Страница 1
Страница 2
Страница 3
Глава четвертая
Забытый, полуразрушенный барак лесорубов. Тускло горят фитили в глиняных плошках, освещая лишь небольшой, грубо сколоченный стол. Ветер гудит в печной трубе, бьет оторванной дранкой на крыше, швыряет в разбитое окно колючие снежинки, колеблет красные язычки пламени, и на стенах движутся фантастические черные тени.
Мы ждем Ваську Волчка и Марию Кенину, посланных на разведку в Буду и Зерново: прошло уже два часа, как истек крайний срок их прихода. Операция под угрозой срыва…
Люди бродят по бараку, волнуются, каждый по-своему оценивает обстановку, по-своему воспринимает партизанские будни.
Назойливо бубнит над ухом Пашкевич:
— Зачем было связывать Ваську с Кениной? Зачем? Ведь ты же знал: ее дядя — староста.
Он предрекает, что неудача сегодняшней операции скажется на доверии партизан к командованию, что наша группа потеряет вес в глазах населения и подпольщиков.
Пашкевича горячо поддерживает Бородавко: его, очевидно, убеждают упрямые, настойчивые, с первого взгляда как будто логичные доводы Николая. Но я не согласен с ними — Мария Кенина не может быть предательницей.
Помню, два дня назад ее нашел Богатырь в Денисовке, когда мы освобождали из госпиталя наших тяжелораненых, попавших в плен. Тогда же Кенина рассказала о себе.
До войны она учительствовала в Денисовке. Муж, отец и старшая сестра ушли в армию, мать живет дома. Ее, Кенину, хорошо знает старик Струков, знает и Васька Волчок. Своих двух ребят она отдала матери, та охотно согласилась пестовать их, теперь Мария свободна и готова выполнить любое наше задание.
— Одно горе у меня, — помрачнев, сказала она. — Мой дядя — денисовский староста… Все вам расскажу, ничего не скрою… Еще очень давно наша семья разошлась с ним: хоть в одном селе жили, а хуже чужих… Припадочный он, шатучий какой-то — с кем поведется, от того и наберется. Связался сейчас с Тишиным, со старостой в Красной Слободе. Ну тот уже поистине подлец: из богатеньких, работал до войны по торговле, а сейчас прямо с цепи сорвался. Одна у него мысль — землю добыть и помещиком стать. Эта земля ему днем и ночью покоя не дает. За нее готов через любую кровь перешагнуть. Вот и мутит своего дружка, дядю моего, манит его землей…
Кенина рассказала, как недавно повстречалась она с обоими старостами:
— Заехали они незванно-непрошенно к матери моей, к Анне Егоровне: возвращались из Суземки после совещания у тамошнего коменданта. Выпили. Дядя начал звать меня к себе в помощники, а Тишин волком смотрит: «Не верь, говорит, этой советской шушере. Разбаловались, начальства не признают, в полицию служить на аркане не затащишь, о заготовках даже думать не хотят. Ну да ничего, дай срок, вправим им мозги… Умные слова говорил сегодня комендант: «Каждого десятого расстреливать надо». Зачем же народ убивать? — не утерпела я. «Землю иметь желаю! — кричит Тишин. — Свою собственную землю. Не паршивые ваши сотки, а десятины. Чтобы вышел на крыльцо и, куда ни взгляну, везде мою землю вижу. Мою! Собственную! А вот такие, как ты, Марийка, мне поперек дороги стоят. Не можем мы на одной земле рядом жить. Тесно нам. Душно. Если я не убью вас — вы меня убьете. Ну, раньше не убили, а теперь руки коротки. Сегодня моя власть пришла. Кровью село залью, но землю себе добуду… А ты, советская мошкара, брысь отсюда». И прогнал меня… Вот все рассказала… Если верите мне, товарищи, пошлите в Буду, — просила Мария. — Там живут мои родственники. Выспрошу, высмотрю и доложу вам.
В тот же день Кенина вместе с матерью и братом вытащила из тайника автоматы, винтовки, пистолеты, бинокль, оставленные ранеными, и с непосредственной искренней гордостью отдала нам это богатство…
Нет, я поступил правильно: Кенина хорошо знает Буду, Ваське нужен был второй человек — и я послал их обоих в разведку. Здесь нет ошибки. Но почему они задержались?..
По-прежнему воет ветер за окном, гудит в трубе, будоражит нервы.
Захар Богатырь сидит рядом со мной, готовит пулемет к бою.
Рева волнуется. Ему хочется двигаться, хочется что-то делать, пусть ненужное, но отвлекающее от мысли, что сегодня мы не успеем в Зерново, и он то мечется по бараку, то выходит на дорогу и на чем свет стоит клянет Ваську Волчка.
— А ну его к бису с его разведкой! Хоть обстреляем станцию — и то добро.
Сень примостился за столом и при свете коптилки чертит план Буды. Он отмечает две школы, где расположился штаб фашистского полка, вчера прибывшего в город, комендатуру, городскую управу, полицию. Все это выглядит на плане, надо полагать, очень точно и во всяком случае аккуратно, но Сень ничего не знает о гарнизоне на станции, о том, где расположен склад бензина, как далеко он от караульного помещения. А без этих сведений мы не можем идти на Зерново. Надо ждать Ваську и Кенину. А их нет…
Открывается дверь. В барак входит боец, сменившийся с поста. Он отряхивается на пороге и ворчит:
— Зима, а мы в пилотках. Сапоги истрепались. Снег. Теперь никуда не уйдешь от своих следов…
Рева набрасывается на него. Отчитав бойца и успокоившись, Павел насмешливо говорит:
— Не горюй, браток. Не дрожи. Я тебе волчьи лапы к подметкам привяжу: волки по волчьим следам никогда не ходят.
Ревина шутка сразу же меняет настроение в бараке. Уже раздаются бодрые голоса, уже кто-то смеется. Только Филипп Стрелец, мрачный, стоит, прислонившись к стене, и смотрит, как за окном ветер кружит снежинки.
— Чему радуетесь? — резко бросает он. — Чему? Наши под Москвой бьются, а мы сидим здесь как истуканы и ждем у моря погоды.
И снова замыкается в себе.
— Неблагополучно со Стрельцом, товарищ комиссар, — тихо говорит мне Захар Богатырь. — Не верит он в наше дело. Операцию считает бессмыслицей, мучается, рвется к фронту…
Вот это действительно моя ошибка. В суете последних дней я не смог побеседовать с ним, узнать, чем он дышит, что у него на сердце.
Подхожу к Стрельцу. С ним уж говорит Ваня Федоров.
— Пойми, Филипп, это не армия. Здесь нет ни тыла, ни флангов. Здесь нет артиллерии и танков, которые тебя поддержат. Ничего этого нет. А воевать надо. Понимаешь — надо.
— И ты обязан показать друзьям и врагам, — добавляет Богатырь, — что воюешь на родной земле за великое правое дело и что наша горстка советских людей сильнее фашистского гарнизона.
— К тому же вы командир и комсомолец, товарищ Стрелец, — говорю я, — и должны быть впереди…
— Нет, все это не то. Не то, — с болью вырывается у Стрельца.
— Не то? — вскипает Рева. — Да якой тут может быть разговор, комиссар? Снять с него шинель, отобрать оружие — и бывай здоров!..
— Спокойно, Рева, — останавливаю я. — Товарищ Стрелец, доложите командованию, в чем дело.
Стрелец молчит. Все ждут.
— Вы слышали мое приказание?
Стрелец поднимает на меня хмурые глаза.
— Товарищ комиссар, — наконец, говорит он. — Разрешите мне и военфельдшеру Приходько пойти к фронту. Здесь я не вижу своего места. Мое место в армии. Там я принесу больше пользы.
Мне нечего возразить. Но я не ждал этого. Снова поднимается давно решенный вопрос. Как это некстати именно сейчас, когда вот-вот сорвется операция и у людей колеблется вера в наше дело. И в то же время я понимаю Стрельца: трудно, очень трудно на первых порах кадровому командиру быть бойцом-партизаном, трудно идти на операцию, которая кажется никчемной. Да и кто смеет задержать его, раз он решил занять свое место в армейском строю?
Тихо советуюсь с Бородавко. Он согласен со мной.
— Хорошо, идите, — разрешает Лаврентьич.
Стрелец вытягивается, и его только что хмурые глаза сияют.
— Разрешите выполнять?
Не успевает Бородавко ответить, как к нему обращается Чапов:
— Прошу и меня отпустить к фронту, товарищ командир.
— Опять? Ведь вы же пробовали и вернулись.
— Теперь другое дело. Мы знаем, где фронт. Мы пойдем наверняка. У нас есть проводник.
— Кто?
— Я их провожу, — говорит Анатолька Скворцов. — Тут все дороги мне известны. Когда же пойдут новые места, я опять к вам, — и он улыбается такой добродушной, такой спокойной улыбкой, будто в мирное время собрался проводить своих друзей в соседнее село.
Значит, они уже заранее договорились…
Тяжело отпускать их. От нас уходят два боевых командира… Тяжело… И все же, может быть, это даже к лучшему. Конечно, к лучшему. С нами останутся только те, кто крепко верит в наше дело, окончательно нашел свое место здесь, во вражеском тылу…
— Идите, — говорит после короткого раздумья Бородавко.
— Так як же… — начинает Рева, но, перехватив мой суровый взгляд, смолкает.
Стрелец уходит в угол, где стоит его автомат. Все молча расступаются, давая ему дорогу. Слышно, как шумит ветер и скрипят сосны в лесу…
Неожиданно за окном раздается бодрая, радостная песня:
А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер,
Веселый ветер, веселый ветер!
Моря и горы ты обшарил все на свете…
Широко распахивается дверь, и в барак входят Васька и Мария Кенина.
Все бросаются к ним, все засыпают их вопросами. Стрелец, Чапов, Приходько и их проводник Анатолька Скворцов, начавшие было собираться в дорогу, в нерешительности топчутся в углу. По их взглядам я понял, что тяжело у хлопцев на душе — нелегко уходить из отряда, когда идет он на боевое дело.
— Разрешите нам участвовать в операции, а потом уйти, — обращается к Бородавко и ко мне Стрелец.
Но тут некстати вмешивается Рева:
— Обойдемся и без них! Нехай топают…
Мы с Бородавко молчим, и Стрелец воспринимает это как отказ…
Проходя мимо Ревы, Чапов пытается проститься с ним, но Рева холодно бросает:
— Не мешай! Занят.
Когда хлопает за ушедшими дверь, в бараке на мгновение становится тихо…
Васька Волчок садится к столу и рассказывает.
…Он пришел на станцию под вечер, отправив Кенину в Буду. Пришел открыто, не скрываясь, и начал прогуливаться по перрону, словно дачник в ожидании пригородного поезда.
В небольшом, наскоро сколоченном бараке (прежнее станционное здание разрушено) расположен гарнизон, но барак пустовал: все солдаты выгружали из вагонов бочки с бензином.
Офицеру, очевидно, надо было отправить поезд дотемна, с выгрузкой не ладилось, и он горячился, приказал всех на перроне поставить на выгрузку. Погнали и Ваську. Он упрямился, но грузить все же пришлось.
Поезд ушел. На станции остался только гарнизон, и Ваське предложили убраться вон. Но он не собирался уходить. Правда, ему уже было известно, что на станции примерно сто тонн бензина, что в гарнизоне семнадцать солдат и толстый усатый офицер, но Волчок не знал главного: как ведут себя фашисты ночью.
Отойдя шагов двадцать, Васька разложил костер, подобрал черствые корки хлеба и начал поджаривать их на костре. Офицер внимательно наблюдал за ним. Волчок грыз противный подгорелый хлеб, когда подошел к нему гитлеровец. Васька вынул из мешка гитару и стал напевать немецкую песенку, известную ему еще со школьных времен:
Zwei Löwen sind spazieren
In einem wilden Wald[3].
Офицер слушал, улыбался, потом спросил, кто он такой. Васька врал вдохновенно: он артист, у него голодает больная мать, и он едет в Хутор Михайловский — может быть, удастся выступить в концерте для господ, германских офицеров.
Толстяк поверил, угостил его сигаретой, предложил спеть, и Васька вполголоса мурлыкал какой-то романс.
— Громче пой!
Нет, Васька громко петь не может, он артист, он сорвет голос на морозе, а голос — его единственное богатство.
Офицер забрал Ваську в барак — и Волчок пел, пел до изнеможения.
Наступила ночь, и снова его выгнали вон. И снова упрямился Васька: он боялся — ночью пристрелят часовые. Махнув рукой, офицер разрешил ему переночевать в коридоре барака.
Васька лежал и наблюдал.
До двух часов ночи по станции ходили патрули, и у бочек с бензином стоял часовой. Потом все собрались в бараке, пожарили картошку, поужинали и улеглись спать. До утра на станции — ни души.
Наступило утро. Проснулся офицер. Сонными, ничего не понимающими глазами смотрел он на Ваську. Потом вспомнил его вчерашние песни, но все же вышвырнул из барака: скоро придет первый поезд, и постороннему русскому не место на станции.
На этот раз Волчок не упрямился. Захватив гитару, он медленно побрел в лес и на условленном месте встретился с Кениной.
Потом роли поменялись: Волчок отправился в Буду, Кенина дежурила на станции. Она пробыла там до десяти часов вечера. Правда, из-за этого они опоздали к нам, но в десять часов приходит последний поезд из Хутора Михайловского, и надо было проследить, не изменилась ли обстановка после его прихода.
За сегодняшний день на станции ничего не изменилось: гарнизон не пополнился, солдаты выгружали бензин и прессованное сено.
О самой Буде Кенина рассказывает скупо. Волнами проходят через нее с юга немецкие части. Офицеры клянут итальянцев и румын: их союзники сдаются в плен, в атаку их надо гнать пулеметами. «Теперь везде должен быть немец», — заявил один из офицеров. Вчера немецкий полк пришел в Буду — он движется в направлении Тулы. Офицеры сумрачны: судя по репликам, на подступах к Москве идут ожесточенные кровопролитные бои.
Вот все, что принесли наши разведчики.
С помощью Волчка и Кениной набрасываю схему станций. Надо торопиться: нам предстоит пройти четыре километра лесной дорогой. Мы ударим по Зернову глухой ночью, когда гарнизон будет мирно спать. Операцию проведем как можно быстрее: этот полк в Буде может прийти на помощь зерновскому гарнизону…
Сень ведет нас глухой лесной дорогой. Морозная ночь. Луна то выглянет из-за туч, то снова скроется. Изредка налетит ветер и зашумит вершинами деревьев.
Издалека доносится неясный звук — будто мотор гудит. Или это лесной шум?
Звук все ближе, все отчетливее… Нет, это не лес шумит — это гудят фашистские самолеты. Они уже летят над головой. Мы не видим их — луна снова спряталась за тучи, — но, судя по шуму моторов, в воздухе несколько эскадрилий.
В небе вспыхивает белая ракета. Она не падает на землю — она замирает в воздухе, слегка покачиваясь на ветру. За ней загорается вторая, третья. И уже яркая светящаяся цепочка тянется по темному ночному небу.
— Флагман путь прокладывает, — тихо говорит Пашкевич.
— Через час они будут под Москвой, — откликается Федоров.
Невольно вспоминается Москва, какой я видел ее этой весной… Рассвет. Спокойная, молчаливая Красная площадь. Замерли часовые у Мавзолея. Как в тумане, купола Василия Блаженного. Зубцы на кремлевской стене. И высоко-высоко красные звезды на башнях…
Над нами идет новая группа фашистских бомбардировщиков — и новая мерцающая дорожка тянется по небу на северо-восток, к Москве.
Наша цепочка без приказа прибавляет шаг.
Подходим к станции.
— Метров двадцать, и кустам конец, — шепчет Сень.
Через заснеженное поле выдвигаемся вперед, к одинокому сожженному дому. Отсюда смутно виден небольшой станционный барак и в стороне бочки с бензином. Пути и перрон безлюдны — ни постов, ни патрулей.
Пора начинать. Бородавко молча лежит шагах в трех от меня.
— Лаврентьич! — тихо окликаю его.
Бородавко вплотную подползает ко мне.
— Комиссар, ты разрабатывал операцию, — шепчет он. — Командуй.
Раздумывать некогда. Отправляю Реву, Сеня и четырех бойцов к бочкам с бензином. Ваня Федоров и Язьков ползут к бараку со связками гранат. Мы сами лежим у железнодорожной линии метрах в пятидесяти от барака.
Первым должен начать Рева — разлить бензин, поджечь его, и только после этого Федоров и Язьков швырнут гранаты в караульное помещение.
Наши гранатометчики ползут. Луна, как нарочно, вышла из-за туч — их отчетливо видно на снегу. Наконец, они попадают в полосу тени от барака, и теперь можно видеть еле движущиеся темные пятна.
Неожиданно приоткрывается дверь. Из нее высовывается чья-то голова. Фашист загораживает свет, но все же сейчас ясно виден Ваня, неподвижно лежащий у двери.
Что делать? Мы даже не сможем прикрыть наших огнем — непременно заденем их.
— Лаврентьич! К Реве. Поторопись!
Бородавко не успевает отползти и двух шагов, как яркое пламя взмывает ввысь.
Федоров с Язьковым поднимаются и швыряют гранаты. Взрыв. Гранатометчики отскакивают в сторону.
— Огонь!
Огня нет. Оружие отказало: замерзла смазка на морозе.
До сих пор отчетливо помню чувство бессилия, обиды, гнева…
Первым заработал пулемет Захара Богатыря. Словно откашливаясь, он дает два-три прерывистых выстрела и уверенно заливается длинной очередью. За ним вступает автомат. Еще. Еще… Это длилось секунды, на тогда казалось часами…
Ответной стрельбы нет. Над Будой вспыхивают ракеты, и трассирующие пули бороздят небо.
Мы бросаемся к бараку. Первым вбегает в него Ваня Федоров и первым выходит обратно. В руках у него пистолет.
— За Васькины песни. От офицера, царство ему небесное.
— Проверить, — приказываю Пашкевичу.
А пламя уже ревет. Оно слепит глаза, но так трудно оторваться от него…
— Комиссар, — докладывает Пашкевич. — Там только тринадцать.
Рассыпаемся по станции. Залитая лунным светом, она как на ладони, но четверо фашистов исчезли.
— Ну и черт с ними, — спокойно говорит Рева. — Потом добьем.
Над Будой по-прежнему ракеты и густая сеть трассирующих пуль.
— Трусят. Оборону держат, — смеется Богатырь.
Вдруг с той стороны, где должен быть Хутор Михайловский, доносится нарастающий шум подходящего поезда: надо полагать — это Буда вызвала подкрепление.
Даю сигнал отхода. Сень ведет по снегу, без дороги, через густой кустарник. Ямы, колдобины. Рева ворчит. Но вот уже наша старая знакомая дорога.
Бородавко идет рядом со мной. Он шагает молча, лишь изредка бросая на меня быстрый, настороженный и, мне кажется, немного сконфуженный взгляд. Очевидно, он смущен своим отказом от командования там, у станции. Почему Лаврентьич сделал это?.. Поговорить с ним?.. Нет, не стоит. Во всяком случае не сейчас: на сердце так радостно. Операция удалась. Блестяще удалась. Такое чувство, словно мы опять в боевом строю, локоть к локтю с армией. Хорошо!
Гаснут звезды. Скоро рассвет. Позади полыхает пламя и раздается суматошная стрельба.
Пусть, пусть стреляют!
— С победой, товарищи!
*
Через два дня Бородавко, Богатырь, Пашкевич, Рева и я — наш «командирский совет», как в шутку называет нас Лаврентьич, — приходим в небольшой поселок Челюскин, что над рекой Неруссой. С трудом находим «сержанта с реванолем». Он сразу же узнает нас, рекомендуется Иваном Ивановичем Шитовым и ведет к своему «мудреному старику».
— Зовут его Григорием Ивановичем Кривенко, — рассказывает по дороге Шитов. — Старый член партии, участник гражданской войны. Организатор и бессменный председатель колхоза. Когда наши части проходили через Челюскин, командование поручило ему группу раненых. Кривенко расселил их по хатам, вылечил, и сейчас почти все на ногах.
На крыльце крайнего дома стоит высокий старик в длинном распахнутом тулупе.
— Кого вам надо? — сурово спрашивает он.
— Хозяина этого дома.
— Я хозяин. Зачем пожаловали?
— Велено переночевать в вашем доме.
— Велено?.. Скажи, пожалуйста. Значит, с хозяином дома уже договорились?
— Это свои, Григорий Иванович, — смеется Шитов.
— А-а, Иван Иванович. Не приметил тебя. Кого привел?
— Те самые товарищи, о которых я вам рассказывал, когда ходил в Буду за лекарством.
— Так бы сразу и сказал. Ну, прошу, прошу.
Приглядываюсь к хозяину. Высокий, худой. Черная редкая борода обрамляет его длинное узкое лицо. Внимательные умные глаза. Резкие движения. И во всей фигуре, в манере говорить, держаться, двигаться — властность и внутреннее достоинство.
Мы знакомимся. Григорий Иванович начинает придирчиво расспрашивать нас, но тут же перебивает себя:
— Воевать надо. Фашисты на Москву лезут. Ходить сейчас по лесу некогда. Вот два дня назад партизаны грохнули станцию Зерново. Хорошо грохнули. Пусть теперь комендантики подумают, как на советской земле сидеть… Слышали про Зерново?
Богатырь улыбается. Рева не может сдержаться и красочно рассказывает о нашей последней операции.
— Значит, это вы? Правильно! — радостно бросает хозяин. — А суземский комендант кричит: рейдирующая часть разгромила Зерново… Да, широкий фронт у них получился. Большой фронт. Расхвастались, что всех партизан побили, а тут на поди — живы. Живы!
— Воевать, Григорий Иванович, как видите, мы уже начали, — говорю я. — Теперь ваша помощь нужна.
— Помощь? Какая помощь?
— Взрывчатки у нас нет. Надо начинать диверсии на дорогах.
— Правильно. Взрывать гадов. Взрывать. И в городах бить.
Григорий Иванович начинает ходить по комнате — руки за спиной, полы тулупа, словно крылья, широко развеваются за ним.
— Суземские господа лесом интересуются. Вынюхивают, выслушивают, — продолжает он. — Грозятся, финны приедут лес громить. Для них и собирают сведения. Вот бы этих вынюхивателей и трахнуть сейчас. А?
— Силенок у нас мало для райцентра, Григорий Иванович, — замечает Бородавко.
— Силенок? Ты об этом не думай, командир. Только берись. Дадим людей, боеприпасы, винтовки, пулеметы. Взрывчатку найдем. Лишь бы все в дело пошло… Вот, смотри, какой орел сидит! — показывает он на Шитова. — Таких у нас еще пятнадцать. Воевать пора, Иван Иванович. Собирай свою гвардию — и в ружье… Мать!
Входит хозяйка.
— Племяша сюда. Ваньку. Живо! — командует он. — Да, бить надо. Каждый день бить. В разных местах бить…
Входит четырнадцатилетний паренек в коротком не по росту пальтишке. Нос пуговкой. На макушке старенькая ушанка.
Григорий Иванович садится рядом со мной, ударяет рукой о колено и, гордо поглядывая на племянника, спрашивает:
— Ну, сколько людей можешь вооружить?
— А сколько надо?
— Вот, видал, командир?.. Найдешь, Иван, что запрятал?
— Сейчас ночь, дядя.
— Правильно. А завтра?
— Снегу много. Занесло. Надо к могиле идти.
— Снег не помеха. Дам тебе стариков с лопатами. Ты только командуй.
— Ну тогда о чем же говорить, — солидно отвечает мальчик, явно подражая дяде.
— Хорошо. Ступай. Припомни, где что лежит. Завтра скажу, когда начинать.
Ваня уходит, а я смотрю ему вслед и вспоминаю вот таких же хлопчиков, повстречавшихся нам в Нежинских лесах, когда мы шли из Киева на Сумщину.
Помню, мы услышали на глухой тропе: фашисты бьют по лесу из минометов. Бьют час, бьют два, бьют три. Что бы это значило? Может быть, партизаны в лесу?.. Стрельба смолкла. Мы вперед. Ищем, ищем — ни души. Уже собрались возвращаться и вдруг видим: сидят под кустом хлопцы — вот такие же, как этот Ваня. Спрашиваем: «Партизан в лесу видели?» — «Ни, не бачили». — «В кого же фашисты били из минометов?» — «А в нас». — «Что же вы за вояки такие, чтобы по вам из минометов бить?» — «А мы и есть вояки…» Оказывается, они подобрали где-то станковый пулемет и ротный миномет и поставили свою батарею на опушку. Смотрят — идет вдоль опушки фашистская колонна. Подпустили ее поближе, да как ударят длинными очередями. Потом для верности миной накрыли. Гитлеровцы вначале не на шутку испугались, а потом начали обстреливать лес из минометов. Да разве мальчишек поймаешь? Они, как зайцы, в лес ускакали, но все же десяток фашистов уложили…
— Ну, понял, командир, наш разговор с Иваном? — спрашивает Григорий Иванович.
— Нет, ничего не понял, — разводит руками Лаврентьич. — Откуда у вас такое богатство?
— Оружие — моя забота. Твоя — воевать.
Смотрю на хозяина и думаю, как мог уцелеть этот человек — такой властный, решительный, деятельный.
— Ты чего на меня так смотришь, комиссар? — улыбается хозяин. — Когда эсэсовцы были — в лесу сидел. Когда ушли — сюда вернулся… Приходили, конечно, полицаи. Не без этого. Дней пять назад пожаловали. Ну, я свою оборону в ход пустил. Разбежались, трусы.
— Это вы, что ли, помогли? — обращаясь к Шитову, спрашивает Бородавко.
— Нет, — улыбается Иван Иванович. — У него своя домашняя оборона.
Оказывается, у хозяина на чердаке дома, в сенях, даже в сарае хитро расставлены полуавтоматы. К спусковым крючкам привязаны шнуры. Все они сходятся в одном месте. Когда пришли полицаи, Григорий Иванович начал дергать за веревочки — и началась стрельба.
— Что было — просто ужас! — рассказывает вошедшая хозяйка… — Мой кричит: «Дергай!» Я дергаю, вокруг палит. «Дергай, кричит, чаще!» А у меня руки свело от страха, и я…
— Довольно глупости-то молоть! — обрывает Григорий Иванович.
— Кушать пожалуйте, — смутившись, приглашает хозяйка.
— Да погоди ты! Не за едой пришли — за делом. Ты лучше сбегай за Никитенко. У него, кажется, Егорин должен быть. Пусть сюда идут… Никитенко, это наш председатель сельсовета, — объясняет Григорий Иванович. — А Егорин командует райисполкомом Суземки. В подполье работает. В райкоме.
— В подпольном райкоме? — невольно вырывается у меня.
Так вот, оказывается, как легко, просто, как неожиданно связываемся мы с райкомом. Наконец-то!
— Что, обрадовался, комиссар? — улыбается Кривенко. — А он вас знает, Егорин-то этот.
