Виконт де Бражелон или десять лет спустя. Александр Дюма ЧАСТЬ V

Страница 1
Страница 2
Страница 3

Глава 17.
СОПЕРНИКИ В ЛЮБВИ

Прошло не более двух часов, как Людовик XIV расстался с де Сент-Эньяном. Но, обуреваемый первым пылом любви, он испытывал настоятельную потребность непрерывно говорить о Лавальер, когда не видел ее.

Единственный человек, с которым он мог позволить себе откровенность подобного рода, был де Сент-Эньян; итак, де Сент-Эньян стал ему насущно необходим.

– Ах, это вы, граф! – воскликнул король, обрадованный и тем, что видит де Сент-Эньяна, и тем, что не видит больше Кольбера, хмурое лицо которого неизменно портило ему настроение. – Так это вы? Тем лучше! Вы пришли очень кстати. Вы участвуете в пашей поездке?

– В какой поездке, ваше величество?

– В поездке, которую мы предпримем в Во, где суперинтендант устраивает для нас празднество. Ах, де Сент-Эньян, ты увидишь наконец празднество, рядом с которым наши развлечения в Фонтенбло – забавы каких-нибудь приказных.

– В Во! Суперинтендант устраивает для вашего величества празднество в Во? Только-то?

– Только-то! Ты очарователен, напуская на себя равнодушие. Да знаешь ли ты, знаешь ли, что едва станет известно об этом приеме в Во, назначенном суперинтендантом на следующее воскресенье, как все наши придворные начнут грызть друг другу горло, лишь бы получить приглашение? Повторяю тебе, де Сент-Эньян, ты участвуешь в этой поездке.

– Да, ваше величество, если не совершу прежде более отдаленной и менее привлекательной.

– Какой же?

– На берега Стикса, ваше величество.

– Куда? – воскликнул со смехом Людовик XIV.

– Нет, серьезно, ваше величество; меня побуждают отправиться в эти края, и притом в такой решительной форме, что я, право, не знаю, как отказаться.

– Я не понимаю тебя, мой милый. Я знаю, правда, ты сегодня в ударе, но не спускайся с вершин поэзии в укутанные мглою долины.

– Если ваше величество соблаговолите меня выслушать, я больше не стану вас мучить.

– Говори!

– Помнит ли король барона дю Валлона?

– Еще бы! Он отменный слуга короля, моего отца, и, честное слово, собутыльник не худший. Ты говоришь о том, который обедал у нас в Фонтенбло?

– Вот именно. Но ваше величество забыли упомянуть еще об одном его качестве – он предупредительный и любезный убийца!

– Как! Господин дю Валлон желает убить тебя?

– Или сделать так, чтобы меня убили, что то же самое.

– Ну что ты?

– Не смейтесь, ваше величество, я говорю чистую правду.

– И ты говоришь, что он добивается твоей смерти!

– В данный момент достойный дворянин только об этом и думает.

– Будь спокоен. В случае чего я сумею тебя защитить, если он в этом деле не прав.

– Ваше величество изволили произнести слово «если».

– Разумеется. Отвечай же мне, мой бедный де Сент-Эньян, отвечай так, как если бы дело касалось кого-либо другого, а не тебя. Прав он или не прав?

– Пусть судит об этом ваше величество.

– Что ты сделал ему?

– О, ему ничего. Но, по-видимому, одному из его друзей.

– Это то же, что ему самому, а его друг – один из четырех знаменитых?

– Нет, это сын одного из четырех знаменитых, всего-навсего сын.

– Но что же ты сделал ему?

– Я помог одному лицу отнять у него возлюбленную.

– И ты признаешься в этом?

– Нужно признаваться, раз это правда.

– В таком случае ты виноват.

– Значит, я виноват?

– Да, и по правде сказать, если он прикончит тебя…

– Ну?

– То будет прав.

– Ах, вот вы как рассудили, ваше величество?

– А ты недоволен моим решением?

– Я нахожу, что оно слишком поспешно.

– Суд скорый и правый, как говорил мой дед Генрих Четвертый.

– В таком случае, пусть король сейчас же подпишет помилование моему противнику, который ждет меня близ Меньших Братьев, чтобы убить меня.

– Его имя и лист пергамента.

– Ваше величество, пергамент – на вашем столе, а что касается имени…

– Что же касается его имени?

– То это виконт де Бражелон, ваше величество.

– Виконт де Бражелон! – воскликнул король, переходя от смеха к глубокой задумчивости.

Затем, после минутного молчания, он вытер пот, выступивший на его лбу, и невнятно пробормотал:

– Бражелон!

– Ни больше ни меньше, ваше величество.

– Бражелон, жених…

– Боже мой, да! Бражелон, жених…

– Но ведь Бражелон находится в Лондоне?

– Да, но ручаюсь вам, ваше величество, сейчас он там уже не находится.

– И он в Париже?

– Точнее сказать, близ монастыря Меньших Братьев, где, как я имел честь доложить, он ожидает меня.

– Зная решительно все?

– И многое другое сверх этого! Быть может, ваше величество желаете взглянуть на послание, которое он мне оставил?

И де Сент-Эньян вытащил из кармана уже известную нам записку Рауля.

– Когда ваше величество прочтете эту записку, я буду иметь честь сообщить, каким образом я ее получил.

Король, явно волнуясь, прочел записку и сразу спросил:

– Ну?

– Ваше величество знаете некий замок чеканной работы, замыкающий некую дверь черного дерева, которая отделяет некую комнату от некоего бело-голубого святилища?

– Разумеется, от будуара Луизы?

– Да, ваше величество. Так вот, в замочной скважине этой двери я и нашел записку. Кто всунул ее туда? Виконт де Бражелон или дьявол? Но так как записка пахнет амброю, а не серой, я решил, что это сделано, очевидно, не дьяволом, а господином де Бражелоном.

Людовик склонил голову и грустно задумался. Быть может, в этот момент в его сердце шевельнулось что-то вроде раскаяния.

– Ах, – вздохнул он, – значит, тайна раскрыта!

– Ваше величество, я сделаю все от меня зависящее, чтобы она умерла в груди, которая ее заключает, – сказал де Сент-Эньян с чисто испанской отвагой. Он шагнул к двери, но король жестом остановил его.

– Куда вы идете? – поинтересовался он.

– Туда, где меня ждут, ваше величество.

– Для чего?

– Надо полагать, чтобы драться.

– Драться! – вскричал король. – Погодите минуту, граф.

Де Сент-Эньян покачал головой, как ребенок, недовольный, когда ему мешают упасть в колодец или играть с острым ножом.

– Но, ваше величество…

– Прежде всего, – сказал король, – я еще должным образом не осведомлен.

– О, пусть ваше величество спрашивает, и я разъясню все, что знаю.

– Кто вам сообщил, что господин де Бражелон проник в эту комнату?

– Записка, которую я нашел в замке, о чем я уже имел честь докладывать вам, государь.

– Что тебя убеждает, что это он всунул ее туда?

– Кто другой решился бы выполнить подобное поручение?

– Ты прав. Как же он мог проникнуть к тебе?

– Вот это чрезвычайно существенно, так как все двери были заперты на замок и ключи находились в кармане у Баска, моего лакея.

– Значит, твоего лакея подкупили.

– Невероятно, ваше величество!

– Что же здесь невероятного?

– Потому что, если б его подкупили, он мог бы понадобиться еще не раз в будущем, и бедного малого не стали бы губить, так явно показывая, что воспользовались именно им.

– Правильно. Значит, остается единственное предположение.

– Посмотрим, ваше величество, то ли это предположение, которое возникло и у меня.

– Он проник к тебе, пройдя лестницу.

– Увы, ваше величество, мне кажется это более чем вероятным.

– Значит, все-таки кто-то продал тайну нашего люка?

– Продал или, может быть, подарил.

– Почему такое различие?

– Потому что иные лица стоят так высоко, что не могут продать; они могут лишь подарить.

– Что ты хочешь сказать?

– О, ваше величество обладаете достаточно тонким умом, чтобы самостоятельно догадаться и избавить меня, таким образом, от затруднения назвать…

– Ты прав. Принцесса!

– Ах! – вздохнул Сент-Эньян.

– Принцесса, которая обеспокоена твоим переездом.

– Принцесса, которая располагает ключами от комнат всех своих фрейлин и которая достаточно могущественна, чтобы открыть то, чего, кроме вашего величества и ее высочества, никто не мог бы открыть.

– И ты думаешь, что моя сестра заключила союз с Бражелоном?

– Да, ваше величество, да…

– И даже сообщила ему все эти тонкости?

– Быть может, она сделала даже больше.

– Больше… Договаривай.

– Быть может, она сама проводила его.

– Куда? Вниз? К тебе?

– Вы думаете, что это невозможно, ваше величество?

– О!

– Слушайте, ваше величество. Вы знаете, что принцесса любит духи?

– Да, эту привычку она переняла у моей матери.

– И в особенности вербену?

– Да, это ее излюбленный запах.

– Так вот, моя квартира благоухает вербеной.

Король задумался, потом, помолчав немного, сказал:

– Почему бы принцессе Генриетте становиться на сторону Бражелона и проявлять враждебность ко мне?

Произнося эти слова, на которые де Сент-Эньян легко мог бы ответить:

«женская ревность», король испытывал своего друга, стараясь проникнуть в глубину его души, чтобы узнать, не постиг ли он тайны его отношений с невесткой. Но де Сент-Эньян был незаурядным придворным и не решался по этой причине входить в семейные тайны.

К тому же он был достаточно близким приятелем муз, чтобы не задумываться – и притом весьма часто – над печальной судьбою Овидия, глаза которого пролили столько слез во искупление вины, состоявшей в том, что им довелось увидеть во дворце Августа неведомо что. И так как он обнаружил свою проницательность, доказав, что вместе с Бражелоном в его комнате побывала также принцесса, ему предстояло теперь расплатиться с лихвой за собственное тщеславие и ответить на поставленный прямо и определенно вопрос: «Почему принцесса стала на сторону Бражелона и проявляет враждебность ко мне?»

– Почему? Но ваше величество забываете, что граф де Гиш лучший друг виконта де Бражелона.

– Я не вижу тут связи.

– Ах, простите, ваше величество! Но я думал, что господин де Гиш также большой друг принцессы.

– Верно! Все ясно. Удар нанесен оттуда.

– А чтобы его отразить, не думает ли король, что следует нанести встречный удар?

– Да, но не такой, какие наносятся в Венсенском лесу, – ответил король.

– Ваше величество забываете, что я дворянин и что пеня вызвали на дуэль.

– Это тебя не касается.

– Меня ждут близ Меньших Братьев, ваше величестве, и ждут больше часа; и так как в этом виноват я и никто другой, то я навлеку на себя бесчестье, если не отправлюсь туда, где меня ожидают.

– Честь дворянина прежде всего состоит в повиновении королю.

– Ваше величество!

– Приказываю тебе остаться.

– Ваше величество…

– Повинуйся!

– Как прикажете, ваше величество.

– Кроме того, я хочу расследовать эту историю, хочу дознаться, как посмели с такою неслыханной дерзостью обойти меня, как посмели проникнуть в святилище моей любви. И не тебе, де Сент-Эньян, наказывать тех, то решился на это, ибо не на твою честь они покусились; моя честь – вот что задето!

– Умоляю ваше величество не обрушивать вашего гнева на виконта де Бражелона; в этом деле он, быть может, погрешил против благоразумия, но в остальном его поведение честно и благородно.

– Довольно! Я сумею отличить правого от виноватого! Мне не помешает в этом даже самый безудержный гнев. Но ни слова принцессе!

– Что же мне делать с виконтом де Бражелоном? Он будет искать меня и…

– Я поговорю с ним сегодня же или сам, или через третье лицо.

– Еще раз умоляю ваше величество о снисходительности к нему.

– Я был снисходительным достаточно долго, граф, – нахмурился Людовик XIV. – Пришло время, однако, показать некоторым лицам, что у себя в доме хозяин все-таки я!

Едва король произнес эти слова, из которых с очевидностью вытекало, что к новой обиде присоединились воспоминания и о былых, как на пороге его кабинета появился слуга.

– Что случилось? – спросил король. – И почему входят, хотя я не звал?

– Ваше величество, – сказал слуга, – приказали мне раз навсегда впускать к вам графа де Ла Фер, когда у него будет надобность переговорить с вами.

– Дальше.

– Граф до Ла Фер просят принять его.

Король и де Сент-Эньян обменялись взглядами, в которых было больше беспокойства, чем удивления. Людовик на мгновение заколебался, но, почти сразу приняв решение, обратился к де Сент-Эньяну:

– Пойди к Луизе и сообщи ей обо всем, что затевается против нас; не скрывай от нее, что принцесса возобновляет свои преследования и что она объединилась с людьми, которым лучше было бы оставаться нейтральными.

– Ваше величество…

– Если эти вести испугают Луизу, постарайся успокоить ее. Скажи, что любовь короля – непробиваемый панцирь. Если она знает уже обо всем (а я предпочел бы, чтобы это было не так) или уже подверглась с какой-нибудь стороны нападению, скажи ей, де Сент-Эньян, – добавил король, содрогаясь от гнева и возбуждения, – скажи ей, что на этот раз я не ограничусь тем, что буду защищать ее от нападок, я отомщу, и отомщу так сурово, что отныне никто не посмеет даже взглянуть на нее!

– Это все, ваше величество?

– Все. Иди к ней сейчас же и сохраняй верность – ты, живущий в этом аду и не имеющий, как я, надежды на рай.

Де Сент-Эньян рассыпался в изъявлениях преданности. Он приложился к руке короля и, сияя, вышел из королевского кабинета.

Глава 18.
КОРОЛЬ И ДВОРЯНСТВО

Людовик тотчас же взял себя в руки, чтобы приветливо встретить графа де Ла Фер. Он догадывался, что граф прибыл сюда не случайно, и смутно предчувствовал значительность этого посещения. Ему не хотелось, однако, чтобы человек таких безупречных манер, такого тонкого и изысканного ума, как Атос, при первом же взгляде заметил в нем нечто, способное произвести неприятное впечатление или выдать, что король расстроен.

И только убедившись в том, что внешне он совершенно спокоен, молодой король велся ввести графа. Спустя несколько минут явился Атос, облаченный в придворное платье и надевший все ордена, которые он один имел право носить при французском дворе. Он вошел с таким торжественным, таким величавым видом, что король, взглянув на него, сразу же получил возможность судить, был ли он прав или ошибся в своих предчувствиях.

Людовик сделал шаг навстречу Атосу и, с улыбкой протянув ему руку, над которою тот склонился в позе, полной почтительности, торопливо сказал – Граф де Ла Фер, вы такой редкий гость у меня, что видеть вас большая удача.

Атос поклонился еще раз – Я желал бы иметь счастье всегда находиться при вашем величестве.

Этот ответ и особенно тон, которым он был произнесен, означали с полною очевидностью: «Я хотел бы находиться среди советников короля, чтобы оберегать его от ошибок»

Король это почувствовал и, решив обеспечить себе вместе с преимуществом своего положения также и то преимущество, которое порождается спокойствием духа, произнес бесстрастным и ровным голосом.

– Я вижу, что вам нужно поговорить со мной.

– Не будь этого, я не решился бы предстать перед вашим величеством.

– Начинайте же, сударь, мне не терпится удовлетворить вас возможно скорее.

Король сел.

– Я уверен, – слегка волнуясь, ответил Атос, – что ваше величество удовлетворит все мои притязания.

– А, – произнес с некоторым высокомерием в голосе король, – вы пришли ко мне с жалобой?

– Это было бы жалобой, если бы ваше величество… – молвил Атос – Но разрешите по порядку.

– Я жду.

– Ваше величество помните, что я имел честь беседовать с вами перед отъездом герцога Бекингэма?

– Да, приблизительно в это время… Я помню это… но тему нашей беседы, признаться, я успел позабыть.

Атос вздрогнул – Я буду иметь честь напомнить в таком случае королю, что речь шла о разрешении, которое я испрашивал у вас, ваше величество, на брак между виконтом де Бражелоном и мадемуазель де Левальер «Дошли до сути», – подумал король и сказал:

– Да, я помню.

– Тогда, – продолжал Атос, – король был до того милостив и великодушен ко мне и к виконту де Бражелону, что ни одно из слов вашего величества не улетучилось из вашей памяти. Я просил у короля разрешения на брак мадемуазель де Лавальер с виконтом де Бражелоном, но король ответил на мою просьбу отказом.

– Это верно, – сухо заметил Людовик.

– Ссылаясь на то, – поспешно добавил Атос, – что невеста не имеет достаточно высокого положения в обществе.

Людовик заставил себя терпеливо слушать.

– Что… у нее нет состояния.

Король глубже уселся в кресле.

– Что она недостаточно знатного происхождения.

Новый нетерпеливый жест короля – И не очень красива – безжалостно закончил Атос.

Последний укол в сердце влюбленного заставил его выйти из должных границ.

– Сударь, – перебил он графа, – у вас прекрасная память!

– У меня всегда хорошая память, когда я имею высокую честь разговаривать с королем, – ответил нисколько не смутившийся граф.

– Итак, я все это сказал? Что же дальше?

– И я благодарил ваше величество за эти слова, так как они доказывали ваше очень лестное для господина де Бражелона внимание – Вы, разумеется, помните также, – проговорил король, нажимая на эти слова, – что вы сами были очень не расположены к этому браку.

– Это верно, ваше величество – И что вы обращались ко мне с этой просьбою скрепя сердце?

– Да, ваше величество.

– Наконец, я вспоминаю также, потому что у меня почти такая же хорошая память, как у вас, господин граф, что вы произнесли следующие слова «Я не верю в любовь мадемуазель до Лавальер к виконту де Бражелону» Не так ли?

Атос ощутил удар, но выдержал его.

– Ваше величество, я уже просил у вас извинения, но в этом разговоре заключается нечто такое, что станет вам известно только в самом конце его…

– В таком случае переходите к концу.

– Вот он. Ваше величество говорили, что вы откладываете свадьбу для блага господина де Бражелона?

Король промолчал.

– В настоящее время господин де Бражелон так несчастен, что дольше не может ждать и просит вас вынести окончательное решение.

Король побледнел. Атос пристально посмотрел на него.

– И… о чем же просит… господин де Бражелон? – нерешительно произнес король.

– Все о том же, о чем я просил короля во время нашей последней беседы: о разрешении вашего величества на его брак.

Король промолчал.

– Преград для нас больше не существует. Мадемуазель де Лавальер, небогатая, незнатная и некрасивая, все же единственная приемлемая партия для господина де Бражелона, потому что он любит эту особу.

Король крепко сжал руки.

– Король колеблется? – спросил граф все так же настойчиво и так же учтиво.

– Я не колеблюсь… я просто отказываю.

Атос на мгновенье задумался, потом очень тихо сказал:

– Я имел честь доложить королю, что никакие преграды не могут остановить господина де Бражелона и решение его неизменно.

– Моя воля – преграда, я полагаю?

– Это – самая серьезная из преград. Да будет позволено почтительнейше осведомиться у вашего величества о причине отказа!

– О причине?.. Это что же, допрос? – воскликнул король.

– Просьба, ваше величество.

Король, опершись обоими кулаками о стол, глухо произнес:

– Вы забыли правила придворного этикета, господин де Ла Фер. При дворе не принято расспрашивать короля.

– Это правда, ваше величество. Но если и не принято расспрашивать короля, то все же позволительно высказывать известные предположения.

– Высказывать предположения! Что это значит, сударь?

– Почти всегда предположения подданные возникают вследствие неискренности монарха…

– Сударь!

– И недостатка доверия со стороны подданного, – уверенно продолжал Атос.

– Мне кажется, вы забываетесь, – повысил голос король, поддавшись неудержимому гневу.

– Я понужден искать в другом месте то, что надеялся найти у вас, ваше величество. Вместо того чтобы услышать ответ из ваших собственных уст, я вынужден обратиться за ним к себе самому.

Король встал и резко проговорил:

– Господин граф, я отдал вам все свое время.

Это было равносильно приказанию удалиться.

– Ваше величество, я не успел высказать то, с чем пришел к королю, и я так редко вижу его величество, что должен использовать случай.

– Вы дошли до предположений. Теперь вы переходите уже к оскорблениям.

– О, ваше величество, оскорбить короля! Никогда! Всю свою жизнь я утверждал, что короли выше других людей не только положением и могуществом, но и благородством души и мощью ума. И я никогда не поверю, чтобы мой король за своими словами скрывал какую-то заднюю мысль.

– Что это значит? Какую заднюю мысль?

– Я объясню, – бесстрастно произнес Атос. – Если ваше величество, отказывая виконту де Бражелону в руке мадемуазель де Лавальер, имели другую цель, кроме счастья и блага виконта…

– Вы понимаете, сударь, что – вы меня оскорбляете?

– Если, предлагая виконту де Бражелону отсрочку, ваше величество только хотели удалить жениха мадемуазель де Лавальер…

– Сударь!

– Я это слышу со всех сторон, ваше величество. Везде говорят о вашей любви к мадемуазель де Лавальер.

Король разорвал перчатки, которые уже несколько минут, стараясь сдержаться, нервно покусывал, и закричал:

– Горе тем, кто вмешивается в мои дела! Я принял решение и разобью все преграды!

– Какие преграды? – спросил Атос.

Король внезапно остановился, как конь, мучимый мундштуком, который дергается у него во рту и рвет губы, и вдруг сказал с благородством, столь же безграничным, как его гнев:

– Я люблю мадемуазель де Лавальер.

– Но это могло бы не помешать вам, ваше величество, – перебил Атос, отдать ее замуж за господина де Бражелона. Такая жертва была бы достойна монарха. И она была бы по заслугам господина де Бражелона, который уже служил королю и может считаться доблестным воином. Таким образом, король, принеся в жертву свою любовь, мог бы воочию доказать, что он исполнен великодушия, благодарности и к тому же отличный политик.

– Мадемуазель де Лавальер не любит господина де Бражелона, – глухо проговорил король.

– Ваше величество уверены в этом? – молвил Атос, пристально вглядываясь в короля.

– Да. Я знаю это.

– Значит, с недавних пор? Иначе, если бы ваше величество знали это во время моего первого посещения, вы бы взяли на себя труд поставить меня об этом в известность.

– Да, с недавних пор.

– Я не понимаю, – помолчав немного, спросил Атос, – как король мог услать господина де Бражелона в Лондон? Это изгнание вызывает справедливое удивление со стороны всякого, кто дорожит честью своего короля.

– Кто же говорит о чести своего короля, господин де Ла Фер?

– Честь короля, ваше величество, – это честь дворянства, и когда король оскорбляет одного из своих дворян, когда он отнимает у него хотя бы крупицу чести, он отнимает тем самым крупицу чести и у себя самого.

– Граф де Ла Фер!

– Ваше величество, вы послали виконта де Бражелона в Лондон до того, как стали любовником мадемуазель де Лавальер, или после того, как это совершилось?

Король, окончательно потеряв самообладание, тем более что он чувствовал правоту Атоса, попытался прогнать его жестом, но Атос продолжал:

– Ваше величество, я выскажусь до конца. Я уйду отсюда не раньше, чем сочту себя удовлетворенным вами или своим собственным поведением. Я буду удовлетворен, если вы докажете мне, что вы правы; я буду удовлетворен и в том случае, если представлю вам доказательства, что вы виноваты. О, вы меня выслушаете, ваше величество! Я стар и дорожу всем, что есть истинно великого и истинно сильного в королевстве. Я дворянин, я проливал кровь за вашего отца и за вас и никогда ничего не просил для себя ни у вас, ни у покойного короля. Я никому на свете не причинил зла, и я оказывал королям услуги! Вы выслушаете меня. Я требую у вас ответа за честь одного из ваших преданных слуг, которого вы обманули сознательно, прибегнув ко лжи, или по бесхарактерности.

Я знаю, что эти слова раздражают ваше величество; но нас, нас убивают дела! Я знаю, что вы придумываете мне кару за откровенность; но я знаю и то, о какой каре для вас я буду молить господа бога, когда расскажу ему про ваше вероломство и про несчастье, постигшее моего сына!

Король принялся ходить большими шагами из угла в угол: рука его была прижата к груди, голова напряженно вскинута вверх, глаза горели.

– Сударь, – неожиданно воскликнул Людовик XIV, – если бы я был по отношению к вам королем и ничем больше, вы бы уже понесли наказание, но сейчас я пред вами не более чем человек, и я имею право любить тех, кто любит меня, – ведь это редкое счастье!

– Теперь вы уже не имеете права на это ни как человек, ни как король.

Если вы хотели честно располагать этим правом, надо было предупредить об этом господина де Бражелона, а не удалять его в Лондон.

– Полагаю, что мы с вами занимаемся препирательствами, – перебил Атоса король с выражением такого величия во взгляде и в голосе, которое он один умел показать в столь критические моменты.

– Я надеялся, что вы все же ответите, – сказал граф.

– Вы узнаете мой ответ, сударь, и очень скоро.

– Вам известны мои мысли на этот счет, ваше величество.

– Вы забыли, сударь, что перед вами король и что ваши слова – преступление!

– А вы забыли, что разбиваете жизнь двух молодых людей. Это смертный грех, ваше величество!

– Уходите немедленно!

– Не раньше, чем скажу следующее: «Сын Людовика четырнадцатого, вы плохо начинаете свое царствование, потому что начинаете его, соблазнив чужую невесту, начинаете его вероломством. Мой сын и я сам отныне свободны от всякой привязанности и всякого уважения к вам, о которых я заставил поклясться моего сына в склепе Сен-Дени перед гробницами ваших великих и благородных предков. Вы стали нашим врагом, ваше величество, и отныне над нами лишь один бог, наш единственный повелитель и господин.

Берегитесь!

– Вы угрожаете?

– О нет, – грустно сказал Атос, – в моем сердце так же мало заносчивости, как и страха. Бог, о котором я говорю, ваше величество, и который слышит меня, знает, что за неприкосновенность, за честь вашей короны я и теперь готов пролить кровь, какая только осталась во мне после двадцати лет внешних и внутренних войн. Поэтому примите мои заверения в том, что я не угрожаю ни человеку, ни королю. Но я говорю вам: вы теряете двух преданных слуг, потому что убили веру в сердце отца и любовь в сердце сына. Один не верит больше королевскому слову, другой не верит в честь мужчины и чистоту женщины. В одном умерло уважение к вам, в другом – повиновение вашей воле. Прощайте!

Сказав это, Атос снял с себя шпагу, переломил ее о колено, неторопливо положил оба обломка на пол, поклонился королю, задыхавшемуся от бешенства и стыда, и вышел из кабинета. Людовик, опустив на стол голову, в течение нескольких минут пребывал в этой позе. Затем, овладев собою, он стремительно выпрямился и яростно позвонил.

– Позвать шевалье д’Артаньяна, – приказал он перепуганным слугам.

Глава 19.
ПРОДОЛЖЕНИЕ ГРОЗЫ

Наши читатели, несомненно, уже спрашивали себя, как же случилось, что Атос, о котором они так давно не слыхали, оказался у короля, попав к нему, что называется, в самый раз. Но ведь ремесло романиста, по нашему мнению, и состоит главным образом в том, чтобы, нанизывая события одно на другое, делать это с железной логикой, и мы готовы ответить на это недоумение.

Портос, верный своему долгу «улаживателя» дел, покинув королевский дворец, встретился с Раулем, как было условленно, близ Меньших Братьев в Венсенском лесу Передав Раулю со всеми подробностями свой разговор с графом де Сент-Эньяном, он закончил предположением, что король, по всей вероятности, вскоре отпустит своего любимца и де Сент-Эньян не замедлит явиться на вызов Рауля.

Но Рауль, менее легковерный, чем его старый преданный друг, вывел из рассказа Портоса, что если де Сент-Эньян отправился к королю, значит, он сообщит ему о случившемся, и что если он сообщит ему о случившемся, король запретит ему ехать к месту дуэли. Ввиду этих соображений он оставил Портоса в Венсенском лесу на случай, впрочем мало вероятный, что де Сент-Эньян все-таки прибудет туда. Прощаясь с Портосом, Рауль убеждал его ждать де Сент-Эньяна на этой лужайке самое большее полтора-два часа, но Портос решительно отверг этот совет, расположившись на месте возможного поединка с такой основательностью, словно успел уже врасти в землю корнями. Кроме того, он заставил Рауля пообещать, что, повидавшись с отцом, он немедленно возвратится к себе, Дабы его, Портоса, лакей знал, где искать виконта в случае появления де Сент-Эньяна на месте дуэли.

