XV легион. Антонин Ладинский

Страница 1
Страница 2
Страница 3

Волнение, вызванное гибелью Акретона, улеглось. На арене бежали другие колесницы, другие любимцы вызывали восторг зрителей.

– Смотри, смотри, – сказал Наталис девушке, – видишь женщину, которая покинула свое место в подии и пробирается к выходу? Это и есть та самая Лавиния Галла, о которой я тебе говорил. Увы, ее возлюбленный уже лежит мертвым. А рядом с нею сидел супруг, первоприсутствующий сенатор. Наверное, она сказала ему, что у нее разболелась голова и что она хочет подышать свежим воздухом. О, женщины!

Измученная волнениями и духотой, Грациана едва слушала его.

– Как–то на днях у меня была дружеская пирушка, – продолжал Цецилий Наталис, – была Лавиния Галла, поэт Виргилиан, Филострат, еще кто–то…

– Ты знаешь Виргилиана? – раскрыла глаза Грациана.

– Конечно, я знаю его. Очаровательный собеседник! Изящнейший поэт!

Грациана искала глазами Виргилиана среди присутствующих. Но здесь было такое множество народу. Неужели это правда, как ей говорил отец, что Виргилиан распутный молодой человек, недостойный внимания уважающих себя граждан? Неужели правда, что он добивается любви каждой продажной женщины? Зачем же он держал ее руки в своих руках и говорил с таким волнением? Зачем он поцеловал ее в тот вечер, когда они вышли вместе из дома Транквила?

Бега колесниц приближались к концу. Зрители отбили руки, приветствуя возниц, надорвали голосовые связки от криков. Наконец народ повалил от цирка шумным потоком.

Расталкивая всех на своем пути, Корнелин бросился к тому месту, где на скамьях, предназначенных для всадников, сидел Викторий со своей дочерью. Увлекаемые толпою, Викторий и Грациана ускользали. В конце концов ему удалось к ним пробиться, хотя какой–то почтенный гражданин и негодовал на невежду, не умевшего себя прилично вести в обществе воспитанных людей.

– Здравствуй, Викторий, – коснулся Корнелин плеча всадника.

Викторий с недоумением обернулся.

– Не узнаешь?

– Клянусь Меркурием, не узнаю, – недоумевал Викторий.

– Я Агенобарб Корнелин. Я был у тебя на пиру, который ты устроил в честь Агриппы, когда наш легион был в Карнунте.

– А, – просиял Викторий, – теперь вспоминаю. Рад тебя видеть. Ведь вас тогда послали на Восток?

– Я участвовал в штурме Арбелы. А потом сопровождал Диона Кассия, когда он привез в Рим сообщение о победе.

Но Корнелину хотелось приблизиться к Грациане. Увидев ее так близко, Корнелин растерялся. Целый год он вспоминал о ней, как о самом прекрасном на земле.

– Здравствуй, Грациана! – протянул он ей руку.

Девушка с удивлением посмотрела на незнакомого человека. Вокруг толкались люди, обменивались замечаниями:

– Какое несчастье! Бедный Акретон!

– Скажи лучше: бедная Лавиния Галла!

– А муж–то, а муж–то…

– Приглашаю вас сегодня к себе ужинать. Будут Арпат и Несторий.

– Непременно буду…

Откуда–то вынырнул Квинт Нестор. Викторий был знаком с ним по торговому делу.

– Квинт, мне надо с тобою переговорить… – начал было Викторий, но маленький юркий всадник уже вцепился в тогу Нестора и что–то ему зашептал.

– Да, да, – соглашался Нестор, – двенадцать процентов, это мне подходит…

Всюду попечитель встречал знакомых, вечно у него были деловые разговоры с записями на восковой табличке, с арифметическими выкладками, с подсчетом комиссионных процентов. Но Корнелину было не до него. Толпа нажимала. Цецилия оттиснули, и Корнелин очутился наедине с Грацианой.

– Как я счастлив, что вновь вижу тебя! – сказал он девушке.

– Но где же ты меня видел раньше? – обернулась Грациана.

– В Карнунте. Ты получила мое письмо?

Так вот кто послал ей письмо! Грациана ничего не понимала. Она до сих пор берегла письмо среди детских кукол и игрушек. Значит, это не шутка и не ошибка. Письмо было послано ей этим человеком. Улыбаясь, она сказала:

– Я рада, что парфянские стрелы пощадили тебя.

– Не сердись на меня. Я писал тебе, как мальчишка.

– Грациана! – пробивался к ним Викторий.

– А как здоровье Лонга? – спросил он трибуна, довольный, что удалось присоединиться к дочери.

– Лонг погиб при взятии Арбелы.

– Жаль, искренне жаль. Достойный был муж!

Уже впереди голубело под сводом ворот небо. Солнце после розовой полумглы показалось ослепительным. Корнелин увидел, как четыре раба проносили на носилках Соэмию. Красавица возлежала на ложе, подобно некоей восточной богине, и с улыбкой смотрела на простодушных римлян, толпившихся, чтобы посмотреть на ее азиатскую красоту. Один из солдат, белокурый голубоглазый юноша, на обязанности которого было следить за порядком, ехал рядом с носилками. Соэмия видела, как он сжимал бока лошади нагими совершенными по форме голенями. Никогда в жизни она не видела таких прекрасных мужских ног. Склонившись к сопровождавшему носилки евнуху Евсению, она шепнула:

– Узнай, где можно разыскать этого юношу…

Опустив ресницы, кротко и нежно улыбаясь, Соэмия плыла над толпою. Поймав на себе взгляд важной матроны, молодой солдат смутился. Но евнух Евсений уже спрашивал его:

– Скажи, воин, ты будешь какой центурии?

Юноша не понял. В городской страже служили германцы и скифы, которые плохо понимали латинскую речь. Центурион Аристомак подъехал и спросил:

– Тебе что надо, старичок?

Вечером того же дня отзвучала труба в палатинских казармах. Те из солдат, у кого водились деньжонки, ушли в лупанар. На конюшне, где лошади хрустели в стойлах ячменем, группа солдат лежала на соломе. Воины слушали рассказы Юста Юлиана, недавно разжалованного из декурионов за пропой казенной туники.

– Так вот, – разглагольствовал Юлиан, – распяли рабов около кладбища и поставили стражу, чтобы родственники не похитили тел. И как раз случилось стоять на страже нашему Пульверию. Ночь была зимняя, холодная. Да и жутко было стоять у крестов. На Метилене, знаете, всякая дьявольщина бывает. И решил легионер, что неплохо бы зайти в соседнюю харчевню и выпить кружку вина. А у трактирщицы только что муж умер. Как умел, солдат стал утешать вдову, а покойника, чтобы не мешал утешениям, вынес на двор. И можете себе представить, в это время центурион явился проверять стражу. Видит, часового нет и одного распятого тоже не хватает. Центурион в таверну. Переполошились любовники. Кто там стучит? Центурион! Нет ли у вас солдата, что стоял на страже? Нет, говорит трактирщица, никакого солдата. Странно, отвечает центурион. И солдат пропал, и одного казненного не досчитывается. Услышал это Пульверий и понял, что дело его плохо. Недолго думая, выскочил он в окно, схватил покойного мужа трактирщицы и поволок его на кладбище. Пока центурион выпил вина, то да се, солдат привязал мертвеца ко кресту и снова стал на страже. Возвращается центурион и видит: висят все двенадцать. Никак не может понять, каким образом мертвец опять на крест взобрался…

Слушатели заржали. Но в это время на конюшню вошел толстенький старичок в плаще и сказал:

– Боголюбивейшие воины, здравствуйте!

– Здравствуй, достопочтеннейший, – ответил Юлиан, – что тебе здесь надо?

Старичок показал пальцем на одного из солдат:

– Переговорить с этим воином по интимнейшему делу.

Молодой варвар, тот самый, кого заметила у цирка Соэмия, лежал на соломе и не слушал рассказы Юлиана. Фырканье лошадей, запах навоза и соломы напомнили ему дом, варварскую деревушку за Дунаем, где он вместе с другими отроками охотился на лисиц и смотрел, как девы водили хороводы под дубами. Понукаемый Юлианом, он встал и пошел со старичком в дальний угол. При свете фонаря его товарищи видели, как евнух в чем–то убеждал варвара, хихикал, закругленными движениями рук показывая формы женского тела. Потом оба вышли из конюшни и направились по темным улицам.

Варвар плелся за старичком и удивлялся своей судьбе. После хижин под соломенными крышами Рим казался одним сплошным сном. Жизнь в Риме походила на сказку. Ему вспомнилось дорогой, как мать пекла хлебцы с медом диких пчел, как она рассказывала ему про хитрую лису, про мохнатого медведя, который вечно оставался в дураках, про голубое море, а за бревенчатой стеной хижины падал снег, выли волки. Иногда приходили к ним скупщики мехов, и старики торговались с ними, показывая на пальцах цены и количество шкур. От них он впервые услышал о Риме. А потом схватка в овраге, плен, цепи, рабство, служба в центурии городской стражи…

Соэмия уже ждала с нетерпением посетителя. Она любила дарить любовь мускулистым центурионам, атлетам, цирковым возницам. Было сладко валяться где–нибудь на соломенной подстилке, в дешевой гостинице или на чердаке у бедного поэта, где мыши шуршат в углу прошлогодними стишками…

Евсений втолкнул молодого солдата в залу и хихикнул:

– Привел…

Соэмия улыбнулась. Варвар смотрел на нее, как смертные смотрят на богиню. Полуодетая, она лежала на ложе, подпирая подбородок руками. Рядом на столике стояли сосуд с вином, две чаши, яблоки и гранаты. Евсений с шумом задернул завесу и удалился в свою каморку, к своим мечтам кастрата. Варвар все смотрел на женщину. Соэмии казалось, что от него пахнет конюшней.

– Ну? – сказала она.

Варвар молчал.

– Что же ты стоишь, как пораженный громом? Хочешь выпить чашу вина?

Делия Тибулла поселилась с Виргилианом в доме, снятом у сенатора Квинтилия Готы, который удалился из Рима в деревню, потрясенный открывшейся изменой жены. Владельца мастерской погребальных урн окончательно замучили геморрои, и он не помышлял больше о женщинах. У каждого были свои заботы и свои несчастья.

После памятной ночи, проведенной с Делией в грязной гостинице у садов Мецената, Виргилиан понял, что не может расстаться с этой женщиной. Он сам не знал, почему. Раньше он так легко бросал любовниц. От Грацианы осталось грустное воспоминание о единственном поцелуе, память о том мгновении, когда он держал в руке ее маленькую крепкую, точно мраморную, девичью грудь, и больше ничего. Ничего не стоило ему покинуть Соэмию, бежать от ее чувственности, воспользовавшись первым предлогом. Ничего не осталось в сердце от тех прелестных египетских красавиц с миндалевидными глазами, с которыми он катался на барке по Нилу, совершая поездки в Каноп, где в гостиницах на берегу канала звенела музыка флейт. Ни от прелестной Псекас, игравшей на арфе, ни от нежной поэтессы Скафионы! А Делия приворожила его к себе.

Они проводили целые дни вместе, читали, спорили о стихах, которых Делия была великая любительница, мешали стихи с поцелуями. Иногда они отправлялись куда–нибудь на прогулку, чаще всего на Аппиеву дорогу, где модники и модницы показывали свои драгоценные экипажи и носилки – паланкины, где был тот особый мир сплетен, любовных интриг и новостей, в котором римские матроны чувствовали себя, как рыбы в воде. Но сплетни, новости и стихи поэтов, менее известных, чем беговые лошади, мало волновали Виргилиана.

Наслушавшись о талантах мима Пуберция, от которого были без ума посетительницы театров, Виргилиан отправился однажды с Делией посмотреть на пантомиму «Яблоко Париса».

Театр Помпея был переполнен. Среди колонн портика, замыкавшего с задней стороны оркестр, суетились рабы, заканчивая постановку декораций. Сцена изображала гору Иду, у подножия которой стояли деревья с позолоченными листьями, струился настоящий ручей.

Под звуки невидимой музыки появилось стадо овец. Их гнал, играя на цевнице, Парис–Пуберций. Зрительный зал замер от волнения.

– Настоящий Парис не был бы прекраснее… – шептала соседка Делии, обмахиваясь веером.

– Смотрите, Меркурий…

Из облаков спускался на незримом канате лукавый бог. Появились три богини–соперницы. К ногам полуголой Венеры жались дети, наряженные амурами…

Делия скучала. Сколько раз она видела эту классическую сцену, эти пышные декорации и разноцветные огни, сама танцевала среди барашков!

– Уйдем? – предложила Делия.

Они ушли, не досмотрев пантомиму до середины.

Однажды они отправились в гости к Эридию Веспилону, другу Виргилиана, в Тускулум. Веспилон, поэт и историограф, давно бросил писать стихи и посвятил свою жизнь сельским удовольствиям, разводя салат и огурцы. Его уединение разделяла верная Секундилла.

Веспилон встретил друга с распростертыми объятиями и тотчас повел гостей показывать свои владения.

– Вот мои богатства, – широким жестом показал он на дом, на амбар, на деревья. – Здесь есть все, что нужно для человека. Здесь я живу, пишу, читаю, ухаживаю за лозами. Секундилла, не смейся! Я знаю каждую гроздь. А вот дубовая аллея, под сенью которой я могу в самый жаркий день гулять в прохладе и предаваться размышлениям. Вот мои розы, вот салат. А там, за дубами, сушилка для овощей, пчельник, голубятня…

– Как здесь тихо! – сказала Делия. – Слышно, как жужжат пчелы.

– И пчелы мои.

Секундилла обнимала Делию, довольная, что есть с кем поговорить о женских делах.

– Но главное мое богатство, – не унимался хозяин, – конечно, книги. Кое–что я получил по наследству, кое–что приобрел у Прокопия.

Он увлек гостей в дом, в таблинум, где на полках хранились драгоценные свитки.

– Посмотри, Виргилиан, вот Марциал. Может быть, современный автору список. Может быть, тот самый, о котором поэт говорит в эпиграмме к Луперку. Посмотри, какая каллиграфия! А здесь «Сильвии» великого Стация. Эти большие свитки – Колумелл. Весь Фукидид. «Альмагест» Птолемея…

Он переходил от полки к полке, выискивая интересные для Виргилиана книги.

– Взгляни, Виргилиан! Трактат Арриана «О людях экватора». Список Филона Александрийского. Прокопий уверял меня, что он принадлежал самому Туллию Цицерону. Это «Хроника» Флегонта Тральского. Один приятель умоляет продать ее ему. Он, кажется, из христиан.

– А зачем она нужна христианину?

– В ней есть какие–то доказательства о событиях, что произошли в Иудее, когда был распят основатель христианской секты. Я не знаю. Вот «К самому себе» Марка Аврелия.

Виргилиан дольше других задержал в руках книгу благородного императора. Веспилон говорил Делии:

– Ничего не может быть приятнее сельской жизни. Здоровый воздух, тишина, здоровая пища.

Виргилиан прислушался к разговору.

– Вот кто имел мужество претворить в действительность мечты о варварских дубах и хижинах.

– Делия, – сказал он, – хочешь, и мы покинем Рим, будем жить на лоне природы? Хочешь, мы уедем в Оливиум? Ты увидишь прелестные места, море и необыкновенные закаты.

– Поедем, – пожала плечами Делия.

С некоторых пор Делия стала кашлять. Когда Виргилиан спрашивал, что с нею, не нужно ли пригласить врача, Делия сердилась:

– Ничего, это пройдет.

Но кашель не проходил. На пищу она смотрела теперь с отвращением, худела, сделалась молчаливой.

– Что с тобою, Делия? – спрашивал Виргилиан.

– Мне хорошо, – отвечала она другу, – просто я немного устала. Это пройдет.

Виргилиан сам устал до крайности от Рима, от путешествий, от книг, от мелочей жизни. Иногда он спрашивал себя, для чего он живет на земле, и не находил ответа. Чтобы попытаться найти в жизни смысл, он все чаще и чаще стал думать о смерти. Представляя себя мысленно на смертном одре, ему легче было найти отправную точку для размышлений. Не все ли равно, радоваться или плакать, читать Платона или предаваться пьянству, если в один печальный день ничего не останется от него, кроме безобразного трупа? Стоит ли труда страдать, бодрствовать, насыщаться, если человека все равно съедят гробовые черви? Но неужели между ним и подохшим ослом нет никакой разницы? Конечно, нет. Не мог же он верить в милые сказки о загробных Елисейских полях, где можно встретиться с тенью Платона или Ахиллеса. Или, как говорил ему Аммоний, надо раствориться в гармонии мировой души, чтобы когда–нибудь снова появиться под солнцем хотя бы в образе недолговечного одуванчика, прошелестеть в тростниках мимолетным ветерком, воплотиться в маленькой былинке? Не о таком ли воскресении говорил ему Иерофант в Элевзине, вручая, как символ будущей жизни, пшеничный колос?

Дела у Виргилиана были плохи. Дядюшка требовал, чтобы он оставил «потаскушку» и угрожал лишить наследства. Зима была трудная и скучная. Весна не принесла никаких изменений, несмотря на победы над парфянами. Война еще не была окончена. Император оставался на Востоке, готовясь к новому столкновению с полчищами Артабана. Но даже издалека он давил Рим своим безумным высокомерием, капризами, недоверием ко всем и ко всему. Макретиана он засыпал распоряжениями о конфискациях и арестах, и жить в Риме стало тревожно.

Дядя Виргилиана хворал. А между тем император затевал открыть в Антиохии новый грандиозный банк и желал привлечь к этому делу римские капиталы. Виргилиан опасался, что ему опять придется отправиться на Восток с дядюшкиными поручениями. Поэту делалось скучно при одной мысли о кораблях и повозках.

