Повесть из цикла Шестая Бастионная
Сентиментальная повесть обо всем понемногу[1]
1
Митька на меня обиделся. И вполне справедливо. Потому что я поступил по-свински, забыл про него, когда пришли гости.
Гостями были двое ребят из парусной флотилии «Каравелла», командором которой судьба сподобила меня быть уже тридцать лет и три года. Впрочем, ребята пришли отметить не эту дату, а другую, отмеченную тоже двумя одинаковыми цифрами: в ту пору годы мои неутомимо катились к отметке 55. Возраст, прямо скажем, не юношеский, радоваться нечему, но все же я бодро выставил на середину своей «каюты» журнальный столик с нехитрым угощением.
А ребята выставили квадратную бутылочку с романтическим парусником на этикетке. Я для порядка покачал головой и поцокал языком: мол, этому я учил вас в нашем славном морском отряде?
Гости сдержанно погоготали. Потому что ребятами они оставались теперь лишь в моей памяти, а на самом деле были таковыми в конце шестидесятых. А сейчас – люди вполне солидные, обремененные собственными детьми, женами и семейными заботами…
До поздней поры сидели мы тут, среди стеллажей со старинными лоциями, среди штурманских карт, морских пейзажей и парусных моделей. Тикал корабельный хронометр, позванивали вилки и шла неторопливая беседа. Мы вспоминали…
Вспомнить было про что. И про первый наш парусник, сделанный из корпуса старой моторной лодки, и про наши фанерные яхты с гордыми именами: «Атос», «Портос», «Арамис» и «Д’Артаньян», и про шквалы на нашем неспокойным Верх-Исетском озере. И про всякие дальние путешествия. Например, про плавание на пароходе «Адмирал Нахимов» из Севастополя в Сухуми.
Пароход попал тогда в крепкий шторм. Клочья пены летели на палубу. От качки и ветра сам собой звонил на баке судовой колокол. Пассажиры полегли по каютам. А мальчишки и я торчали на верхней палубе, вдыхая и впитывая в себя этот разгул морской стихии. Было ничуть не страшно. Пароход был стар, но крепок. Он уверенно разрезал старомодным вертикальным форштевнем зеленые валы. Дым его двух громадных труб смешивался с низкими клочкастыми облаками. «Адмирал» верил в себя. Он, конечно, не ведал о своем будущем, о страшном конце на дне Новороссийской бухты. Впереди у него было еще ровно двадцать лет…
Около полуночи я проводил своих капитанов до лифта и вернулся в каюту… И горестно охнул. Митька сиротливо сидел в уголке у электрического камина и с немым упреком, с тоскою даже смотрел на меня бело-черными пластмассовыми глазами.
– Ох я дубина! Прости меня, малыш…
Митька не должен был сидеть здесь, в одиночестве. По традиции полагалось ему, когда приходили гости, устраиваться рядом со мной на диване и слушать разговоры. А гостям следовало время от времени обращать на Митьку внимание и вспоминать интересные случаи, которые с ним, с Митькой, в разные годы имели, как говорится, место. Кроме того, этикет требовал, чтобы Митьке время от времени давали пригубить кофе, а иногда и кое-что другое. А сегодня… Ой-ёй-ёй! Как же это я? Видимо, в самом деле стар стал!
– Иди ко мне, мой хороший. Не сердись…
Я плюхнулся на диван, усадил Митьку верхом себе на колено. Подхалимски потрепал его по длинным, штопанным-перештопанным ушам.
Когда-то под материю были вставлены узкие петли из стальной проволоки, и Митькины уши торчали бодро и упрямо. Но теперь они превратились в два истрепанных лоскутка из серой диагоналевой ткани (такая лет тридцать назад шла на «стильные» пиджаки). Кстати, и весь Митька сшит из этого же материала. Ткань порядком замызганная, от упругости в ушах не осталось и следа. Как ее, упругость-то сохранить, если за уши беднягу таскают по улицам и лесам-полям, вздергивают на мачту для просушки, привязывают ими к яхтенному штагу и к поручням… Что поделаешь, раз ты не простой заяц, а корабельный…
Спереди, под правым ухом, у Митьки легкомысленная (как у Шуры Балаганова) лоскутная оранжевая кепочка с зеленым козырьком, тоже порядком измочаленная. Близко посаженные глаза – с молочными белками и угольными выпуклыми зрачками. Не косые, как у обычных зайцев, а, скорее, щенячьи. Очень осмысленные. Нос – черная пластмассовая кнопка. По бокам от носа – два суконных кружочка. Этакая симпатичная мордашка. Между суконных щек торчит красный язычок, тоже суконный. Все сукно, конечно, давно потемнело и задубело от многочисленных угощений… А, вот еще что! Над левым глазом – матерчатая бровь. Неподвижная, но очень выразительная.
Сейчас бровь выражает горькое недоумение: как же ты мог про меня забыть?
– Ну, не сердись на старого растяпу, Мить. Не обижайся…
Митька не умеет сердиться и обижаться долго. Сто ит его вспомнить, пожалеть, слегка подлизаться к нему, и вот пластмассовые глаза блестят совсем по-хорошему, ласково и слегка озорно. И в то же время на морде появляется вопрос: «А что интересного ты мне скажешь?»
Я ничего не успеваю сказать. Умело открыв растопыренной лапой дверь, появляется рыжий кот Макс. Издав ревнивое урчанье, прыгает на диван. «Почему это ты с ним занят, а не со мной?» Ладно, я пригреваю под боком и Макса. Но, машинально почесывая брюхо млеющего кота, я все внимание отдаю Митьке. Мысленно говорю ему:
– Давай, старик, повспоминаем, что было…
Митька излучает радостную готовность:
– Давай!
Видимо, для него вспоминать – это заново переживать прошлые события. Впрочем, и для меня тоже.
– А помнишь, Мить, как ты у меня появился?
– Нет, это ты у меня появился!
– Ну ладно. Как мы появились друг у друга…
2
Был июль семьдесят восьмого года. В ту пору я оказался я в Подмосковье, недалеко от города Солнечногорска, на берегу озера Сенеж. В пансионе Союза художников. Обитал я там в общежитии с операторами, режиссером и художником-постановщиком с Центрального телевидения. Вся эта многочисленная творческая группа была занята съемкой многосерийного спектакля по моей повести «Та сторона, где ветер».
Это было похоже на работу киношников, только снимали не на киноленту, а на магнитную пленку. Это очень удобно, кстати. Отснятый киноматериал, прежде чем посмотреть, надо еще проявить, а тут после каждого эпизода – смотри сразу, пожалуйста. Крути туда-обратно в одном из автофургонов, где полным-полно всяких видеомониторов.
Кстати, фургонов этих – длинных, серебристых, с большими буквами ТV на бортах – нагнали целый автопарк. В одном – энергоустановка, в другом – видеокамеры, в третьем – звукозапись, в четвертом – аппаратура для освещения, в пятом еще какая-то техника. А кроме того, фургон для костюмов, для реквизита и еще для всякого имущества. Однажды на съемочной площадке я насчитал аж восемь этих громадных машин с разными кабелями, прожекторами, динамиками и антеннами.
Порой даже страшновато делалось: какую массу техники запустили в дело, сколько народу включили в работу ради того, чтобы показать на экране историю из моей скромной книжицы в синей обложке. А иногда и гордость появлялась: значит, и впрямь неплохая книжка, если столько вокруг нее хлопот и шума. Может, и спектакль получится удачный. Не даром же опять гудят фургон за фургоном, отправляясь на съемки.
Увы, не всегда количество дает качество…
Впрочем, сперва все шло хорошо. Мальчишки – исполнители главных ролей – подобрались замечательные. Ну, прямо живые герои повести. Сразу «врубались» в действие спектакля, словно не играли других ребят, а жили сами по себе. Особенно хорош был восьмилетний Дениска, игравший второклассника Ильку…
И места для съемок выбрали прекрасные. Одно слово – Подмосковье.
Озеро Сенеж по берегам заросло высокими травами, ивняком и старыми ветлами. За деревьями пестрели крыши дач и домов отдыха. Среди болотистого луга бежала к озеру речка, через которую перекинут был шаткий живописный мостик – ну, словно специально для нашей съемки построенный. Недалеко от речки тянулась по краю озера зеленая дамба, за которой начинались пруды рыбного хозяйства. По дамбе туда-сюда сновали желтые автобусы и разноцветные бликующие легковушки – они возили дачников из Солнечногорска и Москвы в ближние деревни и обратно.
Самой близкой от нас была деревня Загорье. Чудо, что за деревня. На посторонний взгляд – просто былинный заповедник. Над огородами и единственной большой улицей раскидывали тень столетние дубы и липы. Лужайки у домов пестрели ромашками и клевером. Вдоль заборов стоял высоченный иван-чай. Сами заборы, казалось, еще помнили времена Ильи Муромца. И многие дома были им под стать. Почерневшие бревна и деревянное кружево наличников – словно прямо из сказок про Василис и Царевичей.
Жили в деревне почти что одни старики. Их взрослые столичные дети приезжали сюда на своих блестящих «москвичах» и «волгах» только отдохнуть на природе. И привозили на лето старикам их внуков. Почему-то это были главным образом мальчики лет семи-девяти. В большом количестве.
Удивительно яркие были пацанята.
Подмосковный июль в том году был с неровной погодой. Жаркие дни чередовались с весьма прохладными – без дождя, но с зябким ветром, дующим с широкого Сенежа. Московские мамы, боясь детских простуд, заставляли своих чад надевать поверх маек цветные свитера, пестрые курточки или синие шерстяные матроски, а под летние штанишки натягивать плотные колготки – тоже всяких цветов: красные, лимонные, зеленые, лиловые. В таких нарядах загорьевские внучата были похожи на маленьких персонажей из сказок братьев Гримм. Или – на юных обитателей Шервудского леса, мальчишек-стрелков Робин Гуда, о котором два года назад мы с ребятами из «Каравеллы» снимали кинофильм.
Фильм был, хотя и любительский, но цветной и полнометражный. И в нем резвилась целая толпа таких вот красочных сорванцов с поцарапанными щеками и сухими сосновыми иглами в волосах. Как лихо эти разбойники махали деревянными мечами и прыгали с деревьев на неуклюжих стражников шерифа!..
Жаль только, что там у нас не было громадного колодезного колеса – как здесь, в Загорье. Уж мы бы это колесо обыграли в фильме и так и сяк, отсняли бы его во всевозможных ракурсах.
Колесо это считалось главной загорьевской примечательностью. К нему ходили туристы, его рисовали заезжие художники. Старинное, темное, метра три в поперечнике, оно было сколочено из тонких бревен, брусьев и досок. Ржавыми гвоздями-костылями.
Вертикально возвышаясь над колодезным срубом, это сооружение наводило на мысли о древних мельницах, русалках и домовых.
Непонятно было, зачем к обычному колодцу понадобилось пристраивать такой исполинский ворот. Может быть, когда-то им поднимали из глубины какие-нибудь громадные бадьи с особой, чудодейственной водой? Не знаю. Теперь к цепи на бревенчатом валу было привязано обычное оцинкованное ведро. Чтобы вытянуть его из глубины, деды и бабки брались за деревянные ручки на громадном ободе, раскачивали древнеинженерную махину, а она нехотя, со скрипом, приходила в движение, словно ленивое колесо обозрения в городском парке…
Несмотря на все неудобства, старые жители Загорья колесом своим гордились. Любили его. А еще больше любили это устройство их внучата.
Когда бы я ни шел мимо, обязательно видел, как на колесе копошатся пестрые, похожие на цирковых акробатов фигурки. Одни раскачивали колесо, танцуя внутри обода, другие висели на спицах, болтая тонкими разноцветными ногами. А порой находился удалец, который, прыгая по рукоятям, как по ступенькам, заставлял делать колесо полный оборот.
Это похоже было на ярмарочный аттракцион прошлых веков. А издалека – на остроумную заводную игрушку, сделанную для витрины «Детского мира»…
Конечно, глядя на такую карусель, я жалел об оставленной дома любительской кинокамере. И уговаривал оператора снять колесо с мальчишками для спектакля – хотя бы просто как маленькую вставную сцену или деталь пейзажа. Операторы сперва проявляли энтузиазм. Но только на словах. Подвигнуть этих специалистов на лишнюю съемку было гораздо труднее, чем раскачать великанское колодезное колесо.
Взрослые не ругали мальчишек-акробатов, только иногда ворчливо напоминали:
– В колодец не угодите, бесенята…
Впрочем, колодец был с крышкой, а колесо к тому же отстояло довольно далеко от края сруба.
Старые жители были добродушны, приветливы, к работе «киношников» относились с пониманием. Охотно продавали нам парное молоко и пучки свежей моркови. Эту морковку любили грызть наши юные артисты. А потом швыряли в высоту хвостатые, с ботвой, огрызки – это называлось «салют».
Надо признаться, не всегда морковка добывалась праведным путем.
Со мной из Свердловска приехали на съемки двое ребят – мой сын Павлик и его сотоварищ по «Каравелле» Олег. Павлика режиссер уговорил сниматься в роли шестиклассника-вундеркинда Шурика. А Олега я прихватил с собой под тем предлогом, что нужны специалисты по оснастке и вождению парусной шлюпки. Четырнадцатилетний каравелловский капитан был большой дока в области курсов-галсов, рангоута и такелажа. Кстати, это был тот самый «талант», который два года назад лихо исполнил роль Робин Гуда в нашем фильме. Сейчас он в съемках не участвовал, а должность «парусного консультанта» отнюдь не требовала большой отдачи сил. Видимо, от избытка энергии, неугомонный наш Олежек и вспомнил робингудовские замашки. Подбил малолетних актеров провести в сумерках рейд по морковным грядкам загорьевских жителей.
Рейд прошел успешно и тихо, поэтому я узнал о нем не сразу. А узнавши, выругал, конечно, юных телезвезд и прежде всего – своего ненаглядного наследника. Пашка, однако, заявил, что на рискованное предприятие он ходил не корысти ради, а исключительно, чтобы испытать острые ощущения. Ему, видите ли, перед ответственной съемкой необходима была нервная встряска.
