Угрюм-река. Вячеслав Шишков. Часть 7

Оглавление
  1. 1
  2. 2
  3. 3
  4. 4
  5. 5
  6. 6
  7. 7
  8. 8

Страница 1
Страница 2

1

Дела в резиденции «Громово» шли стройным порядком. Прохор отсутствовал уже более месяца. Вчера уехала правительственная комиссия.

Она просидела здесь неделю, допрашивала пострадавших рабочих, вдов, служащих, отца Александра. Комиссией признано, что действия барона фон Пфеффера не правомерны, что он превысил власть; с другой стороны, и поведение хозяина предприятий, систематически нарушавшего обязательные постановления правительства в ущерб интересам рабочих, было комиссией найдено противоречащим предначертаниям власти. Но, принимая во внимание пионерство Прохора Громова в деле насаждения в глухих краях крупной промышленности, комиссия постановила считать поведение Громова опрометчивым, предложила ему или его наследникам впредь вести дело, во всем строго согласуясь с законом, а от уголовного преследования считать его, Громова, свободным. Что же касается удовлетворения претензий рабочих, комиссия приказала: всех забастовавших рабочих немедленно удовлетворить расчетом за дни забастовки; калек взять на пенсию; семьям убитых выдать единовременное пособие от двухсот до трехсот рублей, в зависимости от числа сирот.

Правительство действовало так чрез комиссию, понятно, не ради одной справедливости (это, пожалуй, было бы истолковано, как слабость государственной власти), а потому, что дело зверской расправы с рабочими стало известно не только у нас, но и за границей. Значит, соответственный жест был необходим в политическом смысле. И — этот жест сделан…

Комиссия уехала. Дело кипит. Рабочие под новой рукой стараются вдвое усерднее. Андрей Андреевич Протасов трудился при Прохоре, как вол. Теперь он работает неустанно, подобно стальной машине.

Нина видит его не так часто, скучает без него. Возле красивой владетельной барыни увивается великолепный Парчевский. Но пока что он для Нины пустое пространство. Да к тому же она занята по горло делами. Она частенько объезжает работы, шутит с рабочими. Искренняя близость хозяйки к рабочим одухотворяла их еще более. Они в душе рады, что сам хозяин пропал без вести, — авось на их счастье не вернется никогда.

Нина очень утомляется от свалившихся на нее забот: ее тяготит положение полновластной хозяйки. Оставлена на произвол судьбы Верочка, заброшен сад, и нет времени предаться созерцательной, в боге, жизни. Она часто раздумывает над тем, когда вернется муж и вернется ли он. А вдруг…

Но за этим «вдруг» всегда мерещится страшное, от которого испуганно замирает сердце. Какое-то тягостное предчувствие начинает подсказывать ей, что ее муж, Прохор Громов, мертв.

Пугаясь этих волнующих ее ощущений, она не раз приглашала к себе на чай отца Александра.

Однажды он долго засиделся у Нины Яковлевны. Беседовали о правилах поведения, о смысле жизни, об отношении человека к богу, к людям, к самому себе. Большая богословская подготовка священника делала беседы его в глазах Нины интересными. Отец Александр, с умащенными елеем, гладко зачесанными волосами, говорил о том, что, наконец-то, водворились здесь, среди рабочих, мир и благоволение, что, вопреки мнению безбожных социалистов, призывающих на родину грозу и бурю революции, может путем эволюционного прогресса наступить на земле царство любви и братства.

— Настанет время, — блеснул отец Александр золотом очков, — когда, как сказано в писании, мечи перекуются в серпы и лев ляжет рядом с ягненком.

— Никогда этого не будет, — дерзко-вызывающе бросил от дверей вошедший Протасов.

Он пропылен, в больших грязных сапогах, от него крепко пахнет здоровым потом. Он весь встревожен. Поцеловал руку Нине, извинился за костюм, сказал:

— Мне, Нина Яковлевна, крайне необходимо переговорить с вами с глазу на глаз.

Нина вопросительно подняла брови, отец Александр встал.

— Здравствуйте, Александр Кузьмич, и до свиданья, — пожал священнику руку инженер Протасов. — Уж извините, деловые разговоры у нас. А то, что вы изволили сказать, простите, чепуха. Никогда такого времени не настанет, чтоб овечка легла рядом со львом. Врут ваши пророки. Лев обязательно сожрет овечку. Он ее должен сожрать. Он ее не может не сожрать, чтоб не нарушить закон природы — право сильного. Так же и в человеческом обществе…

— Позвольте, но это ж иносказательно, это ж пророчество… А впрочем.., не смею вас задерживать. В другой раз поговорим на эту тему, в другой раз, — заторопился отец Александр и, насупив брови, ушел.

— Что с тобой, Андрей? Ты такой.., странный какой-то, нервный, — усадила его Нина. — Что-нибудь на работе?

— Да, и на работе… И вот… Знаешь что? — Протасов закурил трубку. — Знаешь что? Только будь мужественна, как всегда. — Протасов мялся, ерошил волосы.

Дыхание Нины вдруг стало коротким, она чуть приоткрыла рот. — Я имею сведения, — преодолев себя, сказал Протасов, — что Прохора Петровича нет в живых.

Андрей Андреевич сидел в кресле возле зажженной лампы, абажур бросал тень на верхнюю часть лица, оставляя в свете строгий его рот и сильный подбородок.

Напрягая всю волю, Нина старалась казаться спокойной. Но темно-русый локон возле правого уха стал подрагивать в такт ее сердцу.

— Откуда у тебя эти сведения? — холодным тоном спросила она, пристально всматриваясь в выраженье глаз Протасова.

Тот опустил взгляд в пол, сказал:

— Я получил записку от техника Матвеева. Он с поисковой партией по тайге бродит. Принес писульку зверолов, ходок. Прочесть?

Ей послышались в голосе Протасова нотки скрытого, оскорбляющего Нину, ликования. «Нет, не может быть. Нет, Андрей всегда и во всем правдив и честен», — подумала она и, спохватившись, торопливо сказала:

— Да, да… Пожалуйста, прочти. Впрочем, дай сюда. «Сегодня натолкнулся на странного человека-пустынника, — писал техник Матвеев. — Он пятые сутки сидит возле могилы своего товарища, утлого старичка. Из расспросов выяснилось, что у старцев три недели жил Прохор Петрович. «Душа его скорбит, — сказал мне пустынник. — Вразумить, облегчить его мы с братом не смогли: гордыня заела его.

На прощанье грешник сказал: «Жить больше не могу ни с тобой, ни с миром». Ушел и два раза выстрелил. Я искал потом прах его, не нашел. Может, зверь слопал».

Положив письмо, Нина опустила голову и стала крутить в руках носовой платок. Молчание длилось очень долго. Часы пробили десять.

— Я думаю, эта версия о смерти Прохора Петровича окажется таким же вздором, как и питерский анекдот, — проговорил Протасов. — Мало ль, что мог сдуру сболтнуть какой-то старичишка. Я уверен, что сердце ваше ущерба не понесет.

Заметив в его голосе теперь явную фальшь, Нина крутнула платок, углы рта ее нервно задергались.

— Расскажи, Андрей, что-нибудь веселенькое. Протасов с недоумением пристально посмотрел на нее сквозь пенсне:

— Веселенькое? Почему именно — веселенькое?

— Ну, что-нибудь… Ну, я прошу… — Щеки Нины покрылись красными пятнами.

— Ну, что ж… Ежели желаешь. Ну, например… — мямлил Протасов, продолжая недоумевать. — Например, дьякон Ферапонт кует цепь себе. В буквальном смысле — себе. Приказала Манечка. «Я, говорит, буду тебя, когда напьешься, сажать на цепь, как Трезорку».

— Очень смешно. Ха-ха, — не моргнув глазом и не слыша Протасова, чужим голосом сказала Нина.

— Или, например, блистательный Парчевский…

— Довольно о Парчевском! — вспылила Нина. — Вы слишком часто издеваетесь над ним.

— Это не издевательство, это — оценка человека по достоинству.

— Ревность?

— Ничуть. Мне это чувство незнакомо. В особенности по отношению к тебе.

— Вот как?! Напрасно. Во всяком случае, Протасов, мне надо побыть одной. Прощайте.

— Вы нервничаете?

— Да.

Она уходила прямая и гордая. Но ее сердце хромало, грудь волновалась: вдох и выдох фальшивили.

Протасов уронил пенсне, проводил ее растерянным взглядом и тоже ушел. Он злился на Нину, морщил лоб, кусал губы. Он все еще считал несвоевременным показать ей хранившийся у него документ против Прохора. А надо бы…

Нина прошла в свой кабинет, обставленный темно-синей кожаной мебелью в английском вкусе. За нею проследовал, виляя хвостом, толстый, разжиревший за время отсутствия Прохора волк. Нина опустилась в глубокое кресло, закрыла глаза. «Почему он такой нетактичный, этот Андрей?.. — думала Нина. — Почему он так торопит события? Слепцы, слепцы! И Парчевский, и он… Я люблю Прохора. Я и вдовой буду ему верна до смерти… Но Прохор жив, жив, я не желаю его гибели!»

Все эти отрывки мыслей, требующих длительного пересказа, мелькнули в голове Нины мгновенно. Затем — наступило второе и третье мгновение: «Я не могу быть женой Парчевского, внутреннее я предпочитаю внешнему. Но мне страшно быть и женой Протасова, потому что он выше меня по натуре и, главное, мы с ним разных дорог люди (второе мгновение мысли)». «Я Андрея люблю (третье мгновение мысли), я должна всем для него пожертвовать. А когда буду его женой, мое влияние одержит над ним победу». «А если моя жизнь с ним будет несчастна (четвертое мгновение), уйду в монастырь».

И общий, полусонный какой-то итог (плюс-минус):

«Я должна быть женой Андрея». И тут же, не размыкая глаз, вскрикнула: «Вы не смеете, вы не смеете: Прохор — Подошел волк, поторкал мокрым носом в руку хозяйки. Но, утопая в путаных снах, она далече отсюда.

…Вдруг Нина очнулась: сердце ударило — «муж». Трещал телефон. То звонил Прохор Петрович с прииска «Нового». В его голосе — угрюмая ласковость. Он сказал: заночует на прииске, хотя с дороги он сильно устал, но очень важно решить здесь кое-какие вопросы, кое-кого «намахать», а уж завтра приедет, пусть жена распорядится вытопить баню — не ванну, а именно баню, — надо прожариться, надо выпарить вшей… («Что, что?!») Ну да, вшей, он в тайге нахватал их достаточно, а пока — доброй ночи…

Нина и смеялась и плакала. Боже! Как хорошо, что Прохор вернулся!

Нина крепким сном до утра почивала. Утром, в девять часов, ее все-таки подняли.

— Алло! — сонным голосом прокричала она в трубку.

— Настя, ты?

— Нет. Это я, Громова.

— Пани Нина?! — горько и сладостно воскликнул Парчевский. — Разрешите к вам, — Сейчас же, сию же минуту…

Чрез четверть часа, едва Нина успела умыться, пан Парчевский блистал пред нею в форменном сюртуке с ученым значком и белых перчатках. Полные губы лоснились лакировкой помады.

Нина доподлинно знала, зачем спозаранку примчался Парчевский. Настроение Нины самое бодрое: вот-вот должен приехать муж. А что, если… В тайге развлечения редки, так отчего же не провести ей домашний спектакль: сама поиграет и позабавится жалко-комической ролью донжуана Парчевского; в искренность чувств его к ней она по-серьезному и не думала верить, да и Протасов не очень-то уважает его, а муж — и подавно.

Итак, Нина — артистка. Она встретила пана Парчевского — тоже артиста — со всеми ужимками томной печали.

— Пани Нина, — прижимая к сердцу свои породистые руки, с обычной театральностью в жесте и голосе начал Парчевский. — Судьба второй раз ввергает меня в мрачную роль палача вашей нежнейшей души. Но, принимая во внимание вашу христианскую настроенность и покорность воле божией…

— Короче, Владислав Викентьич…

Инженер Парчевский усилил игру: он с легким стоном закрыл глаза и, оторвав руки от сердца, трагически ударил кулаком вниз:

— Ваш муж, Прохор Петрович.., отправился в страну, где царствует Плутон! Он, кажется, кончил жизнь самоубийством…

— Да? Вы уверены в этом? — смело вошла в роль и Нина; прижав к щеке сомкнутые в замок кисти рук, она вся посунулась к пану Парчевскому. — Это не правда, не правда! Вы сговорились с Протасовым…

— К сожалению — факт. Я сейчас от Протасова. Он прямо сказал мне: «Хозяин вряд ли вернется». Уф!.. Я не в силах больше… Я ошеломлен… Разрешите… — и, благопристойно отдуваясь, он упал в качалку. — Не волнуйтесь, примите удар хладнокровно. Прошу вас… — нажимая педали притворства, стонал пан Парчевский.

— Поверьте, что есть люди, готовые умереть за вас. Клянусь вам, — я первый! Ваша жизнь вся впереди… Пани Нина, пани Нина! — восклицал он сквозь слезы.

Молодую темпераментную женщину раздирал еле сдерживаемый смех. Чтоб не провалить свою роль, она отвернулась, закашлялась и два раза крепко щипнула себя.

— Мне, Владислав Викентьич, очень тяжело слышать ваши вздохи. Я боюсь это утверждать, но мне почему-то кажется, что вы сейчас ведете со мной игру, что вы просто-напросто, простите, притворяетесь…

— Пани Нина! Клянусь вам — нет!

— Ну, а если б я, боже упаси, овдовела? Что ж, вы стали бы искать моей руки?

— О, клянусь, клянусь вам — да!

— Но дело в том, милый Парчевский, что я.., что я… — И Нина задумалась. Она сегодня особенно прекрасна. Парчевский, любуясь ею, терял самообладание: актерство линяло в нем, он вот-вот искренно кинется к ногам обаятельной женщины. И тут, как смертельный удар в самое сердце, — тихий воркующий голос:

— Если я овдовею, я рее свое и мужа имущество делю на три равные части: одну часть старику Громову, другую — Верочке, третью — на широкую благотворительность, сама же становлюсь нищей, вероятней всего — пойду в учительницы…

Говоря так, она зорко следила за гостем. Пан Парчевский из красавца-павлина вдруг превратился в мокрую курицу: стал глупым, жалким и злым; в глазах тупое отчаяние, лоб наморщился.

— Ну, как же тогда? — Нина незаметно вновь стала щипать себя, однако лицо ее покрыла густая улыбка. — Наверное вы и не подумали бы жениться на какой-то «учителке»?

— Я?.. Нет, отчего же.. Ведь я и сам могу зарабатывать довольно много. Наконец у меня дядюшка — губернатор. И вообще… — мямлил Парчевский, чуть не теряя сознание.

— Ну, а если б я, вдова, сказала бы вам: я ваша, миллионы ваши, а муж между тем вдруг каким-то чудом воскрес бы, — с ним это случалось, — вы ж, голубчик

Парчевский, это знаете лучше, чем кто-либо. Да… И вот мы с вами за свадебку, а муж — тут как тут. Что тогда?

— Пулю в лоб! Пулю в лоб! — вскочив, с рыданием в голосе завопил пан Парчевский и чутко прислушался: по коридору скрипели шаги.

— Барыня, чай готов, — доложила вошедшая горничная Настя. — И стражник прискакал сейчас, — говорит, что Прохор Петрович едут.

— Идемте, — направилась Нина в столовую. — Милый Владислав Викентьич, — с серьезным лицом, но вся в скрытом смехе шепнула она Парчевскому, — я умоляю вас, забудьте все, не стреляйтесь…

Но дважды обманутый Парчевский, с горестью вспомнив и питерскую мнимую смерть Прохора, ничего не ответил Нине, только мрачно подумал по адресу хозяина:

«Негодяй!.. Нет, какое коварство?! Второй раз… У, пся крев!»

Три первых дня Прохор Петрович со всеми был отменно любезен. Заласкал, замучил Верочку, волка. Перед Ниной стоял на коленях, целовал ей руки, умолял простить его. Нина едва узнавала мужа: таким необычайно нежным, мягким, ласковым казался он ей. Нина, радуясь краешком сердца, в глубине души всерьез испугалась случившейся в муже резкой перемены: подобные Прохору натуры устойчивы в своей сущности и крепки, как скала.

Значит, в Прохоре совершились какие-то сдвиги, какой-то надлом его психики.

За эти три дня Прохор как бы выключил себя из повседневной жизни. Он целыми часами просиживал с подзорной трубой на вершине башни «Гляди в оба». С наивным удивлением ребенка и с жадностью взрослого он цепко осматривал свое владение и надолго погружался обновленным в пустыне взором в сизые волны Угрюм-реки, омывавшей скалу у подножия башни.

В часы углубленного созерцания своих деяний Прохор много передумал. С высоты башни, пред его новыми глазами необъятно ширился весь мир, мутнели горизонты, над которыми вставали человеческие дни, вставали и закатывались, уходили в вечность. То озирался он взором мысленным назад, в начало дней своих, в истоки жизни. Тогда голос собственной совести и голос старцев-отшельников стучался в сердце: «Живи так, чтоб этот небосклон текущих дней твоих становился все светлей, все выше».

Прохор вздыхал, клочья седеющих усов и бороды лезли в рот, губы кривились нехорошей улыбкой, а голый бабий зад, назойливо расплываясь вширь, вдруг заслонял собой весь свет, все горизонты. С зубовным скрежетом Прохор ударял себя кулаком в грудь и, гремя ступеньками, круто спускался.

На четвертый день Прохор напился на башне в стельку. Его привезли домой, втащили в кабинет, уложили. Волк смотрел-смотрел на мычавшего хозяина и взлаял.

— Волченька! — назидательно сказала ему Верочка. — Ты, волченька, не ругайся. Папочка простудился от винца. Я тоже, когда была простудилая, там у бабушки.., меня тоже тащили.

2

Вскоре Прохор потребовал от Нины отчета во всем. Нина приступила к этому с внутренним трепетом. Она всячески отдаляла этот день, но день все же настал.

В кабинет Прохора на башне собрались: тучный, лысый главный бухгалтер Илларион Исаакович Крещенский с целым возом отчетных книг (он летом потел, как кипящий на морозе самовар, носил перекинутое через шею полотенце, которым то и дело вытирал лицо и руки), инженер Протасов, мистер Кук, инженеры Абросимов, Образцов и сама хозяйка Парчевский, вопреки предложению Нины, приглашен Прохором не был. Вместо него присутствовал Иннокентий Филатыч Груздев. Он набожно вздыхал и чему-то про себя улыбался.

Главноуправляющий предприятиями инженер Протасов сделал общий, блестяще построенный деловой отчет, дав меткую, неприятную для Прохора характеристику царивших до забастовки порядков («или, вернее, беспорядков», — сказал докладчик), и нарисовал широкую картину новой постановки дела, осуществленной за время отсутствия Прохора Петровича.

Доклад длился больше часа. Мрачный Прохор с изумленным лицом неподвижно сидел в глубоком кресле. Он временами надолго закрывал глаза, как бы погружаясь в сон, но меж тем слушал доклад с напряженнейшим вниманием.

— Я попрошу бухгалтерскую справку соответственных выдач рабочим до и после забастовки за месячный срок, — сказал Прохор.

Илларион Исаакович развернул две книги, обтерся полотенцем и негромко защелкал на счетах.

Доклад мистера Кука о механическом заводе, пяти лесопилках, паровой мельнице, и электростанции прошел без запинок. Бухгалтер сказал:

— Плата одному и тому же числу рабочих за месяц возросла со ста семидесяти пяти тысяч прежде до двухсот пягидесяти тысяч теперь.

