мне необходимо знать о них?
Он пожал плечами — первый иностранный жест, который он позволил себе с той минуты, как появился у меня в комнате, — и устремил на меня пренеприятный, пронизывающий взгляд. Мой инстинкт подсказал мне, что лучше закрыть глаза. Я подчинился своему инстинкту.
— Только, пожалуйста, осторожнее! — взмолился я. — Кто-нибудь умер?
— Умер! — вскричал граф с излишней иностранной горячностью. — Мистер Фэрли, ваше национальное самообладание ужасает меня. Ради создателя, что я такого сделал или сказал, чтобы вы могли предположить во мне вестника смерти?
— Тысяча извинений, — отвечал я. — Вы ничего не сделали и не сказали. Но в таких случаях я всегда заранее подготовляюсь к худшему. Это несколько смягчает удар, встречая его на полдороге, и так далее. Уверяю вас, мне невыразимо приятно слышать, что никто не умер. Кто-нибудь болен?
Я открыл глаза. Был ли он очень желтым, когда вошел, или сильно пожелтел за последние две-три минуты? Право, не знаю и не могу спросить Луи, ибо его в это время в комнате не было.
— Кто-нибудь болен? — повторил я, понимая, что мое национальное самообладание продолжает ужасать его.
— Да, мистер Фэрли, кто-то болен.
— Очень огорчен, уверяю вас. Кто из них?
— К моему глубокому прискорбию, мисс Голкомб. Вероятно, вы до некоторой степени были подготовлены к этому? Вероятно, когда вы увидели, что мисс Голкомб не приехала, как вы ей предлагали, и не написала вам ответного письма, вы, как любящий дядюшка, разволновались, не заболела ли она?
Несомненно, как любящий дядюшка, я испытывал такое грустное предчувствие в какой-то из этих дней, но в ту минуту я совершенно не мог припомнить, когда именно это было. Однако я отвечал утвердительно из справедливости к самому себе. Я был очень удивлен. Болеть было так нетипично для дорогой Мэриан. Я мог предположить только какой-нибудь несчастный случай, происшедший с нею. Необъезженная верховая лошадь, или падение с лестницы, или еще что-то в этом роде.
— Это серьезно? — спросил я.
— Серьезно? Без сомнения, — отвечал он. — Опасно? Надеюсь, что нет. К несчастью, мисс Голкомб попала под проливной дождь. Она сильно простудилась, а теперь состояние ее осложнилось сильнейшей лихорадкой.
При слове «лихорадка» я вспомнил, что наглая личность, которая разговаривала со мной, только что прибыла из Блекуотер-Парка! Я почувствовал, что падаю в обморок…
— Боже милосердный! — сказал я. — Это заразно?
— Пока нет, — отвечал он с отвратительным хладнокровием, — но, возможно, станет заразным. Когда я уезжал из Блекуотер-Парка, подобных удручающих осложнений еще не было. Я питаю глубочайший интерес к этому случаю, мистер Фэрли, и пытался помочь врачу, лечащему мисс Голкомб. Примите мои личные уверения: когда я наблюдал больную в последний раз, лихорадка была еще незаразной.
Принять его уверения! Я не принял бы его уверения ни за какие блага в мире! Я не поверил бы даже самой нерушимой из его клятв! Он был слишком желт, чтобы ему можно было поверить! Он выглядел, как вопиющая зараза, как воплощение заразы. Достаточно объемистый, чтобы быть носителем целой тонны тифозных бацилл, он мог покрыть весь ковер, по которому разгуливал, скарлатинозной горячкой! При крайней необходимости я удивительно быстро соображаю. Я мгновенно решил отвязаться от него.
— Будьте так добры, простите инвалида, — сказал я, — но длительные переговоры любого рода чрезвычайно утомляют меня. Разрешите узнать причину, по которой вы оказали мне честь вашим посещением?
Я горячо надеялся, что этот толстый намек выбьет его из колеи, сконфузит его, принудит к вежливым извинениям, короче — заставит его выйти вон из комнаты. Напротив! Мои слова только усадили его на стул. Он стал еще торжественнее, напыщеннее и болтливее. Он выставил вперед два страшных пальца и уставился на меня одним из своих пренеприятно проницательных взглядов. Что мне оставалось делать? Вообразите себе мое положение сами, прошу вас. Разве можно его описать? По-моему, нет!
— Причины моего визита, — неукротимо продолжал он, — перечислены на моих пальцах. Их две. Во-первых, я приехал с глубочайшим прискорбием подтвердить, что между сэром Персивалем и леди Глайд происходят печальные разногласия. Я ближайший друг сэра Персиваля. Я связан родственными узами с леди Глайд, так как женат на ее родной тетке. Я являюсь очевидцем всего, что произошло в Блекуотер-Парке. Благодаря всему этому я имею возможность говорить с полным правом, с уверенностью, с почтительным сожалением. Сэр, я ставлю вас в известность, как главу семьи леди Глайд, что мисс Голкомб не преувеличила ничего в своем письме к вам. Я утверждаю: мера, предложенная этой превосходной леди, — единственное, что избавит вас от ужасов публичного скандала. Временная разлука мужа и жены является мирным разрешением этого труднейшего вопроса. Разлучите их сейчас, и когда все причины для трений будут устранены, я, имеющий честь обращаться к вам, предприму шаги для того, чтобы образумить сэра Персиваля. Леди Глайд не виновата, леди Глайд оскорблена, но (следите внимательно за ходом моей мысли) именно поэтому — упоминаю об этом, сгорая от стыда! — она является источником раздражения для своего мужа, оставаясь под одной крышей с ним. Принять ее с полным правом и приличием может только ваш дом. Примите ее, прошу вас!
Вот это мило! На юге Англии происходит страшная супружеская буря, а человек с тоннами заразных бацилл в каждой складке своего сюртука приглашает меня — на севере Англии — принять участие в этом побоище!
С той же убедительностью, с которой делаю это здесь, я попробовал указать ему на эту несообразность. Граф неторопливо опустил один из своих страшных пальцев, выставил вперед второй и помчался во весь опор, переехав меня на ходу. У него не хватило даже обычной кучерской любезности крикнуть мне: «Эй, посторонись!», перед тем как раздавить меня…
— Следите снова за ходом моей мысли, прошу вас, — говорил он. — Я изложил вам первую причину. Вторая причина, из-за которой я здесь, — сделать то, что намеревалась сделать мисс Голкомб, если бы ей не помешала болезнь. В Блекуотер-Парке все черпают из моего неистощимого житейского опыта. Моего дружеского совета просили и по поводу вашего интересного письма к мисс Голкомб. Я сразу понял, ибо нас с вами роднит взаимная симпатия, почему вы предварительно хотели повидать ее, перед тем как пригласить к себе леди Глайд. Вы совершенно правы, сэр, не решаясь принять жену, прежде чем не убедитесь, что муж не будет этому препятствовать. Я согласен с вами. Я согласен с тем, что такой деликатный предмет, как семейные разногласия, не изложишь в письменной форме. Мой приезд сюда (сопряженный с крайними неудобствами для самого меня) сам по себе является доказательством моей чистосердечной искренности. Я, Фоско, я, знающий сэра Персиваля лучше, чем знает его мисс Голкомб, заверяю вас своим честным словом, что он не приблизится к вашему дому и не будет делать попыток повидать вас, пока его жена будет здесь жить. Дела сэра Персиваля сильно пошатнулись. Предложите ему свободу в обмен на разлуку с леди Глайд. Обещаю вам, он ухватится за свободу и вернется на континент, как только сможет уехать. Вы поняли меня? Да, поняли. Есть у вас вопросы ко мне? Если есть, я здесь, чтобы ответить на них. Спрашивайте, мистер Фэрли, спрашивайте сколько хотите.
Он уже столько наговорил и, к моему ужасу, выглядел способным наговорить еще во много раз больше! Из чистого самосохранения я уклонился от его любезного предложения.
— Премного благодарен, — ответил я, — я быстро иду к могиле. В моем болезненном состоянии я должен принимать все на веру. Разрешите сделать это и в данном случае. Надеюсь, мы поняли друг друга. Да? Весьма благодарен за ваше любезное участие. Если, паче чаяния, я начну поправляться и буду иметь возможность когда-нибудь еще встретиться с вами…
Он встал. Я решил, что он уходит. Нет. Еще разговоры, еще лишние минуты для распространения заразы, и у меня в комнате, не забудьте — у меня в комнате!
— Одну минуту! — сказал он. — Прежде чем я попрощаюсь с вами, разрешите убедить вас в одной неотложной необходимости. Дело заключается в следующем. Вы не должны ждать выздоровления мисс Голкомб для того, чтобы принять у себя леди Глайд. За мисс Голкомб ухаживают доктор, домоправительница, а также опытнейшая сиделка — люди, за преданность и добросовестность которых я отвечаю жизнью. Я вам это говорю! Я говорю также, что тревога и беспокойство за сестру уже подорвали здоровье самой леди Глайд. У одра больной она беспомощна. Отношения ее с мужем день ото дня делаются все более неприязненными и напряженными. Если вы оставите ее еще на некоторое время в Блекуотер-Парке, это не будет способствовать выздоровлению мисс Голкомб, и в то же время вы подвергнетесь риску публичного скандала, которого и вы, и я, и все мы во имя священных интересов нашей семьи всеми силами желали бы избежать. От всей души советую вам снять со своих плеч серьезную ответственность за опоздание. Напишите леди Глайд, чтобы она немедленно приезжала сюда. Исполните ваш родственный, ваш почтенный, ваш прямой долг, и, что бы ни случилось в будущем, никто ни в чем не сможет вас упрекнуть. Я говорю на основании обширного опыта — я предлагаю вам дружеский совет. Вы его принимаете? Да или нет?
Я посмотрел на него — всего только посмотрел на него, — надеюсь, лицо мое совершенно явно выражало изумление по поводу его необычайной самоуверенности и решимость позвонить Луи, чтобы тот вывел его из комнаты. Как это ни невероятно, но должен отметить: выражение моего лица, по-видимому, не произвело на него ни малейшего впечатления. У него не было нервов — очевидно, от рождения у него не было нервов!
— Вы колеблетесь? — сказал он. — Мистер Фэрли, я понимаю вас. Вы считаете — вы видите, сэр, как благодаря моей глубокой симпатии к вам я читаю ваши сокровеннейшие мысли! — вы считаете, что леди Глайд недостаточно здорова, чтобы одной проделать длинный путь из Хемпшира в Лиммеридж. Как вам известно, ее личную горничную удалили, из остальных слуг в Блекуотер-Парке нет никого, кто мог бы ее сопровождать. Опять же вы считаете, что останавливаться на пути сюда в лондонском отеле ей будет крайне неудобно. Единым духом я подтверждаю правильность ваших возражений — единым духом я устраняю их! Следите за ходом моей мысли, прошу вас в последний раз. По возвращении с сэром Персивалем в Англию я намеревался поселиться в окрестностях Лондона. Это намерение только что приведено в исполнение. Я снял небольшой меблированный дом в Сэнт-Джонз-Вуд. Будьте любезны, заметьте этот факт в совокупности с планом, который я собираюсь предложить. Леди Глайд едет в Лондон (путь недолгий!). Я сам встречаю ее на станции, сам везу переночевать в мой дом, являющийся также и домом ее родной тетушки, утром я сам отвожу ее на станцию, усаживаю в вагон, она едет сюда, и ее собственная горничная (которая находится сейчас здесь) встречает ее у дверцы кареты. Вот план, подсказанный родственной заботливостью, план, подсказанный чувством приличия, — вот ваш собственный долг, долг гостеприимства, симпатии, покровительства и сочувствия к обездоленной леди, которая в них так нуждается! Я дружески приглашаю вас, сэр, присоединиться к моей родственной заботливости во имя священных интересов нашей семьи! Я серьезно советую вам написать и отправить со мной письмо с предложением вашего гостеприимства (и сердца) и моего гостеприимства (и сердца) этой оскорбленной и несчастной леди, за чье дело я ратую!
Он махал в мою сторону своей страшной ручищей, он ударял по своей заразной груди, он разглагольствовал так высокопарно, как будто выступал передо мной в парламенте. Пробил час принять крайние меры любого рода. Пробил час позвонить Луи и принять нужные предосторожности, экстренно продезинфицировав комнаты.
И вдруг меня осенила мысль, гениальная мысль, которая, так сказать, сразу убивала двух зайцев. Я решил отвязаться от утомившего меня вконец красноречия графа и от надоедливых треволнений леди Глайд, согласившись на просьбу этого ненавистного иностранца! Я решил сразу же написать письмо. Не было никакой опасности, что приглашение будет принято, ибо, несомненно, Лора никогда не согласится уехать из Блекуотер-Парка, пока Мэриан лежит там больная. Непонятно, как это очаровательно удобное препятствие не пришло в голову самому графу, — он просто до него не додумался! Ужасная мысль, что, если я дам ему время для размышления, он еще додумается, воодушевила меня до такой потрясающей степени, что я изо всех сил постарался сесть и бросился, буквально бросился к письменным принадлежностям, лежащим подле меня. Я написал письмо с такой быстротой, как будто я простой конторский клерк. «Дорогая Лора, пожалуйста, приезжайте, когда захотите. Переночуйте в Лондоне в доме вашей тетки. Огорчен известием о болезни дорогой Мэриан. Ваш любящий дядя». Держа эту записку на почтительном расстоянии, я протянул ее графу, откинулся в кресле и сказал:
— Простите, вот все, что я могу сделать, — я в полной прострации. Отдохните и позавтракайте внизу, хорошо? Приветы и поклоны всем, и так далее. До свиданья.
Но он произнес еще одну речь — этот человек был положительно неистощим! Я закрыл глаза, я пытался не слушать. Несмотря на все мои усилия, кое-что я все-таки услышал. Неистощимый муж моей сестры поздравлял себя, поздравлял меня, поздравлял всех нас с результатами нашего свидания и наговорил еще с три короба о нашей взаимной симпатии. Он оплакивал мои недуги, он предлагал выписать мне рецепт, он умолял меня не забывать его проповеди по поводу освещения, он принимал мое любезнейшее приглашение отдохнуть и позавтракать, он советовал мне ожидать леди Глайд через два-три дня, он заклинал меня разрешить ему мечтать о нашем будущем свидании и не огорчать его и себя нашим сегодняшним прощанием, — он наговорил массу разной чепухи, на которую я, к своей радости, не обратил тогда никакого внимания и которую теперь совершенно не помню. Я услышал, как его сочувственный голос постепенно утихал, удалялся, но, несмотря на его колоссальный рост, я так и не услышал его шагов. Он обладал отвратительным свойством — быть совершенно бесшумным. Не знаю, когда именно он открыл и закрыл двери за собой. Спустя некоторое время после того, как воцарилась тишина, я наконец осмелился открыть глаза, — его не было.
Я позвонил Луи и поспешил в ванную комнату. Горячая вода с ароматным уксусом — для меня, тщательное окуривание моего кабинета и всякие необходимые предосторожности были тут же приняты. Рад, что они подействовали успешно. Зараза не распространилась. Днем я хорошо поспал. Проснулся освеженный и успокоенный.
Первым долгом я осведомился о графе. Неужели мы действительно от него отделались? Да. Он уехал с дневным поездом. Позавтракал ли он и если так, то чем? Фруктовым тортом со сливками. Что за человек! Что за пищеварение!
Надо ли мне прибавлять еще что-либо к вышеизложенному? Думаю, что нет. По-моему, я добрался до границ, мне предназначенных. Последующие прискорбные события произошли, слава богу, не в моем присутствии. Я горячо надеюсь, что никто не будет настолько бесчувственным, чтобы хотя бы частично обвинить меня в чем-либо! Я старался сделать все, что мог. Я никоим образом не несу ответственности за прискорбное событие, которое нельзя было предвидеть. Оно ввергло меня в полную прострацию, — я пострадал от него больше, чем кто-либо другой. Мой камердинер Луи (который, право, привязан ко мне по глупости) думает, что мне уж никогда не поправиться. Он свидетель того, что в данную минуту я диктую ему, держа платок у глаз. Из справедливости к самому себе я обязан присовокупить, что все это случилось вовсе не по моей вине! Я совершенно измучен и убит горем. Что я могу еще сказать?