Делия забросила свои танцы. Они казались ей теперь глупым кривляньем. С того дня, когда она услышала огненные слова Тертуллиана, в ней произошла какая–то перемена. Если бы не Виргилиан, она бросила бы все, Рим и цирк, и переселилась бы к матери в Александрию. Она не могла без отвращения вспоминать о прошлом, о слюнявом старичке Аквилине, о ночах, проведенных среди развратников и повес за пиршественным столом, где ее заставляли танцевать «осу». Но ее удерживала в Риме любовь к Виргилиану. Он так не походил на других своими сомнениями, своими мечтами о иной, прекрасной и справедливой жизни. Одному ему она отдавала свое тело, видя, как тянутся к ней руки Виргилиана. И все–таки порой ее обуревали страшные сомнения. На ложе, рядом с Виргилианом, в бессонные ночи, когда поэт спал, утомленный любовью, ее мучили мысли о гибели, о вечном огне, уготованном грешникам. А разве она не последняя из грешниц? Она смутно помнила слова, что желающий спасти свою душу погубит ее. Что надо было сделать, чтобы спастись? Она была христианкой с детских лет, но не знала ни догматов, ни молитв и в церкви бывала редко. Когда она слышала краем уха споры христиан о Логосе, ей казалось, что люди играли с огнем. Все, что привлекало ее к вере матери, была та нежность, которую чувствовала она к Христу, оплеванному, одинокому, распятому, пострадавшему за всех несчастных и бедняков, за всех тех, на кого с таким презрением взирает Рим. Иногда она вставала с постели, так, чтобы не разбудить Виргилиана, и молилась. Молиться она не умела. Тысячи раз она повторяла шепотом:

– Распятый и пострадавший за нас…

– Где ты, Делия? – раздавался сонный голос Виргилиана.

– Я здесь, – отвечала она сквозь слезы, поднималась с колен, ложилась и затихала до утра.

В консульство Кая Бруция Презенса и Тита Мессия Экстриката, в апрельские ноны[33] . В шестой год с того дня, когда впервые облачился в пурпур август Антонин Марк Аврелий Каракалла, Германский, Парфянский и Счастливый. Да будут благоприятны ему предзнаменования!

Занесенная легчайшим горячим песком, эдесская дорога лежала среди унылых пейзажей Озроэны. Скудные поля пшеницы, засеянные луком и чесноком огороды, оросительные каналы, колодцы, смоковницы. Иногда некоторое оживление: ослик, вращающий колесо оросительного колодца, караван верблюдов, стадо овец, щиплющих колючие травы на склоне холма. Иногда роща деревьев, пальмы или деревушка – десяток глиняных хижин. Миндальное деревце в цвету, куча навоза и на ней черно–красный петух или тележка у житницы, привязанная к дереву дьяволоподобная коза, лай собаки. Высоко в стекловидном воздухе парили над Озроэной распластанные орлы. Слева голубели далекие горы. Солнце приближалось к зениту.

Император совершал благочестивое путешествие в город Карры, чтобы принести жертву в храме Луна, которого изображают с рогами золотого полумесяца на голове, исцеляющего и разящего древнего бога Озроэны. Снедаемый тайным недугом, перед которым бессильны были все ухищрения врачей, жертвенные гекатомбы и тауроболии, равнодушный ко всему на свете, даже к победам, бритый по антиохийской моде, но с бачками, брезгливо выпятив нижнюю губу, Каракалла ехал на белом каппадокийском жеребце. На августе был палудамент – военный плащ пурпурового цвета и столь воинственного вида, что ношение его в стенах Рима запрещалось даже императорам. Впереди вытянулись попарно двадцать четыре ликтора[34] на таких же белых конях, с фасциями[35], перевитыми белыми императорскими лентами. Далеко вперед ускакали центурионы, на обязанности которых было следить за порядком на дороге. Позади, на почтительном расстоянии, чтобы не мешать мыслям августа, ехали лица свиты – префект претория Марк Опиллий Макрин, худой чернобородый человек с серебряным мечом, висевшим на золотой цепи, как инсигнии его достоинства, охранителя высокой особы императора и законов республики. Рядом с Макрином трусил на ушастом муле приближенный евнух Юлии Мезы Ганнис; тут же были оба консула, вызванные из Рима для каких–то срочных объяснений; еще дальше ехал префект второго парфянского легиона Ретиан, новый любимец императора, и в отдельной группе – историограф, сенатор и приближенный, друг цезаря Дион Кассий, советник августа Гельвий Пертинакс, ритор Филемон и трибуны. Еще дальше, на расстоянии полета стрелы, двигалась, поднимая пыль, конная скифская когорта. Скифы, вооруженные своим странным оружием – пиками в двенадцать локтей длины, были в красных плащах, в гребнистых шлемах, на которых солнце сияло ослепительными звездами. Когорту вел Олаб, голубоглазый человек с берегов далекого Борисфена[36].

Тишину окружающей местности нарушало только глухое цоканье копыт и скрип повозок, ехавших за императорским поездом. Иногда навстречу попадались женщины в черном, с кувшином на плече, с плетеной корзинкой на голове, с ребенком, привешенном за спиною в мешке, или нагруженный охапкой соломы ослик, прохожие с посохами в руках. Поселяне в трепете сходили с дороги, чтобы уступить дорогу цезарю, его людям и коням. Один раз в пути случилась заминка. В Эдессу шел караван верблюдов с грузом – хрупким александрийским драгоценным стеклом. Центурионы сгоняли животных с дороги, но верблюды упрямились, задирали надменные головы, скалили зубы. Каравановодитель в страхе за свой товар суетился, переругивался с центурионами, и как раз в это время приблизился императорский кортеж. Центурионы набросились на египтянина, как звери на цирковой арене.

– Или мать твоя спала с ехидной, что родила такого ублюдка… – шипел раздраженный центурион.

Мать? Слово хлестнуло, как удар бича по лицу. Каракалла, все так же неподвижно глядя перед собою, должен был сделать усилие, чтобы не застонать. Да, мать, мать… Та, которая разделила его славу, власть и позор… Юлия Домна…

В такое же солнечное утро, там, в Риме, в палатинском дворце, вскоре после смерти отца, в духоте шелковых подушек, в чаду ее духов. Пройдя анфиладу зал, он отдернул лиловую завесу. Юлия Домна стояла перед ним нагая, белеющая, как статуя, высоко подняв над собою ручное зеркало из полированного серебра, в которое она смотрелась, поправляя другою рукою прическу – завитые геометрически правильные волны волос, разделенных безукоризненным пробором. Ее тонкая в талии спина изогнулась, нарушая божественную симметрию бедер. Было в них что–то от статуи Венеры Каллипиги[37]. Черные волосы дрожали под затылком искусно завитыми локонами – по моде тех лет. На чуть отставленной ноге розовела маленькая пятка.

Он стоял и смотрел. Атомы этого тела, прелестных ягодиц, с впадинками по бокам, как у девушки, круглых нежных ног были соединены каким–то чудом. Казалось, что вот–вот все распадется и нарушит гармонию, ибо тело находилось на границе последнего цветения.

– Ха! Каллипига! – деланно рассмеялся он, хотя во рту пересохло от волнения, стало трудно дышать, и в висках застучали молоты воспаленной крови.

И когда он услышал ее «ах!», он понял, что должно произойти что–то страшное. Юлия Домна обернулась, зеркало со звоном упало на розовый мрамор пола. Он увидел, ее глаза. Они были огромны – черная сирийская ночь. Глаза, в которые так влюблен отец, Септимий Север, непоколебимый император. Ему казалось, что вот она закричит, протянет руки, будет просить о пощаде, как тогда, когда в ее спальне он мечом… на ее коленях… убил брата Гету. Сердце нестерпимо стучало. Но, прикрыв грудь руками, Домна стояла перед ним, нагая, с пылающим лицом, искусно тронутым краской, розовой и голубой, закругленная красота сорокапятилетней женщины, взлелеянная притираниями, массажем, яблоками, рецептами Галена, раздражающая больше, чем недоступность весталки. О, эти складочки, идущие от живота, едва различимая желтизна! Так вот кого любил отец, наполнивший громом оружия весь мир. Вот кого мяли и тискали руки всех молодых трибунов претория, конюхов и несчастного Плавциана. И к похоти примешивалось гаденькое чувство зависти к отцовским победам, к его славе, к его удачам.

Наконец, не глядя на него, она сказала, едва шевеля губами:

– Что ты хочешь от меня?

Задыхаясь и все еще не решаясь перейти черту запретного божескими и человеческими законами, он (как громко билось сердце, этого нельзя забыть) сказал, вернее, прохрипел:

– Если бы я мог… Ах, если бы я мог!

– Ты… можешь. Разве ты не император?.. – услышал он, не веря своим ушам.

Лицо ее исказилось жалкой улыбкой. То была не августа – блудливая служанка. И когда он впервые коснулся ее кожи… Этого не забыть до смерти…

Наверху парили орлы, далеко от человеческих слабостей, болезней и страстей, в прохладном воздухе озроэнских небес, а в ушах назойливо звучала песенка, которую распевали на улицах Александрии наглые черномазые мальчишки:

Мы живем в век трагедий,

Иокаста[38] живет среди нас…

Иокаста! Каракалла сжал кулак, как будто перед ним были александрийские мальчишки. К сердцу подкатывала волна неутолимой злобы, отчаяние, страх перед судьбой, перед воздаянием за нелепо прожитую земную жизнь. Что ждет его там, на небесах? Или в сумерках Аида? Мрак застилал зрение. Опять мелькнули в памяти знакомые, столь знакомые глаза, черные, как сирийская ночь… и этот вздох. О, если бы очиститься от всякой скверны, найти покой! Но в чем, где?..

Сколько раз он спрашивал, добиваясь узнать правду, на ночном ложе или оставаясь вдвоем, склоняясь над государственными делами, случайно ли стояла она тогда с зеркалом в руках? Она говорила – случайно. Но разве можно поверить, и такой женщине? От злобы стало трудно дышать. Сука! Впрочем, все равно. Судьба! Не стоит думать об этом. Спасения нет, ни на земле, ни на небесах…

Каракалла уронил голову на грудь. В конце концов, она единственный человек на земле, который понял его. Разве способны понять его планы, его грандиозные замыслы эти торгаши? Им бы корпеть над списками, подсчитывать модии зерна и сестерции. Но вот падают силы, уже их не хватает ни на труды, ни на любовь. А как манит Индия! И нет ни людей, ни денег, ничего. Один… И еще эта болезнь, вечно расстроенный желудок, боль под ложечкой. Ха! Мечты об Индии и расстройство кишечника! Да, не забыть бы сказать Макрину об этом… как его… Юлии Марциале. Примерный солдат, и я без причины наказал его брата… Надо отличить. Вот так, обо всем надо думать. Голова забита всякими пустяками. Но дорого можно было бы заплатить, чтобы знать, о чем думает Макрин. Гороскоп предвещает смерть. Кому? Хитрая лиса! Юлит, юлит, машет пушистым хвостом, закругляет периоды, нанизывает слова, как бусы… Благочестивейший, благочестивейший… Вызвать бы Макретиана, но как оставить без него Рим? Без него там все разворуют. Верный пес! Вокруг одни воры и лжецы, один он предан до гроба. Этот не украдет ни одного модия ячменя. Маленькая душонка! Что ему Индия? Составил бы только вовремя отчетность…

В толпе приближенных ритор Филемон, несколько лет писавший, подражая Цельсу, книгу «Против христиан», объяснял Диону Кассию гностическую систему мира Валентина. Непримиримый враг христианской морали, издевавшийся надо всем, над чем полагалось издеваться эллину, над случаем с Ионой во чреве кита и над верой в воскресение из мертвых, он незаметно для себя самого утопал в пучинах христианской премудрости, барахтался в этом мире пророчеств, притч, ересей, споров, постановлений соборов, догматов и цитат. Смакуя каждое слово, он шептал сенатору и странно захлебывался от тайного восторга перед величественными мыслями Валентина. Кассий хмурил брови, нервно теребил бороду, слушая его взволнованный шепот.

– Эти непостижимые для ума зоны, Глубина и Радость, Молчание и Логос, составляют совершенную огдоаду, которая от избытка своей полноты рождает еще двадцать два эона – плэрому. Слушай, слушай! Последний из эонов, София, возгорелся пламенным желанием созерцать первопричину всех вещей. Презрев женственную слабость своего естества, она устремилась в бездну непостижимых миров и там погибла, в печали и изумлении, укачивая на руках дочь свою Ахамот, зачатую в темноте падения. И когда София вновь вознеслась к небесам, ее бесформенное чадо – заплаканная Ахамот осталась томиться во мраке и в лишениях, в темноте материи, изгнанница небес, прелестная платоновская Психея…

– Странные и безумные бредни! Какой мрак обрушился на Рим из этих книг… – покачал головой Дион Кассий.

– Нет, нет, позволь мне закончить… – заторопился Филемон. – О чем это я? Да, вот что говорит Валентин…

Немного впереди Ганнис убеждал Макрина в важности своих коммерческих планов. В поездку он напросился только для того, чтобы иметь случай переговорить с префектом претория о субсидиях банку Мезы. Елейным голоском, трясясь на муле, он говорил:

– Ты сам изволил заметить, сколь важна для Рима именно эта караванная дорога. Суди сам! Караваны, идущие через Петру, будут принуждены сворачивать с пути и направляться в Пальмиру, привлекаемые дешевым кредитом наших банков. Таким образом облегчается Риму контроль над пустыней, над графиком дорог по пути в Индию…

Макрин, красивый, высокий, презрительный, равнодушно слушал и закрывал глаза, думая о чем–то своем, другом, далеком от этих меркантильных расчетов…

Уже было пройдено около половины пути. Император поднял руку, что являлось знаком остановиться, и подъехал к краю дороги. Сойдя с коня, он удалился за холм, побуждаемый чревом.

Некоторые улыбнулись. Императорского коня взял под уздцы Марциал, преторианец, приставленный Макрином к особе императора. Гельвий Пертинакс, прикрывая рот рукою, шепнул Ретиану:

– Законов природы слушают и цезари.

– Брюхо у всех одинаково, – с солдатской грубостью ответил префект.

Виргилиан еще раз прилетел на корабле на Восток, вызванный письмом Диона Кассия. Дело касалось организации нового банка в Антиохии. Август желал, чтобы не все вложенные в этот банк капиталы были местными, и обратился в числе других к дяде Виргилиана. Дядюшка, скрюченный припадком подагры, приехать не мог, но, боясь оставить приглашение августа без ответа, упросил Виргилиана отправиться в Эдессу лично и там переговорить с Макрином. Виргилиан был даже рад оставить на короткое время Рим, свою запутанную жизнь и Делию, чтобы собраться с мыслями, подумать о своем отношении к этой женщине, решить, как быть. Кроме того, ему хотелось собрать от очевидцев свидетельства о недавних событиях, о взятии Арбелы, о новых планах цезаря: он еще не оставил мысли написать книгу о Каракалле. Нельзя было упускать случай лишний раз побеседовать с августом, присмотреться к нему, попытаться с глазу на глаз понять, что таится в этой воспаленной голове, в этом безумном сердце. Теперь, направляясь в Карры вместе с другими, он успел поговорить с Ретианом и Корнелином, который сообщил ему многие интересные подробности о взятии Арбелы и о разрушительном действии баллист. Но любопытные вещи рассказывал и Филемон. Все было так интересно, день был наполнен впечатлениями…

Дион Кассий не мог отделаться от прилипчивого философа. Трезвый ум историка не постигал гностических туманов. У него было пристрастие к фактам, к конкретным положениям, к вещам, которые можно, плохо или хорошо, доказать. Но самосатский философ шептал и шептал.

– Элеаты учили, что мир есть призрак, сонное видение, иные – что он есть реальность. Валентин утверждает, что мир, – Филемон хитро улыбнулся, – только условность. Для них нет ни времени, ни пространства. Для них паршивый иудейский городишко может быть центром мироздания и находиться где–то в междупланетном пространстве, в царстве Гекаты, а некая Масличная гора, – я читал о ней, но забыл, в чем там дело и что на ней происходило, – где–то на берегу эфирного океана. И весенний дождь, и вся влажная стихия нашей планеты – это, видите ли, только слезы Ахамот, плачущей и тоскующей в разлуке с небесами, и весь физический мир, вот этот солнечный день или вот это миндальное деревце в цвету, все прекрасное на земле, стихи или красивый дом – сияние ее улыбки…

Дион Кассий, ничего не понимавший ни в стихах, ни в платоновской философии, под каким–то предлогом отъехал в сторону. Кажется, один только Виргилиан, который рад был случаю, что можно наконец слезть с непривычного коня, слушал Филемона с глубоким вниманием. В словах Филемона ему чудился мир, не похожий на тот, где жили окружающие его люди. Что, если, в самом деле, все условно, и нет никакой разницы между Римом и паршивым иудейским городишком, а мир – только амфитеатр, построенный демиургом, чтобы было где человеческой душе претерпеть положенные ей испытания? Какой–то отдаленный свет чудился в словах Филемона, была в них крупица истины. Но все ускользало. Утомленный жарой, душным воздухом и дорогой, ум не в силах был схватить что–то самое главное, и от сознания, что он, может быть, находился на границе того, к чему стремился всю жизнь, Виргилиану было грустно и сладостно. Хотелось плакать, неизвестно почему, может быть, от близости Божества…

В ожидании, когда появится август, приближенные болтали вполголоса. Кто рассказывал о вчерашней попойке в Антиохии с куртизанками, с хорошенькими мальчиками и отличным вином, кто передавал последний анекдот. Другие вели скучный разговор о караванных дорогах, о субсидиях и банковских операциях. В знойном голубом небе по–прежнему парили орлы. Когда центурион Юлий Марциал, очевидно, услышав зов императора, бросил поводья одному из ликторов и побежал за холм, никто не нашел в этом ничего предосудительного. И вдруг присутствующим показалось, что за холмами раздался сдавленный крик.