Я пообещал Пашке встряску со своей стороны и показал увесистый отцовский кулак. Но втайне порадовался, что мое дитя наконец-то расстается с излишней стеснительностью и чрезмерной интеллигентностью. Вот недавно и купаться бегал без спросу. Взрослеет мальчик… А я старею, ровно четыре десятка стукнет осенью…
А что касается съемок, то они и впрямь часто были «ответственными». То есть сложными и утомительными. Порой мальчишки так выматывались, что вечером уже не хватало сил гонять мячик и дурачиться.
Тогда ребята затевали тихую, не требующую больших сил игру. На плоском озерном берегу, у самой воды, строили песочные города и крепости. Все этим увлекались – и маленький Дениска, и самый взрослый – Олег…
Солнце пряталось за деревней, опускался прохладный полумрак, а вода отливала тусклым алюминием. В небо выкатывалась раздутая желтая луна. Она светила сквозь черные старые ветлы, которые обступали берег. Пахло влажным песком, листьями и остывающей луговой травой. Мальчишки не шумели, переговаривались вполголоса. Каждый строил свой причудливый дом или замок. Дениска – в стороне от всех. Он бдительно и капризно следил, чтобы кто-нибудь случайно не задел его сооружение.
Олег возводил полукруглый форт, похожий на Константиновский равелин в Севастополе.
Павлик приносил в пригоршнях воду и лил на верхушки острых башен. Они становились похожими на торчащие каменные сосульки-сталактиты. Или на тонкие колокольни готического собора, который построил в Барселоне знаменитый архитектор Гауди.
Иногда выходил из кустов и молча наблюдал за «песочной» игрой худенький десятилетний пастушок Митя. Наблюдал без робости, но молчаливо и со стороны.
Митя был единственный мальчик среди постоянных жителей Загорья. От маленьких дачников он отличался и характером, и внешним видом. Всегда тихий, чуть улыбчивый, в побелевших от солнца и стирок спортивных штанах и такой же футболке, в стоптанных сандалиях на босу ногу.
В съемочной группе – и у взрослых, и у ребят – Митя пользовался симпатией за кротость нрава и за то, что он – трудящийся человек. По очереди с одним стариком он пас в окрестных лугах маленькое деревенское стадо. В стаде – четыре взрослых коровы, шесть коровьих подростков – бычков и телок – и «семь животных овечьей породы» (по выражению нашего Дениски).
Мне Митя казался похожим на Ваню Малявина и на других ребят из рассказов Константина Паустовского – белоголовых деревенских мальчиков, в чьих душах живет любопытство к разнообразному миру и данное природой понимание земной красоты.
Однажды проходя по Загорью, я увидел Митю с книжкой. Он читал, сидя на вросшей в землю дубовой колоде рядом с воротами у покосившейся избы.
– Здравствуй, Митя.
– Здрасте… – Он вскинул белые ресницы. И на потрескавшихся губах – вопросительная полуулыбка.
– Что читаешь?
Он протянул растрепанную книжку. Это было старое, довоенное еще издание «Острова сокровищ», в серии «Библиотека приключений». С давним детиздатовским значком – мальчиком, который сидит, подтянув коленки, и держит перед собой открытый томик.
В точности такой же «Остров» читал когда-то и я. В первом классе еще…
Я полистал и вернул книжку Мите.
– Интересная?
– Ага… Я уже который раз читаю… – И опять взмах ресниц. – А как по-вашему, это все придуманное? Или по правде было?
Я сказал, что многое из написанного здесь было по правде. По крайней мере, остров такой есть на самом деле, недалеко от Кубы. На нем и правда водились когда-то пираты: пели у костров хриплые флибустьерские песни, стреляли из мушкетов и зарывали в пещерах клады. И я на этом острове недавно был и своими глазами видел остатки пиратских укреплений.
Это я наврал. Будучи на Кубе, на остров Пинос (ныне остров Молодежи) я так и не выбрался. Но о флибустьерах Карибского моря и в самом деле слышал кое-какие легенды и видел в музеях их оружие. И старинных бастионов пиратской эпохи было в Гаване достаточно…
– А кино про Остров вы видели? Было недавно по телевизору…
Я сказал, что, конечно, видел. И по телевизору, и на большом экране. Мало того, несколько лет назад я с ребятами приезжал в Севастополь, и мы подружились с экипажем шхуны «Испаньола», что стояла в конце Северной бухты, у Инкермана. Той самой шхуны, что снималась в фильме. Это было настоящее парусное судно – с капитаном и матросами, с судовым журналом и специальным документом, именуемым «судовая роль». Ее, эту шхуну, соорудили для съемок из старого черноморского дубка, который раньше назывался, кажется, «Клим Ворошилов».
– Очень красивый кораблик. Маленький, но вполне мореходный…
Я не стал рассказывать Мите про дальнейшую судьбу «Испаньолы». Про то, как потом ее отвели в Ялту, выволокли на берег и превратили в бар для туристов. Такое славное морское суденышко – в сухопутную забегаловку! Тьфу… Нет, не буду я расстраивать ни Митю, ни себя…
Я решил рассказать Мите о другом. Как мы в «Каравелле» снимали свои пиратские фильмы. Сперва тот же «Остров сокровищ», а потом лихую комедию «На абор-рдаж!»
В этой комедии участвовал парусник старинного образца, похожий на «Испаньолу», только поменьше. Мы его построили из морской шлюпки и назвали «Дик Сэнд» – в честь жюль-верновского пятнадцатилетнего капитана. А капитан этого «Дика» в фильме был десятилетним. Кстати, звали его Митька. И в кино, и в жизни. Митя Кононов. Этакий юный морской волк в ботфортах, треуголке и с кремневым пистолетом за кожаным кушаком.
В нашей комедии флибустьер-третьеклассник бесстрашно расправлялся с хулиганами, которые посмели обидеть его друзей и его самого.
Правда, решился на смелые поступки наш Митька не сразу. Потому что по натуре он был совсем не драчливый, смирный – вроде здешнего Мити. Но однажды в фильме зазвучала дерзкая песня:
Когда тебя замучил враг
И с треском лопнуло терпенье,
Ты сделай самый первый шаг,
Ты сделай очень важный шаг —
Ты вспомни раковины пенье!
И Митька берет со стола морскую раковину, прикладывает к уху и слышит зовущий голос океана…
Раковину эту я привез с Кубы. Я ее там выменял у сморщенной коричневой старухи с сигарой в зубах на кусок туалетного мыла. Снаружи раковина была серо-полосатая, с шипами, а внутри – нежно-розовая, с перламутровым отливом. Она до сих пор лежит на моем письменном столе. И в ней по-прежнему не стихает прибой Мексиканского залива…
Я не успел рассказать Мите про кубинскую раковину и наше кино.
– Митенька! – ласково окликнули его со двора. Мама или бабушка. Он улыбнулся чуть виновато, заложил страницу стеблем подорожника и оставил книжку на колоде: смотрите, мол, еще, если хотите. И пошел к калитке.
А я погладил книгу и тоже пошел. По своим съемочным делам. Пожалуй, это и хорошо, что не стал ничего рассказывать. Зачем душу бередить? Все равно «Каравеллы» уже нет, одряхлевший «Дик Сэнд» отдан во взрослый яхт-клуб на чужом озере, яхты-мушкетеры переданы во флотилию «Алый парус», в недалекий от Свердловска город Первоуральск. И впервые за много лет нет на нашем Верх-Исетском озере парусов отряда «Каравелла». Так уж получилось…
Да, но причем здесь заяц Митька? Получается, что рассказ вовсе не о нем.
Пока да. Митьки там со мной еще не было. До той поры, пока наши съемочные дела на Сенеже шли нормально и душа моя пыталась отдохнуть на подмосковной природе. Но спокойная жизнь длилась не долго.
3
Яшка Воробьев – герой книжки и телеспектакля – удирал от мамаши, которая взгрела его веником. Он миновал огородные гряды и сиганул на забор.
– Замечательно сиганул! – радовался режиссер. – Ну, прямо каскадер!
– Да, – согласился я, – лихо… А с забора на улицу он прыгнул еще лучше. Ты эти кадры видел?
– Нет… А что? – В ласковых восточных глазах режиссера появилась озабоченность. Поскольку в голосе моем он чутко уловил нехорошее. Последнего эпизода он и правда не видел, потому что доверил его съемку помощникам.
– Да так… – вздохнул я. – Конечно, ты можешь сказать, что я опять придираюсь к мелочам. Но боюсь, что зрители не поймут, почему мальчик прыгает на забор в оранжевых шортах и клетчатой рубашке, а соскакивает с него в синем тренировочном костюме…
– О-о-о… – Режиссер взялся за щеку, словно при воспалении зубного корня.
– Только не устраивай скандал с мальчишкой. Было холодно, вот он и оделся поплотнее. Он вовсе не думал, что вчерашняя съемка – продолжение сцены на огороде. Через заборы-то они прыгают то и дело… Громогласная Валентина и твои помощницы совсем заморочили ребят.
– А ты не мог проследить, да!
– Чтобы мне опять сказали, будто лезу не в свое дело!
– Злорадствуешь, – скорбно сказал режиссер.
– Ничуть… Я бы проследил, но, к твоему сведению, ездил в Москву за белилами. Тоже не мое дело, конечно, однако лодку-то красить надо…
К съемкам эпизода, где ребята ремонтируют лодку, нельзя было приступить, потому что не было краски. «Исчерпан лимит», – непреклонно заявляли хозяйственники. А нужна-то была пара банок по три рубля штука. Я плюнул, ухватил на плотине такси и поехал в столичные «Хозтовары»…
– Так что вот, краска в наличии. Какую причину теперь отыщут твои операторы для саботажа?
С операторами у меня были постоянные стычки. Конечно, им нелегко приходилось со своими камерами-сундуками, вот они и старались побольше снимать с одной точки, не двигать лишний раз аппаратуру. И кадры поэтому, на мой взгляд, получались «фиговые». Это я, доведенный до ручки, и высказывал открыто. В ответ же слышал от столичных виртуозов телекамеры, что у них дипломы ВГИКа и в советах дилетантов они не нуждаются.
Я в самом деле был дилетантом. Мой режиссерско-операторский опыт сводился к работе с любительскими кинокамерами. Правда, с ребятами из «Каравеллы» сняли мы немало фильмов: полнометражных и, по моему мнению, вполне художественных. Однако, с точки зрения большого искусства, это была, разумеется, самодеятельность.
– Но вы же снимаете по моему сценарию! Кому же, как не мне, знать, что должно быть в кадре?!
Мне мягко разъясняли, что дело сценариста сдать на студию текст и не мешать работать профессионалам.
– Черт знает что! – жаловался я режиссеру. – Они взгромоздили камеру на сарай и снимают все сверху вниз. Ребята получаются ползающими по земле, как тараканы!
– Но в таком ракурсе есть своя логика…
– Очень простая логика: им лень передвигать камеру!.. Это же картина о небе, о воздушных змеях, о мальчишках, мечтающих о высоте! В кадре должны быть облака, птицы, верхушки деревьев! А тут… При такой съемке и песня про август не пригодится!
Несколько песен для спектакля «Та сторона, где ветер», я сочинил сам. Некоторые теперь явно сюда «не вплетались». И особенно жаль мне было самую главную – песню друзей-мальчишек, которые при августовском ветре запускают с крыши воздушный змей.
Ночью опять провода засвистят
Песню позднего лета.
Свежие ветры августа
В город придут с рассветом.
Ты подружить со змеем сумей
Звонкий тревожный ветер.
…Только учти: если поднял змей —
Ты за него в ответе.
Небо в натянутой нитке поет,
Словно в упругом нерве.
Я научился слушать его
Только с тобою – с первым.
Накрепко связаны мы с высотой
Тонкою ниткой змея.
…То, что связало меня с тобой —
В тысячу раз прочнее.
Я этот миг сберегу навсегда —
Песню под облаками:
Как трепетала моя высота,
Взятая прямо руками.
Как мы стояли вдвоем на ветру —
Нам на двоих один ветер.
…Я тогда понял: раз рядом друг —
Я за него в ответе.
И потом еще припев – после каждого куплета:
Стартовые площадки —
Солнцем согретые крыши.
Ниткой змея измерена
Первая высота.
Это такое счастье —
В небо лететь все выше!
Пусть он летит уверенно
С ветрами августа!
– Скажи ты им, что в кадрах нужно больше неба! – убеждал я режиссера. – И ветер нужен! Разве не ясно?!
– Ай, зачем ты все время ругаешься, – печально отвечал режиссер. – Знаешь, в чем твоя беда? В том, что ты хочешь быть не только автором сценария, но и режиссером, и оператором…
– Да! И реквизитором, и завхозом, и костюмером, и гримером! Потому что вся ваша творческая братия бездельничает! До сих пор не можем снять сцену в саду, потому что не сделали кран для водометного ружья. А заказывали еще весной!.. А как быть, если Илька утром снимается со здоровенной царапиной на щеке, а днем, в той же сцене, царапина эта исчезает, будто ее корова слизнула. А ваша гримерша при этом только хлопает крашеными ресницами! Я вмешиваюсь – и опять я плохой! А ты боишься лишнее слово сказать!
– Что поделаешь, дорогой. Ты уедешь, а мне с ними работать дальше…
Режиссер был человек мягкий. Съемками он был увлечен. Но кроме вдохновения нужна была там еще и крепкая руководящая рука. Тем более, что съемочной группы вдохновение не касалось. Для многочисленной бригады «тэвэшников» съемки были рутинной работой, связанной со множеством неудобств. Помню недовольные лица, когда выяснилось, что ночевать придется в общежитии, без всякого комфорта, а работать с утра до вечера.
Юная заведующая реквизитом пальчиками поправила на себе лоскуточки, заменяющие купальник, изогнула плавную линию бедра и томно спросила:
– Это что же? Значит, никакой личной жизни?
Не знаю, состоялась ли у нее там личная жизнь, но на свои обязанности ей было явно наплевать. Пример тому: история с пером фламинго, из-за которой мои отношения со съемочной бригадой лопнули окончательно.
Это алое с черной оторочкой перо было существенной деталью спектакля. Талисманом одного из героев. Яркое, красивое, оно должно было в кадре долго плыть по воздуху, навевая на зрителей соответствующее настроение. Добыть такое перо должна была все та же девица-реквизитор: в зоопарке, в зоологическом музее, где угодно. Или изготовить в конце концов. Заявка была сделана (так же как на кран для ружья) еще весной. Девица, естественно, «не почесались».