— Как? Откуда?
— Да это уже его дело. Партийное. Спроси — может, расскажет.
Они приходят минут через десять. Егорин действительно здоровается с нами, словно мы давным-давно знакомы. Без всяких обиняков и предварительных прощупываний рассказывает, что Суземский подпольный райком благополучно пережил эсэсовский террор — у них не было ни одного провала. Сейчас отряд вышел из глубокого подполья и начал боевые действия: устраивает засады на большаках, рвет машины, ведет разведку.
— Рации только нет. Связаться не можем с Москвой, — сетует Егорин. — Приемник и тот дурит.
— Ну, ладно, — говорит хозяин. — Рассказывай товарищам о своей Суземке.
По словам Егорина, в райцентре напряженная обстановка. Вместо старого коменданта явился новый — какой-то Леу. Ходят слухи, будто до войны он долгое время жил в Житомирской области. Во всяком случае, неплохо говорит по-русски. Его правая рука — лесничий Онцев: с ним нередко целыми ночами просиживает Леу. Следующим по старшинству идет Мамоненко — бывший офицер царской армии и представитель теперешней гражданской власти в районе. И, наконец, ставленник Леу — агроном Землянка: ему поручено проведение какой-то «аграрной реформы» в районе.
— Вот эта четверка и готовит удар на партизан, — продолжает Егорин. — Ждет, когда явится обещанный им финский полк, чтобы дать ему все данные: тропы, наше расположение, силы. А они, судя по всему, многое знают: Онцеву и Мамоненко леса наши известны, как свои пять пальцев… Как мы их проморгали до войны — ума не приложу.
— Спустя лето по малину не ходят, — обрывает Григорий Иванович. — Убить их надо, пока финны не пришли. Вот и весь сказ.
— Как их убьешь: к Суземке не приступишься — гарнизон.
— А на кой ляд тебе гарнизон? Ты их убей, а не гарнизон. Живут они без охраны в частных домах… Тут у меня на примете есть Васька Буровихин. Толковый. Был в Суземке. Говорит: «Дайте мне трех человек — всех суземских господ перебью за ночь». Будь у меня здоровье — сам бы с ним пошел… А ну-ка, Иван Иванович, сбегай за Буровихиным… Ты сам с ним поговори, командир. История его необычная, это правда, но я уже пригляделся к нему: наш человек…
Входит Буровихин. Ему лет за тридцать. Открытое, красивое мужественное лицо. Над большими черными глазами густые брови. Потрепанная, видавшая виды командирская шинель. Такая же выгоревшая пилотка на голове. Он явно волнуется, но говорит внешне спокойно, медленно, стараясь не упустить ничего существенного, и в то же время кратко, сжато, лаконично…
…Родился в 1907 году в бедной крестьянской семье под Сарептой на Волге. Двенадцати лет остался сиротой, пошел батраком в семью состоятельных немецких колонистов Шульцев и научился свободно говорить по-немецки. Местная комсомольская организация помогла ему вырваться из этой кабалы и пойти учиться. Рабфак в Ленинграде, исторический факультет университета — и он уже преподаватель истории в одной из ленинградских школ.
Наступила война: Буровихин стал политруком роты. Его ранили в бою под Рославлем, и он пришел в себя уже в лагере для военнопленных в Брянске.
— У меня была одна мысль, — говорит Буровихин, — вырваться из плена и продолжать борьбу. Но как? Бегство исключалось: следили за каждым шагом. Тогда я выбрал такой путь: воспользовавшись тем, что свободно говорю по-немецки, назвался рейхсдейчем и потребовал свиданиях лагерным начальством. Свидание состоялось. Больше того, я был удостоен аудиенции у начальника брянского гестапо, генерала Бернса. Моя версия была очень проста. Я назвался Отто Шульцем — именем умершего сына моего бывшего хозяина-колониста. Рассказал, что при раскулачивании убежал, скрыл свою немецкую национальность, принял русскую фамилию Буровихин и под этим обличьем благополучно жил до войны. Хотел в первом же бою перейти к своим сородичам, но был ранен и оказался в лагере. Теперь готов служить «великому фюреру», благо свободно владею русским языком.
Меня пытались поймать, устроили очную ставку с престарелым сарептским немцем, но я хорошо помнил этих Шульцев, Вацев, Мейеров, я называл сарептские улицы, у меня был выговор немца-колониста и более чем достаточные знания истории колонизации: еще в университете я работал над темой о немецкой колонизации в России. Короче — выдержал экзамен, был обласкан самим Бернсом и получил вот эту бумажку.
Буровихин протягивает отношение, напечатанное на немецком языке. Оно адресовано коменданту Трубчевска. В нем «рейхсдейч Отто Шульц — Василий Буровихин» рекомендуется как человек, вполне достойный вести работу среди «туземцев».
— Выпустили меня на свободу, — продолжает Буровихин, — и предложили отправиться в Трубчевск, но я ушел в лес искать партизан, наткнулся на Григория Ивановича и по его указанию ходил в Суземку. Теперь готов выполнить любое ваше задание… Понимаю: никаких доказательств привести не могу, но я рассказал открыто и честно, ничего не утаив…
Долго совещаемся. Долго говорит Пашкевич с Буровихиным. Наконец, решаем: послать на разведку в Суземку Буровихина, Волчка и Кенину.
Расходимся под утро. Я останавливаю Егорина.
— У меня такое впечатление, будто вы нас знаете. Я не ошибся?
— Нет, не ошибся, комиссар, — улыбается Егорин. — Маленько знаем… Ну хотя бы, как вас Петро через болото переводил, когда вы сожгли тягачи в Страчево; как вы Зерново громили…
— Откуда же у вас эти сведения?
— То есть, как откуда? Нам по штату положено знать, что в районе делается. Иначе какой же мы подпольный райком?.. Да, чуть было не забыл. Имейте в виду: райком разрешил Иванченко перейти к вам. Вместе с Черняковым…
Наши разведчики возвращаются через день и докладывают, что ночью по суземским улицам ходят патрули, но квартиры коменданта и его друзей не охраняются. Адреса этих квартир точно установлены.
— Мы даже побывали в гостях у самого Леу, — заявляет Волчок. — Решили представиться: все-таки главное начальство. Пошли с Марией работы просить. Нас выгнали, конечно…
Еще раз посоветовавшись с Егориным, принимаем решение — завтра ночью небольшой группой пробраться в Суземку и выкрасть все суземское начальство.
*
Снова лунная морозная ночь, как недавно под Зерновом. Скрипит снег под полозьями. Суземка залита призрачным светом.
Оставляем сани на опушке. В городе тишина. Улицы кажутся безлюдными.
Останавливаемся около небольшого аккуратного особнячка. Выставив дозоры, стучим в окно.
Через минуту за дверью слышатся приглушенные, мягкие шаги.
— Кого надо? — раздается недовольный женский голос.
— Коменданта Леу.
— Ошиблись, Леу живет рядом, направо.
Зверем смотрю на Ваську. Он растерянно еще раз оглядывает дом и удивленно пожимает плечами.
— Точно, товарищ комиссар. Вот и водосточная труба с петушком.
На водосточной трубе красуется затейливый петух, вырезанный из жести, но все же Васька, очевидно, перепутал.
Подходим к соседнему дому. Это тоже особняк, но намного беднее. И водосточная труба самая обычная.
Опять стук, и опять минута томительного ожидания. На этот раз отвечает старческий мужской, голос:
— Леу живет в соседнем доме, слева. Туда и стучите.
Мы удивленно переглядываемся. Неужели из-за этой нелепой путаницы сорвется вся операция?
Снова идем к первому дому. Женщина за дверью отвечает сразу же — она явно поджидала нас, — но голос ее звучит повелительно и зло:
— Сказано вам — рядом Леу живет.. Ступайте прочь. Нечего будить людей по ночам.
Раздаются шаги. Женщина уходит в глубь дома. Что делать? Где же действительно живет Леу? Решаю снова отправиться ко второму дому: с мужчиной легче договориться.
На этот раз ждать приходится недолго. Шлепают туфли.
— Опять ко мне? — и в голосе за дверью еле скрываемое раздражение. — Как перед истинным богом говорю — рядом Леу живет. Вы сразу скажите, кто его требует, а то всю ночь на морозе протопчетесь. Боится он по ночам открывать.
Решительно иду обратно. Мой стук резко разносится в морозном воздухе. На сердитый женский оклик отвечаю:
— Офицеры из Севска. Если немедленно не откроете — вышибем дверь.
Три раза поворачивается ключ в замке. Скрипит засов, с трудом отодвигается задвижка, и, наконец, дверь открыта.
Через сени, где стоит женщина, быстро вхожу в первую комнату. Огня нет, но в лунном свете, врывающемся в окна, смутно виден мужчина в фашистской форме. Пока мы стучались, он успел одеться.
Вскидываю маузер.
— Руки вверх!
Богатырь включает электрический фонарик. Перед нами высокий плотный мужчина лет сорока. Редкие светлые волосы зачесаны на пробор. Руки медленно ползут кверху, будто они налиты свинцом.
— Выше, Леу! Выше! — требую я.
Поднятые руки дрожат мелкой трусливой дрожью.
— Мы партизаны… Ведите к Онцеву. Пароль и пропуск на сегодняшнюю ночь?
— Юнкерс… Крест.
— Собирайтесь.
Леу дрожащими руками накидывает шинель. Его выводят во двор. Мы с Пашкевичем на минуту задерживаемся. Прислонившись к печке, стоит жена Леу — дебелая рыхлая женщина с лицом белым как полотно.
— Слушайте меня внимательно, — говорит Пашкевич. — Если хотите жить, молчите как рыба. Ни звука, поняли?
Она молча кивает головой.
— Кажется, дошло, — обернувшись ко мне, улыбается Пашкевич. — Комендантша онемела. Пошли.
Улица по-прежнему пустынна. Медленно падает редкий снежок. Полная луна заливает голубым светом молчаливые домики.
Подхожу к Леу.
— Вы будете говорить с патрулем по-немецки?
— Конечно.
— Переводчика Ларионова ко мне! — приказываю я, хотя мы с ним ни о чем не договаривались и я прекрасно знаю, что Ларионов кончил всего лишь три класса сельской школы.
— Дай свой пистолет, Ларионов… Слушайте, Леу, — говорю я, на ходу проверяя оружие. — Патрулю скажете, что мы офицеры из Севска, и назовете пароль. Ни одного лишнего слова и жеста. Иначе Ларионов выпустит в вас всю обойму… Пистолет в порядке, Ларионов. Для верности возьми мой маузер — он никогда не подводил… Поняли, Леу?
Впереди, из переулка, выходят четверо вооруженных и поворачивают в нашу сторону. Очевидно, патруль.
Мы замедляем шаг. Патруль тоже не торопится.
Шагах в десяти от нас патруль останавливается. Теперь уже можно отчетливо разглядеть: трое полицейских и один немец.
— Кто идет? Пароль? — окликают нас по-русски.
— Комендант Леу. Со мной офицеры из Севска… Юнкерс.
— Крест… Проходите.
Патрулирующие попарно становятся по обе стороны тротуара. Мы медленно идем между ними. Неожиданно немец что-то спрашивает. Ларионов вплотную подвигается к коменданту. Леу коротко отвечает. Немец и полицейские, вытянувшись, козыряют. Не торопясь, идем дальше. Пронесло!
Патруль продолжает стоять. Судя по рассказам Волчка, дом Онцева рядом. Патруль может помешать.
— Слушайте, Леу, — говорю я. — Сейчас же прикажите патрулю следовать в комендатуру и ждать вас. То же самое немедля передать всем патрулям.
Леу отдает приказ. Патруль тотчас же сворачивает в переулок.
— Пришли, — и Леу останавливается у небольшого домика с палисадником.
— Точно, — подтверждает Васька.
— Вы, Леу, стучите в окно, — говорю я, — и называйте себя. С вами по-прежнему офицеры из Севска. Когда откроют дверь, оставайтесь у крыльца.
Леу послушно стучит. За дверью женский голос спрашивает, кто пришел. Леу отвечает, что ему приказано.
— Сейчас… Сейчас, — слышится за дверью.
Проходит минуты три — никто не отворяет.
— Что это значит, Леу? — спрашивает Пашкевич.
— Мадам Онцева привыкла встречать гостей в должном туалете, — криво улыбнувшись, отвечает Леу.
Проходит еще минуты три. Дверь, наконец, открывается. Мы входим в темные сени. В комнате горит лампа и освещает стоящую на пороге статную пышную блондинку лет сорока. На ней вечернее платье — черное с яркими желтыми цветами.
Женщина отвешивает нам жеманный поклон и, кокетливо улыбаясь, быстро тараторит:
— Милости прошу, дорогие гости. Извините, что заставила вас мерзнуть, у нас небезопасно. В лесу бродят партизаны. Мой муж называет их «живыми трупами». Не правда ли, остроумно? А я с детства не люблю лягушек и мертвецов: холодные, скользкие, бр-р-р… Простите, заболталась. Прошу вас.
Мы с Ревой входим в комнату. Женщина пристально оглядывает нас.
— Мадам Онцева, разрешите представиться, — торжественно говорит Рева. — Перед вами настоящие живые трупы. Без всякой подделки.
Женщина смотрит на меня расширенными от ужаса глазами и в обмороке падает на пол.
В соседней комнате слышна какая-то возня. Бросаемся туда. Наклонившись над кроватью, высокий широкоплечий мужчина шарит под подушкой.
Рева, Богатырь, Пашкевич наваливаются на него и с трудом связывают руки. Онцев кричит, и Рева затыкает ему рот первой попавшейся тряпкой.
Вызываю Ларионова.
— Немедленно сани сюда!
— Бугай, настоящий бугай, — ворчит Рева, поглаживая ушибленный в борьбе бок. — Пока сани подадут, его надо запаковать поаккуратнее.
Павел внимательно оглядывает спальню. Быстро сбрасывает простыню и распарывает одну сторону перины. По всей спальне разлетается белый пух.
— Да ну тебя к черту! — отряхивается Пашкевич.
— Потерпеть придется, товарищ прокурор. Ну як же можно господина Онцева без верхней одежды на мороз выносить? Бронхит может получить господин Онцев. Нехорошо…
С трудом засовываем Онцева в перинный чехол, на добрую треть еще полный гагачьего пуха. Сани уже у крыльца. Онцева выносят. Я задерживаюсь с Ларионовым в первой комнате, где на полу неподвижно лежит Онцева.
— Останешься здесь сторожить дамочку. Если придет в себя и начнет кричать — покрепче заткни рот. Как только услышишь автоматные очереди, уходи в лес, на то место, откуда мы вошли в Суземку. Если не найдешь нас в лесу, ищи в Челюскине, у Григория Ивановича.
Выхожу на улицу. Застоявшаяся лошадь нетерпеливо перебирает ногами. Верхом на перинном чехле торжественно восседает Васька.
— К Мамоненко? — спрашивает он. — Трогай.
Мороз крепчает. Снег громко скрипит под ногами. Улица по-прежнему пустынна. Где-то далеко кричит петух, ему отвечает второй, третий, и в Суземке начинается петушиная перекличка.
Волчок с трудом заставляет горячую лошадь идти шагом. Перинный чехол под ним шевелится.
Подходим к дому с синими наличниками. Нам открывает сам Мамоненко — высокий крепкий старик с окладистой бородкой.
Отрекомендовавшись начальством из Севска, грозно набрасываюсь на него:
— Собрал теплую одежду? Где она? Почему задание не выполнил?
— Да как же не выполнил, господин начальник? — спешит оправдаться Мамоненко. — Двадцать полушубков, семнадцать пар валенок у меня в амбаре лежат. Остальные через два дня соберу и вам представлю.
— Почему до сих пор у себя держишь? — не давая ему опомниться, гневаюсь я. — Немедленно грузи в сани. Будешь сопровождать в Севск.
— Ночью? — недоумевает Мамоненко. — На дорогах партизаны шалят…
— Не рассуждать! Выполняй приказание!
Жена подает мужу шубу, и он вместе с Пашкевичем выходит во двор.
За занавеской раздается шорох. Богатырь отдергивает материю. На кровати лежит молодая пара.
— Встать! Руки вверх!
Женщина вскакивает и послушно поднимает руки. Мужчина выхватывает из-под подушки пистолет, но Богатырь резким ударом выбивает его.
Мужчина становится рядом с женщиной.
— Дивись, Александр, — весело говорит Рева. — Ну, прямо молодожены.
— Молодожены, господин хороший, молодожены, — торопится подтвердить перепуганная хозяйка. — Это дочка моя. Три дня, как свадьбу сыграли.
— А муженьком где разжились? — спрашивает Рева.
— Наш он, суземский, — объясняет хозяйка. — Хоть молодой, а с большим понятием. На виду у начальства. Господин комендант его вчера главным полицаем определил…
— Это Леу, что ли? — перебивает Богатырь. — Вот и хорошо. Тебя как раз Леу ищет и никак найти не может. Одевайся и отправишься к нему.
Рева уже достал где-то веревку и крепко связывает руки новоиспеченному начальнику полиции.
— Зачем вы ему руки вяжете? — недоумевает хозяйка.
— А як же, мамаша? Горячий он у тебя: видала, как пистолетом на свое начальство замахивается?.. А ты, молодуха, руки-то опусти — неудобно ведь…
Мы выходим. В доме остается Абдурахманов с тем же заданием, что и Ларионов в доме Онцева.
Молодожена кладут на сани рядом с Онцевым. Сверху наваливают полушубки и валенки.
Направляемся к Землянке. На этот раз Леу остается в стороне. Стучит Мамоненко: по нашим сведениям, он друг-приятель Землянки.
Здесь все повторяется сызнова, и через пять минут мы выходим на улицу.
Волчок уже успел повернуть лошадь. Мамоненко и Землянка, связанные, лежат в санях. Только один Леу стоит на тротуаре, окруженный нашими партизанами. Показываю Реве глазами на коменданта — и он уложен в сани.
— Волчок! Быстро к опушке, — приказываю я. — Там подождешь нас.
Лошадь с места берет крупной рысью.
Пройдя последний дом, даю две автоматные очереди — сигнал отхода Ларионову и Абдурахманову.
Над городом взвивается ракета. Медленно падает снег. Луна низко спустилась к горизонту. Скоро рассвет.
*
Григорий Иванович встречает нас у входа в село. Он внимательно вглядывается в мое лицо и крепко жмет руку.
— С удачей, командир.
Идем по улице Челюскина. С нами приветливо здороваются колхозницы, поджидающие у своих хат. За нами гурьбой бегут ребятишки, с завистью смотря на Ваню, важно шествующего рядом с Лаврентьичем.
В хате нас сразу же сажают за накрытый стол. Мы рассказываем о Суземке. Григорий Иванович крупными шагами ходит из угла в угол. Потом подсаживается ко мне.
— Добро. Теперь Суземку надо брать. Советскую власть в ней утверждать. Понял?.. Ну, да об этом потом. Сейчас отдыхать — утомился, небось.
Только тут я чувствую, как ломит все тело. В моем распоряжении несколько часов. К полудню должен прийти Васька Волчок — я отправил его обратно в Суземку разузнать, как чувствуют себя фашисты после нашего визита. Пашкевич вернется позднее: он остался в лесу допросить нашу «покражу».
Ложусь на хозяйскую кровать — и будто в пропасть проваливаюсь…
Кто-то усиленно трясет меня за плечо. Передо мной Григорий Иванович.
— Волчок пришел? — спрашиваю я и смотрю на часы: они показывают начало пятого.
— Волчка пока нет. Товарищ Пашкевич вернулся.
Странно. С Васькой, очевидно, что-то случилось.
— Строго говоря, узнал меньше, чем предполагал, — устало докладывает Пашкевич. — Леу подтвердил, что в Трубчевске ожидается финский полк. Фашисты возлагают на него большие надежды: финны хорошо ориентируются в лесу, прекрасно ходят на лыжах, у них тренированные собаки-ищейки. Однако этот финский полк, пожалуй, единственное, что фашисты могут снять с фронта для борьбы с партизанами. Под Москвой дела у них идут неважно. Гитлер бросает туда все новые и новые дивизии, но они не продвигаются ни на шаг. Госпитали в Гомеле и Брянске переполнены ранеными. В Германии тревога…
— Со стороны Суземки движется колонна, — взволнованно докладывает Ларионов.
Выходим на окраину поселка. Спускаются зимние сумерки. Снова падает снег. В бинокль видна вереница подвод на дороге. Рядом с лошадьми идут люди.
— Кто это?
— Ванюшка! Мигом на лошадь, и к подводам, — приказываю я. — Если немцы, снимай шапку: «Приехал, скажи, предупредить, что партизаны идут на Челюскин». Только шапку, смотри, не забудь снять, если немцев увидишь.
Ванюшка мчится. Подъехав, разговаривает, но шапку не снимает. Потом неторопливо слезает с лошади и пропадает среди подвод. Лошади останавливаются. А сумерки делаются все гуще. Надо дотемна выяснить, что это за люди.
— Ларионов, на коня! Как только заметишь немцев — забирай круто влево.
Снова та же картина: Ларионов вплотную подъезжает к подводам, слезает с лошади и пропадает.
— Пойду, пожалуй, к встрече приготовлюсь, — говорит Григорий Иванович.
Не успеваю ответить ему, как вижу — от колонны отделяется всадник, и через несколько минут передо мной, лихо вытянувшись, стоит Васька Волчок.
— Разрешите доложить, товарищ комиссар. Весь немецкий гарнизон дезертировал. «Лучше, — сказали, — в дезертирах ходить, чем угодить прямо на виселицу за пропажу начальства». Полиция разбежалась. Я вскрыл немецкие склады, мобилизовал подводы и кое-что привез…
Какое добро ввозят в Челюскин! Мешки с мукой, мясные туши, полушубки, валенки…
Часть всего этого отдаем Григорию Ивановичу: он распределит между колхозниками. Остальное поступает в ведение Ревы. Завтра мы переправим наш неприкосновенный запас на тот берег Неруссы и забазируем в тайниках, но Павлу не терпится составить опись, и он диктует Ванюшке. А тот сидит на бревне и выводит в школьной тетради:
Мешков с мукой — 6 штук
Мясных туш — 5 штук
Полушубков — 27 штук
Ящиков с гранатами — 2 штуки
Валенок — 23 пары
Ванюшка мусолит химический карандаш. Ему холодно, он то и дело вытирает рукой свой покрасневший нос, и вся его розовощекая мордашка в фиолетовых пятнах.
*
Снова густой, дремучий хвойный лес. Вокруг все бело. Снег на земле, на ветвях деревьев. Кажется — не было войны, тяжелых боев под Киевом, Брянского леса. Будто я снова в Ижевске, где прошла моя юность…
Мы с Богатырем и Ревой ходим по лесу, ищем место для землянок. Забираемся в глушь. Передо мной — на высокой елочке — свеженадломленная ветка. Она склонилась почти до самой земли своей мохнатой хвоей, и на ветке — пустое птичье гнездо.
Кто сломал ее? Зверь? Нет, конечно. Случайно проходивший путник? Зачем ему забираться в такую гущину? Это явно сделано с целью. Условный знак в лесу…
Внимательно осматриваю свежий надлом, ищу следы вокруг ели, как вдруг Рева, свернув в сторону, устремляется в кусты.
— Хлопцы! — зовет он, и по тону его голоса понимаю — волнуется Рева.
Подходим с Богатырем и видим такую же надломленную ветку.
— Ходит кто-то, — тихо говорит он.
Еще один надлом… Еще…
— Тропу прокладывает…
Становится не по себе. Враждебное чудится в этих знаках, и никак нельзя убедить себя, что, быть может, это наши друзья сделали им одним понятные метки в заповедной глуши.
Добрый час бродим мы по лесу, стараясь разобраться в этих знаках, понять их смысл, найти то, к чему они ведут, — и неожиданно натыкаемся на грузовую машину: она стоит, уткнувшись радиатором в трухлявый ствол поваленной бурей ели.
— Це ж та самая… Тишинская… С оружием, — взволнованным шепотом говорит Рева.
Невольно оглядываемся вокруг. Тихо и безлюдно.
Мы бежим к машине. Сердце бьется быстро-быстро — сейчас в наших руках будет драгоценный клад…
Иванченко прав: машина пуста. В кузове запасная камера, обрывки немецкой газеты. Бросается в глаза напечатанный жирным шрифтом заголовок — «Das Reich».
— Успел вывезти, мерзавец. Успел, — зло шепчет Богатырь.
Сердце сжимается от обиды. Ну, хорошо, пусть не мы, но как же хлопцы Иванченко прозевали грузовик?
Рева поднимает капот и начинает возиться в моторе. Машина оказалась новой марки, еще неизвестной Павлу, — и разве оторвешь нашего инженера-механика от сложной паутины проводов и трубочек, затейливо переплетенных под крышкой мотора?
Но уж, видно, такой день выдался нам — день необычных открытий: неподалеку от машины возвышается холмик, окруженный молодыми березками, а на нем свеженасыпанная могила и грубый, топором вытесанный крест.
Могила в лесу? В этой дикой глуши? Кто похоронен в ней? Наш армеец, погибший в бою с фашистами? Но почему крест?..
Нет, эта могила, несомненно, связана с машиной. Тогда почему же комья мерзлой земли на могиле? Когда Тишин говорил Павлову о грузовике с оружием, еще не было морозов. Значит, могила выросла позднее?..
Рева стоит рядом со мной и внимательно оглядывает могилу, крест, окружающие березки. Потом решительно поворачивается, застегивает шинель и быстро шагает по мелколесью.
Догоняем его уже в хвойном бору.
— Куда ты, Павел?
— К бису! Якие тут могут быть землянки?.. Могила… Знаки… К бису!..
Останавливаемся на привал у старой сосны с густой кроной и мшистым стволом. Раскрываю карту. На ней нанесена южная часть Брянского леса. Синими змейками вьются по карте Знобь и Нерусса, вливаясь на западе в Десну. Жирной черной чертой прочерчена железнодорожная магистраль Киев — Москва. Еле заметным пунктиром разбегаются во все стороны проселочные дороги. И почти вся карта, от кромки до кромки, окрашена зеленой краской — цветом глухого дремучего лесного массива. Мертвой, сухой, ничего не говорящей казалась мне тогда эта карта. Я смотрел на нее, и невольно вспомнилось детство.
В Ижевске друг моего отца, старый заводской фельдшер, однажды показал мне схему человеческого организма. На схеме было красное сердце и красная сеть артерий. Расходились по телу синие вены. Пучками тонких белых канатиков были обозначены нервные узлы. Волнистой сероватой массой лежал мозг в черепной коробке.
Какой невсамделишной показалась мне тогда эта схема: сердце не билось, кровь не пульсировала, легкие не работали. Я не поверил рисунку — человек устроен совсем иначе.
Такой же представилась мне вначале и эта карта. Лес на ней не шумел вершинами деревьев, в нем не было запаха сосны и ели, не пели лесные птицы, мертвыми лежали пунктиры дорог и черные, залитые тушью прямоугольники населенных пунктов.