– В чем дело? – очнулся Макрин, прервав Ганниса на полуслове движением руки.

Два трибуна претория, братья Аврелий Немезиан и Аврелий Аполлинарий, побежали за холм, чтобы узнать, в чем дело. Среди присутствующих прошелестел ветерок испуганного шепота. Все смотрели друг на друга, спрашивая, что же происходит за холмами. Но никто не решался пойти туда и посмотреть.

План мира перемещался. Кружились хрустальные сферы небес. Звенела гностическая музыка. Ангелы летали в блаженном царстве, всходили и нисходили по лестнице Иакова. И уже нельзя было сказать, дорога ли это, ведущая в Карры, или путь в небесный Иерусалим? Придорожная пыльная смоковница становилась призрачным и трепетным райским древом. Мир, в котором страдала и плакала низринутая во мрак материи Ахамот или сияла улыбкой при воспоминании о претерпленных ради нее крестных муках, этот печальный и прекрасный мир качался над черной бездной. Филемон Самосатский улыбался, ничего не видя перед собой, весь во власти Валентиновых идей.

Трибуны не возвращались. У Макрина заметно дрожала нижняя губа, он побледнел, вопросительно смотрел на Ретиана. Тот пожал плечами. Наконец префект скифских телохранителей Олаб не выдержал. Коверкая латинские слова (теперь окружающим было не до смеха), он в сердцах сказал:

– Там что–то происходит. Надо посмотреть, товарищи. А ну, первая!

Щелкнули тридцать плеток. Первая турма рванулась с места. Тридцать горячих лошадей, вороных, с розовыми мордами, в белых бабках на стройных ногах, танцуя и грызя удила, взлетели на холмы.

Скифы закричали, пораженные страшным зрелищем. Император лежал на спине. Одна нога в золотом башмаке, согнутая в колене, стояла на песке. В скрюченных пальцах левой руки была зажата горсть песку, правая лежала на сердце. Искаженный рот был в эфемерных пузырьках розоватой пены. Невидящие глаза уставились в небо, где парили орлы. Рядом над жалким человеческим калом кружилась изумрудная муха.

Узрев императора, полубога, господина вселенной лежавшим во прахе, скифы обезумели. Марциал, еще держа в руке окровавленный меч, бежал по песчаным холмам к тамарисковой роще, спотыкаясь и оглядываясь назад. Трибуны, бледные и растерянные, стояли у трупа и в трепете ждали, что предпримут скифы. Но скифы были, как собаки. Вид бегущего человека приводил их в ярость. Несколько всадников отделились и помчались за беглецом, увязавшим в песках. Роща была уже близко. Там была хоть тень спасения. Марциал еще раз оглянулся. Оскаленная морда лошади была совсем близко. Скиф, отставив копье несколько в сторону, чтобы не вывихнуть плечо при ударе, налетел, и точно огромная ладонь толкнула Марциала в небытие.

На месте преступления творилось невообразимое. Все, от сенаторов до конюхов, бросились за холмы, толпились вокруг трупа. Макрин и другие напрасно пытались восстановить порядок, удержать людей от необдуманных действий. Впрочем, в глубине души заговорщики были довольны, что все обернулось так просто и легко.

Ни Макрин, ни Ретиан не пошевелили пальцем, когда Олаб вцепился в плащи трибунов Немезиана и Аполлинария, первыми побежавших за холм, и потрясал их так, что у них болтались головы. Участие их в убийстве было несомненным.

– Это вы задушили августа, собаки! Предатели! Презренные…

Он не ошибался. Трибуны принимали участие в заговоре. Когда трибуны прибежали к императору и увидели, что он еще дышит, они набросили на хрипевшего Каракаллу свои плащи и задушили его. Напрасно ждали они помощи от Ретиана, который привлек их к заговору. И видя, что Ретиан избегает их взглядов, они закричали, указывая на него:

– Вот кто приказал нам убить императора!

В произошедшей затем суматохе многие поплатились жизнью. Был растерзан скифами Ретиан, кое–кто из трибунов убит, в том числе оба Аврелия. А когда Макрину удалось успокоить обезумевших скифов, печальное шествие тронулось назад, в Эдессу, и Макрин трепетал при одной мысли о том, как примут ужасную весть эдесские легионы.

О существовании заговора догадывались многие. Макретиан в Риме перехватил письмо Макрина к некоторым сенаторам и магистратам и написал об этом в Эдессу, чтобы император принял соответствующие меры. Но как раз в момент получения римской почты император отправлялся на охоту на тигров. Он уже садился на коня и, не желая лишать себя предстоящего удовольствия, передал почту Макрину, с тем чтобы тот разобрал письма и о более важных доложил ему в свое время. Уведомление Макретиана о заговоре попало в руки Макрина. Видя, что заговор раскрыт, он решил ускорить события, и это по его наущению центурион Марциал, имевший зуб на Каракаллу за несправедливое наказание смертной казнью брата центуриона, нанес предательский удар мечом. Теперь надо было во что бы то ни стало овладеть страстями легионов и избрать нового августа. Конечно, Макрин лелеял мысль, что избранным будет он сам.

Как можно было и ожидать, легионы, пользуясь удобным предлогом, возмутились. В лагерях произошли возмущения, солдаты расправились с ненавистными центурионами, разграбили легионные склады, упились вином. Невыносим был гнет этого больного человека, полубезумца и комедианта, у которого гениальные планы мешались с бредовыми мечтами, а минутные капризы сулили тысячам людей, повинным только в том, что подвернулись в дурную минуту, смерть, гибель и разорение. Сколько раз в цирке только потому, что в ристаниях побеждала квадрига противной зеленой партии, он вызывал смятение, избивая ненавистных крикунов как государственных преступников. Сколько голов упало под топором палача только потому, что императору нужны были деньги для очередных подачек преторианцам или скифским телохранителям. Мерзкая система доносов, подслушивания, соглядатайства опутала всю республику. Весь мир вздохнул с облегчением, когда из города в город, из селения в селение, с корабля на корабль, из уст в уста стала распространяться весть о его жалкой гибели. Во всем мире не нашлось ни единой слезы, чтобы оплакать его смерть, и было что–то трагическое и страшное в этом одиночестве, подобном одиночеству Геркулеса. Кому–то надо было взвалить на свои плечи все заботы республики, и, движимый честолюбием, случаем, Судьбой, Каракалла сыграл, как наемный актер, свою краткую роль в императорском пурпуре.

Три четверти сенаторов были на Востоке. Каракалла всюду таскал их с собою, не решаясь оставить в Риме такую влиятельную коллегию. Вечером того же дня они собрались в одной из базилик Эдессы, чтобы решить вопрос о заместителе Антонина. Базилика по распоряжению была окружена когортами Второго парфянского легиона, который предал своего господина. Легион, подкупленный агентами Макрина, требовал для него императорского пурпура. Единственным соперником для последнего являлся Адвент, популярный среди легионов своими победами и демократическим солдатским происхождением. Но старый солдат решительно отказывался от императорской власти, ссылаясь на свои преклонные годы, а главным образом потому, что не обладал достаточным воображением, чтобы представить себя во главе республики, богом, преемником столь славных мужей, как Траян и Аврелий. Сенаторы в полной нерешительности отложили выборы, потому что окружавшие базилику солдаты не проявляли большого энтузиазма в своей поддержке кандидатуры Макрина. Сам Макрин колебался, принимать ли ему высшую власть в республике, имея пред глазами участь Каракаллы.

Виргилиан видел, как скифы убили Ретиана и трибунов, сходил посмотреть на тело Марциала, брошенное в песках на добычу шакалам. Какие страницы для его будущей книги, какие подробности! На его глазах скифы соорудили из своих длинных пик носилки и, подняв на плечи тело императора, понесли его в Эдессу. Все двинулись за ними толпой, кроме тех, что попрятались в страхе за свою жизнь. Гельвий Пертинакс, великий насмешник, не щадивший самих богов, шепнул Виргилиану:

– Увы, погиб второй Геракл, но не в огне, не на поле брани, а в отхожем месте.

– Еще неизвестно, чем все это кончится.

– Кончится тем, что выберут нового августа, этакого полубога, вроде не очень твердого в орфографии Адвента или хитрую лису Макрина, и все пойдет своим чередом. Кому сенаторскую тогу, кому право трех детей[39], кому тепленькое местечко в ведомстве продовольствия, и все будут довольны. Много ли надо человеку?

– Дело не в тепленьком местечке, а в судьбах Рима, – мрачно заметил шедший рядом Корнелин, которого всегда раздражали хорошо подвешенные языки всяких риторов, поэтов и эпистоляриев.

– Это если выражаться высоким стилем, – обернулся с улыбкой Пертинакс, – а в сущности все сводится к тому, чтобы урвать кусочек мясца на этом пиру богов, который называется владычеством над всем миром, от Эфиопии до Скифии.

– Это вроде из области высокого стиля, – сказал Виргилиан. – Ни для кого не секрет, что скифы и эфиопы постольку считаются с Римом, поскольку им выгодно с нами торговать. Никаких легионов не хватит на их укрощение.

– Так в этом же и есть назначение Рима: дать мир всему миру, – не без торжественности заявил Корнелин. – Рим должен править землей для общего блага.

Гельвий Пертинакс поморщился.

– Только не думай, что Рим – это Рим на Тибре. Рим уже не географическое понятие, а воплощение некой идеи. С такой поправкой я принимаю твои слова.

Корнелин вспомнил подобные же слова врача Александра и удивился.

– А, собственно говоря, в чем заключается благо, которое несет народам Рим? – не выдержал Виргилиан. – В том, что удобно стало торговать? Подумаешь, какая радость! Еще несколько ростовщиков построят себе по дворцу…

– Строят не только ростовщики, строит и республика, – заметил Корнелин.

– Предположим. Ну построят еще сотню портиков. А жизнь как была достоянием жадных, корыстолюбивых и жирных, так и останется. Как мне все это надоело, откровенно говоря. Куда ни приедешь, всюду одно и то же: портик, еще один портик, святилище нимф, лавка менялы, лупанар. Никому не доставляет радости богатство, а бедность боится трудов, предпочитая подачки государства. Так и живем. Цирк и плохая риторика в стихах, как говорит мой друг Скрибоний. Кому это надо?

Уже показались вдали предместья Эдессы. Люди бежали оттуда толпами навстречу печальному шествию: весть о смерти императора долетела до города; очевидно, эдессцы узнали об убийстве от тех центурионов, что были посланы Макрианом к Адвенту. Так, окруженный толпами любопытных, траурный кортеж вошел в Эдессу.

После смерти Цессия Лонга под стенами Арбелы временным префектом легиона был назначен Корнелин. Дион Кассий, поддержавший это назначение и хорошо познакомившийся с Корнелином во время поездки в Рим с посланием императора, намекал ему, что при первом удобном случае постарается добиться для героя Арбелы и звания легата. Но события на дороге в Карры нарушили все его планы. Вообще, мало приятного было в такие минуты стоять во главе легиона.

В ту неспокойную ночь трибуны собрались у Корнелина в претории, растерянные, не очень уверенные в своей безопасности среди бушевавшего легиона. Снаружи доносился глухой шум человеческих голосов. Корнелин приказал подать вина. Разговор шел о событиях, связанных со смертью Антонина. Мало–помалу чаши с хиосским развязали языки. Врач Александр спросил:

– Скажи, Корнелин, что ты думаешь о Макрине?

Корнелин поморщился.

– Он будет, конечно, императором.

– Похоже, что так и будет.

– Но если он будет августом, ему надо немедля отправиться с каким–нибудь верным легионером в Рим. Там он будет на своем месте. А здесь ему не справиться с распущенной солдатней…

Подвыпивший Аций схватил префекта за руку и пронзительно посмотрел на него:

– Ты бы сумел справиться с легионами!

– Что ты говоришь! – отшатнулся Корнелин.

– Да, – хриплым шепотом продолжал Аций, – у тебя мужественное сердце. Хочешь…

– Что тебе от меня надо? – встал Корнелин.

– Хочешь, мы поднимем легион?

Наступило многозначительное молчание. Слышно было, как тяжело сопел старый Никифор.

– Заговор? Вы с ума сошли! Опомнись, Аций! Что ты говоришь! – забормотал Корнелин.

– Корнелин, – вмешался врач Александр, – он не так далек от истины. Легион пойдет за тобой.

– Легионы любят только тех, кто позволяет им грабить и насильничать, – с горечью сказал Корнелин. От винных паров, от этих разговоров у него учащеннее забилось сердце.

– Нет, – стал убеждать его врач, – ты не прав! Подумай о Риме, осиротевшем, стоящем пред новыми бедствиями! Решайся, Корнелин! Среди нас нет предателей. Мы возведем тебя на престол цезарей! Пора уже вручить власть воину, а не болтуну с бородой философа.

– Вы упились вином! – ужаснулся префект. – Как осмелюсь я на такое предприятие? Что может сделать один легион?

– Все недовольны… – склонился к нему Александр.

– Тише, тише… – остановил его Корнелин.

– На страже мои дакийцы, – успокоил Аций, – эти собаки до сих пор не потрудились научиться латыни.

– Безумцы, куда вы меня влечете? – простер к ним руки Корнелин. Ему, как и Адвенту, не хватало воображения и смелости представить себя облеченным в императорский пурпур. Сын бедного писаря, хотя и древнего рода, и пурпур! А Грациана? Ему почему–то вспомнился Виргилиан. О чем мог говорить с нею этот стихоплет? Конечно, о стишках. Девицы любят подобные разговоры. Во время последней поездки в Рим, Корнелин обручился с Грацианой, жизненный путь казался ему ясным, все было рассчитано на много лет вперед: новая поездка в Рим, свадьба по обычаю квиритов, семейный очаг…

– Корнелин, – поблескивая глазами, коснулся его руки молчавший все время Никифор, – подумай об этом. Такие дела не решают на пирушке. Спроси себя, найдется ли у тебя сила взвалить на свои плечи огромный груз Рима? Но рассчитывай на нас. Ты можешь свершить великие деяния! Ты укрепишь границы. Взнуздаешь легионы. Варвары снова упадут на колени перед сиянием Рима… Макрин…

В соседних деревушках пели петухи. Легионы угомонились. В одной из этих деревушек, полагая, что безопасность требует ухода из горнила легионных страстей, скрывался Макрин. В глубокой тайне он решил провести ночь в бедной хижине, выдав себя за путешественника, который не успел добраться до ближайшей гостиницы. Укладываясь на покои, он развернул одну из своих любимых книг: «О заговоре Катилины» Гая Саллюстия Криспа. Саллюстия так же, как Сенеку, Марка Аврелия и Тацита, он возил с собою во всех своих путешествиях. Развернув свиток, он в сотый раз прочел знакомые слова, такие утешительные, такие мужественные слова римского мужа:

«Всем людям, которые стремятся стать выше других существ, надлежит прилагать всяческие усилия, чтобы не совершить жизненный путь свой бесследно подобно скотам, склоненным к земле, в рабском подчинении чреву. Нет, дух наш господин, а тело наше подобно рабу: первый роднит нас с миром диких зверей… Ведь слава, приобретенная богатством и красотой, – тленная, добродетель же есть сокровище вечное…»

Чтение успокаивало, настраивало на торжественный лад. Уже не такой казалась страшной ночь за стенами хижины, судьба, темная и неизвестная, и весь огромный римский мир.

«А между тем многие мужи из тех, что любят покушать и поспать, прошли свой путь рассеянно, как путешественники, не думая о самом главном… Сколь прекрасно приносить пользу отечеству, неплохо также уметь произносить речи, прославиться можно и в мирное время, и на поле брани… А мне, хотя совсем неравная слава окружает того, кто описывает подвиги, и того, кто их совершает, представляется особенно трудной задача историка…»

Макрин опустил книгу. Светильник тускло горел на скамье в изголовье ложа. На полу, подостлав овчины, спали и храпели во сне два преданных центуриона. Два других находились снаружи – предосторожность не была лишней. В другом углу храпел со своей супругой хозяин хижины. Под этот животный храп Макрин думал о высоких материях. Что влечет его? Слава, желание сделать людям добро, служение человечеству? Вынырнувший из клоаки жизни, столь вознесенный судьбой, он не знал, что ждет его завтра: пурпур или смерть? Подумать только! Завтра взойдет солнце, и, может быть, в самом деле, его блистательная карьера завершится в сонме цезарей, во славу Рима…

По повелению Марка Опилия Макрина, префекта претория, сооружение погребального костра было поручено Пятнадцатому легиону. Люди Пятнадцатого не знали высокой особы почившего, и им не могли прийти в голову вредные мысли о предательских обстоятельствах его смерти. Исполнявший обязанности легата Тиберий Агенобарб Корнелин послал на указанное ему место три центурии мастеров, привычных не только к кузнечному молоту, но искусных и в плотничьей работе. Местом для погребального костра было предназначено широкое, избитое конскими копытами поле, на котором производились конные учения стоявших под Эдессой легионов.

Волы доставили из Эдессы необходимый строительный материал – бревна и доски, а также амфоры с горючей смолой и с благовониями. Всю ночь стучали топоры. Костер надо было закончить к утру. Корнелин решил лично посетить место работы. В одной короткой тунике, высоко открывавшей его мускулистые ноги, он поскакал в душную черную ночь. Свистевший в ушах ветер немного освежил лицо. На небе стояли звезды, Млечный Путь опоясывал мироздание. Где–то за этой ночью были Рим, Италия, Грациана.

