XV легион. Антонин Ладинский

Страница 1
Страница 2
Страница 3

Неугомонный Аций умчался вперед, преследуя вместе с алами из Бригецио отступающие к Дунаю орды варваров. С несколькими всадниками он подскакал на рассвете к реке. Над водою стоял туман. Как раз в это время последние варвары вплавь, в ледяной воде, переправлялись на другой берег, соорудив кое–как плоты, держа на поводу коней. Оскалив зубы и розовые десны, лошади плыли, стеная и фыркая от холода. За их гривы цеплялись окоченевшие люди, иногда неуклюжие плоты опрокидывались, и тяжеловооруженные воины камнем шли ко дну. На берегу, с натугой вытягивая шеи, кони выскакивали из воды, отряхивались, как собаки, и тревожно ржали, взывая к ускакавшим товарищам. Спустя минуту, они уже несли на спинах всадников, екая селезенкой.

Варвары заметили римлян и что–то кричали им, размахивая мечами. Ацию показалось, что это были люди с косичками, как у того пленника, которого приковали к тележке легионной кузницы. Но варвары уже скрылись в чащах.

Только спустя два часа из–за песчаного мыса появилась первая галера, дунайской флотилии, застрявшей в Понте Эвксинском. Разрезая гладь еще туманной утренней реки, корабли скользили, как видения. Два ряда красных весел, как одно, выбрасывались вперед, замирали на мгновение и потом стройно пенили воду. За первой галерой проплыла вторая, потом третья. Было видно, как люди на галерах суетились у машин. Суда, подойдя почти вплотную к берегу, забросали прибрежные рощи метательными снарядами.

Аций смотрел на галеры, на противоположный лесистый берег, на сожженные поселения, в которых еще неделю тому назад происходила бойкая торговля с варварами. Там, где–то за дубами, была и его родина. Тридцать лет тому назад его отец, не поладив с вождем племени, одного из тех маленьких германских племен, что кочевали вдоль римской границы, бежал с малолетним сыном в пределы империи. Потом они служили под орлами, юный варвар был отличен Цессием Лонгом и получил звание префекта легионной конницы. Аций не раскаивался, что судьба свела его с римлянами. Он верно служил Риму. Он уже был отравлен латынью и этим величественным миром, где стоят колонны, и где жизнь приятна под их сенью, как в тех смутных рассказах о германских богах и героях, которые он слышал в детстве от матери. Но разве Юпитер не самый великий и могущественный бог?

Легион вошел в Карнунт рано утром, когда, наконец, перестал лить дождь и небо прояснилось.

Дом Грациана Виктория был освещен светильниками, украшен гирляндами зелени. Хозяин, борода которого благоухала духами, встречал гостей у ворот, говорил каждому несколько любезных слов, у кого справлялся о здоровье супруги, кому выражал удовольствие по поводу встречи и, ласково обнимая, проводил в столовую – таблинум, где гости могли поговорить друг с другом перед тем как возлечь за стол. На улице, озаренной смоляными факелами, собралась толпа народу, поглазеть на съезд гостей.

Пиршественная зала, выходившая тремя дверьми в окруженный колоннами двор, расписанная за большие деньги эфесскими художниками, была украшением дома. Художник изобразил на стенах Диану–Охотницу, вынимающую легкими перстами из колчана за спиной оперенную стрелу. Розовая короткая туника богини развевалась, обнажая божественные колени и девически тонкие ноги, перевитые ремнями легкой обуви. Богиня смотрела прямо перед собой длинными голубыми глазами и улыбалась миру, а вдоль стен, под сенью призрачных деревьев, дубов и лавров, бежали грациозные олени, щетинистые вепри, летели лебеди и фазаны. За животными, высунув красные языки, гнались охотничьи псы. Над купами деревьев поднимался узкий серп луны, а на черно–синем потолке были изображены с необыкновенным искусством счастливые септриональные созвездия…

Зала была убрана гирляндами дубовых листьев. На столе, в виде греческой буквы «π», поставлены были вазы из александрийского стекла, тоже гордость дома, с прелестными северными розами, срезанными утром в садах Грациана Виктория. Рабы в желтых туниках, окаймленных черными меандрами, суетились, заканчивая приготовления, подливали благовония в светильники, расставляли на столе утварь и первые блюда. Грациан Викторий вбегал на одно мгновение и спрашивал:

– Ну, как? Все готово? – и убегал, горестно вздымая к небу руки: еще не прибыли выписанные из Аквилеи устрицы.

Ужин устраивался в честь Марка Клавдия Агриппы и трибунов Пятнадцатого легиона, о подвигах которого не переставали говорить в Паннонии. Юст, домоуправитель и надсмотрщик над рабами, сухонький старичок, честностью и прилежанием которого не мог нахвалиться хозяин, прибежал и заявил, что устрицы, слава Юпитеру, прибыли, и вместе с ними пожаловал в сопровождении свиты проконсул. Грациан Викторий, расчесывая на ходу бороду, кинулся его встречать.

Марк Клавдий Агриппа (знающие люди говорили, что его предки были рабами знаменитого полководца и завоевателя Британии – Агриппы) вошел в дом, одетый по новой моде, не в тоге, как полагалось, а в пурпуровом военном плаще, застегнутом на плече драгоценной пряжкой, и с ожерельем из золотых шариков на шее, высокий, прямой, горбоносый, с коротко подстриженной седеющей бородкой. Плащом он как бы отдавал дань военному времени, и, подражая ему, многие были также в плащах.

– Светлейший! – бросился к нему Грациан Викторий. – Как мне благодарить богов, что ты удостоил мою хижину своим высоким посещением?

Бульбий, проконсульский эпистолярий, не мог удержаться, чтобы не шепнуть стоявшему рядом с ним Виргилиану:

– Эта хижина стоит, по меньшей мере, миллион сестерциев, не считая статуй, серебра и прочего.

За проконсулом Виргилиан увидел седую бороду Цессия Лонга, широкую, как у Сераписа, далее шествовали легат Салерн и квестор Руфин Флор, не уступавшие друг другу в тучности и в любви покушать, затем Тиберий Агенобарб Корнелин и другие трибуны, которых называл ему по именам словоохотливый Бульбий. Когда проконсул показался на пороге пиршественного зала, знатные горожане приветствовали его рукоплесканиями. Проконсул окинул взглядом роспись и спросил:

– Кто расписывал стены?

– Эрастобул и Пимий из Эфеса, проконсул, – почтительно ответил Грациан Викторий.

Агриппа задержал на несколько мгновений взгляд на легких ножках богини и сказал:

– Хорошо!

– Прелестно! Прелестно! – подтвердили хором присутствующие, хотя большинство из них двадцать раз видели эту залу и роспись, звезды на потолке и розы в александрийских зеленоватых вазах.

– Юст! – захлопал в ладоши хозяин.

Юст, в желтой хламиде, вышитой по краям черными виноградными листьями, справляясь со списком, размещал гостей за столом. Рабы поспешно откупоривали запечатанные амфоры, в которых в морской воде были доставлены из Аквилеи только что прибывшие устрицы.

– Ну, как? Свежие? Живые? – спрашивал шепотом Грациан Викторий, нюхая вонючую воду в амфоре.

– Кажется, хорошие, – успокаивал Юст.

Ужин был обильный. После устриц, о которых были самые восторженные отзывы, и которые не понравились только Гедомару и другим германцам, имевшим высокую честь носить туники с узкой пурпурной полосой и потому приглашенных на пир, рабы подали раковые супы, рубленое мясо черепахи в шафранном соусе, яйца в гарнире, секрет которого был известен только кулинариям Грациана, налимью печенку, уток, фаршированных оливками и яблоками, соус из меда, сырых яиц, кусочков вареной рыбы и нарубленных кишок, потроха, посыпанные всякими специями, а когда внесен был на гигантском блюде вепрь, украшенный колбасами и ломтиками арбуза, к нему подали еще один соус, крепко заправленный уксусом и перцем. Потом, к концу ужина, принесли медвежатину, сыры, холодные пироги с потрохами бекасов, кампанийский виноград в плетеных корзинах, только что с повозки, затуманенный, полупрозрачный, освежающий, нежнейший, и столетнее вино в запечатанных воском узких амфорах. Но, конечно, все это растянулось не на один час, прерывалось разговорами и, в конце концов, закончилось попойкой.

Олени бежали и бежали вдоль стен, стрела летела за ними и не догоняла, а богиня легкими перстами уже вынимала из колчана другую, чтобы поразить в священном восторге редкостную дичь паннонских рощ. Рабы приносили и приносили блюда. После нескольких чаш, – первую пили за императора, вторую за проконсула, третью за Пятнадцатый легион и Цессия Лонга, четвертую за хозяина, – настроение поднялось, и беседа оживилась. Выслушав официальную и скучнейшую речь Агриппы о благодарности всего мира августу за его заботы о процветании республики (бедняга не знал, что уже летел на почтовой тележке трибун с письменным разносом за задержку Пятнадцатого легиона) и приветственные речи городского понтифика и представителей муниципальных властей, гости наконец могли отвести душу в интересных разговорах, попивая испанское винцо. Гедомар и другие префекты германского происхождения, стесняясь своего акцента и грамматических ошибок, в беседе участия не принимали и отвечали на вопросы односложными словами, но зато отдали должную дань и вепрю, и потрохам, и пирогам, и вину. Они пожирали куски мяса, обильно посыпая солью, и опрокидывали в бездонные глотки чаши за чашами, сразу, чтобы скорее опьянеть, но не пьянели и с красными рожами, сопя и икая, почтительно смотрели на Агриппу, когда тот произносил какой–нибудь тост.

Агриппа скрипучим голосом, смакуя время от времени вино, говорил:

– Каким должен быть солдат, способный к трудам Марса? Он должен быть шести локтей росту, широк в плечах, на крепких ногах. Пирожники, повара, ткачи, цирюльники – плохие солдаты. Я бы отдал предпочтение кузнецам, дровосекам и звероловам. Вот из кого выходят первоклассные воины! Но, конечно, многое можно достигнуть упражнениями. Упражняются же ежедневно фокусники и атлеты, чтобы потешать чернь в цирке! Тем более должен легионер развивать свои мускулы, умение наносить удары и совершать прыжки! И не забывайте, друзья мои, повторять солдату, что колоть лучше и выгоднее, чем рубить.

Лонг, возлежавший рядом с проконсулом, обратился к нему:

– Мне позволено будет сказать?

– Говори, говори, – важно кивнул головой Агриппа.

– А по–моему, главное, чтобы у центурионов были увесистые кулаки. Без этого ничего не выйдет.

Возлежавшие рядом рассмеялись. Тогда Корнелин, обращаясь к проконсулу через несколько человек, на лицах которых ясно можно было прочитать удивление по поводу такого нарушения субординации, не без волнения сказал:

– Кто будет оспаривать справедливость твоих слов? Легион – величайшее создание римского военного гения, и его надо беречь как зеницу ока. Где мы найдем такую стройность, такое соответствие отдельных частей, составляющих целое? Легат возглавляет его, префект заботится об укреплениях и обозах, о пшенице для людей и соломе для животных. А легионеры, сложив щиты и копья, и оставшись при одних мечах, берутся за кирки и лопаты, чтобы возвести лагерный ров. Во всем порядок и мера. Но не забудь, проконсул, что теперь все большую и большую роль играет на полях сражений конница, а следовательно, все более варваров в наших рядах, ибо римляне плохие конники. Конница же нам нужна, ибо легионы потеряли прежнюю легкость маневрирования. А посему считаю, что надо увеличить конницу, усовершенствовать машины и зажигательные стрелы, придумать какое–нибудь средство наводить ужас на варваров. Например, хорошо бы приручить молнии, уметь бы управлять громом. Я не знаю, но что–нибудь в этом роде, иначе варвары сомнут нас…

Агриппа слушал трибуна, нахмурив брови. Ему не нравился критический тон этого молодого человека. А кроме того, за столом сидели, вероятно, люди, которые могли послать кому следует описание ужина с перечислением присутствующих и с содержанием речей. Одно небо знает, что может подумать август.

– Мужи, – перебил он, вежливо улыбнувшись Корнелину и обводя взглядом собрание, – не лучше ли нам поговорить о достоинствах сего великолепного вепря, украшенного колбасами и плодами? Клянусь Геркулесом, он огромен как бык.

На краю стола, где находились Бульбий, любитель покушать квестор Руфин Флор, Виргилиан, Скрибоний и другие, речь шла о любви. Молодые люди из оффиций проконсула вспоминали своих любовниц, расхваливали их опытность в науке любви. Смуглый пальмирец Вадобан, повеса и забияка, сверкая белками глаз и зубами, рассказывал о прелестях какой–то девчонки:

– Понимаете? Похожая на опрокинутую чашу, наполняющая руку упругая грудь! Подобная знойной пустыне, жаждущей орошения! Благоуханная нераспустившаяся роза! Кармин! Не лиши нас, богиня, счастья обладать такой…

– Ах, ах, – не выдержал квестор.

– Когда я целовал Хариту, я пил ее уста, как верблюд пьет воду в пустыне, я лобзал перси моей Хариты, как дар небес.

– Где же она теперь, эта прелестная Харита? – полюбопытствовал Руфин Флор.

– Плутон похитил ее у меня. В расцвете лет…

Легкомысленная беседа овладела всем столом. Даже Агриппа, с приличным его возрасту спокойствием, принял участие в общем разговоре о женщинах:

– Не следует только приближаться к женщине натощак или с переполненным желудком. В первом случае грозит задержка мочи, во втором – апоплексия.

Кто–то из почтенных гостей пожаловался на старость, вздыхая о том времени, когда он был полон огня.

– Так в чем же дело? – перебил его врач Александр. – Призови на помощь медицину! Весьма содействуют любовной силе желтки с оливковым маслом, спаржа в сале или, например, лук, сваренный с ароматами. Есть и более сильные средства…

– Молоко верблюдицы с медом, – крикнул Бульбий.

Кажется, возлежавшие не на шутку заинтересовались этой темой, почему–то многие с напряженным вниманием выслушивали сатирионические рецепты, а один из горожан, с лысой, как колено, головой, даже записал что–то на восковой табличке и спрятал ее в складках тоги.

Вадобан, склонившись к квестору, рассказывал об антиохийских веселых домах.

– За одну драхму ты можешь попользоваться Европой и Африкой, без отказа, без соперников. А если ты предпочитаешь мальчиков, то существуют особые заведения, роскошные, с водоемами и библиотеками, с огромным выбором. Какие там юноши, с блистающими глазами, с завитыми черными, как смоль, локонами, перевитыми белой или алой лентой, с нежнейшей кожей…

Руфин Флор, человек глубоко образованный, автор довольно известной книги «О человеческом сомнении», тайный почитатель Митры, слушал, улыбался, произносил какие–то нечленораздельные звуки.

Среди всеобщего шума до Виргилиана доносились только обрывки разгоряченных разговоров. Рабы сбились с ног, наполняя испанским, увы, уже не столетним, а похуже, плоские чаши.

– Что касается меня, то я люблю, чтобы…

– Афродита Перибазия, с раздвинутыми ногами…

– Одну распаляет погонщик ослов, другую гладиатор, но все они одинаковы… – ворчал какой–то женоненавистник.

Двое военных, не то герулы, не то геты, не поделив чего–то, вступили с пьяных глаз в перебранку. Тот, у кого через все лицо розовел ужасный шрам, кричал другому, голубоглазому белокурому гиганту:

– А ну, ударь!

– И ударю!

– Пес!

Агриппа обратил на них внимание.

– Тише вы там! – крикнул он.

Префекты угомонились и вновь взялись за чаши, косясь со злобой друг на друга. Оба носили звучные римские имена. Один назывался Саллюстий Траян, другой – Аврелий Гета.

– Надо еще более усовершенствовать баллисты, придумать новые зажигательные снаряды, отравлять города серным дымом, а стрелы – змеиным ядом… – донеслось с другого конца стола.

У некоторых возлежавших кусок не лез в горло от таких разговоров. Они привыкли дома с добродетельными провинциальными супругами говорить о солении впрок овощей, о благочестивом намерении соседа посетить храм Эскулапа в Пергаме или о чем–нибудь в этом роде.

– Прекрасное постигается зрением или слухом. Мы находим его в некоторых словосочетаниях, в музыке. Наконец, поднимаясь в абстрактные сферы, в поступках добродетельных людей…

Виргилиан прислушался. В отрывках разговоров о баллистах и женских ляжках, слова о добродетели и красоте поразили его, как соловьиное пение среди рева ослов. Говорил выбритый по–восточному человек, возлежавший по другую сторону Руфина Флора.

– Кто это? – спросил он проходившего по делам хозяйства Грациана Виктория.

– Это – Дионисий, приближенный Юлии Мезы, из Антиохии. Он прибыл сюда с поручением закупить возможно большее количество кож.

Грациан был доволен вечером. Всего было много, вина в достаточном количестве, Агриппа очень хвалил испанское и вепря. Слава богам, все было в порядке.

Дионисий продолжал, мягко улыбаясь, поблескивая умными глазами:

– Но что же является причиной того, что глаз находит женское тело прекрасным? Симметрия? Но какая же симметрия в красоте золота или, например, в блестящей речи оратора, в возвышенном поступке? А ты вспомни о том, как содрогается душа и отвращается при виде чего–нибудь безобразного, как радостно воспринимает она красоту, и тебе станет понятно, что красота какого–нибудь предмета только отражение красоты идеальной, небесной. Об этом ты, конечно, читал у Платона. Душа, слетевшая на землю из мира идей, знает, что красота есть только отражение небес. Это ведь небо отражается в женских глазах. Красота – только эманация божества. И цветок, и олень, – поискал он глазами пример на росписи стен, – и даже эти псы, что бегут за оленем, все это пронзено светом, что истекает из божества. Постепенно ослабевая, он исчезает совсем в мертвой материи, превращаясь в темноту, в небытие…

Дионисий, всю свою жизнь возившийся с вонючими кожами и с запутанными торговыми счетами, находил утешение от всех земных неприятностей в философии. Его частые путешествия по торговым делам давали ему возможность знакомиться с интересными людьми, находить редкие книги и оставляли много времени для размышлений. Очутившись за столом рядом с Руфином Флором, он был рад, что есть с кем поговорить о тонкостях александрийской школы. Квестор, доедая кусок вепря, обсасывая пальцы от жира, подставляя чашу рабу, с наслаждением слушал этого сладчайшего человека. Ковыряя в зубах зубочисткой, он сказал:

– Как ты хорошо это выразил. Поистине, земная красота женских глаз – только отражение небес…

Некоторые уже упились вином, покинули свои места за столом и удалились в уборные. Виргилиан пересел поближе к Дионисию, чтобы лучше его слышать, но пока он менял место, Дионисий заговорил уже о другом, и Виргилиан опоздал к началу разговора.

– Приходилось ли тебе читать эту книгу Валентина? – услышал он слова Дионисия.

– О чем это?

– О системе эонов.

– Нет, не приходилось, – ответил квестор с таким видом, точно жалея, что не попробовал неведомого блюда.