— Ага! — иронически воскликнул Прохор. — Значит, рабочие теперь дерут с меня лишку миллион рублей в год! Прекрасно.. — Он опять закрыл глаза, засунул руки в рукава чесучовой рубахи, ноздри его раздувались.

Инженер Протасов сказал:

— Я, Прохор Петрович, должен вам доложить, что мы делаем теперь огромные усилия, наверстывая в улучшении быта рабочих то, что упущено было вами. Переустройство и новая постройка бараков, бань, прачечной и кухни утверждены мною по смете в двести сорок семь тысяч рублей.

— В двести сорок семь тысяч? — громко переспросил Прохор, и все лицо его нахохлилось, как у старого филина. — Дворцы? Рабочим? Из чьих капиталов, из чьих капиталов — я вас, Протасов, спрашиваю — вы благодетельствуете рабочим?

— Из ваших, конечно.

— Что, что?! Из моих?!

Все затихли. Волк вытянул хвост в струну. С потолка упала божья коровка.

— Сто тысяч в это дело вложила своих собственных денег я, — ровным голосом сказала Нина.

— Это деньги не твои, а наши, — грубо рубнул сплеча Прохор. — У тебя нет своих денег, пока ты мне жена…

— Я согласна с тобой, не горячись, — чтоб в присутствии посторонних не обострять разговора с мужем, умиротворяюще ответила Нина.

— Но я полагаю, — как ни в чем не бывало продолжал Протасов, — что рабочие, поставленные в сравнительно хорошие условия, будут работать и уже работают более продуктивно. Таким образом .

— Таким образом, вы, господа, через год выпустите меня в трубу, — бросил Прохор и, повернувшись к Протасову плечом, к жене спиной, стал демонстративно смотреть в окно.

— Таким образом, — нажимисто, но спокойно закончил Протасов, — широкая реорганизация всех работ, предпринятая мною за ваше, Прохор Петрович, отсутствие, оздоровила дело, и в конечном счете надо надеяться, что все предприятия если и принесут вам сравнительно меньший доход, чем вы ожидали, зато вы вполне гарантированы теперь от повторения кровавых событий, подобных недавнему.

У хозяина задергалось правое веко, седеющие на висках волосы встопорщились. В конце заседания, прощаясь, он сказал:

— Всем вам, господа, большое спасибо за вашу честную работу во время моего невольного отсутствия, — драматическим тоном подчеркнул он слово «невольного» и крепко пожал всем руки. — А вам, Протасов, спасибо вдвойне. Я не знаю, как и благодарить вас за ту огромную пользу, которую вы бескорыстно принесли мне. Спасибо, спасибо, Протасов…

Андрей Андреевич, болезненно чувствуя в голосе Прохора Петровича злобную иронию, смолчал, покраснел до корней волос, поклонился и вышел. Его знобило. Побаливал правый бок, где печень.

Супруги остались вдвоем.

— Мерзавец . Прохвост!.. — хрипло, на низких, придушенных нотах бурчал Прохор, грузно шагая по тавризскому ковру. — Вместо двух-трех миллионов барыша я, чего доброго, понесу миллионный убыток . Подрядные работы запущены… Железнодорожная ветка — тоже. О-о, черт!..

— Прости, Прохор. Но чем же виноват Андрей Андреич?.. Ведь ты же сам вверил ему…

— Но я тогда был в полнейшей прострации! — с бурей в глазах прервал жену Прохор.

— Я с ума сходил. Тебя нет… Один. А тут такая кутерьма. Кругом меня были дураки, прохвосты… Нет, я этого не прощу Протасову.

— И это твоя благодарность за непомерный труд человека, за бессонные ночи?! Ты погляди, какой он стал. Он болен, — готовая разрыдаться, стала бегать взад-вперед Нина. — Это несправедливо. Это не великодушно! Это подло наконец!

— Сводите, сводите меня с ума. Вы все сговорились. И этот Парчевский со своими точеными ляжками с утра до ночи увивается возле тебя… Знаю, знаю… Я все знаю. Смерти моей ждете, да? А вот нет! — ударил он кулаком в кулак. — Не умру! Назло не умру. Нина схватила накидку — и вон. Ночью Прохора привезли домой пьяным. Нина решила круто изменить свою тактику. Она попыталась взять Прохора лаской.

В праздник, золото-малиновым вечером она сидела с ним в уютной беседке с видом на каменный берег Угрюм-реки. Волк лежал у их ног, прислушивался к разговору, думал о том, что дадут ему дома жрать. Верочка с нянькой бегали по дорожкам, ловили сачком мотыльков. Гувернантка, немка Матильда Ивановна, стоя на берегу, любовалась теплыми тонами заката.

Прохор Петрович не доверял Нине, он злился на нее. До сих пор ни словом еще не обмолвился он о причине своего бегства в тайгу, о своих мучительных переживаниях. А той так хотелось знать всю правду об этом.

— Милый Прохор, — и Нина нежно обхватила мужа за крепкую искусанную комарами шею.

— Расскажи, что ты делал у старцев-пустынников? Ах, как я завидую тебе!.

— Чего ж завидовать… Старцы как старцы. Оба вонючие, грязные… Один был раньше живорезом. А другой — с большой волей. И не совсем дурак. Тоже, наверное, кому-нибудь брюхо вспорол. Или в карты проиграл казенные деньги да сбежал в тайгу.

— Ты вечно умаляешь достоинства других людей. — Она хотела сказать: «а себя возвеличиваешь», но сдержалась, только добавила:

— Это нехорошо, Прохор.

— Я привык уважать людей дела, созидателей ценностей.

— То есть себя? — и Нина с мягкой улыбкой прижала свой красивый чистый лоб к виску Прохора. — То есть ты уважаешь только себя? — повторила Нина.

— Себя — в первую голову, конечно. А на людишек смотрю, как на навоз, как на грубую рабочую силу, необходимую для устроения земли, под нашим руководством,

конечно. Отними у народной массы ее просвещенных руководителей — и твой народ-богоносец сопьется, обовшивеет, перережет друг друга Нет, я ненавижу людишек…

— Какой ты жестокий, Прохор! — И обнимавшая мужа рука Нины опустилась. — Только ты не сердись… Мне больно видеть в тебе эгоиста, презирающего народ и целью своей жизни поставившего наживу во что бы то ни стало. Ведь ты муж мой…

— Ну что ж… — Прохор перегнулся вдвое, обхватил руками колени, глядел в пол. — Давным-давно какой-то мудрец обмолвился: «Цель оправдывает средства». Ну вот, таков и я.

— Эту истину изрек некий мудрец Лойола, но он был иезуит, а ты, я надеюсь, считаешь себя православным, — с горечью вздохнула Нина. — По-моему, цель человеческой жизни — это уподобление богу.

— То есть уподобление тому, чего мы не знаем и не будем знать? — разогнулся

Прохор — Это не для моих мускулов, не для моей крови. Моя цель — работа. А после работы — гульба!

— Гульба? — переспросила Нина, и их глаза встретились: насмешливо-властные Прохора, умоляюще-нежные Нины.

— Без гульбы, при одной работе, пуп надорвешь.

— Какой ты грубый! У тебя совершенно нет никаких высоких идей. Ты весь — в земле, как крот. Ты на меня не сердишься?

— Идея — плевок, идея — ничто, воздух. Сбрехнул кто-нибудь, вот и идея… И инженер твой со своими идеями — пустобрех!

Лицо Прохора скорчилось в гримасу пугающей улыбки, взор его жестоких глаз давил Нину.

— Идея тогда вещь полезная, — сказал он нажимисто, — когда я одену ее в мясо, в кости. Сказано — сделано! Вот — идея! А остальное все — мечты, обман… Я своим рабочим никогда посулами зуб не заговаривал, а Протасов твой и посейчас заговаривает… За мой, конечно, счет, да-с… Мы с ним одному дьяволу служим, только я — в открытую, а он — под масочкой социалиста… Ха! Вот он где у меня твой Протасов! — С этими словами он вскинул руку и сжал ее в кулак.

Затем он отвернулся от жены с явно скучающим видом.

Вот уже третий день Прохор Петрович с утра до ночи осматривает работы. Он видел много полезных новшеств, введенных за его отсутствие, видел всюду порядок, прилежность рабочих. Все это его поражало, но отнюдь не радовало. Рабочие избалованы повышенной платой, «нажевали» на его хлебах жирные морды, вместо двенадцати часов работают по десяти, в праздничные дни на работы их палкой не загонишь, а живут, мерзавцы, в новых бараках, как чиновники. Нет, к черту!.. Надо как следует намахать Протасова и снова скрутить всех в бараний рог. Он великолепно раскусил этого коварнейшего узурпатора, который норовит все забрать под себя, старается разорить Прохора, даже совсем вычеркнуть его из жизни, а потом жениться на дуре Нине. Нет, дудочки!.. Прохор вытурит Протасова ко всем чертям и выпишет из Люттиха знакомого инженера-бельгийца. Вот тогда-то.., вот тогда пусть они поскачут, негодяи!., А он пока приведет в порядок свои нервы, зимой закроет на месяц работы, разгонит всех этих голодранцев-забастовщиков, наберет новые тысячи голодающих рабов, чтоб втрое, впятеро расширить дело, чтоб крепко стать владыкой всего края. А с Ниной, ежели осмелится она фордыбачить, — немедленный развод. Впрочем, если резко порвать с Ниной, ее, капиталы уплывут. Нужно придумать такой кунштюк, чтоб Нины не было, а деньги ее остались в деле. Идея!.. Да, да, идея… Нины Яковлевны Громовой, его жены, не будет…

Весь распаляемый этими мыслями, Прохор мрачнеет.

— Ну как, дьяволы кожаные, работается? — не то в шутку, не то в брань кричит Прохор партии рабочих, забивающих паровым копром сваи для перемычки.

— Ничего, трудимся! — нехотя отвечают рабочие.

— Довольны заработком, довольны пищей, довольны помещением?!

— Довольны… Спасибо, хозяин… — И, чтоб отвязаться от Прохора, от его привычных матерков, — вот-вот пустит с верхней полки, — все дружно налегают на работу.

На прииске «Достань» новый заведующий, молодой инженер Александр Иваныч Образцов, доложил Прохору Петровичу, что и жильное золото и рассыпные участки здесь близки к окончательной выработке, прииск стал давать теперь весьма незначительную прибыль, что в скором времени нужно будет подумать о его закрытии.

— Ну да! Ваши новшества что-нибудь да стоят. Вот и маленькая прибыль поэтому! — вспылил Прохор. — Через два месяца прииск будет давать золота вдесятеро больше, чем теперь.

— Ваше предположение, Прохор Петрович, — сказал Образцов робко, — не вяжется ни с теорией, ни с опытом…

— А ваши теории только опытных людей с толку сбивают. Кто вас сюда поставил?

— Протасов Андрей Андреевич.

— Ах, Протасов? Извольте отправиться в контору и сказать вашему Протасову, что он дурак! А на ваше место я чертознаев пришлю. Они вам нос утрут. Они покажут вашему Протасову, как нет здесь ни жильного, ни рассыпного…

Прохор запыхтел и, размахивая тросточкой, двинулся к ожидавшей его пролетке.

— Прохор Петрович! — нагнал хозяина инженер Образцов. Его юное лицо выражало болезненную гримасу несправедливо понесенной обиды. — Я работал без вас, Прохор Петрович, со всем старанием. Я за ваше отсутствие открыл в тайге два мощных золотых месторождения, они могут затмить славу прииска «Нового». Я открыл неглубоко залегающие пласты каменного угля, я открыл залежи графита и жилы медного колчедана. Я думаю, что все это, при умелой эксплуатации; поднимет значение ваших предприятий вдесятеро…

— Верно говоришь?

— Верно. Давайте как-нибудь объездим все те места. — Инженер Образцов, бледный, до дрожи взволнованный, вытащил из кармана завернутый в бумажку кусок золота. — Вот самородок в два с осьмой фунта весом. Я его нашел в тайге, на открытых мною местах. Я мог бы его прикарманить, но я передаю его вам как свой первый подарок.

Прохор Петрович обнял растерявшегося молодого человека.

— Оставайся здесь. Ты, мальчуган, — прости, что я тебя попросту — «ты», где живешь?

— У Сохатых, Прохор Петрович, — утирая слезы, проговорил Образцов; его губы с чуть пробивающимися усиками кривились, брызг веснушек темнел.

— Ерунда! Тот дурак с бесструнной балалайкой тебя с ума сведет. «Овраам адна капек». Ха-ха-ха!.. Ну и выдумал же ты… Как это тебе в башку-то взбрело? Ха!.. Вот что. Переезжай-ка ко мне. Я отведу тебе в новом доме две комнаты. И, кроме того, — прищурившись и что-то соображая, Прохор добавил с коварным блеском в глазах: — кроме того, моя жена — не чета той Хавронье Хавроньевне…

Инженер Образцов конфузливо потупился. Прохор вынул блокнот, написал: «Выдать Саше Образцову 1500 рублей на обзаведение», — и передал записку молодому человеку.

Кучер хлопнул вожжами, лошади взяли крупной рысью. Прохор дружелюбно оглянулся на инженера, отер глаза и высморкался. «Черт, слезы! Бабой стал… Паршиво это…

Заскоки в душе. Колчедан, каменный уголь, графит… Да это ж клад! Да это ж черт знает что! А золото, а золото? Мощное, говорит, месторождение… Ничего парнишка. Но ежели наврал все, в кнуты возьму сукина сына… Не посмотрю, что у него на пиджачишке значок торчит. Зубы выбью… Нет, а каков чудак?.. Хы! Отдал золото… Чудак!»

На прииске «Новом» дела шли великолепно. Работала только что собранная драга. Оканчивалась механизация работ. Все старое, сделанное на живульку, заменялось новым, долговечным.

— На реконструкцию прииска затрачено пока сто шестьдесят две тысячи, — говорил инженер Абросимов, заместивший Ездакова. — Еще предстоит затратить по смете тысяч двести.

— Хорошо, хорошо… Приятно хозяину слышать умные ваши речи… — затряс Прохор головой, как паралитик. — А где Ездаков?

— В тюрьме.

— По наветам Протасова?

— По приказу скончавшегося прокурора Черношварца.

— А это что за домищи наверху? Двенадцать штук?

— Бараки для рабочих.

Прохор круто и чуть не бегом — к пролетке.

3

После беседы в саду Прохор целую неделю не разговаривал с Ниной. Наконец его прорвало. Пили вечерний чай. Никого принимать не ведено. Нина Яковлевна сразу почувствовала настроение Прохора и, подобрав нервы, приготовилась к бою.

— Ты внесла, Нина, страшную дезорганизацию в мои планы. Ты не понимаешь, что делаешь. Ты бросаешь на ветер деньги… Ты…

— Может быть, и меня хочешь объявить сумасшедшей и запрятать в сумасшедший дом? — мужественно приняла она вызов.

— Надо бы, надо бы…

Нина, едва справляясь с собой, кротко проговорила:

— Все, что я делаю, — я делаю из любви к тебе, если хочешь знать. Да-да-да! К несчастью, я продолжаю тебя любить.

— Если ты говоришь это искренно, так не сажай меня на рогатину, как медведя! Может случиться так, что на твою любовь я отвечу ненавистью.

Серебряный самовар пошумливал, брюзжал по-стариковски. Оскорбленная Нина в горестном раздумье сказала:

— Да, на любовь ответить ненавистью ты можешь. Ну что ж.

— Мне противны твои паршивые либеральные затеи, — перешел на крикливый тон

Прохор, — мне чужда твоя маленькая мораль, мешающая моему большому делу. От тебя пахнет ладаном. И твои дела мне мерзки. Ты с ума меня сведешь. Ты становишься злым демоном моим.

— Я — не Анфиса.

— Не поминай Анфису! Не поминай Анфису!! — Вскочили волк и Прохор.

— Слушай, не горячись, сядь. Я все делаю, желая хорошего не себе, а твоим же, пойми, твоим же рабочим и не из любви к ним, конечно: рабочие мне — чужие, а ты мне — свой. Я не хочу, чтоб наши предприятия потерпели крах. Я не желаю быть нищей… Ты пойми!

Прохор, руки назад, ходил, посвистывая в тон самовару. Нина взволнованно встала, оперлась руками в стол, водила за Прохором глазами. Не получая от мужа ответа, она тоже начала носить себя по комнате и нервно пристукивать каблуками. Так ходили они, родные и далекие, любящие и ненавидящие один другого, набираясь гневом и судорожно отыскивая предлог кончить все миром.

— Прохор, пойми… Ведь я трачу на постройку бараков не твои, а свои деньги.

— Ха! — остановился Прохор.

— И надеюсь, если твоим рабочим будет в бараках жить лучше, чем в землянках, они поставят это тебе в плюс и забастовка не повторится.

— Ха-ха, не говори глупостей! Ха!.. Это мне противно. Я должен давать рабочим минимум, брать от них максимум, чтоб иметь возможность кормить не пять, как теперь, а сто тысяч голодранцев.

— Ты кончил?

— Нет. А ты вся в оптическом обмане. У тебя ни малейших перспектив на будущее. Кто ты? Народоволка ты, что ли, или другое вымершее чудище? Тебе только недостает синих очков. Впрочем, ты берешь их напрокат то у попа, то у Протасова.

— Кончил? Прекрасно… — И, вся в огне, Нина села. — Я разучилась, Прохор, обижаться на тебя. Ты слишком захватал меня своими жесткими руками. Все мое сердце и вся я — в мозолях.

— Я все переверну по-старому, — задышав через ноздри, уселся и Прохор у часов вполоборота к Нине. — Сбавлю голодранцам плату, заставлю жрать падаль, а недовольных вышвырну вон вместе с твоим Протасовым.

— Нет! Этого не будет, — пристукнула Нина в стол рукой. — Слышишь?.. При первой же твоей попытке вернуть наше с тобой дело опять к старому кошмару я поведу против тебя игру и, предупреждаю, игру серьезную. Я пущу в дело весь свой капитал…

— Ха!

— Да, да… Игра будет не на жизнь, а на смерть… Игра будет ва-банк!.. Или я тебя побью, или ты уничтожишь мои планы. Может быть, даже уничтожишь меня физически, как ты унич… — но Нина осеклась, приникла: в глазах мужа стегнули две страшные молнии. Нина умерила голос:

— И вот предлагаю: или ты весь изменись, весь, весь, до ногтей, или я вот тут, рядом, открою свое очень крупное дело…

— Во главе с Протасовым?

— Да, да… Во главе с Протасовым, Образцовым, Парчевским, Груздевым…

Прохор вскочил, вновь зашагал по комнате, ероша волосы и все.., крепче сдвигая вертикальную меж бровей складку.

Потом пробурчал что-то в бороду и встал за плечами сидевшей Нины. Он был озадачен ее угрозами и, чтоб не обострять с нею отношений, старался смягчить свой голос:

— Эх ты, идеалистка! Отстала ты от жизни на целую сотню лет. Эх ты, философ в кружевных панталончиках!

Прохор поцеловал Нине руку: «покойной ночи», ласково потрепал ее волосы и по-своему, как-то надвое, улыбнулся.

— Сердишься? — робко, с приниженной улыбкой спросила Нина.

— Нет, — Тогда пойдем ко мне. Сегодня ты — мой, — и вся зарделась, увлекая за собой мужа.

— А вчера кто был «твой»? — с шутливостью погрозил пальцем Прохор.

Они вошли в белую, под слоновую кость, спальню Нины.

