Уэверли или шестьдесят лет назад. Вальтер Скотт

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4

Глава XVI
НЕОЖИДАННЫЙ СОЮЗНИК

Барон вернулся к обеду в значительной мере успокоенный и в прежнем добром расположении духа. Он не только подтвердил все то, что рассказывали Эдуарду Роза и приказчик Мак-Уибл, но добавил еще множество случаев из жизни горной Шотландии и ее обитателей, которых сам был свидетелем. О вождях кланов он отзывался как о джентльменах с высокими понятиями о чести и весьма знатного рода. Слова их почитались законом для всех членов их клана.

— Конечно, им не подобает, — сказал он, — как тому были недавние примеры, считать, что их prosapia, или родословная, основанная по большей части на вздорных и льстивых сказаниях их синнахиев, или бардов, может в какой-то мере сравниться со свидетельством древних хартий и королевских грамот, пожалованных знатным домам Нижней Шотландии различными шотландскими монархами; тем не менее таковы их outrecuidance[97] и самонадеянность, что они позволяют себе свысока смотреть на владеющих подобными документами, как будто ©се земли этих дворян можно было бы поместить в овечью шкуру.

Замечание это, кстати сказать, вполне удовлетворительно объясняло причину ссоры барона с его гайлэндским союзником. Но, кроме этого, он сообщил Уэверли столько занятных подробностей о нравах, обычаях и привычках этого патриархального племени, что сильно возбудил его любопытство и вызвал вопрос, возможно ли, не подвергая себя особенному риску, совершить вылазку в соседние горы, сумрачная гряда которых уже не раз вызывала у Эдуарда острое желание проникнуть за ее -пределы. Барон заверил своего гостя, что нет ничего проще, стоит только положить конец этой ссоре, поскольку сам он может дать ему рекомендательные письма ко многим из виднейших вождей, которые, без сомнения, проявят к нему величайшую учтивость и гостеприимство.

В то время как они говорили на эту тему, дверь внезапно отворилась, и, сопровождаемый Сондерсом Сондерсоном, в комнату вошел горец в полном вооружении и снаряжении. Если бы Сондерсон не выполнял своей роли церемониймейстера по отношению к воинственному пришельцу со свойственной ему невозмутимостью и ни мистер Брэдуордин, ни Роза не выказали при этом ни малейшего признака волнения, Эдуард, несомненно, принял бы его за врага. Как бы то ни было, он вздрогнул при виде того, чего прежде ему никогда не случалось видеть, а именно, гайлэндца в полном национальном костюме. Этот, в частности, гэл был смуглый коренастый молодой человек небольшого роста; плед его, спадавший широкими складками, еще более подчеркивал впечатление силы, исходившее от всей его фигуры; короткая юбочка, или килт, обнажала сильные красивые ноги; спереди у него висела сумка из козьей шкуры вместе с обычным оружием — кинжалом и пистолетом; в его шапочку было воткнуто небольшое перо — этим он давал понять, что с ним надлежит обходиться как с дуинхе-уосселом, то есть как со своего рода дворянином; сбоку у него болтался меч, на плече висел щит, а в руке было зажато длинное испанское ружье. Он снял шапочку, и барон, прекрасно знавший горские обычаи и правила обращения, немедленно произнес с видом, полным достоинства, но не вставая с места, совсем, подумал Эдуард, как государь, принимающий послов:

— Добро пожаловать, Эван Дху Мак-Комбих, какие вести от Фёргюса Мак-Ивора Вих Иан Вора?

— Фёргюс Мак-Ивор Вих Иан Вор, — сказал посланец на хорошем английском языке, — приветствует вас, барон брэдуординский и тулли-веоланский, и выражает сожаление по поводу того, что между вами и им опустилась густая туча, мешающая вам видеть и помнить дружбу, существовавшую испокон веков между вашими домами, и союзы, заключенные между вашими предками, и он просит вас рассеять эту тучу, чтобы все было как прежде между кланом Ивора и домом Брэдуординов, когда между вами вместо кремня лежало яйцо и вместо ножа воинственного — нож пиршественный. И он ожидает услышать от вас слова сожаления по поводу тучи, и ни один человек не спросит затем, спустилась ли она с горы на равнину или поднялась с равнины на гору; ибо тот не ударял ножнами, кого не разили мечом, и горе тому, кто способен потерять друга из-за грозовой тучи, набежавшей в весеннее утро!

На это барон отвечал с подобающим достоинством, что ему известно, насколько вождь клана Ивора привержен к королю, и выразил сожаление, что туча могла затмить согласие между ним и джентльменом, держащимся столь правильных убеждений, ибо, когда люди объединяются вместе, беспомощен тот, кто не имеет брата.

Этот обмен речами вполне удовлетворил барона, и он приказал для должного ознаменования мира между столь могущественными особами принести кувшин виски и, наполнив бокал, выпил за здоровье и процветание Мак-Ивора Гленнакуойхского; после чего кельтский посол, отвечая любезностью на любезность, осушил, в свою очередь, огромный бокал того же благородного напитка, приправив его добрыми пожеланиями дому Брэдуординов.

Скрепив таким образом предварительные условия мирного договора, посланец удалился для совещания с мистером Мак-Уиблом по поводу нескольких второстепенных статей, беспокоить которыми барона сочли излишним. Они, вероятно, касались прекращения известной субсидии, и, по-видимому, приказчик нашел возможность удовлетворить союзника, не давая своему патрону повода заподозрить какое-либо посягательство на его достоинство. По крайней мере известно, что, после того как уполномоченные распили, не торопясь, целую бутылку водки (что на столь луженые вместилища произвело не больше впечатления, как если бы она была вылита на двух каменных медведей, красовавшихся на воротах замка), Эван Дху Мак-Комбих собрал все возможные сведения относительно набега, произведенного накануне, и изъявил намерение немедленно отправиться на поиски скота, который, как он полагал, не успели далеко угнать: «Кость-то сломали, а мозг высосать не успели».

Наш герой был все время с Эваном Дху, пока тот производил расследование, и был чрезвычайно поражен как остротой ума, проявленной им при собирании сведений, так и тем, какие точные и тонкие выводы он из них делал. Эван Дху, со своей стороны, был явно польщен вниманием Уэверли, интересом к его расспросам и любопытством к нравам и живописной природе Верхней Шотландии. Без особых церемоний он предложил Эдуарду совершить с ним небольшую прогулку миль на десять — пятнадцать по горам и посмотреть места, куда угоняли скот, добавив: «Если все будет так, как я предполагаю, вы никогда ничего подобного за всю свою жизнь не увидите, если только не пойдете со мной или с кем-нибудь вроде меня».

Наш герой, очень увлеченный мыслью посетить вертеп этого шотландского Кака, все же на всякий случай осведомился, можно ли вполне положиться на такого проводника. Его заверили, что если бы была хоть малейшая опасность, его ни за что бы не пригласили, и единственное, что ему угрожает, — это некоторая усталость, а так как Эван предлагал на обратном пути остановиться на денек в доме Мак-Ивора, где Эдуард мог рассчитывать на удобный ночлег и прекрасный прием, в этой экспедиции не было ничего устрашающего. Роза, правда, побледнела, когда услышала о ней, но барон, которому была по душе живая предприимчивость его молодого друга, не стал расхолаживать его толками о несуществующих опасностях.

Итак, наш герой отправился в путь вместе с новым своим другом Эваном Дху, прихватив только свое охотничье ружье. Свиту их составлял некто, выполнявший при замке функции лесничего, с сумкой дорожных принадлежностей за плечами, и двое совершенно диких горцев, спутников Эвана, из которых один нес топор с длинной рукояткой, под названием лохаберская алебарда,[98] а другой — не менее длинное охотничье ружье. На вопрос Эдуарда, к чему такая воинственная охрана, Эван дал понять, что она не вызвана какой-либо опасностью.

— Она была нужна лишь для того, — сказал он, с достоинством оправляя складки своего пледа,— чтобы появиться в Тулли-Веолане так, как это подобает молочному брату Вих Иан Вора.

— Ах, — воскликнул он, — если бы вы, саксонские дуинхе-уосселы (английские джентльмены) только видели вождя с его хвостом!

— С его хвостом? — отозвался Эдуард в некотором недоумении.

— Ну да, то есть с его обычной свитой, когда он навещает людей одинакового с ним положения. У него есть, — продолжал горец, гордо выпрямляясь и пересчитывая по пальцам всех чинов двора Ивора, — во-первых, начальник телохранителей, его правая рука; затем его бард, или певец; далее, его оратор — этот произносит за него речи знатным лицам, которых он посещает; потом его оруженосец — он носит его меч, щит и ружье; есть еще человек, который перетаскивает его на спине через болота и ручьи; другой, который ведет под уздцы его коня на крутых и опасных тропах; далее — носильщик, который нагружен его дорожной сумой; наконец, еще волынщик с помощником и, пожалуй, еще добрая дюжина молодых парней без определенных обязанностей, которые следуют за лэрдом и выполняют все поручения его милости.

— И ваш вождь постоянно содержит всех этих людей? — спросил Уэверли.

— Только ли этих!—ответил Эван. — Нет, еще кучу других молодцов, которые не знали бы, где приклонить голову, если бы не большой сарай в Гленнакуойхе.

Такими рассказами о величии своего вождя в мирное и военное время Эван Дху развлекал своего приятеля всю дорогу, пока они не приблизились к огромному кряжу, который Эдуард видел до сих пор только издали. Лишь к вечеру добрались они до одного из мрачных ущелий, через которые возможен доступ к горам. Тропа, чрезвычайно крутая и неровная, вилась ка самом краю пропасти между двумя огромными скалами, следуя бегу вспененного потока, который бурлил глубоко внизу, проложив себе этот путь, по-видимому, в течение веков.

Солнце садилось, и несколько косых лучей достигало темного русла, так что местами можно было различить волны, которые гневно разбивались о сотни скал и низвергались сотней водопадов. От тропинки к потоку спускались отвесные скалы, между которыми здесь и там громоздились гранитные глыбы или высилось кривое дерево, укрепившее свои корни в расселинах скалы. Справа гора поднималась столь же отвесно и неприступно, но на другом берегу скалы поросли кустарником, смешанным с отдельными соснами.

— Это, — сказал Эван, — проход Бэлли-Бруф, где в былые времена десять человек из клана Доннохи устояли против сотни равнинников. Могилы убитых до сих пор видны в маленькой долинке по ту сторону ручья. Если у вас хорошие глаза, вы разглядите зеленые пятнышки среди вереска. А вот и эрн, которого вы, южане, называете орлом, — таких птиц у вас, в Англии, верно, нет. Вот он полетел за ужином на холмы к барону Брэдуордину — но я пошлю ему пулю вдогонку.

Он выстрелил, но промахнулся: гордый властелин крылатого племени даже не обратил на него внимания и продолжал свой величественный полет на юг. Тысячи хищных птиц-—соколов, коршунов, черных ворон, вспугнутых с квартир, которые они только что заняли на ночь, поднялись в воздух от выстрела и смешали свои хриплые и нестройные крики с раскатами эха и ревом горных водопадов. Эван, несколько сконфуженный своей неудачей как раз в тот момент, когда он хотел похвалиться своим искусством, постарался скрыть смущение, насвистывая отрывок какого-то напева для волынки, и, перезарядив ружье, молча продолжал подниматься в гору.

Проход вывел наших путников в узкую долину между двумя горами, очень высокими и поросшими вереском. Ручей по-прежнему вился у их ног, и они шли, следуя его излучинам, иногда переходя его вброд, причем всякий раз Эван Дху предлагал Эдуарду своих людей, чтобы перенести его на тот берег, но наш герой, который всегда был хорошим ходоком, неизменно отказывался от этих услуг. Уэверли не боялся промочить ноги, и это подняло его в глазах спутника. Дело в том, что Эдуард всячески старался в той мере, в которой это можно было сделать без особого подчеркивания, разубедить Эвана в его мнении об изнеженности жителей Равнины, и в частности англичан.

Через ущелье, замыкавшее долину, они выбрались к огромному черному болоту с множеством ям, из которых добывали торф. Они пересекли его с большим трудом и некоторым риском, пользуясь тропами, пройти по которым отважился бы только опытный горец. Сама тропа, или, скорее, та часть более плотной почвы, по которой путники то шли, то вязли, была неровная и пересеченная; местами из-под ног выступала вода, а иной раз и вся почва начинала ходить ходуном. Порой тропа становилась настолько небезопасной, что приходилось перескакивать с кочки на кочку, так как пространство между ними не выдержало бы веса человеческого тела. Все это было пустячным делом для горцев, которые носили весьма подходящие для этого случая башмаки на тонкой подошве и передвигались особенной, пружинистой походкой; но Эдуарду эти непривычные для него упражнения начинали казаться более утомительными, чем он этого ожидал. Угасавший день еще освещал им переправу через это Сербонское болото, но почти полностью померк, когда они оказались у подножия крутой и каменистой горы, взобраться на которую представляло для них очередную нелегкую задачу. Ночь, однако, была приятная и не темная. Уэверли, призвав всю свою силу воли на борьбу с физической усталостью, доблестно продолжал шагать, втайне завидуя своим спутникам-горцам, которые продвигались вперед быстрой размашистой походкой или, скорее, рысью, так что они, по расчетам Уэверли, должны были уже пройти пятнадцать миль.

Когда путники перевалили через гору и спустились к опушке густого леса, Эван Дху посовещался со своими горцами, в результате чего вещи Эдуарда были переброшены на плечи одного из них, а лесничий с другим горцем уклонился в сторону от пути, по которому продолжали следовать остальные. Уэверли захотелось узнать причину такого разделения сил. Ему ответили, что лесничий должен поместиться на ночлег в отстоящей на три мили деревушке, так как Доналд Бин Лин, почтенная личность, у которой, как он подозревал, должны были находиться коровы, бывал не слишком доволен, если кто-либо, кроме ближайших друзей, приближался к его убежищу. Все это показалось Эдуарду вполне разумным и заглушило невольное подозрение, промелькнувшее в его уме, когда он в такое время и в таком месте оказался лишенным единственного своего равнинного спутника. Эван сразу же добавил, что и ему лучше было бы пойти вперед и предупредить Доналда Бин Лина об их приходе, так как появление сидиера роя (красного солдата) могло иначе оказаться для него достаточно неприятным. Не дожидаясь ответа, он, выражаясь языком жокеев, дал хода и через мгновение исчез.

Уэверли был теперь предоставлен собственным размышлениям, так как его спутник с алебардой почти не говорил по-английски. Они пробирались по очень густому и, казалось, бесконечному сосновому бору, в котором дорогу невозможно было различить из-за окружавшей их непроглядной тьмы. Но горец, руководясь, видимо, инстинктом, шагал совершенно уверенно, так что Эдуарду оставалось только поспевать за ним.

Так они шли довольно долго, не проронив ни слова. Наконец Эдуард не удержался:

— Далеко еще идти?

— Пещера в трех-четырех милях, но так как дуинхе-уоссел чуточку устал, Доналд, верно, пришлет… то есть может… то есть должен прислать куррах.

Все это было достаточно туманно. Обещанный куррах мог оказаться и человеком, и лошадью, и телегой, и носилками. Больше из алебардщика ничего не удалось извлечь, кроме повторных: «Да, да, куррах»..

Но вскоре Эдуард начал догадываться, о чем могла идти речь. Дело в том, что, выйдя из леса, они оказались на берегу большой реки или озера, на котором, как дал ему понять его спутник, они должны были посидеть и отдохнуть. Восходящая луна смутно освещала обширную поверхность воды, простиравшуюся перед ними, и бесформенные и неясные очертания гор, которые, по-видимому, окружали ее. После быстрой и утомительной ходьбы нежная прохлада летней ночи живительно подействовала на Уэверли, а запах берез, обрызганных вечерней росой, показался ему чудесным благоуханием.[99]

Теперь Эдуард уже мог насладиться всей романтикой окружающей обстановки. Он сидел на берегу неизвестного озера в обществе дикого горца, язык которого был ему совершенно непонятен, и собирался посетить вертеп известного разбойника, возможно — второго Робина Гуда или Адама О’Гордона, — и все это глубокой полночью, с трудом преодолев множество препятствий, вдали от своего слуги и брошенный своим проводником! Что за разнообразие приключений для упражнения романтической фантазии, еще разжигаемой торжественным ощущением неизвестности, а может быть, и опасности! Единственное, что не вязалось со всем остальным, была причина его путешествия: бароновы дойные коровы! Об этом унизительном обстоятельстве он старался не вспоминать.

Уэверли был глубоко погружен в свои мечты, когда его спутник осторожно дотронулся до него и, указывая на противоположный берег озера, промолвил: «Вон там пещера». В это время там показалась светлая мерцающая точка, которая, все увеличиваясь в размерах и усиливаясь в блеске, вскоре засверкала, как метеор, на краю горизонта. В то время как Эдуард рассматривал это явление, раздался отдаленный плеск весел. Размеренный звук становился все слышнее и слышнее; с воды оттуда же донесся громкий свист. Приятель с алебардой ответил на сигнал таким же резким и пронзительным свистом, и небольшая лодка, в которой сидело четверо или пятеро горцев, вошла в бухточку, подле которой расположился Эдуард. Он вышел навстречу вместе со своим спутником и был немедленно подхвачен и со всяческой предупредительностью перенесен на борт двумя дюжими горцами. Не успел он сесть, как они снова взялись за весла, и под их быстрыми взмахами лодка понеслась к другому берегу.

Глава XVII
ВЕРТЕП ШОТЛАНДСКОГО РАЗБОЙНИКА

Все хранили молчание: лишь рулевой нарушал тишину однообразными звуками гэльской песни, напеваемой глухим речитативом, да мерно плескали весла в такт мелодии, которая, казалось, управляла Движениями гребцов. Свет, к которому они -приближались, становился все более широким, красным и неровным пятном. Теперь Эдуарду было ясно, что это костер, он только не знал, разведен ли он на острове или на берегу. Весь этот круг пламени, казалось, пылал на самой поверхности озера и чудился огненной колесницей, на которой злой гений какой-нибудь восточной сказки носится по суше и по морям. Они подошли еще ближе, и по отсветам костра уже можно было понять, что он зажжен у подножия высокой и мрачной каменной глыбы или утеса, который круто -подымался у самой воды; его передняя сторона, окрашенная отблесками в мрачно-багровый цвет, странно и даже зловеще выделялась на фоне окрестных берегов, отдельные места которых озарялись по временам бледным сиянием луны.

Лодка приблизилась к берегу, и Эдуард мог уже разглядеть, что огонь костра, сложенного из огромной кучи сосновых веток, поддерживали два существа, казавшиеся в красных отсветах какими-то демонами. Он был разведен в самой пасти высокой пещеры, в которую, по-видимому, вдавалась небольшая бухточка. Эдуард поэтому справедливо заключил, что зажгли его, чтобы он служил маяком для возвращающихся гребцов. Они направили лодку прямо на пещеру, а затем, убрав весла, предоставили ей идти дальше с разгона. Скользнув мимо небольшого выступа или плоской скалы, на которой пылал костер, и подавшись примерно на два корпуса дальше, она остановилась там, где дно пещеры (ибо в этом месте она уже возвышалась сводом) подымалось из воды пятью или шестью широкими уступами, такими удобными и ровными, что их можно было назвать естественной лестницей. В этот момент костер залили водой, пламя с шипением потухло, и стало совсем темно. Несколько сильных рук подняли Уэверли из лодки, поставили его на ноги и почти внесли в глубь пещеры. Увлекаемый таким способом, он сделал несколько шагов в темноте, по направлению к неясному шуму голосов, которые, казалось, исходили изнутри самой скалы, как вдруг на крутом повороте его глазам предстал Доналд Бин Лин со всем своим окружением.

Свод пещеры, который подымался здесь на большую высоту, был освещен сосновыми факелами, горевшими ярким трескучим пламенем и издававшими сильный, но довольно приятный запах. Кроме этого, багровый свет исходил и от огромной груды древесного угля, вокруг которой расселось пять или шесть вооруженных горцев, а в глубине смутно вырисовывались фигуры других разбойников, разлегшихся на своих пледах. В одной из больших ниш, которую Бин Лин шутливо называл своей кладовой, были подвешены за задние ноги туши барана или овцы и двух недавно зарезанных коров. Навстречу гостю выступил сам главный обитатель этих своеобразных палат в сопровождении Эвана Дху в качестве церемониймейстера. По виду он был совершенно непохож на то, что Эдуард рисовал в своем воображении. Профессия этого человека, дикая местность, в которой он жил, воинственная осанка его товарищей — все это должно было вселять ужас. Под впечатлением окружающей обстановки Уэверли приготовился увидеть гигантскую свирепую и мрачную фигуру, которой Сальватор Роза охотно отвел бы главное место в какой-нибудь группе разбойников.

Доналд Бин Лин был прямой противоположностью такого образа. Он был худощав и мал ростом, со светлыми, песочного цвета волосами и мелкими чертами бледного лица, чему и был обязан своим прозвищем Бин — белый; и хотя он был сложен пропорционально, легок и подвижен, выглядел он, в общем, довольно мелкой и невзрачной личностью. В свое время Бин Лин занимал какую-то незначительную должность во французской армии и, желая принять своего гостя с возможной торжественностью и оказать ему по-своему честь, отложил на время свою национальную одежду, облачился в старый голубой с красным мундир и надел шляпу с перьями. Этот наряд не только не шел ему, но на фоне всего окружающего выглядел настолько нелепо, что Эдуард непременно расхохотался бы, если бы только это не было и неучтиво и небезопасно. Разбойник принял Уэверли со всеми проявлениями французской учтивости и шотландского гостеприимства. Он был, по-видимому, прекрасно осведомлен, кто его гость, с кем он связан и каковы политические убеждения его дяди. Он всячески расхваливал их, но Уэверли почел за благо ответить на похвалы лишь в самых общих выражениях.

Гостя усадили на некотором расстоянии от горящих углей, жар которых в это теплое время года был достаточно тягостен, после чего рослая гайлэндская девица поставила перед Уэверли, Эваном и Доналдом Бином три деревянных сосуда, сложенных из клепки на обручах и наполненных эанаруйхом[100] — чем-то вроде крепкой похлебки из каких-то особых частей бычачьих внутренностей. После этого неприхотливого кушанья, которое показалось усталым и голодным путникам вполне съедобным, были поданы обильные порции мяса, поджаренного на угольях. Глядя, как эта еда с прямо феерической быстротой уничтожается Эваном Дху и их хозяином, Уэверли стал в тупик, не зная, как согласовать эту прожорливость со всем, что он слышал об умеренности горцев. Он не подозревал, что эта воздержанность была у низших слоев вынужденной и что они, подобно хищным животным, имеют способность с лихвой вознаграждать себя за лишения всякий раз, когда к этому представляется случай. В заключение пира было подано большое количество виски. Гайлэндцы пили его помногу и ничем не разбавляли, но Уэверли, смешавший небольшое его количество с водой, не нашел напиток достаточно вкусным, чтобы повторить возлияние. Хозяин чрезвычайно сокрушался, что не может предложить ему вина.

— Если бы я только знал за сутки о вашем посещении, я обязательно достал бы его, хотя бы мне пришлось пройти за ним сорок миль. Но что может сделать джентльмен большего, чтобы отблагодарить за оказанную честь, как не предложить своему гостю лучшее, что есть в его доме? Где нет кустов, там нет орехов, а с волками жить — приходится выть по-волчьи.

После этого он продолжал сокрушаться уже по другому поводу: он сообщил Эвану Дху о смерти пожилого человека по имени Доннах ан Амриг, или Дункан с шапкой, «замечательного ясновидца», который, пользуясь своим даром, мог предсказывать появление всякого нового гостя, посещавшего их жилище, все равно друга или недруга.

— А что, сын его Малколм не тайшатр (ясновидец)?— спросил Эван.

— Его с отцом не сравнишь, — отвечал Доналд Бин. — На днях он сказал, что нам предстоит увидеть знатного джентльмена верхом, а за весь день только и проходил один Шемус Бег, слепой арфист, со своей собакой. Другой раз он предсказал свадьбу, а оказались похороны, а когда мы шли в набег, он сказал, что мы пригоним сто голов рогатого скота, а мы ничего не поймали, кроме толстого пертского судьи.

От этой темы он перешел на политическое и военное положение в стране, и Уэверли был поражен и даже встревожен, узнав, что такая личность обладает самыми точными данными о численности различных гарнизонов и полков, расквартированных к северу от реки Тэй. Он даже привел точное количество добровольцев из поместий его дяди сэра Эверарда, пошедших вместе с ним в его полк, и заметил, что это «хорошенькие ребята», разумея при этом не красоту их наружности, а то, что это были крепкие и воинственные парни. Он напомнил Уэверли одно-два мелких события, случившихся во время смотра его полка, чем убедил его, что разбойник присутствовал там собственной персоной. Между тем Эван Дху перестал участвовать в разговоре и, завернувшись в свой плед, лег отдыхать; и тут Доналд с весьма многозначительным выражением спросил Эдуарда, не собирается ли он сообщить ему чего-либо особенного.

Уэверли, удивленный и даже несколько испуганный такого рода вопросом, исходящим от подобного человека, отвечал, что никаких других побуждений для прихода сюда, кроме желания увидеть его необыкновенное жилище, у него не было. Доналд Бин Лин пристально посмотрел ему в глаза, а затем, выразительно кивнув головой, заметил:

— На меня-то вы могли бы положиться; я заслуживаю не меньшего доверия, чем барон Брэдуордин или Вих Иан Вор, — но это ничего не значит, вы желанный гость в моем доме.

Уэверли почувствовал невольную дрожь при этих таинственных словах, произнесенных живущим вне закона и не признающим никаких законов разбойником; несмотря на попытки подавить свое волнение, он не смог спросить, что означают эти намеки. В одном из углублений пещеры для него была приготовлена подстилка из вереска цветочными головками кверху, и здесь, накрытый всеми запасными >пледами, он некоторое время лежал, наблюдая за движениями других обитателей пещеры. Небольшие группы в два-три человека входили и выходили из нее без иных церемоний, кроме нескольких слов на гэльском наречии, обращенных сначала к главному разбойнику, а затем, когда он уснул, к высокому горцу, выполнявшему при нем роль адъютанта и, по-видимому, стоявшему на страже во время его сна. Входившие, очевидно, возвращались из каких-то набегов, об успехе которых они докладывали, и шли без дальнейших околичностей к «кладовой», где отрезали себе кусок мяса от висевших там туш, жарили его на углях и поедали, руководствуясь своим вкусом и привычками. Спиртного полагались строго размеренные порции, которые отпускались самим начальником, его адъютантом или, наконец, рослой девицей, единственной женщиной в этом обществе. Впрочем, количество виски, полагавшееся на каждого, показалось бы более чем достаточным любому, кроме гайлэндца, который, живя постоянно на открытом воздухе и в очень влажном климате, может потреблять большое количество спиртных напитков без вреда для здоровья и умственных способностей.

Понемногу веки нашего героя стали смыкаться, и все эти фигуры поплыли перед его глазами, которые он открыл, когда солнце стояло уже высоко над озером, хотя в глубинах Уаймх ан Ри, или Королевской пещеры, как гордо называлось жилище Доналда Бин Лина, царил слабый, мерцающий сумрак.

Глава XVIII
УЭВЕРЛИ ПРОДОЛЖАЕТ СВОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ

Когда Уэверли собрался с мыслями, он изумился, увидев, что в пещере не осталось ни души. Он. поднялся, слегка привел в порядок свою одежду и осмотрелся повнимательнее, но и после этого никого не смог обнаружить. Если бы не обугленные головни, покрытые серым пеплом, и остатки пиршества в виде полуобглоданных, полуобгоревших костей да одного-двух пустых бочонков, — никаких следов Доналда и его шайки не оставалось. Уэверли вышел из пещеры и заметил, что к выступавшей в озеро скале, на которой видны были следы разведенного накануне костра, вела небольшая естественная, а может быть, и грубо вырубленная в камне тропа. Она тянулась вдоль бухточки, вдававшейся на несколько ярдов в пещеру, где, будто в мокром доке, все еще стояла привязанная лодка, на которой они прибыли накануне. Он добрался до площадки на выступе и решил сначала, что дальше ему не пройти. Впрочем, казалось маловероятным, чтобы у жителей пещеры не было другого выхода, как через озеро. И действительно, на самом краю камня он вскоре заметил три или четыре ступеньки, или выступа. Пользуясь ими как лестницей, он обогнул оконечность скалы и, спустившись с некоторым трудом на другую сторону, выбрался на дикий и крутой берег горного озера около четырех миль в длину и полутора в ширину. Со всех сторон оно было окружено суровыми, поросшими вереском горами, вокруг вершин которых вились утренние туманы.

Взглянув в ту сторону, откуда он пришел, он не мог не подивиться, как остроумно было выбрано это уединенное и укромное пристанище. Скала, которую ему пришлось обойти, пользуясь несколькими незаметными выемками, едва достаточными для ноги, казалась на расстоянии неприступной громадой, преграждавшей в этом направлении всякий дальнейший путь вдоль берега. С другой стороны, ширина озера не позволяла заметить с противоположного берега вход в узкую, с низким сводом пещеру, так что, при условии достаточного количества провианта, она могла считаться вполне надежным и безопасным убежищем для ее гарнизона, если только ее не обнаружат с лодок или какой-нибудь предатель не укажет, как в нее пробраться. Удовлетворив свое любопытство в этом отношении, Уэверли стал искать глазами Эвана Дху и его помощника. Как он справедливо считал, они не могли далеко уйти, что бы ни случилось с Доналдом Бин Лином и его шайкой, по образу жизни своему склонными к внезапным переменам мест. И действительно, на расстоянии примерно полумили он заметил человека с удочкой (видимо, Эвана) и рядом с ним другого, помогавшего ему, и в нем по оружию, которого он не скидывал с плеча, Эдуард распознал своего старого приятеля алебардщика.

