Триумфальная арка. Эрих Мария Ремарк

Оглавление
  1. XVIII
  2. XIX
  3. XX
  4. XXI
  5. XXII
  6. XXIII
  7. XXIV
  8. XXV

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Примечания

XVIII

Равик возвращался с вокзала грязный и усталый. Тринадцать часов он провел в душном вагоне среди людей, от которых несло чесноком, среди охотников с собаками, женщин, державших на коленях корзины с курами и голубями… А до этого он находился три месяца на границе…

Вечерело… Какое-то странное поблескивание в сумерках привлекло его внимание. Ему показалось, что вокруг Рон Пуэн расставлены зеркала, улавливающие и отражающие скудный свет поздних майских сумерек.

Он остановился и вгляделся пристальнее. Это и в самом деле были зеркальные пирамиды. Длинной вереницей призраков тянулись они за клумбами тюльпанов.

– Что это такое? – спросил он садовника, разравнивавшего свежевскопанную клумбу.

– Зеркала, – ответил тот, не поднимая глаз.

– Сам вижу, что зеркала. Но до моего отъезда из Парижа я их не видел.

– Давно это было?

– Три месяца назад.

– Три месяца!.. Их поставили на прошлой неделе. По случаю приезда английского короля. Пусть себе глядится.

– Какая безвкусица, – сказал Равик.

– Согласен, – ответил садовник без всякого удивления.

Равик пошел дальше. Три месяца… три года… три дня… Что такое время? Все и ничто. Каштаны уже в цвету, а тогда на них не было ни листочка; Германия опять нарушила договоры и полностью оккупировала Чехословакию; эмигрант Иозеф Блюменталь в припадке истерического хохота застрелился перед дворцом Лиги Наций в Женеве; сам он за это время перенес воспаление легких, и болезнь все еще дает себя знать. Тогда он находился в Бель-форе и носил фамилию Гюнтер… И вот он снова в Париже, и вечер мягок, как грудь женщины, и кажется – иначе и не может быть. Все принимается со спокойствием обреченности – этим единственным оружием беспомощности. Небо всегда и везде остается одним и тем же, распростертое над убийством, ненавистью, самоотверженностью и лю – бовью, наступает весна, и деревья бездумно расцветают вновь, приходят и уходят сливово-синие сумерки, и нет им дела до паспортов, предательства, отчаяния и надежды. Как хорошо снова оказаться в Париже, не спеша идти по улице, окутанной серебристо-серым светом, ни о чем не думать… До чего он хорош, этот час, еще полный отсрочки, полный мягкой расплывчатости, и эта грань, где далекая печаль и блаженно-счастливое ощущение того, что ты еще просто жив, сливаются воедино, как небо и море на горизонте: первый час возвращения, когда ножи и стрелы еще не успели вонзиться в тебя… Это редкое чувство единения с природой, ее широкое дыхание, идущее далеко и издалека, это пока еще безотчетное скольжение вдоль дороги сердца, мимо тусклых огней фактов, мимо крестов, на которых распято прошлое, и колючих шипов будущего, цезура, безмолвное парение, короткая передышка, когда, весь открывшись жизни, ты замкнулся в самом себе… Слабый пульс вечности, подслушанный в самом быстротечном и преходящем…

Морозов сидел в «Пальмовом зале» отеля «Энтернасьональ». Перед ним стоял графин вина.

– Борис!.. Здорово, старина, – сказал Равик. – Кажется, я попал как нельзя более кстати. Это «вуврэ»?

– Оно самое. Урожай тридцать четвертого года. Сладкое и густое. Хорошо, что ты вернулся… Сколько ты отсутствовал. Месяца три?

– Да. На этот раз дольше, чем обычно. Морозов позвонил в старомодный настольный колокольчик, похожий на те, какими звонят служки в деревенских церквах. В «катакомбе» провели электричество, но электрических звонков там не было. Да и вряд ли стоило их заводить: эмигранты вообще старались привлекать к себе поменьше внимания.

– Как тебя теперь зовут? – спросил Морозов.

– По-прежнему Равик. Полиции я известен под другими именами. Называл себя Воцеком, Нойманом, Гюнтером… Не знаю почему, но фамилия Равик мне особенно нравится. Не хочу с ней расставаться.

– Они не пронюхали, что ты жил здесь?

– Конечно, нет.

– Ясно. А то непременно устроили бы облаву. Можешь опять остановиться здесь. Твоя комната свободна.

– Хозяйка знает обо всем?

– Нет. Никто ни о чем не знает. Я сказал, что ты уехал в Руан. Твои вещи у меня в комнате.

Появилась официантка с подносом.

– Кларисса, принесите рюмку для мсье Равика, – сказал Морозов.