— Я так вопрос не ставлю, — смущенно расхохоталась она, выхватывая из прически шпильки. Густая волна тонких прекрасных волос пала на полные, белые, как кипень, плечи. — Напротив, в моей фразе: «Сегодня ты мой» — скрыто звучало: «А чей ты был вчера, я не знаю, но вчера ты не был мой».

Прохор тоже захохотал, но по-холодному. И, чтоб прервать этот смех и согреть душу Прохора, Нина кинулась ему на шею.

Шелест платья, шепот шелка торопливо вырос и упал к ногам. Подушки взбиты высоко. Букет чайных роз щекотал обоняние, пьянил. Нина шептала:

— Через месяц будет ровно десять лет, как мы живем здесь.

— Да-да-да. Юбилей! — воскликнул сладко было задремавший Прохор — Ниночка, милая… Мы к этому дню переберемся в наш новый дворец.., и.., сразу юбилей и новоселье.

— Мне хотелось бы, чтоб этот день прошел торжественно. И знаешь почему?

— Ну, ну?

— Ты же сам говоришь: работа, работа, а потом — гульба. Пусть эта гульба будет законно заслуженной и.., культурной.

— Да-да… Я закачу такую иллюминацию, что ты ахнешь!.. — сказал сквозь зубы Прохор. Нина не подметила в его голосе ни ехидства, ни яду.

Но в ту же ночь сгорели два только что выстроенных Ниной прекрасных барака. Пожарные, как назло, были крепко пьяны. А Филька Шкворень три дня швырялся в кабаке деньгами.

Нина в отчаянии. Прохор, ловко пряча злорадство в тень неспокойных глаз, как мог утешал ее: «Ну сгорели и сгорели… Эка штука. Плевать…» Утешали и отец Александр и Протасов. Инженер же Парчевский, продолжая лебезить перед Ниной, сообщил ей новость:

— Я только что от пристава. Он сказал, что в разных местах тайги оперируют воровские шайки. В селе Красные Сосны убит богатый мельник. На тракте, возле моста чрез Черную речку, ограблена почта. В посаде Зобастом обнаружены два поджога. Я полагаю, что и наши бараки сожжены разбойниками… О, это ужасно!

Все эти слухи, конечно, были сильно раздуты, но все-таки в них доля правды: Протасов получил письмо от Шапошникова из села Разбой. Письмо передал ему сопровождавший обоз дед Никита, в избе которого Шапошников жил.

«Дорогой товарищ. Посылаю письмо с верным человеком. Сообщаю, что бывший прокурор Стращалов, с которым вы собирались познакомиться, дней двенадцать тому назад, ушел на охоту и исчез. Две версии: или он бежал (но почему он тогда ни слова не сказал мне?), или попался в руки бандитов, вступил с ними в перестрелку и был.., убит». И т.д.

Протасов отправил с дедом Никитой Шапошникову пятьсот рублей на нужды колонии ссыльных.

Филька Шкворень болтал в кабаке:

— Я дружка своего нашел, Ваньку Ражего. Самый каторжник, сволочь, живорез. В Киренске городе, вишь ты, пригнали из острога каторжан баржу разгружать, сто человек. Они взяли сговорились да драку промеж собой ночью завели. Солдаты трусу спраздновали. А варнаки под шум, под шухер — тягаля. Двадцать два человека бежало, восьмеро убито… Теперича Ванька Ражий у нас на прииске работает, в шахте сидит забойщиком. Только никто не знает, который он есть.

Россказням Фильки никто не верил. Мало верили и приставу. Однако пристав предпринимал меры сыска. Судебный следователь вел следствие о поджоге бараков.

А Прохор Петрович на эти слухи и ухом не повел. Он с жаром принялся за подготовку юбилейных торжеств. Прежде всего он разослал в Петербург и Москву несколько пригласительных телеграмм. Парчевскому поручено составить осведомительную статью для газеты «Новое время». Илья Сохатых направлен на реку Большой Поток за невиданным осетром в двенадцать пудов весом. Мистер Кук с главным бухгалтером Крещенским, напролет просиживая ночи, готовили живописнейшие диаграммы, графики по всем отраслям работ. Образцов, Абросимов и другие инженеры и техники устраивали на всех шести этажах башни «Гляди в оба» показательную выставку, Федотыч чистил обе пушки толченым кирпичом.

Из уездного города выписано восемь поваров и десять официантов. Штат лакеев из местных расторопных парней готовил Иннокентий Филатыч при помощи Ивана, лакея мистера Кука. Вдобавок к своему доморощенному оркестру выписывался оркестр бальный. Прохор приказал добыть полдюжины каруселей. И они будут. Дьякон Ферапонт организовал хор в полсотню певцов. Новый учитель Аполлинарий Хрестоматиев, человек не старый, дельный, но любитель выпить, написал и положил на ноты торжественную кантату.

Прохор меж тем, взбадривая себя кокаином и выпивкой, надрывался в изобретательских хлопотах. В разных местах воздвигались триумфальные арки, устраивались электрические транспаранты, делались в тайге искусственные снежные полянки (вместо снега — соль): там будут чумы с тунгусами и запряженные в нарты олени.

Званых гостей со всех концов России — триста человек. В Питере заказаны по телеграфу двадцать пять золотых жетонов для почетнейших лиц, а для господина губернатора, обещавшего быть на торжестве, выписан из московского антикварного магазина севрский чайный сервиз.

Анна Иннокентьевна от участия в помощи Нине отказалась. Она шла к ней переговорить по поводу своего отказа, но, завидя идущего навстречу ей Прохора, демонстративно свернула в проулок и посверкала из-за угла на проходившего злодея своего глазами разъяренной пантеры.

— Идиотка толстомясая, — понял ее маневр Прохор. — Будто я виноват, что она какого-то старого дурака на себе женила.

Он до сих пор не знал, что отец его, Петр Данилыч, живет в пяти верстах отсюда, в собственном доме. Нина не нашла еще случая сообщить об этом грозному мужу.

4

Все шло благополучно. Прохор сумел утопить в суетных делах тяжелые свои мысли и переживания и пока что чувствовал себя не плохо. Предстоит широкая гульба, приятельская встреча с почетными гостями — пир горой, апофеоз богатой его славы.

Но все это лишь проходной этап, лишь краткий роздых, лишь преддверие дальнейшего шествия его к могущественным целям. Да, пожалуй, он в этих самых выражениях произнесет свою застольную речь на пиршестве.

Затем утихнут пушки, смолкнет звяк бокалов, власти разъедутся, чтоб по крайней мере десять лет не заглядывать в этот медвежий угол. Тогда Прохору сам черт не брат. И — прочь с дороги все бабьи призраки, все Анфисы, Синильги, пустынники.

Берегись и ты, Протасов, развративший Нину, и ты, Нина, со своими друзьями-рабочими!

Дорогу капиталу, дорогу энергии, дорогу практическому делателю жизни! Смирно! Руки по швам, рабы!

Меж тем почтенный осетр плыл как бы по воздуху, в мертвецки пьяном виде. Был выпивши и сам Илья Сохатых, он орал от скуки песни, изъяснялся по-французски с проводниками-крестьянами, сплевывал через губу и едва не падал с седла под ноги кобылки. А чудо-осетр, в сравнении с Ильей Сохатых, был величав весом, дородством и молчанием: тупорылый, усатый, в костевидной ребристой чешуе, он мирно почивал, как в зыбке, в брезентовом парусе, подвешенном между шестью лошаденками, по три с каждой стороны. Четверо верховых мужиков, пятый Илья, сопровождали владыку рыб на пиршество к владыке капитала.

У Ильи Сохатых в тороках две четверти хлебного спирту: сам пьет и осетра поит. Знаменитый рыбак Сафропов, отправляя Илью в путь, сказал:

— Мы имеем все средствия рыбу без водички доставлять. Конешно дело, можно было бы агромаднейшую бассейну сделать, как в зоологическом саду, только к любилею не поспеть тогда. А ты, кудрявый, вот что. Гляди!.. — Рыбак Сафронов намочил в спирту два пучка пакли и засунул осетру под жабры. — Понял? Он таперича должен уснуть, как пьяный. А чрез сутки проспится, начнет хвостом бить и зебры разевать. Ты ему опять такую же плепорцию на опохмел души. Он опять округовеет. На пятые сутки давай побольше. Он уж к той поре вопьется, в полный вкус войдет. Так, благословясь, в нетрезвом виде и доедет до самой любилеи, то есть выпивши.

Илья Петрович так и делал. Когда ему невмоготу в седле, его укладывали в брезент с осетром, он засыпал в обнимку с ним, как с Февроньей Сидоровной. Илья храпел, рыбина помалкивала.

Наконец к торжествам все готово. Осетр привезен, пущен в приготовленный садок, в воде быстро прочухался, ударил хвостом, заплавал. Народ сбегался смотреть на него, как на морское чудовище. Он выставлял напоказ башку, водил усами, шлепал жабрами, просил опохмелиться.

Семейство Громовых перебралось в новый дом-дворец. Дом деревянный, но большой, разделен кирпичными брандмауэрами на три части. Самая обширная комната, где будет дан банкет, имеет площадь в семьдесят квадратных сажен. Отделана полированным ясенем и птичьим глазом. Остальные двадцать пять комнат блистали узорным паркетом, мебелью, коврами и общей роскошью убранства. Была особая комната для волка. Была комната-сад для певчих птиц, порхавших там на относительной свободе.

Штат постоянной прислуги значительно расширен. Появились две новые горничные, две гувернантки, три лакея, два швейцара, истопники, полотеры, управитель дома. Прохор решил жить широко, владетельным князьком.

Помаленьку начали съезжаться приглашенные. К удивлению Прохора Петровича и к сильному огорчению пана Парчевского прежний губернатор был смещен в связи с делом о расстреле рабочих. Приехал с официальным визитом, а главным образом, для детального знакомства с предприятиями, новый губернатор Перетряхни-Островский. Он военный генерал, коренастый, низенький, молодящийся, но довольно старый. Иссиня-черные накрашенные усы, седые, гладко стриженные волосы, низкий лоб.

Говорит глухим басом и, чтоб навести трепет на обыкновенных смертных, устрашающе вращает выцветшими крупными глазами. Между тем в душе большой добряк и любитель сальных анекдотов. С ним — чиновник особых поручений Пупкин, жердеобразный юноша, с надвое расчесанной светлой бородкой; в манерах изыскан, предан начальству, хохотун, женолюб и лакомка. С генералом — такой же старый, как и сам барин, лакей его Исидор Кумушкин; он глуховат и глуповат, но услужлив и верен как собака. На белых щеках — старинные, николаевской эпохи, бачки.

— Хо-хо-хо… — загремел басистым смехом низкорослый генерал, привстав на цыпочки и обнимая за шею, как давнишнего приятеля, почтительно склонившегося Прохора. — Рад, рад… Чрезвычайно рад… Ну, как у вас тут? Что? Хо-хо-хо!

— Да вот, ваше превосходительство… Трудимся. Я очень польщен, что соизволили…

— Рад, рад… И торжества и нечто вроде ревизии… Но вы не смущайтесь, не смущайтесь… Надеюсь, все в порядке?..

— Будьте уверены, генерал…

Губернатор совместно с Протасовым и чиновником особых поручений Пупкиным разъезжал по предприятиям с осмотром. Губернатор покрякивал, крутил усы, устрашительно вращал очами, а сам, как говорится, ни аза в глаза. Впрочем, на золотом прииске он подозвал бородатого рабочего, спросил:

— Кто пред тобой стоит?

— Вы, ваше превосходительство, — снял рабочий шапку.

— А кто такой — я?

— Старый заслуженный генерал. Вояка…

— Сколько мне лет, по-твоему?

— Да так.., годков., семьдесят пять, пожалуй.

— Дурак! Да, может быть, я моложе тебя, — бросил генерал и, закряхтев, пошел дальше. А сопровождавшему его Протасову сказал:

— Мне никто, никто не дает больше сорока девяти лет. Даже женщины. Хо-хо-хо!..

— Что женщины не дают, это понятно, но и я не дал бы вам, ваше

превосходительство, семидесяти пяти лет, — совершенно серьезно заметил Протасов.

— На рабочего просто нашло затмение, растерялся.

Генерал остался очень доволен и ответом инженера и постановкой дела.

Пупкин же относился к осмотру по-иному: во все вникал, все записывал в книжечку, где надо и где не надо подхохатывал, перемигивался с красивыми девчонками. Прохор, узнав повадку Пупкина, велел познакомить его со Стешенькой и Груней. Сводником был назначен Илья Сохатых.

— Только предупреди девок, чтоб вели себя скромно. Чтоб не допускали, — наставлял его Прохор.

— Слушаю-с… А кроме того, охотничий сужет хочу предложить вам. Господин губернатор оказались завзятый охотник: они по дороге на шпалопропитный завод изволили собственноручно застрелить двух куриц, а петуха — обранили. Дали за это тетке Дарье золотой и изволили сказать: «Хорошо бы поохотитьсяв тайге». Исходя из сужета минимальности, я хотел предложить вам устроить высокоторжественную облаву на медведя… Курсив мой.

— Да ты с ума сошел! Подвергать генерала риску…

— Никак нет-с. А нам с Иннокентием Филатычем блеснула блестящая идея… Обрядить в персональную медвежью шкуру человеческое живое существо, Фильку Шкворня. Он изъявил индивидуальное согласие. Прохор раскатисто захохотал.

— А вдруг подстрелит?

— Обязательно должны ухлопать наповал. Филька Шкворень упадет, зарявкает, задрыгает задними конечностями и подохнет. Его превосходительство господин губернатор подбегут, пнут в медвежий сужет ножкой и уедут, Филька согласен за двадцать пять рублей и новые сапоги.

— Я все-таки не понимаю…

— Ах, какие вы непонятные!.. Мы вложим господину губернатору холостые патроны без пуль. Комментарии излишни.

Прохор доволен. Но накануне охоты случился с генералом трагикомической казус. Губернатор Александр Александрович Перетряхни-Островский любил, как большинство стариков, рано вставать. Природа здесь прекрасная, прогулки удивительные. Напившись чаю, он в шесть утра проследовал со своим слугой и собачонкой на легкий променаж. Губернатор в рейтузах с широкими красными лампасами шел впереди, Исидор Кумушкин чуть позади хозяина.

Генерал выступал не спеша, браво, по-военному, пристукивая тростью, и в такт своим шагам отрывисто покашливал: «Кха! Кха! Кха! Кха!» Пузатенькая собачонка, видимо, в подражание хозяину, тоже в такт с ним, покряхтывала: «Тяф! Тяф! Тяф! Тяф!»

Так, покряхтывая и покашливая, благополучно миновали они усыпанный песком плац пред пожарной каланчой. Исидор Кумушкин тащил на руках шинель барина — ярко-красной подкладкой вверх. И вдруг огромный козел, сидевший по случаю приезда знатных гостей на привязи в пожарной, увидав красный цвет, яро оборвал веревку, догнал Исидора Кумушкина и с наскока так сильно долбанул его рогами в зад, что Кумушкин кувырнулся головой в пятки барина, а собственными пятками огрел генерала по спине.

— Что? Что?! — крикнул генерал и тоже кувырнулся, сбитый козлиными рогами. Оба старца ползали на карачках, козел вилял хвостом, метился рогами куда надо. Собачонка Клико, распластавшись в воздухе, со страху неслась как угорелая вдоль улицы.

— Козел?

— Козел, ваше превос… Караул!.. Ай! — И Кумушкин снова перелетел чрез генерала.

— Эй! Люди! — закричал генерал, приподымаясь, и от ядреного удара в зад, как морской дельфин, колесом перекинулся через лакея. Туго натянутые на толстые ноги рейтузы генерала от напряжения мускулов лопнули.

Выскочили — в касках — перепуганные пожарные с веревками. Козла поймали. Генерал встал, отряхнулся, накинул на плечи шинель, хотел распушить пожарных и собственноручно застрелить козла, но, ни слова не сказав, последовал дальше. За ним, прихрамывая, лакей. За лакеем собачка Клико с высунутым языком.

«Кха-тяф! Кха-тяф! Кха!» — замирало вдали.

А как спустились к реке, побледневший генерал вновь налился пунцовой краской и загромыхал тяжелым хохотом:

— Не угодно ли?.. Хо-хо-хо! Вернемся в город, вот моей Софи будет потеха. Только, чур, я первый расскажу…

— Слушаю-с, ваше превосходительство… Гости меж тем подъезжали со всех сторон пачками. Из уездного города, кой-кто из губернского, из местных сел. Дороги пылили под копытами троек, пар, а то и просто верховых лошадок. Прибыл исправник, четыре купца, два пристава, трое лесничих, два доктора, два священника. Все — с женами. Это из уезда. Из губернии наряду с крупным чиновным и коммерческим миром приехал, вместо приглашенного архиерея, архимандрит Дионисий, человек средних лет, упитанный, веселый, относящийся к религии, как к выгодному ремеслу. Еще были три знатнейших сибирских купца. У двоих отцы занимались когда-то разбоем, а третий, большеголовый старик, украшенный золотою медалью за какие-то доблести, в молодых годах сам был при большой дороге разбойником; он имел возле виска зарубцевавшийся шрам от удара в лоб шкворнем. Из Москвы прибыли именитые купцы Повторов и Страхеев. Из Петербурга — два крупных кредитора Прохора Петровича; оба из той группы столичных дельцов, которую так ловко оплел в Питере Иннокентий Филатыч, делец таежный. Купец Рябинин, как лопата, тощий, с черной узенькой бородкой, тот, что председательствовал на печальной памяти «чашке чая». Другой купец, Семен Парфеныч Сахаров, бородатый старик старозаветного вида, — тот, что на «чашке чая» орал благим матом: «Мошенники вы с Громовым! Мерзавцы вы!» Они оба, здороваясь с Прохором Петровичем, сказали:

— Ох, и нагрел, и нагрел ты нас, дружок!..

— Простите великодушно, — улыбнулся в бороду Прохор. — Ведь я тогда в беспамятстве был после пожара…

— Как бы в беспамятстве, как бы после пожара, — упирая на слово «как бы» и смеясь, подхватил юркий, просвещенный коммерсант Рябинин.

— Ох, уж это «как бы», — погрозил мастодонистый Сахаров пальцем с крупным бриллиантом.

— Вот она, статья-то, вот! — весело выхватил из кармана газетную вырезку Рябинин.

— Везде «как бы» да «будто бы»… «будто бы сгорел», «будто бы разорился». А мы, дураки, и слюни распустили. Ха-ха-ха!.. Ну да ничего… Мы свое возьмем…

— Во-о-зьмем… Завсегда возьмем.

— Во-о-зьмем!..

Эта сквозь шутку угроза не особенно понравилась Прохору. «Не замышляют ли что-нибудь, черти? Ну, да если уж надеются взять с меня, так я-то с них вдесятеро сумею взять. Кожу с зубов сдеру».

5

Губернатор в тайге впервые. Когда он узнал, что его будут на медвежьей облаве охранять лучшие звероловы-медвежатники и, таким образом, нет ни малейшего шанса на опасность, генерал взбодрился и принял предложение с энтузиазмом. На вздохливые же запугивания Исидора Кумушкина: «Козлиное предзнаменованье, ваше превосходительство… Не к добру это… Не извольте ходить на охоту, вредно…»

— генерал сказал:

— Брось, старик, ныть.. Ты видал, как я курицу долбанул в хвост!

— А козел, ваше превосходительство, того чище изволил долбануть вашу милость. А вы на медведя хотите. Медведь не козел и не курица. Уж ежели мишка долбанет, то глазки закроете.

— Брось! Со мной стрелки, охрана.

— Как угодно, — поджал Исидор губы. — А только что я вашу милость не оставлю. Уж умирать, так вместе, ваше превосходительство. Советовал бы вам пред облавой причаститься, ваше превосходительство. Сохрани бог! Ну, и отчаянные вы!.. Эх, жаль, что нет здесь вашей мамзель Софи!..

— Хо-хо-хо… Воображаю. А она тебе нравится, старик?

— Да субтильнее их нет никого на свете, ваше превосходительство… — зажмурился, как кот, Исидор Кумушкин и сладко облизнулся. — Одни ручки чего стоят.

— Хо, ручки!.. Ты бы ее ножки посмотрел…

— Ку-у-да… — безнадежно крутнул лысой головой Исидор и весь собрался в сплошной поток смеющихся морщин. — Это вам по молодости лет…

— Да-да… — поднял плечи генерал, отставил по-геройски ногу и крутнул иссиня-черные усы. — Я еще совсем во цвете сил. Хо-хо!.. А ты мои штаны заштопал?

Генерал выехал в тайгу со свитой. Плелся с Ильей Сохатых в одноколке и причастившийся у священника Исидор Кумушкин. Он вел с Ильей душеспасительные беседы и напевал псалмы, как пред смертью. Илья Сохатых нарочно застращивал старика, рассказывая разные небылицы про медведей. Исидор вздыхал, крестился.

Врали и в четырехместном экипаже генерала. Рядом с ним — инженер Парчевский, напротив — пристав. Он всячески лебезил перед губернатором, снимал с него каждую пушинку, на ухабах поддерживал под локоток, покрикивал кучеру: «Легче! Не видишь, кого везешь?!»

— У меня, ваше превосходительство, была собака-ищейка, — не улыбаясь, с серьезным, достойным полного доверия лицом разглагольствовал пристав. — Она, эта ищейка Дунька, такой кунштюк выкинула. Я на прогулке спрятал в кусты портмоне с мелочью, отошел с версту и велел Дуньке искать пропажу. Она чрез двадцать минут приносит мне чужой чей-то бумажник, а в нем сто рублей.

— Хо-хо-хо! — гремел генерал на всю тайгу.

— Да-с. И бежит что есть духу голый человек за Дунькой, бежит и размахивает невыразимыми подштанниками. В чем дело? Оказывается, моя проклятая Дунька, не найдя моего кошелька, выудила бумажник у купавшегося субъекта…

— Хо-хо-хо!.. Неужели верно?

— Факт, факт, факт, — не моргнув глазом, трясет щеками пристав.

— А вот у моего брата был членораздельно говорящий сенбернар, — начинает Парчевский, подбоченившись. — Так можете себе представить: пес смотрит на стоящий в небе месяц, по-собачьи улыбается и произносит басом: «Луна».

— Ну, уж вы тоже скажете…

— Уверяю вас, генерал, уверяю вас!..

Парчевский ведет себя независимо: он всю ночь с приезжими купцами-золотопромышленниками дулся в карты, выиграл около четырех тысяч.

— Возможно, что такие феномены бывают на свете, — кашлянул в усы пристав и, придумывая, как бы переврать Парчевского, услужливо подхватил губернатора под локоток.

В это время зашитый в медвежью шкуру Филька Шкворень посиживал возле берлоги, страшно прел, от скуки матерился и время от времени просовывал в медвежью оскаленную пасть горлышко бутылки, чтоб оросить свой пересохший рот. А саженях в пяти, в трущобе, лежала чернобурая туша вчера убитого огромного медведя.

— Едут! — закричал с высокого дерева дозоривший мальчишка.

Иннокентий Филатыч — бегом к Фильке Шкворню:

— Залезай, дружочек! Едут! Филька поспешно допил водку и залез в провал под корневище древней елки. Иннокентий Филатыч прикрыл лаз хворостом и побежал навстречу тройкам.

— Хо-хо-хо!.. Ну, так… Где мое ружье?

— Ваше превосходительство, батюшка! Прощайте… — кинулся генералу в ноги Исидор

Кумушкин, до смерти напуганный Ильей Петровичем Сохатых. — Прости меня, грешного… — и заплакал.

— Старик, старик!.. Как не стыдно?.. Будь героем… Мужайся!

— Ох, мужаюсь… Ох, мужаюсь!.. — бормотал слуга, не видя от слез света. — Не столь мужаюсь, сколь пужаюсь…

Иннокентий Филатыч услужливо подал генералу бельгийскую, с нарезными стволами, двустволку Прохора, заряженную пороховыми, без пуль, патронами. О секрете знали Прохор, Илья Сохатых, Иннокентий Филатыч и сам медведь. Впрочем, еще накануне пьяный Филька кой-кому проболтался:

— Завтра меня губернатор будет убивать… Своеручно…

— Чего врешь! За что?

— За двадцать пять рублей…

Генерал браво встал на первый номер, саженях в двадцати от берлоги. Сзади него, справа и слева, встали два зверолова — крепких старика, которых Иннокентий Филатыч еще вчера предупредил: «Не сметь стрелять. Зверя должен убить сам губернатор».

— А вы уверены, что мишка в берлоге? — взволнованным голосом спросил генерал.

— Так точно, в берлоге, ваше превосходительство! — отрапортовал, взяв под козырек, пристав.

— Стрелки! Вы уверены в себе? — притворяясь храбрым и устрашающе выкатывая глаза, обернулся к звероловам губернатор.

— Не бойся, господин барин, — спокойно ответили звероловы, — будь в надеже.

— Да я и не думаю бояться. Я собственноручно пантеру убил в Африке, — приврал генерал нарочно громкие голосом, чтоб все слышали.

Звероловы прекрасно знали, что летом медведя и палкой не загнать в берлогу, что медвежьи берлоги сроду не бывают на опушке леса; звероловы догадывались, что над губернатором «валяют ваньку» и, ухмыляясь про себя, тоже прикидывались взволнованными и готовыми пожертвовать собой за губернатора. Но все-таки предусмотрительный Иннокентий Филатыч счел нужным издали подкашлянуть и погрозить им кулаком.

Вверяя себя воле божьей и зная, что отказаться от рискованной затеи теперь поздно, генерал внимательно повертел головой, как бы изучая местность, куда, в случае катастрофы, утекать. Сзади, шагах в сорока, — вооруженные верховые стражники, кучка людей, отошедший к ним пристав и верный слуга Исидор Кумушкин, сразу поглупевший, как младенец.

— Подымайте мишку, — упавшим голосом приказал генерал и взвел оба курка.

— Вали! — весело крикнул Иннокентий Филатыч стражникам.

Те что есть силы заорали, заулюлюкали — «гой, гой, гой!..»

— Стоп! — скомандовал Иннокентий Филатыч. Все смолкло. Пан Парчевский из предосторожности вскочил на чью-то верховую лошадь.

Из берлоги раздался глухой медвежий рев. Исидор Кумушкин зажмурился и, чтобы не слышать выстрелов, заткнул оба уха перстами. Медвежий рев повторился со страшной мощью. На глаза генерала от сильного волнения набежали слезы: «Батюшки, — подумал он, — пропал!» Но медлить некогда: из берлоги, рявкая как двадцать стервятников-медведей, вылез в медвежьей шкуре Филька Шкворень, всплыл на дыбы, вскинул вверх передние лапы и сделал три шага к генералу.

«Бах! Бах!» — грянул генерал. Медведь заревел пуще и шагнул вперед, — генерал бросил ружье и, чуть не сшибив с ног зверолова, как заяц, помчался прочь.

— Упал! Упал!.. — кричали со всех сторон. — Упал!

— Упал? — остановившись, прохрипел генерал Перетряхни-Островский. — Не угодно ли, как я его, разбойника, срезал… С первой пули! А другую уж так, за компанию.., в воздух.

— Эт-то удивительно, удивительно, удивительно, ваше превосходительство! — тряс щеками, пожимал плечами, ударял себя по ляжкам и в то же время умудрялся козырять пристав. — Такого стрелка, как вы, впервые вижу, ваше превосходительство, — не переставая восторгался он.

— Убили, что ли, зверя-то? — подкултыхал к кучке, окружавшей генерала, трясущийся Исидор Кумушкин.

— Убили, старина. Я убил!

— Ну, слава тебе, господи, — перекрестился Исидор, и запасные генеральские кальсоны выпали из подмышки старого лакея.

— Хо-хо! Это кому? — закатился повеселевший генерал и лукаво погрозил смутившемуся Исидору толстым пальцем.

Медведь еще подрыгивал задними лапами, потом затих. Шесть человек во главе с начальником губернии сгрудились возле подохшего медведя.

— Ну, что, брат, лежишь? Хо-хо-хо…

Но в этот миг подоспевший пристав, не зная, чем подольститься к генералу, сказав: «Да он, кажется, каналья, жив еще», — вдруг выстрелил в медведя из револьвера.

— Караул! Убили… — взревел медведь и сел по-человечьи. — Жулики вы все!.. И губернатор жулик…

Людей молниеносно охватила паника: впереди всех на согнутых ногах улепетывал толстобрюхий пристав, за ним кто-то еще, еще, потом Парчевский, а позади — тяжело пыхтящий, брошенный всеми пучеглазый генерал.

— Вот вы не верили, ваше превосходительство, — задержался Парчевский, — что собака выговаривала «луна»…

— А подите вы со своей глупой луной!.. Фу! Устал… Но почему ж его не застрелят?

— Ваше превосходительство! — подскакал на коне весь насыщенный внутренней веселостью, но серьезный лицом урядник. — Медведь лежит мертвый… Это всем показалось, ваше превосходительство… Возле медведя вас изволит ожидать фотограф.

— Значит, медведь убит мной?

— Так точно, вами, ваше превосходительство.

— Фу! Ничего не понимаю. Исидор! Где Исидор? Идите, господа, к медведю. Я сейчас.

— И, оставив всех, генерал нетвердой, располагающей к многим догадкам походкой удалился с дрожавшим Исидором в густой кустарник.

Меж тем Филька Шкворень был вытряхнут из шкуры, посажен в одноколку и увезен

Иннокентием Филатычем. Пристав, опрометчиво не посвященный в тайну облавы, ранил Шкворня в мякоть ноги.

— Я, понимаешь, думал в сердце, — подбоченясь, героем катил Филька Шкворень. — Теперича я меньше сотни не возьму.

— Не хнычь, дадим, — настегивал кобыленку Иннокентий Филатыч и заливался тихим смехом в серебряную свою бороду.

Теперь решительно все присутствующие, конечно, кроме генерала и Исидора, знали про рискованную затею с медведем, прыскали таящимся смехом, подмигивали друг другу, грозили пальцами.

— Чш… Идет… — И все, как умерло.

Генерал позировал фотографу, как великий путешественник Пржевальский. Гордо поставив ногу на шею матерого заранее убитого медведя, генерал левой рукой залихватски подбоченился, а в правой держал наотлет ружье.

— Я удивляюсь, господа, — говорил он, посматривая на всех из-под огромного козырька фуражки. — В чем жа дело?

— Ваше превосходительство! — снял шляпу Илья Сохатых. — Это, исходя из факта теоремы, не более, как проходивший спиртонос-чревовещатель. Комментарии излишни.

— Ты кто такой?

— Я коммерческий деятель, Илья Петрович Сохатых, ваше превосходительство.

— Ага… Гм… Ну?

Путаясь и со страху заикаясь, Илья Петрович в высокопарных выражениях объяснил, что человечьим голосом проговорил тогда затесавшийся среди них спиртонос, известный всей тайге нахал, что его, к сожалению, не удалось поймать и что все побежали от мертвого медведя «вследствие оптики слуха и аксиомы зрения».

— Ага! Мерси, — устало улыбнулся губернатор. Прохор Петрович на облаве не участвовал: болела голова, сбивались мысли, в душе нарастала какая-то сумятица, он остался дома: Но там втюхался в нечто совершенно непредвиденное.

Незадолго до обеда, в день охоты, когда он, утомленный, сидел в своем кабинете на башне, перед ним, как лист перед травой, предстал отставной поручик Приперентьев.

— Простите, пожалуйста, Прохор Петрович… Но я, высоко расценивая вашу роль в промышленном мире, не преминул лично явиться к вам с поздравлением… Хотя, к сожалению, и не был зван…

— Извините, поручик…

— Бывший поручик… Аркадий Аркадьич Приперентьев, если изволите помнить.

— Это ошибка моей конторы… Аркадий Аркадьевич… Но, припоминается, приглашение вам должны были послать.

«Подлец, мерзавец, шарлатан! — думал, внутренне загораясь, Прохор, — вот тебя бы, шулера, надо на медвежью охоту-то послать, тебя бы надо волкам стравить».

— Ну-с, а как мой бывший прииск?

— Ничего… Работаем.

— Прекрасно, прекрасно. Очень рад.

Прохор с нескрываемым презрением присматривался к Приперентьеву. Какая неприятная сомовья морда!.. В глазах — прежнее нахальство, наглость. Уши оттопырены, лицо пухлое, красное, рот, как у сома, с заглотом. Башка лысая. Весь бритый. В русской темно-зеленого сукна поддевке.

— А вы не знаете петербургского купца Алтынова? — резко, колким голосом спросил Прохор Петрович, и губы его задергались.

— Ах, того?

— Какого — того?

— Так, между прочим. Гм. Знаю, знаю… Он тоже вступил в пайщики некоего золотопромышленного общества.

— Какого еще общества?

— Пока секрет-с…

«А и набью же я этому сукину сыну завтра морду… Напьюсь на торжестве и набью», — опять подумал Прохор.

— Вот не знаю, где мне устроиться? — ласково заулыбался Приперентьев, оскаливая сомовий рот. — Я с вещами.

— Попроситесь к кому-нибудь, — грубо сказал Прохор и встал, давая понять Приперентьеву, что разговоры кончены. — У меня, к сожалению, все помещения распределены между приглашенными на торжество моими гостями.

— Гм… Пардон… Да-да… — промямлил Приперентьев, нахлобучил на голую голову дворянскую с красным околышем фуражку, небрежно бросил:

— Адье, — и, злобно пыхтя, вышел из кабинета. На ходу думал по адресу Прохора: «Ну и попляшешь ты завтра у меня, битая твоя морда!»

Прохор мрачно поглядел в широкую спину посетителя, на красный, как кровь, околыш его фуражки и, когда дверь с треском захлопнулась, угрюмым, надтреснутым голосом сказал в пустоту:

— Проклятые! Все, все, до одного, против меня. Начиная с Нины. Как нарочно. С ума свести хотят.

Выведенный из равновесия, он шумно дышал, машинально перекладывая вещи на письменном столе, пугливо, как одинокий в темной комнате ребенок, озирался по сторонам. В его мозгу поскрипывали расстроенные колеса механизма. «Завтра, завтра… — сбивчиво думал он. — Вот завтра я их в порошок сотру, всех унижу. Да, да, обязательно унижу. Генерал, золотопромышленники, акционерное общество какое-то, купчишки. Ха-ха!.. Подумаешь… Дерьмо собачье! Да вот этот бородач Сахаров, мильонщик. Он только и умеет, что колокола в монастыри жертвовать. Ему батька-старовер шесть миллиончиков чистоганом оставил. А я с медного пятака начал, сам. Да они все, с генералом вместе, в подметки мне не годятся. Да я им, кошкиным сынам, завтра всем зады паюсной икрой вымажу — и лизать заставлю… Стой! Стой, стой… Тогда зачем же я их звал на торжество? Что за чушь, что за чушь… Нет, нет… Все хорошо будет, как в княжеских домах. Господи, что такое со мной?» Он провел холодеющей ладонью по лбу и с боязнью в помутившихся глазах стал прислушиваться к самому себе. За последнее время он опасался предаваться своим мыслям и все-таки не мог отстать от них. «Они воображают, что я свихнулся. Кто — они? Нина и Протасов. Дураки, идиоты. Да я и сумасшедший умней их во сто раз».

Прохор усталыми шагами подошел к зеркалу и долго, пристально смотрелся в него. Выражение глаз было растерянное, далекое, с внутренним мельканием распада души. Но Прохор подметить этого не мог.

6

Тремя пушечными выстрелами было возвещено миру, что юбилейные торжества в резиденции «Громово» открыты.

Многочисленные делегации от служащих, отдельных заводов и цехов, а также самозванные, не уполномоченные большинством представители рабочих принимались

Прохором Громовым в народном доме под звуки доморощенного оркестра. Народный дом обильно декорирован зеленью и национальными флагами. Приветствия и адреса звучали неискренно, преувеличенно-хвалебно, подобострастно. Но возбужденный Прохор принимал всю лесть за чистую монету и сам набирался вдохновенья для гордой ответной речи.

В полдень в народном доме и возле него открылся обед для рабочих. Обедом распоряжалось полтораста человек, во главе с Иннокентием Филатычем.

А почетные гости двинулись вместе с хозяином на осмотр выставки и ближайших предприятий. Объяснения давал сам Прохор Петрович. Небольшими группами гости поочередно подымались на вершину башни.

С востока на запад широким плесом плавно текла Угрюм-река. С церковью, с большими и малыми домами и домишками, с новыми хоромами хозяина, утопая в зелени садов и огородов, поселок раскинулся по правому, возвышенному берегу. Десятки высоких кирпичных труб и заводских корпусов тянулись вправо и влево вдоль реки. Наплавной мост и два парома соединяли разъятую водою землю. По волнам шныряли катера, баркасы, лодки, ялики. Большой караван барж, плотов и паузков растянулся на много верст. Все пестрело тысячами разноцветных флагов. А кругом этого промышленного уголка, бог весть какими чарами поднявшегося из земли в безлюдном гиблом месте, разливанное море уходящей во все стороны тайги.

— Ну и молодец вы, Прохор Петрович! — наперебой искренно восторгались гости. — Прямо надо сказать — русский американец, самородок.

По пути на прииск «Достань» весь обоз гостей остановился на берегу Угрюм-реки позавтракать. Все не без приятности расположились на приготовленных коврах. Губернатор с Прохором Петровичем и пятью почетнейшими гостями сидели под ковровым балдахином. Все ели и выпивали жадно. Гремела музыка, пел хор цыган, были пляски. Осмотр закончился в три часа дня. А в шесть назначен торжественный обед.

У Нины Яковлевны «полон рот хлопот». Правда, ей усердно помогают дамы, жены инженеров, и сам пан Парчевский. Мистер Кук с радостью примкнул бы к штату Нины, но он знал, что вряд ли в состоянии будет оказать какую-либо помощь, а к тому же он зубрит пред зеркалом застольную речь, которая ему не удается.

— Много превосходный… Прохор Петрович Громофф! Вы есть самый лучший пионер… — говорит он зеркалу, раздувая порезанные бритвой крепкие обветренные щеки. — Пардон, пардон. А дальше? Нет, как это, как это?.. — Он вдруг припоминает русскую пословицу: «Хлеб ешь с солью, а правду режь ножичком»… — Очшень хар-рош… О! О!.. — Но и пословица не помогает: вдохновенья нет, в голове заскок, неразбериха.

…Рабочие обедом удовлетворены. Разбрелись по каруселям, балаганам, качелям, слушают песни цыган, пляски, сами пляшут, купаются в реке. Вообще благодушествуют. Всюду порядок, пьяных нет. За Филькой Шкворнем, лежащим в бане Иннокентия Филатыча, ухаживают просвирня и старуха знахарка. Филька чувствует себя прекрасно, пьет, ест, орет разбойничьи песни.