Бражелон отправился прямо к Атосу, который уже два дня находился в Париже. Граф де Ла Фер был осведомлен обо всем письмом д’Артаньяна Наконец-то Рауль предстал пред отцом. Протянув ему руку и обняв его, граф предложил ему сесть и сказал:

– Я знаю, виконт, вы пришли ко мне, как приходят к Другу, когда страдают и плачут. Скажите же, что привело вас сюда?

Юноша поклонился и начал свой скорбный рассказ. Несколько раз голос его прерывался от слез, и подавленное рыдание мешало ему говорить. Однако он изложил все, что хотел.

Атос, вероятно, заранее составил себе суждение обо всем; ведь мы говорили уже, что он получил письмо д’Артаньяна. Однако, желая сохранить до конца свойственные ему невозмутимость и ясность мысли – черты в его характере почти сверхчеловеческие, – он ответил:

– Рауль, я не верю тому, о чем говорят, я не верю тому, чего вы опасаетесь, и не потому, что люди, достойные доверия, не говорили мне об этой истории, по потому, что в душе моей и по совести я считаю немыслимым, чтобы король оскорбил дворянина. Я ручаюсь за короля и принесу вам доказательство своих слов.

Рауль, мечущийся между тем, что он видел собственными глазами, и своей неколебимою верою в человека, который никогда не солгал, склонился пред ним и удовольствовался тем, что попросил:

– Поезжайте, граф. Я подожду.

И он сел, закрыв руками лицо. Атос оделся и отправился во дворец.

Что происходило у короля – от этом мы только что рассказали: читатели видели, как Атос вошел к королю и как вышел.

Когда он вернулся к себе, Рауль все еще сидел в той же выражающей отчаяние позе. Шум открывающихся дверей и звук отцовских шагов заставили юношу поднять голову. Атос был бледен, серьезен, с непокрытою головой; он отдал свой плащ и шляпу лакею и, когда тот вышел, сел рядом с Раулем.

– Ну, граф, – произнес юноша, грустно покачав головой, – теперь вы уверились?

– Да, Рауль. Король любит мадемуазель де Лавальер.

– Значит, он сознается в этом? – вскричал Рауль.

– Сознается, – ответил Атос.

– А она?

– Я не видел ее.

– Но король говорил о ней? Что же он говорил?

– Он говорил, что и она его любит.

– О, вы видите, видите, граф!

И Рауль сделал жест, полный отчаянья.

– Рауль, – снова начал граф, – поверьте мне, я высказал королю решительно все, что вы сами могли бы сказать ему, и мне кажется, я изложил это в простой, но достаточно твердой форме.

– Но что же именно?

– Я сказал, что между ним и нами – полный разрыв, что вы отныне ему не слуга; я сказал, что и я отойду куда-нибудь в тень. Мне остается спросить у вас лишь об одном.

– О чем же, граф?

– Приняли ли вы какое-нибудь решение?

– Решение? Но о чем же?

– Относительно вашей любви и…

– Доканчивайте.

– И мщения. Ибо я опасаюсь, что вы жаждете мщения.

– О, любовь!.. Быть может, когда-нибудь позже мне удастся вырвать ее из моего сердца. Я надеюсь, что сделаю это с божьей помощью и опираясь на ваши мудрые увещания. Что же до мести, то я жаждал ее лишь под влиянием дурных мыслей, дурных, ибо настоящему виновнику я отомстить не могу, и я отказался от мести.

– Значит, вы больше не ищете ссоры с господином де Сент-Эньяном?

– Нет, граф. Я послал ему вызов. Если господин де Сент-Эньян примет его, дуэль состоится, если нет, я не стану возобновлять его.

– А Лавальер?

– Неужели вы могли серьезно предположить, что я стану думать о мщении женщине, граф? – сказал Рауль с такою печальной улыбкой, что у Атоса, который столько пережил и был свидетелем стольких чужих страданий, на глаза навернулись слезы.

Он протянул руку Раулю. Рауль живо схватил ее и спросил:

– Значит, вы уверены, граф, что положение безнадежно?

Атос, в свою очередь, покачал головой.

– Мой бедный мальчик! – прошептал он.

– Вы думаете, что я все еще испытываю надежду, и пожалели меня. Самое ужасное для меня – это презирать ту, которая заслуживает презрения и которую я так обожал! Почему я ни в чем не виноват перед нею? Я был бы счастливее, я простил бы ее.

Атос грустно взглянул на сына. Слова, которые только что произнес Рауль, вырвались, казалось, из собственного сердца Атоса… В этот момент доложили о д’Артаньяне. Его имя прозвучало для Рауля и для Атоса по-разному.

Мушкетер вошел с неопределенной улыбкою на устах. Рауль замолк. Атос подошел к своему другу; выражение его взгляда обратило на себя внимание юноши. Д’Артаньян молча мигнул Атосу; затем, подойдя к Раулю и протянув ему руку, обратился к отцу и сыну одновременно:

– Мы, кажется, утешаем мальчика?

– И вы, неизменно отзывчивый, пришли оказать мне помощь в этом нелегком деле?

Произнося это, Атос обеими руками сжал руку д’Артаньяна. Раулю показалось, что и это рукопожатие заключает в себе какой-то особый смысл, не имеющий прямой связи со словами отца.

– Да, – ответил капитан мушкетеров, покручивая усы левой рукой, поскольку правую держал в своей Атос, – да, я прибыл сюда и для этого…

– Бесконечно рад, шевалье, бесконечно рад, и не только утешению, которое вы с собою приносите, но и вам, вам самому. О, я уже утешился! воскликнул Рауль.

И он улыбнулся такою грустной улыбкой, что она была печальнее самых горестных слез, какие когда-либо видел д’Артаньян.

– Вот и хорошо, – одобрил д’Артаньян.

– Вы пришли, шевалье, в тот момент, когда граф передавал мне подробности своего свидания с королем. Вы позволите графу, не так ли, продолжить рассказ?

Глаза юноши стремились, казалось, проникнуть в глубину души мушкетера.

– Свидания с королем? – спросил д’Артаньян, и притом настолько естественным тоном, что не могло быть и тени сомнения в том, что он искренне изумлен. – Вы видели короля, Атос?

Атос улыбнулся.

– Да, я виделся с королем.

– И вы не знали, что граф видел его величество? – спросил наполовину успокоившийся Рауль.

– Ну конечно, не знал.

– Теперь я буду спокойнее, – проговорил Рауль.

– Спокойнее? Относительно чего же спокойнее? – спросил у Рауля Атос.

– Граф, простите меня, – сказал Рауль. – Но, зная привязанность, которой вы меня удостаиваете, я опасался, что вы, может быть, слишком резко изобразили его величеству мои горести и ваше негодование и что король…

– И что король… – повторил д’Артаньян. – Кончайте вашу мысль, Рауль.

– Простите меня и вы, господин д’Артаньян. На какую-то долю секунды я проникся страхом, признаюсь в этом, при мысли, что вы пришли сюда не как господин д’Артаньян, но как капитан мушкетеров, – Вы с ума сошли, мой бедный Рауль! – вскричал д’Артаньян, разражаясь хохотом, в котором внимательный наблюдатель пожелал бы увидеть большую искренность.

– Тем лучше, – сказал Рауль.

– И впрямь, вы с ума сошли! Знаете ли, что я посоветую вам?

– Говорите, сударь, ваш совет не может быть плох.

– Так вот, я посоветую следующее: после вашего путешествия, после посещения вами господина де Гиша, после посещения вами принцессы, после посещения вами Портоса, после вашей поездки в Венсенский лес я советую вам немножечко отдохнуть; ложитесь, проспите двенадцать часов и, проснувшись, погоняйте до изнеможения доброго скакуна.

И, притянув Рауля к себе, он поцеловал его с таким чувством, с каким мог бы поцеловать своего сына. Атос также обнял Рауля; впрочем, нетрудно было заметить, что поцелуй отца более нежен и объятия его еще крепче, чем поцелуй и объятия друга.

Юноша снова взглянул на обоих, стараясь всеми силами своего разума проникнуть в их души. Но он увидел лишь улыбающееся лицо д’Артаньяна и спокойное и ласковое лицо графа де Ла Фер.

– Куда вы, Рауль? – спросил Атос, заметив, что виконт де Бражелон собирается уходить.

– К себе, граф, – ответил Рауль задушевным и грустным тоном.

– Значит, там вас и искать, если понадобится что-либо сообщить вам?

– Да, граф. А вы думаете, что вам понадобится что-то сообщать мне?

– Откуда я знаю? – произнес Атос.

– Это будут новые утешения, – усмехнулся д’Артаньян, мягко подталкивая Рауля к дверям.

Рауль, видя в каждом жесте обоих друзей полнейшее спокойствие и невозмутимость, вышел от графа, унося с собою лишь свое личное горе и не испытывая никакой тревоги иного рода.

«Слава богу! – сказал он себе самому. – Я могу думать только о своих делах».

И, завернувшись в плащ, чтобы скрыть от прохожих грусть на лице, он направился, как обещал Портосу, к нему на квартиру.

Оба друга с равным сочувствием посмотрели вслед несчастному юноше.

Впрочем, они выразили это по-разному.

– Бедный Рауль! – вздохнул Атос.

– Бедный Рауль! – молвил д’Артаньян, пожимая плечами.

Глава 20.
ГОРЕ НЕСЧАСТНОМУ!

«Бедный Рауль! – сказал Атос. «Бедный Рауль! – сказал д’Артаньян. И Рауль, вызвавший сострадание столь сильных людей, был и вправду очень несчастен.

Простившись с бестрепетным другом и нежным отцом, оставшись наедине сам с собою, Рауль вспомнил о признании короля, признании, похищавшем у него его возлюбленную Луизу, и почувствовал, что сердце его разрывается, как оно разрывалось у всякого, кому довелось пережить нечто подобное, при первом столкновении с разрушенною мечтой и обманутою любовью.

– О, – прошептал он, – все кончено: ничего больше не остается мне в жизни! Мне нечего ждать, не на кого надеяться! Об этом сказал де Гиш, сказал отец, сказал д’Артаньян. Значит, все в этом мире – пустая мечта.

Пустою мечтой было и мое будущее, к которому я стремился в течение долгих десяти лет! Союз наших душ – тоже мечта!

Жалким безумцем, вот кем я был, безумцем, грезившим вслух перед всеми, перед друзьями и недругами, чтобы друзей печалили мои горести, недругов – радовали страдания. И мое горе, мое несчастье завтра же навлечет на меня опалу, о которой повсюду станут шушукаться, превратится в громкий скандал. Завтра же на меня начнут указывать пальцем, и лишь позор ожидает меня!

И хотя он обещал Атосу и д’Артаньяну хранить спокойствие, у него вырвалось все же несколько слов, полных глухой угрозы.

– О, если б я был де Бардом, – продолжал свои сетования Рауль, – и вместе с тем обладал гибкостью и силой д’Артаньяна, я бы с улыбкой на устах уверял женщин, что эта коварная Лавальер, которую я почтил своей любовью, не оставила во мне никаких других чувств, кроме досады на себя самого, поскольку ее фальшивые добродетели я принял за истинные; нашлись бы насмешники, которые стали бы льстить королю, избрав меня мишенью своих насмешек; я подстерег бы некоторых из них и обрушил бы на них кару.

Мужчины стали бы остерегаться меня, а женщины, после того как я поверг бы к своим ногам каждого третьего из числа моих недругов, – обожать.

Да, это путь, которым подобало бы следовать, и сам граф де Ла Фер не отверг бы его. Ведь и на его долю выпали в молодости немалые испытания.

Он не раз и сам говорил мне об этом. И не нашел ли он тогда забвения в вине? Почему бы мне не найти его в наслаждении?

Он страдал так же, как я, а быть может, еще сильнее. Выходит, что история одного – это история всех, – испытание более или менее длительное, более или менее тяжкое. И голос всего человечества – не что иное, как долгий, протяжный вопль.

Но какое дело до чужих страданий тому, кто сам пребывает в их власти?

Разве открытая рана в груди другого облегчает зияющую рану в нашей груди? Разве кровь, пролившаяся рядом с нашею, останавливает нашу кровь?

Нет, каждый страдает сам по себе, каждый борется со своей мукой, каждый плачет своими собственными слезами.

И в самом деле, чем была для меня жизнь до этого часа? Холодным, бесплодным песком, на котором я бился всегда для других и никогда для себя самого. То за короля, то за честь женщин. Король обманул меня, женщина мною пренебрегла.

О несчастный!.. Женщины! Неужто я не мог бы заставить их всех искупить вину одной их товарки? Что нужно для этого… Не иметь сердца или забыть, что оно есть у тебя, быть сильным даже тогда, когда имеешь дело со слабым; идти напролом и тогда, когда чувствуешь, что все и без того уступают тебе дорогу. Что нужно для достижения этого? Быть молодым, красивым, сильным, храбрым, богатым. Все это есть у меня или в скором времени будет.

Но честь? Что же есть честь? Понятие, которое всякий толкует по-своему. Отец говорит: «Честь – это уважение, воздаваемое другим и прежде всего себе самому». Но де Гиш, но Маникан и особенно Сент-Эньян сказали бы мне: «Честь заключается в том, чтобы служить страстям и наслаждениям своего короля». Блюсти подобную честь и выгодно и легко. С такою честью я могу сохранить свою придворную должность, быть офицером, получить отличный во всех отношениях полк. С такой честью я могу стать герцогом и пэром Французского королевства.

Тень, брошенная на меня этой женщиной, страдания, которыми она разбила мне сердце, сердце Рауля, ее друга детства, не должны трогать господина де Бражелона, хорошего офицера, отважного воина, он покроет себя славой в первой же битве и поднимется во сто крат выше, чем мадемуазель де Лавальер, любовница короля; ведь король не женится на Лавальер, и чем громче он будет называть ее своей возлюбленной, тем плотнее станет завеса стыда, которой он окружает ее, и по мере того как будет расти презрение к ней и ее начнут презирать, как я ее презираю, будет расти и шириться моя слава.

Увы! Мы шли вместе – она рядом со мной; так миновали мы первую, самую прекрасную, самую пленительную часть нашей жизни. Мы шли, взявшись за руки, по прелестной тропе, полной юности и цветов. И вот мы оказались на перекрестке, здесь она расстается со мной, и каждый пойдет своею дорогой, все больше и больше отдаляясь один от другого И остальной путь мне придется шагать одному Господи боже, как я одинок, я повержен в отчаяние, я раздавлен! О я, несчастный!

Рауль все еще пребывал во власти этих горестных размышлений, когда нога его машинально переступила порог его дома. Он пришел сюда, не замечая улиц, которые проходил, не зная, как он все-таки добрался к себе.

Толкнув дверь, он так же бессознательно прошел дальше и поднялся по ступеням лестницы.

Как в большинстве домов того времени, на лестнице и на площадках было темно. Рауль занимал квартиру в первом этаже, он остановился и позвонил.

Появившийся на звонок Оливен принял из его рук шпагу и плащ. Рауль отворил дверь, которая вела из передней в богато обставленную гостиную, благодаря стараниям Оливена, знавшего вкусы своего хозяина, она утопала в цветах. К чести Оливена надо добавить, однако, что его мало заботило, заметит ли молодой господин этот знак внимания с его стороны.

В этой гостиной находился портрет Лавальер, нарисованный ею самой, когда-то она подарила его Раулю. Этот портрет, висевший над большим, крытым темным шелком диваном, сразу же привлек к себе взор бедного юноши, и к нему-то он прежде всего и направился. Впрочем, Рауль действовал по привычке: всякий раз, как он возвращался домой, этот портрет раньше всего остального притягивал к себе его взгляд. И сейчас, как всегда, он подошел к нему и принялся печально смотреть на него. Так он смотрел и смотрел на изображение Лавальер; руки его были скрещены на груди, голова чуть откинута назад, взгляд слегка затуманился, по оставался спокойным, вокруг рта легли скорбные складки.

Он всматривался в это обожаемое лицо Все, что он только что передумал, снова пронеслось в его памяти, все, что он выстрадал, снова хлынуло в его сердце, и после длительного молчания он в третий раз прошептал:

– О я, несчастный!

В ответ на эти слова за его спиной раздался жалобный вздох. Порывисто обернувшись, он увидел в углу гостиной какую-то женщину, которая стояла понурившись и лицо которой было скрыто вуалью. Входя, он заслонил ее дверью и не заметил ее присутствия, так как до этого ни разу не оторвал глаз от портрета.

Он подошел к этой женщине, о которой никто ему не докладывал, с учтивым поклоном и готов был уже обратиться с вопросом, что ей, собственно, нужно, как вдруг опущенная голова поднялась, вуаль откинулась, и он увидел бледное лицо, выражавшее глубокую скорбь.

Рауль отшатнулся, точно перед ним стоял призрак.

– Луиза! – вскричал он с отчаянием в голосе, и трудно было поверить, что человеческое существо могло издать такой ужасающий крик и что при этом не разорвалось сердце кричавшего.

Глава 21.
РАНА НА РАНЕ

Мадемуазель де Лавальер (ибо это была она) сделала шаг вперед.

– Да, Луиза, – прошептала она.

Но в этот промежуток времени, как бы краток он ни был, Рауль успел взять себя в руки.

– Вы, мадемуазель? – спросил он и непередаваемым тоном добавил:

– Вы здесь?

– Да, Рауль, – повторила девушка, – да, я ждала вас.

– Простите меня: когда я вошел, я не знал…

– Да, я просила Оливена не докладывать вам…

Она замолкла; и так как Рауль не торопился заговорить, на мгновение наступило молчание, в котором можно было услышать биение двух сердец, колотившихся хотя и не согласно друг с другом, но одинаково бешено.

Луиза должна была начать. Она сделала над собой усилие и произнесла:

– Мне нужно переговорить с вами; мне совершенно необходимо повидать вас… наедине… Я не отступила пред шагом, который должен остаться тайной, потому что никто, кроме вас, господин де Бражелон, не сможет понять его.

– Мадемуазель, – лепетал растерянный и задыхающийся Рауль, – я сам, несмотря на ваше доброе мнение обо мне, я и сам, признаюсь…

– Сделайте милость, сядьте и выслушайте меня, – перебила его Луиза своим ласковым голосам.

Бражелон взглянул на нее, потом грустно покачал головой, сел или, вернее, упал на стул и попросил:

– Говорите.

Она украдкой оглянулась кругом. Этот взгляд был полон мольбы и еще красноречивее выразил ее страх перед разглашением тайны ее прихода, чем только что сказанные ею слова.

Рауль встал, отворил дверь и сказал:

– Оливен, кто бы ни пришел, меня нет дома.

Потом, вернувшись к Лавальер, он спросил:

– Ведь вы этого хотели, не так ли?

Ничто не в состоянии передать впечатление, которое произвели на Луизу эти слова, которые значили: «Вы видите, я все еще понимаю вас».

Она приложила к глазам платок, чтобы стереть непокорную слезу, потом на мгновение задумалась и начала:

– Рауль, не отворачивайте от меня вашего честного и доброго взгляда; вы не из тех, кто презирает женщину только за то, что она кому-то отдала свое сердце, вы не из их числа, даже если эта любовь ее – несчастье для вас и наносит оскорбление вашей гордости.

Рауль ничего не ответил.

– Увы, – продолжала Лавальер, – увы, это верно, мне трудно защищаться перед вами, я не знаю, с чего начать. Погодите, я сделаю лучше: мне кажется, честнее всего будет просто и бесстрастно рассказать обо всем, что случилось со мной. А так как я буду говорить только правду, то среди мглы колебаний, среди бесконечных препятствий, которые мне нужно преодолеть, я все же смогу отыскать прямую дорогу, чтобы облегчать мое сердце, которое заполнено до краев и жаждет излиться у ваших ног.

Рауль промолчал. Лавальер обратила на него взгляд, который, казалось, молил: «Ободрите меня, из жалости… хотя бы единое слово…»

Но Рауль молчал, и девушке пришлось продолжать:

– Только что у меня был граф де Сент-Эньян с поручением от короля.

Она опустила глаза.

Рауль тоже посмотрел в сторону, чтобы не видеть Луизу.

– Господин де Сент-Эньян пришел с поручением от короля, – повторила она, – и сообщил мне, что вы знаете обо всем.

И она – попыталась прямо взглянуть на того, кто вслед за столькими ударами должен был вынести также и этот, но ей не удалось встретиться глазами с Раулем.

– А потом он добавил, что вы гневаетесь, законно гневаетесь на меня.

На этот раз Рауль посмотрел на девушку, и презрительная усмешка искривила его губы.

– О, умоляю вас, – продолжала она, – не говорите, что вы почувствовали в себе еще что-нибудь, кроме гнева! Рауль, дайте мне высказаться, выслушайте меня до конца!

Усилием воли Рауль прогнал морщины со своего лба; складки возле уголков его рта также разгладились.

– И кроме того, – сказала, склонив голову, девушка, со сложенными, как на молитве, руками, – я прошу вас простить меня, я прошу вас об этом как самого великодушного и благородного среди людей! Если я не говорила вам о том, что происходит во мне, я никогда все же не согласилась бы обманывать вас. Умоляю, Рауль, умоляю вас на коленях, ответьте же мне, ответьте хотя бы проклятием! Лучше проклятие ваших уст, чем подозрения вашего сердца.

– Я восхищаюсь вашими чувствами, мадемуазель, – выговорил Рауль, делая над собою усилие, чтобы остаться спокойным. – Не сказать о том, что обманываешь, допустимо, но обманывать было бы дурно, и, по-видимому, вы бы не сделали этого.

– Сударь, долгое время я думала, что люблю вас больше всего на свете, и пока я верила в эту свою любовь, я говорила вам, что люблю вас. В Блуа я любила вас. Король побывал в Блуа; я и тогда еще думала, что люблю вас. Я поклялась бы в этом пред алтарем. Но наступил день, открывший мне мое заблуждение.

– Вот в этот день, мадемуазель, зная, что я люблю вас по-прежнему, вы и должны были из чувства порядочности открыть мне глаза, сказать, что разлюбили меня.

– В тот день, Рауль… в тот день, когда я впервые прочла в глубине моего сердца, в тот день, когда я призналась себе, что не вы заполняете все мои помыслы, в тот день, когда я увидела пред собой иное будущее, чем быть вашей подругой, вашей возлюбленной, вашей женой, в тот день, Рауль, – увы! – вас не было возле меня.

– Вы знали, где я, мадемуазель. Вы могли написать.

– Я не посмела, Рауль. Я испугалась. Чего вы хотите? Я знала вас, я знала, что вы меня любите, и я трепетала при одной только мысли о том страдании, которое я причинила бы вам. И поверьте, Рауль, что я говорю вам сущую правду, поверьте, что теперь, когда я произношу эти слова, склоненная перед вами, с сердцем, зажатым в тиски, голосом, полным стенаний, с глазами, полными слез, поверьте – и это так же верно, как то, что моя единственная защита – искренность, что я не ощущаю иного страдания, кроме того, что читаю в ваших глазах.

Рауль попытался изобразить улыбку.

– Нет, – сказала с глубоким убеждением девушка. – Вы не сможете оскорбить меня этим притворством. Вы любите меня, вы были уверены в своем чувстве ко мне, вы не обманывали себя, вы не лгали своему сердцу, тогда как я…

И, бледная, заломив над головой руки, она упала пред ним на колени.

– Тогда как вы, – перебил Рауль, – вы говорили, что любите только меня, а любили другого!

– Увы, да! Увы, я люблю другого, и этот другой… господи боже! Дайте мне кончить, Рауль, потому что в этом – единственное мое оправдание; этот другой… я люблю его больше жизни, больше самого бога. Простите мою вину или покарайте мою измену, Рауль. Я пришла не для того, чтобы оправдываться, а для того, чтобы спросить: знаете ли вы, что такое любовь? И вот, я люблю так, что могу отдать жизнь и душу тому, кого я люблю.

Если он перестанет любить меня, я умру от отчаяния, разве что бог ниспошлет мне поддержку, разве что спаситель сжалится надо мной. Я в вашей воле, Рауль, какой бы она ни была; я здесь для того, чтобы умереть, если вы пожелаете моей смерти. Убейте меня, Рауль, если в глубине своего сердца вы считаете меня достойной этого.

– Просит смерти только та женщина, которая может дать обманутому любовнику лишь свою кровь, и ничего больше.

– Вы правы, – молвила она.

Рауль глубоко вздохнул:

– И ваша любовь такова, что вы не в силах отказаться от нее?

– Да, я люблю, и люблю именно так; люблю и не хочу никакой любви, кроме этой.

– Итак, – сказал Рауль, – вы действительно сообщили мне обо всем, что я хотел знать. А теперь, мадемуазель, теперь я, в свою очередь, прошу вас о прощении; ведь я чуть было не стал помехою вашей жизни, ведь я виноват пред вами и, ошибаясь, помогал ошибаться и вам.

– О столь многом я не прошу вас, Рауль! – воскликнула Лавальер.

– Вина целиком на мне, – продолжал Рауль, – я лучше вашего знал о трудностях жизни, и мне следовало открыть вам глаза; мне следовало внести полную ясность в отношения между нами, мне следовало заставить заговорить ваше сердце, а я едва добился, чтобы заговорили ваши уста. Повторяю вам, мадемуазель, прошу вас простить меня.

– Это немыслимо, совершенно немыслимо! Вы издеваетесь надо мной!

– Как это?

– Да, немыслимо! Нельзя быть таким хорошим, таким необыкновенным, таким безупречным.

– Погодите, – остановил ее Рауль с горькой усмешкой, – еще немного, и вы скажете, может быть, что я не любил вас любовью мужчины.

– О, вы любите меня, вы любите нежною братской любовью! Позвольте мне сохранить эту надежду, Рауль.

– Нежною братской любовью? О, не обманывайтесь, Луиза. Я люблю вас, как любит любовник, как муж, я любил вас нежнее всех тех, кто вас любит или будет любить.

– Рауль! Рауль!

– Братской любовью? О Луиза, я любил вас так, что отдал бы за вас всю свою кровь, каплю за каплей, всю свою плоть, клочок за клочком, вечность, ожидающую меня за гробом, мгновение за мгновением.

– Рауль, Рауль! Сжальтесь!

– Я любил вас так, что мое сердце мертво, что моя вера колеблется, что глаза мои угасают. Я любил вас так, что теперь все для меня пустыня – и на земле и на небе.

– Рауль, Рауль, друг мой, умоляю вас, пощадите меня! – воскликнула Лавальер. – О, если б я знала!..

– Слишком поздно, Луиза! Вы любите, вы счастливы. Я вижу заполняющую вас радость сквозь слезы на ваших глазах. За слезами, которые проливает ваша порядочность, я ощущаю вздохи, порождаемые вашей любовью. О Луиза, Луиза, вы сделали меня несчастнейшим из людей. Уйдите, заклинаю вас!

Прощайте, прощайте!

– Простите меня, умоляю, простите!

– Разве я не сделал большего? Разве я не сказал, что люблю вас?

Лавальер закрыла руками лицо.

– А сказать вам об этом в такую минуту, сказать так, как говорю я, это то же, что прочитать себе в вашем присутствии приговор, осуждающий меня на смерть. Прощайте!

Лавальер хотела протянуть ему руку.

– В этом мире мы не должны больше встречаться, – проговорил Рауль.

Еще немного, и она закричала бы, но он закрыл ей рукою рот. Она поцеловала руку Рауля и потеряла сознание.

– Оливен, – сказал Рауль, – поднимите эту молодую даму и снесите в портшез, который ожидает ее внизу.

Оливен поднял Лавальер. Рауль сделал движение, чтобы броситься к ней, чтобы поцеловать ее в первый и последний раз в жизни, но, сдержав свой порыв, он произнес:

– Нет, это не мое достояние. Я не король Франции, чтобы красть!