– Замечательная книга! Отправляясь в далекое путешествие, в Паннонию, я взял ее с собою, чтобы сокращать на остановках время чтением, и так увлекся, что иногда посвящал чтению всю ночь… Я дам тебе ее почитать, если тебе угодно.

– Благодарю тебя. Сюда с таким запозданием доходят книги. Я даже хотел бы переписать ее, если ты позволишь. Я знаю здесь отличного каллиграфа…

Но в это время Агриппа позвонил ножом о чашу, требуя молчания. Когда воцарилась тишина, он поднял чашу и возгласил:

– За возлюбленного и благочестивого нашего августа Антонина, германского и великого…

После сего он удалился в сопровождении приставленных к нему лиц, а вслед за ним покинули залу и другие. Виргилиан, поднимаясь с ложа, слышал, как человек с пронзительными глазами, то самый, что говорил с Агриппой о значении конницы на поле сражений, презрительно скривил губы:

– Какие болтуны! Жрут и занимаются словоблудием…

Не зная, как убить долгий день в этом мирном и тихом городке, Виргилиан направился к Транквилу поговорить о книгах, а в глубине души надеясь опять увидеть там Грациану, которая часто забегала к подруге, дочери грамматика, благо дома их стояли почти рядом.

Дом Транквила находился посреди дворика, поросшего травой, с дикими розами, вьющимися по каменной ограде. Слева стояло помещение, вроде тех, в каких маляры хранят свои инструменты и известь, где Транквил занимался с учениками, научая их чтению великих римских поэтов – Виргилия и Овидия Назона. Но в данный момент дело, очевидно, касалось математики. До Виргилиана донеслось:

– Клавдий, ты получишь десять ударов линейкой по рукам, если не будешь сидеть благопристойно! Пиши! Имеем участок земли в сто локтей длины и в пятьдесят ширины, на котором надо насадить плодовые деревья так, чтобы между ними было пять локтей расстояния между рядами. Написал? Спрашивается, сколько…

Не дослушав, сколько надо деревьев, чтобы засадить участок, Виргилиан прошел в дом, дверь которого не была заперта ни днем, ни ночью. В доме было чисто и бедно. Простой деревянный стол, несколько скамеек, на стене мраморный бюст Гомера, великого слепца. На столе лежали какие–то свитки и принадлежности для письма, чернильница, заостренные тростинки, папирус, пемза для полировки пергамента. Он взял на столе один из свитков и развернул его. С первых же строк он догадался, что держит в руках ту самую книгу, о которой говорил во время пира у Виктория Дионисий, доверенный Мезы. Он медленно разворачивал свиток, читал и ничего не понимал. Книга была христианского содержания, речь шла о какой–то горе, на которой Христос открывал своим ученикам тайны небес. Иногда в христианский туман врывались знакомые понятия, замечания о планетах, о Меркурии или Марсе, магические формулы, описания огненных подземных рек, египетских богов с головами животных, много других странных вещей. Разворачивая свиток, очевидно, только переписанный Транквилом, потому что он еще пахнул свежими чернилами, он читал, высоко поднимая брови от недоумения.

«Случилось так, что после того, как распят был Спаситель наш Иисус, восстал Он в третий день из мертвых и в течение одиннадцати лет оставался с учениками своими, объясняя им тайны небес. И вот собрались вокруг Него ученики и умоляли Его, говоря: сжалься над нами, Спаситель наш, ибо мы оставили отцов и матерей и даже весь мир, и последовали за Тобою. Тогда Иисус вознесся с ними на Масляничную гору, что находится в Небесном Иерусалиме, посреди эфирного мирового океана… И вскричал Иисус, обращаясь ко всем четырем странам света, вместе с учениками своими, одетыми в льняные одежды: Йао! Йао! И толкование сего есть йота, потому что Плэрома вышла. Альфа, потому что они возвратились во внутрь. Омега, потому что сие есть конец всех концов…»

Виргилиан обернулся, так как ему показалось, что кто–то стоит позади него. Он едва удержался от крика, увидев, что за ним стоит Дионисий, бесшумно вошедший в дом. Огромные стекловидные глаза на бритом лице, улыбка на тонких губах, большая голова, коротко остриженная, с оттопыренными ушами, на хилом и длинном теле.

– Как ты напугал меня, – рассмеялся Виргилиан.

– Прости, что причинил тебе беспокойство, – склонил Дионисий голову на худой шее, как странный и безобразный цветок на тонком стебле.

– Я как раз просматривал книгу, о которой ты говорил квестору Руфину Флору. Но, откровенно говоря, я ничего не понимаю, – опять засмеялся Виргилиан.

Оглядев еще раз поэта и, видимо, убедившись, что Виргилиан не из тех, кого надо опасаться, когда дело идет о таких книгах, Дионисий все с той же улыбочкой сказал:

– Книга замечательная.

– К сожалению, я ничего не понимаю.

– Это не так просто. Надо быть знакомым с христианскими верованиями. Валентин построил в ней ни на что не похожий небесный мир, придав ему сферическую форму. Может быть, это своеобразно понятое учение Платона о идеях. У Валентина тоже все имеет свой образ на небе: города и деревни, дороги и реки. В этом мире совершилось ниспадение небесной души в темноту материи. Впрочем, может быть, тебе неинтересно то, что я говорю?

– Уверяю тебя, что меня это интересует в высшей степени.

– Мне пришлось кое–что прочесть по этому поводу, – оживился Дионисий, – и самое интересное, что Валентину удалось неким образом в своем выдуманном мире уничтожить ров между миром и божеством. Мир у него не случайное сцепление элементов и не холодок вселенной, где все подчинено незыблемым законам гармонии, а некая трагедия, прекрасно разыгранная в мировом театре. Мир существует только для того, чтобы душа претерпела в нем положенные ей испытания, очистилась от скверны и снова вознеслась к божеству.

– А что же станется тогда с ненужным миром?

– Он погибнет в огне, – ответил Дионисий, и оба опять рассмеялись.

– Видишь, как все тонко построено, – поднял палец Дионисий, – куда твой Платон! Но, боюсь, что это так же бесплодно, как тысячи других книг. Зато какая поэзия! Тебе не попадалась в руки «Книга гимнов» Бардезана? Стихи о душе? Сочинения наших теперешних поэтов кажутся жалкой и пустой трухой, когда сравнишь их с гимнами Бардезана.

– При случае прочту, – сказал уязвленный Виргилиан.

– Прочти, прочти, – повторил Дионисий, который не подозревал, что перед ним поэт Кальпурний Виргилиан.

– Я пришел сюда, чтобы взять эту книгу и заплатить, что полагается Транквилу. Я обещал подарить «Трактат о Софии» Руфину. Завтра уезжаю в Александрию. Совсем замотался. Хе–хе…

– Кланяйся там Аммонию.

– Ты знаешь Аммония? Позволь же мне узнать твое имя.

– Я Кальпурний Виргилиан, – улыбнулся поэт.

– Слышал, слышал, – смутился Дионисий, – прости меня, что я так невежливо отозвался о стихах. Хе–хе…

– Итак, ты отправляешься в Александрию?

– Завтра утром. Так не сердись на старика. Я ведь не сравниваю тебя с каким–нибудь Романом.

– Ты знаешь и Романа? – удивился Виргилиан.

– Я все знаю, – улыбнулся Дионисий. – Тридцать лет скитаюсь из города в город, из Антиохии в Александрию, из Александрии в Рим. И знаешь, чем больше я живу и путешествую, читаю и размышляю, тем более убеждаюсь, что мы живем в интересное время. Мы находимся на пороге каких–то глубоких перемен в мире. Что–то витает в воздухе. И когда подумаешь, что на свете есть рабы, нищета, человеческая несправедливость, дикие игры в цирке и гнет тиранов, то не так–то уж и жаль станет этот прекрасный мир. Ведь в чем горе? В том, что разум наш угасает. Люди уже забыли, что в Самосате жил Лукиан[27]. Мы слишком много и слишком охотно верим. Во все: в привидения, в демонов, во что угодно. Август воздвигает новые храмы, приносит жертвы Эскулапу, а за этим ничего нет. Люди мечутся в поисках спасения, прибегают к магии, ко всяким шарлатанам и дрожат перед страхом смерти…

В дверях показались подруги и кивали Виргилиану головками.

– Здравствуй, Грациана! Здравствуй, Транквилла!

Старичок посмотрел на девиц, на Виргилиана и, не закончив даже своей тирады, направился разыскивать Транквила.

Увидев Грациану, Виргилиан просиял. Каждый раз, когда он видел ее, его сердце наполнялось радостью, и весь мир, скучный и монотонный, стершийся от ежедневных, одних и тех же переживаний, как медная монета, вновь оживал, вновь приобретал свою свежесть, выпуклость. Он уже не в первый раз встречал ее в доме Транквила, а старый грамматик, подслеповатый, рассеянный, весь в тумане своих книг, ничего не видел, ничего не замечал. Он даже не подозревал, что каждую ночь его собственная дочь Транквилла тайно покидает отцовский дом и до зари сидит с Семпронием Лентулом, сыном соседа, торговца мясом, в саду, смотрит на звезды, целуется и слушает слова о любви, а влюбленный юноша, бывший его ученик, сочиняет для нее стишки по всем правилам латинского стихосложения.

– Расскажи нам что–нибудь, Виргилиан, – сказала Транквилла.

Старше Грацианы на два года, она была смелее и не боялась перекинуться с мужчиной намеком, улыбкой.

– О чем же мне рассказать?

– О чем хочешь. Расскажи нам какую–нибудь смешную историю.

– Все мои истории печальны.

– Печальное придет потом. А теперь мы хотим смеяться.

– Ах, – всплеснула она руками, – я и забыла затопить очаг.

Это была девическая хитрость, чтобы оставить Грациану и Виргилиана наедине. Виргилиан знал, что такие минуты надо беречь, ловить эти мгновения, более дорогие, чем часы на ложе опытной в любви красавицы, но всякий раз, когда он оставался вдвоем с Грацианой, он забывал все нежные слова и ему казалось, что ей скучно с ним. Он робко взял ее руку в свою и стал перебирать детские пальчики. Грациана сидела, не глядя на него, отвернув голову в сторону, и ее ресницы трепетали не то от набегающих слез, не то от страха. Ей, в самом деле, было жутко и сладко сидеть так с этим человеком, про которого Транквилла уверяла ее, что он приезжает второй раз из далекого Рима только ради рее. Было бы не так страшно, если бы он говорил что–нибудь. Но он молчал и, она чувствовала это, смотрел на нее грустными глазами. Пусть бы он сказал ей о своей любви, как говорит Лентул Транквилле, раз он приехал ради нее из Рима. Но он молчал.

Может быть, он и не думает любить ее? Тогда зачем же он не отпускает ее пальцев, когда она делает движение, чтобы отнять их у него. Какой странный человек! И как от него всегда пахнет духами. Она решилась спросить:

– Как называются твои духи, Виргилиан?

– Посидониум. Из пестумских роз. А пахнет не розами, а вербеной.

– Ты скоро уезжаешь в Рим?

– Но я опять вернусь, Грациана.

И ему казалось, что он, в самом деле, вернется, чтобы еще раз сидеть так с глазу на глаз, держать в своей руке ее пальчики и смотреть на нее.

– Ты обещал подарить мне свои стихи, Виргилиан.

– Я непременно сделаю это до отъезда. Попрошу отца Транквиллы переписать их, употребив для этого самый лучший пергаментный свиток, и поднесу их тебе в футляре из пурпура.

Уже школьники покидали студию, оглашая воздух радостными криками. В дом вошел Транквил и вместе с ним Дионисий. Он забрал свой свиток и каллиграфически написанную копию, вынул кошелек и, отсчитав три золотых, удалился.

– Три золотых? – захлопала в ладоши Транквилла.

– Это не такая уж большая цена за мои слепнущие глаза, – улыбнулся грамматик.

– Бедный отец, – обняла его дочь.

– А теперь, – продолжала она, – мы будем есть утку, и пирог с вареным луком, и похлебку из овощей. И ты, Виргилиан, останешься с нами.

Она убрала со стола письменные принадлежности, принесла посуду, летала из кухни в дом, как беззаботная птичка, чуть бледная от бессонной ночи, проведенной в холодном саду с Лентулом, который так заботливо укутывал ее в свой шерстяной плащ. Но в ней было столько здоровья и жизнерадостности, что их могло хватить еще на много ночей.

Виргилиан ел похлебку из овощей и смешил девиц. Ели все, сидя на скамьях, как едят в домах бедных людей. Посуда была грубая, из простой глины, купленная у местного гончара. Но поджаренная корочка пирога хрустела на зубах, а похлебка пахла пореем, и утка была великолепна. И маленький рыжий щенок путался под ногами, выпрашивая вкусные косточки.

Транквил попробовал заговорить о комментариях Порфириона, которые ему пришлось недавно переписывать для богатого владельца виноградников, о той странной книге, что принес ему для переписки Дионисий, но молодежь плохо его слушала, и он огорченно умолк. Потом речь зашла о последних событиях, а Виргилиан рассказал об александрийском погроме, о том, как горела там академия философов и погибали в пламени бесценные книги. Транквил сокрушенно качал головой.

Но вдруг на дворе раздался голос Пудентиллы, пришедшей искать свою юную госпожу.

– Прощайте, – сказала Грациана, – мне надо идти, – и с расширенными от страха глазами выпорхнула за дверь.

Транквилла многозначительно посмотрела на Виргилиана. Грамматик, ничего не замечая, сказал:

– Единственное утешение в жизни, это чтение…

Над Паннонией всходило зимнее солнце. Дубы роняли последние листы, почерневшие от утренних морозов. Над Дунаем стлался холодный туман. Лозы были в пурпуре.

В Карнунте начинался хлопотливый трудолюбивый день. В многочисленных кузницах, в которых изготовлялось оружие для дунайских легионов, ухали молоты, лязгало железо, сотни полуголых людей суетились в вулканическом свете горнов. По каменным звонким мостовым громыхали повозки с тяжелой кладью – с амфорами, с соломой, с дровами для очагов, с кирпичами. Продавцы хлеба, соленой рыбы, виноторговцы и булочники, цирюльники и продавцы овощей отпирали лавки на Декуманской улице. В легионном лагере трубили трубы. На форуме, около базилики, в которой происходили судебные заседания, собирались первые зеваки и читали на цоколе колонны, увенчанной крылатым гением, объявления о сегодняшних процессах.

Виллы и предместья далеко вылезали за городскую черту. За широкими тройными пролетами триумфальной арки Марка Аврелия с квадригой бронзовых коней большая дорога бежала через Саварию и Эмону в Аквилею, а оттуда до самого Рима.

Это был Рим в миниатюре, со своими храмами Юпитеру и Марсу, Церере и Римскому Миру, с портиками, с маленьким цирком и скромными термами, с гробницами на Саварийской дороге. Муниципальная курия напоминала сенат, но только здесь спорили не о делах войны и мира, а о том, следует ли отпустить средства на мощение новой улицы, или о выражении преданности проконсулу. Впрочем, все–таки чувствовался здесь варварский север, много было светлых глаз и волос, овечьих шкур, странных для римского уха слов и неправильных ударений.

Грациан Викторий унаследовал свое торговое дело от отца и деда. Его агенты уходили далеко за Дунай, в карпатские трущобы, закупали там огромные партии мехов и кож. Торговые склады Виктория расположены были на той же улице, где стоял дом, образуя заднюю стенку сада. На складах всем распоряжался Юст, без которого медлительный патрон был как без рук. Давно отпущенный на свободу, но не покинувший своего господина, Юст вел торговые ‘книги, сортировал меха, кожи, янтарь, волос, шерсть, отправлял обозы в Аквилею, иногда сам пускался в путешествие, если этого требовали интерес дела, а кроме того, наблюдал за домом и рабами.

Но после недавних событий жизнь в Карнунте перестала казаться спокойной и безопасной. Викторий стал подумывать, что, пожалуй, неплохо было бы перенести торговые операции в Аквилею, а еще лучше в Рим. Правда, конкуренция там была сильнее, но смутная тревога на границе, хрупкое здоровье Грацианы, отсутствие в городе приличных женихов, а ведь надо было думать и об этом, все говорило за то, что надо покидать милый Карнунт.

На дунайской границе, в самом деле, было неспокойно, хотя недавнее нашествие варваров оказалось только разбойничьим набегом. Одна из враждующих между собою варварских орд, ища спасения от наседающих врагов, перешла через границу, не спросив разрешения у соответствующих властей. Уже бывали случаи, что небольшим группам варваров разрешалось переходить границу со своими стадами, женами, повозками, со всем скарбом. Их селили где–нибудь в пустеющей фракийской провинции, с обязательством некоторое количество людей послать в ближайшую вспомогательную часть. Торговые агенты Виктория, которые не хуже легионных лазутчиков знали о положении вещей по ту сторону реки, сообщали патрону, что там происходит большое передвижение племен, вечные столкновения и борьба за лучшие места, от чего сильно страдает торговля. Все говорило за то, что надо было переселяться в Италию.

Грациане Секунде, как было ее полное имя, только что исполнилось пятнадцать лет. В день рождения ее пришли поздравить подруги. Они шли прелестной девичьей толпой по дорожке сада. Две маленькие дочери Салерна, подняв пальчиками края туник, несли в подолах пригоршни последних роз. Вероника, дочь одного из меркаторов, держала в руках ящичек из оникса с духами. Другие несли сласти и медовые пирожки. Бедная Транквилла подносила подруге корзину яблок, все, что она могла подарить. Грациана сбежала к подругам по лестнице, и воздух наполнили девичьи голоса, поцелуи, ахи и вздохи.

– Какая у нее туника!

– Вышитая по краю сценами из истории Психеи!

– Какая ты красавица! – целовала Грациану Вероника, белая, широкоглазая, мать которой была родом из Потаиссы, где римляне брали себе в жены варварских дочерей.

– Вот ты уедешь в Рим и забудешь нас, – обнимала ее Транквилла.

– Никогда я не забуду тебя, Транквилла. Ты тоже приедешь в Рим. Здесь так холодно. Холоднее с каждым годом. Здесь можно замерзнуть.

Может быть, Грациана не была красавицей, но была в ней необыкновенная нежность во всем, в тонкости ее волос, цвета пепла, перемешанного с золотым песком, в ее прозрачной коже, в синих глазах, во всей хрупкой прелести ее тела. Один только рот, в уголках которого было что–то детское, согревал прохладу ее лица, римского, правильного, увенчанного чистым выпуклым лбом. Ее отсутствующий порою взгляд, склонность к одиночеству, молчаливость лишний раз напоминали человеку, который хотел к ней приблизиться, что в ней есть нечто от мраморной статуи, прелестной, но прохладной, отстраняющей руками земной теплый воздух.

У Грациана Виктория давно появились в бороде седые нити, морщины на лбу. Мало радостного было в его жизни. Только короткое счастье с Авиолой, – три года, ни на один день больше, – опечаленное неизлечимой болезнью дорогого человека и закончившееся вот в такой же прохладный день смертью, пышным погребальным костром и рыданьями. И долгие годы после этого горечь воспоминаний, заботы о дочери, единственное, что оставила после себя Авиола, суета и торговые делишки. Но как Грациана стала походить на мать!