Поближе к выходу из пещеры он услышал звуки веселой гэльской песни и пошел на голос. Между скал он увидел небольшую бухточку, залитую утренними лучами. Вдоль берега ее тянулась полоса плотно убитого белого песка, которую затеняла береза, блестевшая всеми своими листьями. Здесь он и обнаружил ту, чья песня уже долетела до него, — девицу из пещеры. Она была весьма занята приготовлением гостю достойного завтрака, состоявшего из молока, яиц, ячменного хлеба, свежего масла и сотового меда. Бедная девушка успела за это утро обойти четыре мили в поисках этих яиц, муки на лепешки и прочей провизии, которую ей пришлось вымаливать или брать в долг в отдаленных деревушках. Дело в том, что спутники Доналда питались почти исключительно мясом угнанных животных, и даже хлеб был для них лакомством, о котором чаще всего приходилось только мечтать, так трудно было его достать, а о молоке, масле, домашней птице и прочем в этом скифском лагере не могло быть и речи. Однако я должен заметить, что, хотя Алиса и потратила часть утра на добывание всяких угощений, она все же нашла время придать своей особе возможную привлекательность. Наряд ее был несложен. Короткая красновато-коричневая курточка и скупых размеров юбка составляли весь ее костюм, но все было опрятно и изящно. Пунцовая вышитая повязка перехватывала ее волосы, ниспадавшие густыми черными локонами. Пунцовый же плед, который составлял часть ее одежды, был отложен в сторону, чтобы не стеснять ее движений, когда она станет прислуживать гостю. Я забыл бы о главной гордости Алисы, если бы не упомянул о паре золотых сережек, а также золотых четках, которые ее отец (она была дочь Доналда Бин Лина) привез из Франции, где они ему, вероятно, достались как трофей после какого-нибудь боя или штурма.

Ее фигура, хотя и несколько крупная для ее лет, была очень пропорциональна, а манера держать себя полна простой и безыскусственной грации, ничем не напоминавшей неуклюжесть простой крестьянки. Улыбка, открывавшая ряд прелестных белых зубов, и смеющиеся глаза, которыми, за незнанием английского языка, она безмолвно приветствовала Уэверли, могли быть истолкованы каким-нибудь фатом или молодым офицером, хоть и не хлыщом, но сознающим, что он недурен собою, как выражение чего-то большего, чем простая любезность хозяйки. И я не беру на себя смелость утверждать, что маленькая дикая горянка потратила бы столько радостных усилий на какого-нибудь степенного, пожилого джентльмена, скажем — барона Брэдуордина, сколько она потратила на то, чтобы получше угостить Эдуарда. Она поспешила усадить его за завтрак, так усердно ею приготовленный, положила на стол несколько букетиков клюквы, собранной на соседнем болоте, и, довольная тем, что он принялся за еду, скромно уселась поодаль на камне, с любезным видом ожидая возможности чем-либо услужить гостю.

В это время Эван и его спутник медленно возвращались вдоль берега. Слуга нес удочку и только что выловленную большую розовую форель, между тем как Эван шествовал впереди, как на прогулке, небрежно, важно и самодовольно, направляясь туда, где Уэверли предавался столь приятному времяпрепровождению. После того как они обменялись взаимными приветствиями и Эван бросил Алисе несколько слов по-гэльски, от чего она засмеялась, но залилась до самых ушей краской, проступившей сквозь ее обветренную и загорелую кожу, он распорядился, чтобы форель тотчас же была приготовлена на завтрак. Огонь высекли из кремня его пистолета; несколько сухих еловых веток быстро разгорелись и так же быстро превратились в горячие уголья, на которых форель, нарезанная большими ломтями, и была поджарена. В заключение угощения Эван извлек из кармана большую раковину гребешка, а из-под складок пледа — бараний рог, наполненный виски. Хлебнув порядочный глоток и вспомнив, что уже утром, провожая Бин Лина, опрокинул с ним чарку, он предложил отведать того же живительного напитка Алисе и Эдуарду, но они отказались. С милостивым видом повелителя Эван протянул тогда раковину своему спутнику Дугалду Махони, который, не дожидаясь дальнейших уговоров, осушил ее с большим смаком. Тут Эван стал собираться в лодку, и пригласил с собой Уэверли. Тем временем Алиса уложила в небольшую корзину все, что могло еще пригодиться, набросила на плечи свой плед, подошла к Эдуарду и, взяв его за руку, с величайшей простотой подставила щеку для поцелуя, сделав при этом небольшой реверанс. Эван, который среди горских красавиц слыл за шутника, тоже сделал шаг вперед, как бы намереваясь добиться той же привилегии, но Алиса, схватив свою корзину, с быстротой козули побежала по скалистому берегу, оглянулась, крикнула ему со смехом что-то по-гэльски, на что он ответил в том же тоне и на том же наречии; затем, помахав рукой Эдуарду, она продолжала свой путь и вскоре исчезла в кустах, хотя долго еще раздавалась звонкая песня, которой она увеселяла свою одинокую прогулку.

Они снова вошли в пещеру и сели в лодку. Горец оттолкнул ее и, воспользовавшись утренним ветерком, поднял довольно неуклюжий парус, в то время как Эван взялся за руль. Лодку он повел, как показалось Уэверли, не к тому месту, откуда они накануне прибыли, а несколько выше. В то время как они скользили по гладкой поверхности озера, Эван начал разговор с панегирика Алисе, которая была, по его выражению, ловкая и искусная и, в довершение, танцевала стратспей лучше, чем кто-либо во всей округе, Эдуард присоединился к этим похвалам, насколько мог уловить их смысл, но не удержался от сожаления, что она обречена на такую опасную и безотрадную жизнь.

— Ну, а на этот счет, — сказал Эван, — вот что я вам скажу: нет такой вещи во всем Пертшире, которой бы отец не достал ей, если бы она только попросила. Разве уж только что-нибудь слишком горячее или слишком тяжелое.

— Но быть дочерью скотокрада, обыкновенного вора!

— Обыкновенного вора! Как бы не так! Доналд Бин Лин никогда за свою жизнь не подымал меньше гурта.

— Так вы считаете его необыкновенным вором?

— Нет, вор — тот, кто крадет корову у бедной вдовы или бычка у крестьянина, а того, кто угоняет стадо у помещика-сассенаха,[101] я называю джентльменом-гуртовщиком, А кроме того, для гайлэндца нет ничего зазорного забрать у сассенаха дерево из его леса, лосося из его реки, оленя с его горы или корову с его долины.

— Но чем может кончиться дело, если его поймают на месте преступления?

— Конечно, он умрет за закон, как умирали и другие не хуже его.

— Умрет за закон?

— Ну да, из-за закона или по закону; вздернут его на добрую виселицу в Крифе, где умер его отец, где умер его дед и где ему, надеюсь, тоже доведется умереть, если только его раньше не застрелят или не зарубят во время набега.

— И вы надеетесь на такую смерть для вашего друга, Эван?

— Ну конечно. А что, вы хотели бы, чтобы я желал ему околеть на охапке мокрой соломы в этой его пещере, как какой-нибудь паршивой собаке?

— Но что тогда будет с Алисой?

— Уж если такое случится, она больше не нужна будет своему отцу, и я не вижу, почему бы мне тогда на ней не жениться.

— Молодец! — воскликнул Эдуард. — Но пока что, Эван, я хотел бы знать, что ваш тесть (то есть будущий тесть, если ему посчастливится быть повешенным) сделал с бароновыми коровами?

— О, — ответил Эван, — они уже плелись перед вашим слугой и Алланом Кеннеди нынче утром, прежде чем солнце успело выглянуть из-за Бен-Лоэрса, а теперь они, вероятно, уже миновали Бэлли-Бруфский проход и идут себе к тулли-веоланским загонам, все, кроме двух, которых, по несчастью, прирезали до того, как я добрался до Уаймх ан Ри.

— А куда мы плывем, Эван, осмелюсь спросить?

— А куда нам ехать, как не в собственный дом нашего лэрда Гленнакуойха? Неужто вы думаете побывать на его землях и не зайти к нему? Это может стоить жизни.

— А далеко нам до Гленнакуойха?

— Да какие-нибудь пять миль. И Вих Иан Вор выйдет нас встречать.

Примерно через полчаса они добрались до верхнего края озера. Высадив Уэверли, оба горца отвели лодку в небольшую бухточку и совершенно укрыли ее среди тростников и касатиков. Весла они спрятали в другом месте, очевидно предназначая и то и другое для Доналда Бин Лина, когда какое-нибудь дело заведет его в это место.

Путники шли некоторое время прелестной долиной, по которой пробивался к озеру ручеек. Они не прошли и нескольких минут, как Уэверли снова принялся расспрашивать о хозяине пещеры:

— И что, он так всегда и живет в этом подземелье?

— Как бы не так! Никто на свете не скажет, где он иной раз скрывается. Во всем краю нет такого укромного уголка, дыры или щели, которую бы он не знал как свои пять пальцев.

— А кроме вашего господина кто-нибудь еще дает ему приют?

— Моего господина? Мой господин на небесах,— высокомерно ответил Эван, а затем, сразу же перейдя на свой обычный вежливый тон: — но вы имеете в виду вождя; нет, он Доналда у себя не укрывает и вообще не укрывает таких, как он; он только (тут Эван улыбнулся) позволяет им пользоваться лесом и водой.

— Не очень-то большое благодеяние. Этого добра здесь вдоволь.

— Э, да вы не смекнули, о чем идет речь. Когда я говорю: «лесом и водой», я разумею: «сушей и озерами». И, сдается мне, круто бы пришлось Доналду, если бы лэрд явился за ним с шестью десятками людей и обшарил бы вон тот Кейлихэтский лес, а еще сорок других во главе со мной или другим каким молодцом двинулись на лодках к его пещере.

— Ну, а если бы сильный отряд вышел за ним с Равнины, неужели ваш начальник не защитил бы его?

— И пальцем о палец не ударил бы для него, если бы они пришли по закону.

— А что ж тогда осталось бы делать Доналду?

— Ему пришлось бы утекать и, возможно, перебраться через горы в Леттер Скривн.

— Ну, а если бы и там стали за ним охотиться?

— Ручаюсь, он отправился бы к двоюродному брату в Раннох.

— А что, если бы добрались и до Ранноха?

— Это, — ответил Эван, — уж совсем невероятно. И, сказать вам правду, ни один житель Нижней Шотландии не проберется дальше ружейного выстрела от Бэлли-Бруфа, если его не будут поддерживать сидиер дху.

— Что это за люди?

— Сидиер дху? Это черные солдаты. Их набрали в свое время и разбили на отряды, чтобы в горах был закон и порядок. Вих Иан Вор командовал одним из таких отрядов в течение пяти лет, а я там тоже служил сержантом. Их зовут сидиер дху потому, что они носят темные тартаны, а ваших людей — людей короля Гeopra — сидиер рой, или красными солдатами.

— Но ведь если вы были на жалованье у короля Георга, Эван, вы же были его солдатами?

— Верно. Но об этом вы лучше спросите Вих Иан Вора; мы за его короля — вот и все, а какой это там король, нам дела мало. Но сейчас никто не может сказать, что мы люди короля Георга: мы целый год не видели его жалованья.

Против последнего довода нечего было возразить, и Эдуард не стал пытаться. Он предпочел снова завести разговор о Доналде Бин Лине.

— Скажите, Доналд ограничивается скотом или он подымает, как вы выражаетесь, и что-нибудь другое, что ему попадается под руку?

— По правде говоря, он не очень разборчив. Забирает все, но больше любит скот, коней или живых христиан. С овцами ему мука, больно медленно идут, а домашний скарб тяжело тащить, и не так-то его легко сбыть в наших краях.

— А разве он уводит мужчин и женщин?

— Еще бы! Разве вы не слышали, что он рассказывал о пертском судье? Этому молодцу пришлось выложить пятьсот марок за то, чтобы снова попасть на юг от Бэлли-Бруфа. А раз Доналд выкинул здоровую штуку. В Мирнской лощине должны были сыграть веселую свадьбу леди Крэмфизер (она была вдовой прежнего лэрда и не так молода, как прежде), и молодого Гиллиуокита, который, как настоящий джентльмен, просадил свое родовое имение на петушиных драках, боях быков, конских скачках и тому подобном. Ну, Доналд Бин Лин, сообразив, что на жениха есть спрос, и желая поживиться денежками, ловко похитил Гиллиуокита, когда тот возвращался домой, подремывая на своей лошади (он, очевидно, хватил лишнего), и с помощью своих слуг увлек его с быстротой молнии в лес, так что, когда жених проснулся, он увидел себя в Королевской пещере. И здорово же пришлось похлопотать, чтобы его выкупить! Доналд не скинул и фартинга с тысячи фунтов.

— Вот черт!

— Шотландских фунтов, не бойтесь. А невесте нипочем не наскрести бы этих денег, заложи она даже все свои тряпки; и она пошла жаловаться к коменданту Стерлингского замка и к майору Черной стражи, и комендант сказал, что это слишком далеко на север, а майор — что он своих людей распустил по домам на уборку хлеба и до конца работ отзывать их не будет, что бы там со всеми Крэмфизерами на свете ни стряслось, не говоря уже о Мирнее, потому что от этого краю может быть ущерб. А тем временем Гиллиуокит возьми да и заболей оспой. И не нашлось ни одного доктора ни в Перте, ни в Стерлинге, который согласился бы полечить беднягу; и я их понимаю: дело в том, что Доналда когда-то чуть не уморил какой-то парижский доктор, и он поклялся, что утопит в озере первого, который ему попадется под руку по сю сторону Бэлли-Бруфа. Однако несколько старух, которые оказались под рукой у Доналда, так хорошо выходили Гиллиуокита, что он на вольном воздухе да на молочной сыворотке поправился в пещере лучше, чем если бы лежал на кровати под занавесками в какой-нибудь комнате со стеклянными окнами и его поили красным вином и кормили белым мясом. А Доналду так это все опротивело, что, как только жених поправился и окреп, он отправил его домой без выкупа и заявил, что удовольствуется всем, что бы ему ни послали, за все неприятности и хлопоты, которых Гиллиуокит доставил ему прямо в немыслимой степени. Сейчас я вам точно не скажу, как они договорились, но они остались так довольны друг другом,, что Доналда даже пригласили на свадьбу, и он танцевал там в своих клетчатых гайлэндских штанах, и говорят, что никогда столько серебра не звенело в его кошельке ни раньше, ни после. И в довершение всего Гиллиуокит заявил, что какие бы сильные улики ни были против Доналда, если ему посчастливится быть присяжным у него на суде, он никогда не признает его виновным, если только Доналд не провинится в злонамеренном поджоге или предательском убийстве.

Такими безыскусственными речами, перескакивая с одной темы на другую, Эван Дху продолжал пояснять тогдашнее положение вещей в горах Шотландии, доставляя этим, возможно, больше удовольствия Уэверли, чем нашим читателям. В конце концов, находившись по горам и долам, по мху и вереску, Эдуард, хотя и привычный к щедрости, с которой шотландцы измеряют расстояния, начал думать, что пять миль по счету Эвана надо, пожалуй, удвоить. На его замечание, что шотландцы очень щедро отмеривают свою землю, но зато деньги у них больно мелки, Эван не полез за словом в карман и ответил старинной поговоркой:

— Пусть дьявол заберет тех, кто мерит вино самой маленькой пинтой.[102]

В этот момент раздался ружейный выстрел, и в дальнем конце узкой долины показался охотник со слугой и собаками.

— Тише, — сказал Дугалд Махони, — это начальник.

— Нет, не он, — решительно возразил Эван, — неужели ты думаешь, что он вышел бы встречать сассенахского джентльмена в таком виде?

Но когда они подошли поближе, он сказал обиженным тоном:

— Однако это он, ничего не окажешь; и без хвоста — с ним живой души нет, кроме Каллюма Бега.

И действительно, Фёргюс Мак Ивор, о котором француз, как и о многих, впрочем, гайлэндцах, сказал бы, qu’il connait bien ses gens,[103] и не подумал возвеличивать себя в глазах богатого молодого англичанина, появившись со свитой праздных горцев, совершенно не соответствующей обстановке. Он отлично понимал, что такие ненужные спутники не только не внушат к нему уважения, но покажутся Эдуарду смешными; и хотя немногие так ревниво, как он, относились к феодальным правам и прерогативам вождя, именно по этой причине он весьма осторожно прибегал к внешнему проявлению своего величия, приберегая его для тех случаев, когда оно действительно могло импонировать. Если бы ему пришлось выйти навстречу к такому же лэрду, он, наверно, окружил бы себя всей той свитой, о которой с таким благоговением говорил Эван, но навстречу Уэверли он решил выйти лишь с одним спутником: очень миловидный гайлэндский мальчик нес его охотничью сумку и палаш, с которым он редко расставался.

При встрече с Фёргюсом Уэверли был поражен совершенно особенным изяществом и достоинством фигуры вождя. Он был выше среднего роста и прекрасно сложен. Национальный костюм, который он носил без каких-либо украшений, обрисовывал его фигуру самым выгодным образом. На нем были трюзы, или облегающие ногу штаны, из клетчатого красного с белым тартана, во всем же остальном его одежда в точности соответствовала одежде Эвана, но вооружен он был только кинжалом с богато украшенной серебряной рукоятью. Как мы уже говорили, палаш свой он дал нести пажу, а ружье, которое держал в руках, предназначалось, видимо, только для охоты. За время прогулки он успел убить нескольких молодых уток, потому что, хотя запрет охотиться до определенного срока был в те годы еще неизвестен, стрелять куропаток в это время года было еще рано. По наружности он решительно походил на шотландца, со всеми особенностями северного типа, однако без его резких и преувеличенных черт, так что в любой стране признали бы, что он очень хорош собой. Воинственный вид его шапочки, в которую было воткнуто в качестве знака различия одно-единственное орлиное перо, подчеркивал мужественность его головы, украшенной вдобавок густыми черными кудрями, гораздо более естественными и изящными, чем те, которые выставляются для продажи в витринах парикмахеров на Бонд-стрит.

Открытое и приветливое выражение усугубляло благоприятное впечатление от этой красивой и полной достоинства наружности. Однако зоркий физиономист со второго взгляда вынес бы менее благоприятное впечатление. Брови и верхняя губа говорили о том, что этот человек привык повелевать и ставить себя выше других. Даже обращение его, пусть открытое, искреннее и непринужденное, указывало на сознание собственной важности. При малейшем противоречии или даже случайном раздражении в глазах его загорался хоть и мимолетный, но зловещий огонь, обличая вспыльчивый, надменный и мстительный характер, не менее опасный от того, что обладатель всех этих свойств умел себя сдерживать. Короче говоря, наружность вождя напоминала безоблачный летний день, по каким-то неуловимым признакам предвещающий гром и молнию до наступления ночи.

Но эти менее благоприятные наблюдения Эдуарду не удалось еще сделать в первый день их знакомства. Вождь принял его как друга барона Брэдуордина со всевозможными изъявлениями доброжелательства и благодарности за посещение, лишь немного попеняв ему за непривлекательное убежище, избранное им накануне. Он немедленно вступил с ним в оживленную беседу о хозяйстве Доналда Бина, но ни единым словом не намекнул на его разбойничьи наклонности или на непосредственную причину путешествия Уэверли. А раз вождь не коснулся этой темы, и наш герой также решил от нее воздержаться. Так, весело беседуя, они шли к замку Гленнакуойх, в то время как Эван, почтительно перешедший в арьергард, замыкал шествие вместе с Каллюмом Бегом и Дугалдом Махони.

Мы воспользуемся этим обстоятельством, чтобы сообщить читателю кое-какие сведения о личности и прошлой жизни Фёргюса Мак-Ивора, которые Эдуард узнал лишь после того, как он стал его другом. Их встрече, хоть и происшедшей по самому случайному поводу, суждено было в течение длительного периода оказать глубочайшее влияние на нравственный облик, действия и стремления нашего героя. Но, поскольку эта тема весьма важная, надо будет посвятить ей начало новой главы.

Глава XIX
ВОЖДЬ И ЕГО ЗАМОК

Остроумный лиценциат Франсиско де Убеда в своей повести «La picara Justina Diez»[104] — одной из замечательнейших испанских книг — начинает с того, что жалуется на волосок, попавший в его перо, и тотчас принимается с большим красноречием, нежели здравым смыслом, по-дружески попрекать это полезное орудие тем, что оно происходит от гуся, который по природе своей непостоянен, обитает с одинаковым удобством в трех стихиях — в воде, на земле и в воздухе — и, разумеется, «ничему не верен». Позволь заявить тебе, любезный читатель, что в данном вопросе я совершенно расхожусь с Франсиско де Убеда и наиболее ценным свойством своего пера почитаю то, что оно может быстро переходить от серьезного к веселому, от описаний и диалога — к повествованию и характеристикам. Так что, если ему не присущи иные качества гуся, на котором оно выросло, кроме изменчивости, я поистине буду весьма доволен, и полагаю, мой достойный друг, что и ты также не будешь иметь оснований для недовольства. Итак, от болтовни гайлэндских челядинцев я перехожу к биографии их хозяина. Это важная материя, и поэтому, как Догберри, мы не должны пожалеть на нее ума.

Лет за триста до нашего рассказа предок Фёргюса Мак-Ивора заявил претензию на то, чтобы его признали вождем многочисленного и могущественного клана, к которому он принадлежал. Называть этот клан здесь нет необходимости. У него был соперник, который одержал над ним верх, потому ли, что имел больше прав, или, может быть, попросту из-за того, что на его стороне было больше сил. Подобно второму Энею, этот неудачливый соперник вынужден был со своими сторонниками отправиться на юг в поисках новых земель. Состояние, в котором пребывали в это время пертширские горные области, благоприятствовало его намерениям. Как раз в этих местах один могущественный барон изменил своему государю. Иан — ибо таково было имя нашего искателя приключений — присоединился к отряду, высланному королем, чтобы покарать преступника, и сумел оказать столь важные услуги, что ему было пожаловано право на владение землями, на которых поселился сначала он, а затем обитали его потомки. Он принял участие в походе своего монарха на плодородные области Англии и так успешно использовал свое свободное время на взыскание податей с крестьян Нортумберленда и Дургама, что после своего возвращения смог построить каменную башню, или крепостцу, вызывавшую такое восхищение среди его вассалов и соседей, что имя его, бывшее до этого Иан Мак-Ивор, то есть Иоанн, сын Ивора, было потом прославлено в песнях и генеалогии высоким титулом Иана нан Чейстела, или Иоанна с Башни. Потомки этого достойного мужа так гордились им, что верховный вождь клана всегда носил родовое имя Вих Иан Вор, то есть сын Великого Джона, в то время как весь его клан, в отличие от клана, от которого он откололся, назывался Слиохд нан Ивор — племя Ивора.

Отец Фёргюса, десятый потомок по прямой линии Иоанна с Башни, телом и душой предался восстанию 1715 года и был вынужден бежать во Францию, после того как попытка восстановить династию Стюартов потерпела неудачу. Ему посчастливилось более других беглецов: во Франции он был принят на службу в армию и женился на знатной француженке, от которой у него было двое детей — Фёргюс и его сестра Флора. Шотландское имение его конфисковали и назначили в продажу с публичных торгов, но оно было выкуплено за небольшую сумму на имя молодого владельца, который после этого и поселился в своей вотчине. Вскоре заметили, что этот юноша отличается исключительно острым умом, пылким и честолюбивым характером, причем его честолюбие, по мере того как он знакомился с состоянием страны, постепенно приобретало странные и особые свойства,, возможные лишь шестьдесят лет назад.

Если бы Фёргюс Мак-Ивор родился на шестьдесят лет раньше, он, по всей вероятности, не обладал бы своими теперешними манерами и знанием света, а родись он на шестьдесят лет позднее, его честолюбие и жажда власти не имели бы той пищи, которую ему давало его настоящее положение. В своем небольшом кругу он был столь же совершенным политиком, как сам Каструччо Каструкани. Он с большим рвением принялся гасить все распри и раздоры, зачастую возникавшие между соседними кланами, так что они нередко обращались к нему как к третейскому судье. Свою патриархальную власть он усиливал всеми доступными способами и любыми средствами старался поддерживать то нехитрое, но широкое хлебосольство, которое почиталось самым драгоценным качеством в предводителе клана. По той же причине он наводнил свое поместье арендаторами, людьми, без сомнения, выносливыми и боеспособными, но которых было слишком много, чтобы их могли прокормить его земли; он поддерживал и многих авантюристов из материнского клана, бежавших от более богатого, но менее воинственного вождя для того, чтобы присягнуть Фёргюсу Мак-Ивору. Были и другие, не имевшие даже и этого предлога, которые тем не менее принимались в его вассалы, в чем не отказывали тому, кто, как Пойнс, мог работать руками и готов был носить имя Мак-Ивора.

В этом воинстве он смог навести достаточный порядок с того момента, как был назначен командиром одного из независимых отрядов, набранных правительством для умиротворения горной Шотландии. На этом посту он действовал энергично и смело и водворил полное спокойствие во вверенной ему округе. Всех своих вассалов он обязывал по очереди служить некоторое время в этом отряде, что дало им известное представление о военной дисциплине. В своих походах против разбойников он, по общему мнению, использовал до последних пределов ту свободу действий, которая, покуда гражданские законы не успели проникнуть в горы, была предоставлена военным отрядам, призванным поддерживать эту законность. Он, например, проявлял большую и подозрительную мягкость по отношению к тем грабителям, которые по его приказанию возвращали награбленное, а лично ему изъявляли покорность. Тех же, кто дерзал не обращать внимания на его приказы или увещания, он беспощадно преследовал, ловил и предавал правосудию. Если же какие-либо блюстители порядка, военные или гражданские, осмеливались преследовать воров и мародеров на его землях, не испросив предварительно его согласия и одобрения, они могли наперед рассчитывать на значительную неудачу или поражение. В этих случаях Мак-Ивор первый выражал свое участие и, ласково пожурив неудачника за необдуманную поспешность, неизменно горько жаловался на беззаконие, царившее в стране. Впрочем, эти жалобы не избавили его от подозрений, и дело было представлено правительству в таком свете, что вождя отрешили от должности командира.

Что бы Фёргюс Мак-Ивор ни пережил при этом, он не позволил себе выказать ни малейшего недовольства. Вскоре вся округа испытала на себе все неприятные последствия его опалы. Доналд Бин Лин и другие подобные ему, совершавшие до сих пор набеги исключительно на другие края, прочно осели в этой многострадальной пограничной области. Налеты их почти никогда не встречали сопротивления, так как жертвами их были равнинные помещики, которые как сторонники Стюартов лишены были права держать оружие. Это вынудило многих из них вступить в переговоры с Мак-Ивором и платить ему дань, что не только ставило его в положение их защитника и придавало весьма значительный вес в их советах, но также доставляло средства для поддержания феодального гостеприимства, которое без подобных выплат пришлось бы значительно сократить.

Действуя таким образом, Фёргюс имел в виду и кое-что другое. Он стремился не только быть великим человеком в собственной округе и деспотически управлять своим небольшим кланом: с малых лет он отдал все свои силы служению изгнанной династии и убедил себя, что возвращение британской короны Стюартам — дело ближайшего будущего и что тем, кто будет помогать им в этом деле, выпадут великие почести и слава. Вот для чего он старался сплотить горцев между собой и умножал до предела собственные силы, чтобы в первый же благоприятный момент быть готовым к восстанию. С этой же целью он добился расположения соседних помещиков с Равнины, готовых постоять за правое дело; по той же причине, неосторожно поссорившись с мистером Брэдуордином, который, несмотря на свои чудачества, был весьма уважаем в округе, он воспользовался набегом Доналда Бин Лина, чтобы таким образом восстановить прежние добрые отношения. Некоторые даже подозревали, что все это предприятие было подсказано Доналду нарочно для того, чтобы открыть путь к примирению. Если это было действительно так, барону эта интрига обошлась в две добрых дойных коровы. За все эти старания в их пользу дом Стюартов отвечал ему значительным доверием, посылкой время от времени некоторого количества луидоров и изобилием обещаний. Фёргюсу была как-то даже прислана грамота на пергаменте, снабженная огромной сургучной печатью и долженствовавшая изобразить собою патент на графское достоинство, дарованный не кем иным, как Иаковом, третьим королем Англии и восьмым королем Шотландии, своему верному, надежному и многолюбезному Фёргюсу Мак-Ивору из Гленнакуойха в графстве Перт королевства Шотландского.

Ослепленный миражем этой графской короны, Фёргюс изо всех сил принялся вербовать себе сторонников и тайно готовить заговоры, столь характерные для этого многострадального времени. Подобно всем активным политическим деятелям, он вскоре примирил свою совесть с некоторыми поступками в пользу своей партии, возмутившими бы его честь и гордость, если бы его единственной целью были собственные интересы. Итак, заглянув в душу этого смелого, честолюбивого и страстного, но лукавого и дипломатичного политика, мы возобновим прерванную нить нашего повествования.

Тем временем хозяин и гость достигли усадьбы Гленнакуойх, где, кроме замка Иана нан Чейстела — неуклюжей высокой квадратной башни, — был еще и двухэтажный жилой дом, построенный прадедом Фёргюса после возвращения его из памятной западным графствам экспедиции, известной под названием «Горского нашествия». Вероятно, этот крестовый поход против эрширских вигов и сторонников Ковенанта оказался для тогдашнего Вих Иан Вора столь же прибыльным, как и для его предшественника опустошение Нортумберленда. Об этом говорил второй памятник архитектуры, оставленный потомству как свидетельство его величия.

Вокруг дома, стоявшего на пригорке посреди узкой горной долины, не замечалось той заботы об удобствах, а тем паче об украшениях, которые характерны для жилищ помещиков. Два или три загона, поделенные стенками, сложенными из сухого камня без раствора, были единственной частью поместья, обнесенной какой-либо оградой, а узкие полоски ровной земли, расположенные у берега речки и покрытые редким ячменем, подвергались постоянному нападению со стороны диких пони и черных коров, пасшихся на окрестных холмах. Наступления на эти посевы всякий раз отражались громкими, бестолковыми и невыносимыми для слуха воплями полудюжины горцев-пастухов, которые носились по полю как сумасшедшие и улюлюканьем побуждали полуиздохших от голода собак спасать урожай.

Вверх по долине, на некотором расстоянии от замка, виднелась рощица чахлых, низкорослых берез; высокие, поросшие вереском горы не радовали глаз разнообразием, так что вся картина казалась скорее дикой и безотрадной, нежели гордой и величественной в своем безлюдье.