Рассказ продолжает Элоиза Майклсон
(домоуправительница Блекуотер-Парка)
I
Меня попросили изложить все, что мне известно о течении болезни мисс Голкомб и об обстоятельствах, при которых леди Глайд уехала из Блекуотер-Парка в Лондон.
Ко мне обратились с этой просьбой, ибо, как мне сказали, мои показания необходимы в интересах истины. Будучи вдовой священника англиканской церкви (вынужденная, к несчастью, идти в услужение), я всегда считала, что истина превыше всего. Только это и побуждает меня исполнить сию просьбу, чего я, не желая компрометировать себя в связи с этой горестной семейной историей, не решилась бы сделать ни по каким другим соображениям.
В то время я не вела никаких записей и потому не могу ручаться за точность, но, думаю, буду права, если скажу, что серьезная болезнь мисс Голкомб началась во второй половине июня. Час утреннего завтрака в Блекуотер-Парке был поздним. Завтрак подавали иногда даже в десять часов утра, никогда не раньше половины десятого. Мисс Голкомб обычно первая спускалась в столовую. В то утро, о котором я сейчас пишу, она все не приходила. После того как семья собралась за столом и прождала ее с четверть часа, за ней послали старшую горничную, — та выбежала из комнаты мисс Голкомб страшно перепуганная. Я встретилась с ней на лестнице и сразу же поспешила в спальню мисс Голкомб, чтобы посмотреть, в чем дело. Бедная леди была не в состоянии объяснить, что с ней. Она ходила по комнате с пером в руке и бредила, горя, как в лихорадке. У нее был страшнейший жар. Леди Глайд (я уже не служу у сэра Персиваля и потому будет вполне прилично, если я стану называть мою бывшую госпожу по имени, а не «миледи») первая прибежала к ней из своей спальни. Она так разволновалась и пришла в такое отчаяние, что была не в состоянии чем-либо помочь. Граф Фоско и его супруга, которые поднялись наверх, были, наоборот, чрезвычайно внимательны и всячески старались быть полезными. Миледи графиня помогла мне уложить мисс Голкомб в постель. Милорд граф остался в будуаре и послал меня за домашней аптечкой, чтобы, не теряя времени до приезда доктора, приготовить мисс Голкомб лекарство и примочки к голове. Примочки мы приложили, но заставить мисс Голкомб принять лекарство не могли. Сэр Персиваль взял на себя обязанность послать за доктором. Он отправил верхового за ближайшим врачом — мистером Доусоном из Ок-Лодж.
Не прошло и часа, как приехал мистер Доусон. Он был почтенным пожилым доктором, хорошо известным в округе, и мы очень взволновались, когда он заявил, что считает болезнь весьма серьезной.
Милорд граф любезно вступил в разговор с доктором и с полной откровенностью высказал свое мнение по поводу болезни мисс Голкомб. Мистер Доусон не слишком любезно осведомился, является ли совет графа советом доктора, и, узнав, что это совет человека, изучавшего медицину непрофессионально, возразил, что не привык советоваться с врачами-любителями. Граф с истинно христианской кротостью улыбнулся и удалился из комнаты. Прежде чем уйти, он предупредил меня, что, если будет нужен, его смогут найти в беседке на берегу озера. Зачем он отправился туда, я сказать не могу. Он ушел и пробыл в отсутствии до семи часов вечера, то есть до самого обеда. Возможно, он хотел подать пример и подчеркнуть, что в доме должна соблюдаться полнейшая тишина. Это было так в его характере! Он был так внимателен к другим!
Ночью мисс Голкомб было очень плохо. Жар то повышался, то падал, и к утру ей стало еще хуже. Так как под рукой не было никакой подходящей сиделки, миледи графиня и я поочередно дежурили у ее постели. Леди Глайд весьма безрассудно настаивала, что будет помогать нам. Но она была так нервна и хрупка, что не могла спокойно относиться к болезни мисс Голкомб. Своим отчаянием она только причиняла вред себе и не приносила никому никакой пользы. Не было на свете более кроткой и нежной леди, но она плакала, она отчаивалась и пугалась. Из-за этого она была совершенно непригодна к уходу за мисс Голкомб.
Утром сэр Персиваль и милорд граф приходили осведомиться о состоянии больной.
Сэр Персиваль (очевидно, из-за огорчения своей жены и болезни мисс Голкомб) выглядел очень обеспокоенным и взволнованным. Милорд граф, наоборот, держал себя с полным достоинством и спокойствием. В одной руке у него была соломенная шляпа, а в другой — книга, и он при мне сказал сэру Персивалю, что снова пойдет на озеро заниматься науками. «В доме должна быть тишина, — сказал он. — Мы не должны курить, пока мисс Голкомб болеет. Идите вашей дорогой, Персиваль, а я пойду своей. Когда я занимаюсь, я люблю быть один. До свиданья, миссис Майклсон».
Сэр Персиваль не был настолько вежлив — пожалуй, будет справедливее, если я скажу, что он не был настолько спокоен, чтобы попрощаться со мной с той же любезностью. Безусловно, единственный человек в доме, который всегда и при всех обстоятельствах обращался со мной, как с дамой в несчастье, был граф. Он вел себя как настоящий аристократ. Он был внимателен ко всем. Он проявлял заботу даже по отношению к одной девушке, по имени Фанни, которая была прежде личной горничной леди Глайд. Когда сэр Персиваль уволил ее, милорд граф (который в тот день показывал мне своих миленьких птичек) самым тщательным образом расспрашивал меня, что с ней дальше будет, куда она отправится из Блекуотер-Парка, и так далее. Вот в таких мелочах — в таких деликатных, заботливых проявлениях сочувствия — и сказывается преимущество настоящего аристократизма и воспитанности. Я не прошу прощения за эти подробности. Они мне памятны, и я хочу только по всей справедливости воздать должное милорду графу, о котором, как мне известно, некоторые лица не очень высокого мнения. Аристократ, способный относиться с почтением к даме в несчастье и с отеческой заботой — к простой служанке, проявляет чувства и принципы слишком высокие, чтобы их не ценить. Я не высказываю своего мнения — я указываю на факты. Мое жизненное правило: «Не судите, да не судимы будете». Одна из лучших проповедей моего дорогого мужа написана именно на эту тему. Я постоянно перечитываю ее. Проповедь эта была издана по подписке прихожан отдельной брошюрой в первые дни моего вдовства. При каждом новом прочтении я извлекаю из нее все большую духовную пользу и назидание.
Мисс Голкомб не поправлялась. На вторую ночь ей стало совсем худо. Она была под неусыпным наблюдением мистера Доусона. Мы с миледи графиней поочередно исполняли обязанности сиделок. Леди Глайд настойчиво просила разрешить ей ухаживать за мисс Голкомб вместе с нами, хотя мы обе уговаривали ее отдохнуть. «Мое место подле Мэриан, — отвечала она на все увещания. — Как бы я себя ни чувствовала, здорова я или нет, никто не заставит меня отойти от нее».
К полудню я сошла вниз, чтобы присмотреть за хозяйством. Час спустя по дороге в комнату больной я встретила милорда графа. В этот день он снова с раннего утра уходил куда-то. Он вошел в холл в прекрасном настроении. В ту же минуту сэр Персиваль выглянул из библиотеки и обратился к своему благородному другу крайне резко с таким вопросом:
— Вы ее нашли?
Широкое, приятное лицо милорда графа покрылось ямочками от благожелательной улыбки, но он промолчал. Сэр Персиваль повернул голову и, заметив меня у подножия лестницы, посмотрел на меня очень сердито и невежливо.
— Идите сюда и рассказывайте, — сказал он милорду графу. — Когда в доме есть женщины, они то и дело снуют вверх и вниз по лестнице…
— Мой дорогой Персиваль, — кротко ответил милорд граф, — у миссис Майклсон есть свои обязанности. Прошу вас вместе со мной отметить, как великолепно она их исполняет!.. Как наша страдалица, миссис Майклсон?
— Ей не лучше, милорд, к моему сожалению.
— Печально, весьма печально! — заметил граф. — Вы выглядите очень утомленной, миссис Майклсон. Пора, чтобы кто-нибудь помог вам и моей жене ухаживать за больной. Думаю, что смогу оказать в этом содействие. Ввиду некоторых обстоятельств мадам Фоско придется поехать завтра или послезавтра в Лондон. Она уедет утром, а к ночи вернется и привезет с собой сиделку, прекрасного поведения и очень опытную, которая сейчас не у дел. Моя жена знает эту женщину с самой положительной стороны. До приезда сиделки не говорите о ней доктору, прошу вас, ибо к человеку, рекомендованному мной, он отнесется неприязненно. Когда она появится, она безусловно покажет себя с наилучшей стороны, и мистеру Доусону придется согласиться, что нет причин не брать ее на должность сиделки. Леди Глайд тоже поймет это. Прошу вас, передайте леди Глайд мое глубокое почтение и искренние симпатии.
Я выразила милорду графу свою признательность за его любезность и доброту. Сэр Персиваль нетерпеливо прервал меня, позвав своего высокого друга (к сожалению, должна отметить, что он употребил ругательные выражения) в библиотеку, убеждая графа не заставлять его больше ждать.
Я прошла наверх. Мы бедные, заблудшие создания, и как бы ни были непоколебимы принципы женщины, она не всегда может устоять перед праздным любопытством. К стыду моему, должна признаться, на этот раз праздное любопытство восторжествовало над моими незыблемыми принципами. Меня крайне заинтересовал вопрос, который сэр Персиваль задал своему высокому другу, выглянув из библиотеки. Кого должен был найти милорд граф, гуляя по Блекуотер-Парку во время своих ученых изысканий? Очевидно, какую-то женщину — это было ясно из вопроса сэра Персиваля. Мне не пришло в голову заподозрить милорда графа в какой бы то ни было нескромности — я слишком хорошо знала его высоконравственный характер. Я спрашивала себя только об одном: нашел ли он ее?
Продолжаю. Ночь прошла, снова не принеся никакого улучшения в состоянии здоровья мисс Голкомб. На следующий день ей стало немного лучше. Через день после этого миледи графиня, никому из нас не сказав о цели своей поездки, уехала с утренним поездом в Лондон. Ее благородный супруг со своей обычной внимательностью провожал ее на станцию.
Теперь я осталась ухаживать за мисс Голкомб совершенно одна. Ввиду намерения леди Глайд не отходить от одра больной я предвидела, что мне придется в дальнейшем ухаживать еще и за ней.
Единственным важным событием в тот день была неприятная стычка, происшедшая между милордом графом и мистером Доусоном.
Вернувшись со станции, милорд граф вошел в будуар мисс Голкомб, чтобы справиться о ее здоровье. Я вышла из спальни поговорить с ним, а мистер Доусон с леди Глайд остались около больной. Граф по дробно расспрашивал меня о лечении и симптомах. Я доложила ему, что лечение было так называемым «физиологическим», а симптомы в промежутках между вспышками лихорадки указывали на растущую слабость и полный упадок сил. В это время мистер Доусон вышел из спальни.
— Доброе утро, сэр, — сказал милорд граф, обращаясь к доктору самым изысканным образом, с аристократической настойчивостью, против которой невозможно было устоять. — Боюсь, что никаких признаков улучшения нет?
— Напротив. Я нахожу, что больная чувствует себя гораздо лучше.
— Вы все еще настаиваете на вашем методе лечения?
— Я настаиваю на лечении, подсказанном мне моим профессиональным опытом.
— Разрешите высказать вам одно замечание по поводу чрезвычайно важного вопроса о профессиональном опыте, — заметил милорд граф. — Я не осмеливаюсь больше советовать, я осмелюсь только спросить. Сэр, вы живете вдали от гигантских центров научной деятельности — от Лондона и Парижа. Слыхали ли вы, что лихорадку успешно и разумно лечат, подкрепляя ослабевшего пациента вином, коньяком, нашатырным спиртом и хиной? Долетала ли до ваших ушей эта новая ересь высочайших медицинских светил? Да или нет?
— Если б этот вопрос задавал мне врач-профессионал, я был бы рад ответить на него, — сказал доктор, открывая дверь, чтобы уйти, — но вы не врач, и, простите, я отказываюсь отвечать вам.
Получив эту пощечину, милорд граф, как истый христианин, кротко подставил другую щеку и самым любезным образом сказал:
— До свиданья, мистер Доусон.
Если б мой покойный дорогой муж имел счастье познакомиться с милордом графом, как высоко он и граф оценили бы друг друга!
Поздно вечером с последним поездом вернулась миледи графиня и привезла с собой сиделку из Лондона. Мне сказали, что имя этой особы миссис Рюбель. Ее внешность и ломаный английский язык выдавали в ней иностранку.
Я всегда воспитывала в себе гуманную снисходительность по отношению к иностранцам. Они не обладают нашими преимуществами и благами. В огромном большинстве своем они воспитаны в слепых заблуждениях папизма. Моим постоянным правилом и заповедью, так же как это было постоянным правилом и заповедью моего дорогого покойного мужа (смотри проповедь XXIX в собрании проповедей преподобного Самюэля Майклсона, магистра богословия), было: «Отойди от зла и сотвори благо — или: поступай с другими так, как ты хотел бы, чтобы поступили с тобой». Вследствие этого я не стану говорить, что миссис Рюбель показалась мне щуплой, сухой, хитрой женщиной лет пятидесяти или около того, со смуглым цветом лица, как у креолки, и острыми светло-серыми глазами. Также не упомяну я в силу вышеуказанных причин, что платье ее, хотя оно и было из гладкого черного шелка, было неподобающе дорогим по материалу и слишком разукрашено у ворота отделками и финтифлюшками для особы ее возраста и положения. Мне не хотелось бы, чтобы обо мне говорили подобным образом, и потому мой долг — не говорить ничего подобного про миссис Рюбель. Я только замечу, что держалась она если и не совсем вызывающим образом, то весьма осторожно и скрытно, — больше наблюдала и мало говорила, возможно из скромности или неопределенности своего положения в Блекуотер-Парке. Не упомяну я также о том, что она отказалась поужинать (что было, конечно, очень странно, но, пожалуй, не подозрительно), хотя я сама любезно пригласила ее разделить скромную трапезу у меня в комнате.
По предложению графа (это было так характерно для его всепрощающей доброты), миссис Рюбель не должна была приступать к исполнению своих обязанностей до тех пор, пока доктор не повидает ее и не выразит своего согласия взять ее на должность сиделки. По-видимому, леди Глайд была против того, чтобы новая сиделка была допущена к мисс Голкомб. Такое отсутствие терпимости по отношению к иностранке со стороны такой образованной и утонченной леди очень удивило меня. Я осмелилась заметить:
— Миледи, все мы должны помнить, что не следует торопиться осуждать малых сих — наших подчиненных — только потому, что они чужестранцы.
Но леди Глайд, казалось, не расслышала меня. Она только вздохнула и поцеловала лежащую поверх одеяла руку мисс Голкомб. Едва ли рассудительный поступок у одра больной, нуждающейся в полнейшем покое. Но бедная леди Глайд ничего не смыслила в уходе за больными, совершенно ничего, и я, к сожалению, должна это отметить.
На следующее утро миссис Рюбель пришла в будуар, чтобы доктор на пути в спальню повидал ее и дал свое согласие.
Я оставила леди Глайд подле мисс Голкомб, дремавшей в это время, и присоединилась к миссис Рюбель только для того, чтобы она не чувствовала себя одинокой и не нервничала по поводу своего неопределенного положения. По-моему, она усмотрела в этом какой-то другой умысел. Она была как бы заранее уверена в согласии мистера Доусона и сидела, спокойно глядя в окно, очевидно наслаждаясь душистым, свежим воздухом. С точки зрения некоторых лиц такое поведение показалось бы дерзким и самоуверенным. Позволю себе заметить — я усмотрела в этом только необычайную твердость ее духа.
Вместо того чтобы подняться наверх, доктор прислал за мной, чтоб я спустилась к нему вниз. Это показалось мне несколько странным. Но миссис Рюбель не обратила на это никакого внимания. Когда я уходила, она продолжала смотреть в окно и наслаждаться душистым, свежим воздухом.
Мистер Доусон ждал меня в столовой один.
— Относительно этой новой сиделки, миссис Майклсон, — сказал доктор.
— Да, сэр?
— Я узнал, что ее привезла из Лондона жена этого толстого старого иностранца, который все время лезет не в свое дело. Миссис Майклсон, этот толстый старый иностранец — шарлатан!
Это было так грубо! Естественно, меня это покоробило.