Сейчас ожила эта зеленая краска, обросли плотью черные прямоугольники сел и хуторов.
Вот обозначенная пунктиром наша дорога на Зерново из заброшенного барака лесорубов. Теперь мне знакома и близка каждая извилина, и когда я смотрю на крохотный кружочек железнодорожной станции, мне отчетливо представляется полыхающее пламя горящего бензина и трусливые ракеты над Будой. Я слышу, как выстукивает немецкий телеграфист тревожное сообщение о рейдирующей части, прорвавшейся к станции, и как из уст в уста в брянских селах передается радостная весть о партизанском ударе.
Еще совсем недавно Суземка казалась фашистам тем центром, откуда будет, обрушен неожиданный удар по брянским партизанам. А сейчас ее новый комендант дрожит от каждого порыва ветра, от скрипа сухой сосны, вспоминая окоченевший на морозе труп своего предшественника.
Вот здесь, где три жирные черные черточки, а рядом еле различимая надпись — «Смилиж», еще недавно был староста, на которого, как на каменную гору, надеялся предатель Павлов. Бургомистр думал: он восстановит дороги в районе руками «пленных рабов» и заслужит, быть может, новую награду от своих фашистских хозяев. А позавчера мы провели собрание в Смилиже — и Смилиж поднялся на борьбу. К дому Иванченко подошли все смилижские мужчины и просили записать их в отряд. Здесь собрались женщины, предлагая организовать сбор продуктов и теплых вещей для партизан. И до глубокой ночи Лаврентьич отбирал боевых хлопцев и толковал с колхозницами о валенках, перчатках, сале, муке, полушубках.
Там, где на большаке Суземка — Трубчевск обозначено село Непарень, еще вчера злобствовал староста и невесть откуда появившаяся содержательница трактира в стародавние царские времена. Эта злая, непомерно толстая старуха, чувствовала себя хозяйкой в селе, требовала, чтобы ей вернули дом, грозилась запороть тех, кто покусился на ее добро, и староста лебезил перед старухой, выгоняя на мороз ребятишек из «чужого» дома. А сегодня злая старуха уже ничего не сможет требовать, ребятишки снова вернулись в свой дом. После собрания, проведенного в Непарени, мы приобрели там новых разведчиков и друзей, и по-новому зажило это лесное село.
Смотрю на карту и всюду вижу живых людей, грозно растущую народную силу.
Из Герасимовки сообщает старик Струков, что у него есть «добрые солдаты на примете». В Челюскине «встала в ружье» группа Ивана Ивановича Шитова. Не сегодня-завтра к нам придет Иванченко со своими хлопцами. И везде чувствуется уверенная, направляющая рука подпольных партийных комитетов: товарищ Черняков в Смилиже незаметно руководит самоотверженной работой «старосты», товарищ Егорин в Челюскине держит связь с Кривенко. Сень идет сейчас в Хинельский лес собирать отряд, организовывать райком. И уже кажется мне — рождаются и шумят в Брянском лесу первые весенние ручейки. Скоро они сольются в единый могучий поток, и он смоет с брянской земли всю нечисть, что сегодня поганит ее…
— Комиссар, гляди! — кричит Богатырь, отошедший далеко от нас.
На снегу у его ног отчетливо виден свежий медвежий след. Медведь прошел здесь недавно, всего несколько часов назад.
Нетерпеливый Рева, конечно, готов идти по следу. Он уже мечтает о том, как освежует медведя, какими вкусными окороками угостит нас, какие теплые унты сошьет для всего командирского совета.
Павел все еще мечтает, а Богатырь уже быстро идет по следу. Рева бросается за ним, нр Захар ушел далеко, и Павлу не догнать его.
Я вижу, как мелькает среди деревьев фигура Богатыря. Неожиданно он останавливается и поднимает что-то с земли. Потом поворачивается и быстро бежит к нам.
— Смотрите! — срывающимся от волнения голосом говорит он.
Богатырь протягивает мне газету. «Правда» от 7 ноября.
— С самолета сбросили! — кричит Рева. — Читай, Захар! Читай!..
Мне трудно передать чувства, пережитые мной в то время. Они были похожи на чувства, охватившие меня в хате Скворцова, где впервые после долгого перерыва услышал такие дорогие, такие желанные слова: «Говорит Москва!..» И тогда, и сейчас со мной говорила Родина. Но теперь, когда передо мной была «Правда», ощущение тесной неразрывной связи с родной землей было несравнимо полнее и глубже.
От этого сердце наполнилось еще большей решимостью отдать все свои силы на борьбу с врагом, непоколебимой стала вера в то, что мы идем по правильному пути, что мы победим.
Мы снова и снова перечитываем газету. Каждый хочет в своих руках подержать ее, собственными глазами увидеть каждую строку…
— Товарищи! Сейчас же, не медля ни минуты, понесем народу слово правды!
Не помню, кто первый говорит это вслух — может быть, я, а может быть, Рева или Богатырь, но эта мысль рождается у нас одновременно.
Мы пойдем в Красную Слободу. Да, именно в Красную Слободу. И не только потому, что на сегодняшний вечер там назначено собрание и в Слободе нас ждут Бородавко и Пашкевич. Мы пойдем туда потому, что там злобствует Тишин, потому, что там страхом смерти, пожара, разорения скована воля людей — и, быть может, именно слобожанам в первую очередь надо принести слова, полные уверенности в победе.
*
В сумерки подходим к Красной Слободе. Ее главная улица вытянулась вдоль привольных заливных лугов реки Неруссы. С противоположной — северной — стороны к ней вплотную подходит Брянский лес. Глухие лесные проселки соединяют эту деревню со Смилижем и Чернью. На другом берегу Неруссы расположилось большое село Денисовка. А вокруг на десятки километров — темный, густой болотистый лес.
Не впервые я в Красной Слободе. Помню, это было примерно месяц назад. Мы с Ревой вошли в Слободу ранним утром. Почти одновременно в село с противоположной стороны въехали фашистские машины. Уходить было поздно, и мы спрятались на чердаке недостроенного домика. Оттуда смотрели сквозь щель, что делается в Слободе, прислушивались к выстрелам, гортанным выкрикам.
Колеса машин, буксуя в грязи, как жернова размалывали мокрую землю, обрызгивая грязью стены аккуратных домиков. Из кузовов выскакивали фашистские солдаты и разбегались по хатам. Оттуда неслась истерическая немецкая ругань, злые отрывистые слова.
А по улице, воя моторами, шли все новые и новые грузовики.
Потом фашисты начали грузить в машины туши только что убитых коров, птицу, сало, теплую одежду. И — странно — за весь день мы не видели на улице ни одного колхозника, не услышали ни единого русского слова: все молча сидели по хатам. Только староста Тишин вылез наружу. Он стоял поодаль, гладил рукой широкую бороду и следил, как солдаты грузили на машины колхозное добро.
Когда же ушли машины и смолк гул моторов в лесу, слобожане вышли из хат. Они бродили по дворам, по улицам — медленно, молчаливо, словно это не их село разорено фашистами. Даже среди ребятишек не было слышно обычного смеха, шуток, горячих ссор. Значит, и веселую безмятежную ребячью душу оглушила война.
С тяжелым чувством уходили мы тогда из Красной Слободы. Нам казалось, здесь еще слишком сильна растерянность от первого неожиданного удара, и не скоро избавятся от нее слобожане.
Правда, в последние дни нам говорили — изменилось это село. Тишин уже боится ночевать в своем доме. Но все же с волнением вхожу я сейчас в Слободу: удастся ли Бородавко и Пашкевичу заставить Тишина собрать народ?
Лаврентьич и Николай встречают нас у околицы. Вид их мрачен.
— Ушел, сукин сын! — сердито бросает Бородавко.
Лаврентьич рассказывает, что, поговорив со слобожанами, он решил арестовать Тишина, но перед этим заставить его собрать народ. Староста как будто охотно согласился, пошел по хатам — и скрылся. Перерыли всю Слободу — словно сквозь землю провалился.
— Народ собрался?
— Валом повалил. В школе яблоку негде упасть. Все уже добрый час ждут. Почему задержались?
Богатырь молча протягивает им номер — и они уже не отрываются от газетного листа. Мы понимаем и терпеливо ждем…
Наконец, трогаемся в путь. Пашкевич рассказывает:
— Подлые дела творятся здесь, комиссар. Всюду в округе школы закрыты, а в Слободе по приказу Павлова Тишин срочно отремонтировал десятилетку и торжественно открыл ее. Учителей назначает сам Павлов. Кстати, сюда направлена им наша знакомая Муся Гутарева из Смилижа. Она рассказала мне о своем разговоре с Павловым. Когда Гутарева задала ему вопрос, по каким учебникам учить детей, тот начал объяснять, что надо вырывать некоторые страницы из старых учебников, но потом откровенно заявил: «Учите без всяких учебников. Не обязательно деревенским ребятам уметь читать, писать, считать. Главное — войдите в доверие к ним и подробно расспрашивайте их о родителях: что говорят, что делают, чем дышат». Обо всем велено докладывать лично Павлову. За разглашение этого разговора — расстрел…
— Значит, не школа, а своеобразный шпионский центр?
— Большей мерзости я не знал… Использовать доверчивых ребятишек. Сделать из них невольных шпионов… Этой подлости названия нет…
Выходим за околицу. Чуть на отшибе, у лесной опушки, стоят здания больницы, школы и несколько жилых домиков. Новая школа с большими светлыми окнами действительно только что отремонтирована. Народу поистине тьма-тьмущая: класс переполнен, люди сидят на подоконниках, в проходе, в дверях, в коридоре. На столе, покрытом красной материей, горит лампа — уже стемнело. Она освещает лишь передние ряды парт. Все остальное тонет в полумраке…
Когда Богатырь читает «Правду», стоит напряженная тишина. Только кто-то глубоко вздохнет или пронесется по классу мягкий шелест, как зыбь по воде, и затихнет в переполненном людьми коридоре.
Богатырь кончил читать, и вдруг из темноты раздается голос:
— Газетку бы посмотреть.
И сразу же несется со всех сторон:
— Газету покажите… Дайте газету… Сюда дайте…
Богатырь оборачивается ко мне, я утвердительно киваю головой, но Захар, очевидно, не решается расстаться с газетой. Развернув ее и держа перед собой, он идет по рядам. За ним Рева с горящей лампой.
На первой парте сидит старик. Он неловко встает, шумно стукнув крышкой, торопливо надевает очки в простой металлической оправе и внимательно вглядывается в газету.
Все замирают. Старик продолжает смотреть. Кажется, он никогда не оторвет глаз от газетного листа. Перед ним в напряженном ожидании стоит Богатырь. Рева опускает лампу.
Старик протягивает руку и осторожно, двумя пальцами, щупает газетный лист. Вдруг резко повертывается к классу и радостно кричит:
— Дождались! Наша, товарищи! Из Москвы!
— А як же! — на весь класс восторженно откликается Рева.
Все вскакивают со своих мест. Стучат крышки парт. Несутся взволнованные радостные голоса:
— Сюда, сюда, товарищи!.. Дай на «Правду» взглянуть. Истосковались…
Тянутся руки к газетному листу и неохотно расстаются с ним, а Богатырь торжественно идет по рядам и показывает всем драгоценную газету…
Чуть в стороне, у окна, стоит женщина лет тридцати. На руках у нее двухлетняя девчушка.
Я заметил эту женщину, когда Богатырь читал газету. Меня поразило ее лицо, застывшее, без единой кровинки, будто высеченное из камня. Только большие черные, глубоко запавшие глаза горели тем сухим горячим блеском, который бывает у человека, испытавшего тяжелое горе и выплакавшего последние слезы. Она внимательно слушала Богатыря. На мгновение глаза теплели, но тотчас же снова становились суровыми, сухими, ушедшими в безутешное горе.
Сейчас Богатырь подходит к ней. Она стоит неподвижно, передает ребенка соседке, порывисто берет газету обеими руками и прижимается к ней щекой, будто хочет этим прикосновением поведать партии о своем горе, получить у нее защиту и утешение.
Тихо в душном классе.
Женщина, наконец, отрывается от газеты. Свет лампы ярко освещает ее лицо. Теперь оно совсем другое — успокоенное, живое, порозовевшее от волнения. Глаза чуть подернуты влагой. Женщина со смущенной улыбкой смотрит на Богатыря.
— Смяла я… Простите, — говорит она и, положив газету на подоконник, осторожно разглаживает ее.
— Кто это? — спрашиваю стоящую рядом колхозницу.
— Горе у нее. Месяц назад вернулся к ней раненый муж. Ночью пришли фашисты, стащили раненого с постели и убили… Это Тишин карателей привел…
Сквозь толпу начинает пробираться вперед женщина. В полумраке невозможно разглядеть лица. Она подходит к окну. Свет падает на нее, и я вижу знакомые черные глаза, опушенные длинными ресницами, и над ними круто выгнутые брови.
Девушка берет «Правду» и, как знамя, высоко поднимает над головой.
— Товарищи, — молодым звенящим голосом, говорит она. — Враг топчет нашу землю. Враг убивает детей. Расстреливает близких. Жжет наши дома. Он хочет превратить нас в рабов. Нас — советских людей! А мы сидим на печи, хоронимся в лесах. Стыдно!.. Каждый, в ком есть хоть капля горячей крови, должен драться с врагом. Это вас партия наша зовет. Слышите — партия!.. Записывайте меня в отряд, товарищи партизаны.
Девушка подходит к столу и раздельно говорит:
— Мария Гутарева. Учительница. Член Ленинского комсомола…
К столу потянулись люди.
— Записывайте, товарищи…
— Меня запишите. Меня.
К столу подходит странного вида мужчина: командирская шинель, одна нога в сапоге, вторая в онуче и лапте. Тяжело опираясь на палку, он обращается к народу:
— Товарищи! Вы подобрали меня на поле боя. Вы залечили мои раны. Вы спасли меня от карателей. Спасибо вам за все. Я еще хожу с трудом, но больше не могу ждать. Иду в строй…
Он вытягивается во фронт и четко, по-военному, рапортует:
— Старший лейтенант Казимир Будзиловский, начальник штаба зенитного полка.
Подходит седобородый старик, который смотрел газету.
— Это Павлюченко, помощник Тишина, — кто-то шепчет мне.
Старик говорит, что ему перевалило за шестьдесят, но не таковский он человек, чтобы доживать свой век на печи… Да, он стал помощником старосты. А почему? Потому что хотел послужить народу: спасти колхозное добро, отвести беду от села. Сегодня он увидел партизан и понял, что может сделать больше. Он просит — нет, не просит, он требует, — чтобы его приняли в отряд.
Начинаю уговаривать старика помолчать — после собрания подробно поговорим с ним, но Павлюченко, очевидно, расценивает это как недоверие и с обидой в голосе заявляет:
— Вы что же, товарищи партизаны, полагаете, раз меня назначили помощником старосты, так уж я и тварь нестоющая?.. Пусть сам народ скажет, достоин я пролить кровь за советскую власть или не достоин?
Гул одобрения несется по классу.
Выхожу со стариком в коридор. Сразу принять его в отряд не решаюсь — все же он помощник Тишина, — и посылаю в Буду: пусть разведает, что делается в этом городе, и доложит нам. Мы сличим его показания с донесениями наших разведчиков и решим, как поступить дальше.
— Раз такое дело, товарищ командир, я сейчас же в Буду слетаю, — и старик идет запрягать лошадей.
Едва успевает уйти Павлюченко, как подходят ко мне двое молодых мужчин. Один из них небольшого роста, худощавый, в коротком полушубке, второй чуть повыше, с рыжеватой бородкой. Рекомендуются Кочетковым и Петраковым. У них уже собрана группа, есть оружие и патроны. Они просят принять их в отряд.
Отправляю их к Бородавко и снова возвращаюсь в класс.
Комната опустела. На столе тускло светит керосиновая лампа. Чуть поодаль стоит Пашкевич и та молодая женщина со следами горя на лице. Пашкевич держит на руках ее девочку и ласково поет:
Кот Мордан стряпухой был,
Жарил, парил и варил,
Хлопотал и суетился,
Молоком не раз облился.
Кажется, он забыл обо всем на свете и весь ушел в-эту наивную детскую песенку, в эту нежную ласку…
— Своих ребят вспомнил, Николай? — вырывается у меня.
Пашкевич мрачнеет. Молча передает он девочку матери и молча, не взглянув на меня, выходит из класса.
Неожиданно на улице раздается лошадиный топот и замирает у школы.
Кто это? Если полиция или фашисты — наши дозорные у околицы подняли бы тревогу…
Выхожу. У крыльца стоит высокая сильная лошадь, запряженная в добротные розвальни. Заметив нас, возница, сняв шапку, низко кланяется.
— Примите, товарищи партизаны, Машку. Добрая кобыла.
Оказывается, эта Машка еще недавно ходила в пулеметной тачанке. Ее подобрал колхозник Марчевский и сейчас передает нам…
— Товарищ комиссар! Из села идут вооруженные люди. Прямо к нам.
Это докладывает боец, стоящий на посту. И почти, тогда же из темноты вырастает Пашкевич.
Странный, необычный вид у Николая. Он подходит ко мне, словно на параде, медлительно-торжественной походкой.
— Принимай людей, товарищ комиссар, — говорит он..
Несколько мгновений Пашкевич стоит неподвижно. Его серые холодные глаза теплеют, Николай кладет мне руки на плечи и почему-то тихо, почти шепотом, говорит:
— Иванченко пришел… Пятнадцать кадровых вояк…
Ты понимаешь, что это значит?
Они уже подходят к школе. Идут попарно с винтовками, автоматами, пулеметами, патронными ящиками. Впереди шагает высокий, сутулый Иванченко.
Он стоит передо мной. Так же, как Пашкевича, его захватила торжественность минуты. Штатский человек, он не знает, что ему делать — то ли по-военному рапортовать, то ли попросту крепко пожать руку. В глазах этого большого, такого сильного человека почти детская растерянность.
Мы крепко обнимаемся. Раздается громкое «ура». Оно гремит в рядах пришедших людей. Ему вторят мои товарищи, выбежавшие из школы, колхозники, запрудившие улицу.
— Товарищ комиссар, можно вас на два слова? — раздается рядом тихий женский голос.
Передо мной незнакомая женщина. Вопросительно смотрю на нее.
— Я связная от Трубчевского райкома партии, от товарища Бондаренко, — говорит женщина. — Была на собрании… Товарищ Бондаренко просит вас повидаться с ним.
— Как же вы нашли нас? — вырывается у меня.
Женщина молча улыбается.
Передаю: согласен, жду указания места и времени.
Женщина жмет мне руку и исчезает в темноте…
Глухая ночь. Я медленно иду по улице.
Наши уже давно разбрелись по хатам — их наперебой приглашали хозяйки — и все же то здесь, то там слышатся веселые возбужденные голоса. Рядом с Бородавко стоят два пожилых колхозника и горячо убеждают его принять их в отряд. Рева, окруженный женщинами, толкует с ними о выпечке хлеба. Посреди улицы молча проходят пятеро вооруженных. Во главе их — Кочетков с автоматом за плечами. Тихо беседуют у калитки Муся с Буровихиным. Где-то далеко, на окраине леса, звенит песня…
Неужели это та самая Красная Слобода — молчаливая, словно вымершая, которую я видел всего лишь месяц назад?
Еще недавно фашисты надеялись стать хозяевами нашей земли. Им казалось это простым и легким: ураганом пронеслась их армия, оглушила народ грохотом орудий, скрежетом танков, расстрелами, виселицами, пожарищами. А дальше достаточно старосты в селе, горсти подлецов с черным сердцем в груди, с белой повязкой на рукаве — и народ, наш советский народ, встанет на колени, будет безгласным рабом, начнет лизать сапог фашистскому ефрейтору.
Не вышло!
Меньше месяца назад здесь свирепствовали каратели, а уже одно за другим поднимаются залитые кровью, опаленные пожаром, казалось бы, покоренные врагом села Брянских лесов. Вчера — Смилиж, сегодня — Красная Слобода, завтра — Челюскин, Герасимовка, Чухрай, Чернь.
Глава пятая
Словно широко распахнулись двери после первых удачных боевых операций — и народ хлынул в Красную Слободу, которая с этих пор стала нашей штаб-квартирой. И тут сразу же возникли непредвиденные, на первый взгляд, непреодолимые трудности.
Прежде всего, к нам шло много невооруженных, необученных, необстрелянных людей — они, конечно, не могли сразу же, без подготовки, идти в бой, С другой стороны, у нас не было запасов продуктов, чтобы накормить их, не было оружия, не было даже взрывчатки, чтобы развернуть диверсии на дорогах. Достаточно сказать — в те дни мы обладали всего лишь пятью запалами для мин.
Это связывало нас, отрывало от боевых дел, ставило в тупик. И сегодня, вспоминая прошлое, хочется рассказать о простых, незаметных людях, которые помогли нам преодолеть эти трудности, найти единственно правильный выход. Ими руководила только бескорыстная любовь к родной земле, и многие из них до сих пор не знают, какую неоценимую помощь они оказали нам. Без нее, быть может, мы зачахли, захирели бы в лесу.
Помню, Бородавко поручил мне выехать на первую встречу с Алексеем Дмитриевичем Бондаренко. Захватив Никиту и Захара Богатыря, я направился из Ляхова в поселок Пролетарский. Путь лежал через Красную Слободу, где должно было состояться совещание командиров и политруков нашего отряда.
На окраине Слободы Никита показал мне приметный дом на высоком пригорке: его сруб почернел от времени и будто врос в землю. Здесь жил тесть Никиты, и наш проводник уговорил заглянуть к нему.
В кухне застаем сержанта Ларионова. Он только что бренчал на балалайке, но, завидев нас, отложил ее в сторону таким жестом, словно она случайно оказалась здесь и мешает ему, вытянулся и рапортует:
— Занимаюсь выпечкой хлеба, товарищ комиссар.
Действительно, у русской печи хлопочет низенькая сгорбленная старушка, на лавках бесчисленные опары. Чуть в стороне хозяин плетет лапти. За столом дочь переписывает сводки Совинформбюро.
Не помню, с чего начался разговор, но хозяин заговорил о том, что тогда больше всего волновало меня.
— Сам всю японскую войну прошел, под Мукденом воевал, знаю, как порох пахнет, а тут прямо голова пухнет. Не сразу в толк возьмешь, что с пополнением делать.
Этот щупленький низенький старичок говорит таким тоном, будто в первую очередь именно ему надлежит решить вопрос об организации отряда, словно это его личное, кровное дело.
— Много народу просится воевать. Очень много. Дай срок, еще больше будет. А народ разный. К примеру, Иванченко из Смилижа или наш Кочетков. Этих сразу же в бой веди — не промахнешься. А есть такие, что вороны за свою жизнь не подшибли. Как с ними распорядиться? Прогнать — язык не повернется. Нянчиться? Времени нет: Москва не ждет.
Старик говорит долго, подчас путано, но, в конце концов, я понимаю: он предлагает разбить наше пополнение на две группы. В первую войдут те, которых можно «сразу же в бой вести», во вторую относит всех прочих, кто «еще вороны не подшиб».
— Дать вот этим необученным толкового командира и поставить их в заграждение, — говорит старик. — Чтобы по всему лесу стояли, вроде невода. Сунется в лес фашист и запутаемся в нем, как свинья в прясле. А партизаны ей рыло-то и отрубят… Ведь если по-умному головой раскинуть, — чуть помолчав, продолжает он, — так тут каждое село можно крепостью сделать, чтобы никто, не шатался по лесу без пропуска. Опять же и командиру от лишних забот освобождение: народ сам себя прокормит, сам оружие себе найдет…
Так родилась на окраине Красной Слободы, в этом старом доме, идея создания в селах патриотических вооруженных групп.
Мы уже собрались уходить, но старик задерживает нас, ведет во двор, с трудом вытаскивает из тайничка ящик и передает нам. В ящике — тол!
— Это мама вчера нашла, — улыбаясь, рассказывает дочь. — Приходит из леса, становится к корыту стирать и ворчит: «Разве это мыло? Ни чуточку не мылится — ни в холодной воде, ни в крутом кипятке. Как же с таким мылом не завшиветь гитлерякам?» И показывает нам брусок тола. «Эх, старая, так ведь это же сокровище!» — радуется отец. А мама даже рассердилась: «Твоему сокровищу красная цена — две копейки с дыркой, да и то в базарный день. Целый ящик этой пакости в березовой роще лежит. Кому такое непотребство надобно?..» Пригодится, товарищ комиссар?.
Еще бы не пригодится!
Горячо поблагодарив хозяев, отправляемся к дому, где нас ждет Бородавко.
У дома толчея, словно у призывного пункта: здесь слобожане, колхозники соседних сел и пришедшие издалека.
Бородавко сидит один в комнате, мрачный, подперев голову.
— Видал, Александр Николаевич? — недовольно говорит он, показывая глазами на окно. — Думается, размахнулись мы с тобой не по силенкам, не по возможностям… В Трубчевске уже казармы готовят для финнов, а у нас этакий балласт. Что с ним делать?
— Порастерялся маленько, Лаврентьич? — улыбается Богатырь. — Пороха не хватает?
Бородавко горячо доказывает, что эта масса необученных людей скует нас, и я, наконец, начинаю понимать: Игнат Лаврентьевич отнюдь не склонен численно расширять отряд. Он полагает проводить боевые операции небольшой группой, ограничиться только этим, а все остальное взвалить на плечи подпольных райкомов партии.
Вместе с Захаром убеждаем командира, что пока размахиваемся мы по своим силам, что надо только организовать по селам вооруженные группы, и эта масса людей из обузы, которой он так боится, превратится в наших помощников, в наши неисчерпаемые резервы.
По-прежнему хмурый, недовольный, Бородавко вызывает командирский состав и открывает совещание.
Теперь у нас в отряде уже три боевые группы. Командирами назначены Федоров, Иванченко, Кочетков, политруками Язьков, Черняков, Донцов. Командование четвертой — диверсионной — группы не присутствует на совещании: она вся разошлась по заданию. Нет и Пашкевича: он ведает разведкой и ждет меня в Пролетарском.
Предлагаю вначале провести зачисление в отряд и начать с пришлых — их следует пропустить в первую очередь. И перед нами один за другим проходят люди — такие разные, такие непохожие друг на друга…
Первым входит инженер-геолог Михайлов. Война застала его в Западной Украине, у Дашавы, где он занимался разведкой газа. Уйти с армией не успел. Дважды пытался перейти фронт, но неудачно… Чем может доказать, что он именно тот, за кого себя выдает? Вот этим удостоверением геолого-разведывательного управления и партийным билетом.
Кочетков записывает его в свою группу…
За инженером-геологом входит Александр Петрович Свиридов, московский штукатур. Перед войной он заболел, лежал в Боткинской больнице, потом уехал долечиваться в Кишинев — и оказался во вражеском тылу. Добрался до Брянского леса, жил здесь месяц, окончательно встал на ноги и хочет воевать.