И он затворился у себя в комнате, предоставив лакею унести все еще не пришедшую в себя Лавальер.

Глава 22.
ТО, О ЧЕМ ДОГАДАЛСЯ РАУЛЬ

После ухода Рауля, после восклицаний, которыми Атос и д’Артаньян проводили его, они остались наедине. На лицо Атоса тотчас же возвратилось то самое выражение готовности ко всему, которое появилось на нем, едва вошел д’Артаньян.

– Ну, дорогой друг, что же вы хотите мне сообщить?

– Я?

– Конечно. Ведь не станут же вас посылать без особо важного дела?

Атос улыбнулся.

– Черт подери! – воскликнул д’Артаньян.

– Я помогу вам, друг мой. Король в бешенстве? Разве не так?

– Да, должен признаться, он недоволен.

– И вы пришли?..

– От его имени. Вы правы.

– Чтобы арестовать меня?

– Вы попали в самую точку, друг мой.

– Ну что ж, ничего иного я и не ждал. Поехали!

– Погодите! Какого черта! Куда вы торопитесь!

– Я не хочу вас задерживать, – сказал, улыбаясь, Атос.

– Времени у меня хватит! А разве вам не любопытно узнать, что произошло у вас с королем?

– Если вам угодно рассказать мне об этом, друг мой, я с удовольствием послушаю.

И он указал д’Артаньяну на громоздкое кресло, в котором последний расположился с возможным удобством.

– Видите ли, я охотно сделаю это, – продолжал д’Артаньян, – поскольку наша беседа была достаточно любопытной.

– Слушаю вас.

– Итак, король вызвал меня к себе.

– После моего ухода?

– Вы находились в то время на последних ступенях дворцовой лестницы, как сообщили мне мушкетеры. Я явился. Друг мой, он был не то что красный – он был лиловый. Я еще не знал, что произошло между вами. Я увидел лишь сломанную пополам шпату, лежавшую на полу.

«Господин д’Артаньян! – вскричал король, завидев меня, – здесь только что был граф де Ла Фер; он наглец!»

«Наглец?!» – воскликнул я с таким выражением, что король сразу умолк.

«Господин д’Артаньян, – продолжал, стиснув зубы, король, – готовы ли вы слушать меня и повиноваться моему приказу?»

«Это мой долг, ваше величество».

«Я пожелал избавить этого дворянина от позора быть арестованным у меня в кабинете, поскольку храню о нем кое-какие добрые воспоминания.

Но… вы возьмете карету…»

Я двинулся к дверям.

«Если вам неприятно принимать участие в этом, неприятно арестовывать его, пошлите начальника моей личной охраны».

«Ваше величество, – ответил я, – начальник охраны не нужен, раз я на дежурстве».

«Я не хотел поручать вам столь щекотливое дело, – молвил король ласково, – ведь вы всегда безупречно служили мне, господин д’Артаньян».

«Я не нахожу здесь ничего щекотливого, ваше величество. Я при исполнении служебных обязанностей, вот и все».

«Но я думал, – сказал удивленно король, – что граф давний ваш друг?»

«Будь он мне даже отцом, ваше величество, это не избавило бы меня от несения службы».

Король посмотрел на меня, и мое бесстрастное лицо, очевидно, рассеяло его опасения.

«Итак, вы арестуете графа де Ла Фер?»

«Конечно, ваше величество, если вы мне отдадите подобный приказ».

«Приказ! Я отдаю этот приказ».

Я поклонился.

«Где находится граф, ваше величество?»

«Вы найдете его».

«И арестую, где бы он ни был?»

«Да… но постарайтесь, чтобы это произошло у него на квартире. Если он успел уехать к себе в поместье, выезжайте из Парижа и нагоните его в пути».

Я наклонился снова, но не двинулся с места.

«Что еще?» – спросил нетерпеливо король.

«Я жду, ваше величество».

«Чего же вы ждете?»

«Подписанного вами приказа».

Король, казалось, был недоволен.

И в самом деле, это было новое проявление ничем не обузданной власти, проявление произвола, если уместно употреблять это слово, говоря о самодержавии. Король нехотя взял перо; помедлив немного, он написал:

«Приказываю капитан-лейтенанту моих мушкетеров, шевалье д’Артаньяну, арестовать графа де Ла Фер, где бы он ни нашел его».

Потом он повернулся ко мне. Я ждал с полнейшей невозмутимостью. Должно быть, он увидел в моем спокойствии вызов, потому что поспешно подписал этот приказ и, передавая его в мои руки, вскричал:

«Идите!»

Я повиновался, и вот я у вас.

Атос пожал руку своего старого друга и произнес:

– Ну что же? Идем!

– Разве вам не требуется привести в порядок дела, прежде чем покинуть при таких обстоятельствах вашу квартиру?

– Мне? Нет, не требуется.

– Как же так?

– Господи боже! Вы же знаете, д’Артаньян, что я всегда смотрел на себя как на простого путника на земле, готового отправиться на край света по приказу моего короля, готового перейти из этого мира в будущий по велению моего бога. Что еще требуется человеку, который предупрежден заранее? Дорожный баул или гроб. И сегодня я готов, как всегда. Везите ж меня!

– А Бражелон?

– Я воспитал его в тех же принципах, которыми руководствовался сам на протяжении своей жизни, и вы должны были заметить, что, увидев вас, он сразу же догадался о причинах вашего посещения. Мы сбили его на некоторое время со следа, по, будьте уверены, он достаточно подготовлен к моей опале, чтобы она могла чрезмерно его устрашить. Идем!

– Идем, – спокойно сказал д’Артаньян.

– Друг мой, сломав свою шпагу у короля и бросив ее обломки у его ног, я, по-видимому, свободен от обязанности вручить ее вам?

– Вы правы. А впрочем, на кой черт мне нужна ваша шпага?

– Как мне идти, перед вами или за вами?

– Надо идти со мной под руку, – молвил д’Артаньян.

Он взял графа де Ла Фер под руку и вместе с ним спустился с лестницы.

Так они прошли до подъезда.

Гримо, который встретился им в прихожей, посмотрел на них с беспокойством. Он достаточно хорошо знал жизнь и подумал, что тут не все ладно.

– Ах, это ты, Гримо? – сказал Атос. – Мы уезжаем…

– Покататься в моей карете, – перебил его д’Артаньян, сопровождая свои слова дружелюбным кивком, предназначенным для слуги.

Гримо ответил гримасой, которая, по-видимому, должна была изображать улыбку. Он проводил обоих друзей до кареты. Атос вошел в нее первым, д’Артаньян вслед за ним, не сказав, впрочем, кучеру, куда ехать. Этот обыденный и ничем не примечательный отъезд Атоса и д’Артаньяна не вызвал никаких толков в квартале. Когда карета выехала на набережную, Атос нарушил молчание.

– Вы, я вижу, везете меня в Бастилию?

– Я? – удивился д’Артаньян. – О нет, я везу вас туда, куда вы сами пожелаете ехать, и никуда больше.

– Как так? – спросил озадаченный этим ответом Атос.

– Черт подери! Вы очень хорошо понимаете, дорогой граф, что я взял на себя поручение короля исключительно ради того, чтобы вы могли поступить по своему усмотрению. Не думаете же вы в самом деле, что я вот так просто, без раздумий, возьму и посажу вас в тюрьму! Если б я не предусмотрел всего наперед, я бы предоставил действовать начальнику королевской охраны.

– Итак? – заключил Атос.

– Итак, повторяю вам, мы едем туда, куда вы сами пожелаете ехать.

– Узнаю вас, друг мой, – сказал Атос, заключая д’Артаньяна в объятия.

– Черт возьми! Все это представляется мне чрезвычайно простым. Кучер доставит вас к заставе Кур-ла-Рен; там вы найдете коня, которого я велел держать для вас наготове; на этом коне вы проскачете три почтовых станции, не останавливаясь. Что до меня, то я между тем вернусь к королю, чтобы сообщить о вашем отъезде, и сделаю это только тогда, когда догнать вас будет уже невозможно. Затем вы достигнете Гавра, а из Гавра переправитесь в Англию. Там вы найдете уютный домик, подаренный мне моим другом Монком, не говоря уже о гостеприимстве, которое вы встретите со стороны короля Карла. Что вы можете возразить против этого плана?

– Везите меня в Бастилию, – улыбнулся граф.

– Вы упрямец! Но прежде все же подумайте.

– О чем?

– О том, что вам больше не двадцать лет. Поверьте, друг мой, я говорю, ставя на ваше место себя самого. Тюрьма для людей нашего возраста гибельна. Нет, нет, я не допущу, чтобы вы зачахли в тюрьме. При одной мысли об этом у меня голова идет кругом.

– Друг мой, по счастью, я так же силен телом, как духом. И поверьте, я сохраню эту силу до последнего мгновения.

– Но это вовсе не сила, это – безумие.

– Нет, д’Артаньян, напротив, это – сам разум. Поверьте, прошу вас, что, обсуждая этот вопрос вместе с вами, я нисколько не задумываюсь над тем, угрожает ли вам мое спасение гибелью. Я поступил бы совершенно так же, как поступаете вы, и я воспользовался бы предоставленной вами возможностью, если бы считал для себя приличным бежать. Я принял бы от вас ту услугу, которую, при подобных обстоятельствах, и вы, без сомнения, приняли бы от меня. Нет, я слишком хорошо знаю вас, чтобы коснуться этой темы даже слегка.

– Ах, когда б вы позволили мне действовать в соответствии с моим замыслом, – вздохнул д’Артаньян, – уж заставил бы я короля погоняться за вами!

– Но ведь он все же король, друг мой.

– О, это для меня безразлично, и хотя он король, я бы преспокойно сказал ему: «Заточайте, изгоняйте, истребляйте, ваше величество, все и вся во Франции и в целой Европе! Вы можете приказать мне арестовать и пронзить кинжалом кого вам будет угодно, будь то сам принц, ваш брат! Но ни в коем случае не прикасайтесь ни к одному из четырех мушкетеров, или, черт подери…»

– Милый друг, – ответил спокойно Атос, – я хотел бы убедить вас в одной-единственной вещи, а именно в том, что я желаю быть арестованным и что я больше всего дорожу этим арестом.

Д’Артаньян пожал плечами.

– Да, это так, – продолжал Атос. – Если б вы отпустили меня, я бы добровольно явился в тюрьму. Я хочу доказать этому юнцу, ослепленному блеском своей короны, я хочу доказать ему, что он может быть первым среди людей только при том условии, что будет самым великодушным и самым мудрым из них. Он налагает на меня наказание, отправляет в тюрьму, он обрекает меня на пытку, ну что ж! Он злоупотребляет своею властью, и я хочу заставить его у знать, что такое угрызения совести, пока господь не явит ему, что такое возмездие.

– Друг мой, – ответил на эти слова д’Артаньян, – я слишком хорошо знаю, что если вы произнесли «нет», – значит – нет. Я более не настаиваю. Вы хотите ехать в Бастилию?

– Да, хочу.

– Поедем! В Бастилию! – крикнул д’Артаньян кучеру.

И, откинувшись на подушки кареты, он стал яростно кусать ус, что всегда означало, как было известно Атосу, что он уже принял решение или оно в нем только рождается. В карете, которая продолжала равномерно катиться, не ускоряя и не замедляя движения, воцарилось молчание. Атос взял мушкетера за руку и спросил:

– Вы не сердитесь на меня, д’Артаньян?

– Я? Чего же мне сердиться? Все, что вы делаете из героизма, я сделал бы из упрямства.

– Но вы согласны со мной, вы согласны, что бог отомстит за меня, разве не так, д’Артаньян?

– И я знаю людей на земле, которые охотно ему в этом помогут, – добавил капитан мушкетеров.

Глава 23.
ТРИ СОТРАПЕЗНИКА, КРАЙНЕ ПОРАЖЕННЫЕ ТЕМ ОБСТОЯТЕЛЬСТВОМ, ЧТО СОШЛИСЬ ВМЕСТЕ ЗА УЖИНОМ

Карета подкатила к первым воротам Бастилии. Часовой велел кучеру остановить лошадей, но нескольких слов д’Артаньяна было достаточно, чтобы ее пропустили в крепость.

И пока ехали по широкой сводчатой галерее, ведшей во двор коменданта, д’Артаньян, рысьи глаза которого видели решительно все, и даже сквозь стены, неожиданно вскрикнул:

– Что я вижу, однако!

– Что же вы видите, друг мой? – невозмутимо спросил Атос.

– Посмотрите в том направлении.

– Во двор?

– Да, и поскорее.

– Ну что ж, там карета, и в ней привезли, надо думать, такого же несчастного арестанта, как я.

– Это было бы чрезвычайно забавно.

– Вы говорите загадками, дорогой друг.

– Поспешите взглянуть еще раз, чтобы увидеть, кто выйдет из этой кареты.

Именно в это мгновение второй часовой снова остановил д’Артаньяна, и, пока выполнялись формальности, Атос имел возможность разглядеть на расстоянии ста шагов человека, на которого ему указывал капитан мушкетеров.

Этот человек выходил из кареты у самых дверей управления коменданта.

– Ну, – торопил д’Артаньян, – вы его видите?

– Да, это человек в сером платье.

– Что же вы скажете по этому поводу?

– То, что я знаю о нем не слишком уж много; повторяю, это человек в сером платье, покидающий в данную минуту карету, вот и все.

– Я готов биться об заклад! Это – он.

– Кто же?

– Арамис.

– Арамис арестован? Немыслимо!

– Я вовсе не утверждаю, что он арестован; ведь он один, никто не сопровождает его, и к тому же он приехал на своих лошадях.

– В таком случае что он тут делает?

– О, он коротко знаком с господином Безмо, комендантом Бастилии, сказал д’Артаньян, и в тоне его почувствовалась досада. – Черт подери, мы приехали в самое время.

– Почему?

– Чтобы встретиться с ним.

– Что до меня, то я весьма сожалею об этом. Во-первых, потому, что Арамис огорчится, увидав меня при таких обстоятельствах, и, во-вторых, его огорчит, что мы увидели его здесь.

– Ваше рассуждение безупречно.

– К несчастью, когда встречаешься с кем-нибудь в этой крепости, отступить невозможно, сколько бы ты ни желал избегнуть свидания.

– Послушайте, Атос, мне пришла в голову мысль: нужно избавить Арамиса от огорчения, о котором вы только что говорили.

– Но как это сделать?

– Я вам сейчас расскажу… а впрочем, предоставьте мне объяснить ему наше посещение крепости на мой собственный лад; я отнюдь не побуждаю вас лгать, для вас это было бы невыполнимо.

– Но что же я должен сделать?

– Знаете что, я буду лгать за двоих; с характером и повадками уроженца Гаскони это не так уж трудно.

Атос рассмеялся. Карета остановилась у того же подъезда, где и карета, доставившая Арамиса, то есть, как мы уже указали, у порога управления коменданта.

– Итак, решено? – вполголоса спросил д’Артаньян, обращаясь к Атосу.

Атос выразил свое согласие кивком головы. Они стали подниматься по лестнице. Если кого-нибудь удивит, что д’Артаньян и Атос с такою легкостью проникли в Бастилию, то мы посоветуем такому читателю вспомнить, что при въезде, то есть у наиболее тщательно охраняемых крепостных ворот, д’Артаньян сказал часовому, что привез государственного преступника, тогда как у третьих ворот, то есть уже во внутреннем дворе крепости, он ограничился тем, что небрежно обронил: «К господину Безмо».

И часовой тотчас же пропустил их к Безмо. Спустя несколько минут они оказались в комендантской столовой, и первым, кто попался на глаза д’Артаньяну, был Арамис, сидевший рядом с Безмо и дожидавшийся обеда, лакомый запах которого распространялся по всей квартире.

Если д’Артаньян притворился, что изумлен этой встречей, то Арамису не было надобности изображать изумление: оно было искренним. При виде обоих друзей он вздрогнул и явственно выдал свое волнение.

Атос и д’Артаньян между тем принялись как ни в чем не бывало здороваться с хозяином и Арамисом, и Безмо, удивленный и озадаченный присутствием этих трех гостей, начал всячески обхаживать их.

– По какому случаю? – спросил Арамис.

– С тем же вопросом и мы обращаемся к вам, – ответил ему д’Артаньян.

– Уж не садимся ли мы все трое в тюрьму? – воскликнул Арамис нарочито весело.

– Да, да! – заметил д’Артаньян. – От этих стен и в самом деле чертовски разит тюрьмой. Господин Безмо, вы, разумеется, помните, что приглашали меня обедать?

– Я?! – вскричал пораженный Безмо.

– Черт возьми! Да вы, никак, с облаков свалились! Неужели вы успели забыть о своем приглашении?

Безмо побледнел, покраснел, взглянул на Арамиса, который, в свою очередь, смотрел на него в упор, и кончил тем, что пробормотал:

– Конечно, я просто в восторге… но… честное слово… я совершенно не помню… Ах, до чего же у меня слабая память!

– Но я, кажется, виноват перед вами, – сказал д’Артаньян с притворным раздражением в голосе.

– Виноваты! Но в чем же?

– В том, что вспомнил о вашем приглашении пообедать. Разве не так?

Безмо бросился к нему и торопливо заговорил:

– Не обижайтесь, дорогой капитан. У меня самая плохая голова во всем королевстве. Отнимите у меня моих голубей и мою голубятню – и я не стою самого последнего новобранца.

– Наконец-то вы, кажется, начали вспоминать, – произнес заносчиво д’Артаньян.

– Да, да, – ответил нерешительно комендант, – вспоминаю.

– Это было у короля. Вы мне рассказали – не знаю уж что – про ваши счеты с господами Лувьером и Трамбле.

– Да, – да, конечно.

– И про благоволение к вам господина д’Эрбле.

– А! – вскричал Арамис, устремив пристальный взгляд прямо в глаза несчастного коменданта. – А между тем вы жаловались на свою память, господин де Безмо.

Безмо перебил мушкетера:

– Ну как же! Конечно, вы правы. Я как сейчас вижу себя вместе с вами у короля. Тысяча извинений!

Но заметьте, дорогой господин д’Артаньян, и в этот час, и в любой другой, званый или незваный, вы в моем доме – хозяин, вы и господин д’Эрбле, ваш друг, – сказал он, повернувшись к епископу, – и вы, сударь, – с поклоном добавил он, обращаясь к Атосу.

– Я так всегда и считал, – ответил д’Артаньян. – Вот почему я и приехал. Будучи этим вечером свободен от службы в королевском дворце, я решил заехать к вам запросто и по дороге встретился с графом.

Атос поклонился.

– Граф, только что посетивший его величество, вручил мне приказ, требующий срочного исполнения. Мы были совсем близко от вас. Я решил все же повидаться с вами, хотя бы лишь для того, чтобы пожать вашу руку и представить вам графа, о котором вы с такой похвалой отзывались у короля в тот самый вечер, когда…

– Прекрасно, прекрасно! Граф де Ла Фер, не так ли?

– Он самый.

– Добро пожаловать, граф.

– И он останется с вами обедать. А я, бедная гончая, я должен мчаться по делам службы. Какие же вы счастливые смертные, вы, но не я! – добавил д’Артаньян, вздыхая с такой силою, с какою мог бы вздохнуть разве только Портос.

– Значит, вы уезжаете? – воскликнули в один голос Арамис и Безмо, которых обрадовала приятная неожиданность.

Это не ускользнуло от д’Артаньяна.

– Я оставляю вместо себя благородного и любезного сотрапезника, – закончил д’Артаньян.

И он слегка коснулся плеча Атоса, которого также удивило внезапное решение д’Артаньяна и который не смог скрыть изумления. Это, в свою очередь, было замечено Арамисом, но не Безмо, так как последний не отличался такой догадливостью, как трое друзей.

– Итак, мы лишаемся вашего общества, – снова заговорил комендант.

– Я отлучусь на час или, самое большее, полтора.

К десерту я снова буду у вас.

– В таком случае мы подождем, – пообещал Безмо.

– Не надо, прошу вас. Вы поставите меня в крайне неловкое положение.

– Но вы все же вернетесь? – спросил Атос с сомнением в голосе.

– Разумеется, – сказал д’Артаньян, многозначительно пожимая ему на прощание руку.

И он едва слышно добавил:

– Ждите меня, Атос, будьте непринужденны. И, бога ради, не говорите о деле, которое привело нас с вами в Бастилию.

Новое рукопожатие подтвердило графу, что он должен быть молчалив и непроницаем.

Безмо проводил д’Артаньяна до самых дверей.

Арамис, решив заставить Атоса заговорить, осыпал его кучей любезностей, но всякая добродетель Атоса была добродетелью высшей марки. Если б потребовалось, он мог бы сравняться в красноречии с лучшими ораторами на свете; но при случае он предпочел бы скорей умереть, чем произнести хоть один-единственный слог.

Д’Артаньян уехал. Не прошло и десяти минут, как трое оставшихся сотрапезников уселись за стол, ломившийся от самых роскошных яств. Всевозможные жаркие, закуски, соленья, бесконечные вина сменяли друг друга на этом столе, оплачиваемом королевской казной с такой беспримерной щедростью, что Кольбер мог бы легко урезать две трети расходов, и никто в Бастилии от этого не отощал бы.

Только Безмо ел и пил в свое удовольствие. Арамис ни от чего не отказывался; он отведывал всего понемножку. Что до Атоса, то после супа и трех необременительных блюд он больше ни к чему не притрагивался.

Разговор был таким, каким может быть разговор между тремя собеседниками столь различного душевного склада, с такими несхожими мыслями и заботами.

Арамис снова и снова возвращался к вопросу о том, по какой странной случайности Атос остался у Безмо, когда д’Артаньяна там не было, и почему тут не было д’Артаньяна, раз оставался Атос. Атос постиг ум Арамиса до тонкостей; он знал, что тот вечно что-то устраивает и затевает, вечно плетет сети каких-то интриг; рассмотрев хорошенько своего давнего друга, он понял, что и на этот раз Арамис увлечен весьма важными планами. Вслед за ним и Атос углубился в размышления о себе и не раз сам себя спрашивал, почему д’Артаньян столь неожиданно и поспешно покинул Бастилию, оставив там привезенного им заключенною, без соблюдения необходимых формальностей.

Но не на этих действующих лицах повести остановим мы наше внимание.

Мы покинем их за столом, перед остатками каплунов, дичи и рыбы, изуродованных ножом рачительного Безмо. Мы отправимся по следам д’Артаньяна, который, вскочив в ту же карету, что привезла его вместе с Атосом, крикнул в самое ухо кучеру:

– К королю, и пусть мостовая запылает под нами!

Глава 24.
О ТОМ, ЧТО ПРОИСХОДИЛО В ЛУВРЕ, ПОКА УЖИНАЛИ В БАСТИЛИИ

Как мы видели в одной из предшествующих глав, де Сент-Эньян выполнил поручение, которое король дал ему к Лавальер, но, несмотря на все свое красноречие, он не мог убедить юную девушку в том, что в лице короля у нее достаточно могущественный защитник и что она не нуждается больше ни в чьей помощи.

При первых же словах королевского фаворита, сообщившего о раскрытии ее тайны, Луиза разразилась рыданиями и отдалась своему горю, которое король счел бы оскорбительным для себя, если б мог наблюдать за ним хотя бы уголком глаза. Де Сент-Эньян, выполняя обязанности посла, обиделся за своего господина и вернулся к нему с отчетом обо всем, что видел и слышал. Здесь-то мы и находим его в большом волнении перед еще более взволнованным королем.

– Но что же она наконец решила? – спросил Людовик. – Что же она решила? Увижу ли я ее, по крайней мере, до ужина? Придет ли она или мне самому надо отправиться к ней?

– Мне кажется, государь, что, если ваше величество желаете увидеться с ней, вам придется сделать не только первый шаг по направлению к ней, но и проделать весь путь.

– Ничего для меня! Выходит, что этот Бражелон ей очень и очень по сердцу? – пробормотал Людовик XIV сквозь зубы.

– О ваше величество, этого быть не может; мадемуазель де Лавальер любит вас, любит всем сердцем. Ведь вы знаете, что Бражелон принадлежит к той суровой породе людей, которые разыгрывают из себя римских героев.

Король улыбнулся. Он знал, что это значит, – ведь он только что расстался с Атосом.

– Что же касается мадемуазель де Лавальер, то она была воспитана на половине вдовствующей принцессы, то есть уединенно и в строгости. Жених и невеста обменялись клятвами пред луною и звездами, и теперь, государь, чтобы разрушить этот союз, нужен сам дьявол.

Де Сент-Эньян надеялся развеселить короля, но добился обратного улыбка Людовика сменилась полной серьезностью. Он уже почувствовал то, о чем Атос говорил д’Артаньяну: раскаянье. Он думал о том, что молодые люди любили друг друга и поклялись в верности; что один из них сдержал свое слово, а другая – слишком честна и бесхитростна, чтобы не терзаться из-за своей измены.

И вместе с раскаяньем сердце короля уколола ревность. Он не произнес больше ни слова и вместо того, чтобы отправиться к матери, к королеве или к принцессе и немного развлечься и посмешить дам, как он сам говорил об этом, он опустился в широкое кресло, сидя в котором его августейший отец, Людовик XIII, скучал вместе с Барада и Сен-Маром в течение стольких дней.

Де Сент-Эньян понял, что развеселить короля сейчас невозможно. Он решился на крайнюю меру и произнес имя Луизы. Король поднял голову.

– Как ваше величество предполагаете провести вечер? Надо ли предупредить мадемуазель де Лавальер?

– Черт возьми! Она предупреждена, как мне кажется.

– Устроим ли мы прогулку?

– Мы только что возвратились с прогулки, – ответил король.

– Что же мы станем делать, ваше величество?

– Мечтать, де Сент-Эньян, мечтать каждый о своем. Когда мадемуазель де Лавальер достаточно оплачет то, что она оплакивает (в сердце короля все еще говорило раскаянье), тогда, быть может, она соблаговолит подать нам весть о себе.

– Ах, ваше величество, как можете вы так неверно судить о столь преданном сердце?

Король покраснел от досады, ревность начала мучить его. Де Сент-Эньян понимал, что положение усложняется, как вдруг раздвинулись складки портьеры. Король бросился к двери; первая его мысль была, что принесли записку от Лавальер. Но вместо посланца любви он увидел капитана мушкетеров, который молча застыл на порете.

– Господин д’Артаньян! – сказал он. – Это вы!.. Ну как?

Д’Артаньян посмотрел на де Сент-Эньяна. Глаза короля устремились в ту же сторону, что и глаза его капитана. Эти взгляды были бы ясны для всякого, тем более они были понятны де Сент-Эньяну. Придворный поклонился и вышел. Король и д’Артаньян остались наедине.

– Итак, это сделано? – начал король.

– Да, ваше величество, – серьезным тоном ответил капитан мушкетеров.

– Сделано.

Король умолк, он не находил нужных слов. Однако гордость не позволяла ему остановиться на сказанном. Если король принял решение, даже несправедливое, ему надо доказать всякому, кто присутствовал при том, как это решение принималось, и особенно себе самому, что он был прав, принимая его. Для этого существует лишь одно безотказно действующее средство, а именно – придумать вину для своей жертвы.

Людовик, воспитанный Мазарини и Анной Австрийской, владел ремеслом короля лучше любого другого монарха. Он и на этот раз постарался представить доказательства этого. После непродолжительного молчания, во время которого он обдумывал про себя все то, что мы только что изложили, он небрежно бросил:

– Что сказал граф?

– Ничего, ваше величество.

– Не дал же он арестовать себя молча?

– Он сказал, что был готов к этому, ваше величество.

Король вскинул голову и надменно произнес:

– Полагаю, что граф де Ла Фер перестал разыгрывать из себя бунтаря?

– Прежде всего, ваше величество, кого вы называете бунтарем? – спокойно спросил мушкетер. – Разве в глазах короля тот, кто не только дает себя запереть в Бастилию, но еще и сопротивляется тем, кто не хочет везти его в эту крепость, бунтарь?