О том, что пера нет, узнали только в день, когда оно понадобилось для съемки. Девица опять повела бедром и заявила, что «эта проблема за пределами моих обязанностей».
Кончилось тем, что после криков и выяснений решение задачи взял на себя наш седой и заслуженный художник-постановщик.
И вот представьте себе: старый, весьма обширной комплекции дядя под радостные крики разноцветных загорьевских внучат и негодующие вопли хозяек начал бегать по деревне за орущими от ужаса петухами.
Петухи были резвее художника. Лишь под вечер загнанное пернатое существо попало-таки в руки тяжело дышавшего служителя искусства и поплатилось длинным пером из своего крыла.
Перо было белое. И художник долго обрабатывал его акварелью и тушью.
Увы, акварель – не природная окраска огненной птицы. Сцена с пером получилась хиленькой. На мой взгляд – просто провальной. Это я откровенно и высказал режиссеру и художнику.
Художник – в общем-то человек славный и часто со мной соглашавшийся – на сей раз не поддержал меня. Его можно было понять: он ради этого пера потратил столько сил. Я же в запале заявил, что надо было не бегать по деревне, потешая жителей, а потребовать перо с того, в чьи обязанности входит подготовка реквизита.
– А то эта ваша «красная розочка» только глазки строит всем мужикам подряд! Есть тут у вас хоть какая-то производственная дисциплина? У нас в «Каравелле» за такой провал задания выгнали бы даже третьеклассника!
Режиссер сказал, что, к счастью, мы не в «Каравелле».
– К счастью, да? Ну так вы дотанцуетесь в конце концов с таким счастьем! Когда пойдут съемки на шлюпке! У вас о технике безопасности – ноль понятия! Олег уже тыщу раз говорил, что паруса сшиты слабые, их оборвет к чертям при первом свежем ветре! И булькнете ребят! Ведь мальчишки-то должны сниматься даже без спасательных жилетов!
Опять вмешался художник. Он величественно разъяснил, что паруса проверял сам и не нуждается в советах юного консультанта из пионерского отряда.
– У меня самого дома надувная лодка «Пеликан». И парус для нее я шил своими руками. Так что учить меня не надо.
Я, все еще сдерживаясь, объяснил разницу между надувной лодкой и шлюпкой, между неодинаковой площадью их парусов и различным давлением ветра.
– Смотрите сами! Здесь даже при трёх баллах полетят кренгельсы и парус останется без шкота!
– Этот, как вы его назвали «кренгельс» не порвет даже КамАЗ с буксирным тросом! – оскорбился художник.
Я взял парус, зацепил указательным пальцем тесемочную петлю и рванул. Петли не стало. Я бросил парус на общежитскую койку и ушел.
4
Я долго бродил по берегу Сенежа. Палец, которым я уничтожил кренгельс, побаливал. И настроение было так себе…
День стоял нежаркий, сероватый, но с частыми проблесками солнца. Оно рассыпалось по озерной ряби искрящейся чешуей. Берег порос кустарником с узкими листьями. Листья были темно-зеленые, словно лаковые, но с пушистой серебристой изнанкой. Сквозь траву проглядывало желтое мелкоцветье.
Я понемногу успокоился. Иногда присаживался на остатки плетня или на забытое кем-то ржавое ведро и доставал из-за пазухи небольшую книжку. Прочитывал страницу-две.
Это был сборник рассказов Паустовского. Я купил его в Москве, когда ездил за краской. В ту пору книжного дефицита покупку эту можно было считать удачей. Хотя издание, конечно, – так себе. Пособие для немцев изучающих русский язык. Все слова были снабжены ударениями, а многие страницы густо оснащены комментариями и переводами на немецкий язык наиболее трудных для иностранного разумения оборотов.
Эти разъяснения порой казались забавными, а иногда и злили. Бедный Константин Георгиевич… Вернее, бедные немецкие читатели…
Я прятал книжку, но продолжал думать о Паустовском. Он умер десять лет назад. Я был на его похоронах. Живым Константина Георгиевича я никогда не видел, хотя и считал его своим учителем. «И теперь уж никогда не увижу», – толкалась в тот похоронный день беспомощная мысль. К этой горечи добавлялась горечь собственных несчастий. Был безнадежно болен живший в Белоруссии отец, а в Свердловске под напором активных педагогических тетушек, местных партийных лидеров и неусыпно бдившей «общественности» разваливалась и шла ко дну моя «Каравелла»…
Тогда удалось спасти отряд. С помощью друзей и журналистов, а главное потому, что был я в ту пору, в шестьдесят восьмом, молодым (тридцать лет), неутомимым, а иногда и яростным.
Теперь, через десятилетие, все повторилось. Те же доносы, выбитые в отрядном штабе окна, придирки милиции, злорадная агрессивность шпаны и кулацкая ненависть «местного населения». Ненависть к мальчишкам и девчонкам в «нездешней» морской форме, вся вина которых в том, что хотели жить интересно и дружно…
Да, все повторялось, но я уже был не тот – сорок лет не тридцать. Накопилась вязкая безнадежная усталость. Такая, что я готов был к любой развязке, лишь бы скорее все кончилось. Именно это настроение, а не какая-то сверхсмелость, толкнула меня на отчаянный шаг. По меркам того времени это была или феноменальная наглость, или просто сумасшествие.
Я отправил в обком партии письмо, в котором (да простит меня читатель за красивость) звенело скрученное в пружину бешенство. Я требовал (о, Господи, требовал у обкома!), чтобы партийные деятели определились в своем отношении к детскому морскому корреспондентскому отряду, который существует уже семнадцать лет и которым руководит не дядя Вася из котельной, а… Ну и так далее. Пусть обком выделит специального человека для защиты отряда от злопыхателей и провокаторов, если там, в обкоме, считают, что воспитательная работа с детьми необходима. А если не считают, то – пожалуйста! Мы успели сделать немало и готовы завтра же заявить о роспуске. Иначе говоря, громко хлопнуть дверью.
Меня вызвал к себе третий секретарь обкома. Он был уралец, наш земляк, но несколько лет проработал в Москве, а недавно вернулся в Свердловск на более высокую партийную должность – отвечать за идеологию в областном масштабе.
Он начал сразу, не предложив даже сесть:
– Ты кто? Камикадзе, что ли?
– То есть?
– У тебя голова-то варит? Такое письмо – нам! Здесь тебе не обком комсомола!
До отъезда в Москву он работал в комсомольских сферах, и нам случалось встречаться.
– Очень рад, – сказал я, – что наш разговор принимает неофициальный характер. Значит, будем по-прежнему на ты?
Он замигал. Он был уверен, что по хамской партийной традиции может говорить собеседнику «ты», но тот – исполненный священного трепета – не должен и помышлять, чтобы отступить от почтительнейшего «вы».
Помолчав, он выговорил:
– Н-ну что ж… М-можно и на ты…
– Тогда объясни, при чем тут «камикадзе»?
– Ты соображаешь, что делаешь? Ты предъявляешь партии уль-ти-ма-тум!
Я не сдержался, хихикнул. Вспомнил «Тимура и его команду». Там один пацан объясняет, что «ультиматум» – слово международное. Означает, что бить будут.
– Ну, обком это еще не вся партия, а ее ма-алень-кая частичка. И к тому же я сам – член КПСС. Выходит, тоже частичка партии. Получается, что я предъявляю ультиматум сам себе?
– Ты словами-то не играй. Я понимаю, ты писатель, языком владеешь…
– Я и не играю словами… – В меня налилась какая-то густая спокойная злость. – Это ты играешь. «Ультиматум»! Ультиматумы предъявляют, опираясь на силу и власть. А за мной какая сила? Сорок пацанов и девочек младшего и среднего школьного возраста…
– Не кокетничай, – поморщился «третий», – Ты опираешься на свой авторитет. На свое лауреатство, на должности в союзных писательских органах. И на все такое прочее…
Я сказал, что все это называется не «должности» и не «все такое прочее». Это просто литературное имя, которое я заработал своим горбом. Своими книжками. Хвастаться нехорошо, но все же можно сказать: здесь я кое-чего достиг. И это у меня не отобрать никакими постановлениями и резолюциями.
Он сообщил без всякой злости, скучновато так:
– Не зарывайся, голубчик. Ты же знаешь: и не таким знаменитостям шеи скручивали.
– Да, – покивал я. – Это вы можете…
– Что ты имеешь ввиду!?
– А ты?
– Я… то, что за свое вызывающее поведение можешь и полететь… из славных рядов.
Мы были одни в большущем гулком кабинете. Я посмотрел в бледные «идеологические» глаза. Сказал вполголоса:
– Вот я испугался-то.
В самом деле, если нет отряда, на фиг мне членство в партии? Не станут печатать? Хрен с ними, переживу трудные времена, это «многих славных путь». Сторожем устроюсь куда-нибудь. А посадить не посадят, все же не та эпоха…
На лице «третьего» появилась задумчивость.
Может, он знал, как меня принимали в партию? Прямо сказать, за уши тащили. Особенно нажимал наш писательский парторг – отставник, фронтовик и хороший поэт. А на него нажимали в райкоме: творческой организации нужны молодые кадры. Единственным молодым был я.
Ссылаясь на то, что не подготовлен, недостаточно сознателен и недостоин такой чести, я упрямился сколько мог. Но заставили-таки написать заявление. Началась многозначительная волокита: анкеты, собеседования, комиссии. На одной из таких комиссий, где сидели твердокаменные бритоголовые ветераны во френчах времен гражданской войны, случился скандал. Меня начали экзаменовать по Уставу КПСС и уличили в том, что я перепутал местами два прилагательных.
Я сказал, что уже не мальчик и считаю странной ситуацию, когда меня гоняют, как пятиклассника по правилам грамматики. Наоборот, я привык сам принимать экзамены у детей: по навигации и парусному делу. А что касается двух вышеупомянутых слов, то, как литератор, я гарантирую: смысл фразы в Уставе от их перестановки никак не меняется.
Реакция была громкая. Разгневанная парттройка потребовала, чтобы пред их очи предстал наш парторг.
Он предстал (уже не при мне, конечно), а потом при встречах смотрел на меня с томительным укором. Чем больше было укора, тем сильнее крепла во мне надежда, что вопрос о приеме отпадет.
Черта с два! Все же приняли в кандидаты.
А через год процедура должна была повторится – при переходе из кандидатов в члены.
Наш писательский шеф – талантливый и милый человек (которому я, увы, доставлял немало хлопот и огорчений) при встрече осторожно сказал:
– Звонили из райкома, говорят, что вам опять надо в комиссию на беседу.
– Это снова к тем гранитным старцам? – (Вообще-то я выразился немного не так, конкретнее). – Не пойду.
– Ну, Слава! Когда вы повзрослеете?
– Никогда, – злорадно сказал я.
– Вы же понимаете: комиссия – это неизбежный этап.
– Не пойду! К этим инквизиторам…
– Слава, вы же роете яму под собой… и подо мной.
– Вы-то причем? Скажите им: он уперся как баран…
Шеф посмотрел на меня долгим взглядом и позвонил в райком.
– Извините, но… я не знаю, как быть. Наш кандидат категорически отказывается идти на собеседование. Говорит, что… Что? Хорошо… – Он посмотрел на меня с выражением человека, которому вскрыли нарыв. – Они сказали: черт с ним, пусть приходит прямо в райком.
Не идти в райком было нельзя. В этом случае виновником моего неприема в партию был бы я и только я. Без всяких уверток. «Он отказался самым вызывающим образом!»… Какие последовали бы меры, можно гадать. Но одно несомненно: на «Каравелле» был бы поставлен крест. Разве можно подпускать к детям человека, который нагло игнорирует «ум, честь и совесть нашей эпохи»!
«Каравелла» была смыслом моей жизни. Да если бы только моей! Многих ребят – тоже. И ради них, ради отряда я готов был идти на компромиссы «до упора».
…Но сейчас-то, при беседе с «третьим», когда уже стало ясно, что отряду больше не жить, что я терял?
«Третий» вдруг спросил вполне по-человечески:
– Ты, видать, чертовски устал?..
Я поддался на это сочувствие:
– Устал, чего там… Только не от ребят, а от войны со всякой сволочью.
– Ладно. Мы подумаем, как быть. Через неделю позвоню, мы обговорим детали…
Ни через неделю, ни через две он, конечно, не позвонил.
Ребята собрались в последний раз, и «Каравелла» официально объявила о своем роспуске – из-за непосильных условий существования.
Отправили об этом письма всем, с кем были связаны общей работой: в журналы «Пионер» и «Вожатый», в «Пионерскую правду», в ЦК комсомола. Там поохали, посочувствовали, на этом и кончилось.
Мне казалось, что ребята не очень огорчены таким концом. Видимо, они были измотаны не меньше меня.
Я испытывал и грусть, и облегчение. И чтобы задавить в себе печаль, с головой кинулся в хлопоты, связанные со съемками спектакля.
Как говорится, поменял шило на мыло. Знать бы заранее, как оно здесь все обернется!
Теперь можно было бы плюнуть и уехать домой. Но не хотелось срывать со съемок сына. И дело даже не в нем – Пашка не очень-то горел на этой актерской работе. Но наш отъезд сорвал бы вообще все съемки спектакля, а это обернулось бы немалой бедой для других ребят – тех, для кого съемочная жизнь оказалась радостью, праздником и «страницей биографии».
5
В таких вот грустных размышлениях и воспоминаниях бродил я по берегу, а потом вышел к деревне.
Там всю улицу загромождали серебристые фургоны и раздавались вопли звукооператорши – в одном из дворов снимали очередной эпизод. Про то, как ребята приходят к матери своего приятеля Яшки – он утонул весной, во время ледохода.
Яшкину мать играла Майя Булгакова. Я видел ее во время съемки накануне, когда она говорила о погибшем Яшке. Видел ее искренние слезы. Аж горло перехватило – будто все по правде.
…А в те дни, когда я уже писал эту повесть, в теленовостях сообщили, что Майя Булгакова погибла в автомобильной катастрофе. Отчего так не везет в жизни хорошим людям?