— Я ведь Москву вот этими руками строил.
Свиридов показывает московский паспорт и отпускное удостоверение. Достаточно ли этого в наше суровое время?
— Понимаю, — догадывается он. — Прошу послать вашего человека в село, где я жил, — оно неподалеку — и спросить народ. Тогда решите…
На пороге высокий стройный брюнет. Его складная сильная фигура плотно стянута полушубком.
— Артиллерист, капитан Новиков.
Капитан вступил в бой в первый же день войны: бился под Брестом, Минском, под Гомелем. У Новгород-Северского был ранен, ехал санитарным поездом. Потом поезд разбомбили фашистские самолеты. Раненых разобрали колхозники по хатам. Он лежал в Черни. Подлечившись, бродил по лесу в поисках партизан. Партизан не нашел, но обнаружил несколько минометов и два орудия.
— Берусь привести их в полную боевую готовность, — коротко докладывает капитан.
Так зарождается новая группа нашего отряда — артиллерийская…
Снова открывается дверь.
— Капитан Бессонов.
История его иная, чем у Новикова: в первый же день войны попал в плен, убежал из лагеря, потом лесом пробирался к фронту.
Решено зачислить капитана в группу Кочеткова…
У стола стоит старушка. Рядом с ней паренек лет шестнадцати и молодая девушка.
— Крыксина я. А это ребята мои — Владимир и Ольга, — неторопливо говорит старушка. — Враг землю нашу топчет. На работу гонит молодых. Ну так я и подумала: пусть у вас повоюют — в хозяйстве всегда лишние руки сгодятся. А ребята у меня работящие, смышленые, скромные. Авось поскорее гадов прогоните.
— С кем же вы останетесь, бабушка?
— Да неужто я немощная такая, что нянька мне нужна? Нет, не обижай старуху, начальник. К тому же и ребята к вам рвутся — удержу нет… А обо мне не печалься: русская баба двужильная — все выдюжит…
Опять открывается дверь. Входит мужчина в потрепанном, видавшем виды, но когда-то щегольском штатском пальто с широкими накладными карманами и замысловатой пряжкой на поясе.
— Лева Невинский, механик театра из Варшавы, проше пане начальника. А тераз хочу быть партизаном.
— Кто такой? — переспрашивает Федоров.
Путая русские, польские и украинские слова, Невинский рассказывает…
Был он механиком сцены варшавского театра. Пришли фашисты. Начались расстрелы, аресты, пытки, голод. Кто-то сказал, что можно уехать во Францию — там легче. Группа артистов поехала в Париж. С ними поехал и Невинский. Они кочевали по французской земле — Лион, Марсель, Ницца, Орлеан. Всюду было одно и то же: расстрелы, голод, произвол. Какие-то пронырливые люди вербовали их в иностранный легион, в отряды штрейкбрехеров. Им предлагали уехать в Испанию: они выдадут себя за бойцов интернациональной бригады и будут доносить об испанских подпольщиках. В марсельском кабачке какой-то француз намекал, что английская разведка не откажется от их услуг… Нет, не понравилась польским артистам оккупированная Франция…
— Так чего же вы, хлопцы, в тамошние партизаны не пошли? — спрашивает Кочетков.
— То, проше пана, една организация во Франции, ктора не зазывает, як клоун до базарного балагана, — отвечает Невинский. — То бардзо велика честь — быть французским «макки». Туда подшебна заслуга, дело…
— А быть советским партизаном — не честь? — сурово перебивает Ваня Федоров. — Здесь не потшебна заслуга? Это балаган на ярмарке? Как по-твоему?
— Прошу выслухать меня, пане начальнику, — спокойно отвечает Невинский.
Польские актеры решили вернуться на родину. Судьба забросила их в Краков. Здесь Невинскому удалось, наконец, связаться с подпольщиками: они освобождали из лагерей русских военнопленных и мелкими группами отправляли в Советскую Россию. С одной из таких групп, пробираясь к фронту, и пришел в Брянский лес механик варшавского театра Лева Невинский.
— То есть мое дело, пан начальник. Моя заслуга, — с достоинством говорит он.
— Ой, что-то ты крутишь.
— Нех пан начальник вежи мне. — Невинский подходит к двери и зовет: — Ходзь тутай, панове!
В комнату входят «панове» — два бойца, раненные еще в первый день войны и бежавшие из плена. Снова проходит перед нами вереница людей…
Помню трех бравых коренастых сибиряков — Лесина, Заварзина, Уварова. Их оставили рвать железнодорожный мост через Неруссу. Они решили ждать, когда войдет на него неприятельский поезд. Взрыв удался, но отходить уже было поздно: наши войска оставили Брянск. Так подрывники оказались во вражеском тылу.
— Взрывчатки не осталось, товарищи?
— Всю израсходовали. Только две банки запалов с нами…
— Запалы? Вот это находка! Спасибо, товарищи…
Вечереет. Прием закончен. Объявляем колхозникам, ожидающим во дворе: пусть расходятся по своим селам — к ним придут наши представители и скажут, что надо делать…
Еще раз договариваемся с Бородавко о предстоящей беседе с Бондаренко. Решаем: если у секретаря райкома не будет возражений, начнем организовывать патриотические вооруженные группы по селам.
Командир приказывает Иванченко отправиться в село Бороденку и вывести из строя скипидарный завод. Группа Федорова должна очистить окрестные села от старост и полицаев и разрушить ремонтную базу, организованную фашистами в мастерских МТС в селе Большая Березка. Группа Кочеткова остается при командире. Политруки разъезжают по селам и проводят собрания с народом.
Поздно вечером мы с Богатырем отправляемся в путь.
*
Морозной ночью подъезжаем к Пролетарскому, затерянному в лесной глуши между Мальцевкой и рекой Десной. Выходим на небольшую поляну. На ней темными силуэтами смутно вырисовываются пять домиков.
Спит поселок, и молчаливым стоит за бревенчатым забором высокий, крепко сбитый дом лесника Степана Семеновича Калинникова.
На своем веку Степану Семеновичу и его жене Елене Петровне, или попросту Петровне, как обычно называют ее друзья, немало пришлось повидать людей, и суровая лесная жизнь научила хозяев с первого взгляда почти безошибочно разгадывать гостя: с чистым сердцем забрел он на огонек или, задумав недоброе, прикрывается ласковой речью.
Однажды глубокой осенью я наткнулся на этот дом и с тех пор частенько бываю у Калинниковых. Здесь удобно говорить с глазу на глаз с нужными мне людьми. Сюда приходят разведчики Пашкевича. И отсюда, из этого домика, заброшенного в брянскую глухомань, нам слышно и видно на десятки километров вокруг.
Смотрю — в крайнем правом окне теплится огонек — наш условный знак. Мерцающий свет ночника еле пробивается сквозь заледеневшее стекло, но все же отчетливо видно, что ночничок стоит на подоконнике. Значит — путь свободен. Но почему колодезный журавль так высоко задрал свой хвост? Мы прозвали его «семафором» — вместе с ночником он открывает нам дорогу в дом. Кто же в эту глухую пору забрел к Калинниковым?
Осторожно подходим к воротам. Раздается громкий злой лай Черныша. Пес должен быть в доме, если нас ждут. Значит — путь закрыт?..
Скрипит дверь. Луч света освещает на крыльце знакомую могучую фигуру лесника.
— Черныш! Сюда!
Взвизгнув, Черныш бросается к хозяину, но на крыльце останавливается и рычит. Лесник настороженно вглядывается в ночную темь.
Стучим условным знаком — три удара в подворотню. Хозяин бежит открывать калитку.
— Что это у тебя, Степан Семенович, журавль ночью пить захотел?
— Да тут маленько неразбериха получилась. Ко мне ваши товарищи пожаловали — Пашкевич и Рева, Ну, чайку заказали, а Тонька днем бадью заморозила, я и опустил ее в колодец оттаять.
Рева здесь? Странно… Последние дни он был очень занят: обучал Шитова и его группу сложному, опасному искусству диверсанта. Три дня назад надолго ушел он со своими учениками за Десну рвать машины, пускать под откос эшелоны. Так почему же так рано вернулся?
— Видно, дядя Андрей не оправдал себя, — невольно вырывается у меня.
— Да, сорвалось. Не дошли, — поняв мою мысль, откликается Захар.
Входим в дом. На кухне копошится маленькая молчаливая Петровна.
— Сейчас самоварчик взбодрю. Он, поди, еще не больно остыл.
В комнате уже горит лампа на столе. На полу, широко разбросав руки, лежит Рева. Рядом, с головой накрывшись шинелью, спит Пашкевич.
— Жалко, но ничего не поделаешь, — и Богатырь будит друзей.
Вскоре мы уже сидим за столом, уютно поет самовар. Рева попыхивает трубочкой. Дым плотными маленькими клубочками равномерно поднимается кверху, клубочки расплываются в воздухе, и по этой спокойной манере курить я знаю — Павел доволен и благодушествует.
Рева рассказывает, как вышли они на шоссе Брянск — Трубчевск. Вышли с запозданием: в последнюю минуту действительно подвел дядя Андрей — он должен был показать удобные места подхода, но пропал днем и вернулся только к вечеру. Однако все же успели. Заложили четыре мины. Через час две машины взлетели на воздух.
— Сорок фашистов як корова языком слизнула, — бросает Павел нарочито небрежно, словно старый опытный диверсант. — Две мины остались. Заложил их для следующих кандидатов — завтра непременно наскочат.
Рева докладывает, что график движения поездов по железнодорожной ветке Почеп — Брянск подтвердился. Он отправил туда Шитова, а сам пришел повидать нас.
— Думаю, один справится: смышленый, расторопный человек наш Иван Иванович.
Мы с Богатырем сообщаем товарищам, что едем на связь к товарищу Бондаренко, но Пашкевич, еле выслушав нас, улыбаясь, говорит:
— И у нас новость припасена.
Оказывается, в лесу, в районе Мальцевки, наши разведчики обнаружили три украинских партизанских отряда: один пришел из-за Днепра, два других явились из района Путивля. Ждут нас завтра утром.
Не будь заранее назначенной встречи с товарищем Бондаренко, я бы, кажется, сейчас, ночью, помчался к ним…
За последние дни мне не удавалось по-настоящему поговорить с Пашкевичем: мы либо не встречались друг с другом, либо встречались наспех. И теперь я с интересом слушаю доклад Николая.
По предварительным, еще не проверенным сведениям, финский фашистский полк уже прибыл в Трубчевск, и Пашкевич послал туда Кенину и Буровихина. Васька Волчок отправлен в Суземку: там начальником полиции назначен Богачев из Брусны, с которым еще не сведен счет за Еву Павлюк. От Муси Гутаревой из Севска пока ни слуху ни духу. Вокруг на дорогах усиливаются диверсии…
— Це наша работа! — гордо перебивает Рева.
— Нет, Павел, не только твоя, — улыбается Пашкевич. — У меня есть точные данные, что пущены под откос эшелоны на Брянской и Льговской железной дорогах. Там и в помине не было твоих диверсантов.
— Не было, так будут, — невозмутимо заявляет Рева.
— Правильно, Павел! — смеется Богатырь. — Мы тебе как раз для этого гостинцы привезли, — и Захар передает ему запалы, полученные нами от сибиряков-саперов.
— О це дило!
Как величайшую драгоценность, Рева начинает раскрывать цинковые коробки.
А Захар уже рассказывает Пашкевичу о нашей мысли организовать вооруженные группы в селах и мечтает о том, как по всей Брянщине раскинутся неприступные партизанские заставы. Я слушаю Богатыря и думаю о том, как сдружились мы с ним за последние дни. Вдумчивый, спокойный, осторожный, реально оценивающий обстановку и в то же время обладающий смелым большевистским размахом, он с полуслова понимает меня и, пожалуй, пока не было ни одного серьезного вопроса, по которому мы бы разошлись с ним…
Через полчаса все уже улеглись, но мне не спится, я хожу из угла в угол и думаю об этом проклятом финском полку. Как бы он не сорвал наши первые диверсии, организацию групп по селам…
В кухне кто-то зашевелился. Иду туда. Петровна Поднимается от квашни и ласково говорит:
— Спать пора, Александр Николаевич. Ведь, поди, зорька скоро.
— А ты сама почему полуночничаешь?
— Такое уж мое дело хозяйское. Недосужно мне на боку лежать… Может, тебе картошечку из печи вынуть? Она небось еще теплая…
Какая тяжесть легла на плечи этой маленькой молчаливой женщины. Муж, четверо ребят, вечная толчея партизан. Всех надо накормить, напоить, обстирать, сказать каждому ласковое слово и в то же время остаться незаметной, неслышной, будто нет ее и все идет само собой.
Ложусь на мягкое, разворошенное Петровной сено. Горит ночничок на столе. Спят мои товарищи.
Бесшумно проходит через комнату Петровна. На минуту она останавливается, внимательно осматривает спящих и заботливо поправляет шинель на Пашкевиче. Потом снова возится в кухне, что-то связывает в большой узел и, наконец, ложится спать.
Тихо в хате. Только сердито гудит ветер в трубе: на дворе поднялась пурга…
Просыпаюсь на рассвете. Дом еще спит. За окном вьюга. Даже не видно густой высокой ели, что стоит у забора.
Хлопает дверь в сенях. В кухню входит Тоня, старшая дочь Петровны. Ей всего лишь пятнадцать лет, но она уже высокая сильная девушка — под стать отцу. Тоня бросает на пол большую охапку дров, стряхивает снег и быстро проходит через комнату.
Она скрывается за дверью — только косы мелькают. И так всякий раз: промелькнет — и нет ее.
Подхожу к окну. Во дворе Петровна запрягает лошадь. В розвальни садится Тоня. Мать кладет около нее объемистый узел.
Куда собралась эта девушка в такую пору? Правда, пурга стихает, но по-прежнему гуляет поземка и вихрями завивает сухой пушистый снег.
— Далеко ли, Тоня? — спрашиваю я, выходя на двор.
Девушка молчит, вопросительно глядя на мать.
— В Мальцевку… По хозяйству, — смущенно отвечает Петровна, отводя глаза в сторону.
Нет, здесь что-то не так.
Петровна объясняет, что, дескать, это чужие вещи, отданы ей на сохранение, и вот сейчас их требуют обратно.
— Неправда! — говорит подошедший Пашкевич. — Это уже не первый раз. Мне передавали, что Тоня меняет в Мальцевке какие-то вещи на продукты, а Петровна кормит этими продуктами нас. Хотел еще вчера сказать тебе, Александр, да запамятовал. Нетерпимо это, никак нетерпимо.
Развязываю узел. В нем полотно, отрез ситца, новые сапоги, какая-то цветная материя, белый пуховый платок…
Петровна поднимает голову, и в глазах ее смущение и обида.
— Ну, раз я, глупая, скрыть не сумела, — начистоту надо говорить… Как же это получается, товарищи? Одни жизнью своей расплачиваются, за народ, за родную землю отдают ее, а мы даже тряпки своей не смеем ворохнуть? За что же такая опала на Калинниковых?
— Слухай меня, Петровна, добре слухай, — говорит Рева, снова завязывая узел. — Одни жизнь свою отдают, это правда. А другие каждую минуту жизнью своей рискуют и всю любовь свою, всю ласку, все сердце и душу людям отдают. Вот за это тебе, Петровна, низкий поклон. А за то, что, не спросив нас, последнюю юбку на базар несешь, ругать тебя надо… Как же так, Петровна: мы к тебе с открытой душой, а ты молчком такие дела делаешь? Вдруг узнают в Мальцевке, зачем ты свое добро меняешь? Что о нас люди скажут? Нахлебники мы? Объедалы?.. Нехорошо, Петровна, ох, как погано. А все-таки дай-ка я тебя поцелую, золотой ты наш человек! — неожиданно заключает Рева и крепко обнимает Петровну.
А она стоит посреди двора, недоуменно смотрит на нас и никак не может понять, ругаем мы ее или хвалим. Потом растерянно машет рукой и молча уходит в дом.
— Це моя вина, Александр. Только моя, — говорит Павел. — Як проглядел, не пойму… Ну, ничего. Завтра Петровне мешочек-другой муки подкину. У меня тут землячок объявился. Помнишь, Александр, по дороге, в Подлесное мы полтавчанина встретили? Он еще о мельнице говорил? Ну, так жив, щучий сын — под Суземкой работает… У него и разживемся…
Сняв узел с саней, Рева несет его обратно в хату.
*
Открывается дверь, и Петровна вводит в комнату товарища Антона, связного Трубчевского подпольного райкома…
Через полчаса мы едем глухой, занесенной снегом лесной дорогой — Антон, Богатырь, Рева и я. Машка застоялась, и Павел еле сдерживает ее. Непомерная сила у этой лошади: сворачивает полозьями гнилые пни, ломает оглоблями сухие ветки в руку толщиной — ну вот-вот разворотит сани и вывалит в сугроб.
Поземка стихла. Морозит. Над головой, в просветах между деревьями, чистое голубое небо, а вокруг чащоба, снег, тишина, безлюдье.
Неожиданно справа раздается резкий пронзительный свист. Ему откликается кто-то слева, впереди и снова справа. И уже бежит по лесу молодецкий пересвист, уходя куда-то в лесную чащу. Прямо как в былине о Соловье-разбойнике в Муромских лесах.
— Это дозор на заставу весть подает, — успокаивает нас Антон.
Мы снова едем безлюдным, молчаливым лесом.
— Стой! Семнадцать! — гремит из-за толстой разлапистой сосны.
Рева осаживает Машку. Антон молчит. Только губы его беззвучно шевелятся, словно он про себя решает сложную задачу и никак не может решить.
— Свои, хлопцы! Свои! — кричит Рева.
В ответ из-за сосны щелкает винтовочный затвор и раздается грозный окрик.
— Стой! Стрелять буду!.. Семнадцать!
— Пять! — радостно вырывается, наконец, у Антона.
— Один ко мне, остальным остаться.
— Чертов пароль. Никак не сообразишь сразу, как из двадцати двух семнадцать отнять, — ворчит Антон и, проваливаясь в сугробах, идет к сосне.
Из-за ствола выходит боец с винтовкой. Двухминутный разговор с Антоном — и мы снова едем по лесу.
— Це конспирация! — восхищается Рева. — А у нас — вали комар и муха.
Да, прав Рева. Плохо у нас налажена охрана базы. Вернемся и немедленно же выработаем с Бородавко новую систему охраны…
На маленькой полянке нас встречает застава. Один из бойцов садится в розвальни — и через двадцать минут мы у землянки.
Дежурный, поговорив с нами, ныряет вниз. По ступенькам поднимается высокий брюнет.
— Здравствуйте, товарищи. Кто из вас Сабуров и Богатырь?
Мы рекомендуемся.
— Алексей Дмитриевич Бондаренко, секретарь райкома, — и он крепко жмет наши руки.
— Павел Рева, командир диверсионной группы.
— А-а, так это вы, значит, вторглись в наши владения и заминировали нашу дорогу? — улыбается Бондаренко.
— Яки владения? Яку дорогу? — недоумевает Павел.
— Шоссе Брянск — Трубчевск, дорогой товарищ, — продолжает улыбаться секретарь. — Причем две мины удачно взорвались. Должен признать — хорошо сработано. Чисто.
— А як же вы узнали о минах, товарищ Бондаренко? — удивленно спрашивает Рева. — Яка гадюка проболталась? Шитов? Ни… Его хлопцы? Ни… Дядя Андрий?. Ну ясно, вин. Вин!
— Не то слово, товарищ, — смеется Бондаренко. — Не проболтался, а доложил: он ведь выполнял мое задание, когда выходил с вами на дорогу… Но об этом после; А сейчас должен извиниться. Наше заседание затянулось… Прошу к нам. Сообща послушаем, сообща потолкуем.
Спускаемся в просторную чистую землянку. За большим столом сидят человек пятнадцать.
— Знакомьтесь, товарищи, — представляет нас Бондаренко. — Ну, товарищ Кошелев, продолжай.
Кошелев весь какой-то красно-рыжий: красный тулуп, опоясанный ярко-желтыми ремнями, рыжие усы, рыжий воротник на тулупе.
— Я все сказал. Мне больше нечего докладывать.
— Ты ни слова не доложил о выполнении решения райкома, — холодно говорит Бондаренко.
— А что же я докладывал до сих пор? — и в голосе Кошелева явно слышится раздражение. — Ну что ж, изволь: повторю еще раз. Райком поручил мне организовать отряд. Он организован: сорок семь бойцов, из них сорок вооруженных, остальные ждут оружия. Есть пулемет… Что же еще?
— Тебе райком поручил организовать связь с народом, с подпольем… Выполнил? — спрашивает плотный седой военный.
— Я командир, — резко отвечает Кошелев. — Мое дело воевать, а не с газетами по селам ходить, как некоторые, — и он бросает насмешливый взгляд в нашу сторону. — С подпольем я путаться не буду.
— Во-первых, — холодно отчеканивает Бондаренко, — с подпольем не путаются, а работают. Во-вторых, партизанский командир без связи с народом — не командир, а пустое место. А в-третьих, доложи, как ты воюешь без народа и без подполья.
— Разведка режет, — смущенно отвечает Кошелев. — У меня всего два разведчика. Пошлешь — ни с чем вернутся: везде патрули, заставы. А без разведки как без рук — никуда не сунешься…
— Вот что значит остаться без подполья и без народа, — сурово перебивает Бондаренко. — Поистине как без рук…
Добрый час идет заседание райкома. Добрый час сурово «прорабатывают» Кошелева. Донельзя сконфуженный, он стоит перед райкомовцами. Ему назначают срок для выполнения заданий и объявляют выговор.
Заседание закрыто, но мы по-прежнему сидим за столом и обмениваемся опытом проведенной боевой работы.
Алексей Дмитриевич рассказывает, что у Трубчевского подпольного райкома два партизанских отряда. Один — во главе с Кошелевым — орудует в южной части района. Второй базируется в его северной части. Им командует Сенченков — тот седой плотный военный, который спрашивал Кошелева о подполье.
Мы с удивлением узнаем, что райкому известно о всех наших делах. Оказывается, Бондаренко уже давно обнаружил нас в Брянских лесах. Вначале приглядывался, а когда убедился, что нам можно доверять, дал указание своему подполью помогать нам и докладывать райкому о каждом нашем шаге. В довершение всего выяснилось, что даже некоторые наши разведчики — подпольщики райкома…
Среди новых друзей-трубчевцев мне особенно запомнился Алексей Дурнев.
Молодой, внешне ничем не примечательный, он сидел на нарах между Богатырем и Ревой и спокойно, без малейшей рисовки рассказывал о том, как в страшные дни эсэсовского террора возглавил одну из подпольных райкомовских групп в Трубчевске, как подпольщики этой группы проникли в фашистские учреждения города, установили связь с нашими ранеными в госпитале для военнопленных, организовали вооруженные группы, распространяли листовки, выпущенные райкомом, организовали массовую читку «Правды».
Бондаренко рассказывает, как они нашли «Правду». В ночь на девятое ноября над лесом кружились наши самолеты. Трубчевцы решили — сброшен десант. Пошли его искать и наткнулись на газету.
Постепенно выясняется, что Дурнев не только руководит подпольной группой в самом Трубчевске. Время от времени Алексей со своими диверсантами выходит из города и бьет противника на лесных дорогах. Недавно они подорвали пять фашистских грузовых машин с гитлеровскими солдатами.
— Мы с фюрером двойную бухгалтерию ведем, — смеется Дурнев, и в голосе его чувствуется гордость. — Он записал, что эти вояки на фронт пошли, так сказать, заприходовал их на передовой, а мы их же в расход вывели. Только я так думаю — наша бухгалтерия вернее.
Бондаренко подходит к нему и ласково кладет руку на плечо.
— Молодчина у нас Дурнев. Полковое фашистское знамя отнял и к нам притащил… А вот с языком своим до сих пор справиться не может.
Оказывается, секретарь подпольного райкома не любит даже отдаленного намека на бахвальство.
Один за другим вступают в разговор трубчевцы.
Товарищ Савкин, начальник районной милиции, рассказывает, как 7 ноября группа коммунистов, которую возглавили он и товарищ Кузьмин, уничтожила весь вражеский гарнизон, расположившийся на ночлег в селе Радутино.
Секретарь партийной организации Николай Коротков сообщает о делах трубчевских подрывников: в день годовщины Великого Октября коммунисты-диверсанты Левкин, братья Карпекины, Шевченко, Белоусов обрушили крупный мост, построенный гитлеровцами на большаке Трубчевск — Брянск…
— Одним словом, дорогие соседи, — перебивает Короткова Бондаренко, — воевать мы начали. Теперь на очереди должна быть более значительная, более крупная операция.
Подсаживаюсь к нему и развиваю нашу мысль об организации групп самообороны в лесных селах. Бондаренко внимательно слушает. В нашу беседу включается Захар Богатырь.
— Сколько народа в лесу, Алексей Дмитриевич, пока еще ждет, примеривается, теряет попусту время. Другие, не находя руководства и организации, просто не знают, куда приложить свою энергию.
— Общими силами мы превратим Брянские леса в базу неисчерпаемых партизанских резервов, — добавляю я. — Каждое лесное село — в укрепленный пункт.
— Все это, может быть, и так, — медленно говорит Бондаренко, подходя к столу и проглядывая протокол собрания. — Может быть… Но не следует думать, товарищи, что каждый живущий в Брянском лесу сегодня, сию минуту готов идти в бой. Кое-кто пришел сюда просто передохнуть от первого страшного удара, прийти в себя. Он очнется, конечно, будет воевать, но не обязательно сегодня… Сколько может продержаться каждый такой укрепленный пункт? — резко обернувшись ко мне, спрашивает он. — Имейте в виду: финны идут в Трубчевск.
— Разве они еще не пришли?
— Нет, пока явились только квартирьеры. Но они придут.
— Тем более надо спешить с организацией групп, — говорю я и ловлю себя на том, что повторяю секретарю слова тестя Никиты о неводе, в котором запутается враг.
— Да, вы, конечно, правы, — соглашается Бондаренко. — Надо только, чтобы это движение возглавляли сельсоветы. Но не сельсоветы мирного времени, а с новой структурой, с новыми задачами и методами руководства — нечто среднее между сельским Советом и военным штабом. Однако это только в лесных селах. В полевых же, мне кажется, надо пока сохранить подполье. В городах по возможности усилить его… Как вы считаете, товарищ Сабуров?
Я добавляю, что следовало бы объединить в один кулак силы райкомов, отрядов, подполья и этим кулаком ударить по райцентру или крупной железнодорожной станции. Потом снова поотрядно заниматься диверсиями, засадами, боевыми операциями. И снова массированный удар. К тому же пора разграничить места боевых действий отрядов, выделив каждому свой сектор.
— Правильно! — замечает Бондаренко. — Пожалуй, приспело время собраться представителям райкомов и отрядов, созвать нечто вроде партизанской конференции… Возьмите-ка на себя, товарищ Сабуров, подготовку всех этих вопросов и выступите с докладом на конференции. А я свяжусь с суземцами и сообщу вам место и время нашего совещания. Ладно?