За треволнениями последних дней некогда было подумать о том, что ведь Грациана жила уже не в городе над Дунаем, а в Риме, ходила с подругами в храм Весты, чтобы принести богине цветы, смеялась, ела хлеб, может быть, смотрела на звезды. Корнелин нашел на небе созвездие Семи Волов и определил по ним стороны света. Там, за морем, жила Грациана. В памяти осталось от нее впечатление холодка, как от прелестной мраморной статуи…

Легионеры работали при свете трескучих факелов, покрикивая друг на друга, переругиваясь с неловким товарищем, подбадривая себя крепким солдатским словцом. Чертеж костра составил Диодор, императорский архитектор, родом из Лептиса, земляк Септимия Севера, тот самый, что шесть лет тому назад строил погребальный костер в далекой Британии, в Эбораке, в холодный февральский день, когда в тумане не было видно легионов, пришедших в последний раз поклониться праху великого императора. Теперь пришла очередь сына.

Когда Корнелин подъехал к месту постройки, озабоченный Диодор сказал:

– Кажется, успеем закончить вовремя…

Трепетный свет факелов освещал вздымающийся остов костра, груды бревен, полуголых людей, стоявших на дороге молчаливых волов, широкие прекрасные рога животных под ярмом повозок.

– Шесть лет тому назад хоронил отца, завтра буду сжигать сына, – вздохнул архитектор. – Как быстротечно время! Помню, умирающий Север потребовал, чтобы ему принесли и показали урну, предназначенную для его праха. Император посмотрел и сказал: «Ты будешь хранить того, кому был тесен весь мир!». Великого духа был человек.

– Как подвигается работа? – спросил Корнелин, который не любил отклонений от служебных дел.

– Начали второй сруб. К утру закончим, – ответил Пульхер, префект кузнецов, – а у амфор с благовониями я поставил стражу.

– Хорошо сделал. Какова высота?

Диодор развернул чертеж.

– Сорок локтей.

– Покойничку будет тепло, – сказал кто–то из солдат.

– Есть на чем поджариться…

– С такой высоты прямая дорога на небеса. К богам! – раздались веселые голоса.

Чтобы не слушать насмешек над почившим, Корнелин круто повернул коня и направил его в сторону лагерей, откуда доносился глухой гул человеческих криков – легионы не спали всю ночь. По–прежнему сияли звезды. Откуда–то донеслось по ветру благоухание цветущих деревьев. Корнелин поскакал в Эдессу.

Тело убитого разлагалось с непостижимой быстротой. Не могло быть и речи о перевозке праха императора в Антиохию, где ритуал императорского погребения можно было бы обставить с подобающей импозантностью. Под рукой не было опытных бальзамировщиков. Да никто особенно и не волновался по этому поводу. Все, от Макрина до последнего легионера, были рады, что наконец упала эта тяжесть, давившая на весь мир в течение шести лет, – безумная воля августа. Наконец–то погасли эти глаза, в которых горело безумие, ненависть, смерть…

Август Антонин Марк Аврелий Каракалла, почерневший и страшный, несмотря на белила и румяна, в золотом лавровом венке, полуприкрытый пурпуром палюдамента, покоился на смертном ложе в тусклом сиянии светильников под колоннами северовской базилики, где происходили в Эдессе заседания трибунала. По бокам ложа стояли курильницы, но дым благовоний не мог убить тяжелого запаха тления. В плывущих под потолком дымах золотилась статуя его отца Септимия Севера, украшавшая базилику, что была посвящена эдессцами гению великого африканца. Император был изображен в позе оратора, произносящего речь перед легионами после побед над парфянами, – протянутые вперед руки, сверток в одной, край плаща на другой. При свете светильников можно было даже рассмотреть его олимпийскую улыбку, раздвоенную бороду в завитках.

Корнелин поднялся по высокой лестнице, напоминавшей лестницу храма. На ступеньках стояли и сидели верные до гроба скифы, державшие последнюю стражу. За оградой соседнего сада ржали у коновязей их кони.

Скифы неохотно пропустили посетителя, ревниво охраняя смертный покой своего любимца. Но, рассмотрев пурпуровую полосу на тунике, расступились. Корнелин вошел в залу и увидел в облаках курений ложе, освещенное светильниками. Два каких–то человека склонились над ним и, откинув покрывало, пристально смотрели на искаженные смертью и тлением черты убитого августа. Это были Дион Кассий и Виргилиан.

Трибун подошел к ним и тоже посмотрел на лицо императора. Под веком правого полузакрытого глаза тускло блестел розоватый белок. Над лысоватым лбом блистали листики золотого лаврового венка. От этих лавров становилось особенно страшно, такими бренными казались тонкие пластинки золота – последний наряд покойника. Они только подчеркивали ничтожность человеческой жизни и власти над миром.

Кассий и Виргилиан подняли на трибуна глаза, и Корнелин слегка склонил голову, приветствуя сенатора и поэта. Те молча ответили на его поклон такими же поклонами.

– Германский, Парфянский и Счастливый… – сказал шепотом Кассий.

– Парфянский и Счастливый, – невольно повторил Корнелин.

– Так кончилась его жизнь, – покачал головой сенатор, пристально вглядываясь в покойника, стараясь запечатлеть в памяти его черты.

– Пойдем, Виргилиан, – сказал он, обращаясь к спутнику, – здесь больше нечего делать.

– Какое зловоние! – прижал надушенный платок к носу Виргилиан.

– Я тоже иду с вами, – произнес Корнелин.

– Идем, друг, – ответил ему сенатор.

Все трое спустились по ступенькам лестницы, на которой все так же молчаливо сидели скифские телохранители.

А когда они стали прощаться внизу, до их слуха донеслись громоподобные раскаты львиного рева.

– Что это, звери для арены? – спросил, поежившись, Дион Кассий.

– Нет, это ручные львы Антонина. Их держат на цепях. Несчастные звери… – объяснил Корнелин.

Львы второй день отказывались от пищи, имея привычку получать ее только из рук августа. Как кошки, поднимая при всяком шорохе уши, они лежали скучные, сонные, ожидая, что вот–вот откроется дверь и войдет к ним их господин. Тихо позванивали железные цепи. Иногда звери начинали реветь, и тогда дом сотрясался от дыхания их мощных глоток.

На крыльце дома показался Олаб, префект скифской когорты, пьяный, с пустой чашей в руках.

– Эй, кто там есть! Стикс! Амодон! – крикнул он.

Два скифа встали и неохотно спустились к начальнику.

– Возьмите факелы и луки! С этим надо покончить!

– Что ты хочешь сделать? – спросил, приблизившись к нему, Дион Кассий.

– Сделаю то, что хочу, – грубо ответил Олаб.

Кассий промолчал. С пьяным префектом было бессмысленно вступать в спор. Корнелин тоже посмотрел на скифов и ничего не сказал. Эти собаки могли разорвать их на куски.

– Посмотрим, что он хочет сделать? – предложил Виргилиан, и все трое пошли вслед за скифами в дом.

– Посветите мне, – приказал префект лучникам. – Выше! Вот так! Дайте лук!

– Ты хочешь перебить их? – спросил Корнелин.

– А, и вы здесь, – обернулся к ним Олаб. – Ты угадал, светлейший. Они мешают мне забавляться с девчонкой. Девчонка боится и отказывается меня целовать. Здесь не пустыня. Пусть подыхают под стрелами. Поднимите, собаки, выше факелы!

В помещении густо и остро пахло звериной мочой, логовом. Огромные звери перестали реветь и огненными глазами смотрели на вошедших. Ближе других стоял любимец августа, трехлетний ливийский лев, красавец с пушистой гривой, по имени Арзасид. Было нечто разумное в его фосфоресцирующих глазах. Казалось, он понял, что с этими людьми пришла его смерть, что никогда маленькая рука господина не погладит его гриву…

Олаб отступил на два шага, вложил оперенную стрелу, натянул тетиву, далеко отведя локоть. Коротко шваркнула стрела. Лев огласил здание диким ревом, от которого стыла в жилах кровь, захрипел и забился в смертных судорогах. Другие звери заметались на цепях, вставали на дыбы, скалили зубы, раскрывали свои огненные пасти, потрясали воздух невыносимыми криками. Из этих разверстых пастей до людей долетало зловонное дыхание.

– В сердце! В самое сердце! – весело кричал Олаб. – Еще стрелу!

Стрелы коротко свистели, поражая новые жертвы. Последней упала львица, на спину, прижимая, как человек, мягкие лапы к сердцу.

– В сердце! В печенку! В глаз! Еще стрелу! Выше факелы! – кричал в исступлении префект.

Мороз пробегал по спине Виргилиана…

А когда взошло огромное солнце, костер был готов – высокая башня из трех срубов, украшенная пурпуром, гирляндами лавров и роз, увенчанная квадригой, которую легионарии стащили с ворот эдесского театра. Уже из лагерей стекались в грозном молчании толпы невооруженных солдат. Оружие, на всякий случай, приказано было оставить в лагерях. Ожидая, когда начнется церемония, легионеры уселись группами на землю, лениво обсуждали события, гадали, будет ли увеличено жалованье, будет ли война с парфянами… Часы медленно текли…

– Везут! Везут! – раздались радостные голоса.

По дороге из Эдессы медленно, как время, двигалась процессия. Ее открывали в конном строю скифы в своих прекрасных шлемах, в красных плащах. За ними шестерка белых коней везла позолоченную колесницу, украшенную страусовыми перьями, с высокой статуей богини, которая держала в руке лавровый венок. За колесницей шли не успевшие отправиться в Рим оба консула, Макрин, сенат в полном составе, префект Египта, легаты легионов и среди других Дион Кассий, неразлучный с ним в последние дни Аврелий Кальпурний Виргилиан, Корнелин и многие другие. Легионные орлы блестели на солнце. Трубили трубы. У дороги стояла толпа эдессцев, пришедших посмотреть на редкое зрелище. Старушка вытирала краем одежды слезы.

– Убиенный! Убиенный от врагов…

Каракаллу в Эдессе любили. Он сложил недоимки, обещал построить новые термы, дал городу римское гражданство.

Процессия медленно двигалась к волнующемуся морю солдат. Лица у всех участников процессии были постными, ведь никто не знал, чем все это может кончиться, может быть, бунтом легионов, и никто не был уверен, что останется живым до вечера. Шепотом передавались слухи о ночном заседании сената, в лагерном шатре, под охраной германцев. Но сенаторы угрюмо отмалчивались. Они с радостью отдали бы пурпур первому встречному, чтобы только избавиться от гнетущей неизвестности. Одни боги знают, чего хотят легионы! Правда, Адвент предусмотрительно поставил на соседних холмах батавскую конницу, но кто знает…

У костра происходила обычная в этом случае суета.

– А как же орел? Орла–то не забыли? – беспокоился Макрин.

Он держал в руках платок, поминутно вытирал сухие глаза, всячески выставлял напоказ свое горе, говорил голосом убитого несчастьем человека, возводил глаза горе.

– Орел есть, отличный орел! – успокаивал его шепотом Диодор.

По священной традиции на погребальный костер августа помещали в клетке живого орла. Когда огонь начинал подпаливать орлиные перья, птица разбивала хрупкую клетку и улетала ввысь. Считалось, что это возносится на небеса душа императора. Итак, все было в порядке. Огромный орел, правда, немного помятый, сидел в клетке на вершине костра. Вчера его купили за две драхмы у каррийских пастухов.

Все торопились, чтобы скорее отбыть печальную обязанность и заняться другими, более важными делами. Похороны были устроены кое–как, наспех. Надгробные речи наскоро были произнесены еще в Эдессе, на городской агоре, перед северовской базиликой и храмом Рима. Сенаторы не в тогах, а в особых одеждах, как полагалось по погребальным обычаям, внесли по скрипучей лестнице тело августа внутрь башни. Прислужники захлопнули дверцы.

Старичок сенатор, разводя руками, жаловался соседу:

– Какие же это похороны? Разве это апофеоз? Нет ни хоров юношей и дев, ни пения печальных нений, ни воскового изображения покойного августа. А жертвы? Разве это жертва? Покарают нас небеса…

Собеседник, тучный коллега по сенату, испуганно посмотрел на него:

– Ты думаешь, что боги могут покарать за отступление от законов?

– Священные формулы должны быть исполнены и произнесены. О чем думают жрецы!

Между тем перед костром выстроились трубачи. Подняв к небу сверкающие медью трубы, они напрягли дыхание, надули щеки, вытаращили от напряжения глаза. Раздались тягучие торжественные звуки. В последний раз цезарь слышал пение римских труб. Дым кадильниц медленно таял в воздухе. Кругом костра стояли сенаторы и легаты, за грубо сколоченной оградой волновалось море солдатских голов. Последний, дребезжащий от дрожания губ, звук трубы замер…

– Досточтимые отцы, – сказал Макрин, смахивая воображаемую слезу, – приступите!

Консулы взяли в руки факелы. Смола их шипела. Отвернув по обычаю лицо, они подожгли костер. Бурый дым клубами повалил из костра, вспыхнуло пламя, обдавая присутствующих, слишком близко стоящих к костру, жаром и тяжелым благоуханием смол, благовоний, запылавшего, как солома, сухого дерева. Огненные языки, призрачные и неуловимые для глаза на дневном свету, лизали пурпур и гирлянды. Еще минута, и огонь заревел, как буря. Но вот от жары разошлись пазы бревен, одна из стенок костра обвалилась, и изумленные солдаты увидели тело императора. Порывом нагретого воздуха с него сорвало пурпурный покров. Было ясно видно, как лежал император на ложе, на высоко подложенных подушках, в расшитой золотыми лаврами одежде триумфатора, в золотом венце.

Под действием жары закостеневшие, сложенные на груди руки покойника разошлись, поднялись, точно обнимая воздух. Тело, медленно изгибаясь в позвоночнике, приподнялось с ложа… Спустя мгновение густой дым скрыл все из виду, но из тысяч грудей вырвался один огромный вздох:

– Товарищи! Август воскресает! Сходит с костра!

– Нет, – кричали другие в исступлении, – возносится на небо! В лоно Геркулеса…

Огонь ревел, как буря. В воющем пламени, в клубах черного дыма гений императора возносился на небеса, к цезарям, к Антонинам. Золотые капельки расплавленных листков лавра капали, испарялись. И вот опаленный орел, разбив наконец тесную клетку, с клекотом взлетел в лазурь над изумленными легионами.

Виргилиан поспешно заносил на навощенную табличку описание церемонии, разговоры присутствующих, написал о притворной слезе Макрина, о том, как пели трубы.

Здоровье Делии ухудшалось с каждым днем. По вечерам щеки ее пылали румянцем, как это бывает у людей больных лихорадкой, и глаза подозрительно блестели. По вечерам она оживала, смеялась, даже пробовала играть на арфе, но быстро уставала, падала на ложе и жаловалась:

– Как я устала, Аврелий!

Иногда странная слабость овладевала ею. Руки ее похудели. В конце концов Виргилиан позвал врача. Явился Ксенофонт, огромного роста человек с мокрыми губами в зарослях всклокоченной черной бороды, слегка попахивающий чесноком. Приложив ухо к спине Делии, он слушал какие–то процессы, известные только врачу. Пощупав пульс и осмотрев горло, он заявил, что большой опасности нет, но что надо пройти курс молочного леченья, лучше всего где–нибудь около Неаполя, где такие замечательные пастбища. Виргилиану пришла тогда в голову мысль, что неплохо, в самом деле, отправиться с Делией в Ольвиум, к своим пенатам, где он не бывал со смерти отца. Там, среди прекрасной природы Кампаньи, бедная Делия могла бы отдохнуть от римской сутолоки; подышать свежим воздухом. Да и самому Виргилиану захотелось тишины и покоя. Столько было прожито и пережито за последние три года: короткий, но мучительный роман с Соэмией, александрийская резня, свидетелем которой ему пришлось быть, события в Эдессе. Многое другое.

В Ольвиуме жил и охранял пенаты Нумерий, старик вольноотпущенник, который раза три в год посылал ему письменные отчеты, немного денег за проданные оливки и вино и всякий раз настоятельно просил господина посетить отцовское наследство, потому что дом пришел в ветхость и требовал ремонта, а сад и виноградник были в крайнем запустении. Но Виргилиан каждый год откладывал поездку. И только теперь он послал Теофраста и еще одного раба привести все в порядок и приготовить дом к приезду господина с подругой.

Делия улыбнулась, когда он впервые заговорил о поездке в Кампанью. Ей было бы приятно посмотреть на те места, где прошло детство Виргилиана.

– Неужели и ты был маленьким, цеплялся за столу матери? – смеялась она.

– Ольвиум прелестный уголок. Владение называется так по роще оливковых деревьев, посвященных богине. Дом стоит среди виноградников на покатых холмах. Сколько там солнца! Какой воздух! Море не настолько близко, чтобы слышен был запах рыбы, но можно наслаждаться сладостным видом на корабли, что везут из Сицилии в Рим пшеницу и шерсть. Конечно, все в запустении, но Теофраст приведет дом в надлежащий вид. Нам будет хорошо там. И скоро сбор винограда…

Присутствовавший при разговоре Цецилий, зашедший навестить приятеля, задыхаясь после высокой лестницы квинтиллиановского дома, сказал:

– Тебе, Делия, надо отправиться в Александрию. Теперь там живет Филоктет, ученик Аретея. Он с большим успехом излечивает легкие.

– Просто Делии надо немного отдохнуть. Мы поедем в Кумы, и ты снова будешь здорова, – вмешался Виргилиан.

– Нет, Кумы не помогут. Посмотрите на меня! А я ведь погибал от чахотки. Филоктет спас меня от смерти…

Виргилиан делал ему знаки, чтобы он замолчал, не расстраивал Делию, уже смотревшую широко открытыми глазами на африканца, но Цецилий ничего не видел и продолжал распространяться о подробностях чудесного исцеления от чахотки.