Многие приглашенные, в особенности из местной знати, накануне торжественного дня большими порциями принимали касторку: мужчины, чтоб приготовить пищеварительные органы к наибольшему поглощению вкусной пищи, женщины, кроме этой цели, руководились и другой: по их наблюдениям касторка придает особый блеск очам.

В половине шестого двери парадной столовой открылись. Предшествуемые губернатором, под руку с Ниной Яковлевной, и Прохором Петровичем, под руку с хорошенькой женой золотопромышленника Хряпина, гости парами идут по коврам в столовую, сверкающую хрусталем, серебром, бронзой и фарфором, путано топчутся возле стола, разыскивая печатные карточки с указанием места каждому.

Возле ближнего узкого края стола сел губернатор, справа от него Нина, слева отец Александр. У дальнего конца — Прохор Петрович, Протасов и хорошенькая, похожая на итальянку, Хряпина В центре стола важно восседал нахрапом залезший Аркадий Аркадьевич Приперентьев, рядом с ним — пан Парчевский, купцы Рябинин и Сахаров.

Красивый архимандрит Дионисий имел справа и слева от себя двух местных красоток: жену инженера и дочь подрядчика. Был председатель контрольной палаты, действительный статский советник Нагнибеда, директор гимназии с сыном студентом, начальник горного губернского правления с супругой и прочие.

Чести быть приглашенным удостоился и Илья Петрович Сохатых. Он, старшие служащие и кое-кто из второразрядной уездной знати обедали за отдельным столом. Великолепный же дьякон Ферапонт, облаченный в широкую табачного цвета шелковую рясу (дар Нины), сидел вблизи пристава, возвышаясь на две головы над всеми. Он суров и темен ликом, он стыдится грубых богатырских рук своих, навсегда почерневших от кузнечной работы. Отец Александр строжайше запретил ему произносить многолетие в полный голос, опасаясь, что именитые купцы развесят уши и, чего доброго, переманят его в столицу:

— Прогнуси как-нибудь.., поневнятней: «Горлом страдаю, мол».

К величайшему сожалению, автор этого романа к началу обеда запоздал, автор не будет изображать изысканного великолепия громовского пира, автор лишь попал к моменту, когда губернатор, с бокалом шампанского в трясущейся руке, кончал свой спич:

— ..во всей природе. Я вас спрошу, господа, что может быть ценнее и краше золота, которое наш гостеприимный хозяин, во благо царю и отечеству, добывает из недр земли? Краше золота, блестящей бриллиантов, господа, это — женская святая красота. Значит, эрго: женщина есть венец творения. И, присутствуя среди того рода женщин, я с великим благоговением пальму первенства отдаю в ручки нашей божественной хозяйки, поистине царицы бала, великолепной Нины… Ээ.., ээ… Нины Яковлевны…

— Урра!..

— Виноват, я не кончил, господа… — Достаточно подвыпивший вспотевший генерал почтительно нагнулся в сторону сидевшего слева от него отца Александра, осторожно подхватил его волосатую, в крупных веснушках, руку, смущенно бросил: «Ах, пардон», и, быстро исправив ошибку, чмокнул нежную ручку сидевшей справа от него хозяйки. — Итак, господа, я пью за здоровье человека исключительной силы и славы, подобным человеком вправе гордиться вся наша матушка Русь! Я пью за здоровье господина Громова и его очаровательной богини Нины.., ээ.., ээ… Яковлевны… Ура, господа!

На правых хорах музыканты заиграли туш, на левых — доморощенный хор рявкнул «многая лета». В триста глоток гости кричали «ура», те, что поближе, чокались с хозяйкой, хозяином.

— У вас, генерал, прекрасный талант трибуна, — польстил старику отец Александр.

— Привычка, батюшка, привычка, — басил генерал, хрупая золотыми зубами поджаренный в сыре сухарик.

Ножи нервно застучали о тарелки, шум смолк, встал с ответным словом Прохор. Сразу зажглись четыре бронзовые с многочисленными огнями люстры. Поток света пыхом упал на белый стол и хлынул во все закоулки зала. Игра бликов и теней отчетливей отчеканила лица сидевших. Пространство наполнилось пышной торжественностью.

Подстриженный, рослый, суровый, во фраке, с орденом в петлице, врученным ему прибывшим из Петербурга чиновником министерства торговли и промышленности, Прохор Громов олицетворял собою фигуру крупного, сознающего свою мощь дельца.

Все взоры повернулись к нему. У женщин сладко замерло сердце, и глаза после касторки ослепительно блистали. Дьякон Ферапонт разинул рот. У генерала отвисла нижняя губа с зернышками осетровой икры. Из расщеперенного носика Ильи Сохатых упала прозрачная капля. Стешенька и Груня — дискант и альт, — вытянув лебединые шеи, перевесились через перила хор. Чиновник особых поручений Пупкин сделал им амурный жест рукой. Отставной поручик Приперентьев, оседлав свой мясистый нос огромными очками, уставился наглым взглядом в Прохора. Архимандрит Дионисий оправил мантию и наскоро провел гребенкой по усам и бороде. Нина — в волнении — насторожилась. Протасов внимательным взором изучал виньетку на столовой ложке. Червяк, ползущий по листку красовавшейся в вазе хризантемы, вдруг притих, готовясь всем крохотным тельцем своим внимать человеческой мудрости. И как только, притих червяк, начал Прохор:

— Ваше превосходительство, милостивые государыни и милостивые государи! (Тут архимандрит со священником передернули в обиде плечами: оратор легкомысленно отнес их тоже к категории «милостивых государей», без всякого титула согласно духовному сану.) — Вы собрались сюда, милостивые государыни и милостивые государи, чествовать Прохора Громова, то есть меня. Вы, званые, сошлись на это пиршество, чтоб разнести впоследствии по всему свету добрую весть о моих делах, то есть — о делах Прохора Петровича Громова и никого больше, никого больше… Ну, что ж, очень рад. Спасибо. Спасибо… А впрочем…

Прохор колким взглядом окинул всю застолицу из края в край. Перед ним сплошь — маски, хари, звериные рыла. «Я растопчу вас всех… Презренная слякоть, мразь!» — говорили его глаза. Он насупил брови, откинул со лба упавшие вихры волос и резким голосом, с силой заостряя смысл произносимого, стал продолжать:

— Я ненавижу мир!.. И мир ненавидит меня. Эту тему, милостивые государи, я разовью в дальнейшем.

Хлестко брошенные фразы заставили всех насторожиться по-особому. Чавканье прекратилось. Спокойная доселе психическая атмосфера дрогнула.

— Я не стану останавливаться на всех этапах моей жизни. На том, как отец послал меня мальчишкой на неведомую Угрюм-реку, где я тогда почти погиб. Это первая моя гибель. И только чудом спасенный, я по каким-то неведомым путям попал в дом моей будущей жены. Я не буду задерживать ваше внимание и тем, как я, сделавшись женихом Нины, был ввергнут милейшим отцом моим и сложившимися в то время обстоятельствами в омут страшных противоречий с отцом, с матерью, с любимыми и ненавидимыми мною людьми, наконец — с самим собой. В таком капкане жизни, не имея ни малейшей поддержки извне, а лишь доверяясь своим силам, я вновь погиб. Это вторая моя гибель. Но мне кажется, что я ее тоже поборол. Или по крайней мере борюсь с собой, до конца преодолевая ее в своем сердце…

Прохор опустил взлохмаченную голову, и Протасову показалось, что из глаз говорившего закапали в тарелку слезы. Но вот лицо вскинуто, брови нахмурены резче, слова летят с решимостью.

— Я — преступник! — крикнул он и нервно покосился назад, через плечо, точно ожидая удара в спину. — Да, я — преступник. Не пугайтесь и не удивляйтесь.

Но все были удивлены, а Нина испугана. Брови ее исковеркались страхом.

— Я не хочу быть вашим прокурором. Мы все равны, потому что вы тоже преступники, как и каждый живущий в этом мире человек. Я с вами говорю на этот раз, как равный.

— Верно, верно! — вдруг заорал фистулой пьяненький Иннокентий Филатыч. — Правда и святость поравнять людей не могут. Грех всех равняет. Все мы греховодники! Все в одной грязи, значит — равные…

На крикуна зашипели, застучали ножами. Нина раздельно сказала через стол:

— Прохор! Прошу тебя переменить тему.

— И вообще, господа, надо выбрать председателя.

— Ваше превосходительство! Просим… Просим…

— Кхо!., кхо.., кхо… Благодарю… — подавившись рюмкой коньяку, забодал генерал охмелевшей головой. — Прохор Петрович!.. Прошу вас… Продолжайте в том же духе…

Прохор уперся в край стола, раскачнулся, напрягая мысль, и снова оседлал слова, как бешеную лошадь:

— Я сказал — все мы преступники. И это истина. Это утверждает не философ-лицемер, не моралист-потатчик, а я — преступник из преступников.

«Вали, вали, кайся. Очень хорошо!» — вдруг услышал Прохор внутренний свой голос, похожий на голос старца Назария, и уши его вспыхнули.

— Да, я преступник. Бывают, милостивые государи, разного рода преступления. Но убийство человека есть преступление тягчайшее. Однако, господа, иное преступление иного субъекта может быть объяснено, понято и, потому, оправдано…

Да, оправдано, хотя бы внутри собственного сознания так называемого преступника. А оправданное преступление уже не есть преступление по существу; оно не более, как логический поступок, продиктованный неотвратимыми обстоятельствами жизни. Но, господа, тень этого поступка может омрачить душу совершившего его. Ежели душа потрясена, то эта проклятая тень воспоминаний может разрушить душу, довести человека до безумия. Да, милостивые государи, это так… До бе-зу-ми-я…

Прохор Петрович поник головой, накрепко зажмурился, приложил ладонь ко лбу и сдавил сильными пальцами виски.

— Но, господа, — вновь выпрямляясь, сказал он, — тот человек, которого воспоминания о смелом факте могут довести до безумия, не есть человек. Это не более, как получеловек; это, простите, слякоть. А слякоть никогда не в силах совершить поступка, имя которому на лживом языке людей есть преступление. Значит, лишь удел сильного совершать большие преступления. А так как я — преступник…

(«Так, так вали, кайся до конца, кайся», — подзуживал Прохора все тот же голос.) Так как я — преступник крупного масштаба, то я вправе считать себя человеком огромной силы воли…

— Пардон, пардон, — постучал в стол перстнем председательствующий и на два смысла улыбнулся. — О каком своем преступлении вы изволите говорить?.. Смею спросить, что это за преступление?

— Он пьян, он пьян, — зашептались, заехидничали гости. Но Прохор был трезв, лишь качалась душа его.

— Прохор! Кончай речь. Пей за здоровье гостей. Урра! — закричала переставшая владеть собой Нина.

— Урра! Кончайте речь… Мы утомлены. Кончайте!.. Бледный, пожелтевший, как слоновая кость, Прохор провел по лбу холодными пальцами, вильнул взглядом в сторону Ильи Сохатых, сосредоточенно ковырявшего в зубах вилкой, и шумно передохнул. Ноги его дрожали.

— Итак, какое же ваше преступление? — повторил свой вопрос генерал, и поднятые на Прохора глаза его сложились в две узкие щелки.

«Ну что же ты? Кайся во всем, кайся!..» — приказывал Прохору внутренний голос.

— Первое мое большое преступление, если угодно вашему превосходительству, это.., это… — И смутившийся Прохор, будто испугавшись ответственности за свои слова, вдруг замялся. В его мыслях молниеносно промелькнули — ночь, выстрел, Анфиса у окна… Всех близких Прохора охватила оторопь. Кровь бросилась Нине в голову, Нина силилась вскрикнуть, кинуться к мужу, но ее поразило тяжелое окаменение

Лицо Прохора покрылось мраком. Настроение всего зала стало напряженным до отказа.

— Первое мое преступление, — ударил в тугую тишину железный голос, — первое мое преступление есть то, что я, ничтожный человечишка, недоучка, разрушил мир тайги, перевернул тайгу вверх корнями, внедрил в стоячее болото деятельную жизнь. С выражения ненависти такому болотному миру я и начал свою речь.

И сразу, точно рухнувшая гора пронеслась по косогору мимо, напряженное настроение оборвалось. Нина вдруг весело улыбнулась, первая забила в ладоши, ее подхватил весь зал.

— А, сукин сын, до чего он ловко!.. — простодушно вырвалось у Иннокентия Филатыча. Он полез было целоваться к Прохору, но был схвачен за фалды сразу четырьмя руками.

— Я ненавижу мир, и мир, то есть болото, спячка, взаимно ненавидят меня. Ну и наплевать! — Эти резкие, неуемные слова, срываясь с его губ, звучали презрительно. — Темные души, считающие себя светлыми маяками мира, не понимают моей конечной, поставленной пред собой задачи. Они не знают и не могут знать, куда я приду.

Сидевшие в разных концах стола Протасов и Нина при этих словах переглянулись и неприятно поежились. А Прохору снова почудилось: за спиной его кто-то топчется, дышит огнем и смрадом… Но за спиной было пусто, за спиной была стена. Прохор быстро нащупал в жилетном кармане порошок кокаина — ив ноздри. Затем стал продолжать:

— Обольщенные разными допотопными моральками, эти коптящие небо маяки мешают мне развернуться во всю мочь, ненавидят дела мои, ненавидят меня самого, как носителя темной силы и сплошного мракобесия. (Теперь переглянулись трое: Протасов, Нина, священник.) Я прекрасно помню слова моего милого Андрея

Андреича Протасова, которого я не могу не считать выдающимся инженером и организатором. Протасов в споре сказал мне: «Ваш ум больше, чем сила его суждения». То есть, что практический ум мой гениален, но не вполне развит. Я тогда ответил ему, что гениальный практик и гениальный мечтатель — это два медведя в одной берлоге, это два врага. И когда обе, столь разные по природе гениальности, упаси боже, совместятся в одном человеке, душа такого человека, как коленкоровый лоскут, с треском раздерется пополам…

— Простите! — крикнул Протасов. — Я не согласен с этим!..

— Милый Андрей Андреич! Вы не согласны? Так позвольте сказать вам: разбойник Громов всегда шел наперекор тому, с чем согласны люди. И это, может быть, мое второе преступление…

— Прохор!!! — из каких-то туманов, из всхлипов метели тускло вскричала Синильга, Анфиса иль Нина. И резко:

— Прохор, сядь!

Прохор Петрович вздрогнул, качнулся, вдруг как-то ослаб. В ушах, в голове гудели трезвоны. Посунулся носом вперед, затем — затылком назад, широко распахнул глаза в мир. Ему показалась сумятица. Чистое поле, не стол, а дорога, уходящая вдаль все уже, все уже. И там, вдалеке — Анфиса с чайной розой у платья. «Сгинь!» — пришлепнул он ладонью в столешницу, и дорога пропала. Опять белый стол, цветы, вина, звериные хари. Щадя Нину, Прохор хотел оборвать свою речь, но уже не мог осадить свои вскипевшие мысли. Прохор сказал:

— Например, жена моя Нина Яковлевна, блистая всеми добродетелями неба, берется за практическую деятельность. И я предсказываю, что очень скоро обратятся в нуль сначала все ее капиталы, а потом и все дела ее. Я не желаю укорять ее, я только ей напоминаю, что нельзя служить одновременно и богу и мамоне, с чем, конечно, не могут не согласиться и духовные лица, присутствующие здесь. Ангел не в силах стать чертом, и черт не может обратиться в ангела. Еще труднее представить себе ангело-черта, вопреки желанию Нины видеть во мне такое немыслимое, такое противоестественное сочетание.

Последние фразы Прохор Петрович промямлил невнятно, вспотычку. Он говорил об этом, а думал о том, о чем-то.., совсем о другом… Шепоты трав и лесов все тише и тише. Наступило большое молчание. Вдруг Прохор, как бы внезапно взбесившись, сразу взорвал тишину:

— Я — дьявол! Я — сатана!

И, приподняв хрустальный графин, ударил им в стол. Хрусталь звякнул и — вдребезги. Общий вздрог, крики, лес зашумел, покрытая снегом поляна вскоробилась, и там, на краю, воздвигала себя семиэтажная башня величия. Башня качалась, как голенастая под ветром сосна, колыхалась поляна, колыхался весь мир, и Прохор Петрович, чтоб не потерять равновесия, схватился за стол.

— Вы видите башню? («Сядьте, пожалуйста, сядьте», — кто-то тащил его за полы вниз.) Не бойтесь, враги мои… Прохор Громов действительно черт. Я черт! Не чертенок, а сильный черт, с когтями, рожищами и хвостом обезьяны. (Тут Прохор Петрович вскинул дрожащие руки и страшно взлохматился.) Во мне дух сатаны, самого сатаны!.. И смею заверить, что дух сатаны во мне силен, как чесночный запах. Он во мне неистребим, его не могли выжечь из моего сердца ни молитвы пустынников, ни мои собственные стоны в минуты душевной слабости.

Прохор Петрович залпом выпил стопку водки и пугающим взором глянул на всех сразу и ни на кого в отдельности. Доктор чрез дымчатые очки внимательно наблюдал за ним. Прохор видел лишь обрывки жизни: чей-то бокал с вином сам собой опрокинулся, по снегу скатерти растеклась пятнами кровь; ножик резал окорок; плечо дремавшего генерала горело в огне эполет с висюльками; черный клобук принакрыл чью-то голову; левый глаз Приперентьева, большой, как яйцо, плыл прямо на Прохора.

— Да! — ударил он в стол кулаком, и призрачный глаз сразу лопнул. — Я — сатана, топчу копытами все, что встает мне поперек дороги, пронзаю рогами всех недругов, хватаюсь когтями за неприступные скалы и лезу, как тигр, все выше, выше! А когда подо мной расступается почва, я цепляюсь хвостом обезьяны за дерево, раскачиваюсь и перелетаю чрез пропасть. И вот, работая сразу всеми атрибутами черта, я достиг известной степени славы, власти и могущества. Вы, господа, видели с вершины башни, что сделал на стоячем болоте сегодняшний именинник Прохор Петрович Громов, некий субъект тридцати трех лет от роду, с густой сединой в волосах? — Прохор скрестил на груди крепкие руки, повернул свой стан вправо-влево, вытер вспотевшее лицо салфеткой и грузно уперся каменными кулаками в стол. — Итак, я в славе, я в силе, в могуществе! (Именно в этот, а не в иной момент с черного хода в кухню вошел с письмом бородатый человек, а следом за ним — Петр Данилыч Громов, отец.) Но, господа, в битве с жизнью я взял только первые подступы, я взобрался лишь на первый этаж своей башни. Правда, этот путь самый труднейший, он начат с нуля. В данное время мои предприятия оцениваются в тридцать три миллиона. Ровно чрез десять лет я сумею взойти на вершину башни. К тому времени я стану полным владыкой края, и мои предприятия будут цениться в трижды триста тридцать три миллиона, то есть в миллиард! — Прохор задыхался от слов, от мыслей, от бурных ударов сердца, его глаза горели страшным огнем внутренней силы и раскрывавшегося в душе ужаса. — Но… Но… — Он сжал кулаки, погрозил кому-то вдаль и, вновь покосившись назад, чрез плечо, весь передернулся.

— Но.., я чувствую пред собою могилу… Не хочу! Не хочу!.. — Он зашатался и вскинул ладони к лицу, покрытому мертвенной бледностью.

К нему бросился доктор. Вскочила Нина, вскочили Протасов и пьяненький Иннокентий Филатыч. Протирал глаза задремавший генерал, ему почему-то пригрезился говорящий по-человечьи медведь.

В коридоре слышались рев, хрип, борьба. Удерживаемый лакеями, лохматый, жуткий Петр Данилыч все-таки вломился на торжественное пиршество и, потрясая кизиловой палкой, орал диким голосом:

— Убийца!.. Преступник!..

Прохор Петрович поймал отца ужаснувшимся взором. «Призрак, призрак, покойник… Это не он, тот в сумасшедшем доме».

— Это призрак!.. Нина! Ваше превосходительство!.. Что это значит? Откуда он?

— Убийца! — ринулся на страшного сына страшный отец. — Преступник, варнак! Отца родного.., в дом помешательства… Будь проклят! — Он вырвался, запустил в сына палкой, был грубо схвачен и вытащен вон. — Ва-ва-ваше сходительство! Он Анфису уб.., из ру-ру… — вылетали сквозь зажимаемый рот смолкавшие выкрики.

Гости стояли в застывших позах, как в живой картине на сцене. Спины сводил всем мороз. Как снег белый, Прохор тоже дрожал, не попадая зуб на зуб. Нина Яковлевна, вдруг ослабев, упала в кресло, жестокие спазмы в горле душили ее, но не было ни облегчающих слез, ни рыданий.

Чтоб замять небывалый скандал, все взялись за бокалы, закричали «ура», «Да здравствует Прохор Петрович!», «Да здравствует Нина Яковлевна!» Пьяные выкрики, шум, лязг, звяк хрустальных бокалов. Гремела музыка. Вздыбил, как башня, великолепный дьякон Ферапонт (отец Александр кивнул ему: «Вали вовсю»), повернулся лицом к иконе и пустил, как из медной трубы, густейший бас:

— Благоденственное и мирное житие! Здравие же и спасение… И во всем благопоспешение…

Пред взвинченным Прохором стоял лакей с письмом на подносе. Дьякон забирал все гуще, Прохор, бледнея, читал невнятные каракули:

«Прошка Ибрагим Оглыъ еще нездохла я жывойъя прибыл твой царства».

— Кто принес?

— Человек в очках… Желает вашу милость видеть. Дьякон оглушал всю вселенную:

— Прохору!.. Петровичу!… Гро-о-о-о-мо-ву!!! Все гости до единого, забыв

Прохора, забыв, где и на чем сидят, разинув рты и выпучив глаза, впились взорами в ревущую глотку исполина-дьякона.

Прохор, весь разбитый, взволнованный, незаметно пробрался в кухню. У выходной двери, держась за дверную скобку и как бы приготовившись в любой момент удрать, стоял лысый низкорослый бородач. У Прохора враз остановилось сердце, резкий холод пронзил его всего:

— Шапошников!!! Как? Шапошников?! — выдохнул он и попятился.

— Да, Шапошников… Синильга с Анфисой вам кланяются. Я с того света.

Дверь хлопнула, посетитель исчез. Повара, бросив ножи, ложки, сковородки, стояли вытянувшись, как солдаты.

…Лишь только Прохор Петрович скрылся из зала, ревностный службист — чиновник особых поручений Пупкин, под общую сумятицу, зудой зудил в уши дремавшего генерала:

— Помните, помните, ваше превосходительство, господин Громов все время упирал в своей гнусной, глупейшей речи: я, мол, преступник, я преступник…

— Что? Преступник? Кто преступник? Ага, да… — помаленьку просыпался крепко подвыпивший начальник губернии.

— Вот вам, ваше превосходительство… И вдруг подтверждение, вдруг эта лохматая персона, какой-то старик… Это родной отец Прохора Громова. Представьте, генерал, он был упрятан в сумасшедший дом своим сыном… Факт, факт… И опять же упоминание старика о какой-то Анфисе… Ваше превосходительство! Да тут бесспорный криминал. Какая Анфиса, какое убийство?..

— Что?.. Гм… Да-да, — полусонный генерал очнулся, протер глаза, крякнул, попробовал голос:

— Кха, кха! Что? Вы думаете? Гм…

Он вдруг почувствовал себя крайне обиженным, сразу вспомнил козла, как тот дважды ударил его в зад рогам», еще вспомнил он, как его чуть не насильно поволокли на медвежью облаву и как мертвый медведь обозвал его «жуликом». И, наконец, — эта пьяная речь богача, вся в заковыках, вся в недозволенных вывертах: то он преступник, то дьявол; это в присутствии-то самого губернатора… Ну, нет-с!.. Это уж, это уж, это уж… Гм… Да. Это уж слишком!

Генерал запыхтел, двинул одной ногой — действует, двинул другой — тоже действует, и попробовал встать. Оперся в стол пухлыми дланями, с трудом оторвал плотный отсиженный зад, весь растопырился, с натугой выпрямил спину, устрашающе выпучил глаза и, как кабан на задних ногах, куда-то зашагал.

— Подать его!.. Подать сюда! — упоенный всей полнотой власти, рявкнул он. — Где хозяин? Подать сюда! Где его отец? Подать, подать, подать!.. Я вам покажу!

Расследовать! Немедленно!.. Вы забыли, кто я? Где хозяин? Схватить, арестовать!.. Анфиса? Пресечь!.. Анфису пресечь. Я вам покажу медведя с козлом!

Пупкин, пристав, уездный исправник в замешательстве следовали за озверевшим генералом, блуждали глазами, во все стороны вертели головой, не знали, что делать. Тут генеральские ноги вскапризились, генерал дал сильный крен вбок, эполеты утратили горизонтальность, левая эполетина — к дьякону, к дьякону, к дьякону и — оглушительный взрыв, будто рванула громами царь-пушка:

— Мно-о-га-я!! Ле-е-таааа!!

Гулы и раскаты распирали весь зал, стены тряслись, гудели бокалы, гудело в ушах пораженных, оглохших гостей. Генерал прохрипел: «Что-что-что?» — посунулся прочь от взорвавшейся бомбы, зажал свои уши, колени ослабли и — сесть бы ему на пол, но он шлепнулся в мягкое кресло, ловко подсунутое кем-то из публики.

Меж тем ошарашенный, всеми оставленный Прохор хотел войти в столовую, однако поглупевшие ноги пронесли его дальше. Скользя плечом по стене коридора, он миновал одну, другую, третью закрытую дверь и провалился в седьмую дверь, — в волчью комнату. Он упал на волчий, набитый соломой постельник, рядом с посаженным на цепь зверем.

— Черт… Коньяку переложил, — промямлил Прохор Петрович. Но вдруг почувствовал, что чем-то тяжелым, как там, у Алтынова, его ударило по затылку. Он застонал, крикнул:

— Доктор! — и лишился сознания.

Хор в пятьдесят крепких глоток пел троекратно «многая лета». Гости все еще находились под колдовским обаянием феноменального голоса дьякона: в их ушах стоял звон и треск, как после жестокого угара. Меж тем сметливый Иннокентий Филатыч успел сбегать в хозяйский кабинет и, вернувшись, ловко отвел в тень портьер-гобеленов опасного гостя — чиновника Пупкина.

— Прохор Петрович очень просил вручить вам, васкородие, вот этот подарочек. Не побрезгайте уж… — и он сунул ему в карман портсигар из чистого золота.

Пупкин опешил, но подарочек принял с развязной любезностью.

А Нина Яковлевна, оправившись после легкой истерики, атаковала оглушенного дьяконом генерала Перетряхни-Островского. Она повела его под руку к пустому креслу мужа и, наклонясь к уху низкорослого своего кавалера, говорила ему воркующим голосом:

— Какой вы милый, какой очаровательный. Я прямо влюблена в вас.

— Да? Хо-хо… Гран мерси, гран мерси. Но вы ж — богиня Диана. Нет, куда!.. Сама Психея должна быть у вас в услужении… — Генеральские ноги продолжали пошаливать: он спотыкался, наезжая золотой эполетой на Нину.

— Генерал, я уверена, вы не придадите значения этому.., этой.., этой выходке моего свекра, ведь он же психически тяжко…

— Да!.. Тут, знаете, даа… Гм, гм… Тут, как бы сказать…

— Ну вот, мы и подплыли. Садитесь в кресло мужа, будьте хозяином пиршества. А я вашей милой Софи… Я знаю, я все-все-все знаю, — с игривой улыбкой загрозила она точеным мизинчиком. — Вы плут, ах какой плут! Вы для женщин, я вижу, небезразличны…

— Хо-хо!.. Гран мерси, гран мерси, — поцеловал он ей руку взасос.

А она ему шепотом:

— Вашей Софи я припасла кой-какой сувенирчик: колье с бриллиантами.

Генерал браво поднялся, щелкнул шпорами и трижды самым изысканным образом чмокнул в ароматную руку Дианы. Но тотчас дал крен и шлепнулся в кресло:

— Премного рад за мою мерси… Гран Софи, гран Софи…

Тут молодая Диана, заулыбавшись глазами, зубами и всеми морщинками, подплыла к Приперентьеву. Считая его кровным недругом мужа, она усадила его рядом с собой: «Здесь вам, милый мсье Приперентьев, будет удобнее…»

А Иннокентий Филатыч что-то нашептывал Наденьке Та улыбалась и, вспыхнув вся, жмурилась, строила глазки в сторону седого, мясистого, в черных усах, губернатора.

Пир продолжался.

— Господа! — встала хозяйка с бокалом шампанского. — Мой муж захворал, с ним сейчас доктор. Знаете, бесконечные хлопоты по подготовке юбилейных торжеств, бессонные ночи, заботы, — страшно переутомился он. Ну и подвыпил, конечно. И сразу как-то ослаб. Уж вы извините, господа, что так вышло. Я предла… Я подымаю бокал за драгоценнейшее здоровье нашего почетного гостя, его превосходительства Александра Александровича. Ура, ура, господа!

Чокнулись — выпили. Музыка — налили.

— Господа! — поднялся русобороденький Пупкин. — Наш глубокоуважаемый Прохор Петрович — один из солиднейших деятелей нашей великой страны. Его незапятнанные совесть и честь общеизвестны… (Тут Рябинин и Сахаров крякнули, а Иннокентий Филатыч чихнул и весело выкрикнул:

— «Вот правда, вот правда!») Его коммерческий гений тоже на большой высоте. Но Прохор Петрович, при всех своих деловых положительных качествах, наделен еще изумительным даром слова. Его прекрасная, вся в ярких сравнениях речь, произнесенная с величайшим пафосом в жесте и слове, могла бы служить блестящим образцом для любого оратора… — Пупкин говорил горячо и красиво, время от времени хватаясь рукой за карман с золотым портсигаром.

Чокнулись — выпили, музыка — налили. И сыпались тосты за тостами. Шампанское лилось рекой, как в сказке. Дважды пытался подняться с ответным тостом и бравый генерал Перетряхни-Островский, но сделать это ему никак не удавалось.

7

Пьяных гостей развозили с обеда по квартирам на тройках, разносили на руках. Илья Петрович Сохатых ушел домой пешком, но по дороге валялся.

На генерала, помещавшегося в трех парадных комнатах верхнего этажа, напала икота. Он умолял Исидора соединить его по телефону с мадемуазель Софи, но трезвый Исидор всячески старался уверить генерала, говоря ему в сотый раз, что «мы в тайге, а мамзель за тыщу верст в городе» и что «вы, сударь, изволили перекушать на обеде, оттого икота, а вот будьте любезны, сударь, ваше превосходительство, раздеться и ложиться с богом спать». Генерал, икая и подмурлыкивая «ля-ля-ля», доказывал Исидору, что он спать не хочет, а вот наденет шубу, лыжи и пойдет бить медведя. Исидор ударял себя по бедрам, тихо смеялся, говорил:

— Теперича сильная жара, лето на улице, а вы изволите молвить — лыжи.

— Хо-хо-хо… Лыжи? Я говорю — чижик!..

Чижик, чижик, где ты был?

На Фонтанке водку пил, — подплясывал генерал, расстегивая подтяжки.

— Эх, молодость! — кряхтел старенький Исидор, помогая молодящемуся барину раздеться. — Уему-то на вас нет…

— Хо-хо-хо!.. А что? А что? Я еще, брат… А чертовски хорош пломбир… И это самое… «Клико», «Клико»…

— Да. «Клико» не плохое, ваше превосходительство. А в достальном вам поможет русалочка одна. А я прогуляться на часок пойду. Вы, сударь, русалок не бойтесь?

— Хо-хо! Я? Русалок? Нисколько, — сказал до белья раздетый генерал.

Исидор вышел, втолкнул в дверь к генералу Наденьку, а сам направился в благоухающий цветущим табаком сумеречный сад.

…В десять вечера зажгли иллюминацию. В одиннадцать часов на трех разукрашенных огнями пароходах, с двумя оркестрами и двумя хорами, гости отплыли на прогулку по Угрюм-реке. Счастливая Наденька подлетала то к одному знакомцу, то к другому и, смеясь сквозь носик, говорила:

— Поздравьте!.. Теперь я исправничиха. Мой дурак повышение по службе получил.

На головном пароходе — Прохор Петрович с Ниной, генералом и прочими почетными гостями. Новоявленный сердечной щедростью Наденьки исправник не отходил от генерала. Прохор подчеркнуто весел, беззаботен.

— Господа! — простер он свою длань во мрак, как фальконетовский Медный всадник, — Посмотрите, какая красота кругом.

Действительно, было феерично. Как изумрудная, врезанная в тьму игрушка, блистала тысячами лампочек башня «Гляди в оба». Скалистые берега реки во многих местах освещались вспышками разноцветных бенгальских огней. То здесь, то там вдоль по реке взрывались блещущие искрами причудливые фейерверки. Вершины сопок, как жерла огнедышащих вулканов, пылали огнищам костров. Все это в миллионах дробящихся созвездий опрокидывалось, как в зеркальную бездну, в густые чернила вод.

На головном пароходе трижды взмахнули горящим факелом. С вышки башни мальчишка крикнул вниз:

— Федотыч! Эй, Федотыч!

— Чую-ю!..

И один за другим загремели, потрясая ночь, пушечные выстрелы. Через пять минут взорвался стоявший у противоположного берега дощатый фрегат. Вместе со взрывом хлынул из недр фрегата разноцветный каскад огней. Фонтаны искр осветили ночь на многое версты, и мчались в мрачное небо, одна за другой, жар-птицы, драконы, черти, бабы-яги. Вот взлетел и лопнул в черных облаках главный трюк искусства пиротехники — золотисто-огненный транспарант: «Прохор Громов Х лет».

Ошеломленные гости ахали, визжали, били в ладоши, кричали «ура». Надрывались оркестры, пели хоры, оглушительно бухали пушки.

— Колоссаль, колоссаль! — беспрерывно хрипел простудившийся мороженым, охмелевший мистер Кук. — Канонада, как в Севастополь!.. Как в очшень лютшей рюсска пословиц: «Мушик сначала грянет, потом перекреститься», — блистал он в дамском обществе знанием русского языка и русской истории.

Только Прохор Петрович, недавно видевший величавый пожар тайги, равнодушно взирал с сатанинской мудростью в глазах на все эти глупенькие огонечки.

«Шапошников… Шапошников… Сумасшедший батька… Встают из гроба мертвецы… Анфиса, Синильга, Шапошников… И этот дьявол Ибрагим… Нет, я отказываюсь понимать, что со мной творится». Сердце Прохора тонуло в тоске, однако он очень весело, очень беспечно продолжал болтать с гостями. Эта подчеркнуто чрезмерная веселость Прохора Петровича все больше и больше начинала беспокоить следившего за ним доктора в дымчатых очках.

(Хирурга Добромыслова на пиршестве не было: он убоялся тайги и, пробыв при больнице около месяца, уехал восвояси.) — Мне ваш супруг не нравится, — на плохом немецком языке сказал доктор Нине, потеребливая длинными пальцами ассирийскую свою бороду.

— Я давно опасаюсь за его здоровье, — ответила Нина. — А эта сегодняшняя речь! Господи, хоть бы скорей все кончилось, все эти праздники! Но, ради бога, что с ним?

— Нечто вроде начальных признаков психостении.

— Как некстати. Но какие же причины, доктор?

— Душевные потрясения, вроде скандального появления папаш». Сверхнормальные частые выпивки… Ну.., злоупотребление кокаинчиком…

— Опасно?

— Не думаю. Хороший отдых — и все пройдет. Впрочем, я не специалист.

— Мерси. Я удивляюсь, как это могли пустить отца… Ну, отлично… Потом поговорим, — и она крикнула:

— Господа! Нужно спешить на бал. Скоро час ночи.

Пароходы повернули вспять.

Прохор не принимал участия в танцах. С четырьмя приезжими из столицы он сидел у себя в обширном кабинете, довольно неуютном, отделанном в псевдомавританском стиле.

— Простите, что так совпало… Правда, неудачно, но что ж поделаешь? Коммерция, — с пыхтящим сопением начал деловой разговор бывший поручик Приперентьев. — Итак, многоуважаемый Прохор Петрович, принеся вам должное поздравление с десятилетием вашей блестящей деятельности, мы, к сожалению, должны огорчить вас следующим известием: в надлежащих инстанциях столицы я возбудил дело об отобрании от вас, милостивый государь, принадлежащего мне по праву золотоносного участка…

— И что же? — «небрежно поднял Прохор бровь, но сердце его больно сжалось.

— Тот товарищ министра, который…

— Который теперь не у дел, — перебил Приперентьева Прохор. — А вы преемнику сумели всучить большую взятку, чем та, которую дал я сановнику в отставке. Так?

— Вы это говорите при свидетелях?

— Я про вашу взятку говорю лишь предположительно, а про свою — да, я говорю открыто, при свидетелях. Но я не думаю, что законы империи могут быть подкупны при всяких обстоятельствах. Я во всяком случае буду с вами тягаться во что бы то ни стало. Это, во-первых. А во-вторых, в прииск «Новый» мною вложено больше двух миллионов рублей.

— Вряд ли, соколик, вряд ли, — посморкался в красный платок седобородый купчина Сахаров. — Мы прииск осмотрели. Основные затраты там тысяч двести — триста. Так, кажется, приятели?

— Так, так, не больше, — подтвердили все трое. Впрочем, лысоголовый невзрачный старичок с поджатыми губами, присяжный поверенный Арзамасов, добавил:

— Самое большее — триста пятьдесят тысяч. Вместе с новым переоборудованием. Вместе с драгой.

«Я нисколько не боюсь тебя, Ибрагим… Нисколько не боюсь. Вот увидишь».

— И что же? — поднял другую бровь Прохор.

— А ты, соколик, — встряхивая и складывая вчетверо свой платок, затрубил грубым басом Сахаров, — ты на этом прииске сумел уже взять миллиончика два-три.

— Я взял, может быть, пять миллионов и возьму еще триста тридцать три, но вам, господа, и фунтика золота понюхать не придется.

— Простите, Прохор Петрович, — разжал тонкие губы юрист Арзамасов и поправил на утлом носу золотые очки. — Позвольте вас ввести в курс дела. Прииск «Новый» и весь прилегающий к нему золотоносный участок перейдут в скором времени в руки акционерного общества с основным капиталом в пять миллионов рублей. Акционерами являются крупные коммерсанты России, в том числе присутствующие в вашем кабинете господа Рябинин и Сахаров, а также кой-кто из западноевропейских капиталистов.

Мы льстим себя надеждой, что и вы, Прохор Петрович, не откажетесь вступить в наш…

— Спасибо, спасибо… — расхохотался Прохор. — Можете льстить себя надеждой сколько угодно. Но об этом еще рано говорить. Нет-с, дудочки!.. Шиш получите! Два шиша получите! Да что я вам — мальчишка? Сегодня мое, а завтра ваше? —

Прохор стал нервно шагать по кабинету, подымая свой резкий голос на верхние ноты.

— А вы бы учли в своих умных башках…

— Простите… Нельзя ли корректнее…

— ..вы учли мой личный труд, мою опытность, которые я вложил в это дело? Да я свой труд в миллиард ценю!.. Триста тысяч, триста тысяч! Подумаешь, какие явились оценщики! А вам, господин лейтенант Чупрынников, то есть, виноват.., поручик Приперентьев, вам-то совершенно непростительно было даже и подымать вопрос о возврате прииска. Ваш брат бросил этот участок на произвол судьбы, не прикоснувшись к нему, а вы о нем и не знали даже. Впрочем, вам и вашему двойнику лейтенанту Чупрынникову, шулеру и мерзавцу, ха-ха-ха!., да, да, пожалуйста, не морщитесь и не пяльте на меня страшных глаз, вам, шулеру и мерзавцу, виноват, не вам, а подлецу Чупрынникову, который обокрал меня у толстомясой Дуньки, у Авдотьи Фоминишны, вам такие гадкие делишки, конечно, не впервой…

— Господа, предлагаю удалиться… Что это, что это, что это?!

— Господин Громов! — раздался крик. — Имейте в виду, господин Громов, что в акционерное общество входят высокопоставленные особы.

— Плюю я на высокопоставленных особ! Для меня они — низкопоставленные! — несдержно гремел Прохор, из рта летели брызги. — Прииск есть и будет мой. Я вооружусь пушками, пулеметами!..

— В акционерном обществе принимают участие особы императорской фамилии, — предостерегающе звучал зловещий голос, но Прохор ничего не слышал.

— Я вооружу всех рабочих, всю округу. Берите меня войной! Я никого не боюсь, ни мерзавца купца Алтынова, которого я спущу в Неву, под лед, ни Ибрагима, ни Анфисы… Ни Шапошникова. Никого не боюсь!..

— Какого Ибрагима? Какой Анфисы?

Прохор, как вынырнувший из омута утопающий, тяжко передохнул, схватился за спинку кресла, хлопнул себя ладонью в лоб, и глаза его растерянно завиляли:

— Простите, простите, господа, — сказал он жалостно и мягко. — Я очень устал… Три часа ночи… Я болен… Я, господа, спать хочу.

Но ему внимала лишь обнаженная пустота кабинета. Прохор болезненно сморщился и, пошатываясь, направился к ковровой оттоманке.

8

Торжества продолжались и на второй и на третий день. Но Прохор Петрович в них не участвовал: он с отрадой отдался предписанному доктором покою и, кроме огорченной его поведением Нины, никого не принимал.

Гости разъехались. Со снежной поляны, где в зимней, средь лета, обстановке

пирующие катались на запряженных в нарты оленях, слушали таинственные волхованья двух шаманов, угощались мороженым, теперь убиралась возами соль, игравшая роль снега.

Люди всех предприятий Громова стали на работы. Началось новое десятилетие, обещавшее Прохору Петровичу несметное миллиардное богатство, а вместе с ним — блеск славы, вершину величайшего могущества.

Так, пламенея мыслью, Прохор бросил в огненной запальчивости гордый вызов миру.

Но он, видимо, не знал, как круты склоны всяческих вершин людских мечтаний, какие рвы выкопала жизнь вокруг престолов личного благополучия, в каких трущобах может оказаться человек, искатель тленной славы, и в какой мрак, вознося себя над всем, он может пасть.

Об этой простейшей мудрости сто раз твердила Прохору и Нина. Однако Прохор, на грани двух десятилетий, стал глух, стал слеп и черств гораздо более, чем прежде.

Вся душевная деятельность Прохора Петровича протекала теперь под знаком перечувствованных им живых сновидений.

Первый студный сон — стихийный пожар тайги, когда Прохор в страхе всего наобещал рабочим: «ребята, спасайте мое и ваше», а как прошла опасность, от всего отрекся.

Второй сон — предкровавые дни и кровавый расстрел рабочих. Третий сон — мать-пустыня с двумя старцами, с ожившей Анфисой. Четвертый студный сон — торжественное пиршество, проклинающий сына отец, реальная тень Ибрагима-Оглы, воскресший из мертвых прах Шапошникова.

И все это вместе — стихия пожарища, галлюцинаций, призраки, кровь — нещадно било по нервам, путало мысли. Прошлое стало настоящим, и настоящее отодвинулось назад. Реальности прошлого плотно окружили его со всех сторон, восстали пред ним во всей силе.

Он жил в них и действовал, в этих реальностях прошлого.

А поступки текущего дня, все дела его, занятия, приказы служащим, разговоры, волнения ему грезились сном, проходили в тумане, касаясь сознания лишь одной своей гранью.

Но вся трагедия в том, что обольщенный внутренним голосом алчности, ослепленный блеском славы и в погоне за нею, Прохор Петрович ничего этого подметить в себе не мог: он продолжал жить и работать так, как жил бы на его месте всякий иной человек, не замечающий помрачения своего главного разума.

Да, главный разум был помрачен, но величайший затейник — ум — ясен, и — действовал. Ясным умом окинув грядущее десятилетие, Прохор Петрович издал приказ: выработанный, дающий небольшие доходы прииск «Достань» пока что закрыть, подземные шахты его затопить водой, чтоб не грабили жулики. А всех рабочих с этого прииска перебросить на прииск «Новый», отходящий к петербургским хозяевам. Сюда же перебросить пятьсот землекопов с кончающихся дорожных работ.

Вести на прииске «Новом» работы в две смены, день и ночь. Работать способом хищников, как на земле неприятеля, то есть — брать главные жилы и богатые россыпи, остальное бросать. Пусть петербургские дьяволы-хваты со своими высокопоставленными особами и лицами царской фамилии жрут объедки с обильного стола-Прохора Громова.

— Это на всякий случай, — сказал он горнякам-инженерам Абросимову, Образцову и главноуправляющему Протасову. — Но я более чем уверен, что им ни в жизнь не оттягать у меня этого прииска. Шиш возьмут!

Однако с глазу на глаз с Протасовым Прохор сказал:

— Я хотел просить вас, Андрей Андреич, поехать в Питер и действовать там в отношении золотоносного участка так, как бы действовал я, — с широким размахом, не щадя средств.

— Так действовать, как действовали бы вы, Прохор Петрович, я не могу, конечно.

— Да, понимаю. Там пришлось бы взятки давать. Не будет ли там в своей роли Парчевский? Как вы думаете?

— Я думаю, ежели говорить откровенно, что в высоких сферах прииск от вас отнять предрешено. И вы не в состоянии будете этому противиться. В деловых разговорах с юристом Арзамасовым я узнал, что акционерное общество, кроме своего основного капитала в пять миллионов рублей, получило от государственного банка десятимиллионную субсидию, а в резерве у них бельгийские и английские капиталисты, крупные тузы. Акционерное общество, кроме вашего участка, скупило у многих золотопромышленников их предприятия, так сказать, на корню. Так что… Сами видите…

— Да, — вздохнул Прохор. — Ну, плевать! На открытые Образцовым золотые участки сейчас же сделать заявку.

— Сначала надо их осмотреть.

— Ладно. Как-нибудь на днях…

Вторым приказом Прохора Петровича было: с первого числа понизить заработок всем рабочим на двадцать процентов, рабочий день во всех предприятиях удлинить на два часа. Составить новые договорные условия. Недовольных немедленно рассчитать с выдачею им вперед двухнедельного заработка.

Трудящийся люд всем этим, как внезапным громом с безоблачного неба, был ошеломлен. Но партии новых рабочих, прибывающих из Европейской России, и толпы нанятых по отдельным деревням сибиряков, — все это резко меняло обстановку и сразу снизило поднятую было бучу среди старых громовоких рабочих. Крикливые голоса притихли, огонь в глазах угас, народу вновь предстояло покориться своей прежней доле, изменить которую не в силах оказалась и пролитая кровь.

Итак, все по-старому. Лишь сотни трупов с простреленными спинами перевернулись под землей. А поверх земли — зубовный скрежет, потайные слезы, пьянка.

Так Прохор Громов начал свое новое десятилетие, уподобившись евангельскому псу, пожирающему свою блевотину.

Блестящим этим началом был сбит с панталыку и Андрей Андреевич Протасов. А потрясенная Нина растерялась:

— Что мне делать? Что делать? Нет, это сумасшествие…

Но Прохор, зная противоборство Нины, ни в чем теперь с нею не советовался, он вовсе выключил ее из своего обихода, отгородился от нее стеной оскорбительного молчания и грубых фраз, ходил возле нее с выпущенными, как одичалый кот, когтями.

Нина остро чувствовала это, но, замыкаясь в свой собственный мир, переживала беду молча. Она все-таки решила встать по отношению к мужу на путь борьбы. То есть обратиться к тем же практическим мероприятиям, что и прежде, но в широком масштабе. Иного пути умерить алчность, защитить трудящихся и этим самым предотвратить гибель всего дела — она не видела. Приступая вместе с Протасовым к организации крупных работ, она очень боялась опасных для себя последствий. Она знала, что до крайних пределов взбесит мужа, что пьяный муж может убить ее своими руками или подослать убийц.

Такому предчувствию Нины, может быть и преждевременно и, пожалуй, очень жестоко, помог Протасов.

Однажды поехал он вместе с Ниной на одну из таежных речонок, где им были открыты графитные залежи.

— Ты можешь здесь начать свое выгодное дело, — сказал Протасов. — Эту мою находку я пока в секрете держу. Богатый графитом участок я дарю тебе, Нина. Но… Надо все обдумать, все взвесить. Дело в том, что Прохор Петрович для меня перестал существовать как человек, как цельная личность. Ореол гениальности, которым я был вначале обольщен, окончательно померк в нем. Та глупость, которую он делает сейчас, обнаруживает в Прохоре Петровиче, прости за выражение, потерявшего совесть готтентота. На двадцать процентов снизить рабочим заработок, на два часа удлинить день, ведь это черт его знает что!.. Теперь надо ожидать новой забастовки.., новых расстрелов. Но я предвижу, что Прохор Петрович или будет убит рабочими, или уничтожит себя сам. Это ясно. И вот теперь, самое главное. — Голос Протасова задрожал, грудь вздымалась взволнованно. — Любишь ты меня?

Вопрос поставлен открыто, от судьбы к судьбе, и для Нины совершенно неожиданно.

— Да, — без запинки ответила Нина. Протасов вовсе не предвидел столь быстрого ответа и, еще более волнуясь, спросил:

— Можешь ты быть моей женой?

— Нет. Я продолжаю любить Прохора, я чувствую с ним внутреннюю связь, я не в силах расторгнуть ее.

Они сидели у костра пред кипящим чайником. Трое сопровождавших их стражников обедали возле другого костра, в отдалении.

Притворяясь хладнокровным, Протасов достал из кармана бумажник, из бумажника докладную записку прокурора Стращалова на имя министра юстиции об убийстве Анфисы Козыревой, молча подал эту записку Нине, а сам пошел купаться.

Нина читала долго, из глаз ее капали слезы прямо на бумагу, чернила расплывались, и плыла пред Ниной прошедшая юность ее. «Бедная Анфиса, бедная я!» — вздыхала Нина, и душевный мрак окутывал ее сплошным туманом.

Освежившийся и как будто еще более спокойный, Протасов сидел подле нее.

— Таинственные слухи об убийстве милой Анфисы моим мужем мне давно знакомы, — и Нина подчеркнуто набожно перекрестилась. — Но я им, дорогой Андрей, все-таки не верю. Уж ты прости меня. Может быть, тебе это неприятно, как неприятно и то, что я помолилась за душу мученицы… Но уж.., я такая.

Протасов, перестав притворяться спокойным, задышал чрез ноздри, бурно.

— Я имею и другие доказательства того, что убийца Анфисы — Прохор.

Нина не ответила.

Не понимая, почему Нина молчит, Протасов начинал раздражаться. Ему страстно хотелось, чтоб Нина так же крепко поверила, что муж ее убийца, как в это верил он, Протасов.

— На пристани я встретился с политическим ссыльным Шапошниковым, родным братом того, который сгорел вместе с Анфисой, — чуть вздрагивающим голосом сказал Протасов. — Этот Шапошников теперь служит у нас в конторе. У него предсмертные письма брата. В них…

— Ах, не верю я ни вашим Шапошниковым, ни вашим прокурорам! — раздраженно прервала Нина. — Я верю здравому рассудку. Прохор до безумия любил Анфису, поэтому он не мог ее убить. Он скорей себя бы убил.

— Отелло тоже любил Дездемону. А между тем…

— Это выдумал Шекспир. Он лжец!

— Это не выдумка. Это неписаный закон Человеческих страстей.

Вновь наступило, как до отказа натянутая струна, тугое молчание.

— Итак, это твое последнее слово?

— Да, последнее. При сложившихся обстоятельствах я не могу быть твоей женой. Тем более что наши верования идут слишком разными путями.

— Ах, Нина! Мне скучно десять раз доказывать тебе одно и то же. Прямо до чертиков…

— Вот, ты говоришь — борьба требует жертв, крови. Отец Александр говорит, что борьба должна быть бескровной, идейной. Где же правда? Эта разноречивость утверждений прямо ужасна. Она угнетает, мучает меня.

— Брось, Нина! Твоя игра в наивность, прости, начинает раздражать меня. Ты прекрасно понимаешь, где правда. Но тебе, рожденной в богатстве… Погоди, погоди! Дай кончить. Твой либерализм, конечно, — красивый жест. Твой альтруизм есть результат поповского запугивания тебя каким-то страшным судом, каким-то «тем светом». При всех твоих плюсах натуры в тебе много наследственных минусов, в которых ты в сущности и не повинна. Ты дочь богача и не могла быть иною.

Нина в упор смотрела на Протасова большими печальными глазами. Протасов, больно стегая Нину словами, залюбовался ею. «Какая ты красавица!..» — чуть не проговорил он вслух.

— Спасибо за лекцию… Но я ведь не курсистка, Андрей, — иронически сказала Нина.

— Так что же ты от меня все-таки требуешь? — внезапно загораясь, почти вскрикнула она.

Протасов привстал с земли на колени и, заложив руки в карманы штанов, приготовился высказать свою мысль до конца.

— Я требую того, чего ты не в состоянии исполнить, — с грустью начал он и сделал маленькую паузу. — Я требую, чтоб ты все свое имущество отдала на борьбу освобождения народа. Я требую, чтобы ты стала такой же неимущей, как и я. Ты

погляди, какие муки терпят так называемые «царские преступники». Ими переполнены тюрьмы, каторга, ссылка. Я весь заработок отдаю им. У меня за душой ни гроша… Я требую.., не требую, а нижайше прошу тебя стать ради высокой цели нищей. — Он опять сделал паузу, подкултыхал на коленях к взволнованной Нине, неосторожно опрокинул бутылку бургундского в взял Нину за руку:

— Тогда мы, равные с тобой во всем, начали бы новую жизнь. Твоя совесть, Нина, стала бы сразу спокойной, и в этом ты обрела бы большое для себя счастье. Но нет, — вздохнул Протасов, выпустил ее руку, закрыл глаза и отвернулся. — Этого никогда не будет. Нет…

Тогда Нина бросилась ему на грудь, заплакала и сквозь слезы засмеялась.

— Андрей, Андрей!.. Какой ты чистый, какой ты замечательный!..

— Я грязный, я обыкновенный… Меня даже упрекают, что я пляшу под дудку капитала… Нет, плохой я революционер… — с холодным равнодушием принимая ее ласки, сурово ответил Протасов. Он поднял бутылку, взболтнул ее. — Вот.., и бутылку опрокинул. Все вытекло, — сказал он, пробуя улыбнуться. И вдруг почувствовал, как внезапно, от близости любимой женщины, все забурлило в нем, кровь одуряющим вином бросилась от сердца по всем жилам. Он — красный, растерянный — хотел впервые обнять Нину, но все-таки сдержался.

— А хочешь, я нарисую тебе другой проект возможного существования? — утирая слезы и бодро улыбаясь, сказала Нина.

— Да. Хочу. Глаза Нины загорелись творческим воодушевлением:

— Я забираю Верочку, забираю все свои ценности, говорю Прохору: «До свиданья, я тебя не люблю, я покидаю тебя навсегда». Затем уезжаю с тобой, Андрей, к себе на родину. У меня же там богатейшие дела, сданные на срок в аренду. Есть и золотые прииски. Мы на этих насиженных местах организуем с тобой широкую общественную работу. Мы все свои предприятия передаем рабочим. Пусть они будут настоящими хозяевами, а нам с тобой платят жалованье, ну, ну хоть по десяти тысяч в год каждому из нас. И ты будешь мой муж, и я буду женой тебе.

— И мы будем жить так, пока нас не арестуют, — с насмешливой жалостью улыбнулся Протасов и поцеловал Нине руку. — А нас арестуют ровно через месяц после того, как мы сделаем рабочих хозяевами. Нас засадят в тюрьму, рабочих разгонят, богатство отберут в казну. Вот и все. Ты этого хочешь?

— Нет, я этого не хотела бы, — чрез силу засмеялась Нина.

Но вот она вся изменилась: как будто сойдя со сцены и сбросив костюм актрисы, она оделась в свой обычный наряд. Лицо ее стало серьезным, в глазах появился особый блеск душевного подъема.

Протасов отступил на шаг, с боязливым интересом взглянул на нее.

— Милый Андрей! — сказала она решительным голосом. — Не верь ничему, что ты от меня только что слышал. Это — фантазия девчонки. Стать по твоему рецепту нищей я не могу и не желаю. Нет, нет! Я должна жить и умереть в том звании, в которое поставила меня воля бога.

Протасов сразу почувствовал, как между ним и Ниной встала стена неистребимых противоречий. Он понял, что эту стену нечего и пытаться свалить. Его брови гневно были сдвинуты, и выразительные губы обвисли в углах. Лицо стало желтым, больным.

— Андрей, милый! Ты уже не молод. Твоя голова вот-вот поседеет. И здоровье твое стало сдавать. Тебе не к лицу принадлежать к касте революционеров-безбожников. — Нина порывисто приблизилась к Протасову, скрестила в мольбе руки, и голос ее зарыдал:

— Заклинаю тебя, будь добрым христианином! Окинь большим своим умом тот путь, куда зовет Христос. Прими этот путь — он зовется Истиной. И жизнь твоя пойдет в добром подвиге. А сам ты…

— Простите, Нина Яковлевна, — резко отвернулся от нее Протасов. — После стольких лет, проведенных с вами, после стольких моих с вами бесед на пользу вашего развития мне крайне печально, поверьте, крайне печально видеть в вашем лице новоявленную квакершу! Простите, но этот тип женщины давным-давно устарел. Я теперь ясно вижу, какой вы друг рабочих…

У Нины повисли руки. Протасов отошел от нее и крикнул стражникам:

— Ребята! Пора!..

Доктор ездил от Прохора к Петру Данилычу, от сына к отцу. Впрочем, старик мало нуждался в помощи доктора. Он предъявил Прохору требование о выдаче его собственных, Петра Данилыча, денег. Прохор послал отца к черту.

— Живи, где живешь. Питаешься? Какие деньги тебе еще? Спасибо за скандальчик. Очень жалею, что не убил тебя тогда. Предупреждаю, что если и впредь будешь раздражать меня, попадаться мне на глаза, знай, что камера в сумасшедшем доме тебе обеспечена.