Богатырь докладывает, что к нам в лес пришли три украинских отряда.
— Я думаю, их тоже следует пригласить?
— Конечно, конечно, — охотно соглашается Бондаренко. — Донецкий отряд я знаю. Боевой народ. Надо помочь им — они из сил выбились. Непременно договоритесь с ними.
Сажусь с Бондаренко за выработку тезисов моего будущего доклада. Рева отходит в сторону, и я слышу, как, удивленно разводя руками, он говорит Пашкевичу:
— Ну-ну! Думал, меня никто не знает в лесу. А тут, оказывается, чихнешь, а Бондаренко слышит…
Открывается дверь, в землянку быстро входит незнакомый мне юноша и кладет перед Бондаренко лист бумаги.
— Так срочно? — спрашивает Алексей Дмитриевич.
— Срочно, товарищ секретарь. Очень срочно.
Бондаренко читает. Я слежу за его лицом. Строгое, суровое, оно становится взволнованным.
— Товарищи! — поднявшись, громко говорит он. — Товарищи! Слушайте сводку.
— В последний час…
С 16 ноября 1941 года германские войска, развернув против Западного фронта 13 танковых, 33 пехотных и 5 мотопехотных дивизий, начали второе генеральное наступление на Москву.
Противник имел целью путем охвата и одновременного глубокого обхода флангов фронта выйти нам в тыл и окружить и занять Москву…
6 декабря 1941 года войска нашего Западного фронта, измотав противника в предшествующих боях, перешли в контрнаступление против его ударных фланговых группировок. В результате начатого наступления обе эти группировки разбиты и поспешно отходят, бросая технику, вооружение и неся огромные потери…
В итоге за время с 16 ноября по 10 декабря сего года захвачено и уничтожено, без учета действий авиации: танков — 1434, автомашин — 5416, орудий — 575, минометов — 339, пулеметов — 870. Потери немцев… за это время составляют свыше 85 000 убитыми…
— Поздравляю, товарищи! Москва выстояла! Москва победила!
Мы вскакиваем, жмем друг другу руки.
— Дай я тебя поцелую, секретарь! — гремит Рева, крепко обнимая Бондаренко. — А я шо казав? Ну якая дурная башка такое придумала, что фашисты могут Москву взять? Говори, якая?.. Стой, секретарь! — и Павел резко отодвигает от себя Бондаренко. — Стой! Где телеграмма? Давай, я ее сам побачу, сам в руках подержу.
И снова мы слышим уверенные, твердые, гордые слова: «В результате начатого наступления обе эти группировки разбиты и поспешно отходят, бросая технику, вооружение и неся огромные потери».
И опять поздравления, объятия, поцелуи.
В землянке становится тесно. Мы выходим на воздух. Мороз. Снег. Тишина. И над заснеженным лесом уже несется нежданно вспыхнувшая песня:
Кипучая, могучая,
Никем не победимая,
Страна моя,
Москва моя,
Ты самая любимая…
Вечер. Сижу в доме Калинниковых. Передо мной донесения разведчиков, политруков, план моего доклада на предстоящей конференции. В доме тишина. Все куда-то разбрелись. Ходики на стене монотонно отбивают секунды. За окном изредка сухо потрескивают деревья на морозе.
Подхожу к карте,«висящей на стене. Уже спустились ранние декабрьские сумерки, и приходится пользоваться электрическим фонариком. Скоро должен прийти Богатырь с командирами украинских отрядов.
Со двора доносится приглушенный говор. Скрипит снег под ногами. Шаги на крыльце. Раскрывается дверь, и на пороге появляются две незнакомые мне женщины — обе в одинаковых пальто с воротниками под обезьяну и новых серых валенках.
Несколько мгновений женщины молча стоят на пороге, потом неожиданно сгибаются в три погибели, вытягивают, как гусыни, шеи и мелкими-мелкими шажками быстро семенят к столу.
Невольно выхватываю пистолет. Женщины отскакивают в угол, садятся на лавку и, тесно прижавшись друг к другу, бессмысленно и глупо смеются.
Нет, это, пожалуй, даже не смех. Это какое-то идиотское хихиканье.
— Что вам надо? Кто вы? Откуда?
В ответ все тот же мелкий сумасшедший смешок.
В сенях раздаются торопливые шаги. Одна из женщин быстро оглядывает горницу и засовывает руку за полу пальто.
— Кыш отсюда! — кричит вошедшая Петровна. — Кыш! Чтобы духу вашего здесь не было!
Женщины вскакивают и, согнувшись и хихикая, выбегают из комнаты.
— Вот несчастье какое. Уже третий раз приходят, — смущенно говорит хозяйка.
— Да кто они такие?
— Безумные. Фашисты в Погаре сумасшедший дом распустили. Все больные и разбежались по округе. Эти две уже пять дней бродят по Слободе. Вот так же тихонько войдут в избу, сядут на лавку и смеются. А говорить — не говорят: немые, видать. За эти пять дней наши слобожане ни одного слова от них не слыхали. Теперь, видишь, к нам примостились. Не иначе, как в Масловке обосновались. Ну, работай, работай, Александр Николаевич. Не буду мешать…
Петровна уходит доить корову. Я снова один в доме. На сердце неприятный осадок от этого посещения. Гитлеровцы до сих пор обычно безжалостно расстреливали сумасшедших. А тут вдруг исключение?..
Нет, так дальше продолжаться не может. Мы до сих пор живем беспечно, словно никакой войны нет. Это уже моя вина: снова забыл поговорить об этом с Бородавко. Сегодня же наладим строгую охрану. Иначе к нам поистине «вали комар и муха», как говорит Рева…
Примерно через час приезжают наши долгожданные гости: во главе с Бородавко и Пашкевичем шумно входят семеро военных.
Первым здоровается со мной пожилой коренастый мужчина: открытое лицо, опаленное ветрами и морозами, военная выправка, приобретенная, очевидно, долгой службой в армии.
— Командир Донецкого партизанского отряда Боровик, — коротко рекомендуется он.
Рядом с ним высокий стройный мужчина:
— Комиссар Волков.
Снова крепкие, до боли, рукопожатия:
— Командир Харьковского отряда имени Хрущева Погорелов.
— Батальонный комиссар Сперанский.
Свободно, вразвалку, подходит плечистый бородач Воронцов, командир Харьковского отряда имени Котовского, со своим комиссаром Гутаревым.
Наконец, передо мной высокий худощавый юноша.
— Радист Александр Хабло.
— Я привел товарища Хабло, — тихо говорит Пашкевич. — У них связь с Большой землей. Он готов передать нашу радиограмму.
Помню, это было так неожиданно, что я не сразу пришел в себя. Хотелось двигаться, петь, обнять этого долговязого радиста. Потом уже Пашкевич, смеясь, уверял, будто я нелепо шагал из угла в угол и улыбался. Может быть…
— С кем связь держите? — спрашиваю Хабло.
— С товарищем Строкачем… По поручению ЦК КП(б)У товарищ Строкач командует партизанскими отрядами на Украине.
Ну, это уж такая удача, как в сказке!..
Набрасываю текст радиограммы: организовали партизанский отряд, действуем в южной части Брянского леса, ждем указаний.
Хабло спокойно берет мою записку и уходит с ней. Его спокойствие мне кажется противоестественным…
Мы сидим за столом, как старые боевые друзья, встретившиеся после долгой фронтовой разлуки.
Боровик широко расставил ноги, оперся ладонями о колени, оглядывает нас большими, чуть выпуклыми глазами и начинает рассказывать. Говорит он спокойно, неторопливо, без тени бахвальства, хотя боевые дела его отряда заслуживают того, чтобы гордиться ими.
Все внимательно слушают Боровика. Только Воронцов с безразличным скучающим видом оглядывает комнату.
— Наш отряд был организован Донецким обкомом партии еще в июле месяце, — начинает Боровик. — Вошли в него добрые хлопцы: донбасские шахтеры, металлурги донецких заводов. В конце июля привезли нас в Киев, маленько подучили на семинаре, и в августе я попал на совещание — собралось примерно двадцать командиров и комиссаров таких же, как наш, новорожденных партизанских отрядов. Нас принял Никита Сергеевич Хрущев и секретари ЦК КП(б)У товарищи Коротченко и Бурмистренко. Они долго беседовали с нами, дали каждому отряду задания и, прощаясь, сказали: «Помните, вы полпреды партии и советской власти».
Боровик приглаживает густые темные усы и продолжает:
— В августе за Киевом, у реки Ирпень, перешли линию фронта и попали в Малинские леса Житомирской области. Узнали, что в селе Белый Берег расположился штаб фашистского полка, и в ту же ночь разгромили его. А через семь дней тем же порядком растрепали штаб второго полка: уничтожили пятьдесят солдат и офицеров, штабную радиостанцию, захватили все документы… После этого и началось.
Боровик опускает голову, задумывается на мгновение.
— Да, после этого и началось, — повторяет он. — Привязались к нам фашисты, и добрых полтора месяца мы не могли оторваться от противника: чуть ли не каждый день бои, стычки. Боеприпасы подошли к концу, и в октябре мы решили прорываться через фронт, к армии. Прошли шестьсот километров — и вот мы здесь… Со мной пятьдесят бойцов, — заканчивает Боровик.
Мы с Бородавко засыпаем его вопросами: как они шли эти шестьсот километров, где и как организовывали дневки, как форсировали реки, встречали ли по дороге партизан.
— Через Днепр переправились как нельзя лучше, — отвечает Боровик. — Рабочий киевской электростанции Москалец и колхозники села Ново-Глыбово просто-напросто перевезли нас на рыбачьих лодках. Обошлось без единого выстрела… Партизан видели, конечно. Особенно на Черниговщине. Рассказывали нам, что где-то неподалеку хорошо бьется отряд какого-то Попудренко. А один старик под большим секретом сообщил мне, что прибыл товарищ Федоров, секретарь Черниговского обкома партии. «Теперь дело пойдет еще шибче», говорит. Правда, надо сказать, и тогда на Черниговщине мы уже чувствовали крепкое подполье…
Начинаем расспрашивать Погорелова и Воронцова.
Их отряды сформировались в Харькове из рабочих и служащих харьковских предприятий. Свою боевую страду начали в сентябре на Сумщине: пускали под откос вражеские машины, рвали телефонную связь, жгли мосты…
Командиры рассказывают о боевых делах своих отрядов, и сразу же бросается в глаза, как различны эти два человека — горячий, суетливый, все близко принимающий к сердцу Погорелов и неразговорчивый, равнодушный, упрямый Воронцов.
— Когда продвигались на север, — говорит Погорелов, — впервые узнали, что в районе Путивля действует отряд Сидора Артемьевича Ковпака и его комиссара Семена Васильевича Руднева, а где-то неподалеку от них бьются Шалыгинский, Кролевецкий и Глуховский отряды.
— Все это чепуха. Сущая чепуха, — выслушав Погорелова, бросает Воронцов. — Увлекаются крупными отрядами, эффективными боями. Рано или поздно это неизбежно приведет к разгрому этих отрядов. Нет, партизанский отряд должен быть прежде всего малочисленным — самое большее двадцать бойцов. Примерно как у нас, харьковчан. Диверсии надо проводить максимально дальше от своей базы. Тогда продержишься спокойно в лесу — никто тебя не найдет.
Долго длится наша беседа.
В конце концов выясняется, что последние дни отряды жили впроголодь и сейчас у них нет никаких запасов. Бородавко пишет записку Ларионову, чтобы он, выдал нашим гостям продукты из базы за счет суземских трофеев.
— Мне ничего не надо, — говорит Боровик. — Нас полностью снабдил Трубчевский райком партии.
Передаем приглашение гостям на конференцию. Боровик и Погорелов охотно принимают его. Воронцов удивленно пожимает плечами.
— Конференция? Зачем это?..
*
Возвращаюсь в Красную Слободу и сразу же окунаюсь в нашу будничную партизанскую жизнь.
Только что, выполнив задания, вернулись группы Иванченко и Федорова, и мы с Бородавко подписываем три приказа: об итогах операций обеих групп, о разбивке каждой группы на три взвода с расчетом на будущий численный рост отряда, о назначении начальником штаба Казимира Будзиловского, того самого раненного в ногу старшего лейтенанта, который выступал на собрании в Красной Слободе. Утром, после подъема, эти приказы будут зачитаны перед строем, и в группах проведут разбор обеих операций.
Будзиловский немедленно принимается за организацию нашего штабного хозяйства — надо признаться, оно у нас с Лаврентьичем поставлено далеко не образцово.
Разрабатываем вместе формы отчетности командиров групп, договариваемся об организации боевой разведки при штабе. Рядом сидит Рева, невыносимо дымит своей трубкой и с карандашом в руке громит Гитлера. Он твердо убежден, что бои под Москвой — начало конца фашистской армии. По его подсчетам, вражеские резервы на исходе, еще до осени будущего года мы отпразднуем победу.
Помню, расчеты Ревы не вызывали среди нас ни споров, ни возражений: мы были под впечатлением разгрома немцев под Москвой. О великой битве под стенами столицы говорила тогда вся Слобода. Председатель колхоза товарищ Гребенюк ходила из дома в дом, разносила последние сводки, принятые Ленькой Скворцовым, уверяла, что наша армия вернется в Брянский лес еще этой зимой, и строго требовала:
— Готовьте семена, бабы: весной сеять будем…
Весть о победе под Москвой быстро разнеслась по Брянскому лесу. Васька Волчок, вернувшись из Суземки, докладывал, что сведения о разгроме немецких армий проникли и в фашистскую воинскую часть, введенную в город после кражи суземского начальства, хотя командование делало все, чтобы, скрыть истинное положение дела. За разговоры о боях под Москвой уже арестовано в Суземке несколько фашистских солдат. Полицейские ходят как в воду опущенные и выпрашивают у жителей партизанские листовки, чтобы узнать правду о фронте. Только Богачев кичливо грозится не позднее как через месяц одним ударом покончить с партизанами. Около Богачева вертится Тишин. Он хвастается, что выдал старого Павлюченко, перехватив его в Буде. Сейчас Павлюченко сидит в Суземке. Ему грозит смерть. «Всю Слободу огнем пожгу, а землю себе добуду!» — твердит Тишин…
Рядом со мной сидит Рева и мечтает:
— Ну вот, вернется наша армия, и спросят каждого из нас: «Что ты, браток, делал за это время?» И придется кое-кому покаяться, что сидел он под кустом и ждал у моря погоды. Потом вызовут Павла Федоровича Реву: «А что ты делал, землячок?» И Павел Федорович ответит…
— Погоди, Павел, погоди, — смеется Захар Богатырь. — Перед тобой непременно вызовут Ванюшку, племянника Григория Ивановича… Ну, прямо-таки герой, этот Ванюшка! — восхищается Захар. — Ты только представь, Александр, такую сцену. Идет десяток седобородых стариков с лопатами, во главе их этот хлопчик. Шагает, словно боевой командир. Двенадцать пулеметов вытащил по частям из-под снега. И не просто вытащил. Соберет, почистит, смажет, непременно даст две очереди и только после этого скажет: «Принимай!» За последним, за «максимом», в Неруссу нырял! В прорубь… Ну так вот, расскажет обо всем этом Ванюшка, а Реву спросят: «Получал оружие от Ивана? Отчитайся, как использовал это оружие».
— А як же? Непременно спросят. Ну, а Павел Федорович ответит: «Использовал, когда Трубчевск и Буду брали…» Я так полагаю, что мы еще грохнем как следует до победы. Правда, комиссар?
Неожиданно вмешивается в разговор Пашкевич:
— Наш удар по Зернову и Суземке возымел свое действие: в Буду ввели полк, в Трубчевске вдвое увеличили гарнизон. Полотно железной дороги патрулируется…
В избу входит связной от Буровихина и протягивает записку. Она немногословна:
«В Трубчевск прибыл финский полк. Привез белые халаты, собак, лыжи. Берегитесь двух женщин — «сумасшедших»: посланы к вам маршрутницами».
Так вот, оказывается, кем были эти «безумные»… Зачем и кто направил их к нам? Только ли шпионить?..
Во всяком случае они принесли своим хозяевам исчерпывающие сведения о нас: и в Пролетарском побывали, и в Красной Слободе несколько дней безвозбранно бродили.
Да, мы опростоволосились, непростительно опростоволосились. Надеюсь, впредь этого не повторится. Бородавко с Пашкевичем выработали новую систему охраны — сложную и строгую. Мне кажется, они даже несколько переборщили в этом отношении. Но лучше уж переборщить, чем оставаться ротозеями.
Связной докладывает: проезжая через Чухрай, он узнал, что там уже побывала финская разведка на двух грузовых машинах и двух танкетках. Допытывались о дороге на Смилиж и Красную Слободу. Колхозники, не сговариваясь с нами, ответили именно то, что следовало ответить: о силах партизан они ничего не знают, но по дорогам ехать не советуют — все дороги заминированы. Тут же какая-то старушка вдохновенно соврала, что якобы была она в Красной Слободе, по своей дряхлости и неграмотности сосчитать партизан не смогла, но знает, что в каждой хате стоит примерно по двадцать бойцов. Партизанского оружия не видела — оно у них запрятано, однако в Слободе заметила большущее дуло на колхозной конюшне, надо полагать, пушка…
Итак, финны все-таки прибыли.
Немедленно созываем наш «командирский совет».
Бородавко нервничает. Он утверждает, что свой первый удар фашисты обрушат именно на Красную Слободу — иначе для чего же они справлялись о дороге на Слободу, зачем в Красной Слободе так долго сидели «безумные». Командир настойчиво и, мне кажется, более чем взволнованно втолковывает нам, что в условиях лесной войны финны — опасный и хитрый враг.
Слов нет, во всем этом прав Бородавко. Однако, по-моему, он не учитывает одного: в нашем необъятном Брянском лесу один полк — капля в море.
От движения по дорогам финны немедленно откажутся, как только подорвутся на минах их первые машины. Если же финны встанут на лыжи и мелкими группами начнут прочесывать лес, они неизбежно растворятся в его бескрайних просторах.
Значит, надо прежде всего разгадать план врага. Для этого достаточно выдвинуть наши части на ближайшие подступы к Трубчевску: первые же шаги финнов немедленно раскроют этот план, каким бы хитроумным он ни был.
Смотрю на карту. Возможны только два направления удара: через Бороденку, что стоит у самого Трубчевска, и в обход, со стороны Суземки.
Решаем немедленно же выслать группу Иванченко в Бороденку, а группу Федорова — в Чухрай на случай движения противника через Суземку. Кочетков остается для прикрытия в Красной Слободе. Подрывники Шитова должны быть готовы в любой момент выступить на минирование дорог. Посланы связные к украинским отрядам и к Бондаренко. На крайний случай решено: если Красной Слободе будет грозить непосредственная опасность — вывести слобожан в наши землянки.
Первая половина ночи проходит в хлопотах и заботах: надо расставить людей Кочеткова, проинструктировать Шитова, предупредить слобожан о возможной эвакуации.
Мы ложимся спать далеко за полночь. Пашкевич рассказывает о Мусе Гутаревой. Без меня она заходила в Слободу. Судя по всему, хорошо устроилась в Севске: хозяйка ее квартиры — старая учительница, дочь хозяйки служит в городской комендатуре, в той же квартире живет какой-то важный фашистский офицер.
Пашкевич придает большое значение нашей точке в Севске: по его мнению, Севск стоит на важном стратегическом направлении, и сведения, собранные Мусей, пожалуй, могут пригодиться Большой земле.
Долго не могу уснуть. На сердце тревожно. Выстоит ли Иванченко — ведь он примет на себя первый удар…
Утром, еще раз проверив караулы, вместе с Захаром Богатырем уезжаю в Бороденку: оттуда до сих пор ни слуху ни духу.
Нас встречает Иванченко. Он старается быть спокойным, но это ему плохо удается: его выдают веселые искорки в глазах…
…Все началось на рассвете: из Трубчевска в лес без всякой разведки и прикрытия вышли финские машины за дровами. Иванченко встретил их сильным огнем. Ни одна из машин не вернулась в Трубчевск.
К полудню финны бросили в атаку роту лыжников. Развернувшись в цепь, она пересекла замерзшую Десну и вышла на заснеженный открытый луг, подступавший к лесной опушке. Когда финны были метрах в двухстах от леса, Иванченко открыл пулеметный огонь. Финская рота залегла. Иванченко продержал ее под огнем два часа. Только немногим финнам удалось живыми уползти обратно.
— А вон там, — Иванченко показывает на правый берег Десны, — примерно часа за полтора до вашего приезда шел бой. Полчаса назад финны спешно вернулись назад, в Трубчевск. Прямо-таки на рысях мчались…
— Значит, и Бондаренко всыпал им? — смеется Богатырь.
Иванченко не успевает ответить.
— Какая-то женщина идет, — докладывает боец.
Это Мария Кенина явилась из Трубчевска с донесением от Буровихина.
— Финны пришли вчера утром, — рассказывает она. — Заняли школы. Собак разместили в классах. Все коридоры заставили лыжами. Мины укладывали прямо на улице штабелями, как дрова. Буровихин все время проводит с комендантом: такие друзья — водой не разольешь. Мне поручил считать финнов. Да разве это можно? Как мошкара, вьются по всему Трубчевску. Сегодня с утра финны дважды выходили в бой. И дважды их колотили. Последний раз с правого берега не меньше тридцати раненых привезли… Ко мне на минуту забежал Буровихин и велел идти к вам. Сам он задерживается. Сказал: «Один узелок хочу развязать». Передать велел, что комендант и финский полковник ругаются так, что вот-вот подерутся. Полковник кричит: разведданные коменданта ни к черту не годятся, его подвели, комендант ответит за потери. Комендант же кричит, что финны не умеют воевать…
Приезжает капитан Новиков. Он, как всегда, подтянут.
— Разрешите обратиться, товарищ комиссар. Доставил полковой и два батальонных миномета. Три дня с Григорием Ивановичем по лесу бродили… Ну и старик? Снегу по колено, а он словно летом по дорожке шагает — не угонишься. Будто по своему родному дому ходит. Найдет какую-то ему одному известную примету — сломленную ветку или зарубку на дереве — и приказывает: «Копай!» Ни разу не ошибся. Оказывается, он разобрал минометы и рассовал части по лесу… Собрали их, смазали, даже опробовали и вот, — Новиков с гордостью показывает свое хозяйство. — К бою готовы, товарищ комиссар!
— Готовы? — переспрашиваю я. — А ну-ка два залпа по казармам в Трубчевске!
С воем летят первые партизанские мины через Десну. Трубчевск молчит.
Еще залп. В городе вспыхивает пожар. Густой дым поднимается над Трубчевском. Слышны беспорядочные одиночные выстрелы..
Спускаются сумерки. Над городом стоит зарево. Выстрелы смолкли. Тишина.
На рассвете, оставив Иванченко и Новикова в Бороденке, отправляюсь обратно в Слободу.
В Слободе меня дожидаются Бородавко, Пашкевич, Рева. Начинаю рассказывать им о бое с финнами, но Лаврентьич перебивает меня.
— Погоди, комиссар. Знаем. Читай, — и протягивает бумажку.
«Поздравляю с победой. Финны уходят из Трубчевска. Конференция открывается 18 декабря в поселке Нерусса.
Бондаренко».
— А теперь вот это читай.
Смотрю на лист бумаги, чувствую, как руки дрожат, но не в силах унять эту дрожь. Буквы прыгают перед глазами.
«Ваши действия Хрущевым одобрены. Все мероприятия, связанные с расширением и активизацией партизанской борьбы, проводите смелее. Давайте больше предложений. Желаю успеха.
С приветом Строкач».
Перечитываю еще и еще раз, словно хочу окончательно увериться, что это не сон и я правильно понял смысл радостной весточки с Большой земли.
«Ваши действия Хрущевым одобрены… Желаю успеха… Строкач…» Значит, стоим на верном пути…
Поднимаю глаза. На меня взволнованно смотрит Богатырь.
— Дождались, Александр!
*
Ранним утром, когда солнце еще не поднялось над горизонтом и все тонуло в предрассветной морозной мгле, мы с Богатырем и Пашкевичем подъезжали к дому Клавы — единственному уцелевшему дому на разоренном разъезде Нерусса. Сегодня здесь должна открыться партизанская конференция.
Нас встречает Паничев — член бюро Суземского райкома, и ведет в «зал заседаний». Небольшая комната, освещенная керосиновой лампой. Два стола, сдвинутых вместе. Неизвестный мне человек покрывает их бумагой и раскладывает тетради и карандаши против каждого стула.
— По всем правилам готовитесь, — улыбается Богатырь.
— А почему бы не так? Дороги занесены снегом. Кругом заставы. Прошу располагаться и чувствовать себя, как дома.
Приезжают Алексютин, Воронцов, Погорелов, Бондаренко.
— Поздравляю, товарищ Сабуров, с подкреплением! — здороваясь со мной, говорит Бондаренко.
— Подкреплением? Каким? — недоумеваю я.
— Вчера виделся с Боровиком, Погореловым, Воронцовым. Они решили остаться в Брянском лесу. Я не возражал… Может быть, вы против? — и Алексей Дмитриевич хитро и радостно улыбается.
— Нет, возражений у меня нет, — смеюсь я и крепко жму ему руку.
В избу входит Егорин и укрепляет на стене красное знамя. На нем золотом вышито: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» И голоса сразу смолкают. Все встают и молча смотрят на это родное, близкое, каждой складочкой знакомое знамя. Кажется, сюда, на этот глухой разъезд, затерянный среди снегов, партия прислала его, чтобы помочь нам и еще раз напомнить о долге перед Родиной, народом, армией.
Хлопает дверь. На пороге Боровик. Он быстро оглядывает комнату и на мгновение замирает, увидев красное знамя. Потом, ни с кем не поздоровавшись, быстро подходит к нему. Вытянувшись по-военному, он молчит, но, кажется, всем сердцем своим рапортует партии.
— Откуда знамя, Егорин? Откуда? — со всех сторон несутся вопросы.
Егорин улыбается.
— Оно всегда было, есть и будет с нами, товарищи! — уверенно и твердо говорит он.
К Паничеву подходит военный и тихо докладывает: все приглашенные прибыли. Мы усаживаемся за стол.
— Товарищи! — начинает Бондаренко, председатель нашей конференции. — На повестке один вопрос: взаимодействие партизанских отрядов и подпольных организаций. Докладывает комиссар военного партизанского отряда товарищ Сабуров.
Я говорю о том, что призыв партии создать в фашистском тылу невыносимые условия для врага должен лечь в основу нашей партизанской деятельности.
Что мы сделали до сих пор? Чего мы добились?
Прежде всего доказали врагу, что он не может удержать занятой им территории только силами полиции и старост — эта мразь, предоставленная самой себе, ничто перед гневом народа.
Мы доказали, что можем заставить врага снять из лесных сел свои мелкие гарнизоны и сконцентрировать их в районных центрах для защиты комендатуры, складов, своего престижа, наконец.