Спустя несколько дней после этого разговора они пустились в путь по Латинской дороге. Ночью миновали Тускулум. Останавливались в Ферентинуме, где посмеялись над вывеской мясника, на которой, должно быть, какой–то бродячий ритор начертал стих из Виргилия:

«Пока тенистые вершины гор будут давать убежище дичи, а звезды вращаться вокруг полюса, до тех пор сохранятся твое имя и слава».

– Великолепно! Замечательно! – не мог успокоиться Виргилиан.

Владелец лавки, краснорожий, пахнущий мясом, упершись в бока огромными кулаками, с гордостью заявил:

– За эту вывеску я дал каплуна и кролика.

– «А звезды вращаться вокруг полюса»… – хохотал Виргилиан. – Делия, это прелестно, а еще говорят, что поэзия бесплодна.

Путешествие продолжалось без больших приключений, без нападений разбойников и поломанных в пути колес. В Казилинуме свернули в Кумы, в сладостную для души страну Кампанью.

Делия, которую совсем растрясло в дороге, жаловалась:

– Когда же мы приедем? Я не рада, что покинула Рим.

Но поездка, если не говорить о неудобной повозке, понравилась Делии. На остановках, в харчевнях, благодаря щедрости Виргилиана, их встречали и провожали с низкими поклонами. Приятно было смотреть на волнистые линии холмов благословенной Италии, слушать, как журчат сельские ручейки, любоваться, как в тихих рощах белеют сельские храмы, как стада овец и волов пасутся на мирных пастбищах. Виргилиан захватил с собой путеводитель, составленный неким Маврицием, где были отмечены расстояния между остановками и их названия по имени таверн, достопримечательности, целебные источники, особенно почитаемые храмы, священные рощи.

И вот потянулись поля Кампаньи, безлюдные, эластичные, уже овеянные морским воздухом. Иногда на дороге попадалась пара волов, запряженных в неуклюжий воз на двух примитивных колесах без спиц, скрипучих, как сирийская флейта; поселяне в широкополых соломенных или войлочных шляпах; мальчик с ослом; стадо курчавых овец, у которого стоял, опираясь на посох, старец пастух в овечьей шкуре и глядел на проезжавшую повозку с незнакомыми людьми. Нельзя было без волнения смотреть на виноградники, древние, как Посейдония, в классическом порядке покрывавшие залитые солнцем холмы.

Наконец показались знакомые места. Слезы, невольные слезы затуманили зрение Виргилиану. Все было, как двадцать лет тому назад, та же тишина, та же божественная прелесть. Счастлив человек, родившийся среди этих пейзажей, под этим солнцем, вскормленный и вспоенный соком этих лоз!

Он схватил Делию за руку:

– Смотри, Делия! Вон в той роще, в орешнике, я бегал с собакой за зайцами. Как смешно мелькали в траве заячьи хвостики! Как прыгала собака! А на той горке, у каменной ограды, виноград созревал раньше, чем в других местах, и мы ходили собирать его в плетеную корзину. Отец поднимал высоко первую гроздь, любовался ею и воздавал хвалу Либеру, покровителю лоз. Смотри, дорогая, вот за оливковыми деревьями виднеется крыша дома, а вот и Теофраст.

Теофраст, белозубый и жизнерадостный, пройдоха и плут, успевший уже завести в здешних местах любовные шашни, радостно приветствовал своего снисходительного господина. Рядом с ним стоял сгорбленный старикашка с палкой в руках, в домотканом плаще.

– Неужели это ты, Нумерий?

– Я, я, мой господин, – шамкал старик, пытаясь поцеловать руку Виргилиана, – благодарю небо, что узрел тебя. Теперь могу и на покой уйти, в могилу…

– А где старый пес, с которым я играл? Давно подох, конечно?

Растроганная Делия вошла в дом, пахнувший свежей краской, известью, а Виргилиан со слезами на глазах смотрел на знакомые предметы обстановки, на статую Минервы, стоявшую в атриуме, – покровительницу дома. Возблагодарив богиню за благополучное возвращение к пенатам, он бросил на алтарь несколько зерен фимиама. Дымок поднялся зыбкой струйкой, наполнил благоуханием атриум. Делия с недоброжелательной улыбкой смотрела на эту сцену.

– Не презирай нас, Делия, – грустно сказал Виргилиан, – сто лет в этом доме славили Минерву.

– Я не презираю.

– Я славлю не мрамор, из которого сделана статуя, а идею разума, которую она воплощает.

– Но идеи, которые ты чтишь, суетны, призрачны. Осуждены на гибель.

Ресницы у Делии взволнованно трепетали. Вечером, за столом, точно вспомнив об утреннем разговоре, Делия неожиданно спросила:

– Почему ты так цепляешься за олимпийцев? – и в голосе ее чувствовалось раздражение.

Виргилиан с недоумением посмотрел на нее и пожал плечами. Они только что говорили о самых обыденных вещах, о том, что в этом году в Кумах мало приезжих из Рима, и такой вопрос мог удивить.

– Почему ты спрашиваешь об этом? Откуда у тебя желание вести теологические споры?

– Потому что это безумие.

– Что – безумие? Чтить богов, гармонию мира?

– Это не гармония, а…

Делия смотрела на него пронзительными глазами, как на врага, но не находила нужных слов, чтобы выразить свои мысли.

– Ну, мой милый философ…

– Да, не гармония, а мрак. Неужели ты, читавший столько умных книг, не понимаешь, что все меняется на наших глазах и мир становится другим? Ты сам об этом говорил.

– Предположим, что говорил. А что же дальше?

Его забавляло, что Делия хмурит брови, ведет беседу о таких вещах.

– А вы по старой привычке все еще посещаете храмы, приносите жертвы. Как будто мировой гармонии нужен запах жареного мяса!

– Ах, Делия! Не так все это просто, как ты думаешь. Разум правит миром тысячелетия. Хорошо или плохо, но он сохраняет порядок в нашей жизни, направляет течение светил, смену времен года… Разум природы…

Он вспомнил разговор на остийском пляже, но Делия прервала его:

– Подумаешь, какой порядок! Это ложная мудрость. Кому тепло от такого порядка? Злым, наглым, жирным. Или, может быть, десятку философов, которые любят разбираться в таких тонкостях, как… А что делать непросвещенным, жалким беднякам? Огромным толпам, у которых ничего нет, ни надежды на лучшую участь, ни радости? Какой смысл жизни у них, с вашей гармонией? У раба, что вращает мельничный жернов?

– И раб нужен в этой гармонии! Не всем же…

– Но ты спроси этого раба, желает ли он участвовать в вашей прекрасной гармонии!

Виргилиан ничего не нашел ответить на этот вопрос. Не говорил ли он такие же слова сам, когда заходила речь о несправедливости в этом мире?

– А богини улыбаются блаженно и отстраняют прелестными руками все земные заботы, все трудности человеческой жизни, – продолжала Делия и, отвернувшись, стала смотреть в окно, где видны были голубеющие холмы, черно–зеленые деревья и где Теофраст переругивался с кем–то по поводу разбитого кувшина.

Виргилиан с беспокойством взглянул на подругу, не зная, что подумать. Еще никогда Делия не говорила таким тоном, с таким волнением, не давая ему вставить слово в защиту блаженных богов, на которых она так обрушилась. Может быть, она и права. В самом деле, какой смысл в такой судьбе? Есть, пить, жить, а потом умереть. Как червь! Рано или поздно род человеческий должен будет решить, стоит ли жить на земле только ради брюха. Но ведь решений много. По–разному решали этот вопрос Сенека и какой–нибудь скептик и насмешник вроде Лукиана. Вот создал же Платон прекрасную картину мира. Жаль все–таки было бы нарушать ее ради спасения какой–нибудь душонки, ничтожной, зябнувшей в холодном воздухе философии.

Виргилиан размышлял, и чем больше размышлял, тем более путался в противоречиях. Примирить эту жалкую, озябшую душонку с красотой платоновского мира было невозможно. И в то же время он понимал, что и эта душонка имеет право на существование и что с прекрасным, но равнодушным миром нет у нее силы расстаться навсегда. Христиане слишком суровы и несправедливы. Они не могут или не хотят понять, что если бы не гений философов Сенеки и Сократа, то едва ли слово Того, Кто был распят в Элии Капитолине, дошло бы до сердца поклонников олимпийских богов. И потом, кому вредит этот милый мир, эти маленькие радости? Как те игрушки, с которыми играют дети, глиняные свистульки и лошадки, шарики из слоновой кости, куклы. Весь мир – прекрасная большая игрушка, которую дали поиграть, а потом она разобьется, и ничего не будет. И Виргилиан почувствовал при этой мысли какую–то пустоту. Не за что было ухватиться. Все висело на тоненькой нитке. Вот–вот нить оборвется, и тогда уже некому будет думать о судьбах и смысле земного существования…

Делия закашлялась. Ее плечи вздрагивали, как будто ее трясла чья–то невидимая рука. Она поднесла ко рту платок. На нем было пятно крови.

Просыпаясь утром, Делия видела из окна (помещение, в котором стояло их ложе, находилось на верхнем этаже) божественную линию морского горизонта и лиловеющий остров Прохиту. Над домом пролетали иногда с веселым писком ласточки перед отлетом в Африку. Слышно было, как на дворе журчала струя воды у источника. Нумерий кричал рабыне:

– Эллея, принеси хлеб!

Они вставали и совершали утреннюю прогулку на холмы, к лозам. Там, в тени смоковницы, они садились на обрубок дерева и смотрели на море, сияющее под прекрасным италийским солнцем. Время от времени мимо проходил корабль, так близко, что они могли рассмотреть корабельщиков, снасти, знаки, вышитые на надувшемся парусе. Корабли шли в Рим, везли из Сицилии шерсть и баранов или оливки из Африки, мрамор из Эллады. Что происходило в Риме, они не знали. Никто им не писал, никого они не видели в деревенской глуши. Но однажды появился перед ними Скрибоний, с посохом в руках, усталый и похудевший.

– Скрибоний, – закричали они оба, – ты ли это?

Скрибоний рассказал о своих злоключениях. Отправился он в Кумы пешком с десятью динариями в кошельке. В дороге просил проезжавших путешественников подвезти и так добрался до Вольтуриума. Там он познакомился с горшечником, который вез в Кумы вазы и горшки. Горшечник с удовольствием согласился взять его с собою, но по дороге на них напали разбойники, приняв их за богатых путешественников. Уразумев свою ошибку, они разбили все сосуды, угнали мула, а несчастного горшечника и Скрибония избили и бросили посреди дороги. Горшечник кричал:

– Злодеи, имейте хоть каплю жалости!

Но все было напрасно. Отняв у них плащи, разбойники удалились. Кое–как, проклиная свою судьбу, несчастные добрались до Литернума, а оттуда Скрибоний поплелся в Оливиум.

– Бедный Скрибоний, – всплеснула руками Делия, – бедняжка! Какие злые люди живут на свете! Выпей вина! Это тебя подкрепит.

– Только не разбавляй его водой. Не люблю, когда нимфы вмешиваются не в свое дело, – ворчал Скрибоний.

Омытый в ванне, облаченный в тунику Виргилиана, он понемногу пришел в себя, среди друзей, за чашей вина.

– Ну, что у вас в Риме?

– В Риме все по–старому. Вспоминали тебя. Ждут императора, но Макрин не спешит покинуть Антиохию. Все ждут перемен, а каких, и сами не знают. Да, есть и новости для вас. Помните Лавинию Галлу? Так вот, она отравилась.

– Бывшая жена Квинтиллиана Готы?

– Бывшая жена. Соэмия отбила у нее мима Пуберция, и бедная наложила на себя руки. И дочь твоего друга… – Скрибоний покашлял, соображая, уместно ли об этом говорить в их доме, – Грациана Виктория…

– Что? – встрепенулся Виргилиан, и Делия посмотрела на него.

– Дочь его вышла замуж за Корнелина.

– Вот как.

– Да. Жених прилетел на крыльях любви в Рим и увез молодую супругу на Восток. Куда–то в Армению. Кажется, в Саталу. Он получил легатство тамошнего легиона. Устроил ему это назначение Дион Кассий.

– Ах, Кассий, – кивнул головой Виргилиан.

– Марий Максим тоже принимал в нем участие.

– Писал что–нибудь? – спросил Виргилиан, желая переменить тему разговора, который волновал его неизвестно почему.

– Ничего не писал, – помахал пальцем Скрибоний, – миновала пора стихов. Я же тебе говорил. Кому нужны теперь стихи? А помнишь, Виргилиан, у Плутарха есть поразительное место. Это после поражения в Парфии легионов Красса. Пир у парфян. Ты помнишь? Трагик Язон читал Еврипида. Ему рукоплескали, и в это время в пиршественную залу принесли на блюде голову Красса. Схватив ее за волосы и высоко подняв перед собранием, Язон, вне себя от овладевшего им вакхического опьянения, стал читать знаменитые стихи. Ты знаешь. Стихи об убитом звере, о добыче счастливой охоты. А хоры вступали попеременно. Вот тогда стихи еще зажигали людей!

Больше, чем судьбы Рима, Виргилиана волновало здоровье Делии. Он видел, что она таяла с каждым днем. Глаза ее на похудевшем лице стали огромными. Когда он спрашивал, что с нею, как она себя чувствует, Делия отмалчивалась, говорила, что ей хорошо. Но по–прежнему по вечерам ее щеки пылали, как розы, глаза сияли странным огнем. И странно, было тогда в ее красоте что–то прозрачное, хрупкое, беззащитное, напоминавшее Грациану.

Скрибоний говорил:

– Поезжайте в Египет. Цецилий был прав. Разве не видишь, что она тает, как воск? Филоктет вылечит ее сырой бычьей печенкой. Говорят, он достигает необычайных результатов.

– О чем вы говорите? – вмешивалась в разговор Делия.

– Так, о всяких пустяках.

Друзья сидели перед домом на деревянной скамье. Вдали в море совсем лиловым стал остров Прохита. Делия подошла сзади к Виргилиану, положила ему руки на плечи, тоже смотрела на солнце, погружающееся в море.

– Говорят, что есть в океане острова, – сказал Скрибоний, – далеко, за Геркулесовыми Столпами. Острова Блаженных. Жители этих островов будто бы слышат, как шипит море, когда солнце погружается в воду. Там покоится на дне океана Атлантида, о которой говорит Платон.

– Неужели это было в самом деле? – печально спросила Делия.

– Может быть, и было. Это было так давно, – взял ее горячие руки в свои Виргилиан, – и если бы у меня были большие деньги, я построил бы огромный корабль и уплыл за Геркулесовы Столпы, посмотреть на эти Острова Блаженных.

– Ты бы не нашел для своего корабля корабельщиков, Виргилиан, – вмешался Скрибоний, – никто не в силах отважиться на такое путешествие. Мне говорили, что море там тинисто, как болото, и засасывает корабли. Туда нет дороги смертным.

– Но хотелось бы посмотреть, какие живут там люди.

– Отправляйся лучше в Египет, увези Делию в Александрию.

– Слышишь, Делия, что говорит Скрибоний? Поедем. «Фортуна» скоро будет в Лутеолах. Трифон уведомит нас.

– Зачем? Мне и здесь хорошо.

– Но там тебя посмотрит Филоктет.

– Ну, что ж. Если тебе так хочется.

– Ты поедешь, Делия?

– Поедем, дорогой. Перед смертью я еще раз увижу Александрию. Там я умолю мать о прощении. И это так приятно, плыть на корабле.

– И меня возьмете с собой?

– Возьмем и тебя, Скрибоний.

– А вдруг будет буря, и мы все потонем? – засмеялась Делия.

– Не бойся. «Фортуна» прекрасный корабль, и небо еще не покрыто облаками. Путешествие будет прекрасной прогулкой. И на морском воздухе у тебя появится вновь аппетит. Как это хорошо ты придумал, Скрибоний…

Странное что–то творилось с Делией. На ложе она прижималась к нему, не в силах устоять против страсти, а потом плакала, дрожала и говорила, что хочет умереть. Но на расспросы несчастного любовника отвечала вздохами, односложными словами. Виргилиан не хотел расспрашивать ее о христианской секте, но иногда разговор завязывался сам собой. Лежа рядом с ней, Виргилиан вспоминал то, что ему удалось прочитать о христианах, что ему говорил в Александрии Аммоний. И ему было приятно, что он опять увидит учителя, услышит его голос. Мысль о предстоящем путешествии наполняла его радостью.

– Послушай меня, Делия, – говорил Виргилиан, – я не из тех, кто предполагает, что на христианских агапах люди предаются разврату. Но как я могу считать истиной бредни вроде того, что один какой–то почтенный иудей провел в чреве кита три дня и три ночи и не был переварен огромной рыбой? Или вера христиан в воскресение. Как возможно восстановить из праха и гниения тело человека? Кажется, у Цельса я читал такой пример. Предположим, человек потерпел кораблекрушение. Его пожрали мурены. Рыбаки изловили мурен и съели их с солью и перцем. Но во время другой бури погибли сами, и трупы их были обглоданы собаками на берегу. Что же сталось с телом утонувшего? Как он может воскреснуть? И если Бог ваш, как утверждают христиане, пришел помочь людям и спасти их, то почему же он раньше позволял им жить в гнусных преступлениях, в темноте, в неведении своего спасения? Это же нелогично. Как может восстановиться тело, как может оно восстать в прежней своей красоте из желудка дикого зверя, из погребальной урны? Нет, Делия, в этом есть что–то нелепое.

