Утраченные иллюзии. Оноре де Бальзак

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4

Во втором акте появилась парижская испанка, с лицом камеи и сокрушительными глазами. Я в свою очередь спросил, откуда она, и мне ответили, что она явилась из-за кулис и имя ее Флорина; но, клянусь, я тому не поверил,- столько огня было в каждом ее движении, столь яростна была ее любовь. Это соперница дочери алькальда,- жена сеньора, скроенного из плаща Альмавивы, а этого материала достанет для сотни вельмож с Больших бульваров. Если Флорина не надела красных чулок с зелеными клиньями и лакированных башмачков, то у нее была мантилья и вуаль, и в качестве светской дамы она пользовалась ими с удивительным мастерством. Она великолепно доказала, что тигрица может стать кошкой. По колким словам, которыми обменивались обе испанки, я понял, что , происходит какая-то драма ревности. Затем, когда все распуталось, глупость алькальда снова все перепутала. Весь этот мир факелов, богачей, слуг, фигаро, сеньоров, алькальдов, девушек и женщин пришел в движение: ходили, приходили, уходили, искали, кружились. Узел снова завязался, у я дал ему волю развязываться, ибо эти две женщины, ревнивая Флорина и счастливица Корали, снова опутали меня своими сборчатыми баскинами и мантильями, и я попал к ним под башмак.

Мне удалось просмотреть третий акт, не натворив бед, не вызвав вмешательства полицейского комиссара и возмущения зрительной залы, и я поверил с той поры в могущество общественной и религиозной нравственности, предмета сугубой заботы палаты депутатов, как будто во Франции уже иссякла нравственность! Я понял, что речь идет о мужчине, который любит двух женщин, не будучи любим, или любим, но сам не любит, который не любит и алькальдов или алькальды его не любят; но он несомненно весьма достойный сеньор и кого-то любит: себя ли самого, или хотя бы бога, ибо он идет в монахи. Ежели вы желаете узнать больше, спешите в Драматическую панораму, вы уже достаточно подготовлены к тому, чтобы пойти туда и в первое же посещение насладиться победоносными красными чулками с зелеными клиньями, многообещающей ножкой, глазами, излучающими солнечный свет, изяществом парижанки, переряженной андалузкой, и андалузки, переряженной парижанкой; затем вы придете вторично, чтобы насладиться пьесой, и образ старого алькальда заставит вас смеяться до слез, а образ влюбленного сеньора плакать. Пьеса заслужила успех двоякого рода. Автор, как говорят, написал ее в сотрудничестве с одним из наших крупных поэтов, избрав приманкою успеха двух влюбленных красавиц: взволнованный партер едва не умер от восторга. Казалось, ноги девушек были красноречивее штора. Тем не менее, когда обе соперницы удалились, нашли, что диалог остроумен, а это достаточно доказывает превосходное качество пьесы. Имя автора было встречено оглушительными рукоплесканиями, встревожившими архитектора — строителя залы; но автор, привычный к извержениям опьяненного Везувия под театральной люстрой, не дрогнул: то был господин де Кюрси. Актрисы проплясали знаменитое севильское болеро,- некогда этот танец пощадили отцы вселенского собора, и ныне на него не наложила запрета цензура, несмотря на его сладострастие. Довольно одного этого болеро, чтобы привлечь всех старцев, не ведающих, как пристроить остатки своей любви, и из чувства милосердия я советую им тщательно протереть стекла лорнетов».

В то время как Люсьен писал эти строки в новой, необычной манере, вызвавшей целый переворот в журналистике, Лусто писал статью, трактовавшую о нравах, озаглавленную: Бывший щеголь, и начиналось она так:

«Щеголь времен Империи, как водится, высокий и стройный мужчина, прекрасно сохранившийся: он носит корсет и орден Почетного легиона. Имя его что-то вроде Потле: желая быть любезным нынешнему двору, барон времен Империи пожаловал себя частицей «дю»; ныне он дю Потле, а в случае революции опять обратится в Потле. Человек переменчивый, как его фамилия, он волочится теперь за одной дамой из Сен-Жерменского предместья, меж тем как ранее он был достойным, полезным и приятным шлейфоносцем у сестры некой особы, имени которой я не называю из скромности. Ныне дю Потле отрицает свою службу при дворе ее императорского высочества, но он все еще распевает романсы своей любезной покровительницы…»

Статья представляла сплетение намеков, достаточно вздорных, обычных в ту пору для газет; впоследствии этот жанр был удивительно усовершенствован газетами, и особенно «Фигаро». Лусто проводил между г-жой де Баржетон, за которой волочился Шатле, и костлявой выдрой шутовскую параллель, забавлявшую, независимо от того, кто именно скрывался за этими фигурами, избранными предметом насмешек. Шатле был уподоблен цапле. Любовь цапли не шла впрок выдре; стоило выдре к ней прикоснуться, она сгибалась в три погибели. Статья вызывала безудержный смех. Эти вышучивания, продолжавшиеся из номера в номер и, как известно, наделавшие много шуму в Сен-Жерменском предместье, было одною из тысячи и одной причин введения суровых законов против печати. Часом позже Блонде, Лусто и Люсьен вернулись в гостиную, где беседовали гости: герцог, министр и четыре женщины, три коммерсанта, директор театра и Фино. Типографский ученик в бумажном колпаке уже явился за материалом для газеты.

— Наборщики разойдутся, если я им ничего не принесу,- сказал он.

— Вот тебе десять франков, пусть подождут,- отвечал Фино.

— Если я им отдам деньги, сударь, они займутся пьянографией, а тогда прощай газета!

— Здравый смысл этого мальчугана приводит меня в ужас,- сказал Фино.

В ту минуту, когда посол предсказывал мальчику блестящую будущность, вошли три автора. Блонде прочел чрезвычайно остроумную статью против романтиков. Статья Лусто всех позабавила. Герцог Реторе советовал воздать косвенно хвалу г-же д’Эспар, дабы не чересчур прогневить Сен-Жерменское предместье.

— А ну прочтите, что вы написали,- сказал Фино Люсьену.

Когда Люсьен, замирая от страха, кончил чтение, гостиная огласилась рукоплесканиями, актрисы целовали новообращенного, три негоцианта едва его не задушили в объятьях, дю Брюэль, пожимая ему руку, прослезился, ~ а директор пригласил его к себе на обед.

— Нет больше детей!-сказал -Блонде.- Шатобриан уже прозвал Виктора Гюго «вдохновенным ребенком», и я могу лишь прибавить, что вы человек большого ума, сердца и вкуса.

— Итак, сударь, вы теперь сотрудник нашей газеты,- сказал Фино, поблагодарив Лусто и окинув Люсьена взглядом эксплуататора.

— А что вы придумали? — спросил Лусто у дю Брюэ-ля и Блонде.

— Вот произведение дю Брюэля,- сказал Натан:

«Заметив, что виконт д’А… успешно занимает общество, виконт Демосфен вчера сказал: «Возможно, меня теперь оставят в покое».

«Некая дама сказала ультрароялисту, бранившему речь г-на Паскье как развитие системы Деказа: «Да, но у него чисто монархические икры».

— Если таково начало, дальше и слушать не надо. Все идет отлично,сказал Фино.- Беги отнеси копии,- приказал он ученику.- Газета сшита на живую нитку, но это наш лучший номер,- сказал он, оборачиваясь к группе писателей, уже искоса поглядывавших на Люсьена.

— Юноша остроумен,- сказал Блонде.

— Да, статья хороша,- сказал Клод Виньон.

— Прошу к столу! — возвестил Матифа.

Герцог подал руку Флорине, Корали приняла руку Люсьена, танцовщицу сопровождали Блонде и немецкий посланник.

— Не понимаю, отчего вы нападаете на госпожу де Баржетон и барона дю Шатле; он, говорят, назначен префектом Шаранты и докладчиком дел.

— Госпожа де Баржетон выпроводила Люсьена за дверь, точно какого-нибудь шалопая,- сказал Лусто.

— Такого-то красавца! — заметил дипломат.

Ужин, поданный на новом серебре, на севрском фарфоре, на камчатной скатерти, отличался обилием и пышностью. Блюда готовил сам Шеве, вина выбирал знаменитый виноторговец с набережной Сен-Бернар, приятель Камюзо, Матифа и Кардо. Люсьен, впервые столкнувшись с парижской роскошью в действии, непрерывно изумлялся, но он скрывал свое изумление, как «человек большого ума, отваги и вкуса», каким он был, по словам Блонде.

Проходя по гостиной, Корали шепнула Флорине:

— Прошу, подпои хорошенько Камюзо, и пусть он проспится у тебя.

— Ты уже поймала журналиста? — отвечала Флорина, употребляя слово, обычное на языке этих девиц.

— Нет, милая, я в него влюбилась!-возразила Корали, очаровательно поводя плечами.

Слова эти уловило ухо Люсьена, и донес их до него пятый смертный грех. Корали была одета обворожительно, и тщательно обдуманный наряд подчеркивал особенности ее красоты, ибо каждая женщина неповторима в своей прелести. Платье ее, как и платье Флорины, было сшито из восхитительной ткани, так называемого шелкового муслина — новинки, переданной на несколько дней лионскими фабрикантами в распоряжение Камюзо, их парижского покровителя и главы фирмы «Золотой кокон». Итак, любовь и туалет, женские прикрасы и духи еще усугубили обольстительную красоту счастливой Корали. Предвкушаемые радости, притом доступные, являют огромный соблазн для молодых людей. Может быть, в этой доступности и кроется притягательность порока, может быть, в этом и тайна длительной верности? Любовь чистая, искренняя, короче, первая любовь в соединении с порывом вулканических страстей, обуревающих порою эти бедные создания, а также преклонение перед несравненной красотою Люсьена взволновали ум и сердце Корали.

— Я любила бы тебя, будь ты дурен собою и тяжко болен,- шепнула она Люсьену, когда все садились за стол.

Какие слова для поэта! Камюзо точно исчез: Люсьен, глядя на Корали, уже его не замечал. И мог ли уклониться от этого пышного пиршества человек, алчущий чувственных наслаждений, истосковавшийся в однообразии провинции, вовлеченный в парижские бездны, измученный нуждой, истомленный невольным целомудрием, изнемогший от монашеской жизни в улице Клюни и от бесплодных трудов? Люсьена неудержимо влекло ложе Корали, и он уже вкусил от приманок журналистики, прежде не доступных для него. Газету, которую он долго и напрасно подкарауливал на улице Сантье, он подстерег теперь за столом в образе пирующих веселых малых. Газета отомстит за все его горести, она завтра же пронзит два сердца; а как желал он, но, увы, тщетно, напоить их тем же бешенством и отчаянием, каким они его напоили! Глядя на Лусто, он говорил про себя: «Вот это друг!»-не подозревая, что Лусто уже боится его как опасного соперника. Люсьен совершил оплошность, обнаружив всю остроту своего ума: бледная статья прекрасно ему бы послужила. Блонде, не в пример Лусто, снедаемому завистью, сказал Фино, что приходится склониться перед талантом, столь явным. Приговор этот определил поведение Лусто, он решил остаться другом Люсьена и вместе с Фино эксплуатировать опасного новичка, не давая ему выбиться из нужны. Решение было быстро принято и вполне понято обоими журналистами, судя по кратким фразам, которыми они вполголоса обменялись:

— У него есть талант.

— Он будет требователен.

— А-а!..

— Э-э-э!..

— Я всегда испытываю некоторый страх, ужиная с французскими журналистами,- сказал германский дипломат, с безмятежным и полным достоинства добродушием глядя на Блонде, с которым встречался у графини де Монкорне.- Вам предстоит осуществить предсказание Блюхера.

— Какое предсказание? — сказал Натан.

— Когда Блюхер вместе с Сакеном достиг высот Мон-марта в 1814 году,простите, господа, что я напоминаю об этом роковом для вас дне,- Сакен, человек грубый, сказал: «Теперь мы сожжем Париж!» — «И не помышляйте об этом! Франция погибнет вот отчего!» — отвечал Блюхер, указывая на огромный гнойник, зиявший у их ног в огнях и дыме в долине Сены.- Я благодарю бога, что у меня на родине нет газет,- помолчав, продолжал посол.- Я еще не оправился от ужаса, который вызвал во мне этот человечек в бумажном колпаке: он в десять лет рассуждает, как старый дипломат. И право, мне кажется, что ныне вечером я ужинаю с львами и пантерами, которые оказали мне честь, спрятав свои когти.

— И точно,- сказал Блонде.- Мы могли бы заявить и доказать Европе, что нынче вечером вы, ваше превосходительство, изрыгнули змия, что этот змий соблазнил мадемуазель Туллию, самую красивую нашу танцовщицу, и отсюда перейти к истолкованию библии, истории Евы и первородного греха. Но будьте покойны, вы наш гость.

— Это было бы забавно,- сказал Фино.

— Мы могли бы обнародовать научные диссертации о всех видах змиев, таящихся в сердце и корпусе человеческом, и затем перейти к дипломатическому корпусу,- сказал Лусто.

— Мы могли бы доказать, что некий змий притаился и в этом бокале, под вишнями в спирту,- сказал Верну.

— Ив конце концов вы бы этому поверили,- сказал Виньон дипломату.

— Господа, не выпускайте своих когтей — восклицал герцог де Реторе.

— Влияние, могущество газеты лишь на своем восходе,- сказал Фино.Журналистика еще в детском возрасте, она вырастет; через десять лет все будет подлежать гласности. Мысль все озарит, она…

— Она все растлит,- сказал Бленде, перебивая Фано.

— Совершенно верно,- сказал Клод Виньон.

— Она будет возводить на престол королей,- сказал Лусто.

— И низвергать монархии,- сказал дипломат.

— Итак,- сказал Блонде,- если бы пресса не существовала, ее не следовало бы изобретать! Но она существует, мы ею живем.

— Она вас и погубит,- сказал дипломат.- Разве вы не видите, что господство масс, ежели предположить, что вы их просвещаете, затруднит возвышение личности, что, сея зерна самосознания в умах низших классов, вы пожнете бурю и станете первыми ее жертвами? Что в Париже сокрушают прежде всего? .

— Уличные фонари,- сказал Натан,- но мы чрезвычайно скромны и этого не опасаемся; самое большее, вы дадим трещину.

— Вы народ чересчур остроумный и ни одному правительству не дадите укрепиться,- сказал посол.- Иначе вы своими перьями завоевали бы Европу, тогда как не могли ее удержать мечом.

— Газета — зло,- сказал Клод Виньон.- Зло можно было бы обратить в пользу, но правительство желает с ним бороться. Пусть попробует. Кто потерпит поражение? Вот вопрос.

— Правительство,- сказал Блонде.- Я всегда буду это утверждать. Во Франции остроумие превыше всего, и газеты обладают тем, что превыше остроумия всех вместе взятых остроумцев,- лицемерием Тартюфа.

— Блонде, Блонде, поосторожнее! — сказал Фино.- Здесь сидят наши подписчики.

— Ты владелец одного из таких складов ядовитых веществ, ты и трепещи; но я смеюсь над нашими лавочками, хотя и живу ими.

— Блонде прав,- сказал Клод Виньон,- газета, вместо того чтобы возвыситься до служения обществу, стала орудием в руках партий; орудие обратили в предмет торговли; и, как при любом торгашестве, не стало ни стыда ни совести. Всякая газета, как сказал Блонде,- это лавочка, где торгуют словами любой окраски, по вкусу публики. Издавайся газета для горбунов, и утром и вечером доказывалась бы красота, доброта, необходимость людей горбатых. Газета существует не ради того, чтобы направлять общественное мнение, но ради того, чтобы потворствовать ему. И недалек час, когда все газеты станут вероломны, лицемерны, бесчестны, лживы и смертоносны; они станут губить мысль, доктрины, людей, и в силу этого будут процветать. У них преимущество всех отвлеченных существ: зло будет совершено, и никто в том не будет повинен. Я, Виньон, ты, Лусто, ты, Блонде, и ты, Фино, будем Аристидами, Платонами, Катонами, мужами Плутарха, мы все будем невиновны, мы омоем руки от всякой скверны. Наполеон назвал причину этого нравственного, а ежели угодно, безнравственного явления — вот великолепные слова, подсказанные ему изучением деятельности Конвента: «Коллективные преступления ни на кого не возлагают ответственности». Газета может позволить себе самые гнусные выходки, и никто из виновников не сочтет себя лично запятнанным.

— Но власть издает карательные законы,- сказал дю Брюэль,- они уже подготовляются.

— Б-ба!-сказал Натан.- Что же может сделать закон против французского остроумия, самого ядовитого из всех ядовитых веществ?

— Идеи могут быть обезврежены только идеями,- продолжал Виньон.- Только террор и деспотизм могут уду- . шить французский гений; наш язык чудесно приспособлен к намекам, к выражению двойного смысла вещей. Чем жестче будут законы, тем разрушительнее будет сила остроумия, как взрывы пара в котле с закрытым предохранительным клапаном. Допустим, король сделает что-либо для блага страны; если газета настроена против короля, все будет приписано министру, и обратно. Если газета измыслила наглую клевету, она сошлется на неверные сведения. Если оскорбленный ею человек вздумает жаловаться, она попросит простить ей вольность. Если подадут в суд, она будет возражать, что от нее не требовали опровержения; но, ежели бы потребовали опровержения, натолкнулись бы на отказ в шутливой форме,- она сочтет свое преступление вздором. Наконец, она высмеет свою жертву, если та восторжествует. Ежели газете случится понести наказание, заплатить слишком крупный штраф, она представит жалобщика врагом свободы, родины и просвещения. Она скажет, что такой-то, допустим, вор, а потом разъяснит, что он самый честный человек в королевстве. Итак, ее преступление- милая шутка! Ее обидчики — чудовища! И в ее власти, в тот или иной срок, заставить людей, читающих газету, всему поверить. Затем все, что ей не по нраву, окажется непатриотичным, и она всегда будет права. Она обратит религию против религии, хартию против короля; она вышутит судебные власти, когда те ее затронут, и станет их восхвалять, когда они будут потакать страстям толпы. Чтобы привлечь подписчиков, она сочинит самые трогательные сказки, будет паясничать, точно Бобеш перед балаганом. Газета ради хлесткого слова не пожалеет родного отца, v_ только бы заинтересовать или позабавить читателей. Она уподобится актеру, который в бутафорскую урну положил прах своего сына, чтобы на сцене плакать настоящими слезами, или возлюбленной, готовой пожертвовать всем ради своего милого.

— Словом, это народ in folio! [27] — вскричал Блонде, прерывая Виньона.

— Народ лицемерный и лишенный великодушия,- продолжал Виньон,- он изгонит из своей среды талант, как афиняне изгнали Аристида. Мы увидим, что газеты, руководимые вначале честными людьми, попадут в руки людей посредственных, эластичных, как гуттаперча, отличающихся податливостью и малодушием — качествами, которых недостает гению, либо в руки лавочников, достаточно богатых, чтобы покупать наше перо. Мы уже наблюдаем нечто подобное. Но через десять лет любой мальчишка, вышедший из коллежа, возомнит себя великим человеком, он взберется на газетный столбец, чтобы надавать пощечин своим предшественникам; он стащит их оттуда за ноги, чтобы занять их место. Наполеон был прав, надев на печать намордник. Держу пари, что оппозиционные листку, когда им удастся провести своих людей в правительство, сбросят его при помощи тех же доводов и тех же статей, какие нынче выдвигаются против короля, и это не замедлит случиться, как только новое правительство в чем-либо им откажет. Чем больше будет поблажек журналистам, тем требовательнее станут газеты. На смену журналистам-выскочкам придут журналисты голодные, нищие. Язва неисцелима, она станет еще злокачественнее, еще нестерпимее; и чем более будет угнетать зло, тем безропотнее будут его сносить до той поры, когда из-за обилия газет произойдет вавилонское столпотворение. Мы все, сколько тут нас есть, знаем, что в отсутствии чувства благодарности газеты перещеголяют королей, в спекуляциях и расчетах они перещеголяют самых грязных торгашей, и они пожрут наше дарование, принуждая нас каждое утро продавать экстракт нашего мозга; но мы все будем работать для них, как рабочие на ртутных рудниках, зная, как и они, что нас ждет смерть. Вот там, подле Корали, сидит молодой человек… Как его имя? Люсьен! Он красив, он поэт и, что для него важнее, умный человек; и что ж, он вступит в грязный притон продажной мысли, именуемый газетами, он расточит свои лучшие замыслы, иссушит мозг, развратит душу, ступит на путь анонимных низостей, которые в словесной войне заменяют военные хитрости, грабежи, поджоги и переходы в другой лагерь, по обычаю кондотьеров. Когда же он, подобно тысяче других, растратит свой прекрасный талант на потребу пайщиков газеты, эти торговцы ядом предоставят ему умирать от голода, если он будет жаждать, и от жажды, если он будет голодать.

— Благодарю,- сказал Фино.

— Но, боже мой,- сказал Клод Виньон,- я все это знаю, я сам в каторге, а появление нового каторжника меня радует. Блонде и я, мы выше таких-то и таких-то спекулирующих на наших талантах, и тем не менее они всегда будут нас эксплуатировать. Под нашим интеллектом скрыто сердце, нам недостает жестоких свойств эксплуататора. Мы ленивы, мы созерцатели, мечтатели, ценители; развратив нашу мысль, они нас же обвинят в беспутстве!

— Я думала, что вы будете забавнее! — вскричала Флорина.

— Флорина права,- сказал Блонде,- предоставим врачевание общественных зол шарлатанам — государственным деятелям. Как говорит Шарле: «Плевать в колодец? Да никогда!»

— Знаете, кого напоминает Виньон? — сказал Лусто, кивнув в сторону Люсьена.- Жирную бабу с улицы Пеликан, когда она говорит школьнику: «Милок, ты еще слишком молод, чтобы ходить сюда…»

Острота была встречена смехом, но она пришлась по душе Корали. Торговцы, слушая, пили и ели.

— Что за нация! Добро и зло мирно уживаются в ней,- сказал посланник герцогу де Реторе.- Господа, вы моты, которые не в силах промотать свои сокровища.

Итак, по милости судьбы Люсьен не мог сетовать на отсутствие предостережений на скользком пути, ведущем в бездну. Д’Артез указал поэту иной, благородный путь труда, стремился пробудить в нем чувства, сокрушающие все преграды. Сам Лусто, из эгоистических побуждений, пытался оттолкнуть его от журналистики, изображая журналистов и литераторов в истинном свете. Люсьен не желал верить в столь глубокое растление; но он слышал стенания журналистов, обнажающих свои язвы, он наблюдал, как они работают. Он видел, как они анатомируют свою кормилицу, он знал их прорицания будущего. В тот вечер их мир предстал перед ним таким, каков он есть. Перед ним раскрылась вся глубина парижской растленности, столь ярко охарактеризованной Блюхером, но он не отшатнулся от страшного зрелища, он в упоении наслаждался остроумным обществом. Эти необыкновенные люди под дамасской i сталью своих пороков, под сверкающим шлемом холодного анализа таили какое-то очарование и были ему милее серьезных и строгих членов содружества. И тут он впервые познал услады богатства, он познал обаяние роскоши, власть плотских наслаждений; пробудились его прихотливые инстинкты, он впервые пил отборные вина, вкушал от изысканных яств высшей кулинарии, он встретил посланника, герцога и его танцовщицу в обществе журналистов, и оба вельможи воздавали должное их страшной власти; он чувствовал неодолимое желание владычествовать в этом мире владык, он ощущал в себе силу восторжествовать над ними. Наконец тут была Корали, осчастливленная его небрежными словами; он изучал ее при блеске пиршественных свечей, сквозь пар от яств и туман опьянения, и она казалась ему совершенством, любовь сделала ее еще краше!

И в самом деле эта девушка была самой красивой и обворожительной парижской актрисой. Содружество, этот небосвод благородного разума, должно было померкнуть перед лицом столь сильного искушения. Тщеславие, присущее всем писателям, было польщено одобрением знатоков: Люсьена расхвалили его будущие соперники. Два таких торжества, как успех статьи и победа, одержанная над Корали, могли вскружить и не столь юную голову. Покамест шла беседа, все отлично ели и еще лучше пили. Лусто, сосед. Камюзо, несколько раз тайком подлил ему в вино киршу и, подзадорив его самолюбие, уговорил пить побольше. Он так искусно все это проделал, что торговец ничего не заметил, хотя и думал, что по этой части он не менее хитер, чем журналисты. Когда были поданы сласти и пошли в ход шампанское и ликеры, остроты приняли чересчур вольной характер. Дипломат, человек искушенный, подал знак герцогу и танцовщице, лишь только услышал первые вольности, возвещавшие, что эти остроумцы дойдут и до разнузданных сцен, завершающих оргии; и все трое исчезли. Заметив, что Камюзо совсем пьян, Корали и Люсьен, которые за ужином вели себя, как влюбленные подростки, сбежали с лестницы и бросились в фиакр. Камюзо лежал под сто-, лом, и Матифа решил, что он уехал вместе с актрисой; он предоставил своим гостям курить, пить, смеяться, спорить, а сам пошел вслед за Флориной в ее спальню. Рассвет застиг врасплох сражающихся, вернее одного Блонде, неугомонного пьяницу: он один еще в состоянии был говорить и предложил спящим тост во славу розовоперстой Авроры. Люсьен не привык к парижским оргиям; разум еще служил ему, покамест он спускался с лестницы, но на свежем воздухе он совершенно опьянел, и опьянел отвратительно. Корали и ее горничная принуждены были втащить поэта на второй этаж прекрасного дома в улице Вандом, где жила актриса; на лестнице Люсьен едва не лишился чувств, и ему стало совсем скверно.

— Живей, Береника!-вскричала Корали.- Чаю! Приготовь чай!

— Ничего, это от воздуха,- лепетал Люсьен,- ведь я никогда столько не пил.

— Бедный мальчик! Он невинен, как агнец,- сказала Береника, толстая нормандка, столь же дурная собою, сколь хороша была Корали.

Наконец Люсьен, сам того не ведая, очутился в постели Корали. При помощи Береники актриса заботливо и любовно, как мать раздевает ребенка, раздела своего поэта, который все твердил:

— Ничего! Это от воздуха! Благодарю, мама!

— Как он мило говорит «мама»! — вскричала Корали, целуя его волосы.

— Какая радость любить такого ангела! И где вы его поймали? Я не думала, что мужчина может быть так красив,- сказала Береника.

Люсьену хотелось спать, он не понимал, где он, и ничего не видел. Корали дала ему выпить несколько чашек чаю, затем оставила его в покое.

— Ни привратница, ни кто-либо другой нас не видел? — спросила Корали.

— Нет, я вас ждала.

— Виктория ничего не знает?

— Откуда же ей знать! -сказала Береника.

Десять часов спустя, около полудня, Люсьен пробудился под взглядом Корали, любовавшейся спящим. Поэт это почувствовал. Актриса была все в том же прекрасном, но отвратительно испачканном платье, и она желала сохранить его как реликвию. Люсьен узнал преданность, чуткость истинной любви, ожидающей награды; он взглянул на Корали. Корали быстро разделась и, как змейка, скользнула к Люсьену. В пять часов поэт спал, убаюканный божественными наслаждениями; он мельком видел комнату актрисы, восхитительное творение роскоши, всю белую и розовую, целый мир чудес и неизъяснимого изящества, превосходивших все, чему Люсьен дивился у Флорины. Корали уже встала. Она должна была в семь часов быть в театре, где ей предстояло выступать в роли андалузки. Она пожелала еще раз взглянуть на своего поэта, заснувшего среди утех, она была в упоении и не смела предаться этой благородной любви, что, соединяя чувственность и сердце, сердце и чувственность, воспламеняет и то и другое. В этом обоготворении любимого, когда два земные существа чувствуют себя на небесах, слитыми воедино любовью, было оправдание Корали. И кому бы не послужила оправданием сверхчеловеческая красота Люсьена? Опустившись на колени, Корали смотрела на спящего, счастливая самой любовью; актриса чувствовала себя освященной ею. Эти радости были нарушены Береникой.

— Камюзо пришел! Он знает, сударь, что вы здесь! — вскричала она.

Люсьен встал и, по врожденному великодушию, решил пойти на все, лишь бы не повредить Корали. Береника откинула занавес. Люсьен очутился в прелестной уборной; Береника и ее госпожа с удивительной быстротой перенесли туда его одежду. Негоциант уже входил в комнату, как вдруг взгляд Корали упал на сапоги поэта. Береника тайком почистила их и поставила посушить у камина. Служанка и госпожа забыли про эти уличающие сапоги. Береника ушла, обменявшись с хозяйкой тревожным взглядом. Корали опустилась на козетку, пригласив Камюзо сесть в кресло напротив нее. Добряк, обожавший Корали, глядел на сапоги, не смея глаз поднять на свою любовницу.

«Должен ли я рассердиться из-за этой пары сапог и бросить Корали? Это значит рассориться попусту. Сапоги есть везде. Конечно, было бы лучше, если бы эти сапоги красовались на выставке у сапожника или разгуливали по бульварам, надетые на мужские ноги. Однако, очутившись здесь, они и при отсутствии ног отнюдь не свидетельствуют о верности. Правда, мне пятьдесят лет, я должен быть слеп, как сама любовь».

Малодушный монолог был неизвинителен. Пара сапог не походила на нынешние полусапожки, которые человек рассеянный мог бы и не заметить: сапоги были во вкусе того времени, высокие сапоги с кисточками, весьма элегантные, из тех, чей блеск особенно ослепителен на фоне светлых панталон и в которых предметы отражаются, как в зеркале. Итак, сапоги кололи глаза почтенному торговцу шелками, и, скажем прямо, они кололи ему и сердце.

— Что с вами? -спросила его Корали.

— Ничего,- отвечал он.

— Позвоните,- сказала Корали, издеваясь над малодушием Камюзо,Береника,- сказала она нормандке, когда та вошла,- дайте мне крючки, я еще раз примерю эти проклятые сапоги. Не забудьте принести их вечером ко мне в уборную.

— Как!.. Это ваши сапоги?..- сказал Камюзо, вздохнув с облегчением.

— А что же вы думали?-спросила она высокомерно.- Грубое животное, уж не вообразили ли вы?.. Ах! Он, конечно, вообразил, что…- сказала она Беренике.- Какова потеха! В новой пьесе у меня мужская роль, а я никогда не носила мужского костюма. Театральный сапожник принес сапоги, чтобы я приучилась ходить в них, покамест сошьют новые, по ноге; я уже пыталась их примерить, но я так с ними измучилась! А все же надо еще раз попробовать.

— Не надевайте, если вам в них не по себе,- сказал Камюзо, которому было не по себе от этих сапог.

— Мадемуазель,- сказала Береника,- бросьте вы их, ради чего вам мучить себя? Она сейчас только что плакала из-за них, сударь! Будь я мужчиной, у меня никогда бы любимая женщина не плакала. Я бы ей заказала сапожки из тончайшего сафьяна. Дирекция у нас такая скаредная! Вы сами должны, сударь, заказать…

— Да, да,- сказал негоциант.- Когда вы встали? — спросил он Корали.

— Только что. Я воротилась в шесть часов, искала вас повсюду, из-за вас держала карету целых семь часов. Вот ваша заботливость! Позабыть обо мне ради бутылок! Я должна себя поберечь; покуда «Алькальд» делает сборы, у меня все вечера будут заняты. Я не желаю, чтобы статья молодого человека оказалась вздором.

— Мальчик красив,- сказал Камюзо.

— Неужели? Я не люблю таких мужчин, они слишком похожи на женщин; и притом они не умеют любить; не то, что вы, старые дурачины, торгаши! Ведь вы умираете от скуки.

— Сударь, вы откушаете вместе с мадемуазель? — спросила Береника.

— Нет, у меня скверно во рту.

— Вчера вы порядком были навеселе. Ах, папаша Камюзо! Во-первых, я не люблю, когда пьют…

— Ты должна сделать подарок этому молодому журналисту,- сказал негоциант.

— Право! Я предпочитаю дарить, нежели делать то, что делает Флорина. Фи! Несносный человек, подите прочь или преподнесите карету, чтобы мне даром не терять времени.

— Вы завтра же получите карету и поедете в ней на обед с директором в «Роше де Канкаль». В воскресенье новой пьесы давать не будут.

— Пойдемте, мне надо пообедать,- сказала Корали, уводя Камюзо.

Часом позже Люсьена освободила Береника, подруга детства Корали, женщина столь же ловкая и сообразительная, сколь и дородная.

— Подождите здесь. Корали вернется одна. Она и вовсе спровадит Камюзо, если он вам станет досаждать,- сказала Береника Люсьену.- Но вы радость ее сердца, вы сущий ангел, и вы не пожелаете ее разорить. Она мне сказала, что решила все бросить, уйти из этого рая и жить с вами в мансарде. Ах, ревнивцы и завистники уже сказали ей, что у вас нет ни гроша, что вы живете в Латинском квартале! Я, видите ли, вас не брошу, я буду вести ваше хозяйство. Но я хочу утешить бедную девочку. Не правда ли, сударь, вы слишком умны, чтобы натворить глупостей? Ах, вы скоро поймете: с этим толстяком она настоящий труп, а вы для нее — нежно любимый возлюбленный, божество, ради вас она душу отдаст. Если бы вы знали, как мила моя Корали, когда я с ней репетирую ее роли! Сколько в ней детской прелести! Она заслуживает, чтобы бог послал ей одного из своих ангелов: ведь она разочарована в жизни. Она была несчастна в детстве, мать ее била, а потом продала! Да, сударь, родная мать продала собственное дитя! Будь у меня дочь, я ухаживала бы за ней, как за моей Корали, я считаю ее своим ребенком. И вот впервые настало для нее хорошее время, в первый раз ей так хлопали. Вы что-то там написали, так вот на второе представление наняли славную клаку. Покуда вы спали, приходил Бролар условиться с Корали.

— Кто такой Бролар?-спросил Люсьен; ему показалось, что он уже слышал это имя.

— Начальник клакеров, он советовался с Корали, в каких местах роли ее вызывать. Флорина хоть и выдает себя за подругу Корали, однако может сыграть какую-нибудь скверную шутку и приписать успех всецело себе. На Бульварах только и говорят, что о вашей статье. Ну, что за постель, просто княжеская!..- сказал она, оправляя кружевное покрывало.

Она зажгла свечи. При зажженных свечах ошеломленный Люсьен и впрямь поверил, что он в чертоге из волшебных сказок «Сокровищницы фей». Для убранства спальни, для занавесей Камюзо выбрал драгоценнейшие ткани «Золотого кокона». Поэт ступал по королевскому ковру. Палисандровое дерево отражало трепещущий свет, преломлявшийся в резьбе украшений. Камин из белого мрамора блистал безделушками баснословной ценности. На полу, подле постели, лежал коврик из лебяжьего пуха, отороченный куницей. Черные бархатные туфельки, подбитые алым шелком, сулили радости поэту «Маргариток». Прелестная лампа спускалась с потолка, обтянутого шелком. Повсюду, в дивных жардиньерках, Виднелись изысканные цветы: нежный белый вереск, благоуханные камелии. Все здесь являло воплощенный образ невинности. Как можно было вообразить здесь актрису и театральные нравы? Береника заметила смятение Люсьена.

— Не правда ли, мило?-сказала она вкрадчивым голосом.- Не лучше ли любить здесь, нежели на чердаке? Не потворствуйте ее безрассудству,добавила она, подкатывая к Люсьену великолепный столик, уставленный яствами, которые припрятаны были от обеда хозяйки, чтобы повариха не догадалась о присутствии любовника.

Люсьен отлично пообедал; обед был подан Береникой на чеканном серебре, на расписном фарфоре-по луидору за тарелку. Роскошь обстановки взволновала его душу, подобно тому как уличная девка волнует школьника обнаженными прелестями и ногами в белых чулках, обтягивающих икры.

— Вот счастливец Камюзо! — вскричал он.

— Счастливец? — повторила Береника.- Да он отдал бы все свое богатство, чтобы быть на вашем месте и променять седые волосы на ваши золотые кудри.

Угостив Люсьена чудеснейшим вином, которое Бордо приберегает для богатых англичан, она предложила ему снова прилечь и вздремнуть в ожидании Корали; Люсьену, и верно, хотелось понежиться в этой восхитительной постели. Береника прочла это желание в глазах поэта и порадовалась за свою госпожу. Было десять с половиной часов, когда Люсьен проснулся, почувствовав любящий взгляд Корали. Она была в умопомрачительном ночном наряде. Люсьен выспался, Люсьен был пьян лишь любовью. Береника ушла, спросив:

— В котором часу вас завтра будить?

— В одиннадцать; завтрак подать в постель. До двух часов я никого не принимаю.

В два часа следующего дня актриса и ее возлюбленный были одеты и вели себя так чопорно, точно поэт приехал с визитом к особе, которой он покровительствует. Корали выкупала, причесала, приукрасила, приодела Люсьена; она приказала купить для него дюжину щегольских сорочек, дюжину галстуков, дюжину носовых платков у Кольо, двенадцать пар перчаток в кедровой шкатулке. Услышав стук экипажа около подъезда, она и Люсьен бросились к окну. Они увидели Камюзо, выходившего из роскошной двухместной кареты.

— Я не думала,- сказала Корали,- что можно так возненавидеть человека и всю эту мишуру…

— Я слишком беден, я не смею обречь вас на разорение,- сказал Люсьен, пробираясь таким путем через Кавдинское ущелье.

— Милый котеночек,- сказала она, прижимая Люсьена к груди,- значит, ты меня любишь? Я просила господина де Рюбампре,- сказала она Камюзо,навестить меня утром; я полагала поехать всем вместе в Елисейские поля и обновить карету.

— Поезжайте одни,- печально сказал Камюзо,- я не могу обедать с вами: нынче день рождения моей жены, я и забыл об этом.

— Бедный Мюзо, как ты будешь скучать!-сказала она, бросаясь обнимать купца.

Она опьянела от счастья, узнав, что обновит эту прелестную карету вдвоем с Люсьеном; вдвоем поедут они в Булонский лес! И от радости она так ласкала Камюзо, что могло показаться, будто она его любит.

— Желал бы я иметь возможность дарить вам каждый день по карете,сказал со вздохом несчастный Камюзо.

— Уже два часа, нам надо спешить,- сказала актриса Люсьену и, заметив, что юноша приуныл, утешила его обворожительным взглядом.

Корали бежала вниз по лестнице, увлекая за собой Люсьена, Камюзо тащился за ними, точно тюлень, и не мог их нагнать. Поэт испытывал опьяняющие радости: Корали, преображенная счастьем, очаровала взоры нарядом, полным вкуса и изящества. Париж Елисейских полей восхищался любовниками. В одной из аллей Булонского леса их карета повстречалась с коляской г-жи д’Эспар и г-жи де Баржетон; обе дамы удивленно посмотрели на Люсьена, но он ответил им презрительным взглядом? то был взгляд поэта, предвкушавшего близкую славу и власть. Мгновение, когда он взглядом выдал свои мечты о мщении, столь долго мучившие его сердце, было одним из самых сладостных мгновений в его жизни, и, быть может, оно решило его участь. Фурии тщеславия вновь овладели Люсьеном: он вновь пожелал вступить в большой свет, блистательно отпраздновать отмщение, и все суетные светские заботы, пренебрежительно попранные ногами труженика, члена Содружества, вновь обуяли его душу. Он понял всю ценность нападения, предпринятого Лусто ради него: Лусто потворствовал его страстям, между тем как кружок, этот многоликий ментор, обуздывал их во имя унылых добродетелей и труда, которые Люсьен склонен, был уже почитать бесполезными. Труд! Разве это не смерть для душ, жаждущих наслаждений? Вот отчего писатели так легко предаются far niente [28], кутежам, уступают соблазнам сумасшедшей роскоши актрис и женщин полусвета! Люсьен чувствовал неодолимое желание продлить образ жизни этих двух безумных дней.

Обед в «Роше де Канкаль» был превосходен. Люсьен повстречал там всех гостей Флорины, исключая посла, герцога и танцовщицы, исключая Камюзо; вместо них были два знаменитых актера и Гектор Мерлен со своей возлюбленной, прелестной женщиной, именовавшей себя г-жою дю Валь-Нобль, самой красивой и элегантной среди женщин представлявших в ту пору в Париже особый мир и ныне из учтивости именуемых лоретками. Люсьен, прожив последние сорок восемь часов в раю, пожинал успех своей статьи. Встретив восхищение и зависть, поэт вновь обрел самоуверенность, мысль его заискрилась, и он стал тем Люсьеном де Рюбампре, который в продолжение нескольких месяцев блистал в литературном и в артистическом мире. Фино, этот знаток талантов, который чуял их, как людоед чует свежее мясо, обхаживал Люсьена, пытаясь завербовать его в отряд подвластных ему журналистов. Люсьен поддался на лесть. Корали заметила уловки этого пожирателя дарований и пожелала остеречь Люсьена.

— Не связывай себя обязательствами, милый,- сказала она своему поэту.Тебя желают эксплуатировать. Мы поговорим вечером.

— Не тревожься,- отвечал Люсьен.- Я достаточно силен, чтобы, под стать им, быть и злым, и коварным. Фино, который, видимо, не повздорил из-за пробелов с Гектором Мерленом, представил Мерлена Люсьену и Люсьена Мерлену. Корали и г-жа дю Валь-Нобль встретились дружески, щедро расточали нежности и были полны предупредительности. Г-жа дю Валь-Нобль пригласила Люсьена и Корали на обед. Гектор Мерлен, самый опасный из всех присутствовавших на обеде журналистов, был человек маленького роста, сухой, с поджатыми губами, исполненный безмерного честолюбия, беспредельной зависти; он радовался чужому несчастью и умел извлекать выгоду из любых раздоров, созданных его же происками; он был одарен недюжинным умом, но лишен силы воли,- впрочем, последнюю ему вполне заменял инстинкт, безошибочно указывающий всем проходимцам путь к золоту и власти. Люсьен и он не понравились друг Другу,нетрудно было объяснить почему. Мерлен, к несчастью, говорил Вслух то, о чем Люсьен втайне думал. Когда был подан десерт, казалось, узы самой трогательной дружбы связывали всех этих людей, из которых каждый считал себя выше других. Люсьен, как новое лицо, был предметом их внимания. Беседа велась чересчур вольно. Не смеялся один Гектор Мерлен. Люсьен полюбопытствовал узнать о причине его сдержанности.

— Я вижу, вы вступаете в литературный мир и в журналистику, не расставшись с юношескими мечтаниями. Вы верите в дружбу. Мы все друзья либо враги в зависимости от обстоятельств. Мы, не задумываясь, поражаем друг друга оружием, которое должно служить лишь против врагов. ‘Вы скоро убедитесь, что добрыми чувствами ничего не добьешься. Ежели вы добры, станьте злым. Будьте сварливым из расчета. Ежели никто не посвятил вас в тайну этого верховного закона, я вам это говорю и тем самым оказываю немалое доверие. Желаете быть любимым, никогда не расставайтесь со своей возлюбленной, не заставив ее поплакать; желаете быть удачливым в литературе, постоянно всех оскорбляйте, даже друзей, бейте по их самолюбию, доводите их до слез,- и вы будете всеми обласканы.

Гектор Мерлен был счастлив, заметив по лицу Люсьена, что его слова пронзили новичка, как клинок кинжала. Началась игра. Люсьен проиграл все, что у него было. Его увезла Корали, и среди любовных утех он забыл жестокие волнения игры, уже наметившей в нем свою будущую жертву. На другой день, расставшись с Корали и возвращаясь в Латинский квартал, Люсьен нашел в кошельке проигранные деньги. Прежде всего такая заботливость его разгневала, он хотел воротиться и вернуть актрисе оскорбительный подарок; но он был уже в улице Лагарп, он был на пути в гостиницу «Клюни». Он шел, раздумывая о поступке Корали, он видел в нем проявление материнского чувства, которое такие женщины вносят в свою страсть. Мысль сменялась мыслью, и Люсьен, наконец, решил, что он вправе принять подарок; он сказал себе: «Я ее люблю, мы будем жить вместе, как муж и жена, я никогда ее не брошу!» И кто, кроме Диогена, не поймет чувств, обуревавших Люсьена, когда он входил по грязной и зловонной лестнице гостиницы, отпирал скрипучий затвор двери, вновь увидел неопрятные плиты пола, жалкий камин, страшную нищету и наготу этой комнаты? На столе лежала рукопись его романа и записка Даниеля д’Артеза:

«Наши друзья почти довольны вашим произведением, дорогой поэт. Они говорят, что вы можете смело показать его друзьям и врагам. Мы прочли вашу прекрасную статью о Драматической панораме; в литературном мире вы возбудите столько же зависти, сколько сожаления возбудили в нас.

Даниель».

— Сожалений! Что он этим хочет сказать? — вскричал Люсьен, удивленный учтивым тоном записки. Ужели он стал Чужим для кружка? Вкусив изысканных плодов, предложенных ему Евой театральных кулис, он еще более дорожил уважением и дружбой своих друзей с улицы Катр-Ван. На несколько мгновений он погрузился в раздумье; он сопоставил свое настоящее, заключенное в стенах

этой комнаты, и будущее — в покоях Корали. Волнуемый попеременно то благородными, то порочными побуждениями, он сел и стал просматривать рукопись. Каково же было его изумление? Из главы в главу искусное и преданное перо этих великих, еще безвестных людей обратило его скудость в богатство. Яркий, сжатый, краткий, нервный диалог заменил рассуждения, которые, как он теперь понял, были пустословием в сравнении с речами, овеянными духом времени. Портреты, несколько расплывчатые по рисунку, стали четкими, когда их коснулась размашистая и красочная кисть; все это было связано с важными явлениями человеческой жизни и основано на наблюдениях физиолога, без сомнения, исходивших от Бьяншона, мастерски изложенных и получивших жизнь. Многословные описания стали содержательными и яркими. Он вручил нескладного, плохо одетого ребенка, а получил обратно очаровательную девчурку в белом одеянии, опоясанную лентой, с розовой повязкой на голове,обворожительное создание! Ночь настигла его в слезах: он был сражен величием этого поступка, осознал цену подобного урока и восхищался исправлениями, которые в литературе и искусстве научили его большему, чем могут дать за четыре года чтение, сравнение и исследование. Беспомощный рисунок, преображенный рукою мастера, мазок кисти с живой натуры всегда скажут больше, нежели всякие теории и наблюдения.

— Вот это друзья! Вот это сердца! Какое мне выпало счастье! -вскричал он, пряча в стол рукопись.

В естественном порыве поэтической и кипучей натуры он бросился к Даниелю. Всходя по лестнице, он подумал, что все же теперь он менее достоин этих сердец, которых ничто не могло бы совратить с пути чести. Какой-то голос говорил ему, что если бы Даниель полюбил Корали, он не примирился бы с Камюзо. Он знал также о глубоком отвращении Содружества к журналистам, а он уже почитал себя до некоторой степени журналистом. Он нашел всех своих друзей в сборе, кроме Мэрр, который только что ушел; на их лицах изобличалось отчаяние.

— Что с вами, друзья мои? — сказал Люсьен.

— Мы получили весть о страшной катастрофе; величайший ум нашей эпохи, любимый наш друг, тот, кто два года был нашим светочем…

— Луи Ламбер? — сказал Люсьен.

— В состоянии каталепсии, и нет никакой надежды,- сказал Бьяншон.

— Он умрет, не ощущая тела, уже витая в небесах,- торжественно добавил Мишель Кретьен.

— Он умрет, как жил,- сказал д’Артез.

— Любовь, охватившая, подобно огню, его могучий мозг, сожгла его,сказал Леон Жиро.

— Да,- сказал Жозеф Бридо,- она вознесла его на высоты, недоступные нашему взору.

— Мы достойны сожаления,-сказал Фюльжано Ри-даль.

— Он, возможно, выздоровеет! — вскричал Люсьен,

— Судя по тому, что нам сказал Мэро, излечение невозможно,- отвечал Бьяншон. -Его мозг стал ареной таких явлений, перед которыми медицина бессильна.

— Однако ж существуют средства,- сказал д’Артез.

— Да,- сказал Бьяншон,- сейчас он в каталепсии, а можно привести его в состояние идиотизма.

— Если бы можно было гению зла предложить взамен другую голову, я отдал бы свою! — вскричал Мишель Кретьен.

— А что сталось бы с европейской федерацией? — сказал д’Артез.

— И точно,- отвечал Мишель Кретьен,- каждый человек прежде всего принадлежит человечеству.

— Я пришел сюда с сердцем, преисполненным благодарности ко всем вам,сказал Люсьен.- Вы обратили мою медь в золото.

— Благодарность! За кого ты нас принимаешь? — сказал Бьяншон.

— Нам это доставило удовольствие,- заметил Фюльжанс.

— Так вы, стало быть, заправский журналист? — сказал Леон Жиро.Отголосок вашего литературного выступления дошел до Латинского квартала.

— Не вполне еще,- отвечал Люсьен.

— О, тем лучше! — сказал Мишель Кретьен.

— Я был прав,- заметил д’Артез.- Сердце Люсьена знает цену чистой совести. Неужто это не лучшее вечернее напутствие, когда, склонив голову на подушку, имеешь право сказать: «Я не осудил чужого произведения, я никому не причинил горя; мой ум не ранил, подобно кинжалу, ничью невинную душу; мои насмешки не разбили ничьего счастья, они даже не встревожили блаженной глупости, они не принесли напрасной докуки гению; я пренебрег легкими победами эпиграмм; наконец — я ни в чем не погрешил против своих убеждений!»

— Но, я думаю,- сказал Люсьен,- что все это доступно и для того, кто пишет в газете. Ежели бы я решительно не нашел иного средства к существованию, я должен был бы пойти на это.

— О! О! О! — возвышая тон при каждом восклицании, сказал Фюльжанс.- Мы сдаемся?

— Он станет журналистом,- серьезно сказал Леон Жиро.- Ах, Люсьен! Если бы ты пожелал работать с нами! Ведь мы готовимся издавать газету, где никогда не будут оскорблены правда и справедливость, где мы будем излагать доктрины, полезные для человечества, и, может быть…

— У вас не будет ни одного подписчика,- с макиавеллиевским коварством заметил Люсьен, прерывая Леона.

— У нас их будет пятьсот, но таких, что стоят пятисот тысяч! — отвечал Мишель Кретьен.

— Вам потребуется много денег,- отвечал Люсьен.

— Нет,- сказал д’Артез,- не денег, а преданности.

— Пахнет парфюмерной лавкой!-дурачась, вскричал Мишель Кретьен, понюхав волосы Люсьена.- Тебя видели в нарядной карете, запряженной лошадьми, достойными денди, с княжеской любовницей Корали.

— Что ж в том дурного? — сказал Люсьен.

— Дурно уже то, что ты об этом спрашиваешь! — вскричал Бьяншон.

— Я для Люсьена желал бы Беатриче,- сказал д’Артез,- благородную женщину, опору в жизни…

— Но, Даниель, разве любовь не повсюду одинакова? — сказал поэт.

— Ах, в этом я аристократ,- сказал республиканец.- Я не мог бы любить женщину, которую актер целует на подмостках на глазах зрителей, женщину, которой за кулисами говорят «ты», которая унижается перед партнером, улыбается, пляшет, подымая юбки, носит мужской костюм, выставляет напоказ красоту, которую я желаю видеть один. Ежели бы я полюбил подобную женщину, она должна была бы бросить театр, и я очистил бы ее своей любовью.

— А если она не могла бы бросить театр?

— Я умер бы от печали, от ревности, от тысячи терзаний. Любовь нельзя вырвать из сердца, как вырывают зуб.

Люсьен помрачнел и задумался. «Когда узнают, что «-терплю Камюзо, они станут меня презирать»,- сказал ок про себя.

— Видишь ли,- с ужасающим простодушием сказал ему неистовый республиканец,- ты можешь стать серьезным писателем, но ты всегда останешься несерьезным человеком.

Он взял шляпу и вышел.

— Как жесток Мишель Кретьен,- сказал поэт.

— Жесток и спасителен, как инструмент дантиста,- сказал Бьяншон.Мишель предвидит твое будущее и, может быть, в эту минуту, идя по улице, оплакивает тебя.

Д’Артез был нежен и внимателен, он пытался ободрить Люсьена. Не прошло и часа, как Люсьен покинул Содружество, мучимый совестью; она кричала ему: «Ты будешь — журналистом!», как ведьма кричала Макбету: «Ты будешь королем!» Выйдя наружу, он взглянул на окна трудолюбивого д’Артеза, в которых мерцал слабый свет, и воротился домой с опечаленным сердцем и встревоженной душой. У него было какое-то предчувствие, что он в последний раз прижимал к сердцу своих истинных друзей… Войдя в улицу Клюни с площади Сорбонны, он увидел экипаж Корали. Только для того, чтобы взглянуть на своего поэта, пожелать ему доброго вечера, актриса приехала с бульвара Тампль к Сорбонне. Люсьен застал свою возлюбленную в слезах, расстроенную убожеством его мансарды; она желала быть нищей, как ее милый, она плакала, укладывая его рубашки, перчатки, галстуки и платки в дрянной гостиничный комод. Отчаянье ее было так искренно, так глубоко и свидетельствовало о такой силе любви, что Люсьен» которого упрекали за его связь с актрисой, открыл в Корали святую, готовую облечься во власяницу нищеты. Очаровательное создание нашло предлог, чтобы оправдать свое посещение: надо было известить друга о том, что компания Камюзо, Корали и Люсьена дает ответный ужин компании Матифа, Флорины и Лусто, а также спросить Люсьена, не сочтет ли он нужным пригласить кого-либо из людей, полезных ему; Люсьен ответил, что он посоветуется с Лусто. Несколько минут спустя актриса ушла, утаив от Люсьена, что Камюзо ждет ее внизу в экипаже. На другой день в восемь часов Люсьен отправился к Этьену, не застал его и бросился к Флорине. Журналист и актриса приняли своего приятеля в красивой спальне, где они расположились по-семейному, и втроем пышно позавтракали.

— Милый мой,- сказал Лусто, когда они сели за стол и Люсьен возвестил об ужине у Корали.- Советую тебе пойти со мною к Фелисьену Верну, пригласить его и сблизиться с ним, если только можно сблизиться с таким прохвостом, как он. Фелисьен, быть может, откроет тебе доступ в политическую газету, где он печет фельетоны, там ты можешь процветать, печатая большие статьи в верхних столбцах газеты. Этот листок, как и наш, принадлежит либеральной партии, ты станешь либералом, эта партия популярна; а если ты пожелаешь потом перейти на сторону правительства, ты тем больше выиграешь, чем больше тебя будут бояться. Неужто Гектор Мерлен и госпожа дю Валь-Нобль, у которой бывают многие сановники, молодые денди и миллионеры, не пригласили тебя и Корали на обед?

— Ну , конечно,- отвечал Люсьен,- я приглашен с Корали, как и ты с Флориной.

После совместного кутежа в пятницу и обеда в воскресенье Люсьен и Лусто перешли на «ты».

— Отлично, мы, стало быть, встретимся с Мерленом в редакции. Этот юноша пойдет по стопам Фино; ты отлично сделаешь, если поухаживаешь за ним. Пригласи на ужин Мерлена вместе с его возлюбленной; ведь ненавистники нуждаются во всех, и он окажет тебе услугу, чтобы при случае воспользоваться твоим пером.

— Ваше первое выступление в печати наделало шуму, теперь на вашем пути нет никаких преград,- сказала Флорина Люсьену.- Не упустите случая, иначе о вас скоро забудут.

— Совершилось событие,- продолжал Лусто.- Великое событие! Фино, этот бесталанный человек, стал директором и главным редактором еженедельного журнала Дориа, владельцем шестой части паев, доставшейся ему даром, и будет получать шестьсот франков в месяц. А я, мой милый, с нынешнего утра старший редактор нашей газетки. Все произошло, как я и предполагал в тот вечер. Флорина была на высоте, она даст десять очков вперед князю Талейрану.

— Мы властвуем над мужчинами, пользуясь их страстями,- сказала Флорина.- Дипломаты играют на их самолюбии; дипломаты видят их ухищрения,мы видим их слабости, поэтому мы сильнее.

— В заключение,- сказал Лусто,- Матифа сострил единственный раз за всю свою жизнь, он изрек: «Что же, это дело коммерческое!»

— Я подозреваю, что эту мысль подсказала ему Флорина! — вскричал Люсьен.

— Итак, душа моя,- продолжал Лусто,- теперь ты расправишь крылья.

— Вы родились в сорочке,- сказала Флорина.- Сколько молодых людей в Париже многие годы обивают пороги редакций, покамест им удастся поместить статью в газете! У вас судьба Эмиля Блонде. Не пройдет и полугода, как вы станете задирать нос,- насмешливо улыбнувшись, добавила она на своем наречии.

— Я в Париже уже три года,- сказал Лусто,- и только со вчерашнего дня Фино дает мне, как редактору, твердых триста франков в месяц, платит по сто су за столбец и по сто франков за лист в своем еженедельнике.

— Что же вы молчите?..- вскричала Флорина, глядя на Люсьена.

— Будущее покажет…- сказал Люсьен.

— Милый мой,- отвечал Лусто обиженно,- я все для тебя устроил, как для родного брата, но я не отвечаю за Фино. Дня через два Фино будут осаждать десятки шалопаев с предложениями дешевых услуг. Я ему дал слово за тебя; если хочешь, можешь отказаться. Ты сам не понимаешь своего счастья,продолжал журналист, помолчав.- Ты станешь членом сплоченной группы, где товарищи нападают на своих врагов сразу в нескольких газетах и взаимно помогают друг другу.

— Прежде всего навестим Фелисьена Верну,- сказал Люсьен: он спешил завязать связи с этими опасными хищными птицами.

Лусто послал за кабриолетом, и оба друга отправились на улицу Мандар, где жил Верну, в доме с длинными наружными сенями. Он занимал квартиру в третьем этаже, и Люсьен был очень удивлен, застав этого желчного, надменного и чопорного критика в самой мещанской столовой, оклеенной дешевыми обоями, которые изображали кирпичную стену, симметрично поросшую мхом; на стенах висели плохие гравюры в позолоченных рамах; Верну завтракал в обществе некрасивой женщины — несомненно его законной супруги — и двух детишек, усаженных в высокие кресла с перекладиной, чтобы шалуны не упали. Фелисьен, застигнутый врасплох, в ситцевом халате, сшитом из остатков от платья жены, всем своим видом выражал неудовольствие.

— Ты завтракал, Лусто? — сказал он, предлагая стул Люсьену.

— Мы только что от Флорины,- сказал Этьен.- Мы там позавтракали.

Люсьен внимательно рассматривал г-жу Верну, похожую на добродушную, толстую кухарку, белотелую, и чрезвычайно вульгарную. Г-жа Верну поверх ночного чепца, завязанного под подбородком тесемками, из которых выпирали пухлые щеки, носила фуляровую повязку. Нескладный сборчатый капот, застегнутый у ворота на одну пуговицу, превращал ее фигуру в какую-то бесформенную глыбу, напоминавшую тумбу. От избытка здоровья, приводящего в отчаянье, румянец на толстых щеках принимал фиолетовый оттенок, при взгляде на пальцы ее рук невольно вспоминались сосиски. Наружность этой женщины сразу объяснила Люсьену, отчего Верну в обществе играл стол незавидную роль. Он стыдился своей жены и не мог бросить семью; но он был слишком поэт, чтобы не страдать от семейной обстановки, и, чувствуя постоянно недовольство самим собою, был недоволен всем: вот отчего этот писатель никому не прощал успеха. Люсьен понял причину желчного выражения, застывшего на лице этого завистника, язвительность насмешек, отличающих этого журналиста, резкость его слов, метких и отточенных, как стилет.

— Пожалуй в кабинет,- сказал Фелисьен, вставая,- речь идет, несомненно, о литературных делах.

— И да, и нет,- отвечал Лусто.- Речь идет об ужине старина.

— Я пришел,- сказал Люсьен,- по просьбе Корали. При этом имени г-жа Верну подняла голову.

— …пригласить вас отужинать у нее в будущий понедельник,- продолжал Люсьен.- Вы встретите то же общество, что у Флорины, а кстати и госпожу дю Валь-Нобль, Мерлена и некоторых других. Будем играть.

— Но, мой друг, в этот день мы приглашены к госпоже Магудо,- сказала жена.

— Ну, и что ж? — сказал Верну.

— Если мы не придем, она будет обижена, а ты радовался, что можешь учесть через нее векселя твоего издателя.

— Дорогой мой, вот женщина! Она не понимает, что ужин, который начинается в полночь, не может помешать вечеринке, которая кончается в одиннадцать часов! И я должен работать подле нее! — добавил он.

— У вас столько воображения! — отвечал Люсьен и благодаря одной этой фразе нажил в Верну смертельного врага.

— Стало быть, ты придешь,- продолжал Лусто,- но это еще не все. Господин де Рюбампре наш сторонник, устрой его в свою газету; представь как человека, способного заняться высокой литературой, чтобы ему можно было рассчитывать по крайней мере на две статьи в месяц.

— Да, если он пожелает быть нашим союзником, защищать наших друзей, нападать на наших врагов, как мы станем нападать на его врагов. Если так, я поговорю о нем сегодня вечером в Опере,- отвечал Верну.

— Итак, до завтра, мой милый,- сказал Лусто, пожилая руку Верну с изъявлениями самой горячей дружбы.- Скоро ли выйдет твоя книга?

— Все зависит от Дориа,- сказал отец семейства,- Я ее окончил.

— И ты доволен?

— И да, и нет…

— Мы обеспечим успех,- сказал Лусто, вставая и откланиваясь жене своего собрата.

Внезапное бегство было вызвано криком детей, учинивших ссору; они дрались ложками, брызгали друг другу в лицо бульон.

— Ты видел, дружок, женщину, которая, сама того не ведая, творит великие опустошения в литературе,- сказал Этьен Люсьену.- Несчастный Верну не может простить нам своей жены. Следовало бы его избавить от нее, в интересах общества, разумеется. Мы тогда избегли бы целого потопа убийственных статей, эпиграмм по поводу чужого успеха, чужой удачи. Что делать с подобной женой да с двумя несносными малышами в придачу? Помнишь Ригодена в пьесе Пикара «Дом разыгрывается в лотерею»?.. Как я Ригоден, Верну сам не будет драться, а заставит драться других: он способен выколоть себе глаз, лишь бы выколоть оба глаза у своего лучшего друга; вы увидите, как он попирает любой труп, радуется любому несчастью, нападает на герцогов, князей, маркизов, дворян оттого, что сам он разночинец; он, по вине жены, нападает на всех холостяков и притом вечно твердит о нравственности, о семейных радостях и обязанностях гражданина. Короче, этот высоконравственный критик не ведает снисхождения даже в отношении детей. Живет он в улице Мандар, в обществе жены, созданной для роли «мамамуши» в «Мещанине во Дворянстве», и двух маленьких Верну, отвратительных, как лишаи; он готов высмеивать Сен-Жерменское предместье, куда его нога не ступит, и вложить в уста герцогинь просторечье своей жены. Вот человек, который рад случаю поднять кампанию против иезуитов, поносить двор, приписывая ему намерение восстановить права феодалов, право первородства; он будет проповедовать нечто вроде крестового похода в защиту равенства — он, который не верит, что кто-либо ему равен! Если бы он был холост, выезжал в свет, имел внушительный вид роялистских поэтов, получающих пенсию, украшенных орденом Почетного легиона, он был бы оптимистом. В журналистике отыщется тысяча подобных точек отправления. Эта огромная катапульта приводится в действие мелочной ненавистью. Не пропала у тебя охота жениться? Верну утратил сердце, он — сплошная желчь. Он настоящий журналист, двуногий тигр, готовый всех растерзать, точно его пером овладело бешенство.

— Он женоненавистник,- сказал Люсьен.- А есть у него талант?

— Нет, но он умен, он типичный журналист. Верну начинен статьями, он вечно будет писать статьи, и ничего, кроме статей. Даже самым упорным трудом нельзя создать книги из его прозы. Фелисьен не способен вынашивать свое произведение, расположить материал, гармонически ввести действующих лиц в план повествования, развить его, довести до развязки; у него есть замыслы, но он не знает жизни; его герои нежизненны независимо от их умонастроения, философического или либерального. Наконец его стиль грешит надуманной оригинальностью, напыщенная фраза распадается от булавочного укола критики. Вот отчего он боится газет, как боится их всякий, кто держится на поверхности лишь при помощи глупцов и лести.

— Ты сочинил целую статью! -вскричал Люсьен.

— Мой милый, такие статьи можно сочинять изустно, но никогда не следует их писать.

— Ты уже говоришь, как редактор,- сказал Люсьен.

— Куда тебя отвезти? -спросил Лусто.

— К Корали.

— А-а! Мы влюблены! — сказал Лусто.- Напрасно. Пусть для тебя Корали будет тем же, чем для меня Флорина: экономкой. Свобода превыше всего!

— Ты совратишь и святого!-сказал Люсьен смеясь.

— Демонов не совращают,- отвечал Лусто.

Легкий, непринужденный тон нового друга, его манера принимать жизнь, его парадоксы, вкрапленные в правила истинно парижского макиавеллизма, неприметно действовали на Люсьена. В теории поэт сознавал опасность подобного образа мысли, практически он находил его полезным. Доехав до бульвара Тампль, друзья условились встретиться между четырьмя и пятью часами в редакции, куда должен был явиться и Гектор Мерлен. Люсьен и впрямь был очарован непритворной любовью куртизанок, которые овладевают самыми нежными тайниками вашей души и, повинуясь с непостижимой податливостью любым вашим желаниям, потворствуя вашим слабостям, черпают в них свою силу. Он уже жаждал парижских удовольствий, ему полюбилась легкая жизнь, беззаботная и пышная, созданная для него актрисой.

У Корали он застал Камюзо; они оба были в превосходном расположении духа: театр Жимназ предлагал с пасхи ангажемент, и условия контракта превзошли все ожидания Корали.

— Этой победой мы обязаны вам,- сказал Камюзо.

— О, конечно! «Алькальд» без него бы провалился,- вскричала Корали.- Не будь статьи, мне бы пришлось еще лет шесть играть на Бульварах.

Она бросилась к Люсьену, обняла его, пренебрегая присутствием Камюзо. В горячности актрисы прорывалась нежность, в ее одушевлении было нечто пленительное: она любила! Как и все люди в минуты глубокой скорби, Камюзо опустил глаза, и вдруг на сапогах Люсьена он заметил вдоль шва цветную нитку, обычную примету творений прославленных сапожников того времени; она вырисовывалась темно-желтой полоской на блестящих черных голенищах. Цвет этой коварной нитки уже привлек его внимание во время монолога по поводу необъяснимого появления сапог у камина Корали. На белой и мягкой коже подкладки он тогда же прочел отпечатанный черными буквами адрес знаменитого сапожника: «Ге, улица Мишодьер».

— У вас прекрасные сапоги, сударь,- сказал он Люсьену.

— У него все прекрасно,- отвечала Корали.

— Я желал бы заказать у вашего сапожника.

— О, как это отзывается улицей Бурдоне! — сказала Корали.- Спрашивать адрес сапожника! Ужели вы будете носить такие сапоги, точно молодой человек? То-то выйдет из вас красавец! Оставайтесь-ка лучше при своих сапогах с отворотами, они более к лицу человеку солидному, у которого есть жена, дети, любовница.

— А все же, если бы вы пожелали снять один сапог, вы оказали бы мне великую услугу,- сказал упрямый Камюзо.

— Я потом его не надену без крючков,- покраснев, сказал Люсьен.

— Береника найдет крючки, и тут они будут кстати,- с невыразимой насмешливостью сказал торговец.

— Папаша Камюзо,- сказала Корали, бросив на него взгляд, полный презрения,- будьте мужественны. Говорите откровенно. Вы находите, что эти сапоги похожи на мои? Я вам запрещаю снимать сапоги,- сказала она Люсьену., И точно, господин Камюзо, это именно те самые сапоги, что на днях красовались перед моим камином, а он сам прятался от вас в моей уборной; да, да, он ночевал здесь. Не правда ли, вы так думаете? И продолжайте думать, я рада! И это чистая правда! Я вам изменяю. Ну и что же? Мне так нравится! Слышите!

Она говорила, не гневаясь, поглядывая на Камюзо и Люсьена с самым непринужденным видом, а они не смели взглянуть на нее.

— Я поверю всему, в чем вам угодно будет меня уверить,- сказал Камюзо,полноте шутить, я ошибся.

— Или я бесстыдная распутница и сразу бросилась ему на шею, или я бедное, несчастное существо и впервые почувствовала настоящую любовь, которой жаждут все женщины. В обоих случаях надо или бросить меня, или принимать меня такой, какая я есть,- сказала она с царственным жестом, сокрушившим торговца шелками.

— Что она говорит? — сказал Камюзо, который понял по взгляду Люсьена, что Корали не шутит, и все же молил об обмане.

— Я люблю мадемуазель Корали,- сказал Люсьен.

Услышав эти слова, сказанные взволнованным голосом, Корали бросилась на шею своему поэту, обняла его и обернулась к торговцу шелками, явив перед ним прелестную любовную группу.

— Бедный Мюзо, возьми все, что ты мне подарил; мне ничего твоего не надо, я люблю как сумасшедшая этого мальчика и не за его ум, а за его красоту. Нищету с ним я Предпочитаю миллионам с тобой.

Камюзо рухнул в кресло, обхватил руками голову и не проронил ни слова.

— Желаете, чтобы мы ушли отсюда? — сказала она с непостижимой жестокостью.

Люсьена в озноб бросило при мысли, что он должен будет взвалить на свои плечи женщину, актрису, хозяйство.

— Оставайся, Корали, тут все принадлежит тебе,- сказал торговец исходившим от души тихим и печальным голосом,- я ничего не возьму обратно. Правда, обстановки тут на шестьдесят тысяч франков, но я не могу допустить и мысли, что моя Корали будет жить в нужде. А ты все же будешь нуждаться! Господин де Рюбампре, как ни велик его талант, не в состоянии содержать тебя. Вот что нас ждет, стариков! Позволь мне, Корали, хоть изредка приходить сюда: я могу тебе пригодиться. Притом, признаюсь, я не в силах жить без тебя.

Нежность этого человека, лишившегося нечаянно всего, что составляло его счастье, да еще в ту минуту, когда он чувствовал себя на верху блаженства, живо тронула Люсьена, но не Корали.

— Приходи, мой бедный Мюзо, приходи, когда захочешь,- сказала она.- Я буду больше тебя любить, когда мне не придется тебя обманывать.

Камюзо, казалось, был доволен, что он все же не изгнан из земного рая, где его, несомненно, ожидали страдания, но где он надеялся вновь войти в свои права, рассчитывая на случайности парижской жизни и на соблазны, предстоящие Люсьену. Старый торговец, продувная бестия, думал, что рано или поздно этот молодой красавец позволит себе неверность, и, чтобы следить за ним, чтобы погубить его в глазах Корали, он решил остаться их другом. Эта низость истинной страсти ужаснула Люсьена. Камюзо предложил отобедать у Бери, и предложение было принято.

— Какое счастье! — вскричала Корали, когда Камюзо ушел.- Прощай, мансарда в Латинском квартале, ты будешь жить здесь, мы не станем разлучаться; ради приличия ты снимешь небольшую квартирку в улице Шарло, и… что будет, то будет!

Она принялась танцевать испанское болеро с увлечением, которое обнаруживало неукротимую страсть.

— Работая усидчиво, я могу получать пятьсот франков в месяц,- сказал Люсьен.

— Столько же получаю и я в театре, не считая разовых. Камюзо будет меня одевать, он меня любит! На полторы тысячи франков в месяц мы будем жить, как крезы.

-А лошади, а кучер, а лакей?-сказала Береника.

— Я войду в долги! — воскликнула Корали.

И она опять принялась танцевать с Люсьеном джигу.

— Стало быть, надо принять предложение Фино! — вскричал Люсьен.

— Едем,- сказала Корали.- Я оденусь и провожу тебя в редакцию; я обожду тебя в карете на бульваре.

Люсьен сел на диван, он смотрел, как актриса совершает свой туалет, и предавался серьезным размышлениям. Он предпочел бы предоставить Корали свободу, чем связать себя обязательствами подобного брака, но она была так красива, так стройна, так пленительна, что он увлекся живописными картинами этой жизни богемы и бросил перчатку в лицо фортуны. Беренике был отдан приказ позаботиться о переезде и устройстве Люсьена. Затем повезла своего возлюбленного, своего поэта через весь Париж в улицу Сен-Фиакр. Люсьен быстро взбежал по лестнице и хозяином вошел в контору редакции. Тыква по-прежнему торчал с кипой проштемпелеванной бумаги на голове; старый Жирудо все так же лицемерно сказал Люсьену, что в редакции никого нет.

— Но сотрудники газеты должны же где-нибудь встречаться по редакционным делам,- сказал Люсьен.

— Вероятно, но редакция меня не касается,- сказал капитан императорской гвардии и принялся проверять бандероли, напевая свое вечное «брум, брум!».

В эту минуту, по счастью или по несчастью, явился Фино, чтобы объявить Жирудо о своем мнимом отречении и поручить ему охрану своих интересов.

— С этим господином можно обойтись без дипломатии, он наш сотрудник,сказал он своему дядюшке, пожимая руку Люсьену.

— А-а, он сотрудник? -вскричал Жирудо, дивясь любезности племянника.Если так, то попасть сюда вам удалось без труда.

— Я хочу сам все устроить, чтобы Этьен вас не провел,- сказал Фино, хитро взглянув на Люсьена.- Вы будете получать три франка за столбец за любую статью, в том числе и за театральные рецензии.

— Ты еще никогда и ни с кем не заключал таких условий,- сказал Жирудо, с любопытством посмотрев на Люсьена.

— Ему будет поручено четыре театра на Бульварах, ты позаботишься, чтобы у него не перехватывали ложи и доставляли ему билеты на спектакли. Все же я советую распорядиться, чтобы вам их присылали на дом,- сказал он, оборачиваясь к Люсьену.- Помимо критики, вы обязуетесь за пятьдесят франков писать ежемесячно в продолжение года десять статей на разные темы, размером около двух столбцов. Согласны?

— Да,- сказал Люсьен, соглашаясь под давлением обстоятельств.

— Дядя,- сказал Фино кассиру,- составьте договор. Перед уходом мы подпишем его.

— А кто этот господин?-спросил Жирудо, вставая и снимая черную шелковую шапочку.

— Люсьен де Рюбампре, автор статьи об «Алькальде» — сказал Фино.

— Молодой человек!-вскричал старый вояка, похлопывая Люсьена по лбу,- у вас тут золотая руда! Я не литератор, но вашу статью я прочел, и она доставила мне удовольствие. Вот это статья! Что за живость! Я так и подумал: «Статья даст нам подписчиков!» И верно! Мы продали пятьдесят номеров.

— Мой договор с Этьеном Лусто готов для подписи? Оба экземпляра? спросил Фино у своего дядюшки.

— Да,- сказал Жирудо.

— Договор с господином де Рюбампре пометь вчерашним днем, пусть Лусто встанет перед лицом фактов.

«Фино дружески взял своего нового сотрудника под руку, что подкупило поэта, и повел его вверх по лестнице, говоря:

— Теперь ваше положение прочно. Я сам познакомлю вас с моими сотрудниками. А вечером Лусто представит вас в театрах. Вы можете зарабатывать сто пятьдесят франков в месяц в нашей газетке; ею будет руководить Лусто, поэтому старайтесь жить с ним в дружбе. Этот бездельник будет недоволен, что я договором с вами связал ему руки, но у вас талант, и я не желаю, чтобы вы зависели от капризов редактора. Короче говоря, вы можете давать мне до двух листов в месяц для моего еженедельника, я буду вам платить за них двести франков. Но только никому ни слова, иначе я стану жертвой всех этих честолюбцев, оскорбленных удачей новичка. Выкройте из ваших двух листов четыре статьи, две статьи подписывайте своим именем, а две — псевдонимом, чтобы не создалось впечатление, будто вы отбиваете хлеб у других. Вы обязаны своим положением Блонде и Виньону, они предрекают вам будущее. Итак, оправдайте наши надежды. Особенно остерегайтесь друзей. Что касается до нас с вами, мы споемся. Услужите мне, я услужу вам. От продажи лож и билетов у вас наберется франков сорок, да еще книг спустите франков на шестьдесят. Затем ваш гонорар в редакции; стало быть, четыреста пятьдесят франков в месяц вам обеспечены. Действуя с умом, вы получите по меньшей мере франков двести от книгопродавцев за статьи и проспекты. Но ведь вы мой союзник, не правда ли? Я могу на вас рассчитывать?

Люсьен пожал руку Фино в порыве неописуемой радости.

— Не подавайте вида, что мы с вами поладили,- шепнул ему на ухо Фино, открывая дверь мансарды, расположенной в конце длинного коридора, в пятом этаже дома.

И Люсьен увидел Лусто, Фелисьена Верну, Гектора Мерлена и еще двух журналистов, которых он не знал; они сидели перед пылающим камином на стульях и в креслах, вокруг стола, покрытого зеленым сукном, курили, смеялись. Стол был завален бумагами; на нем стояла настоящая чернильница, наполненная чернилами, лежали довольно скверные перья, но сотрудники довольствовались ими. Все говорило новому журналисту, что здесь создавалась газета.

— Господа,- сказал Фино,- цель нашего собрания — передача нашему дорогому Лусто моих полномочий главного редактора, ибо я принужден оставить газету. Мои мнения подвергнутся, разумеется, необходимой перемене, без чего я не мог бы стать редактором журнала, предназначение которого вам известно, однако мои убеждения останутся все те же, и мы будем друзьями. Я весь ваш, относитесь и вы ко мне по-прежнему. Обстоятельства переменчивы, принципы неизменны. Принципы — это ось, вокруг которой движутся стрелки политического барометра.

Сотрудники расхохотались.

— У кого позаимствовал ты эти перлы?-спросил Лусто.

— У Блонде,- отвечал Фино.

— Ветер, дождь, бурю, хорошую погоду,- сказал Мерлен,- мы все переживем вместе.

— Короче,- продолжал Фино,- не будем вдаваться в метафоры: приносите свои статьи, и вы увидите во мне прежнего Фино. Господин де Рюбампре ваш новый коллега,- сказал он, представляя Люсьена.- Я заключил с ним договор, Лусто.

Каждый поздравил Фино с повышением и блестящим будущим.

— Теперь ты оседлал и нас, и прочих,- сказал ему один из сотрудников, неизвестных Люсьену.- Ты стал Янусом…

— Если бы только Янусом,- сказал Верну.

— Ты разрешишь нам обстреливать наши мишени?

— Все, что вы пожелаете! — сказал Фино.

— Ну, понятно, газета не может отступать,- сказал Лусто.- Господин Шатле взбешен, мы ему не дадим покоя целую неделю.

— Что случилось? -сказал Люсьен.

— Он приходил требовать объяснений,- сказал Верну.- Бывший щеголь времен Империи наткнулся на Жирудо, и тот самым хладнокровным образом сказал ему, что автор статьи — Филипп Бридо, а Филипп просил барона назначить час и род оружия. На этом дело и кончилось, В завтрашнем номере мы хотим извиниться перед бароном: что ни фраза, то удар кинжала!

— Ужальте его покрепче, тогда он прибежит ко мне,- сказал Фино.- Я притворюсь, что, укрощая вас, оказываю ему услугу; он близок к министерству, и мы можем кое-что урвать — место сверхштатного учителя или патент на табачную лавку. Наше счастье, что статья задела его за живое. Кто из вас желает написать для моего нового журнала основательную статью о Натане?

— Поручите Люсьену,- сказал Лусто.- Гектор и Верну дадут статьи в своих газетах…

— До свиданья, господа! Мы встретимся сегодня у Бар» вена,- сказал Фино смеясь.

Люсьен выслушал поздравления по поводу того, что он вступает в грозный корпус журналистов, и Лусто рекомендовал его как человека, на которого можно положиться,

— Люсьен приглашает нас всех, господа, на ужин к своей возлюбленной, прекрасной Корали.

— Корали переходит в Жиманаз,- сказал Люсьен Этьену.

— В таком случае решено, мы поддержим Корали. Не правда ли? Надо дать во всех ваших газетах несколько строк об ее ангажементе и указать на ее талант. Похвалите дирекцию Жимназ за вкус и догадливость. Нельзя ли наделить ее и умом?

— Умом мы ее наделили,- отвечал Мерлен.- Фредерик вместе со Скрибом написал пьесу для Жимназ.

— О! Тогда директор Жимназ самый предусмотрительный и самый проницательный из дельцов,- сказал Верну.

— Послушайте! Повремените писать статьи о книге Натана, пока мы не сговоримся,- и я скажу вам почему,- сказал Лусто.- Сперва поможем нашему новому собрату; Люсьену надо пристроить две книги: сборник сонетов и роман. Клянусь честью газетной заметки, не пройдет и трех месяцев, мы сделаем из него великого поэта! «Маргаритки» нам пригодятся, чтобы унизить все эти Оды, Баллады, Размышления,- короче, всю романтическую поэзию.

— Вот будет потеха, если сонеты никуда не годятся,- сказал Верну.Какого вы мнения о своих сонетах, Люсьен?

— Да, какого вы о них мнения?-сказал один из незнакомых сотрудников.

— Господа, сонеты превосходные,-сказал Лусто.-Даю слово!

— Отлично. Я удовлетворен,- сказал Верну.- Я ими собью с ног этих поэтов алтаря, они надоели мне.

— Если Дориа нынче вечером не возьмет «Маргаритки», мы двинем статью за статьей против Натана.

— А что скажет Натан? -вскричал Люсьен. Все пять журналистов расхохотались.

— Он будет восхищен,- сказал Верну.- Вы увидите, как мы все уладим.

— Итак, сударь, вы наш?-сказал один из сотрудников, которого Люсьен не знал.

— Да! Да! Фредерик, довольно шутить. Вот видишь, Люсьен,- сказал Этьен новопосвященному,- как мы действуем ради тебя; и ты не увильнешь при случае. Мы все любим Натана, а собираемся напасть на него. Теперь приступим к разделу «империи Александра». Фредерик, желаешь Французский театр и Одеон?

— Ежели господа журналисты не возражают,- сказал Фредерик.

В знак согласия все наклонили голову, но Люсьен приметил, как в их глазах блеснула зависть.

— Я оставлю за собой Оперу, Итальянцев и Комическую оперу,- сказал Верну.

— Отлично! Гектор возьмет театры водевилей,-сказал Лусто.

— А что же мне? У меня нет ни одного театра! — вскричал сотрудник, незнакомый Люсьену.

— Ладно, тебе Гектор уступит Варьетэ, а Люсьен

Пор-Сен-Мартен,- сказал Лусто.- Отдай ему Порт-Сен-Мартен, он без ума от Фанин Бопре,- сказал он Люсьену,- ты взамен получишь цирк Олимпиа. Я беру себе Бобино, Фюнамбюли и мадам Саки… Что у нас есть для завтрашнего номера?

— Ничего.

— Ничего?

— Ничего.

— Господа, блесните ради моего первого номера! Барона Шатле и его выдры не хватит на всю неделю. Автор «Отшельника» уже изрядно всем наскучил.

— Состен-Демосфен уже не забавен,- сказал Верну.- Все набросились на эту тему.

— Да, нам нужны новые покойники,- сказал Фредерик.

— Господа, а что если мы примемся за добродетельных мужей правой? Объявим, допустим, что у господина Бональда запах от ног? — вскричал Лусто.

— Не начать ли серию портретов прославленных ораторов из лагеря правительства? — сказал Гектор Мерлен.

— Начни, дружок,- сказал Лусто.- Ты их знаешь, они из твоей партии, ты можешь удовлетворить какую-нибудь междоусобную ненависть. Вышути Беньо, Сириеса де Мейринака и других. Статьи можно готовить заранее, тогда мы не будем бедствовать из-за материала.

— Не изобрести ли какой-нибудь отказ в погребении с более или менее отягчающими вину обстоятельствами? — сказал Гектор.

— Нет, мы не пойдем по стопам крупных конституционных газет, у которых папка с фельетонами о священниках битком набита утками,- отвечал Верну.

— Утками?-удивленно сказал Люсьен

— Мы называем «уткой»,- отвечал ему Гектор,- случай вполне правдоподобный, но на самом деле вымышленный ради того, чтобы оживить отдел «Парижские новости», когда эти новости оскудевают. «Утка» — это выдумка Франклина, который изобрел громоотвод, «утку» и республику. Этот журналист так ловко обманывал своими заморскими «утками» энциклопедистов, что две из них Рейналь в своей «Философической истории Индии» приводит как подлинные факты.

— Я этого не знал,- сказал Верну,- что это за «утки»?

— История с англичанином, продавшим за солидную сумму свою спасительницу негритянку и своего ребенка от нее. Затем прекрасная защитительная речь одной беременной девушки, выигравшей судебный процесс. Когда Франклин, будучи в Париже, посетил Неккера, он сознался в истории с «утками», к великому смущению французских философов. Вот как Новый Свет дважды надул Старый!

— Газета,- сказал Лусто,- считает правдой все правдоподобное. Это наша исходная точка.

— Уголовное судопроизводство исходит из того же,- сказал Верну.

— Итак, в девять вечера здесь,- сказал Мерлен.

— Все встали, пожали друг другу руки, и совещание было закрыто при самых трогательных изъявлениях дружбы.

— Чем ты околдовал Фино?-сказал Этьен Люсьену, сходя по лестнице.- Он подписал с тобой договор! Он допустил ради тебя исключение.

— Я? Помилуй! Да он сам мне предложил,- сказал Люсьен.

— Короче, вы столковались. Что же, я очень рад. Мы оба от этого выиграем.

В нижнем этаже Лусто и Люсьен застали Фино, и тот увел Этьена в официальный кабинет редакции.

— Подпишите договор. Пусть новый редактор думает, что это было сделано вчера,- сказал Жирудо, подавая Люсьену два листа гербовой бумаги.

Читая текст договора, Люсьен прислушивался к горячему спору, который вели Этьен и Фино по поводу газетных доходов натурою: Этьен желал иметь долю в податях, взимаемых Жирудо. Несомненно, Фино и Лусто пришли к соглашению, ибо они вышли, беседуя вполне миролюбиво.

— В восемь часов будь в Деревянных галереях, у Дориа,- сказал Этьен Люсьену.

Люсьен с затаенной радостью наблюдал, как Жирудо теми же шутками, какими он отваживал от редакции его самого, угощал теперь молодого человека, смущенного и взволнованного, явившегося с предложением сотрудничества; собственная выгода заставила Люсьена понять необходимость подобного приема, создавшего почти непроницаемую преграду между новичками и мансардой, куда проникали избранные.

— И без того для сотрудников недостает денег,- сказал он Жирудо.

— Ежели вас станет больше, каждый будет получать меньше,- отвечал капитан.- Итак…

Бывший военный повертел своей дубинкой и вышел, бурча «брум, брум!» Он явно был поражен, увидев, что Люсьен садится в щегольской экипаж, поджидавший его на бульваре.

— Нынче они, видно, люди военные, а мы шлюпики,- сказал солдат.

— Право, журналисты, по-моему, удивительно славные люди,- сказал Люсьен своей возлюбленной.- Вот я и журналист, у меня есть возможность, работая, как вол, зарабатывать шестьсот франков в месяц; но теперь мои первые книги увидят свет, и я напишу еще новые. Друзья обеспечат мне успех! Поэтому я скажу, как и ты, Корали: «Что будет, то будет!»

— Конечно, ты прославишься, мой милый. Но, красавец мой, не будь таким добрым. Иначе ты себя погубишь. Будь зол с людьми. Это хорошее правило.

Корали и Люсьен поехали в Булонский лес; они опять встретили маркизу д’Эспар, г-жу де Баржетон и барона дю Шатле. Г-жа де Баржетон так выразительно взглянула на Люсьена, что этот взгляд можно было счесть за поклон. Камюзо заказал изысканнейший обед. Корали, почувствовав себя свободной, была чрезвычайно ласкова с несчастным торговцем шелками; за четырнадцать месяцев их связи он не видал ее такой обаятельной и милой.

«Ну, что ж,- сказал он про себя,- я не расстанусь с ней, несмотря ни на что!»

Камюзо, улучив минуту, предложил Корали внести на ее имя шесть тысяч ливров ренты, втайне от своей жены, лишь бы Корали пожелала остаться его возлюбленной, и обещал закрыть глаза на ее любовь к Люсьену.

— Обманывать такого ангела?.. Несчастное чучело, да ты посмотри на него и на себя!-сказала она, указывая на поэта, которого Камюзо слегка подпоил.

Камюзо решил ждать, покуда нужда не возвратит ему эту женщину, которую уже однажды нищета предала в его руки.

— Хорошо, я останусь твоим другом,- сказал он, целуя ее в лоб.

Люсьен расстался с Корали и Камюзо и пошел в Деревянные галереи. Какая перемена произошла в его сознании после посвящения в таинства журналистики! Он бесстрашно отдался потоку толпы в галереях, он держался уверенно, оттого что у него была любовница, и непринужденно вошел к Дориа, оттого что чувствовал себя журналистом. Он застал там большое общество, он подал руку Блонде, Натану, Фино и всем литераторам, с которыми сблизился за эту неделю; он возомнил себя выдающимся человеком и льстил себя надеждой превзойти товарищей; легкий хмель, воодушевлявший его, оказывал превосходное действие, он блистал остроумием и показал, что с волками умеет выть по-волчьи. Однако ж Люсьен не вызвал безмолвных или высказанных похвал, на которые он рассчитывал, и даже заметил первые признаки зависти; но все эти люди испытывали не столько тревогу, сколько любопытство: они желали знать, какое место в их мире займет новое диво и какая доля падет на него в общем разделе добычи. Улыбкой встретили его только Фино, который смотрел на Люсьена, как эксплуататор на золотую руду, и Лусто, считавший, что имеет на него права. Лусто, уже усвоивший приемы главного редактора, резко постучал в окно кабинета Дориа.

— Сию минуту, мой друг,- отвечал книгопродавец, показавшись из-за зеленых занавесок.

Минута длилась час, наконец Люсьен и его друг вошли в святилище.

-Так вот, подумали вы о книге нашего друга? — сказал новый редактор.

— Конечно,- сказал Дориа, раскинувшись в креслах, точно какой-нибудь султан.- Я просмотрел сборник и дал его на прочтение человеку высокого вкуса, тонкому ценителю,- сам я не притязаю на роль знатока. Я, мой друг, покупаю проверенную славу, как один англичанин покупал любовь. Вы столь же редкий поэт, сколь редкостна ваша красота,- сказал Дориа.- Клянусь, я говорю не как книгопродавец. Ваши сонеты великолепны, в них не чувствуется никакого напряжения, они естественны, как все, что создано по наитию и вдохновению. И, наконец, вы мастер рифмы,- это одно из достоинств новой школы. Ваши «Маргаритки» — прекрасная книга, но это еще не дело, а я могу заниматься лишь крупным делом. Стало быть, я не возьму ваших сонетов, на них нельзя заработать, а потому не стоит и тратиться на создание успеха. Притом вы скоро бросите поэзию, ваша книга-книга-одиночка. Вы молоды, юноша! Вы предложили мне извечный первый сборник первых стихов; так начинают по выходе из коллежа все будущие писатели, и вначале они дорожат своими стихами, а впоследствии сами над ними смеются. Ваш друг Лусто, наверно, хранит поэму, спрятанную среди старых носков. Неужто у тебя нет поэмы, в которую ты верил, Лусто? — дружески сказал Дориа, глядя на Этьена.

— А иначе как бы я научился писать прозой? — сказал Лусто.

— Вот видите, он мне никогда о ней не говорил; но ваш друг знает книжное дело и вообще коммерческие дела,- продолжал Дориа.- Для меня,-сказал он, чтобы польстить Люсьену,- вопрос не в том, большой вы поэт или нет; у вас много, очень много достоинств; если бы я был неопытен, я бы сделал ошибку и издал вас. Но прежде всего мои вкладчики и пайщики нынче сильно урезали меня; ведь не далее как в прошлом году я на стихах потерял двадцать тысяч. Теперь они и слышать не хотят ни о какой поэзии, а они — мои хозяева. Однако вопрос не в этом. Охотно допускаю, что вы великий поэт, но плодовитый ли? Можно ли рассчитывать на ваши сонеты? Напишете ли вы десять томов? Станете ли вы представлять дело? Нет. Из вас выйдет превосходный прозаик; вы слишком умны, чтобы баловаться пустословием, вы будете зарабатывать в газетах тысяч тридцать франков в год, так для чего же нужны вам те жалкие три тысячи, что вы с трудом сколотите, кропая ваши полустишия, строфы и прочую ерунду!

— Вы знаете, Дориа, что он сотрудник нашей газеты? — спросил Лусто.

— Да,- отвечал Дориа,- я прочел статью; и я отказываюсь издать «Маргаритки», разумеется, в его же интересах! Да, сударь, в полгода за ваши статьи, которые я сам закажу вам, я заплачу больше, нежели за вашу бесполезную поэзию!

— А слава? -вскричал Люсьен. Дориа и Лусто рассмеялись.

— Вот видите,- сказал Лусто, он все еще предается юношеским мечтаниям.

— Слава,- отвечал Дориа,- это десять лет упорства, а для издателя либо убыток, либо прибыль в сто тысяч франков. Пусть даже отыщется безумец, который издаст ваши стихи, все равно через год, узнав о последствиях этой операции, вы проникнитесь ко мне уважением.

— Моя рукопись у вас? — сказал Люсьен холодно.

— Вот она, мой друг,- отвечал Дориа, и в его обращении с Люсьеном появилась какая-то вкрадчивость.

Поэт взял сверток, не проверив состояние перевязи, настолько вид Дориа внушал уверенность в том, что он прочел «Маргаритки», Люсьен вышел вместе с Лусто; казалось

он не был ни удручен, ни раздосадован. Дориа проводил обоих друзей в лавку, беседуя о своем журнале и о газете Лусто. Люсьен небрежно играл рукописью «Маргариток».

— Ты в самим деле думаешь, что Дориа прочел или давал кому-нибудь прочесть твои сонеты?-шепнул ему Этьен.

— Само собою,- сказал Люсьен.

— Посмотри на перевязь.

Люсьен взглянул и убедился, что пометка и шнур вполне совпадали.

— Какой сонет вам более всего пришелся по вкусу? — сказал Люсьен издателю, побледнев от гнева и досады.

— Они все замечательны, мой друг,- отвечал Дориа,- но сонет, посвященный маргаритке, просто прелесть! Он завершается тонкой и восхитительной мыслью. Оттого я и предвижу, какой успех будет иметь ваша проза. Оттого-то я сейчас же и рекомендовал вас Фино. Пишите статьи, мы их хорошо оплатим. Мечтать о славе, разумеется, очень увлекательно, но не забывайте о существенном и берите все, что можно взять. Когда вы разбогатеете, пишите стихи.

Поэт, боясь вспылить, выскочил из лавки: он был взбешен.

— Полно, дружок,- сказал Лусто, выходя вслед за ним,- будь спокойнее, принимай людей такими, каковы они есть, смотри на них как на средство. Желаешь отомстить?

— Во что бы то ни стало,- сказал поэт.

— Вот экземпляр книги Натана, мне только что ее дал Дориа; второе издание выйдет завтра, прочти книгу и настрочи убийственную статью. Фелисьен Верну не выносит Натана, он боится, что успех книги повредит в будущем успеху его собственных сочинений. Люди ограниченного ума — маньяки, они воображают, что под солнцем недостанет Места для двоих. Фелисьен постарается, чтобы твою статью поместили в большой газете, где он работает.

— Но что можно сказать против этой книги? Она прекрасна! — вскричал Люсьен.

— Ты неисправим! Дорогой мой, обучайся своему ремеслу,- смеясь сказал Лусто.- Книга, будь она даже чудом мастерства, должна под твоим пером стать пошлым вздором, произведением опасным и вредным.

— Но каким образом?

— Обрати достоинства в недостатки.

— Я неспособен на подобную проделку.

— Дорогой мой, журналист — это акробат; тебе надо привыкать к неудобствам своей профессии. Слушай! Я добрый малый! Вот как надо действовать в подобных обстоятельствах. Внимание, дружок! Начни с того, что произведение превосходно, и тут ты можешь излить свою душу, написав все, что ты и впрямь думаешь. Читатель скажет: «Критик беспристрастен, в нем нет зависти». Итак, публика сочтет твою критическую статью добросовестной. Заручившись уважением читателя, ты выразишь сожаление по поводу приемов, которые подобные книги вносят во французскую литературу. «Неужто Франция,- скажешь ты,- в области мысли не господствует над всем миром? Доныне французские писатели из века в век направляли Европу на путь анализа, философского мышления, благодаря могуществу стиля и блестящей форме, в которую они облекали идеи». Тут, в угоду мещанскому вкусу, ты скажешь похвальное слово Вольтеру, Руссо, Дидро, Монтескье, Бюффону. Ты разъяснишь, как неумолим французский язык, ты докажешь, что он точно лаком покрывает мысль. Ты бросишь несколько истин в таком роде: «Во Франции великий писатель — всегда великий человек: самый язык обязывает его мыслить, тогда как в других странах…» и так далее.

Ты наглядно объяснишь свое положение, сравнив Рабенера, немецкого моралиста и сатирика, с Лабрюйером. Ничто так не придает важности критику, как ссылка на неизвестного иностранного автора. Кант послужил пьедесталом Кузену. Ступив на эту почву, ты пустишь в ход словцо, которое в сжатой форме передает и объясняет простакам сущность творчества наших гениев прошлого века: ты определишь их литературу как литературу идей. Вооруженный этой формулой, ты обрушишь на голову ныне здравствующих писателей всех уже почивших знаменитостей. Ты объяснишь, что в наши дни возникла новая литература, злоупотребляющая диалогом (самой легкой из литературных форм) и описаниями, избавляющими от обязанности думать.

Ты противопоставишь романы Вольтера, Дидро, Стерна, Лесажа, столь содержательные, столь язвительные, современному роману, где все передается образами, и который Вальтер Скотт чересчур драматизировал. Подобный жанр годен только для вымыслов. «Роман в духе Вальтера Скотта — это жанр, а не направление», скажешь ты. Ты разгромишь этот пагубный жанр, разжижающий мысль, пропускающий ее сквозь прокатный стан, жанр для всех доступный: каждый может легко стать писателем этого жанра; короче, ты назовешь этот жанр литературой образов. Затем ты обратишь все эти доводы против Натана, доказав, что он простой подражатель и что у него лишь видимость таланта. Высокий выразительный стиль восемнадцатого века чужд его книге, ты докажешь, что автор подменил чувства событиями; движение-де еще не есть жизнь, картина — не есть мысль! Побольше таких сентенций, публика их подхватывает. Несмотря на достоинства произведения, ты все же признаешь его роковым и пагубным, ибо оно открывает для толпы двери в храм Славы, и ты провидишь в будущем целую армию писак, стремящихся подражать столь легкой форме. Тут ты можешь предаться стенаниям и жалобам по поводу упадка вкуса и вскользь воздашь хвалу Этьену, Жуй, Тиссо, Госсу, Дювалю, Жэ, Бен-жамену Констану, Эньяну, Баур-Лормиану, Вильмену, корифеям партии либеральных бонапартистов, под покровительством коих находится газета Верну. Ты покажешь, как эта доблестная фаланга противостоит вторжению романтиков, защищает идеи и стиль против образа и пустословия, продолжает традиции Вольтера и выступает против школы английской и школы немецкой, подобно тому как семнадцать ораторов левой ведут борьбу за народ против крайней правой.

Под защитой этих имен, уважаемых огромным большинством французов, которые всегда будут на стороне левой оппозиции, ты можешь раздавить Натана, творение которого, хотя оно и таит в себе высокие красоты, все же дает во Франции право гражданства литературе, лишенной идей. Затем речь пойдет уже не о Натане, не об его книге- понимаешь? — но о славе Франции. Долг честного и мужественного критика горячо противодействовать иностранным вторжениям. И тут ты польстишь подписчику. Скажешь, что французский читатель — тонкий знаток, что его не так-то легко обмануть. Если издатель, по каким-либо причинам, в которые ты не желаешь входить, рекламирует негодную книгу, разумные читатели поспешат исправить ошибки пяти сотен простаков, представляющих их передовые отряды. Ты скажешь, что книгопродавец, которому посчастливилось распродать первое издание, проявил излишнюю отвагу, решившись переиздать книгу, и ты выразишь сожаление, что столь опытный издатель так плохо знает состояние умов в нашей стране. Вот тебе основы. Приправь эти рассуждения язвительными остротами, и Дориа поджарится на углях твоей статьи. Но не забудь в заключение пожалеть о заблуждениях Натана, как человека, которому современная литература будет обязана прекрасными творениями, ежели он сойдет с ложного пути.

Люсьен, затаив дыхание, слушал речи Лусто: под влиянием откровений журналиста упала пелена с его глаз, он открыл литературные истины, о которых и не подозревал.

— Но ведь то, что ты сказал,- вскричал он,- умно и справедливо!

— А иначе разве можно было бы пробить брешь в книге Натана?-сказал Лусто.- Вот тебе, дружок, первая форма статей, предназначенных для разгрома произведения. Это критический таран. Но есть и другие формы! Всему обучишься. Когда тебе прикажут говорить о человеке, которого ты не любишь, а владелец газеты, в силу необходимости, принужден дать о нем отзыв, ты прибегнешь к тому, что мы называем редакционной статьей. В заголовке ставят название книги, данной на отзыв; статью начинают общими фразами,- тут можно говорить о греках, о римлянах, а затем в конце сказать: «Эти соображения обязывают нас обсудить книгу такого-то, что и послужит темой второй нашей статьи». А эта вторая статья так и не появится. И вот книга задушена двумя обещаниями. В настоящем случае тебе надо написать статью не против Натана, но против Дориа; значит, требуется таран. Для хорошей книги таран безвреден, дурную книгу он пробьет до самой сердцевины; в первом случае он бьет только по издателю; во втором оказывает услугу публике. Эти формы литературной критики применяются также в критике политической.

Жестокий урок Этьена вскрыл все тайны журналистики, и впечатлительный Люсьен с удивительной ясностью понял сущность этого ремесла.

— Поедем в редакцию,- сказал Лусто,- мы там встретим наших друзей и условимся, как повести атаку против Натана; ты увидишь, они будут хохотать.

Приехав в улицу Сен-Фиакр, они поднялись в мансарду, где составлялась газета, и Люсьен был удивлен, восхищен, увидев, с какой радостью его товарищи приняли предложение разгромить книгу Натана. Гектор Мерлен взял листок бумаги и написал следующие строки, предназначавшиеся для его газеты:

Вторым изданием выходит книга г-на Натана. Мы полагали умолчать об этом сочинении, но его мнимый успех принуждает нас поместить статью не столько о самой книге, сколько о новых направлениях в нашей литературе.

В «Отделе юмора» для ближайшего номера Лусто поместил заметку:

Книгоиздатель Дориа выпускает вторым изданием книгу г. Натана. Разве ему не ведома судейская аксиома: «Non bis in idem?»[29] Отважным неудачникам слава!

Речи Лусто были для Люсьена подобны факелу, желание отомстить Дориа заступило место и совести и вдохновения. Три дня он не отрываясь работал над статьей в комнате Корали, сидя перед камином; Береника ему прислуживала, притихшая и внимательная, Корали оберегала его покой. Наконец Люсьен набело переписал критическую статью, занявшую почти три столбца и отмеченную высокими качествами. Он поспешил в редакцию: было девять часов вечера. Он застал там сотрудников и прочел им свой труд. Все слушали серьезно. Фелисьен, не сказав ни слова, взял рукопись и сбежал вниз по лестнице. «

— Что с ним? -вскричал Люсьен.

— Он понес твою рукопись в типографию,- сказал Гектор Мерлен,- это верх мастерства, слова не выкинешь, строчки не прибавишь.

— Тебе только укажи путь!-сказал Лусто.

— Желал бы я видеть, какую мину состроит Натан, прочтя завтра вашу статью,- сказал другой сотрудник, сияя от удовольствия.

— С вами опасно ссориться,- сказал Гектор Мерлен.

— Хлестко?-с живостью спросил Люсьен.

— Блонде и Виньон упадут в обморок,- сказал Лусто.

— А я еще написал для вас статейку; в случае удачи можно дать целую серию этого жанра.

— Прочти,- сказал Лусто.

И Люсьен прочел одну из тех прелестных статей, создавших благоденствие газетки, где он на двух столбцах описывал какую-нибудь подробность парижской жизни, рисовал какой-либо портрет, тип, обычное явление или курьез. Эта проба пера, озаглавленная «Парижские прохожие», была выполнена в новой и своеобразной манере, где мысль рождалась от звучания слов и блеск наречий и прилагательных возбуждал внимание. Эта статья так же отличалась от серьезной и вдумчивой статьи о Натане, как «Персидские письма» отличаются от «Духа законов».

— Ты прирожденный журналист,- сказал Лусто.- Статья пойдет завтра. Писать можешь сколько душа пожелает.

— Ну! — сказал Мерлен.- Дориа в ярости от двух снарядов, которые мы метнули в его лавку. Я только что от него; он изрыгал проклятия, срывал злобу на Фино; ведь тот ему сказал, что газету он продал тебе. А я, отведя его в сторонку, сказал ему на ухо: «Маргаритки» вам дорого обойдутся! К вам приходит талантливый человек, а вы его выпроваживаете. Мы же встречаем его с распростертыми объятиями!»

— Дориа как громом будет поражен статьей, которую мы только что прослушали,- сказал Лусто Люсьену.- Видишь, дружок, что такое газета? А твое отмщение идет своим чередом! Барон Шатле утром спрашивал твой адрес: ведь сегодня напечатана убийственная для него статья, бывший щеголь потерял голову: он в отчаянье. Ты не читал газеты? Статья препотешная. Вот, читай: «Погребение Цапли, оплакиваемой Выдрой». В свете госпожу де Баржетон зовут не иначе, как Выдра, а Шатле прозвали: Барон Цапля.

Люсьен взял газету и не мог без смеха прочесть этот шуточный шедевр Верну.

— Они сдадутся,- сказал Гектор Мерлен.

Люсьен принял живое участие и составлении острот и заметок для газеты; болтали, курили, рассказывали о событиях дня, подшучивали над товарищами, подмечая смешные или своеобразные черты их характера. Эта в высшей степени остроумная, злая, шутливая беседа познакомила Люсьена с литераторами и литературными нравами.

— Покамест набирают газету,- сказал Лусто,- мы обойдем театры, я тебя представлю контролерам и введу за кулисы всех тех театров, которые тебе поручены; потом мы навестим Флорину и Корали в Драматической панораме и подурачимся в их уборных.

И они рука об руку пошли из театра в театр, где Люсьена уже принимали как сотрудника газеты; директора говорили ему любезности, актрисы умильно на него поглядывали, ибо все они знали, какую роль сыграла его статья в судьбах Флорины и Корали, получивших приглашение — одна в Жимназ на двенадцать тысяч франков в год, другая в Панораму на восемь тысяч франков. То были скромные овации, возвеличившие Люсьена в его собственных глазах и укрепившие его уверенность в своем могуществе.

В одиннадцать часов оба друга появились в Драматической панораме, и Люсьен держал себя столь непринужденно, что вызывал восхищение. Там был Натан. Натан протянул руку Люсьену, и тот пожал ее.

— Итак, владыки мои,- сказал он, глядя на Люсьена и Лусто,- вы желаете меня зарезать?

— Подожди до завтра, мой дорогой, ты увидишь, как Люсьен тебя разнес! Поверь, будешь доволен. Когда критика настолько серьезна, как у него, книга только выигрывает.

Люсьен покраснел от стыда.

— Полный разгром, — спросил Натан.

— Ничуть,- сказал Лусто.

— Значит, ничего дурного? — продолжал Натан.- Гектор Мерлен говорил в фойе Водевиля, что насмерть.

— Пускай говорит, а вы потерпите до завтра,- вскричал Люсьен, спасаясь бегством в уборную Корали вслед за актрисой, одетой в обворожительный испанский наряд и в ту минуту уходившей со сцены

На другой день, когда Люсьен завтракал с Корали, он услышал мягкий шум колес, возвещавший, что в их пустынную улицу въехал элегантный экипаж, и лошадь, судя по рыси и сноровке останавливаться, несомненно, была чистокровной породы. В окно Люсьен и в самом деле увидел великолепную английскую лошадь. Дориа бросил вожжи груму и взбежал на крыльцо

— Издатель! — воскликнул Люсьен, взглянув на свою возлюбленную.

— Попроси обождать,- живо приказала Корали Беренике.

Люсьен улыбнулся самоуверенности юной девушки, столь удивительно вошедшей в его интересы; он обнял ее от чистого сердца: она поступила умно.

Проворство наглого книгопродавца, нежданное унижение этого князя шарлатанов было вызвано обстоятельствами, ныне почти забытыми,- настолько изменились условия книжного дела за пятнадцать лет Начиная с 1816 по 1827 год, до той поры, когда литературные кабинеты, открытые сначала лишь для чтения газет и журналов, стали за известную плату давать на прочтение книжные новинки и когда нажим налоговой системы на периодическую печать породил в ней отделы объявлений, книжной торговле не оставалось иного пути для публикаций, как включать их в текст статьи, либо печатать в виде фельетона, или даже среди основного материала газеты. До 1822 года французские газеты выходили в листах небольшого размера, и самые крупные из них едва превышали размеры малой прессы наших дней. Чтобы противостоять тирании журналистов, Дориа и Лавока первые изобрели афиши, привлекая внимание Парижа причудливым шрифтом, яркой раскраской, заставками, позже литографиями, обратившими афиши в подлинную поэму для глаз и зачастую в обман, опустошительный для кошелька любителей.

Афиши отличались таким удивительным разнообразием, что пленили одного из маньяков, именуемых коллекционерами, и он стал обладателем полного собрания парижских афиш. Этот способ оповещения вначале довольствовался окнами парижских лавок, витринами на бульварах, но позже охватил всю Францию и, наконец, был вытеснен объявлениями. Однако ж афиша все еще бросается в глаза, тогда как объявление, а часто и сама книга уже давно забыты; ей дана долгая жизнь, особенно с тех пор как придумали рисовать афиши на стенах зданий. Объявление, доступное каждому при условии оплаты наличными и обратившее четвертую страницу газеты в поле, равно плодоносное и для казны, и для спекулянтов, родилось под гнетом гербовых, почтовых сборов и залогов. Ограничения печати, изобретенные во времена Виллеля, который мог бы убить спекуляцию, сделав издание газет общедоступным, сыграли, наоборот, роль некоего преимущества, ибо основание новой газеты стало почти невозможным.

Итак, в 1821 году газеты были вершителями судьбы всех творений мысли и издательских предприятий. Объявление в несколько строк, втиснутых в хронику парижских происшествий, стоило бешеных денег. Интриги в конторах редакций и вечером на поле сражения — в типографиях, в тот час, когда уже верстается номер газеты и наспех решают вопрос, поместить или выбросить ту или иную статью,- приняли такие размеры, что богатые книжные фирмы были принуждены нанимать литераторов для составления заметок, где немногими словами надо было сказать многое. Эти безвестные журналисты, оплачиваемые лишь по напечатании их материала, часто всю ночь просиживали в типографии, наблюдая, пойдет ли большая статья, принятая бог весть каким путем, или же несколько строчек, получивших с той поры название рекламы. Ныне нравы в литературном мире и книжном деле столь резко изменились, что многие почитают за вымысел те огромные усилия, те подкупы, подлости, происки, какими добивались этих реклам издатели и авторы — мученики славы, каторжники, приговоренные пожизненно к погоне за успехом. Обеды, ласкательства, подношения — все пускалось в ход в угоду журналистам. Вот анекдот, который лучше, нежели все уверения, осветит тесный союз критики и книгоиздательства.

Человек с выспренним слогом, метивший в государственные деятели, в дни своей молодости, будучи сотрудником одной крупной газеты и большим волокитой, стал баловнем известного издательства. Однажды в воскресенье на даче, где богатый издатель угощал именитых сотрудников газет, хозяйка дома, молодая и красивая, увела прославленного писателя в парк. Старший служащий фирмы, холодный, важный, аккуратный немец, всецело погруженный в дела, прогуливался рука об руку с фельетонистом, обсуждая какое-то предприятие; беседуя, они вышли из парка и оказались на опушке леса. В глубине чащи немец заметил нечто, напоминавшее его хозяйку; он поднес к глазам лорнет, сделал знак юному спутнику молчать и бесшумно удалиться.

— Что вы увидели?-спросил фельетонист.

— Почти ничего,- отвечал он.- Наша большая статья прошла. Завтра в «Деба» у нас будет по меньшей мере три столбца.

А вот и другой факт, объясняющий могущество реклам. Книга Шатобриана о последнем Стюарте валялась на складе, как залежавшийся товар. Одна-единственная статья в «Журналь де Деба», написанная неким молодым человеком, помогла распродать книгу в неделю. В те времена, чтобы прочесть книгу, требовалось ее купить, а не взять в библиотеке, и некоторые либеральные произведения, расхваленные всеми оппозиционными листками, расходились в десяти тысячах экземпляров,- правда, тогда еще не было бельгийской контрафакции. Нападки друзей Люсьена и его статья могли сорвать продажу книги Натана. Для Натана это был лишь вопрос самолюбия, он ничего не терял, книга была оплачена; но Дориа мог потерять тридцать тысяч франков. В самом деле, торговля так называемыми новинками сводилась к коммерческой теореме: стопа чистой бумаги стоит пятнадцать франков, напечатанная, она стоит или сто су, или сто экю в зависимости от успеха. Статья за или против часто разрешала в ту пору этот финансовый вопрос. Итак, Дориа, которому необходимо было продать пятьсот стоп, поспешил сдаться на милость Люсьена. Из султана издатель обратился в раба. Ему пришлось несколько подождать, он ворчал, шумел по мере сил, вступал в переговоры с Береникой и, наконец, был допущен к Люсьену. Спесивый издатель уподобился угодливому царедворцу, явившемуся на прием ко двору, но все же он еще не вполне освободился от обычного для него чванства и грубости.

— Не беспокойтесь, мои милые,- сказал он.- Как они трогательны! Два голубка!.. Право, вы похожи н^ голубков! Кто мог бы сказать, мадемуазель, что этот красавец с лицом юной девушки — настоящий тигр; у него стальные когти, он разрывает репутации, как ему подобало бы разрывать пеньюары, когда вы не спешите их сбросить.

И он расхохотался, не кончив шутки.

— Друг мой…- сказал он, продолжая свой монолог и подсаживаясь к Люсьену.- Мадемуазель, я — Дориа,- сказал он, прерывая самого себя.

Книгопродавец почел необходимым выстрелить, как из пистолета, своим именем, находя, что Корали оказывает ему недостаточно любезный прием.

— Сударь, вы завтракали? Не желаете ли составить компанию? — сказала актриса.

— О, беседа за столом идет веселее,- отвечал Дориа.- Притом, принимая ваше приглашение, я вправе просить вас откушать у меня вместе с моим другом Люсьеном, ибо нам следует теперь жить душа в душу.

— Береника! Устриц, лимонов, свежего масла и шампанского! — приказала Корали.

— Вы человек умный и, конечно, понимаете, что, собственно, меня к вам привело,- сказал Дориа, глядя на Люсьена.

— Вы желаете купить мой сборник сонетов?

— Совершенно верно,- отвечал Дориа.- Прежде всего сложим оружие, как вы, так и я.

Он вынул из кармана элегантный бумажник, достал три банковых билета в тысячу франков каждый, положил их на тарелку и с церемонным поклоном поднес Люсьену, сказав:

— Вы довольны?

— Да,- сказал поэт, преисполнившись неизъяснимого блаженства при виде столь баснословной суммы.

Люсьен овладел собою, но он готов был петь, прыгать, он поверил в волшебную лампу чародеев, короче, он поверил в свой гений.

— Итак, «Маргаритки», само собою, мои,- сказал издатель,- но вы не станете нападать на мои издания?

— «Маргаритки» ваши, но я не могу продать мое перо, оно принадлежит моим друзьям так же, как их перья принадлежат мне.

— Но ведь теперь вы мой автор. Мои авторы — мои друзья. Вы не пожелаете вредить моим делам. Готовясь на меня напасть, вы поставите меня в известность, чтобы я мог предотвратить неприятность.

— Согласен.

— За вашу славу! — сказал Дориа, поднимая бокал.

— Я вижу, что вы прочли «Маргаритки»,- сказал Люсьен.

Дориа не смутился.

— Друг мой, купить «Маргаритки», не ознакомившись с ними, самая лучшая лесть, какую только может себе позволить издатель. Через полгода вы будете великим поэтом; появятся ваши статьи, вас станут бояться; мне не придется хлопотать, чтобы продать вашу книгу. Нынче не я изменился, а вы. Я все тот же коммерсант, как и четыре дня назад; на прошлой неделе ваши сонеты были для меня не более, чем листы капусты; нынче благодаря вашему положению они обратились в «Мессенские элегии».

— Отлично,- сказал Люсьен, чувствуя себя султаном, обладателем красивой одалиски, баловнем успеха; он вновь обрел насмешливость и пленительное безрассудство.- Но если вы не читали моих сонетов, вы прочли мою статью?

— Да, мой друг, иначе я не явился бы так поспешно! К несчастью, она чересчур хороша, ваша ужасная статья. Да, у вас огромный талант, мой дружок. Верьте мне, ловите удачу,- сказал он, пряча под личиной добродушия колкость слов.- Вы прочли газету?

— Нет еще,- сказал Люсьен.- А между тем нынче вышла первая моя большая статья; Гектор, Видимо, послал газету мне на дом в улицу Шарло.

— Читай!-сказал Дориа, подражая Тальма в «Манлии».

Люсьен взял газету, Корали вырвала ее у него из рук.

— Вы отлично знаете, что ваше перо посвящено мне,- смеясь сказала она.

Дориа был чрезвычайно искателен и любезен; он боялся Люсьена; он пригласил его и Корали на званый обед, который давал журналистам в конце недели. Он взял рукопись «Маргариток» и попросил поэта зайти, когда тому будет угодно, в Деревянные галереи подписать договор, который он приготовит. Верный своей обычной, царственной манере, полагая, что этим он внушает почтение легковерным людям и напоминает более мецената, нежели торговца, он оставил три тысячи франков, отказавшись небрежным жестом от предложения Люсьена написать расписку, и ушел, поцеловав руку Корали.

— Любовь моя, много ли таких бумажек увидел бы ты, сидя на своем чердаке в улице Клюни и роясь в старых книгах библиотеки Сент-Женевьев?-сказала Корали, знавшая из рассказов Люсьена всю его прошлую жизнь.- Право, твои друзья с улицы Катр-Ван большие простофили!

Братья по кружку оказались простофилями! Люсьен, смеясь, выслушал этот приговор. Он прочел свою статью, он вкусил от неизъяснимой радости писателей, испытал то высшее наслаждение самолюбия, что лишь однажды в жизни ласкает наше сознание. Читая и перечитывая статью, он вполне понял ее значение и смысл. Печать для рукописей то же самое, что театр для женщин,она освещает все прелести и все изъяны, убивает и дает жизнь: промах бросается в глаза столь же резко, как и яркая мысль. Люсьен в своем опьянении не думал более о Натане, Натан был для него только ступенью, он утопал в блаженстве, он мнил себя Крезом. Для мальчика, который, бывало, скромно спускался по склонам Болье в Ангулеме, возвращаясь в Умо, на чердак к Постэлю, где ютилась его семья, тратившая в год тысячу двести франков, сумма, полученная от Дориа, была Потози. Воспоминание, столь еще живое, но которому суждено было угаснуть среди парижских соблазнов, перенесло его на площадь Мюрье. Он вспомнил свою великодушную сестру, Давида и бедную мать; он тотчас же приказал Беренике разменять один билет, а тем временем написал домой письмо; затем он послал Беренику в контору почтовых дилижансов, приказав ей отправить пятьсот франков матери, опасаясь, что позже у него недостанет воли выполнить свое желание. Он возвращал долг, но для него и для Корали поступок этот казался добрым делом. Актриса поцеловала Люсьена, она считала его примерным сыном и братом, она осыпала его ласками, ибо подобные поступки восхищают этих добрых девушек, у которых сердце как на ладони.

— А теперь,- сказала она,- что ни день, то званый обед. Так пройдет целая неделя, настоящий карнавал! Ну, что ж, ты немало поработал.

Корали, желавшая насладиться красотою Люсьена, причиной зависти к ней всех женщин, повезла его к Штаубу: ей казалось, что Люсьен недостаточно хорошо одет. Оттуда влюбленные отправились в Булонский лес и воротились к обеду у г-жи дю Валь-Нобль; там Люсьен встретил Растиньяка, Бисиу, де Люпо, Фино, Блонде, Виньона, барона де Нусингена, Боденора, Филиппа Бридо, великого музыканта Конти — вошел в мир артистов, спекулянтов, всех этих людей, склонных после волнений и забот искать рассеяния в острых впечатлениях; и все они радушно приняли Люсьена. Люсьен, уверенный в себе, расточал свое остроумие, словно им и не торговал, и был провозглашен человеком без предрассудков,- модная в ту пору похвала в этой полутоварищеской среде.

— Те-те-те! Полезно исследовать его сущность,- сказал Теодор Гайар, снискавший покровительство двора; он носился с планом издания роялистской газетки, позже столь известной под названием «Ревей».

После обеда оба журналиста в обществе своих любовниц направились в Оперу, где у Мерлена была ложа; в ней уже собралась вся компания. Итак, Люсьен предстал победителем там, где несколько месяцев назад он был столь тяжко унижен. Он прохаживался в фойе под руку с Мерленом и Блонде, он .смотрел в лицо денди, некогда над ним издевавшихся. Шатле был в его руках! Де Марсе, Ванденес, Манервиль, львы той эпохи, обменялись с ним высокомерными взглядами. В ложе г-жи д’Эспар речь, разумеется, шла о прекрасном, изящном Люсьене: Растиньяк пробыл там очень долго, маркиза и г-жа де Баржетон наводили лорнеты на Корали. Не пробудил ли Люсьен в сердце г-жи де Баржетон сожалений об утраченном? Эта мысль занимала поэта; стоило ему встретить Коринну из Ангулема, и жажда мести взволновала его сердце, как и в тот день, в Елисейских полях, когда он испытал на себе презрение этой женщины и ее кузины.

— Не с амулетом ли вы прибыли из провинции? -сказал Блонде Люсьену несколькими днями позже, входя к нему около одиннадцати часов утра, когда Люсьен был еще в постели.

— Красота его,- сказал он Корали, целуя ее в лоб и указывая на Люсьена,- производит опустошения от подвала до чердака, от верхов до низов. Я пришел похитить вас,- сказал он, пожимая руку поэта.- Вчера у Итальянцев графиня де Монкорне изъявила желание с вами познакомиться. Вы, конечно, не откажете прелестной молодой женщине, у которой принято избранное общество.

— Если Люсьен будет милым,- сказала Корали,- он не пойдет к вашей графине. Что за охота шататься по великосветским гостиным? Он там от скуки умрет.

— Вы желаете держать его взаперти?-сказал Блонде.- Вы его ревнуете к светским женщинам?

— Да,- вскричала Корали,- они гаже нас!

— Откуда ты это знаешь, кошечка?-сказал Блонде.

— От их мужей,- отвечала она.- Вы забыли, что я полгода была близка с де Марсе.

— Не думаете ли вы, дитя мое,- сказал Блонде,- что я только и мечтаю ввести в дом г-жи де Монкорне такого красавца? Ежели вы тому противитесь, сочтем, что я ничего не говорил. Но я знаю, что здесь дело не в женщине, а в том, чтобы добиться от Люсьена мира и снисхождения в отношении одного бедняги — посмешища вашей газеты. Барон дю Шатле по глупости принимает ваши статьи всерьез. Маркиза д’Эспар, госпожа де Баржетон и салон графини де Монкорне покровительствуют Цапле, и я обещал примирить Лауру и Петрарку,госпожу де Баржетон и Люсьена.

— Ах! — вскричал Люсьен, у которого утоленная жажда мести пьянящим наслаждением разлилась по жилам.- Вот когда они оказались у моих ног! Я готов обожать мое перо, обожать моих друзей, обожать роковое могущество печати. Но ведь сам я не написал еще ни одной статьи против Выдры и Цапли. Я поеду к ней, мой милый,- сказал он, обнимая Блонде за талию.- Да, я поеду, но тогда лишь, когда эта чета почувствует всю тяжесть вот этой легкой вещицы!

Он взял перо, которым писал статью о Натане, и потряс им.

— Завтра я швырну е них двумя столбцами. Потом посмотрим! Не тревожься, Корали! Речь идет не о любви, а о мести, и я отомщу вполне.

— Вот человек! — сказал Блонде.- Если бы ты, Люсьен, знал, как редко можно встретить в пресыщенном парижском свете подобный взрыв чувств, ты больше бы себя ценил. Не оплошай,- сказал он, употребив выражение более энергичное,- ты на пути к власти.

— Он достигнет своего,- сказала Корали.

— Он уже многого достиг в эти полтора месяца.

— Если случится, что его будет отделять от скипетра лишь пространство не шире могилы, к его услугам труп Ко ради.

— Ваша любовь достойна Золотого века,- сказал Блонде.- Прими мои поздравления; твоя статья превосходна,- продолжал он, глядя на Люсьена,- в ней столько свежести! Ты проявил себя мастером этого жанра.

Явился Лусто вместе с Гектором Мерленом и Верну; Люсьен был в высшей степени польщен, почувствовав себя предметом их внимания. Фелисьен принес Люсьену сто франков за его статью. Газета сочла необходимым вознаградить столь блестящий труд, чтобы приманить автора. Корали, увидев этот капитул журналистов, послала заказать завтрак в «Кадран Бле», ближайшем ресторане; как только Береника доложила, что завтрак подан, она пригласила всех в нарядную столовую. В разгаре пиршества, когда шампанское бросилось в голову, выяснилась причина посещения Люсьена его товарищами.

— Ты, конечно, не желаешь,- сказал ему Лусто,- нажить в лице Натана врага? Натан журналист, у него есть друзья, он сыграет с тобой скверную шутку при выходе твоей книги. Ведь ты хочешь продать «Лучника Карла IX»? Утром мы видели Натана, он в отчаянье, но ты напишешь еще одну статью и окропишь его похвалами.

— Как! После моей статьи против него вы желаете?..- спросил Люсьен.

Эмиль Блонде, Гектор Мерлен, Этьен Лусто, Фелисьен Верну прервали слова Люсьена веселым смехом.

— Послезавтра у тебя ужин. Ты пригласил его?-сказал Блонде.

— Статья пошла без подписи,- сказал Лусто,- Фелисьен не так наивен, как ты, он поставил вместо подписи внизу только «Ш»; ты можешь и дальше так печататься в его газете; она левого направления. Мы все в оппозиции. Но Фелисьен столь тактичен, что не желает насиловать твоих убеждений. Газета Гектора — орган правого центра, там ты можешь подписываться буквой «Л». Аноним необходим при нападении, похвальное слово идет за подписью.

— Подпись меня не заботит,- сказал Люсьен.- Я не знаю, что сказать в пользу книги.

— Ты, значит, написал то, что думал?-спросил Гектор Люсьена.

-Да.

— Эх, мой милый,- сказал Блонде,- я считал тебя более сильным! Клянусь, я полагал, глядя на твой лоб, что ты одарен способностью великих умов рассматривать любую вещь с двух сторон. В литературе, мой милый, каждое слово имеет изнанку, и никто не может сказать, что именно есть изнанка. В области мысли все двусторонне. Мысль двойственна. Янус — миф, олицетворяющий критику, и вместе с тем символ гения. Троичен только бог! Отчего, как не в силу таланта, Мольер и Корнель, люди выдающиеся, заставили Альцеста сказать да, а Филинта — нет, или же Октавия и Цинну? Руссо в «Новой Элоизе» написал одно письмо за дуэль, другое — против дуэли; кто может решить, в котором из них высказано его)личное мнение? Кто из нас предпочтет Клариссу Ловласу, Ахилла — Гектору? Кто поистине герой Гомера? Что руководило Ричардсоном? Критика обязана рассматривать произведение со всех точек зрения. Мы просто докладчики.

— Итак, вы придерживаетесь того, что написали? — насмешливо сказал Верну.- Но мы торгуем словом и живем нашей торговлей. Когда вы пожелаете создать серьезное произведение, короче говоря, книгу, вы можете в ней излить ваши мысли, вашу душу, вложить в книгу всего себя, защищать ее. Но статья?.. Сегодня она будет прочтена, завтра забудется; по-моему, статьи стоят лишь того, что за них платят. Если вы дорожите такими пустяками, вам придется осенять себя крестным знамением и прививать на помощь святого духа прежде, нежели написать самое обычное объявление.

Казалось, все были удивлены, встретив в Люсьене столько щепетильности, и принялись совлекать с него отроческие одежды и облекать в одеяние зрелого мужа и журналиста.

— Знаешь, чем утешился Натан, прочтя твою статью? — сказал Лусто.

— Как я могу об этом знать?

— Натан изрек: «Статьи забываются, книги живут!» Он через два дня придет сюда ужинать, он падет к твоим ногам, будет лобызать твои стопы, скажет, что ты великий человек.

— Вот будет забава,- сказал Люсьен.

— Забава? — сказал Блонде.- Необходимость.

— Друзья мои, я бы рад был душою,- сказал Люсьен, слегка опьянев,- но не знаю, как это сделать?

— А вот как,- сказал Лусто,- напиши для газеты Мерлена три полных столбца и опровергни самого себя. Мы, насладившись яростью Натана, в утешение скажем ему, что он сам будет благодарен нам за жестокую полемику, ибо его книга разойдется в неделю. Сейчас ты в его глазах- предатель, скотина, негодяй; завтра ты будешь великий человек, могучий талант, муж Плутарха! Натан облобызает тебя как лучшего друга. Дориа уже был у тебя, ты получил три билета по тысяче франков: дело сделано. Теперь ты должен заслужить уважение и дружбу Натана. Удар предназначался торговцу. Приносить в жертву, преследовать мы должны только врагов. Пусть бы речь шла о человеке чужом, составившем себе имя помимо нас, о неудобном таланте, который следует истребить, мы не стали бы настаивать; но Натан наш друг. Блонде в свое время обрушился на него в «Меркюр», чтобы иметь удовольствие ответить в «Деба». Таким путем разошлось первое издание.

— Друзья мои, уверяю вас, я не способен написать и двух слов в похвалу этой книге…

— Ты получишь еще сто франков,- сказал Мерлен.- Натан уже принес тебе десять луидоров. Затем ты можешь поместить статью в «Обозрении» Фино, за которую сто франков тебе заплатит Дориа и сто франков — редакция: итого двадцать луидоров!

— Но что сказать? -спросил Люсьен.

— Выйти из положения, мой милый, можно вот каким путем,- подумав, сказал Блонде.- «Зависть,- скажешь ты,- сопутствующая всем прекрасным произведениям, как червь, подтачивающий самые прекрасные плоды, пыталась уязвить и эту книгу. Критика, желая отыскать в ней недостатки, была вынуждена изобрести теории о двух якобы существующих литературных направлениях: литературе идей и литературе образов». Тут, мой милый, ты скажешь, что высшая степень мастерства писателя в том, чтобы выразить мысль в образе. Стараясь доказать, что вся суть поэзии в образе, ты пожалеешь, что наш язык мало пригоден для поэзии,- ты припомнишь упрек иностранцев по поводу позитивизма нашего стиля и ты похвалишь господина де Каналиса и Натана за услуги, которые они оказали Франции, совершенствуя наш язык. Опровергни свою прежнюю аргументацию, доказав, что мы ушли далеко вперед против восемнадцатого века. Сошлись на прогресс (отличная мистификация для буржуа!).

Наша юная словесность представлена полотнами, где сосредоточены все жанры: комедия и драма, описания, характеристики, диалог в блестящей оправе увлекательной интриги. Роман, требующий чувства, слога и образа,самое крупное достижение современности. Он наследник комедии, построенной по законам прошлого времени и не приемлемой при современных нравах. Он вмещает и факт и идею, для его замыслов надобно и остроумие Лабрюйера, и его язвительные нравоучения, характеры, обрисованные в манере Мольера, грандиозные замыслы Шекспира и изображение самых тонких оттенков страсти единственное сокровище, оставленное нам нашими предшественниками. Итак, роман неизмеримо выше холодного, математического исследования и сухого анализа в духе восемнадцатого века. «Роман,- наставительно скажешь ты,занимательная эпопея». Приведи цитаты из «Коринны», ссылайся на госпожу Сталь. Восемнадцатый век поставил все под вопрос; девятнадцатый век принужден делать выводы: он основывается на действительности, на живой действительности в ее движении; затем он живописует страсти — элемент, неизвестный Вольтеру. (Тирада против Вольтера.) «Что касается до Руссо, он просто обряжал в пышные фразы рассуждения и доктрины. Юлия и Клара чистейшая схема без плоти и крови». Ты можешь развить эту тему и сказать, что молодой и самобытной литературой мы обязаны наступлению мира и Бурбонам, ибо ты пишешь для газеты правого центра.

Вышути сочинителей всяких доктрин. Наконец ты можешь в благородном порыве воскликнуть: «Сколько лжи, сколько заблуждений у нашего собрата? И ради чего? Ради того, чтобы умалить значение прекрасного произведения, обмануть читателя и привести его к такому выводу: «Книга, которая имеет у читателей успех, совсем не имеет успеха». «Proh pudor!» [30] Так и напиши: «Proh pudor!» — пристойная брань воодушевляет читателя. Наконец оповести об упадке критики! Вывод: «Нет иной литературы, кроме литературы занимательной». Натан вступил на новый путь, он понял свою эпоху и отвечает ее потребностям. Потребность эпохи — драма. Именно драмы жаждет наш век, век политики, этой сплошной мелодрамы. «Ужели мы не пережили за двадцать лет,- скажешь ты,- четыре драмы: Революцию, Директорию, Империю и Реставрацию?» Тут ты разразишься щедрыми дифирамбами,- и второе издание живо расхватают! Так вот: к будущей субботе ты сделаешь лист для нашего еженедельника и подпишешься полным именем — де Рюбампре. В этой хвалебной статье ты скажешь: «Выдающимся произведениям свойственно возбуждать страстные споры. На нынешней неделе такая-то газета сказала то-то о книге Натана, другая ответила весьма веско». Ты раскритикуешь обоих критиков, Ш. и Л., мимоходом скажешь несколько приятных слов по поводу моей первой статьи в «Деба», в заключение возвестишь, что книга Натана — превосходнейшая книга нашего времени. Сказать так — значит ничего не сказать, так говорят о всех книгах. Ты заработаешь в неделю четыреста франков и получишь удовольствие кое-где высказать и правду. Умные люди согласятся либо с Ш., либо с Л., либо с Рюбампре, а быть может, и со всеми троими! Мифология, несомненно, одно из великих изобретений человечества, она поместила Истину на дне колодца. Чтобы ее оттуда извлечь, надобно зачерпнуть хотя бы ведро воды. Вместо одного ты дашь публике целых три. Ну так вот, видите, друг мой… Действуйте!

Люсьен был ошеломлен. Блонде расцеловал его, сказав:

— Спешу в свою лавочку.

Каждый спешил в свою «лавочку». Для этих даровитых людей газета была лишь лавочкой. Условились встретиться вечером в Деревянных галереях, где Люсьену предстояло подписать договор с Дориа. В этот день Флорина и Лусто, Люсьен и Корали, Блонде и Фино обедали в Пале-Руаяле: дю Брюэль угощал там директора Драматической панорамы.

— Они правы!-вскричал Люсьен, оставшись наедине с Корали.- В руках выдающихся людей все прочие — лишь средство, не более. Четыреста франков за три статьи! Догро с трудом соглашался дать столько за целую книгу, над которой я работал два года.

— Займись критикой, позабавься! -сказала Корали.- Нынче вечером я буду андалузкой, завтра обращусь в цыганку, а затем стану изображать юношу! Поступай, как я, паясничай ради денег, и будем счастливы.

Люсьен, увлеченный парадоксом, оседлал своенравного мула, сына Пегаса и Валаамовой ослицы. Не замечая прелести Булонского леса, он пустился вскачь по просторам мысли и открыл удивительные красоты в тезисах Блонде. Он пообедал, как обедают счастливые люди, подписал у Дориа договор, по которому уступал в его полную собственность рукопись «Маргариток», не провидя в том никаких неудобств; затем он зашел в редакцию газеты, написал два столбца и воротился на улицу Вандом. Поутру он заметил, что вчерашние мысли окрепли в его мозгу: так всегда бывает, когда мозг еще полон соков и ум не истощил своих дарований. Люсьен испытывал радость, обдумывая новую статью, и принялся за нее с воодушевлением. Под его пером заискрились красоты, порождаемые противоречием. Он стал остроумен и насмешлив, он даже возвысился до оригинальных рассуждений относительно чувств, идей и образов в литературе. Изобретательный и тонкий, он, желая похвалить Натана, восстановил свои первые впечатления при чтении этой книги в Литературном кабинете Блоса. Из резкого и желчного критика, из язвительного юмориста он превратился в поэта, ритмическими фразами воскуряющего похвалы, подобные фимиаму перед алтарем.

— Сто франков, Корали!-сказал он, показывая восемь страниц, написанных им, покамест она одевалась.

В воодушевлении он написал обещанную Блонде гневную статью против Шатле и г-жи де Баржетон. В то утро он испытал одно из сокровенных и самых острых переживаний журналиста,- наслаждение оттачивать эпиграмму, полируя ее холодный клинок, который вонзится в сердце жертвы, и разукрашивая рукоятку в угоду читателям. Публика дивится искусной работе рукоятки, она не подозревает о коварстве, не ведает, что сталь острот, отточенных местью, наносит тысячи ран самолюбию, изученному до тонкости. То было ужасающее наслаждение, мрачное и уединенное, вкушаемое без свидетелей, поединок с отсутствующими,- когда острием пера убивают на расстоянии, как будто журналист наделен волшебной властью осуществлять то, чего он желает, подобно обладателям талисманов в арабских сказках. Эпиграмма — остроумие ненависти, той ненависти, что наследует всем порочным страстям человека, подобно тому как любовь соединяет в себе все его добрые качества. Нет человека, которого жажда мщения не одарила бы остроумием, равно как нет человека, в любви не познавшего наслаждения. Несмотря на пустоту, на пошлость подобного остроумия, во Франции оно неизменно пожинает успех. Статья Люсьена должна была довершить и довершила злую и предательскую роль газеты; она глубоко уязвила два сердца: она тяжко ранила г-жу де Баржетон, бывшую его Лауру, и барона дю Шатле, его соперника.

— Что ж, поедем кататься в Булонский лес, карета заложена, кони горячатся,- сказала ему Корали,- полно убивать себя работой.

— Отвезем Гектору статью о Натане. Решительно, газета подобна копью Ахилла, она исцеляет наносимые ею же раны,- сказал Люсьен, исправляя некоторые выражения.

Влюбленные пустились в путь и предстали во всем своем великолепии перед Парижем, так недавно отвергавшим Люсьена, а ныне склонным оказывать ему внимание. Оказаться предметом внимания Парижа, когда понимаешь величие этого города и трудность играть в нем роль,- вот В чем крылась причина опьяняющей радости Люсьена.

— Милый мой,- сказала актриса,- заедем к портному, надо его поторопить, а если платье готово, следует примерить. Ежели тебе вздумается навестить своих прекрасных дам, я желаю, чтобы ты затмил это чудовище де Марсе, Растиньяка, Ажуда-Пинто, Максима де Трай, Ванденесов — словом, всех щеголей. Помни, что твоя возлюбленная- Корали! Но ведь ты мне не изменишь, нет?

Двумя днями позже, накануне ужина, который устраивали для друзей Люсьен и Корали, в Амбигю давали новую пьесу, и рецензия была поручена Люсьену. После обеда Люсьен и Корали пешком пошли с улицы Вандом в Драматическую панораму, мимо «Турецкого кафе», по бульвару Тампль, излюбленному в ту пору месту для прогулок. Люсьен слышал восторженные возгласы по поводу его удачи и красоты его возлюбленной. Одни говорили, что Корали красивейшая женщина в Париже, другие находили Люсьена вполне ее достойным. Поэт чувствовал себя в своей сфере. Эта жизнь была его жизнью. Воспоминания о содружестве тускнели. Великие мыслители, тому два месяца столь восхищавшие его, нынче вызывали в нем сомнение: не наивны ли они со своими идеями и пуританством? Прозвище «простофили», небрежно брошенное Корали, запало в ум Люсьена и уже принесло плоды. Он проводил Корали в ее уборную и остался за кулисами; он точно султан прохаживался в кругу актрис, даривших его ласковыми взглядами и льстивыми речами.

— Надо идти в Амбигю, приниматься за свое ремесло,- сказал он.

Зала в Амбигю была переполнена. Для Люсьена не нашлось места. Люсьен пошел за кулисы и стал жаловаться, что ему негде сесть. Режиссер, еще не знавший его, отвечал, что в редакцию посланы две ложи, и попросил его удалиться со сцены.

— Я напишу о пьесе с чужих слов,- сказал уязвленный Люсьен.

— Какая опрометчивость!-сказала режиссеру юная героиня.- Ведь он возлюбленный Корали.

Режиссер тотчас же оборотился к Люсьену и сказал:

— Сейчас переговорю с директором.

Итак, мельчайшие обстоятельства доказывали Люсьену огромную власть газеты и ласкали его тщеславие. Директор явился, заручившись согласием герцога де Реторе и балерины Туллии, занимавших литерную ложу, принять у себя Люсьена. Герцог дал согласие, вспомнив Люсьена.

— Вы повергли в отчаянье двух особ,- сказал ему герцог, разумея барона дю Шатле и г-жу де Баржетон.

— Что же будет завтра?-сказал Люсьен.- До сего дня их обстреливали мои друзья, но нынче ночью я сам на них нападу. Завтра вы поймете, отчего мы потешаемся над Шатле. Статья озаглавлена: Потле в 1811 г. и Потле в 1821 г. Шатле изображен типичным представителем господ, отрекшихся от своего благодетеля и вставших на сторону Бурбонов. Как только я дам им почувствовать свою силу, я появлюсь у г-жи де Монкорне.

Люсьен повел с молодым герцогом разговор, блещущий остроумием; он желал доказать этому вельможе, что г-жи д’Эспар и де Баржетон совершили грубую оплошность, когда пренебрегли им; но как только герцог де Реторе умышленно назвал его Шардоном, Люсьен выдал свои тайные помыслы, пытаясь отстоять свое право носить имя де Рюбампре.

— Вы должны стать роялистом,- сказал ему герцог.- Вы проявили остроумие, проявите здравый смысл. Единственное средство добиться королевского указа, возвращающего вам титул и имя ваших предков с материнской стороны,- это испросить его в награду за услуги, оказанные вами двору. Либералы никогда не возведут вас в графы. Реставрация в конце концов обуздает печать, единственную опасную для нее силу. Слишком долго ее терпели, пора надеть на нее узду. Ловите последние мгновения ее свободы, станьте грозой. Через несколько лет знатное имя и титул во Франции окажутся сокровищами, более надежными, нежели талант. Вы обладаете всем: умом, талантом, красотой; перед вами блестящая будущность. Итак, оставайтесь покуда либералом, но лишь для того, чтобы выгодно продать свой роялизм.

Герцог просил Люсьена принять приглашение на обед, которое ему собирался прислать дипломат, присутствовавший на ужине у Флорины. Люсьен был мгновенно обольщен суждениями вельможи и очарован мыслью, что перед ним открываются двери салонов, откуда еще тому несколько месяцев он, казалось, был изгнан навсегда. Он дивился могуществу слова. Итак, печать и талант были источниками существования в современном обществе. Люсьен понял, что Лусто, может статься, раскаивается в том, что отворил перед ним врата храма; он в свою очередь убедился в необходимости воздвигать непреодолимые преграды безудержному честолюбию тех, кто устремляется из провинции в Париж. Явись какой-нибудь поэт и упади к нему в объятия, как некогда сам Люсьен бросился в объятия Этьена, он не смел себе признаться, какой он оказал бы этому новичку прием. Молодой герцог заметил, что Люсьен погрузился в раздумье, и, отыскивая тому причины, не ошибся; он открыл перед этим честолюбцем, лишенным воли и полным вожделений, широкий политический горизонт, подобно тому как журналисты показали ему, словно сатана Иисусу с кровли храма, литературный мир и его сокровища. Люсьен не подозревал о заговоре, подготовлявшемся против него людьми, оскорбленными в ту пору его газетой, и о том, что де Реторе был тому причастен. Молодой герцог испугал общество г-жи д’Эспар своими рассказами об уме Люсьена. Г-жа де Баржетон поручила ему выведать намерения журналиста, и герцог надеялся с ним повстречаться в Амбигю-Комик. Не предполагайте здесь умышленного предательства: ни великосветские люди, ни журналисты не отличались глубокомыслием. Ни те, ни другие не разрабатывали плана, их макиавеллизм, так сказать, питался случаем и состоял в том, чтобы всегда быть в готовности пользоваться злом, равно как и добром, подстерегать момент, когда страсть предаст человека в их руки. За ужином у Флорины молодой герцог разгадал натуру Люсьена, он решил сыграть на его тщеславии и теперь испытывал на нем свое искусство дипломата.

Как только спектакль окончился, Люсьен поспешил в улицу Сен-Фиакр и написал рецензию о пьесе. Критика его была умышленно резка и язвительна, его забавляло испытывать меру своей власти. Мелодрама была лучше пьесы, поставленной в Драматической панораме, но он желал проверить, возможно ли, как ему говорили, провалить хорошую пьесу, а плохой создать успех. На другой день, завтракая с Корали, он развернул газету, заранее уже сказав, что разгромил Амбигю-Комик. Каково же было его изумление, когда вслед за своей статьей о г-же де Баржетон и Шатле он прочел рецензию на Амбигю, но столь подслащенную за ночь, что, несмотря на остроумный разбор пьесы, выводы получились благоприятные. Рецензия обеспечила пьесе полные сборы. Ярость его была неописуема; он решил поговорить с Лусто. Он уже почитал себя незаменимым человеком, он не желал, чтобы им помыкали, эксплуатировали его как какого-то простака. Чтобы вполне упрочить свою власть, он написал для обозрения Дориа и Фино статью, в которой собрал воедино и взвесил все суждения, высказанные по поводу книги Натана. Затем войдя во вкус, он тут же написал первую из своих статей для отдела смеси газетки Лусто. В порыве увлечения молодые журналисты строчат первые свои статьи с любовью и безрассудно расточают цвет своего дарования. Директор Драматической панорамы давал первое представление водевиля, желая освободить вечер для Флорины и Корали. Перед ужином предполагались карты. Лусто заехал за статьей Люсьена, написанной о пьесе заранее, сразу же после генеральной репетиции, чтобы не задерживать набор номера. Когда Люсьен прочел один из своих очаровательных набросков, рисующих парижские нравы и создающих славу газеты, Этьен поцеловал его в оба глаза и назвал газетным провидением.

— Чего ради ты извращаешь смысл моих статей? — сказал Люсьен, написавший этот блестящий очерк лишь для того, чтобы придать больше силы своему протесту.

— Я?!-вскричал Лусто.

— Но кто же извратил мою статью?

— Милый мой,- смеясь отвечал Этьен,- ты еще не в курсе дел. Амбигю подписалось на двадцать экземпляров, а доставляются лишь десять: директору, капельмейстеру, режиссеру, их любовницам и трем совладельцам театра. Таким путем каждый театр на Бульварах платит газете восемьсот франков. Столько же дают ложи, которые посылают Фино; я уже не считаю подписки актеров и авторов. Следовательно, эта шельма получает на Бульварах восемь тысяч франков. По малым театрам суди о больших. Понял? Мы обязаны быть весьма снисходительными.

— Я понял, что не волен писать то, что думаю…

— Э! Не все ли тебе равно, если ты из этой кормушки кормишься?-вскричал Лусто.- Но позволь, мой милый, за что ты разгневался на театр? Должна же быть какая-нибудь причина для разгрома вчерашней пьесы. Громить ради того, чтобы громить, значило бы порочить газету! Если бы газета клеймила за дело, она бы утратила своих влиятельных покровителей. Директор чем-нибудь тебя обидел?

— Он мне не предоставил места.

— Куда ни шло!-сказал Лусто.- Я покажу твою статью директору, скажу, что я ее смягчил; для тебя это полезнее, чем напечатанная статья. Завтра проси у него билеты, и он будет их тебе выписывать по сорок штук ежемесячно, а я тебя сведу с одним человеком, ты с ним условишься относительно сбыта; он будет у тебя скупать билеты со скидкой в пятьдесят процентов против стоимости. Театральными билетами торгуют, как книгами. Ты увидишь разновидность Барбе — главаря клаки. Он живет неподалеку отсюда; у нас есть время, пойдем к нему.

— Но, позволь, мой милый, Фино пускается на гнусные проделки, он практикует косвенные налоги… Рано или поздно…

— Какой вздор! Откуда ты свалился?-вскричал Лусто.- За кого ты принимаешь Фино? Под мнимым простодушием, под личиной Тюркаре, под невежеством и глупостью скрывается лукавство шляпочника,- ведь Фино его потомок. Неужто ты не видел в конторе газеты старого солдата времен Империи, дядю Фино? Дядя этот не только с виду приличный человек, но еще, к счастью для него, слывет дурнем. Он-то и опорочен во всех денежных сделках. В Париже для честолюбца сущий клад иметь подручного, готового набросить на себя тень. В политике, как и в журналистике, бывает множество случаев, когда начальство должно стоять в стороне. Будь Фино политическим деятелем, его дядя состоял бы при нем секретарем, взимал бы в его пользу дань, как это водится в департаментах при проведении каждого крупного дела. Дядюшку Жирудо с первого взгляда можно принять за простака, но он достаточно лукав, чтобы быть негласным сообщником. Он стоит на страже, он ограждает нас от докучных новичков, от жалоб, от скандалов, и я не думаю, чтобы в какой-либо другой редакции нашелся ему равный.

— Он отлично играет роль,- сказал Люсьен,- я видел его в деле.

Этьен и Люсьен отправились на улицу Фобур-дю-Тампль, и там Лусто остановился перед одним красивым зданием.

— Господин Бролар дома?-спросил он привратника.

— Ка-ак! — сказал Люсьен.- Главарь клакеров и вдруг господин?

— Милый мой, у Бролара двадцать тысяч ливров ренты, все драматурги с Больших бульваров у него в руках: у него, как у банкира, открыт на каждого из них личный счет. Авторские билеты, контрамарки продаются. Бролар сбывает этот товар. Займись немного статистикой: наука довольно полезная, если ею не злоупотреблять. Пятьдесят даровых билетов в каждый театр — это составит двести пятьдесят билетов в день; стало быть, если в среднем они стоят по сорок су, Бролар ежедневно выплачивает авторам сто двадцать пять франков и столько же сам наживает. Стало быть, одни авторские билеты приносят ему около четырех тысяч франков в месяц, сорок восемь тысяч франков в год! Предположим, убытку двадцать тысяч, ведь ему не всегда удается сбыть билеты…

— Отчего?

— О! Билеты, поступающие в театральную кассу, подрывают торговлю даровыми билетами, которые не обеспечивают нумерованных мест. Короче, театр сохраняет за собой право располагать местами. Притом выдаются погожие дни и идут скверные пьесы. Стало быть, по этой статье Бролар имеет тысяч тридцать годового дохода. Затем клакеры — еще один промысел. Флорина и Корали его денницы; откажись они платить этот оброк, им не срывать рукоплесканий, обязательных при их выходе и уходе со сцены.

Лусто давал разъяснения вполголоса, всходя по лестнице.

— Париж — удивительный город,- сказал Люсьен, открывая повсюду какую-нибудь корысть.

Опрятная служанка ввела обоих журналистов к «господину» Бролару. Торговец билетами, важно восседавший в кабинетном кресле перед большим секретером с цилиндрической крышкой, встал, увидев Лусто. Бролар был одет в серый мелитоновый сюртук, панталоны со штрипками и красные домашние туфли, точно доктор или адвокат. Люсьен признал в нем разбогатевшего простолюдина: руки клакера, лукавые глаза, обыденное бесцветное лицо, на котором разгул, точно дождь на крыше, оставил свои следы, седеющие волосы и довольно глухой голос.

— Вы, конечно, пожаловали ради мадемуазель Флорины, а вы ради мадемуазель Корали?-сказал он.- Я хорошо вас знаю. Будьте покойны,- сказал он Люсьену,- я покупаю клиентуру Жимназ, я позабочусь о вашей возлюбленной и оберегу ее от всяких козней.

— От этого не отказываемся, дорогой Бролар,- сказал Лусто,- но мы пришли по поводу редакционных билетов, предоставленных нам театрами на Бульварах: мне — в качестве главного редактора, моему другу — в качестве рецензента.

— Ах, да! Фино продал свою газету. Мне об этом говорили. Везет же этому Фино! Я в его честь даю обед в конце недели. Если вам угодно доставить мне удовольствие, пожалуйте вместе с супругами; будет пир горою; у меня соберутся Адель Дюпюн, Дюканж, Фредерик дю Пти-Мери, мадемуазель Милло, моя возлюбленная. Вдоволь повеселимся! И тем более вдоволь выпьем!

— Дюканж, видимо, в стесненном положении, он проиграл процесс.

— Я ему одолжил десять тысяч франков, успех «Ка-ласа» вернет деньги; а я достаточно его подогрел! Дюканж — человек с головой, с большими способностями…

Люсьен, слушая суждения этого человека о писателях, подумал, что он грезит.

— Корали преуспевает,- сказал Бролар с видом знатока.- Если мы с нею поладим, я ее тайно поддержу против возможных интриг при ее первом выступлении В Жимназ. Послушайте: ради нее я посажу на галерею прилично одетых людей, они будут смеяться и одобрительно перешептываться, словом, всячески вызывать на рукоплескания. Прием для женщины весьма выгодный. Корали мне нравится. Вы, должно быть, ею довольны, она сердечная девушка. О, я могу провалить, кого хочу…

— Но покончим вопрос с билетами,- сказал Лусто.

— Что ж, я буду заходить за ними в первых числах каждого месяца. Вашему другу я предложу те же условия, что и вам. У вас пять театров, вам дадут тридцать билетов: это примерно семьдесят пять франков в месяц. Не желаете ли получить аванс?-сказал торговец билетами, подходя к секретеру и выдвигая ящик, наполненный экю.

— О нет, нет,- сказал Лусто,- мы это прибережем на черный день.

— В ближайшие дни, сударь,- сказал Бролар, обращаясь к Люсьену,- я приду к Корали, и мы с ней столкуемся.

Люсьен с глубоким удивлением рассматривал кабинет Бролара, он там увидел библиотеку, гравюры, пристойную мебель. Проходя через гостиную, он заметил обстановку, равно далекую от скудости и от расточительности. Столовая показалась ему отделанной с особой тщательностью. Он пошутил на этот счет.

— Бролар — хлебосол,- сказал Лусто.- Обеды его упоминаются в драматургии и соответствуют его капиталам.

— Вина у меня хороши,- скромно отвечал Бролар.

А вот и мои поджигатели! — вскричал он, услыхав сиплые голоса и топот ног на лестнице.

Люсьен, спускаясь к выходу, видел, как мимо него проследовал смрадный отряд клакеров и театральных барышников, все они были в картузах, в поношенных штанах, потертых сюртуках; физиономии висельников, посиневшие, позеленевшие, грязные, неприглядные, обросшие бородой, глаза свирепые и вместе с тем плутовские,- страшное племя, обитающее на парижских бульварах; утром они продают предохранительные цепочки для дверей, золотые безделки в двадцать пять су, а вечером бьют в ладони под театральными люстрами, короче, приспособляются ко всем нечистоплотным нуждам Парижа.

— Вот они, римляне! — смеясь сказал Лусто.- Вот она, слава актрис и драматургов! Вблизи она не краше славы газетчиков.

— Трудно сохранить в Париже какие-нибудь обольщения,- сказал Люсьен по пути к дому.- Тут со всего взимают дань, тут все продается, все фабрикуется, даже успех.

Гостями Люсьена были Дорна, директор Панорамы, Матифа и Флорина, Камюзо, Лусто, Фино, Натан, Гектор Мерлен и г-жа дю Валь-Нобль, Фелисьен Верну, Блонде, Виньон, Филипп Бридо, Мариетта, Жирудо, Кардо с Флорентиной, Бисиу. Люсьен пригласил и своих друзей по кружку. Танцовщица Туллиа — молва приписывала ей склонность к дю Брюэлю — приехала в этот вечер без своего герцога; были также издатели газет, где сотрудничали Натан, Мерлен, Виньон и Верну. Общество состояло из тридцати человек, большего количества гостей столовая Корали не могла вместить. К восьми часам при огнях зажженных люстр мебель, обои, цветы в квартире приняли тот праздничный вид, когда парижская роскошь кажется воплощением мечты. Люсьен, почувствовав себя хозяином этих владений, испытал неизъяснимое ощущение радости, удовлетворенного тщеславия и надежды и уже не доискивался, кто и ради кого взмахнул здесь волшебной палочкой.

Флорина и Корали, одетые с головокружительной роскошью и причудливой изысканностью, принятыми среди актрис, улыбались провинциальному поэту, словно два ангела, Посланные распахнуть перед ним двери в чертог мечтаний. Люсьен и впрямь грезил. За несколько месяцев его жизнь так круто переменилась, так внезапно перешел он от величайшей нужды к величайшему достатку, что порою он томился тревогой подобно тому, кто грезит во сне и сознает, что это только сон. Однако ж в его взоре, когда он созерцал эту прекрасную действительность, было столько уверенности, что завистники могли бы счесть ее за самодовольство. Он сильно изменился. Изо дня в день предаваясь любовным утехам, он побледнел, томное выражение неги затуманило его взор; словом, как говорила г-жа д’Эспар, у него был вид счастливого любовника. Красота Люсьена выиграла. В этом лице, просветленном любовью и опытом, сквозило сознание своей силы и власти.

Наконец-то увидел он лицом к лицу литературный мир и высший свет и уже был убежден, что войдет туда завоевателем. Поэту, которому суждено было задумываться лишь под гнетом горестей, настоящее представлялось безоблачным. Успех надувал паруса его челна, ему предоставлены были все средства к осуществлению его замыслов: открытый дом, любовница на зависть всему Парижу, выезд, наконец несметные сокровища, таившиеся в его чернильнице. Его душа, его сердце, его ум равно претерпели превращение: он и не думал более о выборе средств, ведь достижения были так блестящи. Широкий образ жизни в этом доме вполне основательно покажется подозрительным экономистам, изучившим парижскую жизнь, и не лишним будет обрисовать тот фундамент, каким бы шатким он ни был, на котором покоилось благоденствие актрисы и ее поэта. Камюзо удалось, не набрасывая на себя тени, уговорить поставщиков Корали открыть ей кредит, хотя бы на три месяца. Лошади, слуги, короче, решительно все появилось точно по волшебству перед этими детьми, которые спешили насладиться и с упоением всем наслаждались. Корали, взяв Люсьена за руку, заранее посвятила его в тайну превращения столовой, преображенной пышно сервированным столом с канделябрами о сорока свечах, и в чудеса меню с десертом, по-царски изысканным,- творением Шеве, Люсьен поцеловал Корали в лоб, прижав ее к груди.

— Я выбьюсь на дорогу, дитя мое, и отблагодарю тебя за твою любовь и преданность,- сказал он.

— Ну, полно!-сказала она. — Доволен ли ты?

— Могу ли я требовать большего?

— Ах, пустое! Твоя улыбка за все вознаграждает,- отвечала она и змеиным движением приблизила свои губы к губам Люсьена.

Они застали Флорину, Лусто, Матифа и Камюзо за расстановкой карточных столов. Друзья Люсьена начали съезжаться. Все эти люди уже величали себя его друзьями.

Игра продолжалась от девяти до полуночи. К счастью, . Люсьен не умел играть ни в одну игру; но Лусто проиграл тысячу франков и занял ее у Люсьена, который не счел себя вправе отказать другу в этом одолжении. Около десяти часов появились Мишель, Фюльжанс и Жозеф. Люсьен, беседуя, отошел с ними в сторону и тут заметил, что они холодны, серьезны, чтобы не сказать замкнуты. Д’Артез не мог прийти, он кончал свою книгу, Леон Жиро был занят выпуском первого номера журнала. Кружок прислал трех художников, полагая, что присутствие на пиршестве смутит их менее, чем остальных.

— Итак, дети мои,- сказал Люсьен несколько заносчиво,- вы увидите, что безвестный виршеплет может стать известным политиком.

— Охотно признаю свою ошибку,- сказал Мишель.

— А в ожидании лучшего ты живешь с Корали? — спросил Фюльжанс.

— Да,- ответил Люсьен с притворным простодушием,- у Корали был богатый старик, обожавший ее; она его выгнала. Я удачливее твоего брата Филиппа: он никак не может прибрать к рукам Мариетту,- прибавил Люсьен, глядя на Жозефа Бридо.

— Короче говоря, ты стал умным человеком,- сказал Фюльжанс.- Ты проторишь себе дорогу.

— Человеком, который для вас останется тем же, какое бы положение он ни занял.

Мишель и Фюльжанс переглянулись, усмехнувшись, и Люсьен, перехватив эту усмешку, понял, как глупы были его слова.

— Корали так и просится на картину!-воскликнул Жозеф Бридо.- Чудо как хороша!

— И добра,- заметил Люсьен.- Клянусь, она сущий ангел; но ты сделаешь ее портрет; пиши с нее, ежели тебе угодно, свою венецианку, которую старая сводня приводит к сенатору.

— Все они, когда любят, сущие ангелы,- сказал Мишель Кретьен.

Тут к Люсьену бросился Рауль Натан и в пылу дружеских чувств, схватив его за руки, стал крепко их пожимать.

— Дорогой друг, вы не только большой человек, но у вас еще и доброе сердце, а это теперь встречается реже, чем талант. Вы преданы вашим друзьям. Короче, я ваш до гроба. И никогда не Забуду, что вы сделали для меня на этой неделе.

Люсьен, восхищенный льстивыми речами человека, до которого снисходила Слава, взглянул на своих друзей из кружка с некоторым высокомерием. Порыв Натана был вызван тем, что Мерлен показал ему оттиск хвалебной статьи Люсьена о его книге; статья должна была появиться в завтрашнем номере.

— Я согласился написать против вас,- шепнул Люсьен на ухо Натану,- лишь с условием, что сам на эту статью и отвечу. Я ваш союзник!

Он вернулся к трем друзьям из кружка, радуясь, что случай оправдал его слова, только что осмеянные Фюльжансом.

— Пусть только выйдет книга д’Артеза, я и ему могу быть полезен. Одно это уже побуждает меня не порывать с газетами.

— А ты свободен в своих действиях? — спросил Мишель.

— Настолько же, насколько я необходим,- ответил Люсьен с притворной скромностью.

Около полуночи гости сели за стол, и оргия началась. Застольные речи у Люсьена звучали вольнее, нежели у Матифа, ведь никто не подозревал, что между тремя посланцами Содружества и представителями печати существовало расхождение во взглядах. Эти молодые остроумцы, столь развращенные привычкой выступать за и против, схватились друг с другом, обмениваясь самыми беспощадными правовыми истинами, в ту пору зарождавшимися в журналистике. Клод Виньон, желавший сохранить за критикой ее возвышенный характер, восстал против стремления маленьких газет затрагивать личности, говоря, что в конце концов писатели перестанут уважать самих себя. Лусто, Мерлен и Фино открыто выступили в защиту системы, называвшейся на жаргоне журналистов разносом, и уверяли, что это проба, по которой можно отличить талант.

— Тот, кто выдержит испытание, докажет, что он действительно сильный человек,- сказал Лусто.

— Кроме того,- вскричал Мерлен,- когда мы чествуем великих людей, вокруг них, как вокруг римских триумфаторов, наряду с хвалами должны хором звучать хуления.

— Ну, вот,- сказал Люсьен,- так, пожалуй, все, кого будут поносить, вообразят себя триумфаторами.

— Не о себе ли ты хлопочешь? -вскричал Фино.

— А ваши сонеты!-сказал Мишель Кретьен.-Неужто они не создадут вам триумфа Петрарки?

— Без Лауры[31] здесь не обойтись,- сказал Дориа, и его каламбур был встречен одобрительными возгласами пирующих.

— Faciamus experimentum in anima vili[32],- отвечал Люсьен улыбаясь.

— И г;оре тому, кто будет обойден критикой и увенчан лаврами при первом же выступлении! Этих писателей, как святых, упрячут в ниши, и никто не будет обращать на них внимания,- заметил Верну.

— Им будут говорить,- заметил Блонде,- как сказал Шансене маркизу де Жанлис, когда тот слишком уж влюбленно смотрел на его жену: «Приятель, вы уже свое получили!»

— Во Франции успех убивает,- сказал Фино.- Мы слишком завистливы, мы стараемся заставить себя и других забыть о блестящих победах ближнего.

— Поистине, в литературе противоречие и создает жизнь,- сказал Клод Виньон.

— Как и в природе, где жизнь возникает из борьбы двух начал! — вскричал Фюльжанс.- Победа одного над другим есть смерть.

— Как и в политике,- добавил Мишель Кретьен.

— Мы это только что доказали,- подхватил Лусто.- Дориа продаст на этой неделе две тысячи экземпляров книги Натана. Почему? На книгу нападали, ее будут упорно защищать.

— А после подобной статьи,- сказал Мерлен, держа в руках оттиск завтрашнего номера своей газеты,- как не распродать всего издания?

— Не прочтете ли вы эту статью?-спросил Дориа.- Я остаюсь издателем, даже когда ужинаю.

Мерлен прочел победоносную статью Люсьена, вызвавшую общие рукоплескания.

— Ну, разве могла бы появиться эта статья, не будь первой?-спросил Лусто.

Дориа вынул из кармана корректуру третьей статьи Люсьена и стал читать. Фино внимательно слушал: статья предназначалась для второго номера его ‘журнала, и в качестве главного редактора он преувеличивал свой восторг.

— Господа! — сказал он.- Живи Боссюэ в наше время, он написал бы именно так.

— Охотно верю,- сказал Мерлен.- Нынче Боссюэ был бы журналистом.

— За Боссюэ Второго! -возгласил Клод Виньон, подымая бокал и отвешивая шутовской поклон Люсьену.

— За моего Христофора Колумба!-сказал Люсьен, провозглашая тост за Дориа.

— Браво! — вскричал Натан.

— Это, что же, прозвище? [33] — лукаво спросил Мерлен, переводя взгляд с Фино на Люсьена.

— Если вы будете продолжать в том же духе,- сказал Дориа,- нам за вами не угнаться, а господа негоцианты,- прибавил он, указывая на Матифа и Камюзо,- перестанут вас понимать. «Шутка подобна пряже,- сказал Бонапарт,где тонко, там и рвется».

— Господа! -возгласил Лусто.- Мы свидетели примечательного случая, непостижимого, неслыханного, поистине изумительного. Все восхищены, что друг наш столь быстро превратился из провинциала в журналиста.

— Он родился журналистом,- сказал Дориа.

— Дети мои,- сказал Фино, вставая с бутылкой шампанского в руке,- мы поддерживали и поощряли первые шаги нашего амфитриона, успехи которого превзошли наши надежды. Он выдержал экзамен, написав за два месяца ряд блестящих статей, всем нам известных; предлагаю посвятить его в журналисты.

— Венок из роз в ознаменование его двойной победы! — вскричал Бисиу, глядя на Корали.

Коралй сделала знак Беренике, и та ушла разыскивать старые искусственные цветы в картонках актрисы. Венок Из роз был свит, как только дородная горничная принесла цветы; захмелевшие гости также не преминули нелепо разукраситься цветами. Фино, первосвященник, пролил несколько капель Шампанского на златокудрую голову Люсьена и с уморительной торжественностью произнес сакраментальнее слова: «Во имя Гербового сбора, Залога и Штрафа нарекаю тебя журналистом. Да будут твои статьи легки!»

— И оплачены без вычета пробелов! — добавил Мерлен.

Тут Люсьен заметил расстроенные лица Мишеля Кретьена, Жозефа Бридо и Фюльжанса Ридаля; взяв шляпы, друзья вышли, напутствуемые негодующими возгласами.

— Вот ханжи! — сказал Мерлен.

— Фюльжанс был славный малый, но они совратили его.

— Кто?-спросил Клод Виньон.

— Мрачные юноши, посещающие религиозно-философский кабачок в улице Катр-Ван, где они трудятся над отысканием смысла жизни человечества…пояснил Блонде.

— О! о! о!

— Они пытаются узнать, вращается ли Человечество вокруг своей оси, или движется вперед. Их очень затруднял выбор между прямой и кривой. Библейский треугольник показался им бессмысленным, и тогда явился неведомый пророк, высказавшийся за спираль.

— Когда люди объединяются, они могут додуматься и до более опасных глупостей! — вскричал Люсьен, которому хотелось защитить Содружество.

— Ты считаешь эти теории праздной болтовней? — спросил Фелисьен Верну.Но наступает час, когда они превращаются в ружейные залпы или гильотину.

— Покамест эти юнцы только лишь черпают высшее вдохновение в шампанском, разгадывают гуманитарное значение панталон и ищут ту пружинку, которая движет вселенной,- сказал Бисиу.- Они подбирают поверженных кумиров, вроде Вико, Сен-Симона, Фурье. Боюсь, вскружат они голову моему бедному Жозефу Бридо!

— Из-за них-то и охладел ко мне Бьяншон, мой земляк и школьный товарищ,- сказал Лусто.

— Не обучают ли они гимнастике и не вправляют ли мозги? — спросил Мерлен.

— С них станется,- отвечал Фино.- Растиньяк говорил мне, что Бьяншон предается подобным мечтам.

— Стало быть, их вождь д’Артез? — сказал Натан.- Тот юноша, который должен нас всех проглотить?

— Он настоящий гений! — вскричал Люсьен.

— Предпочитаю настоящий шартрез,- сказал Клод Виньон улыбаясь.

Настала минута, когда каждый пытался раскрыть свою душу соседу. Если умные люди доходят до того, что начинают откровенничать и предлагать ключ к своему сердцу, можно не сомневаться, что хмель овладел ими; часом позже все участники пиршества, ставшие короткими приятелями, величали друг друга великими талантами, знаменитостями, людьми, которым принадлежит будущее. Люсьен, как хозяин дома, сохранял некоторую ясность мысли: он выслушивал удивительные софизмы, довершавшие его нравственное растление.

— Дети мои,- сказал Фино,- либеральной партии необходимо оживить свою полемику, ведь ей сейчас не за что бранить правительство, и вы понимаете, в каком затруднительном положении оказалась оппозиция. Кто из вас согласен написать брошюру о необходимости восстановить право первородства, чтобы можно было поднять шум против тайных замыслов двора? За работу хорошо заплатят.

— Я!-отозвался Гектор Мерлен.- Это соответствует моим убеждениям.

— Твоя партия, пожалуй, скажет, что ты порочишь ее,- возразил Фино.Фелисьен, возьмись-ка ты за это дело. Дориа издаст брошюру, мы сохраним все в тайне.

— А сколько дадут? -спросил Верну.

— Шестьсот франков. Ты подпишешься: граф К…

— Согласен!-сказал Верну.

— Итак, вы хотите пустить «утку» в политику?-снова начал Лусто.

— Это дело Шабо, перенесенное в сферу идей,- подхватил Фино.Правительству приписывают невесть какие замыслы и натравливают на него общественное мнение.

— Меня всегда будет глубоко изумлять правительство, которое доверяет руководство общественным мнением таким щелкоперам, как мы,- сказал Клод Виньон.

— Если правительство по глупости вступит в открытый бой,- продолжал Фино,- его встретят в штыки; если оно выдаст свою обиду, полемику обострят, а это вызовет в массах недовольство правительством. Газета никогда ничем не рискует, тогда как власть рискует всем.

— Франции нет и не будет, пока газеты не будут объявлены вне закона,продолжал Клод Виньон.- Вы с каждым часом преуспеваете,- обратился он к Фино.- Вы уподобитесь иезуитам, но без их фанатизма, неуклонности намерений, дисциплины и сплоченности.

Все вернулись к игорным столам. В отблесках рассвета скоро померкли свечи.

— Твои друзья с улицы Карт-Ван были печальны, как приговоренные к смерти,- сказала Коради своему возлюбленному.

— Они были судьями,- ответил Люсьен.

— Судьи много занятнее,- сказала Корали, Вот уже целый месяц Люсьен растрачивает время на ужины, обеды, завтраки, балы, втянутый неодолимым течением в круговорот забав и легкого труда. Он перестал рассчитывать. Способность рассчитывать в сложных житейских обстоятельствах — это печать большой воли, которой поэты, люди безвольные или слишком увлеченные духовными интересами, никогда не будут отмечены. Подобно большинству журналистов, Люсьен жил со дня на день, сорил деньгами, не задумываясь над трудностями парижской жизни, время от времени угнетающими богему. Щегольством и манерами он состязался с самыми записными денди. Корали, как все фанатики, любила украшать своего идола; она разорялась, чтоб предоставить своему милому поэту щегольской реквизит щеголя, о котором он мечтал в первую свою прогулку в Тюильри. И вот у Люсьена завелись ослепительные трости, очаровательный лорнет, алмазные запонки, кольца для утренних галстуков, перстни с печаткой и немало восхитительных жилетов, под цвет каждого костюма. Скоро он прослыл денди. В тот день, когда он появился среди приглашенных на приеме у немецкого дипломата, его превращение пробудило тайную зависти молодых людей, таких законодателей моды, как де Марсе, Ванденес, Ажуда-Пинто, Максим де Трай, Растиньяк, герцог де Мофриньез, Боденор, Манервиль и другие. В высшем свете мужчины завидуют друг другу чисто по-женски. Графиня де Монкорне и маркиза д’Эспар, в честь которой давался обед, сидели по обе стороны Люсьена и наперерыв с ним любезничали.

— Почему вы покинули свет?-спросила его маркиза.- С какой охотой он готов был принять вас, обласкать. Я должна вас пожурить. Вы передо мною в долгу: я все еще ожидаю вашего визита. На днях я видела вас в Опере, но вы не удостоили меня ни посещением, ни поклоном.

— Маркиза, ваша кузина так решительно порвала…

— Вы не знаете женщин,- сказала г-жа д’Эспар, перебивая Люсьена.- Вы ранили сердце самое ангельское и душу самую благородную, какую я только знаю. Вы и не подозреваете, что Луиза хотела сделать для вас и сколько тонкого ума вложила она в свой замысел! О! Он удался бы ей,- сказала маркиза в ответ на недоверчивый взгляд Люсьена.- Неужели ее муж, который недавно умер от несварения желудка, как и следовало ожидать, неужели он, рано или поздно, не вернул бы ей свободу? Неужели вы полагаете, что ее прельщало стать госпожой Шардон? Но титул графини де Рюбампре стоит того, чтобы его завоевать. Любовь, видите ли, это великое тщеславие, и оно должно сочетаться, особенно в браке, со всеми иными видами тщеславия. Если бы я любила вас до безумия,- словом настолько, чтобы выйти за вас замуж,- мне все же было бы нелегко именоваться госпожой Шардон. Согласитесь с этим! Теперь вам знакомы трудности парижской жизни, вы знаете, какими обходными путями надо было идти, чтобы достичь цели; так признайтесь, что хлопоты Луизы о вас, человеке без имени и средств,- это притязание на удачу почти невозможную, и поэтому-то она не должна была ничем пренебрегать. Вы очень умны, но когда мы любим, мы становимся умнее самого умного мужчины. Моя кузина хотела действовать через этого нелепого Шатле… Кстати, я вам признательна за развлечение: читая ваши статьи, направленные против него, я так смеялась! — неожиданно прервала она свою речь.

Люсьен не знал, что думать. Посвященный в предательство и вероломство, царящее среди журналистов, он не подозревал о вероломстве высшего света; и несмотря на всю его проницательность, ему предстояло получить суровый урок.

— Как, маркиза, разве вы не покровительствуете Цапле? — спросил Люсьен, задетый за живое.

— Свет обязывает быть учтивыми с самыми злейшими врагами, притворяться веселыми в обществе скучных людей и нередко делать вид, что жертвуешь своими друзьями, чтобы тем вернее им помогать. Неужели вы так неопытны? Как это вы, готовясь стать писателем, не изучили самых обычных уловок света? Пусть кузина и пренебрегла вами ради Цапли, но для того лишь, чтобы обратить его влияние в вашу пользу! Ведь к нему чрезвычайно благоволит нынешнее министерство. Мы внушаем Шатле,- в надежде когда-нибудь вас примирить,- что ваши нападки на него даже послужили ему на пользу. Шатле вознагражден за ваши преследования. Де Люпо недаром говорил министрам: «Покамест газеты издеваются над Шатле, они оставляют в покое правительство».

— Господин Блонде меня уверил, что я буду иметь удовольствие видеть вас у себя,- сказала графиня де Монкорне, когда маркиза умолкла, предоставив Люсьена его размышлениям.- Вы встретите у меня некоторых художников, писателей и женщину, давно мечтавшую с вами познакомиться,- мадемуазель де Туш, одну из тех талантливых натур, которые так редки среди женщин; вы непременно посетите ее! Мадемуазель де Туш,- если угодно,

Камиль Мопен,- славится в Париже своим салоном; она баснословно богата; ей сказали, что вы столь же красивы, как и умны, и она умирает от желания вас увидеть.

Люсьену оставалось только рассыпаться в благодарностях, и он окинул Блонде завистливым взглядом. Между графиней де Монкорне, этой знатной, великосветской женщиной, и Корали существовало такое же глубокое различие, как между Корали и уличной девкой. Лицо графини, молодой, прекрасной, остроумной, пленяло ослепительной белизной, свойственной северянкам; ее мать была урожденная княжна Шербелова, и перед обедом посланник оказал ей самое почтительное внимание. Маркиза тем временем небрежно обсасывала крылышко цыпленка.

— Моя бедняжка Луиза была так привязана к вам,- сказала маркиза Люсьену.- Она поверяла мне свои мечты о вашем прекрасном будущем. Она многое готова была вынести, но какое презрение вы проявили, вернув ее письма. Мы прощаем жестокости; если нам причиняют боль — значит, о нас все же думают. Но равнодушие!.. Равнодушие подобно полярным льдам, оно сковывает. Ну признайтесь же, вы потеряли сокровище по собственной вине. Зачем было порывать? Пусть даже вами пренебрегли, ужели не было вашим долгом заботиться о своем благополучии, о восстановлении своего имени? Луиза обо всем этом подумала.

— Отчего было не сказать мне? -отвечал Люсьен.

— Ах, боже мой! Ведь это я посоветовала ей не открываться вам. Признаюсь, я испугалась вас, поняв, как вы мало знакомы с большим светом: я опасалась, как бы ваша неопытность, ваша юная горячность не разрушили или не спутали бы ее расчетов и наших замыслов. Вспомните, каким вы были тогда? Право же, вы поняли бы меня, предстань сейчас перед вами двойник прежнего Люсьена. Вы стали совсем другим человеком. И в этом единственная наша вина перед вами. Но найдется ли мужчина, хотя бы один на тысячу, сочетавший в себе такой ум и такую изумительную способность воспринимать вкус и привычки окружающей среды? Как могла я догадаться, что именно вы этот феномен? Вы преобразились так быстро, так легко усвоили манеры парижанина, что месяц назад, встретившись с вами в Булонском лесу, я вас не узнала.

Люсьен слушал эту знатную даму в каком-то неизъяснимом блаженстве; она произносила свои льстивые слова с таким доверчивым, с таким простодушным видом, так наивно; казалось, она так глубоко озабочена его судьбой, что он было поверил чуду, как поверил чуду в день своего появления в Драматической панораме. Начиная с того счастливого вечера ему все улыбалось, он приписывал своей молодости чудодейственную силу и решил испытать маркизу, поклявшись не допустить оплошности.

— Каковы же были, маркиза, эти замыслы, ставшие ныне пустыми мечтаниями?

— Луиза желала добиться королевского указа, который дал бы вам право носить имя и титул де Рюбампре. Она желала похоронить Шардона. Этот первый шаг был тогда так же прост, как почти немыслим сейчас; а между тем это сулило вам счастье. Вы назовете наши мечтания пустыми и вздорными; но у нас все же есть жизненный опыт, и мы знаем, какую значительность придает титул графа элегантному, обаятельному юноше! Пусть в присутствии юных английских миллионерш и богатых наследниц доложат: «Господин Шардон!» или «Граф де Рюбампре!» — это произведет далеко не одинаковое впечатление. Граф, будь он кругом в долгу, найдет доступ ко всем сердцам, его красота в свете его титула будет блистать, как алмаз в дорогой оправе. Шардона никто и не приметит. Не нами установлены эти условности, они существуют во всех слоях общества, даже среди буржуа. Счастье отвернулось от вас. Взгляните на этого юного красавца, виконта Феликса де Ванденеса, он один из двух личных секретарей короля. Король благоволит к даровитым юношам, а у Ванденеса, когда он приехал из провинции, багаж был не тяжелее вашего, и вы в тысячу раз его умнее; но разве вы хорошего рода? Вы знаете де Люпо, его имя Шарден, оно похоже на ваше; но он не продал бы и за миллион отцовскую мызу,- рано или поздно он сделается графом де Люпо, а его внук, пожалуй, станет придворным. Если вы не сойдете с ложного пути, на который вступили, вы человек погибший. Подумайте, насколько разумнее вас Эмиль Флонде! Он пишет в газете, которая поддерживает правительство, он на хорошем счету у сильных мира сего; он может невозбранно общаться с либералами — он человек благонамеренный; он, рано или поздно, добьется своей цели; но он сумел выбрать и убеждения, и покровителей. В семье вашей соседки, прелестной женщины, урожденной де Труавиль, два пэра Франции и два депутата. Благодаря своему имени она сделала блестящую партию; у нее открытый дом, она будет пользоваться влиянием и ради этого юнца Эмиля Блонде поставит на ноги весь политический мир. А куда вас увлечет Корали?

Не пройдет и нескольких лет, и вы окажетесь в долгах, будете пресыщены наслаждениями. Вы плохо распорядились своим сердцем и плохо устроили свою жизнь. Вот что на днях сказала о вас в Опере одна женщина, которую вы позволили себе оскорбить. Сокрушаясь о судьбе вашего таланта и вашей прекрасной юности, она печалилась о вас, а не о себе.

— О, если бы ваши слова, маркиза, были правдой! — вскричал Люсьен.

— Чего ради стала бы я лгать? — сказала маркиза, бросив на Люсьена высокомерный и ледяной взгляд, совершенно его уничтоживший.

Люсьен, смутившись, не возобновлял беседы, разгневанная маркиза с ним больше не разговаривала. Он был уязвлен, но он сознавал свою оплошность и дал себе слово ее исправить. Он обратился к г-же де Монкорне и повел с нею беседу о Блонде, превознося достоинства этого молодого писателя. Графиня слушала благосклонно и, по знаку маркизы д’Эспар, пригласила его посетить ее дом в ближайший Приемный день, осведомившись, не желает ли он повидать г-жу де Баржетон, которая, несмотря на траур, собирается ее навестить: приглашены только близкие друзья.

— Маркиза уверяет, что я один виновен во всем,- сказал Люсьен.- Ее кузина могла бы отнестись ко мне снисходительнее.

— Избавьте Луизу от газетных нападок: ведь они нелепы и к тому же порочат ее, связывая ее имя с именем человека, над которым, к слову сказать, она потешается; и вы скоро заключите с нею мир. Вы, говорят, обижены, вы полагаете, что вами играли; я же застала ее одинокой, в большой грусти. Правда ли, что она уехала из провинции с вами и ради вас?

Люсьен, улыбаясь, взглянул на графиню, не осмеливаясь ответить.

— Как могли вы сомневаться в женщине, которая ради вас принесла столько жертв? Но, если бы даже этого не было, такая прекрасная и умная женщина, как она, достойна любви сама по себе. Госпожа де Баржетон любила не столько вас, сколько ваш талант. Поверьте, женщины влюбляются в ум прежде, чем в красоту,- сказала она, взглянув украдкой на Эмиля Блонде.

В особняке посла Люсьен понял, какая резкая черта отделяет высший свет от того своеобразного мира, в котором он последнее время жил. Эти два образа великолепия ни в чем не были сходны, между ними не было ни одной точки соприкосновения. Высота и расположение комнат этого дома, одного из самых блистательных в Сен-Жерменском предместье, старинная позолота зал, пышность убранства, строгая изысканность отделки — все для него было ново, чуждо; но столь быстро усвоенная привычка к роскоши позволила ему скрыть свое изумление. Его поведение было так же далеко от самонадеянности и фатовства, как от лести и раболепства. Поэт держал себя с достоинством и завоевал расположение всех, кто не имел причины питать к нему неприязнь, подобно молодым франтам, что позавидовали красоте и успеху Люсьена в этот вечер, когда он неожиданно появился в высшем обществе. Встав из-за стола, Люсьен предложил руку г-же д’Эспар, и та ее приняла. Растиньяк, заметив, как благосклонна маркиза д’Эспар к Люсьену, подошел к нему и, отрекомендовавшись земляком, напомнил об их первой встрече у г-жи дю Валь-Нобль. Молодой аристократ, казалось, желал завязать дружбу с провинциальной знаменитостью; он пригласил Люсьена к себе на завтрак, пообещал ввести его в круг великосветской молодежи. Люсьен принял приглашение.

— Я ожидаю и нашего милого Блонде,- сказал Растиньяк.

Маркиз де Ронкероль, герцог де Реторе, де Марсе, генерал де Монриво, Растиньяк и Люсьен беседовали, когда к ним подошел посол.

— Вот и отлично,- сказал он Люсьену с немецким добродушием, под которым таилась опасная проницательность,- вы заключили мир с госпожой д’Эспар, она очарована вами, а мы все знаем,- сказал он, обводя взглядом стоявших вокруг него мужчин,- как трудно ей понравиться.

— Да, она обожает ум, а у моего прославленного земляка ума — палата! сказал Растиньяк.

— Он скоро поймет, как неумно пользуется он своим умом,- живо сказал Блонде,- он примкнет к нам, он скоро будет наш.

Вокруг Люсьена заговорили на эту тему. Люди серьез» ные наставительным тоном изрекли несколько глубокомысленных истин, молодежь подсмеивалась над либеральной партией.

— Я уверен,- сказал Блонде,- что он бросал кости, решая вопрос, примкнуть ли ему к правым, или к левым? теперь он сделает выбор обдуманно.

Люсьен рассмеялся, вспомнив разговор с Лусто в Люксембургском саду.

— Он избрал вожатаем,- продолжал Блонде,- некоего Этьена Лусто, бретера, мелкого журналиста, для которого газетный столбец — это сто су, а политика — вера в возвращение Наполеона и, что мне кажется еще глупее,- вера в признательность и патриотизм всех этих господ из левых партий. Как Рюбампре, Люсьен должен тяготеть к аристократии; как журналист, он должен быть на стороне власти, иначе он не станет никогда ни Рюбампре, ни государственным секретарем.

Люсьен, которому посол предложил сыграть партию в вист, вызвал всеобщее изумление, признавшись, что он не умеет играть.

— Друг мой,- шепнул ему на ухо Растиньяк,- в тот день, когда вы соблаговолите разделить со мной мой скромный завтрак, приходите пораньше, я научу вас играть в вист; вы позорите наш королевский город Ангулем; и я повторю слова Талейрана, сказав, что, не выучившись играть в вист, вы готовите себе печальную старость.

Доложили о прибытии де Люпо, советника по делам юстиции, любимца двора, оказывавшего тайные услуги правительству, человека лукавого и честолюбивого, втиравшегося повсюду. Он приветствовал Люсьена, с которым уже встречался у г-жи дю Валь-Нобль, и почтительность его поклона говорила о желании снискать расположение юноши. Встретив молодого журналиста в таком великосветском обществе, этот человек, боявшийся попасть впросак И друживший с людьми любых политических убеждений, понял, что в свете, как и в литературе, успех Люсьену обеспечен. Он угадал, что этот поэт — честолюбец, и, угодничая, расточал льстивые уверения в дружбе и преданности, точно они были с ним старинными друзьями; Люсьен готов был поверить в искренность его слов. Де Люпо поставил себе за правило изучать слабости соперника, от которого он хотел избавиться. Итак, Люсьен был благосклонно принят в свете. Он понял, что многим обязан герцогу де Реторе, послу, г-же д’Эспар, г-же де Монкорне. Прежде чем покинуть дом посла, он побеседовал с дамами, блеснув перед ними очарованием своего ума.

— Какое самодовольство! — сказал де Люпо маркизе, как только Люсьен отошел.

— Он испортится раньше, чем созреет,- улыбаясь, сказал маркизе де Марсе.- У вас были, видимо, тайные причины вскружить ему голову.

Люсьен застал Корали в карете, ожидавшей его возле дома. Он был тронут этим вниманием и рассказал ей, как провел вечер. К. великому изумлению Люсьена, актриса одобрила замыслы, уже бродившие в его голове, и настойчиво советовала ему встать под знамена правительства.

— С либералами ты только наживешь беду, они замышляют заговоры, они убили герцога Беррийского. Неужто им удастся свергнуть правительство? Да никогда! С ними ты ничего не добьешься, меж тем как, сблизившись с другими, ты получишь титул графа де Рюбампре. Ты можешь выслужиться, стать пэром Франции, жениться на богатой. Стань крайним правым! И в этом хороший тон,прибавила она, произнеся, наконец, слово, служившее для нее самым неотразимым доводом.- Валь-Нобль, когда я у нее обедала, сказала мне, что Теодор Гайар действительно решил издавать маленькую роялистскую газетку «Ревей», чтобы отражать нападки вашей газеты и «Мируар». По ее словам, не пройдет и года, как господин де Виллель и его партия будут у власти. Постарайся воспользоваться случаем и торопись перейти на их сторону, покамест они еще ничто; но ни словом не обмолвись Этьену и твоим друзьям: они способны сыграть с тобой скверную шутку.

Неделей позже Люсьен предстал перед г-жою де Монкорне; он испытал жестокое волнение, встретив у нее женщину, которую столь нежно любил и сердце которой он истерзал своими насмешками. Луиза тоже преобразилась. Она стала великосветской дамой, какой и должна была быть, если бы не жила в провинции. Она была полна прелести в своем трауре, и изысканность его выдавала счастливую вдову. Люсьен почитал себя несколько повинным в ее кокетстве, и он не ошибался; но он, точно людоед, отведавший свежего мяса, весь тот вечер колебался в выборе между прекрасной, влюбленной пламенной Корали и чопорной, надменной, коварной Луизой. Он не решался пожертвовать актрисой ради знатной дамы. Этой жертвы весь тот вечер ожидала от него г-жа де Баржетон, вновь воспылавшая любовью к Люсьену, заметив, как он умен и прекрасен. Но напрасны были ее вкрадчивые речи, ее обольстительные взгляды, и она покинула гостиную в неколебимом желании отомстить.

— Послушайте, дорогой Люсьен,- сказала она милостиво, с достоинством и чисто парижской грацией,- вам предназначалось быть моей гордостью, а вы избрали меня своей первой жертвой. Я простила вас, полагая, что ваша месть — отголосок любви.

Госпожа де Баржетон этими словами и царственной своей осанкой вновь обрела власть: Люсьен, вполне уверенный в своей правоте, вдруг открыл, что он ошибся. Не было сказано ни слова ни о прощальном отчаянном письме, которым он порывал с нею, ни о причинах разрыва. Женщины высшего света наделены удивительным талантом — шутя умалять свою неправоту. Они могут и умеют все сгладить улыбкой, вопросом, притворным изумлением. Они ничего не помнят, они все объясняют, они удивляются, они спрашивают, они истолковывают, они негодуют, они спорят и кончают тем, что смывают свои грехи, как при чистке смывают пятна: вы знавали их черными, они становятся белыми в одно мгновение и невинными. А вы? Вы должны быть счастливы, если не признаете себя виновным в каком-либо непростительном преступлении. На одно мгновение Люсьен и Луиза заговорили на языке дружбы, припомнив свои мечтания; но Люсьен, опьяненный тщеславием, опьяненный Корали, создавшей ему беззаботную жизнь, не нашел нужного ответа на вопрос Луизы, сопутствуемый томным взглядом: «Вы счастливы?» Меланхолическое «нет!» завершило бы его успех. Но он счел остроумным заговорить о Корали, рассказал о том, что его любят ради него самого, короче, повторил все глупости влюбленных. Г-жа де Баржетон кусала губы. Все было кончено. Г-жа д’Эспар подошла к кузине вместе с г-жою де Монкорне. Люсьен почувствовал, что он, так сказать, герой вечера: он был радушно принят, обласкан, очарован этими тремя женщинами, обольщавшими его с невыразимым искусством. Итак, его успехи в большом свете не уступдли его успехам в журналистике. Прекрасная мадемуазель де Туш,столь известная под именем Камиля Мопена,- когда г-жа д’Эспар и г-жа Бар-жетон представили ей Люсьена, пригласила его отобедать у нее в одну из ее сред и, казалось, была взволнована его красотой, по праву прославленной. Лйсьен пытался доказать, что его ум превосходит его красоту. Мадемуазель де Туш высказывала свое удивление с той простодушной веселостью, с тем милым восторгом поверхностной дружбы, что вводят в заблуждение всех, кто не изучил парижан, столь алчных к новизне, ищущих непрерывных развлечений.

— Если бы она пленилась мною так же, как я пленен ею,- сказал Люсьен Растиньяку и де Марсе,- мы сократили бы роман…

— Вы оба так хорошо пишете романы, что вряд ли пожелаете их заводить в действительности,- отвечал Растиньяк.- Ужели пристало писателям влюбляться друг в друга? Неизбежно настанет время, когда пойдут в ход обидные колкости.

— Ваши мечтания недурны,- смеясь, сказал ему де Марсе.- Правда, этой прелестной девушке тридцать лет, но у нее около восьмидесяти тысяч ливров ренты. Она обворожительно капризна, и красота подобного типа сохраняется долго. Корали, мой друг, глупышка, годная лишь на то, чтобы создать вам положение, ибо не подобает юному красавцу обходиться без любовницы; но если вы не одержите какой-либо блестящей победы в свете, актриса со временем станет вам помехой. Ну, заступите же, мой друг, место Конти, он намеревается петь с Камилем Мешеном. Во все времена поэзию предпочитали музыке.

Когда Люсьен услышал пение мадемуазель де Туш и Конти, его надежды рухнули.

— Конти поет прекрасно,- сказал он де Люпо. Люсьен воротился к г-же де Баржетон, и она повела его в гостиную, где находилась г-жа д’Эспар.

— Не пожелаете ли вы принять его под свое покровительство? — сказала г-жа де Баржетон своей кузине.

— Но пусть господин Шардон,- сказала маркиза с дерзкой и вместе с тем милой миной,- пусть он займет положение, при котором покровительство не причинит неудобств покровителям. Ежели он желает добиться королевского указа, расстаться со злополучным именем своего отца и принять имя матери, он должен прежде всего стать нашим.

— Не пройдет и двух месяцев, как я это сделаю,- сказал Люсьен.

— Хорошо,- сказала маркиза,-я обращусь к отцу и дяде, они служат при дворе: они замолвят о вас слово перед канцлером.

Дипломат и обе женщины отлично разгадали чувствительную сторону Люсьена. Этот поэт, восхищенный аристократическим великолепием, испытывал невыразимое унижение, слыша имя Шардон, в то время когда в гостиную входили люди титулованные и носившие громкие имена.

Огорчение неизменно повторялось каждый раз, когда он бывал в свете. И не менее тягостное чувство он переживал, возвращаясь к заботам своего ремесла после раута в высшем обществе, куда он выезжал, как и подобает, в карете и со слугами Корали. Он обучился верховой езде, чтобы скакать подле дверцы кареты г-жи д’Эспар, мадемуазель де Туш и графини де Монкорне,преимущество, возбуждавшее в нем зависть в первые дни его жизни в Париже. Фино с большой готовностью устроил своему главному сотруднику свободный вход в Оперу, где Люсьен в праздности провел много вечеров; и с той поры он стал причастен к особому кругу щеголей того времени. Поэт дал роскошный завтрак в честь Растиньяка и своих светских друзей, но совершил оплошность, устроив его у Корали,- он был слишком молод, слишком поэт и слишком неопытен, чтобы знать известные оттенки поведения; и неужели могла его научить жизни актриса; прелестная, но не получившая никакого воспитания девушка? Провинциал вполне простодушно открыл молодым людям, недоброжелательно к нему относившимся, общность интересов между ним и актрисой, чему втайне завидует любой юноша и что явно каждый порицает. В тот же вечер Растиньяк весьма жестоко потешался над Люсьеном; и хотя сам он держался в свете теми же средствами, но он настолько соблюдал приличия, что мог злословие назвать клеветой. Люсьен скоро обучился висту. Игра стала его страстью. Корали, желая устранить всякое соперничество, не только не осуждала Люсьена, но поощряла его мотовство в том ослеплении истинного чувства, когда существует лишь настоящее и ради наслаждения жертвуют всем, даже будущим. Истинная любовь в своих поступках являет несомненное сходство с ребяческими выходками: то же безрассудство, неосторожность, непосредственность, смех и слезы.

В ту пору процветало общество молодых людей, богатых, а то и бедных, праздных, прозванных прожигателями жизни и, верно, живших чрезвычайно беспечно, отъявленных гурманов и тем более отъявленных кутил. В свое существование, не столько веселое, сколько бурное, все эти повесы вносили грубые забавы: для них не было ничего невозможного, они похвалялись своими проказами, впрочем, не выходившими за известные пределы; редкостная живость ума извиняла их шалости, невозможно было на них досадовать. Нет более яркого свидетельства илотизма, на который Реставрация обрекла молодежь. Молодые люди, не находя выхода для своих сил, бросались не только в журналистику, заговоры, литературу и искусство, они расточали их в разгуле: так много было соков и плодоносной силы в молодой Франции! Трудолюбивая — эта прекрасная молодежь жаждала власти и развлечений; артистическая — она жаждала сокровищ; праздная — она жаждала возбуждения страстей; всеми путями она стремилась создать себе положение, но политика всюду ставила ей преграды. Прожигатели жизни почти все были люди высоких дарований; одни погибли в этой расслабляющей атмосфере, другие устояли. Самый известный среди них, самый остроумный, Растиньяк, кончил тем, что под руководством де Марсе вступил на поприще серьезной деятельности и был отличен.

Забавы, которым эти молодые люди предавались, были столь прославлены, что послужили сюжетом для многих водевилей. Люсьен, введенный Блонде в это общество молодых повес, блистал там наравне с Бисиу, одним из самых злых и неутомимых насмешников того времени. Всю зиму жизнь Люсьена была сплошным кутежом, прерываемым легкой работой журналиста. Он по-прежнему печатал небольшие статейки, и ему стоило неимоверных усилий написать время от времени несколько прекрасных, строго продуманных страниц. Но занятия были исключением, поэт отдавался им под давлением нужды; завтраки, обеды, увеселительные прогулки, великосветские вечера, карты поглощали почти все его время. Корали отнимала остальное. Люсьен не решался думать о завтрашнем дне. И притом он видел, что его мнимые друзья вели себя так же, как и он: на кутежи находились средства, и от забот о будущем избавляли дорого оплачиваемые проспекты издательств и «премии», выдававшиеся за некоторые статьи, необходимые для их рискованных спекуляций. Люсьен, некогда принятый в журналистику и литературу на равных правах с другими, понял, какие непреодолимые преграды возникнут, если он пожелает возвыситься: каждый согласен был признать его равным, но никто не хотел признать его превосходства. Неприметно он отступился от литературной славы, полагая, что легче достичь удачи на политическом поприще.

«Интриганство возбуждает страсти менее, нежели талант, ибо скрытые происки не привлекают ничьего внимания,- сказал ему однажды Шатле, с которым Люсьен примирился.- Интриганство выше таланта: из ничего оно создает нечто, меж тем как огромные возможности таланта чаще всего составляют несчастье человека».

В этой жизни, когда день наступал вслед бессонной ночи, проведенной в разгуле, и для обещанной работы не находилось времени, Люсьен преследовал свою главную цель; он усердно посещал свет, он волочился за г-жой де Баржетон, маркизою д’Эспар, графиней де Монкорне и не пропускал ни одного вечера мадемуазель де Туш; он появлялся в свете перед увеселительной прогулкой, после званого обеда, данного авторами или издателями; он покидал великосветские гостиные ради ужина, проигранного на пари; пустые парижские разговоры и игра губили его дарование, и без того ослабленное излишествами. Поэт утратил ту ясность ума, то равновесие мысли, что помогают наблюдать окружающее, выказывать особый такт, необходимый выскочкам; он разучился отличать те мгновения, когда г-жа де Баржетон возвращалась к нему, отдалялась, уязвленная, Прощала его и обвиняла вновь. Шатле подметил, какие надежды может еще питать соперник, и стал приятелем Люсьена, вовлекая его в кутежи, истощавшие его силы. Растиньяк, из зависти к земляку и полагая, что барон более надежный и полезный союзник, нежели Люсьен, сблизился с Шатле. Таким образом, спустя несколько дней после встречи Петрарки и Лауры из Ангулема Растиньяк примирил поэта и старого красавца времен Империи за великолепным завтраком в «Роше де Канкаль». Люсьен, возвращавшийся на рассвете и просыпавшийся среди дня, не мог противостоять соблазнам домашней, всегда ожидающей его любви. Итак, леность порождала равнодушие к самым прекрасным решениям, принятым в те минуты, когда положение представлялось ему в истинном свете, внушения его воли ослабевали, и вскоре она перестала подавать свой голос даже при самом сильном давлении нужды.

Рассеянная жизнь Люсьена сперва радовала Корали, и она даже поощряла это рассеяние, видя в нем залог долгой привязанности, а в житейских потребностях, созданных ею,прочные узы, но все же эта кроткая и нежная женщина нашла в себе мужество напомнить своему возлюбленному о необходимости работать, и ей не раз пришлось повторять, что за месяц он мало заработал. Поэт и его возлюбленная с ужасающей быстротой входили в долги. Тысяча пятьсот франков, оставшихся от гонорара за «Маргаритки», и первые пятьсот франков, выигранных Люсьеном, были скоро истрачены. В три месяца статьи принесли Люсьену не более тысячи франков, и все же он считал, что работал чрезмерно. Но Люсьен уже усвоил шутливый дух законов прожигателей жизни и их отношение к долгам. Долги к лицу очаровательному юноше не старше двадцати пяти лет, позже их никто не прощает. Замечено, что истинно поэтические, но слабые волей души, поглощенные тем, чтобы в образах запечатлевать свое мироощущение, крайне поступаются нравственным чувством, столь необходимым при изучении жизни. Поэты предпочитают вбирать в себя впечатления, нежели вникать в ощущения других и изучать механизм чувств. Так, Люсьен не расспрашивал прожигателей жизни о тех, кто исчезал из их круга; он не задумывался над будущностью своих мнимых друзей; у одних были наследства, у других — верные надежды, у тех — признанные таланты, а у иных — упорная вера в судьбу и твердое намерение обходить законы. Люсьен верил в свою будущность, полагаясь на глубокомысленные истины Блонде: «В конце концов все устраивается». «Кто ничего не имеет, тому нечего терять». «Мы можем утратить только то, что ищем». «Плывя по течению, куда-нибудь приплывешь». «Умный человек, вступив в свет, добьется удачи, если пожелает!»

Ту зиму, щедрую на забавы, Теодор Гайар и Гектор Мерлен провели в поисках средств для основания «Ревей»; первый номер газеты вышел только в марте 1822 года. Вопрос этот обсуждался у г-жи дю Валь-Нобль. Эта элегантная и остроумная куртизанка, говорившая, когда ей случалось показывать свои пышные покои: «Вот счета[34] «Тысячи и одной ночи»,- пользовалась известным влиянием среди банкиров, вельмож и писателей из роялистской партии, завсегдатаев ее гостиной, собиравшихся у нее для обсуждения некоторых проектов, не подлежавших обсуждению в ином месте. Гектору Мерлену было обещано место главного редактора «Ревей». Правой рукой его прочили Люсьена, ставшего его близким другом; ему также был обещан подвал в одной из правительственных газет. Перемену фронта Люсьен обдумывал украдкой, среди светских развлечений. Этот юноша мнил себя великим политиком, подготовляя столь театральную развязку, и весьма рассчитывал на щедрость правительства, чтобы уладить денежные затруднения и рассеять тайные заботы Корали. Актриса неизменно улыбалась и ни слова не говорила о своем разорении; но Береника, более решительная, просветила Люсьена. Как все поэты, этот будущий гений повздыхал минуту над невзгодами, пообещал работать, быстро забыл обещание и развеял на пиршестве мимолетное огорчение.

В тот день, когда Корали уловила тень на челе своего возлюбленного, она пожурила Беренику и сказала поэту, что все устроилось. Г-жа д’Эспар и г-жа де Баржетон ожидали обращения Люсьена, чтобы испросить у министра — через Шатле, как они говорили,- столь желанный указ о перемене имени. Люсьен обещал посвятить свои «Маргаритки» маркизе д’Эспар, и она, казалось, была польщена этой честью, очень редкой с той поры, как поэты вошли в силу. Когда Люсьен вечером заходил к Дориа узнать о судьбе своей книги, издатель, приводя неотразимые доводы, возражал против выхода ее в свет. Дориа был вечно поглощен срочными делами, отнимавшими все его время: то он выпускал новые стихи Каналиса, с которым не желал ссориться, то он печатал новый том «Размышлений» Ламартина, а двум крупным сборникам стихов невыгодно появляться одновременно; наконец автор обязан доверять опытности своего издателя. Между тем Люсьен дошел до столь крайней нужды, что прибег к помощи Фино, и тот дал ему небольшой аванс под статьи. Вечером, за ужином, поэт-журналист рассказал друзьям, прожигателям жизни, о своем положении, но они утопили его тревоги в потоках шампанского, замороженного шутками. Долги! Неужто возможно стать великим человеком, не входя в долги? Долги — это наши неотложные нужды, это прихоти наших пороков. Человек достигает успеха только под давлением железной руки необходимости.

— Великим людям — признательный ломбард! — вскричал Блонде.

— Всего желать — значит, всем должать,- сказал Бисиу.

— Нет, всем должать, значит, всем обладать! — ответил Лусто.

Прожигатели жизни сумели убедить этого младенца, что его долги — всего лишь золотое копье, которым он горячит коней, запряженных в колесницу его счастья. Затем на сцену выступил неизменный Цезарь с его сорока миллионами долга, Фридрих II, получавший от своего отца всего лишь один дукат в месяц,эти пресловутые, растлевающие примеры великих людей, показанных в их пороках, а не в могуществе их духа и замыслов! И вот карета, лошади и обстановка Корали были описаны кредиторами за долги, общая сумма которых доходила до четырех тысяч франков.

Когда Люсьен обратился к Лусто с просьбой вернуть взятую им в долг тысячу франков, тот показал гербовые бумаги, доказывающие, что положение Флорины не лучше положения Корали; но благодарный Лусто предложил ему предпринять необходимые шаги, чтобы напечатать «Лучника Карла IX».

— Как дошла до этого Флорина?-спросил Люсьен.

— Матифа испугался,- отвечал Лусто,- мы его лишились; но если Флорина пожелает, он дорого заплатит за измену! Я тебе все расскажу…

Через три дня после тщательного обращения Люсьена к помощи Лусто любовники печально завтракали у камина в своей очаровательной спальне. Береника поджарила на углях в камине яичницу; повариха, кучер, все слуги были рассчитаны. Опечатанную мебель продать было невозможно. В доме не осталось ни одной золотой или серебряной вещи, ни одной существенной ценности, но все это было представлено ломбардными квитанциями, образовавшими весьма поучительный томик в восьмую долю листа. Береника сохранила два прибора. Газета оказала Люсьену и Корали неоценимые услуги: боязнь рассердить журналиста, способного обесславить их заведения, обуздывала портного, модный магазин, модистку. Лусто явился во время завтрака.

— Ура! Да здравствует «Лучник Карла IX»!-вскричал он.- Я сбыл на сто франков книг, дети мои! Поделимся!

Он передал пятьдесят франков Корали и послал Беренику за сытным завтраком.

— Вчера Гектор Мерлен и я обедали с издателями и подготовили искусными намеками продажу твоего романа. Ты якобы ведешь переговоры с Дориа; но Дориа — скряга, он не желает дать тебе более четырех тысяч франков за две тысячи экземпляров, а ты просишь шесть тысяч. Мы превознесли тебя превыше Вальтера Скотта. О! У тебя в запасе бесподобные романы! Ты предлагаешь не книгу, а целое дело; ты не просто автор более или менее талантливого романа, ты даешь полное собрание сочинений. Фраза «собрание сочинений» попала в цель. Итак, не забывай своей роли, у тебя в портфеле «Фаворитка, или Франция при Людовике XIV».- «Котильон I, или Первые дни Людовика XV».- «Королевы и кардинал, или Париж во времена Фронды».- «Сын Кончини, или Интрига Ришелье»… Названия романов будут объявлены на обложке. Такой маневр мы называем раздувать успех. Заглавия книг красуются на обложке до тех пор, покамест не приобретут известность, а известность скорее приносят произведения не написанные, чем написанные. Находится в печати это литературная закладная! Ну, что же, повеселимся! Вот и шампанское. Ты понимаешь, Люсьен, наши издатели сделали такие большие глаза, точно блюдца… Кстати, блюдца у вас еще целы?

— Они описаны,- сказала Корали.

— Понимаю и продолжаю,- сказал Лусто.- Издатели поверят в существование всех твоих рукописей, ежели увидят хотя бы одну. Они вечно требуют на просмотр рукописи и утверждают, что читают их. Простим издателям хвастовство: они не читают книг, иначе они не издавали бы их в таком количестве. Мы с Гектором намекнули, что за пять тысяч франков ты уступишь три тысячи экземпляров в двух изданиях. Дай мне рукопись «Лучника»; на днях мы будем завтракать у издателей и вдохновим их.

— Кто они? -сказал Люсьен.

— Два компаньона, славные малые, довольно покладистые в делах, по имени Фандан и Кавалье. Один из них — бывший главный приказчик фирмы Видаль и Поршон, другой- самый ловкий агент на набережной Августинцев; фирма существует около года. Потерпев некоторые убытки на издании переводных английских романов, эти франты желают теперь поживиться на отечественных. Ходит молва, что оба эти торговца печатным хламом рискуют лишь чужими капиталами, но тебе, я думаю, безразлично, кому принадлежат деньги, которые ты получишь.

Днем позже оба журналиста были званы на завтрак в улицу Серпант, в бывший квартал Люсьена, где Лусто оставил за собою комнату на улице Лагарп; и Люсьен, зашедший туда за своим другом, увидел эту комнату в том же состоянии, как и в тот вечер, когда он вступил в литературный мир, но теперь он более ничему не удивлялся: школа, которую он прошел, открыла ему все превратности жизни журналистов, он все постиг. Провинциальный гений получил, поставил на карту и проиграл не один гонорар за статьи, утратив, кстати, охоту их писать; не один столбец заполнил он согласно остроумным рецептам, некогда сообщенным ему Лусто по пути с улицы Лагарп в Пале-Руаяль. Попав в зависимость к Барбе и Бролару, он торговал книгами и театральными билетами; он не отступал ни перед какой хвалою, ни перед каким поношением; в ту минуту он даже испытывал некую радость, надеясь извлечь из Лусто наибольшую пользу, прежде нежели оборотиться спиною к либералам, напасть на которых теперь ему было легче, так как он их хорошо изучил. Со своей стороны Лусто получил, в ущерб Люсьену, пятьсот франков наличными от Фандана и Кавалье в качестве комиссионных за то, что отыскал этого будущего Вальтера Скотта для двух издателей, жаждавших обрести Скотта французского.

Фирма «Фандан и Кавалье» была одним из тех книгоиздательств, основанных без наличного капитала, каких в ту пору возникало множество и какие будут возникать, покуда бумажные фабрики и типографии станут оказывать кредит издателям на срок, необходимый им для того, чтобы сделать семь-восемь карточных ходов, именуемых изданиями.

В ту пору, как и теперь, произведения оплачивались авторам векселями сроком на шесть, девять или двенадцать месяцев; система расчета между издателями предопределялась природой сделок, производившихся по продаже книг, притом в векселях, еще более долгосрочных; и той же монетой издатели расплачивались с фабрикантами и типографами, которые, таким образом, в течение года имели в своих руках gratis целый книжный склад, состоявший из дюжины или двух десятков произведений. При двух или трех удачах прибыль от выгодных сделок покрывала убыток от невыгодных, и издатели спасались тем, что выбрасывали книгу за книгой. Если операции все были сомнительными или на беду попадались хорошие книги, спрос на которые подымался лишь после того, как их прочли и оценили истинные знатоки, если учет векселей был разорителен или сами издатели становились жертвами банкротства, они спокойно, без всякого стеснения объявляли о своей несостоятельности, заранее подготовленные к подобному концу. Итак, все вероятности успеха были в их пользу, они бросали на зеленое сукно спекуляции чужие деньги, не свои. В таком положении находились Фандан и Кавалье: Фандан вкладывал в дело изворотливость, Кавалье играл на знании ремесла. Это товарищество на паях оправдывало свое наименование, ибо основной капитал компаньонов состоял из нескольких тысяч франков, накопленных с трудом их любовницами, у которых они выговорили себе довольно солидное содержание, весьма рачительно растрачивая его на пиршества в честь журналистов и авторов, на театры, где, Как они говорили, люди обделывают свои дела. Оба полуплута были ловкачами, но Фандан был хитрее Кавалье. Достойный своего имени, Кавалье разъезжал по провинции, Фандан управлял делами в Париже. Это товарищество было тем, чем всегда будет любое товарищество двух издателей: поединком.

Издательство помещалось в улице Серпант, в нижнем этаже старого особняка, и кабинет директоров находился в конце анфилады обширных зал, превращенных в склады. Компаньоны уже издали много романов, таких, как «Северная башня», «Купец из Бенареса», «Фонтан у гробницы», «Текели», романы Гальта, английского писателя, не имевшего успеха во Франции. Успех Вальтера Скотта приковал внимание издателей к английской литературе, они, как истые норманны, желали завоевать Англию; они искали там второго Вальтера Скотта, как позже дельцы стали искать твердый асфальт в кремнистой почве и жидкий в болотистых местностях или стали реализовывать доходы проектируемых железных дорог. Одним из наиболее крупных промахов французской торговли является стремление искать удачу по сходству, тогда как следовало бы искать ее по противоположности. Чужой успех убивает, особенно в Париже. Так Шандан и Кавалье издали роман под заголовком: «Стрельцы, или Россия сто лет назад», и на титульном листе крупным шрифтом смело напечатали: «В духе Вальтера Скотта». Фандан и Кавалье жаждали успеха: хорошая книга помогла бы им распродать весь залежавшийся на складе хлам, и возможность обеспечить успех книги газетными статьями,- в ту пору основное условие сбыта,- прельщала их, ибо весьма редко книга приобреталась издателем ради ее собственной ценности, почти всегда она выходила в свет по соображениям, не зависящим от ее достоинств. Фандан и Кавалье видели в Люсьене журналиста, а в его книге товар, продажа которого на первых порах дала бы им возможность свести баланс за месяц. Журналисты застали компаньонов в их кабинете, договор был готов, векселя подписаны. Эта поспешность изумила Люсьена. Фандан был малого роста, худощав, у него была мрачная физиономия, обличье калмыка: маленький низкий лоб, приплюснутый нос, сжатые губы, живые черные узкие глаза, угловатый оклад лица, лимонный цвет кожи, голос, напоминающий звон надтреснутого колокола,- словом сказать, внешность отъявленного плута; но он искупал эти изъяны медоточивостью речи, он достигал цели даром слова. Кавалье[35], круглый, точно шар, более походил на возницу дилижанса, нежели на издателя, у него были рыжеватые волосы, лицо багровое, жирный затылок и характерный для коммивояжера жаргон.

— У нас не будет разногласия,- сказал Фандан, обращаясь к Люсьену и Лусто.- Я прочел книгу, она весьма литературна и настолько нам подходит, что я уже сдал рукопись в типографию. Договор составлен на обычных основаниях; впрочем, мы никогда не отступаем от указанных там условий. Векселя наши выписаны сроком на шесть, девять и двенадцать месяцев, вы легко их учтете, а потери при учете мы вам возместим. Мы сохранили за собою право дать произведению другое заглавие: нам не нравится «Лучник Карла IX», это не заинтересует читателя, имя Карл носили многие короли, и в средние века было столько стрелков из лука! Вот если бы вы сказали: «Наполеоновский солдат»! Но «Лучник Карла IX»!.. Кавалье вынужден был бы читать лекции по истории Франции при продаже каждого экземпляра в провинции.

— Если бы вы знали, с какими людьми нам приходится иметь дело!-вскричал Кавалье.

— «Варфоломеевская ночь» звучало бы лучше,- заметил Фандан.

— «Екатерина Медичи» или «Франция при Карле IX»,- сказал Кавалье,более напоминало бы заглавия романов Вальтера Скотта.

— Короче, мы это решим, когда книга будет напечатана,- отвечал Фандан.

— Как желаете,- сказал Люсьен,- лишь бы мне понравилось название.

Когда договор был прочитан, подписан, Люсьен, обменявшись с издателями копиями, положил векселя в карман с чувством невыразимого удовлетворения. Затем все четверо поднялись в квартиру Фандана, где им был предложен самый обыкновенный завтрак: устрицы, бифштексы, почки в шампанском и сыр бри; но яствам сопутствовали превосходные вина, припасенные Кавалье, который был знаком с представителем фирмы, торгующей винами. Когда садились за стол, явился типограф, которому было доверено печатание романа,- он хотел встретиться с Люсьеном, чтобы передать ему гранки первых двух листов его книги.

— Время не терпит,- сказал Фандан Люсьену,- мы рассчитываем на вашу книгу и чрезвычайно нуждаемся в успехе.

Завтрак, начавшийся около полудня, затянулся до пяти часов дня.

— Где достать денег? — спросил Люсьен у Лусто.

— Идем к Барбе,- отвечал Этьен.

Друзья, возбужденные и слегка опьяневшие, пошли на набережную Августинцев.

— Корали до крайности поражена утратой, постигшей Флорину. Флорина только вчера рассказала ей о своем несчастье. Она винит тебя и так раздражена, что готова тебя бросить,- сказал Люсьен.

— Ну вот, подите!..- сказал Лусто, забыв осторожность и открываясь Люсьену.- Друг мой,- ведь ты мне друг, Люсьен! -ты дал мне взаймы тысячу франков и всего один раз напомнил о моем долге. Остерегайся игры. Если бы я не играл, я был бы счастлив. Я в долгу у бога и у дьявола. И сейчас меня преследуют агенты коммерческого суда; когда я иду в Пале-Руаяль, я принужден огибать опасный мыс.

На языке прожигателей жизни «огибать мыс» в Париже значило сделать крюк или для того, чтобы миновать дом кредитора, или для того, чтобы избежать места, где можно с ним встретиться. Люсьен, также предпочитавший окольные пути, уже знал этот маневр, не зная его названия.

— Ты много должен?

— Пустое,- отвечал Лусто.- Тысяча экю, и я спасен. Я хотел остепениться, бросить игру и для уплаты долгов совершил маленький шантаж.

— Что такое шантаж?-сказал Люсьен, услышав незнакомое слово.

— Шантаж — изобретение английской печати, ввезенное недавно во Францию. Шантажисты — это люди, по своему положению располагающие газетами. Но никогда владелец газеты или ее редактор не будут заподозрены в шантаже. Для этого существуют такие личности, как Жирудо и Филиппы Бридо. Эти bravi находят человека, который по каким-либо причинам не желает, чтобы им интересовались. Ведь у многих на совести лежат те или иные любопытные грехи. В Париже много сомнительных состояний, приобретенных не совсем законными, а часто и преступными путями, и достойных послужить темой для восхитительных анекдотов, вроде анекдота о жандармерии Фуше, выследившей шпионов префекта полиции: не будучи посвящены в тайну подделки английских банкнот, они собирались захватить печатные станки тайной типографии, состоявшей под покровительством министра; затем история с брильянтами князя Галатиона, дело Мобрея, наследство Помбретона и так далее. Шантажист, раздобыв какой-нибудь документ, важную бумагу, испрашивает свидания у новоявленного богача. Если опороченный человек не дает требуемой суммы, шантажист напоминает ему о печати, готовой разоблачить его тайны. Богач пугается и выкладывает деньги. Дело сделано. Или, например, человек, пускаясь в какое-нибудь рискованное предприятие, провалится из-за газетных статей, к нему тогда подсылают шантажиста с предложением выкупить эти статьи. Шантажистов подсылают иной раз и к ч министрам, и те уславливаются с ними, что газета в своей кампании против их политической деятельности не коснется личной жизни, а если коснется, то пощадит их любовниц. Де Люпо, этот красавец чиновник — ты с ним знаком,- вечно занят такого рода переговорами с журналистами! Этот скоморох благодаря связям создал себе блестящее положение у кормила власти: он одновременно поверенный прессы и посланец министров, он маклачит на самолюбии; он простирает свою торговлю даже на политические дела, покупает молчание газет о таком-то займе, о той или другой концессии, проведенной негласно и без торгов, причем часть добычи перепадает банковским хищникам из либералов. Ты сам пошел на небольшой шантаж, получив от Дориа тысячу экю за то, что пощадил Натана. В восемнадцатом веке, когда журналистика была еще в пеленках, шантаж выражался в форме памфлетов, за уничтожение которых брали деньги с фавориток и вельмож. Изобретатель шантажа — Аретино, великий итальянец, внушавший трепет королям, как в наши дни какая-нибудь газета внушает трепет актерам.

— Но что затеял ты против Матифа, чтобы получить тысячу экю?

— Я обрушился на Флорину в шести газетах, а Флорина пожаловалась Матифа. Матифа просил Бролара выяснить причину нападок. Фино разыграл Бролара. Фино, в пользу которого я шантажирую, сказал москательщику, что это ты подкапываешься под Флорину в интересах Корали. Жирудо под секретом сказал Матифа, что все уладится, если он продаст за десять тысяч франков свою шестую долю паев в «Обозрении» Фино. Фино обещал мне тысячу экю в случае удачи. Матифа готов был вступить в сделку, почитая за счастье получить обратно хотя бы десять тысяч из тридцати, вложенных, по его мнению, в рискованное дело. Флорина уже несколько дней внушала ему, что «Обозрение» Фино провалится. Вместо прибыли будто бы возникал вопрос о новых взносах. Директору Драматической панорамы понадобилось перед объявлением о своей несостоятельности учесть несколько дружеских векселей, и он, желая, чтобы Матифа их пристроил, предупредил его о коварной затее Фино. Матифа, прожженный коммерсант, бросает Флорину, сохраняет за собой паи, и знать нас теперь не желает. Мы с Фино просто воем с отчаянья. К несчастью, мы напали на человека, не дорожащего своей любовницей, на бессердечного, бездушного негодяя. И вот канальство!.. Торговые дела Матифа не подсудны печати, он неуязвим с этой стороны. Москательщика не раскритикуешь, как критикуют шляпы, модные вещи, театры и произведения искусства. Какао, перец, краски, красильное дерево, опиум нельзя обесценить. Флорина в отчаянном положении. Она не знает, что придумать; Панорама завтра закрывается.

— Панорама закрывается, но через несколько дней Корали выступает в Жимназ,- сказал Люсьен.- Она устроит туда и Флорину.

— Полноте!-сказал Лусто.- Корали не умна, но она не настолько глупа, чтобы пожертвовать собою ради соперницы. Наши дела чрезвычайно расстроены! Но Фино так цепляется за эти паи…

— На что они ему?

— Блестящее дело, мой милый! Есть надежда продать «Обозрение» за триста тысяч франков. Фино получит треть да еще комиссионные с пайщиков; он поделится с де Люпо, оттого-то я и хочу предложить ему шантаж.

— Стало быть, шантаж — это кошелек или жизнь?

— Страшнее,- сказал Лусто,- кошелек или честь. Тому три дня в одной газетке, владельцу которой было отказано в кредите, появилось сообщение, что по странной случайности в руках солдата королевской гвардии очутились часы с репетицией, изукрашенные брильянтами, принадлежащие одному знатному лицу, и было обещано рассказать об этом происшествии, достойном «Тысячи и одной ночи». Знатное лицо поспешило пригласить главного редактора к себе на обед. Разумеется, редактор кое-что выиграл, но история современности лишилась анекдота о часах. Всякий раз, когда ты заметишь, что газета донимает кого-нибудь из власть имущих, знай, что за этим кроется или отказ учесть векселя, или нежелание оказать услугу. Богатые англичане более всего боятся шантажа, касающегося личной жизни; значительная доля секретных доходов британской прессы исходит отсюда,- она развращена еще более нашей. Мы еще младенцы! В Англии платят за опорочивающее письмо, чтобы его перепродать, пять-шесть тысяч франков.

— На чем ты хочешь поймать Матифа?-сказал Люсьен.

— Мой милый,- продолжал Лусто,- этот презренный лавочник писал Флорине преуморительные письма: орфография, стиль, мысли — все совершенная потеха. Матифа боится своей жены; мы можем, не называя имени, чтобы он не вздумал обратиться в суд, поразить его под сенью его собственных лавров и пенатов, где он почитает себя в безопасности. Вообрази его ярость, когда он увидит первую главу нравоучительного романа «Любострастие москательщика», после честного предупреждения, что в руки редактора такой-то газеты случайно попали письма, в которых говорится о купидоне, в которых вместо «никогда» пишется «никахда» и сказано, что Флорина помогает ему пройти пустыню жизни, а это наводит на мысль, что автор письма принимает ее за верблюда. Словом сказать, в этой уморительной переписке материала достанет, чтобы недели две забавлять подписчиков. Торгаша припугнут анонимным письмом, пообещав растолковать эти шуточки его супруге. Но примет ли на себя Флорина роль преследовательницы Матифа? У нее есть еще принципы, вернее сказать, надежды. Она, пожалуй, прибережет письма для себя и сама захочет сыграть на них. Флорина коварна, она моя ученица. Но когда она узнает, что пристав коммерческого суда отнюдь не шутка, когда Фино преподнесет ей существенный дар или подаст надежду на ангажемент, она отдаст мне письма, а я их передам Фино в обмен на золотые экю. Фино вручит письма своему дядюшке, и Жирудо принудит москательщика сдаться.

Это признание отрезвило Люсьена; прежде всего он подумал, что у него весьма опасные друзья; затем он решил, что с ними не следует ссориться, ибо их страшное воздействие может ему понадобиться на тот случай, если г-жа д’Эспар, г-жа де Баржетон и Шатле не сдержат слова. Увлеченные беседой, Этьен и Люсьен шли по набережной, направляясь и жалкой лавчонке Барбе.

— Барбе,- сказал Этьен книгопродавцу,- у нас на пять тысяч франков векселей Фандана и Кавалье, сроком на шесть, девять и двенадцать месяцев; желаете их учесть?

— Беру за тысячу экю,- сказал Барбе с невозмутимым спокойствием.

— Тысяча экю?!-вскричал Люсьен.

— Никто вам столько не даст,- сказал книгопродавец.- Не пройдет и трех месяцев, как эти господа обанкротятся; но я знаю, у них есть прекрасные произведения, а продажа идет туго, ждать они не могут. Я куплю за наличные и уплачу их же собственными векселями: операция принесет мне две тысячи на покупке товара.

— Согласен потерять две тысячи франков?-сказал Этьен Люсьену.

— О, нет! — вскричал Люсьен, испуганный этой первой сделкой.

— Напрасно,- отвечал Этьен.

— Никто не учтет этих векселей,- сказал Барбе.- Ваша книга — последняя ставка Фандана и Кавалье: они могут ее выпустить только при условии, что тираж будет храниться на складе типографии; успех спасет их лишь на полгода, ибо рано или поздно они вылетят в трубу! Эти молодцы больше опоражнивают рюмок, нежели продают книг! Для меня их векселя представляют некое дело, и поэтому я даю вам наивысшую цену против той, что вам дадут дисконтеры, которые станут еще взвешивать, что стоит каждая подпись. Расчет дисконтера в этом и заключается, ибо он должен знать, даст ли тридцать процентов, в случае несостоятельности, каждая из трех подписей. А ведь вы представляете всего лишь две подписи, и каждая из них не даст и десяти процентов.

Друзья в изумлении переглянулись, услышав из уст этого педанта суждения, раскрывавшие в немногих словах всю мудрость учета.

— Довольно пустословия, Барбе,- сказал Лусто.- К кому же из дисконтеров нам обратиться?

— Папаша Шабуассо (набережная Сен-Мишель), как известно, заканчивал в прошлом месяце дела Фандана. Ежели вы отклоняете мое предложение, ступайте к нему; но вы вернетесь ко мне, и тогда я дам всего лишь две с половиной тысячи франков.

Этьен и Люсьен пошли на набережную Сен-Мишель, где обитал Шабуассо, один из дисконтеров в книжной торговле, и он принял их во втором этаже своего особнячка, в помещении, обставленном с большой причудливостью. Этот второразрядный банкир и, однако ж, миллионер, любил греческий стиль. Карниз в комнате был греческий. Кровать отменно строгой формы, задрапированная тканью пурпурного цвета и поставленная, по-гречески, вдоль стены, как на картине Давида, была изделием мастеров времен Империи, когда все создавалось в античном вкусе. Кресла, столы, лампы, подсвечники, мельчайшие принадлежности убранства, без сомнения, терпеливо подобранные в антикварных лавках, дышали утонченным изяществом хрупкой, но изысканной старины. Этой манере, мифологической и легкой, причудливо противоречили нравы ростовщика. Замечено, что самые прихотливые характеры встречаются среди людей, торгующих деньгами. Эти люди — своеобразные сибариты мысли. Обладая неограниченными возможностями и вследствие того пресыщенные, они прилагают огромные усилия, чтобы преодолеть свое равнодушие. Кто сумеет их изучить, тот всегда откроет какую-нибудь манию, какой-нибудь уязвимый уголок в их сердце. Шабуассо, казалось, укрылся в древности, как в неприступной твердыне.

— Он, несомненно, достоин своего имени [36],- улыбаясь сказал Этьен Люсьену.

Шабуассо был человек маленького роста, с напудренными волосами, в зеленоватом сюртуке, в жилете орехового цвета, в коротких черных панталонах, в полосатых чулках, в башмаках, скрипевших при каждом шаге. Он взял векселя, пересмотрел, затем важно возвратил их Люсьену.

— Фандан и Кавалье — милые юноши, они весьма умные молодые люди, но я не при деньгах,- сказал он сладким голосом.

— Мой друг согласен немного потерять при учете,- отвечал Этьен.

— Я не возьму этих векселей, как бы выгодно ни было,- сказал человек, и его слова, точно нож гильотины, оборвали речи Лусто.

Друзья откланялись. Проходя через прихожую, куда их предусмотрительно провожал Шабуассо, Люсьен заметил кучу старых книг, купленных дисконтером, бывшим книгопродавцем, и среди них на глаза романисту вдруг попалось сочинение архитектора Дюсерсо, который описывал французские королевские дворцы и знаменитые замки, планы которых были нарисованы в этой книге с большой точностью.

— Не уступите ли это сочинение? — спросил Люсьен

— Пожалуй,- сказал Шабуассо, превращаясь из дисконтера в книгопродавца.

— Цена?

— Пятьдесят франков.

— Дорого, но книга мне нужна; а заплатить я могу только векселями, которые вы не желаете принять.

— У вас есть вексель в пятьсот франков на шесть месяцев, я могу его принять,- сказал Шабуассо; вероятно, oн на такую же сумму был в долгу у Фандана и Каналье по, остатку какого-нибудь счета.

Друзья воротились в греческую комнату, где Шабуассо написал целый меморандум, начислив шесть процентов за учет векселя и комиссию, что составило тридцать франков вычета, добавил к этой сумме пятьдесят франков стоимость книги Дюсерсо, и вынул четыреста двадцать франков из кассы, наполненной новенькими экю.

— Господин Шабуассо, ведь все наши векселя одинаково надежны или безнадежны! Отчего вы не желаете учесть остальные?

— Я не учитываю, а получаю за проданное,- сказал старик.

Этьен и Люсьен, не разгадав Шабуассо, все еще потешались над ним, когда пришли к Дориа, где Лусто попросил Габюссона указать им какого-нибудь дисконтера. Друзья взяли кабриолет по часам и направились на бульвар Пуассоньер, снабженные рекомендательным письмом Габюссона, предупреждавшего их, что они увидят самого диковинного, самого чудаковатого статского, как он выразился.

— Если Саманон не возьмет векселей,- сказал Габюссон,- никто вам их не учтет.

Букинист — в нижнем этаже, торговец одеждой — во втором, продавец запрещенных гравюр — в третьем, Саманон был к тому же ростовщиком. Ни одно существо, выведенное в романах Гофмана, ни один зловещий скупец Вальтера Скотта не мог бы выдержать сравнения с тем чудовищем, в которое природа парижского общества обратила этого человека, если только Саманон был человеком. Люсьен не мог скрыть своего ужаса при виде этого маленького высохшего старика, у которого кости, казалось, готовы были прорвать кожу, совершенно выдубленную, испещренную множеством зеленых и желтых пятен, точно полотна Тициана или Паоло Веронезе, если смотреть на них вблизи.

Один глаз у Саманона был неподвижный и тусклый, другой — живой и блестящий. Скряга, казалось, пользовался омертвелым глазом при учете векселей, а живым — при продаже непристойных гравюр; он носил на голове плоский паричок из черных с красноватым оттенком волос, из-под которого выбивались седые пряди; желтый его лоб создавал угрожающее впечатление, щеки провалились, челюсть выдавалась под прямым углом, зубы, еще белые, были оскалены, как у лошади, когда она зевает. Разность глаз и гримаса рта придавали ему изрядно свирепый вид. Жесткая и заостренная борода была колючей, точно щетка из булавок. Изношенный сюртучок, черный, вылинявший галстук, истертый о бороду, приоткрывавший шею, морщинистую, как у индюка, свидетельствовали о небольшой охоте скрасить нарядом зловещий облик. Когда журналисты вошли, старик сидел за конторкой, невообразимо грязной, и приклеивал ярлыки к корешкам старых книг, купленных на аукционе. Обменявшись взглядом, таившим тысячу вопросов, порожденных недоумением, как может существовать в природе подобное чудище, Люсьен и Лусто поздоровались со стариком и передали ему письмо Габюссона и векселя Фандана и Кавалье. Покамест Саманон читал, в эту мрачную лавку вошел человек высоких дарований, одетый в сюртучок, казалось, скроенный из оцинкованного железа, настолько он отвердел от примеси множества инородных веществ.

— Мне нужны мой фрак, черные панталоны и атласный жилет,- сказал он Саманону, подавая ярлычок с номером.

Саманон дернул медную ручку звонка, и сверху тотчас же сошла женщина, нормандка, судя по свежести ее румяного лица.

— Ссуди этого господина его одеждой,- сказал он, протягивая руку клиенту.- Просто удовольствие иметь с вами дело; но один из ваших друзей привел ко мне молодого человека, который меня ловко обошел.

— Его обошел! — сказал художник журналистам, указывая на Саманона глубоко комическим движением.

И этот великий человек, подобно лаццарони, чтобы получить на один день свое праздничное платье из monte de pieta [37], отдал тридцать су, которые дисконтер взял желтой, шершавой рукой и бросил в ящик конторки.

— Странные обороты ты делаешь! — сказал Лусто этому великому мастеру, который, предавшись курению опиума и погрузившись в созерцание волшебных замков, не желал или уже не мог ничего создать.

— Этот человек дает под заклад вещей больше, нежели ссудная касса, и по своему чудовищному человеколюбию разрешает закладчику пользоваться вещами, когда тому понадобится быть хорошо одетым,- отвечал он.- Я приглашен сегодня вечером на обед к Келлерам вместе с моей возлюбленной. Тридцать су мне легче достать, нежели двести франков, и вот я пришел за своим платьем, которое в полгода принесло сто франков этому человеколюбивому ростовщику. Саманон пожрал уже мою библиотеку, книга за книгой.

— И су за су,- смеясь сказал Лусто.

— Я могу дать вам полторы тысячи франков,- сказал Саманон Люсьену.

Люсьен подскочил, точно дисконтер воткнул в его сердце раскаленный железный вертел. Саманон внимательно» разглядывал векселя, проверяя сроки платежей.

— Притом,- сказал торговец,- мне необходимо повидать Фандана, пусть он покажет свои торговые книги. С вас спрос невелик,- сказал он Люсьену,- вы живете с Корали, и у вас описана мебель.

Лусто взглянул на Люсьена, а тот, взяв векселя, выскочил из лавки на бульвар, крикнув:

— Не дьявол ли он?

Поэт созерцал несколько мгновений эту лавчонку; проходя мимо нее, люди невольно улыбались, настолько она была жалка, настолько полки с книгами, снабженными наклейками, были бедны и грязны, и каждый думал: «Чем же здесь торгуют?»

Несколько минут позже вышел и великий незнакомец,, которому по истечении десяти лет суждено было участвовать в крупном, но лишенном твердой основы начинания сен-симонистов; теперь он был отлично одет. Улыбнувшись журналистам, он вместе с ними направился к пассажу Панорамы, где завершил свой туалет, приказав почистить себе обувь.

— Если Саманон входит к книгопродавцу, поставщику бумаги или типографу — это знак, что они погибли,- сказал художник писателям.- Саманон подобен гробовщику, который является, чтобы снять мерку с покойника.

— Тебе не учесть векселей,- сказал тогда Этьен Люсьену.

— Там, где отказывает Саманон,- сказал незнакомец,- никто не учтет, ибо он ultimo ratio[38]. Он из ищеек Жигонне, Пальма, Вербруста, Гобсека и прочих крокодилов, обитающих на стогнах Парижа; каждый человек, наживающий или проживающий состояние, должен рано или поздно с ними познакомиться.

— Если ты не согласен учесть векселя из пятидесяти процентов,продолжал Этьен,- надо обменять их на звонкую монету.

— Каким образом?

— Поручи Корали, она их сплавит Камюзо. Ты возмущаешься?- продолжал Лусто, увидев, что Люсьен при этих словах в ужасе от него отшатнулся.- Какое ребячество! Можно ли положить на одни весы твою будущность и подобный пустяк?

— Надобно хотя бы эти деньги отдать Корали,- сказал Люсьен.

— Экий вздор! — вскричал Лусто.- Четыреста франков не спасут, когда нужны четыре тысячи. Прибережем часть на вино в случае проигрыша, остальное — на карту!

— Совет хорош,- сказал незнакомец.

В четырех шагах от Фраскати эти слова оказали магическое действие. Друзья отпустили кабриолет и вошли в игорный дом. Вначале они выиграли три тысячи франков, спустились до пятисот, вновь выиграли три тысячи семьсот; затем спустились до ста су, очутились опять при двух тысячах франков и рискнули на чет, надеясь сразу удвоить ставку: чет не выходил уже пять раз сряду, они поставили на него всю сумму. Снова вышел нечет. После двух часов жестоких волнений Люсьен и Лусто, не помня себя, сбежали по ступеням лестницы этого знаменитого особняка. У них осталось сто франков. Когда они очутились под железным навесом подъезда о двух колоннах, на котором не один взор останавливался с любовью или отчаяньем, Лусто, заметив горящий взгляд Люсьена, сказал:

— Проедим только пятьдесят франков.

Журналисты опять взошли по лестнице. Часом позже они были в выигрыше и всю выигранную сумму — тысячу экю — поставили на красное, хотя оно уже выходило пять раз, они уповали на ту же случайность, по вине которой проиграли. Вышло черное. Было шесть часов.

— Проедим только двадцать пять франков,- сказал Люсьен.

Новая попытка длилась недолго: двадцать пять франков были проиграны в десять ставок. Люсьен в неистовстве бросил последние двадцать пять франков на цифру, соответствующую его возрасту, и выиграл; нельзя описать, как дрожала его рука, когда он взял лопаточку, чтобы сгрести золото, которое крупье бросал монета за монетой. Он дал десять луидоров Лусто и сказал: I

— Беги к Бери!

Лусто понял Люсьена и пошел заказывать обед. Люсьен, оставшись один у игорного стола, поставил свои тридцать луидоров на красное и выиграл. Ободряемый тайным голосом, который порою слышится игрокам, он поставил всю сумму на красное и выиграл. В груди у него полыхал костер. Не внимая внутреннему голосу, он перенес сто двадцать луидоров на черное и проиграл. Он пережил тогда сладостное, знакомое игрокам чувство, которое приходит на смену мучительным волнениям, когда уже нечем более рисковать и они покидают огненный дворец, где им грезились быстролетные сны. Он отыскал Лусто у Бери и, по выражению Лафонтена, «накинулся на яства и утопил заботы в вине». В девять часов он был настолько пьян, что не мог понять, отчего привратница с улицы Вандом посылает его в Лунную улицу.

— Мадемуазель Корали съехала с квартиры. Новый ее адрес написан вот на этой бумажке.

Люсьен был чересчур пьян, чтобы чему-нибудь удивляться; он сел в фиакр, в котором приехал, приказал везти себя в Лунную улицу и в пути сочинял каламбуры насчет названия улицы. В то утро было объявлено о банкротстве Драматической панорамы. Актриса, испугавшись, поспешила, с согласия кредиторов, продать всю обстановку папаше Кардо, который, чтобы не изменять назначения этой квартиры, поместил там Флорентину. Корали все распродала, со всеми расплатилась, разочлась с хозяином. Покамест совершалась эта операция — чистка, как она говорила,- Береника, купив по случаю необходимую мебель, обставила квартиру из трех комнат в четвертом этаже дома в Лунной улице, в двух шагах от Жимназ. Корали ждала Люсьена, она спасла при кораблекрушении неоскверненную любовь и кошелек, в котором было тысяча двести франков. Люсьен в хмелю рассказал Корали и Беренике о своих невзгодах.

— Ты хорошо сделал, мой ангел,- сказала актриса, обнимая его.- Береника сумеет учесть твои векселя у Бролара.

Поутру Люсьена пробудили пленительные ласки Корали. Актриса была сама любовь и нежность: казалось, великолепием сокровищ сердца она желала искупить убожество их нового приюта. Она была восхитительно хороша: волосы выскользнули из-под фуляровой повязки, глаза сияли, голос звучал весело; в блистании свежести она напоминала утренний луч, проникший в окно, чтобы позолотить эту очаровательную нищету. Комната, довольно приличная, была оклеена обоями водянисто-зеленого цвета с красной каймой и украшена двумя зеркалами — над камином и комодом. Ковер, вопреки запрету Корали, купленный по случаю Береникой на собственные деньги, прикрывал плитки каменного, холодного пола. Одежда любовников хранилась в шкафу с зеркалом и в комоде. Мебель красного дерева была обита синей бумажной тканью. Береника спасла при разгроме стенные часы, две фарфоровые вазы, четыре серебряных прибора и полдюжины чайных ложек. Столовая, расположенная перед спальней, напоминала столовые мелких чиновников с окладом в тысячу двести франков. Кухня помещалась отдельно, через лестничную площадку. Береника спала наверху, в мансарде. Плата за наем не превышала ста экю. В этом ужасном доме были фальшивые ворота. Одна половина ворот была наглухо заколочена, и за ней, в каморке, помещался привратник, следивший сквозь маленькое оконце за семнадцатью жильцами дома. Этот улей, на языке нотариусов, назывался доходным домом. Люсьен заметил письменный стол, кресло, чернильницу, перья и бумагу. Веселость Береники, обрадованной предстоящим выступлением Корали в Жимназ, веселость актрисы, которая разучивала роль по тетрадке, скрепленной шелковой голубой ленточкой, рассеяли тревоги и уныние протрезвившегося поэта.

— Только бы в свете не узнали о нашем падении, а мы выкарабкаемся,сказал он.- Ведь у нас впереди четыре с половиной тысячи франков! Я воспользуюсь своим новым положением в роялистских газетах. Завтра мы открываем «Ревей»: теперь у меня есть опыт в журналистике, я не оплошаю!

Корали, усмотрев в этих словах только любовь, поцеловала уста, произносившие их. Тем временем Береника накрыла на стол подле камина и подала скромный завтрак, состоявший из яичницы, двух котлет и кофе со сливками. В дверь постучали. Три верных друга — д’Артез, Леон Жиро и Мишель Кретьен предстали перед удивленным Люсьеном; он был глубоко тронут и предложил друзьям разделить с ним завтрак.

— Нет,- сказал д’Артез,- мы пришли ради дела более серьезного, нежели простое утешение; ведь мы знаем все, мы пришли с улицы Вандом. Вам известны мои взгляды, Люсьен. При других обстоятельствах я был бы рад видеть в вас сторонника моих политических убеждений; но я полагаю, что вам, писавшему в либеральных газетах, нельзя стать в ряды крайних роялистов, не посрамив своего достоинства. Мы пришли умолять вас, во имя нашей дружбы, как бы она ни ослабела, не позорьте себя. Вы восставали против романтиков, правых и правительства; вы не можете теперь защищать правительство, правых и романтиков.

— Моими действиями руководят соображения высшего порядка; цель оправдает все,- сказал Люсьен.

— Вы, видимо, не понимаете, в каком положении мы находимся,- сказал ему Леон Жиро.- Правительство, двор, Бурбоны, партия абсолютизма, или, если вы желаете определить одним общим выражением,- система, противоположная конституционной, разбита на множество фракций, придерживающихся различных взглядов относительно способов удушения революции, но согласных по крайней мере в том, что необходимо удушить печать. Издание таких газет, как «Ревей», «Фудр», «Драпо блан», вызвано желанием отразить нападки, наветы, насмешки либеральной печати — приемы, которых я не одобряю, ибо они умаляют величие нашего призвания, и именно это натолкнуло нас на мысль издавать газету серьезную и достойную; вскоре наша газета окажет ощутимое, внушительное и благородное влияние,- сказал он как бы вскользь.- Так вот эта роялистская и министерская артиллерия представляет собою первую попытку сведения счетов, преследующую одну цель — дать отпор либералам: слово за слово, оскорбление за оскорбление. Как вы думаете, Люсьен, чем все это кончится? Подписчики в большинстве на стороне левых. В печати, как на войне, победа остается на стороне больших армий. Вы окажетесь предателем, лжецом, врагом народа, а ваши противники — защитниками родины, людьми уважаемыми, мучениками, хотя они, может быть, лицемернее и вероломнее вас.

Подобная система усугубит тлетворное влияние печати, оправдав и узаконив самые ее гнусные приемы. Поношения, клевета получат права гражданства, они будут признаны ради удовольствия подписчиков и войдут в силу благодаря применению обеими сторонами. Когда зло вскроется во всем объеме, снова появятся ограничительные и карательные законы, цензура, введенная после убийства герцога Беррийского и отмененная со времени открытия палат. Вы знаете, какой вывод сделает из этих споров французский народ? Он поверит измышлениям либеральной печати, он решит, что Бурбоны желают посягнуть на материальные достижения и завоевания революции, и в один прекрасный день он восстанет и свергнет Бурбонов. Вы не только запятнаете себя, но вы очутитесь в рядах побежденной партии. Вы слишком молоды, слишком недавно вошли в мир журналистики, вам неизвестны ее скрытые пружины и ее уловки; вы возбудили величайшую зависть, вам не устоять против бури негодования, которая поднимется против вас в либеральных газетах. Вы будете увлечены неистовством партий, которые все еще находятся в пароксизме горячки; но эта горячка вызывает не дикие жестокости, как в 1815-1816 годах, а борьбу идей, словесные битвы в палате и газетную полемику.

— Друзья мои,- сказал Люсьен,- я вовсе не ветреник, не беспечный поэт, каким вы меня считаете. Что бы ни произошло, я одержу победу. И с этой победой не сравнится никакой триумф в рядах либеральной партии. Пока вы победите, я своего уже добьюсь.

— Мы тебе отрежем… волосы,- смеясь сказал Мишель Кретьен.

— У меня тогда будут дети,- отвечал Люсьен,- и, отрезав мне голову, вы ничего не достигнете.

Три друга не поняли Люсьена; его великосветские связи в высшей степени развили в нем дворянскую спесь и аристократическое тщеславие. Поэт не без основания приписывал своей красоте, своему таланту, поддержанным именем и титулом графа де Рюбампре, великие возможности. Г-жа д’Эспар, г-жа де Баржетон и г-жа де Монкорне держали его за эту ниточку, как ребенок держит майского жука. Люсьен вращался лишь в определенном кругу. Слова: «Он наш», «Он благонамеренный»,- сказанные три .дня назад в салоне мадемуазель де Туш, пьянили его, равно как и поздравления герцогов де Ленонкура, де Наваррена и де Гранлье, Растиньяка, Блонде, прекрасной герцогини де Мофриньез, графа Эгриньонагде Люпо — людей самых влиятельных в роялистской партии и близких ко двору.

— Значит, все кончено! — отвечал д’Артез.- Оставаться чистым, сохранить чувство самоуважения тебе будет труднее, чем всякому другому. Я знаю тебя, Люсьен, ты сильно будешь страдать, почувствовав презрение людей, которым ты предался.

Три друга простились с Люсьеном, не протянув ему руки. Люсьен несколько мгновений был задумчив и печален.

— Ах! Позабудь этих глупцов! — сказала Корали и, вскочив на колени к Люсьену, обвила его шею своими свежими, прекрасными руками.- Они принимают жизнь всерьез, а жизнь — забава. Притом ты будешь графом Люсьеном де Рюбампре. Если понадобится, я пококетничаю в министерстве. Я знаю, как обойти этого распутника де Люпо, и он представит на подпись указ насчет тебя. > Разве я не говорила, что, когда тебе нужна будет ступень, чтобы схватить добычу, к твоим услугам труп Корали!

На другое утро имя Люсьена появилось в списке сотрудников «Ревей». Об этом оповещалось, как о некоей победе, в объявлении, распространенном заботами министерства в ста тысячах экземпляров. Люсьен отправился на торжественный обед, длившийся девять часов, у Робера, в двух шагах от Фраскати. На обеде присутствовали корифеи роялистской печати: Мартенвиль, Оже, Дестен и сонмы поныне здравствующих писателей, которые в те времена выезжали на монархии и религии, согласно принятому тогда выражению.

— Мы покажем либералам!-сказал Гектор Мерлен.

— Господа,- воскликнул Натан, который тоже встал под эти знамена, ибо домогался получить разрешение на открытие театра и решил, что лучше иметь власть имущих на своей стороне, чем против себя,- если мы поведем войну поведем ее серьезно, не станем стрелять пробками вместо пуль! Нападем на поборников классицизма и на либеральных писателей без различия возраста и пола; прогоним их сквозь строй насмешек, не дадим пощады!

Будем честны, не поддадимся на подкупы издателей, будь то книги, подношения, деньги. Займемся возрождением журналистики.

— Отлично! — сказал Мартенвиль.- Justums et tehacem propositi virum! [39] Будем разить беспощадно. Я превращу Лафайета в то, что он есть: в Жиля Первого![40]

— Я,- сказал Люсьен,- беру на себя героев «Конститюсьонель», сержанта Мерсье, полное собрание сочинений господина Жуй, прославленных ораторов левой.

Война насмерть была в час ночи решена и принята единодушно журналистами, утопившими все оттенки своих взглядов и все идеи в пылающем пунше.

— Попойка удалась на славу! Воистину монархическая и клерикальная,сказал, переступая порог двери, один из знаменитейших писателей романтической школы.

Эти знаменательные слова, подхваченные кем-то из издателей, присутствовавших на обеде, появились на другой день в «Мируар», разглашение их было приписано Люсьену. Отступничество его подало повод к страшному шуму в либеральных газетах; Люсьен стал для них козлом отпущения, его поносили самым жестоким способом: рассказана была злополучная история его сонетов, читателей извещали, что Дориа предпочтет потерять тысячу экю, нежели их напечатать; его прозвали «стихотворцем без стихов».

Однажды утром, в той самой газете, где Люсьен столь блистательно начал свою карьеру, он прочел следующие строки, написанные исключительно для него, так как читатели не могли понять смысла насмешки:

Если книгоиздательство Дориа будет упорствовать и не выпустит в свет сонетов будущего французского Петрарки, мы поступим как великодушные враги: мы откроем наши столбцы для этих стихов, очевидно острых, судя по сонету, сообщенному нам одним из друзей поэта.

И под этой жестокой заметкой поэт прочел сонет, который заставил его плакать горькими слезами:

На грядке выросло невзрачное растенье.

Оно клялось цветам, дни лета пролетят.

Я облекусь тогда в прекраснейший наряд,

Какого требует высокое рожденье.

Цветы поверили, но в полном восхищенье

Бахвал, на их убор скосив надменный взгляд,

Так начал оскорблять гостеприимный сад,

Что выдал дерзостью свое происхожденье

И вот расцвел цветок. Но, право, меж людей

Так не был посрамлен и скверный лицедей,

Сад над уродиной нещадно издевался.

Садовник взял его и выполол, как мох,

И вскоре им осел блаженно насыщался,

Крича над мертвецом. То был Чертополох [41].

Верну оповестил о страсти Люсьена к игре и заранее отозвался о романе «Лучник» как о произведении антинациональном, ибо автор принял сторону убийц-католиков против их жертв — кальвинистов. В течение недели распря все более ожесточалась. Люсьен надеялся на своего друга Лусто, который был у него в долгу, затем их связывал тайный договор; но Лусто стал его ярым врагом. И вот почему: Натан уже три месяца был влюблен в Флорину и не знал, как ее отбить у Лусто, для которого она, кстати сказать, была провидением. Оставшись без ангажемента, актриса находилась в нужде и впала в отчаянье; Натан, сотрудничавший с Люсьеном в одной газете, предложил Флорине через Корали роль в своей новой пьесе, пообещав устроить актрисе, оказавшейся вне театра, условный ангажемент в Жимназ. Флорина, опьяненная честолюбием, не колебалась. Времени у нее было достаточно, чтобы изучить Лусто. Натан был честолюбцем в литературе и в политике, человеком, энергия которого равнялась его желаниям, между» тем как у Лусто пороки убивали волю. Актриса, желая вновь появиться во всем своем блеске, передала Натану письма москательщика, а Натан продал их Матифа за шестую долю паев «Обозрения», которой так добивался Фино. Флорина сняла великолепную квартиру в улице Отвиль и перед лицом всего газетного и театрального мира признала Натана своим покровителем. Лусто был жестоко поражен этим событием и к концу обеда, данного ему в утешение друзьями, расплакался. На этом пире было решено, что Натан вел игру по всем правилам. Некоторые писатели, как Фино и Верну, знали о страсти драматурга к Флорине; но Люсьен, по общему мнению, своим посредничеством в этой истории погрешил против священных законов дружбы. Ни дух партии, ни желание услужить новым друзьям — ничто не извиняло поведения новоявленного роялиста.

— Натан был увлечен логикой страстей, а провинциальная знаменитость, как называет его Блонде, действовала из расчета! -вскричал Бисиу.

И вот гибель Люсьена, этого выскочки, этого проходимца, желавшего всех проглотить, была единодушно решена и прилежно обдумана. Верну, ненавидевший Люсьена, поклялся его уничтожить. Фино, желая избавиться от уплаты обещанной Этьену Лусто тысячи экю, обвинил Люсьена в том, что он выдал Натану тайну их заговора против Матифа и тем самым помешал ему нажить пятьдесят тысяч франков. Натан, по совету Флорины, заручился поддержкой Фино, продав ему за пятнадцать тысяч франков свою шестую долю паев. Лусто потерял тысячу экю и не мог простить Люсьену такого ущерба своим интересам. Раны самолюбия становятся неисцелимыми, если их тронуть окисью серебра. Никакими словами, никакими красками не изобразить той ярости, что овладевает писателями, когда «страдает их самолюбие, ни той энергии, что просыпается в них, когда они уязвлены ядовитыми стрелами насмешки. Но тот, у кого энергия и дух сопротивления загораются при нападках, быстро угасает. Люди спокойные и убежденные в том, что оскорбительные статьи неизбежно будут преданы глубокому забвению, обнаруживают подлинное писательское мужество. Случается, что слабые люди с первого взгляда кажутся сильными, но их стойкости достает ненадолго.

Первые две недели Люсьен бесновался; он разразился целым потоком статей в роялистских газетах, где разделял труды по критике с Гектором Мерленом. День за днем из бойниц «Ревем» он открывал огонь своего остроумия, поддержанный, впрочем, Мартенвилем, единственным человеком, который бескорыстно оказывал ему помощь и не был посвящен в тайны соглашений, заключенных за шутливой беседой на пирушке или у Дориа в Деревянных галереях, или за кулисами театров, между журналистами обоих лагерей, негласно связанных между собой приятельскими отношениями. Когда Люсьен входил в фойе театра Водевиль, его не встречали, как прежде, приветствиями, и руку ему подавали только люди его партии, меж тем как Натан, Гектор Мерлен, Теодор Гайар невозбранно дружили с Фино, Лусто, Верну и еще с некоторыми журналистами, пожалованными прозвищем славных малых. В ту эпоху фойе театра Водевиль было средоточием литературного злословия, подобием модного будуара, где встречались люди всех партий, политические деятели и чиновные особы. Председатель судебной палаты, в совещательной комнате распекавший члена суда за то, что тот своей мантией обметает пыль театральных кулис, сталкивался в фойе Водевиля, лицом к лицу, с получившим выговор. Лусто в конце концов стал подавать руку Натану. Фино появлялся там чуть ли не каждый вечер. Люсьен, если у него доставало «а то времени, изучал там расположение сил в стане своих врагов, неизменно испытывая на себе их неумолимую холодность.

В ту пору дух партий порождал ненависть более глубокую, нежели в наши дни. С течением времени все мельчает от перенапряжения сил. В наши дни критик, заклав книгу, протягивает автору руку. Жертва должна лобызать жертвоприносителя под угрозой насмешек. В противном случае писателя объявят сварливым, неуживчивым, чересчур самолюбивым, упрямым, злым, мстительным. В наши дни, если автор получит в спину предательский удар кинжалом или, претерпевая самые коварные козни, одинаково избегнет сетей, расставленных для него гнусным лицемером, он не преминет ответить на приветствия своих палачей и не даст отпора их притязаниям на его дружбу. Все прощается и все оправдывается в наш век, когда добродетель обращена в порок, как многие пороки обращены в добродетель. Приятельские отношения стали священнейшей из вольностей. Вожди самых враждебных направлений, изъясняясь друг с другом, облекают колкости в учтивую форму. Но в те времена, если оживить их в памяти, для некоторых роялистских писателей и для иных либеральных писателей было великим мужеством появиться в одном и том же театре. Слышались возгласы самые ненавистнические. Взгляды были грозны, как заряженные пистолеты, и oт малейшей искры могла вспыхнуть ссора. Кто не был озадачен проклятиями, извергаемыми соседом при появлении людей, избранных жертвою нападок той или иной партии? В те времена существовали только две партии — роялисты и либералы, романтики и классики; две формы ненависти, непримиримой ненависти, вполне объяснявшей эшафоты Конвента.

Люсьен, обратившийся из либерала и яростного вольтерьянца, каким он был на первых порах, в роялиста и неистового романтика, ощутил на себе все бремя вражды, тяготевшей над головой человека, в ту пору самого ненавистного для либералов — Мартенвиля, который один его защищал и любил. Близость с ним вредила Люсьену. Партии неблагодарны в отношении своих сторожевых отрядов, они охотно отрекаются от своих смелых дозорных. Тот, кто желает преуспеть, и тем более в области политики, должен идти вместе с главными силами. Особенно злобствовали маленькие газеты, соединяя воедино Люсьена и Мартенвиля. Либералы бросили их друг другу в объятия. Дружба, мнимая или истинная, стоила им обоим написанных желчью статей Фелисьена Верну, который был огорчен успехами Люсьена в высшем свете и, как все прежние друзья поэта, верил в его близкое возвышение. Мнимое предательство поэта было усилено и прикрашено самыми отягчающими обстоятельствами. Люсьена называли: Иуда-младший, Мартенвиля Иуда-старший, ибо, правильно или ошибочно, Мартенвиля обвиняли в том, что он сдал Пекский мост иностранным армиям. Однажды Люсьен шутя сказал де Люпо. что лично он сдал мост только ослам. Роскошь Люсьена, хотя и призрачная, основанная на надеждах, возмущала его друзей, они не прощали ему ни его былого экипажа, ибо для них он все еще в нем разъезжал, ни его пышной квартиры в улице Вандом. Все они безотчетно чувствовали, что человек молодой и прекрасный собою, остроумный и ими же развращенный может достигнуть всего, и, чтобы его уничтожить, они не гнушались никакими средствами.

За несколько дней перед выступлением Корали в Жимназ Люсьен вошел рука об руку с Гектором Мерленом в фойе театра Водевиль. Мерлен распекал друга за его участие в истории Флорины и Натана.

— Вы нажили в лице Лусто и Натана смертельных врагов. Я давал вам добрые советы, но вы ими пренебрегли Вы расточали хвалы и осыпали всех благодеяниями, вы будете жестоко наказаны за свое благодушие. Флорина и Корали, выступая на одних и тех же подмостках, окажутся соперницами: одна пожелает затмить другую. Для защиты Корали вы можете пользоваться только вашими газетами, меж тем Натан, помимо больших преимуществ сочинителя пьес, располагает, когда дело идет о театре, влиянием либеральной печати, и, наконец, в журналистике он подвизается несколько долее, нежели вы.

Эта фраза подтвердила тайные опасения Люсьена, не встретившего со стороны Натана и Гайара той откровенности, на которую он имел право рассчитывать; но он не мог жаловаться, он был новообращенный. Гайар огорчал Люсьена, говоря ему, что новички должны пройти долгий искус, прежде чем собратья станут им доверять. Поэт натолкнулся в кругах роялистских и правительственных газетчиков на зависть, которой не ожидал, на зависть, присущую всем людям, участвующим в дележе общественного пирога; они напоминают тогда свору собак, которые грызутся из-за кости: то же рычание, та же хватка, те же свойства. Эти писатели втайне чинили тысячи самых отвратительных подлостей, стараясь очернить один другого в глазах власть имущих, они обвиняли друг друга в нерадивости и, чтобы избавиться от соперников, изобретали самые вероломные козни. Либералы были лишены повода для междоусобной распри, стоя вдали от власти и ее милостей. Открыв это нерасторжимое сплетение честолюбий, Люсьен не нашел в себе достаточно отваги, чтобы обнажить меч и разрубить узел, и у него не было также достаточного терпения, чтобы его распутать; он не мог стать ни Аретино, ни Бомарше, ни Фрероном своего времени, у него было единственное желание: добиться указа. Он понимал, что восстановление титула ведет к выгодной женитьбе» Счастье тогда будет зависеть только от случая, а тут уже не поможет его красота. Лусто, который оказывал ему столько доверия, хранил про себя его тайну: журналист знал способ смертельно ранить ангулемского поэта; и в тот день, когда Мерлен появился вместе с ним в Водевиле, Этьен подготовил страшную ловушку, в которую Люсьена, неминуемо должен был попасть.

— Вот наш прекрасный Люсьен,- сказал Фино, подводя к нему де Люпо, с которым он в ту минуту беседовал, и принялся пожимать руку поэта с кошачьей нежностью обманчивой дружбы.- Я не знаю примера столь быстрого успеха, как его успех,- говорил Фино, поглядывая поочередно то на Люсьена, то на докладчика прошений.- В Париже возможны два рода успеха: успех материальный — деньги, которые любой может нажить, и успех моральный- связи, положение, доступ в известный мир, не досягаемый для иных, хотя бы они и добились материального успеха; но мой друг…

— Наш друг,- заметил де Люпо, кинув на Люсьена ласковый взгляд.

— Наш друг,- продолжал Фино, похлопывая руку Люсьена, которую он не выпускал из своих рук,- достиг в этом отношении блестящего успеха. Правда, у Люсьена большие преимущества, он более даровит, более умен, нежели его завистники, притом он обворожительно хорош собою; прежние друзья не могут ему простить его успехов, они говорят, что ему просто выпала удача.

— Подобная удача,- сказал де Люпо,- не выпадает на долю глупцов и людей бесталанных. Кто дерзнет назвать удачей судьбу Бонапарта? До него было двадцать генералов, которые могли бы возглавить Итальянскую армию, как и сейчас есть сотни молодых людей, которые желали бы проникнуть к мадемуазель де Туш; кстати, в свете ее уже прочат вам в жены, мой дорогой — сказал де Люпо, похлопывая Люсьена по плечу.- О, вы в большой чести! Госпожа д’Эспар, госпожа де Баржетон и госпожа де Монкорне бредят вами! Сегодня вы приглашены на вечер к госпоже Фирмиани, не правда ли? А завтра вы на званом вечере у герцогини де Гранлье?

— Ну, да! — сказал Люсьен.

— Позвольте мне представить вам молодого банкира, господина дю Тийе, человека, достойного вас: он в короткое время составил блестящее состояние.

Люсьен и дю Тийе раскланялись, разговорились, и банкир пригласил Люсьена к себе отобедать. Фино и де Люпо, два человека, равно дальновидные и достаточно изучившие друг друга, чтобы всегда оставаться приятелями, возобновили прерванный разговор; они отошли от Люсьена, Мерлена, дю Тийе и Натана, продолжавших беседу, и направились к одному из диванов, стоявших в фойе театра.

— Послушайте, дорогой друг,- сказал Фино,- скажите правду: Люсьен действительно под высоким покровительством? Сотрудники моей газеты избрали его мишенью; прежде нежели помочь им в этом заговоре, я хочу посоветоваться с вами: не лучше ли их обуздать и услужить ему?

Тут докладчик прошений и Фино с великим вниманием посмотрели друг на друга, сделав короткую паузу.

— Как могли вы, мой милый, вообразить,- сказал де Люпо,- что маркиза д’Эспар, Шатле и госпожа де Баржетон, которая исхлопотала для барона назначение префектом Шаранты и графский титул, желая во всей своей славе воротиться в Ангулем, простят Люсьену его нападки? Они вовлекли его в роялистскую партию для того лишь, чтобы его уничтожить. Они теперь ищут повода нарушить свое обещание, данное этому молокососу. Придумайте предлог. Вы окажете великую услугу двум женщинам, при случае они об этом вспомнят. Мне известна их тайна, и я просто поражен, как ненавидят они этого мальчишку. Люсьен мог бы избавиться от самого лютого своего врага — госпожи де Баржетон, прекратив нападки на тех условиях, которые все женщины готовы выполнить, поняли? Он прекрасен собою, он молод, он мог бы утопить ненависть в потоках любви, он стал бы графом де Рюбампре. Выдра нашла бы для него какую-нибудь должность при дворе, синекуру! Люсьен был бы прелестным чтецом для Людовика XVIII, он мог бы стать библиотекарем или еще кем-то, скажем, докладчиком прошений, директором управления театрами в дворцовом ведомстве. Глупец упустил случай. Может быть, это-то ему и вменяют в вину. Вместо того, чтобы самому поставить условия, он принял их условия. Тот день, когда Люсьен поверил обещанию исходатайствовать для него королевский указ, ускорил успехи барона Шатле. Корали погубила этого младенца. Не будь актриса его возлюбленной, он опять стал бы охотиться за Выдрой и завладел бы ею.

— Стало быть, мы можем прикончить его? — сказал Фино.

— Каким способом?-спросил небрежно де Люпо, который желал похвалиться перед г-жою д’Эспар этой услугой.

— Существует договор, согласно которому он обязан сотрудничать в газетке Лусто; у него пусто в кошельке, и тем легче принудить его писать статьи. Если хранитель печати почувствует себя уязвленным насмешливой статьей и если будет доказано, что автор статьи — Люсьен, он почтет его недостойным милостей короля. А для того, чтобы эта провинциальная знаменитость несколько умерила свою спесь, мы устроим Корали провал: возлюбленная его будет освистана и лишена ролей. А коль скоро подписание указа отсрочат на неопределенное время, мы поднимем на смех аристократические притязания нашей жертвы, заговорим о его матери повивальной бабке и об его отце — аптекаре. Мужество Люсьена поверхностное, он не устоит против нас, мы отправим его туда, откуда он явился. Натан, через Флорину, помог мне откупить у Матифа его паи в «Обозрении». Я откуплю также паи поставщика бумаги; мы останемся с Дориа вдвоем, я могу с вами условиться и передать наш журнал двору. Я обещал покровительствовать Флорине и Натану единственно при условии выкупа моей шестой доли, они мне ее продали, и я должен сдержать обещание; но ранее я желал бы узнать возможности Люсьена…

— Вы достойны своего имени,- сказал, смеясь, де Люпо.- Ну, что ж! Я люблю таких людей.

— Скажите, вы действительно можете устроить ангажемент Флорине?-спросил Фино докладчика прошений.

— Да, но сначала избавьте нас от Люсьена. Растиньяк и де Марсе слышать о нем не могут.

— Будьте покойны,- сказал Фино.- Гайар обещал пропускать все статьи Натана и Мерлена, а Люсьен не получит ни строчки, и тем самым мы отрежем ему путь к провианту. Для самозащиты и защиты Корали к его услугам будет лишь газета Мартенвиля, одна газета против всех,- бороться невозможно.

— Я укажу вам чувствительные стороны министра, но дайте мне прочесть рукопись статьи, которую вы закажете Люсьену,- отвечал де Люпо; он все же остерегался сказать Фино, что обещание, данное Люсьену, было шуткой.

Де Люпо покинул фойе. Фино подошел к Люсьену и тем добродушным тоном, на который попадается столько людей, объяснил ему, что, раз Люсьен связан обязательствами, отступиться от сотрудничества нельзя. Фино отказывается от мысли о судебном процессе, ведь это разрушило бы надежды его друга на покровительство роялистской партии. Фино любит людей сильных, смело меняющих убеждения. Неужели им не суждено еще встречаться в жизни, оказывать друг другу тысячи услуг? Люсьен нуждается в помощи верного человека из либеральной партии, чтобы иметь возможность напасть на крайних роялистов и на сторонников правительства, когда они откажут ему в каком-либо одолжении.

— Если вас обманут, что вы станете делать? — сказал, наконец, Фино.Если какой-либо министр, полагая, чтобы своим отступничеством сами надели на себя недоуздок, перестанет вас опасаться, разве не понадобится напустить на него свору собак, чтобы вцепиться ему в икры? А вы повздорили насмерть с Лусто, и он требует вашей головы. С Фелисьеном вы уже не разговариваете. Я один у вас! Основное правило моей профессии — жить в добром согласии с людьми истинно сильными. В свете, где вы вращаетесь, вы можете оказать мне услуги, равноценные тем, какие я буду оказывать вам в прессе. Но дело прежде всего! Присылайте мне статьи чисто литературные, они вас не опорочат, и вы выполните наши условия.

В предложении Фино Люсьен усмотрел лишь дружбу в соединении с тонким расчетом. Лесть Фино и де Люпо привела его в прекрасное расположение духа; он поблагодарил Фино.

В жизни честолюбцев и всех тех, кто может достичь успеха единственно при помощи людей и благоприятных обстоятельств, руководствуясь более или менее сложным, последовательно проводимым, точным планом действий, неизбежно наступает жестокая минута, когда какая-то непостижимая сила подвергает их суровым испытаниям: ничто им не удается, со всех концов обрываются или запутываются нити, несчастья приходят со всех сторон. Стоит только уступить смятению, потерять голову, и гибель неминуема. Люди, умеющие противостоять первому мятежу обстоятельств и с неколебимым мужеством перенести налетевшую бурю, способные ценою неимоверных усилий подняться в высшие сферы,- поистине сильные люди. Каждый человек, кроме родившихся в богатстве, переживает то, что можно назвать роковой неделей. Для Наполеона роковой неделей было отступление из Москвы. Такой момент наступил и для Люсьена. До той поры все для него удивительно счастливо складывалось и в свете и в литературе; он был слишком удачлив, и вот ему пришлось узнать, что люди и обстоятельства обратились против него.

Первое горе было самое острое, самое жестокое, оно коснулось того, в чем Люсьен считал себя неуязвимым,- его сердца и его любви. Корали была не очень умна, но, будучи одарена прекрасной душой, она порой преображалась в том внезапном вдохновенном порыве, что создает великих актрис. Этот редкостный дар природы, покамест он под влиянием опыта не обратится в привычку, зависит от причуд характера и нередко от милой застенчивости, свойственной молодым актрисам. Внутренне простодушная и робкая, по внешности дерзкая и легкомысленная, как и подобает актрисе, влюбленная Корали все еще жила сердцем, хотя и носила маску комедиантки. Искусство изображать чувства, это возвышенное притворство, еще не восторжествовало в ней над природой. Ей было совестно одаривать зрителей тайными сокровищами сердца. И она не была чужда слабости, присущей настоящим женщинам. Чувствуя себя избранницей сцены, созданная для того, чтобы царить на подмостках, она, однако, не умела подчинить очарованию своего таланта зрительную залу, к ней равнодушную, и, выходя на сцену, всегда жестоко волновалась: холодность зрителей могла ее обескуражить. Каждую новую роль она воспринимала как первое выступление, и это было мучительно.

Рукоплескания были ей необходимы: они не столько тешили самолюбие, сколько вдохновляли ее; шепот неодобрения или молчание рассеянной публики лишали Корали всех ее способностей; переполненная, внимательная зала, восторженные и благосклонные взгляды окрыляли ее; тогда она вступала в общение со зрителями, пробуждая благородные качества всех этих душ, и чувствовала в себе силу увлечь их и взволновать. Такая впечатлительность, свойственная натуре нервной и даровитой, говорила также о тонкости чувств и хрупкости этой бедной девушки. Люсьен оценил, наконец, сокровища, таившиеся в этом сердце, он понял, что его возлюбленная еще совсем юная девушка. Корали, не испорченная театральными нравами, была бессильна защитить себя против соперничества и закулисных происков, которым предавалась Флорина, девушка столь же лживая, столь же порочная, насколько ее подруга была чистосердечна и великодушна.

Роли должны были сами приходить к Корали: она была чересчур горда, чтобы вымаливать их у авторов или принимать бесчестные условия, отдаваться первому встречному журналисту, пригрозившему ей любовью и пером. Талант, явление столь редкое в своеобразном комедийном искусстве, представляет лишь одно из условий успеха, талант нередко даже вредит, если ему не сопутствует известная склонность к интриганству, а ее совсем не было у Корали. Предвидя страдания, которые ожидали его подругу при вступлении в Жимназ, Люсьен желал любою ценой обеспечить ей успех. Деньги, оставшиеся от продажи обстановки, и деньги, заработанные Люсьеном, все были истрачены на костюмы, на устройство уборной актрисы, на прочие расходы, связанные с ее первым выступлением в этом театре. Тому несколько дней Люсьен, из любви к Корали, решился на унизительный поступок: взяв векселя Фандана и Каналье, он отправился в улицу Бурдоне, в «Золотой кокон», просить Камюзо учесть их. Поэт не был еще настолько развращен, чтобы спокойно пойти на этот штурм. Путь был для него сплошным терзанием, устлан самыми мучительными мыслями, он твердил попеременно «да» и «нет». Однако он вошел в тесный, холодный, мрачный кабинет, обращенный окнами во внутренний дворик. Но там восседал не прежний возлюбленный Корали, добродушный, ленивый, распущенный, недоверчивый Камюзо, каким он его знал, а почтенный отец семейства, купец, ханжески украшенный добродетелями, член коммерческого суда, в обличий показной судейской суровости, огражденный от просителей покровительственным холодком, глава фирмы, окруженный приказчиками, книжными полками, зелеными папками, накладными и образцами товаров, опекаемый женою и скромно одетой дочерью. Люсьен, подходя к нему, дрожал с головы до ног, ибо почтенный торговец взглянул на него тем откровенно равнодушным взглядом, который ему случалось подмечать у дисконтеров.

— Вот векселя, я буду премного вам обязан, если вы их возьмете, сударь!-сказал Люсьен, стоя перед развалившимся в кресле купцом.

— Вы и у меня кое-что взяли, сударь,- сказал Камюзо.- Я не забыл!

Тут Люсьен, наклонившись над самым ухом торговца шелками, так, что тот слышал биение сердца униженного поэта, тихим голосом рассказал ему о положении Корали. В замыслы Камюзо не входило, чтобы Корали потерпела неудачу. Слушая Люсьена, Камюзо с усмешкой рассматривал подписи на векселях: будучи членом коммерческого суда, он знал положение книгопродавцев. Он дал Люсьену четыре с половиной тысячи франков и потребовал оговорить в передаточной надписи на векселе: Получено шелковыми товарами. Люсьен немедленно пошел к Бролару и, не скупясь, заплатил ему, чтобы обеспечить Корали полный успех. Бролар обещал наведаться в театр и явился на генеральную репетицию условиться, в каких местах пьесы его «римляне» должны будут во славу актрисы ударить в свои мясистые литавры. Оставшиеся деньги Люсьен отдал Корали, умолчав о своем посещении Камюзо; он успокоил тревоги Корали и Береники, не знавших, на какие средства вести хозяйство. Мартенвиль, один из лучших в ту пору знатоков театра, не раз приходил разучивать роль с Корали. Люсьен получил от нескольких сотрудников роялистских газет обещание напечатать благожелательные отзывы, он не предчувствовал несчастья.

Канун выступления Корали был гибельным для него днем. Книга д’Артеза вышла. Главный редактор газеты Гектора Мерлена послал книгу на отзыв Люсьену, как наиболее сведущему: роковою известностью мастера этого жанра он был обязан своим статьям о Натане. В редакции было полно народа, все сотрудники были в сборе. Мартенвиль пришел уточнить один пункт в общей полемике, поднятой роялистскими газетами против газет либеральных. Натан, Мерлен, все сотрудники «Ревей» обсуждали успех газеты Леона Жиро, выходившей два раза в неделю,- успех тем более опасный, что тон газеты был спокойный, благоразумный, умеренный. Зашел разговор о кружке в улице Катр-Ван, его называл» Конвентом. Решено было, что роялистские газеты поведут систематическую и смертельную войну с этим опасным противником, ибо они стали на деле осуществлять доктрину той роковой секты, которая впоследствии низвергла Бурбонов, когда к ней, из чувства мелкой мстительности, присоединился самый видный из роялистских писателей. Д’Артез, монархические убеждения которого никому не были известны, подпал под отлучение, объявленное всем членам кружка, и стал первой жертвой. Книга его была обречена на растерзание согласно классической формуле. Люсьен отказался написать статью. Отказ его вызвал неистовую бурю среди видных членов роялистской партии, явившихся на это собрание. Люсьену прямо было сказано, что новообращенный должен поступиться своей волей, а если ему не угодно служить монархии и церкви, пусть он возвращается в свой прежний лагерь; Мерлен и Мартенвиль отвели .Люсьена в сторону и дружески посоветовали ему действовать осмотрительно: Корали во власти либеральных газет, поклявшихся в ненависти к нему, защитить ее могут лишь роялистские и правительственные газеты. Первое выступление актрисы без сомнения подаст повод к жаркому спору к печати, и это принесет ей известность, по которой вздыхают женщины театрального мира.

— Вы ничего в этом не понимаете,- сказал ему Мартенвиль,- она три месяца будет играть под перекрестным «гнем наших статей и летом, за три месяца гастролей в провинции, заработает тридцать тысяч франков. Из-за вашей щепетильности, которая вам мешает стать политическим деятелем и от которой вам следует избавиться, погибнет и Корали и ваша будущность: вы лишите себя куска хлеба.

Люсьен оказался вынужденным выбирать между д’Артезом и Корали: его возлюбленная погибнет, если он не зарежет д’Артеза в крупной газете и в «Ревей». Бедный поэт воротился домой, мертвый душою; он сел подле камина в своей комнате и стал читать книгу д’Артеза, одну из самых замечательных книг в современной литературе. Он проливал слезы над ее страницами, он долго колебался я, наконец, написал издевательскую статью,- а он мастерски писал такие статьи; он обошелся с этой книгой подобно детям, которые, поймав красивую птицу, мучают ее, ощипывая перья. Его жестокая насмешливость способна была нанести урон книге Когда Люсьен стал перечитывать это прекрасное произведение, все добрые чувства в нем пробудились: в полночь он прошел пешком через весь Париж и, подойдя к дому д’Артеза, увидел в окне трепетный, целомудренный и неяркий свет. Как часто ему случалось смотреть на это освещенное окно с чувством восхищения перед благородным упорством поистине великого человека; он не находил в себе силы войти в дом и несколько минут неподвижно сидел на тумбе. Наконец, движимый добрым ангелом, он постучался; д’Артез читал, сидя у холодного камина.

— Что случилось? — спросил молодой писатель, увидев Люсьена и догадываясь, что только страшное несчастье могло привести его сюда.

— Твоя книга прекрасна!-вскричал Люсьен со слеза* ми на глазах.- А они приказали мне ее зарезать.

— Бедный мальчик, тяжело тебе достается хлеб! -сказал д’Артез.

— Прошу вас об одной милости: сохраните в тайне мое посещение и оставьте меня в аду моей проклятой работы. Может быть, нельзя ничего достичь, покамест не зачерствеет сердце.

— Все тот же! — сказал д’Артез.

— Вы считаете меня негодяем? Нет, д’Артез, нет, я ребенок, опьяненный любовью. И он рассказал ему о своем положении.

— Покажите статью,- сказал д’Артез, взволнованный рассказом Люсьена о Корали.

Люсьен подал рукопись, д’Артез прочел и невольно улыбнулся.

— Какое роковое применение ума!-воскликнул он. Но он замолк, взглянув на удрученного горем Люсьена, сидевшего в кресле.

— Вы позволите мне это исправить? Я возвращу вам рукопись завтра,продолжал он.- Насмешка бесчестит произведение, серьезная критика порою служит похвалой; я изложу ваши мысли в такой форме, что ваша статья окажет честь и вам и мне. Свои недостатки знаю только я один!

— Нередко, поднимаясь на гребень холма, находишь на пыльной дороге плод и утоляешь им мучительную жажду; вот он, этот плод! — сказал Люсьен, бросившись в объятия д’Артеза; рыдая, он поцеловал его в лоб и сказал:-Мне кажется, я вам вручаю мою совесть, чтобы когда-нибудь вы мне ее возвратили.

— Для меня раскаяние от случая к случаю — великое лицемерие,торжественно сказал д’Артез,- подобное раскаяние нечто вроде премии за скверные поступки. Раскаяние — это душевная чистота, которую наша душа обязана блюсти перед богом; человек, дважды раскаявшийся,- страшный фарисей. Боюсь, что для тебя раскаяние — только отпущение грехов.

Слова эти потрясли Люсьена; медленно шел он, возвращаясь в Лунную улицу. На другой день поэт отнес в редакцию статью, исправленную д’Артезом; но с того времени им овладела тоска, и он не всегда мог скрыть ее. Вечером, когда он вошел в переполненную залу Жимназ, он испытывал жестокое волнение, обычное перед театральным дебютом близкого существа. Все виды его тщеславия были затронуты, его взгляд впивался в лица зрителей, как взгляд обвиняемого впивается в лица присяжных и судей; он вздрагивал от малейшего звука; малейшая оплошность на сцене, выход и уход Корали, малейшее изменение в ее голосе приводили его в крайнее возбуждение. Пьеса, в которой выступала Корали, была из тех пьес, что проваливаются и вновь появляются на театре; пьеса провалилась. Выход Корали на сцену не вызвал рукоплесканий, и холодность партера ее сразила. В ложах хлопал один Камюзо. Люди, посаженные на балконе и в галерее, оборвали рукоплескания торговца шелками, зашикав на него: «Тише!» Галерея вынуждала клакеров умолкнуть, как только они принимались хлопать с чрезмерной нарочитостью. Мартенвиль отважно рукоплескал, и вероломная Флорина, Натан и Мерлен вторили ему. Когда стало ясно, что пьеса провалилась, в уборной Корали собрались утешители, но своими соболезнованиями они лишь растравляли рану. Актриса была в отчаянии, и не столько из-за себя, сколько из-за Люсьена.

— Бролар нам изменил,- сказала она.

Корали заболела жестокой лихорадкой, она была ранена в самое сердце. На другой день она не могла играть. Она чувствовала, что ее карьера кончена. Люсьен прятал от нее газеты, он читал их в столовой. Провал пьесы все фельетонисты приписывали Корали: она-де была чересчур высокого мнения о своем таланте; она могла блистать на Бульварах, но в Жимназ оказалась не на месте; ее увлекало похвальное честолюбие, но она переоценила свои способности и взяла роль не по силам. Люсьену пришлось прочесть посвященные Корали искусные тирады, которые были составлены в духе лицемерных статей, когда-то написанных им о Натане. Люсьена обуяла ярость, достойная Милона Кротонского, когда тот почувствовал, что его руки ущемлены в стволе дуба, который он сам расщепил. Он побледнел: его друзья давали советы Корали, и за их словами, пленяющими сердечностью, любезностью, участием, скрывалось жестокое коварство. Они рекомендовали ей играть роли, которые, как хорошо было известно вероломным авторам этих гнусных фельетонов, находились в полном противоречии с ее дарованием. Таковы были отзывы роялистских газет, написанные без сомнения по указке Натана. Что касается либеральных газет и мелких листков, они изощрялись в язвительных намеках и насмешках излюбленный прием Люсьена. Корали, услышав подавленные рыдания Люсьена, вскочила с постели, увидела газеты, пожелала просмотреть их и все прочла. Потом она опять легла, не вымолвив ни слова. Флорина участвовала в заговоре, она предугадала исход, она выучила роль Корали, она репетировала ее под руководством Натана. Администрация, не желая снимать пьесы, решила роль Корали передать Флорине. Директор пришел к бедной актрисе и застал ее в слезах, в удрученном состоянии; но когда он в присутствии Люсьена сказал ей, что спектакль отменить невозможно и что Флорина приготовила роль, Корали приподнялась, вскочила с поп стели.

— Я буду играть! -вскричала она. Она упала без чувств. Флорина получила роль и составила себе имя, ибо она спасла пьесу; газеты устроили ей настоящие овации, и с той поры она стала великой актрисой, какой вы ее знаете. Торжество Флорины в высшей степени ожесточило Люсьена.

— Презренная, ведь ты дала ей кусок хлеба! Если Жимназ желает, пусть порвет контракт с тобою. Я стану графом де Рюбампре, составлю состояние, женюсь на тебе.

— Какой вздор!-сказала Корали, печально взглянув на него.

— Вздор? — вскричал Люсьен.- Хорошо, потерпи еще несколько дней, и ты будешь жить в прекрасном особняке, у тебя будет карета, и я создам для тебя роль!

Он взял две тысячи франков и бросился к Фраскати. Несчастный пробыл там семь часов, пожираемый фуриями, но его лицо оставалось спокойным и холодным. В течение того дня и части той ночи счастье было для него переменчиво: он был в выигрыше до тридцати тысяч, но вышел без единого су. Воротясь домой, он застал там Фино, который пришел за статейками. Люсьен имел неосторожность ему пожаловаться.

— Ах! в жизни не все одни розы!-отвечал Фино.- Вы сделали такой крутой поворот, что должны были лишиться поддержки либеральной печати, а ведь она куда сильнее печати правительственной и роялистской. Никогда не следует переходить из одного лагеря в другой, не приготовив себе заранее мягкого ложа, где можно было бы залечить раны, а к ним нужно быть готовым; благоразумный человек в таких случаях предварительно обращается за советом к друзьям, излагает свои доводы и склоняет их простить его отступничество, обращает их в своих сообщников, вызывает к себе жалость, а затем, подобно Натану и Мерлену, входит с товарищами в соглашение о взаимных услугах. Свой своему поневоле брат. Вы обнаружили в этом деле невинность агнца. Вам придется показать вашей новой партии когти, если вы пожелаете урвать малую толику добычи. Вас, натурально, принесли в жертву Натану. Не скрою, ваша статья против д’Артеза подняла целую бурю, шум, скандал. Марат в сравнении с вами — святой. На вас готовится нападение, ваша книга провалится. Что слышно о вашем романе?

— Вот последние листы,- сказал Люсьен, показывая пачку корректур.

— Безыменные статьи против д’Артеза в правительственных газетах и в крайних правых приписывают вам. «Ревей» теперь изо дня в день направляет свои шпильки против кружка в улице Катр-Ван, а остроты, чем они потешнее, тем больнее ранят. За газетой Леона Жиро стоит политическая группа внушительная и серьезная группа, которая рано или поздно придет к власти.

— В «Ревей» ноги моей не было вот уже неделя.

— Так вот, подумайте о статейках, приготовьте сразу полсотни, я оплачу оптом; но пишите в духе нашей газеты.

И Фино дал Люсьену тему юмористической статьи о министре юстиции, небрежно рассказав ему забавный случай в качестве анекдота, по его словам, обошедшего все салоны.

Люсьен так жаждал возместить проигрыш, что, несмотря на утрату сил, вновь обрел воодушевление, свежесть мысли и написал тридцать статей, в два столбца каждая. Когда статьи были окончены, Люсьен пошел к Дориа, надеясь встретить там Фино и украдкой вручить ему рукопись; притом нужно было потребовать от издателя объяснения о причине задержки выпуска «Маргариток». Лавка была полна его врагов. Когда он вошел, разговоры оборвались, водворилось глубокое молчание. Поняв, что он отлучен от журналистики, Люсьен ощутил прилив мужества и, как некогда в аллее Люксембургского сада, он мысленно воскликнул: «Я восторжествую!» Дориа не оказал ему ни покровительства, ни внимания, принял насмешливый тон, ссылался на свои права: он-де выпустит «Маргаритки», когда ему вздумается, он обождет, пока положение Люсьена не обеспечит успеха, он ведь купил книгу в полную собственность. Когда Люсьен возразил, что Дориа обязан издать «Маргаритки» согласно самой природе договора и положению договаривающихся сторон, издатель стал утверждать противное и заявил, что юридически его нельзя принудить к операции, которую он считает убыточной, он один может судить о своевременности издания. И, наконец, есть исход, который допустит любой суд: Люсьен волен вернуть тысячу экю, взять обратно свое произведение и напечатать его в каком-нибудь роялистском издательстве.

Люсьен ушел, обиженный сдержанным тоном Дориа более, нежели его важностью при их первом свидании. Итак, сомнения не было, «Маргаритки» не выйдут в свет, покуда Люсьен не обретет вспомогательной силы в лице влиятельных друзей или сам не станет грозным противником. Поэт медленно возвращался домой, охваченный унынием, которое привело бы его к самоубийству, если бы за мыслью следовало действие. Он застал Корали в постели, она лежала бледная и совсем больная.

— Достаньте ей роль, или она умрет,- сказала ему Береника, когда Люсьен одевался, собираясь направиться в улицу Монблан к мадемуазель де Туш, которая давала большой вечер; там ему предстояло встретить де Люпо, Виньона, Блонде, г-жу д’Эспар и г-жу де Баржетон.

Вечер давался ради Конти, великого композитора и прославленного камерного певца, а также ради Чинти, Паста, Гарсиа, Левассера и двух-трех великосветских певцов. Люсьен проскользнул в уголок, где сидели маркиза, ее кузина и г-жа де Монкорне. Несчастный юноша принял беспечный вид, казалось, он был доволен, счастлив; он острил, держал себя, как в дни своего торжества, он не желал чем-либо обнаружить, что нуждается в опоре высшего света. Он пространно говорил о своих заслугах перед роялистской партией и в доказательство указывал на бешеный вой, поднятый против него либералами.

— Вы будете щедро вознаграждены, мой друг,- сказала г-жа де Баржетон, ласково ему улыбаясь.- Ступайте послезавтра в министерство вместе с Цаплей и де Люпо, и вы получите указ, подписанный королем. Хранитель печати завтра повезет его во дворец; но завтра заседание совета, он вернется поздно, все же, ежели я вечером узнаю о результате, я вас извещу. Где вы живете?

— Я сам зайду,- отвечал Люсьен, устыдившись сказать, что он живет в Лунной улице.

— Герцог де Ленонкур и герцог де Наваррен говорили о вас королю,заметила маркиза,- они отозвались с похвалой о вашей безграничной преданности, достойной блестящей награды в воздаяние за те преследования, которым вы подверглись со стороны либералов. Вы прославите имя и титул графа де Рюбампре, на которые вы имеете право по материнской линии. Вечером король приказал канцлеру приготовить указ, дарующий господину Люсьену Шардону право косить имя и титул графов де Рюбампре, как внуку последнего Рюбампре по женской линии. «Надобно поощрить щеглят с Пинда»,- сказал он, прочтя ваш сонет, посвященный лилии (к счастью, моя кузина вспомнила о ней и передала его герцогу). «Тем более, что король властен совершить чудо, обратив их в орлят»,- заметил господин де Наваррен.

Люсьен отвечал сердечными излияниями, которые могли бы растрогать женщину, не столь глубоко оскорбленную, как Луиза д’Эспар де Негрпелис. Чем ярче выступала красота Люсьена, тем сильнее она жаждала мести. Де Люпо был прав, Люсьену недоставало чуткости: он не догадывался, что указ, о котором ему говорили, был одной из тех шуток, которые так мастерски изобретала г-жа д’Эспар. Окрыленный успехом и лестным вниманием, оказанным, ему мадемуазель де Туш, он пробыл в ее доме до двух часов ночи, желая побеседовать с нею наедине. В редакциях роялистских газет Люсьен узнал, что мадемуазель де Туш была негласным автором одной пьесы, в которой должна была выступать маленькая Фэ, чудо того времени. Когда гостиные опустели, он усадил мадемуазель де Туш на диван в будуаре и так трогательно рассказал ей о несчастье Корали и о своем собственном, что эта знаменитая гермафродитка от литературы обещала ему исхлопотать для Корали главную роль.

Утром, после этого вечера, когда Корали, осчастливленная обещанием мадемуазель де Туш, возвратившись к жизни, завтракала со своим поэтом, Люсьен прочел газету Лусто, где был помещен издевательский пересказ вымышленного анекдота о министре юстиции и его жене. Самое язвительное остроумие маскировало самый темный умысел. Король Людовик XVIII был так замечательно выведен и осмеян, что прокуратура не могла к чему-либо придраться. Вот история, которой либеральная партия пыталась придать правдоподобие, но лишь умножила коллекцию остроумных вымыслов.

Пристрастие Людовика XVIII к изысканной галантной переписке, полной мадригалов и блеска, истолковывалось как последнее проявление его любви, становившейся чисто теоретической: он переходил, как говорится, от действия К рассуждениям. Знаменитая его любовница, которую так жестоко высмеял Беранже под именем Октавии, испытывала самые серьезные опасения. Переписка не ладилась. Чем более изощрялась в остроумии Октавия, тем холоднее и бесцветнее становился ее возлюбленный. Октавия, наконец, открыла причину немилости: ее власти угрожала новизна и пряность новой переписки августейшего автора с женою министра юстиции. Эта милейшая женщина слыла неспособной написать даже самую простую записку, стало быть, она только была ответственным издателем какого-то дерзновенного честолюбца. Кто мог скрываться за ее юбками? После некоторых наблюдений Октавия открыла, что король -переписывается со своим министром. План действий был готов. Однажды она задерживает министра в палате, вызвав там при помощи верного друга бурные прения, устраивает свидание с королем и возмущает его самолюбие, рассказав, как его обманывают. Людовика XVIII охватывает приступ бурбонского и королевского гнева, он обрушивается на Октавию, он ей не верит; Октавия предлагает тотчас же представить доказательства: она просит написать записку, требующую неотложного ответа. Несчастная женщина, застигнутая врасплох, шлет за помощью к мужу в палату; но все было предусмотрено: он в это время выступал с трибуны. Женщина в отчаянии трудится до седьмого пата, ломает голову и отвечает с присущим ей остроумием.

— Ваш канцлер вам расскажет остальное! — вскричала Октавия, потешаясь над разочарованием короля.

Статья, как бы лжива она ни была, задевала за живое министра юстиции, его жену и короля. Автором анекдота был, по слухам, де Люпо, но Фино не выдал его тайны. Эта остроумная и злая статья порадовала либералов и партию брата короля. Сочиняя эту статью, Люсьен веселился, он видел в ней премилую «утку». На другой день он зашел за де Люпо и бароном дю Шатле. Барон ехал благодарить министра- г-н Шатле, произведенный в государственные советники для особых поручений, получил графский титул и должен был занять место префекта Шаранты, как только его предшественник дослужит несколько последних месяцев до срока, необходимого для назначения пенсии в повышенном размере. Граф дю Шатле — частица дю была внесена в указ — усадил Люсьена в свою карету и отнесся к нему как к равному. Если бы не статьи Люсьена, возможно, он не возвысился бы так скоро: преследование со стороны либералов послужило для него как бы пьедесталом. Де Люпо находился в министерстве, в кабинете старшего секретаря министра. Увидев Люсьена, чиновник привскочил как бы от удивления и переглянулся с де Люпо.

— Как вы осмелились явиться сюда, сударь? — сказал грозно старший секретарь ошеломленному Люсьену.- Его высокопревосходительство уничтожил указ, вот он! — И чиновник положил руку на какой-то лист бумаги, разорванный на четыре части.-Министр пожелал узнать имя автора вчерашнего чудовищного пасквиля, и вот оригинал — сказал он, показывая Люсьену рукопись его статьи.

— Вы называете себя роялистом, сударь, а между тем сотрудничаете в гнусной газете, от которой у министров седеют волосы, которая досаждает деятелям центра и увлекает нас в бездну! Вы завтракаете с сотрудниками «Корсара», «Мируар», «Конститюсьонель», «Курьера», вы обедаете с людьми из «Котидьен» и «Ревей», а ужинаете с Мартенвилем, с этим злейшим врагом правительства, с человеком, толкающим короля на путь абсолютизма, что привело бы к революции столь же скоро, как если бы он доверился крайней левой. Вы весьма остроумный журналист, но вам никогда не быть политическим деятелем. Министр доложил королю, что вы автор статьи, и его величество, разгневавшись, разбранил герцога де Наваррена, своего камергера. Вы нажили себе врагов, тем более непримиримых, чем более они вам покровительствовали. Поступок» весьма естественный со стороны недруга, становится чудовищным, когда исходит от друга.

— Ужели вы малый ребенок, мой дорогой? -сказал де Люпо.- Вы поставили меня в ужасное положение. Госпожа д’Эспар и госпожа де Баржетон, госпожа де Монкорне, поручившиеся за вас, будут возмущены. Герцог, несомненно, выместил гнев на маркизе, а маркиза сделала выговор своей кузине. Не показывайтесь туда! Повремените.

— Вот идет его высокопревосходительство! Прошу вас выйти,- сказал секретарь.

Люсьен очутился на площади Вандом, ошеломленный, точно его ударили молотом по голове. Он пешком возвращался по Бульварам, пытаясь понять, в чем была его вина.

Он почувствовал себя игрушкой в руках завистливых, алчных, вероломных людей. Кем он был в этом мире честолюбцев? Ребенком, который гнался за суетными удовольствия, мнимыми наслаждениями, ради них жертвуя всем; легкомысленным поэтом, порхавшим, точно мотылек, от огонька к огоньку, без определенной цели; рабом обстоятельств, преисполненным добрых намерений, которые неизменно завершались дурными поступками. Совесть была его неумолимым судьей. Притом у него не было денег, и он чувствовал, что изнемог от работы и горя. Статьи его помещали во вторую очередь, после статей Мерлена и Натана. Он шел наугад, погруженный в свои размышления; в витринах некоторых читальных зал, начинавших выдавать для чтения книги вместе с газетами, он заметил объявление, где под нелепым, незнакомым ему заглавием красовалось его имя: Люсьен Шардон де Рюбампре. Книга его издана, он ничего об этом не знал, газеты о ней молчали. Он остановился, опустив руки, недвижимый, не замечая группы молодых щеголей, среди которых были Растиньяк, де Марсе и некоторые другие его знакомые. Он не заметил и Мишеля Кретьена И Леона Жиро, шедших к нему.

— Вы господин Шардон? -спросил Мишель таким тем ном, что в груди Люсьена точно струны порвались.

— Вы меня не узнаете? -отвечал он побледнев. Мишель плюнул ему в лицо.

— Вот гонорар за ваши статьи против д’Артеза. Если бы каждый, защищая себя или своих друзей, следовал моему примеру, печать была бы тем, чем она должна быть: священным делом, достойным уважения и уважаемым.

Люсьен пошатнулся и, опершись о руку Растиньяка, сказал ему и де Марсе:

— Господа, не откажитесь быть моими секундантами. Но прежде я хочу полностью воздать должное и сделать случившееся непоправимым.

И Люсьен дал пощечину Мишелю, который никак того не ожидал. Денди и друзья Мишеля бросились между республиканцем и роялистом, опасаясь, чтобы ссора не обратилась в драку. Растиньяк взял под руку Люсьена и увел его к себе в улицу Тетбу, которая находилась в двух шагах от места этой сцены, случившейся на Гентском бульваре в обеденный час. Вот отчего происшествие не привлекло обычной в подобных случаях толпы. Де Марсе последовал за Люсьеном, и оба денди уговорили его весело отобедать с ними в Английском кафе, где они и напились.

— Вы хорошо владеете шпагой?-спросил де Марсе.

— В руках никогда не держал.

— А пистолетом? -сказал Растиньяк.

— В жизни своей ни разу не стрелял из пистолета.

— Случай на вашей стороне, вы страшный противник, вы можете убить этого человека,- сказал де Марсе.

Корали, к счастью, уже спала, когда Люсьен вернулся домой. В этот вечер актрисе неожиданно случилось выступить в маленькой пьесе, и она утешилась в неудаче, заслужив на этот раз законные, неоплаченные рукоплескания. После спектакля, не предвиденного для ее врагов, директор поручил ей главную роль в пьесе Камилла Мопен, ибо он открыл в конце концов причины неудачи первого выступления Корали. Раздраженный происками Флорины и Натана, желавших провалить актрису, которой он дорожил, директор обещал Корали покровительство администрации театра. В пять часов утра Растиньяк заехал за Люсьеном.

— Ну, дорогой, ваша конура в стиле вашей улицы,- сказал он вместо приветствия.- Явимся первыми к месту встречи, на Клиньянкурской дороге, это хороший тон, и мы обязаны подавать пример.

— Программа такова,- сказал де Марсе, как только фиакр въехал в предместье Сен-Дени.- Вы деретесь на пистолетах, расстояние двадцать пять шагов, сходитесь на пятнадцать шагов. Каждый делает пять шагов и три выстрела, не более. Что бы ни случилось, вы оба должны на этом покончить. Мы заряжаем пистолеты вашего противника, а его секунданты заряжают ваши. Оружие выбрано у оружейника всеми четырьмя секундантами. Будьте уверены, что мы помогли случаю: пистолеты кавалерийские.

Жизнь для Люсьена обратилась в дурной сон; жить или умереть — для него было одинаково безразлично. Мужество, присущее самоубийцам, помогло ему, он предстал перед секундантами в благородном облачении храбрости. Он не тронулся со своего места. Беззаботность его была принята за холодный расчет: поэта сочли человеком смелым. Мишель Кретьен подошел к самому барьеру. Противники выстрелили одновременно, ибо оскорбление было признано равным с обеих сторон. При первом выстреле пуля Кретьена задела подбородок Люсьена, пуля Люсьена пролетела на высоте десяти футов над головою противника. При втором выстреле пуля Мишеля застряла в воротнике сюртука поэта: к счастью, воротник был стеганый и подбитый проклеенным холстом. При третьем выстреле Люсьен был ранен в грудь и упал.

— Убит? -спросил Мишель.

— Нет,- сказал хирург,- он выживет.

— Жаль!-отвечал Мишель.

— О, да, жаль! -повторил Люсьен, обливаясь слезами.

В полдень этот несчастный мальчик лежал в своей комнате и в своей постели; понадобилось пять часов времени и много предосторожностей, чтобы доставить его домой. Хотя прямой опасности не было, все же состояние раненого требовало заботливого ухода: горячка могла вызвать пагубные осложнения. Корали подавляла отчаяние и скорбь. Все ночи, пока ее друг был в тяжелом положении, она с Береникой проводила подле его постели, разучивая роли. Так прошли два месяца. Бедному созданию приходилось играть роли, которые требовали веселости, меж тем как ее не оставляла мысль: «Быть может, в эту минуту мой бедный Люсьен умирает!»

Все это время Люсьена лечил Бьяншон; жизнью поэт был обязан преданности этого глубоко оскорбленного друга, которому д’Артез, оправдывая несчастного поэта, доверил тайну посещения Люсьена. Однажды, когда Люсьен пришел в сознание,- у него была нервная горячка в тяжелой форме,- Бьяншон, подозревая д’Артеза в великодушной лжи, сам допросил больного; Люсьен сказал ему, что он не писал никаких статей о книге д’Артеза, кроме одной серьезной и основательной статьи, напечатанной в газете Гектора Мерлена.

На исходе первого месяца фирма «Фандан и Кавалье» признала себя несостоятельной. Бьяншон посоветовал актрисе скрыть от Люсьена этот страшный удар. Пресловутый роман «Лучник Карла IX», изданный под нелепым заглавием, не имел ни малейшего успеха. Чтобы сколотить немного денег, прежде нежели прекратить платежи, Фандан, без ведома Кавалье, оптом продал это произведение букинистам, которые его перепродали по низкой цене для торговли вразнос. В ту пору книга Люсьена украшала парапеты мостов и парижские набережные. Книжные лавки на набережной Августинцев приобрели некоторое количество экземпляров этого романа и понесли значительные убытки вследствие внезапного падения цены: четыре тома в двенадцатую долю листа, купленные за четыре франка пятьдесят сантимов, приходилось отдавать за пятьдесят су. Книгопродавцы вопили, газеты по-прежнему хранили глубокое молчание. Барбе не предвидел подобной передряги, он верил в талант Люсьена; вопреки своему обыкновению, он рискнул купить двести экземпляров, и теперь предвидение убытка приводило его в бешенство, он всячески поносил Люсьена.

Барбе принял героическое решение: из упрямства, свойственного скупцам, он сложил свои экземпляры в уголок склада и предоставил собратьям спускать роман за бесценок. Позднее, в 1824 году, когда прекрасное предисловие д’Артеза, достоинства книги и две статьи Леона Жиро завоевали ей заслуженное признание, Барбе продал свои экземпляры, один за другим, по десяти франков. Несмотря на бдительность Береники и Корали, все же нельзя было запретить Гектору Мерлену навестить умирающего друга; и он дал ему испить капля за каплей горькую чашу, описывая канитель, как называют на жаргоне издателей злополучную операцию, на которую решились Фандан и Кавалье, издавая книгу начинающего писателя. Мартенвиль, единственный верный друг Люсьена, написал великолепную хвалебную статью; но и либералы и приверженцы правительства настолько были восстановлены против главного редактора «Аристарха», «Орифламмы» и «Драпо Блан», что усилия этого отважного борца, всегда сторицею воздававшего либералам за оскорбления, только повредили Люсьену.

Ни одна газета не подняла перчатки и не открыла полемики, как ни энергичны были нападки этого роялистского bravo. Корали, Береника и Бьяншон запирали двери перед всеми мнимыми друзьями Люсьена, подымавшими по этому случаю страшный шум; но они не могли запереть их перед судебным исполнителем. Крах Фандана и Кавалье давал право на немедленное взыскание по их векселям, в силу одной из статей торгового кодекса, посягающей на права третьих лиц, которые тем самым лишаются льгот в отношении сроков. Камюзо стал настойчиво преследовать Люсьена. Услышав это имя, актриса поняла, на какой страшный и унизительный поступок решился ее поэт, по-ангельски ее оберегавший; она полюбила его в десять раз сильнее и не стала умолять Камюзо о пощаде. Агенты коммерческого суда, явившиеся арестовать Люсьена, застали его в постели и не осмелились увезти больного; поэтому, прежде чем обратиться к председателю суда за указанием, в какую больницу поместить должника, они направились к Камюзо. Камюзо тотчас же побежал в Лунную улицу. Корали вышла к нему и вернулась с исполнительным листом: согласно передаточной надписи на векселе Люсьен объявлялся коммерсантом.

Как удалось ей получить эти бумаги от Камюзо? Какое обещание она дала? Она угрюмо молчала, но она вернулась полуживая. Корали играла в пьесе Камилла Мопен и много способствовала успеху прославленной литературной гермафродитки. Создание этой роли было последней вспышкой прекрасной лампады. Шло двадцатое представление пьесы; Люсьен уже совершал небольшие прогулки, у него появился аппетит, он мечтал о работе, как вдруг Корали заболела: тайная печаль снедала ее. Береника подозревала, что ради спасения Люсьена Корали обещала Камюзо вернуться к нему. Актриса была в отчаянии — ей пришлось уступить свою роль Флорине. Натан грозил войною Жимназ, если театр не заменит Корали Флориной. Корали играла до последней минуты, не желая отдать роли, и совсем надорвала свои силы; пока Люсьен был болен, Жимназ выдавал ей авансы, и она не могла ничего требовать от театра; Люсьен, несмотря на горячее желание, еще не мог работать, и к тому же он вместе с Береникой ухаживал за больной Корали; злосчастная чета впала в крайнюю нужду, но у них в лице Бьяншона был искусный и преданный врач, он устроил им кредит в аптеке. Положение Корали и Люсьена вскоре стало известно поставщикам и владельцу дома. Мебель их была описана. Модистка и портной, не опасаясь более журналиста, безжалостно преследовали этих несчастных детей богемы. Наконец только аптекарь да колбасник согласились оказывать им кредит. Люсьен, Береника и больная Корали были вынуждены почти целую неделю питаться свининой Во всех тех видах, какие придают ей затейливые колбасники.

Колбасные изделия, отнюдь не полезные, ухудшили состояние больной. Нищета принудила Люсьена пойти к Лусто и потребовать от своего бывшего друга, от предателя, возврата долга в тысячу франков. Из всех бедствий этот шаг был для него наиболее тягостен. Лусто не смел уже появляться дома, в улице Лагарп, он ночевал у приятелей; заимодавцы не давали ему покоя и травили его, точно зайца. Наконец у Фликото Люсьен нашел своего рокового проводника в литературный мир. Лусто сидел за тем же столом, как и в тот день, когда Люсьен на свое горе встретил его, отвратившись от д’Артеза. Лусто пригласил его отобедать с ним, и Люсьен согласился. В тот день у Фликото обедали Клод Виньон и великий незнакомец, заложивший свою одежду у Саманона; но когда, окончив обед, они решили пойти в «Кафе Вольтер» выпить по чашке кофе, у них не нашлось даже тридцати су, хотя они и вытряхнули всю медь, бренчавшую в их карманах. Они бродили по Люксембургскому саду в надежде встретить какого-нибудь книгоиздателя и действительно повстречали одного из знаменитых типографов того времени.

Лусто попросил у него взэймы сорок франков, и тот их дал. Лусто разделил эту сумму на четыре равные части, и каждый из них получил свою долю. Нищета убила в Люсьене всю его гордость, все чувства; он плакал, рассказывая спутникам о своем положении; но и они, в свою очередь, могли рассказать ему такие же жестокие драмы; когда каждый из них поведал свою повесть, поэт почувствовал, что из всех четверых он наименее несчастен. Все они испытывали потребность заглушить боль и угасить сознание, удваивавшее несчастье. Лусто побежал в Пале-Рояль поставить на карту девять франков из десяти, выпавших на его долю. Великий незнакомец, хотя у него была божественная возлюбленная, пошел в гнусный вертеп, чтобы окунуться в омут опасных наслаждений. Виньон отправился в «Роше де Канкаль» в намерении выпить бутылки две бордоского и утопить в вине разум и воспоминания. Люсьен расстался с Клодом Виньоном на пороге ресторана, отказавшись разделить с ним ужин. Провинциальная знаменитость и единственный журналист, не питавший к нему вражды, обменялись рукопожатием, и сердце Люсьена болезненно сжалось.

— Что делать? — спросил он.

— Война есть война,- сказал ему великий критик.- Ваша книга прекрасна, но она возбудила зависть; борьба будет долгой и трудной. Талант — страшный недуг. Каждый писатель носит в своем сердце тлетворного паразита, подобного солитеру в кишечнике; он пожирает все чувства, по мере того как они расцветают. Кто восторжествует? Болезнь над человеком или человек над болезнью? Воистину надобно быть великим человеком, чтобы хранить равновесие между гениальностью и характером. Талант расцветает, сердце черствеет. Надобно быть гигантом, надобно обладать мощью Геркулеса, иначе погибнет либо сердце, либо талант. Вы существо слабое и хрупкое, вы погибнете,- прибавил он, входя в ресторан.

Люсьен воротился домой, размышляя об этом страшном приговоре, представившем литературную жизнь в истинном свете.

«Денег!» — кричал ему какой-то голос.

Он сам написал три векселя, своему приказу, в тысячу франков каждый, сроком на один, два и три месяца, и с удивительным мастерством подделал подпись Давида Сешара; поставив передаточную подпись на векселях, он на следующий день понес их к Метивье, поставщику бумаги в улице Серпант, и тот учел их без малейшего возражения. Люсьен написал несколько строк зятю, чтобы предупредить его об этом нападении на его кассу, пообещав, как водится, выкупить векселя в срок. Долги Корали и долги Люсьена были уплачены. Осталось триста франков, поэт вручил их Беренике, приказав ей не давать ему ни сантима, пусть бы он даже стал просить: он знал свою страсть к игре. Ночами, при свете лампы, бодрствуя у постели Корали, Люсьен в порыве мрачной, холодной безмолвной ярости написал cвои самые остроумные статьи. Обдумывая их, он глаз не отрывал от обожаемого существа; белая, точно фарфоровая, красивая особой красотою умирающих, с улыбкой на бледных устах, она смотрела на него блестящими глазами — глазами женщины, погибающей от недуга и тоски. Люсьен посылал свои статьи во все газеты; но так как он не мог ходить по редакциям и надоедать редакторам, его статьи не печатались. Однажды он решился зайти в редакцию «Ревей» Теодор Гайар, когда-то столь предупредительный к нему, и в дальнейшем воспользовавшийся его литературными перлами, принял его холодно.

— Берегитесь, мой милый, вы исписались; но не падайте духом, больше жизни! -сказал он ему.

— За душою у Люсьена только и было, что его роман да первые статьи,кричали Фелисьен Верну, Мерлен, все его ненавистники, когда о нем заходила речь у Дориа или в театре Водевиль.- Он посылает нам жалкие вещи.

Исписался — обиходное слово на языке журналистов, верховный приговор, который трудно оспаривать, когда он произнесен. Это суждение, широко разглашенное, убивало Люсьена без его ведома, ибо он был всецело поглощен горестями, превышавшими его силы. В разгар изнурительной работы на него было подано ко взысканию по векселям Давида Сешара, и он прибег к опытности Камюзо. Бывший друг Корали проявил великодушие и помог Люсьену. Отчаянное положение длилось два месяца, и немало гербовых бумаг за эти два месяца Люсьен, по совету Камюзо, посылал Дэрошу, приятелю Бисиу, Блонде и де Люпо.

В начале августа месяца Бьяншон сказал поэту, что Корали обречена, дни ее сочтены. Эти роковые дни Береника и Люсьен провели в слезах, не умея таить свое горе от бедной девушки, а ее приводила в отчаяние мысль, что, умирая, она разлучается с Люсьеном. По необъяснимому движению чувств, Корали потребовала, чтобы Люсьен привел к ней священника. Актриса пожелала примириться с церковью и умереть в мире. Кончина ее была христианской, ее покаяние было искренно. Эта агония и эта смерть лишили Люсьена последних сил и мужества. Поэт в полном изнеможении сидел в кресле подле постели Корали, он не сводил с нее взгляда до того мгновения, когда очей актрисы коснулась рука смерти. Было пять часов утра. Птичка вспорхнула на цветы, стоявшие снаружи за оконной рамой, и прощебетала свои песенки. Береника, опустившись на колени, целовала руку Корали, холодевшую под ее слезами. На камине лежало одиннадцать су. Люсьен вышел, гонимый отчаянием; ради того, чтобы предать земле свою возлюбленную, он был готов просить милостыню, броситься к ногам маркизы д’Эспар, графа дю Шатле, г-жи де Баржетон, мадемуазель де Туш или жестоког9 денди де Марсе: у него не было более ни сил, ни гордости. Чтобы добыть хоть немного денег, он пошел бы в солдаты. Неверной, знакомой несчастным, расслабленной походкой он дошел до особняка Камилла Мопен; он вошел, не обращая внимания на небрежность своей одежды, и попросил о себе доложить.

— Мадемуазель еще почивает, она легла в три часа утра. Покуда она не позвонит, никто не осмелится потревожить,- отвечал лакей.

— Когда же она позвонит?

— Не раньше десяти.

Тогда Люсьен написал одно из тех отчаянных писем, в которых нищие щеголи ни с чем более не считаются. Однажды вечером, слушая рассказы Лусто о том, с какими унизительными просьбами обращаются к Фино молодые таланты, Люсьен не поверил ему, и вот собственное перо увлекло его по пути унижения, может быть еще далее, нежели его злополучных предшественников. Он возвращался домой в лихорадочном состоянии, равнодушный ко всему, не подозревая, какое страшное произведение продиктовало ему отчаянье; на Больших бульварах он встретил Барбе.

— Барбе, пятьсот франков!-сказал он, протягивая руку.

— Желаете двести? -отвечал издатель.

— Помилуйте, вы человек добрый!

— Но и деловой! Вы причинили мне ущерб,- прибавил он и рассказал о банкротстве Фандана и Кавалье.- Дайте мне заработать.

Люсьен вздрогнул.

— Вы поэт, стало быть, умеете писать веселые стихи,- продолжал издатель.- Сейчас мне нужны веселые песенки, чтобы поместить их среди песен, позаимствованных у других авторов; тогда я могу не опасаться преследования за контрафакцию, и я выпущу для уличной продажи отличный сборник стишков за десять су. Ежели вы завтра принесете мне десяток хороших песенок застольных и вольных… понимаете? — я вам заплачу двести франков.

Люсьен воротился домой. Корали, вытянувшаяся и застывшая, лежала на складной кровати, обернутая грубой простыней, которую, обливаясь слезами, зашивала Береника. Толстая нормандка зажгла четыре свечи по углам постели. На лицо Корали легло сияние той красоты, что глубоко поражает живых, как выражение совершенного покоя; она была похожа на юную девушку, больную белокровием; казалось порою, что ее лиловые губы раскроются и прошепчут имя Люсьена; это имя, как и имя бога, сопутствовало ее последнему вздоху. Люсьен послал Беренику заказать похороны, которые обошлись бы не дороже двухсот франков, включая службу в убогой церкви Бон-Нувель. Когда Береника ушла, поэт сел к столу подле тела бедной своей подруги и сочинил десять песенок на веселые темы и излюбленные парижские мотивы. Он испытал неизреченные муки, прежде чем приневолил себя взяться за работу; но он все же принудил свое дарование служить необходимости, будто и не страдал. Он уже осуществлял страшный приговор Клода Виньона о разладе между сердцем и мозгом. Какую ночь провел бедный мальчик, как надрывал он свою душу, сочиняя стихи для кабацких пирушек и записывая рифмованные строки при свете восковых свечей, близ священника, молившегося за Корали!.. Поутру, окончив последнюю песню, Люсьен пытался положить ее на модный в ту пору мотив; священник и Береника, услышав его пение, испугались, подумав, что он сошел с ума.

Друзья, на что мораль стихам?
С ней только скука и усталость
Рассудок неуместен там,
Где председательствует шалость.

Все песни годны за вином,
Нам Эпикур — свидетель в том.
Где чаши зазвучали,
Где Бахус — кравчий за столом,
Там покидают музы дом.
Мы пьем, поем,
А что потом — нам нет печали.

Сулил гулякам Гиппократ,
Что долгий век пошлют им боги.
И мы с тобой не плачем, брат,
Что дни не те, не резвы ноги,

Что от красотки отстаем,
Зато от пьяниц за столом
Еще мы не отстали.
Зато в кругу друзей хмельном
Мы в шестьдесят, как в двадцать, пьем,
Мы пьем, поем,
А что потом — нам нет печали

Откуда в мир мы все пришли,
Узнать — не мудрена наука.
Узнать, куда уйдем с земли,
Вот это потруднее штука

Но для чего, друзья, гадать?
Пошли нам, боже, благодать
В конце, как и вначале.
Когда-нибудь мы все умрем,
Но будем жить, пока живем.
Мы пьем, поем,
А что потом — нам нет печали.

В то время как поэт пел последние страшные куплеты, вошли Бьяншон и д’Артез, они нашли его в полном изнеможении. Он обливался слезами, у него не было сил переписать набело свои песенки. Когда сквозь рыдания он рассказал о случившемся, на глазах присутствующих он увидел слезы.

— Да,- сказал д’Артез,- много грехов этим искупится!

— Блаженны познавшие ад на земле,- торжественно сказал священник.

Мертвая красавица, улыбающаяся вечности, возлюбленный, окупающий ее могилу непристойными песнями, Барбе, оплачивающий гроб, четыре свечи вокруг тела актрисы, которая еще недавно в испанской баскине и в красных чулках с зелеными клиньями приводила в трепет всю залу, и в дверях священник, примиривший ее с богом и направляющийся в церковь отслужить мессу по той, что так умела любить! Зрелище величия и падения, скорбь, раздавленная нуждой, потрясли великого писателя и великого врача; они сели, не проронив ни слова. Вошел лакей и доложил о приезде мадемуазель де Туш. Эта прекрасная девушка с возвышенной душой поняла все. Она подбежала к Люсьену, пожала ему руку и вложила в нее два билета по тысяче франков.

— Поздно,- сказал он, кинув на нее угасший взгляд.

Д’Артез, Бьяншон и мадемуазель де Туш покинули Люсьена, убаюкав его отчаяние нежнейшими словами, но все силы его были подорваны. В полдень весь кружок, исключая Мишеля Кретьена, который, однако, убедился в невиновности Люсьена, собрался в маленькой церкви Бон-Нувель; там были Береника и мадемуазель де Туш, две статистки из Жимназ, костюмерша Корали и несчастный Камюзо. Мужчины проводили актрису на кладбище Пер-Лашез. Камюзо плакал горькими слезами; он торжественно обещал Люсьену купить могилу на вечные времена и воздвигнуть колонну с надписью:

КОРАЛИ УМЕРЛА ДЕВЯТНАДЦАТИ ЛЕТ АВГУСТ 1822

Люсьен в одиночестве пробыл до заката солнца на этом холме, откуда его взорам открывался Париж. «Кто будет меня любить?-спрашивал он себя.Истинные друзья меня презирают. Все, что бы я ни делал, казалось прекрасным и благородным той, что здесь лежит. У меня остались только сестра, Давид и моя мать. Что они там вдали думают обо мне?»

Несчастный провинциальный гений воротился в Лунную улицу, но опустевшие комнаты удручали его, и он ушел ночевать в скверную гостиницу в той же улице. Две тысячи франков мадемуазель де Туш и деньги, вырученные от продажи обстановки, позволили ему расплатиться со всеми долгами. На долю Береники и Люсьена пришлось сто франков, и достало их на два месяца, которые Люсьен провел в подавленном, болезненном состоянии: он не мог ни думать, ни писать, он весь ушел в скорбь. Береника жалела его.

— Вам было бы лучше вернуться в свои края, но как?-сказала она однажды в ответ на стенания Люсьена, упомянувшего о сестре, матери и Давиде.

— Пешком,- сказал он.

— Но ведь в пути все же надо чем-то питаться и платить за ночлег. Если вы даже будете делать в день двенадцать миль, вам надобно иметь при себе не менее двадцати франков.

— Я их раздобуду,- сказал он.

Он взял свою одежду и лучшее белье, оставив только самое необходимое, пошел к Саманону, и тот предложил за все его вещи пятьдесят франков. Он молил ростовщика прибавить хотя бы немного, чтобы оплатить дилижанс, но Саманон был неумолим. В ярости Люсьен помчался к Фраскати попытать счастья и воротился без единого су. Очутившись опять в своей жалкой комнате в Лунной улице, он попросил у Береники шаль Корали. Добрая девушка, выслушав признание Люсьена в проигрыше, догадалась о намерении бедного поэта: с отчаяния он решил повеситься.

— Вы с ума сошли, сударь,- сказала она.- Ступайте прогуляйтесь-ка и к полуночи возвращайтесь обратно,- деньги я достану; но гуляйте на Бульварах, не ходите на набережные.

Люсьен, убитый горем, бродил по Большим бульварам; перед ним мелькали экипажи, прохожие, и в круговороте толпы, подхлестываемой несчетными парижскими интересами, он переживал свое унижение и одиночество. Он перенесся мыслями на берега Шаранты, он мечтал найти утешение подле своих близких, он ощутил прилив энергии, столь обманчивой в этих женственных натурах, он отказался от решения расстаться с жизнью, он желал прежде излиться в жалобах перед Давидом Сешаром, испросить совета трех ангелов, оставшихся при нем. На углу грязного Вульвара Бон-Нувель и Лунной улицы он натолкнулся на принаряженную Беренику, беседующую с каким-то мужчиной.

— Что ты тут делаешь?! — вскричал Люсьен, с ужасом глядя на нормандку.

— Вот двадцать франков! Они могут дорого мне обойтись, но вы все же уедете,- отвечала она, сунув в руку поэта четыре монеты по сто су.

Береника исчезла так поспешно, что Люсьен не заметил, куда она скрылась; и к чести его следует сказать, что эти деньги жгли ему руку и он хотел их возвратить; но он был вынужден принять их как знак последнего бесчестия парижской жизни.

Данинград