Вспомнилось, как в перерывах между съемками она жаловалась с каким-то деревенским простодушием (возможно, не совсем вышла из роли), что хороших фильмов ставят мало, сниматься негде.
– Написали бы вы для меня сценарий, а?
Это, конечно, полушутя.
Так же полушутя я обещал подумать об этом. И ничего, разумеется, не написал. Какой из меня киносценарист! С этой-то пьесой, по собственной книжке, намучился… Но теперь, через многие годы, нет-нет да и царапнет совесть…
…Я постоял у крайнего фургона, прислушиваясь к звукорежиссерским воплям. Не исключено, что эта дама орала на моего Пашку. У него был негромкий, «идущий в себя» голос, и мощности микрофона не хватало для полноценной записи.
Но парнишка-то чем виноват, если техника паршивая?
Нужно было уходить, чтобы не впутаться в новый скандал. Я обошел фургон и зашагал в другой конец улицы. Мимо громадного колодезного колеса. В колесе притулилась к бревенчатой спице девочка лет семи – в малиновом свитере и длинной, синей в белый горошек юбке. Грустная, как Аленушка. Держала на коленях и гладила тощего черного котенка, что-то говорила ему. Котенок беззвучно разевал крошечную розовую пасть.
Я вышел к плотине и с нее на попутном «москвиче» уехал в Солнечногорск.
В городе я побродил по улицам, позаглядывал в магазины (без всякой цели) и наконец остановился у ларька, где торговали разной мелочью. В том числе игрушками. Перед застекленной стенкой с окошком была широкая доска – прилавок. На доске лежали пластмассовые куклы, деревянные клоуны, а среди них – тряпичный заяц в кепочке как у одесского пижона и в оранжевом комбинезоне.
…Сейчас я опять спохватываюсь: назвал повесть «Заяц Митька», а до сих пор почти ничего не написал о нем. Только теперь, на тридцать третьей странице общей тетради подступил к истории главного героя. Но так уж получилось…
Заяц смотрел на меня грустно и даже с болью. Возможно, он страдал от булавки, которой к животу его был приколот бумажный клочок с ценой: 3 р.
Сентиментальная память колыхнула мои детские воспоминания. Когда-то в давние дошкольные времена у меня был уже сшитый из лоскутков заяц. Не очень похожий на этого, но тех же размеров и тоже лупоглазый. Куда он потом девался, не знаю.
Что, если тот давний приятель вернулся сейчас ко мне в новом обличье?
Мне нужно было утешение в нынешних печалях. Нужен был друг и собеседник. Я с негодованием сорвал с зайца бумажку-ценник. Выдернул из бедняги и воткнул в прилавок булавку. Молча протянул удивленной продавщице три рубля. И понес зайца в ладонях, как потерявшегося и найденного котенка.
– Малыш… как же мне тебя назвать?
Заяц молчал, но в отдалении замычали коровы. Я вспомнил знакомого пастушка.
– Ты будешь Митька!
На плоской, сшитой из серой диагоналевой ткани мордашке проступило удовольствие. В пластмассовых зрачках зажглись солнечные искры.
– Мы будем друзьями, верно?
Митька помахиванием длинных ушей одобрил эту мысль.
Начало дружбы следовало отметить. В ближайшем продуктовом магазине я обзавелся бутылкой пятизвездного «Самтреста» и не спеша двинулся в наше общежитие на краю Загорья.
Комната, где я жил, была большая, на пять мест. Режиссер, его помощники и операторы – мои соседи – уже вернулись со съемок. Вели между собой профессиональный разговор. Меня, дилетанта, они игнорировали, тема была для посвященных.
Я выглянул в окно: далеко ли Пашка и Олег? Они с другими ребятами гоняли мяч на лужайке.
– Все в порядке, Митька. Больше нас никто не интересует. Сейчас мы отпразднуем наше знакомство. А дипломированным жрецам телеискусства не дадим ни капли.
«Жрецы» напряженно примолкли, надеясь, что последние мои слова шутка.
Но мы с Митькой и вправду отпраздновали начало нашей дружбы вдвоем, устроившись на моей кровати. И завистливые вздохи соседей не тронули ни мое железное, ни Митькино ватное сердце. Вот так…
– Будь здоров, Митька. Я напишу про тебя книжку!
После этого я всюду ходил с Митькой. Мы гуляли по окрестностям. В съемки я больше не вмешивался. Мне стало ясно, что этот телесериал загублен на корню. Я просто ждал, когда освободится Павлик. Олег – тот давно был свободен, и ему, как и мне, хотелось домой.
Мы с Митькой болтали о том, о сем. А если и молчали, то понимающе. Случалось, я читал ему отрывки из книжки Паустовского, и мы посмеивались над неуклюжими немецкими комментариями. Павлик иногда принюхивался к Митькиной морде и строго смотрел на меня:
– Опять?
– Да ты что! Это с прошлого раза не выветрилось!
– Знаю я вас…
Однажды вновь случился пасмурный день. И холодный. Но дождя не было, и съемки решили не отменять – график поджимал. Помощница режиссера уговаривала Дениску надеть под шорты колготки, иначе продрогнет. Денис уперся:
– Не хочу я как девчонка!
– Причем тут девчонка! Сколько мальчиков так гуляет!
– А я не буду! Всё! Я сказал!
– Ну и ходи весь в пупырышках!.. Простудишься и помрешь.
– Ага.
Если я в пупырышках,
Значит, скоро мне крышка, —
сумрачно срифмовал талантливый ребенок, но решения своего не изменил. А меня спросил:
– Вы сегодня опять с Митькой гулять будете?
– Конечно. Ему-то простуда не грозит.
– Вам обоим не грозит, – вставил подошедший сын. – Вы умеете греться.
– Как ты разговариваешь с отцом!
– Проницательно, – сказало мое чадо.
Но чадо ошиблось. Мы с Митькой не собирались в злачные места, а просто решили побродить вокруг Загорья. В подтверждение наших невинных намерений я даже кликнул с собой Олега, но он ушел рыбачить.
Мы с Митькой опять остались вдвоем.
Верьте – не верьте, но я ощущал в Митьке живую душу. Можно счесть это непростительной сентиментальностью сорокалетнего мужика, можно – «сдвигом по фазе», результатом того, что долго работал в жанре фантастики. Но я пишу то, что было. И я был уверен, что Митьке, как и мне, по душе заросшие берега Сенежа.
Я позавтракал в столовой, а потом взял Митьку за уши (ему это нравилось), и мы двинулись по главной улице Загорья. Было вокруг зябко и серо, в могучих дубах вздыхал влажный ветер. Но вот пробился из-за пепельного облака тонкий луч. Ударил в замшелый забор. И в этом месте (вот колдовство-то!) возник яркий, как солнечный блик, мальчик. Словно вернулся один из сказочных королевичей, которые в начале дачного сезона любили вертеться на колодезном колесе (а потом, в жаркие дни, полиняли, пообтрепались). Он как бы съехал сюда из-за облака, по скользкому лучу.
Луч пропал, а мальчик остался – весь в желтом, от шеи до пяток. Лишь кроссовки коричневые, но и те с лимонными полосками. И волосы – как свежая стружка. И в глазах – золотые точки.
Мальчик глянул мне в лицо. Серьезно так. Задумчиво почесал переносицу, на которой сидели три веснушки. Не отвел глаз, сказал негромко, но отчетливо:
– Здравствуйте.
– Привет.
Он перевел взгляд на Митьку.
– Это ваш заяц, да?
– Мой.
– Почти что живой, да? – Он опять поднял глаза.
– Почему «почти»? – слегка обиделся я.
– Ну да, – желтый мальчик кивнул. – Другие думают, что игрушка, а он… не игрушка, да?
– Конечно, – сказал я с благодарностью. От мальчишки исходило пушистое тепло, как от настоящего солнечного луча. И глаза у него были такие понимающие. И желтые огоньки в зрачках были не насмешливые, а добрые…
Тут завыли моторы – по улице шла вереница серебристых фургонов и автобусов с буквами ТV. Я, мальчик и Митька проводили их глазами.
– Там есть одна женщина, – сказал мальчик. – Когда снимают кино, она почему-то все время кричит.
– Есть такая, – вздохнул я. – Она отвечает за звук.
– Поэтому и сама так звучит?
Да, умный мальчик.
– Наверно…
– Скажите, пожалуйста, это ведь про вашу книжку снимают кино?
– Не кино, телеспектакль… Ну да, по моей повести.
– Значит, вы тут главный? Почему тогда не велите ей, чтобы не кричала?
– К сожалению, я здесь не главный. Наоборот…
– Но ведь книжка-то – ваша?
– Книжка-то моя. А все остальное…
– Жалко… – вздохнул он. И вдруг сообщил: – У нас в школе есть учительница, которая тоже все время кричит.
– И ты боишься?
– Ну… нет. Она не в нашем классе. Но, когда ее услышишь, потом ничего не хочется. Ни играть, ни… вообще ничего… Как Генке в вашей книжке, когда он раздружился с Владиком.
– Значит, ты читал?
– Да. Только там непонятно в конце…
– Что непонятно?
– Владик… Он остался слепой или все-таки стал видеть?
– Ты, значит, лишь первую часть прочитал. А есть продолжение. Там всё…
«Всё кончается хорошо», – чуть не сказал я, но подумал о погибшем Яшке.
– Там всё делается понятно. Да, он стал видеть…
Мальчик опять кивнул. И сел на корточки. Перед Митькой.
– Можно подержать?
– Конечно!
Митька охотно пошел в руки к мальчику. Тот, не вставая покачал его в ладонях. И протянул мне и сказал снизу вверх:
– У меня тоже есть… зайчонок. Только пластмассовый…
– Вот славно…
В этот момент в заборе открылась незаметная (из таких же замшелых досок) дверца. Вышла пожилая женщина в клетчатой шали – наверно, бабушка. Кивнула мне, как знакомому, а мальчику протянула вязаную шапку с помпоном.
– Ты что же ее не взял, Игорек? Ехать далеко… Идем, а то не успеем на автобус.
Шапка была тоже ярко-желтая, как пушистый цветок осота.
Бабушка и внук пошли вдоль забора. Мальчик, оглянувшись, помахал нам с Митькой. А я поднял Митьку и помахал в ответ – мягкой тряпичной лапой.
И пошел на берег.
Конечно, желтый Игорек был обыкновенным московским внуком, которого бабушка принарядила для какой-то поездки. Но, может, был здесь и кусочек чуда? Может, солнце в самом деле на миг превратило в мальчишку свой пробившийся сквозь пасмурность луч? Чтобы в душе лоскутного зайца навсегда поселился добрый ребячий огонек…
Я вышел к озеру. По серой воде бежали мелкие барашки. Но лучи теперь пробивались все чаще. И на озере загорались желтые звезды. Мгновенная тоска по парусам, по ребячьему смеху, по оранжевым флагам «Каравеллы» буквально обожгла меня. Но в тоске не было уже горечи. Была азартная злость и… радость.
– Митька, ничего еще не кончено… Ты будешь матросом, я обещаю.
6
Так и получилось. Отряд, разумеется, ожил. На этот раз его спасли барабанщики. Это были самые маленькие, но и самые преданные «Каравелле» мальчишки и девчонки. Те, кто на парадах всегда шагали впереди отряда с большими черными барабанами, которые мы склепали своими руками.
Барабанщики не захотели жить сами по себе. Собрались и заявили, что пусть земля перевернется вверх тормашками, а они все равно будут «Каравеллой».
– А ты все равно будешь нашим командором! – Это они мне.
Мы вместе с отрядом «Алый парус» провели корабельную летнюю практику на Волчихинском водохранилище (где граница Европы и Азии), а потом вернули яхты на наше родное Верх-Исетское озеро. Маленький отряд снова обрастал ребятами – прежними и новичками. Ветераны «Каравеллы» после великих трудов и хлопот «выбили» для нас новое помещение. Опять мы снимали фильмы, устраивали рыцарские турниры, ходили в парусные походы и сочиняли зубастые статьи для «Пионерской правды» и журнала «Пионер».
Потом построили новые парусники. Для этого разработали свой собственный яхтенный класс – «Штурман». Спустили на воду девять «Штурманов».
И заяц Митька всегда был вместе с нами.
Во время выхода на воду его привязывали на носу яхты – к передней оттяжке мачты – и он мчался над гребнями волн, впитывая ватными внутренностями брызги. В брызгах часто зажигалась радуга. После такого веселого плавания Митьку вздергивали на верхушку мачты грота-фалом, за уши. Он болтался там, высыхал на ветру.
Сначала Митька ходил на разных парусниках, но потом «прикипел» к яхте «Румб». На «Румбе» с годами менялись капитаны, но Митька оставался там бессменным членом экипажа. Он и сегодня ходит на этом постаревшем, но еще крепком швертботе.
По Митькиному примеру на других яхтах стали тоже появляться тряпичные «впередсмотрящие» – медвежата, кролики, клоуны и коты. Но Митька – самый заслуженный и по праву считается среди них капитаном-наставником…
Конечно, Митька не раз попадал во всякие приключения. В том числе и в опасные.
Однажды «Штурмана» отрабатывали на короткой треугольной дистанции гоночные старты и повороты у буйков. Дуло крепко, яхты порой ложились парусами на воду, но лихие экипажи тут же подымали и выпрямляли их. В стартовой зоне было тесновато. Я уже решил, что пора кончать эту потеху и, стоя в моторке, поднял рупор для команды. И опоздал…
Две яхты шли наперерез друг другу. Одна правым, другая левым галсом. Та, что мчалась левым, должна была по правилам уступить дорогу. Но на руле сидела девочка-стажер, до той поры не ходившая в свежую погоду. Вместо того, чтобы привестись к ветру, девочка сказала «ой», выпустила румпель и взяла себя за щеки.
Удар, хруст, звон лопнувшей ванты. Нос яхты-нарушительницы врезался в борт другого «Штурмана». Как раз туда, где сидел откренивая свой кораблик, матрос Алешка – маленький барабанщик и общий любимец. Алешку ударило в бедро и, как соломинку, сдуло внутрь яхты.
Я решил, что слабенькая берцовая кость пацаненка – пополам. Аж в глазах потемнело.