– Я не знаю, я не умею тебе объяснить. Но это не самое главное. Наверное, в каких–нибудь книгах все это объяснено. И потом, разве не бывает чудес? Бог может их творить, если он этого захочет. Но не это… Когда я думаю, что Бог послал на землю своего единственного сына и Христос родился от Девы, лежал в яслях, в соломе, в пещере, и над Ним склоняли свои морды волы и ослы, у меня сжимается сердце от жалости. Это надо почувствовать, Виргилиан. Это выше всякой мудрости. Это как небо и земля.

– Скажи, Делия, – добродушно издевался Виргилиан, – а восставшие из гробов будут с волосами или останутся лысыми?

Делия не выдерживала и фыркала.

– Не говори глупых слов, милый. Я не знаю. Но если бы ты слышал или прочел о том, как Он жил в Галилее, среди бедных рыбаков и несчастных прокаженных, говорил о любви к людям, даже к врагам, ты бы не смеялся над Ним. И как Он жил! Ему негде было приклонить голову, а ведь и птицы имеют свои гнезда, и лисы прячутся в норы. А когда пришли Его крестные муки, и Он висел, брошенный всеми, на кресте, земля трепетала от ужаса. Только мать стояла в отдалений и плакала… Это так невыразимо больно, так больно…

– Но почему же Он, если Он действительно сын Бога, не покарал распявших Его? Этого проконсула, как его имя?..

– Понтия Пилата?

– Кажется, так.

Делия закрыла лицо руками и прошептала в темноте:

– Распятого за нас при Понтии Пилате…

Было что–то страшное в этом шепоте. Виргилиан не осмеливался продолжать разговор. Только потом, когда Делия вздохнула и снова прижалась к нему, он сказал:

– Но если это так, ты губишь свою христианскую душу, разделяя со мной ложе.

– Ах, я ничего не знаю! Что я могу сказать? Неужели мне не позволено тебя любить? Я помню день причастия. Мы держали в руках зажженные свечи, и все были в праздничных одеждах, и епископ говорил со слезами на глазах о том, что надо любить друг друга. Может быть, он говорил о другой любви, я не знаю…

– Да ведь вы верите, что… как это… вино претворяется в кровь Распятого, а хлеб, самый обыкновенный пшеничный хлеб, в Его тело? Ты присутствовала на этих мистериях?

Делия ничего не ответила. Виргилиан почувствовал, что по ее лицу текут слезы. Он потрогал ее щеки, они были влажны.

– Ты плачешь, Делия?

– Ничего, это пройдет. Я вспомнила детство. Неужели оно ушло безвозвратно? И эта детская радость? С тех пор, как я убежала от своих…

– Ты никогда мне не рассказывала об этом, Делия.

– Что же мне рассказать? Они запрещали мне танцевать…

– Кто – они?

– Мать, пресвитер[40]. Я убегала куда–нибудь в сад или в пустой сарай и там кружилась, кружилась, пока не падала на пол. Однажды меня поймала мать и побила. Но я все–таки убегала танцевать, бегала даже на улицу Жатвы, где иногда плясали уличные плясуньи, а один раз я упросила знакомую женщину взять меня в театр, где бродячие мимы давали представление. Когда я увидела на сцене богов и богинь, и нимф, полуголых, танцующих под звуки музыки, я решила, что непременно буду танцовщицей. Мне удалось пробраться к патрону труппы. Я сказала ему, что хочу у них танцевать. Мне сделали испытание. Я протанцевала перед ним кордакс и другие танцы, и меня похвалили. Потом в одну темную ночь я покинула навеки родительский дом и вместе с мимами отправилась на корабле в Лаодикию, а оттуда в Пальмиру. Там я сделалась женою патрона. Но Евтропия выгнали из города за какое–то темное дело, и мы отправились в Ахайю. А в Фессалониках он умер от чумы, мой муж Евтропий, и я уже одна пробралась в Рим, где, как я слышала, можно зарабатывать танцами большие деньги. Я поселилась в Риме на улице Тритона, в гостинице иудея Симона, и там меня нашел Аквилин. Он случайно забрел в кабачок, где я танцевала перед чернью, и увел меня к себе, поселил в своем доме, подарил мне много разных дорогих вещей и одежд. Но мне были противны его немощные ласки, и тут я встретила тебя на пиру у Цецилия. Помнишь?

– Делия, скажи, ты многих любила?

– Ах, мне кажется, что я никого не любила, кроме тебя. Я убегала от мужчин, хитрила. Мне не надо было… этого. Я была глупая девчонка, я думала, что моих танцев довольно для них, но они хватали меня, целовали, и я потом плакала где–нибудь в углу. Как мне было противно иногда! Но лучше об этом не говорить. Не надо вспоминать об этом. Поедем, милый, в Александрию. Мне хочется хоть издали посмотреть на мать и на отца. Мать пойдет на рынок покупать на ужин рыбу, а я буду стоять за углом и смотреть на нее сквозь слезы. Она, наверное, думает, что я умерла… Они живут бедно. Отец служит на папирусной фабрике, зарабатывает гроши. Кое–как они перебиваются. А я ничем не могу им помочь.

Посетившая столько морей и гаваней, «Фортуна Кальпурния» еще раз уходила в далекое путешествие. Приближалось время, когда навигация должна была прекратиться по причине бурь осеннего равноденствия, туманов и облаков, когда опытные мореходы опасаются выходить в море и готовят корабли к зимним стоянкам в удобных гаванях. Но у сенатора был значительный запас бронзовых гвоздей, который он хотел поскорее отправить в Александрию, а там закупить папирус и стекло, так как цены на эти товары весною обыкновенно поднимались и выгоднее было произвести покупку теперь. Трифон погрузил ценный груз и покинул Остию в конце сентября, надеясь в десять дней дойти до Александрии. Поэтому он не задерживался в путеолах, принял на корабль Виргилиана, Скрибония и Делию и взял курс на Сицилийский пролив, а затем направился прямо на восток, сокращая путь, хотя безопаснее было бы подняться вверх до Гидрантума, как поступали более осторожные мореходы. Но в день отплытия из Остии черная ворона каркала на сикоморе с левой стороны, что служило благоприятным предзнаменованием. Воскурив фимиам созвездиям, ведущим корабли в морских пучинах, Трифон надеялся на благополучный исход опасного путешествия. На пути лежал остров Крит, с которого Трифон решил пойти в Аполлонию на африканском берегу и потом, пользуясь маяками Киренаики, спокойно дойти до Александрии. Путь был не совсем обычным, но так шли иногда моряки посмелее, чтобы выиграть время переходов. Так плавали также почтовые корабли – табелларии.

Мимо мыса Левкопетры прошли в полночь, и люди, подняв головы, смотрели на созвездия, которым они вручали свою судьбу среди водных пустынь. Семь Волов медленно вращались на небесной сфере. Волосы Вероники рассыпались мелкими жемчужинками, вознесенный на небо Геркулес жил в царстве Гекаты… Легкий западный ветер был благоприятен.

Но в пути, когда вышли в открытое море, западный ветер сменился юго–западным, который корабельщики называют «африком», а сухой африк – «белым потом», и Трифон не знал, что ему думать. В природе совершалось что–то странное, и у наварха было озабоченное лицо. Острыми глазами он всматривался в ночную темноту, где шумело и пенилось еще недавно такое спокойное море.

Виргилиан опять почувствовал знакомое состояние, то чувство передвижения в этом мире, которое дает человеку корабль и повозка. Все было по–старому: прекрасный черный корабль под сенью позолоченной богини, сладостный сырой воздух, шум ветра в снастях.

Делия лежала в каютке на корме, укрытая овчинами, но не спала. Разве можно было спать в первую ночь морского путешествия? Ее знобило, и Виргилиан не знал, хорошо ли он поступил, взяв ее в такое долгое путешествие, подвергая опасности ее хрупкое здоровье. Но Делия не жаловалась и по обыкновению говорила, что ей хорошо, что она ждет с нетерпением египетского берега. Укрыв ее получше, он пошел к Скрибонию, который стоял с Трифоном на носу корабля.

Чайки уже давно отстали от корабля, и только взволнованная альциона кричала в лунной темноте, не отставая от кормы.

– Чайки вернулись в Италию, – сказал Виргилиан.

– А у меня сердце замирает от качания корабля, – жаловался Скрибоний, – не знаю, как я перенесу морское путешествие.

– Надо привыкнуть к этому. Бодрись, Скрибоний! Мы еще совершим с тобой не одно странствие. Когда–нибудь мы поплывем в Понт Эвксинский, увидим там Диоскуриады, где на рынках говорят на ста языках, увидим скифский снег, что наполняет воздух подобно птичьим перьям, найдем приют в Гавани Символов. Мне хотелось бы посмотреть на настоящую варварскую страну, где люди живут по иным законам, чем римские. Или хорошо бы обогнуть на корабле Галлию и плыть до самого края моря, посмотреть на вечные сумерки, песчаные пляжи, полные янтаря…

– О, как ныряет корабль! – цеплялся за снасти Скрибоний.

– Да, бедная Делия! Как изменилась погода, Трифон! Что сталось с морем?

Трифон махнул рукой. Наварх стоял на носу, хмуро всматривался в темноту. Повинуясь мановению его руки, кормчий приводили в движение кормовые весла. Парус полоскал.

– Прекрасная вещь – корабль, – заметил Скрибоний, – скучающий уплывает на нем от своей скуки, должник от кредитора, муж от надоевшей жены… Но только к этому надо привыкнуть.

Виргилиан вспомнил недавние разговоры с Делией.

– Мы все хотим от чего–нибудь уплыть. А наши предки, не задумываясь, сажали капусту, разрушали Карфагены и считали, что так и надо жить.

– Какие Карфагены нам разрушать! – перебил его Скрибоний. – Нам осталось только читать романы и ждать, когда нас самих разрушат варвары.

– Вот потому–то весь мир и содрогается в беспокойстве. Что нам делать, Скрибоний? Немудрено, что массы ищут забвения у Изиды или у Митры, ищут тайн, очищения от грехов, надеются на воскресение мертвых. Это на Востоке, в грязных городишках, в вечной нищете, в струпьях болезней, родятся мечты о небесах. Но что мне делать, если я не верю ни в воскресение плоти, ни в тот мир, что видел у Платона Эр из Памфилии, ни в искупление, ни в блаженные тени Елисейских Полей? Что тогда мне делать, дорогой Скрибоний? Ведь есть же на свете более важные вещи, чем сажание капусты, чем торговые делишки, и даже разрушение Карфагенов или споры на форуме о том, сколько налогу надо платить за югер пахотной земли. Сознайся, Скрибоний, что нет высокого смысла в жизни, какую ведет наш мир. У одних есть дворцы и рабы, у других ничего нет, кроме дырявой хламиды. Но дело даже не в этом. Перед смертным часом все равны. И вот в этот час, когда мы оглянемся назад, что подумаем мы о жизненном пути? Для чего мы жили, страдали, любили и плакали, Скрибоний? Жизнь окончится бесславно, не оправдав замысла небес, и мы… Ах, Скрибоний! Величие пучин навевает печальные мысли. Хотел бы я знать, зачем моя душа посетила этот мир, погрязала в хлопотах и делишках и ничего не оставила после себя, кроме слез?

Скрибоний давно хотел прервать взволнованную речь друга, но, в конце концов, что он мог возразить, что можно было ответить на эти безответные вопросы? Что царство теней! Сам Ахиллес предпочитал остаться на земле простым поденщиком, чем быть первым в Елисейских Полях, царствовать над мертвецами. И хорошо бы еще, если бы это было так. Хуже всего, что даже не будет царства теней. Все канет в Лету, в непроницаемую темноту и немоту. Истлеют стихи, ничего не останется на земле, даже воспоминаний о земной жизни. Одна темнота. Даже темноты не будет.

– Поблагодарим, Виргилиан, судьбу и за такую краткую и бессмысленную жизнь. За то, что мы имели случай увидеть это море при тихой погоде, и в бурю. За все, за слова друга, за улыбку женщины. Подумай о том, какие книги ты прочел, какие стихи написал! Теперь слишком охотно люди верят во все что угодно. В чудеса и в обещания всяких шарлатанов, во всякий туман. Но я предпочитаю остаться с той ясной картиной мира, которую нам оставили философы. В этом грандиозном процессе я – только случайное событие, мимолетное и не имеющее цены. Но из счастливого соединения таких случайностей создается гармония мира. Возблагодари же небеса, что мы причастились миру! И пусть наш прах послужит для удобрения пшеничного поля или для чего–нибудь другого, приносящего пользу людям и зверям. Родятся другие, а мы исчезнем. Все одинаково важно. Иного решения нет. И даже со всеми моими болезнями и горестями я благодарен судьбе за то, что погулял здесь, среди стихов и деревьев.

– Все–таки хотелось бы заглянуть, что там, после смерти…

– Не пытайся, Виргилиан! Ничего там нет.

– И трудно примириться с несправедливостью, что царит на земле.

– Ах, друг, я старше тебя! И чем дольше я живу, тем более убеждаюсь, что счастье не в справедливости. Счастье не в богатстве, не в претексте и пурпуре, а в спокойствии душевном, в равнодушии к земным благам. Приятнее жить вдали от соблазнов, в соблюдении меры во всем. А когда придет смерть, надо мужественно принять ее, как подобает просвещенному философией мужу, потому что иного выхода нет.

– Так холодно в подобном убеждении.

– Иного решения нет для нас. Предоставь иные утешения черни, глупцам, слабым. О, как подкатывает к сердцу! Клянусь Плутоном, я не перенесу этого путешествия! Зачем я не остался в Риме!

Луна плыла среди разорванных облаков, как диск, пущенный по небесной сфере титаническим дискоболом. Волнение усиливалось. Корабль качало сильнее. Виргилиан, цепляясь за снасти, пробрался на корму, посмотреть, как чувствует себя Делия.

Она лежала, укрытая овчинами, и тоже смотрела на луну.

– Какая она страшная, Виргилиан! – сказала Делия.

Овчины пахли чем–то древним, как поэмы Гомера. Тревога закрадывалась в сердце. Качание корабля было символом человеческого существования на земле под равнодушными звездами. Делия вздохнула и сказала:

– К каким берегам влечет нас этот корабль? Как далеко еще Египет?

– Все будет хорошо, – ответил Виргилиан, но сам понял, что это пустые слова.

В их отношениях появилось нечто новое, хотя Виргилиан не знал, в чем перемена. Казалось, что к их поцелуям примешивалась горечь, еле уловимая, эфемерная. Похоже было на то, что они стоят теперь на разных берегах и уже едва–едва слышат друг друга. Тончайшей иглой пронзала сознание мысль о том, что они живут в разных мирах. Что это было? Предчувствие расставания?

– Тебе хорошо со мной, Делия?

– Мне хорошо.

Но она отвернула лицо. Его поцелуй скользнул по прохладной щеке Делии, и опять тончайшей паутинкой легло на сердце ощущение какой–то непоправимой неудачи. Не было больше радости от прикосновения к ее рукам. Едва заметная трещинка разрушала прекрасное здание их любви. Рядом появился Трифон. Показав рукой на луну, он пробормотал:

– Посмотри, Виргилиан, на ночное светило. Его цвет, то красный, то голубой, предвещает бурю.

Виргилиан, Трифон, Делия, Скрибоний и все корабельщики со страхом смотрели на бегущие облака, на страшную луну. Что было делать в этой стихии? Повернуть назад? Отдаться на волю богам? И вдруг, как будто бы в подтверждение слов наварха, налетел порыв ветра. Парус заполоскал, воздух со свистом шумел в снастях. Стараясь перекричать ветер, Трифон бросился к мачте, приказывая спустить парус. Корабельщики кинулись к канатам, один полез на мачту. Трифон стоял с поднятыми руками, как будто заклиная стихии.

– Аквилон, – услышал его голос Виргилиан, – нет, Эвроклидон[41]!

Страшный порыв ветра едва не перевернул корабль. В мгновение ока парус был разорван, как листок папируса, и унесен в пучины. Луны уже не было видно за облаками. Сквозь шум и грохот, точно на расстоянии многих миллий, доносился голос наварха:

– Теперь пусть сохранят нас великие боги…

– Делия, мы погибаем! – кричал Виргилиан.

Всю ночь корабль швыряло, как жалкую щепку, в черных вскипающих пучинах, над которыми фиолетовыми пожарами вспыхивали молнии, гремел небесный гром. Волнами смыло с палубы лодку и одного из корабельщиков. Казалось, что небеса разверзлись, разорванные от востока до запада: такое количество воды низвергалось оттуда на корабль. «Фортуна» то взлетала на гребень вала, то отвесно падала в пропасть, окруженная со всех! сторон ревом волн, пеной, грохотом разбивавшихся валов, под потоками холодного дождя, в хаосе ужасной ночи. Люди уже считали, что это конец, гибель, и готовились к смерти.