Этим мы уже вынудили фашистов отдать нам десятки лесных сел. Теперь даже буренка сама не придет по приказу коменданта — ее надо брать силой. Или отказаться от нее.
Больше того. В ожидании нашего очередного удара коменданты в райцентрах не могут послать на фронт ни одного солдата своего гарнизона. Наоборот, они воем воют, требуя подкреплений.
Та же картина и на коммуникациях. Враг понял: его поезда и машины не смеют безнаказанно ходить по нашим дорогам, и отныне фашисты вынуждены охранять их.
Пусть мы еще очень мало уничтожили живой силы противника, мало вывели из строя его техники. Пусть пока из-за наших операций ни один фашистский солдат еще не снят с переднего края. Но мы уже крепко приковали к себе внимание гарнизонов в райцентрах. И это — наша посильная помощь фронту.
Слов нет, все сделанное нами еще очень незначительно. Только первые шаги, разведка боем. Но она говорит о том, что мы на верном пути.
Каким же должен быть наш план на будущее?
Прежде всего массированные удары по жизненно важным центрам противника — по районным городам, по основным коммуникациям. Эти удары должны преследовать двоякую цель: вывести из строя как можно больше живой силы и техники врага и заставить его концентрировать в тех же райцентрах, на тех же коммуникациях все бо́льшие и бо́льшие гарнизоны.
Как можно чаще наносить врагу удары, чтобы каждый день, каждую минуту он чувствовал: мы рядом. И ждал возмездия, нервничал, метался.
Смело расширять радиус наших боевых действий. Выходить как можно дальше за пределы нашего, пока еще незначительного района операций. Пусть всюду, где побывали наши диверсанты, где был поставлен под удар райцентр, враг ждет наших новых ударов и снова и снова увеличивает свои гарнизоны.
Наконец, во всех лесных селах организовать вооруженные группы. Превратить каждое село в крепость. Угодно врагу поживиться колхозным добром — пусть шлет в лес относительно крупную воинскую часть, заранее зная, что ей неизбежно придется вступить в бой.
Короче — вот наша задача: с каждым днем расширяя район наших операций, с каждым днем наращивая наши удары, выводить из строя все больше живой силы и техники врага, создавать ему невыносимые условия на все большей территории, оттягивать на себя все большие вражеские силы. И пусть тогда фашисты сами выбирают: или отдают нам Брянский лес, или шлют сюда дивизии с фронта.
— А вдруг пришлют? — бросает вопрос Воронцов.
— Как вам известно, Гитлер уже попробовал послать финский полк, — отвечаю я. — А что вышло? Мы намылили ему холку. При этом финнам не удалось даже войти в лес. Но прежде чем выступать против партизан, врагу придется организовать надежную оборону своих объектов от партизан — хотя бы райцентров, складов, станций, железных дорог… Вы пробовали, Воронцов, прикинуть, во что это выливается, если взглянуть широко, не в масштабах нашего леса, а в масштабах всей временно оккупированной территории?
Враг занял больше тысячи райцентров, примерно две тысячи железнодорожных станций. Допустим, фашисты поставят в каждом райцентре, на каждой станции по батальону, хотя, как вы знаете, батальон ни в какой мере не убережет их от удара. Каков же получится итог? Попробуйте прикинуть на досуге. К тому же…
— Погодите, товарищ Сабуров, — перебивает Бондаренко. — Это стоит того, чтобы подсчитать. Итак, три тысячи точек по батальону…
— Железнодорожные мосты не забудь, — бросает Боровик.
— Ладно. Пусть для начала останется три тысячи. — Бондаренко считает в уме. — Да ведь это же больше двухсот дивизий? Экая сила!
— И вся эта сила только против нас, грешных? — иронически замечает Паничев.
— Отнюдь нет, — отвечаю я. — Свет на одних нас клином не сошелся. Вам прекрасно известно, Паничев, хотя бы из сводок, что партизаны бьются под Ленинградом, под Москвой, в Белоруссии. Здесь, среди нас, сидят живые свидетели партизанской борьбы на Черниговщине, где сам секретарь обкома поднимает народ. Погорелов рассказывал, как борется Ковпак на Сумщине — о нем там уже весь народ говорит… Нет, Паничев, мы далеко не одни. И в этом наша сила. Великая сила. Но пока наша слабость в том, что каждый отряд действует вразброд, без связи друг с другом. Мы частенько залезаем в секторы своих соседей, путаем их карты, мешаем им. В разведке мы сплошь и рядом ломимся в открытую дверь и тратим время, энергию, теряем людей, чтобы узнать то, что давным-давно известно соседям. Это снижает эффективность борьбы, сужает размах наших операций. И как раз в тот момент, когда мы должны смело выходить на широкий оперативный простор… Мне кажется, пришла пора, товарищи, организовать единый партизанский штаб. Он будет координировать действия отдельных отрядов, объединять разведку, разрабатывать и проводить крупные совместные операции и, если потребуется, смещать и назначать партизанских командиров. Но этим ни в какой мере не ликвидируется самостоятельность отрядов. Наоборот. Вне объединенных операций каждый отряд вправе действовать самостоятельно, но в пределах того сектора, который будет выделен ему…
— Кто дал право Сабурову ревизовать партийные решения? — резко перебивает меня Воронцов. — Кто позволил самочинно организованному, никем не утвержденному штабу менять тактику борьбы, выработанную партийными органами!
— Ты чушь городишь, Воронцов! — бросает Бондаренко.
— Чушь?.. Нет, это докладчик с твоего председательского разрешения мелет вредную, антипартийную чушь… Кто поставил меня во главе моего отряда? Харьковский обком партии. Так кто же, кроме него, посмеет сместить меня? Никто! Однако пойдем дальше. Обком партии наметил партизанскую тактику: действовать отдельными мелкими группами с сохранением строгой конспирации. Мне же предлагают объединиться с другими отрядами, выйти на открытую борьбу и этим расконспирировать себя. Разве это не ревизия решений обкома? Она неизбежно приведет к гибели наших отрядов. И никто не заставит меня участвовать в операции, даже намеченной штабом, если я считаю ее заведомо обреченной на неудачу. Нет, уж лучше я сам по моему скромному собственному разумению выберу себе операцию… Теперь о секторах. Мне обещают выделить сектор: сражайся, мол, от этой сосны вот до этой березы… А если я убью фашиста в пяти шагах от березы за пределами моего сектора? Что тогда? Штаб снимет меня с командования отрядом? Глупость! Мой сектор — вся оккупированная территория. И я буду воевать там, где сочту для себя удобным и выгодным… Я против штаба, против объединения, против секторов.
— Воронцов бросил обвинение в адрес Сабурова, — поднимается Бондаренко, — что-де он ревизует решения партийных органов. Да, Воронцов прав: партия поручила ему действовать отдельными мелкими группами. Однако в том-то и великая сила нашей партии, что она нигде и никогда не поклонялась мертвой догме, нигде и никогда не жила по раз и навсегда выработанному трафарету. Всякий раз партия принимала решение, исходя из обстановки. Сейчас эта обстановка в корне изменилась. Она не похожа на ту, что была, когда Воронцов переходил фронт. И мы были бы не коммунистами, а начетчиками, если бы не учитывали этих разительных изменений… Нет, Воронцов, не догма и не трафарет, а победа над врагом — вот непреложное веление партии. И мы заставим каждого подчиниться этому велению и не остановимся перед тем, чтобы призвать к порядку тех, кто будет продолжать идти не в ногу с партией… Ну, товарищи, кто просит слова?
Первым выступает Боровик.
— Мне кажется, правильно поставлен вопрос: надо заставить врага перейти от наступления к обороне. И мы тем скорее добьемся этого, чем скорее объединимся.
Боровик встает, взволнованно проходит по комнате и останавливается против Воронцова.
— Вот ты ссылаешься на партию, на ее указания. Но разве партия учила тебя воевать в одиночку? Разве партия тысячу раз не указывала тебе, что вся наша сила в единении с народом, в служении интересам всего народа, всей страны? А ты хочешь замкнуться в скорлупе крохотного законспирированного отрядика, лишь бы только не лишиться своей воображаемой никчемной самостоятельности. Нет, Воронцов, это не партизанская борьба. Это партизанщина, которая рано или поздно приведет тебя к гибели. И к тому же к бесславной гибели… Я за штаб, товарищи, за удары всей мощью объединенных отрядов, за самостоятельные действия в намеченных секторах. Это заставит каждого сражаться не там, где он хочет, а там, где надо для общего дела. И я за право штаба делать, быть может, суровые, но необходимые выводы по отношению к каждому из нас.
— Прав товарищ Боровик, — выступает Пашкевич. — Пора сражаться не там, где хочется, а там, где надо нашей армии. Мы в неоплатном долгу перед ней. Она сдерживает германские полчища, она дала нам возможность оглядеться, собраться с силами. Пора расставаться с кустарничеством и включаться в борьбу по общему единому плану.
Богатырь говорит о роли подполья в партизанской борьбе. Захар считает, что оно ни в какой мере не вправе ограничиваться только вопросами пропаганды среди населения. Подполье должно органически включаться в боевые операции, хотя бы прежде всего обеспечивая выходы к объектам боевых и диверсионных групп.
— Пусть наши диверсанты уйдут даже на сотню километров от своей основной базы, — говорит Богатырь. — Но они должны идти спокойно: подполье обязано проложить им трассу, подвести их к объекту, обеспечить проведение операции на этом объекте. И еще. Если мы пойдем на объединение — а мы должны пойти на него — надо централизовать и усилить политмассовую работу среди личного состава отрядов. Только правильное понимание значения совместных операций — залог успеха этих операций.
Выступают Погорелов, Алексютин, Паничев. Каждый вносит свое — конкретное, деловое. Наконец, поднимается Бондаренко.
— Мне кажется, вопрос ясен, товарищи. Общая линия развертывания нашей боевой деятельности, необходимость новой организационной структуры, о которой здесь шла речь, не вызвали существенных разногласий. Полагаю, и Воронцов, подумав, согласится с нами.
Итак — объединенный штаб, руководящий совместными операциями, самостоятельные боевые действия отрядов в намеченных секторах с предварительным, конечно, предупреждением о них соответствующих райкомов партии, усиление подполья, подчиненного требованиям боевых операций, организация вооруженных групп в лесных селах… В каждом освобожденном от фашистов селе мы обязаны утвердить советскую власть и организовать эти группы. Советские села сольются в советские районы. И весь Брянский лес превратится в сплошной советский партизанский край.
Я отчетливо вижу, друзья, как боевые группы партизанских отрядов, объединенных единым командованием, уходят на юг и на север, на восток и на запад рвать мосты, пускать под откос эшелоны, громить гарнизоны — расширять наш советский партизанский край, делать все возможное, чтобы своими действиями способствовать успехам, нашей армии на фронте, чтобы командование советскими Вооруженными Силами рассчитывало на нас, как на верных боевых помощников. Ни на минуту мы не должны забывать, что наша основная задача, святая обязанность — вместе со всем советским народом добиваться победы над врагом, создавать оккупантам невыносимые условия на советской земле.
— А сейчас, товарищи, приступим к выборам штаба.
Командиром объединенного отряда выбирают меня, начальником штаба — члена Трубчевского райкома Ивана Абрамовича, комиссаром — Захара Богатыря. Снова поднимается Бондаренко.
— Мы немедленно доложим о наших решениях Большой земле. Не думаю, чтобы они встретили коренные возражения. Но как бы серьезно нас ни поправили, важно одно: с этого момента мы уже не одиночки — наши боевые дела включаются в единый, мудрый, победный стратегический план советского командования. Позвольте же с этим поздравить вас, товарищи.
Как боевая клятва, звучат на выжженном заснеженном разъезде слова «Интернационала».
Выходим из дома Клавы в сумерки. Разъезжаемся в разные стороны до новых боевых встреч.
Глава шестая
Всего пять дней отделяют нас от нового 1942 года. С Богатырем и Ревой мы возвращаемся от Саши Хабло, радиста отряда Погорелова, и говорим о великом переломе на фронте после боев под Москвой. Сводки по-прежнему сообщают о продолжающемся продвижении нашей армии, об освобожденных городах, о взятых трофеях и о невиданном подъеме, охватившем страну, когда от края и до края разнеслась по ней весть о победе под Москвой.
По-прежнему жива добрая советская традиция: победами провожать старый год, победами встречать новый. И на этот раз, как всегда, молодой год подходит к нам под знаком хороших предзнаменований.
Легко и радостно мечтается в тихом заснеженном лесу.
К началу нового года все лесные села превратятся в укрепленные пункты, куда будет заказан вход врагу, В январе силами объединенных отрядов мы нанесем последовательно три удара — по Трубчевску, Суземке, Буде. На добрую сотню километров от основной базы разойдутся группы наших диверсантов и завладеют вражескими коммуникациями…
Впереди раздается чуть слышный петушиный крик: скоро Красная Слобода.
Неожиданно в стороне от дороги, в снегу, у густой старой ели, вырастает Бородавко. В руке у него автомат. Проваливаясь по колено в глубоких рыхлых сугробах, он спешит к нам. Что-то случилось.
Волнуясь, Лаврентьич рассказывает, что сегодня на рассвете вражеский отряд напал на Красную Слободу, начал жечь село. Бородавко вынужден был отойти.
Подходят Кочетков, Донцов, Ларионов, и картина постепенно проясняется.
Это Тишин глухими тропами привел из Суземки в Слободу отряд карателей. Наши обнаружили их, когда они уже были в селе. Лаврентьич, опасаясь быть отрезанным от леса, приказал отступить. Донцов, Ларионов и с ними несколько бойцов то ли не слышали приказа Бородавко, то ли не могли выйти из села — этого тогда не удалось установить. Во всяком случае они остались, завязали бой, и гитлеровцы, потеряв убитыми четырех солдат, отошли в сторону Денисовки. В Слободе ими сожжен один дом.
Как обухом по голове, ударяет меня это известие.
Тишин осмелился маленькой группой в тридцать солдат ворваться в нашу Слободу. Мы отступили. Мы позволили ему сжечь дом… Что из того, что он выгнан из Слободы? Но он был в ней. Это известие разнесется по лесу. Оно подорвет веру в наше дело. О какой операции против райцентра, о какой организации групп самообороны может идти речь, когда мы не в силах защитить даже нашей основной базы, в которой стоит боевая группа во главе с командиром отряда.
Надо немедленно же ответить контрударом. Это должен быть удар наверняка. И к тому же такой, который заставит забыть наше поражение в Слободе. Это должен быть сокрушительный удар по Суземке. Именно по Суземке, откуда явились бандиты…
Лежу на диване в доме Григория Ивановича в Челюскине и с нетерпением жду возвращения разведчиков. В комнате тесно и шумно. Здесь Бородавко, Богатырь, Егорин, Паничев, Погорелов, Рева. Идет горячий, взволнованный спор.
Паничев настаивает завтра же, не откладывая, в лоб ударить по райцентру.
— У нас выгодное положение, Сабуров, — указывает он. — Инженерно-техническая часть, занимавшая Суземку, только что покинула ее. Со дня на день ожидается прибытие какой-то изыскательской партии: фашисты решили срочно восстановить мост через Неруссу и магистраль Киев — Москва в сторону Брянска. Сейчас в Суземке только крупный отряд головорезов — полицейских Богачева и всего лишь с десяток фашистских солдат… Завтра же мы должны разгромить их. Иначе нам и носа нельзя показывать в села.
— Черт его знает, — задумчиво говорит Егорин. — А вдруг они вызовут подкрепление, и наша операция сорвется? Как бы еще больше не опозориться?
— Яке тут может быть подкрепление? — горячится Рева. — Пока они соберутся, мы уже будем в Суземке.
Бородавко молчит. Он явно обескуражен событиями в Красной Слободе и тяжело переживает свой поспешный отход. Мне предстоит сегодня же говорить с ним. Это будет тяжелый разговор, но он неизбежен.
Григорий Иванович шагает по тесной накуренной комнате и хриплым басом твердит:
— Проучить… Проучить немедля…
У меня уже намечен план операции. Уверен: при всех обстоятельствах мы ворвемся в Суземку. Но сумеем ли захватить всю полицейскую шайку? При первой же тревоге она легко уйдет в Буду и вернется с подкреплением. Что мы будем делать в этом случае? Держать оборону? Бессмысленно. Уходить? Нелепо и позорно… Нет, мой план никуда не годится. Надо непременно захватить их врасплох, сразу же зажать в кулак, чтобы ни один полицейский не мог вырваться из Суземки.
Короче: операция должна быть разработана так, чтобы даже при учете всех возможных неблагоприятных обстоятельств нам был бы гарантирован полный успех.
И еще: наша операция должна быть молниеносной. В нашей обстановке стремительность самого боя — первое и обязательное требование к плану операции. Пусть мы потратим день, даже два на разработку этого плана, но саму операцию обязаны провести быстро, максимально быстро.
Итак, бить наверняка, бить молниеносно — вот непременные условия победы.
Нет, пока мой план — никудышный план…
— Скажи, командир, як же ты из Слободы драпал? — неожиданно слышится насмешливый голос Ревы.
— А откуда я знал, что у него только тридцать бандитов? — мрачно отвечает Бородавко. — Думал, чем людей понапрасну терять, лучше отойти, собраться с силами и, пока он будет возиться в Слободе, окружить и уничтожить. Зачем же зря на смерть идти?.. Да, в конце концов, я не обязан отчитываться перед тобой, — сердито бросает Игнат Лаврентьевич.
— А слобожане, по-твоему, не люди? — возмущается Паничев. — Ты думал о том, что, уходя из Слободы, оставляешь колхозников на смерть?
— Нет, ты скажи, Лаврентьич, як же так? — пристает Павел.
— Замолчи, Рева! — резко обрываю я. — Товарищи, прошу вас уйти из комнаты: мне надо поговорить с командиром…
С минуту после ухода товарищей Бородавко молча сидит у стены, потом подходит ко мне и кладет мне руку на плечо.
— Ну, комиссар, давай говорить начистоту. Без обиняков. Так, чтобы ничего между нами недоговоренного не осталось… Помнишь Зерново? — взволнованно продолжает он. — Помнишь, как я тебе передал командование? Конечно, помнишь! Почему я это сделал?
— Мне казалось… — начинаю я.
— Нет, погоди, сначала я скажу, — торопится Бородавко. — Ты только пойми меня правильно… Человек я тогда был новый. Операцию разрабатывал ты. Ну я и решил, что тебе и карты в руки… Нет, нет, погоди! Я знаю, что ты скажешь. Ты спросишь: «Почему не сделал этого раньше? Почему тянул до последнего?»… Да, здесь моя ошибка. Думал — справлюсь. Думал — по силам мне будет. И только в самый разгар боя, понимаешь, комиссар, вдруг стало ясно: нет, уж лучше пусть он командует… То есть ты… Военный. Опытный. Молодой. Так для дела будет лучше… Много я думал об этом, Александр Николаевич. Ночи не спал. Мучился. И теперь скажу тебе прямо: в Зернове я был прав. Прав! Не смел я рисковать первой операцией… Не смел! Хоть и не легко мне было передать тебе командование. Ой, как нелегко… Нет, тогда я был прав. И только в одном сглупил — смалодушествовал, что ли: не сказал этого раньше, еще тогда, когда в бараке были, до операции… Ну вот… Теперь ты говори, комиссар.
— Согласен с тобой, Лаврентьич. Надо было сказать раньше. Ну, да все это уже быльем поросло и не так уж важно…
— Понимаю. Важнее другое. Во сто крат важнее, — перебивает Бородавко. — Это я про Слободу говорю… Да, отступил. Бросил село. Но почему? Шкуру свою спасал? Нет! Нет! Верь, комиссар, ни на минуту, ни на секунду этой мысли у меня не было!.. Хотел людей спасти, от ненужной смерти уберечь. А получилось иначе. Позорно, глупо получилось. Чуть было все село не отдал на разграбление…
Бородавко замолчал.
— Ну так вот, — наконец, тихо продолжает он. — Хочу снять с себя командование. Вижу — не под силу мне. Опыта нет. Военного опыта. Да и стар, видно… Тяжело мне это говорить. Еще тяжелее сознавать. Но не хочу, не могу губить дело из-за собственного честолюбия, из-за дурацкого гонора. Не могу… Давай договоримся, как бы это сделать получше.
Не сразу отвечаю Бородавко: он застал меня врасплох.
— Нет, Лаврентьич, — наконец, говорю я. — Мне кажется, сейчас этого нельзя. Именно сейчас. Мы слишком молоды — отряд еще не оперился как следует. А тут эта неудача в Слободе. Как бы бойцы не потеряли веру в самих себя, узнав о том, что командир сменен: этот налет Тишина на Красную Слободу может вырасти в их глазах бог знает в какое поражение. Да и народ так же оценит твой уход… Нет, именно сейчас этого нельзя делать. Пусть пока все останется так, как есть. Мы с Будзиловским возьмем на себя разработку операций, может быть, даже командование в бою. За тобой же останется общее руководство отрядом, связь с народом, организация групп самообороны… Да мало ли у нас с тобой хлопот и забот!.. Нет, Лаврентьич, пока оставим все по-старому. Дальше время покажет. Виднее будет. Может, все и утрясется.
— Ты думаешь? — и в голосе Бородавко радостные нотки. — Если бы ты знал, комиссар, как хочется верить в это! В силы свои верить!.. Ну, не буду тебе мешать. Трудись. Спасибо, Александр.
Он крепко жмет мою руку и быстро выходит из комнаты.
*
Мы втроем — Будзиловский, Кривенко и я — сидим за разработкой плана операции.
Григорий Иванович шагает из угла в угол.
— Ты обязан ударить, комиссар. Немедля обязан, — упрямо повторяет он.
— Как ударить?
Передо мной на столе лежит карта и план Суземки. Я веду бойцов по болотам, полям, перелескам, которые сейчас засыпаны снегом. Пытаюсь ворваться в город с юга и севера, с востока и запада. Подчас мне кажется, что найдено решение, но через пять минут Будзиловский без особого труда разбивает его, и я опять начинаю сызнова.
— Нет, Григорий Иванович. В лоб бить нельзя — упустим.
— Значит, надо перехитрить. А раз надо — можно. Давай вместе думать.
И снова ведем мы бойцов перелесками, болотами, оврагами. Разбиваем их на группы. Пытаемся с разных сторон проникнуть в город… Безнадежно: враг неизбежно ускользнет, бой затянется… Остается ждать разведчиков: быть может, их сведения подскажут правильное решение.
Открывается дверь, и в комнату входят Пашкевич и Буровихин.
— Прости, комиссар. Важные известия… Докладывай, Василий.
Буровихин рассказывает, как он явился в Трубчевск, как предъявил коменданту свое брянское удостоверение и как комендант томил его сутки, очевидно, запрашивая Брянск. Потом сразу же переменил отношение, стал предупредительным, ходил с ним вместе в парикмахерскую, угощал обедом, а затем ни с того ни с сего заговорил о том, что в районном городке Локте организуется «национал-социалистическая партия всея Руси», что ядро этой партии составляют царские офицеры-эмигранты во главе с каким-то Воскобойниковым и что в связи с созданием этой партии им, Буровихиным, интересуется одно «важное лицо».
Это «важное лицо» оказалось фашистским чиновником. Он обстоятельно расспрашивал Буровихина о Сарепте, о Ленинграде, о тех обстоятельствах, при которых Василий попал в плен, и, оставшись, очевидно, довольным опросом, дал ему поручение.
Буровихин должен отправиться в Севск. Севский комендант свяжет его с Воскобойниковым. От Буровихина пока требуется одно: войти в доверие к руководству партии и тактично узнать, нет ли у Воскобойникова родственников в Америке. Чиновник предупредил, что, возможно, Буровихин услышит в Локте высказывания, которые не совсем будут соответствовать его, Буровихина, естественному уважению перед величием и задачами германского райха, но пусть пока он смотрит на это сквозь пальцы и обо всем докладывает лично ему…
Помню, тогда, в Челюскине, мимо моего сознания прошел этот рассказ: все мысли были в Суземке. Я поручил Пашкевичу заняться Буровихиным, а мы снова засели за план операции.
Пашкевич с Василием примостились в углу комнаты, и до меня долетали лишь отдельные фразы Буровихина:
— Финский полковник разбушевался и кричал на коменданта: «Ваши имперские войска бегут из-под Москвы, а здесь должна литься финская кровь? Завтра вы побежите от Ленинграда, а мне прикажете пробираться на родину через Скандинавию? Нет, слуга покорный…»
В комнату шумно входят Богатырь и Паничев. Они принесли только что полученные данные от суземских разведчиков:
— Завтра утром Богачев созывает в комендатуре совещание, всего командного состава. Он задумал под видом партизан подобраться к нам и уничтожить одним ударом…
— Под видом партизан? — переспрашиваю я, и в голове уже мелькает новая, неожиданная, пока еще не вполне оформившаяся мысль. — Завтра утром совещание?
— В восемь часов утра.
— Очень хорошо… Вот в этот час мы и пожалуем к ним…
— Погоди, погоди, Александр, — перебивает Богатырь. Он, очевидно, начинает понимать мой замысел. — Но ведь в восемь часов уже светло. Нас заметят.
— А я и не собираюсь скрываться. Мы пойдем открыто. Пусть видят. В этом весь смысл…
Примерно через час приходит Кенина из Суземки. Она подтверждает сведения о завтрашнем утреннем совещании в комендатуре и добавляет важную для меня деталь: в Суземке распространился слух, будто какой-то полицейский отряд прошел на Колпины ловить партизан.
— Это они с отрядом Боровика спутали, — смеется Паничев. — Он как раз в это время возвращался с операции.
С кем бы они ни спутали, но это именно то, чего не хватало в моем плане: внезапности, полной гарантии успеха.
Срочно созываем командирский совет. Докладываю план операции. План принят. Три отряда — наш, Суземский и Погорелова — выступают на исходные позиции.
*
Рассвет застает нас в поселке Побужье. То здесь, то там вспыхивает и замирает приглушенный разговор. Еле слышно ворчит Джульбарс, служебная овчарка, подаренная нам в Черни. Нетерпеливо бьет копытами Машка, запряженная в розвальни. В километре от нас — занесенная снегом, спящая Суземка.
Сегодня необычный вид у нашей группы. Восемнадцать партизан одеты в немецкую военную форму. Это — «конвой». Он поведет двух «пленных партизан» — двух исконных суземцев: работника военкомата Ивана Белина и народного судью Филиппа Попова.
«Пленным» завязывают за спину руки, завязывают так, чтобы в любой момент они могли сами легко освободиться от веревок. Автоматы, конечно, отобраны у них, но «пленные» настойчиво требуют оружия, и в карманы им кладут пистолеты и гранаты.
В розвальни Иванченко ставит ручной и станковый пулеметы, тщательно закрывает их сеном и усаживается в качестве ездового.