Однако, каким бы ни было это поместье, ни один из потомков Иана нан Чейстела не променял бы его ни на Стоу, ни на Бленхейм.

Впрочем, у ворот замка путников ожидало зрелище, которое, возможно, доставило бы первому владельцу Бленхейма больше удовольствия, чем самый красивый вид в имении, дарованном ему признательным отечеством. На площадке стояло около сотни вооруженных горцев в национальных костюмах. Увидев их, хозяин небрежно извинился перед гостем и сказал:

— Я совершенно забыл, что вызвал нескольких представителей моего клана; мне хотелось проверить, готовы ли они на защиту округа и способны ли предупредить неприятные происшествия, подобные тому, которое, к моему огорчению, случилось с бароном Брэдуордином. Прежде чем я распущу их, возможно вам будет угодно, капитан Уэверли, посмотреть, как они проделывают различные упражнения.

Эдуард согласился, и отряд ловко и точно произвел несколько обычных военных эволюций. Затем они стреляли поодиночке, проявив при этом необычайную сноровку в обращении с пистолетом и ружьем. Стреляли они стоя, сидя, с колена или лежа, в зависимости от команды начальника, и всякий раз попадали в мишень. Затем они выстроились попарно для фехтования на палашах и, доказав свою ловкость и мастерство в одиночных схватках, разбились напоследок на два отряда, подражая стычке, отдельные фазы которой — построение, бегство, преследование и все течение упорного боя — изображались под звуки большой военной волынки.

По знаку, поданному начальником, схватка прекратилась. После этого были показаны соревнования в беге, борьбе, прыжках, метании железного бруса и других телесных упражнениях, в которых эта феодальная милиция выказала невероятную ловкость, силу и проворство и полностью оправдала цель, преследуемую их начальником, а именно, внушить Уэверли немалое уважение к их воинским достоинствам и к власти того, кому достаточно было кивнуть, чтобы приказание его было выполнено.

— А сколько таких молодцов имеют счастье называть вас своим вождем?—спросил Уэверли.

— За правое дело и под начальством любимого вождя род Ивора редко выступал в поход численностью меньше пятисот палашей, — ответил Фёргюс. — Но вы прекрасно знаете, что закон о разоружении, принятый около двадцати лет тому назад, мешает им находиться в той боевой готовности, в которой они пребывали в прежние времена. Под оружием я содержу только ту часть клана, которая может защитить как мое имущество, так и имущество моих друзей, когда страну мутят такие люди, как тот, у которого вы провели прошлую ночь, и раз правительство лишило нас иных средств защиты, оно должно смотреть сквозь пальцы на то, что мы защищаем себя сами.

— Но вашими силами вы могли бы быстро уничтожить или усмирить такие шайки, как шайка Доналда Бин Лина.

— Да, без сомнения, но наградой мне был бы приказ выдать генералу Блекни в Стерлинге те немногие палаши, которые нам оставили. Поэтому действовать так, сдается мне, было бы неполитично. Но пойдемте, капитан, звуки волынок возвещают, что обед готов. Не откажите мне в чести проводить вас. в мое неприхотливое жилище.

Глава XX
ПИР У ГОРЦЕВ

Прежде чем провести Уэверли в пиршественную залу, ему, по патриархальному обычаю, предложили омыть ноги, что после знойного дня и болот, по которым ему приходилось ходить, было в высшей степени приятно. Правда, при этом он не был так роскошно принят, как в свое время были встречены героические странники «Одиссеи»; обязанности омывания и отирания выполнялись не прелестной девой,

Что тело разотрет я маслом умастит,

а прокопченной и высохшей старухой, которая была не слишком польщена возложенной на нее обязанностью и ворчала сквозь зубы: «Стада наших отцов паслись не вместе, чтобы, я оказывала вам эту услугу». Впрочем, небольшое вознаграждение вполне примирило эту древнюю служанку с тем, что она считала для себя унизительным, и когда Уэверли направился в столовую, она благословила его гэльской поговоркой: «Щедрая рука да наполнится свыше меры».

Зал, в котором был приготовлен пир, занимал весь нижний этаж первоначальной постройки Иана нан Чейстела; во всю его длину тянулся огромный дубовый стол. Обстановка трапезы была проста, даже до грубости, а общество многочисленно, даже до тесноты. Во главе стола сидел сам хозяин с Эдуардом и двумя или тремя гайлэндскими гостями — горцами из соседних кланов; далее помещались старшины его собственного клана; следующие места занимали уод-сетеры и крупные арендаторы; ниже их сидели их сыновья, племянники и молочные братья; затем, в порядке должностей, различная челядь и, наконец, на последнем месте — фермеры, возделывавшие землю собственными руками. Но и за пределами этой длинной перспективы, через широко распахнутую двустворчатую дверь, Эдуард видел на лужайке множество горцев, занимавших еще более низкое положение, но считавшихся тем не менее гостями и имевших право как лицезреть своего хозяина, так и вкушать яства с его стола. В отдалении, за крайней чертой пиршества, виднелись еще другие то появлявшиеся, то исчезавшие фигуры: женщины; оборванные мальчишки и девчонки; старые и молодые нищие; крупные гончие, терьеры, пойнтеры и простые дворняжки — причем все они принимали какое-то прямое или косвенное участие в основном действии.

При таком, казалось бы, неограниченном хлебосольстве соблюдалась, однако, своеобразная экономия. Некоторые усилия были потрачены на приготовление блюд из рыбы, дичи и т. д., поставленных на верхнем конце стола, непосредственно перед глазами гостя. Немного ниже на блюдах уже лежали огромные неуклюжие куски баранины и говядины — угощение, сильно напоминавшее, если не считать отсутствия свинины, ненавистной горцам, грубые пиры женихов Пенелопы. Но центральным блюдом был зажаренный целиком годовалый барашек, называемый «урожайной овцой», который был водружен на все четыре ноги и держал во рту пучок петрушки. Приготовлен он был в этом виде, вероятно, для того, чтобы повар, гордившийся более изобилием, нежели изяществом стола своего хозяина, мог удовлетворить собственное тщеславие. Бока этого бедного животного немедленно подверглись яростным атакам со стороны гостей, которые вонзили в них свои кинжалы и ножи, находившиеся обычно в тех же ножнах, что и кинжалы, так что вскоре жаркое явило собой самую жалостную картину разрушения. На одну ступень ниже еда казалась еще более грубой, хотя и достаточно обильной. Сыны Ивора, пировавшие на вольном воздухе, угощались похлебкой, луком, сыром и остатками пиршества.

Напитки подавались в том же изобилии и с тем же разбором. Среди непосредственных соседей хозяина ходили бутылки с превосходным бордоским и шампанским, между тем как виски в чистом или разбавленном виде вместе с крепким пивом утоляло жажду тех, кто сидел ближе к нижнему концу. Впрочем, эти различия в распределении напитков не вызывали, по-видимому, никаких обид. Каждый из присутствующих понимал, что в своих вкусах он должен считаться с местом, которое он занимает за столом: так, арендаторы со своими подчиненными неизменно заявляли, что вино слишком холодит им желудок, и пили, как будто по собственному выбору, тот напиток, который полагался им из соображений экономии. Волынщики в количестве трех извлекали в течение всего обеда визгливые и очень громкие воинственные звуки из своих инструментов, что вместе с эхом, отдававшимся от сводчатых потолков, и резкими звуками кельтского языка создавало такое вавилонское столпотворение, что Уэверли стал бояться за свои уши. Мак-Ивор, разумеется, принес извинение за хаос, связанный с таким многолюдным приемом, и, в качестве смягчающего обстоятельства, сослался на свое положение, при котором неограниченное хлебосольство являлось первейшим долгом.

— Эти дюжие лентяи, мои соотчичи, — сказал он, — считают, что я затем только и владею своим имением, чтобы их содержать, и я должен добывать им говядину и пиво, в то время как эти плуты не хотят ничего делать, кроме как фехтовать на палашах, стрелять в цель да бродить по горам, охотясь и поуживая рыбу, или еще пьянствовать да волочиться за окрестными девками. Но что поделаешь, капитан Уэверли? Всякий ведет себя так, как положено его породе, будь то сокол или горный шотландец.

Ответил Эдуард так, как от него и ожидали: он поздравил Ивора со столь храбрыми и преданными вассалами.

— Да, пожалуй, — ответил предводитель, — если бы я вздумал, как мой отец, пускаться в предприятия, где рискуешь получить удар по голове или два по шее, эти молодцы, полагаю, за меня бы постояли. Но кто думает об этом теперь, когда повсюду ходит поговорка: «Лучше старуха с кошельком, чем трое молодцов с мечом»? Затем, обратившись ко всему обществу, он предложил выпить за здоровье капитана Уэверли, достойного друга его любезного соседа и союзника барона Брэдуордина.

— Добро пожаловать, — сказал один из старшин, — если он прибыл от Козмо Комина Брэдуордина.

— Не согласен, — сказал другой старик, по-видимому не собиравшийся поддержать тост, — не согласен. Пока останется хоть один зеленый лист в лесу, будет и обман в душе у всякого Комина.

— Барон Брэдуордин — это сама честь, — вставил третий старик, — и гость, прибывший сюда от него, должен быть желанным, хотя бы он пришел с кровью на руках, если только это не кровь племени Ивора.

Старик, который так и не отпил из своего кубка, ответил:

— Достаточно было крови племени Ивора на руках Брэдуордина.

— Эх, Бэлленкейрох, — ответил первый, — ты больше думаешь о вспышке карабина на мызе в Тулли-Веолане, чем о блеске меча, который сражался за справедливое дело под Престоном.

— Еще бы, — ответил Бэлленкейрох, — ведь вспышка ружья стоила мне белокурого сына, а блеск меча лишь очень мало послужил королю Иакову.

Фёргюс в двух словах объяснил по-французски Уэверли, что за семь лет до этого, во время стычки близ Тулли-Веолана, барон застрелил сына этого старика, а затем Мак-Ивор поспешил рассеять предубеждение Бэлленкейроха, сообщив ему, что Уэверли — англичанин, ни родством, ни свойством не связанный с домом Брэдуординов, и лишь тогда старик поднял свой не тронутый дотоле кубок и вежливо выпил за здоровье Эдуарда. Последний ответил тем же, после чего хозяин подал знак, чтобы музыка прекратилась, и громко произнес:

— Где же спрятана песня, друзья мои, что Мак-Мёррух не может ее найти?

Мак-Мёррух, фамильный бард уже преклонных лет, понял Фёргюса с полуслова. Тихим голосом и произнося скороговоркой слова, он запел бесконечные кельтские стихи, принятые слушателями со всеми признаками восторга. По мере того как лилась его декламация, он, казалось, все более воодушевлялся. Сначала он говорил, устремив свой взгляд в землю; теперь он обводил глазами гостей, как будто прося, а то и требуя внимания, и голос его поднялся до диких и страстных нот, сопровождаемых соответственной жестикуляцией. Эдуарду, который следил за ним с большим интересом, показалось, что он перечисляет большое количество собственных имен, оплакивает мертвых, обращается к отсутствующим, увещает, умоляет и ободряет слушателей. Уэверли послышалось даже собственное имя, и он был убежден, что не ошибся, так как все взгляды в это мгновение устремились на него. Воодушевление поэта, видимо, передавалось аудитории. Дикие загорелые лица приняли более суровое и энергичное выражение; все склонились вперед к сказителю, многие повскакали с мест и в исступлении размахивали руками, а некоторые даже схватились за мечи. Когда песня закончилась, наступило глубокое молчание; в это время певец и слушатели немного успокоили свои возбужденные чувства и пришли в обычное состояние.

Хозяин, который в течение всей этой сцены, по-видимому, больше интересовался чувствами, вызванными песней, нежели проникался общим энтузиазмом, налил бордоским стоявшую перед ним небольшую- серебряную чашу.

— Передай ее, — сказал он слуге, — Мак-Мёрруху нан Фонну (то есть певцу), и, когда он выпьет сок, пусть хранит на память о Вих Йан Воре оболочку плода.

Дар был принят Мак-Мёррухом с глубокой признательностью; он выпил вино, поцеловал чашу и благоговейно завернул ее в складки пледа на своей груди. Но вот он снова запел. Это была, как верно заключил Уэверли, импровизация, выражавшая наплыв благодарных чувств, охвативших его, и славословие предводителю. Эта песня была также встречена рукоплесканиями, но не произвела столь сильного впечатления, как первая. Было, впрочем, ясно, что клан очень одобрительно отнесся к щедрости своего вождя. Произнесено было множество традиционных здравиц на гэльском наречии, которые хозяин переводил своему гостю:

— За того, кто не отвернется ни от друга, ни от врага!

— За того, кто никогда не бросал товарища!

— Приют изгнаннику, из тирана — мешок костей!

— За молодцов в тартановых юбках!

— Горцы, плечо к плечу!

За ними последовали и другие, столь же энергичные пожелания.

Эдуард особенно любопытствовал узнать содержание той песни, которая вызвала столь бурные страсти у собравшихся, и спросил об этом хозяина.

— Я заметил, — ответил тот, — что вы уже три раза пропустили мимо себя бутылку, и хотел предложить вам пойти в комнаты моей сестры на чашку чая. Она сумеет объяснить вам все это много лучше, чем я. Хотя я не имею права стеснять людей своего клана в их пиршественных обычаях, но сам я отнюдь не сторонник излишеств в этом отношении и, — добавил он с улыбкой, — не держу у себя медведя, способного поглотить разум тех, кто мог бы применить его с пользой.

Эдуард охотно согласился, и хозяин, сказав несколько слов окружающим, встал из-за стола вместе с Уэверли. В то время как за ними закрывалась дверь, до Эдуарда донеслись дикие и буйные возгласы— это провозглашали тост за здоровье Вих Иан Вора, означавший удовлетворение его гостей и выражавший всю глубину их преданности своему вождю.

Глава XXI
СЕСТРА ВОЖДЯ

Гостиная Флоры Мак-Ивор была обставлена самым простым и непритязательным образом, так как в Гленнакуойхе приходилось сокращать все расходы для того, чтобы поддерживать в полном блеске гостеприимство, столь необходимое для сохранения и увеличения количества приверженцев и вассалов Вих Иан Вора.

Эта бережливость не распространялась, однако, на одежду самой хозяйки, изящную и даже богатую, с большим вкусом сочетавшую парижские фасоны с более простыми модами горной Шотландии. Волосы ее, не обезображенные искусством парикмахера и ниспадавшие черными как смоль кольцами на шею, были охвачены тонким обручем, богато украшенным бриллиантами. Это была ее уступка горским предрассудкам, не допускавшим, чтобы женщина до замужества прикрывала чем-либо свои волосы.

Флора Мак-Ивор была настолько разительно похожа на своего брата Фёргюса, что они могли бы сыграть роли Виолы и Себастьяна с тем же исключительным обаянием, которого, достигали в этих ролях миссис Генри Сиддонс и ее брат мистер Уильям Мерри. У них была та же античная правильность профиля; те же темные глаза, ресницы и брови; тот же чистый цвет лица, с тою разницей, что брат от постоянного пребывания на воздухе сильно загорел, в то время как лицо Флоры отличалось девственной нежностью. Только правильные, суровые и несколько высокомерные черты Фёргюса приобретали у Флоры очаровательную мягкость. Даже интонации были у них одинаковые, хотя голос брата был ниже голоса сестры, и когда во время военных упражнений Фёргюс подавал команды своим подчиненным, звук его голоса напоминал Эдуарду любимый отрывок в описании Эметрия:

Чей глас гремел на расстоянье,
Как громкий горн с серебряным звучаньем.

А голос Флоры был тих и нежен — «ценное для женщины свойство», но когда ей попадалась тема, способная возбудить ее природное красноречие, он мог вселять благоговейный трепет и уверенность или покорять вкрадчивой убедительностью. Блеск карих глаз, которые у Фёргюса загорались нетерпеливым огнем даже тогда, когда на его пути попадались препятствия, на которые он не мог непосредственно воздействовать своей волей, приобретал у его сестры мягкую задумчивость. Во всем облике его сквозило стремление к славе, к власти, ко всему тому, что могло возвысить его над другими людьми; между тем как в выражении лица сестры можно было прочесть сознание собственного духовного превосходства и не зависть, а жалость к тем, кто старался еще более возвыситься. Чувства ее вполне соответствовали выражению ее лица. Воспитание с детских лет внушило ей, равно как и ее брату, безграничную преданность изгнанной династии Стюартов. Она считала, что долг брата, его клана и вообще всякого человека в Британии, невзирая ни на какой риск, способствовать той реставрации, на которую не переставали надеяться сторонники шевалье де Сен-Жоржа. Ради этой цели она была готова все сделать, все перенести, все принести в жертву. Но ее преданность отличалась от преданности ее брата не только своей фанатичностью, но и чистотой. Он был привычен к мелочным интригам и по необходимости вовлечен в сотни жалких столкновений чужих самолюбий. При этом он был от природы честолюбив, и соображения выгоды и карьеры, весьма легко переплетающиеся с политическими взглядами людей, если и не окрашивали его убеждений, то, во всяком случае, придавали им определенный оттенок. В минуту, когда он обнажил бы свой меч, трудно было бы решить, хочет ли он сделать Иакова Стюарта королем или Фёргюса Мак-Ивора — графом. В этом смешении чувств он не признавался даже себе самому, но тем не менее оно существовало, и притом в достаточно высокой степени.

В груди Флоры, напротив, преданность Стюартам горела чистым огнем, без примеси себялюбивого чувства; она скорее пошла бы на то, чтобы замаскировать честолюбивые или корыстные намерения религией, чем скрыть их под личиной взглядов, которые с малолетства ей было внушено считать патриотическими. Такие примеры преданности были нередки среди последователей несчастной династии Стюартов, и большинству моих читателей, верно, придет на память много знаменательных тому примеров. Но особое внимание, проявленное шевалье де Сен-Жоржем и его супругой к родителям Фёргюса и его сестры, а когда дети осиротели, и к ним самим, сделало их верность нерушимой. После смерти родителей Фёргюс некоторое время состоял пажом в почетной свите супруги претендента и заслужил ее особое расположение своей красотой и живостью характера. Эти милости распространились и на Флору; несколько лет она воспитывалась за счет принцессы в одном из лучших монастырей и покинула его лишь для того, чтобы вернуться к брату, с которым она провела почти два года. Как брат, так и сестра хранили глубокую и благодарную память о доброте принцессы.

Обрисовав преобладающую черту характера Флоры, об остальных я могу упомянуть уже более кратко. Она была прекрасно воспитана и приобрела изящные манеры, которых естественно ожидать от девушки, с детских лет находившейся в обществе принцессы; однако она не научилась еще заменять искренность чувств лоском вежливости. Когда она поселилась в уединении Гленнакуойха, она увидела, что возможность заниматься французской, английской и итальянской литературой будет представляться ей лишь редко, и, чтобы заполнить свободное время, она предалась изучению музыки и поэтических традиций гайлэндцев, причем испытывала истинное удовольствие от этих занятий, в которых брат ее, менее восприимчивый к литературным красотам, находил скорее средство снискания популярности, нежели непосредственное наслаждение. В этих поисках ее поддерживала и великая радость, которую она доставляла тем, к кому обращалась с расспросами.

Ее любовь к своему клану — привязанность почти наследственная — была, как и ее приверженность Стюартам, более чистой страстью, чем у брата. Он был слишком большой политик и свое патриархальное влияние рассматривал исключительно с точки зрения возможностей собственного возвышения, чтобы его можно было назвать образцом горского вождя. Флора не меньше брата дорожила этой патриархальной властью и всячески старалась ее расширить, но побуждало ее к этому благородное желание оградить от бедности или хотя бы от нужды и иноземного угнетения тех, кем, по местным понятиям того времени, был призван управлять ее брат. Все, что она смогла уделить из своих доходов (она получала небольшую пенсию от княгини Собесской), шло не на доставление крестьянам каких-либо удобств, ибо это понятие им было неизвестно и, пожалуй, даже чуждо, а на облегчение их крайней нужды во время болезни или в глубокой старости. Во всякое другое время они готовы были в доказательство своей верности скорее работать на предводителя и не ожидали от него какого-либо подспорья, кроме неприхотливых угощений да участка, который он выделял им из своих земель. Флора пользовалась у них такой любовью, что когда Мак-Мёррух сочинил песню, в которой, перечисляя всех главных красавиц округи, указал на ее превосходство словами, что «самое прекрасное яблоко висит на самой высокой ветке», он получил в подарок от товарищей по клану столько семенного ячменя, что мог бы десять раз засеять свой гайлэндский парнас, или «Бардову ниву», как ее называли.

Замкнутость жизни мисс Мак-Ивор была вызвана не только уединенностью замка, но и ее собственными вкусами. Самым близким ее другом была Роза Брэдуордин, к которой она была очень привязана. Художника обе подруги могли бы прекрасно вдохновить как образы муз — веселой и меланхолической. И действительно, отец Розы проявлял к ней столько нежной заботы и круг ее желаний был настолько ограничен, что среди них не было ни одного, которого он не хотел бы или не мог исполнить. Иначе обстояло дело с Флорой. Еще девочкой ей пришлось испытать полную перемену обстановки — от веселья и блеска к полному уединению и относительной бедности; а все ее мысли и желания сосредоточивались вокруг великих событий в жизни страны, которые не могли произойти иначе, как ценою больших опасностей и кровопролития, и к которым не приходилось относиться легкомысленно. Поэтому ее обхождение отличалось серьезностью, хотя она всегда была готова занимать общество, и старый барон был о ней очень высокого мнения. Он не раз исполнял с ней французские дуэты Линдора и Хлориды и другие, бывшие в моде к концу царствования престарелого Людовика XIV.

Считалось, хотя никто не дерзнул бы заикнуться об этом барону Брэдуордину, что просьбы Флоры в значительной мере смягчили гнев Фёргюса после их ссоры. Ей удалось затронуть самые чувствительные струны в душе брата, сославшись в первую очередь на лета барона, а затем представив Фёргюсу, какой ущерб подобная ссора может нанести общему делу и ему лично как осторожному политику, если из нее будут сделаны крайние выводы. Без этого вмешательства ссора, вероятнее всего, закончилась бы поединком, поскольку барон уже раз пролил кровь одного из представителей клана, несмотря на то, что дело было своевременно улажено, и поскольку он настолько мастерски владел оружием, что даже Фёргюс соизволил ему завидовать. По этой же причине Флора была инициатором их примирения, на которое Фёргюс пошел довольно охотно, так как оно благоприятствовало некоторым из его дальнейших планов.

С этой молодой девицей, возглавлявшей женское царство за чайным столом, Фёргюс и познакомил капитана Уэверли, которого она приняла с обычной учтивостью.

Глава XXII
ПОЭЗИЯ ГОРЦЕВ

После первых приветствий Фёргюс сказал своей сестре:

— Дорогая Флора, прежде чем вернуться к варварским ритуалам наших предков, я должен сказать тебе, что капитан Уэверли — поклонник кельтской музы, хотя ни слова не понимает в языке, на котором она изъясняется. Я рассказал ему, что ты выдающаяся переводчица гэльских стихов и что Мак-Мёррух восхищается твоими переводами на том же основании, что и капитан Уэверли оригиналами, — потому что он их не понимает. Будь так добра — прочти или продекламируй нашему гостю по-английски тот удивительный каталог имен, который Мак-Мёррух сметал на живую нитку по-гэльски. Готов прозакладывать свою жизнь против пера куропатки, что у тебя есть уже перевод, ведь я прекрасно знаю, что ты причастна всем тайнам нашего барда и знакомишься с его песнями задолго до того, как он исполнит их в нашем зале.

— Ну как ты можешь говорить такие вещи, Фёргюс! Ты же прекрасно знаешь, что эти стихи никогда не заинтересуют гостя-англичанина, даже если бы я могла перевести их так, как ты утверждаешь.

— Не меньше, чем меня, прелестная леди. Сегодня ваше совместное сочинительство — ибо я настаиваю на том, что ты принимала в нем участие, — стоило мне последнего серебряного кубка в замке и, вероятно, обойдется мне еще дороже на следующем cour pleniere,[105] если на Мак-Мёрруха снизойдет муза; ты же знаешь пословицу: «Когда рука вождя оскудевает, песня барда замирает на его устах». Признаюсь, я был бы рад этому — есть три вещи, совершенно бесполезные для современного горца: меч, который он не вправе обнажать; бард, воспевающий дела, которым он не смеет подражать; и большой кошель из козьей шкуры, в который он никогда не положит ни одного луидора.

— Ну, брат, если ты разоблачаешь мои тайны, не надейся, что я буду хранить твои. Уверяю вас, капитан Уэверли, что Фёргюс слишком горд, чтобы обменять свой меч на маршальский жезл, что Мак-Мёрруха он считает гораздо более великим поэтом, чем Гомера, и не отдал бы своего кошелька из козьей шкуры за все те луидоры, которые бы в него вместились.

— Хорошо сказано, Флора; удар за удар, как сказал черту Конан. Ну, а теперь поговорите о бардах и поэзии, если не о кошельках и мечах, а я пойду, оказать заключительные почести сенаторам племени Ивора. — С этими словами он вышел из комнаты.

Разговор продолжался между Флорой и Уэверли, ибо сидевшие за чаем две нарядные молодые женщины, представлявшие собою нечто среднее между компаньонками и служанками, не принимали в нем участия. Это были две хорошенькие девицы, но служили они только фоном, на котором красота и грация их покровительницы выделялась с особой силой. Беседа потекла по тому руслу, в которое направил ее предводитель, и Уэверли в равной мере позабавило и заинтересовало то, что Флора сообщила ему о кельтской поэзии.

— Зимою главное развлечение горцев — это сидеть у очага и слушать поэмы, в которых воспеваются подвиги героев, жалобы любовников и битвы враждующих племен. Говорят, что некоторые из них очень древние и, если когда-нибудь будут переведены на какой-нибудь язык цивилизованной Европы, не преминут вызвать большую сенсацию и произведут на читателей глубокое впечатление. Другие поэмы — более позднего происхождения и являются творениями бардов определенных кланов. Этих бардов наиболее знатные и могущественные вожди содержат в качестве певцов и историков их племени. Произведения их, разумеется, отличаются различной степенью талантливости, но многое составляющее их прелесть неизбежно должно пропасть в переводе, и, конечно, они не произведут впечатления на тех, кто не чувствует заодно с поэтом.

— А ваш бард, излияния которого сегодня так сильно подействовали на слушателей, считается одним из любимейших горских поэтов?

— Это затруднительный вопрос. Слава его среди соотечественников велика, и вы не можете ожидать, чтобы я стала умалять его достоинства.[106]

— Но его песня, мисс Мак-Ивор, казалось, заставила встрепенуться всех этих воинов, старых и молодых?

— Песня представляет собою почти сплошное перечисление гайлэндских кланов с указанием их отличительных особенностей, а также обращенный к ним призыв хранить в памяти деяния предков и подражать им.

— Скажите, ошибся ли я, когда решил, как бы странно это ни казалось, что в стихах, которые он пел, заключалось какое-то упоминание обо мне?

— Вы наблюдательный человек, капитан Уэверли, и вы не ошиблись. Гэльский язык, чрезвычайно богатый гласными, прекрасно приспособлен для поэтических импровизаций, поэтому бард редко пренебрегает возможностью усилить впечатление от заранее подготовленной песни и внести в нее несколько строф, вдохновленных обстоятельствами, при которых он ее исполняет.

— Я бы отдал своего лучшего коня за то, чтобы узнать, что этот бард мог сказать о таком недостойном южанине, как я.

— Это не будет вам стоить и пряди его гривы. Уна, Мавурнин![107] (Тут она сказала несколько слов одной из девушек, которая вежливо присела и тотчас выбежала из комнаты.) Я послала Уну узнать у барда, какими выражениями он пользовался, а себя я предлагаю в качестве драгомана.

Уна вернулась через несколько минут и повторила своей госпоже несколько строчек по-гэльски. Флора мгновение подумала, а потом, слегка покраснев, обратилась к Уэверли:

— Невозможно удовлетворить ваше любопытство, капитан Уэверли, не выставив напоказ моей самонадеянности. Если вы дадите мне несколько минут на размышление, я попробую присоединить эти строки к грубому переводу отрывка из оригинала, который я пыталась сделать раньше. Мои обязанности хозяйки за чайным столом как будто выполнены; вечер прекрасный, Уна проведет вас в один из моих любимых уголков, а мы с Катлиной вас догоним.

Получив соответственные указания на своем родном языке, Уна повела Уэверли уже другим коридором, не тем, которым он прошел в комнату Флоры. Издали до него доносились звуки волынки и восторженные крики гостей. Выйдя на свежий воздух другим ходом, они прошли небольшое расстояние по дикой, мрачной и узкой долине, в которой расположен был замок, следуя извилистому течению речки. В одном месте, примерно в четверти мили от замка, эта речка возникала из слияния двух ручьев. Больший из них протекал по этой голой долине, не менявшей ни своего характера, ни уклона на всем обозримом протяжении, вплоть до замыкавших ее гор. Но другой, срывавшийся с гор налево, казалось возникал из темного ущелья между двух скал. Эти ручьи были совершенно различны. Больший казался спокойным и даже несколько угрюмым, он образовывал глубокие водовороты или застаивался в темно-голубых заводях; но движение меньшего было стремительным и бешеным, с громом и пеной мчался он из-за неприступных скал, как сумасшедший, вырвавшийся из заточения.

Вверх по течению этого ручья и повела прекрасная безмолвная Уна нашего героя, словно какого-нибудь рыцаря из средневекового романа. Узкая тропинка, которую во многих местах постарались сделать более удобной для Флоры, вилась по местности, совершенно не похожей на ту, где они только что были. Вокруг замка все было холодно, голо, и неприютно, и даже в запустении своем прозаично; а узкая лощина, расположенная в непосредственной близости от этих скучных мест, как будто открывала дверь в царство романтики. Скалы тут принимали тысячи разнообразных очертаний. В одном месте огромная глыба камня, казалось, преграждала путникам дорогу, и лишь у самого ее основания Уэверли заметил внезапный крутой поворот тропы, обходившей эту громаду. В другом месте скалы с обеих сторон тропинки сближались настолько, что при помощи двух сосновых стволов, покрытых дерном, удалось перекинуть примитивный мост через бездну высотой по крайней мере футов в полтораста. Перил у него не было, а ширина его составляла не больше трех футов.