– Тем, кто не хочет везти его в крепость? – воскликнул король. – Капитан, что я слышу? Вы с ума сошли, что ли?

– Не думаю, ваше величество.

– Вы говорите о людях, которые не хотели арестовать графа де Ла Фер?..

– Да, ваше величество.

– Но кто эти люди?

– Очевидно, те, на кого вашим величеством было возложено данное поручение, – сказал мушкетер.

– Но ведь оно было возложено мною на вас, капитан! – закричал король.

– Да, ваше величество, на меня.

– И вы говорите, что, несмотря на мое приказание, вы имели намерение не брать под арест человека, который меня оскорбил?

– Именно так, ваше величество.

– О!

– Больше того, я предложил графу сесть на коня, которого велел приготовить ему у заставы Конферанс.

– С какой целью вы приготовили коня?

– Для того, ваше величество, чтобы граф де Ла Фер мог доехать до Гавра, а оттуда перебраться в Англию.

– В таком случае вы мне изменили, сударь! – воскликнул король в порыве неукротимой ярости.

– Да, государь!

На слова, произнесенные таким тоном, отвечать было нечего. Король встретил настолько упорное сопротивление, что оно поразило его.

– Было ли у вас основание вести себя таким образом, господин д’Артаньян? – величественно спросил Людовик.

– Я никогда не действую без оснований, ваше величество.

– Но этим основанием не была дружба, единственное, что могло бы извинить вас, единственное, что могло бы иметь хоть какой-нибудь вес; ведь ваше положение в этом деле было исключительно благоприятным. Решать было предоставлено вам.

– Мне, ваше величество?

– Разве вы не имели выбора – арестовать графа де Ла Фер или отказаться от этого поручения?

– Да, ваше величество, но…

– Но что? – нетерпеливо перебил д’Артаньяна король.

– Вы предупредили меня, ваше величество, что если я не арестую его, то его арестует начальник охраны.

– Разве я не упростил для вас это дело? Ведь я не понуждал вас брать под арест вашего друга графа.

– Для меня упростили, для моего друга – нет.

– Почему?

– Потому что он был бы все равно арестован либо мною, либо начальником вашей охраны.

– Вот какова ваша преданность, сударь!.. Преданность, которая рассуждает, которая позволяет себе выбирать? Сударь, вы не солдат!

– Я жду, чтобы ваше величество соблаговолили сказать, кто же я.

– Вы – фрондер.

– А так как Фронды больше не существует, то кто же я все-таки, государь…

– Но если то, что вы говорите, – правда…

– Я всегда говорю только правду.

– Для чего же вы явились сюда? Я хочу знать об этом!

– Я пришел сказать королю: государь, граф де Ла Фер в Бастилии…

– Но к этому вы, оказывается, непричастны.

– Это верно. Но раз он там, все же важно, чтоб ваше величество были об этом осведомлены.

– Господин д’Артаньян, вы оказываете неуважение своему королю.

– Ваше величество…

– Господин д’Артаньян, предупреждаю вас, вы злоупотребляете терпением своего короля.

– Напротив, ваше величество – Что это значит – напротив?

– Я явился сюда, чтобы вы приказали арестовать и меня.

– Арестовать вас?

– Конечно Мой друг будет скучать в тюрьме, и я пришел просить ваше величество о разрешении составить ему компанию. Пусть ваше величество произнесет свое слово, и я сам себя арестую, ручаюсь, что для этого начальник охраны отнюдь не понадобится.

Король бросился к письменному столу и схватил перо, чтобы написать приказ о заключении д’Артаньяна в Бастилию – Имейте в виду, сударь, что это навеки! – воскликнул он угрожающим тоном.

– Еще бы, – сказал в ответ мушкетер, – после столь похвального поступка вы, разумеется, не посмеете посмотреть мне в глаза.

Король резко отбросил перо.

– Уходите! Уходите немедленно!

– О нет, я останусь, с вашего позволения, государь!

– Что это значит?

– Ваше величество, я пришел спокойно переговорить с королем, к несчастью, король вспылил, но я скажу королю все, что почитаю своим долгом сказать ему.

– В отставку, сударь, в отставку! – вскричал король.

– Вы знаете, ваше величество, что меня не пугает отставка; ведь в Блуа, в тот самый день, когда вы отказали королю Карлу в миллионе, который дал ему после этого мой друг граф де Ла Фер, я уже обращался к вашему величеству с просьбой об отставке.

– Хорошо, говорите, и покороче!

– Нет, ваше величество, сейчас речь пойдет не об отставке. Вы взяли перо, чтоб отправить меня в Бастилию, почему вы меняете ваше решение.

– Д’Артаньян! Гасконская голова! Кто же из нас король – вы или я?

– К несчастью, ваше величество, вы…

– Что означает ваше «к несчастью»?

– Да, государь, к несчастью, ибо, если бы королем был я…

– Если бы королем были вы, вы бы одобрили бунт шевалье д’Артаньяна, не так ли?

– Разумеется – В самом деле. – И король пожал плечами.

– И я сказал бы своему капитану мушкетеров, – продолжал д’Артаньян, я сказал бы ему, глядя на него человеческими глазами, а не горящими угольями: «Господин д’Артаньян, я забыл о том, что я – король Я спустился с трона, чтобы оскорбить дворянина»

– Сударь, неужели вы думаете, что, превосходя своего друга в дерзостях, вы умаляете тем самым его вину.

– О ваше величество, я пойду гораздо дальше его, и в этом повинны вы сами Я скажу вам то, чего не сказал бы этот наиделикатнейший из людей, государь, вы обрекли на заклание его сына, и он защищал своего сына, вы обрекли на заклание и его самого; он говорил с вами во имя чести, религии и добродетели, но вы оттолкнули его, прогнали, посадили в тюрьму Я буду резче, чем он, и скажу вам выбирайте, ваше величество? Хотите ли вы иметь возле себя друзей или лакеев, воинов или шаркунов, отвешивающих поклоны? Благородных людей или паяцев? Хотите ли вы, чтобы вам служили или чтобы гнули перед вами шею? Хотите ли вы, чтобы вас любили или чтобы боялись? Если вы отдаете предпочтение низости, интригам, трусости, то напрямик скажите об этом, ваше величество; мы удалимся, мы, единственные остатки былого, я скажу больше – единственные живые примеры доблести прежнего времени, мы, которые служили и превзошли, быть может, в мужестве и заслугах людей, обретших славу в потомстве. Выбирайте, ваше величество, не медлите с выбором. Оберегайте настоящих дворян, которые еще остались при вас, а придворных у вас будет более чем достаточно. Поспешите же и отправьте меня в Бастилию вместе с моим старинным и испытанным другом. Ибо если вы не сумели выслушать графа де Ла Фер, то есть наиболее мудрый и благородный голос дворянской чести, если вы не желаете внимать тому, что говорит д’Артаньян, то есть наиболее откровенному и грубому голосу искренности и прямодушия, значит, вы никуда не годный король, а завтра станете жалким в своем бессилии королем. Плохих королей ненавидят, жалких королей прогоняют. Вот что я скажу вам, ваше величество. Вы сами повинны в том, что толкнули меня на эти слова.

Похолодевший и смертельно бледный король откинулся в кресле. Было очевидно, что молния, ударившая у его ног, поразила бы его меньше; казалось, что ему не хватает воздуха и он сейчас задохнется. Грубый голос искренности, о котором говорил д’Артаньян, проник в его сердце, словно клинок.

Д’Артаньян высказал все, что должен был высказать. Понимая гнев короля, он снял с себя шпагу и, почтительно подойдя к Людовику XIV, положил ее перед ним на стол. Но король гневным жестом отбросил шпагу, которая упала на пол и отскочила к ногам д’Артаньяна.

И хотя мушкетер умел владеть собой, как никто, на этот раз он, в свою очередь, побледнел и, дрожа от негодования, произнес:

– Король может подвергнуть солдата опале, может изгнать его, может осудить его на смерть, но, будь он хоть сто раз король, он не имеет права нанести ему тяжкое оскорбление, предав бесчестию его шпагу. Никогда король Франции, государь, не отталкивал от себя с презрением шпагу такого человека, как я. Коль скоро эта шпага поругана, – подумайте об этом, ваше величество, – у нее не может быть других ножен, чем ваше сердце или мое. Я выбираю свое, государь; благодарите бога и мое долготерпение!

Потом, выхватив шпагу, он воскликнул:

– Пусть моя кровь падет на вашу голову, ваше величество!

Стремительным жестом он приложил острие шпаги к своей груди, оперев ее эфес об пол. Но король еще более стремительным движением правой руки обнял за шею славного мушкетера, схватившись левой рукой за середину клинка, который он затем в полном молчании вложил в ножны.

Д’Артаньян, бледный, дрожащий и еще не оправившийся от оцепенения, допустил, чтобы король проделал все это. Тогда Людовик, смягчившись, возвратился к столу, взял перо, набросал несколько строк, подписался под ними и протянул д’Артаньяну написанную им бумагу.

– Что это, ваше величество? – спросил капитан.

– Приказ господину д’Артаньяну немедленно освободить графа де Ла Фер.

Д’Артаньян схватил королевскую руку и запечатлел на ней поцелуй; затем, сложив приказ, он сунул его за борт своей кожаной куртки и вышел.

Ни король, ни капитан не произнесли при этом ни слова.

– О, человеческое сердце! О, компас монархов! – прошептал, оставшись один, Людовик. – Когда же я научусь читать в твоих сокровенных изгибах так, словно предо мною лежит открытая книга! Нет, я не плохой король, я не жалкий король, но я просто сущий ребенок!

Глава 25.
ПОЛИТИЧЕСКИЕ СОПЕРНИКИ

Д’Артаньян, обещавший Безмо возвратиться к десерту, сдержал свое слово. Едва подали коньяки и ликеры, составлявшие гордость комендантского погреба, как в коридоре послышалось звяканье шпор, и на пороге появился капитан мушкетеров.

Атос и Арамис отменно тонко вели игру, и все же ни тому, ни другому не удалось проникнуть в тайны собеседника. Они пили, ели, говорили о Бастилии, о последней поездке в Фонтенбло, о празднестве, которое предполагал устроить у себя в Во Фукс. Разговор все время не покидал общих тем, и никто, кроме Безмо, не коснулся ни разу ничего такого, что могло бы представлять личный интерес для присутствующих.

Д’Артаньян влетел среди общей беседы, все еще бледный и взволнованный своим свиданием с королем Безмо поторопился придвинуть ему стул. Д’Артаньян залпом осушил предложенный ему комендантом полный стакан вина.

Атос и Арамис заметили, что Д’Артаньян сам не свой. Не заметил этого лишь Безмо, который видел в д’Артаньяне капитана мушкетеров его величества, и ничего больше, и старался всячески угодить ему. Принадлежать к окружению короля означало, на взгляд Безмо, располагать неограниченными правами. Хотя Арамис и увидел волнение д’Артаньяна, угадать причину его он все же не мог. Только Атос полагал, что знает ее. Возвращение д’Артаньяна и в особенности возбужденное состояние этого всегда невозмутимого человека как бы говорили ему: «Я только что обратился к королю с просьбой, и король отказал мне в ней». Убежденный в правильности своей догадки, Атос усмехнулся, встал из-за стола и сделал знак д’Артаньяну как бы затем, чтобы напомнить ему, что у них есть и другие дела, кроме того, чтобы ужинать вместе.

Д’Артаньян понял Атоса и ответил ему также знаком. Арамис и Безмо, заметив этот немой диалог, вопросительно посмотрели на них. Атос, решив, что пришла пора объяснить действительное положение дел, произнес с любезной улыбкой:

– Истина, господа, заключается в том, что вы, Арамис, только что ужинали в обществе государственного преступника, который к тому же ваш узник, господин де Безмо.

У Безмо вырвалось восклицание, выражавшее и удивление и одновременно радость. Добрейший Безмо гордился своею тюрьмой. Не говоря уж о выгодах, доставляемых ему заключенными, он был тем счастливее, чем больше их было, и чем более знатными они были, тем большей гордостью он проникался.

Что до Арамиса, то, приняв подобающий обстоятельствам вид, он сказал:

– Дорогой Атос, простите меня, но я был, можно сказать, убежден, что произошло именно то, что и взаправду имеет место. Какая-нибудь выходка Рауля или мадемуазель Лавальер, разве не так?

– Увы! – вздохнул Безмо, – И вы, – продолжал Арамис, – вы, как настоящий вельможа и дворянин, забыв о том, что в наш век существуют только придворные, отправились к королю и выложили ему все то, что думаете о его поведении?

– Вы угадали, друг мой.

– Таким образом, – начал Безмо, дрожа при мысли о том, что он дружески поужинал с человеком, навлекшим на себя немилость его величества, таким образом, граф…

– Таким образом, дорогой комендант, – сказал Атос, – мой друг, господин Д’Артаньян, передаст вам бумагу, которая высовывается из-за борта его кожаной куртки и является, конечно, не чем иным, как приказом о моем заключении.

Безмо привычным жестом протянул руку.

Д’Артаньян и в самом деле вытащил из-за пазухи оба королевских приказа: один из них он протянул коменданту. Безмо развернул бумагу и вполголоса начал читать ее, поглядывая поверх нее на Атоса и останавливаясь время от времени:

– «Приказ содержать в моей крепости Бастилии…» Очень хорошо… «в моей крепости Бастилии… господина графа де Ла Фер». Ах, сударь, какая печальная честь для меня содержать вас в Бастилии!

– У вас будет терпеливый и непритязательный узник, сударь, – заверил Атос своим ласковым и спокойным голосом.

– И такой, который не пробудет у вас и месяца, дорогой комендант, продолжал Арамис, в то время как Безмо, держа перед собою приказ, переписывал в тюремную ведомость королевскую волю.

– И дня не пробудет, или, вернее, и ночи, – заключил Д’Артаньян, предъявляя второй приказ короля, – потому что теперь, дорогой господин де Безмо, вам придется переписать также и эту бумагу и немедленно освободить графа.

– Ах! – вскричал Арамис. – Вы избавляете меня от хлопот, дорогой Д’Артаньян.

И он с многозначительным видом пожал руку сперва мушкетеру, потом Атосу.

– Как! – удивленно спросил Атос. – Король мне возвращает свободу?

– Читайте, дорогой друг, – сказал Д’Артаньян.

Атос взял приказ и прочел.

– Да, – кивнул он, – вы правы.

– И вас это сердит? – улыбнулся д’Артаньян.

– О нет, напротив! Я не желаю зла королю, а величайшее зло, какое можно пожелать королям, – это чтобы они творили несправедливость. Но вам это далось нелегко, разве не так? Признайтесь же, друг мой!

– Мне? Отнюдь нет, – повернулся к нему мушкетер. – Король исполняет любое мое желание.

Арамис посмотрел д’Артаньяну в лицо и увидел, что это неправда. Что до Безмо, то он не спускал глаз с д’Артаньяна, в таком восторге он был от человека, заставляющего короля исполнять любое свое желание.

– Король посылает Атоса в изгнание? – спросил Арамис.

– Нет, об этом не было речи; король не произнес этого слова, – сказал д’Артаньян. – Но я думаю, что графу и впрямь лучше всего… если только он не собирается благодарить короля…

– Говоря по правде, не собираюсь, – горько усмехнулся Атос.

– Так вот, я считаю, что графу лучше всего удалиться на время в свой замок, – продолжал д’Артаньян. – Впрочем, Атос, говорите, настаивайте.

Если вам приятнее жить где-нибудь в другом месте, я уверен, что добьюсь соответствующего разрешения короля.

– Нет, благодарю вас, дорогой д’Артаньян, – ответил Атос, – для меня нет ничего приятнее, чем вернуться к моему одиночеству, под раскидистые деревья на берегу Луары; если господь лучший целитель душевных ран, то природа – лучшее лекарство от них. Значит, сударь, – обратился Атос к Безмо, – я свободен?

– Да, граф, полагаю, что так; надеюсь, по крайней мере, – проговорил комендант, вертя во все стороны обе бумаги, – при условии, разумеется, что у господина д’Артаньяна не припасено еще одного приказа.

– Нет, дорогой господин Безмо, нет, – засмеялся мушкетер, – вам следует держаться второго приказа, и на нем мы с вами поставим точку.

– Ах, граф, – сказал Атосу Безмо, – да знаете ли вы, чего вы лишаетесь? Я назначил бы вам ежедневное содержание в тридцать ливров, как генералам; да что там! – пятьдесят, как положено принцам, и вы бы всякий раз ужинали, как поужинали сегодня.

– Уж позвольте мне, сударь, предпочесть мой скромный достаток.

Повернувшись затем к д’Артаньяну, Атос произнес:

– Пора, друг мой.

– Пора, – подтвердил д’Артаньян.

– Не доставите ли вы мне радости быть моим спутником, дорогой друг? спросил д’Артаньяна Атос.

– Лишь до ворот: достигнув их, я скажу вам то же, что сказал королю:

«Я при исполнении служебных обязанностей».

– А вы, дорогой Арамис, – сказал, улыбаясь, Атос, – могу ли я рассчитывать на вас как на спутника: ведь Ла Фер по дороге в Ванн.

– У меня этим вечером, – ответил прелат, – свидание в Париже, и я не могу пренебречь этим свиданием, не нанеся серьезного ущерба весьма важным делам.

– Тогда, дорогой друг, позвольте заключить вас в объятия и удалиться.

Господин де Безмо, благодарю вас за вашу любезность и особенно за яства, которыми вы потчуете бастильских узников и с которыми меня познакомили.

Обняв Арамиса и пожав руку Безмо, выслушав от того и другого пожелание счастливо доехать, Атос с д’Артаньяном откланялись и удалились.

Расскажем теперь о том, что произошло в доме Атоса и Рауля де Бражелона в то самое время, когда в Бастилии разыгрывалась развязка сцены, начало которой мы наблюдали в королевском дворце.

Как мы видели, Гримо сопровождал своего господина в Париж и, как мы сказали выше, присутствовал при отъезде Атоса; он видел, как д’Артаньян покусывал ус, он видел, как его господин сел в карету; вглядевшись в лицо того и другого и зная эти лица достаточно долгое время, он понял, несмотря на их внешнюю невозмутимость, что произошло нечто важное.

После отъезда Атоса он принялся размышлять. Он вспомнил, как странно Атос попрощался с ним, вспомнил о том смущении, которое он заметил в хозяине, человеке со столь четкими мыслями и такой несгибаемой волей, смущении, неприметном для всех, но только не для него. Он знал, что Атос не взял с собой никаких вещей, а между тем у него создалось впечатление, что он уезжает не на час и даже не на день. По тону, каким, обращаясь к Гримо, Атос произнес слово «прощай», чувствовалось, что он уезжает надолго.

Все это пришло в голову Гримо одновременно с нахлынувшим на него чувством глубокой привязанности к Атосу, с тем ужасом пред пустотою и одиночеством, которые постоянно занимают воображение тех, кто любит; короче говоря, все эти мысли и ощущения повергли честного Гримо в грусть и посеяли в нем тревогу.

Не найдя, однако, никаких указаний, которые могли бы направить его, не заметив и не обнаружив ничего, что могло бы укрепить в нем сомнения, Гримо отдался своему воображению и стал строить догадки относительно случившегося с его господином. Ведь воображение – это прибежище или, вернее, наказание для сердец, полных привязанности. И впрямь никогда еще не случалось, чтобы человек с привязчивым сердцем представлял себе своего друга счастливым или веселым. И никогда голубь, который пустился в полет, не внушает голубю, оставшемуся на месте, ничего, кроме страха перед ожидающей его участью.

Итак, Гримо перешел от тревоги к страху. Он восстановил в памяти последовательность хода событий: письмо д’Артаньяна к Атосу, письмо, которое так огорчило Атоса, затем посещение Атоса Раулем, посещение, после которого Атос потребовал свои ордена и придворное платье; потом свидание с королем, свидание, после которого Атос воротился домой в таком мрачном расположении духа, далее объяснение отца с сыном, объяснение, после которого Атос с такой грустью обнял Рауля, а Рауль с такой грустью ушел к себе; наконец, появление д’Артаньяна, пощипывающего усы, после чего граф де Ла Фер уехал вметете с д’Артаньяном в карете. Все это в совокупности представляло собою драму в пять актов, достаточно ясную и прозрачную даже для менее искушенных и тонких психологов, чем Гримо.

И Гримо прибег к решительным средствам. Он принялся перетряхивать придворное платье своего господина, чтобы разыскать там письмо д’Артаньяна. Письмо все еще лежало в кармане, и он прочитал следующее:

«Дорогой друг! Рауль потребовал от меня сведений о поведении мадемуазель де Лавальер во время пребывания нашего юного друга в Лондоне. Я бедный капитан мушкетеров, и уши мои весь день набивают казарменными и альковными сплетнями. Если бы я сообщил Раулю все, что думаю и что слышал, бедный мальчик не вынес бы этого. К тому же я служу королю и не могу обсуждать его поведение. Если сердце велит вам действовать, действуйте. Дело в большей мере затрагивает вас, чем меня, и притом вас почти столько же, сколько Рауля».

Гримо вырвал у себя полпрядки волос. Он вырвал бы больше, если бы волосы у него были хоть чуточку гуще.

«Вот где, – сказал он себе, – нужно искать разгадку! Мадемуазель натворила неладное. То, что говорят о ней и короле, – сущая правда. Наш молодой господин обманут. Он, наверное, проведал об этом. Граф отправился к королю и высказал ему начистоту все, что думает. Ах, боже мой, граф вернулся без шпаги!»

От этого открытия на лбу у преданного слуги выступил пот. Он больше не размышлял: он нахлобучил на голову шляпу и побежал к Раулю.

После ухода Луизы Рауль успел укротить в себе если не любовь, то страдание и, мысленно оглядывая опасный путь, на который увлекли его безумие и возмущение, сразу увидел своего отца в бессильной борьбе с королем, борьбе, начатой к тому же самим Атосом. В этот момент прозрения несчастный юноша вспомнил таинственные знаки Атоса, неожиданное посещение д’Артаньяна, и его воображению представилось то, чем кончается всякое столкновение между монархом и подданным.

«Д’Артаньян на дежурстве, стало быть, прикован к своему посту, – думал Рауль, – и он не поехал бы к графу де Ла Фер ради удовольствия повидаться с ним. Он пустился в путь лишь потому, что должен был сообщить ему нечто такое, чего он, Рауль, не знает. Это нечто, при столь сложном стечении обстоятельств, таило в себе по меньшей мере угрозу, а может быть, и прямую опасность».

Рауль содрогнулся при мысли о том, что он вел себя как отъявленный эгоист, что забыл об отце из-за своей несчастной любви, что искал забвения в горькой усладе отчаяния, тогда как ему следовало, быть может, встать на защиту Атоса и отразить удар, направленный прямо в него.

Эта мысль заставила его встрепенуться. Он пристегнул к поясу шпагу и побежал к дому отца. По дороге он столкнулся с Гримо, который с другого конца, но с тем же Жаром бросился на поиски истины. Они обнялись. Оба они оказались в одной и той же точке параболы, описанной их воображением.

– Гримо! – вскричал Рауль.

– Господин Рауль! – воскликнул Гримо.

– Как граф?

– Вы его видели?

– Нет, а где он?

– Я и сам разыскиваю его.

– А господин д’Артаньян?

– Уехал с ним вместе.

– Когда?

– Через десять минут после вас.

– Верхом?

– Нет, в карете.

– Куда же они направились?

– Не знаю.

– Взял ли отец с собой деньги?

– Нет.

– Шпагу?

– Нет.

– Гримо!

– Господин Рауль!

– Мне кажется, что д’Артаньян приехал…

– Чтобы арестовать графа, не так ли?

– Да, Гримо.

– Я готов в этом поклясться.

– Какой дорогой они поехали?

– По набережным.

– К Бастилии?

– Господи боже! Да!

– Поторапливайся! Бежим!

– Бежим!

– Но куда? – спросил удрученный Рауль.

– Отправимся сперва к шевалье д’Артаньяну, бить может, мы что-нибудь там и узнаем.

– Нет, если он скрыл от меня правду, находясь у отца, он и дальше будет таить ее. Пойдем к… О господи, по я сегодня окончательно обезумел!

Гримо!

– Что еще?

– Я забыл о господине дю Валлон.

– Господине Портосе?

– Который все еще ожидает меня. Увы! Я тебе говорил, что я окончательно обезумел.

– Ожидает вас? Где же?

– У Меньших Братьев в Венсенском лесу!

– Господи боже!.. К счастью, это недалеко от Бастилии.

– Скорее! Скорее!

– Сударь, я велю оседлать лошадей.

– Да, друг мой, иди позаботься о лошадях.

Глава 26.
ПОРТОС ВНЯЛ УБЕЖДЕНИЯМ, НО СУТИ ДЕЛА ВСЕ ЖЕ НЕ ПОНЯЛ

Достойный Портос, верный законам старинного рыцарства, решил дожидаться де Сент-Эньяна, пока не стемнеет. Но поскольку де Сент-Эньян не мог прибыть к месту встречи, поскольку Рауль забыл предупредить об этом своего секунданта и поскольку ожидание затягивалось до бесконечности и становилось все томительней и томительней, Портос велел сторожу, стоявшему неподалеку у ворот, раздобыть для него несколько бутылок порядочного вина и побольше мяса, чтобы было, по крайней мере, чем поразвлечься, пропуская время от времени славный глоток вместе со славным куском. И он дошел уже до последней крайности, то есть, говоря по-иному, до последних кусочков, когда Рауль и Гримо, гоня во весь опор лошадей, подскакали к нему.

Увидев на дороге двух всадников, Портос ни на мгновение не усомнился, что это не кто иной, как противники. Он поспешно вскочил с травы, на которой успел удобна расположиться, и принялся разминать колени и кисти рук.

«Вот что значит иметь добрые боевые привычки! Этот негодяй все же посмел явиться. Если бы я удалился отсюда, он, не найдя тут никого, получил бы несомненное преимущество перед нами», – думал Портос.

Выпятив грудь, он принял наиболее воинственную из своих поз» продемонстрировав поистине атлетическое сложение. Но вместо де Сент-Эньяна ему пришлось столкнуться с Раулем, который, отчаянно крича и жестикулируя, устремился к нему.

– Ах, дорогой друг! Простите меня! До чего ж я несчастлив!

– Рауль! – поразился Портос.

– Вы не сердитесь на меня? – вскричал Рауль, обнимая Портоса.

– Я? За что?

– За то, что я позабыл о вас. Но я прямо потерял голову.

– Что же случилось?

– Если б вы знали, друг мой!

– Вы убили его?

– Кого?

– Де Сент-Эньяна.

– Увы! Теперь мне не до Сент-Эньяна!

– Что еще?

– То, что граф де Ла Фер, надо полагать, арестован.

Портос сделал движение, которое могло бы опрокинуть каменную стену.

– Арестован?.. Кем?

– Д’Артаньяном.

– Немыслимо! – произнес Портос.

– И тем не менее это правда, – ответил Рауль.

Портос повернулся к Гримо, как бы затем, чтобы найти у него подтверждение. Гримо кивнул головой.

– Куда же его отвезли?

– Вероятно, в Бастилию.

– Что навело вас на это предположение?

– По дороге мы расспрашивали разных людей: одни видели, как проезжала карета, другие – как она въехала в ворота Бастилии.

– О-хо-хо! – вздохнул Портос. И он сделал два шага в сторону.

– Какое решение вы принимаете? – спросил у него Рауль.

– Я? Никакого. Но я не желаю, чтобы Атос оставался в Бастилии.

Рауль подошел к Портосу поближе.

– Знаете ли вы, что арест произведен по приказу самого короля?

Портос посмотрел на юношу; его взгляд говорил: «А мне-то какое дело до этого?» Это немое восклицание показалось Раулю настолько красноречивым, что он больше уже не обращался к Портосу с вопросами. Он сел на коня. Портос с помощью Гримо сделал то же.

– Выработаем план действий, – сказал Рауль.

– Да, конечно, давайте-ка выработаем наш план, – согласился Портос.

Рауль внезапно остановился.

– Что с вами? – спросил Портос. – Слабость?

– Нет, бессилие! Не можем же мы втроем взять Бастилию.