Это первая группа — тот «полицейский отряд», который открыто, не скрываясь, поведет «пленных партизан» в комендатуру Суземки, где сегодня утром Богачев открывает совещание.
Вторая, основная, группа во главе с Бородавко, Погореловым, Паничевым и Егориным под защитой железнодорожного полотна скрытно пойдет к сожженной станции Суземки. Лишь только раздастся наш первый выстрел, эта группа должна немедленно же вырваться к комендатуре…
На небе, одна за другой гаснут звезды. Чуть брезжит восток. Основная группа скрывается за полотном. Пора и нам. По широкой разъезженной дороге мы трогаемся в путь прямо в логово врага.
Все заранее разработано и оговорено до мельчайших деталей. Беспокоит одно — как бы еще до комендатуры не опознали кого-нибудь из нас. Но Паничев уверил меня: в Суземке известны только наши «пленные». И все же тревога не проходит…
Впереди вырастает город. Первые дымки появляются над крышами и отвесно поднимаются в тихом морозном воздухе.
Последний раз повторяю Богатырю: он должен следить, чтобы, проходя по суземским улицам, «конвойные» ругали и били наших «пленных».
Первый дом городской окраины. Перед нами стоит полицейский — плотный бородатый мужик с карабином в руке. Он внимательно вглядывается в нашу группу…
— Белин! — неожиданно кричит полицейский, узнав «арестованного». — Попался, мерзавец!
Белин поднимает голову, сдерживает шаг.
— А ну, пошевеливайся! — и Кочетков толкает его прикладом в спину.
— Стой! Погоди! — полицейский даже наклоняется вперед — так старается он получше разглядеть нас. — Иванченко! Ты?
Чувствую, как инстинктивно рука крепко сжимает рукоятку пистолета в кармане.
— Твоя работа? Где поймал? — допытывается полицейский.
— Приходи сейчас в комендатуру, и тебе работа найдется, — небрежно бросает Иванченко.
На этот раз пронесло. Но как трудно пройти мимо предателя и пальцем не тронуть его…
Идем по улице. Из калиток выходят суземцы и молча смотрят на нас.
Вот группа женщин. Одна из них, узнав, видно, «арестованных», шевелит губами, и я скорее понимаю, чем слышу ее слова: «Сыночки, родимые».
Дряхлый седобородый старик. Опершись на длинную суковатую палку, он стоит у ворот, из-под насупленных бровей в упор смотрит на нас, и я физически чувствую ненависть в его взгляде.
Неожиданно из-за угла выбегают двое мальчишек и, увидев нас, удивленно замирают на месте. Мы с Богатырем проходим мимо них, и я слышу горячий мальчишеский шепот:
— Белина стрелять ведут, гады.
— Молчи, Санька. Сейчас что-то будет…
Каким чутьем, каким шестым чувством мог разгадать нас этот малыш?
Уже видна комендатура — длинное мрачноватое здание. Чуть поодаль к забору привязаны лошади, запряженные в розвальни и нарядные высокие сани. Во дворе шумит автомобильный мотор.
Сквозь задернутые морозным узором оконные стекла видны прильнувшие к ним лица. На крыльцо выскакивают военные — они без шапок, в одних кителях.
— Поймали! Белин!.. И Попов тут же! — несутся возбужденные голоса. — Сейчас поговорим с вами!
Наша колонна уже вытянулась против окон комендатуры. Иванченко разворачивает Машку, сбрасывает сено с пулемета…
— Огонь!
Гранаты летят в окна. Жалобно звенит стекло. На высоких нотах заливаются автоматы. Полоснул по окнам станковый пулемет. Мимо проносится серая в яблоках лошадь, волоча по снегу опрокинутые сани. На крыльце лежат трупы убитых полицейских. Кочетков с группой бойцов бежит во двор — окружает здание.
Оглядываюсь по сторонам. От станции по переулку спешат наши. Вот Бородавко, Паничев, Егорин. Коренастый Ларионов еле сдерживает на поводке рвущегося вперед Джульбарса.
Иванченко уже занял выгодную позицию: его пулемет прикрывает дорогу, ведущую из Суземки на Буду. Врагу не уйти.
Наши подбегают к комендатуре. Глухо рвутся гранаты. В перерывах между взрывами несутся из дома истошные крики. Ответной стрельбы нет. Сбросив на снег полушубок, Рева первым вбегает на крыльцо.
Неожиданно со двора несется громкий крик:
— Донцова убили!
Бросаюсь туда. Из низких подвальных окон бьют из пистолетов. Наши открывают по окнам огонь из винтовок, пулеметов, автоматов.
— Отставить! — приказываю я. — Федоров, гранату!
Ловко брошенная граната летит в окно, но почти тотчас же вылетает обратно и рвется на снегу. Снова летят гранаты. Еще… Еще…
— Ларионов, за мной! — кричит Богатырь и скрывается в здании. Едва касаясь лапами земли, Джульбарс легкими пружинистыми прыжками бросается за своим хозяином.
Наступает тишина. Только внутри дома слышится шум борьбы, злобный собачий рев, испуганный крик… Ко мне подходит Богатырь.
— Еле достали: в подвале спрятались. Джульбарс помог. Только прыгнул вниз — сразу: «Сдаемся. Уберите собаку». Ну, теперь, кажется, все, Александр.
— Да, теперь все.
Смотрю на часы. Бой длился двадцать четыре минуты.
Ну что ж, это именно то, чего мы хотели.
Вхожу в комендатуру. Здесь все разбито, исковеркано гранатами. У окон большой комнаты, где, очевидно, шло заседание, лежат десятка два трупов. Среди них мне показывают труп Богачева.
Возвращаюсь во двор. С непокрытыми головами партизаны молча стоят около Донцова.
Это первая смерть в отряде — тяжелая, обидная смерть боевого друга.
Опустившись на колени, Кочетков целует уже остывшие губы Донцова.
Мы отвезем его в Красную Слободу и похороним там, где впервые встретились с ним и где он впервые стал партизаном…
Начинается кипучая своеобразная жизнь только что освобожденного городка.
Егорин с группой бойцов занимается продовольственными складами: надо вытрясти из них все, что успели награбить и заготовить фашисты.
Рева грузит на машину станковые пулеметы, пулеметные ленты, ящики, с патронами.
Приводят пойманных в домах гитлеровцев и «богачевцев», как прозвали суземцы головорезов начальника полиции, но среди них нет ни Тишина, ни денисовского старосты Кенина, хотя их видали сегодня на рассвете.
Вокруг возбужденная, радостная толпа. Здесь и суземцы, выбежавшие из своих домов, и недавние арестованные, сидевшие за колючей проволокой, — худые, обросшие, но безмерно счастливые. Рассказывают, что два дня назад перед своим налетом на Слободу Тишин сам расстрелял Павлюченко, своего недавнего заместителя — того прекрасного горячего старика, кто так страстно выступал на собрании в Красной Слободе. Суземцы жмут руки, зовут к себе помыться, отдохнуть, перекусить.
Взобравшсь на розвальни, выступает Паничев, и люди скорее чувствуют сердцем, чем слышат его волнующие слова.
Меня окружает молодежь — просится в отряд. Тут же Володя Попов, сын того старого суземского железнодорожника, который еще в октябре просил нас «снять с их души грех» и разорить железнодорожную ветку Суземка — Трубчевск. Володя тоже хочет быть партизаном, но ему всего лишь шестнадцать лет, и я отказываю — молод еще.
Володя отходит в сторону и упрямо бросает:
— А я все равно буду партизаном.
К вечеру в Суземку съезжаются колхозники окрестных сел. Среди них Григорий Иванович Кривенко. Он, как всегда, в распахнутом тулупе.
— Хорошо, командир! Хорошо! — говорит он, обнимая меня. — Теперь надо советскую власть закреплять в городе. Чтобы все, как полагается.
Договариваюсь с Егориным и Пашкевичем: они остаются в Суземке, организуют оборону силами своего отряда, мобилизуя население.
Вечер. Из Суземки медленно тянется вереница саней. В них оружие, боеприпасы, мука. Обоз перегоняет трофейная машина. Ее ведет Рева. Закинув назад голову, подставляя свое улыбающееся лицо морозному ветру, Павел поет чистым баритоном:
Широка страна моя родная.
Много в ней лесов, полей и рек…
Сзади, над освобожденной Суземкой, гордо реет победное красное знамя.
*
На нашем горизонте появляется еще один подпольный районный комитет партии: ранним утром 31 декабря я выезжаю на встречу с представителем Брасовского райкома партии в село Игрицкое — полевое село, что лежит к востоку от Брянского леса.
Со мной едут Богатырь, Пашкевич и Рева. У каждого из них свои дела.
Рева направляется в село Вовны: где-то поблизости от него обнаружены под снегом тяжелые минометы, орудия, снаряды, и Павел мечтает использовать это богатство. Богатырь едет в Селечню проводить собрание. Пашкевича срочно вызвала Муся Гутарева в то же самое Игрицкое, где намечена наша встреча с брасовцами. Нам всем по пути, и мы выезжаем вместе.
Едем под видом важных фашистских чиновников. На нас новые щегольские полушубки, взятые в Суземке, в карманах удостоверения севской комендатуры, мы сидим в разукрашенных высоких санях, и Машка, как именинница, в парадной сбруе. Белая шерсть ее потемнела от пота, и только верх спины отливает тусклым серебром.
К полудню подъезжаем к Селечне.
Как неузнаваемо изменилось село!
Последний раз мы видели его всего лишь три дня назад. Тогда здесь была волость, волостной старшина, полиция. Вот так же, как сегодня, — в этих же санках, в этих же новых полушубках — мы впервые въехали в него. Тихи и пустынны были улицы. Редкие прохожие, завидев сани, старались незаметно скрыться в первую же калитку. Говорили с нами сухо, отделываясь одним словом «не знаю».
Вечером того же дня не стало волости, волостного старшины, полиции — и не узнать сегодня Селечню. Улица стала другой — шумной и людной. Группами по пять-десять человек, не озираясь, не оглядываясь, идут старики, женщины, молодежь. Слышится смех, веселый говор, шутки. Откуда-то издалека, очевидно, с другого конца села, доносится песня…
Равняемся с группой колхозников, шагающих по середине улицы.
— Куда путь держите? — спрашивает Рева.
Они внимательно вглядываются в нас.
— Да ведь это же наши! Партизаны! — радостно кричит белокурая курносая девушка.
Сразу же собирается толпа: здороваются, что-то спрашивают, благодарят.
Девушка садится к нам в сани и показывает дорогу к клубу. А там, у крыльца, уже десятки людей поджидают начала собрания и кто-то высоким девичьим голосом выводит:
Дан приказ: ему — на запад,
Ей — в другую сторону…
Уходили комсомольцы
На гражданскую войну…
Мы с Пашкевичем прощаемся с Богатырем и Ревой. Павел уезжает отсюда в село Вовны, Захар остается проводить собрание.
— Только поосторожнее, друзья, — напутствует нас Богатырь. — Как бы «бобики» вам новые полушубки не порвали.
(С легкой руки Павла кличка «бобик» крепко пристала к фашистскому полицейскому.)
— Какие там «бобики», — спокойно отвечает Пашкевич. — В Игрицком один староста. Да и тому под семьдесят…
После глухих лесных дорог такими необычными кажутся эти неоглядные полевые просторы. До самого края небес искрится снег под солнцем, и только где-то далеко-далеко позади синеет стена Брянского леса.
— Какая ширь! — задумчиво говорит Пашкевич. — А они хотят завоевать эту землю. Вот уж, поистине, безрассудство, тупость!
Скрипит снег под ногами. Остро пощипывает мороз. Фыркает Машка, вырывая вожжи из рук.
— Почему Гутарева вызвала меня в Игрицкое? — в который уже раз спрашивает Пашкевич. — Ведь она должна быть безотлучно в Севске. Что случилось?
Слепит глаза сияющий блеск залитых солнцем снежинок…
Наконец — Игрицкое.
По улице едем шагом. Улица безлюдна. Только впереди, у крыльца высокого дома, стоит группа мужчин.
— Неужели полиция?
— Не может быть, — уверенно отвечает Пашкевич. — Позавчера здесь было пусто. Да и Муся не вызвала бы сюда.
На всякий случай кладу поближе автомат.
Медленно проезжаем мимо крыльца. Теперь уже нет сомнений: «бобики». Среди них высокий рыжебородый старик.
— Стой! — раздается запоздалый пьяный окрик.
Делаем вид, будто не слышим, что приказ относится к нам.
— Стой! — снова повелительно несется вслед.
Останавливаю Машку. Полицейские по-прежнему стоят у крыльца.
— Приготовь документы, — шепчу Пашкевичу. — А ну, сюда! — приказываю я.
Полицейские, сгрудившись у крыльца, стоят молча. Даже никто не пошевелился, словно не о них идет речь.
Проходит долгая томительная минута. Как быть?
Поднимаюсь в санях и грозно кричу:
— Бегом!
Рыжебородый старик медленно, вразвалку, идет к нам.
— Бегом! Бегом! — тороплю я, стараясь сократить им время для размышлений.
— Староста я, — подбежав к саням, говорит рыжебородый. — А вы кто будете?
— Почему хулиганство в селе? — негодую я. — Почему по селу нет свободного проезда?
— Служба, господа… А все же кем вы будете? — настойчиво спрашивает староста.
— Это что за шакалы? — будто не слыша вопроса, киваю в сторону крыльца.
— Не шакалы это, — чуть ухмыльнувшись, отвечает он. — Полицейские… А как вас величать прикажете?
Нет, от него не отделаешься. Протягиваю наши севские документы. Староста внимательно разглядывает их: Полицейские стоят молча, настороженно наблюдая за нами.
Положение не из приятных. Смотрю на Пашкевича. Внешне он совершенно спокоен. Только жилка на виске бьется часто-часто.
Как и следовало ожидать, староста ровно ничего не понял из немецкого документа. Он увидел одно — хищную птицу со свастикой на хвосте. И этого оказалось достаточно.
— Слушаю вас, господа, — уже другим, подобострастным тоном говорит он, отдавая нам документы. — Чем могу служить?
Мы еще не придумали, чем может служить нам староста, и Пашкевич повторяет, как затверженный урок:
— Почему хулиганство в селе? Почему не приветствуют?
— Полиция, — разводит руками старик. — Из Севска приехали. По заданию. Ну вот и распоряжаются. Рассказывают — в Суземке что-то случилось. Теперь приказ дан у всех документы спрашивать.
— А ну, идите сюда, — приказываю полицейским. Пятеро полицейских нехотя подходят.
— В чем дело? — продолжая грызть семечки, развязно спрашивает нескладный мужик лет сорока.
— Встать смирно, мерзавец! Почему без дела околачиваетесь?
Окрик производит впечатление, но до повиновения еще далеко.
— Задание севского коменданта выполняем.
— Какое задание? Я сегодня был у коменданта, и он ни о каком задании не говорил.
— Значит, не всем знать о нем положено, — насмешливо бросает нескладный мужик.
Пашкевич, наконец, выходит из себя и обрушивает на полицейского такое грубое, такое замысловатое ругательство, что диву даешься, как может выговорить его такой выдержанный, такой корректный Николай. И сразу же обстановка меняется. Полицейские вытягиваются в струнку.
Не даю им опомниться.
— Где оружие?
— В старостате, — испуганно бормочут они.
— Почему без оружия шляетесь? Немедленно принести ко мне!
Минуты через две полицейские возвращаются с винтовками. Выйдя из саней, Пашкевич берет одну из них и снова кричит:
— Ржавчина? На боевом оружии ржавчина? — Он тычет затвором в лицо полицейскому и бьет его прикладом по спине. — Хамье! Сложить оружие в сани!
Полицейские послушно выполняют приказ, и только тут приходит в себя нескладный мужик.
— Я старший полицейский. Разрешите обратиться, господин начальник.
— Не разрешаю хамам со мной разговаривать.
Полицейский настаивает:
— Какие указания будут?
Указания?.. Какие дать им указания?
Пашкевич находится быстрее меня:
— Ждать нас в старостате. Мы скоро вернемся, и тогда получите указания…
Приказываем старосте сесть в санки. Машка с места берет крупной рысью.
— Вот это по-германски! — довольно потирая руки, говорит рыжебородый. — Распустились больно. Кричат, ругаются, водку пьют. «Ты, говорят, большевиков укрываешь». А каких большевиков — не разъясняют… Девку с собой привезли. Она с ними здесь по одному делу, но вроде бы получше их. Спасибо, надоумила меня. «Дай, говорит им водки — они утишатся».
— Где эта девушка? — нетерпеливо спрашивает Пашкевич.
— У лесничего остановилась. Повидать ее хотите? Вот сюда, в проулок свернуть надо. Только нет сейчас лесничего: уехал в Камаричи деньги собирать.
— Налог, что ли?
— Нет, указ сверху поступил: собрать деньги за лес, что был нарублен при Советах.
— Ты, конечно, все собрал? До копейки?
— Мое дело сторона: ему поручено — он и собирает… Вот, вот его домик. С высоким крылечком…
Входим в дом. В первой же комнате на лавке сидит Муся Гутарева.
— Кто вы такая? Откуда? — сурово спрашивает Пашкевич, и я чувствую: в этой суровости не только игра, но и раздражение на Мусю за то, что вызвала его в Игрицкое, заранее зная о полицейских.
— Пришла по делу, — смущенно отвечает она.
— Из леса? Партизанка?
Муся не успевает ответить: на ее защиту выступает хозяйка.
— Да что вы, господин!.. Из Севска девушка. Верными людьми рекомендована.
— А вот мы посмотрим, что это за верные люди… Выйдем-ка на минутку, поговорим.
Выходим во двор… Если бы на нас взглянуть издали, было бы полное впечатление, что взыскательное, строгое начальство допрашивает растерявшуюся девушку. Во всяком случае так выглядели Пашкевич и Муся. На самом же деле Гутарева взволнованно спрашивает:
— Почему вы приехали со старостой? Видели полицию? Да? Все сошло благополучно? А я так волновалась…
— Что это значит? — сурово спрашивает Пашкевич.
Муся взволнованно рассказывает, что она уже работает в городской управе, но три дня назад ее вызвал комендант, приказал отправиться в Игрицкое и непременно разведать о каком-то раненом командире артиллерийского полка, который скрывается в селе. Муся решила воспользоваться этой отлучкой из Севска и послала вызов Пашкевичу. А перед самым выходом из города комендант неожиданно навязал ей этих полицейских. Предупредить Пашкевича было не с кем и некогда. И вот уже второй день Муся, нервничая, сама не своя, ходит по хатам, делает вид, что ищет советского офицера, и не знает, как выйти из положения, как спасти Пашкевича от неизбежной встречи с полицией.
— Странно, — уже несколько успокоившись, говорит Пашкевич. — Почему они именно тебе поручили это дело? Что это? Подготовка кадров? Или проверка?.. Зачем ты меня вызвала?
— В Севске такое творится — голова кругом идет… Вы знаете, кто меня устроил в управу?.. Половцев!.. Тот самый человек со шрамом на щеке, который приходил к Еве Павлюк. Помните?
В памяти встает бродяга на дороге, мертвая Ева, приглашение к Богачеву, ночная засада у его хаты… — Погоди, Муся. По порядку.
Муся рассказывает, что познакомилась с Половцевым на квартире старой учительницы, где она сейчас живет. Первый раз он заходил к тамошнему постояльцу, полковнику Шперлингу: они, оказывается, друзья-приятели. Потом зачастил в дом. Как-то в беседе один на один с Мусей разоткровенничался: он-де советский подпольщик, ведет здесь разведывательную работу по специальному заданию, поэтому постарался войти в доверие к Шперлингу, у него есть связь с Москвой — словом, повторил то же самое, что в свое время слышала от него Ева Павлюк. В конце беседы пообещал Мусе устроить ее на службу в городскую управу при условии, что она в случае необходимости будет выполнять кое-какие незначительные поручения. Муся согласилась и без труда была зачислена на службу. Оказывается, точно так же месяц назад Половцев устроил в комендатуру дочь хозяйки Лиду.
— Все бы это куда ни шло, — продолжает рассказывать Муся, — хотя должна признаться, мне органически противен Половцев: посмотрю на него — и сейчас же вспомню Еву. Я боюсь его: у него такие холодные, такие пустые глаза… Но дело не в этом. Недавно Шперлинг праздновал рождество. Была елка, игрушки, свечи, даже бенгальские огни. Собрались гости. Сели ужинать. Я сказалась больной и сидела в своей комнате. Неожиданно вошел Половцев и начал усиленно приглашать к столу. Пришлось согласиться. Вхожу в столовую и вижу: среди гостей — Вася Буровихин! Это было так неожиданно, что я чуть не вскрикнула. Но, кажется, все обошлось: сделала вид, что у меня закружилась голова… Половцев познакомил меня с Буровихиным, а Шперлинг посадил нас рядом за столом. Сидела, как на иголках, не знала, что говорить, как вести себя. Спасибо, Вася выручил. Выбрал удобную минуту, наклонился ко мне и шепнул: «Держись, Муся, держись. Сделай вид, что влюблена в меня. Так надо». Он начал за мной ухаживать, говорил глупые комплименты, целовал руки. Словом, был совсем не таким, каким я знала его. Мне стало не по себе, но во всяком случае я уже поняла, что надо делать. Шперлинг внимательно смотрел на нас и о чем-то шептался с Половцевым.
Муся замолчала.
— Это все?
— Если бы все… Кончился ужин. Я воспользовалась этим и ушла в свою комнату. Вдруг снова входит Половцев, закрывает дверь и говорит: «Вот вам мое поручение, Муся. Мне кажется, Буровихин не тот, за кого себя выдает. Он советский человек, но скрывает это. Или агент гестапо. Одно из двух. Попробуйте сблизиться с ним, узнать его. Это будет нетрудно: вы, кажется, понравились ему… Кстати, Буровихин на днях уезжает в Локоть. Я устрою так, что вы поедете вместе с ним». Потом подошел вплотную и тихо сказал: «Имейте в виду — я все знаю и все вижу. Обмануть меня не удастся… Готовьтесь к отъезду». И ушел… Теперь все. После этого разговора я не видела Половцева, но он может прийти каждую минуту. Поэтому и вызвала вас…
— Так, так. Понятно, — повторяет Николай, словно думает вслух. — Половцев и Шперлинг действуют заодно. Васька Буровихин где-то оступился. Вы оба под ударом.
— Лиду ведь тоже устраивал на работу Половцев, — вставляет Муся.
— Значит, вы втроем под ударом… Ну, вот что. Пора кончать — мы и так слишком задержались на дворе. Боюсь, послав тебя в Игрицкое, эти молодчики проверяют, что ты за человек… Слушай внимательно, Гутарева. Сейчас мы отвезем тебя к полицейским и при них отправим обратно в Севск. Ты немедленно захватишь Лиду и придешь в Селечню. Так, Александр?
— Пожалуй, ничего другого не придумаешь…
Снова едем в старостат. Полицейские терпеливо ждут. Пашкевич при всех строго приказывает Мусе:
— Отправляйтесь в Севск. Доложите коменданту, что вас послал майор Ланге. Не забудьте передать: полицейские ведут себя непристойно и только спугнут зверя. Я сам займусь советским офицером. Выполняйте приказание.
Смотрю им вслед, и на сердце тревожное чувство, словно мы сделали непростительную ошибку, отпустив Гутареву.
— Ну, теперь надо заняться стариком, — говорю я…
Садимся в сани вместе со старостой. Машка быстро выносит нас за околицу. Снова снежные просторы, залитые солнцем. От быстрой езды свистит ветер в ушах. Как хороша эта снежная ширь…
Из головы не выходит севская история. Странно. Шперлинг и Половцев как будто одинаково боятся и агента гестапо и советского человека. Почему-то все острее становится чувство, что мы напрасно отпустили Мусю: не вырваться девушке из этого логова…
Однако надо кончать со старостой.
— Ты знаешь, куда мы тебя везем? — спрашиваю я.
— Никак нет.
— Расстреливать.
— Меня… За что? — и глаза у старосты растерянные, недоумевающие.
— За то, что ты староста.
— Как же так получается?.. Как же так? Одни ставят, другие стреляют?
— Ставили фашисты, а расстреливать будут партизаны. Ясно?
— Партизаны? — Староста пристально смотрит на меня. В его глазах страх. И вдруг этот страх исчезает, и они смеются, эти только что насмерть перепуганные глаза. — Ну, нет, тут уж вы меня не разыграете! Хоть я партизан и не видел, но такими они не бывают.
— Не веришь? — холодно спрашивает Пашкевич. — Смотри!
Пашкевич расстегивает полушубок, показывая свою гимнастерку и знаки различия в петлицах.
Староста удивленно, внимательно смотрит на Пашкевича, переводит глаза на меня и снова смотрит на Николая. Наконец, уверившись, очевидно, что его не обманывают, неожиданно спокойно говорит:
— Раз такое дело, товарищи, сперва народ спросите, надо ли стрелять. Хоть я и староста, а немцы от меня ни шиша не получили. Вот, к примеру, вчерашний день. Приехали полицаи за командиром полка, а командир-то этот скрывается у меня в селе и обучает мой народ.
— Какой народ? Чему обучает? — сбитый с толку неожиданным заявлением, ничего не понимая, спрашивает Пашкевич.
— Обыкновенный народ. Советский… Им бы вот-вот в лес уйти, а тут эта девка нагрянула. И настырная такая: так и шарит, так и шарит.
Староста говорит спокойно, а я смотрю на него и никак не могу понять — правду он говорит или врет, надеясь хотя бы на час продлить свою жизнь. Хитрый человек — у него на каждый случай припасено: для нас — командир полка, для фашистов — как будто безупречная работа старосты.
Резко поворачиваю Машку обратно.
— Ну, старик, показывай своего командира. Если соврал — пуля…
Сани останавливаются у маленькой хатки. Открывает старуха. Староста шепчется с ней и приглашает войти. Хата пуста. Минут через пять входит высокий военный. Он слегка хромает. Мы показываем ему наши документы. Когда он читает их, его большие черные глаза сияют.
— Дмитрий Балясов, командир артиллерийского-полка! — радостно улыбаясь, громко рапортует он…
Балясов рассказывает, как ранили его, как раненого подобрали жители, какие хорошие хлопцы в его группе и какую базу создал ему староста из колхозных запасов — на два года хватит: мука, мясо, десять бочек меда…
— Положим, не десять, а девять с половиной, — поправил старик. — Одну-то вы с хлопцами порядком почали.
Простившись со старостой и захватив Балясова, выезжаем в Селечню: скоро должны приехать брасовцы…
Богатырь, видимо, волновался: он встречает нас у околицы.
— А я уже за вами собрался… Все в порядке? Ну, хорошо. И у нас неплохо.
— Брасовцы пришли? — перебиваю его.
— Приходил связной. Просят к ним приехать в отряд. Обещали прислать за нами поздно ночью… Нашего полку прибыло, Александр. Нашел-таки комиссара авиаполка, которого мы разыскивали. Владимир Тулупов.