Алешку спас Митька. То ли по случайности, то ли по велению доброй судьбы (скорее всего, что по велению), Митька в этот раз оказался привязанным не на носу, а к боковой оттяжке – ванте. Ватным своим тельцем он заслонил мальчика, принял удар на себя.
Митьке оторвало нижнюю и верхнюю лапы. Представляете, что был за удар, если деревянный, кругло обточенный брус форштевня обрубил тугие тряпичные колбаски Митькиных конечностей как топором! И при этом разнес в щепки крепкий реечный буртик…
Девочку не ругали (кстати, из нее потом получился отличный яхтенный рулевой). Мы были счастливы, что все кончилось благополучно – если не считать могучего синяка на Алешкиной ноге и Митькиного инвалидства.
Синяк через несколько дней исчез. Митьку за геройство наградили значком, на котором был изображен четырехмачтовый барк «Крузенштерн». И стали думать, как беднягу лечить. Кто-то предложил сделать зайцу ногу-деревяшку – как Джону Сильверу – и протез передней лапы. Это, мол, придаст морскому зайцу лихой, подчеркнуто пиратский вид.
Вид, возможно, и правда получился бы романтический, но я не хотел, чтобы мой Митька оставался калекой. Он был для меня живой, и его страдания были моими.
Зайцу сшили новые тряпичные лапы. Немного не того цвета, что прежние, ну да ладно. Главное, что не протезы.
Отказался я превращать Митьку в пирата и тогда, когда он потерял глаз. Конечно, черная повязка (словно у знаменитого Билли Бонса) придала бы зайцу оригинальность. Но какое живое существо захочет глядеть на мир одним глазом, а не двумя?
Вначале Митька лишился глаза в Севастополе. О Севастопольских приключениях Митьки – особый рассказ.
Первый раз мы вдвоем с Митькой приехали в славный черноморский город в сентябре того же семьдесят восьмого года. Вскоре после злополучных съемок телесериала.
Кстати, сериал получился слабенький.
Были там и хорошие моменты – благодаря отличной игре мальчишек, исполнявших главные роли. Но что могут сделать мальчишки, если режиссер «спускает на тормозах» основные, самые напряженные эпизоды. Если, например, страшную грозу, во время которой едва не гибнут двое ребят, операторы снимают не под тучами и молниями, а при светлом небе и жиденьком случайном дождичке? И так во всем…
Впрочем, некоторые зрители спектакль хвалили. В начале восьмидесятых он шел по телевидению довольно часто. И каждый раз я сажал Митьку перед экраном.
– Помнишь те места?.. А ребят? Смотри, это Дениска, который забросил тебя однажды на березу, еле достали…
Но в тот раз, когда Митька впервые оказался в Севастополе, спектакль еще никто не видел, он был «в работе»…
Город и море понравились Митьке. А главное – он нашел здесь много новых друзей.
Сначала он познакомился с четвероклассниками школы номер три, где я выступал перед ребятами. Очень славные были ребята. И учительница их – тоже. Мы потом дружили все их школьные годы, вплоть до выпускного класса.
Особенно понравился Митька двум мальчишкам – Вадику и Артуру. И они Митьке понравились. Наверно, потому, что были похожи на барабанщиков «Каравеллы».
Я вспоминал этих ребят, когда той же осенью сел писать повесть «Трое с площади Карронад». Эта повесть о приморских мальчишках, об их крепкой дружбе и о страшном наследстве, которое на тех берегах оставила давняя война.
Был в этой книжке и тряпичный заяц – верный друг мальчика, похожего на Артура. Только в повести зайца звали Артёмкой, а не Митькой. Дело в том, что Артемка погиб при взрыве найденного мальчишками снаряда. Я не хотел накликать такую же беду на Митьку. Я достаточно суеверный человек…
Было у Митьки немало знакомых и в других севастопольских школах. Мы в эти школы приходили не по одному разу, и всегда ребята кричали:
– А Митьку принесли?
Я пускал его по рукам, и заяц возвращался ко мне весь в значках-сувенирах. Как в броне витязя. А кроме значков, Митьке дарили крабьи клешни и дырчатые камешки на веревочках, раковины-рапаны, якорьки с погон и прочую морскую мелочь.
А однажды оторвали ему глаз. Нечаянно, когда перебрасывали из рук в руки. Дело было на школьном дворе, глаз упал в колючую траву и затерялся. Я очень расстроился. Но через несколько дней ребята глаз отыскали и вернули при следующей встрече.
Ходил Митька и в море. Под парусами – такими громадными, каких на нашем Верх-Исетском озере не видали. Случилось так, что в том же семьдесят восьмом году я познакомился с севастопольским семейством Вихревых – с Олегом, Любой и двумя их сыновьями – Алькой и чертенком Юросом дошкольного возраста.
Олег был завзятым яхтсменом.
С тех пор я приезжал к Вихревым почти каждый год. Как правило, в сентябре. Годы шли, мальчишки росли, Олег из старпома на яхте сделался яхтенным капитаном…
О Вихревых я немало писал в других повестях. Но эта повесть главным образом о Митьке, а Митька – их друг. Прежде всего – друг Юроса. Поэтому здесь не обойтись без рассказа об их встрече в восемьдесят пятом году.
7
Я приехал в Севастополь в последних числах августа. И сразу пошел на Бакинскую.
Олег и Алька были в яхт-клубе. Юрос завопил и повис у меня на шее. А потом умчался. После этого он возникал каждые десять минут и снова убегал.
За окнами весело галдели его приятели. Тоже мои знакомые. Иногда они забегали, чтобы поздороваться. Люба готовила для Юроса «школьную амуницию». Белая рубашка и алый галстук были уже отглажены и висели на спинке стула. Люба занималась старыми брюками (поскольку новых не было).
Подобно французам, утверждающим, что лучшее средство от перхоти – гильотина, мама Юроса решила: самое радикальное средство от пятен и дыр на штанах сына – портновские ножницы. Поэтому она без колебаний отстригла истрепанные штанины выше колен и села за швейную машинку.
Это происходило на кухне. Люба Вихрева строчила на машинке, угощала меня чаем и уговаривала не уходить, подождать еще. Супруг и старший сын скоро вернуться из яхт-клуба, где торчат с самого утра, вместо того, чтобы готовиться к отъезду и паковать вещи…
Я, по правде говоря, и не собирался уходить. Знал, что Юрос уже слетал вниз по Капитанской, до яхт-клуба, и сообщил отцу и брату о моем приезде. И они, скорее всего, задерживаются потому, что в магазинчике, что рядом с яхт-клубовской проходной, перерыв, а для встречи совершенно же необходима бутылочка «Массандры».
Такую догадку я, однако, не высказывал, зная сдержанное отношение капитанской супруги к бутылочкам. Поглаживал сидящего на колене Митьку и вел светскую беседу, с легкостью перескакивая с темы на тему.
Наблюдая за Любиными портновскими усилиями, вспомнил кстати, что история повторяется. В одной моей давней повести такую же операцию со штанами проделала мама главного героя – девятилетнего капитана фантастической каравеллы. Юный мореход отнесся к этой процедуре крайне болезненно.
Люба и Юрос эту повесть читали. Но Юрос, в отличие от моего героя, ничуть не скорбел об урезанных брюках. Он был севастопольский пацан, привыкший к долгому крымскому лету и справедливо полагавший, что нет смысла таскаться в школу в длинных штанах, когда на улице тридцать градусов.
Поэтому Юрос энергично показал большой палец, когда Люба остановила машинку и явила нам свое произведение швейного искусства.
– Все о кей!.. Мама, а обрезки я заберу, ладно?
– Это еще зачем?
– Сделаем мешки, набьем ветошью, оплетем тросом. Будут кранцы для яхты.
– У вас с отцом одно на уме: кранцы, транцы, померанцы…
Юрос возразил, что померанцы тут не при чем. Цапнул со стола обрезанные штанины и сиганул на двор, прихватив заодно и Митьку: чтобы он повидался со знакомыми ребятами.
Я видел в окно, как ребята поперебрасывали Митьку из рук в руки, потом усадили в развилку низкорослой акации. А сами принялись набивать бывшие штанины принесенным из сарая тряпьем. Набили, завязали с двух концов. Но оплетать тросом не стали, а подвесили на перекладину качелей – превратили в боксерские груши. И обрабатывали кулаками со всех сторон…
Люба между тем снова налила мне чаю, включила утюг и тщательно отгладила новоиспеченные шортики.
– Совсем как только что из магазина, – сказал я слегка подхалимски, потому что чуял: Олег уже зашел в продуктовую лавку.
– Да какие там «из магазина»! – Люба разглядывала их на фоне окна. – Весь зад светиться насквозь, как решето…
– Ну, на две-то недели, может, хватит, – вздохнул я. Потому что именно такой срок оставался Вихревым для севастопольской жизни. Военный музыкант Олег Вихрев заключил контракт для службы на Камчатке, на несколько лет. Там условия повыгоднее, срок до пенсии пойдет быстрее… Ну, и Тихий океан, конечно, манил яхтенного капитана. Отъезд наметили на середину сентября. И сейчас жили уже «на чемоданах».
Но для Юроса, в его неполные двенадцать лет, две недели были немалым сроком. Отъезд на Дальний (ужасно дальний, пока еще просто нереальный) Восток был пока что за гранью многих дней. Между нынешним днем и прощанием с родным городом будут еще уроки в привычной школе, знакомая яхта «Фиолент», горячие от солнца галечные пляжи, зеленая глубина прогретой воды, распахнувшиеся в полнеба сентябрьские закаты над морем и вечерние игры со старыми друзьями. И девочка Настя – похожая на загорелого мальчишку, только с длинными, ниже плеч, льняными волосами.
Когда Юрос знакомил нас, он сказал с отважной простотой и ясностью:
– Вот, это Настя. Я ее лучший друг, а она моя лучшая подружка. Мы друг от друга ничего не скрываем. Верно, Нась?
Она кивнула – серьезная такая и тихая. Видимо, в отличие от Юроса, она чуткой своей девичьей душой уже ощущала печаль недалекой разлуки…
Впрочем, сейчас Настя вместе с мальчишками весело пританцовывала у подвешенных «груш» и по-боксерски обрабатывала их крепкими кулачками.
А Митька из развилки акации смотрел на ребят с задумчивым снисхождением. Он уже и тогда был мудр, он знал, как быстротечны дни, недели и годы…
Я тоже это знал. И поэтому смотрел на ребят и Митьку с такой же задумчивостью. Но недолго. В дверях возникли яхтенный капитан Олег Вихрев и его старший отпрыск. С Олегом мы обнялись, а с Алькой обменялись крепким рукопожатием. Алька был десятиклассником, в этом возрасте принято сдерживать эмоции.
Когда Олег обнимал меня, он не выпускал из рук холщовую сумку. Меня стукнуло по спине твердым. Потом Олег постарался незаметно поставить сумку в угол, за шкаф. В ней тихо звякнуло.
– Поставь, что принес, на стол, – велела Люба. – Горе-конспиратор…
Олег поставил. И сообщил, что я приехал на редкость удачно:
– Завтра с утра пойдем в море.
– А я?! – взвыл Юрос, просочившийся на кухню за отцом.
– Завтра тридцать первое августа! – вознегодовала Любовь Васильевна. – У тебя собрание в школе! Зря я, что ли, тебя собираю, наглаживаю, чтобы ты хоть на первых порах был нормальным учеником, а не прогульщиком!
Юрос, покорившись судьбе, засопел и протянул мне вернувшегося Митьку. У того выжидающе блестели глаза. Но Митьку тоже ждало разочарование: ему не дали массандровского портвейна. Здесь, в Севастополе, ему предстояло не раз общаться со школьниками. Не хватало еще, чтобы дети учуяли подозрительный запах!
Чтобы утешить Митьку, Юрос прицепил к его оранжевому комбинезону севастопольский значок «Четвертый бастион». Потом крикнул в открытое окно:
– Нась, лови! – И выбросил Митьку со второго этажа. На дворе опять весело завопили. А Юрос тряхнул темными растрепанными локонами и умчался.
На следующее утро, около восьми, я шагал от Центрального рынка к лестнице Крепостного переулка. Лестница эта (по-севастопольски – «трап») ведет вверх по скалистому склону вдоль желтой крепостной стены с бойницами. Это остатки Седьмого бастиона. От верхней площадки до дома Вихревых – рукой подать.
Я спешил к Олегу, чтобы вместе отправиться в яхт-клуб. На боку болталась спортивная сумка – в ней полотенце, аппарат «Зенит» и Митька. Ушастая голова Митьки торчала наружу.
Между лестницей и бастионной стеной среди сурепки и камней тянулась по уступам тропинка – путь для тех, кто не любит спокойные ступени и привык к рискованным восхождениям и спускам.
Юросу нравились именно такие пути. И я не удивился, когда увидел, как Юрос прыгает вниз с уступа на уступ.
Впрочем, прыгал он с некоторой осторожностью, потому что был «при полном параде». Но, увидев меня, Юрос забыл об осторожности – помчался навстречу, используя как тормозной парашют охапку георгин и хризантем, которую тащил в подарок любимым педагогам.
– Дядя Слава, ура!.. Митька, привет!
Я помог Юросу остановиться. Он был ослепителен с головы до ног. Отглаженный галстук полыхал шелковым пунцовым пламенем. Рубашка сияла такой белизной, что от нее, по-моему, пахло новым холодильником. Коричневые штаны после вчерашней операции, чистки и утюга выглядели как новенькие – топорщились острыми, будто носы эсминцев, складками. Кеды же и правда были новые – на них еще сохранился магазинный лоск. А пестрые гольфы (надетые явно по маминому настоянию) вплотную приближали этого отрока к лучшим европейским стандартам.
Локоны Юроса слегка растрепались на бегу, но это придавало ему еще большую живописность.
– Митька, смотри! – восхищенно выдохнул я. – Если бы мы не знали, кто скрывается за такой образцово-показательной внешностью, то решили бы наверняка: это самый примерный пионер-отличник славного города-героя… Надолго ли только хватит такой образцовости?
– Дня на три, я думаю, – здраво поразмыслив, сообщил Юрос.