— Ну, будь здоров, выродок! — Старик грозно застучал в пол палкой, затопал, заорал:

— Знай и ты, чертов выродок! Я завтра, же еду в Питер к царю, все ему про тебя открою, подам прошение, десять соболей в конверт суну… Царь от тебя все отберет, а тебя велит повесить на дереве. Покачаешься, убивец, в петле-то!..

Сбежавшимся на звонок лакеям Прохор сказал:

— Уберите от меня этого сумасшедшего, или я вышвырну его в окно.

В этот же день у Прохора было бурное объяснение с Ниной. В конце концов дело уладилось: Нина уверила мужа, что старик будет отправлен в Медведеве, а если припадки буйства станут с ним повторяться, она, человеколюбия ради, снова пристроит его в психиатрическую лечебницу.

На самом же деле Нина распорядилась так: она дала старику векселями и наличными пятьдесят тысяч из своих средств, он выдал подписку, что никаких претензий к фирме Прохора Громова больше иметь не будет, уехал с женой в село Медведеве, в свой прежний дом, открыл большую торговлю. Анна Иннокентьевна сделалась богатой купчихой, завела крупное хозяйство; сердце ее, выкинув Прохора, успокоилось, — она стала еще усердней жиреть.

Прохор ходил петухом, хохлился, пил. Руки его начинали чуть-чуть трястись. То и дело бормотал себе под нос:

— Не боюсь Ибрагишки… Не боюсь Ибрагишки… Ездил по работам один с двумя револьверами, с винтовками и штуцером.

Вскоре получилось известие, что мануфактурно-продуктовый склад трех лесопильных заводов ограблен тысяч на десять шайкой бандитов. У Прохора утратилась острота ощущений к малым потерям и прибылям: его мечты упирались в миллиард, в сравнении с которым все остальное — плевок. Поэтому он отнесся к ничтожным убыткам равнодушно; только сказал;

— Я знаю, чье это дело. Ибрагим шалит.

Исправник Федор Степаныч со стражниками и следователь тотчас же выехали на место покражи.

У Наденьки, как это ни странно, ночевал мистер Кук. Вместе подвыпили. Мистер Кук оставил Наденьке восемьдесят семь рублей тридцать копеек — все, что с собой захватит — ив пьяном виде пролил на ее грудь много слез. Всплакнула и Наденька.

Чрез три дня исправник возвратился. В новом мундире с золотыми погонами — взгляд воинственный, усы все так же вразлет — он прибыл с докладом к Прохору Петровичу:

— Следствием выяснено, кто ограбил склад, — говорил он хозяину. — На стене склада надпись, представь себе:

«Здраста Прошка, это я Ыбрагым Оглыъ». Я нарочно списал в протокол с ошибками. На, полюбуйся. Но я клянусь тебе, Прохор Петрович, что проклятый каторжник моих лап не минует. Клянусь!

Прохор, к удивлению исправника, в ответ лишь ухмыльнулся в бороду: «Плевать… Я не боюсь его, не боюсь…», поерошил нечесаную гриву волос, подмигнул исправнику:

— Приходи, Федя, сегодня вечерком на мою половину. Бери гитару да Наденьку. Я скличу Стешу с Ферапонтом, еще старика Груздева. Ну, еще кого? Повара своего позову да кучеров с кухарками, Илюху можно… Вообще попроще…

— Прохор Петрович, — мазнул по усам исправник и завертел глазами. — Удобно ли мне? Ведь я все-таки исправник… А тут — кучера.

— Убирайся к черту! Должен за честь считать! — крикнул Прохор, и руки его

затряслись. — Где присутствую я, там все на высокой горе. И никаких «удобно ли».

Музыкальные вечеринки, изредка устраиваемые Ниной, мало прельщали Прохора

Петровича. Там бывало неплохое струнное трио; жена инженера — мадам Шульц хорошо играла на рояли, сама Нина тоже не прочь иногда блеснуть своим голосом, а по части модернизованной цыганщины частенько отличалась очаровательная Аделаида Мардарьевна.

Но Прохор Петрович притворялся, что в музыкальном искусстве он ничего не понимает, даже в шутку как-то сказал: «Когда брекочат на клавишах, мне хочется, как собаке, выть». Его появление среди гостей всех немножко смущало, все почему-то ждали от него или оскорбительного намека, или явной грубости; настроение сразу снижалось, непринужденность меркла. Самое лучшее, конечно, если Прохор Петрович сядет к зеленому столу перекинуться в винтишко, проиграет рублей двадцать и уйдет.

— Куда же ты? — остановит его Нина Яковлевна.

— Прохор Петрович, что же вы?! — хором воскликнут обрадованные гости.

— Да так… Пройтись. Скучновато у вас: ни драки, ни скандалов. А главное — на винцо ты очень скуповата, Ниночка. — И ко всем:

— Вы, господа, требуйте от нее выпивки… Какого черта, в самом деле! Я прекрасно знаю, например, что мадам Шульц пьет вино, как лошадь…

— Ах, что вы, что вы! — отмахивается та румяными ручками, пытаясь состроить жалкую гримасу смеха. Все натянуто хохочут. Смеется и Прохор.

— А мистер Кук, — продолжает он, — в прошлое воскресенье вылакал в трактире четверть водки, скушал целого барана и приполз домой на бровях…

— О нет, о нет! — отчаянно трясет щеками и весь вспыхивает сидевший на пуфе у ног Нины почтенный мистер Кук. — Чрез щур сильно очшень.., очшень пре-уве-личен, очшень «олоссаль! Один маленький румочка… Ха-ха-ха! Как это, ну как это?.. „Пьяный приснится, а дурак — никому“. Ха-ха-ха!..

Под дружный, на этот раз естественный смех Прохор Петрович, уходя, бросил:

— Да, вы, мисюр Кук, правы: дурак никому присниться не может, даже той, у кого в ногах сидит…

— О да! о да! — не сразу поняв грубость Прохора, восторженно восклицал счастливейший Кук и сладко заглядывал в очи божественной миссис Нины.

Вообще чопорных журфиксов жены Прохор Петрович избегал. Он любил веселиться по-своему…

Вот и сейчас — гулеванье его началось озорное и пьяное. На двух «тальянках» мастерски играли: кабацкий гармонист слепец Изумрудик и кучер Яшка — весь в кумачах, весь в бархате, — а на берестяных рожках три пастуха хозяйских стад.

Огромный кабинет набит махорочным дымом, как осеннее небо облаками. Старый лакей Тихон затопил камин. Накрытый скатертью письменный стол — в обильной выпивке и простенькой закуске. Здесь командует Иннокентий Филатыч Груздев. Он всех гостей без передыху угощает, а сам не пьет. Прохор же Петрович — выпивши с утра, однако в попойке от кучеров не отстает и не хмелеет. Только басистый голос его болезненно хрипит, и алеет Лицо запьянцовской кровью.

Гостями повыпито изрядно. Всех потянуло послушать хороших русских песен.

— На рожках, на рожках! — забила в ладоши, запрыгала красотка Стеша. — Прохор Петрович, прикажите…

Мрачный Прохор поднес трем пастухам по стакану водки, старику сказал:

— А ну, коровий полковник, разутешь.

Пастухи залезли на широченную кушетку и, подогнув в грязнейших «броднях» ноги, уселись по-турецки. А гости — плечо в плечо — прямо на полу, спиной к пылавшему камину, лицом к рожечникам.

— Какую пожелаете? — спросил старик и упер в пол конец саженной своей обмотанной берестою дуды.

Не ржавчина на болотинке травоньку съедала,

Не кручинушка меня, добра молодца, печаль сокрушала, — красивым контральто подсказала Стеша.

Прохор еще больше помрачнел, поморщился. Стеша припала щекой к его плечу.

Пастухи сплюнули на тысячный ковер, отерли губы рукавом и, надув щеки, задудили.

И вот разлилась, распустила павлиний хвост седая песня. Переливчатый тон рожков был грудаст и силен. Мягко и певуче, с каким-то терзающим надрывом, вылетали звуки то круглыми мячами, то плавной и тугой струной… Особенно выразительно выговаривал рожок меньшого пастуха — Ерошки. Выпучив зеленоватые глаза и надув брюхатенькие щечки до отказу, Ерошка со всей страстью вел главную мелодию… И казалось, будто сильный женский голос во всю широкую грудь и от самого сердца звучит без слов. И если закрыть глаза, — увидишь русскую бабу, пышную и румяную. Вся в кумачах, скрестив на груди загорелые руки, она плывет над полями по солнечному воздуху и поет, поет, не зная зачем, не зная для кого…

Вкладывая в певучий рожок все мастерство, Ерошка еще сильней надувает лоснящиеся щеки; ему вторит свирель Антипки, и, как складный фон, расстилает под песню свой басок дуда «коровьего полковника».

Насыщенная большой тоской проголосная песня сладко сосет самые сокровенные чувства человека. Все затаили дыхание, кой у кого блестит на глазах слеза. А трехголосная мелодия, раздирая тишину кабинета, царит и царствует. Она нежно хватает за сердце, умиляет огрубевшую, всю в мозолях душу: и просторно душе людской и грустно.

И вспоминается расслабевшему от песни слушателю далекий, но такой родимый край давно утраченного счастья, где все друзья, где владычествует пленяющая ласковость и ничем не омраченная любовь. Горе, горе человеку, забывшему ту чудесную страну младенческой неоправданной мечты!

— Ну песня, ну песня! — растроганно покрутил головой старик Груздев. — Как по сердцу гладит… Эх ты!

Рожки взрыдали последний раз и смолкли. Все сидели, опустив огрузшие воспоминаниями головы. Старый хозяйский лакей Тихон стоял, прислонившись к косяку окна; ему не хотелось утирать слез, катившихся на черного сукна сюртук.

— Слушайте дальше слова этой песни, — глубоко передохнув, будто захлебнувшись вздохом, проговорила Стеша. — Слушайте, пожалуйста…

Сушит да крутит меня, молодца,
Славушка худая,
Чрез эту худу славушку
Сам я погибаю…

Смысл этих слов больно уязвил Прохора Петровича. «Ну, прямо про меня», — угрюмо подумал он и, сразу вскипев, грубо оттолкнул от себя замечтавшуюся Стешу — К черту эту панихиду!.. Эй, гармонисты! Яшка! Сыпь веселую, плясовую! — крикнул он.

И весь строй кабинета переключился на гульбу. Бражники потянулись к чаркам, зашумели. Гармонисты стали налаживать свои тальянки.

— А ну спляшем!

Дьякон сбросил рясу, прогудел:

— Уберите подальше ваши стульчики. А то я их, неровен час, покалечу.

Исправник, желая угодить хозяину, снял шашку, принялся с помощью Тихона стаскивать мундир, — он тоже готовился к плясу. Жеманная Стеша и мясистая кухарка Аннушка, похохатывая, оправляли у зеркала смятые прически. Захмелевшая Наденька тянула с молодым пастухом густую душистую сливянку. Илья Петрович Сохатых зверски икал и тщетно придумывал, чем бы распотешить хозяина. Наденька затянулась из крепкой трубки пастуха, закашлялась и крикнула:

— Ну, а что же вы плясать-то?!

Персидский ковер скручен в тугое бревно, водружен к камину. Десятипудовый жилистый дьякон встал против семипудового брюхатого исправника. Их разделяло пространство шагов в десять.

— Готово?

— Готово.

— Вали!

Изумрудик с Яшкой хватили на тальянках. Дьякон повел плечами, оглушительно присвистнул и с гиком:

— Иэх, кахы-кахы, кахы-кахы! — подобно подъятому на дыбы коню, сотрясая пол и стены, дробно протопал по скользкому паркету.

Кони новы, чьи подковы!
Кони новы, чьи подковы!

— отбрякивал он пудовыми сапогами, как копытами.

Исправник тоже подпрыгивал, тряс брюхом, сверкал лакировкою сапог, звякал шпорами; он сразу же вспотел, обессилел и, отдуваясь, повалился на кушетку.

— Слабо, слабо! — кричал ему дьякон и, посвистывая разбойным посвистом, с такой силой ударял в пол каблуками и подметками, что по кабинету шли гулы, как от ружейных залпов.

— А ну, вприсядку! — И взъерошенный, страшный видом Прохор выскочил на средину круга.

Гармонисты взревели громче, к ним пристали рожечники, и даже старый Тихон, забыв солидность, начал дубасить самоварной крышкой в серебряный поднос.

— Эх, кахы-кахы-кахы-кахы-кахы!!.

От ярого топота двух богатырей — дьякона и Прохора — подпрыгивали окна, стоял грохот, звон в ушах, как на войне, и, казалось, домище лезет в землю.

— Вали-вали-вали! — подзуживали гости. Вот хрустнул, скоробился фасонистый паркет, изящные куски мореного дуба и розового дерева в панике поскакали из-под ног, как скользкие лягушки.

Железная натура Прохора Петровича, казалось, клала на обе лопатки все понятия о человеческой выносливости, природа зверя превозмогала все: после угарного во всю ночь пьянства, опохмелившись холодным квасом и ни минуты не вздремнув, он в семь часов утра, прямо с пира, уже был в своем кабинете на башне. А кучер Яшка и две кухарки с поваром, еще не проспавшиеся, валялись под столом в домашнем кабинете Прохора Петровича, где шла ночная кутерьма. Всеми оставленный слепец Изумрудик, икая, бродил как дурак по коридору, отыскиват выход. Пастухи, забыв про коров, спешно доедали остатки. А Илья Сохатых, в плясе разбивший себе бровь, лежал, раскинув руки, посреди кабинета, моргал отекшими глазами, охал:

— Су.., су.., супруга моя сильно беременна. А я.., а я, рангутан, валяюсь, как Бельведер Аполлонский… И нос в табаке. Курсив мой.

Фронт работ, суживаясь в одном месте, расширялся в другом. В этом году предстояли огромные расходы по оборудованию новых предприятий, золотоносных участков, каменноугольных разработок. Посланные в управление железной дороги образцы каменного угля получили от экспертизы высокую оценку.

Прохор Петрович взял крупные заказы на этот уголь и был углублен сейчас в подсчеты и соображения, как развернуть во всю ширь добычу угля, как перебросить уголь на железнодорожную линию. Он широко, умело пользуется большой своей технико-экономической библиотекой, толково подобранной инженером Протасовым. Он сначала раскинет своим умом «что и как», а потом, во всеоружии знаний, поведет деловой разговор с инженерами. Они будут удивляться гению Прохора? будут уступчивее в цифрах. К Прохору едут на службу из южной России три инженера, специалисты по углю, и пятеро штейгеров.

Занятия Прохора то и дело прерывают телефонные звонки по пяти проводам, брошенным в башню. Он знает, что в конторе идет сейчас расчет рабочих, не пожелавших остаться на пониженном заработке. Таких набралось свыше пятисот, среди них — приисковая «кобылка», шпана. Но большинство трезвые, почтенные люди, которым опостылело расшвыривать жизнь свою в немилой тайге. Всем им готовится огромная барка и пароход в селе Разбой, на Большом Потоке. Поедут рекой и железной дорогой на родину.

Однако на лицах кой-кого из них лежит печать смерти: село Разбой мечено кровью и темным перстом судьбы.

Зато ум Прохора четок и ясен, он не закрыт никакими печатями, не мечен никакими перстами. Но где-то в подсознании Прохора и там, за спиной, топчутся призраки:

Прохор слышит мстительный шепот убитых рабочих, плач старухи дегтярницы с парнем, предсмертный хрип Константина Фаркова и визги железной пилы — пила режет череп.

Прохор ежится, поводит лопатками, — ему неприятно, он гонит прочь это туманное чувство смятения, но все-таки кто-то стоит за спиной. Прохор силится втиснуть свой смысл в мудрость книги. Строчки ясны и четки, и ясен ум Прохора. Но вот чрез печатную строчку: «коксование имеет целью увеличение содержания углерода…» — пересекая ее, шмыгнул из пространства в пространство рогатый чертенок. Прохор ладонью — хлоп! — нет ничего. А чертенок меж тем завизжал, завизжал и уселся Прохору на нос. Прохор — хлоп! — комаришко.

— Ага! Да это же комар, а не черт, — обрадовался Прохор и стал читать дальше. Ныли глаза. Болело под черепом. Нездоровилось.

Вдруг что-то ударило Прохора в спину мягко, как мячиком. Прохор, передернув спиной, оглянулся. Пусто. Тихо. Потряхивает цепью волк. Прохора потянуло к окну. Он перевесился вниз из окна, обомлел, закричал:

— Шапошников! Шапошников! Шапошников!.. Бородатый человек, казавшийся сверху кубышкой, задрал вверх голову, потешно проквакал:

— «Что вам угодно?»

Прохор провел по глазам рукой, как бы стараясь очухаться.

Спустил с привязи волка, уложил его возле кресла:

«Куш тут!»

У стола стоял лысый низенький Шапошников.

— Понимаю… Через окно? — ухмыльнулся Прохор.

— «Да, через окно. Как сыч».

— Ну и черт с тобой в таком случае. А я тебя ни капельки не боюсь, ни капельки не боюсь, — пятился Прохор.

— «И я.., тттебя тоже», — сказал Шапошников.

— Но ведь ты сгорел?

— «Ну и что же. Сссгорел, а вот теперь восстал из пепла. Ш-ш-штоб мстить тебе».

— За что? — И Прохор, стуча зубами, начал подсвистывать к себе волка, но волк лежал, закрыв глаза. — За что же мстить? — повторил Прохор и стал подкрадываться к лежавшему на столе револьверу.

— «Ну что ж, на, стреляй, я не трус, я бородой закроюсь. На, на, на», — как слепой, водил Шапошников белыми пальцами по револьверу. Но пальцы были, как дым, как туман: они обтекали револьвер, не в силах сдвинуть его.

У Прохора от страха задрожали руки, задрожал язык. Вдруг волк вскочил и с ворчаньем бросился к выходу. По лестнице грузно подымался исправник с нагайкой в руке.

— Люпус, на место! — крикнул на волка Прохор и, бледный, сел в кресло, зябко вздрагивая. Шапошников скрылся.

— Фу-у!.. Жарища… Двадцать пять в тени, — распахнул исправник чесучовый, мокрый подмышками, китель.

— А я замерз. Виденица у меня…

— Брось. Это со вчерашнего перепою… И, представь себе, каков мерзавец.

— Кто, Шапошников?

— Да что с тобой? Ты про какого Шапошникова? — И Федор Степаныч с тревогой взял Прохора за руку. — Да, жарок. Ну-ка, язык! Н-да, налет. Дрянь дело. Больше кочанной капусты ешь, квашеной. И ничего не пей. А докторишкам не верь, они тебе наскажут. А я с неприятностью, Ибрагим-Оглы ночью, пока мы плясали…

Но Прохор не слышал его. Из-за шкафа выглядывал бородатый лик Шапошникова. Прохор погрозил ему пальцем. Борода и лысина спрятались.

— ..и ускакали, дьяволы. Нет, надо какие-нибудь меры. А то он жить не даст.

— Кто? Шапошников?

— Ибрагим, Ибрагим! Прохор Петрович, голубчик, что с вами?

— А я вот занимаюсь каменноугольной проблемой, — взбодрился Прохор. — Видишь, книги, вот заметки кой-какие набросал, планы…

Из-за шкафа опять высунулся на половину туловища Шапошников и потряс бородой. Прохор незаметно взял револьвер и прицелился в длиннобородого гостя. Исправник вскочил, схватил Прохора за руки.

За окном, мимо башни, с гиком мчались пятеро всадников.

— Он! Он! — заорал исправник и все пять пуль пустил в удалявшуюся кавалькаду. — Бандиты! Черкес!