Уэверли засмотрелся на эту ненадежную постройку, пересекавшую черной полосой клочок голубого неба, не заслоненного с обеих сторон выступами, и вдруг с ужасом заметил на этом зыбком сооружении Флору и ее служанку, словно повисших в воздухе, подобно каким-то неземным существам. Увидев его внизу, Флора остановилась и с грациозной непринужденностью, от которой его бросило в дрожь, помахала ему платком. Ответить ей тем же он оказался не в силах, так у него закружилась голова от этого зрелища. Он вздохнул с облегчением лишь тогда, когда прелестное видение покинуло неверную опору, по которой оно скользило с такой беззаботностью, и исчезло на другой стороне.

В нескольких шагах от мостика, внушившего такой ужас нашему герою, тропинка отклонялась от ручья и круто поднималась в гору. Лощина раздвинулась и превратилась в поросший лесом амфитеатр, где покачивали ветвями березы, дубки, орешник и там и сям тисовое дерево. Скалы здесь отошли вдаль, но все еще выступали своими серыми зубчатыми гребнями из-за кустарника. Еще дальше подымались кряжи и пики, то обнаженные, то одетые лесом, то сглаженные в своих очертаниях и заросшие вереском, то расщепленные на отдельные утесы и скалы. Еще один крутой поворот — и тропа, на протяжении двух или трех сотен сажен потерявшая из виду ручей, внезапно привела Уэверли к весьма живописному водопаду. Он был не особенно высок и многоводен, но прелесть ему придавала вся окружающая обстановка. После ряда мелких каскадов, которые тянулись футов на двадцать, он устремлялся в широкий естественный бассейн, до краев наполненный такой прозрачной водой, что там, где не мешали пузырьки, глаз мог различить на его глубоком дне каждый отдельный камешек. В своем вихревом движении вода обегала водоем и прорывалась через отбитый край его, образуя второй водопад, низвергавшийся, казалось, в самую бездну; затем, сбегая вниз по гладким, темного цвета скалам, с которых он в течение веков стирал все неровности, он уже дальше, журча, блуждал по ущелью, откуда только что поднялся Эдуард. Окружение водоема не уступало ему по красоте, но характер его был суров и внушителен и казался почти величественным. Мшистые дерновины прерывались огромными глыбами скал; на них росли кусты и деревья, часть которых была посажена по указанию Флоры, но с таким чувством меры, что, усиливая привлекательность этого места, они не нарушали его поэтической дикости.

Здесь Уэверли и нашел Флору. Она глядела на водопад и напоминала одну из тех прелестных фигур, которыми Пуссен украшает свои пейзажи. В двух шагах от нее стояла Катлина с небольшой шотландской арфой. Играть на этом инструменте научил Флору Рори Долл, один из последних арфистов среди западных горцев. Солнце, клонившееся к западу, придавало всем окружающим предметам сочные и разнообразные оттенки, зажигало какой-то сверхчеловеческий блеск в выразительных темных глазах Флоры и подчеркивало свежесть и чистоту ее лица и величавую грацию ее фигуры. Эдуард подумал, что даже в самых безудержных своих мечтаниях он не представлял себе образа столь утонченно и завлекательно прекрасного. Дикая красота этого убежища, возникшего перед ним как по волшебству, еще больше усиливала смешанное чувство блаженства и трепета, с которым он приближался к Флоре, как к какой-нибудь прекрасной волшебнице Боярдо или Ариосто, по одному мановению которой возникли среди пустыни все эти райские красоты.

Флора, как и всякая красавица, отдавала себе полный отчет в своем могуществе и по почтительному, но смятенному тону его обращения с удовлетворением заметила, какое впечатление она произвела на молодого офицера. Но так как ум у нее был трезвый, то в оценке чувств, со всей очевидностью охвативших Уэверли, она значительную долю приписала влиянию романтической обстановки и других случайных обстоятельств. Не подозревая, какой мечтательный и впечатлительный у него характер, она сочла его преклонение перед ней мимолетной данью, которую в подобной обстановке он непременно принес бы любой женщине, даже менее привлекательной, чем она. Поэтому она спокойно отвела его от водопада настолько, чтобы шум его не заглушал ее голоса и даже служил ему своего рода аккомпанементом, и, усевшись на мшистую скалу, взяла из рук Катлины арфу.

— Я привела вас сюда, капитан Уэверли, — сказала она, — полагая, что этот вид покажется вам интересным. Кроме того, я считала, что гэльская песня в моем несовершенном переводе еще более пострадает, если я не спою ее в той дикой обстановке, которая к ней больше всего подходит. Если говорить поэтическим языком моей страны, кельтская муза витает в туманах, окутывающих неведомую и уединенную гору, и голос ее — это рокот горных потоков. Тот, кто хочет добиться ее благосклонности, должен полюбить голые скалы больше, чем плодородные долины, и уединение пустынь больше, чем веселье пиров.

Кто, слушая речи этой прелестной девушки, мелодичный голос которой возвышался до пафоса, не воскликнул бы, что муза, к которой она взывает, никогда бы не нашла более подходящей представительницы? Но хотя эта мысль сразу явилась Эдуарду, у него не хватило духа произнести ее вслух. При первых же звуках, которые она извлекла из своей арфы, его охватило буйное чувство восторга, доходившее почти до страдания. Ни за какие блага он не уступил бы своего места рядом с ней, а между тем он- почти жаждал одиночества, чтобы разобраться в своих чувствах и рассмотреть на досуге смятение, которое волновало его грудь.

Флора вместо мерного и монотонного речитатива барда сопроводила эти слова возвышенным напевом одной малоизвестной воинственной песни. После нескольких беспорядочных звуков она начала дикую и своеобразную прелюдию, которая прекрасно сочеталась с шумом далекого водопада и нежными вздохами ветерка в шелестящей листве осины, нависшей над местом, где расположилась прекрасная арфистка. Следующие стихи вряд ли заставят читателя пережить те чувства, с которыми в таком исполнении и с таким сопровождением их воспринял Уэверли:

Туманы в горах, все окутано тьмой;
Но сон наш мрачнее, чем сумрак ночной.
Британскому гнету не видно конца —
И руки немеют, и стынут сердца.

Не брызнувшей крови багровый поток,
А бурая ржавчина красит клинок;
И не во врага, что согнуть нас хотел,
А в птиц да оленей стреляет наш гэл.

Коль барды поют о деяньях отцов,
Наш стыд и смущенье — награда певцов.
Пускай же умолкнут и песня и стих,
Что могут напомнить о битвах былых.

Но кончилась ночь, и проснулся народ.
В горах мы увидели солнца восход.
Лучи разгоняют тяжелый туман,
Прозрачен и светел течет Гленфиннан.[108]

О Морэй-изгнанник,[109] наш славный герой!
Как солнечный луч перед близкой грозой,
Взвивается знамя, что в бой поведет,
И северный ветер его развернет.

О вы, дети сильных! Коль грянет гроза,
Коль молнии блеск вам ударит в глаза,
То нужно ль, чтоб старцы в балладах своих
Напомнили вам о героях былых?

Слейт, Рэнелд, Гленгерри — союз королей,—
Под вашею властию остров Айлей;
Как бурные реки, бегущие с гор,
Вы слейтесь, чтоб дать чужеземцам отпор.

Отважный Лохил, сэра Эвана сын,
Восстань во главе своих верных дружин!
Пусть, Кеппох, твой рог призывает к борьбе —
Далекий Коррьярик ответит тебе.

Властитель Кинтейла, пусть дерзостный враг
В сраженье кровавом увидит твой стяг.
Вы, гордого клана Гиллеан вожди,
Припомните славу Харло и Данди.

Клан Фингон, ваш род вольнолюбьем блистал
И многих героев Шотландии дал;
Не медлите ж, Фингон и клан Рорри-Мор,
Прорежьте галерами водный простор.

Не сдержит восторга и клан Мак-Шимей,
В нарядах военных увидев вождей,
А Гленко убитого доблестный род
Взывает о мести и рвется в поход.

Проснитесь, о Дермид, и Альпин, и Мой!
Шотландцы, забудьте про сон и покой!
Проснитесь, вас родина в битву зовет.
За честь, за свободу, за мщенье — вперед!

В этот момент огромная гончая бросилась к Флоре и прервала ее пение своими непрошеными ласками., Услышав издали свист, она повернулась и стрелой бросилась назад по тропинке.

— Это верный спутник Фёргюса, капитан Уэверли, — сказала она, — а этот свист — его сигнал. Из всех родов поэзии брату нравится только юмористический. Впрочем, он явился сюда весьма кстати, чтобы прервать длинный каталог племен, который один из ваших дерзких английских поэтов называет

Высокородных нищих список длинный:
Мак-Грегоры, Мак-Кензи и Мак-Лины.

Уэверли выразил сожаление, что ей не дали докончить.

— О, вы и не подозреваете, чего вы лишились! Бард по долгу службы, разумеется, отвел три длинные строфы Вих Иан Вору, знаменосцу, перечисляя все его земли и угодья и не упустив случая упомянуть, что он вселяет новые силы в своего певца и является «подателем щедрых даров». Кроме этого, вы услышали бы наставительное обращение к белокурому сыну чужестранца, живущему в стране, где трава всегда остается зеленой, всаднику на лоснящемся холеном коне, масть которого подобна вороньему крылу, а ржание — воинственному клекоту орла. Этого лихого наездника дружественно заклинают припомнить, что все его предки отличались как храбростью, так и верностью королю. И все это для вас пропало! Но так как я вижу, что любопытство ваше не удовлетворено, я спою вам последние строфы: свист моего брата донесся издалека, и я думаю, что у меня хватит времени кончить, прежде чем он придет и начнет насмехаться над моим переводом.

Проснитесь, вожди, дети сумрачных гор,
В долинах, на кручах, у рек и озер.
Рожок не к охоте вам подал сигнал,
Волынка зовет не в обеденный зал.

Победа иль смерть — боевой наш девиз.
Над вереском горным знамена взвились.
Вожди! В ваших душах пусть ярость кипит,
Пусть кровь в ваших жилах, как пламя, горит;

Пусть жалость пустая вам будет чужда.
Ваш долг — чужеземцев изгнать навсегда,
Как делали предки в далекие дни,
Иль в битве отдать свою жизнь, как они.

Глава XXIII
УЭВЕРЛИ ПРОДОЛЖАЕТ ГОСТИТЬ В ГЛЕННАКУОЙХЕ

Флора едва успела закончить свою песню, как Фёргюс появился перед ними.

— Я был уверен, что найду вас здесь, даже без помощи моего верного Брана. Обычный, не увлекающийся возвышенным вкус, ну, скажем, как мой, предпочел бы, разумеется, какой-нибудь версальский фонтан этому каскаду со всеми сопровождающими его гранитами, громами и грохотами, но это — Парнас нашей Флоры, капитан Уэверли, а этот ручей — ее Геликон. Для моего погреба было бы весьма полезно, если бы она могла внушить своему сотруднику Мак-Мёрруху, что он весьма благотворно действует на вдохновение: он только что выпил пинту виски, чтобы согреть свой желудок после бордоского. А что, испробовать разве его силу? — Он отпил немного воды из горсти и, встав в театральную позу, тут же начал:

О дева гор, краса всех дев!
Тебе понятен наш напев:
Ведь ты в таких краях живешь,
Где не растут трава и рожь.

Впрочем, наш гайлэндский Геликон никогда не принесет пользы английской поэзии. Allons, courage![110]

О vous, qui buvez, a tasse pleine,
A cette heureuse fontairre,
Ou on ne voit, sur le rivage,
Que quelques vilains troupeaux,
Suivis de nymphes de village,
Qui les escortent sans sabots.[111]

— Помилосердствуй, милый Фёргюс! Избавь нас от этих скучнейших и бесцветнейших жителей Аркадии. Не навлекай на нас напасть всех Коридонов и Линдоров.

— Нет, если ты не можешь оценить прелести de la houlette et du chalumeau,[112] я дойму тебя героическим жанром.

— Дорогой Фёргюс, ты, верно, почерпнул свое вдохновение не из моей, а из Мак-Мёрруховой чаши.

— Отрицаю, mа belle demoiselle,[113] хоть и заявляю, что из двух она кажется мне наиболее приемлемой. Кто это из ваших сумасшедших итальянских поэтов говорит:

Io d’Elicona niente

Mi euro, in fe di Dio, che’ il bere d’acque

(Bea chi ber ne vuol) sempre me spiacque,[114]

Но если вы предпочитаете гэльский, капитан Уэверли, мы попросим сейчас маленькую Катлину спеть нам «Дримминдху». А ну, Катлина, дорогая, начинай, и никаких извинений перед чужестранцем!

Катлина очень живо спела небольшую гэльскую песню, шуточную элегию крестьянина на смерть своей коровы, забавные звуки которой не раз вызывали улыбку Уэверли, хоть он и не понимал языка.[115]

— Замечательно, Катлина! — воскликнул Фёргюс.— Придется как-нибудь подобрать тебе красивого жениха среди парней нашего клана.

Катлина засмеялась, покраснела и спряталась за подругу.

По дороге в замок Мак-Ивор стал горячо уговаривать Уэверли остаться у него погостить еще неделю-две, чтобы посмотреть на большую охоту, в которой собирались участвовать он сам и еще несколько гайлэндских джентльменов. В груди Эдуарда слишком живы были впечатления от красоты Флоры и от прелести ее пения, чтобы он нашел в себе силу отклонить такое приятное приглашение. Поэтому решено было, что он напишет барону Брэдуордину, сообщит ему о своем намерении пробыть еще с полмесяца в Гленнакуойхе и попросит его препроводить с подателем (слугой Фёргюса) все письма, которые могли прийти к нему за это время.

Разговор, естественно, перешел на барона, которого Фёргюс стал превозносить до небес как человека чести и безупречного воина. Еще более проницательную характеристику дала ему Флора, заметив, что он представляет собой чистейший образец шотландского рыцаря былых времен со всеми его достоинствами и особенностями.

— Такие характеры, капитан Уэверли, — сказала она, — становятся с каждым днем все реже. Отличительной чертой их было чувство собственного достоинства, которое свято соблюдалось вплоть до последнего времени. Но теперь джентльмены, взгляды которых не позволяют им прислуживаться новому правительству, попадают в немилость и опалу, и многие начинают вести себя по-иному. Вы сами видели в Тулли-Веолане людей, которые приобрели привычки и друзей, несовместимых с их воспитанием. Безжалостные и несправедливые политические гонения зачастую развращают своих жертв. Но будем надеяться, что скоро наступит такое время, когда шотландский помещик сможет быть ученым, не страдая педантизмом нашего друга барона; увлекаться охотой, не усваивая вульгарных привычек мистера Фолконера; и хорошим хозяином, не став грубым двуногим скотом, как Килланкьюрейт.

Так Флора предсказывала изменение порядков, действительно совершившееся впоследствии, но совсем по-иному, чем это ей представлялось.

Потом она перешла на милую Розу и с самой теплой похвалой отозвалась о ее наружности, манерах и способностях.

— Тот счастливец, которого она полюбит, найдет неоценимое сокровище в ее чувствах. Она всей душой предана семейной жизни и выполнению тех мирных обязанностей, которые сосредоточиваются вокруг домашнего очага. Муж станет для нее тем, кем сейчас является для нее отец, — предметом забот, попечения и нежной привязанности. Она на все будет смотреть его глазами, интересоваться лишь тем, что его занимает. Если он окажется человеком разумным и нравственным, она будет сочувствовать его печалям, подбадривать его в усталости и разделять его радости. Но если ею завладеет грубый и невнимательный муж, она также угодит ему, ибо недолго переживет его грубости. Увы! Сколько шансов на то, что именно такая судьба постигнет мою бедную подругу! О, если бы я могла стать сию же минуту королевой и приказать самому приятному и достойному юноше моего королевства принять свое счастье из рук Розы Брэдуордин!

— Хорошо было бы, бели бы en attendant[116] ты приказала ей принять это счастье из моих рук,— промолвил со смехом Фёргюс.

Не знаю почему, но это желание, хоть и высказанное в шутливой форме, покоробило Эдуарда, несмотря на то, что Флора вызывала в нем все более пламенное чувство, а к мисс Брэдуордин он был совершенно равнодушен. Это одна из необъяснимых сторон человеческой природы, и пытаться разгадывать ее мы не станем.

— Из твоих рук, брат? — ответила Флора, пристально посмотрев на него. — Никогда. У тебя другая суженая — Честь; опасности, которым ты должен подвергнуть себя, добиваясь ее благосклонности, разбили бы сердце бедной Розы.

Беседуя таким образом, они дошли до замка, и Уэверли быстро написал письма в Тулли-Веолан. Зная, насколько педантичен барон в таких делах, он собирался запечатать свою записку печатью с фамильным гербом, но не нашел ее на цепочке от часов и решил, что забыл ее в Тулли-Веолане. Он сказал об этом Фёргюсу и попросил его одолжить ему фамильную печать Мак-Иворов.

— Не может быть, чтобы Доналд Бин Лин… — сказала мисс Мак-Ивор.

— Ручаюсь жизнью, особенно при таких обстоятельствах,— ответил брат. — А кроме того, если бы он взял печать, он не побрезговал бы и часами.

— Знаешь, Фёргюс, — сказала Флора, — что там ни говори, а мне страшно, что ты покровительствуешь этому человеку.

— Я покровительствую ему? Моя любезная сестрица еще, чего доброго, убедит вас, что я получаю от него то, что люди в старину называли «стейкредом», — кусок мяса с добычи, или, проще говоря, часть добычи, захваченной разбойником, которую он выплачивает лэрду или вождю клана за то, что прогоняет захваченный скот через его земли. Нет сомнения, что если я не найду какого-нибудь магического средства, чтобы придержать язычок Флоры, в один прекрасный день генерал Блекни пришлет сюда из Стёрлинга отряд воителей (это слово он произнес с высокомерной иронией), чтобы захватить Вих Иан Вора, как они прозвали меня, в его собственном замке.

— Перестань, Фёргюс, неужели нашему гостю не ясно, что с твоей стороны все это сумасбродство и аффектация? У тебя хватает людей, и нет нужды вербовать бандитов, а твоя собственная честь выше всяких подозрений. Почему бы тебе сразу не выслать из своих земель этого Доналда Бин Лина, которого я прямо не выношу за его льстивость и двуличие еще больше, чем за его грабежи? Никакая высокая цель не заставила бы меня терпеть такую личность.

— Никакая, Флора? —спросил Фёргюс многозначительно.

— Никакая, Фёргюс! Даже та, которая ближе всего моему сердцу. Избавь это святое дело от таких зловещих пособников!

— Но, сестричка, — весело ответил Мак-Ивор,— ты забыла мое уважение к la belle passion.[117] Эван Дху Мак-Комбих влюблен в Доналдову дочку Алису, и ты ведь не хотела бы, чтобы я расстроил их любовные дела. Весь клан восстал бы против меня. Ты же знаешь их мудрое изречение, что для всякого человека родственник — часть его тела, а молочный брат — кусок его сердца.

— Тебя, Фёргюс, не переспоришь. Дай бог, чтобы все это благополучно кончилось!

—- Благочестивое пожелание, дорогая моя пророчица, и самый лучший способ закончить спор по сомнительному вопросу. Однако, капитан Уэверли, неужели вы не слышите волынок? Не испытываете ли вы желания поплясать в зале под их звуки? Это лучше, чем быть оглушенным ими, не принимая участия в упражнениях, к которым они нас призывают.

Уэверли подал руку Флоре. Песни, пляски и веселье продолжались допоздна, и ими на этот день закончилась программа развлечений в замке Вих Иан Вора. Наконец Эдуард удалился к себе, охваченный незнакомыми и противоречивыми чувствами, которые долго не давали ему уснуть. Он был в том не лишенном прелести состоянии, когда за руль берется фантазия, а душа скорее несется, увлекаемая потоком мыслей, чем старается определить, расположить в известном порядке и исследовать их. Заснул он поздно и видел во сне Флору Мак-Ивор.

Глава XXIV
ОХОТА НА ОЛЕНЯ И ЕЕ ПОСЛЕДСТВИЯ

Длинная это будет глава или короткая? Это такой вопрос, любезный читатель, в котором ты не имеешь права голоса, как бы тебя ни интересовал конечный результат. Дело тут обстоит совершенно так же, как при введении нового налога. До него тебе (также, как и мне) нет никакого дела, за исключением того пустячного обстоятельства, что его придется платить. В настоящем случае ты в более благоприятном положении, и хотя от моего произвола и зависит развить мой материал настолько, насколько я сочту это нужным, я не потяну тебя в казначейство, если ты почему-либо не пожелаешь читать мое повествование. Разберемся в этом вопросе. С одной стороны, следует признать, что летописи и документы, находящиеся в моем распоряжении, мало говорят об этой гайлэндской охоте; с другой — я могу восполнить этот пробел богатейшим материалом из других источников. У меня под рукой, например, старик Линдсей из Питскотти с его описанием охоты в Атоле и его «высокими палатами из зеленого леса»; и всеми напитками, которые можно было достать в городах и поместьях, как-то: элем, пивом, мускателем, мальвазией, медом и водкой; с хлебом белым, черным и имбирным; говядиной, бараниной, мясом ягнят, телятиной, олениной, гусями, каплунами, кроликами, журавлями, лебедями, куропатками (шотландскими и обыкновенными), ржанками, утками, селезнями, индюками, павлинами, тетеревами, болотной птицей и глухарями; «не забывая о дорогих постельных принадлежностях, посуде и столовом белье» и, в заключение, о «прекрасных слугах, искусных пекарях, отличных поварах и кондитерах, готовивших варенье и сласти на десерт». Кроме различных подробностей, которые можно там почерпнуть для описания этого гайлэндского пиршества (пышность которых побудила папского легата отказаться от мнения, которого он раньше придерживался, и прийти к выводу, что Шотландия не совсем… ну, как бы это сказать… на краю света, что ли?) — кроме этих подробностей, говорю я, разве не мог бы я расцветить свои страницы цитатами из Тэйлора — водяного поэта, живописующими его охоту по склонам Марских холмов, где

И вверх и вниз, по мхам, пескам, кустам,
По склонам, скалам, вереску, болотам
Стрелки за дичью скачут по следам,
И каждый час полсотни туш дает им.
Охота на низинах — сущий вздор,
Но в играх горцев — гордый дух их гор.

Однако, не донимая больше моих читателей и не выставляя напоказ своей начитанности, я удовлетворюсь заимствованием одного-единственного эпизода из достопамятной охоты в Люде, увековеченном в остроумном «Очерке о каледонской музе» мистера Ганна, и буду в дальнейшем своем повествовании настолько краток, насколько это позволяет свойственный мне стиль, отличающийся, по выражению ученых, склонностью к перифрастическому выражению мыслей, а по выражению неученых — ко всяким штучкам, фокусам и околичностям.

Торжественная охота по различным причинам была отложена на три недели. Это время Уэверли провел в Гленнакуойхе с превеликим удовольствием, так как впечатление, произведенное на него Флорой при первой встрече, становилось с каждым днем все сильнее. Она была как раз тем типом женщины, который может обворожить юношу с романтическим воображением. Ее манеры, речь, поэтическая и музыкальная одаренность — все это придавало дополнительную и притом разностороннюю прелесть ее привлекательной наружности. Его воображение подымало ее превыше всех дочерей Евы даже в те минуты, когда она была весела; ему казалось, что она лишь на мгновение снисходит до забав и кокетства, составляющих для некоторых женщин весь смысл жизни. Уэверли проводил каждое утро на охоте, а вечер — за музыкой и танцами в обществе своей волшебницы и с каждым днем находил все больше привлекательных черт в своем гостеприимном хозяине и все больше влюблялся в его обворожительную сестру.

Но вот время, назначенное для великой охоты, наконец наступило, и Фёргюс со своим гостем направились к месту сбора, расположенному к северу от Гленнакуойха, на расстоянии дневного перехода,— Мак-Ивора по этому случаю сопровождало триста человек из его клана в полном вооружении и в лучшем платье. Уэверли настолько подчинился местным обычаям, что надел узкие, в обтяжку, штаны горца (облачиться в юбочку он постеснялся), башмаки из сыромятной кожи и шапочку. Для подобного рода занятий эта одежда была наиболее подходящей, и в ней он меньше всего рисковал привлечь к себе внимание как к чужестранцу, когда все охотники будут в сборе. На условленном месте они нашли нескольких вождей могущественных кланов; Уэверли был каждому формально представлен и всеми сердечно обласкан. Вассалы их и члены кланов, в феодальные обязанности которых входило принимать участие в подобных увеселениях, прибыли в таких количествах, что из них получилась чуть ли не целая армия. Эти проворные помощники разошлись по всем окрестностям и, образовав огромный круг, стали стягивать его, сгоняя стада оленей к той лощине, где вожди и главные охотники ожидали их в засаде. Тем временем эти знатные особы, укутавшись в пледы, расположились бивуаком среди цветущей вереском пустоши. Такой способ провести летнюю ночь Эдуард нашел весьма приятным.

Уже много часов прошло после восхода солнца, а горные кряжи и долины продолжали хранить обычное безмолвие и безлюдность. Вожди кланов со своей свитой развлекались, как могли, причем «радости чаши», по выражению Оссиана, не были при этом забыты.

Иные же на холмах собрались

и, видимо, столь же глубоко погрузились в обсуждение политических вопросов и последних известий, как духи Мильтона — в метафизические изыскания. Наконец раздались сигналы, возвещавшие приближение зверя. Одна долина за другой оглашалась далекими криками, по мере того как отдельные партии горцев, карабкаясь по скалам, продираясь сквозь кустарник, переходя вброд ручьи и проламываясь сквозь чащобы, подходили все ближе друг к другу и заставляли изумленных оленей и других лесных зверей, бежавших перед ними, стягиваться во все более тесный круг. Поминутно раздавались выстрелы мушкетов, тысячу раз повторенные эхом. К этому хору прибавился еще лай собак, который становился все громче и громче.. Наконец стали появляться передние группы оленей, и, в то время как отбившиеся от стад одиночки по двое, по трое прыгали в лощину, вожди кланов соревновались в сноровке и меткости, мгновенно выбирая и укладывая из ружья самых жирных животных. Фёргюс оказался тут весьма ловким, и Эдуарду также посчастливилось обратить на себя внимание охотников и вызвать их одобрение.

Но вот основная масса оленей показалась в дальнем конце лощины. Их было так много и сбиты они были в такую тесную кучу, что рога их, показавшиеся над краем крутого перевала, выглядели рощей с опавшими листьями. Это было огромное стадо доведенных до отчаяния животных. По тому, как они вдруг остановились и перестроились в нечто напоминавшее боевой порядок, причем самые крупные благородные олени заняли место впереди, не сводя пристального взора с кучи людей, преграждавших им дорогу по лощине, наиболее опытные из охотников почуяли серьезную опасность. Между тем побоище уже начиналось со всех сторон. Охотники и собаки принялись за дело, и мушкеты и ружья палили отовсюду.

Доведенные до крайности, олени бросились, наконец в атаку прямо на то место, где стояли самые знатные охотники. Кто-то крикнул по-гэльски: «Ложись!» — но до английских ушей Уэверли это предостережение не дошло. Еще мгновение — и он поплатился бы жизнью за свое незнание древнего языка, на котором подали команду. Фёргюс, оценив опасность, мгновенно вскочил и быстрым движением повалил его на землю как раз в тот момент, когда все обезумевшее стадо налетело на них. Так как противиться этой лавине было абсолютно невозможно, а раны, нанесенные оленьими рогами, в высшей степени опасны,[118] можно считать, что вмешательство Мак-Ивора спасло жизнь его гостю. Он крепко прижал его к земле и не отпускал до тех пор, пока все олени не пронеслись над ними. Уэверли попытался встать, но почувствовал, что получил несколько очень сильных ушибов, а при дальнейшем осмотре выяснилось, что он растянул себе связки на ноге.

Все это омрачило общее веселье, хотя сами горцы, привыкшие к таким случаям и научившиеся к ним приспособляться, нисколько не пострадали. В мгновение ока соорудили вигвам, в который на подстилку из вереска и положили Эдуарда. Призванный лекарь, или то лицо, которое выполняло эту должность, по-видимому соединял в своей персоне врача и заклинателя. Это был старый, как будто высушенный на дыму седобородый горец, облаченный в длинную, ниже колен, клетчатую рубаху, служившую ему одновременно и камзолом и штанами.[119] К Эдуарду он приблизился с большими церемониями, и хотя наш герой извивался от боли, не стал облегчать страданий своего пациента, пока не обошел его три раза по солнцу с востока на запад. Этот ритуал, носящий название дэасил,[120] как лекарь, так и все присутствующие считали, по-видимому, исключительно важным для успешного лечения, и Уэверли, которого боль лишила даже способности протестовать (да он и не питал надежды, что его послушают), молча подчинился.

После того как эта церемония была должным образом завершена, древний эскулап очень ловко пустил Эдуарду кровь при помощи кровососной банки и приступил, все время бормоча себе что-то под нос по-гэльски, к варке каких-то трав, из которых он приготовил растирание. Затем он наложил на ушибленные места припарки, не переставая бормотать не то молитвы, не то заклинания — этого Эдуард разобрать не мог, так как его ухо уловило лишь слова: Гаспар-Мельхиор-Валтасар-Макс-пракс-факс и тому подобную ерунду. Припарки очень скоро уменьшили боль и опухлость, что наш герой приписал действию трав или растиранию, а окружающие единодушно признали результатом магических заклинаний, сопровождавших операцию. Эдуарду объяснили, что все без исключения составные части лекарств были собраны в полнолуние и что собиравший их все время произносил заговор, звучащий в переводе следующим образом:

Хвала тебе, трава святая,
Трава святой земли!
Тебя с вершины Елеонской
Впервые принесли.

Как много раз твои побеги
Болящим помогли!
Во имя господа и девы
Беру тебя с земли.

Эдуард с некоторым удивлением заметил, что даже Фёргюс, несмотря на свои знания и образованность, как будто соглашался со своими земляками, либо потому, что считал недипломатичным проявлять скептицизм в тех вопросах, где мнение других было единодушным, либо, вероятнее, потому, что, как большинство людей, не привыкших глубоко и тщательно продумывать эти вопросы, он хранил в себе запас суеверия, который уравновешивал свободу его высказываний и поступков в других случаях. Поэтому Уэверли не стал вдаваться с ним в обсуждение методов, применявшихся при его лечении, и вознаградил врачевателя с щедростью, намного превосходившей его самые ослепительные надежды. Старик произнес по этому случаю столько бессвязных благословений по-гэльски и по-английски, что Мак-Ивор, которому стало стыдно за то, что он так унижается, прекратил поток благодарности восклицанием: «Ceud mile mhalloich ort!» — «Будь ты проклят сто тысяч раз!» и вытолкал целителя человеков из шалаша.

Уэверли потерял так много сил от боли и утомления,— ибо эта поездка оказалась весьма изнурительной, — что, как только его оставили одного, погрузился в глубокий, но лихорадочный сон, которым он был обязан какому-то навару из трав, составленному древним эскулапом по правилам собственной фармакопеи.

Рано утром на следующий день, поскольку охота закончилась, а настроение у всех было испорчено досадным происшествием с нашим героем, по поводу которого Фёргюс и все его друзья выражали Эдуарду живейшее сочувствие, стали думать, как поступить с пострадавшим охотником. Задачу разрешил Мак-Ивор, приказав смастерить носилки из ветвей «березы и серой лещины»;[121] эти носилки люди вождя понесли с такой легкостью и так бережно, что вполне могли сойти за предков тех коренастых кельтов, которые в настоящее время имеют счастье носить эдинбургских красавиц в их портшезах на десять раутов за вечер. Когда Эдуард был вознесен на их могучие рамена, он невольно залюбовался романтической картиной горцев, снимавшихся со своего лесного лагеря.[122]

Различные кланы собирались каждый под звуки своего особого пиброха; во главе каждого становился их патриархальный правитель. Некоторые, уже пришедшие в движение, подымались по склонам гор или спускались в ущелья, окружавшие место сбора, и звуки их волынок постепенно замирали в отдалении. Другие еще строились на дне узкой долины, и эти группы непрерывно меняли свои очертания. Видно было, как на утреннем ветру развеваются их перья и широкие складки пледов, а оружие сверкает в лучах восходящего солнца. Большинство вождей пришли попрощаться с Уэверли и выразить надежду встретиться с ним еще раз, и притом в ближайшее время, но Фёргюс постарался по возможности сократить эту церемонию. Когда люди Мак-Ивора тоже собрались и построились, сам он выступил в поход, но уже не в том направлении, откуда они пришли. Фёргюс дал понять Эдуарду, что значительное число его спутников направляется сейчас в дальнюю экспедицию и что, после того как он доставит его в дом одного джентльмена, который, он в этом уверен, будет ухаживать за ним самым внимательным образом, ему самому придется сопровождать их большую часть пути, но он постарается в самое ближайшее время вернуться к своему другу.

Уэверли был несколько удивлен, что Фёргюс не обмолвился об этом дальнейшем маршруте в тот момент, когда они выезжали на охоту, но положение его не позволяло ему вдаваться в подробные расспросы. Большая часть клана пошла впереди под началом старого Бэлленкейроха и Эвана Дху Мак-Комбиха, пребывавшего, видимо, в отличном расположении духа. Несколько человек осталось, чтобы эскортировать предводителя, который следовал рядом с носилками Эдуарда и проявлял о нем самую трогательную заботливость. Около полудня, после перехода, оказавшегося для Уэверли невыразимо мучительным из-за таких носилок, боли от ушибов и неровностей пути, его весьма гостеприимно встретили в доме джентльмена, родственника Фёргюса. Здесь гостя ожидали все удобства, которыми располагал его хозяин, принимая во внимание весьма скромный образ жизни шотландцев того времени. В лице этого семидесятилетнего старца Эдуард мог полюбоваться пережитком первобытной простоты. Одежда его состояла только из того, что давало ему собственное хозяйство. Сукно было из шерсти его овец; пряли эту шерсть его собственные слуги; красили ее красками, добытыми из трав и лишайников, росших на окрестных горах. Дочери и служанки ткали ему полотно для рубах из собственного льна, а его стол, впрочем достаточно обильный и разнообразный, так как в него входили и дичь и рыба, готовился исключительно из местной провизии.

Старик не претендовал ни на какие права, связанные с главенством в клане, и не имел вассалов. Ему счастливо жилось под покровительством Вих Иан Вора и других смелых и предприимчивых вождей, защищавших его спокойную и непритязательную жизнь. Правда, молодые люди, родившиеся на его землях, часто подвергались соблазну бросить его для службы у его более деятельных друзей; но несколько старых слуг и арендаторов только покачивали головами, когда их хозяина порицали за отсутствие мужества, и приговаривали: «Когда ветра нет, и дождь не страшен». Этот славный старик, необыкновенно щедрый и хлебосольный, принял бы Уэверли ласково, раз он нуждался в помощи, даже в том случае, если бы тот был последним саксонским мужиком. Но по отношению к другу и гостю Вих Иан Вора внимание его было поистине неослабно и полно непрестанной тревоги за его благополучие. К ушибам его применили новые растирания и заклинания. Наконец, окружив Уэверли даже большими заботами, чем это требовалось для его поправки, Фёргюс распрощался с Эдуардом на несколько дней, обещав непременно вернуться в Томанрейт и выразив надежду, что к этому времени наш герой окажется в состоянии сесть на одного из шотландских пони своего хозяина и таким образом добраться до Гленнакуойха.

На следующий день Эдуард узнал от доброго старика, что его друг уехал на рассвете и из всей своей свиты оставил для ухода за ним лишь одного пажа по имени Каллюм Бег. На вопрос Уэверли, не знает ли он, куда уехал предводитель, старик только пристально посмотрел на него и вместо ответа таинственно и печально улыбнулся. Эдуард повторил свой вопрос, на что хозяин отозвался пословицей:

Отвечу я —иди к чертям,
Коль спросишь то, что знаешь сам.[123]

Уэверли не хотел сдаваться, но Каллюм Бег довольно развязно, по мнению Эдуарда, заметил, что «начальник сердится, когда саксонский джентльмен слишком много говорит. Это для него вредно». Из всего этого Уэверли понял, что поступит неделикатно по отношению к другу, если будет пытаться разузнать цель поездки, которую тот не счел нужным ему сообщить.

Нет нужды описывать, как шла поправка нашего героя. На седьмой день, когда он мог уже передвигаться по. комнате, опираясь на палку, прибыл Фёргюс с двумя десятками своих людей. Он казался в превосходном расположении духа, поздравил Уэверли с улучшением его состояния и, придя к выводу, что он сможет держаться в седле, предложил немедленно вернуться в Гленнакуойх. Эдуард с радостью согласился, так как образ прекрасного предмета его нежных чувств не покидал его за все время заточения.

И снова в путь по топким мхам,
Долинам и горам.

Фёргюс со своими клевретами бодро шагал рядом с его лошадкой, лишь на мгновение останавливаясь, чтобы выстрелить в косулю или в тетерева. Сердце Уэверли лихорадочно забилось, когда они приблизились к старой башне Иан нан Чейстела и он заметил прелестную фигуру хозяйки замка, вышедшей им навстречу.

Фёргюс с обычной своей веселостью сразу принялся восклицать:

— Открывай ворота, несравненная принцесса, раненому мавру Абиндаресу, которого Родриго де Нарваэс, алькад из Антикеры, ведет в твой замок; или открой их, если тебе это больше нравится, достославному маркизу Мантуансксму, печальному спутнику своего полумертвого друга — жителя гор Бальдовиноса. Царство тебе небесное, Сервантес! Как смог бы я угодить столь романтическому слуху, не цитируя произведений, которые ты завещал нам!

Но вот к ним подошла Флора и, встретив Уэверли с большой приветливостью, выразила сожаление по поводу несчастного случая, о котором она уже слышала, а также свое изумление, что брат не предостерег в достаточной мере новичка от опасностей, связанных с охотой, на которую его пригласил. Эдуард поспешил вступиться за Фёргюса, который с опасностью для жизни спас его от смерти.

После первых приветствий Фёргюс сказал сестре несколько слов по-гэльски. Слезы немедленно брызнули из ее глаз, но казалось, что это слезы благоговейной радости, так как она подняла глаза к небу и сложила руки в торжественном порыве благодарственной молитвы. Спустя минуту она вручила Эдуарду несколько писем, пересланных во время его отсутствия из Тулли-Веолана, а также передала почту брату. В ней было несколько писем и три или четыре номера «Каледонского Меркурия» — единственной газеты, выходившей тогда к северу от Твида.

Оба джентльмена ушли к себе читать письма. Эдуард вскоре понял, что полученные им известия должны оказать сильное влияние на его жизнь.

Глава XXV
ВЕСТИ ИЗ АНГЛИИ

Письма, которые Уэверли получал до сих пор от своих родных из Англии, не заслуживали того, чтобы им уделялось особое внимание в нашем повествовании. Отец, напуская на себя важность, изображал в них свою персону так, как будто ему, погруженному в общественные дела, уже не остается времени для семьи. Время от времени он упоминал о различных знатных лицах, проживавших в Шотландии, на которых его сыну следовало бы обратить внимание; но Уэверли, занятый развлечениями, которые представились ему в Тулли-Веолане и Гленнакуойхе, не обращал до сих пор взимания на столь безучастно брошенные намеки, в особенности когда дальность расстояний, краткость отпуска и т. д. могли служить такими удобными отговорками. Но за последнее время в посланиях мистера Ричарда Уэверли стали все чаще появляться таинственные намеки на величие и власть, ожидающие в ближайшем будущем отца нашего героя, что должно было обеспечить его сыну, если он останется в армии, быстрое продвижение по службе. Письма сэра Эверарда были другого характера. Они были кратки, так как добрый баронет не принадлежал к числу тех неуемных корреспондентов, которые покрывают обширные листы своей почтовой бумаги таким количеством строчек, что не остается даже места для печати; но в то же время они были сердечны и заботливы и кончались обыкновенно упоминанием о его лошадях, вопросом о состоянии его кармана и особыми расспросами о тех добровольцах из Уэверли-Онора, которые до него поступили в полк. Что до тетушки Рэчел, то она заклинала его твердо держаться своих религиозных убеждений, беречь здоровье, остерегаться шотландских туманов, пронизывающих всякого англичанина до мозга костей, никогда не выходить по ночам без плаща, а главное, носить под рубашкой фланелевое белье.

Мистер Пемброк написал нашему герою всего одно письмо, но оно равнялось самое меньшее шести обычным посланиям нашего измельчавшего века. В сравнительно скромных пределах десяти мелко исписанных страниц in folio оно содержало конспект дополнительного манускрипта in quarto[124] всяких addenda, delenda et corrigenda,[125] относящихся к двум трактатам, которые он ранее подарил Уэверли. Все это он считал легкой закуской, способной лишь заморить червячка любопытства своего питомца, пока не представится возможность переслать весь том, слишком тяжелый для почты, присовокупив к нему несколько любопытных брошюр, выпущенных недавно его другом из Литтл Бритена, с которым он вел нечто вроде литературной переписки. В результате этого полки в библиотеке Уэверли-Онора заполнились большим количеством хлама, а от Джонатана Грэббита, торговца книгами и канцелярскими принадлежностями в Литтл Бритене, поступал ежегодно кругленький счет, итог которого изображался обычно трехзначной цифрой, а имени адресата, сэра Эверарда Уэверли из Уэверли-Онора, баронета, предпосылалось слово «доктор». Таковым до сих пор был характер писем, приходивших на имя нашего героя, но пачка, переданная ему в Гленнакуойхе, была иного и более интересного свойства. Современному читателю, даже если бы я привел эти письма целиком, было бы трудно понять истинную причину, вызвавшую их появление, не заглянув в закулисную жизнь британского кабинета в описываемый период.

Случилось так (событие не слишком необычное), что министры в ту пору раскололись на два лагеря. Более слабая партия, возмещая свое действительное ничтожество самыми ожесточенными интригами, приобрела за последнее время несколько новых сторонников, а с ними и надежду занять в расположении монарха места своих соперников и пересилить их в палате общин. Среди прочих лиц они сочли стоящим делом переманить на свою сторону и Ричарда Уэверли. Этот почтенный джентльмен своим важным и таинственным видом, вниманием к формальной стороне скорее, нежели к существу всякого дела, а также легкостью, с которой он мог произносить скучнейшие речи, состоящие из всем известных истин и общих мест, пересыпанных множеством технических терминов, мешавших увидеть полнейшее ничтожество его мыслей, добился определенного имени и уважения в общественных кругах и даже слыл у многих глубоким политиком. Его считали не блестящим оратором, талант которого весь уходит на фейерверк риторических фигур и блесток остроумия, а человеком с серьезными деловыми качествами, с той добротностью, которой добиваются наши дамы при выборе шелка на будничное платье и очевидно присущей материалу, не имеющему празднично-броского вида.

Этот взгляд был настолько распространен, что помянутая мятежная группа кабинета, выяснив взгляды мистера Ричарда Уэверли, осталась настолько довольна его образом мыслей и талантами, что предложила ему в случае министерского переворота видное место при новом порядке вещей, правда не в самых первых рядах, но все же несравненно большее как по окладу, так и по сфере влияния, чем то, которое он занимал. Устоять против этого искушения не было никакой возможности, несмотря на то, что главной мишенью атаки новых союзников должен был стать как раз тот Великий Муж, чьему покровительству он был обязан своим положением и знамени которого он до сих пор был верен. К сожалению, эти честолюбивые мечты погибли еще в зародыше из-за какого-то опрометчивого шага. Все замешанные в этом деле официальные лица, не решавшиеся подать в отставку, получили извещение, что король не нуждается более в их услугах, а в отношении Ричарда Уэверли, которого министр считал повинным еще и в неблагодарности, отстранение было произведено в очень обидной форме, и с ним даже обошлись как с человеком, ничего, кроме презрения, не заслуживающим. Общество, да и та группка, вместе с которой он пал, не выказала особого сочувствия к этому себялюбивому и корыстному государственному мужу, когда все надежды его рухнули, и он отправился к себе в деревню с приятным сознанием, что он разом потерял и доброе имя, и уважение, и то, что для него было по меньшей мере столь же чувствительно, — жалованье.

Письмо, которое Ричард Уэверли направил по этому случаю сыну, было своего рода шедевром. Судьба его была горше судьбы самого Аристида. Несправедливый монарх и неблагодарное отечество — эти слова, как припев, оканчивали каждый округленный период. Говорил он и о долгой службе и о невознагражденных жертвах, хотя первая с лихвой была оплачена его жалованьем, и никто не мог бы догадаться, в чем заключались последние, если только не понимать под ними то, что он не по убеждению, а из корысти отрекся от торийских принципов своей семьи.

Под конец письма он настолько взвинтил себя собственным красноречием, что грозил даже местью своим врагам, правда в достаточно туманных и робких выражениях, и изъявлял желание, чтобы сын из протеста против нанесенных отцу оскорблений немедленно по получении письма подал прошение об отставке. Таково, добавлял он, было и желание сэра Эверарда, который своевременно сам поставит об этом в известность племянника.

Эдуард, естественно, поспешил после этого распечатать письмо своего дяди. Как только мягкосердечный сэр Эверард узнал об опале брата, он сразу же вычеркнул из памяти их ссору и, не будучи в состоянии узнать в своей глуши, что немилость, постигшая Ричарда, была лишь заслуженным, равно как и естественным возмездием за его неудачные интриги, добрый, но легковерный баронет воспринял ее как новый и чудовищный пример несправедливости существующего правительства. Правда, писал он, и это он не имеет права скрыть даже от Эдуарда, не пойди его отец на службу новой власти, он никогда не претерпел бы того унижения, которое впервые приходится испытать представителю их рода. Сэр Эверард не сомневался, что его брат теперь видит и понимает, какую огромную ошибку он совершил, и его, сэра Эверарда, обязанность — позаботиться о том, чтобы к его огорчениям не примешивались материальные соображения. Достаточно было для представителя рода Уэверли потерпеть моральный ущерб; ущерб материальный мог быть легко возмещен старшим в< роде. Но, по мнению мистера Ричарда Уэверли, так же как и по его собственному мнению, Эдуард как представитель дома Уэверли-Онора не должен был больше оставаться в положении, в котором рисковал подвергнуться такому же бесчестию, как и его отец. Он просил поэтому племянника воспользоваться первым же удобным случаем, чтобы направить в военное министерство прошение об отставке, и намекал, что не следует при этом соблюдать особых церемоний, поскольку и с его отцом обошлись достаточно бесцеремонно. Письмо заключалось множеством приветствий барону Брэдуордину.

Послание тетки Рэчел было составлено в еще более определенных выражениях. Опалу своего брата Ричарда она считала справедливой карой за измену законному, хоть и изгнанному государю и за принесение присяги чужеземцу — уступка, на которую не пошел ее дед, сэр Найджел Уэверли, не признавший ни парламента Круглоголовых, ни Кромвеля, несмотря на то, что этим он ставил под величайшую угрозу как свою жизнь, так и имущество. Она надеялась, что ее дорогой Эдуард пойдет по стопам своих предков и наискорейшим образом скинет с себя символ рабского подчинения династии узурпаторов, а в том, что с его отцом поступили так несправедливо, усмотрит некий знак свыше, что всякое уклонение со стези преданности законному монарху неизбежно приводит к возмездию. Она заканчивала просьбой передать ее почтение мистеру Брэдуордину и сообщить, достигла ли его дочь мисс Роза возраста, когда ей можно будет носить пару очень красивых сережек, которую она собиралась переслать ей в знак своей привязанности. Милейшая старушка также желала узнать, по-прежнему ли мистер Брэдуордин нюхает так много шотландского табаку и так же ли он неутомимо танцует, как тридцать лет назад, когда он был в последний раз в Уэверли-Оноре.

Эти письма, как легко можно себе представить, вызвали сильнейшее негодование Уэверли. Хаотический характер его обучения не дал ему возможности выработать какие-либо твердые политические взгляды, и он ничего не мог бы противопоставить вспышкам гнева, который разгорался в нем при мысли о мнимой несправедливости по отношению к его отцу. Об истинной причине его опалы Эдуард не имел ни малейшего представления. По всему своему жизненному укладу он был далек от каких-либо стремлений разобраться в современной ему политической жизни и замечать интриги, которыми так деятельно был занят его отец. Собственно говоря, представление, которое он случайно составил себе о политических партиях того времени, из-за характера общества, в котором он вращался в Уэверли-Оноре, было скорее неблагоприятно для существующего правительства и династии. Он поэтому без колебаний разделил чувство обиды тех своих родных, которые более всего имели право предписывать ему определенное поведение, и тем охотнее, добавим, что припомнил гарнизонную скуку и то далеко не блестящее положение, которое он занял среди офицеров своего полка. Если бы у него существовали какие-либо колебания на этот счет, они были бы устранены следующем письмом его командира, которое, ввиду его краткости, будет приведено дословно:

Сэр,

Преступив в известной мере пределы, поставленные мне воинским долгом, я проявил в отношении вас снисходительность, которую по законам природы, а еще более из христианского чувства я склонен выказывать заблуждениям, вызванным, возможно, молодостью и неопытностью, но так как я не добился ни малейшего результата, я вынужден при настоящем положении вещей прибегнуть к единственному остающемуся в моей власти средству. Приказываю вам в трехдневный срок с момента получения сего письма явиться в штаб вашего полка, расположенный в ***. В случае неявки вынужден буду уведомить военное министерство, что вы находитесь в отлучке без разрешения, а также предпринять дальнейшие шаги, столь же неприятные для вас, как и для вашего,

сэр,

покорного слуги,

подполковника Дж. Гардинера,

командира *** драгунского полка.

Кровь закипела в Уэверли, когда он прочел это письмо. С детства он привык распоряжаться своим временем преимущественно так, как это ему заблагорассудится, и таким образом приобрел привычки, из-за которых ограничения, накладываемые воинской дисциплиной, казались ему в этой области столь же неприятными, как и в других. Он также почему-то вбил себе в голову, что к нему эти ограничения не будут применяться слишком строго, и это до сих пор в известной мере подтверждалось снисходительным отношением к нему со стороны подполковника. Насколько ему было известно, до сих пор не произошло ничего, что побудило бы его командира без иного предупреждения, кроме намека, о котором мы упоминали в конце четырнадцатой главы, так круто перейти на столь резкий и, как полагал Эдуард, даже беззастенчивый тон диктаторских требований. Сопоставив письмо, командира с письмами, полученными от домашних, он не мог не прийти к выводу, что ему в теперешнем его положении хотели дать почувствовать ту же властную руку, которая заметна была и в действиях, направленных против его отца, и что все это были различные стороны заговора, поставившего себе целью унизить и оскорбить всех членов рода Уэверли.

Поэтому, не медля ни минуты, Уэверли набросал несколько холодных строчек, в которых благодарил подполковника за прежнее участие и сожалел, что сам он вынуждает его забыть это доброе отношение, приняв по его адресу совершенно другой тон. Характер письма, подполковника равно как и его (Эдуарда) взгляд на собственный долг, заставляют его подать в отставку, дабы прекратить положение вещей, приводящее к столь неприятной переписке. Соответственное прошение он прилагает к настоящему письму и покорнейше просит подполковника Гардинера препроводить его в соответственную инстанцию.

Покончив с этим великолепным посланием, Эдуард не сразу мог сообразить, в каких выражениях составить прошение, и решил посоветоваться по этому поводу с Фёргюсом Мак-Ивором. Заметим мимоходом, что уверенность и быстрота молодого предводителя в мыслях, действиях и речах очень импонировали Уэверли. Наделенный не меньшей сообразительностью и несравненно более тонкой душой, чем Мак-Ивор, Эдуард преклонялся перед его смелым и решительным умом, обостренным привычкой действовать всегда обдуманно, равно как и прекрасным знанием людей.

Когда Уэверли вошел к своему другу, тот еще держал в руках только что прочитанную газету. Он встретил Эдуарда со смущенным выражением человека, которому предстоит сообщить дурную весть.

— Нашли ли вы в своих письмах, капитан Уэверли, подтверждение тех неприятных сведений, на которые я натолкнулся в этой газете? — спросил он.

Он передал ему листок, где известие об опале его отца, перепечатанное, по всей вероятности, из какой-нибудь лондонской газеты, излагалось в весьма оскорбительной форме. Статью заканчивал многозначительный намек: «Насколько нам известно, виновный во всех этих деяниях Ричард является не единственным примером странного понимания дворянской чести и гонора в семействе из У-в-рли Он-pa. См. официальные сообщения в сегодняшнем номере».

С лихорадочной поспешностью наш герой обратился к указанному отделу и прочел следующее сообщение: «Отчисляется за отлучку из полка без надлежащего разрешения Эдуард Уэверли, капитан *** драгунского полка», а в списке новых производств по тому же полку он обнаружил еще одну заметку: «Назначается капитаном взамен отчисленного Эдуарда Уэверли лейтенант Джулиус Батлер».

Эдуард вскипел от столь незаслуженной и, по-видимому, преднамеренной обиды. Иного и нельзя было ожидать от того, кто так высоко ставил честь своего имени и видел, как жестоко хотят осмеять и унизить его в глазах общества. Сопоставив число, проставленное в письме подполковника, с датой выпуска газеты, он смог убедиться, что угроза сообщить о нем в военное министерство была в точности выполнена, причем никто, по-видимому, не позаботился проверить, дошло ли письмо до адресата и собирается ли он выполнить приказ. Поэтому вся эта история показалась ему сознательным планом, имеющим целью обесчестить его в общественном мнении, и мысль об успехе этой интриги исполнила его такой горечи, что как он ни старался скрыть ее, он в конце концов не выдержал, бросился в объятия Мак-Ивора и разрыдался от стыда и негодования.

Равнодушие к обидам, причиненным его друзьям, отнюдь не принадлежало к недостаткам Фёргюса, а в данном случае, совершенно независимо от планов, с которыми он связывал Уэверли, он испытывал к нему глубокое и искреннее сочувствие. Все это дело показалось ему столь же диким, как и Эдуарду. Он, правда, располагал большими сведениями, чем Уэверли, для объяснения категорического приказа Эдуарду немедленно вернуться в полк. Но почему командир, вразрез с обычным своим поведением, поступил в этом деле так резко и необычно, даже не поинтересовавшись причинами, по которым могла получиться задержка с выполнением приказа, оставалось тайной, в которую он не мог проникнуть. Он постарался, однако, насколько это было в его силах, успокоить нашего героя и стал наводить его на мысль отомстить за поруганную честь.

Эдуард жадно ухватился за эту идею.

— Не отвезете ли вы от меня вызов подполковнику Гардинеру, мой дорогой Фёргюс? Вы этим обяжете меня навеки.

Фёргюс задумался.

— На такую дружескую услугу вы могли бы, без сомнения, рассчитывать, если бы только она помогла принести какую-либо пользу или смыть пятно с вашей чести. Но в настоящем случае я сомневаюсь, чтобы ваш командир согласился на поединок, вызванный лишь тем, что он пошел на меры, которые, сколь бы грубы и возмутительны они ни были, не выходят за пределы его воинского долга. Кроме того, Гардинер — убежденный гугенот и имеет вполне определенные взгляды на греховность дуэли, взгляды, от которых его ничем нельзя заставить отказаться, в особенности принимая во внимание, что храбрость его не подлежит сомнению. А кроме того, я… я… по правде сказать, опасаюсь по весьма веским причинам приближаться к квартирам каких-либо частей или гарнизонов, принадлежащих нынешнему правительству.

— Так неужели, — воскликнул Уэверли, — мне остается спокойно и безропотно проглотить нанесенное мне оскорбление?

— Этого я никогда бы вам не посоветовал, друг мой, — ответил Мак-Ивор, — но я постарался бы, чтобы отмщение пало на голову, а не на руку; на правительство тиранов и угнетателей, которое измыслило и нацелило эти преднамеренные и повторные оскорбления, а не на орудия, которые оно использовало для нанесения вам обиды.

— На правительство?—спросил Уэверли.

— Да, — ответил запальчивый гайлэндец, — на династию узурпаторов — Ганноверский дом, которому ваш дед не согласился бы служить совершенно так же, как получать от князя тьмы жалованье раскаленными докрасна золотыми!

— Но со времен моего деда уже два поколения этой династии занимали престол,— холодно заметил Эдуард.

— Верно, — ответил предводитель,— но все это произошло потому, что мы сами из-за своей бездеятельности дали им возможность выказать их природные свойства; потому что и вы и я сам жили в смиренной покорности, даже раболепствовали перед ними, соглашаясь служить в их армии, и предоставляли им таким образом средство открыто унижать нас, отбирая наши должности, — неужели по этой причине мы не имеем права возмущаться оскорблениями, которых наши отцы могли лишь опасаться, а нам приходится испытывать на себе? Или дело несчастной династии Стюартов стало менее справедливым, потому что она представлена молодым принцем, которого никак не могут касаться обвинения в дурном управлении, возводившиеся на его отца? Помните ли вы стихи вашего любимого поэта?

Ведь Ричард не отрекся добровольно.
Король дает лишь то, что он имеет.
Будь сын у Ричарда, бесспорно он
Мог унаследовать отцовский титул.

Вы видите, дорогой Уэверли, что я могу цитировать стихи не хуже Флоры или вас. Но полно, проясните ваше хмурое чело, доверьтесь мне, и я укажу вам путь скорой и славной мести. Пойдемте к Флоре, которая, быть может, сообщит нам о каких-либо событиях, происшедших за время нашего отсутствия. Она очень обрадуется, узнав, что вы освободились от ярма. Но сначала допишите постскриптум к вашему письму, указав время, когда вы получили первое предписание от вашего кальвиниста-подполковника, и выразите сожаление, что поспешность его действий помешала вам предупредить их, послав наперед ваше прошение об отставке. Пусть он краснеет за свою несправедливость.

Итак, письмо вместе с соответствующим прошением было запечатано, и Мак-Ивор отправил его и несколько своих писем со специальным курьером, которому было приказано передать их в первую почтовую контору Нижней Шотландии.

Глава XXVI
ОБЪЯСНЕНИЕ

Намек, брошенный предводителем в отношении Флоры, был сделан вполне сознательно. С глубоким удовлетворением замечал он растущую привязанность Уэверли к своей сестре и не видел иных препятствий к их союзу, как положение, занимаемое отцом нашего героя в министерстве, и служба Эдуарда в войсках Георга II. Теперь и то и другое было устранено, и притом так, что открывалась возможность привлечь сына на служение другой партии. Во всех прочих отношениях этот брак не оставлял желать лучшего. Он обеспечивал спокойствие, счастье и достаток горячо любимой сестре; кроме этого, сердце молодого предводителя заранее радовалось при мысли, что благодаря этому браку возрастет и его значение в глазах бывшего монарха, которому он посвятил всю свою жизнь, поскольку союз Мак-Иворов с одним из древних, могущественных и богатых английских родов, издавна приверженных дому Стюартов, мог оживить эту несколько ослабевшую привязанность, что для изгнанной династии было теперь делом первостепенной важности. Фёргюс не мог себе представить никаких препятствий на пути к выполнению этого плана. Увлечение Уэверли бросалось в глаза, а так как он был недурен собою и у него были, по-видимому, такие же вкусы, как у Флоры, Фёргюс не предвидел возражений с ее стороны. И, собственно говоря, для него, проникнутого идеями о всемогуществе патриархальной власти и усвоившего во Франции мнение, что решающим в выборе женихов для девушек является голос семьи, всякое сопротивление со стороны сестры, сколь бы дорога она ему ни была, не представлялось непреодолимым препятствием, даже если бы жених был несравненно менее приемлем.

Под влиянием этих чувств Мак-Ивор повел Уэверли отыскивать сестру, не без тайной надежды на то, что смятение чувств нашего героя придаст ему необходимую смелость и поможет преодолеть то, что Фёргюс именовал романтикой в ухаживании. Они нашли Флору в обществе ее верных подруг Уны и Катлины; девушки связывали ленты, как показалось Уэверли, в белые свадебные банты. Пытаясь, насколько возможно, скрыть свое волнение, Уэверли осведомился, по какому радостному поводу готовится такое количество украшений.