Уцепившись закоченевшими пальцами за канат, Виргилиан ждал, когда очередной волной перевернет корабль и все они пойдут ко дну, на съедение рыбам. Но даже в этом ужасе ему припомнились знаменитые Горациевы стихи о корабле, на который равнодушно взирал поэт, так он был отравлен литературой. Рядом дрожащий от страха Теофраст взывал к богам о спасении, и Виргилиан слышал, как он обещал в первом же храме Нептуна принести богу в жертву барашка. Молится ли Делия своему Богу? Увы, ему–то не к кому было взывать в смертельном страхе! Мысли путались. Почему–то вспомнились события в Эдессе, погребальный костер, страшное лицо императора Антонина Каракаллы. Может быть, потому, что на него походило лицо несчастного корабельщика, погибшего в пучине? Виргилиан видел при вспышке молнии, как волна оторвала матроса от каната и швырнула за борт, в черную разверстую пучину. На одно мгновение мелькнуло его тело с распростертыми руками, искажённое лицо, открытый в крике, но немой за воем бури рот, и все было кончено. Жива ли Делия? Она казалась теперь единственным прибежищем. Всего десять локтей отделяло его от каюты, но не было сил оторваться от спасительного каната и проползти эти несколько шагов. На носу погибал Скрибоний. Его тошнило, и он призывал все свое мужество, чтобы достойно встретить смерть, как подобает вкусившему от чаши философии. Виргилиан был в таком же состоянии. Что такое смерть? – спрашивал он себя. Не более как переход от бдения ко сну. Душа легким облачком пара растает по всей вселенной и сольется с мировой душой. Вспомним наставления Марка Аврелия и приготовимся к неминуемому! В ушах звенело, и он не знал, шум ли это ветра или уже небесная музыка сфер? Вот порвется тонкая нить, соединяющая его душу с миром, и все погрузится в вечный мрак…

Улучив момент, когда отхлынула волна, Виргилиан выпустил из рук канат и бросился к каюте. Еще раз мелькнула в голове мысль о Делии; другое лицо, лицо матери, полузабытое, нежное, склонилось над ним. Или, может быть, это было лицо Грацианы? Отец улыбнулся ему из темноты хаоса, как тогда, когда он говорил ему о гармонии, правящей миром, и все погасло с легким звоном замирающей далеко струны…

Измученным корабельщикам казалось, что буря стихала. Надежда на спасение вновь затеплилась в их продрогших сердцах. По распоряжению Трифона они стали бросать за борт мешки с драгоценными бронзовыми гвоздями, чтобы облегчить залитый водой корабль. Дождь тоже прекращался, но весь остаток ночи корабль носился по волнам, и на небе не было видно ни единой звезды.

Виргилиан очнулся в каюте. Рядом лежала Делия, смотрела на него безумными глазами.

– Я еще жив? Или это снится мне…

– Тебя спас Трифон и принес сюда. Как я рада, что ты пришел в себя! Тебе еще рано умирать… Ты еще не готов…

– Мы все погибнем, Делия.

– О, я с радостью отойду к Господу моему, а ты живи…

Если бы не темнота, Виргилиан увидел бы, что ее глаза сияли уже неземным сиянием. Она не чувствовала теперь ни страха смерти, ни холода, ни качки корабля, ни кипения стихий. Склонившись совсем близко над Виргилианом, она прошептала:

– О, какой покой ожидает нас на другом берегу!

– Что ты говоришь, Делия? – не понял Виргилиан.

– Сладостная сень пальм осенит нас, и мы услышим пение райских птиц…

– Несчастная, ты потеряла разум, – схватил ее холодную, как лед, руку Виргилиан.

– Не бойся, я не потеряла разума.

Непонятное раздражение овладело Виргилианом, может быть, зависть, что Делия пребывает в запретной для него стране, куда ему нет позволения войти.

– Молись же своему Богу, чтобы Он спас корабль! – крикнул он, ломая ее руки.

– Я молилась не о спасении корабля, а о спасении наших душ. Когда я покину тебя, Виргилиан, вспоминай не о моих поцелуях, но о том, как я плакала в этом мире…

Она затихла. Отрывки псалмов вспоминались ей и мешались с хаотической музыкой бури. Начинался мутный рассвет. Теперь уже можно было рассмотреть громады валов. От этого зрелища кровь леденела в жилах. Корабельщики кидали в море лот, чтобы узнать глубину. Мокрый, как губка, Трифон приполз в каюту. Глаза его горели.

– Надейтесь на спасение! Я видел в волнах кусок дерева. Мы недалеко от земли. Буря стихает.

– Восемьдесят локтей! – донесся протяжный крик корабельщиков.

– Сорок!

– Видите! Глубина уменьшается. Ты скажешь сенатору, Виргилиан, при каких обстоятельствах я велел выбросить груз. Иначе погиб бы корабль.

Виргилиан только махнул рукой. Такими пустяками казались ему эти пресловутые бронзовые гвозди.

– Тридцать локтей! – кричал корабельщик, и в голосе его чувствовалось торжество.

Трифон опять вылез на палубу, и тогда они услышали его радостный крик:

– Земля! Земля с левой стороны!

Виргилиан, преодолевая страх, вылез из каюты. В самом деле, слева в предрассветном тумане виднелось смутное очертание неизвестного острова…

– Бросайте якорь! – заревел Трифон, но было поздно. Волна подняла «Фортуну» и легко швырнула ее на мель. Корабль зарылся носом в песок и дрожал, как скаковой конь. Волны продолжали разбивать его корму. Теперь ясно виден был берег, деревья, камни. Какие–то люди бегали по берегу, но за шумом ветра их голосов не было слышно.

Два самых выносливых пловца были посланы укрепить за что–нибудь канат, чтобы при помощи его можно было перебраться остальным на берег. Корабельщики выполнили поручение, и тогда остальные, по пояс в воде, держась за канат, перешли на сушу. Трифон нес на руках золоченую статуэтку богини, снятую с мачты, Виргилиан – полумертвую Делию. Скрибоний, зеленый, как покойник, радостно размахивал руками:

– Небо не покинуло нас!

И он хватал пригоршнями влажный песок, пересыпал его с ладони на ладонь.

На берегу бородатые люди в овчинах и с посохами в руках с любопытством смотрели на потерпевших кораблекрушение. Хотя они были весьма мирного вида и даже помогли корабельщикам укрепить за выступ скалы канат, Трифон обнажил висевший сбоку меч и сказал:

– Корабль принадлежит римскому сенатору. Горе тому, кто посягнет на него!

Люди в овчинах переглянулись, очевидно, не понимая греческого языка.

Корабельщики, первыми попавшие на берег, закричали:

– Это Мелита! А эти люди – пастухи. За холмами пасутся их овцы.

Старший из пастухов, с седой бородой, закрывавшей ему грудь, на местном наречии произнес что–то вроде приветственной речи. По его приказанию пастухи принесли сухого хвороста и развели костер, чтобы несчастные могли погреться и высушить одежды. Потом все направились в селение, расположенное за холмами, оставив на произвол судьбы корабль, для которого уже не было спасения. Волны разбивали в щепы его корму.

Земля качалась под ногами, когда потерпевшие кораблекрушение шли через холмы. Оттуда они увидели весь остров, небольшой, уютный, весь в пастбищах и виноградниках. С другой стороны видна была узкая бухта, где укрылись от непогоды несколько кораблей. На берегу бухты стоял беленький чистенький городок.

По просьбе Виргилиана женщины, которые приютили в своем домике больную Делию, послали в этот городок за врачом. В ожидании его Делию устроили на высоком ложе, укрыли ее свежими овчинами, дали горячего молока с медом. Она сделала несколько глотков и опять закрыла глаза. Дыхание ее было знойно, тело пылало в жару. Виргилиан с нетерпением ожидал приезда медика.

Итак, судьба забросила их на тот самый остров, на который некогда был сослан с отцом Оппиан. Виргилиан несколько раз спрашивал Делию, как она себя чувствует, но та ничего не отвечала. Только раз она шепнула, чтобы он не беспокоился. Но у него сердце сжималось от тяжких предчувствий.

Он вышел на дворик, где овчарка вылизывала в конуре родившихся этой ночью щенков, скуливших, копошившихся под материнским брюхом. Собака посмотрела на него умными глазами, точно спрашивая, не может ли этот человек причинить вред ее потомству, но успокоилась и продолжала с увлечением вылизывать щенков. Виргилиан позавидовал ей, такой спокойной, удовлетворенной жизненными процессами.

Селение состояло из нескольких бедных хижин под красной черепицей или даже под соломенными крышами. Дети играли на улице с деревянным волчком. Жители, пастухи и огородники, стояли кучами, переговариваясь между собою по поводу взволновавшего их события. Где–то за холмами погибала «Фортуна».

Наконец приехал на ослике врач. Это был величественного вида старик по имени Феликс. Виргилиан не знал, что он являлся главой местной христианской общины, к которой принадлежали и приютившие их пастухи. Феликс имел в городе дом и обширный виноградник, был единственным врачом на острове, но это не мешало ему заниматься делами общины, совершать требы, иметь общение с вверенными его попечению душами пастухов, корабельщиков и ткачей, которых было много на Мелите.

По некоторым признакам и словам Делия догадалась, что люди, в доме которых она очутилась, христиане. В этом она увидела перст Божий. И когда хозяйка, румяная женщина по имени Диотима[42], удивившая Виргилиана своим платоновским именем, шепнула ей, что врач их врачует и души, она схватила руку старика и долго шептала ему о чем–то. Старик повернул голову и сказал Виргилиану:

– Друг, оставь нас наедине.

Виргилиан покорно вышел. Дети все еще играли в волчок, заставляя его вертеться ударами бича. Овчарка вылизывала щенков. Трифон с корабельщиками ушел спасать с корабля остатки товаров. Скрибоний в изнеможении спал. И Виргилиан вдруг почувствовал то страшное одиночество, когда некому сказать слова и не с кем разделить свое горе. Но спустя некоторое время на пороге показался взволнованный врач и поманил его рукой.

– Она хочет тебя видеть, – сурово сказал он, вытирая рукой слезы на глазах.

Делия улыбалась ему.

– Как ты себя чувствуешь? – тихо спросил Виргилиан и вопросительно посмотрел на врача. Но тот закрыл глаза.

Врач вышел. У дверей дома его уже дожидались два поселянина спросить совета, стоит ли покупать участок земли, который продавала после смерти мужа одна женщина. Старик, только что приготовлявший душу человеческую к отправлению в далекое путешествие, в Небесный Иерусалим, где нет ни слез, ни воздыханий и откуда нет возврата, еще со слезами умиления на глазах стал обсуждать выгоды и невыгоды покупки. Выходило, что землю покупать надо, что нельзя упускать такого случая.

Делия не отвечала на призывы. Дыхание ее было шумным, лицо пылало. Выйдя из домика, Виргилиан подошел к врачу, чтобы узнать, что он думает о больной. Феликс развел руками.

– Одна надежда на милость Божью, – сказал он торжественно, – я дал ей жаропонижающее питье, но приготовься ко всему. Средства медицины невелики. Посмотрим, как справится с недугом ее организм.

Виргилиан отправился в ту хижину, где нашел себе приют Скрибоний. Поэт хорошо выспался и теперь сидел за столом, ел сыр и хлеб, запивал еду вином из деревенской глиняной чаши.

– Здравствуй, Виргилиан. Я всегда говорил, что приятно жить на земле. Какой здесь сыр! Какое вино!

– Делия умирает!

– Что ты говоришь? Не может этого быть!

На глазах у Виргилиана стояли слезы. Смерть Делии казалась ему космической катастрофой. Это разрушало все понятия о логическом ходе вещей во вселенной. Неужели она должна умереть, а все вокруг – люди, животные, этот остров, камни, дома, море – все будет существовать, жить, радоваться солнцу? Тело ее будет предано безобразию смерти, распадется, сгниет, а вот этот камень еще будет существовать века. Как все непрочно в человеческой жизни! И только теперь он понял, как она ему дорога, нужна. Даже не своей красотой, поцелуями, а чем–то другим, неуловимой близостью своей души, родственностью переживаний, тем, что она так умела всегда понимать его с полуслова, любила те же стихи и книги, те же пейзажи, стояла в спорах на его стороне.

Он пошел назад, в хижину пастухов. Делия лежала, как потребовал врач, под горой овчин.

– Может быть, это вызовет потение, – сказал озабоченно Феликс.

Хозяйка с именем из «Пира», высокогрудая, русоволосая, как Юнона, укачивала в колыбели ребенка, напевала ему едва слышно песенку о козле. Виргилиан подошел к Делии, поцеловал ее в лоб долгим поцелуем.

– Делия, скажи мне что–нибудь!

Тогда она открыла глаза, улыбнулась жалкой улыбкой, от которой у него сжалось сердце.

– Дай мне яблоко…

Он принес плоскую плетеную корзину, наполненную плодами: яблоками, виноградом, смоквами. Делия взяла румяное яблоко, поднесла его ко рту, но потом положила опять в корзину и только гладила плоды дрожащей рукой, точно прощалась с обилием земли. Он услышал ее прерывистый шепот:

– Как грустно все–таки покидать землю… И с тобой расставаться. Навеки…

Он дал ей напиться. Край чаши, из каких вкушают вино поселяне и пастухи, стучал о зубы. Напившись, Делия опять закрыла глаза.

– Как все–таки тяжело… – повторила она, с трудом произнося слова, прерываемые тяжкими вздохами. Дыхание ее походило на свист. Она уже задыхалась, металась на ложе в жару, в бредовых видениях.

– Не покидай меня, Делия, – говорил ей Виргилиан, – я не переживу тебя! Мы будем жить долго. Поедем в Александрию. Там ты увидишь мать, дом, в котором ты родилась, научилась говорить…

– Не плачь, милый! Может быть, мы увидимся там… на небе. Но если ты будешь в Александрии, спроси дом Серапиона… тебе его покажут. Недалеко от Канопских ворот… Скажи матери, как я умерла…

– Не умирай, Делия, – рыдал Виргилиан.

– Нет, я знаю, что умру. Дай мне твою руку… Так…

Дыхание ее становилось все тяжелее, чаще.

– Господь мой, милости жажду! Не покинь рабу Твою…

Виргилиану казалось, что она бредит, но это она вспоминала обрывки молитв. Он услышал незнакомые слова:

– Отче, пребывающий на небесах…

Дверь отворилась, и на пороге показался старик врач, уже не в синем плаще, а в белой тоге, которую ему принесли из городка. В руках он держал нечто прикрытое белым покрывалом – чашу причащения. За ним стояли толпой жены и сестры пастухов.

– Сын мой, – сказал он Виргилиану, – оставь нас на некоторое время.

В его словах такая была уверенность в своей власти, что Виргилиан оторвался от ложа, удалился, опустив голову. На дворе на него взглянула черная овчарка, точно спрашивая, почему плачет этот человек, когда вокруг так радостно, так все полно значения и жизни.

– Что он будет делать там? – спросил он какую–то женщину.

– Он совершит таинство верных, – сказала она, и глаза ее горели странным огнем.

Пришел Скрибоний, огорченный горем друга, но едва скрывая свое удовлетворение едой, ковыряя в зубах зубочисткой.

– Что там происходит? – спросил он, показывая головой на хижину.

– Не знаю. Они молятся. Ведь Делия христианка…

– Христианка! – протянул Скрибоний. – Вот как.

Вытягивая шеи, они видели через головы людей, как у ложа, на котором покоилась Делия, сверкнула в руках врача серебряная чаша, медленно развернулся пурпуровый плат. Виргилиану казалось, что в хижине происходит некая страшная мистерия, такая стояла там тишина, прерываемая только возгласами пресвитера. В руках у женщин горели светильники. Он вспомнил, что при свете таких же светильников ему вручили в Элевзине, на таинствах Деметры, пшеничный колос – символ воскресения из мертвых…

Потом в хижине произошло движение. Старик вышел, высоко держа в руках потир, благословил им стоявших пастухов, овчарку и щенков, дворик, холмы, дорогу. Мальчик подал ему синий плащ и подвел ослика. Старик уже собирался отправиться в городок, но к нему опять подошли те два бородатых поселянина, что спрашивали о покупке земли.

– Так как же ты посоветуешь нам, отец?

Старик нахмурил брови, что–то обдумывая.

– Не знаю, что сказать вам. Об этом, дети мои, надо подумать. Купить легко, но можно ли на этой земле разводить лозы? Оправдает ли себя земля?..

Виргилиан не решился ничего спросить у него о Делии. Только тогда, когда поселяне помогли врачу сесть на ослика и, почтительно сняв шляпы, стояли перед ним, как большие дети, поэт махнул ему рукой, делая знак, чтобы Феликс не уезжал.

– Остановись на минуту! Мне надо поговорить с тобой.

– О чем, сын мой? – обернулся к нему старик, и глаза его были печальны, понимали, казалось, всякое человеческое горе.

Виргилиан подошел и, гладя от смущения шею ослика, хорошенького, серого, как мышь, в уздечке с медными украшениями, с пушистыми ресницами больших выпуклых глаз, сказал:

– Спаси ее! Я знаю, что тебе дана большая власть над людьми. Ты можешь спасти ее…

Феликс опустил голову.

– Я ничего не могу сделать против воли Божьей. Но не надо отчаиваться. Не скорбеть, не плакать теперь надо, а радоваться. Вот сестра твоя покидает этот бренный мир, чтобы отойти к Господу. Да осенит и тебя благодать…

И он отъехал. Ослик затряс ушами. Синий плащ пресвитера развевался на ветру. Внизу отражался в воде бухты беленький городок, стояли корабли, летали чайки. Светило солнце. Мир был прекрасен.

Делию похоронили в усыпальнице Клавдии, богатой женщины, тайной христианки, которой принадлежали на острове многочисленные ткацкие станки, стада тонкорунных овец и торговый корабль. Гробница представляла собою круглую башню, увенчанную крылатым гением с опущенным вниз факелом в руках, так как предки Клавдии были язычники. Из гробницы ступеньки вели в подземный колумбарий, где покоились урны предков, клиентов и вольноотпущенников богатой фамилии Клавдиев, которые сами вели свой род от вольноотпущенника императора Клавдия. Темно–синий потолок изображал небо, усеянное звездами, а по стенам поднимались к нему прекрасно нарисованные стилизованные виноградные листья – лозы Небесного вертограда. Здесь Клавдия разрешала хоронить и всех умиравших на острове единоверцев. Но так как места в колумбарии уже не было, то верные пробили в скале еще одну подземную залу, узкую и мрачную, куда вел проход из колумбария. В эту зияющую дыру унесли осыпанное цветами тело Делии.