– Ах, это вы, мьсе Равик! – Зубы девушки сверкнули в улыбке. – Снова к нам? Я не видела вас больше полугода, мсье.

– Всего каких-нибудь три месяца, Кларисса.

– Не может быть! А я-то думала, что прошло полгода.

Она ушла. Вскоре появился кельнер в засаленном кителе с рюмкой в руке. Он обходился без подноса, так как работал в «катакомбе» давно и мог позволить себе такую вольность. По его лицу Морозов понял, что сейчас последуют ненужные расспросы, и предупредил его.

– А ну-ка, Жан, скажи, сколько времени мы не видели мсье Равика? Только смотри не ошибись!

– Что вы, мсье Морозов! Неужели вы думаете, что я этого не помню? Я помню все с точностью до одного дня. С тех пор прошло ровно… – Он по-актерски выдержал паузу, улыбнулся и докончил: – Четыре с половиной недели.

– Верно, – отозвался Равик, прежде чем Морозов успел что-либо сказать.

– Верно, – повторил Морозов.

– Ну еще бы! Я никогда не ошибаюсь.

Жан исчез.

– Не стоило его разочаровывать, Борис.

– Ты прав, не стоило. Я только хотел показать тебе, что время, ставшее прошлым, утрачивает в сознании людей всякую реальность. Оно утешает, пугает и внушает безразличие. Поручика Бельского из Преображенского гвардейского полка я потерял из виду в Москве в 1917 году. Мы были друзьями. Он бежал на север через Финляндию. Мой путь лежал через Маньчжурию и Японию. Когда мы встретились с ним через восемь лет, мне казалось, что в последний раз я видел его в 1919 году в Харбине, а он утверждал, что это было в 1921 году в Хельсинки. Разница в два года… и в несколько тысяч километров. – Морозов разлил вино по рюмкам. – Ну а тебя тут все-таки узнают. Ты не почувствовал себя как на родине?

Равик выпил. Вино было легким и холодным.

– В Швейцарии я однажды оказался совсем близко от немецкой границы, – сказал он. – Прямо рукой подать, неподалеку от Базеля. Одна сторона шоссе швейцарская, другая – немецкая. Я стоял на швейцарской стороне и ел вишни. А косточки сплевывал в Германию.

– И от этого ты почувствовал себя ближе к родине?

– Нет. Никогда я не был так далек от нее.

Морозов усмехнулся.

– Понимаю. Как тебе жилось?

– Как всегда. Но все стало гораздо труднее. Охрана границы усилена. Меня поймали один раз в Швейцарии, другой раз во Франции.

– Почему ты не давал знать о себе?

– Не знаю, что удалось разнюхать полиции. На них иной раз находит. Зачем подвергать опасности других? Ведь все наши алиби в конце концов не так уж безупречны. Лучше придерживаться старого солдатского правила: залечь и не шевелиться. А ты ждал писем?

– Я-то не ждал.

Равик посмотрел на него.

– Письма, – сказал он. – Что письма? Какая от них польза?

– Никакой.

Равик достал из кармана пачку сигарет.

– Странно, как все меняется в твое отсутствие.

– Не выдумывай, – возразил Морозов.

– Я вовсе не выдумываю.

– Всегда хорошо там, где нас нет. Вернешься на старое место, и все тебе кажется другим. А потом принимает прежний вид.

– Иной раз да, а иной раз и нет.

– Ты выражаешься довольно туманно. Но хорошо, что ты так просто ко всему этому относишься. Сыграем в шахматы? Профессор, мой единственный достойный противник, умер. Леви уехал в Бразилию – ему там обещали место кельнера. Сегодняшняя жизнь несется чертовски быстро. Ни к чему не следует привыкать.

– Верно, не следует.

Морозов внимательно посмотрел на Равика.

– Ты меня, кажется, не так понял.

– И ты меня тоже. Не уйти ли нам из этой пальмовой могилы? Я не был здесь три месяца, но тут по-прежнему воняет кухней, пылью и страхом. Когда тебе надо быть в «Шехерезаде»?

– Сегодня я вообще туда не пойду. У меня свободный вечер.

– Вот и хорошо. – Равик едва заметно улыбнулся. – Вечер светской изысканности, вечер старой России и больших бокалов.

– Пойдешь со мной?

– Нет. Надо отдохнуть. Несколько ночей подРЯД почти не спал. Во всяком случае неспокойно. Давай уйдем отсюда и посидим где-нибудь еще часок. Давно этого со мной не было.

– Как, снова «вуврэ»? – спросил Морозов.

Они сидели за столиком перед кафе «Колизей». – Что с тобой, старина? Ведь вечер только начинается. Самое время пить водку.