– В таком случае я просто обязан запечатлеть для потомства столь редкое явление. Сядь… Стой, что ты делаешь, балда!
Юрос, желая сесть на парапет, собрался подмести его букетом.
– Чучело! Тебя и на день-то не хватит, не то что на три…
Я подмел бетонный уступ веником из сорванной полыни. Юрос уселся с букетом в обнимку.
– И Митьку дайте…
– С Митькой ты снимался тыщу раз. А сейчас он тебя, такого красивого, будет своим видом дискредитировать.
– Что будет? – подозрительно спросил Юрос.
– Сиди, не вертись… – Я щелкнул «Зенитом» раз, второй. – Все. Мчись в родную школу, ибо ученье свет…
– Свет – это завтра, а сегодня собрание… Эй, Нась, Сандалик! Подождите! – Юрос увидел своих друзей – Настю и Саню Дальченко – и помчался за ними.
А мы с Митькой зашли за Олегом и отправились в яхт-клуб. Выход в море в тот день не состоялся. На яхте обнаружились кое-какие неполадки, пришлось заниматься всякими корабельными работами. Я не жалел. Мне нравилось в яхт-клубе, расположенном среди остатков старинной Александровской батареи. Тем более, что под боком был маленький чистый пляж: поработал, потом окунулся в море, позагорал на песочке…
Домой к Вихревым вернулись мы к обеду. И сразу увидели Юроса. И разом горько охнули. Юрос был совсем не тот, что утром. И дело не в том, что он сменил парадную школьную одежду на привычную – полинялую и мятую. Исчезли его локоны. Остатки крупных темных завитков торчали нелепыми рожками и запятыми.
– Что с тобой? – озадаченно выдохнул Олег.
Пришедший с нами бородатый старпом дядя Миша выразился определеннее:
– Кто тебя так обглодал, юнга?
И Юрос поведал горькую историю.
Оказалось, что ни пышный букет, ни нарядный облик не усыпили бдительности педагогов. Она, эта бдительность, служила тому, чтобы «внешность учащихся соответствовала установленным правилам». Внешность Юроса не соответствовала. Из-за волос. Их длина превышала отмеренные педагогическим руководством нормативы. И завуч предписала Юросу и еще целому ряду неудачников «завтра явиться в школу в том виде, в каком положено».
Что делать, повела мама беднягу в парикмахерскую. И оттуда он вышел… вот таким, как сейчас.
Когда мы умывались и готовились перекусить, Олег ругал бестолковых педагогов, школьные правила, украинское и союзное министерства просвещения и заодно советскую власть в целом. Правда, делал он это вполголоса, чтобы Юрос не слышал.
Он и не слышал. Вернее, не слушал. Забрал Митьку и умчался на двор. Судя по всему, он был огорчен случившимся меньше, чем мы.
За обедом Олег продолжал критиковать существующие порядки и выражал надежду, что долго они не продержатся, наступят новые времена.
– Только будут ли они лучше старых, – пророчески вздохнула Люба.
Сидевший с нами Алька заметил, что до тех времен, какими бы они ни были, Юрос успеет обрасти. Это всех несколько утешило. Кроме того, мы с капитаном Вихревым и старпомом Мишей утешили себя еще и другим, испытанным способом. И расстались до завтрашнего утра.
А назавтра мы с Митькой опять повстречали Юроса. Почти там же, где накануне. Столь же нарядного. Только вместо букета был у него набитый учебниками портфель. И не было, конечно, прежних кудрей.
Сейчас было особенно заметно, как стрижка повредила Юросу. Голова выглядела слишком маленькой, шея тонкой, уши оттопыренными. Да и весь он казался угловатым, длинноруким и длинноногим. Этакий нескладный Пиноккио (только без длинного носа). Но все же это был прежний жизнерадостный Юрос. Он опять подлетел ко мне, тормознул на ракушечнике слегка поблекшими кедами. И я уверил его – не совсем искренне, – что он по-прежнему великолепен.
– Тогда снимите меня еще раз! На память о первом сентября! – И встал рядом с уличной скамейкой. Я опять пощелкал «Зенитом».
– А теперь давайте вместе! С Митькой!
Я поставил «Зенит» на бетонное ограждение, завел пружину автоспуска. Юрос ухватил Митьку и поспешно встал перед объективом. В ту же секунду случилось совершенно неожиданное. Рядом с аппаратом уселся растрепанный воробей, а в следующий миг на воробья прыгнул из сурепки серый клочкастый кот!
Это был один из тех полубродячих котов, которых немало водится в Севастополе. Опытный охотник. Но и воробей был не промах. Он взлетел, потеряв одно перышко. А кот, промахнувшись, лапой вмазал по аппарату. «Зенит» застучал по ступеням. Я с негодующими воплями подхватил его. Кот, прижав уши, метнулся вверх по лестнице, но через десяток ступеней сбавил скорость, остановился и сел. И нахально глядя на нас, принялся вылизывать заднюю растопыренную лапу.
– Пошел отсюда, Базилио драный! – Юрос бросил в кота пустой раковиной улитки. Промахнулся. Базилио всем своим видом показал, как он презирает нас.
Я стал проверять аппарат. Затвор исправно срабатывал от обычной кнопки, но рычажок автоспуска заело – ни туда, ни сюда.
– Видать, не судьба, – вздохнул я. – Ладно, починю, тогда снимемся. Торопись в любимую школу, а то опоздаешь к первому звонку.
И Юрос поскакал по спуску. А я двинулся к Олегу. И через час мы были уже на «Фиоленте», за бонами Северной бухты, на внешнем рейде.
8
Сперва казалось, что это будет спокойное прогулочное плавание: пройдемся в сторону Феодосии на сколько хватит времени, покупаемся в открытом море, ухватившись за брошенный с кормы капроновый конец; порадуемся жаркому солнцу, умеренной волне и ровному теплому зюйд-весту…
Так сперва все и было. Мы взяли курс на север, оставили позади Константиновский мыс, миновали Укчуевку и пошли вдоль обрывов Качи, с которых бабочками слетали разноцветные дельтапланы.
А после обеда сделали поворот и двинулись обратным курсом – бейдевинд правого галса.
Качать стало заметнее. Волна шла почти навстречу, да и гребни сделались повыше, замелькали барашки. Ветер между тем заходил к весту. Потравили грот и стаксель, побежали быстрее. Крен стал сильнее, с наветра несколько раз влетела на палубу пена.
– Эт-то уже интересно, – сказал капитан Вихрев. Сам встал к штурвалу, а матросам (и мне в том числе) велел быть внимательнее на шкотах и «не копошиться, ежели что…».
Я радовался. Напоследок, перед расставанием, Черное море подарило капитану «Фиолента», и мне заодно, славную погодку – ощутимую волну и «самый тот» ветер.
Митька, конечно, тоже радовался. Он был привязан ушами к бортовому релингу и весело таращился на море, где белые гребешки бежали все гуще. Промок от брызг, но все равно был счастлив.
– Между прочим, синоптики обещали, что во второй половине дня может быть свистодуйчик, – напомнил бородатый дядя Миша.
– Оно и видно, вон уже курятники пошли.
У местных яхтсменов, кроме официальной шкалы волнения, применялась своя, упрощенная. Из тех волн, которые заслуживали внимания, самые небольшие назывались курятниками. Далее шли «сараи», «дома» и наконец «горсоветы».
До сараев пока было далеко, но «курятники» обозначились уже явно. Ванты и бакштаги начали тихонько гудеть. Яхта теперь не «шла», а, можно сказать, летела среди позеленевших и ставших непрозрачными волн. Справа и слева от нас на расстоянии кабельтова мчались еще несколько крейсерских яхт. Видимо, все спешили домой. Оно и понятно. Откуда-то возникли и стали наливаться сизой сумрачностью круглые облака. Скоро они превратились в тучу – шириной в полнеба.
Между тем «Фиолент» миновал полукруглый Константиновский форт (его подножие лизали гребни), и перед нами открылся вход в Северную бухту. Еще немного – и мы дома, под защитой волнолома и Александровского мыса.
– К повороту фордевинд… – уже без прежней беззаботности отдал предварительную команду капитан Вихрев. Потому что поворот «фордак» при таком ветре дело довольно серьезное.
– Олег не надо фордевинд! – умоляюще завопил я. – Давай приведемся, сходим до Херсонеса! – Ну, вон хоть до того судна!
На траверзе Херсонесского маяка неясно синели корабельные очертания. Кажется, это была дежурная база севастопольской эскадры.
– Туда и обратно, а? Давай Олег!
– Будут шквалы, – с сомнением отозвался капитан Вихрев.
– Ты же сам говорил: на этой яхте хоть вокруг света!
Конечно что сделается такой громадине! Стальной корпус, балластный фальшкиль весом в четыре тонны, никакой крен не страшен, никакие волны.
По правде говоря, рассуждения мои и мое поведение были в тот момент довольно шкурническими. Безответственными. Мне кружило голову этакое чувство безопасности.
Дело в том, что дома, на наших уральских озерах я никогда не жил без страха, потому что командовал там флотилиями самодельных легоньких швертботов. Матросами и рулевыми были там мальчишки и девчонки – вроде Юроса и его подружки Насти. И я за каждого отвечал головой. Они-то чаще всего презирали опасность и страх, а я дрожал за них за всех. Волны у нас не бывали выше «курятников», но ветры – ничуть не слабее черноморских. А много ли надо фанерным скорлупкам с пацанами, у которых отваги гораздо больше, чем веса для открена!
И когда на озере закипали барашки и яхты под веселые вопли экипажей устремлялись от берега, я вместе с удовольствием всегда ощущал в душе противный холодок.
А здесь-то за кого боятся? Экипаж – крепкие парни, прошедшие не одну морскую «заварушку». Да, к тому же, сейчас я не был командиром и отвечал лишь за себя.
У Олега были, конечно, иные чувства – на то он и капитан. Однако и ему хотелось, видимо, напоследок пройтись при хорошем ветре. Команда не возражала. Мы привелись до западного румба – сделать это было не трудно, потому что ветер уже зашел к норду. И «Фиолент» помчался в открытое море.
Море это было сизым вдали и зеленым вблизи – с белыми кудрявыми гребнями. А небо стало лиловым. В нем проскакивали неяркие и пока бесшумные молнии. Яхта бежала отлично – сплошная радость на душе. Но похожая на синий островок плавбаза оставалась все такой же далекой. А ветер давил все крепче. И когда слева от нас на желтых обрывах возникли и ушли назад развалины древнего города Херсонеса, капитан Вихрев озабоченно сказал:
– Все, братцы, хватит. Оверштаг…
«Фиолент» пошел носом к ветру, перевалил на другой галс и столь же резво побежал к городу.
И вот тут «плюнуло» так, что всех нас обдало брызгами, а шестнадцатиметровая мачта с белым треугольником грота стремительно пошла к воде.
Потом крен уменьшился. Экипаж отплевывался и сдержанно чертыхался.
– А ну-ка, мальчики, будем соблюдать инструкцию, – сказал Олег. – Наденем-ка спасательные жилеты.
Бородатый Миша выгреб жилеты из форпика. Один из них дали мне.
Жилет оказался старый. В одном месте от него был полуоторван оранжевый прорезиненный лоскут – и легкомысленно пристегнут булавкой. Когда я натягивал это «спасательное средство», булавка отскочила и воткнулась мне в палец.
Шипя от боли, я слизнул кровяную каплю и оглянулся – что делать? Я знал поганое свойство своего организма: от малейшей царапины – всякие распухания и воспаления. Но в такой обстановке спрашивать про аптечку было неудобно.
Я спустился (вернее, скатился) в кубрик. Там на койке валялась моя сумка, в ней был тройной одеколон.
Пропитав одеколоном палец, я сунул флакон в сумку, и… тут койка поехала вниз и встала ребром. Палуба под моими ногами сделалась вертикальной. Я пузом грянулся на ограждение койки. В углу сдержанно взвизгнул Вихревский пудель Чапа. Вообще-то он был храбрый морской пес, но сейчас его отправили с верхней палубы вниз, от греха подальше, и он в одиночестве поддался недостойному моряка испугу.
И я поддался! Не за себя и, честно говоря, не за яхту и ее экипаж. За Митьку!
Он же там – все еще привязанный ушами к релингу!
Господи, да там ли?
Яхта между тем выпрямлялась, и я бросился по ступеням вверх.
Митька был на месте. Только сырой насквозь. Я буквально сорвал его с релинга. Сунул беднягу под жилет и кинулся помогать экипажу, который укрощал полуспущенный мокрый грот. Оказалось, что под ударом шквала «Фиолент» лег парусами на воду. Хорошо, что никого не смыло…
Скоро грот подняли опять, уже со взятыми рифами. То есть с уменьшенной площадью.
Мне было неловко, что в самый опасный момент я оказался не с экипажем, а мазал свой дурацкий палец. И теперь я исполнял матросские обязанности с удвоенным рвением. Никто меня не упрекнул, а один из матросов – студент Сережа – спросил:
– Что у вас с ногой-то?
Я был босиком, брюки подвернуты, и на левой ноге от рубца ниже колена тянулась вниз размытая кровяная лента. Это я от качки споткнулся на трапе, и в ногу врезался окованный латунью край ступеньки. Сгоряча я ничего не почувствовал, а теперь болело.
Но я отмахнулся: сколько можно заниматься медициной! К тому же ноги были мокрые, а в морской воде много йода.
Главное, что Митька со мной! Я вздрагивал, думая, что сейчас он мог бы беспомощно болтаться в глубине…
Мы благополучно вернулись на стоянку. Другие яхты пришли сюда раньше и теперь «зализывали раны». Дело в том, что недавний шквал задел нас лишь краем, а «главный спектакль» он устроил у входа в Северную бухту, куда как раз входили парусники. Теперь меня все хвалили за то, что я надоумил капитана не возвращаться сразу в гавань, а пойти к Херсонесу. Благодаря этому крупная трепка нас миновала…
Когда разбирали, сушили и укладывали в рундуки яхтенное имущество, я повесил для просушки и Митьку – привязал ушами к оттяжке сигнальной мачты на берегу.
Чапа сидел под Митькой и смотрел на него неотрывно. С Митькиных лап капало. Иногда капля падала Чапе на нос. Он фыркал, мотал головой, но не уходил. Возможно, он учуял в тряпичном зайце живую душу и хотел установить с этим загадочным существом телепатический контакт.
Может, и установил, кто знает…
На память об этом плавании Олег и команда «Фиолента» сделали мне очень дорогой подарок – вручили потрепанный во многих штормах флаг своей яхты. С надписью в верхнем углу, над звездой:
«Капитану “Каравеллы” от капитана и команды КГЯ “Фиолент”, Севастополь, 1 сентября 1985 г.».
Для тех, кто не знает: КГЯ – это крейсерско-гоночная яхта.
Флаг до сих пор висит, растянутый на двери моей комнаты-каюты. Это военно-морской флаг старого образца, потому что яхт-клуб принадлежал Краснознаменному Черноморскому флоту. Теперь такие флаги, судя по всему, доживают на море последние дни. Политики двух суверенных стран делят единый Черноморский флот на два. На военных парадах в Севастополе можно увидеть перед колоннами белые флаги с голубыми крестами. С косыми, андреевскими – российские, с прямыми, георгиевскими – украинские.
Что ж, красивые и достойные флаги. И, видимо, более уместные в наше время, чем прежние – с красной звездой, с серпом и молотом. Но старый флаг по-прежнему близок моему сердцу. Никогда я не был военным человеком, однако знаю, сколько славных дел совершили под этим флагом наши моряки. И песня «Севастопольский камень» – с детства у меня любимая. К тому же, именно под этим флагом ходил я по Черному морю с друзьями…
Много лет флаг «Фиолента» благополучно провисел в моей каюте, но недавно пострадал – сильнее, чем в морских переделках. Мой невоспитанный молодой кот – не Макс, а другой, Тяпа (точная копия того портрета, что на этикетках кошачьих консервов «Felix») – в порыве юношеской резвости прыгнул с книжной полки на дверь. Сорвался, повис на флаге и разодрал его, балда такая, как раз на месте серпа и молота.
Я взял Тяпу за шиворот.
– Шпана! Скажи спасибо, что не прежние времена. Тебя могли бы обвинить в идеологической диверсии! А теперь что? Так, мелкое хулиганство… Пошел вон.
Тяпа раскаялся. Он подвывал за дверью, запускал в щель под нее лапы, царапал половицы, просился обратно и обещал, что больше не будет. Я, наверно, разжалобился бы. Но Митька из своего угла у электрокамина смотрел строго. Он считал, что я должен выдержать характер и не прощать бестолкового кота, пока он не исправиться окончательно.
Тяпа ночевал в коридоре, но, конечно, не исправился.
А я теперь гляжу на зашитый флаг и думаю про котов. Не только про своих – Тяпу и пожилого Макса, – но и про севастопольских. В том числе и про серого хулигана, который уронил мой аппарат. Из-за этого уличного обормота мы с Юросом и Митькой так и не снялись втроем. Поэтому фотография, где беспощадно остриженный угловатый мальчишка со школьным портфелем стоит на ракушечных плитах, оказалось последней памятью о черноморском детстве Юроса Вихрева.
Но злополучная стрижка его оказалась не последней.
Когда мы с Олегом пришли из яхт-клуба к ним домой, то увидели такую картину.
Юрос сидел посреди комнаты, закутанный в полотенце, а его мама ходила вокруг с ножницами (теми самыми, которыми оперировала брюки). На лице мамы было холодное бешенство. Однако причиной маминых эмоций был не притихший сын, а школьное начальство.
Оказалось, что на последнем уроке в класс Юроса опять явилась завуч и велела Юросу и еще нескольким мальчишкам «сегодня же привести свои волосы в порядок». Возмущенные объяснения Юроса, что он стригся накануне, твердокаменною педагогессу не поколебали.
– У тебя не голова, а клочкастая швабра!
– Почему в прошлом-то году вы ни к каким швабрам не придирались?
– Не придирались, вот и распустили вас! А в этом году у нас новый директор, и он требует, чтобы все ученики выглядели как полагается!
После необдуманного заявления, что пускай директор, если ему так приспичило, стрижется сам – хоть до полной лысости! – Юрос был отправлен с урока с записью в дневнике и приказом «в таком виде больше здесь не появляться».
– Завтра у дверей будут дежурные, имей ввиду!
Как можно привести в порядок все эти рожки, сосульки и клочки, которые остались на месте обрезанных кудрей, было совершенно непонятно. Разве только стрижкой «под Котовского». Но Юрос и мама такой вариант отвергли единодушно. И теперь Любовь Васильевна пыталась портновскими ножницами убрать наиболее торчащие клочья, чтобы завтра педагогический гнев не обрушился на эту многострадальную голову.
– Завтра пойдем в школу вместе, – пообещал я. – И там поглядим…
Юрос и Люба повеселели.
9
На следующее утро я встретил Юроса недалеко от школы. Проводил до высокого крыльца, куда сбегался шумный пионерско-октябрятский народ. Юрос помахал мне рукой и мимо дежурных старшеклассников скользнул в школьные двери. Пронесло.
Я сел напротив крыльца, на скамью под густыми каштанами. Было много знакомых ребятишек. Подбегали, здоровались со мной и Митькой, которого тоже знали. Саня Дальченко подарил ему амулет из плоской ракушки на нитке, а два третьеклассника – Данилка и Кирилл несколько лаковых коричневых каштанов и значок «Севастопольская панорама».
Юрос больше не появлялся, и я решил, что все в порядке. Лениво двинулся к ларькам у Центрального рынка, непедагогично помышляя о кружке холодного пива.
Мечте не суждено было сбыться – встрепанный Юрос догнал меня у самого ларька.
– Дядя Слава! Ну что это такое! Опять не пускают!
– Но ты же прошел!
– Прошел, положил портфель и опять вышел, чтобы с ребятами поиграть! А потом захотел обратно, а там у дверей химик!
– Кто?
– Директор новый! Он раньше простым учителем был, у старшеклассников, а теперь сделался директором! И командует…
Не хотелось мне в это хорошее утро скандалов и разборок. Хотелось пива. Но что делать-то? Юрос на меня смотрел как на всемогущее существо.
– Идем, горе мое…
Юрос на своих журавлиных ногах замаршировал впереди. Он заранее предвкушал посрамление химика-директора и торжество справедливости.
У школьного крыльца народу было больше прежнего и ребячий гомон стал громче. В нем сквозь веселье пробивались обиженные крики.
Вслед за Юросом я протиснулся к ступеням. Юрос оглянулся.
– Вон он, директор! У дверей!
У входа в школу командовал маленький, похожий на восьмиклассника, но со взрослым лицом мужичок. Он вскрикивал высоким боевым голосом и ловко действовал руками. Вот спрыгнул с крыльца (чтобы не упасть от толчка) лохматый рыжий парнишка. Вот врезался в толпу и затерялся в ней чем-то не угодивший новому директору мой знакомый второклассник Руслан…
– А это что за фокус! – Директор ухватил за локоть девушку в синем платье и белом форменном переднике. Большую – наверно, десятиклассницу (он сам был ей ростом до уха). – Почему с сережками! Это что за мода являться в школу украшенной, как новогодняя елка!
У девушки на мочках ушей и правда блестели бирюзовые шарики. Она хотела что-то ответить, но химик ухватил ее за локоть.
– Ну-ка, назад! – И развернул так, что бедная выпускница крутнулась вокруг оси, как манекен на вертящейся подставке.
Мне уже не хотелось пива. Мной теперь двигали отточенные рефлексы. Те, что крепли целых двадцать пять лет – все годы, когда я был командором «Каравеллы». Четверть века я активно внушал деятелям советской школы, что ученики – это люди. И что обращаться с ними надо как с людьми.
Я шагнул ближе.
– Прошу прощения. Не имею удовольствия знать, как вас зовут, но меня проинформировали что вы возглавляете данное учебное заведение…
– Ну и что? – запальчиво сказал директор. Он часто дышал (хорошо поработал). Лицо его резиново морщилось.
– Мне показалось, что… н-не совсем так возглавляете. По крайней мере в данный момент. Я убежден, что нам есть смысл побеседовать на эту тему.
– Вы, собственно, кто такой?! Вы чей-то родитель?
Я заверил новоиспеченного директора, что действительно родитель, но, к счастью, дети мои совсем в другой школе. А здесь я не в роли обиженного папы, а в роли корреспондента «Учительской газеты», в чем легко убедиться, взглянув вот на это удостоверение.
Лицо у директора изменилось. В глазах появилось тоскливое недоумение. Только что он был царь и бог, наверху педагогического Олимпа, и вот на тебе…
Кругом стояли притихшие дети. Слушали. Почтительно и, по-моему, с удовлетворением. Только Юрос ускользнул в глубину школы (я мигнул ему, чтобы ловил удачную минуту). На выручку коллеге двинулась полная дама (наверняка, завуч). Она была поопытнее директора-новичка и внушительно заявила, что беседе «товарища корреспондента» и главы школы следует протекать в кабинете, а не на глазах у девочек и мальчиков, которым пора на уроки.
Я не возражал. Заметил только, что уважаемым учителям тоже, наверно, пора на уроки. А мы с товарищем директором обсудим ряд школьных проблем один на один.
Директорский кабинет хранил запахи недавнего ремонта. На полированном столе дрожали солнечные зайчики. За этот стол директор и уселся. Здесь он ощутил прежнюю уверенность. Указал мне на стул и сообщил:
– Я готов выслушать ваши объяснения.
– М-м… это я рассчитывал на ваши объяснения. Для начала – о том, какими министерскими правилами руководствуется директор данной школы, применяя к неугодным ученикам столь радикальные меры: сталкивание с крыльца, толчки, хватания за руки…
– Ну что вы! Зачем вы так… преувеличиваете!
Оказалось, что мальчика-второклассника он просто дружески хлопнул по плечу, чтобы тот сбегал домой за забытой октябрятской звездочкой. Девушку с сережками слегка придержал за локоть, когда она бесцеремонно хотела мимо него протолкаться в школу… А что касается причесок…
– Ну, согласитесь, что у нас советская школа с едиными требованиями, а не ансамбль этих… битлов волосатых!
В чем-то убеждать его было бесполезно. И я сказал, что мне очень грустно. Грустно вставлять в репортаж о сентябрьских днях севастопольских школ эпизод о директоре, который хочет видеть своих воспитанников остриженными под одну гребенку. И который в свои педагогические методы включает элементы рукоприкладства.
Я не врал. Действительно у меня была мысль написать лирический репортаж о начале учебного года в Севастополе и отдать моему другу Володе Матвееву, который возглавлял тогда «Учительскую газету». Он был один из тех, кто в те годы активно двигал в жизнь передовые школьные идеи – Педагогику сотрудничества.
Никакого репортажа я тогда не написал – увяз в романе «Острова и капитаны» (в котором тоже очень много было о Севастополе и есть даже случай, когда мальчишку не пустили в школу из-за длинных волос). И мне до сих пор неловко перед Володей, которому я обещал такой материал. Неловко, хотя Володи уже несколько лет нет на свете, а «Учительская газета» теперь не та, что прежде.
Но в момент беседы с директором я искренне верил в свои планы, а директор верил мне. И все больше тосковал. Тоска эта проступала в его взоре. Только-только началась его начальственная карьера – и тут такая торпеда! В подводную часть. О, как он ненавидел меня!
Он улыбнулся, побарабанил пальцами и сказал, что зачем уж сразу так уж и в газету. Можно же разрешить конфликт, не вынося его на широкое обсуждение.
Я сказал, что можно разрешить, не вынося. Главное, чтобы ребята не страдали от чрезмерного административного рвения.
Директор заверил, что страдать они не будут.
– В конце концов главное, чтобы детям всегда было хорошо. Эта наша общая задача, не правда ли? – попытался он подвести итог.
Я сказал, что разделяю директорскую точку зрения на такую общность задач. Он приободрился. Мы немного поговорили о трудностях педагогики. Под конец директор на всякий случай слегка запечалился опять:
– Ну и порой случаются, конечно, срывы. Вроде… тех, на крыльце. Все-таки, понимаете, дети, они, знаете ли… Порой лопается что-то внутри. – В голосе директора прорезалась доверительность: – Иногда руки так и чешутся. Взял бы негодника за шиворот да и врезал по загривку… Ну, вы же говорите, что сами работаете с детьми! Неужели у вас никогда не возникало такого желания?
Двадцать четыре года «Каравеллы» пролетели, как говорится, перед моим внутренним взором. И… нет, честное слово, не помнил я, чтобы хотелось дать кому-то пинка или подзатыльника. Несмотря на то, что пацаны были разные и происшествия с ними случались «всякие»… Но он же все равно не поверит!
– Мало ли какие желания, – сказал я, – возникают в глубине человеческой натуры. – В такие моменты особенно важно следить за своими руками. Лучше всего их просто держать по швам.
Он покивал:
– Да-да, безусловно… Только… иногда так закипит в душе, что кажется: ты такой же, как эти… сорванцы. Этакая школьничья горячность. Так бы и сцепился с обидчиком, будто пятиклассник… Кто-то из знаменитых сказал, что детскость сидит в человеке до старости…
– Это сказал Александр Степанович Грин: «Детское живет в человеке до седых волос».
– Ну да, ну да… В каждом это бывает… – Он улыбнулся теперь с видом несмелого заговорщика. – Вот и вы, я вижу, отдаете, так сказать, дань… детскому увлечению. Когда носите с собой этого… – Директор смотрел на сумку, что стояла рядом с моим стулом.
О, черт! Я же совсем забыл про Митьку! Не подумал, что надо упрятать его! Митькина голова с истрепанными ушами торчала наружу. Митька смотрел на директора с дерзким и насмешливым любопытством. Я мигом сообразил: нельзя показать ни смущения, ни растерянности.
– Да! Это же герой книжки о вашем городе! «Трое с площади Карронад»! Она есть в вашей школьной библиотеке! Этого зайца тут знает множество ребят, я принес его повидаться со знакомыми. Не получилось…
Директор помигал. О книжке он, конечно, ничего не знал да и мою фамилию слышал, кажется, впервые.
Я поставил сумку на колени. Фамильярно нажал на пластмассовый Митькин нос.