Виргилиан, упросивший Феликса позволить ему присутствовать при погребении, со слезами на глазах спустился вслед за другими по высеченным в камне ступенькам. При мерцании светильников, которые держали в руках собравшиеся на похороны, он увидел в конце подземелья изображение Доброго Пастыря с овцой на раменах. Внизу было начертано: «Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Аз упокою вы…»

Церемония совершалась в благоговейной тишине, присутствующие пели псалмы вполголоса, чтобы не привлекать внимания посторонних, путников на дороге, около которой была расположена гробница, рядом с виноградниками Клавдии.

Виргилиан с удивлением смотрел на странное облачение пресвитера, на черный деревянный крест в руках мальчика, на светильники. Кроме знакомых пастухов и их жен, на погребение пришли люди из города, подруги Клавдии, богатые, как и она, женщины, державшие в маленьких ручках изящные серебряные светильники с ароматным маслом. Весть о том, что у берегов острова потерпел гибель римский корабль, взволновала маленький городок. Кумушки рассказывали о поэте, сыне сенатора, влюбленном в танцовщицу, которая покаялась в своих грехах, получила прощение и христианскую кончину, и явившиеся на погребение горожанки с любопытством смотрели на бледное лицо Виргилиана, осматривали его фигуру.

– Какой интересный, – шепнула одна другой.

– И как он убивается! Бедняжка!

Виргилиан как во сне спустился по ступенькам и смотрел тупым взглядом на работу погребальщиков, замуровавших плитой отверстие ниши. За этой плитой лежало все, что осталось от Делии, от ее обуреваемой страстями жизни. Он припал к холодному камню и плакал, как плачут дети.

– Пора идти, сын мой, – сказал Феликс и взял его за руку, – все уже разошлись.

– Пойдем, – вздохнул Виргилиан.

Они поднялись в колумбарий, пресвитер погасил светильник, висевший под потолком, и они вышли в виноградник. Вдалеке были слышны голоса спускавшихся в город людей. Веял прохладный ветерок. На небе сияли звезды.

Клавдия, узнав, что Виргилиан племянник сенатора Публия Кальпурния Месалы, предложила поэту гостеприимство в своем доме, но Виргилиан отклонил это предложение. Он предпочитал остаться у пастухов, в той мирной и пахнущей овчинами хижине, куда его забросила судьба, а потом решил на первом подходящем корабле отправиться в Италию вместе с Трифоном, Скрибонием и корабельщиками несчастной «Фортуны».

Он покорно следовал за Феликсом. На повороте дороги, поднимавшейся вверх среди виноградников, врач сказал:

– Теперь тебе надо подняться по этой тропинке до самого верха горы, и ты будешь в селении пастухов. Слышишь, там лают псы?

– Прощай, – пожал его руку Виргилиан.

– Прощай! И не осуждай меня за то, что мое искусство врачевания оказалось бессильным пред смертью.

– Я не осуждаю тебя. Так было суждено.

– Не предавайся также отчаянью. Сие есть не смерть, но успение. Мы не знаем путей Провидения. Ты видел в катакомбах Доброго Пастыря?

– Да, я видел, – нехотя ответил Виргилиан.

– Он взвалил на свои рамена грехи всего мира. Все обремененные, все труждающиеся и все, у кого душа пребывает в смятении, находят у него прибежище. Ах, друг мой, сын мой! Когда тебе некуда будет постучаться, вспомни, что на Мелите есть человек по имени Феликс. Да будет с тобою мир…

Виргилиан слышал, как удалялись в темноте шаги священника. Потом все смолкло. Он не стал подниматься по указанной тропинке, а присел на камень и закрыл лицо руками. В отдалении заливались собаки, чуя чужого человека. Какое им было дело до его горестей, до того, что больше не было на свете Делии, что весь мир стал иным? Казалось, что, в самом деле, ему некуда было постучаться. Скрибоний в этот час храпит, Феликс ушел в городок, но, если бы его окликнуть, он стал бы говорить о воскресении мертвых. А что если в его словах истина? Что если, в самом деле, душа человеческая не умирает вместе с телом, и, может быть, бессмертная душа Делии сейчас витает над ним в этой звездной темноте? В это мгновение ветерок коснулся его лица. Виргилиан вздрогнул.

– Делия, Делия, зачем ты меня покинула? – шептал он, храня где–то в самой глубине души надежду, что Делия слышит его призывы.

Так просидел он на камне весь остаток ночи. Рассвет поднимался над островом. Виргилиан рассмотрел сухую смоковницу, одиноко стоящую над тропинкой, камни и ниже темно–зеленые виноградники, белеющий в тумане городок.

В этот час в Сатале, на границе с Арменией, в лагере Пятнадцатого легиона пели утренние трубы.

Корнелин, в сопровождении трибунов, въехал в ворота лагеря. На площади перед преторием легионарии занимались военными упражнениями – метали копья в соломенные чучела, изображавшие врагов. Краснорожий центурион кричал неловкому новобранцу:

– Не так надо метать копье! Метай его не рукой, а всем телом. Смотри, вот так!

Центурион взял из рук растерянного солдата копье, вытянул вперед левую руку, отвалился всем телом назад и бросил оружие коротким рывком. Копье описало красивую дугу, точно радуясь своему полету, направленному умелой рукой, и тяжко вонзилось в соломенное чучело.

– Вот как надо метать копье! Сообразуйся также с движением ветра!

Центурион отошел, и в это время труба возвестила прибытие легата…

Под широким навесом солдаты чистили и скребли легионных коней. Галик, пафлагонец из Клавдиополя, о котором все знали, что он христианин, накладывал на тележку навоз и переругивался с товарищем, легионером Василием из Аппамеи, поклонником солнечного бога Митры. Разговор шел на религиозную тему. Раздраженный насмешками товарища, Галик говорил:

– Что есть твой бог? Огонь! Но пожелает Христос и погасит его, яко жалкий светильник! Тьфу!

– Никто не может погасить небесного огня!

Так они спорили о вере, один с вилами в руках, другой со скребницей, оставив работу. Они не заметили, что легат, в простом плаще, пылающий ревностью к службе, вошел на конюшню.

Корнелин услышал их теологический спор. Времена наступали странные. Новые веянья долетали и до грязного городишка Саталы. Как будто бы нетактично было наказывать людей за пристрастие к богословию. Но боги сами по себе, а служба сама по себе.

– Почему вы оставили работу? – спросил легат. – Центурион, скажи Ацию, чтобы он всыпал обоим по двадцать розог за нерадение.

Галик и Василий, один с вилами, другой со скребницей, растерянно смотрели друг на друга. Легат проследовал дальше.

Он осмотрел лошадей, повозки и запасы фуража, присутствовал на конном учении, проверил отчетные списки и потом возвратился верхом в Саталу, где они поселились с Грацианой, потому что ей мешали спать легионные трубы.

Медленно проехал он базаром, где портики странно мешались с ослиными криками и торговой суетой. Из далеких пустынь приходили сюда, по дороге в Диоскуриады, караваны верблюдов и варвары, живущие на берегах Гирканского моря, торговцы мехами из Херсонеса Таврического, персы и сирийцы, армяне, скифы и пафлагонцы.

У ворот своего дома Корнелин отдал лошадь конюху и, пахнущий потом, довольный порядком в лагере, бодрый, чувствуя сладостный голод, предвкушая удовольствие поцеловать прохладный лоб жены, он поднялся по ступенькам лестницы. Грациана Секунда, достопочтенная супруга легата, стояла у окна. Она смотрела на кипарисы и смоковницы, на черепичные крыши далекой Саталы и еще дальше, в ту сторону, где лежал Рим, где жил бледный непоседливый поэт, о стихах которого невозможно было забыть.

Жизнь текла своим чередом. Избранный императором Макрин сидел в Антиохии и то пылал жаждой деятельности, наводил порядки, распинал непокорных солдат на крестах, то впадал в уныние, в ничтожество. Меза не жалела золота, чтобы увеличить популярность внука. Ганнис распускал слухи, что Гелиогабал есть сын покойного августа Антонина, похож на него, как две капли воды[43]. В Гелиополе, в храме солнца, куда стекались солдаты Парфянского, любимого легиона Каракаллы, он шнырял среди молящихся и раздавал золотые:

– По всему видно, что вы добрые люди. Пойдите в таверну и выпейте за здоровье Гелиогабала Вассиана!

Солдаты смотрели на полученные монеты, а на них, как нарочно, было написано: «Марк Аврелий Антонин[44], император».

Маммея беседовала с Оригеном о воскресении мертвых, задаривала подарками влиятельные восточные общины христиан.

Сын Макрина Диадумениан, девятилетний цезарь и соправитель империи, готовился к своей печальной судьбе.

За розовыми колоннами перистиля шуршал фонтан. Струя воды вырывалась из пасти дельфина, радужно рассыпалась и падала тяжелым дождем в круглый бассейн. Под этим водопадом, как в жестокую бурю, в бассейне бился игрушечный кораблик. За домом, в оливковой роще хлопали крыльями и ворковали кипрские голуби. Вокруг было жарко, тихо и сонно. Над Антиохией плыли медленные облака.

Диадумениан сидел за столом черного дерева, заваленным свитками. Подпирая кулачком прелестную белокурую голову, мальчик со скучающим видом смотрел на облака, на фонтан, на маленькую галеру в бассейне. Рядом стоял его воспитатель Целиан, сухой лысый старик, с козлиной запущенной бородой философа, в белой тоге. Целое утро он бубнил Диадумениану о цивических обязанностях, о доблести римских мужей. Потом они декламировали гекзаметры «Энеиды».

Мальчик едва слушал учителя, пропуская мимо ушей его многословные комментарии. С тех пор, как его привезли сюда на корабле из Рима, отобрали игрушки и приставили этого нудного человека с рыбьими глазами, жить стало очень скучно. Наверное, те мальчишки, которых он встречал во время прогулок на лаодикийской дороге, не обязаны знать ни стихов Виргилия, ни географии Помпония Мелы. Босые, в одних коротких рубашонках, они катались на палочках по пыльной дороге, выпрашивали у прохожих оболы на имбирный пряник, а вокруг них вертелась, припадала на передние лапы, лаяла черная лохматая собака, и бедно одетая женщина, вышедшая из хижины, звала детей есть луковую похлебку…

– А теперь, благочестивейший Цезарь, да угодно тебе будет перечислить мне наименования легионов. Вчера ты изволил путать. Стыдно! Придет время, и легионы покроют твое имя неувядаемыми лаврами. Ты поведешь их в Скифию, или в Индию, или, может быть, в далекую Эфиопию. Кто знает? Они понесут твою славу до пределов киммерийских или до берегов океана, где погрузился на дно морское остров атлантов, о которых я тебе рассказывал в свое время.

Мальчик оживился и тоненьким голоском попросил:

– Расскажи мне лучше про Атлантиду! Ничего–ничего не осталось? А вдруг осталась какая–нибудь гора? Если бы поплыть туда на корабле… Плыть, плыть…

Диадумениан мечтательно посмотрел на небо, но строгий учитель еще раз потребовал перечисления легионов. Мальчик, все так же подпирая кулачком голову, вспомнил, как отец в серебряном панцире, прохладном при прикосновении, носил его на руках по рядам легионеров, заклиная легионы любить своего сына, и солдаты, грубые бородатые люди, пахнущие чесноком, винным перегаром, медью, кожей и звериными шкурами, кричали и целовали его маленькие руки. Они покроют его имя неувядаемой славой? Он откашлялся и тем же самым детским голоском, которым только что декламировал Вергилия, стал перечислять почетные наименования легионов: Первый Италийский, Первый легион Минервы, Первый Парфянский, Второй Италийский, Второй Парфянский, Верный до гроба, Второй дополнительный постоянный…

– Какие легионные знаки у Второго дополнительного? – перебил Целиан.

– Вепрь и Пегас, – бойко ответил мальчик.

– А Второго Италийского?

– Волчица, питающая сосцами близнецов, – с меньшей уверенностью сказал Диадумениан и спросил: – А что такое сосцы?

– Продолжай, продолжай, – нахмурился строгий учитель.

Мальчик вздохнул и продолжал: Четвертый Флавиев Счастливый, Четвертый Скифский, Пятый легион Жаворонка…

– Я же говорил тебе, что этого легиона больше не существует. Его изрубили проклятые сарматы, он потерял орлы. Еще какие легионы навеки вычеркнуты из списков?

– Легионы Вара. Семнадцатый, Восемнадцатый и Девятнадцатый…

Плачущим голосом Диадумениан продолжал перечисления: Девятый Триумфальный, Десятый Близнец, Двенадцатый Громоносный в Милитене, Четырнадцатый Марциев Победоносный…

Целиан не знал жалости. Он готовил своего воспитанника для великих подвигов и деяний. Он уже мнил себя новым Аристотелем, учителем героя. Это по его настоянию к именам Диадумениана прибавили имя Антонина. Для древних имена, даже составляющие их буквы, имели некое магическое значение. Имя Антонина соединяло судьбу будущего августа с плеядой великих императоров. Для одних оно было связано с толпами пленных маркоманской войны, для других – с расцветом гражданской жизни, с процветанием искусств и ремесел, с золотым веком Антонина Пия, для третьих – с дерзостью Коммода, с непокрытой шлемом белокурой головой водившего легионы на сарматов и армян…

И в слезах мальчик продолжал: Пятнадцатый Аполлониев, Благочестивый и верный, Разоритель Арбелы…

Примечания

  1. В римском летоисчислении года обозначались именами консулов данного года.
  2. Календа – первый день месяца.
  3. Диадохи – полководцы Александра Македонского, после его смерти разделившие между собой империю. Основатели династий Птолемеидов (Египет), Селевкидов (Вавилон и Сирия) и др.
  4. Лугдунум – совр. Лион, администр. центр провинции Галлия.
  5. Паннония – римская провинция между Восточными Альпами, Дунаем и р. Савой.
  6. Легион – в эпоху империи состоял из 10 когорт (в когорте 5 центурий) и насчитывал 6095 пехотинцев, 726 всадников и вспомогательные войска. Командовал легионом легат.
  7. Нижняя Мезия – римская провинция между Дунаем и Балканами.
  8. Турма – кавалерийский отряд в 30 всадников, делилась на 3 декурии; один из декурионов командовал и турмой.
  9. Парфия – провинция государства Селевкидов, соперник Рима на востоке. Находилась на территории современного Ирана.
  10. Каппадокия – область в Малой Азии.
  11. Иллирия – римская провинция на северо–западе Балканского полуострова.
  12. Преторий – 1. Палатка полководца в центре римского лагеря. 2. Во времена Империи штаб–квартира императора с его гвардией (преторианцами).
  13. Фригия и Пафлагония – области в Малой Азии.
  14. Ала – отряд кавалерии 500–1000 человек.
  15. Кампания – область па западе Италии.
  16. Пенаты – домашние боги, в переносном значении – родной дом, родина.
  17. Морфей – греческий бог сновидений.
  18. Эмпорий – оптовый рынок, обычно на берегу моря.
  19. Понт Эвксинский – Черное море.
  20. Стадий – (греко–римский) 176,6 метра (отсюда слово «стадион») – расстояние, которое преодолевали бегуны на короткую дистанцию.
  21. Сафо (Сапфо) – величайшая лирическая поэтесса древней Греции. Родилась ок. 650 г. до н.э. на о–ве Лесбос где и жила. Собрала кружок знатных девушек и обучала их стихосложению, музыке и танцам. Жизнь и смерть Сафо окружены множеством легенд.
  22. Антонины – династия римских императоров, предшествующая династии Северов. Имена всех Северов включали имя Антонин.
  23. Каппадокия – область в Малой Азии.
  24.  Антиох – имя нескольких царей государства Селевкидов.
  25. Траян – (53–117 н.э.) Римский император с 98 г. Прославился завоевательными походами. При нем Римская Империя максимально расширила свои границы и пережила высший расцвет.
  26. Фракия – область на юго–востоке Балканского полуострова от Карпат до Эгейского моря.
  27. Лукиан – греческий писатель–сатирик (ок. 120 – ок. 190).
  28. Трирема – военное судно с тремя рядами весел.
  29. Ксенофонт – греческий полководец, историк и писатель, ученик Сократа. Участник походов Александра Македонского.
  30. Винея – подвижное укрытие, в отличие от широкой «черепахи» делалась узкой. У славян аналогичное сооружение называлось гуляй–город.
  31. Самний – область в центральной части Италии.
  32. Галатия – область в центральной части Малой Азии.
  33. 1–5 апреля 217 г. н.э.
  34. Ликторы – служители, сопровождающие высших магистров и некоторых жрецов.
  35. Фасция – пучок прутьев с воткнутым топориком, символ высшей власти.
  36. Борисфен – Днепр.
  37. Каллипига (греч.) – прекраснозадая.
  38. Иокаста – в греческой мифологии жена фиванского царя Лаия. Не зная, что Эдип ее сын, после смерти Лаия стала его женой. Узнав правду, покончила с собой.
  39. Право трех детей (троедетство) – у римлян бездетность считалась нарушением обязанностей гражданина и наказывалась лишением некоторых прав, в том числе в наследовании имущества, однако с тех, кому жаловалось «троедетство», такие ущемления снимались.
  40. Пресвитер – в раннехристианской общине – управляющий ее делами, позднее священнослужитель.
  41. Аквилон – северный или северо–восточный ветер. Эвроклидон – восточный ветер, во все времена считался у моряков самым коварным.
  42. Диотима – в диалоге Платона «Пир» жрица Диотима должна была искупить грехи афинян во время чумы 429 г. до н.э.
  43. Гелиогабал родился почти через четверть века после смерти Марка Аврелия.
  44. Имя племянника Каракаллы по прозвищу Гелиогабал (Элагабал) – Марк Аврелий Антонин совпадало с полным именем императора Марка Аврелия.
Данинград