— На свадьбу Фёргюсу, — сказала Флора с улыбкой.

— Вот как!— воскликнул Эдуард. — Крепко же он держал свою тайну! Я надеюсь, он позволит мне быть его шафером.

— Это дело для мужчины, но не для вас, как говорит Беатриса, — ответила Флора.

— А кто же, осмелюсь спросить, мисс Мак-Ивор, прекрасная невеста?

— Разве я не говорила вам уже давно, что у Фёргюса одна суженая — Честь?— сказала Флора.

— И неужели вы считаете меня неспособным быть его помощником и советником в этом деле? — оказал наш герой, густо покраснев. — Неужели вы такого низкого мнения обо мне?

— Ничуть, капитан Уэверли. Я благодарила бы создателя, если бы вы разделяли наши взгляды, и привела выражение, которое вам так не понравилось, только потому, что

Вы всех похвал достойны, это так,
Но против нас идете вы как враг.

— Это уж дело прошлое, сестра,—сказал Фёргюс,— и ты можешь поздравить Эдуарда Уэверли (уже больше не капитана) с освобождением от рабского служения узурпатору, символизируемого этой зловещей черной кокардой.

— Да,— сказал Уэверли, снимая ее со своей шляпы, — королю, давшему мне этот знак, было угодно отобрать его от меня, и притом так, что мне не приходится жалеть о том, что я покинул его службу.

— Благодарение создателю! — воскликнула восторженная девушка. — И пусть они окажутся так же слепы, недостойно обходясь со всяким порядочным человеком, находящимся у них на службе, чтобы не было о ком жалеть, когда наступит час роковой борьбы!

— А теперь, сестра, — сказал предводитель,— замени эту мрачную кокарду более радостной. Насколько мне известно, именно дамам былых времен положено было вручать оружие своим рыцарям и посылать их на великие подвиги.

— Но не прежде, чем рыцарь хорошенько оценит правоту нашего дела и сопряженные с ним опасности, Фёргюс. Мистер Уэверли сейчас слишком взволнован недавними переживаниями, чтобы я навязывала ему столь важное решение.

Уэверли почувствовал некоторую тревогу при мысли о том, что ему предлагают надеть значок, почитавшийся большинством народа символом мятежника, но он не смог скрыть огорчения при виде холодности, с которой Флора отозвалась на намек своего брата.

— Мисс Мак-Ивор, как я вижу, считает рыцаря недостойным ее поощрения и милости, — промолвил он не без горечи.

— Отнюдь нет, мистер Уэверли, — сказала она очень ласково, — почему мне отказывать достойному другу моего брата в знаке отличия, который я раздаю всем членам его клана? Я с величайшей охотой включила бы всякого честного человека в число защитников дела, которому мой брат посвятил себя целиком. Но Фёргюс принял решение, ясно отдавая себе отчет, на что он идет. Вся его жизнь от самой колыбели была отдана этому делу; оно для него священно, даже если бы привело его в могилу. Но как я могу желать вам, мистер Уэверли, столь незнакомому со светом, столь далекому от друзей, которые могли бы дать вам совет и должны были бы оказать на вас влияние, как могу я желать, чтобы вы очертя голову бросились в такое отчаянное предприятие?

Фёргюс, которому недоступны были все эти тонкости, шагал по комнате и кусал себе губы. Наконец он произнес с принужденной улыбкой:

— Ну что же, сестра, предоставляю тебе исполнять с-вою новую роль посредницы между курфюрстом Ганноверским и подданными твоего законного государя и благодетеля. — С этими словами он вышел из комнаты.

Наступило тягостное молчание, прерванное наконец мисс Мак-Ивор.

— Мой брат несправедлив,— промолвила она,— так как совершенно не терпит, когда препятствуют порывам его ревностной преданности.

— А разве вы не разделяете его рвения? — спросил Уэверли.

— Я? — ответила Флора. — Бог свидетель, что мое усердие даже превосходит его собственное, если это только возможно. Но я, в отличие от -него, не настолько погрязла в суете военных приготовлений и в бесчисленных мелочных заботах, связанных с нашим предприятием, чтобы потерять из виду великие начала справедливости и истины, на которых оно зиждется, а эти начала могут утвердиться лишь мерами, которые сами по себе честны и справедливы. Играть на ваших теперешних чувствах, мистер Уэверли, и побуждать вас сделать бесповоротный шаг, справедливость и опасность которого вы еще не взвесили, все это, по моему слабому разумению, и нечестно и несправедливо.

— Несравненная Флора,— воскликнул Эдуард, взяв ее за руку, — как нуждаюсь я в таком наставнике!

— Нет,— сказала Флора, тихонько освобождая свою руку, — гораздо лучшего наставника мистер Уэверли всегда найдет в своем сердце, если только пожелает прислушаться к его тихому, но ясному голосу.

— Нет, мисс Мак-Ивор, на это я не смею надеяться. Тысячи роковых потворств собственным желаниям приучили меня подчиняться воображению, а не рассудку. Если бы я только осмелился надеяться, если бы я только мог подумать, что вы согласитесь быть для меня тем любящим, тем снисходительным другом, который укрепил бы меня в борьбе с заблуждениями, направил бы, на верный путь мою жизнь…

— Простите, дорогой сэр, вы так обрадовались избавлению от якобитского вербовщика, что заходите слишком далеко в выражении своей благодарности.

— Нет, Флора, не шутите со мной; вы не можете не видеть моих чувств, которые я почти невольно выдал, а так как я уже нарушил преграду молчания, дайте мне воспользоваться моей дерзостью… или разрешите мне, с вашего согласия, изложить вашему брату…

— Ни за что на свете, мистер Уэверли!

— Как мне понять ваши слова?— воскликнул Эдуард. — Неужели есть какое-либо роковое препятствие, какое-либо предубеждение?..

— Ни того, ни другого, сэр, — ответила Флора,— я только считаю своим долгом заявить вам, что никогда еще не встречала человека, о котором мне могли бы прийти в голову такие мысли.

— Быть может, то, что мы так недавно знакомы… Пусть мисс Мак-Ивор назначит мне срок…

— У меня нет даже и этого извинения. Характер капитана Уэверли настолько открытый… короче говоря, такого свойства, что обмануться в его сильных и слабых сторонах невозможно.

— И за эти-то слабые стороны вы и презираете меня? — промолвил Уэверли.

— Простите меня, мистер Уэверли, и вспомните, что еще полчаса тому назад между нами существовали непреодолимые для меня преграды, поскольку я не представляла себе офицера на службе у Ганноверского дома иначе, как случайным знакомым. Позвольте мне поэтому привести все мысли, возникшие по столь неожиданному поводу, в какой-то порядок. Не пройдет и часа, как я буду в состоянии изложить вам причины моего решения, которые если не обрадуют, то по крайней мере убедят вас. — С этими словами Флора удалилась, предоставив Уэверли размышлять о том, как была принята его попытка объясниться.

Но не успел он решить, можно ли ему вообще рассчитывать на успех или нет, как Фёргюс снова вошел в комнату.

— Итак, a la mort,[126] Уэверли! — воскликнул он.— Пойдемте со мной во двор, и там вы увидите нечто стоящее всех ваших романтических тирад. Сотня ружей, друг мой, и столько же палашей, только что доставленных от добрых друзей, и две-три сотни бравых молодцов, чуть не передравшихся из-за того, кому сини достанутся. Но что я вижу? Настоящий гайлэндец сказал бы, что вас сглазили. Неужели эта глупая девочка так вас расстроила? Не думайте о ней, дорогой Эдуард, самые умные женщины — дуры в том, что касается жизненных вопросов.

— Мой дорогой друг, — ответил Уэверли, — единственное, в чем я могу обвинить вашу сестру, — это то, что она слишком разумна, слишком рассудительна.

— Если это все, то бьюсь об заклад на луидор, что это настроение не продержится у нее и дня. Ни одна женщина не способна сохранить благоразумие дольше этого, и я ручаюсь, если это только доставит вам удовольствие, что Флора завтра будет столь же неразумна, как и всякая другая. Вам надо научиться, дорогой Эдуард, относиться к женщинам en mousquetaire.[127] — С этими словами он схватил Уэверли за руку и потащил его смотреть военные приготовления.

Глава XXVII
НА ТУ ЖЕ ТЕМУ

Фёргюс Мак-Ивор был слишком тактичен и деликатен, чтобы вернуться к прерванному разговору. Его голова была настолько набита — или по крайней мере казалась набитой — всякими ружьями, палашами, шапками, фляжками и тартановыми штанами, что Уэверли в течение некоторого времени не мог привлечь его внимание к чему-либо другому.

— Разве вы так скоро выступаете в поход, Фёргюс,— опросил он, — что торопитесь со всеми этими воинственными приготовлениями?

— Как только будет решено, что вы идете со мной, вы узнаете все, иначе эти сведения могут вам только навредить.

— Но неужели вы серьезно думаете подняться с такими ничтожными силами против утвердившейся власти? Это же безумие.

— Laissez faire a Don Antoine.[128] О себе-то я позабочусь. Мы, во всяком случае, не отстанем в любезности от Конана, который за удар всегда отплачивал ударом. Однако не считайте меня настолько шалым, чтобы не воспользоваться благоприятной возможностью. Я спущу собаку только тогда, когда зверь выйдет из логова. Но еще раз, думаете ли вы идти с нами? Если да, то вы узнаете все.

— Ну как я могу это сделать? — сказал Уэверли.— Еще несколько часов тому назад я имел чин в королевской армии, и мое прошение об отставке еще скачет на почтовых к тем, кто мне ее дал! Поступая на службу, я тем самым уже обещался соблюдать верность правительству и признал его законность.

— Необдуманные обещания, — ответил Фёргюс, — не пара стальных наручников. Их можно отбросить, особенно когда их выманили обманом, а отплатили за них оскорблением. Но если вы не хотите принять немедленное решение с честью отомстить вашим обидчикам, поезжайте в Англию, и, едва вы переправитесь через Твид, вы услышите такие вести, которые всколыхнут весь мир. А если сэр Эверард действительно тот доблестный старый рыцарь, каким мне его изобразили некоторые наши честные джентльмены тысяча семьсот пятнадцатого года, он найдет для вас конный полк получше того, которого вы лишились, и уговорит вас служить лучшему делу.

— Ну, а ваша сестра, Фёргюс?

— Изыди, гиперболический бес!— воскликнул со смехом предводитель. — Как можешь ты так донимать этого человека? Неужто он .ни о чем другом не может говорить, как о дамах?

— Прошу вас, отнеситесь к этому серьезно, мой дорогой друг, — сказал Уэверли, — я чувствую, что все счастье моей жизни зависит от ответа, который мисс Мак-Ивор даст мне на то, что я отважился сказать ей нынче утром.

— Вы это говорите вполне серьезно, — сказал Фёргюс, отбросив игривый тон, — или мы все еще витаем в стране романтических фантазий?

— Ну конечно, серьезно. Как можете вы подумать, что я могу шутить подобными вещами?

— Тогда, со всей серьезностью, — ответил его друг, — я этому искренне рад. И я столь высокого мнения о Флоре, что вы единственный человек во всей Англии, о котором я мог бы это сказать. Но не жмите мне так горячо руку. Есть еще ряд вопросов. Скажите, а как отнесется ваша семья к союзу с сестрой высокородного гайлэндского нищего?

— Положение моего дяди, его взгляды и его неизменная снисходительность ко мне — все это дает мне право заверить вас, что родовитость и личные качества — единственное, на что он может обратить внимание в таком союзе. А где я могу найти более совершенное сочетание этих сторон, как не в вашей сестре?

— О, нигде, cela va sans dire,[129] — ответил Фёргюс с улыбкой. — Но ваш батюшка пожелает, верно, использовать свои прерогативы отца и тоже иметь право голоса в этом деле?

— Разумеется. Но он недавно порвал с властями, и поэтому я уверен, что он не будет возражать, тем более что дядя горячо меня поддержит.

— Помешать может и вероисповедание, — заметил Фёргюс, — хоть мы и не фанатические католики.

— Моя бабушка была католичка, и я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь в семье возражал против ее религии. Но не думайте о моих друзьях, дорогой Фёргюс; окажите лучше свое влияние там, где оно может всего более понадобиться для устранения препятствий, — я имею в виду вашу очаровательную сестру.

— Моя очаровательная сестра, — ответил Фёргюс,— подобно своему любящему брату, весьма склонна проявлять свою волю самым решительным образом, и с этим вам придется считаться. Но я похлопочу за вас, и вы всегда сможете со мной посоветоваться. И первое, что я вам скажу: преданность Стюартам — вот та страсть, которая управляет всеми ее действиями. С того момента как она научилась читать по-английски, она была влюблена в память доблестного капитана Уогана, который отказался от службы у узурпатора Кромвеля, вступил под знамена Карла II, провел горсточку всадников из Лондона в горную Шотландию на соединение с Миддлтоном, поднявшим оружие за короля, и наконец пал смертью храбрых, сражаясь за своего государя. Попросите ее показать вам стихи, в которых она воспела его жизнь и судьбу; их очень хвалили, уверяю вас. Но вот что: мне кажется, что Флора несколько минут назад отправилась к водопаду — ступайте ей вслед, ступайте сейчас же! Не давайте гарнизону укрепить свою оборону. Alerte a la muraille![130] Найдите Флору и как можно скорее узнайте ее решение. Да сопутствует вам Купидон! А я тем временем пойду проверю всякие ремни и патронные сумки.

Уэверли поднимался по лощине с тревожно бьющимся сердцем. Любовь со всей своей романтической свитой надежд, опасений и желаний сливалась в нем с другим чувством, которое ему не так легко было определить. Он не мог забыть, как круто изменилась его судьба за одно это утро, и не мог предвидеть, в какую чащу трудностей она может его завести. Еще накануне он занимал завидный пост в армии; отца его, по всем видимостям, ожидало все растущее расположение государя — и все это рассеялось как сон. Сам он был обесчещен, отец попал в немилость, и теперь он стал невольным свидетелем, если не участником, тайных, мрачных и опасных замыслов, способных привести либо к низвержению правительства, которому он еще так недавно служил, либо к гибели всех участников заговора. Если бы даже Флора благосклонно отнеслась к его предложению, мог ли он питать надежду на благополучный исход всего этого дела среди треволнений надвигающегося восстания? Не мог же он думать только о своем благополучии и просить ее бросить Фёргюса, к которому она была так привязана, и ехать в Англию, чтобы там вдали от событий дожидаться либо успеха замыслов брата, либо крушения его заветнейших надежд? И как мог он, с другой стороны, не рассчитывая ни на что, кроме собственных сил, примкнуть к опасным и скороспелым планам предводителя, устремиться с ним в один водоворот событий, стать участником всех его отчаянных и безрассудных предприятий, наконец почти отказаться от собственного мнения и от права судить, насколько справедливы и разумны его действия? Все это представлялось не слишком соблазнительным для тайной гордости Уэверли. А между тем что оставалось ему делать, если только Флора не откажет ему в своей руке, о чем в теперешнем возбужденном состоянии его чувств он не мог и думать без невыносимой душевной муки? Размышляя о сомнительных и опасных перспективах, раскрывавшихся перед ним, он добрался наконец до водопада, где, как предвидел Фёргюс, он и нашел Флору.

Она была совсем одна и, как только увидела его издали, поднялась и пошла к нему навстречу. Эдуард попытался произнести несколько слов, не выходящих за рамки обычного любезного разговора, но понял, что не в силах продолжать в этом тоне. Флора сначала казалась столь же смущенной, как и он, но быстрее овладела собой и (неблагоприятное предзнаменование для Эдуарда) первая коснулась темы их недавнего разговора.

— Она настолько важна со всех точек зрения, мистер Уэверли,— сказала она, — что я не вправе оставлять у вас никаких сомнений относительно природы моих чувств.

— Не высказывайте их слишком поспешно, — воскликнул Уэверли в величайшем волнении, — если только они не такого характера, на который по вашему тону я, увы, не дерзаю надеяться. Пусть время… пусть мои будущие поступки… пусть влияние вашего брата…

— Извините меня, мистер Уэверли, — сказала Флора, немного покраснев, но голосом твердым и спокойным,— я никогда бы не простила себе, если бы помедлила выразить вам свое искреннее убеждение, что никогда не буду смотреть на вас иначе, как на уважаемого друга. Я в высшей степени несправедливо поступила бы по отношению к вам, если бы хоть на мгновение скрыла от вас свои чувства. Я вижу, что причиняю вам боль, и мне самой очень больно, но лучше сделать это теперь, чем позднее. О, в тысячу раз лучше, мистер Уэверли, испытать сейчас мгновенное разочарование, чем позже терзаться в долгих, изнуряющих сердце мучениях, вызванных поспешным и неудачным браком!

— Великий боже! — воскликнул Уэверли. — К чему вам предвидеть такие последствия от союза, где обе стороны равны по рождению, где судьба благоприятствует им обеим, где, если я осмелюсь так сказать, вкусы сходны, где вы не ссылаетесь на любовь к другому и где вы, наконец, не отказываете в благоприятной оценке тому, кого, вы отвергаете?

— Мистер Уэверли,— ответила Флора, — я действительно о вас такого мнения, и мнение это настолько высоко, что, хотя я и предпочла бы умолчать о причинах моего решения, я готова вам их открыть, если вы потребуете от меня такого знака уважения и доверия.

Она села на обломок скалы, Уэверли поместился поблизости и стал умолять ее поскорее все объяснить.

— Я едва решаюсь, — сказала она, — рассказывать вам о своем душевном состоянии, так сильно отличается оно от чувств, которые обычно приписывают девушкам моего возраста, и, догадываясь о природе ваших, я с трепетом касаюсь их, чтобы не причинить страдания тому, кого я от всей души хотела бы утешить. Что до меня, то с самых ранних лет и вплоть до настоящего дня я желала лишь одного: восстановления на престоле моих королевских благодетелей. Я не в силах объяснить вам всю безграничную преданность мою этой единственной цели и откровенно признаюсь, что эти чувства совершенно поглотили меня и вытеснили мысли о так называемом устройстве собственной жизни. Только бы мне увидеть день их благополучного возвращения — и тогда мне будет безразлично, где жить, в шотландской ли хижине, во французском ли монастыре или в английском дворце.

— Но, дорогая Флора, почему же ваша восторженная преданность изгнанной династии несовместима с моим счастьем?

— Потому что вы ищете или должны были бы искать в предмете вашей привязанности такое сердце, для которого высшей радостью было бы заботиться о вашем счастье и отплачивать за ваши чувства романтической привязанностью. Человеку с менее обостренной чувствительностью и с менее восторженно-нежным складом Флора Мак-Ивор могла бы, возможно, доставить душевное удовлетворение, если не счастье; ибо, раз произнеся невозвратимые клятвы, она .никогда бы не отступила от своего долга.

— Но почему, почему, мисс Мак-Ивор, вы считаете себя более драгоценным сокровищем для человека, менее способного любить вас и восхищаться вами, чем я?

— Да потому, что чувства наши были бы более согласны, а его более притупленная чувствительность не потребовала бы от меня тех ответных восторгов, которых я не в состоянии испытать. Но вы, мистер Уэверли, все время обращались бы к той картине семейного счастья, которую способно нарисовать ваше воображение, и все то, что не доходило бы до вашей идеальной мерки, истолковывали бы как холодность и безразличие, считая, что моя восторженная преданность делу королевской семьи обкрадывает вас в тех чувствах, которых вы вправе были бы ожидать от жены.

— Другими словами, мисс Мак-Ивор, вы не можете полюбить меня? — произнес Эдуард упавшим голосом.

— Я могла бы уважать вас, мистер Уэверли, столько же, а может быть, даже и больше любого из людей, которых я когда-либо знала, но полюбить вас так, как вы этого заслуживаете, я не могу. О, ради вас самих, не стремитесь к такому рискованному опыту! Женщина, на которой вы женитесь, должна иметь пристрастия и мнения, которые будут слепком с ваших, интересоваться тем же, чем и вы; сливаться с вами в своих желаниях, чувствах, надеждах и опасениях; усиливать прелесть ваших удовольствий, делить ваши печали и подбадривать вас в грустные минуты.

— Но почему, мисс Мак-Ивор, вы, которая можете так хорошо изобразить счастливый союз, почему не хотите вы стать сами такой женой, какую вы описываете?

— Неужели вы меня до сих пор не поняли? — ответила Флора. — Разве я не объяснила вам, что все мои заветные чувства поглощены ожиданием события, над которым я не имею другой власти, кроме силы моих горячих молитв?

— А не могло бы согласие ваше, — сказал Уэверли, слишком увлеченный своей целью, чтобы отдавать себе отчет в том, что он говорит, — способствовать тому делу, которому вы себя посвятили? Моя семья богата и влиятельна, в принципе сочувствует династии Стюартов и при благоприятных обстоятельствах…

— Благоприятные обстоятельства, — повторила Флора с некоторым презрением. — Сочувствует в принципе! Неужели такая вялая преданность приносит вам честь или приятна вашему законному государю? Вы знаете мои чувства, посудите же сами, как мучительно было бы мне занимать место в семье, где права, которые я почитаю священными, подвергались бы холодному обсуждению и признавались бы заслуживающими поддержки лишь тогда, когда они могли бы обойтись для своего торжества и без нее!

— Ваши сомнения, — быстро ответил Уэверли,— несправедливы в том, что касается меня. Делу, которое я буду отстаивать, я буду служить, несмотря ни на какие опасности, с не меньшей отвагой, чем самый смелый из тех, кто поднял за него меч.

— В этом, — ответила Флора, — я ни минуты не сомневалась, но вы должны в первую очередь руководствоваться собственным здравым смыслом и рассудком, а не пристрастием, возникшим, вероятно, только потому, что вы встретились с молодой женщиной, ничем особенно не примечательной, в уединенной и романтической обстановке. Пусть ваше участие в этой великой и опасной драме зиждется на твердом убеждении, а не на скороспелом и, вероятно, мимолетном чувстве.

Уэверли хотел было ответить, но не мог ничего выговорить. Все чувства, высказанные Флорой, лишь оправдывали силу его привязанности к ней; даже ее преданность изгнанному королю, хоть и носила необузданно восторженный характер, была самозабвенна и благородна. Ей претило использовать какие-либо окольные средства для поддержания дела, которому она себя посвятила.

Некоторое время они молча шли по тропинке. Наконец Флора заговорила снова:

— Еще одно слово, мистер Уэверли, и мы никогда больше не вернемся к этой теме; и простите мою смелость, если это слово будет похоже на совет. Мой брат Фёргюс очень хотел бы, чтобы вы стали участником его нынешнего предприятия. Но не идите на это. Одним своим участием вы не могли бы способствовать его успеху, а если богу угодно будет, чтобы брат мой пал, вы неизбежно падете вместе с ним. Ваше доброе имя будет навсегда запятнано этим шагом. Прошу вас, вернитесь к себе на родину и, когда вы открыто порвете со всем, что связывает вас с узурпаторским правительством, я надеюсь, вы найдете основания и возможности пользой послужить вашему несправедливо поруганному государю и выступить вперед, подобно вашим доблестным предкам, во главе своих естественных последователей и приверженцев, достойным представителем дома Уэверли.

— А если бы мне посчастливилось отличиться в таком предприятии, мог бы я надеяться?..

— Простите, что перебиваю вас, — сказала Флора.— Только настоящее принадлежит нам, и все, что я могла сделать, это чистосердечно объяснить вам мои теперешние чувства; как они могут измениться под влиянием цепи событий, настолько благоприятствующих нашему делу, что я не смею на них надеяться, было бы праздно гадать. Будьте лишь уверены, что ни о чьей чести и ни о чьем счастье, кроме чести и счастья брата, я не буду так искренне молиться, как о ваших.

С этими словами она рассталась с Эдуардом, так как они дошли уже до того места, где расходились тропинки. Уэверли вернулся в замок, обуреваемый самыми противоречивыми страстями. Он старался не оставаться с глазу на глаз с Фёргюсом, так как не чувствовал в себе сил ни сносить его насмешки, ни отвечать на его уговоры. Буйное веселье, царившее за обедом, ибо Мак-Ивор продолжал держать открытый стол для своего клана, помогло ему до известной степени забыться. Когда пиршество окончилось, он стал раздумывать, как ему вести себя при встрече с мисс Мак-Ивор после их утреннего захватывающего, но и мучительного объяснения. Флора, однако, не появлялась. Фёргюс, у которого вспыхнули гневом глаза, когда он услышал от Катлины, что ее хозяйка собирается провести вечер в своей комнате, отправился за ней сам; но, видимо, все его уговоры не привели ни к чему, так как он вернулся один, с раскрасневшимся лицом и явно раздосадованный. До конца вечера ни Фёргюс, ни Эдуард уже больше не заговаривали о предмете, который занимал все мысли последнего, а может, быть, и обоих.

Уединившись в своей комнате, Уэверли попытался подвести итог событиям истекшего дня. Нельзя было сомневаться, что Флора в течение ближайшего времени не отступит от своего решения. Но мог ли он когда-либо надеяться на успех, в случае если обстоятельства дадут ему возможность снова просить ее руки? Переживет ли фанатическая преданность Флоры, по крайней мере в виде той всепоглощающей страсти, которая в настоящую минуту глубокого воодушевления не оставляла места для более нежных чувств, успех или неудачу нынешних политических махинаций? А если так, может ли он рассчитывать, что то участие, которое она, по собственному признанию, в нем (принимает, перейдет в более горячую привязанность? Он напрягал свою память, чтобы восстановить каждое слово, произнесенное ею, каждый взгляд и движение, которые подчеркивали их, и в конце концов оказался перед той же неопределенностью. Было уже очень поздно, когда сон успокоил бушевавшие в нем мысли -после самого мучительного и беспокойного дня в его жизни.

Глава XXVIII
ПИСЬМО ИЗ ТУЛЛИ-ВЕОЛАНА

Утром, когда смятенные мысли Уэверли на некоторое время успокоились, ему сквозь сон почудились музыкальные звуки, но это не был голос Сельмы. Он мысленно перенесся в Тулли-Веолан, и ему показалось, что это Дэви Геллатли распевает на дворе свои песни, которые, как колокольный звон к утрене, были первыми звуками, нарушавшими его покой, когда он гостил у барона Брэдуордина. Звуки, вызвавшие это воспоминание, становились все громче, пока Эдуард не проснулся по-настоящему. Но иллюзия все еще не рассеивалась. Хотя он был сейчас в замке Иана нан Чейстела, но голос этот был все же голосом Дэви Геллатли, распевавшего под окном следующие стихи:

В горах мое сердце… Доныне я там.
По следу оленя гоню по скалам.
Гоню я оленя, пугаю козу.
В горах мое сердце, а сам я внизу.[131]

Любопытствуя узнать, что заставило мастера Гел-латли предпринять столь отдаленную экскурсию, Эдуард начал поспешно одеваться. Дэви во время этой операции не раз переходил от одной песни к другой:

В горах наших пусто — лишь вереск и дрок,
И там храбрецы без чулок и сапог.
Но Джейми-король возвратится, дай срок,
И хватит на всех и чулок и сапог.[132]

К тому времени, когда Уэверли оделся и вышел, Дэви в обществе двух или трех из многочисленных гайлэндских бездельников, всегда украшавших своим присутствием ворота замка, весело прыгал и плясал, выделывая под собственный свист стремительные па шотландского рила для двух пар. Так он продолжал действовать в двойной роли танцовщика и музыканта, пока глазевший на танцы волынщик, подчинившись всеобщему крику: «Seid suas!» (то есть: «Дуй!») не освободил его от последней обязанности. Тут уже в пляс пустились все — старые и молодые, каждый, кто мог найти себе пару. Появление Уэверли не прервало хореографических упражнений Дэвида, хотя ухмылками, кивками и наклонами туловища, которыми он уснащал красоты своих шотландских па, он дал понять нашему герою, что узнал его. Затем, не переставая прыгать, гикать и щелкать пальцами над головой, он внезапно подскочил к тому месту, где стоял Эдуард, и, не сбиваясь с такта, подобно арлекину из пантомимы, сунул в руку нашему герою письмо, продолжая свой пляс без малейшего перерыва или передышки. Эдуард, заметив, что адрес написан Розиным почерком, отошел в сторону, чтобы прочесть письмо, предоставив верному посланцу продолжать свои упражнения, пока он или волынщик не выбьется из сил.

Содержание письма его сильно изумило. Первоначальное обращение было «Дорогой сэр», но эти слова были тщательно стерты и на их месте написано просто: «Сэр». Остальное мы приведем в собственных выражениях Розы:

Боюсь, что, обращаясь непосредственно к вам, я нарушаю установленные приличия, но у меня нет доверенного лица, которое могло бы сообщить вам о некоторых происшествиях, а между тем вам необходимо о них знать. Простите меня, если я поступила неправильно, ибо — увы! — мистер Уэверли, мне не с кем посоветоваться, кроме как со своим собственным чувством: мой дорогой отец уехал от нас, и одному богу известно, когда он сможет вернуться, чтобы помочь мне и защитить меня. Вы, вероятно, слышали, что из-за тревожных известий из горной Шотландии был отдан приказ арестовать в наших местах некоторых дворян, и в том числе моего отца. Как я ни плакала и ни умоляла его отдаться в руки правительства, он отправился на север с отрядом примерно в сорок всадников вместе с мистером Фолконером и несколькими другими дворянами. Я беспокоюсь не столько о теперешней его безопасности, сколько о том, что может произойти с ним впоследствии, так как смута только начинается. Впрочем, все это для вас, может быть, и неинтересно, только я думала, вам будет приятно узнать, что мой отец спасся, если вам случилось слышать, что он в опасности.