– Ты прав. И все-таки выпьем «вуврэ». Меня это вполне устроит.

– Что с тобой? Возьми хотя бы коньяку.

Равик отрицательно покачал головой.

– По случаю приезда полагается в первый же вечер напиться до чертиков,

– заявил Морозов. – Кому нужен этот героизм – трезво смотреть в лицо печальным теням прошлого?

– Я вовсе не смотрю им в лицо, Борис. Я просто потихоньку радуюсь жизни.

Равик видел, что Морозов не верит ему, но убеждать не хотелось. Он сидел за столиком у края тротуара, пил вино и спокойно глядел на вечернюю толпу. Пока он находился вне Парижа, все представлялось ясным и отчетливым. Теперь же все затуманилось, стало блеклым и вместе с тем красочным, все куда-то скользило, вызывая приятное головокружение, как у человека, который слишком быстро спустился с гор в долину и слышит все звуки, как сквозь вату.

– Ты куда-нибудь заходил до того, как пришел в отель? – спросил Морозов.

– Нет.

– Вебер несколько раз справлялся о тебе.

– Я позвоню ему.

– Что-то ты мне не нравишься. Расскажи, что с тобой было.

– Ничего особенного. Граница около Женевы охраняется очень строго. Пытался перейти сначала там, потом около Базеля. Оказалось не легче. В конце концов все же удалось. Простудился – ночь под открытым небом, снег, дождь. Но иначе было нельзя. Схватил воспаление легких. В Бель-форе один врач устроил меня в больницу. Втайне от персонала. Потом я десять дней жил у него дома. Надо будет выслать ему деньги.

– Сейчас ты здоров?

– Относительно.

– Потому и водки не пьешь?

Равик улыбнулся.

– Зачем весь этот разговор? Я немного устал, мне надо снова привыкать ко всему. Это действительно так. Странно, как много думает человек, когда он в пути. И как мало, когда возвращается.

Морозов протестующе поднял руку.

– Равик, – сказал он отеческим тоном. – Ты разговариваешь с твоим отцом Борисом, знатоком человеческого сердца. Не виляй и спрашивай. Пусть все поскорее останется позади.

– Хорошо. Где Жоан?

– Не знаю. Уже несколько недель я ничего не знаю о ней. Даже не видел ее.

– А до того?

– Сначала она еще спрашивала о тебе. Потом перестала.

– В «Шехерезаде» она больше не служит?

– Нет. Вот уже пять недель как не поет у нас. Потом заходила раза два и больше не появлялась.

– Ее нет в Париже?

– Думаю, что нет. По крайней мере, так мне кажется. Иначе я встречал бы ее в «Шехерезаде».

– Тебе известно, что она сейчас делает?

– По-моему, снимается в каком-то фильме. Во всяком случае, так она сказала гардеробщице. В общем, сам понимаешь. Оправдание всегда найдется. Был бы предлог.

– Предлог?

– Вот именно, – угрюмо подтвердил Морозов. – А что же еще, Равик? Ты ждал другого?

– Признаться, ждал.

Морозов замолчал.

– Ждать и знать – разные вещи, – заметил Равик.

– Так рассуждают только жалкие романтики. Выпей чего-нибудь покрепче, брось ты эту водичку. Возьми хотя бы кальвадос…

– Только не кальвадос. Коньяк, если это тебя утешит. А впрочем, можно и кальвадос…

– Ну наконец-то, – сказал Морозов.

Окна. Синие силуэты крыш. Потертый красный диван. Кровать. Равик знал, что придется пройти через все это. Он сидел на диване и курил. Морозов принес чемоданы и сообщил, где его можно будет найти.

Равик скинул старый костюм и принял горячую ванну. Он долго и тщательно мылся: смывал с себя последние три месяца, словно соскребал их с кожи. Потом надел свежее белье, другой костюм, побрился; если бы не поздний час, он бы охотно отправился в турецкие бани. Пока он что-то делал, ему было хорошо. Он бы и теперь занялся еще чем-нибудь: сидя у окна, он чувствовал, как изо всех углов к нему подползает пустота.

Равик налил себе рюмку кальвадоса – среди его вещей нашлась одна бутылка. В ту ночь они так и не допили ее. Но воспоминание не взволновало его. С тех пор прошло много времени. Он лишь отметил про себя, что это старый марочный кальвадос.

Луна медленно поднималась над крышами домов. Грязный двор за окном стал казаться каким-то дворцом из серебра и теней. Немного фантазии – и любая куча мусора превращается в серебряную россыпь. В окно струился аромат цветов. Терпкий запах гвоздик. Равик высунулся из окна и посмотрел вниз. На подоконнике этажом ниже стоял деревянный ящик с цветами. Вероятно, цветы эмигранта Визенхофа, если только он еще не уехал. Как-то Равик сделал ему промывание желудка. В прошлом году под Рождество.