Он сошел к девушкам, и они стали тормошить его, требуя, чтобы он устроил пир в честь Грацианы.

– Отлично, у вас будет пир. Что вы хотите на обед?

– Гуся! Гуся! – захлопала Вероника.

– Пирог с яблочным вареньем, – пропищали дочери Салерна.

– Будет и гусь и будет пирог, и много других вкусных вещей.

Вечером, когда уже надо было ложиться спать, явилась старая Пудентилла и заявила, что Грациану желает видеть какой–то человек.

– Принес тебе письмо, но желает отдать его тебе лично. Какие пришли времена! Девицы получают письма неизвестно от кого и пишут неизвестно кому, – ворчала служанка.

– Что ты ворчишь, Пудентилла? Ведь я не пишу писем. И этого письма мне не нужно.

– Нет уж, иди, иди. Очень любезный человек. Говорит, что принял меня за благородную матрону.

В сопровождении служанки Грациана вышла из дому, накинув на голову плат, к задним воротам дома, где ее поджидал неизвестный человек, так растрогавший сердце старой Пудентиллы.

– Что тебе надо? – спросила Грациана, со страхом осматривая дорожный плащ путника, мешок за плечами, палку в руке. Не то бородатый философ, не то бродячий фокусник.

– Ты будешь Грациана Секунда, дочь Виктория? – спросил старик.

– Я – Грациана Секунда.

От незнакомца пахло вином.

– Это тебе письмо от нашего трибуна.

– От какого трибуна?

Даже сердце ее забилось от этих слов.

– Мы пришли в Византию, и там вышел срок моей службы. Двадцать лет. И трибун, когда узнал, что я собираюсь идти в Виндабону, где я присмотрел себе лавчонку, когда наш легион был в этих местах…

– Какой легион? Ничего не понимаю.

– Я же тебе говорю. Когда трибун узнал, что я иду в Виндабону и буду проходить через Карнунт, он сказал: когда будешь проходить через Карнунт, это тебе по дороге, то разыщи там дом Грациана Виктория. А у Виктория есть дочь, Грациана Секунда. Так передай ей тайно это письмо. Вот тебе золотой.

Грациана держала в руке письмо и не знала, как с ним поступить. Если бы узнал отец!

– Я не знаю никакого трибуна, – сказала она с недоумением, – как же его зовут?

– Агенобарб Корнелин. Вот как зовут нашего трибуна…

При свете светильника, упав ничком на ложе, Грациана осторожно развернула трубочку папируса.

«Грациане Секунде от Тиберия Агенобарба Корнелина, трибуна, – привет.

Прости меня, если можешь, за необдуманную смелость, с которой я посылаю тебе это письмо чрез посредство Валерия Квинта, ветерана. Но скоро мы начнем новую войну, и, может быть, в какой–нибудь парфянской кузнице уже куют стрелу, что пронзит мое сердце на поле сражения. Поэтому прости, не гневайся, не удивляйся. Я видел тебя только раз, когда ты стояла на ступеньках храма и смотрела среди других дев на вступление в Карнунт нашего легиона. Зачем я пишу тебе и беспокою тебя? Не знаю. Но мне хочется сказать тебе, что есть на свете человек, который будет умирать с твоим именем на устах. Это я. Человеческая жизнь стоит немногого. Но все–таки пролей единственную слезу, если услышишь случайно, что меня нет в живых…»

Впервые в жизни ей говорили о любви. Она перечла еще раз письмо с бьющимся от волнения сердцем, и в самом деле слеза скатилась на маленький листик.

– В парфянской кузнице уже куют стрелу… – перечла она.

Никто еще не говорил ей о любви. Виргилиан?

С Виргилианом было другое. Виргилиан никогда не говорил о любви. Может быть, хотел сказать иногда, она это чувствовала, но никогда не говорил. Почему он не сказал ни разу, что любит ее? Ах, если бы побежать сейчас к Транквилле, показать ей письмо! Но теперь темно на улице, у ворот, наверное, сидит сторож.

Надо было отложить разговор с Транквиллой на завтра.

Ложась спать, она все еще думала о письме; так странно знать, что где–то там, в Византии, а может быть, еще дальше, есть человек, который говорит, что умрет с ее именем на устах. Только говорит. А в ту минуту, когда его пронзит парфянская стрела, он, наверное, не вспомнит о ней. Или вспомнит?

Она зарылась в подушки, в меховое покрывало, потому что в спальне было холодно, и даже шел пар от дыхания, потушила светильник и уснула с улыбкой.

На Дунае стало так холодно, что думали – вот–вот выпадет снег. Странным городом казался Карнунт в те дни, когда с небес падал медленный снег, кружился, покрывал нежным покровом улицы и крыши храмов, ложился на плечи мраморной богине, на ветви черных деревьев, на грядки виноградников. В такие дни обманутому лётом снега глазу казалось, что все уплывает, плывет, движется, все – квадрига на триумфальной арке, колонны, здания, базилики и деревья. Казалось, что Рима нет, что все только приснилось народам – статуи и квадриги, величие Рима и его победы, что вот все занесет снегом, и тогда не будет ни кораблей, ушедших в Африку, ни каменных дорог, ни акведуков, ничего…

По получении гневного и язвительного письма от августа, который всячески пенял на задержку Пятнадцатого легиона, Флавий Макретиан отдал распоряжение, чтобы Цессий Лонг вел свой легион на Восток. Местом назначения была указана Антиохия. Военные приготовления на дунайской границе были приостановлены, постройка понтонных ладей и транспортных судов для перевозки конского состава, так называемых «гиппег», прекращена. Император совсем не желал, чтобы лавры достались не ему лично, а кому–нибудь из его легатов. Другая, более достойная причина – невозможность разбрасывать силы ввиду предстоящей войны с Парфией.

О войне говорили всюду: в придорожных кабачках, за семейным ужином, в лупанарах, в народных собраниях и в собраниях философов. Казалось, что в последний раз должны сразиться два разных мира – таинственный Восток и рациональный, еще полный организаторских сил Запад, и раз навсегда решить проблему о господстве над караванными дорогами Азии. Но поскольку сюда примешивались туманные мечты об Индии, шумевшие в воспаленной голове августа, они осложняли и запутывали поставленный историей ясный экономический вопрос. И все–таки было в этих мечтах что–то от прекрасного безумия.

Тяжелые военные машины, мастерские, обозы и семьи солдат давно уже были в Аквилее, ожидая отправки на кораблях равенского флота. Военные либурны «Веста», «Юнона», «Диана», «Конкордия», «Августа», «Океан», «Геркулес», «Виктория», «Козерог» и «Орел» пришли в порт, чтобы погрузить этот шумный муравейник и отвезти в Лаодикию. Пурпуровый парус командующего флотом был поднят на огромной триреме[28] «Паллада».

Пока в Аквилее происходила суматоха погрузки, Цессий Лонг вывел в путь когорты и легкий обоз на мулах. Легионеры с удовольствием меняли скучноватую Паннонию, дождливую и суровую страну, на веселые и шумные города Востока.

Дорога лежала среди мирных иллирийских пейзажей и фракийских живописных гор и долин. Бедно одетые поселяне, пастухи в овечьих шкурах, волопасы и дровосеки с любопытством смотрели на множество вооруженных людей, проходивших мимо их селений, и на хитроумные военные машины. Наученные горьким опытом, они угоняли с дороги свои стада и волов, так как легион принужден был иногда производить реквизиции, не получая в достаточной мере от надлежащих властей положенного количества мяса, зерна и фуража. В обмен легионные интенданты выдавали квитанции с надлежащей печатью. На печати Пятнадцатого легиона был изображен козерог, присвоенный всем легионам, которые были основаны Октавианом, как бык – цезарским легионам. Зодиакальные звери обозначали месяц основания легиона, ту счастливую звезду, под которой он был рожден для побед и одолений.

На стоянках производилась по упрощенному способу вербовка новобранцев. В какой–нибудь деревенской харчевне, угощая собрание за счет августа, вербовщик–центурион заманчиво расписывал прелести военной службы. Тут же находились представители местной общины и красноносый легионный писец, пьяница и врун.

– Мужи и братья, – взывал центурион, – неужели вам не надоело возиться всю жизнь с оралом и овчарнями? Неужели вас не соблазняет привольная жизнь, война? Перемените орало на меч, овчарню на лагерь, как надлежит сделать римлянам, когда республика находится в опасности. Вы увидите многие прекрасные и богатые города, будете любить красивейших женщин, пить старое вино. Для кого же созданы красотки, как не для солдата? Для кого вино, кости и обильный стол полный яств, золотые перстни и красивое одеяние…

Иногда какой–нибудь волопас, с обветренным среди полей лицом, неуклюжий, как медведь, под влиянием лишней чаши вина или угнетенный бедностью, налогами и скукой, подходил к столу и заявлял, что желает записаться. Вербовщик прикидывал на глаз рост, ощупывал мускулы парня, спрашивал у старейшин, добрых ли он нравов и от свободных ли родителей рожден, совал в красную лапу серебряную монету и, хлопнув новобранца по спине, заявлял:

– Годен к службе под орлами!

Красноносый писец записывал нового легионера в когортный список и равнодушно ставил против его имени палочку – первый динарий, полученный на службе. Один из ветеранов уводил нового товарища в лагерь, в особую центурию, где молодых солдат учили уменью обращаться с оружием и киркой, носить панцирь и калиги – грубые солдатские башмаки, искусству строить ряды по команде и по звуку трубы. Особый татуировщик наводил ему на правой руке несмываемый знак – клеймо легиона.

Корнелин оглядывался назад, покидая милый Карнунт, где на ступеньках храма Цереры он увидел голубоглазую девушку с розами в руках. Позади скрывались в утреннем тумане последние следы города, погребальные памятники, украшенные урнами и гениями гробницы богатых карнунтских торговцев шерстью и кожами. Монументы тянулись вдоль дороги, среди покинутых виноградников, в сельской тишине.

Иногда попадались велеречивые надписи, печальные и трогательные, о ребенке, которого судьба только показала и отняла навеки, о супруге, покинувшей влюбленного мужа в расцвете своей женской красоты, о бедняке, похороненном на средства оплакивающих его друзей, пышная эпитафия откупщика, трудившегося как пчела, облеченного доверием в муниципии, бывшего дважды дуумвиром, оставившего после себя на земле три дома, добрую память и сожаление в сердцах сограждан, воздвигшего благодарственную колонну августу на городском форуме, завершившего жизнь этой пышной и торжественной эпитафией…

На одной из скромных гробниц Корнелин прочел:

«Счастливого пути, путник!».

Он поблагодарил богов, что ему попалась на глаза эта благодетельная надпись, вспомнил, что имя орлоносца – Феликс, счастливый, что в тот момент, когда легион тронулся в путь, с дерева у дороги слетел зеленый дятел, посвященный Марсу, что все предзнаменования были благоприятны. Все предвещало удачу.

– Не устал, старик? – спросил он ветерана, шагавшего впереди центурии, по имени Маркион. Маркион отслуживал второй срок, не представляя себе, как можно жить, не служа в легионе.

– Не устал, – улыбнулся он беззубым ртом, – да скоро и отдохну в могиле.

– А мне говорили, что тебя ждет в Антиохии любовница?

– Это верно. Торгует на кладбище могильными червями…

Маркион был одним из тех, кто вышел с Помпонием из Саталы. На кожаной подкладке щита старый солдат отмечал раскаленным гвоздем все этапы военной жизни, походы и сражения. Каждый этап был отмечен количеством пройденных миллий и каким–нибудь знаком: наивно изображенным домом из трех кирпичей, похожим на руку с растопыренными пальцами деревом, под которым он провел ночь накануне сражения, или большеголовыми носатыми человечками, как их рисуют дети, – убитыми врагами. Теперь линия походов замыкалась, вновь приближалась к отправной точке, к маленькому городку Сатале на армянской границе, откуда Маркион вышел мужем в расцвете сил.

Солдаты шли вольным строем, сложив щиты и оружие на центурионные повозки, благодаря судьбу, что перестали лить дожди. Холмистая римская дорога бесконечной лентой бежала на восток среди безлюдных полей. Легион приближался к морскому побережью. Корнелин окинул взглядом это шествие, и почему–то ему вспомнилось, как он читал со своим отцом Ксенофонта[29], то место, когда среди раскаленных песков Азии десять тысяч греков отступали, страдая от жажды, и кричали, увидев наконец долгожданное море:

– Таласса! Таласса!

Вся республика молилась о ниспослании побед и одолений благочестивому августу Антонину, все граждане, все городские коллегии приносили жертвы, чтобы предстоящая кампания в Парфии закончилась благополучно. Несчастья и потрясения, философия и политика императоров вновь научили людей молиться и надеяться на небесную помощь. И римлянин приносил Церере – кабана, великого вредителя посевов, Либеру – козла, вредителя виноградников, А Минерве – телок, потому что богиня так ненавидела козлят, обгладывающих посвященные ей оливковые деревья, что не принимала козлов даже в виде жертвы. И молясь о своих посевах, о прозябании злаков, о торговых делах и банковских операциях, люди прибавляли несколько слов и несколько зерен фимиаму во славу будущих побед.

Каждый дом был храмом, каждый очаг богом, место, где ударила молния, было тоже отмечено богом; межи и пенаты, могилы и виноградники – все имело отношение к таинственным силам, управляющим человеческими судьбами. И все сильнее дул душный ветер с востока, обволакивал мистическим туманом Рим, все больше появлялось на дорогах и площадях проповедников, шарлатанов и астрологов. Люди стали суеверны, как дети. По Риму ходили тревожные слухи, и на форуме открыто рассказывали, как черный бык в каком–то италийском городке, не то в Перузии, не то в Тускулуме, на базаре явственно произнес: «Берегись, Рим!».

После такого чуда коллегия жрецов богини Ассы Лорентии, так называемые авральские братья, решили принести умилостивительные жертвы. В рощах Деи Дии, в семи миллиях от Рима по Кампанской дороге, где находилось святилище древней богини, промагистр коллегии Алфений Авициан, ибо магистром был сам август, заклал у алтаря двух свиней и телку с положенными ритуальными формулами и обрядами, о чем было подробно записано в протокол собрания.

После полудня авральские братья надели туники с красной полосой, подписали протокол и съели свиней, а вечером, совершая обряд древней мистерии, взяли священные книги и, затворившись в храме, удалив общественных рабов, подняли претексты выше пояса, и так плясали, распевая древнейший гимн Марсу, слова которого, сложенные в глубине веков, были уже непонятны и тем страшнее звенели в полумраке храма…

Легион между тем совершал свой долгий путь, приближаясь к Лизимахии, где должна была совершиться переправа на азийский берег. Поход проходил без больших приключений. Только в Ремезиане, через который проходил легион и остановился на трехдневный отдых, у легионеров произошла грандиозная драка с местными волопасами. Солдаты хотели похитить у них телку. Разобрать дело было поручено Корнелину, исполнявшему обязанности лагерного префекта. Трибун собрал центурию, к которой принадлежали принимавшие участие в краже телки солдаты, и хмурых волопасов. Он вспомнил примеры суровых наказаний за проступки против воинской дисциплины, Катона, вернувшегося с флотом к берегу, где его криками призывал оставшийся по оплошности солдат, только для того, чтобы казнить солдата для примера другим, и решил, что каждый получит по сто розог.

Всего провинившихся было шесть человек. Это были здоровенные паннонцы, которые могли выдержать и не такое количество ударов. Назначенные для экзекуции легионеры были нарочно выбраны среди гетов и герулов. Свистнула лоза. Несчастный, положенный на скамейку, охнул, но сжал зубы. Центурион, тоже герул, считал удары:

– Тридцать два, тридцать три, тридцать четыре…

Свистели лозы, багровые рубцы покрывали мускулистые, прекрасные, как у Геркулеса, спины солдат, страшные вздохи вырывались иногда сквозь сжатые зубы.

Когда экзекуция была закончена и осужденных на плащах унесли прочь, Корнелин вышел перед центурией с подобающей случаю речью. Цессий Лонг подсмеивался над его страстью произносить речи перед строем.

Солдаты хмуро смотрели на префекта, ожидая, что он им скажет. Трибун поднял руку:

– Вы видели, мужи, как было поступлено с вашими товарищами, потому что они запятнали звание солдата недостойным поступком: кражей телки у сих добрых волопасов. Пусть никто из вас не украдет впредь ни курицы, ни колеса, ни грозди винограда. Живите тем, что вам полагается, а не слезами жителей провинций. Смотрите, чтобы все у вас было в порядке, обувь и оружие. Пусть жалованье остается у вас в поясе, а не в кабаке. Пусть каждый с достоинством носит свое кольцо. Я кончил. Можете идти.

Солдаты разошлись, вспоминая не столько речь трибуна, сколько свист богомерзкой лозы.

– Жестокий пес, – ругали солдаты Корнелина, – да съедят свиньи его печень!

– Это что, – отвечал им Маркион, – а вот мне пришлось служить под началом Песцевция Нигера. Вот суровый был трибун! Однажды приказал отрубить головы десяти легионерам и только за то, что они украли курицу и сожрали ее. А курица – не телка. Весь легион умолял его о пощаде. Опасаясь открытого возмущения, он помиловал солдат, но обязал каждого уплатить в десять раз дороже за украденную курицу, и в течение всего похода не разрешил им разводить огонь в палатке и есть горячую пищу.

– Вот тебе и отведали курочки! – смеялись солдаты.

– А во время дакийской войны, – продолжал Маркион, – это мне рассказывали, увидев, что солдаты пьют вино во время похода из серебряного кубка, приказал вывести из употребления серебряную посуду и пить из деревянной. И не вино, а воду с уксусом. Кроме того, разогнал всех булочников, пирожников и заставлял всех питаться сухарями. А одного солдата, который изнасиловал девчонку, велел привязать за ноги к двум пригнутым к земле деревьям и отпустить. Разорвало беднягу!

– Ну, это уж очень строго. За что?! И девчонке было приятно, и военному делу без ущерба, – не согласился кто–то из солдат с таким приговором.

– Пьют кровь, проклятые трибуны! – выругался другой.

– Без этого тоже, друзья, нельзя, – вступился Маркион за трибунов.

– Мы как собаки! Нас кормят хлебом, но нещадно бьют, – горько сказал третий.

– А теперь помолчи, – мигнул ему глазом Маркион, видя, что к ним пробирается центурион, тот самый, что считал удары, огромный, с кулаками, точно отлитыми из свинца, с челюстями, как у нильского крокодила, с лозой в красной лапе…

Антиохия, раскинувшая по обоим берегам Оронта свои сады, термы, осененные колоннадами улицы, храмы, рыбные и хлебные базары, палестры, амфитеатры, базилики и святилища нимф, встретила Пятнадцатый легион приветственными кликами и рукоплесканиями. Пришел еще один легион, чтобы защищать ее очаги, банки, хлебные магазины, торговые предприятия, склады, лавки музыкальных инструментов, ковров, пряностей и парфюмерии, ее школы и театры, страховые конторы, лавчонки менял, доходные дома, рыбные садки, лупанары на все вкусы, мастерские башмачников и сукновалов, гостиницы для путешественников, кузницы, булочные, конуры составителей гороскопов, обжигательные печи гончаров, роскошные дома откупщиков и судовладельцев, хижины бедняков.