– Нечего тут торчать, брысь внутрь, бродяга…
То ли от этого нажатия и толчка, то ли в силу странного совпадения в тот же миг в сумке ожил фотоаппарат. Точнее, заклинившийся механизм автоспуска. Теперь он «расклинился» и несколько секунд жужжал в наступившей тишине.
Директор слушал жужжание с остановившимся лицом.
– Это… у вас что?
– Что?
– Ну… вы надавили, а он… включился… Или выключился?
Я вдруг понял: директору показалось, что от нажатия на нос внутри у Митьки сработал какой-то механизм.
– Так, бытовая техника, – небрежно бросил я.
– Звукозапись, что ли?
Он, видимо, решил, что в брюхе тряпичного зайца спрятан диктофон и теперь неосторожные директорские высказывания, как иногда «чешутся руки», зафиксированы на пленку.
Мне бы успокоить беднягу. Но… «детское живет в человеке до седых волос». Я погладил брезентовый бок сумки.
– Не волнуйтесь. Митька умеет хранить тайны. То, что у него внутри, останется там навеки… Ну, не смею больше отнимать у вас время…
Директор проводил меня по опустевшему школьному коридору (давно уже шли уроки). У выхода он со знакомой уже печальной доверительностью произнес:
– Думаете, нужно мне это директорство? Просто некому больше школу поднимать… до уровня… Говорят, нужна крепкая мужская рука. А по мне простая учительская должность спокойнее во сто крат…
Я сделал вид, что поверил. И «посочувствовал»:
– Понимаю вас. Но что поделаешь. Как говорится, назвался груздем, полезай в кузов… – И протянул руку.
И поразился.
Лицо директора исказилось резиновыми складками. Глаза метнули два пучка бессильной ненависти. Он отдернул свою руку и, горбясь, пошел, почти побежал к своему кабинету.
А что я такого сказал?
Я пожал плечами и вышел из школы. Спустился с крыльца в тень каштановой аллеи. Открыл сумку, опять высунул Митькину голову.
– Смотри на приморскую красоту. Скоро домой…
Плясали на асфальте солнечные пятна, падали сверху спелые каштаны. Один тюкнул меня по темени, другой упал прямо в сумку – подарок Митьке.
Мы поехали на Северную сторону, побродили по тенистому Братскому кладбищу среди заросших мраморных памятников и покрытых лишайниками плит на общих матросских могилах. Потом ходили над морем по обрывам и наконец спустились к Учкуевскому пляжу. Там я долго бултыхался и нырял среди гребней – шла довольно крупная волна. Митька смотрел с песка осуждающе и с опаской: «Хватит дурачиться, не маленький…» Но я все не выходил на берег. Когда еще снова попаду в этот город, к этому морю? Да и зачем, если здесь не будет друзей…
Вечером опять мы с Митькой пришли к Вихревым. Юрос и Алька на дворе выколачивали половики.
– Как дела? – спросил я у Юроса.
– Нормально! Никто больше не приставал! А Груздь вообще такой вежливый сделался…
– Кто?
– Ну, директор! Груздь!
– Его так десятиклассники прозвали. – объяснил Алька. – Еще когда он был не директор, а только в школе появился.
Вот это да! Понятно, почему он так вознегодовал в ответ на невинную поговорку! Но я же не хотел! Я не нарочно… А он, небось, решил, что я специально обхамил его. Прямо хоть иди завтра да извиняйся. Но что сказать? «Простите, я не знал, что вы Груздь»?.. Тьфу…
Я досадливо зашагал к подъезду.
– Дядя Слава, а почему вы хромаете? – окликнул Алька.
– Разболелась нога, черт ее возьми…
Я поддернул штанину. Вчерашний рубец воспалился, вокруг появилась краснота и припухлость.
– Ох, да вы идите скорее в комнату! Чапа вас вылечит языком! Он всегда всем на «Фиоленте» раны вылизывает, у него слюна лечебная! – наперебой заговорили Юрос и Алька.
Я опасливо засомневался. Чапа, конечно, очень милый пес, но все-таки… а вдруг у него в слюне бациллы какие-нибудь?
Но появившийся в дверях Вихрев-старший подтвердил, что Чапа на «Фиоленте» – все равно что корабельный лекарь. Всем врачует ссадины и порезы.
Пока мы сидели на кухне за прощальным ужином, Чапа под столом лизал мою ногу. Долго, не менее получаса. А Митька сидел у ножки стола – надутый и обиженный: почему его не угостили. Наконец я обмакнул палец в стакан с портвейном и мазнул Митьке под носом. И почуял, что он доволен.
Чапа чихнул – тоже с удовольствием.
– Вы его с собой увезете? – спросил я с опаской: а вдруг решили оставить здесь, у кого-нибудь из знакомых? Путь к Тихому океану ох какой не близкий.
– Куда же мы без Чапы, – серьезно отозвался Вихрев-старший.
– Куда же мы без Чапоньки! – подхватил Юрос. И полез под стол – приласкать любимца. А заодно и Митьку…
Нога у меня зажила очень быстро.
Я думал о черном мохнатом Чапе с благодарностью. И с грустью. Его хозяева когда-нибудь вернутся на эти берега. А пожилому пуделю едва ли придется вновь увидеть родной дом и знакомый яхт-клуб. Собачий век не столь уж долог.
10
Я ошибся. Чапа вместе с семейством Вихревых достойно «оттрубил» весь камчатский период их жизни и вернулся-таки под ласковое крымское солнце – почти через десять лет.
И здесь уже он скончался от старости. Надо сказать, не самая плохая судьба для пса: и пожил немало, и повидал разные земли, и побывал в океанских плаваниях, и даже получил почти официальный титул «корабельного доктора» (как знаменитый Лемюэль Гулливер). И был похоронен с печалью и почестями недалеко от дома, на пятачке родной кремнистой земли среди трех кипарисов…
Вихревы, когда жили на Камчатке, порой присылали письма. А глава семейства – пространные описания своих яхтенных плаваний – более дальних и драматических, чем на обжитом Черном море – все же Тихий океан. Даже в Америку, на Аляску, удалось сходить. Попадал в ураган, однако все обошлось…
Алька Вихрев не сделался корабельным плотником, как обещал в детстве перепуганной маме. Он закончил школу мичманов и стал служить на подводной лодке. Прислал однажды снимок, где он при полном параде, с кортиком.
– Смотри Митька. Помнишь третьеклассника с перевязанным ухом, которое он чуть не оторвал, падая с дерева? В семьдесят восьмом году…
Юросу повезло с военной службой меньше. Вернее, не повезло нисколько. После школы забрали его в войска связи, в какую-то спрятанную в тайге часть, где, по его словам, и офицеров-то почти не было, одни сержанты. «Те» еще сержанты… И мальчик Юрос, юный музыкант и поэт, в полной мере хлебнул радость общения с «дедами» и «дембелями».
Он присылал мне иногда письма со своими стихами. В этих письмах не было жалоб, иногда лишь пробивалась грустная нотка, печаль о родном доме. И подробности я узнал позже, из писем его отца.
Юрос не был домашним ребенком и этакой утонченной беззащитной личностью. К восемнадцати годам он владел не только рифмами и гитарой, но и кое-какими приемами восточных единоборств. «Деды» в этом скоро убедились. Но что Юрос (все-таки еще мальчишка) мог сделать против тупых и безжалостных «дембельских» порядков? Так и тянул свою армейскую лямку – между казармами и госпиталями, куда попадал после разборок с «товарищами по оружию».
После очередного скандала перевели его в Петропавловск. Но и там все было так же. Не мог Юрос понять, почему он должен быть не солдатом, а «шестеркой» у тупоумного, воняющего водочным перегаром быдла…
От греха подальше отправили его дослуживать срок в «тихое место», в котельную. Но в котельной кучковалась своя компания. «Чурки», как объяснил мне потом Юрос. Не знаю, что он имел ввиду – особый интеллект «котельщиков» или их принадлежность к какой-то шайке. Так или иначе, Юрос не вписался и в этот доблестный армейский коллектив. Настолько не вписался, что однажды чурки топором прорубили ему грудь.
Из армии Юрос вернулся с поперечным шрамом на своей впалой, еще совсем ребячьей груди. Вернулся в Севастополь. Семья снова жила там, в старом доме на Бакинской.
Дом был – родной. Море – родное. А город… непривычный, непонятно чей. С ощетиненными людьми, с митингами на площадях, с незнакомыми флагами на улицах…
Юрос начал работать с отцом на верфи, строить яхты по заказам новоявленных миллионеров. А еще ходил с местными ребятишками в походы и продолжал сочинять песни.
Один раз он приехал к нам в гости. На Урал. Пел свои песни мне, моим сыновьям и ребятам из «Каравеллы». И Митьке.
Они с Митькой сразу узнали друг друга.
Митька с возрастом стал совсем обормотом. Свой оранжевый комбинезон он сменил на другой, из лилового вельвета, но и его со временем истрепал. И глаз он все-таки потерял (не так давно, когда эта повесть была уже дописана до середины). Потерял окончательно, утопил его в Верх-Исетском озере во время штормовой передряги. Но «повязку Билли Бонса» носил Митька недолго. Я нарисовал ему левый глаз черным фломастером – не такой красивый, как прежний, но все-таки живой.
Юрос тоже выглядел не так, как прежде. Но в этом худом темноглазом парне угадывался прежний юнга с «Фиолента» – курчавый длинноногий пацаненок со звонким голосом и характером мушкетера.
Юрос подарил нам свою картину. На ней – черным силуэтом – мальчишка у береговой черты. Стоит к нам спиной и смотрит на громадное заходящее солнце. Море перед ним – как безграничное оранжевое небо. А небо над ним – как покрытое черными штормовыми волнами с пенными гребнями море. Перевернутый мир, перевернутая жизнь…
Но мальчик спокоен, лишь слегка напружинил разведенные локти. Может быть, он знает: это не закат, а восход? И может быть, в опрокинутой вселенной все встанет когда-нибудь на свои места?
Иногда я включаю магнитофон с песнями Юроса. Есть песни о любви. О несчастной (не обошла Юроса чаша сия). Есть о море и парусах. А есть такая:
Наверно всем нам очень повезло —
Жить в эти дни великих потрясений.
Но как понять: откуда это зло?
Откуда черный снег в поре весенней?
Честно говоря, я излагаю песню Юроса своими словами. В своем ритме и со своими рифмами. Потому что она у него – вся на аккордах, рвущих струны и нервы. Порой – на яростном крике. И без нот, без мелодии это на бумаге не передать. Но мысли и боль, и это вот «мне не понять!» – всё его, Юроса.
Мне не понять, как быть самим собой,
Любить девчат, смеяться, песни слушать,
Когда друзей погнали на убой,
Когда калечат их тела и души.
Забрызган красным весь телеэкран,
И мой ровесник зажимает рану.
И кажется: откроешь в ванной кран —
И не вода, а кровь пойдет из крана.
Мне не понять, откуда этот свет —
Не солнечный, а муторный и ржавый.
И почему кораблик «Фиолент»
Между собою делят две державы…
Дело в том, что две державы пытаются поделить не только боевой Черноморский флот, но и все принадлежащие ему суда, в том числе и самые маленькие. И никто не знает, на чьей стороне окажется флотский яхт-клуб.
Вихревы пишут, что, кажется, клуб не нужен ни той, ни другой стороне. Ни у кого нет денег, чтобы содержать спортсменов. И яхтенные капитаны опасаются, что, когда хозяин определится, он тут же сплавит спортивные суда в руки частных владельцев. За валюту.
С этой тревогой сейчас, весной девяносто шестого года, и живут мои друзья, моряки Вихревы, в старом доме, в Артиллерийской слободке, что недалеко от бухты с таким же названием. Их тревога – одна из тысяч тревог, с которыми живем мы все…
У Митьки тоже свои тревоги. Он сидит в углу у электрокамина и двумя глазами – пластмассовым и нарисованным – смотрит в окно. За окном конец апреля, но ничего похожего на весну. Косо летит серый снег.
«Будет ли когда-нибудь лето?» – думает Митька.
Я сажаю его на колено.
– Будет, Митька, лето. И опять спустят на воду твой «Румб» и привяжут тебя к штагу, над форштевнем, и ты помчишься над волнами…
– Правда?
– Абсолютная правда… У тебя впереди еще не одно лето. Много. И ты наверняка еще увидишь радостные времена. Тряпичные зайцы, они ведь надолго переживают своих владельцев.
Митька сердито ворочается, ему не по душе такие разговоры.
– Не всегда, – спорит он. – У тебя уже был один тряпичный заяц. Где он?
Я вздыхаю. Не знаю, где тот заяц, которого так и звали – Заяц.
– Я был тогда маленький, я не виноват…
– Ну и помалкивай… – Митька ощутимо сопит. Все-таки он на самом деле живой. Может, потому, что он частичка меня самого. В нем какая-то доля моей души. А еще в нем тепло тех людей, которые держали его в ладонях. Все это – хорошие люди, к плохим он на руки не идет…
За окнами – ребячьи голоса. Мальчишек не удержишь дома даже в такую погоду.
– Наверно, бабу лепят, – говорю я. – Запоздалую, весеннюю.
– Или змея запускают…
– При таком-то снеге!
– Ну и что… А помнишь, ты еще в прошлом году обещал, что попросишь ребят сделать большого змея и привязать меня к хвосту, чтобы я увидел землю с высоты?
Митьке немало пришлось плавать и ездить, а летать – ни разу.
– Ладно, будет тебе змей. Дождемся лета…
В самом деле, надо, чтобы Митька глянул на землю с высоты птичьего полета. С такой высоты земля все еще кажется красивой. По крайней мере там, где нет ни пожаров, ни пушечной и ракетной стрельбы.
1972-1996 гг.
Примечания
- Предуведомление. Автор считает необходимым сообщить уважаемым г.г. читателям, что данная повесть, несмотря на достоверность ряда излагаемых в ней эпизодов и реальность многих, (но не всех) действующих там персонажей, является не документальным произведением, а всего лишь художественной (насколько это доступно автору) прозой с присущей этому жанру фантазией. Единственные стопроцентно реальные прототипы – сам заяц Митька и коты Макс и Тяпа, которые, впрочем, заранее обещали к неточностям не придираться и жалоб на автора не писать.