— Тулупов? Володька? — радостно переспрашивает Балясов. — Ну и встреча! Это ведь мой старый друг. Где он?
— Вот мы к нему и пойдем сейчас. Там небось ждут-не дождутся с вами Новый год встречать.
Тулупов поджидает нас на пороге и вводит в дом. У стола, заставленного соблазнительными яствами, суетятся Рева и старенькая морщинистая хозяйка.
— Ну як же так можно? — журит нас Павел. — Прямо сердце на части рвалось: неужели, думаю, из-за этих полуночников даже стопки под Новый год не выпью?
— Володенька, будь хозяином, — обращаясь к Тулупову, ласково говорит старушка. — Зови гостей к столу: уже без десяти двенадцать.
Ровно в двенадцать поднимается Тулупов.
— Когда подбили мой самолет и я оказался здесь, в тылу, жизнь мне представлялась ночью, темной беспросветной ночью. Потом подобрали меня люди, начал я к ним присматриваться. Легче стало. Наконец, нашел-вас…
Хозяйка приносит патефон.
— Гуляйте, дорогие. Сегодня праздник у меня. Я ведь Володю как родного сына выхаживала, когда он с неба-то свалился. Лежал у меня в хате, мучился без дела, все на лес смотрел. «Уйду», — говорит. Я к нему хороших ребят стала приводить. Повеселел мой Владимир, часами с ними беседовал. А потом снова затвердил: «Ухожу. С товарищами ухожу». А куда ему уходить, когда он и по сей день хромает? Я уж и так и этак — все хотела его до сегодняшнего дня сберечь. Чуяло сердце, что под Новый год счастье ему выпадет. Вот и выпало…
Павел возится с патефоном. Пашкевич протягивает ему пластинку — и уже несется по хате:
Орленок, орленок, взлети выше солнца
И степи с высот огляди!
Навеки умолкли веселые хлопцы,
В живых я остался один…
Раздается высокий звук, словно струна порвалась, и песня замирает на полуслове.
— Будь она не ладна! Пружина лопнула, — негодует Павел.
— Вот горе-то какое, — сетует хозяйка. — Думала, повеселятся ребятки… В земле, видно, долго лежала.
Пашкевич, резко отодвинув стул, отходит в угол. Рева замечает, что Николаю не по себе.
— Да черт с ней, с пружиной! — говорит он. — Я тебе сам не хуже спою.
Хорошо поет Павел. Льется его мягкий, чистый голос:
Орленок, орленок, блесни опереньем,
Собою затми белый свет…
Кажется, тесно ему в хате, и он рвется на свободу, в эти бескрайние снежные просторы.
Не знаю, то ли потому, что люблю эту песню, то ли виной лопнувшая пружина, — щемящей грустью отдается песня в сердце:
Не хочется думать о смерти, поверь мне,
В шестнадцать мальчишеских лет…
Павел, очевидно, сам чувствует это и обрывает себя.
— А ну ее к бису. Только тоску нагоняет. Слухай нашу, украинскую.
Рева поет:
Ой, у полі вітер віє,
Та жита половіють…
Павел поет с душой, словно всю свою любовь к родной земле вкладывает в песню.
Подхожу к Пашкевичу.
— Что с тобой, Николай?
— Зря мы Мусю отпустили. Зря. Боюсь я за нее. И за Буровихина боюсь…
Песня несется все шире и шире:
А козак дівчину
Тай вірненько любить.
А зайнять не посміє…
Пашкевич постепенно успокоился. Он уже стоит у стола и поднимает рюмку.
Входит Ларионов, что-то шепотом докладывает Богатырю и, внимательно выслушав его, откозырнув, уходит.
— Связной пришел от Брасовского отряда, — подойдя ко мне, тихо говорит Захар. — Просят приехать как можно скорее.
Поручив Балясову и Тулупову собрать своих людей и ждать нас, темной новогодней ночью мы уезжаем к брасовцам.
*
Среди редкого низкорослого дубняка и чахленьких кривых березок, в глубине Брянского леса, километрах в трех от его восточной опушки, на песчаной возвышенности жарко пылает костер. Вокруг него толстые деревянные чурки, колоды, стволы поваленных деревьев — словно скамейки вокруг громадной огненной клумбы. Мы сидим у костра, ждем, когда проснется командир отряда, и слушаем рассказ дежурного о том, как брасовцы круглые сутки жгут этот неугасимый огонь и плавят снег в больших котлах.
Тихо вокруг. Только весело потрескивает костер, разбрасывая красноватые искры. Ярким снопом поднимаются они ввысь и гаснут в непроглядной предрассветной тьме.
Побелел горизонт на востоке, занимается заря, уходит ночь, и справа, из утренней морозной мглы, вырастает высокая насыпь землянок. Торчат вверх жестяные трубы. То тут, то там вьется над ними синий дымок. Иногда блеснет над трубой искорка, вспыхнет золотой язычок огня и погаснет. А костер по-прежнему горит ярким высоким пламенем. Ни живой души вокруг. Лишь часовой маячит вдали да дежурный подбрасывает в костер новые чурки…
Здесь все кажется странным, необычным, непонятным. Мы видели, как жили суземцы и трубчевцы. Там лагерь располагался в лесной глуши, вдали от дорог, около речушки. Дымоходы замаскированы хвоей. По ночам, как правило, бодрствует добрая половина отряда. И в помине нет этого негаснущего костра… Да, нельзя обвинять брасовцев в излишней конспирации…
Из землянки выходит пожилой мужчина в синем халате с ведрами в руках — надо полагать, отрядный повар. Равнодушно поздоровавшись с нами, он набирает воду из котлов, наливает большие кастрюли и вешает их над огнем: очевидно, завтрак пришел готовить.
— Морока с этой водой, — ворчит он.
— А кто же вас заставил здесь лагерь разбивать? — насмешливо спрашивает Рева. — Или хуже места во всем районе не нашли?
— Осенью была здесь вода — и ручеек, и колодец. А сейчас, на поди, вымерзли.
— Да у нас все так. Без внимания и разума, на одной сопле построено, — замечает дежурный. — Оттого и недовольство в народе.
— Недовольство?.. Разговорчики, товарищ дежурный! — неожиданно вскипает повар. — А ты что же, Федор, как в колхозном таборе в уборочную хочешь жить? О патефоне скучаешь? Драмкружка не хватает? Нет, Федор, война пришла. Не забывай, где находишься. Не до жиру — быть бы живу. Скажи спасибо, что еще снег есть. Не ровен час, и тот отберут…
— Положим, снега от вас никто не отберет, — замечает Богатырь. — А как вообще вы живете, товарищи? Что поделываете?
— Вот так и живем, — с обидой в голосе отвечает дежурный. — Хлеб жуем, воду кипятим, дрова заготовляем. Иногда сводку слушаем, как люди воюют. А сами не воюем, нет. И уж не знаю, почему? То ли охоты мало, то ли руки не доходят до этого, — и он зло швыряет в костер очередное полено. — Одна надежда: вчера бюро райкома выбрали — авось поднажмет на командира.
— А что райком может сделать? — продолжает возражать повар. — Сам видишь — зима. Пойдешь по снегу на операцию, следы за собой оставишь и непременно за собой «гостей» приведешь. Вот тогда…
— Командир проснулся, — перебивает дежурный.
У землянки стоит невысокого роста мужчина в теплой шапке, в накинутом на плечи тулупе. Это Капралов — командир отряда.
— Дежурный, подъем давай! — кричит он.
Заметив нас, подходит, крепко жмет руки.
— А мы вас только сегодня вечером поджидали… Хорошо, что приехали. Пока завтрак будут готовить, пойдемте, потолкуем.
Мы сидим в командирской землянке. По обеим сторонам деревянные нары. В углу стоит железная бочка, приспособленная под печь. Посредине стол. Начальник штаба раскладывает на нем карту района. Тут же жена командира — она, оказывается, живет в отряде.
Докладывает командир…
Нет, это не командирский доклад. Легко и плавно течет речь. Слова пустые, невесомые — вылетают и словно тут же тают в воздухе.. Ну, прямо, голубок воркует.
Хорошо, привольно голубку. Чистое синее небо. Ласково светит солнышко. На полочке вкусные зернышки. Сейчас голубка выйдет из голубятни. Он поворкует с ней и опять взлетит в безоблачную высь…
По мнению командира, в районе все обстоит как нельзя лучше. Отряд собран. Землянки построены. С водой вопрос разрешен: костер горит днем и ночью — дежурные непрерывно плавят снег. Начинает налаживаться связь с селами, даже с райцентром. Немцы исчезли. Только в самом Брасове остался крохотный гарнизон. Правда, в Локте Воскобойников организовывает «партию», но в нее никто не идет, и она развалится сама собой… Одним словом, в районе все блестяще. А тут еще наша армия наступает. Говорят, партизаны захватили Суземку.
— Короче, гроза проходит, — говорит в заключение Капралов. — Горизонт очищается. Теперь можно начинать действовать. Думаем завтра Игрицкое брать, — торжественно заканчивает он и, довольный собой, садится.
Я слушаю его, и во мне все кипит. Хочется разбить это благодушие, взволновать, заставить заняться делом.
— Игрицкое? — переспрашиваю я.. — А вам известно, что позавчера Игрицкое заняла полиция и в селе обосновался крупный полицейский гарнизон?
— Вот как?.. Это для нас новость, — удивленно замечает Капралов и замолкает до конца нашей беседы. Словно в небе неожиданно появился ястреб, и голубок сник, спрятался в голубятню…
Поднимается секретарь райкома.
— Должен признаться, товарищи, я новичок в партийной работе, а в подпольной тем более: все наши секретари ушли в армию, и мне неожиданно поручили это дело… Трудно было в первые дни. Очень трудно. Тем более, что недостатков — хоть пруд ими пруди. Сейчас как будто начинаем понемногу налаживать работу. Вчера выбрали бюро райкома. Наметили план. Одно горе — никак не можем договориться с командиром. Он считает, что райком мешает ему. Поэтому и решил встретиться с вами и просить помочь нам.
Чуть помолчав, секретарь продолжает, обращаясь к Капралову:
— Плохо ты говорил, командир. Очень плохо. Зря так небрежно отмахиваешься от «партии» в Локте. Уже только тот факт, что в нашем районе появилась такая нечисть, позор для нас обоих — для тебя, командира, и для меня, комиссара отряда и секретаря райкома. Мне известно, что охрана Воскобойникова состоит из старых опытных царских офицеров. Их собрали отовсюду — из Франции, Чехословакии, Польши. Это — ядро. И пусть народ не идет к ним, но в Локоть потянется всякая шваль, отбросы, накипь, которой нечего в жизни терять… Вот, не угодно ли?
Секретарь протягивает мне «Манифест» и «Декларацию», выпущенные Воскобойниковым.
Быстро проглядываю оба документа. Это какая-то мешанина: тут «единая неделимая Русь» и «долой большевиков», и «священная частная собственность», и «права трудящихся». Вместе с офицерским ядром «партии» все это невольно напоминает мне те заговорщические «группы» и «партии», что десятками создавала на нашей земле Антанта в годы становления советской власти…
— А что, если мы вольем в наш отряд две боевые вооруженные группы во главе с командиром артиллерийского полка и комиссаром авиаполка? — предлагаю я, думая о Балясове и Тулупове.
— Это было бы прекрасно! — охотно соглашается секретарь. — Они отряд укрепят, райкому помогут.
— У нас и так командуют все, кому не лень! — недовольно замечает Капралов. — А вы еще хотите начальников добавить. Скоро у нас будет больше командиров, чем бойцов.
— Зазнайство! — резко обрывает Богатырь. — Вы еще пороха не нюхали, а разыгрываете из себя невесть что.
Останавливаю Захара и предлагаю назначить Балясова заместителем командира отряда, а Тулупова командиром группы бойцов, которые будут влиты в отряд к брасовцам.
— В связи с этим хочу предложить освободить меня от комиссарских обязанностей, — вступает в разговор секретарь райкома. — Мне трудно быть одновременно и секретарем, и комиссаром. Да едва ли и целесообразно такое совмещение… Может быть, назначим комиссаром товарища Тулупова?
— Мне кажется, об этом сегодня рано говорить, — замечает Богатырь. — Вы поближе приглядитесь к новым товарищам, они познакомятся с вами. Тогда и решите. Тем более, это дело райкома.
На этом пока наша беседа кончается.
Поздно вечером Захар приводит группы Балясова и Тулупова. Начинается прием, и Капралов снова вскипает:
— К черту! Все брошу! Пусть райком командует!
Снова приходится Захару и секретарю резко одергивать его. Наконец, он успокаивается, подписывает приказы, заверяет, что ничего подобного не повторится.
Поздно ночью выхожу из землянки и сажусь около неугасимого огня. Рядом со мной пожилой партизан, очевидно, ведающий хозяйством у брасовцев.
— Конь у вас хорош, ничего не скажешь, — любуется он стоящей неподалеку Машкой. — Лес бы ему возить. Вот зазвенели бы тогда колоды в лесу.
Завязывается разговор. Оказывается, мой собеседник — потомственный лесоруб и страстный любитель лошадей.
Из командирской землянки доносится возбужденный разговор. Отчетливо слышны гневные окрики Капралова. Как будто идет спор о том, ехать или не ехать в села на заготовку продуктов.
Из землянки выходят люди.
— Сказано тебе: командир приказал не ехать, — доносится голос.
— А чем людей кормить будем?
— Отставить! — несется из землянки.
— Ваш командир всегда такой грозный? — спрашиваю собеседника.
Он медленно, скручивает козью ножку и закуривает от уголька.
— По-разному. Сегодня так, завтра этак… Вот была у меня кобыла до войны, — неожиданно начинает он. — Норовистая кобыла, что и говорить. Такой по всей округе днем с огнем не сыщешь. Бывало, едешь — все хорошо. Но чуть что не по ней — не так вожжи натянул, не так крикнул или, скажем, не по той дороге поехал, какая ей по сердцу сегодня, — стоп. Ни с места. Ноги расставит, хвост направо, морду налево — и конец. Одним словом — лукавит: может везти, а не везет. И тут ты ей хоть кол на голове теши — неупестуешь. Словом, деликатного воспитания была кобыла.
Старик сладко затягивается и продолжает:
— Вот еду я как-то по лесу, и что-то ей не по нутру пришлось. А что — невдомек мне. Только стала она и ноги врозь. Я давай ей ласковые слова говорить, кнутом стегать — ничего. Тут сосед, меня догоняет, на станцию торопится. А дорога, как на грех, узкая — никак не объедешь. Подходит сосед, смотрит, как я ее кнутом лупцую, и говорит: «Брось, Иван. Кобыла к твоему обращению привыкла. Дай-ка я попробую». Выломал хворостину — да как вытянет ею по заду. И что бы ты думал? Пошла! Да как пошла. Откуда только сила взялась.. Вот и люди такие же норовистые бывают, — улыбается старик. — Ты и так и этак — они ни с места. А новый человек придет, проберет разумным строгим словом — и порядок.
Утром ко мне приходят Капралов, Балясов, Тулупов, Богатырь.
— Всю ночь сидели, но кое-что сделали, — улыбается Захар.
Они действительно многое сделали: выработали новую структуру отряда, составили план регулярных стрельбищ и строевой подготовки, наметили ближайшие операции.
— Словом, скоро брасовцы пойдут в бой, — замечает Богатырь.
Отряд как будто прочно становится на ноги.
*
Наконец-то явился Буровихин!
Он все такой же — ровный, собранный, спокойный. Только внешность его чуть изменилась: на нем новый полушубок, мерлушковая шапка и добротные, выше колен бурки, отороченные желтой кожей.
— Подарок моего «друга», трубчевского коменданта, — улыбается он.
Входит Пашкевич.
— Радиограммы, Александр! — радостно говорит он. — Целая папка.
Нет, невозможно быть спокойным, невозможно думать о чем-то другом, когда получаешь эти вести с Большой земли.
Пашкевич протягивает первую радиограмму:
«Поздравляю взятием Суземки. Желаю боевых успехов.
Строкач».
Вторая радиограмма:
«Отряды Воронцова, Погорелова, Боровика и радиостанцию Хабло подчините лично себе. Шире развертывайте боевые действия».
Это ответ на сообщение о партизанской конференции в Неруссе. Значит, мы правильно решили. Значит, объединение действительно было необходимо…
Третья радиограмма требует усиления диверсий на дорогах.
— Надо немедленно же расширить группы подрывников в отрядах, — замечаю я.
— Мало взрывчатки, Александр, — жалуется Пашкевич. — Правда, Рева затевает выплавку тола из снарядов. Он обещает изобрести мину, которую нельзя разрядить: обнаружив, ее можно только взорвать. Не знаю, что выйдет из этой, затеи — тебе ведь известно, как способен увлекаться Павел.
Еще радиограмма:
«Командование Юго-Западного фронта благодарит за разведданные. Усильте разведку в районе Понырей и Бобруйска».
Очевидно, танки, обнаруженные нами в Курской области, заинтересовали командование. Там, несомненно, что-то готовится.
— Мне кажется, надо послать в Поныри Крыксиных, — предлагает Пашкевич. — Но кого в Бобруйск?
— Может быть, Мусю?
— Если она вернется из Севска…
«Свяжитесь с партизанскими отрядами в Хинельских лесах», — требует радиограмма.
О каких отрядах идет речь? Быть может, это Сень организовал новый середино-будский отряд? Или Гудзенко, который ушел от Евы Павлюк в Хинельские леса?..
— А теперь читай, — и по голосу Пашкевича чувствую, что это особая, необычная, значительная радиограмма.
«Укажите ваши координаты на выброску груза с самолета. Радируйте, в чем нуждаетесь».
Нет, я, вероятно, не так понял… Перечитываю снова и снова… Большая земля пошлет самолет нам, маленькой группе людей? Пошлет сейчас, когда борьба развернулась на тысячи километров? Когда в бой введены миллионные армии?..
— Неужели это правда?
— Правда, Александр…
Когда через полчаса я слушал Буровихина, перед глазами все время стояли строки последней радиограммы. Я вновь читал эти короткие строки, хотя уже давно знал их наизусть, и по-прежнему не верил себе…
Докладывает Буровихин, как всегда, неторопливо, останавливаясь только на главном.
Пришел в Севск. Тамошний комендант немедленно связал его с Воскобойниковым. Тот назначил Буровихина заместителем дежурного коменданта по охране «центрального комитета партии». В Локте около трехсот пятидесяти головорезов, в основном бывшие белые офицеры. Они хорошо вооружены: двадцать семь пулеметов, около десяти минометов, автоматическое оружие, большие склады боеприпасов.
Что это за «партия», Буровихин точно сказать не может. Читал «Манифест» и «Декларацию».
— Знаем. Дальше, — перебивает Пашкевич.
Воскобойников в минуту откровенности объяснил Буровихину, почему своей резиденцией он выбрал Локоть.
Оказывается, земли вокруг Локтя якобы принадлежали когда-то царице Марфе, жене царя Федора Алексеевича, урожденной Апраксиной. После смерти Федора и Марфы Петр I передал эти земли своему любимцу графу Петру Апраксину. Впоследствии Локоть стал, центром бескрайнего великокняжеского имения. Одним словом, за весь обозримый период русской истории Локоть был тесно связан с царской фамилией, и поэтому Воскобойников считает вполне закономерным, что именно из Локтя «засияет свет над новой, возрожденной Россией».
— Чушь. Нелепость какая-то, — бросает Пашкевич. — Об этом нельзя серьезно говорить.
— Мне тоже кажется, что это всего лишь вывеска, — замечает Буровихин. — Суть в другом.
Воскобойников обмолвился при Буровихине, что Локоть выбран его резиденцией не только потому, что имеет историческое значение. Он стоит на опушке Брянских лесов — цитадели партизан, которые сегодня являются основным врагом Воскобойникова: они мутят народ, поднимают его на борьбу за советский строй, ни в какой мере не совместимый, конечно, с будущностью «новой России».
— Ясно одно, — заключает Буровихин. — В Локте идет сложная, непонятная мне игра: уж очень не вяжется с фашистской политикой существование самостоятельной «партии». А с другой стороны, быть может, это всего лишь новая форма борьбы с партизанами руками русских эмигрантов — ведь придумали же фашисты полицию из наших отбросов?
— Может быть… Но все-таки, кто такой Воскобойников? — спрашивает Пашкевич.
— Подставное лицо, марионетка, кукла, — уверенно заявляет Буровихин. — Настоящий хозяин этого предприятия — полковник Шперлинг со своим подручным Половцевым.
О них Буровихин кое-что уже успел разузнать.
Половцев в далеком прошлом белый офицер и приближенный генерала Корнилова. Отец Половцева, крупный таганрогский помещик, был закадычным другом генерала. Вместе с Корниловым Половцев прошел весь его путь: бои в Галиции, расстрел в Петрограде рабочей демонстрации весной 1917 года, ставка верховного главнокомандующего при Керенском, неудачный поход на Петроград, бегство на Дон, добровольческая армия и последние бои на Кубани, когда Красная Армия разгромила белых. Дальше, после смерти Корнилова, в биографии Половцева провал…
Шперлингу около шестидесяти лет. Не в пример большинству гестаповских офицеров — образован, культурен, начитан; в совершенстве знает французский и английский языки и свободно говорит по-русски. Изъездил весь мир: был в Азии, Америке, немецких африканских колониях, несколько лет жил в России…
— А известно тебе, что Шперлинг и Половцев охотятся за тобой? — и Пашкевич рассказывает о нашем разговоре с Мусей.
— Да, я заметил, они приглядываются ко мне, — задумчиво говорит Буровихин. — Когда в ту ночь после рождественской попойки Шперлинг прощался со мной, он задержал мою руку и, любезно улыбаясь, сказал: «Пользуясь правом своего возраста, я позволю себе дать полезный совет молодому человеку. У каждого из нас есть большая или маленькая тайна. Не спешите рассказывать о чужой тайне до тех пор, пока полностью не удостоверитесь, что тот, о ком вы говорите, не раскроет вашей тайны. Спокойной ночи»… Да, умная, хитрая, опасная бестия.
— Почему он заподозрил, что ты с партизанами? — спрашивает Пашкевич. — На чем споткнулся?
— Нет, Шперлинг не думает, что я партизан, — уверенно замечает Буровихин. — Иначе он немедленно бы арестовал меня. Шперлинг боится, что я агент гестапо. Но почему?.. Это, конечно, связано с Воскобойниковым… Знаете, что пришло мне в голову? Может быть, Шперлинг и вся эта компания замешана в каком-нибудь заговоре против Гитлера? Может быть, намечается в Берлине «дворцовый переворот»?.. Черт его знает… Но, как бы там ни было, они не посмеют расправиться со мной: за моей спиной стоит гестапо. Да и не успеют… Когда намечен удар по Локтю?
— Скоро, Буровихин. Скоро. Остаются считанные дни:
— Тем более… Нет, все будет хорошо, товарищ командир.
Условившись о технике связи, мы прощаемся с Буровихиным.
— Ни пуха тебе ни пера, Василий.
— Не благодарю: плохая примета, — улыбается он. — До встречи в Локте…
Проходит три дня. Я безвыездно сижу у брасовцев: вызываю людей, отправляю их в разведку и долго просиживаю над картой — еще и еще раз изучаю дороги, подходы к Локтю, план самого поселка.
Мне ясно: нам предстоит трудный бой. И снова к этому будущему бою нужно предъявить все те же требования, что и к нашей недавней операции в Суземке: мы должны ударить наверняка и ударить молниеносно.
Все больше и больше убеждаюсь: эти два условия — непреложный закон партизанской борьбы. Грубый просчет в разработке операции неизбежно приведет к затяжке боя. В сегодняшних условиях, когда нас горстка, а враг быстро может сконцентрировать в любом месте заведомо превосходящие силы, затяжной бой таит в себе большую опасность для нас…
Утром приезжают Богатырь и Рева. Докладывают, что отряды на подходе, Иван Абрамович, наш начальник объединенного штаба, приехать не может — занят разработкой Трубчевской операции; трубчевцы выделили тридцать бойцов под командованием Кузьмина, а суземцы вообще не в состоянии участвовать в операции — в районе устанавливают советскую власть, принимают добровольцев в отряд, держат оборону.
— Едешь по району, и сердце радуется, — рассказывает Богатырь. — Работают сельсоветы, идет сбор оружия… Наш Лаврентьич усиленно занимается организацией групп самообороны. Прямо чудеса творит: тринадцать сел объездил, тринадцать групп создал. Вот, оказывается, в чем нашел себя!
К полудню мне докладывают, что прибыли отряды. Еду к ним. Отдельными таборами расположились они в лесу — наш отряд, трубчевцы, донбасцы, харьковчане. Сто шестьдесят бойцов!
Идет, казалось бы, неторопливая, спокойная, но напряженная, сосредоточенная жизнь.
Вокруг Шитова собрались его подрывники: Иван Иванович объясняет им устройство новой мины. Иванченко распекает бойца за обнаруженное на станковом пулемете пятнышко. В группах Федорова и Кочеткова командиры придирчиво проверяют оружие.
Володя Попов, тот самый суземский хлопчик, который все-таки настоял на своем и стал партизаном, разобрал пулемет, разложил части на потрепанной шинельке и смазывает затвор.
— Разобрать не хитро, браток, — говорит стоящий рядом со мной Рева. — А вот соберешь ли?
— Ваше задание выполнил, товарищ комиссар, — вытянувшись передо мной, молодцевато рапортует Володя. — Могу закрывши глаза, ночью собрать.
— Добрый из него пулеметчик получается, — подтверждает его командир Ваня Федоров. — Рука твердая и глаз острый.
Гасят костры. Слышатся приглушенные голоса, звякает оружие.
Мне не дает покоя, что от Муси и Буровихина до сих пор нет никаких известий. Договариваюсь с Капраловым — и командир посылает в Локоть связного: он должен повидать Буровихина и привезти от него последние данные. Только после этого мы сможем наступать на Локоть.
Связной уходит и не возвращается в срок…
Помню, это было в сумерки следующего дня. Ко мне в землянку входит секретарь райкома.
— Сейчас пришел подпольщик из Локтя. Связной, посланный Капраловым к Буровихину на связь с подпольем, не явился, хотя есть непроверенные сведения, будто он в Локте. Буровихин арестован…
Ждать больше нельзя. Надо спешить. Может быть, мы еще успеем спасти Василия.
Нет, на этот раз нам, очевидно, не удастся добиться неожиданности удара — враг предупрежден. Но ждет ли он удара именно сегодня? Едва ли: связной никак не мог знать, что мы выступим этой ночью. К тому же сегодня рождественский сочельник, и полицейские не преминут справить рождество. Тем лучше…
Созываю командиров. Один за другим они подходят ко мне, рапортуя о количестве бойцов, и каждый добавляет:
— Все на санях.
Ставлю отрядам самостоятельные задания.
— Выступаем ровно в 24-00. Движение по маршруту в общей колонне. В 0-30 выход на большак к селу Бобрик. Прошу сверить часы, товарищи командиры.