Легионеры, почистившись с дороги, приведя себя в надлежащий вид и сняв чехлы с орлов и центурионных значков, проходили по Дафнийской дороге, чтобы продефилировать мимо форума и продемонстрировать еще раз мощь римского оружия. Городские зеваки, продавцы цветов и освежающих напитков, уличные мальчишки, раскрашенные, как куклы, куртизанки, случайные прохожие, члены муниципального совета, жадные до зрелищ старички, лавочники, сбежавшиеся со всех сторон служанки рукоплескали и посылали воздушные поцелуи изображениям августа, которые несли перед когортами облаченные в леопардовые и волчьи шкуры знаменосцы. Приближался прохладный вечер. Солдаты перемигивались с женщинами. Скрипели колеса повозок и карробаллист, волы тащили тяжелые катапульты, конница вздымала пыль, от которой отмахивались антиохийские красотки, и когда казалось, что шествие кончено, новая центурия выходила из–за угла.

Сам родом из Антиохии, Александр, верхом на коне, рядом с Корнелином, показывал ему:

– Посмотри, какие прекрасные здания! Вот термы Траяна. А там лежит большая дорога Антонина Пия…

На углу какой–то человек в грязной порванной одежде, только что вышедший от виноторговца с кувшином в руках и с лавровым венком на голове, должно быть, ритор или пиит, увенчанный на пирушке за какую–нибудь эпиграмму, при виде грохотавших по мостовой метательных орудий закричал пьяным голосом:

– Эллины побеждали мир гением Александра, а вы, римляне, вы побеждаете только вашей фортуной…

Произнеся эту тираду, он покачнулся и упал под ноги лошадей. Вино с бульканьем обильно потекло из горлышка кувшина. Две женщины, с едва прикрытыми грудями, тоже украшенные венками из цветов, со смехом стали поднимать защитника славных эллинских традиций. Корнелин не выдержал и вытянул его плетью. Солдаты захохотали. Эллин орал:

– На кого ты поднял руку? На великого поэта!

– Ступай домой и проспись, пьянчужка, – крикнул Корнелин.

– Погибаю в неравном бою, – вопил пьяница.

Александр, великий поклонник римского мира, покачал головой:

– Рим сделал то, чего не могли бы сделать десять Александров! Рим спаял цементом вселенную, дал мир, организовал жизнь на долгие века. За его спиной эллины могут спокойно продолжать свои споры до хрипоты на городских площадях.

– По–своему этот пьяница прав, – усмехнулся Корнелин, – наши августы мало похожи на Александра.

– Не в этом дело! Зато у них отличные префекты канцелярий и неплохо налажена переброска войск. И как эти глупцы не могут понять, я говорю о мужах вроде этого поэта с розовой лысиной в лавровом венке, что Рим не суть географическое понятие, что Рим – это весь мир, порядок, организованный на земле для блага всех народов и даже варваров.

– Ты должен написать панегирик Риму, – сказал Корнелин.

– Его напишут другие.

Легионы передвигались на Восток, стягиваясь к Эдессе, где была расположена главная квартира императора: из Африки пришел стоявший в Ламбезе Третий легион. Из Александрии Третий Киренейский, две алы конницы, панноская и испанская когорты; из Рима еще раньше был переброшен Второй Парфянский. Наконец, в Сирии и на берегах Евфрата были расположены такие, покрытые неувядаемыми лаврами, легионы, как Четвертый Скифский, легатом которого был отец императора, Двенадцатый Громоносный, Шестой Железный, Первый и Третий Парфянские, герой Иудейской войны – Десятый, солдаты которого гордились, что в свое время легатом у них был Траян, и другие восточные легионы, алы варварской конницы, когорты лучников, вспомогательные части, осадочные парки, обозы, мастерские и склады боевых припасов и провианта.

В основе всех этих событий лежали экономические причины. Рано или поздно должна была вновь разгореться борьба за караванные дороги, которые на огромные расстояния находились в руках парфянских царей. Пошлинные тарифы были очень высокими. Торговля империи несла ущерб. Надо было заставить Артабана, который царствовал в то время в Парфии, колеблемой смутами и раздираемой раздорами правителей провинций – сатрапов, продажных, распущенных и мало пригодных к управлению своими народами, подписать новый, более выгодный для Рима договор. Идеальным разрешением вопроса был бы полный разгром Парфии, чтобы Рим мог вести непосредственные сношения с Индией, в товарах которой так нуждалась империя. Об этом прожужжали все уши августу в Антиохии, соблазняя его подвигами, подобными тем, что совершил на сем пути Александр. Но сначала Каракалла попытался уладить все мирным путем и просил у царя Артабана руки одной из его дочерей. Все здесь перемешалось – экономика, караванные тарифы, мечты об Индии, сластолюбивое желание вкусить любовь варварской принцессы. Артабан отказал: слишком чудовищным казался царю жених, о кровосмесительстве которого вести дошли до столицы Парфии – Ктезифона. Тогда оставалось только разрешить вопрос с оружием в руках. Армия была двинута форсированными маршами и в глубокой тайне из Эдессы в Безабду на берегу Тигра, где кончалась римская дорога Безабда – Антиохия. Марш был рискованным, и при некоторой ловкости неприятель всегда мог нанести удар по коммуникационный путям, например, на Эдессу, что отрезало бы армию от антиохийской базы. Адвент настоял на том, чтобы в Сингаре был образован охранительный отряд и оставлен легион в Данабе, а также все гарнизоны в городах на Евфрате.

Август занимал скромный дом, принадлежавший какому–то богатому жителю, владельцу соседних виноградников. Дом был построен в эллинском вкусе, с двориком, окруженным колоннадой, но помещения, кроме одной большой залы, где для императора устроили опочивальню и столовую, были маленькие и тесные. Дом стоял на солнцепеке, на холме, на склонах которого были посажены лозы. Городок был расположен ниже, у самой караванной дороги, где стали временным лагерем легионы. Впереди, миллиях в трех, протекал Тигр, не широкий в этих местах, а за ним голубели на горизонте Адиабенские горы.

Все утро Каракалла занимался делами, принимал доклады легатов, писал письма: одно Юлии Домне, другое Макретиану, в Рим. Кроме того, он подписал, почти не читая, несколько писем, каллиграфически переписанных с черновиков Макрина, префекта претории. Потом подошел к окну, смотрел на Тигр, на голубеющие за ним горы. В то утро желудок не беспокоил, не тошнило, голова работала ясно и точно.

Сегодня вечером был назначен военный совет, и надо было приготовиться, набросать хотя бы в общих чертах план, который он хотел предложить легатам.

За окном росла олива, так близко, что он мог, протянув руку из окна, сорвать листок. По листку полз нежно–зеленый червячок с черной головкой. Беззащитность, беспомощность гусеницы почему–то поразили августа. Ведь стоило ему захотеть раздавить ее ногой, и ничего от нее не осталось бы, кроме грязного пятна на полу. Есть все–таки разница между ним, господином мира, и этим жалким червяком?

Вечером, в назначенный час явились легаты и префекты легионов, префект претория Марк Опеллий Макрин, Квинт Коклатин Адвент, который должен был ведать военными операциями, меморий Гельвий Пертинакс. Среди приглашенных были и Цессий Лонг и Корнелин. Оба не без волнения явились в дом, в котором обитал император, и, согласно правилам, отдали свои мечи трибуну претория, начальнику стражи. Император вышел из другой двери в одной тунике красного цвета, с лавровым венком на голове. Все почтительно склонились.

Император сел в кресло и движением руки пригласил присутствующих занять места на скамьях, поставленных у стен.

– Друзья, – сказал он, – я собрал вас сегодня, чтобы посоветоваться с вами по поводу предстоящего похода. Мы уже говорили с Адвентом. Адвент, изложи наш план!

Адвент, старый, поседевший в сражениях солдат, встал и развернул свиток. Откашлявшись, он начал:

– Августу угодно было пожелать, чтобы войну начать без объявления, совершив внезапное нападение на парфянскую территорию. Так как на пути в Парфию лежит сильно укрепленная крепость Арбела, то военные операции надо начать штурмом этой крепости, памятуя о том, что при внезапности нападения всегда можно рассчитывать на легкую удачу. Впрочем, надо иметь в виду и неудачный исход штурма, а посему приготовиться и к возможной осаде. Все приготовления в этом отношении сделаны.

Адвент вопросительно посмотрел на августа.

– Не желает ли кто–нибудь сказать что–либо по поводу этого плана? – спросил август и окинул взглядом собрание.

Собрание молчало.

– Никто не хочет говорить?

Корнелин хотел спросить о некоторых подробностях, но не решился: здесь находились люди старше него и по годам, и по чину. Префект Второго Парфянского легиона Ретиан, человек с вкрадчивым голосом, мягкий в выборе слов, изящный как кошка в движениях и жестах, посмотрел на императора преданными глазами.

– План гениален, благочестивый, – сказал он, якобы будучи не в силах сдержать своего восторга перед светлым умом императора, – мы постараемся приложить все усилия, чтобы выполнить его в возможно краткий срок.

– Адвент, – просиял Каракалла, – прочти диспозицию!

Адвент, еще раз откашлявшись, развернул второй свиток.

– Августу благоугодно было повелеть… Армия двинется в путь после совершения положенных обрядов, завтра же в полночь, с соблюдением полнейшей тайны, по правому берегу Тигра до того места, где в него впадает Забат, и только там переправится на другой берег, чтобы не устраивать двойной переправы.

– Гениально, – не выдержал Ретиан.

Адвент строго посмотрел на Ретиана.

– Августу благоугодно было повелеть… Диспозиция армии в походе. Авангард выступит с заходом солнца, соблюдая полнейшую тайну, образовав колонну, которую составят конные алы исаврийцев, аланов и сарматов, пафлагонская конная когорта, отряд пальмирских конных лучников, киликийская флавиева когорта и отряд пращников, все под начальством Нумериана, трибуна. Колонне захватить переправы через Тигр.

Вслед выступает конница Двенадцатого легиона, Второго дополнительного, Четвертого Скифского и Пятнадцатого Аполлониева под начальством Валента, трибуна, для развития успеха.

Легионы Двенадцатый Аполлониев, Четвертый Скифский, Двенадцатый Громоносный…

Скучным голосом Адвент перечислял легионы, когорты, алы, определял точное место каждой части в походе, местонахождение обозов, военных машин, ветеринарных пунктов, госпиталей, походных кузниц, отрядов, оставляемых для охраны пути и складов. В диспозиции точно определялось число переходов, остановок, указывалось место и назначение каждому при переправе через Тигр и наведение понтонных мостов, а также обозначалось расположение легионов в случае внезапного нападения, возможность которого была маловероятной по причине внезапности похода…

– Итак, друзья мои, – встал император, – вы все слышали, какое место каждый из вас занимает, и кто чем ведает. Да помогут вам боги!.. Я сам… Надлежит напрячь все силы, дабы…

Император, видимо, волновался, слова у него путались, и все стояли перед господином, опустив глаза, не смея взглянуть на него.

– Ступайте! Гельвий и Макрин, вы останетесь со мною и составите протокол воинского собрания.

Снаружи уже стояла черная южная ночь. Военачальники спустились с холма и направились к лагерю, где горели костры.

Цессий Лонг сказал Корнелину, когда они остались вдвоем:

– Не знаю, что из этого выйдет. Все сделано наспех, ничего не приготовлено: ни плоты, ни барки.

– Будем надеяться на внезапность нападения.

– Во всяком случае зайдем ко мне в шатер. Надо выпить по чаше вина по случаю похода.

– Аций, – обратился он к префекту, – собери всех трибунов и явись сам.

В шатре Цессия Лонга, кто на шкуре, кто на ковре, расположились легионные трибуны: седой Никифор, Валентин Проб, Вадобан, Клавдий Тивериан, Аций и другие, а также центурионы первой когорты, по большей части германцы с римскими именами. На земле стояли амфоры с вином. Каждый, кто хотел, мог наливать себе сам. В шатре было тесно, шумно, все говорили возбужденными голосами, много пили, поднимали чаши за здравие императора, рассказывали скабрезные истории, в которых особенно отличался Вадобан.

Корнелин пил мало, больше обонял вино, вдыхая его древний терпкий запах. Одна из тех книг, с которыми он никогда не расставался, был трактат Марка Аврелия «К самому себе». Подражая великому стоику, Корнелин был воздержан во всем, в пище и в питье, вызывая насмешки товарищей, которые никак не могли понять, как это можно трибуну не пить испанского вина, не ходить в лупанары, не обжираться на пирушках свининой или фазанами. Зато врач Александр, ученик Галена, по крайней мере, прилежно штудировавший книги великого медика, уважал трибуна за его выдержку и дарил его своей дружбой. Среди этих солдафонов, распутников, пьяниц, педерастов и сребролюбцев, хотя сплошь и рядом очень смелых людей и внушительных мужей в строю, Корнелин был единственным человеком, с которым Александр мог говорить об интересующих его вещах. Жалея, что трибун не читает философских сочинений, он пытался приохотить его к Платону, но не имел успеха. Корнелин взял «Фелона» и «Пир», держал у себя месяцы, честно прочел все до последнего слова, просил иногда разъяснений, а возвращая книги, сказал, что все это только прекрасная болтовня. Но Александру нравился этот мужественный ум, который отказывался верить во что бы то ни было среди грубых солдатских суеверий и рассказов о чудесных спасениях на поле битвы, о превращениях, об исполнившихся гаданиях; о вещих гороскопах и снах, которыми забавляли себя товарищи трибуна. Бросая на походный алтарь перед когортой несколько зерен фимиама, Корнелин лишь исполнял древний обычай, нужный еще для суеверных и простодушных солдатских сердец.

Зубчатые стены Арбелы поднимались и опускались по отрогам адиабенских гор. Через каждые сто шагов возвышалась четырехугольная башня с бойницами. Снабженная огромными запасами зерна, фуража и военными припасами, занимаемая отборным гарнизоном, так как в крепости находились гробницы парфянских царей, Арбела могла выдержать длительную осаду и не бояться штурмов. Во время последней гражданской войны, когда Септимий Север разбил в Каппадокии легионы своего противника Песценния Нигера, провозгласившие последнего августом Востока, сподвижники мятежа, опасаясь расправы мстительного и жестокого Севера, бежали в Парфию. Многие римские трибуны, антиохийские математики, архитекторы, ремесленники и легионарии принуждены были поступить на парфянскую службу, строить для варваров военные машины, дома, корабли, дороги и мосты. Другие влачили жалкое существование в качестве бродячих торговцев, погонщиков и даже рабов. Наконец, были такие, что просили у дверей и на базарах кусок хлеба, и псы разрывали в лохмотья их жалкие хламиды. Зато некоторые презрели гордость римского имени, отреклись от республики, сняли тогу, надели парфянские штаны, изучили язык врагов Рима и заняли привилегированное положение в распадающемся царстве арзасидов. Римляне знали, что сатрапом крепости и прилегающих к ней областей был римлянин, некто Кней Маммий, последний отпрыск патрицианской фамилии, давшей некогда Риму консулов и триумфаторов. Едва ли он захотел бы вступить в тайные переговоры с сыном Септимия Севера. А об этом можно было только пожалеть, ибо римское золото в размере нескольких талантов могло бы весьма сильно поколебать неприступность арбелских башен. Но в глубине своей воспаленной души Каракалла даже предпочитал лавры и грохот штурмов. Итак, дело должны были решить катапульты и легионы.

Римская армия благополучно перешла через Тигр, перебросив через реку понтонный мост, копию того моста, который построил на Дунае Траян. Оставив позади себя предмостное укрепление, в одну ночь построенное легионами, армия двинулась дальше. На последнем переходе парфяне атаковали в конном строю головной легион, сильно потрепав конницу авангарда. Но подтянутая батавская и испанская кавалерия легко смяла парфян и отбросила их к крепости. Легион в походном порядке продолжал дорогу. Отстреливаясь, парфяне рассеялись в облаках пыли и исчезли как видение: обычная парфянская тактика. Использовать и развить этот временный тактический успех не удалось, так как легионы не успели вовремя подтянуться, застряв со своими тяжелыми обозами в песках. Предстояла осада.

Легионеры покачивали головами, глядя на величественные арбелские башни и неприступные стены, за зубцами которых поблескивала медь оружия. В крепости глухо били барабаны, трубили гнусавые трубы, длиною в двадцать локтей. Легионы подошли почти вплотную, разорили предместные селения, захватили стада баранов, которые не успели угнать замешкавшиеся пастухи, и медленным потоком облегли крепость.

– Только бы август не вздумал штурмовать с налета, – сказал Цессий Лонг, – слишком много пришлось бы потерять людей в этих рвах. Парфяне упорны в защите крепостей…

– Задача весьма облегчится для нас, если удастся придвинуть осадные башни, – ответил Корнелин.

– Я бы предпочел подкуп, это вернее, – цинично рассмеялся Цессий Лонг. – Ну, трибун! Желаю лавров!

Римляне разбили лагерь в двенадцати стадиях от Арбелы и укрепились. Первые дни были посвящены возведению лагерных сооружений, приведению в порядок дорог, постройке шатров, сбору военных машин и осадных башен, в разобранном виде доставленных под Арбелу на волах. Разведчики производили поиски наиболее уязвимых пунктов, ловили парфянских лазутчиков, по ночам осмеливавшихся выходить из крепости с тою же целью. Пятнадцатый и Двенадцатый легионы получили задание стать против северной стороны крепости, где по условиям местности можно было пустить в дело осадные башни и где предполагался главный штурм. Демонстрацию надлежало произвести с южной стороны. Метательные орудия тоже были поставлены главным образом против северо–западного угла.

Боевые действия начались с перебранок с осажденными. Потом запели первые стрелы. Решительный день наступил, когда Адвент отдал приказ готовиться к первому штурму. Надо было торопиться. Артабан спешно собирал военные силы и средства, чтобы двинуться на помощь осажденной крепости.

Всю ночь стучали топоры легионных плотников, сооружавших под покровом темноты длинные винеи[30] Каракалла, который остановился в грязной придорожной харчевне, откуда ударами кулаков выгнали многочадное семейство трактирщика, тоже не спал в ту ночь. Несколько раз он садился на коня и в сопровождении Адвента или кого–нибудь из легатов объезжал лагерь, смотрел, как вырастают в ночном мраке, под сияющими звездами черного неба, гигантские осадные башни. Корнелин же в эту волнующую ночь даже не прикасался к ложу, возбужденный лагерной суматохой, стуком топоров, воздухом приготовлений к сражению под стенами Арбелы. Он лично надзирал над работами кузнецов и плотников, следил за сбором катапульт и баллист. Вдруг впереди, покрывая гул голосов, ржание мулов и стук орудий, раздались гулкие удары барабанов, и в том месте, где стояла Арбела, блеснул огонь. Осажденные увидели с башен, как римляне в передвижной «черепахе» медленно приближались к стенам крепости, выравнивая дорогу для завтрашних операций. Парфяне зажгли на башне бочку смолы, чтобы осветить врагов для обстрела из метательных машин, ударили в барабаны, и через минуту, несмотря на ночное время, на римлян посыпались стрелы и огромные камни, низвергаемые баллистами с башен. Корнелин бросился туда, чтобы выяснить на месте событий, возможно ли продолжать работы.

Три «черепахи», – сколоченные из досок, покрытые мокрыми шерстяными плащами и овчинами, домишки на колесах, – озаренные трепетным огнем пылающей смолы, застряли в стадии от стен. Под их защитой легионарии с кирками в руках выравнивали дорогу шаг за шагом, а потом передвигали «черепаху» вперед. Солдаты боялись высунуть нос из–за прикрытия, потому что стрелы, падая из темноты небес, поражали неосторожных, впивались в доски, застревали в овчинных шкурах. Иногда с грохотом падал тяжкий камень. Схватив у какого–то солдата щит и прикрываясь им, Корнелин перебежал расстояние, отделявшее вал лагеря от «черепах» и вскочил под защиту дощатого домика.

– Почему не продвигаетесь вперед? – спросил он солдат.

Солдаты объяснили, что продвигаться вперед слишком опасно: со стен могут в одну минуту засыпать камнями, что необходимо обстрелять стены, чтобы отогнать воинов от военных машин. Корнелин подумал, что солдаты правы: пожалуй, парфяне еще произведут вылазку, и кинулся назад, обещая прислать сагитариев.

На лагерном валу стоял Каракалла и смотрел на огонь над арбелской стеной. Позади него находились Адвент и Ретиан, Цессий Лонг, Пертинакс и другие, все встревоженные, только что поднятые с постелей.

– Что там происходит? – спросил император трибуна.

Корнелин подробно рассказал о положении дел и просил послать стрелков из лука.

– Он прав, – обернулся император к Адвенту, – пошли пальмирских лучников.

Две когорты стрелков и сорок онагров, метавших, как из пращи, круглые, раскаленные камни или свинцовые пули, были двинуты в прикрытие «черепах». Солдаты кричали из домиков:

– Товарищи, цельтесь лучше! Африкана и Тиглия убили богомерзкие парфяне!

Воины натянули луки. Дождь стрел посыпался в то место, где пылала смола, служившая отличной прицельной точкой. Поняв, в чем причина метких попаданий, парфяне погасили огонь. Тогда «черепахи» двинулись вперед.

Из Безабды днем и ночью прибывали обозы с припасами. Корнелин радовался, видя такое обилие амфор, бревен, досок, шкур, канатов, оружия и кирас. В амфорах была сера для зажигательных стрел, оливковое масло, смола, вино, уксус, зерно, медь. Огромные караваны верблюдов доставляли из Сингары хлеб и фураж для лошадей, мулов и волов. Работа кипела. Заканчивались винеи, под прикрытием которых можно было приблизиться к стенам крепости. Совсем были готовы четыре осадных башни с мощными таранами. Десятки тысяч людей были заняты осадными работами.

В суматохе Корнелин совсем позабыл о тех мыслях, которые так неотступно посещали его в последнее время, – о мечтах о Грациане. Чем дальше отдалялся он от мест, где жила дочь Грациана Виктория, тем яснее становилось для него, что его посетила настоящая любовь, о существовании которой на земле он и не подозревал. Ему казалось, что все эти любовные штучки придуманы поэтами, что пишут, не жалея бумаги и чернил о розах и соловьях. Но теперь, просыпаясь, он, прежде всего, вспоминал имя Грацианы, негодовал на себя за это, простить себе не мог, что как мальчишка, написал ей нелепое письмо о парфянских стрелах. Рабы, приставленные следить за его оружием и конями, за одеждой и едой, не могли понять, почему трибун, всегда такой сдержанный и приветливый, стал гневен и в гневе позволяет себе иногда ткнуть кулаком или вытянуть по спине плетью.

И вот на самом деле запели парфянские стрелы. Одно небо знает, чему суждено случиться завтра. А где–то в маленьком городке на Дунае спит в этот час Грациана, видит сны и не подозревает о том, что творится под стенами Арбелы. Что ей до этих стен и башен, до несчастных солдат, выравнивающих дорогу для передвижения осадных башен? Вздохнет ли она, узнав о его смерти, если завтра ему не повезет, или посмеется, как, вероятно, посмеялась над его глупым письмом?

– Трибун, – окликнул его Цессий Лонг, – почему ты не спишь? Приляг, тебе завтра будет много работы.

– Теперь уже не стоит. Через два часа будет светать. Пора выдвигать баллисты.

– Сколько их на нашем участке? – спросил Лонг.

– Сорок баллист и двадцать две катапульты, не считая онагров.

– Неплохо!

– Когда наш легион осаждал Иотапату, Тит выставил сто шестьдесят. Вот это была игра!

За два часа до рассвета солдат разбудили и построили в полной тишине. Части, назначенные для охраны артиллерии и для устройства винеи, двинулись в мутную темноту. За ними волы потащили военные машины. Колеса душераздирающе скрипели.

– Я велел смазать оси маслом. Почему не исполнен приказ? – накинулся Корнелин на центуриона.

Центурион сам лично отбил горлышко амфоры и обильно полил оси только что сколоченных пересохших колес.

Чудовищные машины представляли собою шедевр римского военного искусства. Построенные на основании математических выкладок и по чертежам Аполлодора, великого человекоубийцы, жившего в дни императора Адриана, они действовали с поразительной точностью. Дальнобойность их была изумительной. Эти хитроумные сооружения из дубовых брусков с мощными метательными приспособлениями бросали, как детский мяч, огромные камни весом в 120 римских фунтов на расстояние четырех стадий – восемьсот шагов. При каждой из таких баллист находилось одиннадцать человек прислуги. Вместе с баллистами были двинуты катапульты, метавшие под большим углом зажигательные снаряды, стрелы и дротики.

Солнце только что взошло над голубоватыми парфянскими горами. В римском осадном лагере печально пропели серебряные трубы, и вновь наступила тишина. Стены Арбелы молчали. Может быть, парфяне спали, утомленные ложной ночной тревогой? Но когда парфянские воины поднялись на стены и протерли глаза, они увидели перед самым носом вырытый вал, винеи и четыре осадных башни, выросшие за ночь, как по волшебству. Сотни машин стояли за валом, и около них суетились римляне. Слышно было, как скрипели туго накручивавшиеся рычаги. Только тогда парфяне ударили в барабан, висевший у главной башни, и схватились за оружие.

Еще раз коротко пропела труба. Вновь воцарилась тишина, похожая на затишье перед бурей.

– Теперь начинай, трибун, – махнул рукой Цессий Лонг.

– Готовы машины? – крикнул Корнелин.

– Готовы машины! – певуче ответили хором центурионы.

– Клянусь Геркулесом, спускай рычаги!

Сто баллист и катапульт рванулись с места от невероятного напряжения пружин и швырнули в сторону крепости камни, обитые железом бревна и тяжелые дротики, пробивавшие щиты как папирус. Камни и метательные снаряды, описав дугу, обрушились на стены, сбивая кирпичные надстройки, убивая защитников и коверкая попавшиеся на пути военные машины.

– Вторая очередь! – кричал Корнелин.

Крепость отвечала. Из–за зубцов сыпались на осаждающих стрелы, зажигательные снаряды, распространявшие убийственный серный запах, от которого до слез кашляли легионеры. В одном месте парфянам удалось зажечь палисады, и сухие лозы весело затрещали невидимым на солнце огнем. В то же время центурии, обслуживавшие винеи, двинулись вперед. Это были узкие деревянные сооружения, покрытые шкурами и мокрыми солдатскими плащами. При помощи винеи можно было в большей или меньшей безопасности приблизиться к неприятельским стенам. Винеи поползли вперед на колесах, и вслед за ними медленно поплыли, как корабли посуху, четыре огромные осадные башни с таранами. Не обращая внимания на обстрел, эти сооружения придвинулись к крепости.

Почуяв опасность, парфяне все свое внимание сосредоточили на северо–западном опасном пункте. Они забрасывали осаждающих стрелами, сосудами с кипящим маслом, камнями и бревнами. Кровь застыла в жилах от нечеловеческих криков, когда растопленный свинец ошпарил римских солдат. Они корчились от боли, тщетно пытаясь сорвать панцири. Видя их страдания, товарищи завыли, как волки, от бессильной ярости. Стрелы вонзались в дерево и дрожали от напряжения. Внизу под помостом ревели несчастные быки, которые катили башни под ударами бичей. И, заглушая крики людей, исступленные возгласы, рев животных, пение стрел и скрип колес, раздались первые удары таранов. Неумолимые, как судьба, они мерно долбили стены. Напрасно осажденные лили кипящее масло, сбрасывали на цепях и, вновь подтянув их на стену, опять и опять бросали дубовые бревна. Тараны били с устрашающей равномерностью. В лагере едва можно было сдерживать солдат, рвавшихся на приступ. Над крепостью стоял дикий гул. Этот гул взвинчивал нервы, от этих звуков учащенно билось сердце, трудно было дышать.

– Весело? – крикнул Цессий Лонг Корнелину, стараясь перекричать грохот сражения.

– Ради этого стоит, пожалуй, жить, – крикнул трибун, но за шумом сражения Цессий ничего не мог разобрать, видел только, как шевелятся губы трибуна.

У контрваляций, увидев проезжавшего на коне Адвента, солдаты закричали, размахивая мечами:

– Отец, пусти нас на стены!

И Адвент в тон им отвечал:

– Успеете, мальчики, попасть в царство Плутона!

– Все там будем! – кричали легионеры.

Каракалла, снявший бороду с тех пор, как он очутился на Востоке, кусал губы от нетерпения. Почему медлит старик? Августу не терпелось прибавить к своим триумфальным званиям заманчивый титул «Парфянский»…

К вечеру дня, посвященного Марсу, после яростной защиты Арбела пала. С наступлением сумерек, когда город был уже во власти разнузданной солдатни, Каракалла вступил в главные ворота в сопровождении скифской конницы при свете факелов. Над вифиским предместьем вставало зарево. Там горели торговые склады. Ступенчатая башня храма чернела на фоне зарева странным видением. Озаренный багровым светом факелов, в пурпурном плаще, на любимом белом каппадокийском жеребце, не удержавшись от того, чтобы не надеть на голову лавровый венок, Каракалла ехал в сопровождении друзей по заваленной трупами улице. Толпы солдат бродили около разграбленных лавок, ссорясь из–за добычи. Из дверей ближайшего дома вышли два солдата. Они старались вырвать друг у друга мех с вином, оглашая воздух омерзительной бранью, на какую способен только солдат сирийских легионов.

– Вы чего не поделили, товарищи? – остановил Каракалла коня.

– Разреши наш спор, август! – завопил один из солдат. – Пусть он отдаст мне мех. Я первый нашел его в погребе.

– Коровья голова! – урезонивал его другой. – А кто убил парфянина? Ты или я?

– А вы разрубите мех мечом на равные части, – предложил император и поехал дальше, а один из скифов проткнул мех копьем и вино полилось из похудевшего на глазах меха.

– Погубил вино, проклятый скиф! – кричали солдаты.

При штурме Арбелы был смертельно ранен легат Пятнадцатого легиона Цессий Лонг. Случайная стрела, упавшая точно с небес, вонзилась ему за ключицу, в том месте, где кончается обрез панциря. Среди ужасного замешательства солдаты сняли легата с коня. Из его рта хлынула кровь, но он успел прошептать:

– Корнелин, прими легион…

Поздно вечером, когда была окончательно занята Арбела, Корнелин, Аций и другие трибуны собрались в палатке валетудинария у ложа Лонга. Около него хлопотали Александр и еще один врач по имени Иосиф, иудей из Антиохии, знаменитый хирург. Лонг лежал с закрытыми глазами. Грудь его высоко поднималась от судорожного дыхания. Трибуны с тревогой смотрели на врачей.

– Можете вы его спасти? – спросил шепотом Корнелин.

Едва сдерживая слезы, Александр покачал головой. Легат в это время открыл глаза.

– Арбела… – прошептал он.

Трибуны приблизились. Корнелин сказал:

– Арбела пала.

– Это ты, Корнелин? А где Аций? Я плохо вижу… В моих глазах туман…

– Я здесь, легат, – упал перед ним на колени Аций.

Лонг погладил его по голове рукой.

– А Вадобан – опять спросил Лонг.

– Убит, – ответил Корнелин. – Валерий и Саллюстий Траян тоже погибли…

Лонг снова впал в забытье. Стрела порвала дыхательные пути, залила внутренности кровью. От такой раны спасения не было. Мутно горели в шатре светильники. Корнелин, Аций, седой Никифор, Теренций Полион и Аврелий Гета стояли у изголовья, готовые принять последний вздох легата. В час третьей стражи Цессий Лонг снова открыл глаза. Иногда, точно в бреду, он шептал бессвязные слова. Один раз присутствующие поняли, что он повторяет название родного городка в Иллирии. Там у него доживали свой век престарелые родители, там были у него дом, пенаты, виноградник, гроздьями которого он лакомился в детстве. Там стоял у пыльной дороги сельский храм Цереры, кричали на лужайках гуси, пастухи в овчинах гнали стада. Мать пекла ячменные лепешки…

Едва справляясь с хриплым дыханием, легат произнес:

– Орлы… в последний раз…

Корнелин понял, что легат хочет еще раз взглянуть на легионных орлов. Аций выбежал из палатки отдать распоряжение. Послышался топот бегущих людей. Спустя пять минут, подняв полы шатра, огромные орлоносцы в волчьих шкурах, как подобает быть орлоносцам по римскому обычаю, внесли в предшествии факелов орлов: весь в триумфальных венках серебряный орел Августа, золотой орел с молниями в когтях, пожалованный легиону Титом, видевший стены Иерусалима и Иотапаты, Дунай и горы Армении. За орлами, как в триумфе, показались когортные значки, увенчанные козерогами и руками–хранительницами, волчицами и изображениями императоров.

Страшный свет факелов наполнил палатку. Лонг повернул на этот свет изнеможенное лицо. Орлоносцы склонили к нему орлов, чтобы он мог лучше их видеть. Лонг хотел что–то сказать, но голова его бессильно упала. Карьера Авла Цессия Лонга, сподвижника Севера, закончилась на поле брани, в день римской победы, как прилично закончиться службе солдата…

Каракалла озирал покоренный город с башни храма. В нем были похоронены древние парфянские цари. Могилы разрыли в надежде найти в них сокровища, но ничего не нашли, кроме полуистлевших костей. В гневе Каракалла приказал развеять прах повелителей Парфии по ветру. Выпятив нижнюю губу, он взирал на город. Ему казалось, что теперь он владыка мира, что путь на Индию открыт. До него долетел шепот приближенных:

– Великий… парфянский…

Грохот падения Арбелы донесся до столицы Парфии – Ктезифона, до самых отдаленных краев парфянского царства. В здешних местах процветало христианство, принесенное сюда учениками апостола Фомы. Татиан перевел с помощью адиабенских иудеев священные книги, и семя не упало на каменистую почву. Теперь христиане с трепетом взирали на нашествие римлян и в страхе душевном ждали, как это отразится на судьбах их церкви. Нашествие римлян предвещало бедствия, преследования, разорение, может быть, мученическую смерть, может быть, даже конец мира, пожар небес…

В Риме было душно и пыльно. В ушах звенело от воплей и завываний бродячих торговцев, от криков уличных ссор. Забияка, пьяный с утра, орал почтенному старцу, спешившему по делам:

– Где ты нажрался кислого вина? Какой башмачник разделил с тобой бобовую похлебку с чесноком?

Старик пожимал плечами.

– Это не я, а ты нажрался вина, нечестивец!

Надушенный молодой человек выходил на улицу с озабоченным лицом. Предстояло столько дел! Визиты, партия в кости, посещение терм, бега в цирке, свидание с возлюбленной. Надо было также занести патрону справку о родословной лошади Гирпины, заглянуть к цирюльнику.

Высоко в Капитолии блистали на солнце золоченые черепицы храма Юпитера. В садах Мецената шуршали фонтаны. Базилики, триумфальные арки, портики, форумы теснились, как вазы в лавке горшечника. Но и лавчонки цирюльников, меняльные конторы, продавцы рыбы и чеснока, уличная суета – это тоже был Рим, величайший на земле город. А внизу клокотали нечистотами клоаки.

Книжная лавка Прокопия Урбана находилась на улице Писцов, недалеко от бань Каракаллы. Здесь, в тесных и неопрятных домах, обитали обремененные семьями и долгами сенатские скорописцы, переписчики, каллиграфы, грамматики, ученики риторских школ, приезжавшие в Рим из далеких провинций в надежде найти здесь свою фортуну. В нижних этажах помещались либрарии, заведения составителей гороскопов, лавчонки торговцев письменными принадлежностями, благовониями, магическими снадобьями. С утра до вечера на этой улице велись возвышенные разговоры, звенели цитаты из поэтов. В это царство чернил являлись и состоятельные люди, чтобы приобрести «Золотого осла» или чтобы заказать траурную речь – эпитафию, подыскать по сходной цене учителя для балбеса–сына.

У Прокопия можно было найти любую книгу, редкий список «Сна Сципиона», арриановский трактат о людях экватора или прекрасно переписанный томик эпиграмм Марциала. Здесь можно было также достать запретные книги Тертуллиана, или «Малый лабиринт» Ипполита, или «Хронику» Флегота Тральского. Но зато можно было с одинаковым успехом купить и сочинение Цельса или цветистого Фронтона, бичующего суеверия христиан. Прокопий уважал всякую книгу, а ценил больше всего, хороший почерк, добротность пергамента и редкость издания.

У дверей лавки всегда теснились люди и читали вывешенные объявления о выходе новинок книжного рынка, предложения риторов обучать желающих божественному искусству красноречия, а также различные сообщения городской хроники. На почетном месте висело извещение сената о переходе благочестивым августом Антонином реки Тигр.

Из лавки вышел высокий человек с розоватой лысиной в белоснежном пуху волос, с всклокоченной бородой, в хламиде, со свитком в руках. Это был Ипполит, автор «Комментариев на книгу Даниила», яростный враг и ругатель всех разрушителей церкви.

В самых дверях он столкнулся с Каллистом, своим вечным врагом, наперсником стареющего и слабо разбирающегося в теологических тонкостях епископа Зефирина. Сделав вид, что перед ним пустое место, Ипполит торжественно прошел мимо, но глаза его метали молнии. Каллист пожал плечами, постоял секунду на пороге и вошел в лавку.

Это случилось в дни императора Коммода. Император был в отсутствии. Его легионы таяли в туманной Британии, увязали в каледонских болотах. Вот так же римляне узнавали из перевитых лаврами посланий сенату о победах благочестивых легионов. Но зевак перед дверью лавки интересовали больше городские слухи и сплетни, известия о том, что вышли в свет комментарии Порфириона, что умер сенатор Цезарий Кальпетан, что, проворовавшись, бежал из Рима управитель банка Аврелия Капрофора его раб Каллист – обычная история в Риме. Вот так же, вытягиваясь, чтобы лучше видеть через головы других, зеваки читали это интересное сообщение, гораздо более интересное, чем подвиги августа где–то там, на краю мира, и подсмеивались над несчастным Капрофором.

Беглец был уже в Остии. Поднявшись на первый попавшийся корабль, он предложил крупную сумму денег наварху, чтобы тот взял его с собой: корабль собирался поднять парус и отплыть в Африку. Облокотившись о борт корабля, Каллист смотрел на город, на дымившийся Фарос, указующий путь кораблям в море. В какие пучины несет его судьба, к каким берегам? У берега грузчики разгружали африканский корабль.

– Что же ты медлишь? – спросил он наварха.

Наварх, чернобородый человек с бровями, как у Юпитера, послюнил палец и поднял его над головой. Закрыв глаза, он прислушивался к таинственным силам природы.

– Еще не пора. Жду благоприятного ветра.

Но на берегу уже размахивал в волнении руками Капрофор. Узнав о растрате, благочестивый старик заплакал: ведь это были сбережения вдовиц и сирот. И когда ему доложили, что беглец в Остии, он бросился туда в сопровождении слуг и вольноотпущенников. Каллист прикрыл лицо руками. Беглец представлял себе позорные цепи – удел беглых рабов, бичевание, узилище. Нет, лучше смерть.

Все поплыло перед глазами: маяк, мачты кораблей, аркады декуманской дороги. Вскочив на борт, Каллист прыгнул в воду. В последнее мгновение он видел, как шарахнулась в воде стайка серебристых рыбок, и все исчезло в сладостном звоне в ушах. Но наварх, сообразив, что дело тут нечисто, поспешно спустил лодку и выловил утопленника. Корабельщики отвезли его в лодке, жалкого и мокрого, со слипшимися волосами, на берег.

– Что ты сделал! Что сделал, нечестивец! – горестно взывал к нему Аврелий Капрофор.

Так началась беспокойная, полная волнений, теологических споров и даже приключений, общественная жизнь Каллиста, которая закончилась мученической смертью. Его заковали в цепи и увезли в глухую самнитскую[31] деревушку вертеть мельничный жернов. Однако блестящие коммерческие способности Каллиста заставили патрона поручить неверному рабу ведение банковских операций. Явившись однажды в римскую синагогу, чтобы поймать там особенно упорных неплательщиков по банковским обязательствам, Каллист устроил скандал. Иудеи воспользовались случаем и потащили его к префекту города Фусциану и выдали как христианина, который осмелился нарушить их разрешенное законами молитвенное собрание. Напрасно Капрофор умолял префекта отпустить своего раба. Римские власти закрывали глаза на многое, но в данном случае обвинение было официальным. Римский закон предусматривал подобные случаи: бичевание, ссылка в рудники Сардинии, сего погибельного острова. А когда по ходатайству Марции, возлюбленной императора Коммода и, может быть, тайной христианки, многие были возвращены из ссылки, вернулся с ними и Каллист. Как пострадавший за веру, он стал быстро подниматься по иерархической лестнице. При слабовольном епископе Зефирине он окончательно взял бразды правления в свои руки.

После битвы под Лугдунумом облачился в пурпур император Септимий Север. Потом наследовал ему Антонин Каракалла. Оба не чувствовали особого расположения к христианской секте. Неоднократно подвергали христиан гонениям. А между тем само христианство выходило из трущоб, из темных затибрских кварталов, из переулков Субурры на борьбу с империей. Но Рим и церкви Сирии, Африки и Александрии еще не сговорились между собою и не имели надежды сговориться до скончания веков. Трудно было примирить пылкое христианство Фригии или Галатии[32] с умеренностью Италии, иудео–галилейские тенденции последователей Иакова, брата Господня, с платоновскими стремлениями александрийской церкви. Христианское море бурлило. Проповедники уводили тысячи людей в пустыни Малой Азии и Сирии встречать возвратившегося на землю Христа, бродили из города в город, из провинции в провинцию, сеяли тревожные ожидания, волновали умы, предсказывали наступление сроков, гибель грешной земли, преображение мира…

В начале третьего века церковь волновали гностические туманы и непостижимые догматы о единстве Бога и о божественности Христа. Простые люди относились к этим проблемам довольно равнодушно, образованных очень волновал вопрос, как соединить троичность с единством Бога…

Но даже простодушные люди попадали в сети привлекательных теорий. Где–нибудь в укромном амбаре, в придорожной харчевне или на базаре люди слушали бродячих проповедников, приверженцев странных и таинственных сект, внимали трудно понимаемым словам о Логосе, о модусах и ипостасях. В легионных лагерях, в преториях и даже во дворцах августов новые восточные культуры, христианство, митраизм, мистерии древнего Египта проникали сквозь стены, бороли светлых олимпийцев, преданных философами. В этом соку варился, кипел негодующий ум Ипполита.

Он прошел по улице, недовольный уже тем, что пришлось явиться в вертеп приносителей жертвенного мяса. Но только здесь можно было купить книгу Филострата, которая его интересовала с полемической точки зрения. За этой книгой явился и Каллист.

В лавке, кроме самого хозяина, «оглашенного», то есть готовящегося к крещению, но читавшего с одинаковым удовольствием Лукиана и «Деяния апостолов», за прилавком, заваленном книгами, сидели Минуций Феликс, Скрибоний и Геродион, сириец, писец из оффиции общественных дорог, но составлявший в часы досуга истории августов и поэтому всюду совавший свой длинный нос, ловивший на лету сплетни и рассказы очевидцев. Виргилиан брал с полок книги, Скрибоний перечитывал редкий список Филона Библосского.

Каллист ушел с хозяином в заднюю комнату, где скрипели тростником три переписчика–каллиграфа, пошептался о чем–то с хозяином и вышел, не глядя на присутствующих.

– Кто это? – спросил Виргилиан.

– Каллист, – ответил ему Минуций Феликс, тайный христианин, не порвавший с миром эллинского просвещения, не гнушающийся общества язычников, постоянный посетитель либрарии и друг Виргилиана.

Феликс держал в руках новое издание «Диалога с Трифоном». Виргилиан оставил полки и присел к Феликсу.

– Что это за сочинение? – спросил он.

– Ценный христианский трактат. Ты не просвещен, Виргилиан, светом истинной веры. Но разве ты не чувствуешь дуновения новых времен? Это витает в воздухе. Читай защитников веры. Тогда многое тебе станет ясным.

Но подошел Геродион и прервал беседу. В это же самое время в либрарию вошли Цецилий Наталис и Октавий, африканские купцы, не чуждые просвещению.

– Ну, как вы добрались домой? – спросил Наталис.

Вчера вся компания была в Остии. Закончив благополучно торговые дела и продав выгодно три корабля оливкового масла, Октавий Януарий предложил друзьям провести день на берегу моря, подышать морским воздухом, побеседовать о более интересных вещах, чем прозаические оливки. Приглашены были сограждане Октавия по Цирте Нумидийской Цецилий Наталис и Минуций Феликс, который, в свою очередь, пригласил Виргилиана. Это о вчерашней беседе намекал Феликс, говоря Виргилиану о дуновении новых времен. Увидев Цецилия и Октавия, Виргилиан вспомнил о скандале на остийском пляже.

Тирренское море сияло. Линия песчаного пляжа, над которым кружились чайки, уходила до самого Анциума. Друзья медленно шли по берегу. Торговая суета Остии осталась позади. Слева тянулись в лавровых садах последние виллы, розовые, белые. Мальчишки, вероятно, дети тех рыбаков, что уходили в море с сетями, бросали в море плоские камушки, стараясь сделать возможно большее количество кругов на воде, кричали и награждали рукоплесканиями удачника. Было в этой сценке что–то радостное, гомеровское.

Проходя мимо морского святилища, перед которым стояла статуя Сераписа с корзиной на голове, символизирующей земное плодородие или эфир небесных сфер, Цецилий остановился и послал благостному богу воздушный поцелуй. Октавий не выдержал и фыркнул. Минуций Феликс заметил сценку и улыбнулся.

Они шли с Виргилианом позади. Виргилиан с любопытством присматривался к компании. Все трое были африканцы, смуглые, курчавые, огненноглазые. Цецилий Наталис, богатый человек из Цирты, занимавший в родном городе неоднократно общественные должности, воздвигнувший там статуи императора, храмы, триумфальную арку, устроивший однажды такие игры, что о них помнили целый год, наезжал в Рим довольно часто, добиваясь зачисления в сенат. Был он почитателем олимпийцев, но водил дружбу и с христианами, каким был, например, его друг Октавий, и названия воздвигнутых им статуй свидетельствовали о его склонности к абстракции. Одна из статуй была посвящена «Безопасности века», другая «Снисходительности господина нашего», третья «Добродетели».

– Ты не должен презирать богов, – неожиданно обернулся Цецилий к другу, – я знаю, что ты принадлежишь к секте, но разве мы с тобой не друзья? Я уважаю твои убеждения. Почему же ты не можешь уважать моих?

По всему было видно, что он был крайне раздосадован поведением Октавия.

Наступило тягостное молчание. Виргилиан подумал, что приятная прогулка испорчена. Цецилий, вертя завитки черной бороды, угрюмо смотрел на море, где плыли африканские корабли. Минуций Феликс, чтобы переменить тему разговора, сказал:

– Вот приятные камни. Мы можем на них посидеть. Все уселись. У ног шуршало море. Вокруг было тихо.

Но Цецилий не желал оставить начатого разговора.

– Вот случай поговорить с тобою, – сказал он Октавию.

– О чем? О богах?

– О богах. Вернее, о мире.

– Я готов выслушать тебя, – пожал плечами Октавий.

– Благодарю тебя за желание выслушать мои скромные рассуждения. Надеюсь, ты не будешь спорить, что мир – только собрание атомов, распадающихся после смерти. Не так ли? Так вот…

Он старался говорить, выбирая выражения, украшая речь метафорами, закругляя периоды. Ведь перед ним был Минуций Феликс, известнейший адвокат. Потом, ведь это была практика для будущих выступлений в сенате.

– К чему же населять мир, – продолжал он с жаром, – призраками и предрассудками? Все в мире, дождь, грозы, облака, эпидемии происходят без участия ведущего начала. Вот почему дождь равно падает на крышу бедняка и на дворец, на почитающих добродетель и на атеистов. Миром правит слепой случай.

– Извини, друг мой, но ты говоришь ерунду, – рвался Октавий в словопрение. Его удержал Минуций Феликс:

– Пусть он продолжает. Ты ответишь потом…

Поощренный вниманием, Цецилий повысил голос. Вкусивший все тонкости риторики, он отлично знал, когда нужно запахнуться в тогу или скрючить по–орлиному пальцы.

– А если нет справедливости и воздаяния, то нет и божества. Вернее, достаточно наших равнодушных и прекрасных богов. А тут всякие башмачники и рабы бормочут себе под нос подозрительные вещи, заглушают плевелами пшеницу нашей цивилизации, грозят миру каким–то небесным пожаром, устраивают оргии. Мне говорили, что на ваших вечерних трапезах привязанной к светильнику собаке бросают кусок мяса, когда свет гаснет, совершают во мраке содомский грех…

– Как тебе не стыдно повторять глупые сплетни, – протянул к нему руки Октавий, – ведь ты же знаешь меня. Разве способен на такие вещи я, отец семейства…

– Грозят небесным пожаром! – гремел Цецилий. – Обещают нам вечные муки! Разве можно разрушить гармонию элементов? За что муки? Ваш бог наказывает не волю, а несчастье родиться на земле. Вы смотрите на небо, в плену химер, а надо смотреть под ноги, на землю, которая питает и пчелу, и цветок…

Октавий не обучался в академиях. Качая головой, он повторял:

– Какой глупец! Какой глупец!

Но глаза Минуция Феликса уже метали молнии.

– Не заставляй людей смотреть под ноги, – вмешался он в разговор, – только животные согбенны к земле в поисках пищи. Человек должен обращаться к небесам. Там он найдет ответ на все сомнения. И неужели ты думаешь, что удивительный механизм мира создан слепым соединением атомов? Нет, божественной мудростью. Ведь как изумительно устроен самый скромный цветок! Как все целесообразно в мире! Севы и жатвы, смена сезонов. Бог заботится обо всем. Согревает Британию туманом, заменяет разлитием Нила недостаток дождей в Египте. И не гневи Его! Как горшечник разбивает неудавшийся горшок, так и Он может спалить мир небесным огнем…

Цецилий растерянно смотрел на Минуция, не ожидая встретить такой отпор. Октавий ликовал:

– Задай ему перцу, Минуций! Сами предаются порокам, а про нас распускают слухи, что мы убиваем младенцев…

Глаза Октавия пылали. Этот жалкий торгаш, прибывший в Рим за барышом, преобразился, когда речь зашла о величии божества.

– «Откуда это у них?» – с тоской спросил себя Виргилиан.

Цецилий окончательно рассердился. Не выдержав, он заявил:

– И подумать только, что эти жалкие бедняки и подрыватели основ могут, в самом деле, разрушить гармонию мира!

– Чем мы беднее, тем лучше, – обиделся Минуций.

– Хороши бедняки, – усмехнулся Цецилий.

– Я говорю о духовной бедности, – прибавил Минуций, – а что касается гибели мира, то и золото испытывают на огне. Так и Бог может испытать нас несчастьями…

Все умолкли. Нельзя было убедить человека в пятиминутной беседе. Цецилий отвернулся к морю…

Теперь, глядя на вошедших в лавку друзей, Виргилиан понял, что они помирились.

– Здравствуйте, – приветливо поздоровался Цецилий. – Что нового есть у Прокопия? Хочу приобрести «Житие Аполлония из Тианы», надо поддержать Филострата. И ты здесь, дорогой Виргилиан? Мне тебя надо на минуту.

Взяв поэта под руку, он отвел его в угол.

– Приходи ко мне сегодня ужинать. Будет Делия.

– Кто такая эта Делия? – спросил Виргилиан.

– Танцовщица. Приходи непременно!

Виргилиан не мог вспомнить, где он слышал имя танцовщицы.

До дома, в котором останавливался во время приездов в Рим Цецилий Наталис, было недалеко. Над городом стояла луна, было светло без факела и без ручного фонаря. В сопровождении раба Виргилиан отправился к Наталису пешком, чтобы освежиться после обильных возлияний: ужин у любезного дядюшки Кальпурния, как всегда, был обильный, вино отличное, сервировка прекрасная. Ужин был такой, что перебить аппетит не могли даже приглашенные, почти все из сената или другие официальные лица, которые слишком много распространялись о своих болезнях. Слушая их, казалось, что всеми легионами, провинциями и собраниями граждан распоряжаются люди, больные несварением желудка, печенью и подагрой, или геморроики и изнуренные излишествами. Не потому ли так плохо шли дела республики, трещал по всем швам старый римский мир? Почему, принимая на службу легионера, допытываются, нет ли у него злокачественных болячек или предрасположения к поносам, а вверяя человеку легион или провинцию, не интересуются, в каком состоянии у него кишечник, от работы которого ведь зависят ясность мысли и твердость суждений?

Предаваясь таким неутешительным мыслям, Виргилиан шел по безлюдной улице. Он сам раскаивался, что слишком налег за столом на пироги с потрохами и вино. А свинины, пожалуй, и вовсе не следовало бы есть на ночь. А как пожирал мясо префект виндобонского легиона, розовый упитанный варвар, уверявший собрание, что луна – это нечто иное, как щит какого–то германского героя, заброшенный на небеса…

Над Римом стояла полная луна. Под лунным мертвенным светом город казался таким, каким его представляли себе варвары и провинциалы, обитатели какой–нибудь Гераклеи Таврической или какой–нибудь дакийской деревушки, – сплошь мраморным, величественным городом без свалочных мест и без общественных ретирадов. Виргилиан шел по Новой Дороге. Черные угловатые и косые тени подчеркивали белизну освещенных луною стен, воздушность портиков. Улицы были пустынны – время перевалило за полночь. Мимо прогремел обоз: мулы везли в неуклюжих деревенских телегах навоз из палатинских казарм, и кисловато–едкий запах удобрения на минуту создавал впечатление сельского воздуха. Потом грохот колес затих вдали за углом.

У ворот дома на каменной скамейке сидел привратник и спал, опустив голову на колени. Не тревожа его, Виргилиан по хрустящим под ногами камушкам, напомнившим ему об остийском пляже, направился среди черных деревьев к дому. Оттуда доносились шумные голоса, женский смех, аплодисменты. Виргилиан остановился в дверях.

За лунообразным столом возлежали раскрашенные женщины, вероятно, куртизанки, цирковой возница Акретон, черные кудри которого были перевязаны красной лентой, софист Филострат, о чьей книге говорил весь Рим, продажный кинэд Алион и, к удивлению Виргилиана, Скрибоний. Венок из фиалок, напяленный на его лысую голову, съехал на ухо. Других гостей Виргилиан не знал. Женщины были все, как на подбор, красивые, с крашенными под белокурых германок волосами, и по тем позам, какие они принимали за столом, и слишком громким голосам мужчин можно было догадаться, что все уже в достаточной мере пьяны. Но особенное внимание обращала на себя молоденькая Лавиния Галла, завитая, как барашек, жена сенатора Квинтилия Готы, с которым час тому назад Виргилиан беседовал за столом у дядюшки о постройке стратегических дорог в Британии и Галлии и который на традиционный вопрос о здоровье жены ответил, что она здорова, но вынуждена провести ночь у страдающей коликами матери, чтобы ставить какие–то припарки.

– Дороги, только дороги, – ударял рукою по столу сенатор, – ведь нет же никакой возможности навербовать новые легионы?

Голос у Готы был громкий, авторитетный, привыкший к прекрасной акустике сената. Бедный Гота!

Запрокинув хорошенькую головку, давясь пьяным смехом, может быть, еще борясь с остатками стыда, Лавиния Галла стояла посреди залы, поднимая пальчиками тогу.

– Выше, выше! – кричали присутствующие.

Она подняла выше, так, что у Виргилиана забилось сердце. Перегибаясь назад, она сама, в пьяном сладостном исступлении, любовалась своим телом. Черные высокие башмачки, украшенные жемчужинами, подчеркивали белизну ног. Казалось, ее тело улыбалось, такое оно было свежее, нежное, все в детских припухлостях и ямочках, а позе ее позавидовала бы любая куртизанка. Даже привыкший ко всему Виргилиан раскрыл от изумления рот. Хороши припарки! Все же присутствующие мужчины были в восторге, рукоплескали, осыпали сенаторшу комплиментами.

– Какая прелесть! Какая прелесть! – со всем жаром аплодировал Цецилий Наталис.

Но, увидев входившего в залу Виргилиана, Лавиния Галла опустила одежду, вскрикнула и, как бабочка, порхнула на стол, опрокинула чашу с вином, бросилась на ложе, и над ней склонился ее очередной любовник, знаменитый цирковой возница Акретон, чернокудрый красавец, любимец толпы и женщин, разрушитель семейных очагов, потрясавший цирк своими сказочными победами, возница, имя которого, как имена консулов, знал в Риме каждый мальчишка. Галла отталкивала его слишком предприимчивые руки, не привыкшие к сопротивлению, знавшие, как надо обращаться с женщинами и каппадокийскими кобылицами. Приведя в порядок одежду, поправляя обеими руками прическу, Лавиния Галла исподлобья смотрела на Виргилиана, спрашивая себя, какое впечатление произвело на него ее поведение. Виргилиан улыбнулся ей сочувственно: смелость надо было наградить. Глупый барашек!

– Виргилиан, наконец–то и ты явился! – простер к нему руки хозяин. – Сюда, рядом со мной…

– Виргилиан, – помахал ему рукой Скрибоний Флорин, обнимая другою полную женщину, рыжеволосую, победно обнажившую прекрасные плечи.

– Что тут у вас происходит?

– Как что? – поправил венок пьяненький Скрибоний. – Конкурс красоты. Как жаль, что ты опоздал. У кого самые красивые ноги…

– Это очень мило.

– Да займи же свое место! – крикнул хозяин. – Раб, принеси гостю чашу!

Виргилиан еще раз окинул взглядом собрание. Продажный содомит, раскрашенный как женщина, с огромными глазами, порочными, но полными того особенного света, какой бывает в глазах людей, прошедших все запретные черты, скучал над чашей вина. Лавиния хохотала в объятиях Акретона. Скрибоний Флорин пил, поил вином свою соседку и со слезами декламировал ей стихи Марциала, его колючие, как осы, эпиграммы… Женщина говорила:

– Как тебе не надоест болтать? Подари мне лучше на память золото. Я тебя поцелую в лысину.

– Скрибоний, – сказал ему Виргилиан, – с твоим ли здоровьем посещать попойки?

– Ах, дорогой друг, все равно мы все завтра подохнем и от нас ничего не останется, кроме горсти праха. Так сладко забыться за чашей вина…

– Ну, а теперь твоя очередь, милая Делия, – сказал хозяин.

По другую сторону от Цецилия возлежала женщина восточного типа. Смугловатое лицо, родинка на щеке, длинные, неправдоподобно длинные ресницы. Маленький рот точно запекся от какого–то внутреннего жара. Вопросительно высоко поднятые брови, очень черные от ресниц глаза, а на самом деле темно–серые, и голубоватые, как у детей, белки глаз. Виргилиан никак не мог вспомнить, где он видел это лицо. Конечно, это было на лестнице в грязной гостинице иудея Симона, в Субурре, когда он навещал по возвращении из Александрии Скрибония Флорина.

– Делия, почему же ты медлишь? – спрашивал хозяин.

– Делия! Делия! – раздавались голоса присутствующих.

– Виргилиан, – потянулся к нему Скрибоний, – ты помнишь… у меня в гостинице? А теперь это знаменитая танцовщица. Выступала в пантомиме «Пояс Венеры». Замечательно! Ты сходи, посмотри. Радость жизни не только в чернилах. Ты знаешь, кто ее содержит?

– Кто?

– Руф Аквилин, владелец мастерской погребальных урн. У этого есть деньги. Миллионы сестерциев тратит на нее.

– Покажи мне его.

– Да его здесь нет. Бедный старичок сидит дома, пьет липовый отвар и утешается за чтением Сенеки. Я его знаю. Сочинял для него стишки, всякие там надгробные надписи для откупщиков…

– Почему же ты не хочешь позабавить нас? – приставал к танцовщице Цецилий Наталис.

Делия покачала маленькой головой.

– Я не хочу, – сказала она и закрыла глаза.

– Ты не хочешь? – сверкнула своими глазками Лавиния Галла.

Она была взбешена. Даже хмель ее прошел от такого оскорбления. Девчонка из портового кабачка! Уличная потаскушка! И в то время, как жена сенатора участвовала в этой забаве, она не желает показать друзьям свои смуглые прелести. Какая недотрога! Лавиния готова была растерзать дерзкую танцовщицу.

– Не капризничай, Делия, – упрашивал Цецилий.

– Пусть лучше она танцует, – заорал вдруг пьяный Скрибоний. – Божественная! Дионисия! – посылал он воздушные поцелуи. – Станцуй нам осу!

– Осу! Осу!

О танцах Делии говорили в Риме как о чем–то необыкновенном, новом; наперебой приглашали ее на пиры, ухаживали за ней, засыпали ее записочками. Подслеповатый Руф Аквилин ничего не видел, ничего не подозревал.

– Хорошо, я буду танцевать.

Все зарукоплескали. Делия встала с ложа, и Виргилиан почувствовал на себе ее взгляд. Их глаза встретились, и в этом взгляде было то неописуемое и необъяснимое, что бывает, когда два человека в случайной встрече, мимолетно, вдруг почувствуют себя связанными более крепко, чем цепями. И вдруг Виргилиан вспомнил. Это было на Востоке. Из колонн Пальмиры выходил караван. За караваном плелась труппа бродячих комедиантов. Юноша вел ослика, а на ослике сидела женщина, закутанная в покрывало. Блестели только глаза. Маленькая смуглая ручка откинула на мгновение покрывало. Эти глаза были теперь перед ним.

– Откуда она? – спросил он Скрибония.

– Из Александрии. Пришла сюда с актерами. Муж умер от горячки. Плясала по кабакам, пока на дороге не встретил ее этот гробовщик. Теперь у нее свой дом, музыканты. А какие носилки!

Делия покинула залу, чтобы приготовиться к танцу, и все оборачивались, чтобы посмотреть на ее походку, о которой знатоки говорили, что это походка тигреныша. Лавиния надула губки. Настроение было испорчено.

Спустя некоторое время в залу вошли музыканты: две египтянки с арфами и восточного вида старик с флейтой в руках. Толстогубые египтянки опустились на колени около своих громоздких инструментов, тронули пальцами струны, чтобы проверить, настроены ли арфы. Старик в полосатой хламиде покорно ждал начала танца. Рокот струн ударил по уху приятным звоном. Пришел еще один музыкант с тамбурином в руках. Арфы перекликались серебряными голосами. Делия показалась на пороге, закутанная в легкие одежды. Египтянки рванули струны.

В неуловимый путаный ритм мелодии запутались гнусавые звуки флейты, ударил глухо тамбурин. Все разговоры прекратились, в дверях столпились рабы. Уловив одной ей известный звук, Делия выплывала на середину залы почти на пальчиках, перебирая босыми ногами с непостижимой быстротой. Высокая нота флейты тянулась невыносимо долго. Она была высока, как высокое египетское небо над Александрией, из которой пришел в Рим этот чувственный танец! Жгучее солнце стояло над головой. По Нилу скользили паруса барок… Розово–черные ибисы взлетали над зарослями папируса… В маленькой коптской деревушке жила девушка… У отца был садик. В садике над цветущим персиковым деревом кружилась оса…

Тамбурин ударил глухо. Высоко подняв руки, Делия закружилась. Казалось, что черно–белые плиты пола закружились вместе с нею в один сплошной круг. Танец был такой же странный, как и музыка. Оса летела над головой танцовщицы, и та отбивалась руками то с детским испугом на лице, то с надеждой поймать злое насекомое. Флейта на низких нотах имитировала гнусавое жужжание осы.

Одно за другим развивались и спадали с Делии покрывала. Одно зеленое, цвета листьев, второе розоватое, как персиковый цвет, голубое, покрывало небес… Одно мгновение они плыли в воздухе, легчайшие облачка, и падали на каменный пол. Оса пыталась ужалить в самое сердце. У зрителей пересохло во рту. Цецилий, время от времени прикасаясь губами к чаше, не спускал с Делии глаз. Виргилиан никогда не видел такого танца. Это было лучше всякой пантомимы. Все с нетерпением ждали, когда наконец упадет последнее покрывало и оса будет жалить в то место, где любовь находит свое последнее прибежище…

И вдруг, вместо долгожданной наготы, Делия предстала перед ними в странном наряде. Две серебряные чаши на цепочках прикрывали ее маленькие груди. На бедрах была короткая одежда вроде варварских штанов, но это были не шкуры, не кожи, а тончайший желтый шелк. И странно, шелковая одежда только подчеркивала прелесть женского тела. В этом была незнакомая женственность, нежная тайна…

Утихли восторженные аплодисменты. Делия, тяжело дыша, вернулась на свое место. Она опять посмотрела на Виргилиана, и он понял, что она спрашивала его, понравилось ли ему, как она танцует.

– Божественно! – сказал он ей.

– Тебе понравилось? – блеснула она зубами.

– Удивительно! Столько экспрессии!

– И столько выражения в лице! Такая мимика! – раздавались вокруг голоса.

Кард, заведовавший столом Цецилия нумидийский раб, внес, высоко держа над головой серебряное блюдо, холодный пирог с потрохами фазанов.

– Да, это – танец! – покачал головой хозяин. А сам косил глазом на Лавинию Галлу, которая делала вид, что ее совсем не интересует искусство Делии. Цецилий находил, что такое нежное тело, как у Лавинии, достойно того, чтобы его любить. Пухлые плечики не давали ему покоя. Там, в Африке, осталась добродетельная тучная Фелициана, семейные заботы, метафизика его статуй. Здесь, в Риме, хотелось чего–нибудь более острого. Связь с женой первоприсутствующего сенатора? Это неплохо. Но сколько опасностей для его карьеры! Нет, такие романы не для Цецилия Наталиса, добивающегося общественного доверия…

– Ешьте, друзья, и пейте, – сказал он со вздохом, когда Кард, вооружившись огромным, как меч, ножом, разрезал пирог.

Пирог был жирен и ароматен. Жир стекал по пальцам. Приятно было запивать такую еду терпковатым испанским вином. Требоний Элий и Фульний Приск, оба адвоката и оба большие любители покушать, вели гастрономический разговор.

– А вот мы недавно ели в одном паршивом кабачке, – рассказывал Элий, – рыбную похлебку. Самая обыкновенная похлебка: рыба, капуста, лук–порей и перец. И больше ничего. Но какое это было объедение!

– Мм… – блаженно застонал Приск, – понимаю, понимаю. Похлебка с рыбой и с луком, да если рыба соленая и немножко с душком, да побольше перцу, да кусок простого деревенского хлеба. Это, действительно, прекрасно. Вообще, рыба тонкое блюдо…

– Что ты сказал? – спросил весь вечер промолчавший Филострат, обидевшийся на хозяина и на всех прочих, что никто ни слова не сказал о его книге.

– Я говорю о рыбе.

– Что ты говоришь о рыбе?

– Что рыба – тонкое блюдо.

– A–a, – протянул Филострат, – а я думал, что ты говоришь о моей книге.

– Нет, нет, – успокоил его Приск и продолжал, опять повернувшись к приятелю: – Рыба, мой Элий, требует особого внимания. Хороша рыба бывает только тогда, когда она поймана не в тине, а на песке. А еще лучше – на гальке. Знаешь, в такой прозрачной водичке, когда все камушки видны. Только тогда у нее будет нежный вкус. И почему–то особенно она хороша в реках, устья которых направлены на север. Странно, но это так. Неплоха, впрочем, и рыба в Тибре, под мостами…

Приск удалился, чтобы в укромном уголке пощекотать гусиным пером небо. К сожалению, в желудке уже не было места для третьего куска пирога. А пирог был такой, что жаль было упустить случай…

Виргилиан много пил. Огненное, точно наполненное пузырьками горького воздуха, испанское вино наливало свинцом ноги, завешивало зрение сладостным туманом. Он даже не заметил, что очутился рядом с Делией. Улучив удобный момент, когда Акретон удалился вслед за Приском, хозяин подсел к Лавинии и уже держал ее руки в своих пылающих руках, говорил ей комплименты, от которых она запрокидывала со смехом голову, гладил украдкой ее бедра.

– Цецилий, – крикнул ему вернувшийся Приск, – поставь еще одну статую в родной Цирте. Упругости!

Подперев голову рукой, Делия, не отрываясь, смотрела на Виргилиана. Ее запекшийся маленький рот говорил о жадности к жизни, к ощущениям, к переживаниям. Такие натуры не отказываются ни от чего, даже от страданий. Какой–то внутренний огонь горел в этом смуглом существе. Холодная, как мрамор, юношеская красота Грацианы Секунды была явлением совсем иного мира, исчезала в тумане винных паров. Глаза Делии заслонили все – пиршественную залу, других людей, даже Грациану. Так хотелось закрыть глаза, заткнуть уши, ничего не видеть, ничего не слышать, ни этих глупых разговоров о соусах для рыбы, ни наглого смеха продажных женщин. Хорошо было бы уснуть у этих маленьких ног, смугловатых, перевитых ремешками пурпурной обуви.

Делия смотрела на него, и на таком расстоянии он мог видеть, как раздуваются ноздри ее тонкого носа. Так жарко дышат люди, у которых лихорадка. Тогда, поощренный ее улыбкой, он положил голову ей на колени. Было приятно чувствовать щекой теплоту ее тела, нежность ткани.

– Ты устал, поэт, – склонилась к нему Делия, – бедный поэт!

Дядюшкин ужин, пироги с фазаньими потрохами, испанское вино и прочие яства давали себя чувствовать. Глаза непреодолимо смыкались. Неужели и она ела и переваривала эти жирные пироги, свиное мясо? Неужели и в этом хрупком теле происходил процесс пищеварения? В таком бесплотном теле. Как у Психеи…

Цецилий смотрел на них без ревности, благосклонно улыбаясь. Хотя и он потратил на нее немало денег, но охотно бы уступил Виргилиану находку Аквилина в кабачке на правом берегу Тибра. Танцовщица не очень привлекала его. Худа, костлява. Это не Лавиния Галла, у которой такие плечики! Дернуло его пригласить Акретона!

– Поцелуйтесь, голубки, – поощрял он влюбленных.

– Сие есть похищение сабинянок! – воскликнул Приск, увидев, что Акретон схватил Лавинию и понес ее из залы.

Квинт Нестор больше всего на свете заботился о двух вещах: о здоровье и о приумножении капиталов. Каждое утро он начинал с забот о пищеварении. В приемной его ожидали просители, явившиеся с отчетом вольноотпущенники, поставщики с предложением своих услуг и с глухими намеками на достоверную благодарность в случае, если попечителю будет угодно… А Квинт Нестор старательно массировал солидное брюшко и ждал, когда начнет действовать его вялый кишечник. Затем он отправлялся в дальний угол скромного, но весьма прилично обставленного дома, чтобы там вздыхать о тщете человеческой жизни, о бренности всего живущего под небесами.

К величайшему удивлению попечителя бань, в один из таких приемов ему доложили, что его желает видеть по срочному делу Аврелий Кальпурний Виргилиан.

– Аврелий Кальпурний Виргилиан, – с удовлетворением повторил он имя поэта, в глубине души польщенный посещением.

Он принял позу человека, по горло занятого государственными делами. Виргилиан уже входил в комнату в изящных складках тоги, секрет которых, несмотря на все старания Нестора, оставался для него недоступным.

«Как носит тогу!» – с завистью подумал он, глядя на Виргилиана.

Сам он был весьма темного происхождения, не то сын вольноотпущенника из Массилии – не то просто беглый раб с Корсики.

Виргилиан уселся в предложенное ему кресло и сказал после паузы, понизив голос:

– Скажи, Нестор, мог бы ты оказать мне дружескую услугу?

– Все, что в моих силах.

– Ведь ты христианин? – еще тише спросил Виргилиан.

Квинт Нестор насторожился. На такие вопросы не очень приятно отвечать, занимая высокий пост попечителя северовских терм.

– Ну, какой я христианин, – смешался он, – так, в молодости.

Несмотря на его приверженность к христианскому учению, у него, кроме дома в Риме на Тибуртинской улице, была еще вилла в Остии, приличный кусок земли с виноградником и с оливковыми деревьями.

– Не опасайся, – махнул рукой Виргилиан, – я ведь не префект Рима. Какое мне дело до твоих убеждений? Но я слышал, что завтра приезжает из Африки Тертуллиан. Я знаю, что будет собрание, на котором он выступит с речью. Мне хотелось бы послушать его. Я читал некоторые его книги и в восторге от его стиля, но как попасть на собрание, я не знаю. Ты не можешь мне в этом помочь?

У Нестора отлегло от сердца, хотя и эта просьба могла доставить много хлопот. Но оказать услугу было приятно. Один раз дядюшка Виргилиана помог замять довольно щекотливое дело с преувеличенными счетами, представленными в сенатскую комиссию.

– Что ж, это, пожалуй, можно устроить. Я наведу справки и своевременно тебя извещу. Поверь, что для тебя… Собрание будет у монтанистов, я знаю там одного человека. Он устроит.

Несколько лет тому назад в Карфагене, открывая утром свои заведения, булочники и виноторговцы увидели, что известный всему городу римский гражданин Септимий Флоренс Тертуллиан, по своему обыкновению что–то бормоча себе в бороду, проходил по улице, и на нем, к великому удивлению сограждан, вместо положенной для звания римского гражданина тоги был накинут плащ, паллий, одеяние странствующих софистов и вообще всяких малопочтенных людей. Скоро весь город узнал о событии, и карфагеняне разделились на два лагеря. Одни негодовали, другие уверяли, что давным–давно пора оставить неуклюжую тогу для погребений, потому что в ней удобно только покойнику. Но весь цвет адвокатуры, риторы и все высшее общество Карфагена были среди тех, которые негодовали. По рукам ходили стишки, в коих высмеивался чудак, променявший торжественную тогу на жалкий плащ, и назывался варваром и другими, менее цензурными именами. В ответ на эти нападки Тертуллиан написал «Трактат о плаще», где во всеоружии диалектики и риторических приемов, пустых красот и метафор отстаивал свое право носить паллий, как носил его некогда Марк Аврелий. Это был лишний случай напомнить согражданам, что он не растерял цветов эллинского красноречия с тех пор, как сменил религию отцов на христианское учение.

Были у него и другие, более ценные книги, волновавшие весь христианский мир и поэтому даже переведенные на греческий язык. Пылкий, страстный, нетерпимый – настоящая африканская огненная кровь, – Тертуллиан не терпел компромиссов, ни на йоту не отступал от правил церкви. Он был одним из тех, кто вырывал непреодолимый ров между церковью и империей, и засыпать этот ров более покладистым людям пока не удавалось. Умеренным не нравилось, когда Тертуллиан требовал, чтобы двери христианских домов не украшались лаврами и светильниками по поводу кровопролитий и чтобы ремесленники, отвергшие ложных богов, не делали в своих мастерских идолов. Он запрещал посещение цирка и не разрешал христианам занимать общественные должности, которые были связаны с жертвоприношениями. Умеренные пожимали плечами. К чему такая суровость, когда надо идти в ногу с веком и приноравливаться к условиям жизни, чтобы верным путем вести корабль церкви среди бедствий к спасению? В конце концов Тертуллиан оставил церковь, найдя себе убежище в лоне секты монтанистов, которые не шли на уступки в проведении христианского идеала в жизнь.

Но африканский лев дряхлел. Прошли слухи о том, что возможно примирение, возвращение Тертуллиана в среду вселенской церкви.

Виргилиан узнал о предстоящем приезде Тертуллиана от Прокопия, который был в курсе всех христианских дел. Квинт Нестор навел обещанные справки. Оказалось, что вопрос о примирении не поднимался. Если Виргилиану угодно, то можно было бы пойти в одну из церквей Тертуллиановского послушания и там послушать знаменитого африканца.

Виргилиан и Квинт Нестор встретились в условленном месте на глухой улице Субурры под вечер, у общественного фонтана. Из львиной пасти струйкой изливалась вода в неуклюжую каменную колоду, у которой местные погонщики ослов и мулов поили своих животных. Вдоль стены пробиралась черная кошка. Кое–где в жалких лавчонках горели светильники. Бедного вида люди, ремесленники и бродячие торговцы, возвращались в свои конуры с работы. Не обращая внимания на проходивших, гнусного вида старикашка уговаривал юнца провести с ним ночь и увлекал его в двери подозрительной гостиницы, в каких живут воры и фальшивомонетчики.

– Какие постыдные нравы в Риме! – вздохнул Нестор.

Они направились в ту сторону, где находилась церковь монтанистов, по узенькой, остро пахнущей нужником улице и долго путались по темным переулкам. Наконец Нестор сказал:

– Кажется, это здесь…

За каменным забором виднелись деревья глухого сада. Место было пустынное, заброшенное – пустыри и руины в самом сердце пустеющего Рима. Нестор еще раз напомнил шепотом:

– Ни слова не говори и следи за мной!

Они остановились перед дырой в стене, оглянулись по сторонам и полезли в темноту заросшего бурьяном сада. В глубине стоял каменный амбар, в котором и помещалась церковь монтанистов. И амбар, и сад принадлежали богатому врачу Назарию. Врач подарил их своим единоверцам, за что и получил сан пресвитера.

Гигант–привратник, кузнец по имени Павлий, точно вырос перед ними из земли и мрачно спросил:

– Какое ваше слово?

– Наше слово – рыба, – поспешно ответил Нестор, а Виргилиан подумал, что не хотел бы попасть в лапы к такому чудовищу.

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа… – забормотал Павлий.

– Аминь!

– Проходите, братья! Но вы запоздали. Служение отошло. Сейчас отец беседует с верными.

Они вошли в помещение, полное народу. Почти все стояли, по древнему обычаю, со светильниками в руках. При их трепетном свете можно было разглядеть деревянные балки под крышей и наивную роспись на стенах: пальмы и рыбы, Доброго Пастыря, которого изображал безбородый юноша, несущий на раменах заблудшую овцу. Рядом был изображен корабль в морских пучинах, символизировавший человеческое странствие по бедствиям жизни. Присмотревшись, Виргилиан увидел впереди на возвышении красивого старика, очень смуглого, с лиловым оттенком кожи, как у нумидийцев. Это его слова долетали до них через головы стоявших людей.

Собрание внимало ему с затаенным вниманием. Вокруг было много простых лиц и бедных одежд. Тут были каменщики и поденщики, и Виргилиану даже показалось, что рядом с ним стоят те люди, которых он расспрашивал о гостинице Скрибония. Женщины стояли отдельно, на левой стороне церкви. Человек с черным лицом поднял руки:

– Неужели для того явился в мир Спаситель и был распят, чтобы мы оставались, как вепри, с обращенными к земным нечистотам глазами?

– Это Тертуллиан? – спросил шепотом Виргилиан.

Нестор кивнул головой.

– Как жаль, что мы запоздали…

– Тссс, – остановил его спутник.

– Что же мы видим, дорогие братья и сестры? – продолжал проповедник. – Мы видим христианок, по крайней мере женщин, называющих себя этим святым именем, которые ценят мнение всякого проходящего мимо мужчины, предаются разврату, употребляют белила и румяна, посещают амфитеатры. Для чего они делают свою походку приятной для похотливых взглядов? Зачем они искусственно делаются блондинками только потому, что такова мимолетная мода в Риме, или носят парики из белокурых волос, собственница которых, может быть, погибла на эшафоте за детоубийство? К чему все эти ухищрения и пурпур? Разве Господь не создал бы пурпуровых овец, если находил бы нужным этот цвет для спасения души?

Оратор метал слова в толпу с такими жестами худых рук, точно он, в самом деле, сеял вечные семена в бурю и ветер. Добрый Пастырь нес на раменах заблудшую овцу. Вверху чернели стропила и балки. Иногда слышались вздохи женщин. Виргилиан, потеряв нить диатрибы, с любопытством осматривался по сторонам, стараясь заглянуть в лица соседей, озаренные светом светильников.

Стоявший рядом старик плакал. Виргилиан видел, как по его морщинистому лицу текли одна за другой крупные слезы. Обаяние огромного голоса было необыкновенно. Казалось, что ветер пролетает над стоящими в амбаре. Души трепетали.

– Африканская школа, – оценил Виргилиан манеру Тертуллиана.

Но у него самого сжималось сердце, когда он слушал о страданиях того странного человека, которого распял проконсул Понтий Пилат в Палестине.

– Какая страсть, – шепнул он Нестору, но тот остановил его испуганным взглядом. И вдруг Виргилиан увидел Делию.

Танцовщица, опустив покрывало на лицо, пробиралась к дверям. Виргилиан узнал ее, потому что она почти коснулась его плечом. Делия, танцовщица, исполнительница танца осы – христианка! Он не верил своим глазам. Но это была она. Никакая другая женщина не умела ходить так, едва касаясь земли. Не обращая внимания на недовольство молящихся, он направился за нею к выходу, расталкивая людей. Нестор с испугом обернулся на своего беспокойного спутника, но потом снова обратил взоры на проповедника, стараясь придать лицу растроганное выражение.

Виргилиан догнал танцовщицу на дворе, у черных деревьев.

– Делия! – окликнул он беглянку.

Она прислонилась к стволу дерева и плакала.

– Делия, – повторил Виргилиан, – что с тобой?

– Зачем ты здесь? – злым голосом спросила она. – Что тебе здесь надо?

Ее ресницы трепетали.

– Я пришел посмотреть на Тертуллиана. Но я не думал встретить тебя здесь. И ты христианка?

– Христианка! – ответила она сквозь рыдания. – Не христианка, а последняя потаскушка, площадная плясунья…

Ее голос, этот прелестный голос, который так волновал его на пирах, прервался. Она снова припала к дереву и заплакала как ребенок. А потом, не заботясь об упавшем покрывале, побежала по тропинке.

– Делия! Милая Делия! – кричал ей вслед Виргилиан.

Вслед за нею он вылез на улицу. Привратника не было. Может быть, он ушел в церковь, послушать Тертуллиана. На улице было темно, как в погребе. Увы, не было ни раба, ни фонаря. Делия бесследно скрылась. Он ничего не понимал. Что значат эти слезы? Покаяние? Стыд?

Но надо было что–нибудь предпринимать. Не было никакой надежды разыскать Делию в кромешной тьме. Стараясь припомнить путь, которым они пришли сюда с Нестором, Виргилиан пошел по темной улице. Поплутав по вонючим переулкам, на которых не было ни души, он вышел на тибуртинскую дорогу и неожиданно очутился перед садами Мецената. К его изумлению, у пруда, в котором плавали лебеди, он наткнулся на Делию. Танцовщица стояла на коленях и смывала румяна с лица.

– Вот странное зрелище, – не выдержал Виргилиан. – Делия Тибулла уничтожает свою красоту! Какая печальная картина!

Она ничего не ответила, даже не взглянула на него и пошла прочь.

– Делия, – остановил ее Виргилиан, – что с тобою? Разве мы не друзья?

Она опять ничего не ответила.

– За что ты сердишься на меня? – не отставал Виргилиан.

Не ожидая ответа, он обнял ее за плечи, но она спокойным голосом сказала:

– Ты никогда не поймешь этого, Виргилиан.

– Может быть, пойму.

– Нет, не поймешь. Вы, эллины, не можете понять ни слез, ни страданий. Для вас христианин хуже собаки.

– Не все же эллины рассуждают так.

Он поспешил сказать ей, что у него есть друзья христиане, что он читал многие христианские книги, а некоторые даже приобрел для своей библиотеки.

– В них есть возвышенные слова, – сказал он, – высокие мысли, подобные мыслям Сенеки.

В другом конце улицы раздались пьяные голоса, послышался шум ссоры.

– Здесь небезопасно в такой час. Куда же мы пойдем?

– Мне все равно, – устало сказала Делия.

Ночь они провели в грязной гостинице, может быть, в той самой, куда увлекал юнца подленький старикашка. Когда Виргилиан проснулся утром, он с удивлением увидел, что рядом с ним лежит Делия, нагая, обнимая подозрительной чистоты подушку со следами раздавленных клопов. Она лежала на животе. Муха бегала по смуглой спине. Отогнав муху, он стал будить танцовщицу.

– Делия, проснись! Уже утро. Пора оставить эту грязную трущобу.

Делия повернула к нему заспанное лицо, сонные глаза, припухшие от поцелуев губы.

– Делия, – с серьезным видом спросил Виргилиан, – скажи мне, каким образом эта иудейская рыба могла проглотить корабль с парусом и со всем экипажем?

Она нахмурила брови, но поняла, что он дразнит ее, и рассмеялась.

Цирк шумел, как огромный каменный улей, громом рукоплесканий и человеческих криков. Двухсоттысячная толпа приветствовала торжественное прохождение колесниц на арене. В подии среди почетных гостей находилась Соэмия, прибывшая недавно в Рим.

Одна за другой квадриги объезжали мету – край возвышения, заставленного колоннами, обелисками и статуями, которое делило арену пополам. Возницы, стоя на легких двухколесных колесницах в голубых и зеленых туниках, приветствовали подий воздушными поцелуями. Женщины бросали им розы, солдаты прикомандированной к цирку центурии уже натянули пурпуровый навес, и в цирке стояла розовая прохлада.

– Акретон! Гирпина! – неслись крики зрителей.

Оглядывая с улыбкой множество людей, Акретон – краса цирковых состязаний, участник стольких побед, радостно махал рукою над головою, отвечал на приветствия. Четверка вороных испанских коней с белыми метками на лбах извивалась в его руках, как змеи. Соэмия с улыбкой смотрела на Акретона, нюхая пунцовую розу.

Недалеко от нее сидел Корнелин. Он был прислан вместе с Дионом Кассием в Рим, чтобы возвестить римлянам о головокружительных победах августа, о взятии Арбелы. Они привезли увитое лаврами послание императора и трофеи – оружие арбелского сатрапа, триста пленных парфянцев, золотую и серебряную утварь, ковры. В Риме их приглашали наперебой на пиры. Фульвия выплакала глаза от счастья, что увидела сына. Отец был даже подавлен величием судьбы своего мальчика.

Снаружи бродили толпы людей, не попавших в цирк. Но здесь тоже не было скучно. Ломались и паясничали уличные фокусники и комедианты, бродячие торговцы торговали вовсю, любители приключений щипали визгливых девчонок. Какой–то человек горестно сожалел:

– Ведь сегодня выступает Акретон! Какая жалость, что не удалось попасть в цирк!

– А кто у него левая пристяжная?

– Гирпина, друг! Божественная Гирпина!

От левой пристяжной, первой огибавшей мету на повороте, зависела участь бегов.

Человек, сожалевший, что не попал в цирк, с сокрушением продолжал жаловаться на судьбу:

– У меня всегда так. Ни в чем нет удачи. Открыл рыбную лавку, прогорел. Занялся перепродажей идолов, тоже потерпел убытки. Вот и теперь. Не опоздай я поздравить патрона с днем рождения, была бы у меня тессера.

Тессерой назывался оловянный жетон, дававший право на вход в цирк.

Корнелин с любопытством смотрел на пышное зрелище. Никогда он не видел такого множества людей, столько красивых женщин, такой нарядной толпы. И вдруг его сердце сжалось. На несколько рядов выше он увидел Виктория и рядом с ним его дочь Грациану Секунду.

Верхние ряды были в тумане человеческих испарений. Там, под самым навесом, помещалась городская чернь: башмачники и продавцы бобов, полировщики и столяры, позолотчики и токари крылатых гениев, могильщики и корабельщики, и вообще римские пролетарии, у которых на обед вареная репа и горох, а по праздникам баранья голова, в каморке вместо постели охапка соломы, а единственное развлечение – цирк и кости. Здесь пахло винным перегаром и чесноком. Люди приходили с подушками, чтобы удобнее было сидеть, и между рядами сновали продавцы прохладительного питья и пирожков.

Не обращая внимания на торжественный выезд, Корнелин смотрел на Грациану. С другой стороны от нее сидел какой–то представительный человек африканского типа и что–то нашептывал девушке. Грациана слушала и улыбалась. Викторий был, очевидно, поглощен зрелищем. Никто из них трибуна не замечал.

Соседи Корнелина обращались к нему с вопросами, высказывали свое мнение о шансах той или иной колесницы и удивлялись, что трибун отвечал им невпопад. Корнелину было не до них. В неожиданной встрече с Грацианой он видел знак благорасположения к нему богов. Все было ясно в мире Корнелина. На небе этого мира светило солнце Рима, и боги, символы сил природы, управляли мировой гармонией. Может быть, они не заботились о счастье смертных, но стечение обстоятельств, влияние звезд и элементов могли благоприятствовать судьбе человека. Все в мире оживляла любовь. А любовь – это был очаг, семья, достойная жизнь римского гражданина, суровый долг и добродетель.

Томительно пропела труба. Цирк умолк. В дальнем конце арены при помощи особого механизма разом отворились двенадцать ворот, и двенадцать квадриг, шесть голубых и шесть зеленых, вылетели на арену. Они мчались с такой быстротой, что четыре спицы колес превращались в призрачный сплошной круг. Каким–то чудом стояли на колесницах перевитые ремнями возницы. На головах у них были надеты кожаные шлемы, за поясами заткнуты ножи, чтобы в случае необходимости перерезать привязанные к поясу вожжи. Лошадиные ноги упруго били в песок.

Цирк заревел от восторга. Давно римляне не видели таких прекрасных состязаний. И сами кони, опьяненные ревом приветствий, чувствуя себя центром внимания, косили глазами на колесницы соперников.

На повороте колеса глубоко врезались в песок, но квадриги благополучно обогнули мету и растянулись по арене. Возницы щелкали бичами. В такие минуты они правили не только колесницами, но и всем Римом.

Уже начинался последний, седьмой круг. Крики и вопли достигли апогея. Люди вскакивали с мест, ссорились с соседями. Всеобщее внимание было обращено на Акретона, любимца черни и римских женщин, лучшего возницу голубых. Все зависело от седьмого поворота. Зрители знали, что в последнюю минуту Акретон вылетит вперед неподражаемым рывком и вырвет победу у Арпата, не отстававшего от него ни на шаг, немилосердно стегавшего бичом серых в яблоках коней.

– Акретон! Акретон! – неслись крики.

В эту минуту люди забыли все на свете, горе и любовь, социальные различия, дела, заботы, и сенатор в этом чувстве ничем не отличался от последнего поденщика. На почетных местах недалеко от Корнелина, жена первоприсутствующего сенатора Квинтилия Готы, белокурая, завитая, как барашек, Лавиния Галла, не имея сил сдержать своего волнения, вскочила. Она ничего не видела в эту минуту, кроме четверки вороных коней и того, кто правил ими с божественным искусством, кто столько раз ласкал ее во время запретных свиданий. Квинтилий, спокойный и величественный, уверенный во всем, в своем уме и в своей жене, успокаивал ее:

– Не волнуйся так, Лавиния! Ведь мы же ничего не поставили на Акретона. Моя ставка на Нестория в третьем заезде…

– Акретон! Гирпина! – потрясала цирк буря голосов.

– Ставлю тысячу сестерциев на Гирпину!

– Пять тысяч против одной!

И вдруг на какое–то мгновение наступила могильная тишина. А потом многолюдное собрание как одно существо заревело от ужаса. Гирпина круто огибала мету, почти распластываясь по земле. Но колесо «голубой» колесницы зацепилось за левое колесо квадриги Арпата, сорвалось с оси и, точно пущенное рукой дискобола, отлетело на сто шагов и завертелось волчком на арене. Акретон не успел обрезать вожжей. Его с размаху ударило головой о выступ меты, раздробило страшным ударом череп, и четверка обезумевших коней понеслась по арене. Ось без колеса фонтаном вздымала песок. Тело Акретона жалкой куклой прыгало и влачилось на вожжах. Когда, наконец, служители остановили распаленных коней, от прекрасного тела возницы остался только мешок переломанных костей. Вся кожа с лица была сорвана, и на кровавой маске страшно белели оскаленные зубы…

Гирпина дрожала мелкой дрожью. Вдруг она заржала, точно призывая своего господина.

Никто не мог толком рассказать, как произошла катастрофа. Как и предполагали зрители, на некотором расстоянии от меты Акретон вырвался вперед, чтобы в более выгодных условиях сделать последний страшный заворот. Но соперник, звероподобный скиф Арпат, про которого ходили слухи, что он занимается магией, чтобы увеличить власть над лошадьми, выкрикнул какое–то слово, и его кони, по–кошачьи прижав уши, из последних сил ударили ногами в песок. В это мгновение произошел ужасный случай с колесом.

Лавиния Галла, вырываясь из рук соседей, билась в истерике и умоляла, чтобы ее пустили на арену.

– Я всегда говорил, что женщинам не место в цирке! – с достоинством говорил Квинтилий. – Они не в состоянии выдерживать подобных зрелищ.

Но уже вновь пропела труба, и двенадцать новых квадриг вылетели на арену.

Презрев свое высокое положение, несчастная Лавиния Галла убивалась на конюшне над трупом любовника. Рабы стояли вокруг и отпускали грубые шуточки. Она ничего не слышала. Сколько раз она целовала этот оскаленный рот, гладила эти черные кудри! Зачем богиня так жестоко наказывает счастливых любовников?

– Мы тебя утешим! – смеялись рабы. – Чего убиваться?

– Выбери любого из нас. Каждый будет рад помять твои грудки. Только пожелай!

Грациана впервые была в Большом Цирке. Всего три месяца прошло с тех пор, как они с отцом покинули Карнунт и переселились в Рим. Римская жизнь поражала ее грандиозностью, шумом, народным волнением. Разве можно было сравнить это зрелище с маленьким амфитеатром в Карнунте, где она наперечет знала всех зрителей? Рядом с нею сидел Цецилий Наталис, случайно познакомившийся с Викторием в оффиции Макретиана и нашедший нового знакомого на скамьях, предназначенных для всадников. Влюбчивый африканец сидел рядом с девушкой и нашептывал ей любезные вещи.

– А теперь посмотри туда. Видишь человека в белой тоге? Это Филострат, автор «Жития Аполлония из Тианы». Знаменитость! Написал увлекательный роман. Если ты хочешь, я пришлю тебе книгу. У меня есть, недавно купил.

Викторий, увидев, с каким почтением разговаривают с его новым знакомым и люди с широкой пурпуровой полосой на тунике, был польщен. А во время катастрофы с Акретоном, когда Грациана вскрикнула и упала в обморок, он поблагодарил судьбу, что она послала им такого предусмотрительного спутника, у которого оказался флакон с благовонной солью.

Викторий был явно не в духе. Жизнь в Риме не налаживалась, обычаи здесь были странные, дела шли плохо. Одна из причин переезда в Рим была забота о будущем дочери. Но Виргилиан, на которого он имел виды, носа не показывал с тех пор, как они были в Риме. Ему говорили, что поэт спутался с какой–то танцовщицей и ведет легкомысленную жизнь. Ну и нравы! А Грациане исполнилось пятнадцать лет.

Данинград