В бутылке не осталось ни капли. Он бросил ее на кровать и встал. Что толку сидеть, бессмысленно глядя на пустую постель? Если тебе нужна женщина

– достань ее и приведи к себе. В Париже это так просто.

Он пошел по узким улицам к площади Этуаль. С Елисейских Полей пахнуло теплой жизнью ночного города. Вдруг он повернул и направился обратно, сначала быстро, потом все больше замедляя шаг, и наконец очутился возле отеля «Милан».

– Как дела? – спросил он у портье.

– А, это вы, мсье! – Портье поднялся. – Давненько к нам не заглядывали.

– Да. Меня не было в Париже.

Портье быстро окинул его взглядом.

– Мадам у нас больше не живет.

– Знаю. Она уже давно уехала от вас.

Немалую часть своей жизни портье провел за конторкой и понимал с полуслова, чего от него хотят.

– Не живет уже четыре недели, – сказал он. – Выехала месяц назад.

Равик достал сигарету.

– Мадам не в Париже? – спросил портье.

– Она в Канне.

– Ах, в Канне! – Портье провел широкой ладонью по лицу. – Вы не поверите, мсье: восемнадцать лет назад я служил швейцаром в отеле «Руль» в Ницце!

– Охотно верю.

– Какие были времена! Какие чаевые! Хорошо жилось после войны! А теперь…

Немалую часть своей жизни Равик провел в отелях и с полуслова понимал портье. Достав пятифранковую кредитку, он положил ее на конторку.

– Покорно благодарю, мсье! Желаю хорошо провести время! Вы очень помолодели, мсье!

– Я и чувствую себя моложе. Всего хорошего. Равик постоял с минуту на улице. Зачем он зашел сюда? Не хватает еще пойти в «Шехерезаду» и напиться.

Он взглянул на небо, усеянное звездами. В сущности говоря, он должен быть доволен такой развязкой. Не нужно ничего и никому долго и нудно объяснять. Он знал, что так будет, знала это и Жоан. Во всяком случае, в дни последних встреч. Она избрала единственно верный путь. Никаких объяснений. Они слишком отдают пошлостью. Любовь не терпит объяснений. Ей нужны поступки. Слава Богу, что все обошлось без морали. Слава Богу, что Жоан не моралистка. Она привыкла действовать. Теперь все кончено. Без дерганья и без метаний. Ведь он тоже действовал. Так почему же он стоит здесь?.. Быть может, виною этому воздух – мягкий, неповторимый воздух… майские сумерки. Париж… А может быть – это надвигающаяся ночь. Ночью человек всегда иной, чем днем.

Он вернулся в отель.

– Разрешите мне позвонить от вас?

– Пожалуйста, мсье. К сожалению, у нас нет телефонной будки. Только вот этот аппарат.

– Он меня вполне устроит.

Равик взглянул на часы. Вебер, наверно, еще в клинике. Ведь теперь час вечернего обхода.

– Попросите, пожалуйста, доктора Вебера.

Он не узнал голоса сестры. Видимо, поступила совсем недавно.

– Доктор Вебер не может подойти к телефону.

– Его нет в клинике?

– Он в клинике. Но сейчас с ним нельзя говорить.

– Послушайте. Пойдите и скажите, что его просит Равик. Пойдите немедленно. Очень важное дело. Я подожду.

– Хорошо, – неуверенно ответила сестра. – Сказать скажу, но он вряд ли…

– Посмотрим. Только сообщите побыстрей. Не забудьте мою фамилию: Равик.

Вебер не заставил себя долго ждать.

– Равик! Где вы?

– В Париже. Приехал сегодня. У вас операция?

– Да. Начну через двадцать минут. Острый аппендицит. А потом встретимся, хорошо?

– Могу подъехать к вам сейчас же.

– Отлично. Жду вас.

– Вот хороший коньяк, – сказал Вебер, – вот газеты и медицинские журналы. Устраивайтесь поудобнее.

– Рюмку коньяку, халат и перчатки. Вебер с удивлением посмотрел на Равика.

– Я же вам сказал – самый заурядный аппендицит. Работа совсем не для вас. Сам управлюсь в два счета. Ведь вы, должно быть, изрядно устали.

– Вебер, сделайте одолжение и уступите мне эту операцию. Я нисколько не устал и чувствую себя прекрасно.

Вебер рассмеялся.

– Не терпится поскорее взяться за дело? Ладно, пусть будет по-вашему. