Виконт де Бражелон или десять лет спустя. Александр Дюма ЧАСТЬ V

Страница 1
Страница 2
Страница 3

Глава 31.
ОБРАЗЦЫ

В этот момент толпа начала расходиться, бросая в каждом углу обширного помещения мастерской ворчание или угрозу; она напоминала собой океан во время отлива, оставляющий на прибрежном песке водоросли и пену.

Спустя десять минут появился Мольер и сделал из-за портьеры знак д’Артаньяну. Д’Артаньян поспешил вслед за ним, увлекая вместо с собой Портоса. По довольно запутанным коридорам Мольер привел их в кабинет Персерена. Старик, засучив рукава, перебирал куски роскошной парчи, затканной золотыми цветами. Он хотел посмотреть, какова игра этой ткани при том или ином освещении.

Заметив входящего д’Артаньяна, он отложил материю и пошел навстречу ему, не изображая особых восторгов, без чрезмерных любезностей, но с соблюдением должной учтивости.

– Господин капитан мушкетеров, – обратился он к д’Артаньяну, – вы, конечно, простите меня, не так ли, но я страшно занят.

– Да, да, господин Персерен, слышал, знаю, – костюмами короля. Говорят, что вы шьете его величеству три новых костюма?

– Пять, сударь, пять!

– Три или пять, меня это нисколько не беспокоит. Ведь я знаю, что они будут самыми красивыми на всем свете.

– Да, да, так думают все. Когда они будут закопчены, тогда и станут самыми красивыми на всем свете, по буду оспаривать. Но прежде их следует сшить, господин капитан, а для этого необходимо время.

– О, у вас еще дна дня впереди, и времени в вашем распоряжении даже больше, чем нужно, господин Персерен, – сказал Д’Артаньян, напуская на себя полнейшее равнодушие.

Персерен поднял голову, как человек, не привыкший к тому, чтобы ему перечили даже тогда, когда дело идет о какой-нибудь его прихоти, но д’Артаньян по обратил никакого внимания на чело прославленного портного, чародея парчи, которое начало заволакиваться тучами. Он произнес:

– Дорогой господин Персерен, я привел к вам заказчика.

– Что вы, что вы! – угрюмо бросил портной.

– Господина барона дю Валлона де Брасье де Пьерфона, – продолжал Д’Артаньян.

Персерен отвесил поклон, не вызвавший никакого чувства симпатии в грозном Портосе, который с той поры, как вошел в кабинет, не переставал искоса смотреть на портного.

– Одного из моих ближайших друзей, – добавил в заключение Д’Артаньян.

– К услугам господина барона, но не сейчас, а немного спустя.

– Немного спустя? Но когда же?

– Тогда, когда буду располагать временем.

– То же самое вы сказали моему слуге, – проворчал с недовольным видом Портос.

– Возможно, – ответил портной, – я почти всегда занят по горло.

– Друг мой, – назидательно заметил Портос, – когда хочешь, время найдется.

Персерен побагровел, что у стариков, кожа которых поблекла от старости, всегда является опасным симптомом.

– Сударь, – буркнул он, – вы вольны заказывать себе платья у кого вам будет угодно.

– Погодите, Персерен, погодите, – произнес примирительным тоном капитан мушкетеров, – вы сегодня не слишком любезны. Ну что ж, я произнесу одно слово, которое заставит вас покориться. Барон дружен по только со мной, он к тому же один из друзей господина Фуке.

– Так, так! – промолвил портной. – Это меняет дело, да-да, меняет. Затем, повернувшись к Портосу, он спросил:

– Господин барон из числа сторонников господина суперинтенданта?

– Я сам по себе, – вскрикнул Портос, и как раз в этот момент поднялась портьера, давая проход еще одному свидетелю этой сцепы.

Мольер наблюдал. Д’Артаньян смеялся. Портос мысленно сыпал проклятиями.

– Дорогой Персерен, – поклонился Д’Артаньян, – вы сошьете костюм господину барону; это я прошу вас об этом.

– Ради вас – ну что ж, не возражаю, господин капитан.

– Но это еще не все; вы безотлагательно приметесь за этот костюм.

– Раньше чем через неделю – немыслимо.

– Но это все равно, как если бы вы решительно отказали: этот костюм необходим для празднества в Во.

– Повторяю, что это немыслимо, – настаивал на своем упрямый старик.

– Нет, нет, дорогой господин Персерен, погодите отказываться, в особенности если об этом прошу вас и я, – произнес у двери ласковый голос, заставивший д’Артаньяна насторожиться. Это был Арамис.

– Господин д’Эрбле! – воскликнул портной.

– Арамис! – пробормотал д’Артаньян.

– А, наш епископ! – приветствовал его Портос.

– Здравствуйте, д’Артаньян! Здравствуйте, милый Портос! Здравствуйте, дорогие друзья! – сказал Арамис. – Так вот, любезнейший господин Персерен, сшейте костюм господину барону, и я ручаюсь, что, сшив его, вы доставите удовольствие господину фуке.

Произнеся эти слова, он сделал знак Персерену, гласивший: «Берите заказ и прощайтесь с ними». Арамис, по-видимому, пользовался у Персерена даже большим влиянием, чем д’Артаньян; во всяком случае, портной поклонился, показывая тем самым, что он соглашается, и, повернувшись к Портосу, сухо заметил:

– Отправляйтесь к моим подмастерьям, они снимут с вас мерку.

Портос покраснел так, что на него было страшно смотреть.

Д’Артаньян понял, что вот-вот разразится гроза, и, обращаясь к Мольеру, вполголоса произнес:

– Дорогой господин Мольер, вы видите пред собой человека, который считает, что он подвергнет поношению свою честь, если позволит снять мерку со своих костей и своей плоти, дарованных ему господом богом; присмотритесь к этой весьма примечательной личности и используйте, мой высокочтимый Аристофан, свои наблюдения.

Мольер не нуждался в этом совете, он и так не спускал глаз с барона Портоса.

– Сударь, – сказал он, обращаясь к последнему, – если вы соблаговолите пройти вместе со мной, я устрою так, что закройщик, снимая с вас мерку, ни разу не прикоснется к вам.

– Но как же он это проделает, друг мой?

– Я утверждаю, что, снимая с вас мерку, вам не будут докучать локтями, футами или дюймами. Это новый способ, придуманный нами для знатных господ, которые настолько чувствительны, что не могут позволить какой-нибудь деревенщине касаться и ощупывать их. Мы сталкивались с людьми, которые не в состоянии вынести, чтобы с них была снята мерка, – ведь и в самом деле подобная церемония оскорбляет, по-моему, естественное достоинство человека, – так вот, если и вы, сударь, случайно принадлежите к разряду таких людей…

– Черт возьми, полагаю, что да.

– Отлично, господин барон; в таком случае все устроится как нельзя лучше, и вы будете первым, кто испытает на себе придуманный нами способ.

– Но как же все-таки снимут эту чертову мерку?

– Сударь, – ответил, отвешивая поклон, Мольер, – если вы соблаговолите пройти вместе со мной, вы убедитесь в этом собственными глазами.

Арамис наблюдал эту сцену с неослабным вниманием. Быть может, он думал, основываясь на интересе, проявляемом к ней д’Артаньяном, что и он уйдет из кабинета портного вместе с Портосом, чтобы не упустить развязки столь забавно начатой сцены. Но, несмотря на всю свою проницательность, Арамис все же ошибся. Ушли только Портос и Мольер. Д’Артаньян остался у Персерена. Почему же он там остался? Из любопытства, и только; может быть, и ради того, чтобы провести несколько лишних мгновений в обществе Арамиса, своего доброго старого друга. После того как Портос и Мольер удалились, д’Артаньян подошел к епископу, что, по-видимому, не входило в планы последнего.

– И вам нужно новое платье, не так ли, дорогой друг?

Арамис усмехнулся.

– Нет.

– Но ведь вы поедете в Во?

– Поеду, но без нового платья. Вы забываете, дорогой д’Артаньян, что ваннский епископ не настолько богат, чтобы шить себе новое платье к каждому празднеству, – Ба, – сказал, смеясь, мушкетер, – а поэмы, разве мы их больше не пишем?

– О д’Артаньян, – проговорил Арамис, – подобную чепуху я давно уже выбросил из головы.

– Так, так, – произнес д’Артаньян, отнюдь не уверенный в том, что Арамис говорит правду.

Что касается Персерена, то он снова погрузился в рассматривание своей парчи.

– Не думаете ли вы, дорогой д’Артаньян, – улыбнулся Арамис, – что мы стесняем своим присутствием этого славного человека?

«Так вот оно что, – проворчал про себя мушкетер, – это значит ни больше ни меньше, что я стесняю тебя».

Затем он произнес уже вслух:

– Ну что ж, пойдемте; и, если вы так же свободны, как я, любезный мой Арамис…

– Нет, не совсем, я хотел…

– Ах, вам нужно переговорить наедине с Персереном? Почему же вы сразу не предупредили меня об этом?

– Наедине, – повторил Арамис. – Да, да, разумеется, наедине, но только вы, д’Артаньян, не в счет. Никогда, прошу вас поверить, не будет у меня тайн, которых я не мог бы открыть такому другу, как вы.

– О нет, нет, я удаляюсь, – настаивал д’Артаньян, хотя в голосе его и слышалось любопытство; замешательство Арамиса, как бы тонко он его ни маскировал, не укрылось от д’Артаньяна, а он знал, что в непроницаемой душе этого человека решительно все, даже то, что имеет видимость сущего пустяка, подчинено заранее намеченной цели; пусть эта цель была д’Артаньяну неведома и непонятна, но, изучив характер своего давнего друга, он понимал, что она, во всяком случае, должна быть немаловажною.

Арамис, заметив, что у д’Артаньяна появились какие-то подозрения, также стоял на своем:

– Оставайтесь, молю вас: вот в чем, в сущности, дело…

Затем, обернувшись к портному, он начал:

– Дорогой господин Персерен… Я бесконечно счастлив, д’Артаньян, что вы здесь.

– Вот как! – воскликнул капитан мушкетеров, веря в искренность Арамиса еще меньше, чем прежде.

Персерен не пошевелился. Взяв из его рук кусок ткани, в созерцание которой он был погружен, Арамис силой возвратил его к реальной действительности.

– Дорогой господин Персерен, – произнес он, – здесь господин Лебрен, один из живописцев господина Фуке.

«Чудесно, – подумал д’Артаньян, – но при чем тут Лебрен?»

Арамис посмотрел на д’Артаньяна, который сделал вид, будто рассматривает гравюры с изображением Марка Антония.

– И вы хотите, чтобы ему сшили такой же костюм, какие заказаны эпикурейцам? – спросил Персерен.

Произнося с отсутствующим видом эти слова, достойный портной сделал попытку отобрать у Арамиса свою парчу.

– Костюм эпикурейца? – переспросил д’Артаньян тоном следователя.

– Воистину, – сказал Арамис, улыбаясь своей чарующей улыбкой, – воистину самою судьбой предначертано, что д’Артаньян этим вечером проникнет во все наши тайны. Вы, конечно, слышали об эпикурейцах господина Фуке, не так ли?

– Разумеется. Кажется, это своего рода кружок поэтов, состоящий из Лафонтена, Лоре, Пелисона, Мольера и кто его знает, кого еще, и заседающий в Сен-Манде?

– Это верно. Так вот, мы одеваем наших поэтов в форму и зачисляем их на королевскую службу.

– Превосходно! Догадываюсь, что это сюрприз, который господин Фуке готовит для короля. Будьте спокойны! Если тайна господина Лебрена состоит только в этом, я не выдам ее.

– Вы очаровательны, как всегда, дорогой друг. Нот, господин Лебрен к этому непричастен; тайна, к которой он имеет касательство, гораздо значительнее, чем эта.

– Раз она не уступает в значительности первой из ваших тайн, то я предпочитаю но быть посвященным в нее, – заметил д’Артаньян, притворяясь, будто собрался уходить.

– Входите, Лебрен, входите, – сказал Арамис, открывая правой рукой боковую дверь и удерживая левою д’Артаньяна.

– Честное слово, я ничего не понимаю, – буркнул Персерен.

Как говорят в театре, Арамис выдержал паузу.

– Дорогой господин Персерен, – начал он, – вы шьете пять костюмов его величеству, не так ли? Один из парчи, один охотничий из сукна, один из бархата, один из атласа и последний, наконец, из флорентийской ткани?

– Верно, но откуда, монсеньер, вы все это знаете? – спросил изумленный Персерен.

– Все это исключительно просто, сударь: предстоят охота, празднество, концерт, прогулка и прием; пять названных мною тканей предусмотрены этикетом.

– Монсеньер, вы знаете решительно все на свете.

– И многое другое к тому же, будьте спокойны, – пробормотал Д’Артаньян.

– Но, – вскричал, торжествуя, портной, – чего вы все же не знаете, хоть вы и великий князь церкви, чего не знает и не узнает никто и что знаем лишь король, мадемуазель де Лавальер и я, это цвет материй и вид украшений, это покрои, это соотношение частей, это костюм в целом!

– Вот с этим всем, – сказал Арамис, – я и хотел бы при вашей помощи ознакомиться, дорогой господин Персерен.

– Никогда! – побледнел перепуганный насмерть портной, хотя Арамис произнес только что приведенные нами слова весьма ласково и даже медоточиво.

Притязания Арамиса показались Персерену после того, как он подумал над ними, настолько несообразными, настолько смешными, настолько чрезмерными, что он сначала тихонечко рассмеялся, затем принялся смеяться все громче и громче и кончил взрывами неудержимого хохота.

Д’Артаньян последовал примеру портного, но не потому, что находил эту просьбу и впрямь смешною; он имел в виду еще больше распалить Арамиса.

Этот последний предоставил им смеяться, сколько они пожелают, и когда они наконец утихли, проговорил:

– На первый взгляд может и в самом деле показаться, что я позволил себе нечто нелепое, – разве не так? Но Д’Артаньян, который – воплощенное благоразумие, разумеется, подтвердит, дорогой господин Персерен, что я не мог поступить иначе и должен был обратиться к вам с своей просьбою.

– Как это? – удивился мушкетер, превращаясь в слух; благодаря своему поразительному чутью, он уже понял, что до этой поры действовали только застрельщики, как говорят военные, и что настоящее сражение впереди.

– Как это? – недоверчиво протянул Персерен.

– Почему, – продолжал Арамис, – господин Фуке дает празднество в честь короля? Разве не для того, чтобы сделать ему приятное?

– Верно, – подтвердил Персерен.

Д’Артаньян выразил свое одобрение словам Арамиса кивком головы.

– Каким же образом он может достигнуть этого? Посредством обходительности, любезности, забавных выдумок; посредством целого ряда сюрпризов, вроде того, о котором мы только что говорили, – я имею в виду зачисление на королевскую службу поэтов.

– Прекрасно.

– Речь пойдет еще об одном сюрпризе, дорогой друг. Присутствующий здесь господин Лебрен – живописец, рисующий с исключительной точностью.

– Да, да, – сказал Персерен. – Я видел картины господина Лебрена и отметил себе, что костюмы у него выписаны весьма тщательно. Вот почему я тут же согласился сделать ему костюм, будь он такой же, какой шьется эпикурейцам, или в каком-нибудь ином роде.

– Дорогой господин Персерен, ваше обещание для нас драгоценно, но мы вспомним о нем несколько позже. А сейчас господин Лебрен имеет нужду не в новом костюме, который вы сошьете ему в скором будущем, но в костюмах, изготовленных вами для короля.

Персерен отскочил назад, и Д’Артаньян, человек спокойный и выдержанный, привыкший размышлять над тем, что он видит, нисколько не удивился этой необычной резвости Персерена: настолько просьба, с которой Арамис рискнул обратиться к портному, была, и на взгляд капитана, странной и вызывающей.

– Костюмы, изготовленные для короля! Дать скопировать кому бы то ни было костюмы его величества короля?! О господин епископ! Простите меня, но в своем ли уме ваше преосвященство? – закричал бедный портной, окончательно потеряв голову.

– Помогите же, Д’Артаньян, – сказал Арамис, расплываясь в улыбке и ничем не выражая досады, – помогите же убедить этого господина. Ведь вы понимаете, в чем тут дело, не так ли?

– Говоря по правде, не очень.

– Как! И вы тоже не понимаете, что господин фуке хочет приготовить сюрприз королю, сюрприз, состоящий в том, чтобы король тотчас же по прибытии в Во увидел там свой новый портрет? И чтобы портрет, написанный с ошеломляющим сходством, изображал его в том же самом костюме, в каком он будет в тот день, когда увидит о гот портрет?

– Так вот оно что, – вскричал мушкетер, почти поверивший Арамису ведь все рассказанное им было настолько правдоподобно, – да, да, дорогой Арамис, вы правы; да, да, ваша мысль просто великолепна. Готов спорить на что угодно, что она исходит от вас, Арамис!

– Не знаю, – ответил с небрежным видом ваннский епископ, – от меня или от господина Фуке…

Затем, обнаружив нерешительность на лице д’Артаньяна, он, наклонившись к Персерену, проговорил:

– Ну что ж, господин Персерен, что же вы молчите? С нетерпением жду ваших слов.

– Я говорю, что…

– Вы хотите сказать, что в вашей воле ответить отказом. Я и сам это знаю и никоим образом не собираюсь насиловать вашу волю, мой милый; скажу больше, мне отлично понятна и та щепетильность, которая препятствует вам пойти навстречу идее господина Фуке; вы страшитесь, как бы не показалось, что вы льстите его величеству. Благородство души, господин Персерен, благородство!

Портной пробормотал что-то невнятное.

– Ив самом деле, это было бы откровенною лестью по отношению к нашему юному государю, – продолжал Арамис. – «Но, – сказал мне господин суперинтендант, – если Персерен откажет вам в вашей просьбе, скажите ему, что он от этого в моих глазах нисколько не потеряет и что я буду и впредь относиться к нему с большим уважением. Только…»

– Только?.. – повторил обеспокоенный Персерен.

– «Только, – продолжал Арамис, – мне придется сказать королю (помните, дорогой господин Персерен, что это говорит господин Фуке, а не я)… мне придется сказать королю: „Государь, у меня было намерение предложить вашему величеству ваше изображение; но щепетильность господина Персерена, быть может преувеличенная, но достойная уважения, воспротивилась этому“.

– Воспротивилась! – вскричал портной, испуганный возлагаемой на него ответственностью. – Я противлюсь тому, чего желает господин Фуке, когда дело идет о том, чтобы доставить удовольствие королю? Ах, господин епископ, какое скверное слово сорвалось с ваших уст! Противиться! Благодарение господу, уж я-то не произносил этого слова. Призываю в свидетели капитана мушкетеров его величества. Разве я противлюсь чему-нибудь, господин д’Артаньян?

Д’Артаньян замахал рукою, показывая, что хочет остаться нейтральным; он чувствовал всем своим существом, что тут кроется какая-то неведомая интрига, кто его знает – комедия или трагедия; он проклинал себя за то, что в этом случае так недогадлив, но пока, в ожидании дальнейшего хода событий, решил воздержаться.

Персерен, однако, устрашаемый мыслью, что королю могут сказать, будто он, Персерен, воспротивился подготовке сюрприза, который предполагали сделать его величеству, пододвинул Лебрену кресло и принялся извлекать из шкафа четыре сверкающих золотым шитьем великолепных костюма – пятый пока еще находился в работе у подмастерьев. Он развешивал эти произведения портновского искусства одно за другим на манекенах, привезенных некогда из Бергамо, которые, попав во Францию во времена Кончини, были подарены Персерену и маршалом д’Анкром, – это случилось после поражения итальянских портных, разоренных успешною конкуренцией Персеренов.

Художник приступил к зарисовкам, затем принялся раскрашивать их.

Арамис, стоявший возле него и пристально наблюдавший за каждым движением его кисти, внезапно остановил Лебрена:

– Мне кажется, что вы не вполне уловили тона, дорогой господин Лебрен. Ваши краски обманут вас, и на полотне не удастся воспроизвести полного сходства, которое нам решительно необходимо. Очевидно, чтобы передать оттенки с большей точностью, требуется работать подольше.

– Это верно, – сказал Персерен, – но времени у нас очень мало, и тут, господин епископ, я, согласитесь, совершенно бессилен.

– В таком случае, – спокойно заметил Арамис, – наша попытка обречена на провал, и это произойдет из-за неверной передачи оттенков.

Между тем Лебрен срисовывал ткань и шитье очень точно, и Арамис наблюдал за его работой с плохо скрываемым нетерпением.

«Что за чертову комедию тут разыгрывают?» – продолжал спрашивать себя мушкетер.

– Дело у нас решительно не пойдет, – молвил Арамис. – Господин Лебрен, собирайте свои ящики и сворачивайте холсты.

– Верно, верно! – вскричал раздосадованный художник. – Здесь ужасное освещение.

– Это мысль, Лебрен, да, да, это мысль. А что, если б мы с вами располагали образчиком каждой ткани, и временем, и подобающим освещением…

– О, тогда! – воскликнул Лебрен. – Тогда я готов поручиться, что все будет в порядке.

«Так, так, – сказал себе д’Артаньян, – тут-то и есть узелок всей интриги. Ему требуется образец каждой ткани. Но, черт подери, даст ли ему эти образчики Персерен?»

Персерен, выбитый с последних позиций и к тому же обманутый притворным добродушием Арамиса, отрезал пять образчиков, которые и отдал епископу.

– Так будет лучше. Не правда ли? – обратился Арамис к д’Артаньяну. Ваше мнение по этому поводу?

– Мое мнение, дорогой Арамис, – проговорил д’Артаньян, – что вы неизменно все тот же.

– И следовательно, неизменно ваш друг, – подхватил епископ своим чарующим голосом.

– Да, да, конечно, – громко сказал д’Артаньян. Затем про себя добавил: «Если ты, сверхиезуит, обманул меня, то я отнюдь не хочу быть одним из твоих сообщников, и, чтобы не сделаться им, теперь самое время удалиться». – Прощайте, Арамис, – продолжал д’Артаньян, громко обращаясь к епископу, – прощайте! Пойду поищу Портоса.

– Подождите минутку, – попросил Арамис, засовывая в карман образчики, – подождите, я закончил дела и буду в отчаянии, если не перекинусь на прощание несколькими словами с нашим дорогим другом.

Лебрен сложил свои краски и кисточки, Персерен убрал королевские костюмы в тот самый шкаф, из которого они были извлечены, Арамис ощупал карман, желая удостовериться, что образчикам не грозит опасность вывалиться оттуда, и они все вместе вышли из кабинета портного.

Глава 32.
КАК У МОЛЬЕРА, БЫТЬ МОЖЕТ, ВПЕРВЫЕ ВОЗНИК ЗАМЫСЕЛ ЕГО КОМЕДИИ «МЕЩАНИН ВО ДВОРЯНСТВЕ»

Д’Артаньян обнаружил Портоса в соседней комнате, но это был уже не прежний озадаченный и раздраженный Портос, а Портос радостно возбужденный, сияющий, любезный, очаровательный. Он оживленно болтал с Мольером, который смотрел на него с восторгом, как человек, не только никогда не видевший ничего более примечательного, но и вообще чего-либо подобного.

Арамис направился прямо к Портосу и протянул ему свою тонкую, белую руку, которая тотчас же потонула в гигантской руке его старого друга. К этой операции Арамис неизменно приступал с некоторым страхом, но на этот раз дружеское рукопожатие не причинило ему особых страданий. Затем ваннский епископ обратился к Мольеру.

– Так вот, сударь, – сказал он ему, – едете ли вы со мной в Сен-Манде?

– С вами, монсеньер, я поеду куда угодно, – ответил Мольер.

– В Сен-Манде! – воскликнул Портос, пораженный короткими отношениями между неприступным ваннским епископом и никому не ведомым подмастерьем.

– Вы увозите, Арамис, этого господина в Сен-Манде?

– Да, – ответил с улыбкой Арамис, – да, увожу его в Сен-Манде, и у нас мало времени.

– И затем, мой милый Портос, – проговорил д’Артаньян, – господин Мольер не совсем то, чем кажется.

– То есть как? – удивился Портос.

– Господин Мольер – один из главных приказчиков Персерена, и его ждут в Сен-Манде, где он должен примерить костюмы, заказанные господином Фуке для эпикурейцев в связи с предстоящим празднеством.

– Да, да! Совершенно верно, – подтвердил Мольер.

– Итак, – повторил Арамис, – если вы закончили ваши дела с господином дю Валлоном, поехали, дорогой господин Мольер!

– Мы кончили, – заявил Портос.

– И довольны? – спросил его д’Артаньян.

– Вполне, – ответил Портос.

Мольер распрощался с Портосом, отвесив ему несколько почтительнейших поклонов, и пожал руку, которую капитан мушкетеров украдкой протянул ему.

– Сударь, – сказал Портос на прощанье с преувеличенной учтивостью, сударь, прошу вас прежде всего о безукоризненной точности.

– Завтра же вы получите ваш костюм, господин барон, – ответил Мольер.

И он удалился вместе с ваннским епископом.

Тогда д’Артаньян, взяв под руку Портоса, спросил его:

– Что же проделал с вами этот портной, сумевший так поправиться вам?

– Что он проделал со мной, мой друг, что он проделал?! – вскричал в восторге Портос.

– Да, я спрашиваю, что же он с вами проделал?

– Друг мой, он сумел сделать то, чего до сих пор не делал ни один из представителей всей портновской породы. Он снял мерку, ни разу не прикоснувшись ко мне.

– Что вы! Расскажите же, друг мой!

– Прежде всего он велел разыскать – уж право ко знаю, где – целый ряд манекенов различного роста, надеясь, что, быть может, среди них найдется что-нибудь подходящее и для меня. Но самый большой – манекен тамбурмажора швейцарцев, – и тот оказался на два дюйма ниже и на полфута меньше в объеме, чем я.

– Вот как!

– Это настолько же истинно, как то, что я имею честь разговаривать с вами, мой дорогой д’Артаньян. Но господин Мольер – великий человек или, по меньшей мере, великий портной, и эти затруднения его ни в малой степени не смутили.

– Что же он сделал?

– О, чрезвычайно простую вещь. Это неслыханно, честное слово, неслыханно! До чего же тупы все остальные, раз они сразу же не додумались до этого способа! От скольких неприятностей и унижений они могли бы избавить меня!

– Не говоря уже о костюмах, мой милый Портос.

– Да, да, не говоря ужо о трех десятках костюмов.

– Но все же объясните мне метод господина Мольера.

– Мольера? Вы зовете его этим именем, так ведь? Ну что ж.

– Да, или Поклепом, если это для вас предпочтительнее.

– Нет, для меня предпочтительнее Мольер. Когда мне захочется вспомнить, как зовут этого господина, я подумаю о вольере, и так как в Пьерфоне у меня есть вольера…

– Чудесно, друг мой! Но в чем же заключается его метод?

– Извольте! Вместо того чтобы расчленять человека на части, как поступают эти бездельники, вместо того чтобы заставлять меня нагибаться, выворачивать руки и ноги и проделывать всевозможные отвратительные и унизительные движения…

Д’Артаньян одобрительно кивнул головой.

– «Сударь, – сказал он мне, – благородный человек должен самолично снимать с себя мерку. Будьте любезны приблизиться к этому зеркалу». Я подошел к зеркалу. Должен сознаться, что я не очень-то хорошо понимал, чего хочет от меня этот Вольер.

– Мольер.

– Да, да, Мольер, конечно, Мольер. И так как я все еще опасался, что с меня все-таки начнут снимать мерку, то попросил его: «Действуйте поосторожнее, я очень боюсь щекотки, предупреждаю вас», – но он ответил мне ласково и учтиво (надо признаться, что он отменно вежливый малый): «Сударь, чтобы костюм сидел хорошо, он должен быть сделан в соответствии с вашей фигурой. Ваша фигура в точности воспроизводится зеркалом. Мы снимем мерку не с вас, а с зеркала».

– Недурно, – одобрил д’Артаньян, – ведь вы видели себя в зеркале; но скажите, друг мой, где ж они нашли зеркало, в котором вы смогли поместиться полностью?

– Дорогой мой, это было зеркало, в которое смотрится сам король.

– Но король на полтора фута ниже.

– Не знаю уж, как это все у них делается; думаю, что они, конечно, льстят королю, но зеркало даже для меня было чрезмерно большим. Правда, оно было составлено из девяти венецианских зеркал – три по горизонтали и столько же по вертикали.

– О друг мой, какими поразительными словами вы пользуетесь! И где-то вы их набрались?

– На Бель-Иле, друг мой, на Бель-Иле. Там я слышал их, когда Арамис давал указания архитектору.

– Очень хорошо, но вернемся к нашему зеркалу.

– Так вот этот славный Вольер…

– Мольер.

– Да, вы правы… Мольер. Теперь-то я уж не спутаю этого. Так вот, этот славный Мольер принялся расчерчивать мелом зеркало, нанося на него линии, соответствующие очертаниям моих рук и плеч, и он при этом все время повторял правило, которое я нашел замечательным: «Необходимо, чтобы платье не стесняло того, кто его носит», – говорил он.

– Да, это великолепное правило, но – увы! – оно но всегда применяется в жизни.

– Вот потому-то я и нашел его еще более поразительным, когда Мольер стал развивать его.

– Так он, стало быть, развивал его?

– Черт возьми, и как!

– Послушаем, как же.

– «Может статься, – говорил он, – что вы, оказавшись в затруднительном положении, не пожелаете скинуть с себя одежду».

– Это верно, – согласился Д’Артаньян.

– «Например… – продолжал господин Вольер.

– Мольер!

– Да, да, господин Мольер! «Например, – продолжал господин Мольер, вы столкнетесь с необходимостью обнажить шпагу в тот момент, когда ваше парадное платье будет на вас. Как вы поступите в этом случае?»

«Я сброшу с себя все лишнее», – ответил я.

«Нет, зачем же?» – возразил он.

«Как же так?»

«Я утверждаю, что платье должно сидеть до того ловко, чтобы не стеснять ваших движений, даже если вам придется обнажить шпагу».

«Так вот оно что!»

«Займите оборонительную позицию», – продолжал он. Я сделал такой замечательный выпад, что вылетело два оконных стекла.

«Пустяки, пустяки, – сказал он, – оставайтесь, пожалуйста, в таком положении, как сейчас». Левую руку я поднял вверх и изящно выгнул, так что манжет свисал вниз, а кисть легла сводом, тогда как правая рука была выброшена вперед всего лишь наполовину и защищала грудь кистью, а талию – локтем.

– Да, – одобрил Д’Артаньян, – это и есть настоящая оборонительная позиция, позиция, можно сказать, классическая.

– Вот именно, друг мой, – вы нашли подходящее слово. В это время Вольер…

– Мольер!

– Послушайте, д’Артаньян, я, знаете ли, предпочел бы называть его тем, другим именем… как он там еще называется?

– Поклепом.

– Уж лучше пусть он будет Покленом.

– А почему вы рассчитываете запомнить это имя скорее, чем первое?

– Понимаете ли… его зовут Покленом, не так ли?

– Да.

– Ну так я вспомню госпожу Кокнар.

– Отлично.

– Я заменю Кок на Пок и нар на лен, и вместо Кокпар у меня выйдет Поклен.

– Чудесно! – вскричал Д’Артаньян, ошеломленный словами Портоса. – Но продолжайте, друг мой, я с восхищением слушаю вас.

– Итак, этот Коклен начертил на зеркале мою руку.

– Простите, но его имя Поклен.

– А я как сказал?

– Вы сказали Коклен.

– Да, вы правы. Так вот, Поклен рисовал на зеркале мою руку; на это ушло, однако, немало времени… он довольно долго смотрел на меня. Я и в самом деле был просто великолепен.

«А вас это не утомляет?» – спросил он меня. «Слегка, – сказал я в ответ, чуть-чуть сгибая колени. – Однако я могу простоять таким образом еще час или больше». – «Нет, нет, я никоим образом не допущу этого! У нас найдутся услужливые ребята, которые сочтут своим долгом поддержать ваши руки, как во время оно поддерживали руки пророков, когда они обращались с мольбой к господу». – «Отлично», – ответил я. «Но вы не сочтете подобную помощь унизительной для себя?» – «О нет, мой милый, – сказал я ему в ответ, – полагаю, что позволить себя поддерживать и позволить снять с себя мерку – это вещи очень и очень различные».

– Ваше рассуждение чрезвычайно глубокомысленно.

– После этого, – продолжал Портос, – он подал знак; подошли двое подмастерьев; один стал поддерживать мне левую руку, тогда как другой, с бесконечной предупредительностью, сделал то же самое с правой.

«Третий подмастерье – сюда!» – крикнул он.

Подошел третий.

«Поддерживайте поясницу господина барона». И подмастерье стал поддерживать мне поясницу.

– Так вы и позировали? – спросил д’Артаньян.

– Так и позировал, пока Покпар расчерчивал зеркало.

– Поклеп, друг мой.

– Вы правы… Поклон. Послушайте, д’Артаньян, я предпочитаю называть этого человека Вольером.

– Хорошо, пусть будет по-вашему.

– Все это время Вольер расчерчивал зеркало.

– Это было неплохо придумано.

– Еще бы! Мне чрезвычайно понравился этот способ; он очень почтителен и отводит каждому его место.

– И чем же все это кончилось?

– Тем, что никто так и не прикоснулся ко мне.

– Кроме трех подмастерьев, которые вас поддерживали.

– Разумеется, но я ужо, кажется, изложил, какое различие между тем, чтобы позволить себя поддерживать, и том, чтобы позволить снять с себя мерку.

– Вы правы, – сказал д’Артаньян, говоря одновременно себе самому:

«Черт возьми, или я глубоко заблуждаюсь, или этот мошенник Мольер и в самом деле получил от меня драгоценный подарок, и в какой-нибудь из его комедий мы вскоре увидим сцепу, списанную с натуры».

Портос улыбался.

– Чему вы смеетесь? – спросил его д’Артаньян.

– Нужно ли объяснять? Я улыбаюсь, так как считаю себя счастливцем.

– Безусловно, я не знаю ни одного человека счастливее вас. Но какое же новое счастье привалило вам, мой милый Портос?

– Поздравьте меня.

– С удовольствием.

– По-видимому, я первый, с кого сияли этим способом мерку.

– Вы уверены в этом?

– Почти. Некоторые знаки, которыми обменялся Вольер с подмастерьями, внушили мне эту уверенность.

– Но, дорогой друг, меня это нисколько не удивляет, раз вы имели дело с Мольером.

– Вольером!

– Да нет же, черт подери! Зовите его, бог с вами, Вольером, но для меня он и впредь будет Мольер. Так вот, я сказал, что меня это нисколько не удивляет, раз вы имели дело с Мольером. Он человек очень смышленый, и именно вы внушили ему блестящую мысль.

– И я уверен, что она послужит ему в дальнейшем.

– Еще бы! Думаю, что она и впрямь послужит ему, и притом весьма основательно. Ибо, видите ли, дорогой мой Портос, из наших сколько-нибудь известных портных не кто иной, как Мольер, лучше всех одевает наших баронов, наших графов и наших маркизов… в точности по их мерке.

Произнеся эти слова, которые мы не собираемся обсуждать ни со стороны остроумия, ни с точки зрения их глубины, д’Артаньян, увлекая за собой Портоса, вышел от Персерена и сел вместе с бароном в карсту. Мы их в пей и оставим и, если это угодно читателю, исследуем в СенМанде за Мольером и Арамисом.

Глава 33.
УЛЕЙ, ПЧЕЛЫ И МЕД

Ваннский епископ, весьма недовольный встречей с д’Артаньяном у Персерена, возвратился в Сен-Мапде и достаточно дурном настроении. Мольер, напротив, восхищенный тем, что ему удалось сделать такой превосходный набросок и что, захоти он превратить этот набросок в картину, оригинал у него всегда под рукой, – Мольер вернулся в самом радостном расположении духа.

Вся левая сторона первого этажа дома была заполнена эпикурейцами: тут собрались все парижские знаменитости из числа тех, с кем Фуке был близок. Все они, уединившись в своих углах, занимались, подобно пчелам в ячейках сот, изготовлением меда для королевского пирога, которым Фуке предполагал угостить его величество Людовика XIV на предстоящем празднестве в Во.

Пелисон, подперев рукой голову, возводил фундамент пролога к «Несносным» – трехактной комедии, которую предстояло представить Поклону де Мольер, как говорил д’Артаньян, или Коклену де Вольер, как говорил Портос.

Лоре со всем простодушием, присущим ремеслу журналиста, – ведь журналисты всех времен были всегда простодушными, – сочинял описание еще не состоявшегося празднества в Во.

Лафонтен переходил от одних к другим, как потерянная, рассеянная, назойливая и несносная тень, гудящая и нашептывающая каждому на ухо всякий поэтический вздор. Он столько раз мешал Пелисону сосредоточиться, что тот наконец, подняв недовольно голову, попросил:

– Отыскали бы мне, Лафонтен, хорошую рифму; ведь вы утверждаете, что прогуливаетесь в рощах Парнаса.

– Какая вам нужна рифма? – спросил баснописец, именуемый так г-жой де Севинье.

– Мне нужна рифма к свет.

– Бред, – отвечал Лафонтен.

– По, друг мой, куда же вы сунетесь со своим бредом, когда речь идет о прелестях Во? – вставил Лоре.

– К тому же, – заметил Пелисон, – это не рифма.

– Как так не рифма? – вскричал озадаченный Лафонтен.

– У вас отвратительная привычка, мой милый, привычка, которая помешает вам стать первоклассным поэтом. Вы небрежно рифмуете.

– Вы это и вправду находите, Пелисон?

– Да, нахожу. Знайте же, что всякая рифма плоха, если можно отыскать лучшую.

– В таком случае отныне я пишу только прозой, – сказал Лафонтен, воспринявший упрек Пелисона всерьез. – Я и так не раз уже думал, что я шарлатан, а не поэт, вот что я такое! Да, да, да, это – чистая правда.

– Не говорите этого, друг мой! Вы слишком к себе придирчивы. В ваших баснях много хорошего.

– И для начала, – продолжал Лафонтен, – я сожгу сотню стихов, которые я только что сочинил.

– Где же ваши стихи?

– В голове.

– Но как же вы их сожжете, раз они у вас в голове?

– Это правда. Но если я их не предам сожжению, они навеки застрянут в моем мозгу, и я никогда по забуду их.

– Черт возьми, – заметил Лоре, – это опасно, ведь так недолго и спятить.

– Черт, черт, черт, черт! Как же мне быть?

– Я нашел способ, – предложил Мольер, входя в комнату.

– Какой?

– Сначала вы записываете свои стихи на бумаге, а потом сжигаете их.

– До чего просто! Никогда бы мне не придумать такого! Как же он остроумен, этот дьявол Мольер! – сказал Лафонтен.

Потом, ударив себя по лбу, он добавил:

– Ты всегда будешь ослом, Жан де Лафонтен!

– Что вы говорите, друг мой? – спросил Мольер, подходя к Лафонтену.

– Я говорю, что всегда буду ослом, дорогой собрат, – ответил Лафонтен, тяжко вздыхая и устремив на Мольера опечаленные глаза. – Да, друг мой, – продолжал он со все возрастающей печалью в голосе, – да, да, я, оказывается, прескверно рифмую.

– Это большой недостаток.

– Вот видите! Я негодяй!

– Кто это сказал?

– Пелисон. Разве не так, Пелисон?

Пелисон, погруженный в работу, ничего не ответил.

– Но если Пелисон сказал, что вы негодяй, – воскликнул Мольер, – то выходит, что он нанес вам оскорбление!

– Вы полагаете?

– И, дорогой мой, советую, раз вы дворянин, не оставлять такого оскорбления безнаказанным. Вы когда-нибудь дрались на дуэли?

– Один-единственный раз; мой противник был лейтенантом легкой кавалерии.

– Что же он сделал вам?

– Надо думать, он соблазнил мою жену.

– А, – кивнул Мольер, слегка побледнев.

Но так как признание Лафонтена привлекло внимание остальных, Мольер насмешливо улыбнулся и снова принялся расспрашивать Лафонтена:

– И что же вышло из этой дуэли?

– Вышло то, что противник выбил из моих рук оружие и извинился передо мной, обещая, что его ноги больше не будет у меня в доме, – И вы были удовлетворены?

– Нет, напротив. Я поднял шпагу и твердо произнес: «Послушайте, сударь, я дрался с вами не потому, что вы любовник моей жены, но мне сказали, что я должен драться, и я послал вызов. И поскольку я никогда не был так счастлив, как с того времени, что вы стали ее любовником, будьте любезны по-прежнему бывать у меня или, черт возьми, давайте возобновим поединок». Таким образом, ему пришлось остаться любовником моей дорогой супруги, а я продолжаю быть самым счастливым мужем на свете.

Все разразились хохотом. Один Мольер провел рукой по глазам. Почему?

Чтобы стереть слезу или, быть может, подавить вздох. Увы, известно, что Мольер был моралистом, но не был философом.

– Все равно, – сказал он, – вернемся к началу нашего разговора. Пелисон нанес вам оскорбление.

– Ах да! Я об этом уже забыл. К тому же, Пелисон был тысячу раз прав.

Но что меня огорчает по-настоящему, мой дорогой, так это то, что наши эпикурейские костюмы, видимо, не будут готовы.

– Вы рассчитывали быть на празднестве в вашем костюме?

– И на празднестве, и после празднества. Моя служанка осведомила меня, что мой костюм уже немного несвеж.

– Черт возьми! Ваша служанка права; он более чем несвеж.

– Видите ли, я оставил его на полу у себя в кабинете, и моя кошка…

– Кошка?

– Да, моя кошка окотилась на нем, и от этого он несколько пострадал.

Мольер громко расхохотался. Пелисон и Лоре последовали его примеру.

В этот момент появился ваннский епископ со свертком чертежей и листами пергамента, и будто ангел смерти дохнул ледяным холодом и заморозил непринужденное и игривое воображение; бледное лицо этого человека вспугнуло, казалось, граций, жертвенные дары которым приносил Ксенократ: в мастерской воцарилась мертвая тишина, и все с сосредоточенным видом снова взялись за перья.

Арамис роздал всем присутствующим пригласительные билеты на предстоящее празднество и передал им благодарность от имени Фуке. Суперинтендант, сказал он, занятый работой у себя в кабинете, лишен возможности повидаться с ними, но он просит прислать плоды их дневного труда и доставить ему, таким образом, отдохновение от его упорных ночных занятий.

При этих словах головы всех наклонились. Даже Лафонтен – и он также присел к столу и принялся строчить на листе тонкой бумаги; Пелисон окончательно выправил свой пролог; Мольер сочинил пятьдесят новых стихов, на которые его вдохновило посещение Персерена; Лоре дал статью – пророчество об изумительном празднестве, и Арамис, нагруженный добычей, словно владыка пчел – большой черный шмель, изукрашенный пурпуром и золотом, молчаливый и озабоченный, направился в отведенные ему комнаты. Но прежде чем удалиться, он обратился ко всем:

– Помните, господа, завтра вечером мы выезжаем.

– В таком случае, мне нужно предупредить об этом домашних, – заметил Мольер.

– Да, да, мой бедный Мольер! – произнес, улыбаясь, Лоре. – Он любит своих домашних.

– Он любит, это так, – ответил Мольер, сопровождая свои слова нерпой и грустной улыбкой, – но он любит еще вовсе не означает, что и его любят!

– Что до меня, – сказал Лафонтен, – то меня любят в Шато-Тьерри, в этом я убежден.

В этот момент снова вошел Арамис.

– Кто-нибудь поедет со мной? Я отправляюсь в Париж через четверть часа, мне нужно только переговорить с господином Фуке. Предлагаю свою карету.

– Отлично, – отозвался Мольер. – Принимаю ваше приглашение и тороплюсь.

– А я пообедаю здесь, – сообщил Лоре. – Господин де Гурвиль обещал угостить раками. Предложены мне будут раки…

– Ищи рифму, Лафонтен.

Арамис, смеясь от всего сердца, вышел из комнаты. За ним последовал Мольер. Они уже успели спуститься с лестницы, как вдруг Лафонтен, приотворив дверь, крикнул:

В награду за труды, писаки,

Предложены вам будут раки.

Хохот эпикурейцев усилился и, в тот момент когда Арамис входил в кабинет Фуке, долетел до слуха последнего. Что до Мольера, то Арамис поручил ему заказать лошадей, пока он перемолвится с суперинтендантом несколькими словами.

– О, как они там смеются! – вздохнул Фуке.

– А вы, монсеньер, вы больше уже не смеетесь?

– Я потерял способность смеяться, господин д’Эрбле.

– День празднества подходит.

– А деньги уходят.

– Не говорил ли я вам, что это моя забота?

– Вы мне сулили миллионы.

– Вы и получите, их на следующий день после прибытия короля.

Фуке обратил на Арамиса пристальный взгляд и провел своей ледяною рукой по влажному лбу. Арамис понял, что суперинтендант сомневается в нем или думает, что не в его силах добыть обещанные им деньги. Мог ли Фуке поверить, что неимущий епископ, бывший аббат, бывший мушкетер, сможет достать подобную сумму?

– Вы сомневаетесь? – спросил Арамис.

Фуке улыбнулся и покачал головой.

– Недоверчивый вы человек!

– Дорогой д’Эрбле, – сказал Фуке, – если я упаду, то, по крайней мере, с такой высоты, что, падая, разобьюсь.

Потом, встряхнув головой, как бы затем, чтобы отогнать подобные мысли, он спросил:

– Откуда вы теперь, друг мой?

– Из Парижа. И прямо от Персерена.

– Зачем же вы сами ездили к Персерену? Не думаю, чтобы вы придавали такое уж большое значение костюмам наших поэтов.

– Нет, но я заказал сюрприз.

– Сюрприз?

– Да, сюрприз, который вы сделаете его величеству королю.

– И он дорого обойдется?

– В каких-нибудь сто пистолей, которые вы дадите Лебрену.

– А, так это картина! Ну что ж, тем лучше! А что она будет изображать?

– Я расскажу вам об этом позднее. Кроме того, я заодно посмотрел и костюмы наших поэтов.

– Вот как! И они будут нарядными и богатыми?

– Восхитительными! Лишь у немногих вельмож будут равные им. И все заметят различие между придворными, обязанными своим блеском богатству, и теми, кто обязан им дружбе.

– Вы, как всегда, остроумны и благородны, дорогой мой прелат!

– Ваша школа, – ответил ваннский епископ.

Фуке пожал ему руку.

– Куда вы теперь?

– В Париж, лишь только вы вручите мне письмо к господину де Лиону.

– А что вам нужно от господина де Лиона?

– Я хочу, чтобы ни подписал приказ.

– Приказ об аресте? Вы хотите кого-нибудь засадить в Бастилию?

– Напротив, я хочу освободить из нее одного бедного малого, одного молодого человека, можно сказать ребенка, который сидит взаперти почти десять лет, и все за два латинских стиха, которые он сочинил против иезуитов.

– За два латинских стиха! За два латинских стиха томиться в тюрьме десять лет? О, несчастный!

– Да.

– И за ним нет никаких других преступлений?

– Если не считать этих стихов, он столь же ни в чем не повинен, как вы или я.

– Ваше слово?

– Клянусь моей честью.

– И его зовут?

– Сельдон.

– Нет, это ужасно! И вы знали об этом и ничего мне не сказали?

– Его мать обратилась ко мне только вчера, монсеньер.

– И эта женщина очень бедна?

– Она дошла до крайней степени нищеты.

– Господи боже, ты допускаешь порой такие несправедливости, и я понимаю, что существуют несчастные, которые сомневаются в твоем бытии!

Фуке, взяв перо, быстро написал несколько строк своему коллеге де Лиону. Арамис, получив из рук Фуке это письмо, собрался уходить, – Погодите, – остановил его суперинтендант.

Он открыл ящик и, вынув из него десять банковых билетов, вручил их Арамису. Каждый билет был достоинством в тысячу ливров.

– Возьмите, – сказал Фуке. – Возвратите свободу сыну, а матери отдайте вот это, по только не говорите ей…

– Чего, монсеньер?

– Того, что она на десять тысяч ливров богаче меня; она скажет, пожалуй, что как суперинтендант я никуда не гожусь. Идите! Надеюсь, что господь благословит тех, кто не забывает о бедных.

– И я тоже надеюсь на это, – ответил Арамис, пожимая с чувством руку Фуке.

И он торопливо вышел, унося письмо к Лиону и банковые билеты для матери бедняги Сельдона. Прихватив с собой Мольера, который уже начал терять терпение, он снова помчался в Париж.

Глава 34.
ОПЯТЬ УЖИН В БАСТИЛИИ

На башенных часах Бастилии пробило семь; знаменитые башенные часы, как, впрочем, и вся обстановка этого ужасного места, были пыткой для несчастных узников, напоминая им о страданиях, которые им предстоят в течение ближайшего часа; часы Бастилии, украшенные лепкою во вкусе того времени, изображали св. Петра в оковах.

Наступил час ужина. Скрипя огромными петлями, – распахивались тяжелые двери, пропуская подносы и корзины с различными кушаньями, качество которых, как мы знаем от самого де Безмо, находилось в прямой зависимости от звания узника.

Нам известны уже теории, разделяемые на этот счет почтенным Безмо, полновластным распорядителем гастрономических удовольствий в шеф-поваром королевской тюрьмы. Поднимаемые по крутым лестницам и набитые снедью корзины несли на дне честно наполненных важных бутылок хоть немного забвения заключенным.

В этот час ужинал и сам комендант. Сегодня он принимал гостя, и вертел на его кухне вращался медленное обычного. Жареные куропатки, обложенные перепелами и, в свою очередь, окружающие шпигованного зайчонка; куры в собственном соку, окорок, залитый белым вином, артишоки из Страны Басков и раковый суп, не считая других супов, а также закусок, составляли ужин коменданта.

Безмо сидел за столом, потирая руки и не отрывая взгляда от ваннского епископа, который, шагая по комнате в высоких сапогах, словно кавалерист, весь в сером, со шпагою на боку, беспрестанно повторял, что он голоден, и выказывал признаки живейшего нетерпения.

Господин де Безмо де Монлезен не привык к откровенности его преосвященства ваннского монсеньера, а между тем Арамис в этот вечер, придя в игривое настроение, делал ему признание за признанием. Прелат снова стал похожим на мушкетера. Епископ шалил, что касается до Безмо, то он с легкостью, свойственной вульгарным натурам, в ответ на несколько большую, чем обычно, непринужденность в обращении своего гостя, стал держать себя недопустимо развязно.

– Сударь, – обратился он к Арамису, – ибо называть вас монсеньером я, говоря по правде, сегодня вечером не решаюсь.

– Вот и хорошо, – сказал Арамис, – зовите меня, пожалуйста, сударем; ведь я в сапогах.

– Так вот, сударь, знаете ли вы, кого вы мне сегодня напоминаете? «Нет, честное слово, не знаю! – ответил ваннский епископ, наливая себе вина. – Надеюсь все же, что прежде всего я напоминаю вам приятного гостя.

– И не одного, а двоих. Франсуа, друг мой, закройте окно; как бы ветер не обеспокоил его преосвященство господина епископа.

– И пусть он оставит нас, – добавил Арамис. – Ужин додан, а съесть его мы сумеем и без лакея. Люблю посидеть в небольшом обществе, наедине с другом.

Безмо почтительно поклонился.

– Мы сможем сами поухаживать за собою, – продолжал Арамис.

– Идите, Франсуа, – приказал Безмо, – итак, я говорил, что ваше преосвященство напоминаете мне не одного, а двоих; один из них весьма знаменит – это покойный кардинал, великий кардинал, тот, что взял Ла-Рошель – у него, кажется, были такие же сапоги, как у вас.

– Да, клянусь честью! – воскликнул Арамис. – Ну а кто же второй?

– Второй – это некий мушкетер, очень красивый, очень храбрый, очень дерзкий, очень счастливый, который из аббата сделался мушкетером, а из мушкетера – аббатом.

Арамис снизошел до улыбки.

– Из аббата, – продолжал Безмо, ободренный улыбкой его преосвященства епископа ваннского, – из аббата епископом, а из епископа…

– Ах, сделайте милость, остановитесь! – сказал Арамис.

– Говорю вам, сударь, я вижу в вас кардинала.

– Оставим это, любезнейший господин де Безмо. И хотя, как вы заметили, на мне сегодня кавалерийские сапоги, тем не менее я не хотел бы ссориться с церковью даже на один этот вечер.

– А все-таки у вас дурные намерения, монсеньер.

– О, сознаюсь, дурные, как все мирское.

– Вы бродите по городу, по переулкам, в маске?

– Вот именно, в маске.

– И по-прежнему пускаете в ход вашу шпагу?

– Пожалуй, что так, но только в тех случаях, когда меня вынуждают к этому. Будьте добры, кликните Франсуа.

– Вино перед вами.

– Он мне нужен не для вина: здесь очень жарко, а окно между тем закрыто.

– Когда я ужинаю, то всегда закрываю окно, чтобы не слышать, как проходит патруль или прибывают курьеры.

– Вот как… значит, если окно открыто, вы слышите их?

– Слишком хорошо, а это всегда неприятно. Вы понимаете?

– Но здесь положительно задыхаешься. Франсуа!

Франсуа немедленно явился на зов.

– Откройте, прошу вас, окно, любезнейший Франсуа, – произнес Арамис.

– Ведь вы разрешите, господин де Безмо?

– Монсеньер, вы здесь у себя дома, – ответил комендант.

Франсуа отворил окно.

– Знаете, – заговорил де Безмо, – теперь, после того как граф де Ла Фер возвратился к своим пенатам в Блуа, вы, пожалуй, будете чувствовать себя совсем одиноким. Ведь он давний ваш друг, не так ли?

– Вы знаете это не хуже меня, Безмо; ведь вы служили в мушкетерах в одно время с нами.

– Ну, с друзьями я ни бутылок, ни лет не считаю.

– И вы правы. Но я испытываю к графу де Ла Фер не только любовь, я глубоко уважаю его.

– Ну а я, как ни странно, – сказал комендант, – предпочитаю ему шевалье д’Артаньяна. Вот человек, который пьет хорошо и долго. Такие люди, по крайней мере, не таят своих мыслей.

– Безмо, напоите меня нынешним вечером: давайте пировать, как бывало; обещаю, что если у меня на сердце есть какая-нибудь печаль, вы сможете увидеть ее, как увидели бы брильянт на дне своего стакана.

– Браво! – крикнул Безмо.

Он налил себе полный стакан вина и выпил его, радуясь от всего сердца при мысли о том, что грехопадение его преосвященства епископа совершается не без его участия.

Поглощенный своими мыслями и вином, он не заметил, что Арамис внимательно прислушивается к каждому звуку, доносящемуся с главного двора крепости.

Часов около восьми, в то время как Франсуа подавал пятую бутылку вина, во двор въехал курьер, и хотя прибытие его сопровождалось изрядным шумом, Безмо ничего не услышал.

– Черт его побери! – проговорил Арамис.

– Что? Кого? – встрепенулся Безмо. – Надеюсь, не вино, которое вы сейчас пьете, и не того, кто им угощает вас?

– Нет; ту лошадь и только ее, которая производит не меньше шума, чем эскадрон в полном составе.

– Ну, так это курьер, – буркнул, не прекращая возлияний, Безмо. Черт бы его унес! И поскорее, чтобы нам больше не слышать о нем. Ура!

Ура!

– Вы обо мне забываете, любезный Безмо. У меня стакан пуст, – молвил Арамис, указывая на свой хрустальный бокал.

– Клянусь, вы меня восхищаете… Франсуа, вина!

Вошел Франсуа.

– Вина, каналья, и самого лучшего!

– Слушаю, сударь, но… там приехал курьер.

– Я сказал: к черту!

– Сударь, однако…

– Пусть передаст дежурному, завтра посмотрим. Завтра у нас будет время, завтра будет светло, – ответил солдату Безмо, причем заключительные слова он произнес нараспев.

– Ах, сударь, сударь… – проворчал невольно солдат.

– Будьте осторожнее! – сказал Арамис.

– В чем, дорогой господин д’Эрбле? – спросил полупьяный Безмо.

– Письмо, посланное коменданту цитадели с курьером, бывает порой приказом…

– Почти всегда.

– А разве приказы посылаются не министрами?

– Да, конечно, но…

– А разве министры не скрепляют своей подписью подписи короля?

– Может быть, вы и правы. Но все это очень досадно, когда сидишь вот так, перед вкусной едой, наедине с другом. Ах, сударь, простите, я позабыл, что это я угощаю вас ужином и что говорю с будущим кардиналом.

– Оставим это, любезный Безмо, и вернемся к вашему солдату по имени Франсуа.

– Но что же он сделал?

– Он ворчал.

– Напрасно!

– Да, но так как он все же ворчал, то возможно, что там происходит что-нибудь необычное. Может быть, Франсуа нисколько не виноват в том, что ворчал, а виноваты вы, не пожелав его выслушать.

– Виноват? Я виноват перед Франсуа? Это уж слишком!

– Виноваты в уклонении от служебных обязанностей. Простите, но я счел долгом сделать вам замечание, которое кажется мне довольно серьезным.

– Возможно, что я не прав! – заикаясь, сказал Безмо. – Приказ короля священен. Но приказ, который приходит за ужином, повторяю снова, чтоб его черт…

– Если б вы позволили себе нечто подобное по отношению к великому кардиналу, – а, дорогой мой Безмо? – да если б к тому же приказ оказался спешным…

– Я это сделал, чтобы не беспокоить епископа; разве, черт возьми, это не оправдание?

– Не забывайте, Безмо, что и я носил когда-то мундир и привык иметь дело с приказами.

– Значит, вы желаете…

– Я желаю, друг мой, чтобы вы выполнили ваш долг.

Да, я прошу вас исполнить его, хотя бы ради того, чтобы вас не осудил этот солдат.

Франсуа все еще ждал.

– Пусть принесут приказ короля, – сказал, приосаниваясь, Безмо и прибавил шепотом:

– Знаете, что в нем будет написано? Что-нибудь в таком роде: «Будьте осторожны с огнем поблизости от порохового склада». Или:

«Следите за таким-то, он быстро бегает». Ах, когда бы, монсеньер, вы только знали, сколько раз меня внезапно будили посреди самого сладкого, самого безмятежного сна; сломя голову летели сюда гонцы лишь затем, чтобы передать мне записку, содержащую в себе следующие слова: «Господин де Безмо, что нового?» Видно, что люди, которые теряют время для писания подобных приказов, никогда сами не ночевали в Бастилии. Узнали б они тогда толщину моих стен, бдительность офицеров и количество патрулей.

Ну, ничего не поделаешь, монсеньер! Это и есть их настоящее ремесло мучить меня, когда я спокоен, и тревожить, когда я счастлив, – прибавил Безмо, кланяясь Арамису. – Предоставим же им занижаться их ремеслом.

– А вы занимайтесь вашим, – добавил, улыбаясь, епископ; при этом он устремил на Безмо настолько пристальный взгляд, что слова Арамиса, несмотря на ласковый тон, прозвучали для коменданта как приказание.

Франсуа возвратился. Безмо взял у него посланный к нему министром приказ. Он неторопливо распечатал его я столь же неторопливо прочел.

Арамис, делая вид, что пьет, сквозь хрусталь бокала наблюдал за хозяином.

– Ну, что я вам говорил! – проворчал Безмо.

– А что? – спросил ваннский епископ.

– Приказ об освобождении. Скажите на милость, хороша новость, чтобы из-за нее беспокоить нас?

– Хороша для того, кого она касается непосредственно, и против этого вы, вероятно, не станете возражать, мой дорогой комендант.

– Да еще в восемь вечера!

– Это из милосердия.

– Из милосердия, пусть будет так; но его оказывают негодяю, томящемуся от скуки, а не мне, развлекающемуся в доброй компании, – сердито бросил Безмо.

– Разве это освобождение потеря для вас? Что же, узник, которого теперь у вас отбирают, содержался в особых условиях?

– Как бы не так! Дрянь, жалкая крыса; он сидел на пяти франках в день.

– Покажите, – попросил Арамис, – или, быть может, это нескромность?

– Нисколько, читайте.

– Тут написано: спешно. Вы видели?

– Восхитительно! Спешно! Человек, который сидит у меня добрые десять лет! И его спешат выпустить, и притом сегодня же, и притом в восемь вечера!

И Безмо, пожав плечами с выражением царственного презрения, бросил приказ на стол и снова принялся за еду.

– У них бывают такие порывы, – проговорил он все еще с полным ртом. В один прекрасный день хватают человека, кормят его десять лет сряду, а мне беспрестанно пишут: «Следите за негодяем!» или: «Держите его построже!» А затем, когда привыкнешь смотреть на узника как на человека опасного, тут вдруг, без всякого повода и причины, вам объявляют: «Освободите». И еще надписывают на послании: Спешно! Признайтесь, монсеньер, что тут ничего другого не остается, как только пожать плечами.

– Что поделаешь! – вздохнул Арамис. – Возмущаешься, а приказ все-таки выполняешь.

– Конечно! Разумеется, выполняешь!.. Но немного терпения!.. Не следует думать, будто я раб.

– Боже мой, любезнейший господин де Безмо, кто же думает о вас нечто подобное. Всем известна свойственная вам независимость.

– Благодарение господу!

– Но известно также и ваше доброе сердце.

– Ну, что о нем говорить!

– И ваше повиновение вышестоящим. Видите ли, Безмо, кто был солдатом, тот останется им на всю жизнь.

– Вот поэтому я и оказываю беспрекословное повиновение, и завтра, на рассвете, узник будет освобожден.

– Завтра?

– На рассвете.

– Но почему не сегодня, раз на пакете и на самом приказе значится спешно?

– Потому что сегодня мы с вами ужинаем, и для нас это также достаточно спешное дело.

– Дорогой мой Безмо, хоть я сегодня и в сапогах, все же я не могу не чувствовать себя духовным лицом, и долг милосердия представляется мне вещью более неотложной, чем удовлетворение голода или жажды. Этот несчастный страдал достаточно долго; вы сами только что говорили, что в течение целых десяти лет он был вашим нахлебником. Сократите же ему хоть немного его страдания! Счастливая минута ожидает его, дайте же ему поскорей насладиться ею, и господь вознаградит вас за это годами блаженства в раю.

– Таково ваше желание?

– Я прошу вас об этом.

– Сейчас, посреди нашего ужина?

– Умоляю вас; поступок такого рода стоит десяти benedicite[6].

– Пусть будет по-вашему. Только нам придется доедать ужин холодным.

– О, пусть это вас не смущает!

Безмо откинулся на спинку своего кресла, чтобы позвонить Франсуа, и повернулся лицом к входное двери.

Приказ лежал на столе. Арамис воспользовался теми несколькими мгновениями, пока Безмо не смотрел в его сторону, и обменял лежавшую на столе бумагу на другую, сложенную совершенно таким же образом и вынутую им из кармана.

– Франсуа, – сказал комендант, – пусть пришлют ко мне господина майора и тюремщиков из Бертодьеры.

Франсуа, поклонившись, пошел выполнять приказание, и собеседники остались одни.

Глава 35.
ГЕНЕРАЛ ОРДЕНА

Наступило молчание, во время которого Арамис не спускал глаз с коменданта. Тому, казалось, все еще не хотелось прервать посередине ужин, и он искал более или менее основательный предлог, чтобы дотянуть хотя бы до десерта.

– Ах! – воскликнул он, найдя, по-видимому, такой предлог. – Да ведь это же невозможно!

– Как невозможно, – сказал Арамис, – что же тут, дорогой друг, невозможного?

– Невозможно в такой поздний час выпускать заключенного. Не зная Парижа, куда он сейчас пойдет?

– Пойдет куда сможет.

– Вот видите, это все равно что отпустить на волю слепого.

– У меня карета, и я отвезу его, куда он укажет.

– У вас ответ всегда наготове. Франсуа, передайте господину майору, пусть он откроет камеру господина Сельдона, номер три, в Бертодьере.

– Сельдон? – равнодушно переспросил Арамис. Вы, кажется, сказали Сельдон?

– Да. Так зовут того, кого нужно освободить.

– О, вы, вероятно, хотели сказать – Марчиали.

– Марчиали? Что вы! Нет, нет, Сельдон.

– Мне кажется, что вы ошибаетесь, господин де Безмо.

– Я читал приказ.

– И я тоже.

– Я прочел там имя Сельдона, да еще написанное такими вот буквами!

И господин де Безмо показал свой палец.

– А я прочитал Марчиали, и такими вот буквами.

И Арамис показал два пальца.

– Давайте выясним, – сказал уверенный в своей правоте Безмо, – вот приказ, и стоит только еще раз прочесть его…

– Вот я и читаю Марчиали, – развернул бумагу Арамис. – Смотрите-ка!

Безмо взглянул, и рука его дрогнула.

– Да, да! – произнес он, окончательно поверженный в изумление. Действительно Марчиали. Так и написано: Марчиали!

– Ага!

– Как же так? Человек, о котором столько твердили, о котором ежедневно напоминали! Признаюсь, монсеньер, я решительно отказываюсь понимать.

– Приходится верить, раз видишь собственными глазами.

– Поразительно! Ведь я все еще вижу этот приказ и имя ирландца Сельдона. Вижу. Ах, больше того, я помню, что под его именем было чернильное пятно, посаженное пером.

– Нет, пятна тут не видно, – заметил Арамис.

– Как так не видно? Я даже поскреб песок, которым его присыпали.

– Как бы то ни было, дорогой господин де Безмо, – сказал Арамис, – и что бы вы там ни видели, а приказ предписывает освободить Марчиали.

– Приказ предписывает освободить Марчиали, – машинально повторил Безмо, пытаясь собраться с мыслями.

– И вы этого узника освободите. А если ваше доброе сердце подсказывает вам освободить заодно и Сельдона, то я ни в какой мере не стану препятствовать этому.

Арамис подчеркнул эту фразу улыбкой, ирония которой окончательно открыла Безмо глаза и придала ему храбрости.

– Монсеньер, – начал он, – Марчиали – это тот самый узник, которого на днях так таинственно и так властно домогался посетить некий священник, духовник нашего ордена.

– Я не знаю об этом, сударь, – ответил епископ.

– Однако это случилось не так давно, дорогой господин д’Эрбле.

– Это правда, но у нас так уж заведено, чтобы сегодняшний человек не знал, что делал вчерашний.

– Во всяком случае, – заметил Безмо, – посещение духовника иезуита осчастливило этого человека.

Арамис, не возражая, снова принялся за еду и питье. Безмо, не притрагиваясь больше ни к чему из стоявшего перед ним на столе, снова взял в руки приказ и принялся тщательно изучать его.

Это разглядывание при обычных обстоятельствах, несомненно, заставило бы покраснеть нетерпеливого Арамиса; но ваннский епископ не впадал в гнев из-за таких пустяков, особенно если приходилось втихомолку признаться себе самому, что гневаться было чрезвычайно опасно.

– Ну так как же, освободите ли вы Марчиали? – поинтересовался Арамис.

– О, да у вас выдержанный херес с отличным букетом, любезнейший комендант!

– Монсеньер, – отвечал Безмо, – я выпущу заключенного Марчиали лишь после того, как повидаю курьера, доставившего приказ, и, допросив его, удостоверюсь в том…

– Приказы пересылаются запечатанными, и о содержании их курьер не осведомлен. В чем же вы сможете удостовериться?

– Пусть так, монсеньер; в таком случае, я отошлю его назад в министерство, и пусть господин де Лион либо отменит, либо подтвердит этот приказ.

– А кому это нужно? – холодно спросил Арамис.

– Это нужно, чтобы не впасть, монсеньер, в ошибку, это нужно, чтобы тебя не могли обвинить в недостатке почтительности, которую всякий подчиненный должен проявлять по отношению к вышестоящим, это нужно, чтобы неукоснительно выполнять обязанности, возлагаемые на тебя службой.

– Прекрасно; вы говорите с таким красноречием, что я положительно восхищаюсь вами. Вы правы, подчиненный должен быть почтителен по отношению к вышестоящим: он виновен, если впадает в ошибку, и подлежит наказанию, если не выполняет своих обязанностей или позволяет себе преступить законы, к соблюдению которых его обязывает служба.

Безмо удивленно посмотрел на епископа.

– Из этого вытекает, – продолжал Арамис, – что для успокоения собственной совести вы намерены посоветоваться с начальством?

– Да, монсеньер.

– И что если лицо, стоящее выше вас, прикажет вам выполнить то-то и то-то, вы окажете ему полное повиновение?

– Можете в этом не сомневаться.

– Хорошо ли вы знаете королевскую руку, господин де Безмо?

– Да, монсеньер.

– Разве на этом приказе об освобождении нет подписи короля?

– Есть, но, быть может, она…

– Подложная? Не это ли вы имели в виду?

– Это бывало.

– Вы правы. Ну а что вы скажете о подписи де Лиона?

– Я вижу и ее на этой бумаге; но если можно подделать королевскую подпись, то с еще большим основанием можно предположить, что и подпись де Лиона подложная.

– Вы делаете поистине гигантские успехи в логике, дорогой господин де Безмо, – сказал Арамис, – и ваша аргументация неоспорима. Но какое, собственно, у вас основание считать подписи на этом приказе подложными?

– Очень серьезное: отсутствие подписавших его ничто не доказывает, что подпись его величества – подлинная, и здесь нет господина де Лиона, который мог бы удостоверить, что это действительно королевская подпись.

– Ну, господин де Безмо, – проговорил Арамис, смерив коменданта орлиным взглядом, – я настолько близко принимаю к сердцу ваши сомнения, что сам возьмусь за перо, если вы подадите мне его.

Безмо подал перо.

– И лист бумаги, – добавил Арамис.

Безмо подал бумагу.

– И я сам, находясь в вашем присутствии и не подавая по этой причине повода к каким-либо сомнениям и колебаниям, напишу вам приказ, которому вы, я полагаю, окажете подобающее доверие, сколь бы недоверчивым вы ни были.

Безмо побледнел перед этой непоколебимой уверенностью. Ему показалось, что голос только что улыбавшегося и веселого Арамиса стал зловещим и мрачным, что восковые свечи, освещавшие комнату, превратились в погребальные, а стаканы с вином – в полные крови чаши.

Арамис принялся писать. Оцепеневший Безмо, нагнувшись над его плечом, читал слово за словом: «AMDG» – писал епископ и начертил крест под четырьмя буквами, означавшими ad majorem Dei gloriam[7]. Затем он продолжал:

«Нам угодно, чтобы приказ, присланный г-ну де Безмо де Монлезен, королевскому коменданту замка Бастилии, был признан действительным и немедленно приведен в исполнение.

Подпись: д’Эрбле,

божией милостью генерал ордена».

Безмо был так потрясен, что черты его лица исказились до неузнаваемости: он стоял с полуоткрытым ртом и остановившимися глазами, не шевелясь, не издавая ни звука. В обширной зале слышалось только жужжание мухи, носившейся вокруг свеч.

Арамис, не удостаивая даже взглянуть на того, кого он обрекал на столь жалкую участь, вынул из кармана небольшой футляр с черным воском; он запечатал письмо, приложив печать, висевшую у него на груди под камзолом, и, когда процедура была закончена, молча отдал его Безмо.

Комендант посмотрел на печать тусклым и безумным взглядом; руки его тряслись. Последний проблеск сознания мелькнул на его лице; вслед за тем, словно пораженный громом, он тяжело рухнул в кресло.

– Полно, полно, – сказал Арамис после длительного молчания, во время которого комендант понемногу пришел в себя, – не заставляйте меня поверить, будто присутствие генерала ордена так же страшно, как присутствие самого господа бога, и что люди, увидев его, умирают. Мужайтесь!

Встаньте, дайте мне руку и повинуйтесь.

Ободренный, если и не вполне успокоенный, Безмо повиновался приказанию Арамиса, поцеловал его руку и встал.

– Немедленно? – пробормотал он.

– О, никогда не следует пересаливать, мой гостеприимный хозяин; садитесь на ваше прежнее место, и давайте окажем честь этому чудеснейшему десерту.

– Монсеньер, я не в силах оправиться после такого удара; я смеялся, шутил с вами, я осмелился быть на равной с вами ноге.

– Молчи, старый приятель, – возразил епископ, почувствовавший, что струна натянута до предела и что грозит опасность порвать ее, – молчи!

Пусть каждый из нас живет своей собственной жизнью: тебе – мое покровительство и моя дружба, мне – твое беспрекословное повиновение. Уплатим же честно нашу взаимную дань и предадимся веселью.

Безмо задумался: ему представились все последствия, какие могут обрушиться на него за то, что он уступил домогательствам и по подложному приказу освободил заключенного, и, сопоставив с этим гарантию, которую давал официальный приказ генерала, он счел ее недостаточно веской.

Арамис угадал, какие мысли мучила коменданта.

– Дорогой мой Безмо, – заговорил он, – вы простак. Бросьте же наконец вашу привычку предаваться раздумьям, когда я сам даю себе труд думать за вас.

Безмо снова склонился пред Арамисом.

– Что же мне делать? – спросил он.

– Как вы освобождаете ваших узников?

– У меня есть регламент.

– Отлично, действуйте по регламенту, дорогой мой.

– Если это особа важная, то я отправляюсь к ней в камеру вместе с майором и лично освобождаю ее.

– Но разве этот Марчиали важная птица? – небрежно заметил Арамис.

– Не знаю, – отвечал комендант. Он произнес эти слова таким тоном, точно хотел сказать: «Вам это известно лучше моего».

– Раз так, если вы не знаете этого, то, по-моему, вам следует поступить с Марчиали так же, как вы поступаете с мелкими сошками.

– Хорошо. Регламент велит, чтобы тюремщик или кто-нибудь из числа младших офицеров привели заключенного в канцелярию к коменданту.

– Ну что ж, это весьма разумно. А затем?

– А затем узнику вручают ценные вещи, отобранные у него при заключении в крепость, платье, а также бумаги, если приказ министра не содержит каких-либо иных указаний.

– Что же говорит приказ министра относительно этого Марчиали?

– Ничего: этот несчастный прибыл сюда без ценностей, без бумаг, почти без одежды.

– Видите, как удачно все складывается! Право, Безмо, вы делаете из мухи слона. Оставайтесь же здесь и прикажите привести узника в канцелярию.

Безмо повиновался. Он позвал своего лейтенанта и отдал ему приказание, которое тот, не задумываясь, передал по назначению. Спустя полчаса со двора донесся звук закрываемой двери: это была дверь темницы, выпустившей на волю свою многолетнюю жертву.

Арамис задул свечи, освещавшие комнату; он оставил только одну-единственную свечу, поместив ее позади двери. Этот трепетный свет не позволял взгляду сосредоточиться на окружающих предметах. Он множил их и изменял их очертания.

Послышались приближавшиеся шаги.

– Ступайте навстречу своим подчиненным, – проговорил Арамис, обращаясь к Безмо.

Комендант повиновался. Сержант и тюремщики удалились. Безмо возвратился в сопровождении узника. Арамис стоял в тени; он видел все, но сам был невидим.

Безмо взволнованным голосом ознакомил молодого человека с приказом, возвращавшим ему свободу. Узник выслушал его не шевельнувшись, не проронив ни слова.

– Клянетесь ли вы, – таково требование регламента, – сказал комендант, – никогда, ни при каких обстоятельствах не разглашать того, что вы видели или слышали в стенах Бастилии?

Узник заметил распятие; он поднял руку и поклялся.

– Теперь, сударь, вы свободны располагать собою; куда намерены вы отправиться?

Узник оглянулся по сторонам, точно искал покровительства, на которое, очевидно, рассчитывал.

Арамис выступил из скрывавшей его тени.

– Я здесь, – поклонился он, – и готов оказать вам услугу, сударь, которую вам будет угодно потребовать от меня.

Узник слегка покраснел, но без колебания подошел К Арамису и взял его под руку.

– Да хранит вас господь под своею святою дланью! – произнес он голосом, поразившим Безмо своей твердостью и заставившим его содрогнуться.

Арамис, пожимая руку Безмо, спросил:

– Не повредит ли вам мой приказ? Не боитесь ли вы, что в случае, если бы пожелали у вас пошарить, он будет обнаружен среди ваших бумаг?

– Я хотел бы оставить его у себя, монсеньер, – ответил Безмо. – Если бы его у меня нашли, это было бы верным предвестием моей гибели, но в этом случае вы стали бы моим могущественным и последним союзником.

– Как ваш сообщник, не так ли? – пожимая плечами, сказал Арамис. Прощайте, Безмо!

Ожидавшие во дворе лошади нетерпеливо били копытами.

Безмо проводил епископа до крыльца.

Арамис, пропустив в карету своего спутника первым, вошел в нее следом за ним и, не отдавая кучеру никаких других приказаний» молвил:

– Трогайте!

Карета загремела по булыжнику мощеных дворов. Впереди нее шел офицер с факелом, отдавая возле каждой караульни приказание пропустить.

Все время, пока перед ними одна за другою открывались рогатки, Арамис сидел чуть дыша; можно было расслышать, как у него в груди колотится сердце. Узник, забившись в угол, не подавал признаков жизни. Наконец толчок, более резкий, чем все предыдущие, оповестил их о том, что последняя сточная канава осталась уже позади. За каретой захлопнулись последние ворота, выходившие на улицу Сент-Антуан. Ни справа, ни слева нигде больше не было стен; повсюду небо, повсюду свобода, повсюду жизнь.

Лошади, сдерживаемые сильной, рукой, медленно трусили до середины предместья. Отсюда они пошли рысью.

Мало-помалу, оттого ли, что они постепенно разгорячились, или оттого, что их подгоняли, они набирали все большую и большую скорость, и уже в Берси карета, казалось, летела. Не замедляя хода, неслись они так вплоть до Вильнев-Сен-Жорж, где их ожидала подстава. Затем вместо пары дальше к Мелену карету повезла уже четверка. На мгновение они остановились посреди Сенарского леса. Приказание остановиться было отдано, очевидно, заранее, так как Арамис не подал к этому ни малейшего знака.

– Что случилось? – спросил узник, точно пробуждаясь от долгого сна.

– Монсеньер, прежде чем ехать дальше, я должен побеседовать с вашим высочеством.

– Подождем более удобного случая, сударь.

– Лучшего случая не представится, ваше высочество; мы среди леса, и никто не услышит нас.

– А кучер?

– Кучер этой подставы глухонемой.

– Я к вашим услугам, господин д’Эрбле.

– Угодно ли вам остаться в карете?

– Да, мне здесь удобно, и я ее полюбил; ведь в ней я вернулся на волю.

– Подождите, монсеньер… нужно принять еще одну меру предосторожности. Мы на большой дороге; тут могут проехать верховые или кареты и, увидев нас, подумают, что с нами стряслась какая-нибудь беда. Если они предложат нам помощь, это будет для нас чрезвычайно стеснительно.

– Прикажите кучеру выехать на какую-нибудь боковую дорогу.

– Я так и предполагал, монсеньер.

Прикоснувшись к немому, Арамис указал ему, что нужно сделать. Тот, сойдя с козел, взял лошадей под уздцы и отвел их на заросшую густою травой извилистую тропу, где в эту безлунную ночь царила тьма столь же непроницаемая, как за пологом, который чернее черных чернил.

– Слушаю вас, – сказал принц Арамису, – но чем это вы занялись?

– Разряжаю свои пистолеты, так как теперь, монсеньер, они нам уже не понадобятся.

Глава 36.
ИСКУСИТЕЛЬ

– Мой принц, – начал, оборачиваясь к своему спутнику, Арамис, – хотя я не более чем жалкое, немощное создание, хотя ум у меня не более чем посредственный, хотя я один из низших в ряду разумных существ, тем не менее мне всегда удавалось, говоря с людьми, проникать в их самые сокровенные мысли, читая эти мысли на их лице, этой живой маске, наброшенной на наш разум, чтобы скрывать его истинные движения. Но сейчас, в этой кромешной тьме, при той сдержанности, которую я встречаю в вас, я ничего не могу прочесть в ваших чертах, и я предчувствую, сколько труда мне предстоит положить, чтобы добиться от вас полной искренности. Итак, умоляю вас, не из любви ко мне, ибо подданный не должен иметь веса на тех весах, что держат в своих руках короли, но из любви к себе самому, запомните каждое мое слово, каждую интонацию моего голоса, поскольку в серьезных обстоятельствах, в которых мы с вами вскоре окажемся, они приобретут такой смысл и такое значение, каких никогда еще не имело ни одно слово, произнесенное на нашей земле.

– Слушаю, – повторил принц с решимостью в голосе, – слушаю, ничего не домогаясь от вас и, что бы вы ни сказали, ничего не боясь.

И он еще глубже уселся в мягкие подушки кареты, стремясь не только быть невидимым своему спутнику, но в не подавать никаких признаков жизни.

Кругом была непроглядная ночь. Густая и непроницаемая мгла опускалась, казалось, с верхушек переплетающихся ветвями деревьев. В карете было совершенно темно: ее плотный верх не пропустил бы в нее ни малейшей частички света даже в том случае, если бы какой-нибудь светящейся точке и удалось пробиться сквозь клубившийся на лесной дороге туман.

– Монсеньер, – продолжал Арамис, – вам известна история нынешних правителей Франции. Король провел свое детство в таком же затворничестве, как то, в котором протекли ваши детские годы, в такой же скудости и такой же безвестности. Только вместо рабства тюрьмы, безвестности, одиночества и скудости, скрытых от людских взоров, ему пришлось терпеть все обиды, все несчастья и унижения на виду у всех, под лучами беспощадного солнца, имя которому – королевская власть. Ведь трон залит таким сиянием, что даже небольшое пятно на нем кажется несмываемой грязью, и всякий ореол славы на его фоне представляется только пятном. Король страдал, он злопамятен, и он будет мстить. Он будет плохим королем. Не стану утверждать, что он прольет столько Же крови, сколько пролил Людовик Одиннадцатый или Карл Девятый, – он не испытал в прошлом таких оскорблений, какие испытали они, – но все же он будет лить кровь и поглотит и государственную казну, и состояние своих подданных, потому что в свое время ему были ведомы и унижения, и нужда в деньгах. Сравнивая достоинства и недостатки короля Франции, я прежде всего стараюсь внести успокоение в свою совесть, и моя совесть оправдывает меня.

Арамис сделал паузу. Он остановился не с тем, чтобы слушаться, не нарушена ли чем-нибудь тишина леса, но с тем, чтобы в глубине души еще раз проверить высказанную им мысль и дать ей время запечатлеться в уме его собеседника.

– Все, что свершает бог, делается ко благу, – продолжал ваннский епископ, – я в этом до того убежден, что уже давно приветствовал его выбор, павший на меня и сделавший меня хранителем той самой тайны, которую я помог вам раскрыть. Богу, который осуществляет высшую справедливость и который предвидит решительно все, для выполнения великого дела понадобилось острое, стойкое, не останавливающееся ни перед чем орудие. Это орудие – я. Во мне есть и необходимая острота, и упорство, и стойкость; я правлю окутанным тайной народом, взявшим себе девизом девиз самого бога: patiens quia aeternus – терпелив, ибо вечен.

Принц взглянул на своего собеседника.

– Я угадываю, ваше высочество, – заметил Арамис, – что вы подняли только что голову и что народ, о котором я сейчас вспомнил и которым я управляю, поверг вас в изумление. Вы не знали, что имеете дело с королем. Да, ваше высочество, вы имеете дело с королем, но с королем смиренного, обездоленного народа: смиренного, потому что вся сила его в унижении; обездоленного, потому что никогда или почти никогда народ мой не жнет в этом мире того, что посеял, и не вкушает плодов, что взрастил. Он трудится ради высшей идеи, он накопляет по крупицам свое могущество, чтобы наделить им избранника, и, собирая каплю по капле свой пот, создает вокруг него облако, которое гений этого человека, в свою очередь, должен превратить в ореол, позлащенный лучами всех корон христианского мира. Такой человек сейчас подле вас, мой принц. Теперь вы видите, что он извлек вас из бездны ради воплощения великого замысла и что ради этого замысла он хочет вознести вас над любой земной властью, над собою самим.

Принц слегка коснулся руки Арамиса.

– Вы говорите, – сказал он, – о религиозном ордене, во главе которого вы стоите. Я заключаю из ваших слов, что в тот день, когда вы пожелаете низвергнуть того, кого сами же вознесли, дело будет сделано без труда и человек, созданный вами, окажется в ваших руках.

– Вы заблуждаетесь, монсеньер, – ответил епископ. Никогда я не взял бы на себя такое тяжелое бремя, чтобы сыграть с вашим высочеством столь жестокую, столь непорядочную игру, если бы не имел в виду ваших интересов наравне со своими. Нет, в тот день, когда вы будете возвеличены, вы будете возвеличены навсегда; поднявшись, вы оттолкнете подножие на такое расстояние от себя, что не будете видеть его, и ничто не станет напоминать вам о его праве на вашу признательность.

– О сударь!

– Ваше душевное побуждение, монсеньер, свидетельствует о чистоте вашей души. Благодарю вас, ваше высочество! Поверьте, что я стремлюсь к большему, нежели ваша признательность; я уверен, что, достигнув поставленной нами цели, вы сочтете меня еще более достойным вашего дружеского расположения, и тогда вдвоем с вами мы свершим дела столь великие, что вспоминать о них будут в веках.

– Выскажитесь, сударь, яснее, откройте мне все без утайки, кто я сейчас и кем, как вы утверждаете, стану завтра.

– Вы сын короля Людовика Тринадцатого, вы брат короля Людовика Четырнадцатого, прямой и законный наследник французского трона. Если бы король оставил вас при себе, как оставил при себе принца, вашего младшего брата, он сохранил бы за собою право на царствование. Только врачи и бог могли бы это право оспаривать. Но врачи всегда больше любят короля царствующего, чем того, который не облечен властью. Что до бога, то он допустил ваше изгнание, принц, лишь для того, чтобы в конце концов возвести вас на французский престол. Ваше право на царствование оспаривают – значит, вы располагаете им; у вас отняли право на трон – значит, вы имели на него право; пролить вашу кровь, как проливают кровь ваших слуг, не осмелились – значит, в вас течет священная кровь. Теперь взгляните, сколь многое даровал вам господь, тот господь, которого вы столько раз обвиняли. Он дал вам черты лица, рост, возраст и голос вашего брата, и все, что побуждало ваших врагов преследовать вас, все это станет причиной вашего триумфального воскресения. Завтра, или послезавтра, или как только это станет возможным, царственный призрак, живая тень короля Людовика Четырнадцатого воссядет на его трон, откуда волею бога, доверенной для претворения в жизнь рукам человеческим, он будет низвергнут навеки и навсегда.

– Я надеюсь, – произнес принц, – что кровь моего брата также священна.

– Вы сами решите его судьбу.

– Тайну, которую обратили против меня…

– Вы обратите против него. Что сделал он, чтобы скрыть ее от вас? Он скрывал вас. Живой портрет короля, вы разоблачили бы заговор Мазарини и Анны Австрийской. У вас, мой принц, появятся такие же основания упрятать того, кто, сделавшись узником, будет доходить на вас так же, как вы, сделавшись королем, будете походить на него.

– Возвращаюсь к тому, о чем уже говорил. Кто будет его охранять?

– Тот, кто охранял вас.

– Вы знали об этой тайне, и вы воспользовались ею в моих интересах.

Кто еще, кроме вас, знает ее?

– Королева-мать и госпожа де Шеврез.

– Чего можно от них ожидать?

– Ничего, если таково будет ваше желание.

– Как так?

– Как же они узнают вас, если вы сами не захотите быть узнанным?

– Вы правы. Но есть и другие препятствия. Мой брат женат: не могу же я жить с женой моего брата.

– Я добьюсь, что Испания даст согласие на развод; этого требуют интересы вашей новой политики, а также человеческая мораль.

– Но, попав в тюрьму, король, несомненно, заговорит.

– С кем? Со стенами? К тому же бог не оставляет своих замыслов незавершенными. Всякий значительный план должен повести к результатам и подобен геометрическому расчету. Запертый в темнице король не будет для вас такой же помехой, какой были для него вы, пока он властвовал. Бог создал его душу нетерпеливой и гордой. Больше того, он обезоружил и расслабил ее, приучив к почестям и к неограниченной власти. Желая, чтобы конечным итогом того геометрического расчета, о котором я имел честь говорить, явилось ваше восшествие на престол: и гибель всего враждебного вам, бог принял решение прекратить в скором будущем страдания побежденного, быть может, даже одновременно с вашими. Он подготовил и душу и тело его к тому, чтоб агония была недолгой. Попав в тюрьму частным лицом, наедине со своими сомнениями, лишенный всего, но привыкший к скромной и размеренной жизни, вы смогли выдержать испытание. Другое дело ваш брат; сделавшись узником, забытый всеми, сдерживаемый тюремными стенами, он не вынесет горечи унижения, и господь примет душу его, когда на то воспоследует его воля, то есть в весьма непродолжительном времени.

Жалобный и протяжный крик ночной птицы прервал мрачную речь Арамиса.

– Я предпочел бы, чтобы низложенный нами король был бы отправлен в изгнание, это было бы человечнее, – вздрогнув, сказал Филипп.

– Этот вопрос будет решен самим королем после его восшествия на престол, – ответил ваннский епископ. – А теперь, прошу вас, скажите, ясно ли изложена мною задача? Согласовано ли ее решение с вашими предварительными расчетами и пожеланиями, ваше высочество?

– Да, сударь, да, вы вспомнили обо всем, пожалуй, за исключением двух вещей.

– А именно?

– Давайте поговорим и о них с тою же откровенностью, с какой мы вели весь предшествующий разговор. Поговорим о причинах, которые могут вызвать крушение наших надежд, об опасностях, которые нас ожидают.

– Они были б огромными, бесчисленными, ужасными в неодолимыми, если бы, как я имел честь уже говорить, все обстоятельства не способствовали тому, чтобы свести их на нет. Не существует ни малейшей опасности ни для вас, ни для меня, но это только в том случае, если ваше бесстрашие и настойчивость равны тому совершенному сходству с ныне царствующим королем, которым вас наделила природа. Повторяю, опасности нет, существуют только препятствия. Это слово, которое я нахожу во всех языках, никогда не было доступно моему пониманию, и если бы я был королем, я бы приказал уничтожить его, как нелепое и ненужное.

– Но есть препятствие, сударь, исключительной важности, есть опасность воистину неодолимая, и вы забыли о ней. Есть совесть, которая кричит, и раскаяние, которое Гложет.

– Да, да, вы правы, – ответил епископ, – есть слабость сердца, и вы напомнили мне о ней. Да, вы правы, это и впрямь одно из труднейших препятствий. Лошадь, которую страшит ров, прыгает прямо на середину его и разбивается насмерть. Человек, скрещивающий дрожащей рукой свое оружие с вражеским, гибнет. Это верно! Да, это верно!

– Есть ли у вас брат? – спросил молодой человек Арамиса.

– Я одинок, – ответил тот сухим и нервическим голосом, похожим на выстрел из пистолета.

– Но есть ли на земле кто-нибудь, к кому бы вы испытывали любовь?

– Никого! Впрочем, нет, я люблю вас, ваше высочество.

Молодой человек погрузился в молчание, и притом такое глубокое, что даже собственное дыхание показалось Арамису чрезмерно шумным.

– Монсеньер, – проговорил он, нарушая молчание, – я еще не высказал вашему высочеству всего, что хотел, еще не подал всех добрых советов, еще не ознакомил с иными полезными соображениями, которые у меня для вас наготове. Не следует ослеплять сверкающей молнией того, кто любит потемки; не следует оглушать великолепным грохотом пушек тех, которые любят деревенскую тишину и поля. Монсеньер, я знаю, что именно требуется для вашего счастья; выслушайте меня внимательно и постарайтесь запомнить мои слова. Вы любите небо, зеленеющие луга, живительный свежий воздух. Я знаю восхитительные края, затерянный рай, уголок ‘земли, где, наедине с собой, свободный, не ведомый никому, среди лесов, цветов и струящихся вод, вы забудете обо всем, что, искушая господа бога, вам предлагало сейчас человеческое безумие. О, выслушайте меня, мой принц, я ни в малой мере не потешаюсь над вами. Ведь и у меня есть душа, и я угадываю, в каком смятении находится ваша. Я не воспользуюсь вашей слабостью, чтобы расплавить вас в горниле моей воли, моей прихоти или моего честолюбия.

Либо все, либо ничего. Вы подавлены, больны, изнемогаете от напряжения, которого потребовал от вас этот один-единственный час свободы. Для меня это верный признак того, что вы не выдержите долгих усилий. Так давайте же ограничимся более скромной, более соразмерной с вашими силами жизнью.

Бог мне свидетель, что, стремясь избавить вас от навязанного мною же великого испытания, я думаю только о вашем счастье.

– Говорите! Говорите, я слушаю вас! – сказал принц с живостью, заставившей Арамиса задуматься.

– В Нижнем Пуату, – продолжал ваннский епископ, – я знаю кантон, о существовании которого никто во Франции даже не подозревает. На двадцать лье, монсеньер, тянутся там озера, заросшие камышом и травой; среди них острова, покрытые лесом. Эти громадные болота, одетые тростником, точно плотною мантией, тихие и глубокие, дремлют под ласковыми лучами южного солнца. Несколько рыбачьих семейств, ютящихся на плотах, связанных из стволов тополей и ольхи, неторопливо перемещается в этих водах с места на место. Эти плавучие дома передвигаются по прихоти ветра. Когда их случайно принесет к берегу, спящий рыбак даже не просыпается, настолько неприметен бывает толчок. Иногда рыбак и по собственному желанию пристает к берегу; это бывает тогда, когда он видит здесь разнообразных птиц, которых он бьет из мушкета или ловит в силки. Рыба сама идет к нему в сети, и ему остается лишь выбирать ту, которая покрупнее. Ни горожанин, ни солдат, никто никогда не заглядывает в эти края. Под ласковым солнцем зреет там виноград, и черные или белые гроздья его наливаются благородным соком. Вы будете жить в этих местах жизнью древнего человека. Вы будете всесильным властелином кудлатых собак, удочек, ружей и плавучего дома. Вы проживете там долгие годы в безопасности и изобилии, никем не узнанный, совершенно преображенный. Принц, в этом кошельке тысяча пистолей: это больше, чем нужно, чтобы скупить все болота, о которых я говорю, и прожить там столько лет, сколько отмерено вам вашей судьбой, самым богатым, самым счастливым из всех тамошних жителей. Примите же мое предложение с тем же чувством, с каким я его делаю, то есть радостно и легко. Мы немедля отпряжем от кареты двух лошадей; немой кучер, мой верный слуга, отвезет вас в этот благословенный край; вы будете ехать ночами, а днем отдыхать. И у меня, по крайней мере, будет удовлетворение от сознания, что оказанная вам мною услуга отвечала вашим желаниям. Я сделаю хотя бы одного человека счастливым. Быть может, богу это будет приятнее, чем если бы я сделал этого человека могущественным. Это гораздо труднее!

Что же вы ответите мне, монсеньер? Вот деньги. О, не раздумывайте! В Пуату вам не грозит никакая опасность, разве что схватить лихорадку. И то местные знахари вылечат вас за ваши пистоли. Если же вы поставите на другую карту, вы рискуете быть убитым на троне или задушенным в каземате тюрьмы! Клянусь душой! – теперь, взвесив и то и другое, клянусь моей жизнью! – я бы на вашем месте заколебался.

– Сударь, – ответил принц, – прежде чем принять то или иное решение, я хотел бы покинуть карету, походить по твердой земле и прислушаться к голосу, которым по воле бога глаголет природа. Через десять минут я сообщу мой ответ.

– Ступайте, принц, – сказал Арамис и низко, почтительно поклонился ему: так торжественно и так царственно прозвучал голос, произнесший эти слова.

Глава 37.
КОРОНА И ТИАРА

Арамис покинул карету первым и, распахнув перед молодым человеком дверцу, стал возле нее. Он видел, как тот, дрожа всем телом, ступил на мох и сделал несколько неуверенных шагов. Бедный узник, казалось, разучился ходить по земле.

Это было 15 августа, около одиннадцати часов вечера; тяжелые тучи, предвещавшие непогоду, охватили все небо, не допуская на землю ни малейшего проблеска света. Впрочем, привыкнув немного к окружающей тьме, глаз начинал различать границу между дорогой и окаймлявшим ее подлеском – все кругом было непроницаемо черным, и только дорога на этом фоне представлялась темно-серым пятном. Но запах травы и еще более резкий и свежий запах дубов, теплый, насыщенный воздух, впервые после стольких лет окутавший все его тело, невыразимое наслаждение свободой среди полей и лесов говорили столь пленительным для него языком, что, несмотря на всю сдержанность, почти скрытность, о которой мы постарались дать читателю представление, принц позволил себе отдаться нахлынувшим на него чувствам и радостно и легко вздохнул.

Затем, медленно поднимая все еще тяжелую голову, он принялся жадно ловить струи воздуха, напоенные самыми разнообразными ароматами и живительные для его начинающего освобождаться от привычной скованности лица.

Скрестив руки на груди, как бы затем чтобы не дать ей разорваться под наплывом этого доселе не ведомого ему блаженства, он с восторгом вдыхал этот новый для него воздух, веющий по ночам под сводами леса. Небо, на которое он смотрел, шум воды, живые существа, копошащиеся, как он чувствовал, вокруг него, – разве это не сама жизнь, и не безумец ли Арамис, полагавший, что в нашем мире можно мечтать о чем-то другом?

Пленительные картины существования на лоне природы, существования, не знающего ни забот, ни страхов, ни стеснений, налагаемых чужой волей, море счастливых, неизменно предстающих пред юным воображением дней – вот воистину та приманка, на которую может попасться несчастный узник, замученный каменными стенами своего каземата и зачахший в спертой атмосфере Бастилии. И такую приманку показал ему он, Арамис, предложивший и тысячу пистолей, лежавших наготове в карете, и волшебный Эдем, скрытый в дебрях Нижнего Пуату.

Таковы были размышления Арамиса, который с неописуемою тревогой следил за этим безмолвным шествием радостей, поочередно охватывавших Филиппа, и видел, что он все глубже и глубже уходил в мир, порождаемый его воображением. И действительно, принц, поглощенный своими думами, лишь ногами продолжал оставаться на бренной земле, тогда как душа его, вознесшись к подножию престола господня, молила даровать ему хотя бы луч света, дабы он мог наконец разрешить свои колебания, от чего зависела его жизнь или смерть.

Для ваннского епископа эти мгновения были ужасными. Никогда еще не стоял он лицом к лицу с несчастьем, чреватым столь значительными последствиями. Неужели же этой стальной душе, привыкшей к тому, что неодолимых препятствий не существует, и шутя справлявшейся с любыми из них, не знавшей, что значит быть слабою и побежденною, неужели же ей суждена неудача в ее столь безмерно великом замысле, и все – лишь оттого, что ею не предусмотрено впечатление, которое могут оказать на плоть человеческую листья деревьев, омытые струями свежего воздуха.

Арамис, пригвожденный к месту своим отчаяньем и своими сомнениями, напряженно следил за раздиравшей душу Филиппа борьбой, которую вели за нее два враждебных друг другу таинственных ангела. Эта пытка продолжалась ровно десять минут, испрошенных молодым человеком у Арамиса. В течение всех этих десяти минут, этой вечности для Филиппа и Арамиса, Филипп не отрывал своих глаз от неба, и они были печальными, влажными и молящими, Арамис не отрывал своих глаз от Филиппа, и они были жадными, горящими и пожирающими.

Вдруг голова молодого человека склонилась, мысль его вернулась на землю. Видно было, как взгляд его становился все более жестким, как морщился лоб, как рот принимал выражение суровой решимости; потом взор его снова стал неподвижным. И на этот раз в нем отразилось сияние мирского величия, на этот раз он был похож на взгляд сатаны, показывающего с вершины горы царства и власть земную на соблазн Иисусу. Лицо Арамиса просветлело. Филипп быстрым и нервным движением схватил его за руку.

– Идем, – произнес он, – идем за короной Франции, – Это ваше решение, принц? – спросил Арамис.

– Да.

– И непреклонное?

Филипп не удостоил его ответом. Он взглянул на епископа, как бы спрашивая его: да разве возможно отступать от уже принятого решения?

– Такие взгляды, как тот, что вы только что метнули в меня, огненными чертами рисуют характер, – произнес Арамис, склоняясь над рукой Филиппа.

– Вы будете великим монархом, монсеньер, верьте мне!

– Вернемся к нашему разговору, прошу вас. Я, кажется, уже сказал, что желаю уяснить себе две весьма существенных вещи: во-первых, каких опасностей и препятствий нам следует ожидать, и на это вами было отвечено, и во-вторых, каковы условия, которые вы мне поставите. Ваш черед говорить, господин д’Эрбле.

– Условия, принц?

– Конечно. Пустяки такого рода не могут остановить меня посередине пути, и надеюсь, вы не нанесете мне оскорбления, предположив, будто я настолько наивен, что могу верить в вашу полную незаинтересованность в нашем деле. Итак, без всяких уловок, без опасений откройте мне все ваши мысли по этому поводу.

– Я готов к этому, принц. Став королем…

– Когда?

– Завтра вечером, или, точнее, ночью.

– Объясните, как это произойдет.

– Охотно, но только разрешите сначала задать вам один вопрос, ваше высочество.

– Задавайте.

– Я послал к вашему высочеству верного человека, которому велел вручить вам тетрадь с некоторыми заметками; заметки эти были составлены с тем, чтобы ваше высочество получили возможность основательно изучить тех лиц, которые состоят и будут состоять при вашем дворе.

– Я прочел эти записки»

– Внимательно?

– Я знаю их наизусть.

– И поняли их? Простите, но я считаю для себя позволительным спросить об этом несчастного узника, который так долго был заперт в Бастилии.

– В таком случае спрашивайте; я буду учеником, отвечающим перед учителем заданный им урок.

– Начнем с вашей семьи, мой принц.

– С моей матери, Анны Австрийской? Со всех ее несчастий и рокового недуга? О, я знаю, знаю ее!

– Ваш второй брат? – отвешивая поклон, спросил Арамис.

– К этим заметкам вы приложили портреты, нарисованные с таким искусством, что по ним я узнавал тех людей, историю, характеры и нравы которых вы мне описывали. Принц, мой брат, – красивый, бледный брюнет; он не любит свою жену, Генриетту, ту, которую я, Людовик Четырнадцатый, немного любил, в которую и сейчас еще немного влюблен, хотя она и заставила меня лить горькие слезы в тот день, когда хотела прогнать от себя мадемуазель Лавальер.

– Глаз этой последней, мой принц, вам придется остерегаться, – сказал Арамис. – Лавальер искренне любит ныне царствующего монарха. А любящую женщину обмануть нелегко.

– Она белокурая, у нее голубые глаза, нежность которых поможет мне узнать ее душу. Она чуть-чуть прихрамывает, ежедневно пишет мне письма, на которые я заставляю отвечать господина де Сент-Эньяна.

– А вы хорошо его знаете?

– Так, как если бы видел собственными глазами. Последние стихи, которые он написал для меня, я знаю не хуже тех, что сочинил им в ответ.

– Отлично. Знаете ли вы ваших министров?

– У Кольбера лицо некрасивое, хмурое, но вместе с тем умное; лоб зарос волосами; большая тяжелая голова. Смертельный враг господина Фуке.

– О Кольбере можно не говорить.

– Конечно, ведь вы попросите, надо полагать, отправить его в изгнание, разве не так?

Восхищенный Арамис удовольствовался тем, что воскликнул:

– Вы действительно будете великим монархом, мой принц.

– Вы видите, – улыбнулся принц, – я знаю мой урок как полагается и с помощью божьей, а также вашею справлюсь со всем.

– Есть еще одна пара глаз, которых вам придется остерегаться, мой принц.

– Да, глаз господина д’Артаньяна, капитана мушкетеров и вашего друга?

– Моего друга, должен признаться.

– Того, кто сопровождал Лавальер в Шайо; доставил в сундуке королю Карлу Второму Монка и так хорошо служил моей матери. Корона Франции обязана ему столь многим, что, в сущности, обязана всем. А его ссылки вы также будете добиваться?

– Никогда, мой принц. Такому человеку, как д’Артаньян, когда придет время, я сам расскажу обо всем происшедшем. Но пока его нужно остерегаться, потому что, если он выследит нас раньше, чем мы сами ему откроемся, и вы и я будем схвачены и убиты. Он – человек дела.

– Приму во внимание. Теперь давайте поговорим о господине Фуке. Что, по-вашему, я должен буду для него сделать?

– Простите, быть может, вам кажется, что я недостаточно почтителен к вам, задавая все время вопросы?

– Это ваша обязанность и пока, к тому же, ваше право.

– Прежде чем перейти к господину Фуке, я должен напомнить вам еще обо одном моем друге.

– О господине дю Валлоне, Геркулесе Франции? Что до него, то его судьба обеспечена.

– Нет, я хотел говорить не о нем.

– Значит, о графе де Ла Фер?

– И о его сыне, который стал сыном всех четверых.

– А, об этом мальчике, который умирает от любви к Лавальер и у которого так подло отнял ее мой брат! Будьте покойны, я сделаю так, что она вернется к нему. Скажите, господин д’Эрбле: легко ли забывается оскорбление от того, кого любишь? Прощают ли женщине, которая изменила? Что это, свойство французской души или закон, заложенный в человеческом сердце?

– Человек, любящий так глубоко, как любит Рауль, кончает тем, что забывает проступок своей возлюбленной, но что до Рауля, то, право, не знаю, забудет ли он.

– Я позабочусь об этом. Вы только это и хотели сказать относительно вашего друга?

– Да.

– Тогда перейдем к господину Фуке. Кем, по вашему мнению, нужно будет его назначить?

– Он был суперинтендантом, пусть в этой должности останется.

– Хорошо! Но сейчас он первый министр.

– Не совсем.

– Столь несведущему и робкому королю, как я, крайне необходим первый министр.

– Нужен ли будет вашему величеству друг?

– Мой единственный друг – вы, и только вы.

– У вас появятся впоследствии и другие, но столь же преданного, столь же ревнующего о вашей славе среди них, полагаю, не будет.

– Моим первым министром будете вы.

– Но не сразу, мой принц. Это породило бы излишние толки и подозрения.

– Ришелье, первый министр Марии Медичи, моей бабки, был только люсонским епископом, подобно тому как вы – ваннский епископ. Впрочем, благодаря покровительству королевы он вскоре стал кардиналом.

– Будет лучше, – сказал, кланяясь, Арамис, – если я стану первым министром лишь после того, как вы сделаете меня кардиналом.

– Вы будете им не позже чем через два месяца, господин д’Эрбле. Но этого мало, вы не оскорбите меня, если попросите больше, и огорчите, ограничившись этим.

– Я действительно надеюсь на большее, принц.

– Скажите, скажите же!

– Господин Фуке не долго будет у дел, он скоро состарится. Он любит удовольствия, правда, совместимые с Возложенной на него работой, поскольку кое-что от своей Молодости он сохраняет в себе и поныне. Но эти остатки ее При первом же горе или болезни, которые могут постигнуть господина Фуке, исчезнут бесследно. Мы избавим его, пожалуй, от горя, потому что он человек с благородным сердцем и достойный во всех отношениях, но спасти его от болезни – здесь мы бессильны. Итак, давайте решим. Когда вы уплатите долги господина Фуке и приведете в порядок государственные финансы, Фуке останется королем, властвующим над своими придворными – поэтами и художниками. Мы сделаем его достаточно богатым для этого.

Вот тогда, став первым министром при вашем королевском величестве, я смогу подумать о ваших и о своих интересах.

Молодой человек посмотрел в упор на своего собеседника.

– Кардинал Ришелье, о котором мы говорили, – продолжал Арамис, – допустил непростительную ошибку, упорно управляя лишь одной Францией. На одном троне он оставил двух королей, Людовика Тринадцатого и себя самого, тогда как мог с гораздо большими удобствами рассадить их на двух разных тронах.

– На двух тронах? – задумчиво повторил молодой человек.

– Подумайте, – спокойно продолжал Арамис, – кардинал, первый министр Франции, опирающийся на поддержку и милость наихристианнейшего короля; кардинал, которому король, его господин, вручает свои сокровища, свою армию, свой совет, – такой кардинал был бы вдвойне не прав, применяя все эти возможности к одной только Франции. К тому же, мой принц, – добавил Арамис, смотря прямо в глаза Филиппу, – вы не будете таким королем, каким был ваш покойный отец, изнеженным, вялым и утомленным. Вы будете королем умным и предприимчивым. Ваших владений вам будет мало; вам будет тесно со мной. А наша дружба не должна быть – я не скажу нарушена, но даже хоть в малой мере омрачена какой-нибудь лелеемой одним из нас тайной мыслью. Я подарю вам трон Франции – вы подарите мне престол святого Петра. Когда союзницей вашей честной, твердой и хорошо вооруженной руки станет рука такого папы, каким буду я, то и Карл Пятый, которому принадлежало две трети мира, и Карл Великий, владевший всем миром, покажутся ничтожными в сравнении с вами. У меня нет ни семейных связей, ни предрассудков, я не стану толкать вас ни на преследование еретиков, – ни на династические войны, я скажу: «Вселенная наша; мне – души, вам – тела».

И так как я умру прежде вас, вам останется к тому же мое наследство. Что вы скажете о моем плане, принц?

– Скажу, что я счастлив и горд хотя бы уже потому, что понял ваш замысел, господин д’Эрбле; вы будете кардиналом, и я назначу вас первым министром. Потом вы укажете мне, что нужно сделать, чтобы вас выбрали папой; и я это сделаю» Требуйте от меня каких угодно гарантий»

– Это излишне. Все мои поступки будут направлены к вашей выгоде; я не поднимусь ни на одну ступень выше, чтобы не поднять и вас вместе с собою; я всегда буду достаточно далеко, чтобы не возбуждать вашей зависти, и достаточно близко, чтобы блюсти ваши выгоды и беречь вашу дружбу. Все договоры в нашем мире непрочны и нарушаются, поскольку обычно они имеют в виду интересы лишь одной стороны. Ничего подобного между нами не будет, и мне не нужны никакие гарантии.

– Итак… брат мой… исчезнет?

– Да. Мы похитим его в кровати. Достаточно нажать пальцем, и пол в той комнате, которая отведена ему в Во, опустится в люк. Заснув под сенью короны, он проснется в тюрьме. С этого момента единственным повелителем будете вы, и стремлением всей вашей жизни будет стремление сохранить меня при своей особе.

– Это правда! Вот моя рука, господин д’Эрбле.

– Позвольте же мне, ваше величество, почтительно преклонить пред вами колени. И в день, когда ваше чело украсит корона, мое же – тиара, мы обменяемся поцелуем.

– Поцелуйте меня сейчас же, сегодня и будьте больше, чем просто великий, просто искусный, просто возвышенный гений: будьте добры ко мне, будьте моим отцом.

Арамис слушал его почти с нежностью. Ему показалось, что в сердце его шевельнулось еще незнакомое ему чувство, но это впечатление, впрочем, вскоре пропало.

«Его отцом! – подумал он. – Да, да, святым отцом!»

Они снова сели в карету, которая быстро покатила по дороге к Во-ле-Виконт.

Глава 38.
ЗАМОК ВО-ЛЕ-ВИКОНТ

Замок Во-ле-Виконт, расположенный в одном лье от Мелена, был построен Фуке в 1653 году. Денег в то время во Франции почти не было. Все поглотил Мазарини, и Фуке тратил уже остатки. Впрочем, у некоторых даже слабости – и те плодотворны, даже пороки – и те полезны, и Фуке, вложившему в этот дворец миллионы, удалось привлечь к постройке его трех знаменитых людей: архитектора Лево, планировщика парков Ленотра и декоратора внутренних помещений Лебрена»

Если у замка Во есть какой-нибудь недостаток, который ему можно поставить в упрек, то это его чрезмерная величавость и чрезмерная роскошь.

Вплоть до наших дней сохранилась привычка исчислять в арканах площадь покрывающей его кровли, починка которой теперь, когда состояния мельчают вместе с эпохой, – сущее разорение.

Дом этот, строившийся для подданного, больше похож на дворец, чем те дворцы, которые Уолси, боясь вызвать ревность своего повелителя, считал себя вынужденным подносить ему в дар.

Но если нужно было бы указать, в чем именно богатство и прелесть этого дворца особенно поразительны, если что-нибудь в нем можно предпочесть великолепию его обширных покоев, роскоши позолоты, обилию картин и статуй, то это лишь парк, это только сады замка Во. Фонтаны, казавшиеся чудом в 1653 году, остаются чудом и ныне; то же можно сказать и о каскадах, восхищавших всех королей и всех принцев Европы.

Скюдери говорит об этом дворце, что для поливки его садов фуке расчленил реку на тысячу фонтанов и собрал тысячу фонтанов в потоки.

Этот великолепный дворец был подготовлен к приему монарха, которого называли самым великим королем во всем мире. Друзья Фуке свезли сюда все, чем были богаты: кто своих актеров и декорации, кто художников и ваятелей, кто, наконец, поэтов, мастеров остро отточенного пера.

Целая армия слуг, разбившись на группы, сновала по дворцам и обширнейшим коридорам, тогда как Фуке, приехавший только утром, спокойный и внимательный ко всему, обходил замок, отдавая последние распоряжения управляющим, уже закончившим свой осмотр.

Было, как мы уже сказали, 15 августа. На плечи бронзовых и мраморных богов падали отвесные солнечные лучи. В чашах бассейнов нагревалась вода, и зрели в садах великолепные персики, о которых пятьдесят лет спустя с сожалением вспоминал великий король, говоря кому-то в Марли, где в садах, обошедшихся Франции вдвое дороже, чем стоил фуке его замок Во, не было порядочных сортов персиков:

– Ах, вы не пробовали персиков господина Фуке, вы для этого слишком молоды, О, память людская! О, фанфары молвы! О, слава мира сего! Тот, кто отлично знал себе цену, кому досталось в наследство все достояние Никола фуке, кто взял у него Ленотра, а также Лебрена, кто послал самого Фуке до конца дней его в государственную тюрьму, тот вспомнил лишь персики своего поверженного, забытого, задушенного врага! Тридцать миллионов были брошены рукою Фуке в его бассейны, в литейные его скульпторов, в чернильницы его поэтов, в папки его художников, и все же тщетными оказались его надежды на память людскую. Но достаточно было великому королю увидеть румяный и сочный персик, чтобы воскресить в памяти печальную тень последнего суперинтенданта Франции.

Уверенный, что Арамис подготовился к встрече столь значительного числа приезжих, что он позаботился проверить охрану у всех ворот и дверей и оборудовать необходимые помещения, Фуке занимался тем, что предусматривалось программой празднества: Гурвиль показывал, где у него будут фейерверк и иллюминация; Мольер повел его в театр; осмотрев часовню, гостиные, галереи, утомленный Фуке встретил, спускаясь по лестнице, Арамиса. Прелат знаком остановил его.

Суперинтендант подошел к своему другу, и тот подвел его к большой, спешно заканчиваемой картине. Живописец Лебрен, весь в поту, испачканный красками, усталый и вдохновенный, делал быстрой кистью последние завершающие мазки. Это был портрет короля в парадном костюме, том самом, который Персерен соблаговолил показать Арамису.

Фуке остановился перед картиной; она, казалось, жила, – такой свежестью и теплотой веяло от изображенной на ней человеческой плоти. Он рассмотрел портрет, оценил мастерство и, не находя, чем можно было бы вознаградить этот поистине геркулесов труд, обхватил руками шею художника и с чувством обнял его. Суперинтендант «испортил костюм стоимостью в тысячу пистолей, но влил бодрость в душу Лебрена.

Это мгновение доставило художнику радость, но оно же повергло в уныние Персерена, сопровождавшего вместе с другими Фуке и восхищавшегося в картине больше всего костюмом, сшитым им для его величества, костюмом, представлявшим, по его словам, произведение подлинного искусства, костюмом, равный которому можно было найти разве что в гардеробе г-на Фуке»

Его сетования по поводу этого происшествия были прерваны сигналом, поданным с крыши замка. За Меленом, на открытой равнине, дозорные заметили королевский поезд: его величество въезжал в Мелен; за ним следовала длинная вереница карет и всадников.

– Через час, – взглянул на Фуке Арамис.

– Через час, – ответил тот, тяжко вздыхая.

– А народ еще спрашивает, к чему эти королевские праздники! – сказал ваннский епископ и рассмеялся своим неискренним смехом.

– Увы, хоть я не народ, но и я задаю себе тот же вопрос.

– Через двадцать четыре часа, монсеньер, я дам вам ответ на него. А теперь улыбайтесь, ведь сегодня радостный день.

– Знаете, д’Эрбле, верьте или не верьте, – с жаром произнес суперинтендант, указывая пальцем на показавшийся вдали поезд Людовика, – он меня вовсе не любит, да и я не пылаю к нему горячей любовью, но сейчас, когда он приближается к моему дому, отчего – я и сам не скажу, но особа его для меня священна; он мой король, и он мне почти что дорог.

– Дорог? Вот это верно! – повторил Арамис, играя словами.

– Не смейтесь, д’Эрбле, я знаю, что если б он захотел, я полюбил бы его.

– Вам следовало бы сказать это не мне, а Кольберу.

– Кольберу? – воскликнул Фуке. – Но почему?

– Потому что, став суперинтендантом, он назначит вам пенсию из личных сумм короля.

И, бросив эту насмешку, Арамис поклонился.

– Куда вы? – спросил помрачневший Фуке.

– К себе, монсеньер; мне нужно переодеться.

– Где вы поместились, д’Эрбле?

– В синей комнате, что на втором этаже.

– В той, которая находится над покоями короля?

– Да.

– Зачем же вы так неудобно устроились? Ведь там вы и пошевелиться не сможете.

– По ночам, монсеньер, я сплю или читаю в постели.

– А ваши люди?

– О, со мною лишь один человек, – Так мало?

– Никого, кроме чтеца, мне не нужно. Прощайте, монсеньер. Не переутомляйтесь, друг мой. Поберегите силы к приезду его величества короля.

– Мы еще увидимся с вами? А ваш друг дю Валлон?

– Я поместил его рядом с собой. Он одевается.

И Фуке, попрощавшись кивком головы и улыбкой, пошел, словно главнокомандующий, осматривающий посты ввиду приближения неприятеля.

Глава 39.
МЕЛЕНСКОЕ ВИНО

Король въехал в Мелен с намерением лишь проследовать через него. Молодой монарх горел жаждою удовольствий. За время поездки он лишь дважды видел мелькнувшую на мгновение Лавальер и, предвидя, что ему не удастся поговорить с ней иначе как ночью, в саду, после окончания всех положенных церемоний, торопился поскорее занять отведенные ему в Во покои. Но, строя эти расчеты, он забыл о капитане своих мушкетеров и о Кольбере.

Как нимфа Калипсо не могла утешиться после отъезда Улисса, так и наш гасконец не мог успокоиться, без конца обращаясь к себе самому с вопросом, зачем Арамису понадобилось домогаться у Персерена, чтобы тот показал ему новые костюмы его величества.

«Во всяком случае, – повторял он себе, – друг мой ваннский епископ делал это не зря».

И он тщетно ломал себе голову.

Д’Артаньян, изощривший свой ум среди бесчисленных придворных интриг, Д’Артаньян, знавший положение Фуке лучше, чем знал его сам Фуке, услышав о предполагаемом празднестве, разорительном даже для богача и вовсе немыслимом и безрассудном для человека уже разоренного, проникся самыми странными подозрениями. Наконец присутствие Арамиса, который покинул Бель-Иль и которого Фуке сделал своим главным распорядителем, его непрекращающееся вмешательство в дела суперинтенданта, его поездки к Безмо – все это уже несколько недель мучило д’Артаньяна.

«Одолеть такого человека, как Арамис, – думал он – легче всего со шпагой в руке. Пока Арамис был солдате и, была некоторая надежда справиться с ним; но теперь, когда его броня стала вдвое прочнее, потому что на нем, к тому же, епитрахиль, дело пропащее! Чего же, однако, добивается Арамис?»

Д’Артаньян размышлял:

«Если в его планы входит свергнуть Кольбера и ничего больше, то какое в конце концов мне до этого дело? Чего же еще он может хотеть?»

И д’Артаньян почесывал себе лоб, эту плодоносную почву, откуда он извлек немало блестящих мыслей. Он подумал, что хорошо бы поговорить с Кольбером; но дружба и давнишняя клятва связывала его слишком тесными узами с Арамисом. Он оставил это намерение. К тому же он ненавидел этого финансиста. Он хотел открыть свои подозрения королю. Но король ничего бы не понял в них, тем более что они не имели и тени правдоподобия.

Тогда он решил при первой же встрече обратиться к самому Арамису.

«Я обращусь к нему со своими недоумениями врасплох, неожиданно, прямо, – говорил себе мушкетер. – Я сумею воззвать к его сердцу, и он мне скажет… что же он скажет? Уж что-нибудь скажет, потому что, черт меня подери, тут что-то все-таки кроется!»

Немного успокоившись, д’Артаньян занялся приготовлениями к поездке, заботясь в особенности о том, чтобы королевский конвой, в те времена еще малочисленный, был хорошо экипирован и имел надежного командира. В результате этих стараний своего капитана король въехал в Мелен во главе мушкетеров, швейцарцев и отряда французских гвардейцев. Кортеж был похож на маленькую армию. Кольбер смотрел на солдат с истинной радостью. Впрочем, он находил, что их численность следовало бы увеличить, по крайней мере на треть.

– Зачем? – спросил у него король.

– Чтобы оказать честь господину Фуке, – ответил Кольбер.

«Чтобы поскорее довести его до полного разорения», – подумал д’Артаньян.

Отряд подошел к Мелену: знатные горожане поднесли королю городские ключи и пригласили выпить почетный кубок вина у них в ратуше. Король, не ожидавший задержки и торопившийся в Во, покраснел от досады.

– Какому дураку обязан я этой задержкой, – пробормотал он сквозь зубы, в то время как городской старшина произносил свою речь.

– Уж, конечно, не мне, – ответил д’Артаньян, – полагаю, что господину Кольберу.

Кольбер услыхал свое имя.

– Чего хочет господин д’Артаньян? – спросил он, обращаясь к гасконцу.

– Я хотел бы узнать, не вы ли распорядились угостить короля местным вином?

– Да, сударь, я.

– Значит, это вас король наградил титулом.

– Каким титулом, сударь?

– Постойте… дайте припомнить… болвана… нет, нет… дурака, да, да, дурака; именно этим словом был назван его величеством тот, кому он обязан меленским вином.

После этой выходки д’Артаньян потрепал по шее своего коня. Широкое лицо Кольбера раздулось, словно мех, в который налили вина. Д’Артаньян, видя, что его распирает гнев, не остановился на полпути. Оратор все еще продолжал свою речь, а король багровел на глазах.

– Ей-богу, – флегматично сказал мушкетер, – короля вот-вот хватит удар. Какого черта пришла вам в голову подобная мысль, дорогой господин Кольбер? Вам, право, не повезло.

– Сударь, – выпрямился в седле финансист. – Мне внушило эту мысль усердие.

– Вот как!

– Сударь, Мелен чудный город, прекрасный город, он хорошо платит, и не следует его обижать.

– Скажите пожалуйста! Я ведь не финансист и, признаться, истолковал вашу мысль совсем по-иному.

– Как же вы истолковали ее?

– Я решил, что вы хотите позлить господина Фуке, которому, вероятно, уже невмоготу дожидаться нас на своих башнях.

Удар попал прямо в цель. Кольбер понуро отъехал в сторону. Речь старшины, к счастью, окончилась. Король выпил вино, и кортеж снова потянулся по улицам города. Король кусал губы, потому что близился вечер и вместе с ним исчезала надежда на прогулку в обществе Лавальер.

Двору, чтобы добраться до Во, соблюдая все церемонии, требовалось по крайней мере четыре часа. Король, сгорая от нетерпения, торопил королев, так как желал прибыть туда засветло; но когда готовились уже тронуться в путь, возникли новые неожиданные препятствия.

– Разве король не остается ночевать в Мелене? – потихоньку спросил у д’Артаньяна Кольбер.

Кольбер весьма невпопад, как и все, что он делал в течение этого дня, обратился с этим вопросом к начальнику мушкетеров. Д’Артаньян догадывался, что королю не сидится на месте. Он не хотел, чтобы король въехал в Во без приличной охраны; он считал совершенно необходимым, чтобы его величество прибыл туда сопровождаемый всем конвоем в полном составе. С другой стороны, он чувствовал, как раздражающе действовали все эти задержки на нетерпеливого короля. Как выйти из этого затруднения? И Д’Артаньян, поймав Кольбера на слове, столкнул его с королем.

– Государь, – сказал он, – господин Кольбер спрашивает, не останется ли ваше величество ночевать в Мелене?

– Ночевать в Мелене? Зачем? – воскликнул Людовик XIV. – Какой черт выдумал подобную чушь, когда Фуке ждет нас сегодня вечером?

– Я опасался, что ваше величество прибудете в Во слишком поздно, – с живостью возразил Кольбер, – ведь, в соответствии с этикетом, ваше величество не можете прибыть куда бы то ни было, кроме как к себе во дворец, прежде, чем квартирьеры не распределят помещений и гарнизон не будет разведен на постой.

Д’Артаньян слушал Кольбера, покусывая свой ус.

Обе королевы также слышали разговор. Они устали; им хотелось спать, а главное – помешать вечерней прогулке короля с дамами и де Сент-Эньяном; ибо если этикет требовал, чтобы принцессы по приезде сидели дома, то фрейлины были вольны, окончив службу, выйти подышать воздухом.

Все эти столь несходные между собой побуждения, скапливаясь, как тучи на небе, неминуемо должны были разразиться грозой. Король не носил усов, поэтому он нервно покусывал ручку своего хлыста. Как выйти из положения?

Д’Артаньян умильно смотрел в рот королю, Кольбер щетинился.

– Давайте послушаем, что думает королева, – сказал Людовик XIV, кланяясь дамам.

Эта любезность проникла в самое сердце Марии-Терезии; добрая и великодушная королева, располагая свободой выбора, все же ответила:

– Я с удовольствием подчинюсь воле его величества.

– Как скоро мы можем доехать до Во? – спросила Анна Австрийская, запинаясь на каждом слоге и прижимая руку к больной груди.

– Для карет их величеств потребуется не более часа езды по довольно хорошим дорогам, – сообщил д’Артаньян.

Король взглянул на него.

– И четверть часа для короля, – поспешил он прибавить.

– Мы могли бы приехать засветло, – произнес Людовик XIV.

– Но размещение конвоя, – напомнил Кольбер, – займет столько времени, что король ничего не выиграет от быстрой поездки.

«Дважды дурак, – решил про себя Д’Артаньян, – если б в мои расчеты входило подорвать твой кредит, я сделал бы это за какие-нибудь десять минут».

– На месте короля, – заметил он, – отправляясь к господину Фуке, которого все мы отлично знаем как чело – века порядочного, я бы оставил охрану в Мелене и поехал, как друг, с капитаном гвардии; от этого моя особа стала бы еще величественней и еще священнее.

В глазах короля загорелась радость.

– Вот это – добрый совет, сударыни, – поклонился он королевам, – поедем же, как ездят к другу. Трогайтесь, поезжайте не торопясь, – обратился он к сидевшим в каретах. – А мы, господа, вперед!

И он увлек за собой всех всадников.

Кольбер скрыл свою хмурую физиономию, нагнувшись к шее лошади.

«Ограничусь тем, что сегодня же вечером переговорю с Арамисом, – пробормотал Д’Артаньян, пуская коня в галоп, – и затем Фуке – человек порядочный, черт возьми! Я это сказал, и нужно этому верить».

Вот каким образом около семи часов вечера, без труб и литавр, без высланной вперед гвардии, без фланкеров и мушкетеров, король показался перед оградой замка Во, где уже с полчаса, окруженный слугами и друзьями, поджидал его с непокрытой головой Фуке.

Глава 40.
НЕКТАР И АМБРОЗИЯ

Фуке, придержав королю стремя, помог ему спрыгнуть с коня, и Людовик, изящно став на ноги, с еще большим изяществом протянул руку, которую суперинтендант, несмотря на легкое сопротивление короля, почтительно поцеловал.

Король изъявил желание подождать на первом дворе прибытия карет с королевами. Это ожидание длилось недолго. По приказу фуке дороги были приведены в полный порядок, и от Мелена до Во нигде не было ни одного камешка величиною хотя бы с яйцо. Итак, кареты, катясь как по ковру, без тряски и качки доставили дам к восьми часам вечера. Они были приняты г-жою Фуке; в момент их появления яркий, почти солнечный свет брызнул сразу из-за деревьев, статуй и ваз. И пока их величества не вошли во дворец, не угасало и это чарующее сияние.

Все чудеса, которые летописец, рискуя оказаться соперником романиста, нагромоздил или, вернее, запечатлел в оставленном им рассказе, все волшебства побежденной ночи, исправленной рукой человека природы, все удовольствия и всю роскошь, сочетаемые с таким расчетом, чтобы они воздействовали одновременно и на ум и на чувства, – все это Фуке и в самом деле преподнес своему королю в этом волшебном приюте, равным которому не мог бы похвалиться ни один из тогдашних монархов Европы.

Мы не станем повествовать ни о великолепном пиршестве, данном Фуке их величествам, ни о концертах, ни о феерических превращениях; мы опишем лишь лицо короля, которое из веселого, открытого и счастливого, каким оно было сначала, вскоре сделалось мрачным, натянутым, раздраженным. Он вспомнил свой дворец и свою жалкую роскошь, которая была утварью королевства, а не его личной собственностью. Большие луврские вазы, старинная мебель и посуда Генриха II, Франциска I и Людовика XI были только памятниками истории. Они были лишь ценностями, имуществом, собственностью государства. Все, что видел король у Фуке, было ценным не только по материалу, по также и по работе; Фуке ел на золоте, которое отливали и чеканили для него подлинные художники; фуке пил вина, названия которых были неизвестны королю Франции; и пил он их из таких драгоценных кубков, что каждый из них в отдельности стоил столько же, сколько все королевские погреба, вместе взятые.

Что же сказать о залах, обоях, картинах, слугах и служащих всякого рода? Что сказать о том, как тут Служили, тут, где порядок заменял этикет, удобство – приказы, где удовольствие и удовлетворение Фостя становилось высшим законом для всех, кто повиновался хозяину?

Этот рой бесшумно снующих взад и вперед и занятый делом людей, эта масса гостей, все же менее многочисленных, нежели слуги, это бесчисленное множество блюд, золотых и серебряных ваз; эти потоки света, эти груды не ведомых никому цветов, все это гармоническое соединение, бывшее только прелюдией к предстоящему празднеству, зачаровало всех присутствующих, которые не раз выражали свое восхищение не словами и жестами, но молчанием и вниманием, этой речью придворных, переставших ощущать на себе узду, налагаемую на них их господином.

Что касается короля, то глаза его налились кровью, и он не смел больше встретиться взглядом с вдовствующей королевой. Анна Австрийская, самое высокомерное существо во всем мире, уничтожала хозяина дома презрением ко всему, что бы ни подали ей. Молодая королева, напротив, добрая и любознательная, хвалила Фуке, ела с большим аппетитом и спросила названия некоторых плодов, появившихся на столе. Фуке ответил, что он и сам не знает, как они называются. Эти плоды между тем были из его собственных оранжерей, и нередко он сам и выращивал их, будучи очень сведущим в экзотической агрономии. Король почувствовал всю его деликатность, и она еще больше его унизила. Он нашел королеву несколько простоватой, а Анну Австрийскую слишком надменной. Сам он старался оставаться холодным, держаться посередине между чрезмерной надменностью и простодушной восторженностью.

Фуке, однако, все это предвидел заранее; он был одним из тех, кто предвидит решительно все.

Король объявил, что, пока он будет пребывать у г-на Фуке, он хотел бы обедать, не подчиняясь правилам этикета, то есть вместе со всеми, и суперинтендант Отдал распоряжение, чтобы обед королю подавался особо, но, если можно так выразиться, за общим столом. Этот приготовленный с величайшим искусством обед включал в себя все, что только любил король, все, что ему неизменно приходилось по вкусу. И Людовик, обладавший лучшим аппетитом во всем королевстве, не смог устоять пред соблазном и отказаться от иных блюд, ссылаясь на то, что ему не хочется есть.

Фуке сделал больше: подчиняясь приказанию короля, он сел за стол вместе со всеми: но едва только подали суп, он тотчас же поднялся со своего места и принялся лично прислуживать королю; г-жа Фуке между тем стала за креслом вдовствующей королевы. Надменность Юноны в капризы Юпитера не устояли пред такою предельной любезностью. Вдовствующая королева соизволила скушать бисквит, обмакнув его в сан-люкар; король же, отведав всего, сказал, обращаясь к Фуке:

– Господин суперинтендант, ваш стол превыше похвал.

После чего весь двор набросился на бесконечные яства с таким необыкновенным усердием, что гостей уместно было бы сравнить с тучами египетской саранчи, налетевшей на зеленое поле.

Утолив голод, король снова отдался печальным раздумьям; он был грустен в такой же мере, в какой выказывал, считая это необходимым, хорошее настроение, и особенно грустно становилось ему от тех любезностей, которые его придворные расточали Фуке.

Д’Артаньян ел и пил в свое удовольствие; он принимал живейшее участие в разговоре, острил и сделал ряд наблюдений, которые ему весьма и весьма пригодились.

По окончании ужина король не пожелал пренебречь вечерней прогулкой. В парке горела богатая иллюминация. Луна, точно и она также отдала себя в распоряжение хозяина Во, серебрила озера и купы деревьев своими алмазами и искрящимся фосфором. Воздух был приятно прохладен. Тенистые аллеи, посыпанные песком, нежили ногу. Все удалось на славу; к тому же король, встретившись на перекрестке аллеи с мадемуазель Лавальер, смог коснуться ее руки в сказать: «Я люблю вас»; этих слов не слышал никто, кроме д’Артаньяна, следовавшего за королем, и Фуке, шедшего перед ним.

Незаметно текли часы этой волшебной ночи. Король попросил проводить его в спальню. Вслед за ним заторопились и все остальные. Королевы проследовали к себе при звуках флейт и теорб. Поднимаясь по лестнице, король увидел своих мушкетеров, которых Фуке вызвал из Мелена и пригласил ужинать.

Д’Артаньян успокоился; он забыл свои подозрения; од устал, отлично поужинал и надеялся хоть раз в жизни насладиться празднеством у настоящего короля.

«Фуке, – думал он, – вот человек по мне».

Торжественно, с бесконечными церемониями повели короля в покои Морфея, которые нам подобает хотя бы бегло обрисовать нашим читателям. Это была самая красивая и самая большая комната во дворце. На венчающем ее куполе Лебреном были изображены счастливые и печальные сны, ниспосылаемые Морфеем как королям, так и их подданным. Все милое и приятное, навеваемое нам снами, весь мед и все благовония, цветы и нектар, наслаждение и покой, которые он вливает в сердца, – всем этим художник насытил свои роскошные фрески. Но если по одну сторону купола им была написана столь сладостная картина, то по другую она была ужасной и мрачной. Кубки, из которых изливается яд, сталь, сверкающая над головой спящего, колдуны и призраки в отвратительных масках, полусумрак еще более страшный, чем пламя или глубокая ночь, – вот те контрасты, которые живописец противопоставил своим изящным и нежным образам.

Переступив порог этих великолепных покоев, король вздрогнул. Фуке осведомился, не беспокоит ли его что-нибудь.

– Я хочу спать, – сказал побледневший Людовик.

– Желает ли ваше величество лечь немедленно? В таком случае я пришлю слуг.

– Нет, мне надо поговорить кое с кем. Велите позвать господина Кольбера.

Фуке поклонился и вышел.

Глава 41.
ГАСКОНЕЦ ПРОТИВ ДВАЖДЫ ГАСКОНЦА

Д’Артаньян не терял времени даром, что было бы не в его правилах. Осведомившись об Арамисе, он искал его, пока не нашел. Арамис с момента прибытия короля удалился к себе, очевидно, затем, чтобы придумать что-нибудь новое для пополнения программы увеселений его величества.

Д’Артаньян велел доложить о себе и застал ваннского епископа в красивой комнате, которую здесь называли синей по цвету ее тканых обоев, в обществе Портоса и нескольких эпикурейцев.

Арамис обнял друга и предложил ему лучшее место. Так как всем стало ясно, что мушкетеру нужно переговорить с Арамисом наедине, эпикурейцы распрощались и вышли.

Портос не двинулся с места. После сытного обеда он мирно спал в своем кресле, так что это третье лицо не могло помешать их беседе. Он храпел спокойно и равномерно, и под этот басовый аккомпанемент, словно под античную мелодию, можно было разговаривать без особых помех.

Д’Артаньян почувствовал, что начинать разговор придется ему. Схватка, ради которой он явился сюда, обещала быть упорной и затяжной, и он сразу приступил к делу.

– Вот мы и в Во, – сказал он.

– Да, Д’Артаньян. Вам нравится здесь?

– Очень, и мне очень нравится господин Фуке, наш хозяин.

– Это очаровательный человек, не так ли?

– В высшей степени.

– Говорят, король поначалу был холоден с ним, но затем немного смягчился.

– Почему «говорят»? Разве вы сами не видели этого?

– Нет, я был занят. Вместе с только что вышедшими отсюда я обсуждал некоторые подробности представления и карусели, которые будут устроены завтра.

– Вот как! А вы тут главный распорядитель увеселений, не так ли?

– Как вы знаете, дорогой мой, я всегда был другом всякого рода выдумок; я всегда был в некотором роде поэтом.

– Я помню ваши стихи. Они были прелестны.

– Что до меня, то я их забыл; но я рад наслаждаться стихами других, тех, кого зовут Мольером, Пелисоном, Лафонтеном и так далее.

– Знаете, какая мысль осенила меня сегодня за ужином?

– Нет. Выскажите ее. Разве я могу догадаться о ней, когда их у вас всегда целая куча?

– Я подумал, что истинный король Франции отнюдь не Людовик Четырнадцатый.

– Гм! – И Арамис невольно посмотрел прямо в глаза мушкетеру»

– Нет, нет. Это не кто иной, как Фуке.

Арамис перевел дух и улыбнулся.

– Вы совсем как все остальные: завидуете! – сказал он. – Бьюсь об заклад, что эту фразу вы слышали от господина Кольбера.

Д’Артаньян, чтобы сделать приятное Арамису, рассказал ему о злоключениях финансиста в связи со злосчастным меленским вином.

– Дрянной человечек этот Кольбер! – воскликнул Арамис.

– По правде сказать, так и есть.

– Как подумаешь, что этот прохвост будет вашим министром через какие-нибудь четыре месяца и вы будете столь же усердно служить ему, как служили Ришелье или Мазарини…

– Как вы служите господину Фуке, – вставил д’Артаньян.

– С тем отличием, дорогой друг, что Фуке – не Кольбер.

– Это верно.

И Д’Артаньян сделал вид, что ему стало грустно.

– Но почему вы решили, что Кольбер через четыре месяца будет министром?

– Потому что Фуке им больше не будет, – печально ответил Арамис.

– Он будет окончательно разорен? – спросил д’Артаньян.

– Полностью.

– Зачем же в таком случае устраивать празднества? – молвил мушкетер таким естественным и благожелательным тоном, что епископ на мгновение поверил ему. – Почему вы не отговорили его? – добавил Д’Артаньян.

Последние слова были лишними; Арамис снова насторожился.

– Дело в том, – объяснил он, – что Фуке желательно угодить королю.

– Разоряясь ради него?

– Да.

– Странный расчет!

– Необходимость.

– Я не понимаю, дорогой Арамис.

– Пусть так! Но вы видите, разумеется, что ненависть, обуревающая господина Кольбера, усиливается со дня на день.

– Вижу. Вижу и то, что Кольбер побуждает короля расправиться с суперинтендантом.

– Это бросается в глаза всякому.

– И что есть заговор против господина Фуке.

– Это также общеизвестно.

– Разве правдоподобно, чтобы король стал действовать против того, кто истратил все свое состояние, лишь бы доставить ему удовольствие?

– Это верно, – медленно проговорил Арамис, отнюдь не убежденный своим собеседником и жаждавший подойти к теме их разговора с другой стороны.

– Есть безумства разного рода, – продолжал д’Артаньян, – но ваши, говоря по правде, я никоим образом не одобряю. Ужин, бал, концерт, представление, карусель, водопады, фейерверки, иллюминация и подарки – все это хорошо, превосходно, согласен с вами. Но разве этих расходов было для вас недостаточно? Нужно ли было…

– Что?

– Нужно ли было одевать во все новое, например, всех ваших людей?

– Да, вы правы. Я указывал на то же самое господину Фуке; он мне ответил, однако, что, будь он богат, он построил бы, чтобы принять короля, совершенно новый дворец, новый от подвалов до флюгеров на крыше, с совершенно новою обстановкой и утварью, и что после отъезда его величества он велел бы все это сжечь, дабы оно… не могло больше служить кому-либо другому.

– Но ведь это чистые бредни и ничего больше!

– То же было высказано ему и мною, но он заявил: «Кто будет советовать мне быть бережливым, в том я буду видеть врага».

– Но ведь это значит сойти с ума! А этот портрет!

– Какой портрет? – спросил Арамис.

– Портрет короля, этот сюрприз…

– Какой сюрприз?

– Для которого вы взяли у Персерена образцы тканей.

Д’Артаньян остановился. Он выпустил стрелу; оставалось установить, метко ли он целил.

– Это была любезность, – отвечал Арамис.

Д’Артаньян встал, подошел к своему другу, взял его за обе руки и, глядя ему в глаза, произнес:

– Арамис, продолжаете ли вы хоть немного любить меня?

– Конечно, люблю.

– В таком случае сделайте мне одолжение. Скажите, для чего вы брали образцы тканей у Персерена?

– Пойдемте со мной и давайте спросим беднягу Лебрена, трудившегося над этим портретом двое суток, не сомкнув глаз.

– Арамис, это правда для всех, но только не для меня…

– Право, Д’Артаньян, вы меня поражаете?

– Будьте честны со мной. Скажите мне правду: ведь вы не хотели бы, чтобы со мной случилось что-нибудь весьма и весьма неприятное, так ведь?

– Дорогой друг, вы становитесь совершенно непостижимы. Что за дьявольское подозрение зародилось в вашем уме?

– Верите ли вы в мой инстинкт? Прежде вы в него верили. Так вот этот инстинкт нашептывает мне, что у вас есть какие-то тайные замыслы.

– У меня! Замыслы!

– Я не могу, разумеется, утверждать, что я в этом уверен – Еще бы!

– Но хоть я в этом и не уверен, все же готов поклясться в том, что я прав.

– Вы мне доставляете живейшее огорчение, д’Артаньян. Если б у меня были некие замыслы, которые я должен был бы скрывать от вас, я, конечно, умолчал бы о них, не так ли? Если бы мои замыслы были, напротив, такого рода, что я должен был бы открыться вам, я бы сделал это и без вашего напоминания.

– Нет, Арамис, нет, бывают замыслы, которые можно раскрыть лишь в подводящий момент.

– Значит, дорогой друг, – подхватил со смехом епископ, – подходящий момент еще не настал.

Д’Артаньян грустно покачал головой.

– Дружба, дружба! – сказал он. – Пустое слово, вот что такое пресловутая дружба! Предо мной человек, который дал бы разорвать себя на куски ради меня.

– Конечно, – с благородною простотой подтвердил Арамис.

– И этот же человек, который отдал бы за меня всю кровь, текущую в его жилах, не желает открыть предо мною крошечного уголка своего сердца.

Дружба, повторяю еще раз, ты не больше, чем тень, чем приманка, чем все то, что распространяет вокруг себя ложный мишурный блеск.

– Не говорите так о нашей дружбе, – ответил епископ твердым, уверенным тоном. – Она не из числа тех, о которых вы только что говорили.

– Взгляните-ка, Арамис: вот нас трое из нашей четверки. Вы обманываете меня, я подозреваю вас, ну а Портос… Портос спит. Хорошее трио, не так ли? Славные остатки былого!

– Могу вам сказать лишь одно, д’Артаньян, и в этом готов дать на Евангелии клятву: я люблю вас, как прежде. И если порой я недостаточно откровенен с вами, то это – исключительно ради других, а не из-за себя или вас. Во всем, в чем я буду иметь успех, вы получите вашу долю. Обещайте же мне такую же благожелательность.

– Если я не обманываюсь, друг мой, слова, только что произнесенные вами, исполнены благородства.

– Возможно.

– Вы в заговоре против Кольбера. Если дело идет только об этом, скажите мне прямо: у меня есть инструмент, и я выдерну этот зуб.

Арамис не мог скрыть презрительную усмешку, мелькнувшую на его благородном лице.

– А если б я и был в заговоре против Кольбера, что тут ужасного?

– Это слишком ничтожно для вас, и не для того, чтоб свалить Кольбера, вы домогались образцов тканей у Персерена. О, Арамис, ведь мы не враги, мы – братья! Скажите же, что вы предпринимаете, и, честное слово, если я не смогу вам помочь, клянусь вам, я останусь нейтральным.

– Я ничего не предпринимаю.

– Арамис, какой-то голос подсказывает мне, он просветляет меня…

Этот голос никогда меня не обманывал. Вы злоумышляете на короля!

– На короля! – вскричал епископ, делая вид, что он возмущен…

– Ваше лицо не сможет разубедить меня в этом! Да, на короля, повторяю вам.

– И вы мне поможете? – спросил Арамис, иронически усмехаясь.

– Арамис, я сделаю больше, чем если бы я вам помогал, я сделаю больше, чем если б я оставался нейтральным, я вас спасу!

– Вы с ума сошли, д’Артаньян!

– Из нас двоих я в более здравом уме, чем вы.

– И… вы можете заподозрить меня в желании убить короля?

– Кто ж говорит об этом! – сказал мушкетер.

– В таком случае давайте внесем в этот разговор полную ясность. Что же, по-вашему, можно сотворить с королем, нашим законным, подлинным королем, не покусившись на его жизнь?

Д’Артаньян ничего не ответил.

– К тому же у вас тут и гвардия и мушкетеры? – добавил епископ.

– Вы правы.

– И вы у господина Фуке, вы у себя.

– Вы правы еще раз.

– И у вас есть Кольбер, который в это мгновение советует королю предпринять против господина Фуке все то, что, быть может, охотно посоветовали б вы сами, не принадлежи я к противной партии.

– Арамис, Арамис, бога ради, пусть ваши слова будут словами настоящего друга.

– Слова друга – это сама правда. Если я замышляю прикоснуться хоть одним пальцем к нашему королю, сыну Анны Австрийской, истинному королю нашей родины Франции, если у меня нет твердого намерения пребывать простертым у его трона, если завтрашний день, здесь, в замке Во, не представляется мне самым славным днем в жизни моего короля, пусть меня поразят гром и молния, я согласен на это!

Арамис произнес эти слова, повернувшись лицом к алькову. Д’Артаньян, который стоял прислонившись к тому же алькову, никак не мог заподозрить, что кто-нибудь может скрываться в нем. Чувство, с которым были сказаны эти слова, их обдуманность, торжественность клятвы – все это окончательно успокоило мушкетера. Он взял Арамиса за обе руки и сердечно пожал их.

Арамис вынес упреки, ни разу не побледнев, но теперь, когда мушкетер расточал ему похвалы, лицо его покраснело. Обмануть д’Артаньяна – это была честь для него, внушить д’Артаньяну доверие – неловко и стыдно.

– Вы уходите? – спросил он, заключая его в объятия, чтобы он не видел его покрывшегося краской лица.

– Да, этого требует служба. Я должен получить пароль на ночь.

– Где же вы будете спать?

– По-видимому, в королевской прихожей. А Портос?

– Берите его с собой, он храпит, как медведь.

– Вот как… Значит, он ночует не с вами? – удивился д’Артаньян.

– Никоим образом, У него где-то есть свое помещение, но, право, не знаю, где.

– Превосходно! – сказал мушкетер, у которого, лишь только его осведомили о том, что оба приятеля живут врозь, исчезли последние подозрения.

Он резко коснулся плеча Портоса. Тот зарычал.

– Пойдемте! – позвал его д’Артаньян.

– А! Д’Артаньян, это вы, дорогой друг! Какими судьбами? Да, да, ведь я на празднестве в Во!

– Ив вашем прекрасном костюме.

– Этот господин Коклеп де Вольер… очень, очень мило с его стороны, верно?

– Шш! Вы так топаете, что продавите, пожалуй, паркет, – остановил друга Арамис.

– Это правда, – подтвердил д’Артаньян. – Ведь эта комната прямо над куполом.

– Я занял ее отнюдь не в качестве фехтовальной залы, – добавил епископ. – На плафоне королевских покоев изображены прелести сна. Помните, что мой паркет как раз над этим плафоном. Покойной ночи, друзья, через десять минут и я уже буду в постели.

И Арамис выпроводил их, ласково улыбаясь. Но едва они вышли, как он, быстро заперев двери на все замки и задернув шторами окна, позвал:

– Монсеньер, монсеньер!

И тотчас же из алькова, открыв раздвижную дверь, находившуюся возле кровати, вышел Филипп; он усмехнулся:

– Какие, однако же, подозрения у шевалье д’Артаньяна!

– Вы узнали д’Артаньяна?

– Раньше, чем вы обратились к нему по имени, – Это ваш капитан мушкетеров.

– Он мне глубоко предан, – ответил Филипп, делая на слове мне ударение.

– Он верен, как пес, но иногда кусается. Если д’Артаньян не узнает вас, пока не исчезнет другой, можете рассчитывать на д’Артаньяна навеки; если он ничего не увидит собственными глазами, он останется верен; если же увидит чрезмерно поздно, то никогда не признается, что ошибся, ведь он истый гасконец.

– Я так и думал. Чему же мы сейчас отдадим наш досуг?

– Вы займете свой наблюдательный пункт и будете смотреть, как король укладывается в постель, как вы укладываетесь в постель при малом церемониале, предусмотренном этикетом.

– Отлично. Куда же мне сесть?

– Садитесь на складной стул. Я сдвину шашку паркета. Вы будете смотреть сквозь отверстие, которое находится над одним из фальшивых окон, устроенных в куполе королевской спальни. Вы видите?

– Да, вижу Людовика.

И Филипп вздрогнул, как вздрагивают при виде врага.

– Что же он делает?

– Он предлагает сесть возле него какому-то человеку.

– Господину Фуке?

– Нет, нет, погодите.

– Но вспомните заметки, мой принц, портреты!

– Человек, которого король хочет усадить возле себя, – это Кольбер.

– Кольбер в спальне у короля! – вскричал Арамис. – Немыслимо!

– Смотрите.

Арамис взглянул через проделанное в полу отверстие.

– Да, – сказал он, – вы правы! Это – Кольбер. О, монсеньер, что же мы услышим сейчас и что выйдет из этого свиданья между ними?

– Без сомнения, ничего хорошего для господина Фуке.

Принц не ошибся. Мы уже видели, что Людовик XIV вызвал Кольбера, и Кольбер явился к нему. Разговор между ними начался одною из величайших милостей, оказанных когда бы то ни было королем. Правда, король был наедине со своим подданным.

– Садитесь, Кольбер.

Интендант, который еще недавно боялся отставки, безмерно обрадовался такой невиданной чести, но отказался.

– Он принимает королевское приглашение? – спросил Арамис.

– Нет, он не сел.

– Давайте послушаем, принц…

И будущий король вместе с будущим папой стали жадно прислушиваться к беседе двух простых смертных, находившихся у них под ногами.

– Кольбер, – начал король, – сегодня вы без конца перечили мне.

– Ваше величество… я это знаю.

– Отлично! Мне нравится ваш ответ. Да, вы это знали. Надо обладать мужеством, чтобы упорствовать в этом.

– Я рисковал вызвать ваше неудовольствие, ваше величество: но, действуй я по-иному, я рисковал бы оставить вас в полном неведении относительно ваших истинных интересов.

– Как! Что-нибудь давало вам повод тревожиться за меня?

– Хотя бы возможное расстройство желудка, ваше величество; ибо задавать своему королю такие пиры можно лишь для того, чтобы задушить его тяжестью изысканных блюд.

И, грубо сострив, Кольбер не без удовольствия стал дожидаться, какой эффект произведет его остроумие. Людовик XIV, самый тщеславный и вместе с тем самый тонкий человек в своем королевстве, простил Кольберу эту неуклюжую шутку.

– Это правда, Фуке угостил меня на славу. Скажите, Кольбер, откуда он берет деньги на все эти непомерные траты? Вы об этом осведомлены?

– Да, ваше величество, я осведомлен!

– Посвятите и меня в то, что вы знаете.

– Это совсем не трудно. Я знаю его дела с точностью, можно сказать, до денье.

– Мне известно, что вы отлично считаете.

– Это самое первое качество, которое надлежит требовать от интенданта финансов.

– Но оно свойственно далеко не всем.

– Примите мою благодарность, ваше величество, за похвалу, сошедшую с ваших уст.

– Да, Фуке богат, очень богат, и об этом, сударь, известно решительно всем.

– Как живым, так и мертвым.

– Что вы хотите сказать, господин Кольбер?

– Живые видят богатства господина Фуке, они видят, так сказать, следствие и рукоплещут; но мертвые, осведомленные лучше, чем мы, знают причины и обвиняют.

– Вот как, значит, господин Фуке обязан своим состоянием некоторым обстоятельствам?

– Должность интенданта финансов нередко благоприятствует тем, кто исполняет ее.

– Говорите со мной откровеннее; не бойтесь, мы с вами одни.

– Я никогда ничего не боюсь; мой оплот – моя совесть и покровительство моего короля, государь.

И Кольбер низко склонился пред королем.

– Итак, если бы мертвые заговорили?..

– Порой и они говорят, ваше величество. Прочтите вот это.

– Ах, монсеньер, – прошептал Арамис на ухо принцу, который, находясь рядом с ним, слушал, опасаясь пропустить хоть единое слово, – раз вы здесь, монсеньер, чтобы учиться вашему королевскому ремеслу, узнайте же чисто королевскую гнусность. Вы присутствуете при такой сцене, которую один бог или, верней, один дьявол может задумать и выполнить. Слушайте же, это пригодится вам в будущем.

Принц удвоил внимание и увидел, как Людовик XIV взял из рук Кольбера письмо, которое тот протянул ему.

– Почерк покойного кардинала! – воскликнул король.

– У вашего величества превосходная память, – заметил с поклоном Кольбер.

Король прочел письмо Мазарини, уже известное нашим читателям со времен ссоры г-жи де Шеврез с Арамисом.

– Я не совсем понимаю, – сказал король, которого живо заинтересовало это письмо.

– У вашего величества нет еще навыков, которыми обладают чиновники интендантства финансов.

– Я вижу, что речь идет о деньгах, данных господину Фуке.

– Совершенно верно. О тринадцати миллионах. Пожалуй, недурная сумма!

– Так. Значит, этих тринадцати миллионов не хватит в счетах? Вот этого я и не в силах понять, повторяю еще раз. Как и почему возможна подобная недостача?

– Я не говорю, что она возможна; я говорю, что она налицо. Это не я говорю, а отчет.

– И письмо кардинала указывает назначение этой суммы и имя ее хранителя?

– Как видите, ваше величество.

– Выходит, что Фуке все еще не вернул этих тринадцати миллионов и, значит…

– Значит, ваше величество… раз господин Фуке не возвратил этих денег, следовательно, он их присвоил. А тринадцать миллионов больше чем вчетверо превышают те расходы и те щедроты, которые ваше величество могли позволить себе в Фонтенбло, где мы израсходовали всего три миллиона, если вы помните.

Оживить в душе короля воспоминание о том празднике, во время которого из-за одного-единственного слова Фуке он впервые почувствовал, что суперинтендант в некоторых отношениях превосходит его, – было очень ловко подстроенной подлостью со стороны неловкого человека. Настроив подобным образом короля, Кольбер, в сущности, мог остановиться на этом. Он это почувствовал. Король стал мрачнее тучи. И ожидая, что скажет король, Кольбер горел нетерпением не меньше, чем Филипп и Арамис на своем наблюдательном пункте.

– Знаете ли, что из всего этого следует, господин Кольбер? – молвил король, подумав немного.

– Нет, ваше величество, не знаю.

– То, что если бы факт присвоения тринадцати миллионов был с достоверностью установлен…

– Но он установлен.

– Я хочу сказать – предан гласности.

– Полагаю, что это можно было бы сделать хоть завтра, если бы король…

– Не был в гостях у господина Фуке, – с достоинством ответил Людовик.

– Король везде у себя, ваше величество, и особенно в тех домах, которые содержатся на его деньги.

– Мне кажется, – шепнул Филипп Арамису, – что архитектор, строивший этот купол, знай он, как мы с вами его используем, должен был бы сделать его подвижным, чтобы он мог обрушиваться на голову таких редкостных негодяев, как этот Кольбер.

– И я тоже об этом подумал, – сказал Арамис, – но Кольбер в этот момент так близко от короля!

– Это правда, возник бы вопрос о престолонаследнике…

– И это использовал бы в своих интересах ваш младший брат. Но давайте лучше молчать и слушать.

– Нам осталось недолго слушать… – заметил молодой принц.

– Почему, монсеньер?

– Потому что, если б я был королем, я бы ничего не добавил к тому, что уже сказано.

– А что бы вы сделали?

– Я отложил бы решение до утра.

Людовик XIV наконец поднял глаза и, увидев выжидающего Кольбера, резко изменил направление разговора.

– Господин Кольбер, – произнес он, – уже поздно, я лягу.

– Так, – молвил Кольбер, – значит…

– Прощайте. Утром я сообщу вам мое решение.

– Отлично, ваше величество, – согласился Кольбер, который почувствовал себя оскорбленным, но постарался в присутствии короля не выдать своих истинных чувств.

Король махнул рукой, и интендант, пятясь, направился к выходу.

– Моих слуг! – крикнул король.

Слуги вошли в спальню.

Филипп хотел покинуть свой наблюдательный пост.

– Еще минуту, – сказал ему Арамис со своей обычной ласковостью, – все только что происшедшее – мелочь, и уже завтра мы не станем думать об этом; но раздевание короля, малый церемониал перед отходом ко сну, – вот что, монсеньер, чрезвычайно, исключительно важно. Учитесь, учитесь, каким образом вас укладывают в постель, ваше величество. Смотрите же, смотрите!

Глава 42.
КОЛЬБЕР

История расскажет или, вернее, история рассказала нам о событиях, происшедших на следующий день, о великолепных развлечениях, устроенных суперинтендантом для короля. Итак, на следующий день были веселье и всевозможные игры, была прогулка, был роскошный обед, представление, в котором, к своему великому изумлению. Портос узнал господина Коклена де Вольер, игравшего в фарсе «Несносные». Так, по крайней мере, называл эту комедию г-н де Брасье де Пьерфон.

В течение всего этого столь богатого неожиданностями, насыщенного и блестящего дня, когда на каждом шагу возникали, казалось, чудеса «Тысячи и одной ночи», король, озабоченный вчерашним разговором с Кольбером, отравленный влитым им в него ядом, был холоден, сдержан и молчалив. Ничто не могло заставить его рассмеяться; чувствовалось, что глубоко засевшее раздражение, идущее издалека и понемногу усиливающееся, как это происходит с ручейком, который становится могучей рекой, вобрав в себя тысячу питающих его водою притоков, пронизывает все его существо. Только к полудню король немного повеселел. Очевидно, он принял решение.

Арамис, следивший за каждым шагом Людовика так же, как и за каждой мыслью его, понял, что событие, которого он ожидал, не замедлит произойти.

Весь этот день король, которому, несомненно, хотелось отделаться от мучившей его мрачной мысли, с такой же настойчивостью искал общества Лавальер, как избегал встреч с Кольбером или Фуке.

Наступил вечер. Король выразил желание отправиться на прогулку лишь после карт. Поэтому между ужином и прогулкой шла игра в карты. Король выиграл тысячу пистолей, положил их в карман и, поднявшись из-за карточного стола, сказал:

– Пойдемте, господа, в парк.

Там он встретился с дамами. Король выиграл тысячу пистолей и положил их в карман, как мы только что сообщили, но Фуке сумел проиграть десять тысяч; таким образом, сто девяносто тысяч ливров достались придворным; их лица и лица офицеров королевской охраны сияли от радости.

Совсем не то выражало лицо короля. Несмотря на выигрыш, к которому он был весьма чувствителен, черты его лица были как бы подернуты мрачною тучей. На повороте одной из аллей его дожидался Кольбер. Интендант явился сюда, несомненно, по вызову, так как король, целый день избегавший его, знаком подозвал его к себе и углубился с ним в парк.

Но и Лавальер видела нахмуренный лоб и пылающий взгляд короля, и так как в душе его не было ни одного уголка, куда не могла бы проникнуть ее любовь, она поняла, что этот сдержанный гнев таит в себе угрозу кому-то.

И она, как ангел милосердия, стала на пути мести.

Взволнованная, смущенная, грустная после длительной разлуки с возлюбленным, явилась она пред королем с таким печальным видом, что он, будучи в дурном расположении духа, истолковал настроение Лавальер к невыгоде для себя.

Они были одни или, вернее, почти одни, так как Кольбер при виде молодой девушки почтительно отстал на десять шагов. Король подошел к Лавальер, взял ее за руку и спросил:

– Не будет ли нескромностью, мадемуазель, осведомиться у вас, что с вами? Вы вздыхаете, глаза ваши влажны…

– О ваше величество, если я вздыхаю и глаза мои влажны, если, наконец, я печальна, то причина тому лишь ваша печаль, ваше величество.

– Моя печаль! Вы ошибаетесь, мадемуазель. Я испытываю не печаль, а унижение.

– Унижение! Что я слышу? Возможно ли?

– Я говорю, мадемуазель, что там, где я нахожусь, никто другой не может и не должен быть господином. А между тем поглядите, разве не меня, Короля Франции, затмевает своим сиянием король этих владений? О, – продолжал он, стискивая зубы и сжимая руку в кулак, – о, когда я подумаю, что этот властелин, этот король – неверный слуга, который вознесся и возгордился, награбив мое добро… Я превращу этому бессовестному министру его празднество в траур, и нимфа Во, как выражаются поэты Фуке, долго будет помнить об этом!

– О, ваше величество!

– Уж не собирается ли мадемуазель взять сторону господина Фуке? сказал Людовик XIV в нетерпении.

– Нот, ваше величество, я только спрошу: достаточно ли хорошо вас осведомили? Ваше величество знаете по опыту цену придворных сплетен и обвинений.

Людовик XIV велел Кольберу приблизиться.

– Говорите же вы, господин Кольбер, ибо я полагаю, что мадемуазель де Лавальер нуждается в ваших словах, чтобы поверить своему королю. Объясните мне мадемуазель, что именно сделал Фуке, а вы, мадемуазель, будьте Добры выслушать господина Кольбера, прошу вас. Это но займет много времени.

Почему Людовик XIV так настойчиво добивался, чтобы Лавальер выслушала Кольбера? Причина здесь очень простая: сердце его не успокоилось, ум его не был до конца убежден; он догадывался о какой-то мрачной, темной, запутанной и ему непонятной интриге, скрывающейся за этой историей с тринадцатью миллионами, и ему хотелось, чтобы чистая душа Лавальер, возмущенная кражей, одобрила хотя бы единым словом решение, которое было принято им и которое он все еще колебался выполнить.

– Говорите, сударь, – попросила Лавальер подошедшего к ней Кольбера, – говорите, раз король желает, чтобы я слушала вас. Скажите, в чем преступление господина Фуке?

– О, оно не очень серьезно, мадемуазель, – ответила эта мрачная личность, – он позволил себе злоупотребить доверием…

– Говорите же, говорите, Кольбер, а когда вы расскажете обо всем, оставьте нас и предупредите шевалье д’Артаньяна, что мне нужно отдать ему приказание, – перебил Кольбера король.

– Шевалье д’Артаньяна! – воскликнула Лавальер. К чему предупреждать шевалье д’Артаньяна? Умоляю вас, ваше величество, ответьте, зачем это нужно?

– Зачем? Чтобы арестовать этого возгордившегося титана, который, верный своему девизу, собирается взобраться на мое небо.

– У него в доме?

– А почему бы и нет? Если он виновен, то виновен и находясь у себя в доме, так же как в любом другом месте.

– Господина Фуке, который идет на полное разорение, чтобы оказать честь своему королю?

– Мне и впрямь кажется, мадемуазель, что этот предатель нашел в вас ревностную защитницу.

Кольбер тихо хихикнул. Король обернулся и посмотрел на него.

– Ваше величество, я защищаю не господина Фуке, а вас.

– Меня?.. Так это вы меня защищаете?

– Ваше величество, вы обесчещиваете себя, отдавая подобное приказание.

– Я обесчещиваю себя! – прошептал король, бледнея от гнева. – Воистину, мадемуазель, вы вкладываете в ваши слова непонятную страстность»

– Я вкладываю страстность не в свои слова, а в свое служение вам, ваше величество, – проговорила благородная девушка. – Я с той же страстностью вложила бы в это служение и свою жизнь.

Кольбер что-то пробормотал. Тогда Лавальер, кроткий агнец, гордо выпрямилась пред ним и огненным взглядом заставила его замолчать.

– Сударь, – сказала она, – когда король поступает праведно или когда он не прав предо мной или близкими мне, я молчу; но если король, даже оказывая услугу мне или тем, кого я люблю, поступает дурно, я ему говорю об этом.

– Но мне кажется, мадемуазель, – решился вставить Кольбер, – что я тоже люблю короля.

– Да, сударь, мы оба любим его, но каждый по-своему, – ответила Лавальер таким голосом, что сердце молодого монарха затрепетало. – Только я так сильно люблю его, что все это знают, так чисто, что сам король не сомневается в силе моей любви. Он мой король и мой господин, я – смиренная служанка его, но тот, кто наносит удар его чести, наносит тем самым удар моей жизни. Я повторяю, что люди, советующие королю арестовать господина Фуке в его доме, лишают чести его величество короля Франции.

Кольбер опустил голову: он почувствовал, что король больше не на его стороне. Однако, все так же с опущенной головой, он прошептал:

– Сударыня, мне остается добавить одно только слово…

– Не говорите этого слова, сударь, потому что я не стану слушать его.

Что вы можете мне сказать? Что господин Фуке совершил преступление? Я это знаю, потому что это сказал король. А раз король сказал: «Я этому верю», – мне не нужно, чтобы и чужие у с га сказали: «Я утверждаю». Но будь господин Фуке даже последним среди людей, я говорю это во всеуслышание, он должен быть священным для короля, потому что король – его гость. Если бы его дом был притоном, Во – вертепом фальшивомонетчиков и бандитов, его дом все же свят, его замок неприкосновенен, потому что в нем пребывает его жена и потому что это – убежище, которого не оскорбили бы даже наемные палачи!

Лавальер замолчала. Король, вопреки себе самому, любовался ею. Он был побежден горячностью ее слов, благородством защиты. Кольбер согнулся, раздавленный неравной борьбой. Наконец король вздохнул, покачал головой и, протянув Лавальер руку, произнес с нежностью в голосе:

– Мадемуазель, почему вы нападаете на меня? Знаем ли мы, что сделает этот негодяй завтра же, если я дам ему возможность вздохнуть?

– Боже мой, разве он не всегда будет вашей добычей?

– А если он ускользнет, если он убежит? – воскликнул Кольбер.

– Тогда, сударь, вечной славой короля будет то, что он дал убежать господину Фуке; и чем тяжелее вина господина Фуке, тем блистательнее по сравнению с его низостью, с запятнавшим его позором будет слава его величества короля.

Людовик, поцеловав руку мадемуазель Лавальер, опустился пред ней на колени.

«Я погиб», – подумал Кольбер.

Но через мгновенье лицо его осветилось радостью.

«Нет, нет, пока еще нет», – сказал он себе.

И пока король, скрытый густыми ветвями липы, обнимал Лавальер со всей страстью невыразимой любви, Кольбер, пошарив в бумажнике, спокойно вытащил из него сложенную в форме письма бумагу, слегка пожелтевшую, но, должно быть, весьма драгоценную, так как интендант улыбнулся, посмотрев на нее. Затем он перенес злобный взгляд на вырисовывавшуюся в тени чудесную пару – короля и юную девушку, – которую внезапно осветили отблески приближавшихся факелов.

Людовик увидел свет этих факелов, отраженный белым шелком платья мадемуазель Лавальер.

– Прощай, Луиза, – шепнул он, – мы не одни!

– Сударыня, сударыня, сюда идут! – добавил Кольбер, чтобы поторопить ее.

Луиза быстро исчезла среди деревьев, и, когда король поднимался с колен, Кольбер сказал, обращаясь к нему:

– Ах, мадемуазель де Лавальер что-то выронила.

– Что же? – спросил король.

– Бумагу, письмо, что-то белое, посмотрите, ваше величество.

Король быстро нагнулся и поднял письмо, которое тотчас же смял в руке. В этот момент факелы залили светом темную аллею.

Глава 43.
РЕВНОСТЬ

Этот яркий свет, это старание угодить, это новое чествование, устроенное Фуке королю, окончательно подорвали в Людовике XIV решимость немедленно действовать, и без того поколебленную в нем Лавальер.

Он посмотрел на Фуке даже со своего рода признательностью – ведь это он, Фуке, доставил Лавальер случай проявить столько великодушия и благородства и показать свою власть над его, Людовика, сердцем.

Подошла очередь последних чудес. Едва Фуке довел короля до замка, как огромный сноп пламени, сопровождаемый величественными раскатами, взметнувшись с купола Во, осветил в мельчайших подробностях, словно ослепительная утренняя заря, примыкающие к зданию цветники.

Начался фейерверк. Кольбер, стоя в двадцати шагах от короля, которого окружали и за которым ухаживали устроители празднества, старался напряжением своей злобной воли вернуть короля к мыслям, тревожившим его так недавно и ныне отогнанным великолепием зрелища.

Вдруг, в тот самый момент, когда король собирался уже протянуть руку Фуке, он ощутил в ней бумагу, которую Лавальер, убегая, по всей видимости, обронила у его ног.

При свете огней, разгоравшихся все ярче и ярче и исторгавших восторженные крики жителей окрестных деревень, король начал читать письмо, относительно которого он вначале предполагал, что это обращенное к нему любовное послание Лавальер.

Но по мере того как он углублялся в чтение, лицо его покрывалось мертвенной бледностью, и это бледное разгневанное лицо, освещенное тысячами разноцветных огней, было до того страшно, что заставило бы содрогнуться всякого, кто мог бы проникнуть в изнуренное мрачною страстью сердце. Отныне ничто не могло удержать короля от безудержной ревности и от злобы. С мгновения, открывшего ему ужасную правду, для него перестало существовать все, решительно все: он не знал больше ни благочестия, ни душевной мягкости, ни уз, налагаемых отношениями гостеприимства.

Еще немного, и терзаемый острою болью, зажавшей в тиски его сердце, недостаточно закаленное, чтобы таить страдание про себя, еще немного – и он испустил бы отчаянный крик, призывая к оружию свою стражу.

Письмо, подброшенное Кольбером королю, было, как, вероятно, успел уже догадаться читатель, тем самым, что исчезло из Фонтенбло вместе со старым лакеем Тоби после неудачной попытки Фуке покорить сердце мадемуазель Лавальер.

Фуке заметил, что король побледнел, но догадаться о причине, вызвавшей эту бледность, он, конечно, не мог. Что до Кольбера, то он знал, что эта причина – гнев, и радовался приближению бури.

Голос Фуке вывел юного государя из его мрачной задумчивости.

– Что с вами? – участливо спросил суперинтендант, – Ничего.

– Боюсь, что вы нездоровы, ваше величество.

– Я действительно нездоров, и я уже говорил вам об этом, но это сущие пустяки.

И король, не дожидаясь окончания фейерверка, направился к замку. Фуке пошел вместе с Людовиком. Остальные последовали за ними. Последние ракеты грустно догорали без зрителей.

Суперинтендант попытался еще раз осведомиться у короля о его состоянии, но не получил никакого ответа. Он предположил, что Людовик и Лавальер поспорили в парке, что эта размолвка кончилась ссорой и что король, хотя он и был отходчив, с тех пор как его возлюбленная сердится на него, возненавидел весь мир. Этой мысли было достаточно, чтобы Фуке успокоился. И когда король пожелал ему доброй ночи, он ответил, дружелюбно и сочувственно улыбаясь ему.

Но и после этого король не мог остаться наедине сам с собою. Ему пришлось выдержать большую церемонию вечернего раздевания. К тому же на следующий день был назначен отъезд, и гостю полагалось выразить свою благодарность хозяину, быть с ним любезным в возмещение истраченных им двенадцати миллионов.

И все же единственное, что Людовик нашелся сказать Фуке, отпуская его, были следующие слова:

– Господин Фуке, вы еще услышите обо мне. Будьте любезны прислать ко мне шевалье д’Артаньяна.

Кровь столько времени подавлявшего свой гнев короля забурлила в его жилах с удвоенною силой, и он готов был велеть зарезать Фуке, как его предшественник на французском престоле велел убить маршала д’Анкра. Но он скрыл эту ужасную мысль за одной из тех королевских улыбок, которые предшествуют переворотам в придворном мире, как молния предшествует грому.

Фуке поцеловал руку Людовика. Последний вздрогнул всем телом, но позволил все же губам Фуке прикоснуться к ней.

Через пять минут после этого д’Артаньян, которому сообщили королевский приказ, входил в спальню Людовика.

Арамис и Филипп сидели у себя наверху и слушали так же внимательно, как накануне.

Король не дал своему мушкетеру подойти к его креслу. Он сам устремился к нему навстречу.

– Примите меры, – сказал он, – чтобы никто сюда не входил.

– Хорошо, ваше величество, – отвечал капитан, который уже давно обратил внимание на истерзанное душевными муками лицо короля.

Он отдал приказание часовому, стоявшему у дверей, и, вернувшись после этого к королю, спросил:

– Что случилось, ваше величество?

– Сколько людей в вашем распоряжении? – бросил король, не отвечая на вопрос д’Артаньяна.

– Для какой цели, ваше величество?

– Сколько людей у вас? – повторил король, топнув ногой.

– Со мной мушкетеры.

– Еще!

– Двадцать гвардейцев и тринадцать швейцарцев.

– Сколько вам нужно, чтобы…

– Чтобы? – повторил мушкетер, спокойно глядя своими большими глазами на короля.

– Чтобы арестовать господина Фуке?

Д’Артаньян от изумления сделал шаг назад.

– Арестовать господина Фуке! – сказал он, возвышая голос.

– И вы тоже заявите, что это никак не возможно! – с холодным бешенством воскликнул король.

– Я никогда не говорю, что существуют невозможные вещи, – ответил д’Артаньян, задетый за живое.

– В таком случае действуйте!

Д’Артаньян резко повернулся на каблуках и направился к двери. Расстояние до нее было невелико. Он прошел его в шесть шагов и внезапно остановился»

– Простите, ваше величество, – сказал он.

– Что еще?

– Чтобы произвести этот арест, я хотел бы располагать приказом в письменном виде.

– К чему? И с каких это пор недостаточно королевского слова?

– Потому что королевское слово, рожденное чувством гнева, быть может, изменится, когда изменится породившее его чувство.

– Без уверток, сударь! У вас есть какая-то мысль.

– О, у меня всегда есть мысли, и такие, которых, к несчастью, нет у других, – дерзко отвечал д’Артаньян.

– Что же вы подумали? – воскликнул король.

– А вот что, ваше величество. Вы велите арестовать человека, находясь у него в гостях: это гнев. Когда вы перестанете гневаться, вы раскаетесь. И на этот случай я хочу иметь возможность показать вам вашу собственноручную подпись. Если это ничему уже не поможет, то, по крайней мере, докажет вам, что король не должен позволять себе гневаться.

– Не позволять себе гневаться! – закричал король в бешенстве. – А разве отец мой и дед никогда не гневались, клянусь телом господним?

– Король – ваш отец и король – ваш дед гневались только у себя дома.

– Король – всюду хозяин, он везде – у себя.

– Это – слова льстеца, и, должно быть, они исходят от господина Кольбера. Но это неправда. В чужом доме король будет у себя, лишь прогнав хозяина этого дома.

Король кусал себе губы от злости.

– Как! – продолжал д’Артаньян. – Человек разорил себя, чтобы доставить вам удовольствие, а вы хотите арестовать его! Государь, если бы меня звали Фуке и если б со мной поступили таким же образом, я проглотил бы начинку десятка ракет и поднес бы ко рту огонь, чтоб меня разорвало в клочья, и меня и все вокруг. Но пусть будет по-вашему, раз вы хотите этого.

– Идите! Но достаточно ли у вас людей?

– Неужели вы думаете, ваше величество, что я возьму с собою хотя б одного капрала? Арестовать господина Фуке, но ведь это такой пустяк, что подобную вещь мог бы сделать даже ребенок. Арестовать господина Фуке все равно что выпить рюмку абсента. Поморщишься, и все кончено, – А если он вздумает защищаться?

– Он? Да что вы! Защищаться, когда его возвеличивают и делают мучеником! Если б у него остался один миллион, в чем я весьма и весьма сомневаюсь, он отдал бы его с величайшей охотой, побьюсь об заклад, за то, чтобы кончить именно таким образом. Но я иду, ваше величество.

– Погодите! Нужно арестовать его без свидетелей.

– Это сложнее.

– Почему?

– Потому что проще простого подойти к господину Фукс, окруженному тысячей ошалевших от восторга людей, и сказать ему: «Сударь, я арестую вас именем короля». Но гоняться за ним взад и вперед, загнать его куда-нибудь в угол, как шахматную фигуру, чтобы у него не было выхода, похитить его у гостей и арестовать так, чтобы никто не услышал его печальных «увы! «, – в этом и заключается подлинная, истинная, высшая трудность, и я ручаюсь, что даже самые ловкие люди не сумели бы этого сделать.

– Скажите еще: «Это никак не возможно!» – и это будет скорее и проще.

Ах, боже мой, боже мой, неужели я окружен только такими людьми, которые мешают мне поступать в соответствии с моими желаниями!

– Я вам ни в чем не мешаю. Разве я не заявлял вам об этом?

– Сторожите господина Фуке до завтра, – завтра я сообщу вам решение.

– Будет исполнено, ваше величество.

– И приходите к моему утреннему туалету за приказаниями.

– Приду.

– Теперь оставьте меня одного.

– Вам не нужно даже господина Кольбера? – съязвил перед уходом капитан мушкетеров.

Король вздрогнул. Целиком отдавшись мыслям о мести, он не помнил больше об обвинениях, возводимые на суперинтенданта Кольбером.

– Никого, слышите, никого! Оставьте меня!

Д’Артаньян вышел. Король собственноручно закрыл за ним дверь и принялся бешено бегать по комнате, как раненый бык, утыканный вонзившимися в него шпагами. Наконец он стал облегчать свое сердце, выкрикивая:

– Ах, негодяй! Он не только ворует у меня деньги, но на мое же золото подкупает моих личных секретарей, друзей, генералов, артистов; он отнимает у меня даже возлюбленную! Так вот почему эта предательница так стойко защищала его! Она делала это из признательности к нему… И кто знает, быть может, и из любви!

На мгновение он погрузился в эти скорбные мысли.

«Это сатир! – думал он с глубочайшей ненавистью, которую питают обычно юноши к пожилым людям, помышляющим о любви. – Это фавн, гоняющийся за женщинами, это сластолюбец, одаривающий их золотом и брильянтами и имеющий наготове художников, чтобы они писали портреты с его любовниц в костюме древних богинь».

Король дрожал от отчаянья.

– Он грязнит мне решительно все, – продолжал, задыхаясь, Людовик. Он губит все! Он одолеет меня! Этот человек слишком силен для меня! Он мой смертельный враг! Он должен пасть! Я ненавижу его! Да, да, ненавижу, ненавижу его!

Произнося эти слова, он яростно, как помешанный, бил по ручкам своего кресла, то бросаясь в него, то вскакивая на ноги.

– Завтра, завтра!.. О, счастливейший день! – шептал он. – Когда поднимется солнце, оно увидит, что его соперник – лишь я один, а он… он падет до того низко, что, познав, на что способен мой гнев, все должны будут признать наконец, что я более велик, нежели он.

Окончательно утратив всякую власть над собой, ко – роль ударом кулака опрокинул столик возле кровати и, почти плача и задыхаясь от ярости, бросился одетый на простыни, чтобы кусать их в бессильной злобе и дать отдохновение своему телу.

Кровать заскрипела под его тяжестью, и в покоях Морфея, если не считать нескольких прерывистых вздохов, вырвавшихся из груди короля, воцарилось гробовое молчание.

Глава 44.
ОСКОРБЛЕНИЕ ВЕЛИЧЕСТВА

Ярость, овладевшая королем при чтении письма Фуке к Лавальер, растворялась мало-помалу в утомлении, вызванном столь бурными переживаниями.

Юность, полная сил и здоровья, нуждается в немедленном возмещении того, что она потеряла; юность не знает бесконечно тянущейся бессонницы, делающей для несчастных, которые подвержены ей, миф о все снова и снова отрастающей печени Прометея мучительной явью. И если зрелый человек во цвете лет или изнуренный годами старец находят в несчастии вечную пищу для скорби, то юноша, пораженный внезапно свалившимся горем, обессиливает в криках, в неравной борьбе и тем скорее дает повергнуть себя не знающему пощады врагу, с которым он вступил в поединок. Но будучи повержен им наземь, он больше уже не страдает.

Людовик был укрощен в какие-нибудь четверть часа; он перестал сжимать кулаки и сжигать своим взглядом неодолимые образы своей ненависти, он перестал обвинять яростными словами Фуке и Луизу. От бешенства перешел он к отчаянью и от отчаянья к полной расслабленности.

После того как он у себя на кровати метался и бился в конвульсиях, его бессильные руки застыли по обе стороны туловища. Его голова замерла на отделанных кружевами подушках, его истомленное тело время от времени вздрагивало, пронизываемое легкими судорогами, из его груди вырывались теперь уже редкие вздохи.

Бог Морфей, самодержавный владыка этих покоев, названных его именем, приковал к себе распухшие от гнева и слез глаза короля, бог Морфей осыпал его маками, которыми были полны его руки, и Людовик в конце концов спокойно смежил веки и заснул.

Тогда ему показалось, как это часто бывает в первом, нежном и легком сне, в котором тело как бы повисает над ложем, а душа – над землей, ему показалось, что бог Морфей, написанный на плафоне, смотрит на него совсем человеческими глазами; что-то блестело и шевелилось под куполом; рой мрачных снов в одно мгновение сдвинулся в сторону, и показалось человеческое лицо, с рукой, прижатой к губам, задумчивое и созерцающее. И странное дело – этот человек был до того схож с королем, что Людовику даже почудилось, будто он видит себя самого, отраженного в зеркале.

Только лицо, которое видел Людовик, выражало глубокую скорбь и печаль.

Потом ему показалось, будто купол понемногу удаляется от него и аллегорические фигуры и их атрибуты, написанные Лебреном, темнеют, постепенно уменьшаясь в размерах. Мягкое, ровное, покачивающее движение, похожее на движение корабля, плывущего по волнам, сменило недавнюю неподвижность. Король, по-видимому, грезил во сне, и в этом сне золотая корона, увенчивающая собою полог, удалялась, равно как купол, с которого она свешивалась, так что крылатый гений, обеими руками поддерживавший эту корону, казалось, напрасно звал ускользавшего вниз короля.

Кровать продолжала спускаться все ниже и ниже. Людовик с открытыми глазами отдавался этой жестокой галлюцинации. Освещение королевских покоев стало тускнеть, и наконец что-то мрачное, холодное, необъяснимое окружило короля со всех сторон. Ни фресок, ни золота, ни полога из тяжелого бархата, но тускло-серые стены и все более непроницаемый сумрак. А кровать все опускалась, и через минуту, которая показалась королю вечностью, она пребывала уже в каком-то черном и холодном пространстве. Там наконец она замерла на одном месте.

Король видел свет своей комнаты, по теперь он казался ему таким, каким из глубокого колодца бывает виден солнечный свет.

«Меня мучает кошмар! – подумал Людовик. – Пора проснуться! Итак, я просыпаюсь!»

Каждому доводилось испытывать то ощущение, о котором мы говорим; нет никого, кто бы посреди душащего его кошмара не сказал себе, направляемый светом сознания, не угасающего в глубине мозга, когда все другие способности человека погружаются в полную тьму, нет никого, кто бы не сказал себе: «Это все пустяки, это – сон».

Это же сказал себе и Людовик XIV, но, произнеся «я просыпаюсь», он заметил, что не только не спит, но что у него открыты глаза. Он посмотрел по сторонам. Справа и слева увидел он двух вооруженных людей в широких плащах и в масках.

Один из них держал в руке небольшой фонарь, и его луч освещал сцепу до того мрачную, что никакой король не мог бы представить себя участником чего-либо подобного.

Людовик решил, что сон его продолжается и что достаточно шевельнуть рукой или заговорить, как сон тотчас же оставит его; он вскочил с кровати и обнаружил, что у него под ногами сырая земля. Тогда, обращаясь к тому, у кого был фонарь, он заговорил:

– Что это, сударь, и кто выдумал подобную шутку?

– Это не шутка, – ответил глухим голосом человек с фонарем.

– Вы люди господина Фуке? – спросил немного озадаченный этим ответом король.

– Не важна, кому мы служим, – произнес таинственный призрак. – Вы в пашем распоряжении, вот и все.

Король скорее нетерпеливо, чем в страхе, обернулся ко второй маске.

– Если это комедия, – сказал он, – то передайте господину Фуке, что я считаю ее неприличной и требую, чтобы ее немедленно прекратили.

Вторая маска, к которой на этот раз обратился король, был человек огромного роста и могучего телосложения. Он стоял прямо и неподвижно, как глыба мрамора.

– Что же вы? – крикнул король, топнув ногой. – Почему вы молчите? Почему не отвечаете мне?

– Мы и не станем вам отвечать, любезнейший, – произнес великан зычным голосом, – нам нечего вам отвечать, кроме разве того, что вы первейший среди несносных и что господин Коклен де Вольер забыл вывести ваз в своей пьесе.

– Но чего же в конце концов хотят от меня? – гневно крикнул Людовик, скрещивая на груди руки.

– Вы узнаете это несколько позже, – ответил человек с фонарем.

– Но где же я все-таки нахожусь?

– Взгляните.

Людовик осмотрелся еще раз, но при свете фонаря он увидел только сырые стены, на которых кое-где можно было заметить серебристый след слизня.

– О, так это тюрьма!

– Нет, подземелье.

– И оно ведет?..

– Извольте следовать за нами.

– Я не сойду с этого места.

– Если вы станете бунтовать, мои юный дружочек, – ответил тот, кто с виду был более сильным, – я возьму и закатаю вас в плащ, и если вы задохнетесь в нем, то, честное слово, тем хуже для вас!

Произнося эти слова, он приподнял плащ, которые угрожал королю, и выставил из-под него такую ручищу, что ее не прочь был бы иметь сам Милон из Кротоны, особенно в тот роковой день, когда ему пришла в голову столь неудачная мысль расщепить руками последний дуб в его жизни.

Король испугался насилия. Он понимал, что люди, во власти которых он оказался, зашли так далеко, что теперь уже не отступят и свое дело доведут до конца. Он покачал головой и молвил:

– По-видимому, я попал в руки убийц. Пошли!

Люди в масках ничего не ответили. Тот, что был с фонарем, двинулся первым, за ним шел король, вторая маска следовала за королем. Так миновали они длинную и извилистую галерею с таким количеством лестниц, которое встречается только в таинственных и мрачных дворцах Анны Радклиф.

Несколько раз в этих переходах и закоулках король слышал над своей головой шум текущей воды. Наконец они добрались до длинного коридора, кончавшегося железной дверью. Человек с фонарем отомкнул ее одним из ключей, висевших у его пояса, – их бряцание король слышал на протяжении всего пути.

Когда дверь отворилась и ворвался свежий воздух, Людовик почувствовал аромат, которым благоухают деревья после знойного летнего дня. На мгновение он в колебании остановился, но могучий страж, следовавший за ним, вытолкнул его из подземного коридора.

– Спрашиваю еще раз, – сказал Людовик, обернувшись к тому, кто дерзнул коснуться рукой короля, – что же вы собираетесь сделать с королем Франции?

– Постарайтесь забыть это слово, – ответил не допускающим возражений тоном человек с фонарем.

– За слова, только что произнесенные вами, вы подлежите колесованию, – добавил великан, гася фонарь, врученный ему товарищем, – впрочем, его величество чересчур милостив.

Услышав эту угрозу, Людовик сделал столь резкое и неожиданное движение, что можно было подумать, будто он хочет бежать, но на плечо ему легла рука великана, пригвоздившая его к месту.

– Куда же мы идем наконец? – спросил король.

– Пойдемте, – ответил первый из его спутников и даже с некоторою почтительностью повел своего пленника к карете, спрятанной между деревьями.

Две лошади с путами на ногах были привязаны недоуздками к низко свисавшим ветвям огромного дуба.

– Входите, – сказал тот же человек, открывая дверцу кареты и опуская подножку.

Король повиновался и сел в глубине кареты.

В то же мгновение дверца захлопнулась, и он остался в темной карете наедине со своим провожатым. Что до гиганта, то он разрезал недоуздки и путы на ногах лошадей, заложил карету и сел на козлы. Лошади с места взяли крупною рысью, и вскоре карета достигла парижской дороги. В Сенарском лесу их ожидала подстава. И здесь лошади были привязаны к деревьям. Человек, сидевший на козлах, сойдя на землю, торопливо перепряг и быстро поехал дальше. В Париж они прибыли около трех часов пополуночи.

Карета въехала в Сент-Антуанское предместье. Крикнув часовому: «Приказ короля», – кучер миновал ворота Бастилии и остановил взмыленных лошадей у крыльца коменданта. Тотчас же прибежал дежурный сержант.

– Разбудить коменданта, – приказал кучер громовым голосом.

В карете по-прежнему царила мертвая тишина. Через десять минут на пороге своей квартиры в туфлях и халате появился г-н де Безмо.

– Что это, – спросил он, – кого вы еще привезли?

Первый человек в маске открыл дверцу кареты и сказал что-то на ухо кучеру. Тот немедленно сошел с козел, взял мушкет, который лежал у него в ногах, и приставил дуло его к груди пленника.

– Стреляйте при первой попытке заговорить! – добавил во весь голос первый, выходя из кареты.

– Хорошо, – ответил второй.

Затем тот, кто сопровождал короля, поднялся по ступеням лестницы, где его ожидал комендант.

– Господин д’Эрбле! – вскричал Безмо.

– Шш… – остановил его Арамис. – Войдем к вам.

– О боже мой, боже мой! Что вас привело в такой час?

– Ошибка, дорогой господин де Безмо, – спокойно отвечал Арамис. По-видимому, вы были правы.

– По поводу чего?

– В связи с этим приказом об освобождении вашего узника.

– Объясните мне, сударь, нет, извините, я хотел сказать: монсеньер, лепетал комендант, задыхаясь от ужаса и изумления.

– Это проще простого: вы, разумеется, помните, что вам прислали приказ об освобождении, – Да, да! Об освобождении Марчиали.

– Так вот, мы решили, что этот приказ имеет в виду Марчиали, не так ли?

– Конечно! Впрочем, вы помните, ведь я сомневался, ведь я не хотел отпускать его, и это вы принудили меня выполнить этот приказ.

– О, какое неподходящее слово употребили вы, дорогой господин Безмо… я предложил, вот и все.

– Предложили, да, да, предложили передать его вам, и вы увезли его в вашей карете.

– Так вот, дорогой мои Безмо, это была ошибка. Ее обнаружили в министерстве, и я привез королевский приказ освободить… Сельдона, знаете, того самого беднягу шотландца.

– Сельдона? Но на этот раз вы и впрямь уверены?..

– Черт возьми! Читайте-ка сами, – добавил Арамис, передавая Безмо приказ.

– Но это тот самый приказ… Я его уже видел, держал в руках…

– Неужели?

– Я же говорил вам об этом… И чернильное пятно… да, я узнаю его.

– Не знаю, тот ли это приказ или другой, но, как бы то ни было, я вам вручаю его.

– А как же другой?

– Какой другой?

– Марчиали?

– Я передам вам сейчас и его.

– Но мне этого недостаточно. Чтобы принять его, мне нужен новый приказ.

– Не говорите таких вещей, дорогой Безмо. Вы рассуждаете как дитя.

Где у вас приказ об освобождении Марчиали?

Безмо побежал к своему сундуку и вынул приказ. Арамис взял его из рук коменданта, не торопясь разорвал на четыре части, поднес их к лампе и сжег.

– Но что же вы делаете! – закричал перепуганный насмерть Безмо.

– Поразмыслите над создавшимся положением, дорогой комендант, – сказал с невозмутимым спокойствием Арамис. – У вас больше нет приказа, который оправдывает освобождение Марчиали.

Боже мой! Нет! И все же я погиб, да, да, я погиб!

Но совсем нет, ведь я отдаю вам Марчиали назад, таким образом получается, как будто он вовсе и не выходил из Бастилии.

– Ах! – воскликнул комендант, который окончательно потерял способность соображать.

– Конечно! И вы сразу же запрете его.

– Еще бы!

– И вы отдадите мне этого… ну как его там… Сельдона, которого освобождает новый приказ. Таким образом, ваша отчетность будет в полном порядке. Понимаете?

– Я… я…

– Вы поняли, – перебил Безмо Арамис. – Вот и отлично.

Безмо умоляюще сложил руки.

– Но ради чего, взяв у меня Марчиали, вы привозите его снова ко мне?

– воскликнул несчастный, совершенно растерявшийся комендант.

– Для такого друга, для такого слуги, как вы, нет секретов.

И Арамис наклонился к уху Безмо.

– Вы знаете, – шепнул он, – какое необыкновенное сходство между этим несчастным и…

– Королем, да!

– Так вот первое, на что употребил Марчиали свою свободу: он стал утверждать, что он король Франции.

– Вот негодяй! – воскликнул Безмо.

– Он надел на себя такой же костюм, какой был на его величестве, и стал выдавать себя за короля Людовика Четырнадцатого.

– Боже мой!

– Вот почему я и привез его к вам, дорогой комендант. Он безумен, и своим бредом он спешит поделиться со всеми.

– Что же делать?

– Все обстоит очень просто: не давайте ему общаться с кем бы то ни было. Вы понимаете, что, когда его бред стал известен его величеству, который сжалился над ее несчастьем и был вознагражден за свою доброту черной неблагодарностью, король пришел в ярость. И вот теперь – хорошенько запомните это, дорогой господин де Безмо, так как это касается вас самым непосредственным образом, – теперь всякому, кто даст ему общаться с кем бы то ни было, кроме меня или самого короля, не миновать смертной казни. Вы слышите, мой милый Безмо, – смертной казни!

– Слышу, слышу, черт подери!

– А теперь спуститесь и отведите этого бедного малого в его камеру, если только не считаете нужным, чтобы он поднялся к вам.

– Зачем?

– Да, вы правы. Полагаю, что лучше сразу же посадить его под замок, разве не так?

– Еще бы!

– В таком случае, друг мой, пошли…

Безмо велел бить в барабан и звонить в колокол, предупреждая по заведенному здесь порядку о том, чтобы все входили в свои помещения, дабы избежать встречи с таинственным узником. Затем, когда проходы были расчищены, он сам подошел к карете за арестантом. Портос, верный приказу, продолжал держать мушкет у груди пленника.

– А, вот вы где, негодяй! – воскликнул Безмо, увидев короля. – Хорошо, хорошо!

И тотчас же, велев королю покинуть карету, он повел его в сопровождении Портоса, не снимавшего маски, и Арамиса, снова ее надевшего, во вторую Бертодьеру и открыл дверь той самой камеры, в которой на протяжении восьми лет томился Филипп.

Король вошел в каземат без единого слова. Он был растерян и бледен.

Безмо закрыл дверь, дважды повернул ключ в замке и, подойдя к Арамису, прошептал ему на ухо:

– Сущая правда, он очень похож на его величество, но все же не так, как вы утверждаете.

– Так что вас уж, во всяком случае, на такой подмене не проведешь?

– Что вы, что вы!

– Вы бесценный человек, дорогой мой Безмо, – сказал Арамис. – А теперь освобождайте Сельдона.

– Верно, я и забыл… Я сейчас отдам приказание…

– Ба! Вы успеете сделать это и завтра.

– Завтра? Нет, нет, сию же минуту! Избави боже затягивать это дело.

– Ну, идите по вашим делам, а меня ожидают мои» Но, надеюсь, вы поняли все до конца, не так ли?

– Что я должен понять?

– Что никто не войдет к узнику без приказа его величества – приказа, который привезу вам я сам.

– Да, прощайте, монсеньер.

Арамис вернулся к своему товарищу.

– Поехали, друг Портос, в Во! И поскорее.

– До чего же чувствуешь себя легким, когда верно послужишь своему королю и тем самым спасешь свою род пну, – засмеялся довольный Портос. Лошадям нечего будет тащить. Поехали.

И карета, освободившись от пленника, который действительно мог казаться Арамису чрезмерно тяжелым, миновала подъемный мост, который тотчас же поднялся за ней снова, и оказалась вне пределов Бастилии.

Глава 45.
НОЧЬ В БАСТИЛИИ

Страдание в этой жизни соразмерно с силами человека. Мы отнюдь не собираемся утверждать, что бог неизменно соразмеряет ниспосылаемое им человеку несчастье с силами этого человека; подобное утверждение было бы не вполне точным, поскольку тем же богом дозволена смерть, являющаяся единственным выходом для души, которой невмоготу пребывать в оболочке тела Итак, страдание в этой жизни Соразмерно с силами человека Это значит, что при равном несчастии слабый страдает больше, нежели сильный. Но что же придает человеку силу? Закалка, привычка и опыт. Мы не станем утруждать себя доказательством этого; это аксиома как в отношении нашей душевной жизни, так и нашего естества.

Когда молодой король, потеряв всякое представление о действительности, растерянный и разбитый, понял, что его ведут в одну из камер Бастилии, он решил, что смерть во многих отношениях схожа со сном, что и она полна разнообразных видений. Он вообразил, будто его кровать в замке Во провалилась сквозь пол и вслед за тем он умер; он вообразил, что он это покойный Людовик XIV, продолжающий видеть все те же ужасы, невозможные для него в жизни и называемые низложением с трона, тюрьмой и всевозможными оскорблениями некогда всемогущего государя.

Наблюдать в качестве призрака, сохраняющего ощущение своего тела, свои собственные мучения, томиться, тщетно стараясь постигнуть непостижимую тайну, где действительность, а где лишь ее подобие, видеть все, слышать все, все понимать» отчетливо помнить мельчайшие подробности своих последних минут – разве это не пытка, пытка тем более невыносимая, что она может быть вечною?

– Не есть ли это то самое, что зовется вечностью, адом? – шептал Людовик XIV в то мгновение, когда за пим закрылась дверь, запираемая Безмо.

Он не проявил ни малейшего интереса к окружающей его обстановке и, прислонившись спиной к стене, окончательно проникся мыслью о том, что он умер; он зажмурил глаза, чтобы не увидеть чего-нибудь еще худшего.

«Но все-таки как же произошла моя смерть? – спрашивал он себя, поддаваясь безумию. – Не спустили ли эту кровать при помощи какого-нибудь приспособления? Нет, нет – когда она начала опускаться, я не почувствовал ни сотрясения, ни толчка… А не отравили ли меня во время обедав или, кто знает, не обкурили ли отравленною свечой, как мою прабабку Жанну д’Альбре?»

Вдруг холод камеры пронизал плечи Людовика.

«Я видел, – продолжал – он, – я видел моего отца мертвым на той самой кровати, на которой он всегда спал; на нем было королевское одеяние. Это бледное лицо с заострившимися чертами, эти застывшие, некогда столь подвижные руки, эти вытянутые, похолодевшие ноги, – нет, ничто не говорило о сне, полном видений. А ведь бог должен был бы наслать на него целые полчища снов, на него, чьей смерти предшествовало столько других, ибо сколь многих он сам послал на смерть!

Нет, этот король по-прежнему был королем, он царил на смертном одре так же, как на своем бархатном троне. Он не отрекся от свойственного ему величия. Бог, ниспославший на него кару, не может наказывать и меня, не сделавшего ничего противного его заповедям».

Странный шум привлек внимание молодого человека. Он посмотрел и увидел на каминной доске под громадной грубою фреской, изображавшей распятие, огромную крысу, грызшую хлебную корку и смотревшую на нового постояльца камеры умным и любознательным взглядом.

Король испугался: крыса вызвала в нем омерзение. С громким криком бросился он к дверям. И благодаря этому вырвавшемуся из его груди крику Людовик понял, что он жив, не потерял разума и что чувства его вполне естественны.

– Узник! – воскликнул он. – Я, я – узник!

Он поискал глазами звонок.

«В Бастилии нет звонков! Я в Бастилии! Но как же я сделался узником?

Это все, конечно, Фуке. Пригласив в Во, меня заманили в ловушку. Но Фуке не один… Его помощник… этот голос… это был голос д’Эрбле, я узнал его. Кольбер был прав. Но чего же от меня хочет Фуке? Будет ли он царствовать вместо меня? Немыслимо! Кто знает?.. – подумал Людовик. Кто знает, быть может, герцог Орлеанский, мой брат, сделал со мною то, о чем всю жизнь мечтал, замышляя против моего отца, мой дядя. Но королева?

Но моя мать? Но Лавальер? О, Лавальер! Она окажется во власти принцессы Генриетты! Бедное дитя, ее, наверное, заперли, как заперт я сам. Мы с нею навеки разлучены!»

И при одной этой мысли несчастный влюбленный разразился криками, вздохами и рыданиями.

– Есть же здесь комендант! – с яростью вскрикнул король. – Я поговорю с ним, я буду звать.

Он стал звать коменданта. Никто не ответил. Он схватил стул и стал яростно колотить им в массивную дубовую дверь. Дерево, ударяясь о дерево, порождало мрачное эхо в глубине переходов и лестниц, но ни одно живое существо так и не отозвалось.

Для короля это было еще одним доказательством того полного пренебрежения, которое он встретил к себе в Бастилии. После первой вспышки неудержимого гнева, чуточку успокоившись, он заметил полоску золотистого света: должно быть, занималась заря. После этого он опять принялся кричать, сначала не очень громко, затем все громче и громче. И на этот раз кругом все было безмолвно.

Двадцать других попыток также не привели ни к чему.

В нем начала бурлить кровь; она бросилась ему в голову. Привыкнув к неограниченной власти, он содрогнулся, столкнувшись с неповиновением подобного рода. Гнев его все возрастал. Он сломал стул, который был для него чрезмерно тяжелым, и, пустив в ход один из его обломков, стал бить им в дверь, как тараном. Он бил с таким усердием и так долго, что лоб его покрылся испариной. Шум, который до этого он поднимал, сменился несмолкающим грохотом. Несколько приглушенных и, как показалось ему, отдаленных криков ответило ему с разных сторон.

Это произвело на короля странное впечатление. Он остановился, чтобы прислушаться. Это были голоса узников, еще так недавно – его жертв, теперь сотоварищей. Эти голоса, словно легчайшие испарения, проникали сквозь толстые сводчатые потолки, сквозь стены. Они громко обвиняли того, кто шумел, как их вздохи и слезы без слов обвиняли, должно быть, того, кто лишил их свободы. Отняв у столь многих свободу, он появился здесь, между ними, чтобы отнять у них сон.

От этой мысли он едва не сошел с ума. Она удвоила его силы, и обломки стула опять были приведены в действие. Через час Людовик почувствовал какое-то движение в коридоре, и сильный стук в его дверь прекратил удары, которыми он сам осыпал ее.

– Вы что, спятили, что ли? – прикрикнул на него кто-то, стоявший за дверью. – Что это с вами стряслось этим утром?

«Этим утром?» – подумал изумленный король.

Затем он вежливо обратился к своему незримому собеседнику:

– Сударь, вы – комендант Бастилии?

– Милый мой, у вас мозги набекрень, – отвечал голос за дверью, – но все же это не основание производить такой грохот. Перестаньте шуметь, черт возьми!

– Вы – комендант?

За дверью все смолкло. Тюремщик ушел, не удостоив короля даже ответом.

Когда король удостоверился в том, что тюремщик и в самом деле ушел, его ярость сделалась безграничною. Гибкий, как тигр, он вскочил на стол, потом на окно и начал трясти решетку. Он выдавил стекло, и тысячи звенящих осколков упали во двор. Он кричал голосом, становившимся с каждым мгновением все более хриплым: «Коменданта, коменданта!» Этот припадок длился около часа.

С растрепанными, прилипшими ко лбу волосами, с разорванной и выпачканной одеждой и бельем, превратившимся в клочья, король перестал кричать и метаться по камере, лишь окончательно обессилев, и только тогда он постиг, насколько неумолимы эти толстые стены, насколько непроницаем кирпич, из которого они сложены, и насколько тщетны попытки вырваться из их плена, когда располагаешь только таким орудием, как отчаянье, тогда как над ними властно лишь время.

Он прижался лбом к двери и дал своему сердцу чуточку успокоиться; еще одно добавочное его биение, и оно бы не выдержало.

«Придет же час, – подумал король, – когда мне, как и остальным заключенным, принесут какую-нибудь еду. Я тогда увижу кого-нибудь, я спрошу, мне ответят».

И король стал вспоминать, в котором часу разносят в Бастилии завтрак.

Он не знал даже этого. Как безжалостный и исподтишка нанесенный удар ножа, поразило его раскаяние: ведь двадцать пять лет прожил он королем и счастливцем, нисколько не думая о страданиях, которые испытывает несчастный, несправедливо лишенный свободы. Король покраснел от стыда. Он подумал, что бог, допустив, чтобы его, короля Франции, подвергли столь ужасному унижению, воздал в его лице государю, причинявшему столько мучений другим.

Ничто не могло бы с большим успехом склонить эту душу, сломленную страданиями, к религии, чем подобные мысли. Но Людовик не осмелился преклонить пред богом колени, чтобы просить, чтобы умолять его о скорейшем завершении этого испытания.

«Бог творит благо, он прав. Было бы подлостью просить бога о том, в чем я неоднократно отказывал моим ближним».

Он предавался размышлениям этого рода, он казнил себя за былое свое равнодушие к судьбам несчастных и обездоленных, когда за дверью снова послышался шум, на этот раз сопровождавшийся, впрочем, скрипом ключа, вставляемого в замочную скважину.

Король устремился вперед, чтобы скорее узнать, кто же это пришел к нему, но, вспомнив о том, что это было бы поведением, недостойным короля Франции, он остановился на полпути, принял благородную и невозмутимую, привычную для него позу и стал ждать, повернувшись спиной к окну, чтобы скрыть хоть немного свое волнение от того, кто сейчас войдет к нему в камеру.

Это был всего-навсего сторож, принесший корзину с едой. Король рассматривал этого человека с внутренней тревогой и беспокойством; он ждал, пока тот нарушит молчание.

– Ах, – сказал сторож, – вы сломали ваш стул, я же вам говорил! Вы что же, рехнулись, что ли?

– Сударь, – ответил ему король, – взвешивайте ваши слова, они могут иметь для вас исключительные последствия.

Сторож, поставив корзину на стол, взглянул на своего собеседника и удивленно проговорил:

– Что вы сказали?

– Извольте передать коменданту, чтобы он немедленно явился ко мне, с достоинством произнес король.

– Послушайте, детка, вы всегда были умницей, но от сумасшествия становятся злыми, и я хочу предупредить вас заранее: вы сломали стул и шумели; это – проступки, подлежащие наказанию карцером. Обещайте, что этого больше не повторится, и я ни о чем не стану докладывать коменданту.

– Я хочу повидать коменданта, – ответил король, но обращая внимания на слова сторожа.

– Берегитесь! Он велит посадить вас в карцер.

– Я хочу! Слышите? Я хочу видеть коменданта.

– Вот оно что! Ваш взгляд становится диким. Превосходно. Я отберу у вас нож.

И сторож, прихватив с собой нож, закрыл дверь и ушел, оставив короля еще более несчастным и одиноким, чем прежде. Напрасно он снова пустил в ход сломанный стул; напрасно бросил через окно тарелки и миски; и на это не последовало никакого ответа.

Через два часа это был уже не король, не дворянин, не человек, не разумное существо; это был сумасшедший, ломающий себе ногти, царапая дверь, пытающийся поднять огромные каменные плиты, которыми был вымощен пол, и испускающий такие ужасные вопли, что старая Бастилия, казалось, дрожала до основания оттого, что посмела посягнуть на своего властелина.

Что касается коменданта, то он не проявил ни малейшего беспокойства в связи с сумасшествием узника. Сторож и часовые доложили ему об этом: но что из этого? Разве сумасшедшие не были обычным явлением в крепости и разве стены не способны удержать сумасшедших?

Господин де Безмо, свято уверовав во все то, что ему сказал Арамис, и имея на руках королевский приказ, жаждал лишь одного: пусть сошедший с ума Марчиали будет достаточно сумасшедшим, чтобы повеситься на брусьях своего полога или на одном из прутьев тюремной решетки.

И действительно, этот узник не приносил никакого дохода и ко всему еще становился чрезмерно обременительным. Все осложнения с Сельдоном и Марчиали, осложнения с освобождением и заключением вновь, осложнения, связанные со сходством, – все это нашло бы в подобной развязке чрезвычайно простое и удобное для всех разрешение; больше того, Безмо показалось к тому же, что эго не было бы неприятно и г-ну д’Эрбле.

– И по правде сказать, – говорил Безмо майору, своему помощнику, обыкновенно узник достаточно страдает от своего заключения, он страдает более чем достаточно, чтобы пожелать ему из милосердия смерти. И это тем более так, если узник сошел с ума, если он кусается и шумит; в этом случае, честное слово, можно было бы не только желать ему из милосердия смерти, по было бы добрым делом потихоньку прикончить его После приведенных рассуждений славный комендант принялся за свой второй завтрак.

Глава 46.
ТЕНЬ Г-НА ФУКЕ

Под впечатлением разговора, происшедшего у него только что с королем, д’Артаньян не раз обращался к себе с вопросом, не сошел ли он сам с ума, имела ли место эта сцена действительно в Во, впрямь ли он – д’Артаньян, капитан мушкетеров, и владелец ли г-н Фуке того замка, в котором Людовику XIV было оказано гостеприимство. Эти рассуждения не были рассуждениями пьяного человека. Правда, в Во угощали, как никогда и нигде, и вина суперинтенданта занимали в этом угощении весьма почетное место. Но гасконец был человеком, никогда не терявшим чувства меры; прикасаясь к клинку своей шпаги, он умел заряжать свою душу холодом ее стали, когда этого требовали важные обстоятельства.

«Теперь, – говорил он себе, покидая королевские апартаменты, – мне предстоит сыграть историческую роль в судьбах короля и его министра; в анналах истории будет записано, что господин д’Артаньян, дворянин из Гаскони, арестовал господина Никола Фуке, суперинтенданта финансов Франции. Мои потомки, если я когда-нибудь буду иметь таковых, станут благодаря этому аресту людьми знаменитыми, как знамениты господа де Люипь благодаря опале и гибели этого бедняги маршала д’Анкра. Надо выполнить королевскую волю, соблюдая благопристойность. Всякий сумеет сказать:

«Господин Фукс, пожалуйте вашу шпагу», – по не все сумеют охранять его таким образом, чтобы никто и не пикнул по этому поводу. Как же все-таки сделать, чтобы суперинтендант по возможности неприметно освоился с тем, что из величайшей милости он впал в крайнюю степень немилости, что Во превращается для него в тюрьму, что, испытав фимиам Ассура, он попадет на виселицу Амана, или, точнее сказать, д’Ангерана де Мариньи».

Тут чело д’Артаньяна омрачилось из сострадания к несчастьям Фуке. У мушкетера было довольно забот. Отдать таким способом на смерть (ибо, конечно, Людовик XIV ненавидел Фуке), отдать, повторяем, на смерть того, кого молва считала порядочным человеком, – это и в самом деле было тяжким испытанием совести.

«Мне кажется, – сам себе говорил д’Артаньян, – что если я не последний подлец, я должен поставить Фуке в известность о намерениях короля.

Но если я выдам тайну моего государя, я совершу вероломство и стану предателем, а это – преступление, предусмотренное сводом военных законов, и мне пришлось увидеть во время войны десятка два таких горемык, которых повесили на суку за то, что они проделали в малом то самое, на что толкает меня моя щепетильность, с той, впрочем, разницей, что я проделаю это в большом. Нет уж, увольте. Полагаю, что человек, не лишенный ума, должен выпутаться из этого положения с достаточной ловкостью. Можно ли допустить, что я представляю собой человека, не лишенного кое-какого ума? Сомнительно, если принять во внимание, что за сорок лет службы я ничего не сберег, и если у меня где-нибудь завалялся хоть единый пистоль, то и это уж будет счастьем)».

Д’Артаньян схватился руками за голову, дернул себя за ус и добавил:

«По какой причине Фуке впал в немилость? По трем причинам: первая состоит в том, что его не любит Кольбер; вторая – потому что он пытался покорить сердце мадемуазель Лавальер; третья – так как король любит и Кольбера и мадемуазель Лавальер. Фуке – человек погибший. Но неужели же я, мужчина, ударю его ногой по голове, когда он упал, опутанный интригами женщин и приказных? Какая мерзость! Если он опасен, я сражу его как врага. Если его преследуют без достаточных оснований, тогда мы еще поглядим. Я пришел к заключению, что ни король, ни кто-либо другой не должны влиять на мое личное мнение. Если б Атос оказался в моем положении, он сделал бы то же самое. Итак, вместо того чтобы грубо войти к Фуке, взять его под арест и упрятать куда-нибудь в укромное место, я постараюсь действовать так, как подобает порядочным людям. Об этом пойдут разговоры, согласен; но обо мне будут говорить только хорошее».

И, вскинув перевязь на плечо особым, свойственным ему жестом, д’Артаньян отправился прямо к Фуке, который, простившись с дамами, собирался спокойно выспаться после своих шумных дневных триумфов.

Фуке только что вошел в свою спальню с улыбкой на устах и полумертвый от утомления.

Когда д’Артаньян переступил порог его комнаты, кроме Фуке и его камердинера в ней никого больше не было.

– Как, это вы, господин д’Артаньян? – удивился Фуке, успевший уже сбросить с себя парадное платье.

– К вашим услугам, – отвечал мушкетер.

– Войдите, дорогой д’Артаньян.

– Благодарю вас.

– Вы хотите покритиковать наше празднество? О, я знаю, у вас очень острый и язвительный ум.

– О пет.

– Что-нибудь мешает вашей охране?

– Совсем нет.

– Быть может, вам отвели неудачное помещение?

– О нет, оно выше всяких похвал.

– Тогда позвольте поблагодарить вас за вашу любезность и заявить, что я ваш должник за все то в высшей степени лестное, что вы изволили высказать мне.

Эти слова, очевидно, значили: «Дорогой господин д’Артаньян, идите-ка спать, раз у вас есть где лечь, и позвольте мне сделать то же».

Д’Артаньян, казалось, не понял.

– Вы, как видно, уже ложитесь? – спросил он Фуке.

– Да. Вы ко мне с каким-нибудь сообщением?

– О нет, мне нечего сообщать. Вы будете спать в этой комнате?

– Как видите.

– Сударь, вы устроили великолепное празднество королю.

– Вы находите?

– О, изумительное.

– И король им доволен?

– В восторге!

– Быть может, он поручил рассказать мне об этом?

– Нет, для этого он нашел бы более достойного вестника, монсеньер.

– Вы скромничаете, господин д’Артаньян.

– Это ваша постель?

– Да, но почему вы задаете такие вопросы? Быть может, вы недовольны вашей постелью?

– Можно ли говорить откровенно?

– Конечно.

– В таком случае вы правы, я недоволен ею.

Фуке вздрогнул.

– Господин д’Артаньян, возьмите, сделайте одолжение, мою комнату!

– Лишить вас вашей собственной комнаты! О нет, никогда!

– Что же делать?

– Разрешите мне разделить ее с вами.

Фуке пристально посмотрел в глаза мушкетеру.

– А-а, вы только от короля?

– Да, монсеньер.

– И король изъявил желание, чтобы вы спали у меня в комнате?

– Монсеньер…

– Отлично, господин д’Артаньян, отлично, вы здесь хозяин.

– Уверяю вас, монсеньер, что я не хотел бы злоупотреблять…

Обращаясь к камердинеру, Фуке произнес:

– Вы свободны!

Камердинер ушел.

– Вам нужно переговорить со мною, сударь? – спросил Фуке.

– Мне?

– Человек вашего ума не приходит в ночную пору т; такому человеку, как я, не имея к этому достаточных оснований.

– Не расспрашивайте меня.

– Напротив, буду расспрашивать. Скажите наконец, что вам нужно?

– Ничего. Лишь ваше общество.

– Пойдемте тогда в сад или в парк, – неожиданно предложил Фуке.

– О нет, – с живостью возразил мушкетер, – нет, шт.

– Почему?

– Знаете, там слишком прохладно…

– Вот оно что! Сознайтесь, что вы арестовали меня?

– Никогда!

– Значит, вы приставлены сторожить меня?

– В качестве почетного стража, монсеньер.

– Почетного?.. Это другое дело. Итак, меня арестовывают в моем собственном доме?

– Не говорите этого, монсеньер.

– Напротив, я буду кричать об этом.

– Если вы будете об этом кричать, я буду вынужден предложить вам умолкнуть.

– Так! Значит, насилие в моем собственном доме? Превосходно!

– Мы друг друга не понимаем. Вот тут шахматы: давайте сыграем партию, монсеньер.

– Господин д’Артаньян, выходит, что я в немилости?

– Совсем нет. Но…

– Но мне запрещено отлучаться?

– Я не понимаю ни слова из того, что вы мне говорите. Если вы желаете, чтобы я удалился, скажите мне прямо об этом.

– Дорогой господин д’Артаньян, ваше поведение сводит меня с ума. Я хочу спать, я падаю от усталости. Вы разбудили меня.

– Я никогда бы не простил себе этого, и если вы хотите примирить меня с моей собственной совестью…

– Что же тогда?..

– Тогда спите себе на здоровье в моем присутствии. Я буду страшно доволен.

– Это надзор?

– Знаете что, я, пожалуй, уйду.

– Не понимаю вас.

– Покойной ночи, монсеньер.

И д’Артаньян сделал вид, будто собирается уходить.

Тогда Фуке подбежал к нему.

– Я не лягу, – сказал он. – Я говорю совершенно серьезно. И поскольку вы не желаете обращаться со мною, как с настоящим мужчиной, и виляете, и хитрите, я заставлю вас показать клыки, как это делают с диким кабаном во время травли.

– Ба! – скривил губы д’Артаньян, изображая улыбку.

– Я велю заложить лошадей и уеду в Париж, – заявил Фуке, пытаясь проникнуть в глубину души капитана.

– А! Раз так, это другое дело.

– В этом случае вы меня арестуете? Верно?

– О нет, в этом случае я еду с вами.

– Довольно, господин д’Артаньян, – проговорил Фуке ледяным тоном. Вы недаром пользуетесь репутацией очень тонкого и ловкого человека, но со мной это лишнее. К делу, сударь, к делу! Скажите мне, за что вы меня арестовываете? Что я сделал?

– О, я не знаю, что вы сделали, и я вас не арестовываю… по крайней мере, сегодня…

– Сегодня? – воскликнул, бледнея, Фуке. – А завтра?

– Завтра еще не пришло, монсеньер. Кто же может поручиться за завтрашний день?

– Скорей, скорей, капитан! Позвольте мне переговорить с господином д’Эрбле.

– Увы, это никак невозможно, монсеньер, у меня приказ не разрешать вам общаться с кем бы то ни было.

– И даже с господином д’Эрбле, вашим другом!

– Монсеньер, а разве не может случиться, что господин д’Эрбле, мой друг, и есть то единственное лицо, с которым я должен помешать вам общаться?

Фуке покраснел и, сделав вид, что он смиряется перед необходимостью, произнес:

– Вы правы, сударь; я получил урок, к которому не должен был подавать повода. Человек павший не может больше рассчитывать ни на что даже со стороны тех, счастье которых составил он сам; я не говорю уж о тех, которым он никогда не имел удовольствия оказать какую-либо услугу.

– Монсеньер!

– Это сущая правда, господин д’Артаньян: вы всегда держали себя со мною чрезвычайно корректно, как и подобает тому, кому было предназначено самою судьбою взять меня под арест. Вы никогда не обращались ко мне ни с малейшею просьбой.

– Монсеньер, – отвечал гасконец, тронутый такой красноречивой и благородной печалью, – согласны ли вы дать мне слово честного человека, что не покинете этой комнаты?

– Зачем, дорогой д’Артаньян, раз вы меня здесь сторожите? Неужели вы думаете, что я попытаюсь бороться с самой доблестной шпагой королевства?

– Нет, не то, монсеньер. Дело в том, что я пойду сейчас за господином д’Эрбле и поэтому оставляю вас одного.

Фуке вскрикнул от радости и удивления:

– Пойдете за господином д’Эрбле? Оставите меня одного?

– Где я найду господина д’Эрбле? В синей комнате?

– Да, мой друг, да!

– Ваш друг! Благодарю вас за эти слова, монсеньер.

– Ах, вы меня просто спасаете!

– Хватит ли десяти минут, чтоб добраться до синей комнаты и возвратиться назад? – спросил д’Артаньян.

– Приблизительно.

– Чтобы разбудить Арамиса, который умеет спать, когда ему спится, и предупредить его, я кладу еще пять минут; в общем, я буду отсутствовать четверть часа. Теперь, монсеньер, дайте мне слово, что вы не предпримете попытки бежать и что, возвратившись, я найду вас на месте.

– Даю вам слово, сударь, – сказал Фуке, с признательностью пожимая мушкетеру руку.

Д’Артаньян удалился.

Фуке посмотрел ему вслед, с видимым нетерпением подождал, пока за ним закроется дверь, и бросился за своими ключами. Он открыл несколько потайных ящиков и стал тщетно искать некоторые бумаги, видимо, к его огорчению, оставшиеся в Сен-Манде. Затем, торопливо схватив кое-какие письма, договоры и прочие документы, он собрал их в кучу и сжег на мраморной каминной доске, даже не сдвинув горшков с цветами, которые там стояли. Кончив с этим, он упал в кресло» как человек, избегший смертельной опасности и совсем обессилевший, лишь только эта опасность перестала ему грозить.

Возвратившийся д’Артаньян увидел Фуке в той же позе. Достойный мушкетер нисколько не сомневался, что Фуке, дав слово, и не подумает нарушить его; но он полагал, что суперинтендант воспользуется его временною отлучкой, чтобы избавиться от всех тех бумаг, записок и договоров, которые могли бы ухудшить его и так достаточно опасное положение. Поэтому, войдя в комнату, он поднял голову, как собака, учуявшая поблизости дичь, и, обнаружив здесь запах дыма, чего он и ждал, с удовлетворением кивнул головой.

При появлении д’Артаньяна Фуке, в свою очередь, поднял голову, и ни один жест мушкетера не ускользнул от него. Затем взгляды их встретились, и они поняли друг друга без слов.

– А где же, – удивленно спросил Фуке, – где господин д’Эрбле?

– Господин д’Эрбле, надо полагать, обожает ночные прогулки и где-нибудь в парке, озаренном лунным сиянием, сочиняет стихи в обществе какого-нибудь из ваших поэтов; в синей комнате, во всяком случае, его нет.

– Как! Его нет в синей комнате? – воскликнул Фуке, лишаясь своей последней надежды. Хотя он и не представлял себе, как именно ваннский епископ сумеет помочь ему, он все же отчетливо понимал, что ждать помощи можно лишь от него.

– Или, если он все-таки у себя, – продолжал д’Артаньян, – то у него, очевидно, были причины по отвечав на мой стук.

– Быть может, вы обращались к нему недостаточно громко, и он не услышал вас.

– Уж не предполагаете ли вы, монсеньер, что, нарушив приказание короля не покидать вас ни на мгновение, я стану будить весь дом и предоставлю возможность видеть меня в коридоре, где расположился ваннский епископ, давая тем самым господину Кольберу основание думать, что я предоставил вам время сжечь ванта бумаги?

– Мои бумаги!

– Разумеется. По крайней мере, будь я на вашем месте, я не преминул бы поступить именно так. Когда мне отворяют дверь, я пользуюсь этим.

– Благодарю вас, сударь. Я и воспользовался.

– И хорошо сделали. У каждого из нас есть свои тайны, до которых не должно быть дела другим. Но вернемся, монсеньер, к Арамису.

– Так вот, повторяю, вы слишком тихо позвали его, и он вас не слышал.

– Как бы тихо ни звать Арамиса, монсеньер, Арамис всегда слышит, если считает нужным услышать. Повторяю, Арамиса в комнате не было или у Арамиса были основания не узнать моего голоса, основания, которые мне неизвестны, как они, быть может, неизвестны и вам, при всем том, что его преосвященство, монсеньер ваннский епископ – ваш преданный друг.

Фуке тяжко вздохнул, вскочил на ноги, несколько раз прошелся по комнате и кончил тем, что уселся на свое великолепное ложе, застланное бархатом и утопающее в изумительных кружевах.

Д’Артаньян посмотрел на Фуке с выражением искреннего сочувствия.

– Я видел на своем веку, как были арестованы многие, да, да, очень многие, – сказал мушкетер с грустью в голосе, – я видел, как был арестован Сен-Мар, видел, как был арестован де Шале. Я был тогда еще очень молод. Я видел, как был арестован Конде вместе с принцами, я видел, как был арестован де Рец, я видел, как был арестован Брусель. Послушайте, монсеньер, страшно сказать, но больше всего в настоящий момент вы похожи на беднягу Бруселя. Еще немного, и вы, подобно ему, засунете вашу салфетку в портфель и станете вытирать рот деловыми бумагами. Черт подери, господин Фуке, такой человек, как вы, не должен склоняться пред неприятностями. Если бы ваши друзья видели вас, что бы они подумали!

– Господин Д’Артаньян, – ответил суперинтендант со скорбной улыбкой, – вы меня совершенно не понимаете. Именно потому, что мои друзья не видят меня, я таков, каким вы меня видите. Когда я один, я перестаю жить, сам по себе я – ничто. Посмотрите-ка, на что я употребил мою жизнь. Я употребил ее на то, чтобы приобрести друзей, которые, как я надеялся, станут моей опорой. Пока я был в силе, все эти счастливые голоса, счастливые, потому что это я доставил им счастье, хором осыпали меня похвалами и изъявлениями своей благодарности. Если меня постигала хоть малейшая неприятность, эти же голоса, но только немного более приглушенные, чем обычно, гармонически сопровождали ропот моей души. Одиночество! Но я никогда не знал, что это значит. Нищета – призрак, лохмотья которого я видел порою в конце моего жизненного пути! Нищета – неотступная тень, с которой многие из моих друзей сжились уже так давно, которую они даже поэтизируют, ласкают и побуждают меня любить! Нищета, но я примиряюсь с ней, подчиняюсь ей, принимаю ее как обделенную наследством сестру, ибо нищета – это все же не одиночество, не изгнание, не тюрьма! Разве я буду когда-нибудь нищим, обладая такими друзьями, как Пелисон, Лафонтен, Мольер, с такою возлюбленною, как… Нет, нет и нет, но одиночество, для меня, человека, рожденного, чтобы жить вкусно, для меня, привыкшего к удовольствиям, для меня, существующего лишь потому, что существуют другие!.. О, если б вы знали, насколько я сейчас одинок и насколько вы кажетесь мне, вы, разлучающий меня со всем тем, к чему я тянулся всем сердцем, насколько вы кажетесь мне воплощением одиночества, небытия, смерти!

– Я уже говорил, господин Фуке, – отвечал тронутый до глубины души д’Артаньян, – что вы преувеличиваете ваши несчастья. Король любит вас.

– Нет, – покачал головой Фуке, – нет, нет!

– Господин Кольбер ненавидит.

– Господин Кольбер? О, это совершенно не важно!

– Он вас разорит.

– Это сделать нетрудно; не стану отрицать, я разорен.

При этом странном признании суперинтенданта финансов д’Артаньян обвел комнату весьма выразительным взглядом. И хотя он не промолвил ни слова, Фуке отлично понял его и добавил:

– Что делать с этим великолепием, когда в тебе самом не осталось и тени великолепия! Знаете ли вы, для чего нам, богатым людям, нужна большая часть наших богатств? Лишь для того, чтобы отвращать нас от всего, что не обладает таким же блеском, каким обладают они. Во! Вы станете говорить о чудесах Во, не так ли? Но к чему они мне? Что делать мне с этими чудесами? Где же, скажите, если я разорен, та вода, которую я мог бы влить в урны моих наяд, огонь, который я поместил бы внутрь моих саламандр, воздух, чтобы заполнить им грудь тритонов? Чтобы быть достаточно богатым, господин д’Артаньян, надо быть очень богатым.

Д’Артаньян ничего не говорил.

– О, я знаю, очень хорошо знаю, о чем вы думаете, – продолжал Фуке. Если б Во было вашею собственностью, вы продали бы его и купили бы поместье в провинции. В этом поместье у вас были бы леса, огороды и пашни, и оно кормило б своего владельца. Из сорока миллионов вы бы сделали…

– Десять.

– Ни одного, мой дорогой капитан. Нет такого человека во Франции, который был бы в достаточной мере богат, чтобы, купив Во за два миллиона, поддерживать его в том состоянии, в каком оно находится ныне.

– По правде сказать, миллион – это еще не бедность.

– Это весьма близко к бедности. Но вы не понимаете меня, дорогой друг. Я не хочу продавать Во. Если хотите, я подарю его вам.

– Подарите его королю, это будет выгоднее.

– Королю не надо моего подарка. Он и так отберет Во, если оно ему понравится. Вот почему я предпочитаю, чтоб Во погибло. Знаете, господин д’Артаньян, если б король не находился сейчас под моим кровом, я взял бы вот эту свечу, подложил бы два ящика оставшихся у меня ракет и бенгальских огней под купол и обратил бы свой дворец в прах и пепел.

– Во всяком случае, – как бы вскользь заметил мушкетер, – вы но сожгли бы свой дворец в прах и пепел.

– И затем, – продолжал глухо Фуке, – что я сказал, боже мой! Сжечь Во! Уничтожить дворец! Но Во принадлежит вовсе не мне. Все эти богатства, эти бесконечные чудеса принадлежат, как временное владение, тому, кто за них заплатил, это верно, но как нечто непреходящее они принадлежат тем, кто их создал. Во принадлежит Лебрену, Ленотру, Во принадлежит Пелисону, Лево, Лафантену; Во принадлежит Мольеру, который поставил в его стенах «Несносных». Во, наконец, принадлежит нашим потомкам.

Вы видите, господин д’Артаньян, у меня больше нет своего дома.

– Вот и хорошо, вот рассуждение, которое мне по-настоящему нравится, и в нем я снова узнаю господина Фуке. Вы больше не похожи на беднягу Бруселя, и я больше не слышу стенаний этого старого участника Фронды. Если вы разорились, примите это с душевной твердостью. Вы тоже, черт возьми, принадлежите потомству и не имеете права себя умалять. Посмотрите-ка на меня. От судьбы, распределяющей роли среди комедиантов нашего мира, я получил менее красивую и приятную роль, чем ваша. Вы купались в золоте, вы властвовали, вы наслаждались. Я тянул лямку, я повиновался, я страдал. И все же, как бы ничтожен я ни был по сравнению с вами, монсеньер, я объявляю вам: воспоминание о том, что я сделал, заменяет мне хлыст, не дающий мне слишком рано опускать свою старую голову. Я до конца буду хорошей полковой лошадью и паду сразу, выбрав предварительно, куда мне упасть. Сделайте так же, как я, господин Фуке, и от этого вам будет не хуже. С такими людьми, как вы, это случается один-единственный раз. Все дело в том, чтобы действовать, когда это придет, подобающим образом.

Есть латинская поговорка, которую я часто повторяю себе: «Конец венчает дело».

– Проповедь мушкетера, монсеньер.

Фуке встал, обнял д’Артаньяна и пожал ему руку.

– Вот чудесная проповедь, – сказал, помолчав, Фуке.

– Вы меня любите, раз говорите все это.

– Возможно.

Фуке снова задумался, затем спросил:

– Где может быть господин д’Эрбле?

– Ах, вот вы о чем!

– Я не смею попросить вас отправиться снова на его поиски.

– Даже если б и попросили, я бы не сделал этого. Это было бы в высшей степени неосторожно. Об этом узнали бы, и Арамис, который ни в чем по замешан, был бы скомпрометирован, вследствие чего король распространил бы свою немилость и на него.

– Я подожду до утра.

– Да, это, пожалуй, самое лучшее.

– Что же мы с вами сделаем утром?

– Не знаю, монсеньер.

– Окажите любезность, господин д’Артаньян.

– С удовольствием.

– Вы меня сторожите, я остаюсь. Вы точно исполните приказание, так ведь?

– Конечно.

– Ну так оставайтесь моей тенью. Я предпочитаю эту топь всякой другой.

Д’Артаньян поклонился.

– Но забудьте, что вы господин Д’Артаньян – капитан мушкетеров, а я Фуке – суперинтендант финансов, и поговорим о моем положении.

– Это трудновато, черт подери!

– Правда?

– Но для вас, господин Фуке, я сделаю невозможное.

– Благодарю вас. Что сказал вам король?

– Ничего.

– Как вы со мной разговариваете!

– Черт возьми!

Что вы думаете о моем положении?

– Ваше положение, скажу прямо, нелегкое.

– Чем?

– Тем, что вы находилось у себя дома.

– Сколь бы трудным оно ни было, я прекрасно его понимаю.

– Неужели вы думаете, что с другими я был бы так откровенен?

– И это вы называете откровенностью? Вы были со мной откровенны! Отказываясь мне ответить на сущие пустяки?

– Ну, если угодно, любезен.

– Это другое дело.

– Вот послушайте, монсеньер, как бы я поступил, будь на вашем месте кто-либо иной: я подошел бы к вашим дверям, едва только от вас вышли бы слуги, или, если они еще не ушли, я бы переловил их, как зайцев, тихонечко запер бы их, а сам растянулся бы на ковре в вашей прихожей. Взяв вас под наблюдение без вашего ведома, я сторожил бы вас до утра для своего господина. Таким образом, не было бы ни скандала, ни шума, никакого сопротивления; но вместе с тем не было бы никаких предупреждений господину Фуке, ни сдержанности, ни тех деликатных уступок, которые делаются между вежливыми людьми в решительные моменты их жизни. Нравился бы вам такой план?

– О, он меня ужасает!

– Не так ли? Ведь было бы весьма неприятно появиться завтра утром пред вами и потребовать у вас шпагу?

– О, сударь, я бы умер от стыда и от гнева!

– Ваша благодарность выражается слишком красноречиво, я не так уж много сделал, поверьте мне.

– Уверен, сударь, что вы не заставите меня признать правоту ваших слов.

– А теперь, монсеньер, если вы довольны моим поведением, если вы оправились уже от удара, который я постарался смягчить, как мог, предоставим времени лететь возможно быстрее. Вы устали, вам надо подумать, умоляю вас, спите или делайте вид, что спите, – на вашей постели или в вашей постели. Что до меня, то я буду спать в этом кресле, а когда я сплю, сон у меня такой крепкий, что меня не разбудит и пушка.

Фуке улыбнулся.

– Я исключаю, впрочем, – продолжал мушкетер, – тот случай, когда открывается дверь – потайная и обыкновенная, для входа и для выхода. О, в том случае мой слух необычайно чувствителен! Ходите взад и вперед по комнате, пишите, стирайте написанное, рвите, жгите, но не трогайте дверного замка, не трогайте ручку дверей, так как я внезапно проснусь и это расстроит мне нервы.

– Решительно, господин д’Артаньян, вы самый остроумный и вежливый человек, какого я только знаю, и от нашей встречи у меня останется лишь одно сожаление – что мы с вами познакомились слишком поздно.

Д’Артаньян вздохнул, и этот вздох означал:

«Увы, быть может, вы познакомились со мной слишком рано?»

Затем он уселся в кресло, тогда как Фуке, полулежа у себя на кровати и опершись на руку, размышлял о случившемся. И оба, так и не погасив свечей, стали дожидаться зари, и когда Фуке слишком громко вздыхал, д’Артаньян храпел сильнее, чем прежде.

Никто, даже Арамис, не нарушил их вынужденного покоя; в огромном доме не было слышно ни малейшего шума.

Снаружи, под ногами почетного караула и патрулей мушкетеров, скрипел песок; и это, в свою очередь, способствовало тому, чтобы сон спящих был крепче. Добавим к этим звукам еще шорохи ветра и плеск фонтанов, которые были заняты своей извечной работой, не заботясь о малых делах и ничтожных волнениях, из которых складываются жизнь и смерть человека.

Примечания

  1. Тебе бога (хвалим)… (лат.) – начальные слова католического духовного гимна.
  2. Игра слов: lepores означает по-латыни забавы; lepores – зайцы
  3. Куда только я не взберусь? (лат) – девиз Фуке, начертанный на его гербе под изображением белки.
  4. Редкая на земле птица (лат) – слова Ювенала (Сатиры, VI, 165), употребляемые в качестве поговорки для обозначения чего-либо редко встречающегося.
  5. Фуке следовало сказать: «Semper ad eventumfestiiiat
  6. Благословите. Начальные слова католической молитвы, произносимой перед едою (лат.)
  7. К вящей славе господней (лат).