На следующий день после отъезда отца в Тулли-Веолан прибыл отряд солдат. Они очень грубо обошлись с приказчиком Мак-Уиблом, но офицер был со мной очень вежлив; он только заявил, что по долгу службы должен произвести обыск и отобрать оружие и бумаги. Мой отец предвидел это и забрал с собой все оружие, кроме бесполезного старья, развешанного в зале, а бумаги все припрятал. Но вот что, мистер Уэверли, прямо не знаю, как сказать вам: они самым подробным образом расспрашивали о вас, интересовались, когда вы в последний раз были в Тулли-Веолане и где сейчас находитесь. Офицер со своим отрядом теперь ушел, но оставил у нас в качестве гарнизона унтер-офицера и четырех солдат. До сих пор они вели себя вполне прилично, так как мы вынуждены были им угождать, чтобы не испортить им настроения. Но солдаты намекнули, что, если вы попадетесь им в руки, вам грозит большая опасность. Не могу заставить себя пересказать вам всю ту гадкую ложь, которую они про вас говорили, а что это ложь, я уверена, но вы лучше сами решайте, что вам делать. Уходя, отряд забрал вашего слугу, а также двух ваших лошадей и все то, что вы оставили в Тулли-Веолане. Я надеюсь, что бог сохранит вас и вы благополучно вернетесь домой, в Англию, где, как вы мне говорили, кланы друг с другом не воюют и солдаты не безобразничают, а все делается по справедливым законам, защищающим всех безобидных и невинных. Я надеюсь, что вы снисходительно посмотрите на то, что я осмелилась написать вам; мне показалось — быть может, ошибочно, — что дело идет о вашей чести и безопасности. Я уверена — по крайней мере мне так кажется, — что отец одобрил бы мое обращение к вам, так как другие вам не напишут: мистер Рубрик бежал в Духран к своему двоюродному брату, чтобы обезопасить себя от солдат и вигов, а приказчик Мак-Уибл не любит (как он говорит) вмешиваться в чужие дела, хотя я надеюсь, что все, что может послужить на пользу друзьям моего отца, никак нельзя назвать неуместным вмешательством. Прощайте, капитан Уэверли! Вероятно, мне не придется вас больше увидеть, так как было бы очень нехорошо, если бы я желала, чтобы вы приехали в Тулли-Веолан сейчас, даже если бы эти люди ушли; но я всегда буду с благодарностью вспоминать вашу любезную помощь такой неспособной ученице, как я, и ваше внимание к моему милому, дорогому отцу.

Остаюсь вашей благодарной слугой

Роза Комин Брэдуордин.

P. S. Надеюсь, что вы пришлете мне несколько слов с Дэвидом Геллатли. Напишите только, что вы получили мое письмо и что вы будете себя беречь, и простите меня, если я буду умолять вас, ради вас самого, не вступать ни в какие злополучные заговоры, но бежать возможно быстрее в вашу счастливую страну. Привет моей дорогой Флоре и Гленнакуойху. Не правда ли, она так хороша собой и образованна, как я вам говорила?

Так закончила Роза Брэдуордин свое письмо, содержание которого изумило и огорчило Уэверли. То, что барон вызвал подозрения у правительства три нынешнем движении среди сторонников Стюартов, казалось, естественно вытекало из его политических пристрастий; но как могли подобные подозрения пасть на него, который до вчерашнего дня и мыслью не погрешил против царствующей фамилии, было совершенно необъяснимо. Как в Тулли-Веолане, так и в Гленнакуойхе хозяева с уважением относились к его обязательствам по отношению к существующему правительству, и хотя по отдельным намекам он и мог понять, что как барон, так и предводитель принадлежат к числу тех недовольных дворян, которых в то время еще много было в Шотландии, до того самого момента, когда его отчислили из армии и связь его с ней прервалась, у него не было никаких оснований предполагать, что они собираются предпринять какие-либо непосредственные враждебные шаги против существующего порядка. Однако он прекрасно понимал, что, если он не собирается немедленно принять предложения Мак-Ивора, для него весьма важно будет возможно скорее уехать из этой неблагонадежной округи и явиться туда, где могли бы проверить и оправдать его поведение. На это он наконец и решился, под влиянием советов Флоры и потому, что чувствовал непреодолимое отвращение к участию в такой губительной гражданской войне. Подходя беспристрастно к этому вопросу, он должен был сделать вывод, что, каковы бы ни были изначальные права Стюартов, если только отвлечься от вопроса, какое право имел Иаков Второй отказаться от престола за своих потомков, он, по единодушному мнению народа, поступил правильно, когда отрекся от короны. С этого времени четыре монарха мирно и славно правили Британией, поддерживая и умножая величие своей страны перед иностранными государствами и расширяя вольности ее граждан. Спрашивается, имеет ли смысл тревожить правительство, уже так давно и прочно утвердившееся, и ввергать страну во все ужасы гражданской войны для того лишь, чтобы восстановить на престоле потомков монарха, который своевольными действиями лишил себя своих прав? Если же, с другой стороны, необходимость стать на сторону Стюартов была бы после зрелых размышлений продиктована ему собственным убеждением в правоте их дела или приказанием отца или дяди, все же было необходимо обелить себя от всяких ложных подозрений в том, что он предпринял какие-либо шаги в этом направлении, еще оставаясь на службе у царствующего государя.

Сердечная простота Розы, ее тревога за его судьбу, наконец сознание ее беззащитного положения и тех страхов и действительных опасностей, которые она могла испытывать, произвели на него глубокое впечатление, и он немедленно написал ей ответ. Он в самых теплых выражениях благодарил ее за внимание, желал искреннейшим образом всего лучшего как ей, так и ее отцу и заверял ее в том, что он никакой опасности не подвергается. Приятные чувства, пробудившиеся у Эдуарда, пока он писал это письмо, вскоре поглотила горечь неизбежной, как он сам видел, разлуки с Флорой Мак-Ивор, и притом, возможно, разлуки навсегда. Боль, которую он испытал при этой мысли, была невыразимой, ибо все — ее высокий нравственный облик, беззаветная преданность избранному делу, щепетильное отношение к средствам, способным служить ему, говорило за правильность выбора, сделанного его сердцем. Но время шло, клевета чернила его имя, и каждый упущенный час мог только свидетельствовать против него. Ехать надо было немедленно.

Приняв это решение, он отправился искать Фёргюса и сообщил ему содержание письма Розы, а также свое намерение немедленно отправиться в Эдинбург, чтобы передать в руки одного из влиятельных лиц, к которому у него было письмо от отца, свое оправдание во всех обвинениях, которые могли на него возвести.

— Вы суете голову прямо в пасть ко льву, — ответил Мак-Ивор. — Вы представить себе не можете суровость правительства, терзаемого справедливыми страхами и сознанием, что оно незаконно и ненадежно. Боюсь, что мне придется выручать вас из какой-нибудь темницы в Стерлинге или Эдинбургском замке.

— Моя невиновность, положение мое, наконец близость отца к лорду М., генералу Г. и другим лицам достаточно защитят меня, — сказал Уэверли.

— В этом вы ошибаетесь, — промолвил предводитель,— у этих джентльменов хватит дел и без вас. Еще раз — согласны вы облечься в плед и остаться с нами среди ворон и туманов[133], отстаивая самое правое дело, за которое когда-либо подымался меч?

— По многим причинам, дорогой Фёргюс, я прошу вас уволить меня от этого.

— Ну что ж, — сказал Мак-Ивор,—не сомневаюсь, что я обнаружу вас упражняющимся в тюремных элегиях или в розысках оггамских[134] письмен или пунических иероглифов на ключевых камнях какого-либо узилища, примечательного по характеру своих сводов. А что вы скажете об un petit pendement bien joli?[135] — я не поручусь, что вы избегнете этой досадной церемонии, если натолкнетесь на отряд вигов из западных областей.

— А с чего бы им вздумалось так обойтись со мной? — спросил Уэверли.

— О, для этого у них найдется сотня веских причин,— ответил Фёргюс. — Во-первых, вы англичанин; во-вторых, дворянин; в-третьих, отступник от церкви; в-четвертых, им давно уже не приходилось упражнять свои таланты в подобном искусстве. Но не падайте духом, милейший, все будет выполнено со страхом божьим.

— Ну что ж, придется рискнуть.

— Так вы твердо решились?

— Да.

— Упрямого не переспоришь,— сказал Фёргюс,— но пешком вы идти не можете, а мне коня -не потребуется, так как во главе сынов Ивора я пойду на своих ногах; мой гнедой Дермид в вашем распоряжении.

— Бели вы мне его продадите, я буду вам очень обязан.

— Если ваше гордое сердце англичанина не решается принять от меня коня в дар или в долг, что ж, я не откажусь от денег перед началом похода. Он стоит двадцать гиней. (Не забудь, читатель, что это было шестьдесят лет назад.) А когда вы думаете ехать?

— Чем скорее, тем лучше, — ответил Уэверли.

— Вы правы, раз уж вы должны — или, вернее, решили ехать. Я сяду на пони Флоры и провожу вас до Бэлли-Бруфа. Каллюм Бег, готовь лошадей и пони для себя, чтобы перевезти вещи мистера Уэверли до*** (он назвал небольшой город), где он сможет достать себе лошадь и проводника до Эдинбурга. Оденься, как одеваются на равнине, Каллюм, и придерживай язык за зубами, чтобы мне не пришлось его отрезать. Мистер Уэверли поедет на Дермиде. — Затем, обратившись к Эдуарду: — А с сестрой вы попрощаетесь?

— Разумеется… То есть если мисс Мак-Ивор окажет мне эту честь.

— Катлина, передай сестре, что мистер Уэверли хочет попрощаться с ней перед отъездом. Но Роза Брэдуордин — о ней надо подумать. Если бы она была здесь! А почему бы ей сюда не перебраться? В Тулли-Веолане только четыре солдата, а их ружья пришлись бы нам очень кстати.

На эти отрывистые замечания Эдуард ничего не ответил. До слуха его они, правда, дошли, но вся душа его была поглощена ожиданием Флоры. Наконец дверь отворилась — но вошла только Катлина. Она пришла сообщить, что госпожа просит ее извинить и желает капитану Уэверли счастья и доброго здоровья.

Глава XXIX
КАК УЭВЕРЛИ БЫЛ ПРИНЯТ В НИЖНЕЙ ШОТЛАНДИИ
ПОСЛЕ ПОЕЗДКИ В ГОРЫ

Около полудня оба друга достигли перевала Бэл-ли-Бруфа.

— Дальше мне нельзя, — сказал Фёргюс Мак-Ивор, который, пока они ехали, все время пытался поднять настроение своего друга. — Если моя несговорчивая сестрица в какой-либо мере повинна в вашем угрюмом виде, не унывайте: поверьте, что она о вас самого высокого мнения, хотя сейчас настолько обеспокоена общим делом, что не может думать ни о чем ином. Откройтесь мне и поручите мне блюсти ваши интересы — я не предам их, если только вы не нацепите вновь эту гнусную кокарду.

— Не бойтесь. Этому порукой обстоятельства, при которых ее у меня отобрали. Прощайте, Фёргюс; постарайтесь, чтобы ваша сестра меня не забывала.

— Прощайте, Уэверли; скоро, возможно, вы услышите, что она удостоилась более громкого титула. Отправляйтесь домой, пишите письма и заводите побольше друзей, и как можно скорее; знайте, в скором будущем на побережье Суффолка появятся неожиданные гости, если только вести из Франции меня не обманули.[136]

Так друзья и расстались; Фёргюс поехал обратно в замок, а Эдуард в сопровождении Каллюма Бега, полностью преображенного в нижнешотландского конюха, направился в городок ***.

Эдуард ехал, погруженный в печальные, хоть и не совсем горькие мысли, которые в душе молодого влюбленного порождают разлука и неизвестность. Я не вполне уверен, что дамы сознают все значение разлуки,, и я не считаю разумным просвещать их в этом отношении, чтобы, в подражание всяким Клелиям и Майданам былых времен, они не отправляли своих поклонников в изгнание. Расстояние, по существу говоря, производит в мыслях то же действие, что и в реальном мире. Предметы сглаживаются, смягчаются и становятся вдвое привлекательнее; резкое или заурядное в характерах затушевывается, и то, что остается от человека, — это наиболее яркие черты, свидетельствующие о возвышенности, грации или красоте. На умственном, как <и на земном горизонте возникают туманы, прикрывающие менее приятные стороны отдаленных предметов, и счастливые световые эффекты, выставляющие в полном блеске те точки, которые выигрывают от яркого освещения.

Уэверли забывал все предрассудки Флоры при мысли о величии ее духа и почти извинял ее безразличие к его чувствам, когда вспоминал ту великую и решающую цель, которая, по-видимому, совершенно заполнила ее душу. «Если она может быть настолько поглощена сознанием долга по отношению к благодетелю,— размышлял Эдуард, — то каково же будет ее чувство к тому человеку, которому посчастливится его пробудить?» Вслед за этим вставал вопрос: а сможет ли он оказаться этим счастливцем, — вопрос, на который его воображение пыталось дать положительный ответ, и тут он принимался перебирать в памяти все то, что она произносила ему в похвалу, и сдабривал текст комментариями, гораздо более лестными, чем он заслуживал. Все обыденное, все принадлежавшее повседневности стиралось и исчезало в этих мечтах, сохранявших лишь те особенности грации и достоинства, которые отличали Флору от остальных женщин, а не то, что роднило ее с ними. Короче говоря, Эдуард был уже готов создать богиню из пылкой, даровитой и прекрасной девушки и так прилежно занялся своими воздушными замками, что не заметил, как оказался на крутом спуске и увидел с высоты небольшой городок с базарной площадью.

Горская вежливость Каллюма Бега — кстати сказать, мало найдется народов, способных похвалиться такой прирожденной вежливостью, как горные шотландцы,[137] — горская учтивость спутника нашего героя не позволила ему прервать его размышления. Но, заметив, как три виде этого села Уэверли вернулся к действительности, Каллюм подъехал к нему и выразил надежду, что «когда они подъедут к постоялому двору, его милость не будет заикаться о Вих Иан Воре, так как народ здесь всё заядлые виги, черт бы их побрал».

Уэверли заверил осторожного пажа, что будет осмотрительным. В этот момент он услышал не то чтобы колокольный звон, а скорее звяканье какого-то подобия молотка о старый горшок. И действительно, на восточном конце строения, которое больше всего смахивало на ветхий сарай, он заметил открытую будку, формой и размерами напоминавшую клетку для попугая, и в ней повешенный вверх дном замшелый, зеленый горшок из-под каши, играющий роль церковного колокола.

— Разве сегодня воскресенье? — опросил он у Каллюма Бега.

— Точно не скажу. Воскресенья-то редко заходят к нам за перевал.

Но когда они въехали в городок и направились к самому приличному на вид трактиру, который им попался на глаза, толпа старух в клетчатых юбках и красных накидках, выходивших из сараеобразного здания и обсуждавших по дороге сравнительные достоинства «благословенного юноши Джабеша Рентауэла» и «этого избранного сосуда мэйстера Гуктрэппла», побудило Каллюма заметить своему временному господину:

— Это или самое большое воскресенье, или маленькое правительственное воскресенье, которое у них зовут пост.

Они соскочили у трактира «Семисвечный золотой светильник», вывеска которого для вящего услаждения посетителей была украшена кратким девизом на древнееврейском языке. Навстречу им вышел хозяин — тощая и длинная пуританская фигура. Казалось, что он обсуждает сам с собой, стоит ли ему приютить у себя людей, путешествующих в такой день. Но, сообразив по-видимому, что за такое нарушение он может наказать их кошелек, какового штрафа они избегнули бы, остановившись у Грегора Дункансона под вывеской «Горец с полупинтой», мистер Эбенизер Крукшэнкс смилостивился и впустил их в свое жилище.

Эту постную личность Уэверли попросил раздобыть ему проводника и верховую лошадь для доставки его чемодана в Эдинбург.

— А откуда путь держите? — спросил хозяин «Светильника».

— Я сказал вам, куда желаю ехать, и не понимаю, какие еще сведения нужны проводнику или его лошади.

— Хм, ахм, — отозвался муж из «Светильника», несколько опешив от такой отповеди,— сегодня общий пост, сэр, и я не могу заниматься мирскими делами в такой день, когда люди должны проникаться смирением, а впавшие в грех — возвращаться на стезю добродетели, как сказал достойный мистер Гуктрэппл, а в особенности тогда, когда вся страна, как правильно заметил драгоценный мистер Джабеш Рентауэл, скорбит о священных договорах, которые сжигают, нарушают и погребают.

— Любезный друг, — сказал Уэверли, — если вы не можете достать мне лошадь и проводника, мой слуга поищет их в другом месте.

— Ваш слуга? Нечего сказать! А почему он сам не едет с вами дальше?

Уэверли еще в весьма слабой степени проникся духом драгунского капитана, — я хочу сказать, того духа, которому я всегда был чрезвычайно обязан, когда в почтовой карете или дилижансе приходилось встречать какого-либо военного, любезно бравшего на себя воспитание трактирных слуг и доведение до нормы трактирных счетов. Но все же кое-что от этих полезных навыков наш герой успел перенять за время своей службы в полку, и эта явная наглость его не на шутку взбесила.

— Послушайте, сэр, я заехал сюда ради собственного удобства, а не для того, чтобы отвечать на ваши нахальные вопросы. Можете вы мне достать то, что я прошу? Да или нет? И в том и в другом случае я поеду туда, куда мне нужно.

Мистер Крукшэнкс вышел из комнаты, бормоча нечто невнятное, но отрицательное или утвердительное — разобрать Эдуарду не удалось. Принять заказ на обед вышла хозяйка — тихая, вежливая, старательная и безответная женщина; впрочем, и от нее нельзя было ничего добиться относительно лошади и проводника, ибо салическое право простиралось, как видно, и на конюшни «Золотого светильника».

В окно, выходившее на узкий и темный двор, где Каллюм Бег чистил лошадей после дороги, Уэверли услышал следующий диалог между хитроумным пажом Вих Иан Вора и трактирщиком.

— С севера, должно быть, молодой человек? — начал последний.

— Возможно, что и так, — ответил Каллюм.

— И, должно быть, издалека ехали?

— Из такого далека, что я не прочь бы чего-нибудь перехватить.

— Хозяйка, принеси полпинты.

Тут произошел приличествующий обмен любезностями, после чего трактирщик, полагая, что этим актом гостеприимства он отыскал ключ к душе своего постояльца, возобновил допрос:

— Небось такого хорошего виски вы за перевалом не найдете?

— А я не оттуда.

— Да вы же по говору горец.

— Нет, я прямо из Абердина.

— А хозяин ваш тоже с вами из Абердина приехал?

— Угу, когда и я выехал оттуда, — ответил хладнокровный и непроницаемый Каллюм Бег.

— А что это за джентльмен?

— Думаю, он какой-то чин у короля Георга, по крайней мере он все на юг тянет, и денег у него уйма, никогда бедному человеку не откажет и на жилье тоже не скупится.

— Так ему нужен проводник и лошадь до Эдинбурга?

— Угу, и вы уж поскорее доставайте.

— Гм! Порядочно заплатить придется.

— Э, это ему что.

— Так, так, Дункан, — так вы себя, кажется, назвали, или, может быть, Доналд?

— Да нет же, Джейми… Джейми Стинсон… Я же вам говорил.

Мистер Крукшэнкс никак не ожидал такой неустрашимой лжи и совсем растерялся. Немногого добившись от сдержанного хозяина и словоохотливого слуги, он решил вознаградить себя за неудовлетворенное любопытство, обложив налогом как трактирный счет, так и наем лошади. То обстоятельство, что день был постный, тоже не было забыто. В общем, сумма, по-честному причитавшаяся ему за оказанные услуги, была увеличена примерно вдвое.

Каллюм Бег вскоре самолично оповестил Эдуарда о ратификации договора и добавил:

— Старый черт сам собирается ехать, с джентльменом.

— Это будет не слишком приятно, Каллюм, и не слишком безопасно, так как наш хозяин, по-видимому, чрезвычайно любопытен. Но путешественнику приходится мириться со всякими неудобствами. А пока что, мальчуган, бери-ка эту монету и выпей за здоровье Вих Иан Вора.

Соколиный взгляд Каллюма сверкнул от удовольствия при виде золотой гинеи, сопровождавшей эти слова. Он поспешил спрятать свое сокровище в кармашек для часов, тут же обругав сложность устройства этого «кисета», как он выразился, в саксонских штанах; а затем, как будто считая, что этот знак внимания требует с его стороны ответной любезности, подошел вплотную к Эдуарду и с многозначительным видом шепнул:

— Если ваша милость считает, что этот чертов виг маленько опасен, мне ничего не стоит им заняться, и все будет шито-крыто.

— Как и каким образом?

— А вот подстерегу его за городом, — ответил Каллюм, — и пощекочу ему окорока скин-окклем.

— Скин-окклем? Это что такое?

Каллюм расстегнул свою куртку, поднял левую руку и выразительным кивком указал на рукоять небольшого кинжала, аккуратно спрятанного в подкладке под мышкой. Уэверли сначала показалось, что он его не так понял; он взглянул на него и увидел на его очень красивом, хоть и слишком смуглом лице как раз ту степень лукавства, которую у английских парнишек таких же лет вызвала бы перспектива обобрать чужой фруктовый сад.

— Бог с тобой, Каллюм! Ты что, убить его хочешь?

— А что? — ответил юный головорез. — Хватит ему жить, если он задумал предавать честных людей, которые заехали к нему в харчевню тратить свои денежки.

Эдуард увидел, что доводы здесь не помогут, а потому попросту приказал Каллюму воздержаться от каких-либо посягательств на личность мистера Эбенизера Крукшэнкса, каковому приказу паж подчинился с выражением полнейшего равнодушия.

— Как джентльмену угодно; старый грубиян мне ничего дурного не сделал. Но вот письмишко, которое начальник приказал отдать вашей милости перед тем, как я поеду.

Письмо вождя заключало стихи Флоры о судьбе капитана Уогана, предприимчивый характер которого так прекрасно изображен Кларендоном. Первоначально он поступил на службу к парламенту, но отрекся от этой партии после казни Карла I. Услышав, что королевский штандарт поднят в горной Шотландии графом Гленкернским и генералом Миддлтоном, он распрощался с Карлом II, находившимся тогда, в Париже, переправился в Англию, собрал в окрестностях Лондона отряд якобитов и пересек все королевство, уже длительное время находившееся под властью узурпатора. Переходы свои он совершал с таким искусством, находчивостью и смелостью, что благополучно слил свою горстку всадников с войсками восставших горцев. После нескольких месяцев отдельных набегов, в которых он прославился своей ловкостью и отвагой, Уоган был тяжело ранен в одной схватке, а так как лекаря достать было негде, так и закончил свою недолгую, но славную карьеру.

Было вполне очевидно, почему столь тонкий политик, как предводитель, хотел поставить образ молодого героя в пример романтически настроенному Уэверли, которому он был так близок по духу. В остальном письмо его заключало лишь мелкие поручения, которые Эдуард обещался выполнить в Англии, и лишь к концу письма наш герой нашел следующие строки:

Я очень сердит на Флору, что она вчера к нам не вышла. И раз уж мне приходится утруждать вас этим письмом, чтобы вы не забыли купить мне в Лондоне рыболовные принадлежности и самострел, я решил заодно вложить и стихи Флоры на могилу Уогана. Это я делаю специально для того, чтобы ее подразнить; ибо, сказать вам правду, я думаю, что она больше влюблена в память этого погибшего героя, чем когда-либо будет способна полюбить живого, если только он не пойдет по такому же пути. Но современные английские сквайры берегут свои дубы для оленьих заповедников или для починки бреши в своих финансах после проигрыша у Уайта, а не для того, чтобы листвой их украшать свое чело или осенять свои могилы. Разрешите надеяться, что в вашем лице, дорогой друг, которому я с особенной радостью дал бы другое имя, мы имеем блестящее исключение.

К дубу

на ***ском кладбище в шотландских горах,

по преданию осеняющему могилу капитана Уогана,

убитого в 1649 году

О гордый дуб земли родной,
Эмблема верности английской!
Ты над могилою святой
Свою листву склоняешь низко.

Так не жалей же, о герой,
Что в той земле, где часты вьюги,
Не распустились над тобой
Цветы, растущие на юге.

Цветущий май им жизнь дает,
Томятся все они от зноя,
И зимний ветер их убьет.
Нет, не цвести им над тобою!

Когда отчаяньем судьба
Порывы душ сковала властно —
Ты вышел в бой; твоя борьба
Была короткой, но прекрасной.

Когда оружье бритт сложил
И предал короля позорно,
Ты здесь собрал на Альбин-хилл
Народ простой, но непокорный.

В твой смертный час не жалкий хор
Родни и певчих плакал в зале —
С твоим шли гробом дети гор,
Твой меч волынки прославляли.

И кто б из нас на склоне лет
Не отдал жизни самой длинной
За твой блистательный рассвет
И славную твою кончину?

Как римляне сынов своих
Дубовыми венками чтили,
Так дуб хранит от ветров злых
Твой мирный сон на Альбин-хилле.

Каковы бы ни были истинные достоинства стихов Флоры Мак-Ивор, воодушевление, которым они были проникнуты, не могло не передаться ее поклоннику. Он прочел их раз, перечел, спрятал на груди, снова извлек, наконец произнес их строчка за строчкой тихим и сдавленным от волнения голосом с частыми остановками, продлевая мысленное наслаждение. Он был похож на лакомого знатока, медленными глотками вбирающего в себя восхитительный напиток. Даже появление миссис Крукшэнкс с весьма прозаическими обедом и вином не прервало этой сцены восторженного обожания.

Наконец перед Уэверли предстали высокая, нескладная фигура и неприглядное лицо Эбенизера. Верхняя часть его персоны, хотя время года отнюдь не требовало такой предосторожности, была облачена в препоясанный поверх одежд обширный плащ с рукавами, снабженный большим капюшоном из того же материала. Последний натягивался на голову и на шляпу так, что полностью прикрывал их; а застегнутый под подбородком, он носил название «верхом с комфортом». Рука трактирщика сжимала огромный жокейский хлыст с медными украшениями. Его тощие ноги населяли пару поместительных ботфорт, стянутых сбоку ржавыми пряжками. В этом наряде он прошествовал до середины комнаты и оповестил о цели своего прихода весьма лаконично:

— Лошади готовы.

— Так это вы собрались со мной, хозяин?

— Да, до Перта. Там вы сможете достать проводника до Эмбро (так он произносил Эдинбург), коли в этом будет нужда.

С этими словами он положил перед Уэверли счет, который держал в руке; в то же время, не дожидаясь приглашения, он налил себе стакан вина и благоговейно осушил его за то, чтобы господь бог благословил их путешествие. Эдуард с изумлением посмотрел на нахала, но так как их знакомство обещало быть недолгим и, в общем, как проводник он ему подходил, не стал делать ему никаких замечаний, заплатил по счету и выразил намерение тотчас же отправляться. Не теряя времени, он вскочил на Дермида и покинул «Золотой светильник», а вслед за ним затрусила вышеописанная пуританская фигура, после того как с затратой значительного времени и усилий, используя при этом особую каменную приступку, возведенную перед трактиром для удобства господ путешественников, она взгромоздилась на предлинный, костлявый, заморенный и заезженный призрак кровного скакуна, на которого навьючили вещи Уэверли. Наш герой, хоть и был не в очень веселом настроении, не мог удержаться от смеха, разглядывая своего оруженосца и воображая изумление, которое вызвало бы в Уэверли-Оноре появление такого рода свиты.

Усмешка Эдуарда не ускользнула от хозяина «Светильника», который, поняв в чем дело, подлил сугубую порцию кислоты в фарисейскую закваску выражения своего лица и внутренне поклялся, что так или иначе заставит молодого англичанина дорого заплатить за презрение, с которым он, видимо, к нему относился. Каллюм тоже стоял у ворот и открыто потешался над нелепой фигурой мистера Крукшэнкса. Когда Уэверли поравнялся со своим пажом, тот почтительно снял шапку и, подойдя к стремени Эдуарда, посоветовал «глядеть в оба, чтобы старый чертов виг не выкинул какую-нибудь штуку».

Уэверли еще раз поблагодарил его, попрощался и рысью двинулся в путь, довольный, что избавился от визга ребятишек, захлебывавшихся от восторга при виде того, как старый Эбенизер подскакивает и приседает в стременах, стараясь избегнуть тряски от крупной рыси по плохо мощеной улице. Село *** вскоре осталось на много миль позади.

Глава XXX
ИЗ КОТОРОЙ ЯВСТВУЕТ, ЧТО ПОТЕРЯ ПОДКОВЫ
МОЖЕТ ПРИЧИНИТЬ СЕРЬЕЗНЫЕ НЕУДОБСТВА

Общий тон и манеры Уэверли, но главным образом сверкающее содержимое его кошелька и равнодушие, с которым он взирал на свои червонцы, повергли его спутника в некоторое благоговение и удержали от дальнейших попыток завязать разговор. Кроме того, в его голове теснились всякие подозрения и тесно с ними связанные своекорыстные планы. Поэтому они долго ехали молча, пока проводник не объявил, что его лошадь потеряла переднюю подкову и что, без сомнения, его милость возьмет на себя ее поставить.

Это было то, что юристы называют закидыванием удочки с целью проверить, насколько Уэверли склонен поддаться на такие мелкие обложения.

— И ты думаешь, мошенник, что я буду ставить подковы твоей лошади? — вспыхнул Эдуард, не поняв, куда он клонит.

— Ну конечно, — ответил мистер Крукшэнкс,— хотя особого уговора на этот счет не было, не могу же я платить из своего кармана за все, что может случиться с бедной лошадью, пока я на службе у вашей милости. Конечно, если ваша милость…

— А, так ты про то, чтобы я заплатил кузнецу… Но где его взять?

Весьма обрадованный, что препятствий со стороны его временного хозяина в этом отношении не предвидится, мистер Крукшэнкс заверил его, что Кернврекан, деревня, которую они должны были вскоре проехать, имела счастье обладать великолепным кузнецом, «но так как он профессор, он ни для кого не будет загонять гвоздя в воскресенье или в постный день, если уж не случится самой крайности, и всегда берет в этом случае шесть пенсов с подковы». На Уэверли эта часть сообщения, казавшаяся трактирщику самой важной, произвела весьма незначительное впечатление. Он только подивился про себя, в каком колледже мог преподавать этот профессор ветеринарии, не подозревая, что это слово может означать любого человека, претендующего на необычайную чистоту веры и святость жизни.

В Кернврекане они быстро отыскали жилище кузнеца. Так как дом, где он жил, был одновременно и трактиром, в нем было два этажа и он гордо возвышал свою крышу, одетую в серый шифер, над соседними лачугами, крытыми соломой. Пристроенная тут же кузня не отличалась тем воскресным безмолвием и покоем, которые Эбенизер ожидал от святости своего друга. Напротив того: молот стучал, наковальня звенела, мехи охали, словом, все снаряды Вулкана, казалось, были в полном действии. Да и характер работы не отличался сельской идилличностью. Хозяин, именуемый на вывеске Джоном Маклротом, вместе с двумя помощниками был деятельно занят налаживанием, ремонтом и чисткой старых мушкетов, пистолетов и сабель, в воинственном беспорядке разбросанных по всему помещению. Под открытым навесом, где размещался горн, толпилось множество народа, люди то входили, то выходили, как будто обмениваясь какими-то важными новостями. Один вид кернвреканских обывателей, быстро сновавших по улице с воздетыми руками и устремленным вверх взглядом, говорил за то, что их общественное сознание потрясено каким-то необычайным сообщением.

— Что-то случилось! — воскликнул хозяин «Светильника» и немедленно самым бесцеремонным образом вклинил свою похожую на фонарь челюсть и костлявую клячу в толпу. — Что-то случилось, и, с божьей помощью, я все сейчас разузнаю.

Уэверли, привыкший сдержаннее, чем его спутник, проявлять свое любопытство, соскочил с коня и передал его первому попавшемуся мальчишке. Эта сдержанность сложилась еще в робкие дни его первой юности, когда ему невыразимо претило обращаться к незнакомому человеку хотя бы за случайной справкой, не разглядев предварительно, какое у него лицо и как он выглядит. Пока он осматривал окружающих, чтобы выбрать среди них того, с кем бы ему было приятнее заговорить, гомон толпы избавил его в известной степени от необходимости расспросов. Имени Лохила, Клэнроналда, Гленгерри и других видных вождей горских кланов, среди которых все время слышалось имя Вих Иан Вора, звучало в их устах столь же привычно, как самые обыденные слова, а из общего смятения он заключил, что их нашествие на Нижнюю Шотландию во главе вооруженных кланов либо уже совершилось, либо ожидается c минуты на минуту.

Но прежде чем Уэверли успел дознаться о подробностях, крепкая, с широкой костью и грубыми чертами лица женщина лет сорока, одетая так, как если б платье на нее набросали вилами, с красными пятнами на щеках там, где они не были покрыты сажей и копотью, протиснулась сквозь толпу, размахивая в воздухе двухлетним ребенком, которого она подбрасывала на ходу, не обращая внимания на его отчаянные вопли. Эта особа горланила:

Чарли, мой красавчик, красавчик, красавчик,
Чарли, мой красавчик,
Лихой кавалер!

— Эй, мужики, слышали, кто на вас идет? — продолжала эта неугомонная матрона,— слышали, кто вам, хныкающим вигам, скоро заткнет глотку?

Не знаешь ты, что будет,
Не знаешь ты, что будет,
Подходят дикие Мак-Кроу.

Кернвреканский Вулкан, чьей Венерой была эта ликующая вакханка, бросил на нее мрачный и угрожающий взгляд, что заставило некоторых из деревенских сенаторов вмешаться:

— Тише, хозяйка, разве нынче время или день такой особый, чтобы распевать ваши богомерзкие песни? Нынче время, когда чистое вино гнева без всякой примеси налито в чашу негодования, и день, когда вся страна должна свидетельствовать против папизма, и прелатизма, и квакеризма, и индепендентизма, и супрематизма, и эрастианизма, и антиномианизма, и всех заблуждений церкви!

— Пошли вы с вашей виговской болтовней! — отозвалась якобитская героиня. — Пошли вы с вашими вигами и пресвитерианством, сопляки корноухие! Что, думаете, наши молодцы посмотрят на ваши синоды, и пресвитеров, и пени за блуд, и покаянные стулья? Черт бы побрал всю эту мерзость! Поди! Сажали на них женщин куда почестнее, чем иные, что спят с любым вигом в округе. Взять хотя бы меня…

Здесь Джон Маклрот, опасавшийся, что она перейдет к подробностям личного опыта, счел долгом вмешаться в силу своего супружеского авторитета:

— Иди сейчас же домой, чертова стерва (прости, господи, мою душу), и поставь кашу на ужин.

— А ты что, совсем одурел, старый олух? — отвечала его любезная подруга, мгновенно и с чрезвычайной силой устремляя свой гнев, который до этого блуждал по всем собравшимся, в его естественное русло. — Стоишь целый день и чинишь мушкетные замки для дураков, которые и выстрелить-то в горца не посмеют, а того не видишь, что мог бы денег на семью заработать, подковав лошадь этого красавчика джентльмена, который, видно, только что с севера! Ручаюсь, что он не из тех нюней, что за короля Георга, а по меньшей мере из храбрых Гордонов!

Глаза присутствующих обратились теперь к Уэверли, который воспользовался этим, чтобы попросить кузнеца возможно скорее подковать лошадь проводника, так как он спешит ехать дальше. Того, что он слышал, было достаточно, чтобы понять, какая опасность ему угрожает, если он задержится в этом месте. Кузнец устремил на него недовольный и подозрительный взгляд, чему немало способствовал пыл, с которым его жена подкрепила просьбу Уэверли:

— Ты что, не слышишь, что говорит хорошенький джентльмен, ты, никчемный пьянчуга?

— А как вас звать, сэр? — осведомился Маклрот.

— Вам до этого нет дела, любезный, если я плачу за работу.

— Но до этого может быть дело государству, — заметил старый фермер, от которого здорово несло виски и торфяным дымом. — Сдается мне, вам придется задержаться в пути, пока мы не покажем вас лэрду.

— Не очень-то вам будет легко задержать меня и даже небезопасно, — высокомерно ответил Уэверли, — если вы не предъявите надлежащих полномочий.

В толпе наступило затишье и пробежал шепот:

— Секретарь Мерри…

— Лорд Льюис Гордон…

— Может, сам претендент!—Таковы были наперебой высказываемые догадки. Желание не выпускать Уэверли проступало все явственнее. Он попытался было урезонить встревоженных обывателей, но его добровольная союзница миссис Маклрот мигом утопила его увещания в потоке ругани по адресу присутствующих, которые, разумеется, поставили ее на счет Уэверли.

— Это вы-то хотите задержать друга нашего принца? — Ибо и ей теперь передалось общее мнение о нашем герое. — Только посмейте его коснуться! — И, растопырив свои длинные и сильные пальцы, украшенные когтями, которым мог бы позавидовать любой стервятник, продолжала: — Всеми десятью заповедями вцеплюсь в рожу всякому, кто его хоть пальцем тронет!

— Ступай лучше домой, хозяйка, — сказал вышеупомянутый фермер, — да лучше нянчи ребятишек своего мужа, чем оглушать нас своими криками.

— Его ребятишек! — воскликнула амазонка, взглянув на супруга с невыразимо презрительной усмешкой. — Его ребятишек!

Эх, будь ты мертвецом, муженек,
Да лежал бы подо мхом, муженек,
Вмиг утешилась бы я, вдова,
Да спозналась бы я с горцем лихим!

Эта песенка, вызвавшая сдержанное хихиканье среди более молодой части аудитории, совершенно вывела из себя уязвленного Вулкана.

— Черт в меня вселись, если я не засуну ей в глотку каленое железо! — воскликнул он в неистовстве, выхватывая из горна раскаленный прут. Очень вероятно, что он и привел бы свою угрозу в исполнение, если бы часть толпы не схватила его, между тем как другая пыталась убрать с его глаз сварливую половину.

Уэверли собирался воспользоваться общим замешательством для отступления, но не мог нигде обнаружить своей лошади. Наконец он увидел на некотором расстоянии своего верного спутника Эбенизера; тот, заметив, какой оборот принимает дело, отвел обеих лошадей подальше от давки и, сидя на одной и держа другую на поводу, отвечал на громкие и повторные требования Уэверли подать ему коня:

— Нет, нет, если вы не друг нашей церкви и короля и вас за это задержали, вам придется отвечать перед честными людьми страны за нарушение договора, и я должен наложить арест на вашу лошадь и вещи в возмещение убытков, поскольку я с лошадью потерял целый рабочий день, да еще пропущу и сегодняшнюю проповедь.

Эдуард начал терять терпение среди этого сброда, который теснил и толкал его со всех сторон. Каждую минуту можно было ожидать насилия, и поэтому он решил прибегнуть к острастке. Он вытащил пистолет, обещая, с одной стороны, пристрелить каждого, кто осмелится его далее задерживать, и, с другой, угрожай подобной же участью Эбенизеру, если он попытается хоть сдвинуться с места с лошадьми. Мудрый Партридж говорит, что один человек с пистолетом равен ста невооруженным, так как, хотя он в толпе может застрелить только одного, но никто не знает, не окажется ли он этим несчастливцем. Поэтому levee en masse[138] граждан Кернврекана, вероятно, дрогнул бы, а Эбенизер, естественная бледность которого усугубилась на три оттенка в сторону мертвенности, не стал бы вступать в пререкания по поводу подкрепленного таким образом приказа, если бы сельский Вулкан в жажде выместить на каком-либо достойном предмете бешенство, вызванное его подругой, и весьма довольный тем, что нашел такой объект в лице Уэверли, не бросился на него со своим раскаленным прутом с такой решимостью, что выстрел последовал как естественный акт самозащиты. Несчастный упал; и в то время как Эдуард, потрясенный тем, что он сделал, растерялся и не подумал обнажить свою шпагу или взяться за оставшийся пистолет, толпа набросилась на него, обезоружила и уже готова была растерзать, если бы ее неистовства не смирило появление почтенного священника, пастора местного прихода.

Этот достойный человек (не чета разным Гуктрэпплам и Рентауэлам) пользовался большим влиянием у простого народа, хотя, наряду с отвлеченными догматами христианства, проповедовал и практические выводы из его учения, и был уважаем также и высшими классами, несмотря на то, что отказывался потворствовать их теоретическим заблуждениям и превратить церковную кафедру в школу языческой морали. Быть может, этим сочетанием веры и дел в его учении и объясняется то, что, хотя с его памятью связана своего рода эра в существовании Кернврекана и прихожане, вспоминая о чем-либо случившемся шестьдесят лет назад, говорят: «Это было во времена доброго мистера Мортона», я так и не смог выяснить, принадлежал ли он к евангелической или к умеренной церковной партии. Впрочем, я не считаю это обстоятельство особенно существенным, поскольку оба движения возглавлялись такими людьми, как Эрскин и Робертсон.[139] Мистер Мортон был встревожен пистолетным выстрелом и все возрастающим шумом вокруг кузницы. После того как он приказал окружавшим задержать Уэверли, не учиняя ему, однако же, какого-либо насилия, его первой заботой было осмотреть тело Маклрота, над которым, внезапно изменив свои чувства на прямо противоположные, уже рыдала, голосила и терзала колтун своих волос его почти обезумевшая супруга. Но когда кузнеца подняли с земли, оказалось, что он, во-первых, жив, а во-вторых, и проживет, по всей вероятности, так же долго, как если бы он никогда в жизни не слышал пистолетного выстрела. Впрочем, он едва уцелел: пуля, скользнув по голове, лишь оглушила его на несколько мгновений. Страх и душевное смятение помешали ему сразу прийти в себя. Теперь он поднялся: на ноги и требовал немедленного отмщения своему врагу. Лишь с большим трудом согласился он на предложение мистера Мортона, а именно, чтобы Уэверли отвели к лэрду, исполнявшему должность мирового судьи, и оставили в его распоряжении. Остальные единодушно поддержали предложенную меру; даже миссис Маклрот, понемногу оправившись от истерики, прохныкала, что она не против того, что предлагает пастор; он даже слишком хорош для своего ремесла, и она надеется увидеть его вскоре показистее, в епископском облачении, что будет почище всяких женевских плащей да воротников.

Поскольку, таким образом, все разногласия были улажены, Уэверли под конвоем всех жителей селения, способных держаться на ногах, был отведен в замок Кернврекан, находившийся примерно в полумиле от него.

Глава XXXI
ДОПРОС

Майор Мелвил из Кернврекана, пожилой джентльмен, проведший молодые годы на военной службе, принял мистера Мортона с большой теплотой, а нашего героя — с учтивостью, которая из-за двусмысленного положения нашего героя была натянутой и холодной.

Узнав, что рана у кузнеца пустячная и Эдуард нанес ее в состоянии самозащиты, майор решил, что с этой частью дела можно покончить, после того как Уэверли вручит ему небольшую сумму в пользу пострадавшего.

— Я хотел бы, сэр, чтобы мои обязанности на этом и закончились, но нам надо получить еще кое-какие сведения о причинах, побудивших вас путешествовать по этой стране в столь тяжелое и смутное время.

Тут мистер Крукшэнкс выступил вперед и сообщил судье все то, что он знал о нашем герое, и те подозрения, которые внушили ему неразговорчивость Уэверли и уклончивые ответы Каллюма Бега. Он заявил, что лошадь, на которой приехал Эдуард, принадлежит Вих Иан Вору, хотя не рискнул обвинить в этом его прежнего спутника, боясь, чтобы богопротивная шайка Мак-Иворов не подпалила за это как-нибудь его дом и конюшни. Закончил он непомерным восхвалением своих заслуг перед церковью и государством, скромно заметив, что господь избрал его орудием для поимки столь подозрительного и опасного злоумышленника. Он выразил надежду на будущую денежную награду и на немедленное возмещение убытков за потерю времени и ущерб, нанесенный его доброму имени тем, что он путешествовал по государственному делу в постный день.

На это майор Мелвил весьма спокойно ответил, что мистер Крукшэнкс не только не может претендовать на какие-либо заслуги в этом деле, но обязан еще хлопотать, чтобы его освободили от очень значительного штрафа за то, что он не донес, согласно недавнему правительственному постановлению, ближайшему судье о посещении его постоялого двора незнакомым человеком; далее, поскольку мистер Крукшэнкс так похваляется своей преданностью церкви и государю, он не будет приписывать его поведение политическому недовольству, но полагает, что его бдительность и усердие по отношению к церкви и к государству были ослаблены возможностью получить с незнакомца двойную плату за наем лошади; однако, не считая себя компетентным выносить единоличное решение по делу, касающемуся столь важного лица, он переносит его на рассмотрение ближайшего съезда мировых судей. Этим пока и исчерпывается все то, что мы имеем сказать в нашей повести о муже из «Светильника», и он, печальный и недовольный, удалился восвояси.

Затем майор Мелвил предложил жителям деревни разойтись по домам, выделив лишь двоих на роль полицейских и приказав им ждать внизу. В помещении, таким образом, остались только майор, мистер Мортон, которого последний пригласил присутствовать при допросе, какой-то служащий, исполнявший обязанности писца, и Уэверли. Наступила неловкая и мучительная пауза, пока майор Мелвил, глядя на Уэверли с явным состраданием и часто справляясь с какой-то бумагой или памятной запиской, которую он держал в руках, не спросил нашего героя, как его зовут.

— Эдуард Уэверли.

— Я так и думал. Бывший офицер *** драгунского полка и племянник сэра Эверарда Уэверли из Уэверли-Онора?

— Так точно.

— Мне очень неприятно, молодой человек, что эта тягостная обязанность выпала мне на долю.

— Раз это ваша обязанность, майор Мелвил, то извинения излишни.

— Правильно, сэр; разрешите поэтому задать вам вопрос, где вы провели все время, истекшее между получением вами отпуска из полка и настоящим моментом?

— Мой ответ на столь общий вопрос зависит от характера возводимого на меня обвинения, — сказал Уэверли, — и поэтому я прошу сообщить мне, каково это обвинение и в силу какого права меня задержали для допроса.

— Обвинение, мистер Уэверли, к моему величайшему сожалению, очень тяжелого свойства и затрагивает вашу честь и как воина и как подданного его величества. По первому пункту вы обвиняетесь в возбуждении к мятежу и к восстанию подчиненных вам солдат и в том, что вы подали им пример дезертирства, продлив свой отпуск из полка вопреки категорическому приказанию вашего командира. По второму — вы обвиняетесь в государственной измене и в поднятии оружия против своего государя — величайшем преступлении, какое может совершить подданный.

— А по чьему приказу вы меня арестовали и заставляете отвечать на столь гнусную клевету?

— По приказу, который вы не можете оспаривать, а я обязан выполнять.

Он передал Уэверли составленное по всей форме предписание верховного уголовного суда Шотландии о задержании и аресте Эдуарда Уэверли, эсквайра, подозреваемого в изменнических действиях и других тяжких преступлениях и проступках.

Уэверли был глубоко потрясен этим сообщением, что майор Мелвил приписал сознанию собственной вины, между тем как мистер Мортон был скорее склонен истолковать его как изумление невинного и несправедливо заподозренного человека. И в той и в другой гипотезе была доля истины, ибо, хотя совесть Эдуарда и оправдывала его во взведенных на него обвинениях, однако, быстро припомнив свою жизнь за это время, он убедился в том, что ему будет чрезвычайно трудно доказать свою невиновность так, чтобы она стала очевидной для других.

— Одна из весьма неприятных сторон этого неприятного дела, — сказал майор Мелвил после минутного молчания, — та, что при наличии столь тяжких обвинений я по необходимости должен просить вас показать мне все имеющиеся при вас бумаги.

— С величайшей готовностью, — сказал Эдуард, бросая на стол свой бумажник и записную книжку,— я просил бы только не читать одной.

— Боюсь, мистер Уэверли, что я не имею права идти на послабления.

— Хорошо, вы увидите ее, сэр, но так как она для вас интереса не представляет, я попрошу вернуть мне ее.

Он достал полученное этим утром и спрятанное на груди стихотворение и передал его судье вместе с конвертом. Майор Мелвил прочел его молча и приказал писцу снять с него копию. Затем он вложил ее в конверт, положил его перед собой, а оригинал с печальным и серьезным видом возвратил Уэверли.

Дав арестованному (ибо таково было теперешнее положение нашего героя) достаточное, по его мнению, время для размышлений, майор Мелвил возобновил допрос и заявил Уэверли, что, поскольку тот возражает против общих вопросов, он будет придавать им настолько частный характер, насколько это позволяют находящиеся в его распоряжении сведения. После этого следствие продолжалось, причем содержание вопросов и ответов записывалось под диктовку писцом.

— Знал ли мистер Уэверли человека по имени Хэмфри Хотон, унтер-офицера драгунского полка, которым командует Гардинер?

— Конечно; он был сержантом в моем отряде и сыном арендатора моего дяди.

— Совершенно верно. И он пользовался в значительной мере вашим доверием и влиянием среди товарищей?

— Мне никогда не приходилось оказывать особое доверие людям такого рода, — ответил Уэверли, — я отличал сержанта Хотона как умного и деятельного молодого человека и полагаю, что за эти качества он и пользовался уважением у товарищей.

— Но через этого человека, — ответил майор Мелвил,— вы поддерживали связь с теми из ваших солдат, которые пришли в ваш полк из Уэверли-Онора?

— Конечно; эти бедняги оказались в полку, состоящем почти исключительно из шотландцев и ирландцев, и обращались ко мне со всеми своими мелкими затруднениями и нуждами; естественно, их -рупором служил их земляк и сержант.

— Влияние сержанта Хотона, — продолжал майор, — распространялось, следовательно, главным образом на тех солдат, которые ушли за вами в полк из имения вашего дяди?

— Разумеется; но какое это имеет отношение к настоящему делу?

— К этому я сейчас перейду и очень прошу вас отвечать откровенно. Поддерживали ли вы после того, как уехали из полка, какую-либо переписку, прямым или окольным путем, с сержантом Хотоном?

— Я? Поддерживать переписку с человеком его звания и положения? Каким образом и с какой целью?

— Это вам предстоит объяснить. Но не посылали ли вы к нему, например, за какими-нибудь книгами?

— Вы напомнили мне незначительное поручение, — сказал Уэверли, — которое я дал сержанту Хотону, потому что мой слуга был неграмотный. Вспоминаю, что я письменно просил его выбрать несколько книг, список которых я ему послал, и направить их на мое имя в Тулли-Веолан.

— А какого характера были эти книги?

— Они относились почти исключительно к изящной литературе, я предназначал их для чтения одной молодой особы.

— Не находились ли среди них трактаты и брошюры, направленные против правительства?

— Там было несколько политических трактатов, в которые я почти не заглядывал. Они были посланы мне одним добрым другом, которого следует более уважать за его сердце, нежели за благоразумие или политическую проницательность; мне они показались скучными сочинениями.

— Этот друг, — продолжал настойчивый следователь,— некто мистер Пемброк, священник, отвергший присягу, и автор двух крамольных сочинений, рукописи которых были обнаружены в ваших вещах.

— Но в которых, даю вам честное слово джентльмена, я едва ли прочел шесть страниц.

— Я не королевский судья, мистер Уэверли, материалы вашего допроса будут переданы в другую инстанцию. Но перейдем к дальнейшему — знаете ли вы лицо, известное под именем Ушлого Уилла, или Уилла Рутвена?

— Никогда до настоящего момента не слышал такого имени.

— Не поддерживали ли вы через это или какое-либо иное лицо связи с сержантом Хэмфри Хотоном, подговаривая его дезертировать вместе со всеми солдатами его полка, которых ему удастся склонить на это дело, и присоединиться к горцам и другим мятежникам, поднявшим в настоящее время оружие под водительством молодого претендента?

— Уверяю вас, что я не только совершенно неповинен в заговоре, в котором вы меня обвиняете, но он ненавистен мне до глубины души, и я не пошел бы на такое предательство ни ради трона для себя, ни для того, чтобы возвести на него кого бы то ни было другого.

— Однако, когда я рассматриваю этот конверт, надписанный рукой одного из тех впавших в заблуждение джентльменов, которые в настоящее время восстали против своего отечества, и вложенные в него стихи, я не могу не найти некоторой аналогии между упомянутым мною предприятием и подвигами Уогана, которые автор, по-видимому, ставит вам в пример.

Уэверли был поражен этим совпадением, но заявил, что желания или ожидания автора письма нельзя рассматривать как доказательство совершенно химерического обвинения.

— Но, если меня не обманывают мои сведения, за время вашей отлучки из полка вы находились то в замке этого горского предводителя, то в замке мистера Брэдуордина из Брэдуордина, также поднявшего оружие в пользу этого несчастного дела?

— Я и не собираюсь скрывать этого; но я самым решительным образом отрицаю какое-либо участие в их замыслах против правительства.

— Но вы, я полагаю, не станете отрицать, что вместе со своим хозяином Гленнакуойхом присутствовали на сборище, где объединилось большинство сообщников его предательства, чтобы под предлогом большой охоты согласовать свои мятежные планы?

— Я признаю, что был на таком сборище, — сказал Уэверли, — но я ничего не слышал и не видел такого, что придало бы ему приписываемый вами характер.

— Оттуда вы проехали, — продолжал следователь,— вместе с Гленнакуойхом и частью клана на соединение с армией молодого претендента и, засвидетельствовав ему свои верноподданнические чувства, вернулись, чтобы обучить военному делу и вооружить остальных людей клана и слить их с мятежными бандами, когда они двинутся на юг?

— Я никогда не ездил с Гленнакуойхом к упомянутому вами лицу и даже не слышал, что оно находится в Шотландии.

Уэверли затем подробно изложил всю историю несчастного случая, происшедшего с ним на охоте, и добавил, что по возвращении в Гленнакуойх узнал, что лишен офицерского звания, и не станет отрицать, что тогда впервые заметил признаки военных приготовлений кланов; однако, не испытывая желания стать на их сторону и не имея более оснований оставаться в Шотландии, отправился на родину, куда его зовут лица, имеющие право руководить его поступками, как это увидит майор Мелвил, если просмотрит лежащие на столе письма.

Майор Мелвил начал читать письма Ричарда Уэверли, сэра Эверарда и тетушки Рэчел, но выводы, к которым он пришел, оказались иными, чем те, на которые рассчитывал наш герой. Эти послания были написаны в недружелюбном к правительству тоне и местами заключали неприкрытые угрозы, а письмо бедной тетушки Рэчел, недвусмысленно утверждавшее правоту Стюартов, было расценено как открытое признание того, что другие решались высказать только намеками.

— Разрешите задать вам еще один вопрос, мистер Уэверли, — сказал майор Мелвил. — Разве вы не получали повторных писем от командира вашего полка, в которых он предостерегал вас, приказывал вернуться на свой пост и уведомлял о том, что вашим именем пользуются для распространения недовольства среди ваших солдат?

— Никогда, майор Мелвил. Одно письмо я от него действительно получил. В нем он учтиво давал понять, что для меня было бы лучше проводить свой отпуск не только в замке Брэдуордин; признаюсь, я счел, что вмешиваться в эти дела он не имеет права; наконец, в тот же день, когда я прочел о своей отставке в правительственных сообщениях, я получил второе письмо от подполковника Гардинера с приказом вернуться в полк. Но так как меня на месте не было по причинам, которые я уже излагал, я получил его слишком поздно и не мог выполнить приказ. Если были какие-либо письма между первым и последним,— что по великодушному характеру подполковника я считаю вероятным, — они до меня не дошли.

— Я до сих пор не спрашивал вас, мистер Уэверли,— продолжал майор Мелвил, — о деле менее важном, но которое тем не менее получило огласку и было истолковано не в вашу пользу. Говорят, что в вашем присутствии и так, что вы могли его прекрасно слышать, был произнесен изменнический тост, и вы, офицер на службе его величества, потерпели, чтобы другой, а не вы потребовал удовлетворения от обидчика. Этого поставить вам в вину на суде нельзя, но если, как мне известно, офицеры вашего полка требовали от вас объяснений по поводу этих слухов, мне остается только удивляться, как вы, дворянин и офицер, сочли возможным от них уклониться.

Это уже было слишком. Осажденный и теснимый со всех сторон обвинениями, в которых грубая ложь переплеталась с действительными фактами, неизбежно придававшими ей правдоподобие; один, без друзей и в чужом краю, Уэверли счел, что жизнь и честь его погибли, и, опустив голову на руки, решительно отказался отвечать на какие-либо дальнейшие вопросы, поскольку его откровенное и чистосердечное признание обратилось против него же.

Перемена в Уэверли не удивила и не рассердила майора Мелвила. Он продолжал невозмутимо задавать ему один вопрос за другим.

— Какой мне смысл отвечать вам? — угрюмо сказал Эдуард. — Вы, очевидно, убеждены в моей виновности и в каждом моем ответе ищете лишь подтверждения вашего предвзятого мнения. Так упивайтесь вашим мнимым торжеством и перестаньте меня мучить. Если я способен на ту подлую трусость и предательство, в которых вы меня обвиняете, я не стою того, чтобы верили хоть одному моему ответу. Если же вы меня подозреваете незаслуженно, а бог и моя совесть свидетели, что это так, тогда я не вижу, почему своим чистосердечием я должен вкладывать оружие в руки моих обвинителей. У меня нет больше оснований отвечать ни на один ваш вопрос, и я поэтому твердо решил не давать больше никаких показаний.

И, приняв прежнюю позу, он впал в угрюмое молчание.

— Позвольте мне, — сказал следователь, — напомнить вам одно соображение, способное побудить вас к чистосердечию и откровенности. Неопытный юноша, мистер Уэверли, легко может стать жертвой преступных планов искусных и хитрых людей, а один по крайней мере из ваших друзей — я имею в виду Мак-Ивора из Гленнакуойха — несомненно занимает среди них одно из первых мест. Вас же, по вашей видимой бесхитростности, молодости и незнакомству с местными нравами, я склонен был бы отнести к категории первых. В этом случае ложный шаг или ошибка, которую я охотно счел бы невольной, могут быть легко заглажены, и я с готовностью стал бы вашим заступником. Вам, несомненно, должны быть известны силы шотландских повстанцев, их ресурсы и планы; вот и заслужите это заступничество и откровенно изложите все то, что вам по этому поводу стало известно. В этом случае, мне кажется, я могу взять на себя обещание, что единственным неприятным последствием вашей связи с этими несчастными интригами явится кратковременный арест.

Уэверли с полным самообладанием слушал это увещание, пока дело не дошло до последних слов. Тут он вскочил со стула и заговорил с необыкновенным жаром, которого он еще не проявлял:

— Майор Мелвил, — ведь так вас зовут? — я до сих пор или чистосердечно отвечал на ваши вопросы, или решительно отвергал их, потому что дело пока шло только обо мне. Если же вы считаете меня подлецом, способным доносить на других, которые, каковы бы ни были их преступления против общества, принимали меня как гостя и друга, заявляю вам, что считаю ваши вопросы еще более возмутительным оскорблением, чем ваши клеветнические подозрения; а так как мое несчастное положение не позволяет мне отвечать на них иначе, как словом, то знайте: вы скорее вырвете у меня из груди сердце, чем я единым звуком обмолвлюсь о вещах, которые могли мне стать известны только благодаря полному доверию людей, оказавших мне гостеприимство.

Мистер Мортон и майор переглянулись, причем первый, которого в течение всего допроса донимали приступы сильного насморка, прибегнул к своей табакерке и носовому платку.

— Мистер Уэверли, — сказал майор, — мое нынешнее положение в равной мере не позволяет мне наносить и принимать оскорбления, поэтому я не буду продолжать объяснение, которое к этому клонится. Боюсь, что мне придется подписать приказ о содержании вас под стражей, но пока тюрьмой для вас послужит этот дом. Не думаю, чтобы мне удалось убедить вас разделить с нами ужин (Эдуард отрицательно покачал головой), но я прикажу подать его в отведенное вам помещение.

Наш герой поклонился и прошел под конвоем полицейских в небольшую, но изящно обставленную комнату, где, отказавшись от предложенной еды и вина, бросился на кровать и, обессилев от тревог и душевного напряжения этого несчастного дня, забылся глубоким и тяжелым сном. На это он, верно, и сам не рассчитывал; но говорят, что североамериканские индейцы, когда их пытают, способны заснуть, едва лишь на миг прекращаются их мучения, и спят до тех пор, пока их снова не станут терзать огнем.

Данинград