– Ах, если бы д’Артаньян был в нашей компании, я бы не отказался от этого.

Рауль пришел в восторг от этой героической – потому что она была бесконечно наивной – веры во всемогущество д’Артаньяна. Вот они, эти знаменитые люди, втроем или вчетвером нападавшие на целые армии и осаждавшие замки! Напугав смерть и пережив целый век, лежавший теперь в развалинах, эти люди были все еще сильнее, чем самые дюжие из молодых.

– Сударь, – сказал Портосу Рауль, – вы мне внушили мысль, что нам необходимо повидать д’Артаньяна.

– Конечно.

– Надо думать, что, отвезя моего отца в крепость, он уже успел возвратиться к себе.

– Справимся прежде в Бастилии, – предложил Гримо, который говорил мало, но дельно.

И они поспешили к Бастилии. По странной случайности – такие случайности боги даруют лишь людям с сильною волей – Гримо неожиданно заметил карету, въезжающую на подъемный мост у ворот Бастилии. Это был д’Артаньян, возвращавшийся от короля.

Напрасно Рауль пришпорил коня, рассчитывая настигнуть карету и увидеть, кто в ней едет. Лошади остановились по ту сторону массивных ворот, ворота закрылись за ними, и конь Рауля ткнулся мордою в мушкет часового.

Рауль повернул назад, довольный, что он все же видел карету, в которой и был, очевидно, доставлен его отец.

– Теперь карета в наших руках, – заметил Гримо.

– Нам следует подождать, ведь она, несомненно, поедет обратно, не так ли, друг мой? – сказал Рауль, обращаясь к Портосу.

– Если и д’Артаньяна не подвергнут аресту, – ответил Портос. – В противном случае все потеряно.

Рауль ничего не ответил: можно было допустить все что угодно. Он посоветовал Гримо поставить лошадей на маленькой улице Жан Босир, чтобы не возбуждать подозрений, тогда как сам стал подстерегать выезд из Бастилии д’Артаньяна или той самой кареты, которую он только что видел.

Это решение оказалось правильным. Не прошло и двадцати минут, как снова распахнулись ворота, и в них показалась карета. Раулю, однако, и на этот раз не посчастливилось рассмотреть находившихся в ней. Гримо, впрочем, клялся, что в ней было двое и один из них – его господин. Портос поглядывал то на Рауля, то на Гримо в надежде понять их.

– Ясно, – сказал Гримо, – если граф в этой карете, значит, его или отпускают на волю, или перевозят в другую тюрьму.

– Сейчас мы это узнаем; все дело в том, какую дорогу они изберут, заметил Портос.

– Если моего господина освобождают, то его повезут домой, – проговорил Гримо.

– Это верно, – подтвердил Портос.

– Карета едет в другом направлении, – указал Рауль.

И действительно, карета въехала в предместье Сент-Антуан.

– Поскачем, – предложил Портос. – Мы нападем на карету и предоставим Атосу возможность бежать вместе с нами.

– Мятеж! – прошептал Рауль.

Портос снова посмотрел на Рауля, и этот второй его взгляд был достойным дополнением к первому, устремленному им незадолго пред этим на Рауля и на Гримо с целью выяснить их намерения.

Через несколько мгновений трое всадников догнали карету; они следовали за нею так близко, что дыхание их лошадей увлажняло ее заднюю стенку.

Д’Артаньян, внимание которого было неизменно настороже, услышал топот коней. В этот момент Рауль крикнул Портосу, чтобы он обогнал карету и посмотрел, кто сопровождает Атоса. Портос дал шпоры коню и оказался вровень с каретою, но ничего не увидел, так как занавески на ее окнах были опущены.

Гнев и нетерпение охватили Рауля. Он только теперь уяснил себе в полной мере, какою таинственностью окружали Атоса сопровождающие его, и решился на крайние меры.

Д’Артаньян, однако, узнал Портоса. Из-за кожаных занавесок он разглядел также Рауля. О результатах своих наблюдений он сообщил графу де Ла Фер. Но им обоим хотелось знать, пойдут ли Портос и Рауль до конца.

Так и случилось. Рауль с пистолетом в руке подскакал к головной лошади и крикнул кучеру: «Стой!» Карета остановилась. Портос снял кучера с козел. Гримо уцепился за ручку на дверце кареты.

Рауль открыл объятия и закричал:

– Граф! Граф!

– Это вы, Рауль? – молвил Атос, опьяненный радостью.

– Недурно! – добавил, смеясь, Д’Артаньян.

И оба они обняли юношу и Портоса.

– Мой храбрый Портос, мой преданный друг, – вскричал Атос, – вы всегда тут как тут!

– Ему все еще двадцать лет, – сказал Д’Артаньян. – Браво, Портос!

– Черт подери, – проговорил немного смущенный Портос, – да ведь мы думали, что вы арестованы.

– А между тем, – перебил Атос, – дело шло лишь о прогулке в карете шевалье д’Артаньяна.

– Мы следили за вами от самой Бастилии, – ответил Рауль, и в тоне его явственно ощущалось недоверие и упрек.

– Куда мы ездили ужинать к добрейшему господину Безмо. Помните ли Безмо, Портос?

– Конечно, отлично помню.

– И мы видели там Арамиса.

– В Бастилии?

– Да. За ужином.

– Ах, – облегченно вздохнул Портос.

– Он просил передать вам тысячу приветов.

– Спасибо.

– Куда же едет господин граф? – спросил Гримо, которого его хозяин успел уже поблагодарить признательной улыбкой.

– Мы отправляемся в Блуа, домой.

– Как?.. Прямо отсюда? Без багажа?

– Так и едем. Я собирался просить Рауля, чтобы он прислал мои вещи или привез их сам, если бы пожелал приехать ко мне.

– Если ничто не удерживает его больше в Париже, – сказал Д’Артаньян, посмотрев на Рауля прямым и острым, как стальной клинок, взглядом, способным так же, как клинок, вызывать боль – ведь он разбередил раны юноши, – он поступил бы лучше всего, уехав с вами, Атос.

– Теперь меня ничто не удерживает в Париже, – ответил Рауль.

– Значит, мы едем вместе, – решил Атос.

– А господин д’Артаньян?

– О, я собирался проводить Атоса лишь до заставы? оттуда мы возвратимся вместе с Портосом.

– Отлично, – отозвался Портос.

– Подите сюда, сын мой! – проговорил граф, ласково обнимая Рауля за шею и усаживая его в карету. – Гримо, – продолжал граф, – ты не спеша вернешься в Париж, ведя в поводу коня господина дю Валлона. Что же касается меня и Рауля, то мы пересядем на верховых лошадей, предоставив карету господам д’Артаньяну и дю Валлону, которые вернутся в Париж. Приехав домой, ты соберешь мои вещи и вместе с письмами перешлешь их в Блуа.

– Но когда вы приедете снова в Париж, – заметил Рауль, рассчитывая побудить графа высказаться, – вы останетесь без белья и всех остальных вещей, и это будет чрезвычайно неудобно.

– Полагаю, Рауль, что я уезжаю надолго. Последнее мое пребывание здесь не порождает во мне особенного желания возвращаться сюда, по крайней мере, в ближайшем будущем.

Рауль опустил голову и замолчал.

Атос вышел из кареты и сел на коня, на котором приехал Портос и который, видимо, был немало обрадован тем, что сменил своего всадника.

Друзья обнялись на прощание, пожали друг другу руки и обменялись уверениями в вечной дружбе. Портос обещал провести у Атоса, как только будет располагать досугом, не менее месяца. Д’Артаньян также пообещал приехать в Блуа, как только получит отпуск. Обняв Рауля в последний раз, он шепнул ему:

– Я напишу тебе, мой дорогой.

Это было так много для д’Артаньяна, который никогда никому не писал, что Рауль был тронут до слез. Он вырвался из объятий мушкетера и поскакал.

Д’Артаньян уселся в карету, где его поджидал Портос.

– Ну и денек, друг мой, – сказал он, обращаясь к Портосу.

– Да, да, – подтвердил Портос.

– Вы, должно быть, порядком устали?

– Нельзя сказать, чтобы очень. Однако я лягу пораньше, чтобы завтра быть свежим и отдохнувшим.

– А позвольте спросить, для чего?

– Для того, чтоб закончить начатое мною сегодня, я полагаю.

– Вы волнуете меня, друг мой. Я вижу, что вы чем-то встревожены. Какую же чертовщину вы начали и что оставили незаконченным?

– Послушайте, ведь Рауль так и не дрался. Выходит, что драться предстоит мне.

– С кем? С его величеством королем?

– Как это с королем? – спросил пораженный Портос.

– Ну да, конечно, мое большое дитя, с королем.

– Но, уверяю вас, – с господином де Сент-Эньяном.

– Вот что я намерен сказать вам, Портос. Обнажив шпагу против этого дворянина, вы обнажаете шпагу против самого короля.

– Что вы? – вытаращил глаза Портос. – И вы в этом уверены?

– Еще бы!

– Как же уладить в таком случае это неприятное дело?

– Мы постараемся хорошенько поужинать с вами. Стол капитана мушкетеров, как говорят, недурен. Вы увидите за ужином красавца де Сент-Эньяна и выпьете вместе со мной за его здоровье.

– Я? – ужаснувшись, вскричал Портос.

– Как? Вы отказываетесь пить за здоровье его величества?

– Но, черт возьми, я не говорю о его величестве короле, я говорю о господине де Сент-Эньяне!

– Повторяю вам, эта – одно и то же.

– Раз так… Ну что же… – буркнул побежденный Портос.

– Вы меня поняли, дорогой мой?

– Нет, но теперь это не имеет значения.

– Это и впрямь не имеет значения, – сказал д’Артаньян. – Поехали ужинать, мой бесценный Портос.

Глава 27.
В ОБЩЕСТВЕ Г-НА ДЕ БЕЗМО

Читатель не забыл, разумеется, что, покинув Бастилию, д’Артаньян и граф де Ла Фер оставили там Арамиса наедине с Безмо.

Безмо не почувствовал, что после ухода двоих из его гостей разговор заметно увял. Он был убежден, что отличные десертные вина Бастилии были достаточным стимулом, чтобы заставить порядочного человека разговориться. Однако он плохо знал его преосвященство епископа, который становился наиболее непроницаемым как раз за десертом. Что до прелата, то он давно знал Безмо и рассчитывал поэтому на то самое средство, которое и Безмо считал исключительно действенным.

Хотя беседа сотрапезников и не прерывалась, но в действительности она утратила какой бы то ни было интерес. Говорил лишь Безмо, и притом только о странном аресте Атоса, аресте, за которым столь скоро последовал приказ об освобождении.

Впрочем, Безмо не сомневался, что оба приказа – и об аресте и об освобождении – были собственноручно написаны королем. Король же утруждал себя писанием подобных приказов лишь в исключительных случаях. Все это было весьма интересно и столь же загадочно для Безмо, но так как все это было совершенно ясно для Арамиса, то последний не придавал этому событию такого значения, какое видел в нем почтенный комендант. К тому же Арамис редко когда беспокоил себя без достаточных оснований, а он не успел еще сообщить Безмо, ради чего он побеспокоил себя в этот раз.

Итак, в тот момент, когда Безмо дошел до центрального пункта своих рассуждений, Арамис, внезапно прервав его, произнес:

– Скажите, дорогой господин де Безмо, неужели у вас в Бастилии нет других развлечений, кроме тех, свидетелем которых мне довелось быть раза два или три, когда я имел честь посетить вас?

Это обращение было столь неожиданным, что комендант осекся на полуслове, напоминая собою флюгер при внезапном порыве изменившего направление ветра.

– Развлечений? – переспросил комендант, пораженный этим вопросом. Но они идут одно за другим, монсеньер.

– Слава богу! И в чем они состоят?

– О, у меня бывают самые разнообразные развлечения.

– Гости, наверное?

– Гости? Нет. Гости не часто посещают Бастилию.

– Все же это случается не так уж редко?

– Очень редко.

– Даже если говорить о людях вашего общества?

– А что вы называете моим обществом?.. Моих узников?

– О нет! Ваших узников! Я знаю, что вы посещаете их, но не думаю, чтобы они отвечали вам тем же. Я зову вашим обществом, дорогой господин де Безмо, общество, членом которого вы состоите.

Безмо остановил на Арамисе пристальный взгляд; затем, решив, что мелькнувшее у него подозрение совершенно неосновательно, он сказал:

– О, у меня теперь очень небольшой круг знакомых.

Признаюсь вам, дорогой господин д’Эрбле, что квартира в Бастилии представляется светским людям чаще всего мрачною и унылою. Что касается дам, то они никогда не приезжают сюда без содрогания, которое мне очень нелегко побороть. И впрямь, как им, бедняжкам, не ужасаться при виде этих громадных унылых башен, при мысли, что в них заперты несчастные узники и что эти несчастные узники…

По мере того как глаза Безмо всматривались в бесстрастное лицо Арамиса, язык добрейшего коменданта ворочался все медленней и медленней и под конец вовсе оцепенел.

– Нет, вы меня не поняли, дорогой господин де Безмо; нет, не поняли. Я не говорю об обществе в широком смысле этого слова, я говорю об особом обществе, короче, об обществе, членом которого вы состоите.

Безмо едва не выронил полный стакан муската, который он поднес было к губам и к которому уже собрался приложиться.

– Состою, – пробормотал он, – я состою членом общества?

– Ну конечно, я говорю об обществе, в котором вы состоите, – повторил Арамис с полным бесстрастием. – Разве вы не состоите членом одного тайного общества, мой дорогой господин де Безмо?

– Тайного?

– Тайного или, если угодно, таинственного?

– Ах, господин д’Эрбле…

– Не отпирайтесь.

– Но поверьте…

– Я верю тому, что знаю.

– Клянусь вам!

– Послушайте, дорогой господин де Безмо, я говорю: состоите; вы уверяете: нет; один из нас, несомненно, говорит правду, другой – без сомнения, лжет. Сейчас мы это выясним.

– Каким образом?

– Выпейте ваш мускат, дорогой господин де Безмо. Но, черт подери, у вас совершенно растерянный вид!

– Нисколько, нисколько!

– Тогда пейте вино.

Безмо выпил, но поперхнулся.

– Итак, – продолжал Арамис, – если вы, вопреки моему утверждению, не состоите в тайном или таинственном, если угодно, обществе (эпитет не важен), если вы не состоите в обществе этого рода, то не поймете ни слова из того, что я собираюсь сказать, вот и все.

– О, будьте уверены наперед, что я ровно ничего не пойму.

– Отлично.

– Попробуйте, прошу вас об этом.

– Вот это я и намерен проделать. Если же, напротив, вы – один из членов этого общества, вы сразу же подтвердите это, так, что ли?

– Спрашивайте! – ответил, содрогаясь, Безмо.

– Ибо вы согласитесь со мной, дорогой господин до Безмо, – продолжал Арамис тем же бесстрастным тоном, – что недопустимо состоять в каком-нибудь тайном обществе и пользоваться предоставляемыми им преимуществами, не налагая на себя обязательства оказывать ему, в свою очередь, кое-какие незначительные услуги.

– Разумеется, разумеется, – пробормотал Безмо. – Вы правы… конечно… если бы я состоял…

– Так вот, в этом обществе, о котором я только что говорил и в котором вы, очевидно, не состоите…

– Простите, я отнюдь не хотел сказать этого в столь решительной форме.

– Существует одно обязательство, налагаемое на всех комендантов и начальников крепостей, являющихся членами ордена.

Безмо побледнел.

– Вот обязательство, которое я имею в виду, – произнес Арамис твердым голосом. – Вот это самое обязательство.

– Послушаем, дорогой господин д’Эрбле, послушаем вас.

Тогда Арамис произнес или, вернее сказать, прочитал на память нижеследующую статью орденского устава. Он сделал это с такими интонациями, как если бы читал по написанному:

– Названный начальник или комендант крепости обязан допустить к заключенному, буде в этом встретится надобность и этого потребует сам заключенный, духовника, принадлежащего к ордену.

Он умолк. На Безмо жалко было смотреть, до того он побледнел и дрожал.

– Текст обязательства точен? – спокойно спросил Арамис.

– Монсеньер…

– А, вы, кажется, начинаете понимать.

– Монсеньер! – воскликнул Безмо. – Не потешайтесь над моим бедным разумом; в сравнении с вами я – мелкая сошка, и если вы хотите выманить у меня кое-какие тайны моего учреждения…

– Нисколько! Вы заблуждаетесь, дорогой господин де Безмо. Меня отнюдь не интересуют тайны вашего учреждения, меня интересуют тайны, хранимые вашей совестью.

– Пусть будет так! Пусть вас занимают тайны, которые хранит моя совесть. Но проявите хоть немножечко снисходительности к моему несколько особому положению.

– Оно и впрямь необычно, мой любезный господин де Безмо, – продолжал неумолимый епископ, – если вы принадлежите к тому обществу, которое я имею в виду; но в нем нет ничего исключительного, если вы не знаете за собой никаких обязательств и ответственны только перед его величеством королем.

– Да, сударь, да! Я повинуюсь лишь одному королю. Кому же еще, господи боже, должен, по-вашему, оказывать повиновение дворянин французского королевства, если не своему королю?!

Арамис помолчал. Затем своим вкрадчивым голосом он произнес:

– До чего, однако, приятно французскому дворянину и епископу Франции слышать столь лояльные речи от человека ваших достоинств, дорогой господин де Безмо, и, выслушав вас, верить отныне только вам и никому больше.

– Разве вы сомневаетесь во мне, монсеньер?

– Я? О нет!

– Значит, теперь вы больше не сомневаетесь?

– Да, теперь я не сомневаюсь в том, что такой человек, как вы, – сказал со всей серьезностью Арамис, – недостаточно верен властителям, которых он выбрал себе по своей собственной воле.

– Властителям? – вскричал Безмо.

– Да, я произнес это слово.

– Господин д’Эрбле, вы все еще потешаетесь надо мной, разве не так?

– Готов признать, что гораздо более трудное положение иметь над собою нескольких властвующих, чем одного, но в этом затруднении повинны вы сами, господин де Безмо, и я тут ни при чем.

– Нет, разумеется, нет, – ответил несчастный комендант, окончательно потеряв голову. – Но что это вы собираетесь делать? Вы встаете?

– Как видите.

– Вы уходите?

– Да, я ухожу.

– Как странно вы со мной держитесь, монсеньер!

– Я? Странно?

– Неужто вы поклялись устроить мне пытку?

– Я был бы в отчаянии, если б это действительно было так.

– Тогда останьтесь.

– Не могу.

– Почему?

– Потому что оставаться у вас мне больше незачем, меня ждут другие обязанности.

– Обязанности, в столь позднее время!

– Да! Поймите, мой дорогой господин де Безмо: «Названный начальник или комендант крепости обязан допустить к заключенному, буде в этом встретится надобность и этого потребует сам заключенный, духовника, принадлежащего к ордену». Я пришел сюда; вы не понимаете того, что я говорю, и я возвращаюсь сказать пославшим меня, чтобы они указали мне какое-нибудь другое место.

– Как!.. Вы?.. – вскричал Безмо, смотря на Арамиса почти что с ужасом.

– Духовник, принадлежащий к этому ордену, – сказал Арамис так же спокойно.

Но сколь бы смиренными ни были эти слова, они произвели на бедного коменданта не меньшее впечатление, чем удар молнии, низвергнувшейся с небес рядом с ним. Безмо посинел, и ему показалось, что глаза Арамиса впиваются в него как два раскаленных клинка, пронзающих его сердце.

– Духовник, – бормотал он, – духовник. Монсеньер духовник ордена?

– Да, я духовник ордена; но нам больше не о чем толковать, поскольку вы к нашему ордену не имеете ни малейшего отношения.

– Монсеньер…

– И поскольку вы не имеете к нему ни малейшего отношения, вы отказываетесь исполнять его приказания.

– Монсеньер, – вставил Безмо, – монсеньер, умоляю вас, выслушайте меня.

– К чему?

– Монсеньер, я вовсе не утверждаю, что не имею ни малейшего отношения к ордену.

– Так вот оно что!

– Я не говорил также, что отказываюсь повиноваться.

– Но происходившее только что между нами чрезвычайно напоминает сопротивление, господин де Безмо.

– О нет, монсеньер, нет, нет; я хотел лишь увериться…

– В чем же это вы хотели увериться? – спросил Арамис, выражая всем своим видом высшую степень презрения.

– Ни в чем, монсеньер.

Понизив голос и отвесив прелату почтительный поклон, Безмо произнес:

– В любое время, в любом месте я в распоряжении властвующих надо мною, но…

– Отлично! Вы мне нравитесь много больше, когда вы такой, как сейчас, господин де Безмо.

Арамис снова сел в кресло и протянул свой стакан Безмо, рука которого так сильно дрожала, что он не смог наполнить его.

– Вы только что произнесли слово «но», – возобновил разговор Арамис.

– Но, – ответил бедняга, – не будучи предупрежден, я был далек от того, чтобы ждать…

– А разве не говорится в Евангелии: «Бодрствуйте, ибо сроки ведомы только господу». А разве предписания ордена не гласят: «Бодрствуйте, ибо то, чего я желаю, того должно желать и вам». Но на каком основании вы не ждали духовника, господин де Безмо?

– Потому что в данное время среди заключенных в Бастилии больных не имеется.

Арамис в ответ на это пожал плечами.

– Откуда вы знаете?

– Но, судя по всему…

– Господин де Безмо, – сказал Арамис, откинувшись в кресле, – вот ваш слуга, который хочет поставить вас о чем-то в известность.

В этот момент на пороге действительно появился слуга Безмо.

– В чем дело? – живо спросил Безмо.

– Господин комендант, вам принесли рапорт крепостного врача.

Арамис окинул Безмо своим проницательным и уверенным взглядом.

– Так, так. Введите сюда принесшего этот рапорт.

Вошел посланный; поклонившись коменданту, он вручил ему рапорт. Безмо пробежал его и, подняв голову, удивленно сообщил:

– Во второй Бертодьере больной!

– А вы только что утверждали, мой дорогой господин де Безмо, что в вашем отеле решительно все постояльцы пребывают в отменном здравии, небрежно заметил Арамис.

И он отпил глоток муската, не отрывая глаз от Безмо. Комендант отпустил кивком головы человека, явившегося с отчетом врача, и тот вышел.

– Я думаю, – проговорил Безмо, все еще не справившись со своей дрожью, – что в приведенном вами параграфе сказано также: «и этого потребует сам заключенный»?

– Да, вы правы, именно это изложено в интересующем нас параграфе; но поглядите-ка, там опять кто-то вас спрашивает, дорогой господин де Безмо.

И действительно, в этот момент в полуоткрытую дверь просунул голову сержант караула.

– Что такое? – раздраженно буркнул Безмо. – Нельзя ли оставить меня в покое хоть на десять минут?

– Господин комендант, – сказал солдат, – больной из второй Бертодьеры поручил своему тюремщику передать вам его просьбу прислать священника.

Безмо чуть не упал навзничь.

Арамис счел излишним успокаивать коменданта, как до этого считал излишним устрашать его.

– Что же я должен ответить? – спросил Безмо.

– Все, что вам будет угодно, – улыбнулся Арамис, кусая себе губы, решаете вы, комендант Бастилии вы, а не я.

– Скажите, – поспешно закричал Безмо, – скажите заключенному, что его просьба будет исполнена!

Сержант удалился.

– О, монсеньер, монсеньер! – пробормотал Безмо. – Да разве мог я предполагать?.. Разве мог я предвидеть?

– Кто разрешил вам строить предположения, кто позволил вам предвидеть? Орден – вот кто предполагает, орден – вот кто знает, орден – вот кто предвидит. Разве этого для вас не достаточно?

– Итак, что вы приказываете?

– Я? Решительно ничего. Я всего-навсего бедный священник, простой духовник. Не прикажете ли навестить заболевшего узника?

– О монсеньер, я никоим образом не отдаю вам подобного приказания, я прошу вас об этом.

– Превосходно. В таком случае проводите меня к заключенному.

Глава 28.
УЗНИК

С момента превращения Арамиса в духовника ордена Безмо совершенно преобразился.

До сих пор для достойного коменданта Арамис был прелатом, к которому он относился с почтением, другом, к которому питал чувство признательности. Но едва Арамис открылся пред ним, все привычные его представления пошли прахом, и он сделался подчиненным, Арамис стал начальником.

Безмо собственноручно зажег фонарь, позвал тюремщика и, повернувшись к Арамису, сказал:

– Ваш покорный слуга, монсеньер.

Арамис ограничился кивком головы, означавшим «отлично», и жестом, означавшим «ступайте вперед».

Была прекрасная звездная ночь. Шаги трех мужчин гулко отдавались на каменных плитах, и звяканье ключей, висевших на поясе у тюремщика, доносилось до верхних этажей башен, как бы затем, чтобы напомнить несчастным узникам, что свобода вне пределов их досягаемости.

Перемена, происшедшая с Безмо, коснулась, казалось, всех и всего. Тот же тюремщик, который при первом посещении Арамиса был так любопытен и так настойчив в расспросах, стал не только немым, но и бесстрастным. Он шел с опущенной головой и боялся, казалось, услышать хотя бы единое слово из разговора Арамиса с Безмо.

Так в полном молчании дошли они до подножия Бертодьеры и неторопливо поднялись на второй этаж; Безмо по-прежнему во всем повиновался Арамису, но особого рвения в этом он, впрочем, не проявлял.

Наконец они подошли к двери узника; тюремщику не понадобилось отыскивать ключ, он приготовил его заранее. Дверь отворилась. Безмо хотел было войти к заключенному, но Арамис остановил его на пороге.

– Нигде не указано, чтобы узники исповедовались в присутствии коменданта.

Безмо поклонился и пропустил Арамиса, который, взяв фонарь из рук тюремщика, вошел к заключенному; затем, не промолвив ни слова, он подал рукою знак, приказывая запереть за ним дверь. Несколько секунд он простоял без движения, прислушиваясь, удаляются ли Безмо и тюремщик; потом, убедившись по ослабевающему звуку шагов, что они вышли из башни, он поставил фонарь на стол и посмотрел вокруг себя.

На кровати, покрытой зеленой саржей, совершенно такой же, как и все другие кровати в Бастилии, только немного новее, под широким и наполовину опущенным пологом лежал молодой человек, к которому мы уже приводили как-то раз Арамиса.

В соответствии с правилами тюрьмы у узника не было света. По сигналу гасить огни ему надлежало задуть свою свечу. Впрочем, наш узник содержался в особо благоприятных условиях, так как ему была предоставлена чрезвычайно редкая привилегия сохранять у себя освещение до сигнала гасить огни; другим заключенным свечи вовсе но выдавались.

Возле кровати, на большом кожаном кресле с гнутыми ножками, было сложено новое и очень опрятное платье. Столик без перьев, без книг, чернил и бумаги одиноко стоял у окна. Несколько тарелок с нетронутой едой свидетельствовали о том, что узник едва прикоснулся к ужину.

Юноша, которого Арамис увидел на кровати под пологом, лежал, закрыв лицо руками. Приход посетителя не заставил его переменить позу: он выжидал или, быть может, забылся в дремоте. От фонаря Арамис зажег свечу, бесшумно отодвинул кресло и подошел к кровати со смешанным чувством почтения и любопытства.

Юноша поднял голову:

– Чего хотят от меня?

– Вы желали духовника?

– Да.

– Вы больны?

– Да.

– Очень больны?

Юноша посмотрел на Арамиса проницательным взглядом и произнес:

– Благодарю вас.

Потом после минутного молчания он сказал:

– Я уже видел вас.

Арамис поклонился. Холодный, лукавый и властный характер, наложивший свой отпечаток на лицо ваннского епископа и сразу же угаданный узником, не предвещал ничего утешительного.

– Мне лучше, – добавил он.

– Итак?

– Итак, чувствуя себя лучше, я не испытываю, пожалуй, прежней надобности в духовнике.

– И даже в том, о котором вам сообщили запиской, найденной вами в хлебе?

Молодой человек вздрогнул, но прежде чем он успел бы ответить или начать отпираться, Арамис продолжал:

– Даже в том священнослужителе, из уст которого вы должны услышать важное для вас сообщение?

– Это другое дело, – произнес юноша, снова откинувшись на подушку, я слушаю.

Арамис внимательно посмотрел на него, и его поразило спокойное и простое величие, свойственное наружности этого юноши: такое величие не может быть приобретено, если господь бог не вложил его при рождении в сердце и в кровь.

– Садитесь, сударь, – проговорил узник.

Арамис поклонился и сел.

– Как вы чувствуете себя в Бастилии? – начал епископ.

– Превосходно.

– Вы не страдаете?

– Нет.

– И вы ни о чем не жалеете?

– Ни о чем.

– И даже об утраченной вами свободе?

– Что вы зовете свободою, сударь? – спросил узник тоном человека, подготовляющего себя к борьбе.

– Я зову свободой цветы, воздух, свет, звезды, радость идти туда, куда вас несут ваши юные ноги.

Молодой человек улыбнулся. Трудно было сказать, что заключалось в этой улыбке – покорность судьбе или презрение.

– Посмотрите, – сказал он, – вот тут, в этой японской вазе, две прекрасные розы, сорванные бутонами вчера вечером в саду коменданта; сегодня утром они распустились и открыли у меня на глазах свои алые чашечки; распуская складку за складкой своих лепестков, они все больше и больше раскрывали передо мною сокровищницу своего благовония; вся моя комната напоена их ароматом. Они прекраснее всех роз на свете, а розы прекраснейшие среди цветов. Почему же – взгляните на них – вы думаете, что я жажду каких-то других цветов, раз у меня есть лучшие среди них?

Арамис с удивлением посмотрел на юношу.

– Если цветы – свобода, – печально продолжал узник, – выходит, что я свободен, ибо у меня есть цветы.

– Но воздух? – вскричал Арамис. – Воздух, столь необходимый для жизни?

– Подойдите к окну, сударь, оно открыто. Между землею и небом ветер стремит свои знойные и студеные вихри, теплые испарения и едва приметные струи воздуха, и он ласкает мое лицо, когда, взобравшись на спинку кресла и обхватив рукою решетку, я воображаю, будто плаваю в бескрайнем пространстве.

Арамис хмурился все больше и больше по мере того, как говорил узник.

– Свет! – воскликнул тот. – У меня есть нечто лучшее, нежели свет, у меня есть солнце, друг, посещающий меня всякий день без разрешения коменданта, без сопровождающего тюремщика. Оно входит в окно, оно чертит в моей камере широкий и длинный прямоугольник, который начинается у окна и доходит до полога над моей кроватью, задевая его бахрому. Этот светящийся прямоугольник увеличивается с десяти часов до полудня и уменьшается с часу до трех, медленно, медленно, как если бы он, торопясь посетить меня, жалел расстаться со мною. И когда исчезает последний луч, я еще четыре часа наслаждаюсь солнечным светом. Разве этого не достаточно? Мне говорили, что есть несчастные, долбящие камень в каменоломнях, рудокопы, которые так и не видят солнца.

Арамис вытер лоб.

– Что касается звезд, на которые так приятно смотреть, то все они одинаковы и отличаются друг от друга лишь величиною и блеском. Мне посчастливилось: если бы вы не зажгли свечи, вы могли бы увидеть замечательную звезду, на которую перед вашим приходом я смотрел, лежа у себя на кровати.

Арамис опустил глаза. Он чувствовал, что его захлестывают горькие волны этой сумрачной философии, представляющей собой религию заключенных.

– Вот и все о цветах, о воздухе, свете и звездах, – сказал все так же спокойно молодой человек. – Остается прогулка? Но не гуляю ли я весь день в саду коменданта при хорошей погоде и здесь, когда идет дождь? На свежем воздухе, если жарко, и в тепле, когда на дворе холодно, в тепле, доставляемом мне камином. Поверьте мне, сударь, – добавил узник с выражением, не лишенным горечи, – люди дали мне все, на что может надеяться и чего может желать человек.

– Люди, пусть будет так! – начал Арамис, поднимая голову. – Но бог?

Мне кажется, вы забыли о боге.

– Я действительно забыл бога, – по-прежнему бесстрастно произнес узник, – но зачем вы мне говорите об этом? Зачем говорить о боге с тем, кто находится в заточении?

Арамис посмотрел в лицо этому странному юноше, в котором смирение мученика сочеталось с улыбкою атеиста.

– Разве бог не в любой из окружающих вас вещей? – прошептал Арамис тоном упрека.

– Скажите лучше – на поверхности каждой вещи, – твердо ответил юноша.

– Пусть так! Но вернемся к началу нашего разговора.

– Охотно.

– Я ваш духовник.

– Да.

– Итак, в качестве того, кто исповедуется, вы должны говорить только правду.

– Охотно буду говорить только правду.

– Всякий узник совершил преступление, и именно за это его посадили в тюрьму. Какое же преступление совершено вами?

– Вы уже спрашивали об этом, когда в первый раз посетили меня.

– И вы уклонились тогда от ответа, как уклоняетесь от него и сегодня.

– Почему же вы думали, что сегодня я пожелаю ответить?

– Потому что сегодня я ваш духовник.

– В таком случае, если вы так уж хотите знать, какое преступление я совершил, объясните мне, что называется преступлением. И так как я не знаю за собой ничего такого, в чем я мог бы себя упрекнуть, я говорю, что я не преступник.

– Иногда человек – преступник в глазах сильных мира сего не потому, что он совершил преступление, а потому, что он знает о преступлениях, которые были совершены другими.

Узник слушал с напряженным вниманием.

– Да, – сказал он после непродолжительного молчания, – я понимаю вас.

Да, да, сударь, вы правы. Может статься, что и я преступен в глазах сильных мира сего именно вследствие этого.

– Ах, значит, вы знаете нечто подобное? – спросил Арамис, которому показалось, что он увидел на панцире если не настоящий изъян, то шов, соединяющий его в местах склепки.

– Нет, я решительно ничего не знаю; впрочем, я иногда мучительно думаю, и в эти моменты я говорю себе…

– Что же вы говорите?

– Что если я буду думать дальше, то сойду с ума или, быть может, догадаюсь о многом.

– И тогда? – нетерпеливо перебил Арамис.

– Тогда я останавливаюсь.

– Вы останавливаетесь?

– Да, голова у меня делается тяжелой, мысли – печальными, и я чувствую, как меня охватывает тоска: я желаю…

– Чего?

– Я и сам не знаю. Ведь я не хочу позволить себе желать что-нибудь из того, чего у меня нет, ведь я вполне удовлетворен тем, что у меня есть.

– Вы боитесь смерти? – взглянул ему в глаза Арамис с легким беспокойством.

– Да, – ответил с улыбкой молодой человек.

Арамис почувствовал холод этой улыбки и содрогнулся.

– О, раз вы испытываете страх перед смертью, значит, вы знаете больше, чем говорите.

– Но вы, – произнес в ответ узник, – вы, который заставили меня вызвать вас и, после того как я это сделал, приходите с обещанием раскрыть предо мною целые миры тайн, – почему ж вы молчите, тогда как говорю я один? И поскольку мы оба надели на себя маски, давайте либо оба останемся в них, либо оба их сбросим.

Арамис почувствовал силу и справедливость этого рассуждения а подумал: «Я имею дело с человеком незаурядным».

– Есть ли у вас честолюбие? – обратился он к узнику, не подготовив его к этому внезапному скачку мысли.

– Что называется честолюбием?

– Эго чувство, заставляющее человека желать большего, чем то, что у него есть.

– Я говорил, сударь, что я доволен, но очень может быть, что я ошибаюсь. Я не знаю, что именно является честолюбием, но возможно, что оно есть у меня. Разъясните мне это, я охотно послушаю вас.

– Честолюбец, – сказал Арамис, – это тот, кто жаждет возвыситься над своей судьбой.

– Я нисколько не жажду возвыситься над моей судьбой, – уверенно заявил молодой человек, и эта уверенность еще раз привела в содроганье прелата.

Юноша замолчал. Но по его горящим глазам, по морщинам, появившимся на его лбу, и сосредоточенной позе было видно, что он ожидал всего чего угодно, но меньше всего молчания. Арамис прервал это молчание.

– При первом нашем свидании вы мне лгали, – упрекнул его Арамис.

– Лгал! – вскричал молодой человек, вскакивая с кровати с таким выражением в голосе и с таким огнем гнева в глазах, что Арамис невольно попятился.

– Я хотел сказать, – проговорил Арамис с поклоном, – что вы скрыли от меня некоторые обстоятельства вашего детства.

– Тайны человека принадлежат ему одному, а не первому встречному, сударь.

– Это правда, – сказал Арамис, кланяясь еще ниже, чем в первый раз, это правда, простите меня; но неужели и сегодня я для вас все еще первый встречный? Умоляю вас, ответьте мне, монсеньер!

Этот титул слегка смутил узника, но он, видимо, не удивился, что к нему обратились, назвав его монсеньером.

– Я вас не знаю, сударь, – отвечал он.

– О! Если бы я посмел, я приложился бы к вашей руке и поцеловал бы ее.

Молодой человек сделал движение как бы с тем, чтобы протянуть Арамису руку, но молния, сверкнувшая в его взгляде, тотчас же погасла, и он отдернул назад свою холодную руку.

– Целовать руку узника! – воскликнул он, покачав головой. – Зачем?

– Почему вы сказали мне, – спросил Арамис, – что вы довольны своим пребыванием здесь? Почему сказали, что ничего не желаете и ни к чему не стремитесь? Почему, наконец, говоря все это, вы препятствуете мне быть, в свою очередь, искренним до конца?

Та же молния уже в третий раз вспыхнула в глазах юноши; но так же, как и дважды пред тем, она тотчас же погасла.

– Вы мне не верите? – сказал Арамис.

– О нет, почему же, сударь?

– По очень простой причине, ибо если вы знаете обо всем том, о чем должны знать, вам не следует доверяться кому бы то ни было.

– В таком случае не удивляйтесь, что я не доверяюсь и вам, ведь вы подозреваете, что я знаю то, чего я не знаю.

Арамиса восхитило столь энергичное сопротивление.

– Вы приводите меня в отчаяние, монсеньер! – воскликнул он, ударяя рукою по креслу.

– Я не понимаю вас, сударь.

– Попытайтесь же, прошу вас, понять меня.

Узник пристально посмотрел на Арамиса.

– Мне кажется иногда, – продолжал последний, – что предо мной человек, которого я ищу… а затем…

– А затем… этот человек исчезает, не так ли? – усмехнулся узник. Ну что же, тем лучше!

Арамис встал.

– Мне решительно нечего сказать человеку, относящемуся ко мне с таким недоверием, как вы, монсеньер.

– А мне, – отвечал тем же топом узник, – нечего сказать человеку, не желающему понять, что узнику следует опасаться всего на свете.

– Даже своих старых друзей? О, это чрезмерная осторожность!

– Своих старых друзей? Вы один из моих старых друзей, вы?

– Подумайте, не припомните ли вы, что когда-то, в той самой деревне, где протекло ваше детство, вы видели…

– Вам известно название этой деревни?

– Нуази-ле-Сек, монсеньер, – твердо выговорил Арамис.

– Продолжайте, – произнес молодой человек; ничто, однако, в его лице не выразило, подтверждает ли он сказанное прелатом или оспаривает.

– Монсеньер, если вы упорно хотите продолжать эту игру, прекратим разговор. Я пришел с намерением сообщить вам о многом, это верно; но ведь и вы, со своей стороны, должны изъявить желание узнать это многое.

Прежде чем говорить, прежде чем открыть вам столь важные тайны, которые я храню про себя, я нуждаюсь с вашей стороны если не в откровенности, то хотя бы в некоторой помощи, если не в доверии, то хотя бы в некоторой доле симпатии. А вы замкнулись в якобы полном незнании, и это останавливает меня… И вы поступаете так не потому, что вы правы; ведь как бы мало вы ни были осведомлены, каким бы равнодушным ни притворялись, от этого вы не перестаете быть тем, кто вы есть, и ничто, слышите ли, ничто не может этого изменить, монсеньер.

– Обещаю терпеливо выслушать вас. Но мне кажется, что я имею право повторить тот вопрос, который я уже задавал вам: кто вы такой?

– Помните ли – тому уж пятнадцать или, может быть, восемнадцать лет как вы видели в Нуази-ле-Сек всадника, который приезжал вместе с дамой, одетой обычно в платье из черного шелка и с огненными лентами в волосах?

– Да, однажды я спросил имя всадника, и мне ответили, что это аббат д’Эрбле. Я удивился, почему этот аббат имеет вид воина, и мне ответили, что в этом нет ничего удивительного, так как он – бывший мушкетер Людовика Тринадцатого.

– Итак, – сказал Арамис, – бывший мушкетер, тогдашний аббат, нынешний ваннский епископ и ваш сегодняшний духовник, все они – я.

– Да. Я узнал вас.

– В таком случае, монсеньер, если вы это знаете, мне остается только добавить то, чего вы, пожалуй, не знаете: если бы о посещении этого места мушкетером, епископом и духовником узнал бы король сегодня вечером или завтра утром, тот, кто пренебрег всем, чтоб побывать у вас, увидел бы сверкающий топор палача в каземате еще темнее и потаеннее вашего.

Выслушав эти произнесенные решительным тоном слова, молодой человек приподнялся на кровати и жадными глазами впился в лицо Арамиса. После этого узник, видимо, проникся доверием к своему посетителю.

– Да, – прошептал он, – я помню, хорошо помню то время. Женщина, о которой вы говорите, один раз приезжала с вами и дважды с той женщиной…

– С той женщиной, которая навещала вас каждый месяц?

– Да.

– Знаете ли вы, кто эта дама?

Глаза узника заблестели, и он произнес:

– Знаю; это была дама, близкая ко двору.

– Хорошо ли вы ее помните?

– О, мои воспоминания о ней очень отчетливы: видел я эту даму один раз с человеком лет сорока пяти, в другой раз с вами и с дамою в черном платье с лентам цвета пламени; потом я видел ее еще дважды, и оба раза с тою же дамою в черном. Эти четверо вместе с моим гувернером и старой Перонеттою, да моим тюремщиком, да комендантом – единственные, с кем я говорил в течение всей моей жизни, почти единственные, которых я видел за всю мою жизнь.

– Выходит, что вы и там были в тюрьме?

– Если здесь я в тюрьме, то там я был, можно сказать, на воле, хотя моя свобода и была основательно стеснена. Дом, в котором я безвыездно жил, обширный сад, окруженный стенами, за которые я не мог выйти, – таково было мое обиталище. Впрочем, вы его знаете, поскольку бывали в нем.

В конце концов, привыкнув жить внутри этих стен, я никогда и не желал выйти за их пределы. Теперь вы понимаете, сударь, что, не повидав света, я не могу желать чего бы то ни было, и если вы хотите рассказать мне о чем-то, то знайте: вам придется давать мне на каждом шагу разъяснения.

– Так я и сделаю, монсеньер, – сказал, кланяясь, Арамис, – ибо это мой долг.

– Начнем с того, кто был моим гувернером?

– Достойный дворянин и порядочный человек, монсеньер, – воспитатель вашего тела и вашей души. Разве вы были когда-нибудь недовольны им?

– О нет, сударь, напротив. Но этот дворянин говорил мне не раз, что мой отец и моя мать умерли; лгал он или говорил правду?

– Он против воли должен был следовать данным ему указаниям.

– Значит, он лгал?

– Только в одном. Ваш отец действительно умер.

– А мать?

– Она умерла для вас.

– Но для других она жива и поныне, не так ли?

– Да.

– А я, – молодой человек устремил на Арамиса пристальный взгляд, – я обречен жить во мраке тюрьмы?

– Увы, да.

– И все потому, что мое присутствие в мире открыло бы великую тайну?

– Да, великую тайну.

– Мой враг, должно быть, очень силен, если смог запереть в Бастилии такого ребенка, каким был я ко времени моего заточения?

– Да, это так.

– Сильнее, чем моя мать?

– Почему же?

– Потому что моя мать защитила б меня.

Арамис колебался.

– Да, сильнее, чем ваша мать, монсеньер.

– Если мою кормилицу и моего гувернера отняли у меня и я был так безжалостно разлучен с ними, значит ли это, что или я, или они представляли для моего врага большую опасность?

– Да, опасность, от которой ваш враг избавился, устранив и кормилицу и дворянина, – спокойно сказал Арамис.

– Устранив? Но как же?

– Наиболее верным способом: они умерли.

Молодой человек слегка побледнел; он провел дрожащей рукой по лицу.

– От яда? – спросил он.

– Да, от яда.

Юноша на мгновенье задумался.

– Поскольку оба эти ни в чем не повинные существа, единственная моя опора, были умерщвлены в один день, я заключаю, что мой враг очень жесток или что его принудила к этому крайняя необходимость; ведь и этот достойный во всех отношениях дворянин, и эта бедная женщина за всю свою жизнь не причинили ни одному человеку ни малейшего зла.

– Да, монсеньер, у вас в роду царит суровая необходимость. И необходимость, к моему великому сожалению, заставляет меня подтвердить, что и дворянин и кормилица были действительно умерщвлены.

– О, вы не сообщаете мне ничего нового, – нахмурился узник.

– Неужели?

– У меня были на этот счет подозрения.

– Какие же?

– Сейчас расскажу.

В этот момент молодой человек, опершись на локти обеих рук, приблизил свое лицо вплотную к лицу Арамиса с выражением такого достоинства, самоотречения и даже отваги, что епископ почувствовал, как электрические искры энтузиазма поднимаются из его неспособного уже к бурным переживаниям сердца к голове, холодной как сталь.

– Говорите же, монсеньер! Я уже открыл вам, что, беседуя с вами, подвергаю свою жизнь опасности, и как бы мало ни стоила эта жизнь, умоляю, примите ее, если она потребуется для спасения вашей.

– Хорошо, – продолжал молодой человек, – я и в самом деле подозревал, что было совершено убийство моей кормилицы и моего гувернера…

– Которого вы называли отцом.

– Которого я называл отцом, хорошо зная при этом, что я – вовсе не его сын.

– Что же заставило вас усомниться в этом?

– Подобно тому, как вы чрезмерно почтительны для друга, так он был чрезмерно почтителен для отца.

– Что до меня, то я отнюдь не намерен таиться, – сказал Арамис.

Молодой человек кивнул головой.

– Я не был, без сомнения, предназначен к тому, чтобы оставаться на веки вечные взаперти, и что меня убеждает в этом, теперь особенно, – так это забота, которую проявляли, чтобы сделать из меня по возможности безупречного светского кавалера. Приставленный ко мне дворянин научил меня всему, в чем был осведомлен сам: арифметике, начаткам геометрии, астрономии, фехтованию и верховой езде. По утрам я ежедневно фехтовал в нижней зале и ездил верхом по саду. И вот однажды – это произошло, по-видимому, в разгар лета, так как было исключительно жарко, – я заснул в этой зале. Ничто до этой поры не внушало мне подозрений, единственное, что удивляло меня, это – почтительность моего гувернера. Я жил как дети, как птицы небесные, как растения, жил солнцем и воздухом. Незадолго перед тем мне исполнилось пятнадцать лет.

– Значит, тому уже восемь лет.

– Да, приблизительно. Впрочем, я потерял счет годам.

– Простите, но что же говорил вам гувернер, чтобы побуждать вас к труду?

– Он говорил, что человек должен стремиться завоевать себе известное положение, в котором ему отказал при рождении бог. Он добавлял, что, будучи бедняком, сиротою, безродным, я могу рассчитывать лишь на себя самого и что никто никогда не интересовался моею особой и никогда не заинтересуется ею… Итак, я был в нижней зале, где перед тем фехтовал, и, устав от урока фехтования, я погрузился в дремоту. Мой гувернер находился у себя в комнате, в первом этаже, прямо надо мной. Вдруг до моего слуха донесся слабый крик гувернера. Потом он позвал мою кормилицу: «Перонетта, Перонетта!»

– Да, я знаю, – сказал Арамис, – продолжайте ваш рассказ, монсеньер.

– Она, должно быть, была в саду, так как дворян» и поспешно спустился с лестницы. Встревоженный его криком, я встал. Отворив из прихожей дверь, которая вела в сад, он снова несколько раз позвал Перонетту. Нижняя зала также выходила окнами в сад; правда, ставни были прикрыты. Однако я прильнул к окну и через щель в ставнях увидел, как мой гувернер подошел к большому колодцу, находившемуся почти под самыми окнами его кабинета. Он наклонился над краем колодца, заглянул в него, снова вскрикнул и испуганно замахал руками. Стоя за ставней, я мог не только видеть, я мог также слышать. И вот я увидел и услышал…

– Продолжайте, монсеньер, продолжайте, прошу вас, – торопил юношу Арамис.

– Перонетта прибежала на зов гувернера. Он устремился навстречу ей, взял ее за руку и потащил за собой к колодцу. Затем, наклонившись над ним вместе с нею, он произнес:

«Смотрите, смотрите, какое несчастье!»

«Что с вами, успокойтесь! – говорила Перонетта, – в чем дело?»

«Письмо, – кричал мой гувернер, – вы видите это письмо!» И он указал рукой на дно колодца.

«Какое письмо? – спросила кормилица.

«Письмо, которое вы там видите, это – последнее письмо королевы!»

При этом слове я вздрогнул. Мой гувернер, который считался моим отцом, он, который беспрестанно учил меня скромности и смирению, – он в переписке с самой королевой!

«Последнее письмо королевы! – воскликнула Перопетта, видимо пораженная не тем, что это письмо от королевы, а лишь тем, что оно оказалось на дне колодца. – Но как же оно попало туда?»

«Случай, Перонетта, престранный случай! Входя к себе, я отворил дверь, и так как окно было тоже открыто, поднялся ветер; и вот я вижу бумагу, которая летит через комнату; я ее узнаю – это письмо королевы; крича во весь голос, я подбегаю к окну; бумага кружится в воздухе и мгновенно падает прямо в колодец».

«Ну что ж, – сказала Перонетта, – если письмо упало в колодец, это все равно, что оно сожжено, и поскольку королева сжигает свои письма всякий раз, как приезжает сюда…»

– Всякий раз, как приезжает сюда. Значит, женщина, приезжавшая каждый месяц, была королевой, – перебил сам себя узник.

– Да, – кивнул головой Арамис.

– «Конечно, конечно, – продолжал гувернер, – но в этом письме содержались инструкции; как же мне выполнять их теперь?»

«Напишите немедленно королеве, расскажите ей все, как оно было в действительности, и она пришлет вам второе письмо взамен этого».

«Написать королеве! Но она никогда не Поверит, что случилось такое необыкновенное происшествие, она решит, что я захотел оставить это письмо у себя, вместо того чтобы возвратить, подобно всем остальным; она решит, что я захотел использовать его как оружие, а кардинал Мазарини до такой степени… Этот итальянский дьявол способен на все, он способен при первом же мелькнувшем у него подозрении приказать, чтобы нас отравили».

Арамис улыбнулся, чуть-чуть кивнув головой.

– «Ведь вы знаете, Перонетта, до чего они недоверчивы, когда дело идет о Филиппе». Филипп-имя, которым меня называли, – прервал сам себя узник.

«В таком случае раздумывать нечего, – сказала Перонетта, – нужно найти кого-нибудь, кто спустился бы в колодец».

«Да, но тот, кто полезет вниз за бумагою, поднимаясь наверх, прочитает ее».

«Ну что ж, раз так, найдем в деревне такого, кто не умеет читать, и вы сможете быть совершенно спокойны».

«Допустим. Но тот, кто согласится спуститься в колодец, догадается, насколько важна бумага, ради которой мы рискуем человеческой жизнью. И все же, Перонетта, вы подали мне хорошую мысль; да, да… кто-то должен спуститься на дно, и этот кто-то буду я сам».

Но, услышав его слова, Перонетта разразилась слезами и восклицаниями; она так настойчиво молила старого дворянина не делать этого, что в конце концов добилась от него обещания, что он отправится на поиски лестницы, достаточно длинной, чтобы можно было спуститься в колодец; что же до нее, Перонетты, то она немедленно пустится в путь и пойдет на ферму, где и отыщет какого-нибудь смелого парня, которому скажет, что в колодец упала драгоценность, завернутая в бумагу, и поскольку бумага, заметил мой гувернер, намокая, разворачивается в воде, для этого парня не будет ничего неожиданного, когда он найдет письмо в развернутом виде.

«Впрочем, к этому времени чернила на письме, может быть, уже расплывутся», – вставила Перонетта.

«Это не важно. Лишь бы оно снова оказалось в наших руках. Мы отдадим его королеве, и она убедится, что мы ее не обманывали; да и у кардинала не возникнет никаких подозрений, так что нам нечего будет бояться его».

Приняв такое решение, они разошлись. Я прикрыл ставню, за которой стоял, и, видя, что мой гувернер собирается войти ко мне в залу, бросился на подушки, со страшной сумятицей в голове от всего только что слышанного.

Гувернер приоткрыл дверь и, думая, что я сплю, тихонько закрыл ее. Я тотчас же вскочил на ноги и услышал звук удаляющихся шагов. Тогда, снова подойдя к ставне, я увидел, как мой гувернер и Перонетта выходили из сада. Во всем доме я был один.

Как только они ушли из сада, я прыгнул в окно, не утруждая себя необходимостью пройти по прихожей, подбежал к колодцу и наклонился над ним.

Что-то белое и блестящее колыхалось на дрожащей, расходящейся кругами поверхности зеленоватой воды.

Это белое пятно гипнотизировало и притягивало меня. Глаза мои ничего, кроме него, не видели. Дыхание у меня захватило. Колодец манил меня своею разверстою пастью, своим холодом. Мне казалось, будто я читаю в глубине его огненные письмена, начертанные на бумаге, которой коснулась рука королевы.

Тогда, не сознавая того, что делаю, побуждаемый одним из тех инстинктивных движений, которые способны столкнуть нас в пропасть, я привязал конец веревки к основанию колодезной перекладины и спустил ведро, позволив ему уйти в воду приблизительно на три фута (все это я делал, дрожа от страха, как бы не пошевелить эту драгоценную бумагу, которая успела изменить свой белый цвет на зеленоватый – верный признак того, что она уже начала погружаться); затем, взяв в руки мокрую тряпку, я соскользнул по веревке в зияющий подо мной колодец.

Когда я увидел, что вишу над бездной и небо надо мной стало стремительно уменьшаться, меня охватил озноб, голова у меня пошла кругом, волосы поднялись дыбом, но воля поборола и мой ужас, и одолевшую меня слабость. Я достиг воды и рывком окунулся в нее, держась одной рукой за веревку, тогда как другой лихорадочно старался схватить драгоценное письмо. Я поймал его, но под моими пальцами бумага порвалась надвое.

Спрятав оба куска за пазуху, я начал подниматься наверх. Упираясь ногами в стенку колодца, подтягиваясь при помощи веревки, ловкий, сильный и подстегиваемый к тому же необходимостью торопиться, я достиг края колодца и, вылезая, облил его стекавшей с меня водой.

Выскочив со своей добычею из колодца, я пустился бежать по освещенной солнцем дорожке и достиг глубины сада, где разросшиеся деревья образовали своего рода лесок. Там-то я и хотел укрыться.

Но едва я вошел в это убежище, как прозвонил колокол. Это означало, что открывают ворота, что возвращается мой гувернер и что я добрался сюда вовремя. Я рассчитал, что пройдет не меньше десяти минут, пока он найдет меня, – это при том условии, что, догадавшись, где я, он сразу же направится прямо ко мне, а может быть, и все двадцать, если ему придется заняться поисками.

Этого было достаточно, чтобы успеть прочитать драгоценную бумагу. Я поспешно приложил друг к другу обо части ее; буквы стали уже расплываться, но тем не менее мне удалось разобрать написанное.

– И что же вы там прочли, монсеньер? – спросил глубоко заинтересованный Арамис.

– Достаточно, чтобы узнать, что мой гувернер был дворянином, а Перонетта, не будучи важною дамой, была все же не простая служанка. Наконец, я узнал, что и я сам не совсем темного происхождения, – ведь королева Анна Австрийская и первый министр кардинал Мазарини опекали меня с такою заботливостью.

Молодой человек остановился; он был слишком взволнован.

– Ну а дальше? Что было дальше? – поторопил его Арамис.

– Было, сударь, что рабочий, – ответил молодой человек, – ничего, конечно, не обнаружил в колодце, хотя и обыскал его со всей тщательностью; было, что края колодца, облитые водой, обратили на себя внимание моего гувернера; было, что я не успел обсохнуть на солнце, и Перонетта сразу увидела, что я в мокрой одежде; было, наконец, и то, что я заболел горячкой от купания в студеной воде и волнения, порожденного во мне моими открытиями, и моя болезнь сопровождалась бредом, в котором я рассказал обо всем, так что, руководствуясь моими же собственными признаниями, сделанными в бреду, мой гувернер нашел в изголовье кровати оба обрывка письма, написанного рукою королевы.

– Ах, – вздохнул Арамис, – теперь я понимаю решительно все.

– Все дальнейшее – не более как мои домыслы. Бедные люди, надо полагать, не посмели скрыть происшедшего, написали обо всем королеве и отправили ей разорванное письмо.

– После чего, – добавил Арамис, – вас забрали и поместили в Бастилию.

– Как видите.

– А услужившие вам исчезли?

– Увы!

– Не будем больше думать о мертвых, – сказал Арамис, – посмотрим, можно ли сделать что-нибудь для живого. Вы сказали, что смирились со своей участью. Так ли?

– Я и сейчас готов повторить то же самое.

– И вы не стремитесь к свободе?

– Я уже ответил на этот вопрос.

– Вам не ведомы ни честолюбие, ни сожаление, ни мысли о жизни на воле?

Молодой человек ничего не ответил.

– Почему вы молчите? – спросил Арамис.

– Мне кажется, что я сказал вам достаточно много и что теперь ваш черед. Я устал.

– Хорошо. Я повинуюсь вам, – согласился Арамис.

Он весь как-то подобрался. Лицо его приняло торжественное выражение.

Чувствовалось, что он подошел к наиболее важному моменту той роли, которую он должен был играть в тюрьме перед узником.

– Мой первый вопрос… – начал Арамис.

– Какой же? Говорите.

– В доме, в котором вы обитали, не было ни одного зеркала, не так ли?

– Что это такое? Я не знаю, что означает произнесенное вами слово; я никогда не слышал его.

– Зеркалом называют предмет меблировки, отражающий в себе все остальные предметы; так, например, в стекле, подвергнутом соответствующей обработке, можно увидеть черты своего собственного лица совершенно так же, как вы видите своими глазами черты моего.

– Нет, в доме не было зеркала, – ответил молодой человек.

Арамис огляделся вокруг и заметил:

– Его нет и здесь; тут приняты те же предосторожности, что и там.

– Какова же их цель?

– Сейчас вы узнаете. А теперь простите меня; вы сказали, что вас обучали математике, астрономии, фехтованию, верховой езде, но вы не упомянули истории.

– Иногда мой воспитатель рассказывал мне о деяниях Людовика Святого, Франциска Первого и Генриха Четвертого.

– И это все?

– Приблизительно все.

– И здесь я усматриваю тот же расчет: подобно тому как вас лишили зеркал, отражающих окружающие предметы, вас лишили также знакомства с историей, отражающей прошлое. Со времени вашего заключения вам запретили к тому же книги; таким образом, вам неизвестны многочисленные события, зная которые вы могли бы объединить в нечто цельное ваши разрозненные воспоминания и различные побуждения вашей души.

– Это верно, – сказал молодой человек.

– Выслушайте меня: я коротко расскажу вам о том, что произошло во Франции за последние двадцать три или двадцать четыре года, то есть с вероятной даты вашего рождения на свет божий, то есть с того момента, который представляет для вас особенный интерес.

– Говорите.

На лице молодого человека снова появилось присущее ему серьезное и сосредоточенное выражение.

– Знаете ли вы, кто был сыном Генриха Четвертого?

– Я знаю, по крайней мере, кто был его преемником.

– Откуда вы узнали об этом?

– На монете тысяча шестьсот десятого года изображен Генрих Четвертый; между тем на монете тысяча шестьсот двенадцатого года изображен уже Людовик Тринадцатый. На основании этого, поскольку вторую монету отделяют от первой только два года, я сделал вывод, что Людовик Тринадцатый, очевидно, и был преемником Генриха Четвертого.

– Итак, – продолжал Арамис, – вы осведомлены о том, что последним королем, царствовавшим до нашего короля, был Людовик Тринадцатый.

– Да, осведомлен, – ответил молодой человек, слегка покраснев.

– Это был государь с благородными намерениями, с широкими планами, но выполнение их постоянно откладывалось из-за разных несчастий и борьбы, которую пришлось вести его первому министру Ришелье с французской знатью. Он – я говорю о Людовике Тринадцатом – был человеком слабохарактерным. Умер он еще молодым и в печали.

– Да, я знаю об этом.

– Его долго терзала забота о престолонаследнике. Для государей это очень мучительная забота, ибо они должны думать не только о том, чтобы оставить по себе добрую память, но и о том, чтобы их замыслы жили и после их смерти и дело их было продолжено.

– А разве Людовик Тринадцатый умер бездетным? – спросил с усмешкой узник.

– Нет, но он долгое время был лишен радости быть отцом; он слишком долго предавался печали, что умрет, не оставив наследника. И эта мысль ввергала его в отчаянье, как вдруг его супруга, королева Анна Австрийская…

Узник вздрогнул.

– Знали ли вы, – перебил сам себя Арамис, – что супругу Людовика Тринадцатого звали Анной Австрийской?

– Продолжайте, – сказал молодой человек, не ответив на вопрос Арамиса.

– Как вдруг, – рассказывал Арамис, – Анна Австрийская объявила, что ожидает ребенка. Это известие вызвало всеобщую радость, и все молились о счастливом разрешении королевы от бремени. Наконец пятого сентября тысяча шестьсот тридцать восьмого года королева родила сына.

Тут Арамис взглянул на своего собеседника, и ему показалось, что тот побледнел.

– Вы сейчас услышите от меня, – предупредил юношу Арамис, – историю, которую в данное время могли бы поведать вам лишь очень немногие, ибо то, что я собираюсь сказать, считается тайной, умершей вместе с умершими или погребенной в бездонных глубинах исповеди.

– И вы откроете мне эту тайну? – спросил молодой человек.

– О, – сказал Арамис с усмешкою в голосе, – я не думаю, что подвергаю себя опасности, вверяя ее заключенному, не испытывающему никакого желания покинуть Бастилию.

– Я вас слушаю, сударь.

– Так вот, продолжаю. Королева родила сына. Но в то самое время, когда двор ликовал при этом известии, в то время, когда король, показав новорожденного народу и знати, садился за стол, чтобы отпраздновать это радостное событие, у королевы, оставшейся в одиночестве, снова начались родовые схватки, и у нее родился еще один сын.

– О, – произнес узник, проговариваясь, что он осведомлен лучше, чем можно было предполагать на основании его слов. – Я думал, что брат короля родился лишь…

Арамис покачал головой.

– Погодите, будет продолжение.

Узник нетерпеливо вздохнул и приготовился слушать.

– Да, – сказал Арамис, – королева родила еще одного сына, второго сына, которого приняла Перонетта, ее повивальная бабка.

– Перонетта! – прошептал молодой человек.

– Сразу же побежали за королем; ему на ухо сообщили о происшедшем; он встал из-за стола и поспешил к королеве. Но на этот раз на лице его не было выражения радости; напротив, оно выражало скорее ужас. Рождение близнеца превратило его радость от рождения первого сына в печаль, ибо (вы этого, конечно, не знаете) во Франции престол переходит к старшему сыну, который и царствует после отца.

– Я это знаю.

– Между тем врачи и юристы высказывают предположение, что отнюдь не бесспорно, будто старшим по законам бога и законам природы является тот, кто первым вышел из материнского чрева.

Приглушенный крик вырвался из груди узника; он стал белее простыни, которой был накрыт.

– Теперь вы поймете, – продолжал Арамис, – почему короля, который с такой радостью увидел свое воспроизведение в новорожденном, охватило отчаяние, едва он подумал о том, что отныне у него не один наследник, а два, и что тот, кто появился на свет вторым и чье рождение осталось безвестным, станет, быть может, оспаривать права старшинства у другого, того, кто родился на два часа раньше и кто вот уже два часа считается законным престолонаследником, и в этом случае одному богу ведомо, что произойдет в будущем. Ведь может статься, что второй его сын, отвечая интересам или капризам какой-либо партии, посеет когда-нибудь в королевстве раздоры и братоубийственную войну, подрывая тем самым династию, которую ему подобало бы укреплять.

– О, я понимаю, я все понимаю, – прошептал юноша.

– Вот почему один из сыновей Анны Австрийской, подлейшим образом разлученный со своим братом, подлейшим образом лишенный наследства и обреченный на прозябание в полнейшей безвестности, вот почему этот второй ее сын бесследно исчез, и исчез так, что никто во Франции ныне не знает, существует ли он на свете, никто, кроме его родной матери…

– Его матери, которою он покинут! – с отчаянием вскричал узник.

– И еще дамы в черном с огненными лентами, – продолжал Арамис, – и, наконец…

– Вас, не так ли? И вы явились сюда, чтобы рассказать мне про это, вы явились, чтобы разбудить в моей душе любопытство, ненависть, честолюбие и, кто знает, быть может, и жажду мести? Если вы тот, кого я ожидаю, если вы человек, обещанный мне запиской, наконец, человек, посланный мне самим богом, то у вас должен быть… портрет короля Людовика Четырнадцатого, восседающего теперь на французском троне.

– Вот этот портрет, – ответил епископ, подавая узнику великолепно исполненную на эмали миниатюру с изображением гордого, прекрасного и совсем как живого Людовика Четырнадцатого.

Узник жадно схватил портрет и впился в него глазами, словно хотел навсегда запечатлеть его в своем сердце.

– А теперь, монсеньер, вот вам и зеркало.

Арамис предоставил узнику время, чтобы тот мог разобраться в хаосе своих мыслей.

– Поразительно! Поразительно! – шептал юноша, пожирая глазами портрет Людовика Четырнадцатого и свое собственное изображение в зеркале.

– Что вы думаете об этом? – спросил Арамис.

– Я думаю, что погиб, – сказал пленник, – я думаю, что король никогда не простит мне моего рождения.

– Что до меня, – проговорил епископ, устремив на узника взгляд, исполненный преданности, – то я не знаю, кто же король – тот ли, кого изображает портрет, или тот, чье лицо отражается в этом зеркале.

– Король, сударь, тот, кто сидит на троне, – грустно произнес молодой человек, – король тот, кто не томится в тюрьме и кто может, напротив, заключать в нее по своей воле других. Королевская власть – это могущество, это огромная сила, а я, как вы видите, совершенно бессилен.

– Монсеньер, – сказал Арамис с такою почтительностью, с какой он никогда еще не обращался к своему собеседнику, – королем, заметьте себе, будет, если вы того пожелаете, тот, кто, выйдя из тюрьмы, сумеет удержаться на троне, на который его возведут преданные ему друзья.

– Сударь, не искушайте меня, – горестно вздохнул узник.

– Монсеньер, не впадайте в уныние, – настаивал Арамис. – Я привел вам доказательства вашего королевского происхождения. Вникните в них, убедите себя самого в том, что вы сын короля и король… и потом мы начнем действовать.

– Нет, нет! Это немыслимо.

– Пожалуй, что так, – иронически продолжал ваннский епископ, – если вашему роду и впрямь предначертано самою судьбой, чтобы королевские братья, отстраненные от престола, были все, как один, принцами, лишенными отваги и чести, каким был, например, Гастон Орлеанский, ваш дядя, который стоял во главе десяти заговоров против Людовика Тринадцатого, своего брата.

– Мой дядя Гастон Орлеанский устраивал заговоры против своего брата?

– вскричал, ужаснувшись, принц. – Он устраивал эти заговоры с целью низвергнуть его с престола?

– Вот именно: только с этой целью и никакой иной.

– Вы говорите что-то не то.

– Я говорю сущую правду.

– И у него… у Гастона Орлеанского были преданные друзья?

– Столь же преданные, как я по отношению к вам.

– Ну и что же, чего он добился? Его ждала неудача?

– Да, он всякий раз терпел неудачу, и всякий раз это происходило по его вине. И чтобы купить себе жизнь, нет, не жизнь, ибо жизнь королевского брата священна, – чтобы обеспечить себе свободу, ваш дядя жертвовал жизнью своих друзей, отдавая их на заклание одного за другим, И теперь он – позор нашей истории и проклятье сотня благородных семейств нашего королевства.

– Понимаю вас, сударь, – заметил принц. – Но ответьте, прошу вас, убил ли мой дядя своих друзей по слабости или он попросту предал их?

– По слабости; впрочем, слабость властителей – это всегда предательство.

– Но разве нельзя потерпеть неудачу по незнанию или по неспособности?

Неужели вы думаете, что бедный узник, такой, как я, например, воспитанный не только вдали от двора, но и от всего света, неужели вы думаете, что такой узник был бы в силах оказать помощь тем из своих друзей, которые попытались бы сослужить ему службу?

И прежде чем Арамис успел ответить, он, охваченный неудержимым порывом, показавшим, с какой силой может бурлить его кровь, внезапно вскричал:

– Мы говорим о друзьях! Но откуда же у меня, про которого не ведает ни одна душа человеческая, могут взяться друзья? Ведь я не располагаю ни свободой, ни деньгами, ни властью, ничем, что привлекает друзей!

– Но мне кажется, ваше высочество, я имел честь предоставить себя в ваше распоряжение.

– О, не величайте меня этим титулом, сударь! Это насмешка, это неслыханная жестокость! Не побуждайте меня думать о чем-либо ином, кроме как о стенах тюрьмы, в которой я заперт; позвольте мне любить или, по крайней мере, безропотно переносить мое заключение я прозябание в полнейшей безвестности.

– Монсеньер, монсеньер! Если вы еще раз повторите эти расхолаживающие слова, если, получив доказательства своего королевского происхождения, вы и впредь будете столь же малодушны, вялы, безвольны, я подчинюсь вашим желаниям и исчезну; я откажусь от мысли служить государю, которому я жаждал оказать помощь и, в случае нужды, отдать свою жизнь.

– Сударь! – воскликнул принц. – Прежде чем заговорить со мною обо всем, о чем вы сейчас говорите, вам следовало задуматься, стоит ли навсегда нарушать покой моего сердца.

– Но я к этому и стремлюсь.

– Неужели, чтобы рассказать мне о величии, о могуществе, о том, что меня ожидает престол, вам необходимо было избрать тюрьму? Вы хотите, чтобы я поверил в мое блестящее будущее, но разве не таимся мы с вами во мраке? Вы соблазняете меня славой, но не трепещем ли мы, как бы наши слова не проникли за полог этой жалкой постели? Вы изображаете мне всемогущество, но не слышу ли я в коридоре шагов тюремщика и не страшитесь ли вы их еще больше, чем я? Чтобы хоть немного рассеять мое неверие, извлеките меня из Бастилии; дайте вольного воздуха моим легким, дайте шпоры моим ногам, вложите меч в мои руки, и тогда… тогда мы начнем понимать друг Друга.

– Дать вам все это и еще много больше – в этом и состоит моя цель. Но отвечает ли это вашим желаниям, монсеньер?

– Слушайте, сударь, – перебил Арамиса принц. – Я знаю, что в каждой галерее Бастилии находится стража, что на каждой двери – замок, что у всех рогаток – солдаты и пушки. Каким же образом сможете вы обезвредить стражу и заклепать пушки? Как сможете вы разбить замки и рогатки?

– А каким образом, монсеньер, вы получили записку, извещавшую вас о моем посещении?

– Чтобы переправить записку, достаточно подкупить тюремщика.

– Раз можно подкупить одного, значит, то же можно проделать и с десятью.

– Хорошо! Допускаю, что извлечь несчастного узника из Бастилии – вещь не окончательно невозможная; допускаю, что можно найти для него какое-нибудь укромное место, где его не смогут схватить королевские слуги; допускаю, наконец, что можно обеспечить несчастному беглецу сносное содержание где-нибудь в надежном убежище.

– Монсеньер… – начал с улыбкою Арамис.

– Допускаю, что отыщется человек, который все это сделает для меня, хотя тут требуются силы, превышающие возможности человеческие. Но поскольку вы утверждаете, что я принц королевской крови, что я – брат короля, каким образом сможете вы возвратить мне положение и могущество, отнятые у меня моей матерью и моим братом? И поскольку мне предстоит жизнь, исполненная борьбы и ненависти, каким образом сможете вы сделать меня победителем в этой борьбе, сделать недосягаемым для сонма моих врагов? Ах, сударь, пораскиньте умом над этим! Нет, уж лучше поселите меня в какой-нибудь мрачной пещере, где-нибудь в лоне горы; доставьте мне радость прислушиваться на воле к шумам реки и полей, видеть на воле солнце на лазоревом небе или небо, затянутое грозовыми тучами, – и этого с меня будет достаточно. Не обещайте мне большего, ибо вы и впрямь не можете дать мне больше, и было бы преступлением тешить меня обманом, – ведь вы называете себя моим другом.

Арамис слушал узника с глубоким вниманием.

– Монсеньер, – произнес он после минутного размышления, – я восхищен столь искренним и столь непреклонным чувством, которое внушает вам эти слова; я счастлив, что я сразу же распознал моего государя.

– Погодите, погодите немного!.. Сжальтесь же надо мной, – вскричал принц, сжимая похолодевшими пальцами свой лоб, покрывшийся испариной, не мучьте меня! Мне незачем быть королем, чтобы быть счастливейшим из людей.

– Что до меня, монсеньер, то мне нужно, чтобы вы сделались королем, и это нужно для счастья всего человечества.

– Ах, – сказал принц, в котором снова заговорило неверие, вызванное словами епископа, – в чем же человечество может упрекнуть моего брата?

– Я забыл сказать, монсеньер, что, если вы соблаговолите предоставить мне руководить вами и согласитесь сделаться наиболее могущественным монархом на свете, вы будете служить интересам всех тех, кого я привлек ради успешного завершения нашего дела, – а таких у нас множество.

– Множество?

– И к тому же они очень сильны.

– Объяснитесь.

– Невозможно. Я объясню все до последней мелочи, – клянусь перед богом, который слышит меня, – в тот самый день, когда увижу вас на французском престоле.

– Но мой брат?

– Вы сами решите его судьбу. Или, быть может, вы жалеете вашего брата?

– Его, который гноит меня в этой темнице? О нет, я не жалею его.

– Том лучше.

– Он мог бы прийти сюда, мог бы взять меня за руку и сказать: «Брат мой, господь создал нас, чтобы мы любили друг друга, а не для того, чтоб боролись друг с другом. Я пришел протянуть вам руку. Дикий предрассудок осудил вас на угасание вдали от людей, в полном мраке, не изведав человеческой радости. Я хочу, чтобы вы сидели рядом со мной; я хочу препоясать вас мечом, доставшимся нам от отца. Используете ли вы это сближение, чтобы убить меня или противоборствовать мне? Воспользуетесь ли вы этим мечом, чтобы пролить мою кровь?» – «О нет, – ответил бы я, – я смотрю на вас как на своего избавителя и буду уважать вас как своего государя. Вы даете мне много больше, чем дано мне господом богом. Благодаря вам – я свободен, благодаря вам – я имею право полюбить в этом мире и, в свою очередь, быть любимым».

– И вы сдержали бы свое слово?

– Клянусь моей жизнью, да!

– Тогда как теперь?

– Тогда как теперь я чувствую, что виновные должны понести наказание.

– Каким образом, монсеньер?

– Что вы скажете о моем сходстве с братом, дарованном мне господом богом?

– Скажу, что в этом сходстве можно усмотреть перст провидения, которым королю не должно было пренебрегать; скажу, что ваша мать совершила тяжкое преступление, предоставив столь неравную долю счастья и столь неравную участь тем, кого природа создала в ее чреве столь похожими друг на друга; и я делаю из этого вывод, что кара за это будет не чем иным, как восстановлением равновесия.

– Что означают ваши слова?

– То, что, когда я возвращу вам ваше место на троне вашего брата, вашему брату придется занять ваше место в тюрьме.

– Увы! В тюрьме испытываешь столько страданий!

Особенно если до этого чаша жизни полнилась до краев!

– Ваше высочество сможете поступить, как сочтете для себя удобным; наказав, вы сможете простить, если того пожелаете.

– Хорошо! А теперь остается сказать вам еще об одном.

– Говорите, мой принц.

– Отныне я буду беседовать с вами лишь за стенами Бастилии.

– Я и сам хотел уведомить вас, ваше высочество, что в дальнейшем я буду иметь честь встретиться с вами лишь один-единственный раз.

– Когда же это произойдет?

– В тот день, когда мой принц покинет эти мрачные стены.

– Да услышит вас бог! Как же вы предупредите меня?

– Я приду сюда сам.

– Вы сами?

– Не покидайте этой комнаты, принц, ни с кем, кроме меня, или если вас принудят в мое отсутствие покинуть ее, помните, что это сделано помимо меня.

– Итак, ни одного слова кому бы то ни было, кроме вас?

– Да, ни одного слова кому бы то ни было, кроме меня.

Арамис отвесил глубокий поклон. Принц протянул ему на прощание руку и сказал с искренностью, идущей от самого сердца:

– Сударь, еще одно слово. Если вы явились ко мне, чтобы окончательно погубить меня, если вы – не более как орудие моих ненавистников, если наша беседа, в которой вы выведали самые сокровенные тайны моего сердца, принесет мне нечто худшее, чем заключение, а именно – смерть, то и тогда да будет мое благословение с вами, ибо вы положили конец моим сомнениям и заботам и после лихорадочной пытки, терзавшей меня последние восемь лет, внесли успокоение в мою Душу.

– Монсеньер! Не торопитесь судить меня.

– Я сказал, что благословляю вас, что простил вам вашу вину предо мною. Но если вы явились ко мне для того, чтобы возвратить место, уготованное мне самим, богом, место, осиянное солнцем счастья и славы, если, благодаря вам, я смогу оставить по себе след в людской памяти, если, свершив выдающиеся деяния и оказав услуги народам моего королевства, я доставлю честь моему роду, если из тьмы, в которой я угасаю, я поднимусь, поддерживаемый вашей благородной рукою, к вершинам почета, – в таком случае вам, кого я благословляю и кому приношу свою признательность и благодарность, вам – половина моего могущества и моей славы. И это будет все еще слишком ничтожная плата; я всегда буду считать, что не выплатил вам вашей доли, ибо вы никогда не сможете в такой же мере, как я, наслаждаться счастьем, которым одарили меня.

– Монсеньер, – проговорил Арамис, взволнованный бледностью юноши и этим его порывом, – монсеньер, благородство вашего сердца наполняет меня радостью и восхищением. Не вам выражать мне свою благодарность. Меня будут благодарить народы, которых вы осчастливите, и ваши потомки, которым вы оставите славу. Да, да… я дам вам нечто большее, нежели жизнь, – я дам вам бессмертие.

Молодой человек снова протянул Арамису руку; Арамис приложился к ней, став на колени.

– О! – вскричал принц с тронувшим Арамиса смущением.

– Это первая дань почитания моему будущему монарху. Когда я снова увижу вас, я скажу: «Здравствуйте, ваше величество!»

– А до этой поры, – воскликнул молодой человек, прижимая свои белые исхудавшие пальцы к сердцу, – а до этой поры – никаких грез, никаких потрясений, иначе жизнь моя пресечется! О сударь, до чего же тесно в моей тюрьме, до чего мало это окно, до чего узка дверь! Как же могло проникнуть через нее, как могло поместиться здесь столько гордости, столько блеска и счастья!

– Поскольку вы утверждаете, что все это принесено мною, вы наполняете мое сердце радостью, ваше высочество, – поклонился Арамис.

Произнеся эти слова, он постучал. Дверь тотчас же отворилась. За нею стояли тюремщик, а также Безмо, который, снедаемый беспокойством и страхом, начал уже невольно прислушиваться к голосам, доносившимся из-за двери.

К счастью, оба собеседника говорили все время вполголоса и даже при самых бурных изъявлениях страсти не забывали об этой предосторожности.

– Вот это исповедь! – сказал комендант, силясь изобразить на лице улыбку. – Можно ли было предполагать, что заключенный, наполовину покойник, будет каяться в стольких грехах и отнимет у вас столько времени?

Арамис промолчал. Ему хотелось поскорее покинуть Бастилию, где отягощавшая его тайна удваивала гнетущее впечатление, производимое стенами крепостных казематов.

Когда они дошли до квартиры Безмо, Арамис шепнул коменданту:

– Поговорим о делах, дорогой господин де Безмо.

– Увы! – отозвался Безмо.

– Не нужно ли вам спросить меня о расписке на сто пятьдесят тысяч ливров? – молвил епископ.

– И уплатить первую треть этой суммы, – добавил, вздыхая, бедный Безмо, сделавший несколько шагов по направлению к своему железному шкафу.

– Вот ваша расписка, – подал бумагу Арамис.

– А вот и деньги, – ответил, трижды вздохнув, комендант.

– Мне было приказано вручить вам расписку на пятьдесят тысяч ливров, – сказал Арамис. – Что же касается денег, то на этот счет я не получал никаких указаний.

И он удалился, оставив Безмо в полном смятении чувств перед этим поистине королевским подарком, преподнесенным ему с такою непринужденностью внештатным духовником Бастилии.

Глава 29.
КАК МУСТОН РАСТОЛСТЕЛ, НЕ ПОСТАВИВ ОБ ЭТОМ В ИЗВЕСТНОСТЬ ПОРТОСА, И КАКИЕ НЕПРИЯТНОСТИ ДЛЯ ДОСТОЙНОГО ДВОРЯНИНА ВОСПОСЛЕДОВАЛИ ОТ ЭТОГО

Со времени отъезда Атоса в Блуа д’Артаньян и Портос редко бывали вместе. У одного была хлопотная служба при короле, другой увлекся покупкой мебели, которую хотел отправить в свои многочисленные поместья; он задумал завести в своих резиденциях – а их у него было несколько – нечто напоминающее придворную роскошь, которую ему довелось увидеть у короля и которая ослепила его.

Д’Артаньян, сохранивший неизменную верность по отношению к старым друзьям, однажды утром, в свободное от служебных занятий время, вспомнил о Портосе и, обеспокоенный тем, что вот уже две недели ничего не слышал о нем, поехал к нему и застал его только что вставшим с постели.

Достойный барон был, по всей видимости, поглощен какими-то неприятными мыслями; больше того, он был опечален. Свесив ноги, полуголый, сидел он у себя на кровати и уныло рассматривал целые вороха платья, отделанного бахромой, галунами, вышивкой безобразных цветов, которое было навалено перед ним на полу.

Печальный и задумчивый, как пресловутый заяц в басне Лафонтена, Портос не заметил входящего д’Артаньяна, скрытого от его глаз внушительной фигурой Мустона, настолько дородною, что он мог бы заслонить своим телом любого, а в этот момент размеры его удвоились, так как дворецкий распяливал перед собою алый кафтан, который он держал за концы рукавов, чтобы хозяин мог лучше приглядеться к нему.

Д’Артаньян остановился на пороге и принялся рассматривать озабоченного Портоса; обнаружив, однако, что эта куча костюмов порождает в груди достойного дворянина тяжкие вздохи, он решил, что пора оторвать его от этого столь мучительного для него зрелища, и кашлянул, чтобы возвестить о своем приходе.

– А! – воскликнул Портос, и лицо его осветилось радостью. – Здесь д’Артаньян! Наконец-то меня осенит счастливая мысль!

Мустон, услышав эти слова, обернулся с приветливой улыбкой к другу своего хозяина, и Портос избавился, таким образом, от массивной преграды, мешавшей ему броситься к д’Артаньяну.

Он поспешно вскочил с кровати, потянулся, хрустнув суставами крепких ног, пронесся в два прыжка через комнату и порывисто прижал д’Артаньяна к груди: с каждым днем он любил его, казалось, все больше и больше.

– Ах, дорогой друг, – повторил он несколько раз, – ах, дорогой д’Артаньян, здесь вы всегда желанны, но сегодня желаннее чем когда бы то ни было, – Так, так. У вас неприятности? – спросил д’Артаньян.

Портос ответил взглядом, полным уныния.

– Расскажите же, друг мой, в чем дело, если это не тайна.

– Во-первых, – вздохнул Портос, – вы знаете, что у меня нет от вас никаких тайн, а во-вторых… во-вторых, меня огорчает следующее…

– Погодите, Портос, погодите: дайте мне сперва выбраться из этого вороха сукна, атласа и бархата.

– Шагайте, шагайте смелее! – проговорил жалобным тоном Портос. – Все это не больше чем хлам.

– Черт подери! Сукно стоимостью в двадцать ливров за локоть-хлам! Великолепный атлас и бархат, которым не погнушался бы сам король, – это, по-вашему, хлам!

– Так вы находите эти костюмы…

– Блистательными, Портос, блистательными! Готов поручиться, что во всей Франции вы один обладаете таким неимоверным количеством их, и если предположить, что, начиная с этого дня, вы не закажете больше ни одного, а проживете добрую сотню лет, что, говоря по правде, меня нисколько не удивило бы, то и в этом случае в день вашей смерти на вас будет новый костюм, и в течение всего этого времени ни один портной не покажет к вам носа.

Портос покачал головой.

– Послушайте, друг мой, – сказал Д’Артаньян. – Это мрачное настроение, отнюдь не свойственное вашему нраву, пугает меня. Дорогой мой Портос, давайте покончим с ним, и чем раньше, тем лучше.

– Да, да, покончим, – ответил Портос, – избавимся, если только это вообще возможно.

– Или, быть может, вы получили дурные известия из Брасье?

– О нет; там вырубили леса, и они дали доход, превысивший ожидаемый на целую треть.

– Или в Пьерфоне прорвало запруды?

– Нет, что вы, друг мой; там выловили рыбу, по того, что осталось после продажи, более чем достаточно, чтобы сделать все окрестные пруды рыбными.

– Что же тогда? Уж не обрушился ли Валлон по причине землетрясения?

– Нет, нет! Напротив, молния ударила в какой-нибудь сотне шагов от замка, и в месте, страдавшем от недостатка воды, забил превосходный ключ, – Но в чем же в таком случае дело?

– Видите ли, я получил приглашение на празднество в Во, – произнес Портос с похоронным видом.

– Чего же вы жалуетесь? Король был причиною более чем ста ссор, породивших непримиримых врагов, и все они – из-за того, что тому или иному между придворными было отказано в приглашении. Так вы и в самом деле приглашены в Во? Вот оно что!

– Но, бог мой, конечно!

– Вам предстоит увидеть поразительное великолепие.

– Что до меня, то мне едва ли удастся увидеть это.

– Но ведь там будет собрана вся наша французская знать.

– Ах, – вздохнул Портос, вырвав у себя с отчаянья клок волос.

– Господи боже! Да не больны ли вы, дорогой мой?

– Я здоров, черт подери, как бык. Дело не в этом.

– Но в чем же?

– У меня нет костюма.

Д’Артаньян остолбенел.

– Нет костюма, Портос! Нет костюма! – вскричал он. – Но ведь я вижу у вас на полу больше полусотни костюмов!

– Полусотни! Это верно. Но нет ни одного, который был бы мне впору.

– Как это нет ни одного, который был бы вам впору! Разве с вас не снимали мерки, когда их шили?

– Снимали, – ответил Мустон, – но, к несчастью, я растолстел.

– Что? Вы растолстели?

– Да, так что стал толще, гораздо толще господина барона. Могли бы вы это подумать, сударь?

– Еще бы! Мне кажется, что это видно с первого взгляда.

– Слышишь, болван? – проворчал Портос. – Это видно с первого взгляда.

– Но, милый Портос, – сказал Д’Артаньян с легким нетерпением в голосе, – не могу понять, почему ваши костюмы никуда не годятся из-за того, что Мустон растолстел.

– Сейчас объясню. Помните, вы мне рассказывали как-то про одного римского военачальника, которого звали Антонием и у которого всегда было семь кабанов на вертеле, жарившихся в различных местах, чтобы он мог потребовать свой обед в любой час, когда бы ему ни заблагорассудилось.

Вот и я – поскольку в любой момент меня могут пригласить ко двору и оставить там на неделю, – вот я и решил иметь всегда наготове, если это случится, семь новых костюмов.

– Отлично придумано, мой милый Портос. Но чтобы позволить себе такого рода фантазии, нужно располагать вашим богатством, не говоря уж о времени, которое затрачиваешь на примерку. И к тому же мода так часто меняется.

– Что верно, то верно, – заметил Портос. – Но я тешил себя надеждой, что придумал нечто исключительно хитрое.

– Что же это такое? Черт возьми, я никогда не сомневался в ваших талантах!

– Вы помните те времена, когда Мустон был еще тощим?

– Конечно; это было тогда, когда он был Мушкетоном.

– А когда он начал толстеть?

– Нет, этого я не мог бы сказать. Прошу извинения, мой милый Мустон.

– О, вам нечего просить извинения, – любезно ответил Мустон, – вы были в Париже, а мы… мы в Пьерфоне.

– Так вот, дорогой Портос, – итак, с известного времени Мустон начал толстеть. Ведь вы хотели сказать именно это, не так ли?

– Конечно. И я был этим очень обрадован.

– Черт! Готов вам верить.

– Понимаете ли, – продолжал Портос, – ведь это освобождало меня от хлопот.

– Нет, все еще не понимаю, друг мой. Но если вы мне объясните…

– Сейчас, сейчас… Прежде всего, как вы сказали, это потеря времени, когда даешь снимать с себя мерку, хотя бы раз в две недели. Потом можешь оказаться в дороге, а когда хочешь всегда иметь семь новых костюмов…

Наконец, я терпеть не могу давать с себя снимать мерку. Либо я дворянин, либо не дворянин, черт возьми. Дать себя измерять какому-нибудь проходимцу, который изучает тебя с головы до пят, – это унизительно в высшей степени. Этот народ находит вас слишком выпуклым тут, слишком вдавленным здесь, он знает все ваши достоинства и недостатки. Знаете, когда выходишь из рук портного, чувствуешь себя похожим на крепость, только что досконально изученную шпионом.

– Воистину, Портос, ваши мысли чрезвычайно своеобразны.

– Но вы понимаете, что, будучи инженером…

– И к тому же укрепившим Бель-Иль…

– Так вот, мне пришла в голову мысль, и она, конечно, была бы весьма хороша, если бы не небрежность Мустона.

Д’Артаньян бросил взгляд на Мустона, который ответил на него легким движением тела, как бы желая сказать: «Вы сами увидите, виноват ли я в том, что случилось».

– Итак, я очень обрадовался, – продолжал Портос, – увидев, что Мустон начал толстеть; больше того, чем только мог, я помогал ему нагуливать жир. Я кормил его особо питательной пищей, надеясь, что он сравняется со мной в объеме и тогда я смогу заставить его иметь дело с портными и тем самым избавлю себя от снятия мерок и прочих скучных вещей.

– А! – вскричал Д’Артаньян. – Теперь я наконец понимаю… Это спасло бы вас от потери времени и унижений.

– Черт подери! Судите же сами о моей радости, когда после полутора лет отменного и искусно подобранного питания – ибо я взял на себя труд самолично кормить Мустона – этот бездельник…

– Ах, сударь, я и сам немало способствовал этому, – скромно вставил Мустон.

– Это верно. Так вот, судите о моей радости, когда в одно прекрасное утро я обнаружил, что Мустону пришлось повернуться боком, как поворачивался я сам, чтобы протиснуться сквозь потайную дверь, которую эти чертовы архитекторы устроили у меня в Пьерфоне в комнате покойной госпожи дю Валлон. Да, кстати, об этой двери, друг мой; хочу задать вам вопрос, вам, знающему решительно все на свете: какого черта эти плуты архитекторы, которым полагается иметь подобающий глазомер, придумали двери, годные только для тощих?

– Эти двери, – сказал в ответ д’Артаньян, – предназначены для возлюбленных, а возлюбленные по большей части сложения хрупкого и изящного.

– Госпожа дю Валлон не имела возлюбленных, – величественно перебил д’Артаньяна Портос.

– Несомненно, друг мой, несомненно, – поторопился согласиться с ним д’Артаньян, – но, быть может, эти двери были придуманы архитекторами на случай вашей повторной женитьбы.

– Вот это и впрямь возможно, – заметил Портос. Теперь, когда я получил от вас разъяснение относительно этих слишком узких дверей, вернемся к нагуливанию жира Мустоном. Но заметьте себе, что первое имеет прямое отношение ко второму. Я не раз наблюдал, что наши мысли тянутся друг к другу. Подивитесь-ка на это явление, д’Артаньян: я говорил о Мустоне, который начал толстеть, а кончил тем, что вспомнил о госпоже дю Валлон…

– Которая была худощавой.

– Разве это не поразительно?

– Друг мой, один из моих ученых друзей, господин Костар, сделал то же самое наблюдение, что и вы, и он называет это каким-то греческим словом, которого я не запомнил.

– Выходит, что мое наблюдение не отличается новизной! – вскричал Портос, ошеломленный услышанным от д’Артаньяна. – А я думал, что это я первый сделал его.

– Друг мой, этот факт известен еще до Аристотеля, то есть, говоря по-иному, приблизительно вот уже две тысячи лет.

– Но от этого он не становится менее достоверным, – заметил Портос, приходя в восторг от этого совпадения его собственных мыслей с мыслями философов древности.

– Безусловно. Но давайте вернемся к Мустону. Мы оставили его в тот момент, когда он стал толстеть у вас на глазах, ведь, кажется, так?

– Так точно, сударь, – вставил Мустон.

– Продолжаю, – сказал Портос. – Итак, Мустон толстел так успешно, что оправдал все мои чаянья. Он достиг моей мерки, и я смог воочию убедиться в этом, увидев в один прекрасный день на мошеннике мой собственный камзол, в который он позволил себе облачиться; этот камзол обошелся мне очень недешево: одна только вышивка стоила сотню пистолей.

– Я надел его лишь затем, чтоб примерить, сударь, – заметил Мустон.

– Итак, – продолжал Портос, – с этого дня я решил, что отныне все дела с моими портными будет вести Мустон, – с него будут снимать мерку, и во всем этом он полностью заменит меня.

– Чудесно придумано! Просто чудесно! Но ведь Мустон на полтора фута ниже вас ростом.

– Вы правы. Но я велел шить таким образом, чтобы на Мустона костюм был слишком длинным, а на меня в самый раз.

– Какой вы счастливец, Портос! Такие вещи случаются только с вами.

– Да, да! Завидуйте мне, есть действительно чему позавидовать! Это было точно в то самое время, когда я уезжал на Бель-Иль, то есть приблизительно два с половиной года назад. Уезжая, я поручил Мустону – чтобы постоянно иметь на случай нужды приличное модное платье – ежемесячно заказывать себе по костюму.

– И Мустон не исполнил вашего приказания? Нехорошо, Мустон, очень нехорошо!

– Напротив, сударь, напротив!

– Нет, он не забывал заказывать для себя костюмы, но он забыл предупредить меня, что толстеет.

– Господи боже, я в этом нисколько не виноват; ваш портной ни разу не сказал мне об этом.

– За два года этот бездельник расширился в талии ни больше ни меньше, как на целые восемнадцать дюймов, и мои последние двенадцать костюмов шире, чем нужно, от фута до полутора футов.

– Ну, а прежние, сделанные в те времена, когда ваши талии были приблизительно одинаковыми?

– Они успели выйти из моды, и если бы я надел их, у меня был бы вид человека, приехавшего из Сиама и не бывавшего при дворе добрых два года.

– Теперь мне понятны ваши заботы. Сколько же у вас новых костюмов?

Тридцать шесть? И вместе с тем ни одного. Выходит, что нужно сшить тридцать седьмой, а остальные тридцать шесть подарить Мустону.

– Ах, сударь, – обрадовался Мустон, – вы всегда были добры ко мне.

– Черт возьми! Неужели вы думаете, что подобная мысль не приходила мне в голову или что меня останавливают расходы? До празднества в Во остается каких-нибудь двое суток. Я получил приглашение только вчера и немедленно вызвал Мустона, приказав» чтобы он явился сюда с моим гардеробом на почтовых; по я заметил приключившееся со мной несчастье лишь этим утром, и где такой более или менее модный портной, который взялся бы изготовить за это время костюм?

– То есть костюм, расшитый вдоль и поперек золотом?

– Да, я хочу, чтобы золото было повсюду.

– Мы это уладим. В вашем распоряжении трое суток. Вы приглашены на среду, а сейчас воскресенье, и притом утро.

– Это правда. Но Арамис настоятельно просил прибыть в Во за сутки.

– Как, Арамис?

– Да, это приглашение привез Арамис.

– А, понимаю. Вы приглашенный господина Фуке.

– Нет, я приглашен королем. В записке ясно написано: «Г-на дю Валлона предупреждают, что король удостоил включить его в список своих приглашенных».

– Прекрасно! Но все же вы уезжаете с господином Фуке?

– И когда я подумаю, – вскричал Портос, отломив кусок паркета ударом ноги, – когда я подумаю, что у меня не будет костюмов, я готов прямо лопнуть от злости! Мне хочется задушить кого-нибудь или что-нибудь разорвать на части!

– Никого не душите и ничего не рвите на части; я это улажу; наденьте один из тридцати шести ваших костюмов, и поехали вместе к портному.

– Мой посланный обошел этим утром их всех, – И он побывал даже у Порсерена?

– Кто такой Персерен?

– Портной короля, и вы не знаете этого?

– Да, да, конечно, – сказал Портос, делая вид, что портной короля хорошо известен ему, хотя он слышал о нем впервые, – у Персерена, портного его величества короля? Да, да, конечно! Но я думал, что он перегружен работой.

– Конечно, он перегружен работой; но будьте спокойны, Портос, он сделает для меня то, чего не сделал бы ни для кого другого. Только на этот раз вам придется позволить снять с себя мерку, дорогой друг, – Ах, – вздохнул Портос, – это ужасно. Но что же поделаешь?

– Вы поступите, как все, вы поступите, как король.

– Как? И с короля также снимают мерку? И он это терпит?

– Король, дорогой мой, – щеголь. И вы – также, что бы вы об этом ни говорили.

Портос улыбнулся с победным видом:

– Идемте к портному его величества. И раз он снимает мерку с самого короля, мне, право, кажется, что и я могу позволить ему обмерить меня с головы до пят!

Глава 30.
ЧТО ЖЕ ПРЕДСТАВЛЯЛ СОБОЙ МЕССИР ЖАН ПЕРСЕРЕН

Портной короля, мессир Жан Персерен, занимал довольно большой дом на улице Септ-Оноре, близ улицы Арбр-Сек. Это был человек, понимавший толк в красивых тканях, в красивых вышивках и красивом бархате, ибо Персерены из поколения в поколение занимались одним и тем же: шили на королей. Эта профессия их восходит ко временам Карла IX, частенько предававшегося бурным фантазиям, удовлетворить которые было достаточно трудно.

Первый Персерен, подобно Амбруазу Паре, был гугепотом, но наваррская королева, прекрасная Марго, как называли ее в те времена и в литературных произведениях, и в просторечии, пощадила его за то, что ему одному удавались ее удивительные верховые костюмы, скрывавшие кое-какие недостатки ее телосложения и поэтому весьма ценимые ею.

Спасшийся от гибели Персерен в благодарность за это подарил очень красивые и очень дешевые черные телогрейки для королевы Екатерины, которая долго косилась на гугенота, по кончила тем, что была рада его спасению. Персерен, однако, был человеком благоразумным: он слыхал, что ничто не могло быть для гугенота опаснее, чем улыбка королевы Екатерины, и, заметив, что она улыбается ему чаще обычного, поторопился перейти в католичество вместе со всею своей семьей. Став таким образом лицом безупречным, он достиг высокого положения главного портного французской короны.

При Генрихе III, самом кокетливом из королей, это положение стало настолько высоким, что его было бы уместно сравнить с какой-нибудь высочайшей вершиной Кордильер.

Персерен в течение всей своей жизни слыл ловкачом, и, дабы сохранить эту свою репутацию и за гробом, он позаботился о том, чтобы хорошенько поводить за нос смерть: он скончался как раз тогда, когда его воображение начало иссякать. После него остались один сын и одна дочка, достойные его имени; сын – смелый закройщик, точный, как циркуль, дочка – вышивальщица и художница, создававшая прекрасные узоры для вышивок.

Свадьба Генриха IV и Марии Медичи, замечательные траурные наряды названной королевы и несколько слов, вырвавшихся у г-на де Бассомпьера, короля щеголей того времени, обеспечили процветание и второму поколению Персеренов.

Кончено Кончини и его жена Галигаи, блиставшие после этого при французском дворе, пожелали итальянизировать французский костюм и выписали портных из Флоренции. Но Персерен, задетый за живое в своем патриотизме и самолюбии, обратил в ничто чужеземцев своими рисунками узорчатой парчи и своей неподражаемой вышивкой гладью. Дело кончилось тем, что сам Кончини первым отказал своим соотечественникам и так высоко оценил таланты французского мастера, что одевался лишь у него и в тот день, когда Витри застрелил его на мостике во дворе Лувра, на нем был сшитый у Персерена костюм. Этот костюм парижане с удовольствием разорвали на части вместе с прикрываемой им человеческой плотью.

Несмотря на благоволение, которым пользовался Персерен у Кончини, Людовик XIII не обрушил на него кары, великодушно простив его, сохранил за ним его должность. К тому времени, когда Людовик XIII Справедливый явил столь великий пример беспристрастия, Персерен успел уже воспитать двоих сыновей, и один из них испробовал свои силы на свадьбе Анны Австрийской, изготовил для кардинала Ришелье тот самый испанский костюм, в котором кардинал протанцевал сарабанду, создал костюмы для трагедии «Мирам» и пришил к плащу герцога Бекингэма жемчуг, которому суждено было просыпаться на паркет Лувра.

Стать знаменитым нетрудно, если довелось одевать герцога Бекингэма, Сен-Мара, мадемуазель Нинон, де Бофора и Марион де Лорм. И к моменту кончины своего отца Персерен III был в апогее славы.

Тот же Персерен III, старый, прославленный и богатый, одевал и Людовика XIV. У него не было сына, и это составляло печаль его жизни, так как вместе с ним угасала династия, но у него было несколько подающих надежды учеников. У него были также карета, имение, самые рослые во всем Париже лакеи и, по специальному разрешению короля, свора гончих. Он одевал де Лиона и Летелье, оказывая им своеобразное благоволение, но, будучи политиком, воспитанным на государственных тайнах, он никак не мог сделать удачный костюм Кольберу. Это необъяснимо, но тем не менее это так. Великие люди, в чем бы их таланты ни проявлялись, живут неуловимыми и неощутимыми на глаз побуждениями; они действуют, не зная и сами, что именно побуждает их к тому или иному поступку. Великий Персерен (а великим был прозван, вопреки династическим обыкновениям, последний из них) вдохновенно кроил юбку для королевы, придумывал особый фасон плаща для королевского брата или вышивку для какого-нибудь уголка чулок принцессы Генриетты, его супруги, но, несмотря на все свои дарования, не мог запомнить мерку Кольбера.

– Этот человек, – нередко говаривал он, – мне положительно не дается, и я никогда не увижу его в хорошо сшитом костюме, хотя этот костюм и сшит моею иглой.

Само собой разумеется, что Персерен обшивал Фуке, и последний чрезвычайно ценил его мастерство.

Персерону было близко к восьмидесяти, но он все еще был полон сил и вместе с тем до того сухощав, что придворные остряки утверждали, будто ему грозит опасность сломаться. Его слава и состояние были настолько внушительны, что брат короля, и он же некоронованный король щеголей, брал его под руку, беседуя с ним о модах, и даже наименее склонные к платежам придворные, и те не осмеливались затягивать с ним расчеты, ибо Персерен шил в кредит не более одного костюма и никогда не брался за второй, пока не был оплачен первый.

Легко догадаться, что подобный портной отнюдь не гнался за заказчиками; напротив, он был почти недоступен для тех, кто обращался к нему впервые. Вот почему Персерен отказывался обшивать третье сословие или новоиспеченных дворян. Ходила даже молва, утверждавшая, что в благодарность за подаренное Персереном парадное кардинальское одеяние Мазарини сунул ему в карман дворянскую грамоту.

Персерен был остроумен и злоречив. Говорили, что он порядочный волокита и что при своих восьмидесяти годах он снимает мерку, чтобы сшить дамский корсаж, достаточно твердой рукой.

Вот к этому ремесленнику-вельможе и повез д’Артаньян отчаявшегося Портоса.

– Смотрите, дорогой д’Артаньян, оградите знатность такого человека, как я, – говорил Портос по дороге, – столкновения с наглостью этого Персерена, который, должно быть, ре слишком учтив; считаю нужным предупредить, что, если он позволит себе непочтительность, я задам ему хорошую трепку.

– Будучи рекомендованы мною, – отвечал д’Артаньян – вы можете ни о чем не тревожиться и могли бы не тревожиться даже в том случае, если б были совсем не тем, чем являетесь. Или, быть может, Персерен в чем-нибудь виноват перед вами?

– Мне кажется, что однажды…

– Ну, так что же случилось однажды?

– Я послал Мушкетона к бездельнику, который звался этим именем.

– Что же дальше?

– И этот бездельник отказался шить на меня.

– Здесь что-то не то, и это недоразумение нужно выяснить. Мустон, несомненно, напутал.

– Все может быть.

– Он смешал имена.

– Возможно; этот мошенник Мустон никогда не помнит имен.

– Словом, я беру это дело целиком на себя.

– Отлично.

– Велите остановить карету, Портос; мы приехали.

– Как, уже! Да ведь мы у Центрального рынка; а вы говорили, что Персерен живет на углу улицы Арбр-Сек.

– Это верно, по посмотрите-ка хорошенько.

– Я смотрю и вижу…

– Что же вы видите?

– Что мы возле рынка, черт подери.

– Но не хотите же вы, чтобы нагни лошади вскарабкались на карету, которая перед нами.

– Разумеется.

– Ни чтобы предшествующая карета наехала на ту, что стоит перед нею.

– Еще того меньше.

– Ни чтобы та, вторая карета протащилась на брюхе по тридцати или сорока впереди стоящим каретам, которые прибыли раньше, чем мы.

– Ах, бог мой! Вы правы.

– То-то же!

– Сколько народа, сколько народа!

– Каково?

– Что же они тут делают, эти люди?

– Ответ очень прост – они дожидаются своей очереди.

– Вот тебе на! А может быть, актеры Бургундского отеля перебираются на новое место?

– Нет, мой дорогой. Это очередь к Персерену.

– И нам также придется ждать?

– Нет, мы с вами будем хитрее и не столь спесивы, как все остальные.

– Что же мы сделаем?

– Мы сейчас выйдем из кареты, проберемся через толпу пажей и лакеев и войдем в дом, даю вам в этом честное слово, особенно если первым двинетесь вы.

– Идем, – сказал на это Портос.

И, выйдя из кареты, они направились к дому портного.

Причиной этого скопления народа и толчеи было то, что дверь Персерена была заперта, и лакей, стоявший у входа, объяснял знатным заказчикам, что в настоящий момент г-н Персерен решительно никого не может принять.

Тот же лакей конфиденциально сообщил одному вельможе, к которому благоволил, что г-н Персерен занят пятью костюмами для короля и обдумывает у себя в кабинете украшения, цвет и покрой этих костюмов.

Иные, удовлетворившись этим ответом, возвращались домой, в восторге от того, что могут распространить его дальше, другие же, более упорные и настойчивые, требовали, чтобы дверь была открыта немедленно, и среди этих последних бросались в глаза три кавалера с голубой орденской лентой, которым предстояло принять участие в балете на празднестве в Во, ведь балет, разумеется, не состоится, если на них не будет костюмов, скроенных рукой великого Персерена.

Д’Артаньян, пустив перед собой Портоса, силой прокладывавшего путь сквозь толпу, добрался наконец до прилавков, за которыми подмастерья отбивались, как могли, от заказчиков. Мы забыли упомянуть, что Портоса, наравне с прочими, не хотели пропустить в дом, но д’Артаньян, выйдя вперед, произнес: «Именем короля», – после чего они беспрепятственно прошли в дверь.

Этим бедным ребятам – мы имеем в виду подмастерьев – приходилось несладко, и они, в меру сил, пытались удовлетворить в отсутствие хозяина нетерпеливые требования заказчиков, прерывая порой стежок, чтобы ввернуть несколько слов, и когда чья-нибудь оскорбленная гордость или обманутые надежды порождали опасность слишком бурного объяснения, тот, на кого обрушивались особенно яростные нападки, внезапно нырял под прилавок и скрывался под ним.

Вереница недовольных вельмож являла собою картину, во многих отношениях весьма любопытную.

Капитан мушкетеров, отличавшийся быстрым и верным взглядом, сразу же оценил ее по достоинству. Но после того как он бегло оглядел отдельные группы, взгляд его остановился на человеке, сидевшем на табурете прямо против него, причем голова этого человека лишь слегка возвышалась над укрывавшим его прилавком. Это был мужчина лет сорока, с меланхоличным и бледным лицом, с добрыми, светящимися умом глазами. Он рассматривал д’Артаньяна и всех других, подперев рукой подбородок, как спокойный и любознательный наблюдатель. Заметив и узнав нашего капитана, он надвинул на глаза шляпу.

Этот жест, быть может, и привлек внимание д’Артаньяна. Если наше предположение правильно, то человек с опущенной шляпой достиг результата, явно не соответствовавшего его намерениям.

Костюм этого человека был достаточно прост, парик на его голове – самый обыкновенный, и не очень наблюдательные заказчики могли бы счесть его простым подмастерьем, присевшим на табурет за дубовым прилавком и тщательно вышивающим по сукну или бархату.

Впрочем, он слишком часто нагибал голову, чтобы успешно работать руками, Д’Артаньян не дал себя обмануть и тотчас же понял, что если этот человек и работает, то уж, конечно, не над какой-нибудь тканью.

– Вот оно что, – сказал капитан, обращаясь к этому человеку, – итак, вы превратились в портного, мой дорогой господин Мольер?

– Тише, господин Д’Артаньян! Тише, бога ради, молчите! Ведь вы меня выдаете, меня узнают.

– Что же в этом плохого?

– Плохого тут нет, но…

– Но вы хотите сказать, что и хорошего тоже, не так ли?

– Увы, вы правы, так как я, уверяю вас, был занят рассматриванием очень интересных фигур.

– Продолжайте, господин Мольер. Продолжайте.

Вполне понимаю, насколько это интересно для вас… и но «стану мешать вам в этом занятии, но с условием – скажите, где господин Персерен?

– Охотно скажу – он в своем кабинете. Только…

– Только проникнуть к нему невозможно?

– Он и впрямь совершенно недосягаем.

– Для всех?

– Для всех. Он привел меня в эту комнату, чтобы я йог предаться в свое удовольствие наблюдениям, после чего удалился к себе.

– В таком случае, дорогой господин Мольер, пойдите и скажите ему, что я здесь, хорошо?

– Я! – вскричал Мольер тоном честной собаки, у которой хотят отнять доставшуюся ей на законном основании кость. – Я должен оторваться от моего дела? Ах, господин Д’Артаньян, до чего же вы дурно ко мне относитесь!

– Если вы тотчас же не отправитесь предупредить Персерена о том, что я здесь, дорогой господин Мольер, – вполголоса сказал Д’Артаньян, – то и я не покажу вам одного из моих друзей, который пришел вместе со мной и тем и предупреждаю вас.

– Вот того, да?

– Да.

Мольер оглядел Портоса взглядом, проникающим в сердца и умы. Этот осмотр показался ему, очевидно, многообещающим, так как он сразу же встал и прошел в соседнюю комнату.