— Отдаете ли вы себе отчет, сэр, — сказала я, — что вы говорите об аристократе?
— Пуф! Он не единственный шарлатан с титулом. Все они графы, будь они неладны!
— Если б он не принадлежал к самой высшей знати на свете — за исключением английской знати, конечно, — он не был бы другом сэра Персиваля Глайда, сэр!
— Хорошо, миссис Майклсон, называйте его чем хотите, считайте кем угодно. Вернемся к вопросу о сиделке. У меня есть возражения против нее.
— Но вы даже не видели ее, сэр?
— Да, я возражаю, даже не повидав ее. Возможно, она лучшая из существующих сиделок, но я ее совершенно не знаю. Я указал на это сэру Персивалю как хозяину дома. Я не встретил поддержки с его стороны. Он говорит, что сиделка, которую я бы сам пригласил, тоже была бы незнакомой женщиной из Лондона. Он считает, что если тетка его жены сама взяла на себя труд привезти эту особу, то следует взять ее на испытание. В этом есть доля правды. Было бы неприлично, если б я просто сказал: «Нет». Однако я поставил условием, что, если буду недоволен ею, она немедленно получит расчет. Как лечащий врач, я имею право ставить свои условия, и сэр Персиваль согласился со мной. Так вот, миссис Майклсон, я знаю, что могу положиться на вас, и хочу, чтобы вы глаз не спускали с этой сиделки в течение нескольких дней. Смотрите, чтоб она ни в коем случае не давала мисс Голкомб никаких лекарств, кроме моих. Ваш знатный иностранец умирает от желания испробовать на моей пациентке свои шарлатанские средства (включая месмеризм[12]), и новая сиделка, которую привезла сюда его жена, вероятно, собирается помочь ему в этом. Вы понимаете? Прекрасно. Теперь мы можем подняться наверх. Сиделка там? Я скажу ей несколько слов, прежде чем допущу ее к больной.
Мы застали миссис Рюбель все еще сидящей у окна. Я представила ее мистеру Доусону, но ни пронизывающие взгляды доктора, ни его пытливые вопросы совсем не смутили ее. Она спокойно отвечала ему на ломаном английском языке, и, хотя он очень старался поставить ее в тупик, она не проявила ни малейшей неосведомленности или растерянности. Бесспорно, это было результатом необычайной твердости ее духа, а вовсе не наглой самоуверенностью, о нет, ни в коем случае.
Мы все вошли в спальню.
Миссис Рюбель внимательно посмотрела на больную, сделала книксен леди Глайд, поставила две-три вещи на место и тихонько села в угол в ожидании, когда ее услуги понадобятся. Леди Глайд была, по-видимому, неприятно поражена и очень недовольна появлением незнакомой сиделки. Из боязни разбудить все еще дремавшую мисс Голкомб мы все молчали. Доктор шепотом спросил меня, как она провела ночь. Я тихо ответила: «Как обычно». Вслед за этим доктор вышел из спальни. Леди Глайд пошла за ним, наверно, для того, чтобы поговорить насчет миссис Рюбель. Со своей стороны, я уже поняла, что эту спокойную иностранку оставят на должности сиделки. Она безусловно знала толк в уходе за больными и понимала, что к чему. На ее месте я не могла бы вести себя правильнее в комнате больной.
Памятуя просьбу мистера Доусона, я строго наблюдала за миссис Рюбель в продолжение трех-четырех дней. Я неоднократно тихо и внезапно входила в спальню, но ни разу не застала ее ни за чем подозрительным. Леди Глайд, наблюдавшая за ней так же тщательно, как я, тоже ничего подозрительного не заметила. Ни разу не показалось мне, что пузырьки с лекарствами подменены, ни разу не видела я, чтобы миссис Рюбель перемолвилась хоть единым словом с графом или граф с нею. Она ухаживала за мисс Голкомб заботливо и умело. Бедная леди то совсем ослабевала и тогда впадала в забытье, то горела и бредила в лихорадке. Миссис Рюбель не будила ее, не мешала ей и подходила к ее постели всегда очень тихо и осторожно. Воздадим хвалу достойным (англичане они или не англичане), и я воздаю должное миссис Рюбель в этом отношении. Она была крайне необщительна и весьма независима по отношению к тем, кто тоже кое-что понимал в уходе за больными. Но, за исключением этих недостатков, она была хорошей сиделкой, и ни у мистера Доусона, ни у леди Глайд не было причин жаловаться на нее.
Следующим важным происшествием в нашем доме было временное отсутствие графа — ему пришлось уехать по делам в Лондон. Это было, по-моему, на четвертый день после приезда миссис Рюбель. Он попрощался с леди Глайд в моем присутствии и весьма серьезным тоном сказал ей по поводу мисс Голкомб:
— Если хотите, доверьтесь мистеру Доусону еще на несколько дней. Но если не будет улучшения, пошлите в Лондон за хорошим врачом, с чьими советами этому олуху придется считаться. Оскорбите мистера Доусона, но спасите мисс Голкомб. Я говорю это со всей серьезностью, от всего сердца, клянусь честью!
Его сиятельство говорил глубоко прочувствованно. Но нервы леди Глайд были, очевидно, в очень плохом состоянии. Казалось, она его боится! Она вся дрожала и ничего не ответила ему на прощанье. Когда он вышел, она повернулась ко мне и сказала упавшим голосом:
— О миссис Майклсон, я так беспокоюсь за мою сестру, и мне не с кем посоветоваться! Как по-вашему, мистер Доусон ошибается? Сегодня утром он мне сам сказал, что тревожиться не о чем и посылать за другим доктором нет надобности.
— При всем моем уважении к мистеру Доусону, — отвечала я, — на вашем месте, миледи, я не пренебрегала бы советом милорда графа.
Леди Глайд вдруг отвернулась от меня с таким отчаянием, что это показалось мне даже странным.
— Его совет! — сказала она вполголоса. — Боже спаси и сохрани нас! Его совет!..
Насколько мне помнится, милорда графа целую неделю не было в Блекуотер-Парке.
По-видимому, сэр Персиваль очень переживал отсутствие его сиятельства. По-моему, он выглядел очень обеспокоенным и подавленным болезнью и несчастьями в доме. Временами он был таким возбужденным, что это бросалось в глаза. Он бродил по дому из угла в угол и часами пропадал в парке. Он всегда чрезвычайно заботливо осведомлялся о мисс Голкомб и леди Глайд (слабое здоровье которой, очевидно, искренне тревожило его). Мне думается, что благодаря этим испытаниям сердце его стало смягчаться. Если б в это время около него был какой-нибудь благочестивый друг (такого друга он нашел бы в моем дорогом покойном муже), в характере сэра Персиваля, судя по всему, безусловно произошел бы, на радость всем нам, перелом к лучшему. Я редко ошибаюсь в подобных случаях, ибо в дни моего супружеского счастья я имела опытного наставника в лице моего дорогого покойного мужа.
Миледи графиня — единственный человек в доме, который теперь составлял сэру Персивалю компанию за утренним завтраком, — по правде сказать, обращала на него мало внимания, но, может быть, в этом он был сам виноват, ибо, по-видимому, тоже не обращал на нее внимания. Постороннему человеку, пожалуй, могло даже показаться, что они стараются избегать друг друга. Конечно, этого быть не могло. Все же графиня днем почему-то обедала одна, а вечера проводила наверху, хотя в этом не было надобности. Миссис Рюбель полностью взяла на себя обязанности сиделки и прекрасно с ними справлялась. Сэр Персиваль обедал в одиночестве, и я сама слышала, как один из слуг, по имени Вильям, при мне заметил, что его господин ест вполовину меньше, а пьет вдвое больше, чем раньше. Я не придаю веса и значения таким дерзким выпадам со стороны прислуги. Я тут же сделала слуге внушение и одернула его, — прошу это учесть.
Несколько дней, к нашей радости, мисс Голкомб было гораздо лучше. Вера наша в мистера Доусона воскресла. Сам доктор был совершенно уверен в правильности своего диагноза. Когда леди Глайд заговорила с ним о болезни мисс Голкомб, он сказал ей, что сам предложил бы послать за другим врачом и устроил бы консилиум, если б у него была хоть тень сомнения или какие-либо опасения насчет состояния здоровья мисс Голкомб.
Только миледи графиня как будто не обрадовалась и не поверила его словам. Когда мы с ней остались одни, она сказала мне, что по-прежнему тревожится за мисс Голкомб в связи с лечением, предписанным доктором Доусоном, и с нетерпением ждет возвращения своего супруга. Судя по его письмам, он должен был приехать через три дня. Граф и графиня писали друг другу ежедневно. В этом, как и во всех других отношениях, они были образцовой супружеской парой.
На третий день вечером в состоянии здоровья мисс Голкомб произошла перемена, которая меня очень встревожила. Миссис Рюбель тоже заметила это ухудшение. Мы ничего не сказали леди Глайд, которая в это время спала на кушетке в будуаре, совсем измученная тревогой за сестру.
Мистер Доусон приехал с визитом позднее, чем обычно. Я заметила, что при виде своей пациентки доктор изменился в лице. Он выглядел очень смущенным и встревоженным, но старался скрыть это. Послали слугу за личной аптечкой мистера Доусона, комнату опрыскали дезинфицирующими препаратами и, по приказанию доктора, постлали ему постель в запасной спальной.
— Разве лихорадка стала заразной? — шепнула я ему.
— Боюсь, что так, — ответил он. — Посмотрим, что будет завтра утром.
По распоряжению мистера Доусона, мы не сказали леди Глайд, что мисс Голкомб стало хуже. Но доктор категорически запретил ей входить в спальню к больной на том основании, что она сама еле держится на ногах. Она попыталась возражать, произошла очень грустная сцена, но за ним был авторитет лечащего врача, и он настоял на своем.
На следующее утро, в одиннадцать часов, одного из слуг послали в Лондон с письмом к столичному врачу. Слуге было приказано как можно скорее привезти с собой обратно этого нового, лондонского доктора. Спустя полчаса после того, как посланный уехал, милорд граф вернулся в Блекуотер-Парк.
Графиня, взяв на себя всю ответственность за это, повела его немедленно взглянуть на больную. Ничего неприличного в ее поступке, с моей точки зрения, не было. Милорд граф был женатым человеком, по возрасту годился мисс Голкомб в отцы и осматривал ее в присутствии своей супруги — родной тетки леди Глайд. Несмотря на это, мистер Доусон не хотел допускать графа к больной, хотя мне было ясно, что на этот раз он сам слишком взволнован состоянием своей пациентки, чтобы серьезно протестовать.
Наша бедная страдалица мисс Голкомб никого вокруг себя не узнавала. Казалось, она принимает друзей за врагов. Когда граф подошел к ее постели, взгляд ее, до тех пор блуждающий и бессознательный, остановился на нем с выражением такого ужаса, какого мне не забыть до конца моих дней. Милорд граф сел подле постели, пощупал ей пульс и лоб, внимательно всмотрелся в ее лицо, а потом обернулся к мистеру Доусону с таким негодованием и презрением, что доктор побледнел и стоял совершенно молча.
Потом милорд граф обратился ко мне.
— Когда произошло ухудшение? — спросил он.
Я сказала ему, в какое время я заметила перемену в состоянии здоровья мисс Голкомб.
— Леди Глайд заходила сегодня в комнату?
Я отвечала отрицательно. Доктор категорически запретил ей входить к больной еще вчера вечером, и сегодня утром снова повторил свое приказание.
— А вас и миссис Рюбель поставили в известность, до какой степени опасна эта болезнь? — был следующий вопрос.
— Мы предполагали, что болезнь заразная… — отвечала я.
Он прервал меня прежде, чем я могла еще что-либо добавить.
— Тиф! — сказал он.
Пока мы обменивались этими вопросами и ответами, мистер Доусон овладел собой и обратился к милорду графу со своей обычной твердостью.
— Это не тиф, — резко возразил он. — Я протестую против вашего вмешательства, сэр. Кроме меня, никто не имеет права задавать здесь вопросы. Я приложил все старания, чтобы как можно лучше исполнить свой долг.
Милорд граф жестом прервал его — он молча указал ему на больную. Мистер Доусон, по-видимому, понял, что он подразумевал, и рассердился еще больше.
— Я сказал, что исполнил свой долг, — повторил он. — В Лондон послали за другим врачом. Я намерен советоваться только с ним и больше ни с кем. Я настаиваю, чтобы вы оставили комнату.
— Я вошел в эту комнату, сэр, во имя священного человеколюбия, — ответствовал милорд граф. — Во имя этого человеколюбия, если доктор запоздает, я опять войду в эту комнату. Я предупреждаю вас — лихорадка перешла в тиф в результате вашего неумелого лечения. Если эта несчастная леди умрет, я буду свидетельствовать в суде, что причиной ее смерти были ваше невежество и упрямство.
Прежде чем мистер Доусон мог ему ответить, прежде чем милорд граф мог уйти, дверь из будуара отворилась, и на пороге появилась леди Глайд.
— Я должна войти и войду, — сказала она с необычайной для нее решительностью.
Вместо того чтобы остановить ее, милорд граф пропустил ее в спальню, а сам вышел в будуар. Он, всегда такой заботливый и внимательный, на этот раз, очевидно, забыл об опасности заразиться тифом и о необходимости уберечь от этого леди Глайд.
К моему удивлению, мистер Доусон показал больше присутствия духа, чем милорд граф. Он сразу же остановил миледи.
— К моему искреннему сожалению, боюсь, болезнь может оказаться заразной, — сказал он. — До тех пор, миледи, пока я не выясню этого, умоляю вас не входить в комнату к мисс Голкомб.
Она с минуту постояла, вдруг уронила руки и упала навзничь. С ней был обморок. Графиня и я взяли ее от доктора и отнесли в ее собственную спальню. Граф пошел за нами и ждал в коридоре, покуда мы не вышли от леди Глайд и не известили его, что она пришла в себя.
Я пошла за доктором и передала ему, что леди Глайд просит его немедленно прийти. Он поспешил к ней, чтобы успокоить ее относительно состояния ее сестры, и уверил, что доктор из Лондона должен приехать через несколько часов. Эти часы тянулись очень медленно. Сэр Персиваль и милорд граф сидели внизу и время от времени присылали справиться, как чувствует себя больная. Наконец, около шести часов, к нашей великой радости, приехал новый врач.
Он был моложе мистера Доусона, очень серьезный и немногословный. Не могу сказать, каким он счел предыдущее лечение, должна только заметить, что гораздо подробнее, чем доктора, он расспрашивал меня и миссис Рюбель. Осматривая больную, он слушал доктора без особого интереса. Я подумала, что, наверно, милорд граф был с самого начала прав относительно болезни мисс Голкомб. Мысль моя подтвердилась, когда спустя некоторое время мистер Доусон задал ему главный вопрос, по поводу которого и посылали за лондонским врачом.
— Ваше мнение об этой лихорадке? — осведомился он.
— Это тиф, — отвечал лондонский врач. — Тиф, без всякого сомнения.
Иностранная тихоня миссис Рюбель скрестила руки на груди и поглядела на меня с многозначительной улыбкой. Сам граф не мог бы выглядеть более удовлетворенным, чем она, если б был в это время в комнате и услыхал подтверждение своего первоначального диагноза.
Дав нам необходимые указания по уходу за больной и обещав приехать через пять дней, лондонский врач удалился в другую комнату, чтобы переговорить с мистером Доусоном наедине.
Он не говорил, есть ли надежда на выздоровление мисс Голкомб или нет, он только сказал, что на этом этапе болезни ничего определенного сказать еще нельзя.
Прошло пять тревожных, мучительных дней. Графиня Фоско и я сама помогали миссис Рюбель и дежурили у больной. Мисс Голкомб становилось все хуже и хуже. Требовался самый тщательный уход и неусыпное наблюдение. Это были очень трудные дни. Леди Глайд, которую, по словам мистера Доусона, поддерживала только неустанная тревога за сестру, с необыкновенной твердостью настояла на своем. Я и не подозревала, какой она умеет быть решительной. Она выпросила разрешение входить в спальню мисс Голкомб по нескольку раз в день, чтобы собственными глазами видеть свою сестру, обещав не подходить к ее постели. Мистер Доусон дал свое согласие с большой неохотой. По-моему, он понимал, что спорить с ней бесполезно. Леди Глайд ходила туда каждый день и самоотверженно держала свое слово, не приближаясь к больной. Вспоминая, как я сама страдала во время смертельной болезни моего мужа, я с тем большей грустью смотрела на ее горе и потому прошу разрешения не задерживаться на этом. Приятно отметить, что между мистером Доусоном и милордом графом ссор и разногласий больше не было. Милорд граф присылал справляться о состоянии здоровья мисс Голкомб и проводил все время внизу, в обществе сэра Персиваля.
На пятый день снова приехал лондонский врач. На этот раз он немного обнадежил нас. Он предупредил, что перелом наступит на десятый день, после чего можно будет говорить о выздоровлении. Он обещал обязательно приехать опять к этому времени. Потянулись дни ожидания, никаких перемен не было. Только милорд граф снова ездил в Лондон на целый день.
На десятый день милосердному провидению было угодно избавить нас от дальнейших горестей и тревог. Лондонский врач уверенно заявил, что мисс Голкомб вне опасности.
— Теперь она может обойтись и без доктора. Все, что ей нужно, — это тщательный уход и внимание, а это она, по-моему, имеет.
Привожу его собственные слова. Вечером в тот день, отходя ко сну, я прочитала трогательную проповедь моего мужа «Выздоровление от болезни». С духовной точки зрения я получила от проповеди больше тихой радости и удовлетворения, чем когда-либо получала раньше.
Должна, к сожалению, сказать, что, когда мисс Голкомб стала выздоравливать, леди Глайд, которая до сих пор держалась на ногах, совсем ослабела. Она была слишком хрупка, чтобы пережить такие нервные потрясения. Дня через два она слегла и была вынуждена не покидать своей комнаты. Полный отдых, покой и свежий воздух были для нее единственными лекарствами, как считал сам мистер Доусон. Хорошо, что недуг ее был не опасным и не требовал наблюдения врача, ибо как раз в тот день, когда она перестала выходить из своей комнаты и слегла в постель, между графом и мистером Доусоном разгорелась новая ссора, на этот раз настолько серьезная, что доктор оставил наш дом, чтобы больше в него не возвращаться.
Это произошло не при мне, но, как я слышала, ссора началась с того, какое количество еды надо было давать мисс Голкомб, чтобы ускорить ее выздоровление после тифа. Теперь, когда его пациентке было уже гораздо лучше, мистер Доусон менее чем когда-либо был склонен выслушивать советы непрофессионала, а милорд граф (не могу понять почему) вдруг потерял все свое обычное самообладание и присущую ему кротость. Граф стал язвительно высмеивать доктора за то, что тот позорно ошибся, приняв тиф за лихорадку. Эта неприятная размолвка кончилась тем, что мистер Доусон обратился к сэру Персивалю и пригрозил (поскольку теперь мисс Голкомб была уже вне опасности), что ноги его больше не будет в Блекуотер-Парке, если граф не перестанет вмешиваться в его медицинские дела. Ответ сэра Персиваля, хотя и не очень невежливый, только подлил масла в огонь. Крайне возмущенный отношением к нему графа Фоско, мистер Доусон уехал от нас и на следующее же утро прислал счет за свои визиты.
Поэтому мы остались теперь без медицинского руководства. Хотя в этом и не было прямой необходимости, ибо, как сказал перед этим доктор, за мисс Голкомб нужен был только тщательный уход, все же, если бы спросили меня, я безусловно посоветовала бы пригласить другого врача. Этого требовало простое приличие!
По-видимому, сэр Персиваль был другого мнения. Он сказал, что, если мисс Голкомб станет хуже, у нас всегда будет время пригласить какого-нибудь доктора. А пока мы могли обращаться за советами к милорду графу. Кроме того, больную не следовало беспокоить появлением в ее комнате нового, незнакомого ей человека. Конечно, это было вполне разумно, однако должна сказать, на душе у меня было неспокойно. Не нравилось мне также, что нам было приказано ничего не говорить леди Глайд про отъезд мистера Доусона. Я понимаю, что это было сделано для ее же блага. Она безусловно была слишком слаба для новых волнений. Все же обман как таковой мне с моими принципами весьма не по душе.
Второе происшествие, приключившееся в тот же день и ошеломившее меня своей неожиданностью, только усилило мою тревогу и беспокойство, которые с тех пор уже меня не оставляли.
Сэр Персиваль прислал за мной с просьбой, чтобы я спустилась к нему в библиотеку. При моем появлении милорд граф, который был с ним, немедленно вышел и оставил нас вдвоем. Сэр Персиваль любезно попросил меня сесть, а потом обратился ко мне со следующими словами, крайне меня изумившими:
— Мне надо поговорить с вами, миссис Майклсон, об одном решении, которое я принял еще некоторое время назад. Мне пришлось отложить его из-за болезней и волнений, происходивших в нашем доме. Теперь я намерен осуществить это решение. Короче говоря, по некоторым причинам я хочу немедленно сократить штат наших служащих, конечно, оставив вас присматривать за домом, как обычно. Как только леди Глайд и мисс Голкомб будут в состоянии передвигаться, им будет необходима полная перемена обстановки. Мои друзья граф и графиня Фоско на днях переедут в дом, который они сняли в пригороде Лондона. Из экономии, которую я теперь должен строго соблюдать, я решил не приглашать к себе никаких гостей. Я вас ни в чем не виню, но мои расходы по содержанию этого дома были непомерно велики. Одним словом, я намерен продать всех лошадей и рассчитать всю прислугу. Как вам известно, я всегда довожу дело до конца. Я желаю, чтобы дом был очищен от своры ничего не делающих служащих к завтрашнему дню.
— Вы хотите сказать, сэр Персиваль, что я должна рассчитать всех слуг, не предупредив их за месяц об увольнении?
— Ну да, конечно. Через месяц в доме никого из нас уже, вероятно, не будет, и я не желаю оставлять тут слуг бездельничать на свободе без хозяина.
— Но пока вы здесь, сэр Персиваль, кто же будет готовить?
— Маргарет Порчер сумеет справиться с этим, вы можете ее оставить. Зачем мне повар, если я не намерен давать званые обеды?
— Но служанка, о которой вы упомянули, сэр Персиваль, самая бестолковая служанка в доме…
— Оставьте ее, говорю вам, и пусть какая-нибудь женщина из деревни ежедневно приходит помогать с уборкой и уходит к ночи. Мои расходы по хозяйству должны немедленно сократиться. Я послал за вами, миссис Майклсон, не для того, чтобы слушать ваши возражения, а для того, чтобы вы выполняли мои приказы… Рассчитайте всю эту ленивую свору слуг к завтрашнему дню. Кроме Порчер. Она сильна, как лошадь, и мы заставим ее работать.
— Разрешите напомнить вам, сэр Персиваль, что, если слуги должны завтра же уехать, им придется выдать жалованье за месяц вперед.
— Ну и что ж! Зато мы сэкономим на питании этих обжор!
Последнее замечание содержало в себе оскорбительнейший намек на мое управление хозяйством. Я слишком уважаю себя, чтобы защищаться от подобного обвинения. Только христианская забота о бедных мисс Голкомб и леди Глайд (которых мой уход поставил бы в чрезвычайно трудное положение) помешала мне немедленно попросить расчета самой. Я встала. Если бы я хоть на минуту продолжила наш разговор, это унизило бы чувство моего достоинства.
— После вашего последнего замечания, сэр Персиваль, мне остается только сказать вам: ваше приказание будет выполнено. — С этими словами я поклонилась и с холодным достоинством вышла из комнаты.
На следующий день все слуги уехали. Сэр Персиваль сам рассчитал кучера и грумов и отослал их в Лондон вместе с лошадьми, оставив на конюшне только одну лошадь.
В доме из слуг остались я, Маргарет Порчер и садовник, живущий отдельно в коттедже. На него были возложены обязанности грума.
Естественно, когда дом внезапно опустел — хозяйка болела и не выходила из своих комнат, мисс Голкомб была все еще беспомощна, как дитя, доктор рассорился с нами, — вполне естественно, настроение мое упало. Мне трудно было сохранить свое обычное присутствие духа. На душе у меня было очень неспокойно и тяжело. Я молилась, чтобы обе мои бедные леди поскорее выздоровели, и мне очень хотелось самой уехать из Блекуотер-Парка.
II
Последующее происшествие было настолько странным, что, пожалуй, вызвало бы во мне какое-то суеверное удивление, если б меня не подкрепляли мои незыблемые принципы, которые были против подобной языческой слабости. Мое желание быть подальше от Блекуотер-Парка из-за тревожного ощущения, что в семье неладно, как это ни странно, осуществилось, и я действительно уехала из этого дома. Правда, мое отсутствие было временным, но это совпадение, по-моему, все же весьма примечательно.
Мой отъезд произошел при следующих обстоятельствах.
Через день или два после того, как слуги уехали, сэр Персиваль снова прислал за мной. Незаслуженный упрек, брошенный мне за мое управление хозяйством, не помешал мне — я рада это отметить — воздать добром за зло, и я сразу же поспешила на его зов. Побороть свою обиду стоило мне некоторой борьбы с грешным естеством, присущим всем нам. Но, привыкнув к самоотречению, я принесла и эту жертву, тем самым исполнив свой нравственный долг.
Сэра Персиваля я застала в обществе графа Фоско. На этот раз милорд граф присутствовал при нашем разговоре до конца и поддерживал точку зрения сэра Персиваля.
Они желали поговорить со мной относительно перемены обстановки, которая, как мы надеялись, будет способствовать поправлению здоровья мисс Голкомб и леди Глайд. Сэр Персиваль заявил, что обе леди, по всей вероятности, проведут осень в Лиммеридже по приглашению Фредерика Фэрли, эсквайра. Но прежде чем поехать туда, по его мнению, а также по мнению графа Фоско, который и продолжал со мной этот разговор, им следовало пробыть некоторое время в благодатном климате Торкея. Поэтому там следовало снять дом со всевозможными удобствами, но главное затруднение состояло в необходимости найти опытного человека, способного отыскать такое помещение. Милорд граф от имени сэра Персиваля желал узнать, не буду ли я столь любезна оказать содействие нашим дамам и съездить в Торкей в их интересах.
В моем зависимом положении я, конечно, не могла ответить отказом на сделанное мне предложение.
Я только позволила себе указать на серьезные неудобства, вытекающие из моего отсутствия, ввиду того что в доме не оставалось никого из прислуги, кроме Маргарет Порчер. Но сэр Персиваль и милорд граф заявили, что готовы примириться с этими неудобствами ради блага наших больных. Я почтительно предложила написать какому-нибудь агенту по найму домов в Торкее, — на это мне возразили, что нанимать дом, не осмотрев его предварительно, крайне неосторожно. Мне было сказано, что графиня сама поехала бы в Девоншир, но не хочет оставлять племянницу одну в ее теперешнем болезненном состоянии, а у сэра Персиваля и милорда графа есть неотложные дела, из-за которых они должны оставаться в Блекуотер-Парке. Словом, было совершенно ясно, что, кроме меня, доверить это поручение некому, и, если я откажусь, тем самым я поставлю их в безвыходное положение. Мне пришлось ответить сэру Персивалю, что я к услугам мисс Голкомб и леди Глайд.
Мы условились, что завтра утром я уеду и проведу в Торкее день-два в поисках наиболее подходящего дома, а с ответом вернусь, когда покончу со всеми делами. Милорд граф составил для меня подробный список того, что потребуется в отношении обстановки и различных удобств, а сэр Персиваль записал предельную сумму, которую мне разрешалось предлагать.
Прочитав эти инструкции, я подумала, что, пожалуй, такого дома, который описывался в них, мне не удастся найти ни на одном курорте Англии, а если и удастся, то вряд ли за такую низкую плату. Я осмелилась высказать свое предположение обоим джентльменам, но сэр Персиваль, который на этот раз сам отвечал мне, не разделял моих опасений. Спорить мне не приходилось. Я не стала больше возражать, но в глубине души была убеждена, что поручение, с которым меня посылают, весьма затруднительно, сложно и безусловно обречено на провал.
Перед отъездом я самолично удостоверилась, что мисс Голкомб на самом деле выздоравливает.
Она казалась грустной и очень озабоченной. Несмотря на то что она поправлялась, я ясно заметила ее тревожное настроение. Но выглядела она гораздо лучше, чем я ожидала. Она была в силах послать нежный привет леди Глайд и просила передать ей, что чувствует себя хорошо и умоляет миледи не подниматься с постели раньше времени. Я оставила ее на попечение миссис Рюбель, которая по-прежнему держала себя с полной независимостью по отношению ко всем в доме. Когда я постучала в дверь спальни леди Глайд, графиня, которая не отходила от племянницы, открыла мне и сказала, что та все еще очень слаба. Сэр Персиваль и милорд граф прогуливались на дороге, когда я проезжала мимо в почтовой карете. Я поклонилась им и выехала из дома, в котором из слуг не оставалось никого, кроме одной Маргарет Порчер.
Каждому ясно, конечно, что я должна была с тех пор чувствовать. Все эти обстоятельства были более чем странными — они были чуть ли не подозрительными. Однако — повторяю опять — в моем зависимом положении я ничего поделать не могла, мне оставалось поступать, как мне приказывали.
Результат моей поездки в Торкей был именно таким, как я и предвидела. Дома, подобного тому, какой мне поручили найти, не было во всем городе, а если б он и нашелся, то плата, которую мне разрешалось дать за него, была бы слишком низкой. В соответствии с этим я вернулась в Блекуотер-Парк и доложила сэру Персивалю, встретившему меня у подъезда, что поездка моя была безрезультатной. Казалось, он был слишком озабочен другими делами, чтобы обратить внимание на мою неудачу. С первых же его слов я поняла, что за мое отсутствие в Блекуотер-Парке произошли большие перемены.
Граф и графиня Фоско переехали в свою новую резиденцию — в пригород Лондона, в Сент-Джонз-Вуд.
Чем был вызван столь поспешный отъезд, мне не объяснили, но сказали, что милорд граф передавал мне свой искренний привет. Когда я осмелилась спросить сэра Персиваля, кто же ухаживает теперь за леди Глайд, он ответил, что при ней находится Маргарет Порчер, а женщина из деревни приходит убирать комнаты нижнего этажа.
Его ответ буквально ошеломил меня. То, что простой, второстепенной служанке разрешили прислуживать самой леди Глайд, было вопиющим неприличием. Я сейчас же поднялась наверх и встретила Маргарет в коридоре. Ее услуги не понадобились (совершенно естественно) — ее госпоже было сегодня настолько лучше, что она могла уже вставать с постели. Я спросила, как чувствует себя мисс Голкомб, но ответ был таким уклончивым и неприязненным, что я так ничего и не выяснила. Мне не хотелось повторять свой вопрос и нарываться на дерзость. В моем положении мне подобало как можно скорее предстать перед хозяйкой дома, и я поспешила к леди Глайд.
Я нашла, что миледи очень поправилась за последние несколько дней. Хотя она все еще была очень слаба и нервна, она могла уже подниматься и медленно ходить по комнате без посторонней помощи, чувствуя только сильную усталость. Сегодня утром она немного беспокоилась за мисс Голкомб, ибо не получала от нее никаких известий. Мысленно упрекнув миссис Рюбель в невнимательности, я ничего не сказала и помогла миледи одеться.
Когда она была готова, мы вместе вышли из спальни и направились к мисс Голкомб.
В коридоре нас остановил сэр Персиваль. Он, по-видимому, нарочно поджидал нас.
— Куда вы идете? — спросил он леди Глайд.
— К Мэриан, — отвечала она.
— Предупреждаю, вас ждет большое разочарование, — заметил сэр Персиваль. — Должен сказать вам, что ее нет дома.
— Как — нет?
— Нет. Она уехала вчера утром с Фоско и его женой.
Леди Глайд была еще недостаточно здорова, чтобы хладнокровно отнестись к этой удивительной новости. Она вся побледнела и прислонилась к стенке, чтобы не упасть, молча глядя на своего мужа.
Я сама была до такой степени удивлена, что не находила слов. Я переспросила сэра Персиваля — неужели мисс Голкомб действительно уехала из Блекуотер-Парка?
— Ну конечно, — отвечал он.
— В ее состоянии, сэр Персиваль! Не предупредив о своем намерении леди Глайд!
Прежде чем он мог что-либо сказать, миледи при шла в себя.
— Не может быть! — воскликнула она с ужасом. — Но где же был доктор? Где был мистер Доусон в то время, как Мэриан собралась ехать?
— В услугах доктора мы больше не нуждались, и его здесь не было, — сказал сэр Персиваль. — Он уехал по собственному желанию. Из одного этого вы можете заключить, что она была достаточно здорова, чтобы предпринять это путешествие. Что вы так уставились на меня? Если вы не верите, что она уехала, убедитесь в этом сами. Пройдите в ее комнату, осмотрите все другие комнаты, если хотите.
Она бросилась в комнату мисс Голкомб, а я последовала за ней. В комнатах мисс Голкомб не было ни кого, кроме Маргарет Порчер, которая была занята уборкой. Пусто было и во всех других комнатах, куда мы заглянули. Сэр Персиваль ждал нас в коридоре. Когда мы выходили из последней комнаты, которую осматривали, леди Глайд вдруг шепнула мне:
— Не уходите, миссис Майклсон! Ради бога, не оставляйте меня!
Не успела я ответить, как она была уже в коридоре и разговаривала с мужем:
— Что это значит, сэр Персиваль? Я требую, я прошу, я умоляю вас объяснить мне, что это значит?
— Это значит, — отвечал он, — что мисс Голкомб чувствовала себя вчера утром достаточно хорошо, чтобы встать с постели. Она решила воспользоваться отъездом супругов Фоско, чтобы отправиться с ними в Лондон.
— В Лондон?
— Да, по дороге в Лиммеридж.
Леди Глайд обратилась ко мне.
— Вы видели мисс Голкомб, — сказала она. — Скажите мне прямо, миссис Майклсон, разве она была достаточно здорова, чтобы пускаться в путь?
— По-моему, нет, миледи…
Сэр Персиваль тут же прервал меня:
— Перед тем как уехать, говорили вы сиделке или нет, что мисс Голкомб выглядит несравненно лучше?
— Да, сэр, я это сказала.
Он обратился к миледи.
— Сопоставьте мнение миссис Майклсон с вашим, — сказал он, — и постарайтесь отнестись рассудительно к простому факту. Разве мы отпустили бы ее, если б она была недостаточно здорова? Она уехала в сопровождении трех лиц: Фоско, вашей тетки и миссис Рюбель, которая поехала специально, чтобы помогать ей в дороге. Они заняли целое купе и постелили для нее постель на случай, если б она захотела прилечь отдохнуть. Сегодня сам Фоско вместе с миссис Рюбель отвезут ее в Кумберленд…
— Почему Мэриан уехала в Лиммеридж одна и оставила меня здесь? — перебила сэра Персиваля миледи.
— Потому что ваш дядюшка хочет повидать вашу сестру, прежде чем примет вас, — отвечал он. — Разве вы забыли письмо, которое она получила от него в самом начале своей болезни? Вы видели это письмо, вам его показали, вы его сами читали и должны помнить.
— Я помню.
— Так почему же вы так удивлены, что она уехала без вас? Вы хотели вернуться в Лиммеридж, и она отправилась туда, чтобы получить на это согласие вашего дядюшки.
Глаза бедной леди Глайд наполнились слезами.
— До сих пор Мэриан никогда не покидала меня, не попрощавшись, — сказала она.
— Она попрощалась бы с вами и на этот раз, — возразил сэр Персиваль, — если б за вас не боялась. Она знала, что вы ее ни за что не отпустите, станете плакать и только расстроите и себя и ее. Есть у вас еще какие-нибудь возражения? Если так, вам придется спуститься вниз и разговаривать со мной в столовой. Мне надоело все это. Я хочу выпить стакан вина!
Он поспешно ушел.
В продолжение всего этого разговора он вел себя очень странно. Казалось, он взволнован и встревожен не меньше, чем сама леди Глайд. Я никогда не могла бы раньше предположить, что он так чувствителен.
Я старалась уговорить леди Глайд вернуться в спальню, но это было бесполезно. Она продолжала стоять в коридоре, в глазах ее застыло выражение панического страха.
— С моей сестрой что-то произошло, — сказала она.
— Помните, миледи, какой энергией обладает мисс Голкомб, — заметила я. — Она могла решиться на поступок, на который другие леди в ее состоянии не отважились бы. Я надеюсь, что ничего плохого с ней не случилось, конечно, нет!
— Я должна последовать за Мэриан, — сказала миледи с тем же выражением ужаса в глазах. — Я должна ехать вслед за ней. Я должна собственными глазами убедиться, что она жива и здорова! Идемте! Идемте со мной к сэру Персивалю!
Я заколебалась, боясь, что мое появление может показаться неуместным и назойливым. Я попыталась сказать об этом миледи, но она меня не слушала. Она ухватилась за мою руку и заставила меня спуститься с ней вниз. Когда я открыла дверь в столовую, она прижалась ко мне, чтобы не упасть, так она была слаба.
Сэр Персиваль сидел за столом. Штоф с красным вином стоял перед ним. Когда мы вошли, он поднес бокал ко рту и осушил его до дна. Заметив сердитый взгляд, который он бросил на меня, я попыталась извиниться за свое невольное вторжение.
— Уж не думаете ли вы, что здесь происходит нечто таинственное? — вскричал он вдруг. — Будьте уверены, что здесь ничего ни от вас, ни от кого-либо другого не скрывают. Все делается в открытую! — Выкрикнув эти странные слова, он снова наполнил свой бокал и обратился к леди Глайд с вопросом, что ей от него нужно.
— Если моя сестра была достаточно здорова, чтобы отправиться в путь, значит, и я могу ехать, — сказала миледи более решительно, чем раньше. — Я пришла умолять вас, сэр Персиваль: поймите мое беспокойство за Мэриан и разрешите мне последовать за ней сегодня же дневным поездом.
— Вы должны подождать до завтра, — возразил сэр Персиваль, — и, если завтра не получите письма с отказом, можете ехать. Думаю, что отказа не будет, поэтому я сегодня же напишу Фоско.
Он произнес эти слова, подняв бокал и глядя через него на свет, вместо того чтобы смотреть на леди Глайд, как этого требовала вежливость. В продолжение всего разговора он ни разу не взглянул в ее сторону. Признаюсь, такая невоспитанность со стороны такого знатного джентльмена произвела на меня весьма тягостное впечатление.
— Но зачем же писать графу Фоско? — спросила удивленно миледи.
— Для того чтобы он встретил вас на вокзале, — сказал сэр Персиваль. — Он встретит вас в Лондоне, и вы переночуете в доме вашей тетушки в Сент-Джонз-Вуде.
Рука леди Глайд задрожала, и она еще крепче ухватилась за мою руку — я так и не поняла почему.
— Нет никакой надобности, чтобы граф Фоско встречал меня, — сказала она. — Я не хочу останавливаться на ночь в Лондоне.
— Вы должны сделать это. Вы не можете проделать весь путь отсюда до Кумберленда за один день. Вы переночуете в Лондоне, но я не желаю, чтобы вы останавливались в отеле на ночь одна. Фоско предложил вашему дяде, чтобы вы переночевали у него в доме, и дядя ваш дал свое согласие. Вот письмо к вам вашего дяди. Я хотел передать вам письмо еще утром, но забыл это сделать. Прочитайте, что пишет мистер Фэрли.
Лэди Глайд с минуту смотрела на письмо и вдруг вложила его в мои руки.
— Читайте вслух, — сказала она слабым голосом, — я не знаю, что со мной. Я не могу читать сама.
Это была всего только коротенькая записка, написанная так небрежно, что я изумилась. Помнится, в ней стояло: «Дражайшая Лора, приезжайте, когда хотите. Остановитесь переночевать у вашей тетушки. Огорчен известием о болезни дорогой Мэриан. Ваш любящий дядя, Фредерик Фэрли».
— Но я предпочла бы не заезжать к ним! Я предпочла бы не останавливаться в Лондоне на ночь! — сказала миледи, перебивая меня и не дожидаясь, пока я кончу читать записку. — Не пишите графу Фоско! Умоляю вас, не пишите ему!
Сэр Персиваль снова наполнил свой бокал, но так неловко, что вино разлилось по столу.
— Мое зрение что-то ослабело, — пробормотал он про себя странным, глухим голосом.
Он медленно поставил бокал на стол, снова наполнил его и осушил залпом. Боюсь, вино бросилось ему в голову, ибо он выглядел и разговаривал очень странно.
— Прошу вас, не пишите графу Фоско! — настойчиво и серьезно молила леди Глайд.
— А почему бы нет, хотел бы я знать? — вдруг крикнул сэр Персиваль так яростно, что мы обе испугались. — Где вам подобает остановиться в Лондоне, как не в доме вашей тетушки, как это советует сделать вам сам мистер Фэрли? Спросите у миссис Майклсон, прав ли я!
На этот раз сэр Персиваль бесспорно был прав, и я не могла возразить на его предложение. Я сочувствовала леди Глайд во всех других отношениях, но не могла разделять ее несправедливого предубеждения против графа Фоско. Я еще никогда не встречала леди, занимавшую такое высокое положение в обществе, как леди Глайд, и которая была бы до такой степени во власти плачевных предрассудков по отношению к иностранцам. Ни записка ее родного дядюшки, ни растущая досада сэра Персиваля не оказывали на нее, по-видимому, никакого влияния. Она твердила, что не хочет останавливаться на ночь в Лондоне, и продолжала умолять своего мужа не писать милорду графу.
— Хватит! — грубо сказал сэр Персиваль, поворачиваясь к нам спиной. — Если у вас самой не хватает здравого смысла, чтобы понимать, что лучше, за вас приходится думать другим. Мы уже обо всем условились. Оставим это! Вам придется поступить так же, как поступила мисс Голкомб…
— Мэриан? — повторила с изумлением миледи. — Мэриан ночевала в доме графа Фоско?!
— Да, в доме графа Фоско. Она провела там вчерашнюю ночь, чтобы немного передохнуть по дороге в Лиммеридж. Вам придется последовать ее примеру и поступить, как вам приказывает ваш дядя. Завтра вы переночуете у Фоско, как сделала ваша сестра. Я не желаю больше слушать никаких возражений. Не препятствуйте моим решениям! Не заставляйте меня раскаиваться в том, что я вообще вас отпускаю!
Он вскочил на ноги и вдруг вышел на веранду через открытую стеклянную дверь.
— Простите меня, миледи, — шепнула я, — но мне кажется, нам лучше не ждать здесь возвращения сэра Персиваля. Боюсь, что он слишком разгорячен вином.
Я увела ее из столовой. Она шла со мной устало и безучастно…
Как только мы снова очутились в безопасности наверху, я сделала все, что было в моих силах, чтобы успокоить миледи. Я напомнила ей, что в письме к ней и к мисс Голкомб ее дядя мистер Фэрли безусловно считал нужным, чтобы она поступила так, как ей предложили. Она согласилась с этим и даже сказала, что оба письма типичны для эксцентрического характера ее дядюшки, но ее опасения за мисс Голкомб, ее необъяснимый ужас перед милордом графом и нежелание провести ночь в его доме оставались прежними, несмотря на все мои доводы. Я сочла своим долгом возразить против необоснованных предрассудков миледи по отношению к милорду графу, что я и сделала с большим достоинством и с подобающей моему положению почтительностью.
— Простите меня за вольность, миледи, — сказала я под конец, — но, как сказано в писании, — «по делам их познаете их». Я считаю, что доброта и заботливость милорда графа в продолжение всей болезни мисс Голкомб заслуживают нашей благодарности и уважения. Даже серьезные разногласия милорда графа с мистером Доусоном происходили на почве чрезмерного внимания милорда графа к мисс Голкомб.
— Какие разногласия? — спросила миледи с внезапно пробудившимся интересом.
Я рассказала ей про неприятные обстоятельства, при которых мистер Доусон отказался от дальнейшего пребывания в нашем доме, — я сделала это тем охотнее, что с неодобрением относилась к утаиванию сэра Персиваля от леди Глайд всех этих недоразумений.
Миледи, по-видимому, еще больше разволновалась и перепугалась после моего рассказа.
— О боже мой! Все это еще хуже, чем я думала! — сказала она, заметавшись по комнате с потерянным видом. — Граф знал, что мистер Доусон никогда не согласится отпустить Мэриан в дорогу. Он нарочно оскорбил доктора, чтобы удалить его из дому.
— О миледи! — запротестовала я.
— Миссис Майклсон! — горячо воскликнула она. — Никто на свете не убедит меня, что моя сестра по собственному желанию ночевала в доме этого человека и сама согласилась уехать вместе с ним. Что бы ни говорил сэр Персиваль, что бы ни писал мой дядя, я так боюсь графа, что ни за что на свете не стала бы есть, пить и спать под его кровом, если бы думала лишь о себе. Только отчаянная тревога за Мэриан придает мне силы следовать за ней куда угодно, даже в дом графа Фоско.
Я решила напомнить миледи, что, по словам сэра Персиваля, мисс Голкомб уже уехала из Лондона в Кумберленд.
— Я боюсь этому поверить! — отвечала миледи. — Я боюсь, что она все еще в доме этого человека. Если я ошибаюсь и она в самом деле уже уехала в Лиммеридж, я ни за что не останусь на ночь у графа Фоско. Мой самый близкий друг на свете после моей сестры живет около Лондона. Вы слышали от меня и от Мэриан про миссис Вэзи. Я напишу ей и попрошу разрешения переночевать у нее. Не знаю, как доберусь туда, не знаю, как я сумею избежать на вокзале встречи с графом, но, если моя сестра уже уехала в Кумберленд, я постараюсь остановиться у миссис Вэзи. К вам у меня будет только одна просьба: позаботьтесь о том, чтобы мое письмо к миссис Вэзи было отослано в Лондон сегодня же вечером. Сэр Персиваль будет писать графу Фоско. У меня есть основания не доверять моего письма почтовой сумке внизу. Вы поможете мне отослать письмо и никому не расскажете об этом? Кто знает, может быть, это последнее одолжение, которое я у вас прошу.
Я колебалась. Все это было непонятно и странно. Мне даже казалось, что тревоги и волнения последних недель нарушили душевное равновесие миледи. Все же я наконец согласилась, хотя и понимала, что иду на риск. Если б письмо было адресовано кому-нибудь незнакомому или другому человеку, а не миссис Вэзи, которую я хорошо знала по отзывам, конечно, я отказала бы миледи. Благодарю бога ввиду того, что случилось в дальнейшем, благодарю бога, — я исполнила просьбу миледи в ее последний день в Блекуотер-Парке!
Письмо было написано и передано в мои руки. В тот же вечер я сама опустила его в почтовый ящик в деревне.
В тот день мы больше не видели сэра Персиваля.
По просьбе леди Глайд я ночевала в комнате рядом с ее спальней. Дверь между нашими комнатами оставалась открытой. В одиночестве и пустоте дома было нечто настолько непривычное и неприятное, что я была рада чувствовать присутствие живого человека в соседней комнате. Миледи легла очень поздно. Она перечитывала письма и жгла их, вынула из комода и шкафа все свои любимые вещицы, как будто не предполагала вернуться когда-либо еще в Блекуотер-Парк. Спала она очень беспокойно, несколько раз вскрикивала во сне и один раз так громко, что даже сама проснулась. Но наутро она не сочла нужным поделиться со мной и рассказать мне о своих снах. Возможно, в моем положении я не имела права ожидать этого. Теперь это уже не имеет значения. Все равно мне было очень жаль ее. Мне было жаль ее от всей души.
На следующий день была прекрасная солнечная погода. После завтрака сэр Персиваль пришел сказать, что экипаж будет подан без четверти двенадцать. Лондонский поезд останавливался на нашей станции двенадцатью минутами позже. Сэр Персиваль предупредил леди Глайд, что должен уйти, но постарается вернуться к ее отъезду. Если бы, по непредвиденной случайности, ему пришлось задержаться, мне было приказано проводить леди Глайд до станции и позаботиться о том, чтобы она не опоздала к поезду. Сэр Персиваль отрывисто отдавал эти приказания и все время ходил по комнате. Миледи внимательно следила за ним глазами. Но он ни разу даже не взглянул на нее.
Миледи все время молчала и заговорила, только когда он подошел к двери, чтобы уйти. Она протянула ему руку.
— Я больше не увижу вас, — сказала она, подчеркивая свои слова, — мы расстаемся, может быть, навсегда. Постараетесь ли и вы меня простить, Персиваль, от всего сердца, как я прощаю вас?
Он вдруг побледнел, и крупные капли пота выступили у него на лбу.
— Я еще вернусь, — сказал он и вышел из комнаты так поспешно, будто слова миледи его испугали.
Мне никогда не нравился сэр Персиваль, но при виде того, как он расстался с леди Глайд, мне стало стыдно за то, что я жила в его доме и ела его хлеб. Мне хотелось сказать несколько благочестивых, сочувственных слов бедной миледи, но что-то было в ее лице такое, когда она поглядела вслед своему мужу, что я передумала и промолчала.
В назначенное время карета подъехала к дому. Миледи была права — сэр Персиваль и не подумал вернуться. Я до последней минуты все ждала его, но ждала напрасно.
Я не несла никакой прямой ответственности за отъезд миледи, но на душе у меня было очень неспокойно.
— Миледи действительно едет в Лондон по собственному желанию? — спросила я, когда мы выехали за ворота.
— Я готова ехать куда угодно, — отвечала она, — только бы покончить с ужасной неизвестностью, которая мучит меня сейчас.
Тревога ее заразила и меня, я сама начала беспокоиться за мисс Голкомб не меньше, чем она. Я осмелилась попросить ее написать мне несколько строк из Лондона, если все будет благополучно. Она ответила:
— С большим удовольствием, миссис Майклсон.
— У всех у нас есть свой крест, и мы должны его безропотно нести, миледи, — сказала я, заметив, что она притихла и задумалась после того, как обещала написать мне.
Она промолчала — казалось, она слишком была занята своими мыслями, чтобы слушать меня.
— Боюсь, что миледи плохо спала эту ночь, — сказала я спустя немного времени.
— Да, — отвечала она, — мне снились такие тяжелые сны.
— Вот как, миледи?
И я подумала, что она расскажет мне. Но нет, она снова заговорила только для того, чтобы спросить меня:
— Вы сами отправили мое письмо к миссис Вэзи?
— Да, миледи.
— Сэр Персиваль сказал, что граф Фоско встретит меня на вокзале в Лондоне?
— Сказал, миледи.
Она тяжело вздохнула и за всю дорогу не произнесла больше ни слова.
Когда мы приехали на станцию, у нас оставалось всего две минуты до отхода поезда. Садовник, везший нас, занялся багажом, а я поспешила взять билет. Поезд уже подходил к платформе, когда я вернулась к миледи. Она была очень бледна и прижимала руку к сердцу, как будто внезапная боль или страх овладели ею в это последнее мгновение.
— Как я хотела бы, чтобы вы поехали со мной! — сказала она, хватая меня за руку, когда я отдавала ей билет.
Если б сейчас у нас было еще время или если б за день до этого я чувствовала то же, что почувствовала при этих словах, я устроилась бы так, чтобы сопровождать ее, даже если бы мне пришлось тут же отказаться от места у сэра Персиваля. Но когда она высказала свое пожелание, было уже поздно. Казалось, она сама поняла это и не повторяла больше, что хотела бы, чтобы я ехала с ней. Поезд остановился. Она дала садовнику несколько шиллингов на гостинцы его детям и с сердечной простотой пожала мне руку, прежде чем войти в вагон.
— Вы были очень добры ко мне и к моей сестре, — сказала она, — добры, когда мы были совсем одиноки. Я буду помнить о вас с благодарностью, пока жива и могу вспоминать. До свиданья, да благословит вас господь!
Она сказала эти слова таким голосом и с таким взглядом, что у меня навернулись слезы, — она произнесла эти слова, как будто прощалась со мной навеки.
— До свиданья, миледи, — сказала я, — до скорого, до более радостного свидания. От всего сердца желаю вам счастья! До радостной новой встречи!
Она покачала головой и вздрогнула, садясь на свое место. Кондуктор закрыл купе.
— Вы верите в сны? — шепнула она мне из окна. — Вчера ночью мне снился такой страшный сон, какого я никогда раньше не видела. Он все еще наполняет меня ужасом.
Не успела я ответить, как раздался свисток — и поезд тронулся. Ее бледное, нежное лицо тихо поплыло перед моими глазами в последний раз, — печально и торжественно она смотрела на меня из окна вагона. Она помахала мне рукой и скрылась из глаз.
В тот же день, к пяти часам пополудни, улучив минутку для отдыха среди массы домашних дел и забот, лежавших теперь на моих плечах, я села у себя в комнате, решив подкрепить свой смятенный дух проповедями моего дорогого покойного мужа. Впервые в жизни я не могла сосредоточиться на этих благочестивых и ободряющих словах. Придя к заключению, что отъезд леди Глайд расстроил и встревожил меня гораздо серьезнее и глубже, чем мне это казалось, я отложила проповеди в сторону и пошла пройтись по саду. Как мне было известно, сэр Персиваль еще отсутствовал, поэтому я могла погулять вполне спокойно.
Завернув за дом и подойдя к саду, я очень удивилась при виде совершенно незнакомого мне человека, который спокойно прогуливался в нашем саду.
Это была женщина. Она шла по дорожке, спиной ко мне, и собирала цветы.
Кровь застыла в моих жилах! Незнакомка в саду была миссис Рюбель!
Я была не в силах ни подойти к ней, ни окликнуть ее. Она сама подошла ко мне, невозмутимо, как всегда, с букетом в руках.
— В чем дело, мэм? — спросила она спокойно.
— Вы здесь! — сказала я задыхаясь. — Вы не уехали в Лондон? Вы не ездили в Кумберленд?
Миссис Рюбель с презрительной усмешкой понюхала цветы.
— Конечно, нет, — сказала она, — я и не думала уезжать из Блекуотер-Парка.
Я отдышалась и набралась храбрости, чтобы задать ей другой вопрос:
— Где мисс Голкомб?
На этот раз миссис Рюбель чуть ли не засмеялась мне в лицо и ответила:
— Мисс Голкомб, мэм, тоже никуда не уезжала из Блекуотер-Парка.
Когда я услышала этот потрясающий ответ, мне мгновенно припомнилось мое прощание с леди Глайд. Я не могу сказать, что упрекала себя, но, кажется, я отдала бы все свои сбережения, чтобы четыре часа назад знать то, о чем узнала теперь.
Миссис Рюбель спокойно стояла передо мной, занятая составлением своего букета. Казалось, она ждала, что я скажу еще что-нибудь.
Но у меня не было слов, я думала об ослабевшей энергии и о хрупком здоровье леди Глайд и содрогалась, представляя себе, что будет с ней, когда она узнает эту новость. Я так тревожилась за моих бедных хозяек, что в течение нескольких минут не могла говорить. Наконец миссис Рюбель подняла глаза от своего букета, поглядела вбок и сказала:
— Вот и сэр Персиваль, мэм, вернулся с верховой прогулки.
Я тоже увидела его. Он шел к нам, злобно сбивая хлыстом головки цветов. Когда он был уже настолько близко, чтобы увидеть мое лицо, он остановился, стегнул хлыстом по своим ботфортам и вдруг захохотал так неистово и оглушительно, что испуганные птицы вспорхнули с дерева, под которым он стоял.
— Ну, миссис Майклсон, — сказал он, — вы наконец узнали обо всем, не правда ли?
Я ничего не ответила. Он повернулся к миссис Рюбель:
— Когда вы вышли в сад?
— Полчаса назад, сэр. Вы сказали, что я могу снова гулять, где захочу, как только леди Глайд уедет в Лондон.
— Совершенно верно. Я не делаю вам замечания, я только спрашиваю. — Он помолчал с минуту, а затем обратился ко мне: — Вам не верится, не так ли? — насмешливо спросил он. — Пойдемте! Идите за мной, и вы сами увидите!
Он направился к дому, я следовала за ним, миссис Рюбель шла за мной. Пройдя через чугунные ворота, он остановился и показал на нежилую часть дома.
— Вот! — сказал он. — Посмотрите на первый этаж. Вы знаете старые елизаветинские спальни? В лучшей из них находится в эту минуту живая и невредимая мисс Голкомб. Проведите ее туда, миссис Рюбель. Ключи у вас? Проведите туда миссис Майклсон, пусть она своими глазами удостоверится, что на этот раз никто ее не обманывает.
Тон, которым он говорил со мной, помог мне несколько овладеть собой за те две-три минуты, прошедшие с тех пор, как мы вышли из сада. Не знаю, как бы я поступила в эту критическую минуту, если б всю свою жизнь провела в услужении. Но, обладая чувствами, принципами и воспитанием настоящей леди, я ни на секунду не усомнилась в том, как мне следовало сейчас поступить. Мой нравственный долг перед самой собой, мой долг перед леди Глайд обязывал меня ни в коем случае не оставаться на службе у человека, который так бессовестно обманул нас обеих и так недостойно вел себя.
— Разрешите просить вас, сэр Персиваль, уделить мне несколько минут для разговора наедине, — сказала я. — После этого я готова проследовать за этой особой в комнату мисс Голкомб.
Миссис Рюбель, на которую я указала легким поворотом головы, дерзко фыркнула, понюхала свой букет и с нарочитой медлительностью отошла к дверям дома.
— Ну! — резко сказал сэр Персиваль. — Что еще?
— Я хочу сказать, сэр, что отказываюсь от должности, которую занимала до сих пор в Блекуотер-Парке.
Буквально так я ему и сказала. Мне хотелось, чтобы он с первых же моих слов понял, что я не намерена больше оставаться в его доме и служить у него.
Он угрюмо поглядел на меня и яростным жестом засунул руки в карманы.
— Вот как? — сказал он. — Почему, хотел бы я знать?
— Мне не подобает высказывать свое мнение о том, что произошло в доме, сэр Персиваль. Я никого не хочу оскорблять. Я только хочу заявить, что считаю несовместимым с моим чувством долга перед самой собой и перед леди Глайд оставаться у вас в услужении.
— А это совместимо с вашим чувством долга по отношению ко мне — бросать мне в лицо ваши подозрения? — в бешенстве крикнул он. — Я вижу, куда вы клоните! Невинный обман, к которому мы прибегли для пользы самой леди Глайд, вы истолковали превратно и злостно! Перемена климата и обстановки были совершенно необходимы для ее здоровья, и вы так же хорошо знаете, как и я, что она никогда бы не уехала, если б ей сказали, что мисс Голкомб все еще тут. Ее обманули для ее же пользы, — мне безразлично, кто будет об этом знать! Уходите, если хотите, — таких домоправительниц, как вы, много, они появятся, стоит только кликнуть. Уходите когда хотите, но остерегайтесь распространять сплетни обо мне и моих делах! Говорите правду и только правду, иначе вам не поздоровится! Повидайте мисс Голкомб сами — и вы убедитесь, что за ней такой же хороший уход, как был раньше в ее прежних комнатах. Вспомните распоряжение доктора: он сказал, что леди Глайд как можно скорей необходима перемена обстановки. Хорошенько подумайте обо всем, а потом можете говорить что угодно обо мне и о моих поступках, если только посмеете!
Он выпалил эту тираду, не переводя дыхания, шагая взад и вперед и яростно рассекая воздух своим хлыстом.
Но что бы он ни сказал и ни сделал, ничто не могло изменить моего мнения насчет бессовестной лжи, которую он в моем присутствии произносил накануне, и жестокого обмана, посредством которого он разлучил леди Глайд с ее сестрой, отослав ее в Лондон, в то время как она сходила с ума от беспокойства за мисс Голкомб. Естественно, я хранила эти мысли про себя и не высказала их вслух, чтобы не рассердить его еще больше. Однако это не помешало мне еще прочнее утвердиться в своем решении. «Да утихнет злоба перед кротостью ангельской». Соответственно я подавила свое возмущение, когда настал мой черед отвечать ему.
— Пока я состою у вас в услужении, сэр Персиваль, — сказала я, — надеюсь, я слишком хорошо знаю свое место, чтобы требовать у вас отчета в ваших действиях. Когда я перестану служить у вас, я достаточно знаю свое место, чтобы не говорить о том, что меня не касается…
— Когда вы хотите уходить? — бесцеремонно перебил он меня. — Не подумайте, что я желаю, чтоб вы оставались, и намерен вас уговаривать. Я справедлив и откровенен всегда и во всем. Когда вы хотите уходить?
— Мне хотелось бы уйти как можно скорее, если вам это удобно, сэр Персиваль.
— Мои удобства не имеют к этому никакого отношения. Завтра утром я навсегда уезжаю из Блекуотер-Парка и могу рассчитать вас сегодня вечером. Если вы хотите позаботиться о чьих-то удобствах, подумайте лучше о мисс Голкомб. Срок найма миссис Рюбель истекает сегодня. По некоторым причинам ей необходимо быть в Лондоне сегодня же к ночи. Если вечером вы уедете, около мисс Голкомб не останется ни одной живой души. Ухаживать за ней будет некому.
Надеюсь, я могу не говорить о том, что, конечно, я была не способна бросить мисс Голкомб на произвол судьбы, особенно теперь, когда с леди Глайд и с ней случилась такая неприятность. После того как сэр Персиваль снова подтвердил мне, что миссис Рюбель сегодня уезжает, я согласилась заменить ее и остаться в Блекуотер-Парке, поставив непременным условием, чтобы мистер Доусон снова возобновил свои визиты и вел наблюдение над состоянием здоровья мисс Голкомб. Я обещала сэру Персивалю остаться до тех пор, пока мисс Голкомб не перестанет нуждаться в моих услугах. Мы условились, что за неделю до моего отъезда я предупрежу поверенного сэра Персиваля, чтобы он мог принять необходимые меры и найти кого-нибудь на мое место. В нескольких словах мы договорились обо всем. Затем сэр Персиваль резко повернулся на каблуках и пошел прочь, а я могла подойти к миссис Рюбель. Эта удивительная иностранная персона невозмутимо сидела все время на пороге у двери дома, ожидая, пока я смогу проследовать за ней к мисс Голкомб.
Не успела я к ней приблизиться, как сэр Персиваль вдруг остановился и позвал меня обратно.
— Почему вы оставляете службу у меня? — спросил он.
Вопрос этот был настолько неожиданным после всего происшедшего между нами, что я была в затруднении, как на него ответить.
— Имейте в виду, мне дела нет, почему вы уходите! — продолжал он. — Но при поступлении на новое место вы должны будете указать причину, по которой оставили службу у меня. Какую причину вы укажете? Что семья уехала? Так?
— Против этой причины не может быть никаких возражений, сэр Персиваль…
— Прекрасно! Это все, что я хотел знать. Если ко мне обратятся за вашими рекомендациями — вот причина, по которой вы оставили службу у меня, как вы сами только что сказали. Вы взяли расчет оттого, что семья уехала!
Прежде чем я успела вымолвить слово, он повернулся и быстро пошел от меня через лужайку. Его поведение было таким же странным, как и его манера разговаривать. Признаюсь, он испугал меня.
Подойдя к миссис Рюбель, я увидела, что даже ее терпение стало иссякать.
— Наконец-то! — сказала она, пожимая своими сухими иностранными плечами.
Она пошла вперед, поднялась по лестнице, открыла своим ключом дверь длинного коридора, который вел в старые комнаты, уцелевшие с незапамятных времен королевы Елизаветы. Эту дверь ни разу не открывали за время моего пребывания в Блекуотер-Парке. Комнаты я хорошо знала, но проходила в них через другую дверь, с противоположной стороны дома. Миссис Рюбель остановилась у третьей комнаты из тех, которые были расположены вдоль старой галереи, подала мне ключ от двери вместе с ключом от дверей коридора и сказала:
— В этой комнате находится мисс Голкомб.
Прежде чем войти, я решила дать миссис Рюбель понять, что она здесь больше не служит. Поэтому я напрямик сказала ей, что с этой минуты уход за больной возложен всецело на меня.
— Рада слышать это, мэм, — сказала миссис Рюбель, — мне очень хочется уехать.
— Вы уедете сегодня? — спросила я, чтобы удостовериться в этом.
— Раз вы все взяли на себя, мэм, через полчаса меня не будет. Сэр Персиваль любезно предоставил в мое распоряжение садовника и экипаж. Через полчаса они мне потребуются, чтобы ехать на станцию. Я уже уложилась. Желаю вам счастливо оставаться, мэм, прощайте!
Она сделала книксен и пошла обратно по галерее, напевая себе под нос какую-то песенку и помахивая своим букетом. Благодарение богу, могу сказать: никогда больше я не видела миссис Рюбель.
Мисс Голкомб спала, когда я вошла к ней. Я с тревогой всматривалась в нее. Она лежала на высокой, мрачной, старомодной кровати. Но должна сказать, она выглядела ничуть не хуже, чем когда я видела ее в последний раз. По всем признакам, за ней был должный уход. Комната была унылая, запущенная, темная. Но окно, выходившее на двор позади дома, было открыто настежь, чтобы дать доступ свежему воздуху, и все, что можно было сделать для необходимого комфорта, было сделано. Жестокий обман сэра Персиваля обрушился всецело на одну леди Глайд. Судя по всему, единственное зло, которое они с миссис Рюбель причинили мисс Голкомб, заключалось в том, что они ее спрятали.
Я тихонько вышла из комнаты, оставив больную леди мирно спать, и пошла дать распоряжение садовнику привезти в Блекуотер-Парк мистера Доусона. Я попросила садовника, после того как он отвезет миссис Рюбель на станцию, заехать к доктору и передать ему от моего имени просьбу навестить меня. Я была уверена, что мистер Доусон приедет ко мне, а когда узнает, что графа Фоско в доме больше нет, останется и будет по-прежнему навещать мисс Голкомб.
Спустя некоторое время садовник пришел сказать, что отвез миссис Рюбель на станцию, а потом заезжал к доктору. Мистер Доусон просил передать мне, что не совсем здоров, но, если сможет, приедет завтра утром.
Доложив мне об этом, садовник хотел было уже уйти, но я остановила его. Я попросила его обязательно вернуться до наступления темноты и провести ночь в одной из пустых спален, чтобы в случае, если это будет необходимо, быть под рукой. Он понял мое нежелание оставаться одной в самой пустынной части безлюдного дома и охотно согласился. Мы условились, что он вернется к девяти часам вечера.
Он пришел в назначенный час. Как я была довольна, что из предосторожности позвала его! Еще до полуночи сэр Персиваль, который так странно вел себя днем, пришел в совершенное неистовство. С ним был такой припадок бешенства, что, если б садовник вовремя не усмирил его, боюсь и подумать, что могло бы случиться.
Целый день и весь вечер сэр Персиваль бродил по дому и саду, страшно возбужденный и сердитый. Я приписала это тому, что, по всей вероятности, он выпил неумеренное количество вина за обедом. Не знаю, было ли это так, но, во всяком случае, когда поздно вечером я проходила по галерее, я вдруг услышала, как он громко и гневно что-то кричал в жилой части дома, где находился. Я заперла дверь в коридор, чтобы крик не достиг ушей мисс Голкомб, а садовник немедленно пошел к сэру Персивалю узнать, в чем дело. Только через полчаса садовник наконец вернулся. Он заявил, что его хозяин совершенно сошел с ума, но не по причине чрезмерного злоупотребления вином, как я предполагала, а то ли из-за какого-то необъяснимого панического страха, то ли из-за страшного раздражения. Садовник застал сэра Персиваля в холле. Исступленно ругаясь, тот метался по холлу и кричал, что ни минуты больше не желает оставаться в таком страшном могильном склепе, как этот дом, и намерен немедленно, ночью же, навсегда отсюда уехать. Увидев садовника, он с проклятиями и руганью велел ему запрягать коляску. Через четверть часа сэр Персиваль выбежал во двор. При свете луны он выглядел бледным, как мертвец, вскочил в коляску и, хлестнув лошадь так, что она взвилась на дыбы, уехал. Садовник слышал, как он кричал и проклинал привратника, приказывая немедленно отпереть ворота. Когда ворота открылись, садовник услышал, как в ночной тишине колеса бешено загрохотали по дороге; грохот мгновенно стих — это было все.
День или два спустя, не помню точно, коляску привез из ближайшего к нам города — из Нолсбери — конюх тамошней гостиницы. Сэр Персиваль остановился в Нолсбери, а потом уехал поездом в неизвестном направлении. Ни от него самого, ни от кого-либо другого я не получала о нем известий и ничего не знаю о его дальнейшей судьбе. В Англии он сейчас или нет, мне неизвестно. Мы с ним больше никогда не встречались с тех пор, как он умчался из собственного дома, как беглый каторжник. Молю бога и горячо надеюсь, что никогда больше мы с ним не встретимся.
Мое собственное участие в этой грустной семейной истории подходит к концу.
Подробности о том, как мисс Голкомб проснулась и увидела меня подле своей кровати, не имеют, как мне сказали, существенного значения для цели, которую преследует данное повествование. Скажу только, что мисс Голкомб сама не понимала, каким образом ее переправили из жилой части дома в нежилую. Когда это происходило, она спала глубоким сном и не знает, был ли ее сон естественным или вызван искусственным образом. Ко времени моего отъезда в Торкей в доме уже не было никого из прежней прислуги, кроме одной Маргарет Порчер, которая беспрестанно ела, пила и спала, когда не была занята работой. Благодаря этому перенести мисс Голкомб из одной части дома в другую было нетрудно. Осмотрев комнату, я убедилась, что миссис Рюбель заранее запаслась нужной провизией и всем необходимым, чтобы провести несколько дней в полном уединении с больной леди. Миссис Рюбель уклонялась от ответов на вопросы, которые мисс Голкомб, естественно, задавала ей, но во всем остальном была внимательна и заботлива. Я могу обвинить миссис Рюбель только в том, что она участвовала в бессовестном, недостойном обмане.
К моему великому облегчению, мне позволено не описывать, как отнеслась мисс Голкомб к сообщению об отъезде леди Глайд и какое впечатление произвело на нее позднее то страшное известие, которое слишком быстро донеслось до нас в Блекуотер-Парк. В обоих случаях я постаралась заранее подготовить мисс Голкомб так заботливо и осторожно, как могла. Мистер Доусон в течение нескольких дней был нездоров и не мог приехать сразу, как я его просила. Но его советы очень помогли мне, когда мне пришлось передать мисс Голкомб ту прискорбную весть. Это было такое печальное время, что мне и сейчас горько о нем вспоминать и писать. Бесценное благо религиозного утешения, которым я старалась облегчить горе мисс Голкомб, долго не проникало в ее сознание, но верю и горячо надеюсь, что под конец она вняла ему. Я не отходила от нее, пока она не окрепла. Поезд, с которым я уезжала из этого несчастного дома, увозил и ее. Мы с глубокой грустью расстались в Лондоне. Я осталась у родственников в Айлингтоне, а она поехала к мистеру Фэрли в Кумберленд.
Мне остается написать еще несколько строк, прежде чем я закончу свой грустный отчет. Эти строки продиктованы мне чувством долга.
Во-первых, я хочу заявить о своем глубоком убеждении, что граф Фоско совершенно непричастен к событиям, о которых я сейчас рассказала. Его ни в чем нельзя упрекнуть. Как я слышала, возникло весьма серьезное подозрение против милорда графа — его обвиняют в страшном злодеянии. Однако я непоколебимо верю, что милорд граф не виноват ни в чем. Если он и помог сэру Персивалю отослать меня в Торкей, он поступил так под влиянием заблуждения, за которое его, как иностранца, незнакомого с нашими обычаями, нельзя обвинять. Если миссис Рюбель появилась в Блекуотер-Парке по его инициативе, это было его несчастьем, а не виной, когда эта иностранная особа оказалась столь низкой, что помогла обману, придуманному и приведенному в исполнение хозяином дома. Во имя высшей человеческой морали я протестую против необоснованного и бездоказательного осуждения поступков милорда графа.
Во-вторых, я хочу выразить глубокое сожаление, что никак не могу вспомнить, какого именно числа леди Глайд уехала из Блекуотер-Парка в Лондон. Мне сказали, что чрезвычайно важно установить точную дату этого прискорбного путешествия, но я тщетно старалась припомнить ее. Помню только — это было во второй половине июля. Мы все знаем, как трудно по истечении некоторого времени вспомнить какое-нибудь число, если мы его раньше не записали. В данном случае для меня это еще труднее из-за тех тревожных и путаных событий, которые произошли в период отъезда леди Глайд. Я искренне и глубоко сожалею, что тогда же не записала, какого это было числа. Мне хотелось бы вспомнить его с той же отчетливостью, с какой я помню лицо моей бедной госпожи, когда она так печально поглядела на меня в последний раз из окна вагона.
Рассказ продолжают разные лица
1. Отчет Эстер Пинхорн, кухарки, состоящей в услужении у графа Фоско (записано с ее собственных слов)
Должна сказать, что, к сожалению, я так никогда и не выучилась грамоте, но всю свою жизнь была трудолюбивой женщиной и всегда оставалась честной. Я знаю, что говорить то, чего не было, — большой грех, и постараюсь на этот раз этого не делать. Я расскажу все, что мне известно, и только покорнейше прошу джентльмена, который записывает, поправлять мои выражения и простить меня, что я неученая.
Прошлым летом я осталась без места (не по своей вине) и прослышала, что в доме номер пять по Форест-Род в Сент-Джонз-Вуде нужна кухарка. Я поступила на это место. Меня взяли на испытание. Фамилия моего хозяина была Фоско. Хозяйка была англичанкой. Он был графом, а она графиней. Когда я туда перебралась, в доме была еще девушка на должности горничной. Не могу сказать, чтоб она была очень чистоплотной и аккуратной, но зла в ней не было. Мы с ней были единственными служанками в доме.
Наши хозяева приехали уже после нас и, как только приехали, сказали нам, что ждут к себе гостей из имения.
В гости должна была приехать племянница хозяйки, и мы приготовили ей на первом этаже спальню, окна которой выходили на задний двор. Моя хозяйка сказала, что у леди Глайд (так звали племянницу) слабое здоровье и что я должна иметь это в виду, когда буду готовить кушанья. Насколько я помню, их племянница должна была приехать в тот же день, но не полагайтесь в этом на мою память. Прошу прощенья, но должна признаться, что бесполезно спрашивать меня про числа, даты и тому подобное. Кроме воскресений, я не обращаю внимания на дни, будучи женщиной очень трудолюбивой, хоть и неученой. Знаю только, что леди Глайд приехала, а как приехала — ну и напугала же она всех нас! Не знаю точно, в какое время хозяин привез ее, я была занята на кухне. По-моему, это было в полдень. Горничная открыла им двери и провела в гостиную. Потом горничная пришла в кухню, но мы с ней недолго пробыли вместе. Вдруг мы услышали переполох внизу, и звонок из гостиной зазвонил как бешеный. Хозяйка звала нас на помощь.
Мы побежали вниз и видим: леди лежит на софе, бледная, как мертвец, кулаки сжаты, а голова на сторону. Хозяйка сказала, что она чего-то испугалась, а хозяин сказал, что с ней припадок конвульсий. Я знала нашу местность лучше, чем они, и поэтому сама побежала за медицинской помощью. Ближайшие доктора были Гудрик и Гарт, о них шла добрая молва по всему Джонз-Вуду, к ним многие обращались. С бедной леди был припадок за припадком, и это продолжалось до тех пор, пока она не измучилась вконец и не стала слабой и беспомощной, как новорожденный младенец. Тогда мы отнесли ее в спальню и уложили в постель. Доктор Гудрик пошел к себе домой и вернулся через четверть часа, а то и меньше. Кроме лекарств, он принес с собой еще кусочек красного дерева, вырезанного наподобие трубочки, и, обождав некоторое время, приставил конец этой трубочки к сердцу бедной леди, а сам приложил ухо к другому концу и стал внимательно слушать. Потом он говорит моей хозяйке, которая была в комнате:
— Это очень серьезный случай, я советую вам немедленно известить родных леди Глайд.
А хозяйка говорит ему:
— Это болезнь сердца?
— Да, — говорит он, — и очень опасная.
Он ей описал в точности, какая это болезнь, но я так ничего и не поняла. Но очень хорошо помню, как под конец он сказал, что боится, что ни он, ни другой доктор уже ничем не могут помочь.
Моя хозяйка отнеслась к этой вести спокойнее, чем хозяин. Он был большой, толстый, пожилой человек, чудаковатый какой-то, у него были белые мыши и птицы, а он разговаривал с ними, будто они ребята малые! Слова доктора его за живое задели.
— Ах, бедная леди Глайд! Бедная, милая леди Глайд! — начал он приговаривать и забегал по комнате, ломая свои толстые руки вроде как актер, а вовсе не как джентльмен.
Хозяйка только об одном спросила доктора: есть ли надежда, что леди поправится, а хозяин просто засыпал доктора вопросами, по крайней мере вопросов пятьдесят он ему задал! По правде сказать, он всех нас замучил, а когда наконец успокоился, то пошел в садик и начал собирать цветочки да букетики, а потом попросил меня украсить ими комнату больной леди. Будто это поможет. По-моему, временами у него в голове не все было в порядке. Но, в общем, он был неплохой хозяин — такой вежливый на язык, веселый, приветливый в обращении. Он нравился мне гораздо больше хозяйки. Она была ужасная скареда, по всему было видно.
К ночи леди немного ожила. Перед этим судороги ее так замучили, что она не могла ни рукой пошевелить, ни словечка вымолвить. Теперь она лежала и во все глаза смотрела на комнату и на нас. Наверно, до болезни она была очень красивая, волосы светлые, а глаза голубые, нежненькая такая. Ночь она провела плохо, так я слышала от хозяйки, которая все время не отходила от нее. Перед тем как лечь спать, я зашла к ней в комнату узнать, не надо ли чего, но она все бормотала про себя бессвязно, как в бреду. Казалось, ей очень хотелось поговорить с кем-то, кто был где-то далеко, и она все звала кого-то. Я не разобрала имени в первый раз, а во второй раз хозяин постучался в дверь и явился со своими нескончаемыми вопросами и дрянными букетиками.
Когда я поднялась к ней на следующее утро, леди опять была совершенно без сил и лежала в забытьи. Мистер Гудрик привел своего коллегу мистера Гарта, чтобы с ним посоветоваться. Они сказали, что ее ни под каким видом нельзя будить или беспокоить. Они отошли в глубину комнаты и стали расспрашивать хозяйку про здоровье леди в прошлые годы, кто ее лечил и не пережила ли она незадолго до этого какого-нибудь душевного потрясения. Помню, хозяйка ответила «да» на этот последний вопрос, а мистер Гудрик с мистером Гартом поглядели друг на друга, и оба покачали головой. Они как будто решили, что потрясение подействовало на сердце леди. Бедняжка! Как поглядеть на нее, такая она была слабенькая. Не было у нее сил, что и говорить, совсем не было сил.
Позднее в то же утро, когда леди проснулась, она неожиданно почувствовала себя гораздо лучше. Я сама ее не видела. Нас с горничной не пускали к ней в комнату, чтобы посторонние ее не беспокоили. О том, что ей стало лучше, я слышала от хозяина. Он был в прекрасном настроении из-за этого и, когда отправился на прогулку в своей широченной соломенной шляпе с загнутыми полями, он заглянул из сада в кухонное окно.
— Добрейшая миссис кухарка, — говорит он, — леди Глайд стало гораздо лучше. Настроение мое поэтому повысилось, и я иду размять свои огромные ноги на солнышке. Не заказать ли чего, не купить ли чего для вас, миссис кухарка? Что вы там стряпаете? Вкусный тортик на обед? Побольше корочки! Побольше хрустящей корочки, прошу вас, моя дорогая, — золотистой корочки, которая будет восхитительно рассыпаться и таять во рту.
Вот как он разговаривал! Ему было за шестьдесят, а он обожал пирожные и торты. Подумать только!
Днем доктор опять приходил и своими глазами видел, что леди Глайд стало лучше. Он запретил нам говорить с ней или давать ей говорить с нами, если бы ей этого захотелось, и сказал, что самое главное для нее — полный покой и спать как можно больше. По-моему, ей не хотелось разговаривать, за исключением прошлой ночи, когда я так и не поняла, о чем она хочет сказать. Она была слишком слаба. И мистер Гудрик, когда осмотрел ее, совсем не пришел в хорошее настроение, как хозяин. Спустившись вниз, доктор ничего не сказал, кроме того, что опять зайдет к пяти часам.
Около этого часа (а хозяина дома еще не было) вдруг из спальни громко зазвонил звонок, и на лестницу выскочила хозяйка. Она крикнула мне, чтобы я скорей бежала за доктором да сказала бы ему, что леди в обмороке. Только я успела надеть чепчик и накинуть шаль, как, по счастью, доктор сам пришел к нам, как обещал.
Я ему открыла и пошла с ним наверх.
— Леди Глайд чувствовала себя, как обычно, — говорит ему в дверях спальни хозяйка. — Она проснулась, растерянно оглядела комнату, и вдруг я услышала, как она тихо вскрикнула и тут же упала навзничь.
Доктор подошел к кровати и нагнулся над больной леди. Вдруг он стал очень серьезным и молча приложил руку к ее сердцу.
Хозяйка уставилась на мистера Гудрика.
— Умерла? — говорит она шепотом и задрожала всем телом.
— Да, — говорит доктор, тихо так, строго. — Умерла. Вчера, когда я слушал ее сердце, я боялся, что это может случиться.
Услыхав эти слова, моя хозяйка отшатнулась от кровати и стала дрожать еще сильнее.
— Умерла! — шепчет она про себя. — Умерла так внезапно! Умерла так скоро! Что скажет граф?!
Мистер Гудрик посоветовал ей сойти вниз и немного успокоиться.
— Вы не спали всю ночь, — говорит он, — и ваши нервы не в порядке. Эта женщина, — говорит он и показывает на меня, — эта женщина останется в комнате, пока я не пришлю необходимую помощницу.
Хозяйка сделала, как он ей велел.
— Я должна подготовить графа, — говорит она, — я должна как можно осторожнее подготовить графа! — И, дрожа как лист, она вышла из комнаты.
— Ваш хозяин иностранец, — говорит мне мистер Гудрик, когда хозяйка ушла. — Он знает, как надо регистрировать смерть?
— Не могу знать, сэр, — говорю я. — Наверно, не знает.
Доктор задумался на минуту, а потом и говорит:
— Обычно я этого не делаю, но на этот раз я, пожалуй, сам зарегистрирую умершую, чтобы не затруднять семью. Через полчаса мне все равно придется проходить мимо регистрационного бюро, и мне нетрудно туда зайти. Скажите им, пожалуйста, что эту заботу я беру на себя.
— Хорошо, сэр, — говорю я, — премного благодарим за вашу любезность.
— Вы не возражаете против того, чтобы побыть здесь, пока я не пришлю кого-нибудь? — говорит он.
— Нет, сэр, — говорю я, — я посижу около бедной леди. Наверно, ничего нельзя было сделать, сэр, кроме того, что было сделано? — говорю я.
— Нет, — говорит он, — ничего нельзя было поделать. Она, наверно, очень страдала и долго болела до того, как я ее увидел. Случай был безнадежный, когда меня позвали.
— О господи, все мы рано или поздно кончим этим, правда, сэр? — говорю я.
Он ничего мне не ответил. Кажется, ему не хотелось разговаривать. Он только сказал:
— До свиданья, — и ушел.
Я просидела подле покойницы, пока не пришла женщина, которую прислал мистер Гудрик. Ее звали Джейн Гулд. На мой взгляд, она была очень почтенная женщина. Она никаких замечаний не делала, только сказала, что знает свое дело и за свою жизнь многих обрядила на тот свет.
О том, как отнесся к этой новости хозяин, когда услыхал о ней, я сказать ничего не могу. Меня при этом не было. Но когда я его увидела, он казался очень пришибленным. Он тихо сидел в углу, уронив свои толстые руки, понуро свесив голову; и глаза у него были пустые какие-то. Похоже было, что он не так огорчен, как испуган и озадачен тем, что случилось. Моя хозяйка распорядилась всем, что надо было сделать, а также насчет похорон. Наверно, это стоило кучу денег, гроб особенно был такой роскошный! Муж покойной леди, как мы слышали, был в отъезде, в чужих краях. Но моя хозяйка (она была ее родной теткой) договорилась с родственниками в имении (кажется, они жили где-то в Кумберленде, как мне помнится), что бедную леди похоронят в одной могиле с ее матерью. Похороны были очень пышные, и хозяин сам ездил в имение, чтобы на них присутствовать. Как он был хорош в глубоком трауре! Лицо такое торжественное, широкая черная креповая лента на шляпе. Когда он медленно выступал своей величавой походкой, уж так он был хорош!
В заключение, отвечая на заданные мне вопросы, должна сказать:
1) что ни я, ни моя сослуживица горничная никогда не видели, чтобы хозяин сам давал лекарства леди Глайд;
2) что, насколько мне известно, он никогда не оставался один на один с леди Глайд в ее комнате;
3) я не знаю, что было причиной внезапного испуга леди Глайд, когда она приехала к нам, — ни мне, ни горничной этого никогда не объясняли;
4) вышеупомянутый отчет был прочтен в моем присутствии.
Ничего больше я прибавить к нему не могу. Все написано правильно. Как христианка, клянусь, что все здесь написанное — истинная правда.
Подпись: Эстер Пинхорн + (ее крестик).
2. Отчет доктора
В регистрационное бюро отдела записи актов гражданского состояния того района, где последовала нижеуказанная смерть. Сим удостоверяю, что я лечил леди Глайд, 21 года от роду, видел ее в живых последний раз во вторник 25 июля 1850 года и что она умерла в тот же день в доме Э 5, Форест-Род, Сент-Джонз-Вуд. Смерть ее последовала в результате сердечного аневризма. Продолжительность болезни неизвестна.
Подпись: Альфред Гудрик.
Профессиональное звание: доктор медицины.
Адрес: 12, Кройдон-стрит, Сент-Джонз-Вуд.
3. Отчет Джейн Гулд
Доктор мистер Гудрик послал меня сделать все необходимое и приготовить к похоронам останки леди, умершей в доме, адрес которого указан в предыдущем отчете. Подле тела покойницы я застала служанку Эстер Пинхорн. Я сделала все, что требовалось, и подготовила тело к похоронам. В моем присутствии тело положили в гроб, и гроб заколотили при мне, прежде чем вынести. После этого, а не раньше, мне заплатили то, что мне причиталось, и я покинула этот дом. Те, кто захочет узнать о моих рекомендациях, могут обратиться к доктору Гудрику. Он засвидетельствует, что на меня можно положиться и что все изложенное здесь — истинная правда.
Подпись: Джейн Гулд.
4. Надпись на надгробном памятнике
Памяти Лоры, леди Глайд, жены сэра Персиваля Глайда, баронета из Блекуотер-Парка в Хемпшире, дочери покойного Филиппа Фэрли, эсквайра из Лиммериджа, этого же прихода. Родилась 27 марта 1829 года, сочеталась браком 22 декабря 1849 года. Умерла 25 июля 1850 года.
5. Отчет Уолтера Хартрайта
В начале лета 1850 года я и мои оставшиеся в живых товарищи покинули дикие дебри Центральной Америки, чтобы вернуться на родину. Достигнув побережья, мы сели на корабль, отплывавший в Англию. Судно это погибло в Мексиканском заливе. Я был одним из немногих спасшихся от кораблекрушения. В третий раз удалось мне избежать верной гибели. Смерть от тропической лихорадки, смерть от руки индейца, смерть в пучине морской — все три угрожали мне, все три миновали меня.
Американский корабль, плывший в Ливерпуль, подобрал уцелевших. Корабль прибыл в порт 13 октября 1850 года. Мы причалили к вечеру, а ночью я был уже в Лондоне.
Не буду описывать здесь мои путешествия и бедствия, пережитые вдали от родины. Причины, по которым я покинул свою страну, друзей и родных для нового мира приключений и опасностей, уже известны. Из своего добровольного изгнания я вернулся, как надеялся и верил, другим человеком. Испытания моей новой жизни закалили меня. В суровой школе крайней нужды и лишений воля моя стала сильной, сердце мужественным, разум самостоятельным. Я уехал, спасаясь от собственной судьбы. Я вернулся, чтобы встретить судьбу, как подобает мужчине.
Вернулся к неизбежной необходимости подавлять свои чувства, зная, что так суждено. Горечь ушла из моих воспоминаний, осталась только печаль и глубокая нежность к тем счастливым, незабвенным минувшим дням. Раны прошлого не зажили. Я не перестал чувствовать непоправимую боль из-за обманувших меня надежд, но научился нести свой крест. Лора Фэрли жила в моем сердце, когда корабль уносил меня вдаль и я в последний раз глядел на исчезавшие в тумане берега Англии. Лора Фэрли жила в моем сердце, когда корабль нос меня обратно и утреннее солнце озаряло приближавшиеся родные берега.
Перо мое пишет имя, которое она носила прежде, в сердце моем по-прежнему живет старая любовь. Я все еще пишу о ней, как о Лоре Фэрли. Мне трудно думать о ней, трудно говорить о ней, называя ее по имени ее мужа.
Мне нечего больше прибавить к моему вторичному появлению на этих страницах.
Настоящее повествование, если у меня хватит сил и мужества писать его, должно быть продолжено.
Когда наступило утро, сердце мое с волнением и надеждой устремилось к матушке и сестре. После долгого отсутствия, во время которого в течение многих месяцев они не получали никаких вестей обо мне, я считал необходимым подготовить их к нашей радостной встрече.
Ранним утром я послал письмо в коттедж в Хемпстеде, а через час направился туда сам.
Когда утих первый взрыв радости и к нам постепенно начало возвращаться тихое равновесие прежних дней, я понял по выражению лица моей матушки, что на сердце у нее тяжелое горе.
В глазах ее, смотревших на меня с такой нежностью, я читал больше чем любовь. С глубокой жалостью она сжимала мою руку. Мы никогда ничего не таили друг от друга. Она знала о моих разбитых надеждах, она знала, отчего я ее покинул. Я хотел было спросить ее как можно спокойнее, не получала ли она писем для меня от мисс Голкомб, не было ли каких известий о ее сестре, но, когда я взглянул в лицо матушки, вопрос замер на моих устах, у меня не хватило смелости задать его. С мучительной нерешительностью я мог только выговорить:
— Вам надо мне что-то сказать?
Сестра моя, сидевшая напротив нас, вдруг встала — встала и, не сказав ни слова, вышла из комнаты. Матушка подвинулась ближе ко мне и обняла меня. Ее любящие руки дрожали, слезы струились по ее дорогому, родному лицу.
— Уолтер! — прошептала она. — Сын мой любимый! Сердце мое так скорбит за тебя! О сын мой! Помни, что у тебя осталась твоя мать.
Голова моя упала к ней на грудь. Я понял, что она хотела сказать этими словами.
Настало утро третьего дня с момента моего возвращения, утро 16 октября.
Я остался у матушки и сестры — я старался не отравлять им радости долгожданного свидания со мной. Я сделал все, что мог, чтобы оправиться от удара и примириться с необходимостью жить дальше. Я сделал все, чтобы мое страшное горе не вылилось в безысходное отчаяние, — смягчилось моей любовью к матушке и сестре. Но все было бесполезно, все было безнадежно. Я окаменел от горя. У меня не было слез. Ни нежное сочувствие сестры, ни горячая любовь моей матери не приносили мне облегчения.
Утром этого дня я открылся им. Я смог наконец выговорить то, о чем хотел сказать с той минуты, как матушка известила меня о ее смерти.
— Отпустите меня, дайте мне некоторое время побыть одному, — сказал я. — Мне будет легче, когда я снова увижу те места, где впервые встретился с ней, когда я преклоню колени у могилы, где она покоится.
Я отправился в путь — к могиле Лоры Фэрли.
Был тихий, прозрачный осенний день. Я вышел на безлюдной станции и пошел по дороге, где все мне было памятно. Заходящее солнце слабо просвечивало сквозь перистые облака, воздух был теплый, мягкий. На мир и покой сельского уединения ложилась тень угасавшего лета.
Я дошел до пустоши, густо заросшей вереском, я снова поднялся на вершину холма, я посмотрел вдаль — там виднелся знакомый тенистый парк, поворот дороги к дому, белые стены Лиммериджа. Превратности и перемены, дороги и опасности многих долгих месяцев, как дым, исчезли из моей памяти. Как будто вчера я шел по душистому вереску — я мысленно видел, как она идет мне навстречу в своей маленькой соломенной шляпке, в простом платье, развевающемся по ветру, с альбомом для рисунков в руках.
О, смерть, безжалостно твое жало! Ты побеждаешь все…
Я свернул в сторону, и вот внизу, в ложбине, передо мной встала одинокая старая церковь, притвор, где я ждал появления женщины в белом; холмы, теснившиеся вокруг тихого кладбища; родник, журчавший по каменистому руслу. Там, вдали, виднелся мраморный крест, белоснежный, холодный, возвышаясь теперь над матерью и над дочерью.
Я приблизился к кладбищу. Я прошел через низкую каменную ограду и обнажил голову, входя в священную обитель. Священную, ибо здесь покоилась кротость и доброта. Священную, ибо любовь и горе мое были отныне моими святынями.
Я остановился у могильной плиты, над которой высился крест. В глаза мне бросилась новая надпись, выгравированная на нем, — холодные черные буквы, безжалостно и равнодушно рассказывающие историю ее жизни и смерти. Я попытался прочесть их: «Памяти Лоры…» Нежные, лучистые голубые глаза, отуманенные слезами, светлая, устало поникшая головка, невинные прощальные слова, молящие меня оставить ее, — о, если бы последнее воспоминание о ней не было столь печальным! Воспоминание, которое я унес с собой, воспоминание, которое я приношу с собой к ее могиле!
Я снова попытался прочесть надпись. Я увидел в конце дату ее смерти, а над этим…
Над датой были строки — было имя, мешавшее мне думать о ней. Я подошел к ее могиле с другой стороны, откуда я не мог видеть надпись, где ничто житейское не вставало между нами.
Я опустился на колени. Я положил руки, я уронил голову на холодный, белый мрамор и закрыл глаза, чтобы уйти от жизни, от света. Я звал ее, я был с нею опять. О, любовь моя! Сердце мое вновь говорит с тобой. Мы расстались только вчера — только вчера я держал в руках твои любимые маленькие руки, только вчера глаза мои глядели на тебя в последний раз. Любовь моя!
Время остановилось, и тишина, как ночь, сгустилась вокруг меня.
Первый звук, нарушивший эту тишину, был слабым, как шелест травы над могилами. Он постепенно делался все громче, пока я не понял, что это звук чьих-то шагов. Они подходили все ближе и ближе — и остановились.
Я поднял голову.
Солнце почти зашло. Облака развеялись по небу, косые закатные лучи мягко золотили вершины холмов. Угасавший день был прохладным, ясным и тихим в спокойной долине смерти.
В глубине кладбища в призрачном свете заката я увидел двух женщин. Они смотрели на могилу, они смотрели на меня.
Две женщины.
Они подошли еще ближе и снова остановились. Лица их были скрыты под вуалями, я не мог их разглядеть. Когда они остановились, одна из них откинула вуаль. В тихом вечернем свете я увидел лицо Мэриан Голкомб.
Она так изменилась, будто прошло много-много лет с нашей последней встречи. В ее широко раскрытых глазах, устремленных на меня, застыл непонятный испуг. Лицо ее было до жалости исхудавшим, измученным — печать боли, страха и отчаяния лежала на нем.
Я шагнул к ней. Она не пошевельнулась, не заговорила. Женщина под вуалью рядом с ней слабо вскрикнула. Я остановился. Сердце во мне замерло. Невыразимый ужас охватил меня, я задрожал.
Женщина под вуалью отделилась от своей спутницы и медленно направилась ко мне. Оставшись одна, Мэриан Голкомб заговорила. Голос ее был прежним, я помнил, я узнал его — он не изменился, как измученное ее лицо, как испуганные глаза.
— Сон! Мой сон! — раздались ее слова среди гробовой тишины. Она упала на колени, с мольбой простирая руки к небу. — Господи, дай ему силы! Господи, помоги ему!
Женщина приближалась медленно, тихо, она шла ко мне. Глаза мои были прикованы к ней, теперь я видел только ее одну.
Голос, молившийся за меня, упал до шепота и вдруг перешел в отчаянный крик. Мне приказывали уйти!
Но женщина под вуалью всецело владела мной. Она остановилась по другую сторону могилы. Мы стояли теперь лицом к лицу, нас разделял надгробный памятник. Она была ближе к надписи, и платье ее коснулось черных букв.
Голос звучал все громче и исступленнее:
— Спрячьте лицо! Не смотрите на нее! Ради бога…
Женщина подняла вуаль.
«Памяти Лоры, леди Глайд…»
Лора, леди Глайд стояла у надписи, вещавшей о ее кончине, и смотрела на меня.
(Второй период истории на этом заканчивается.)
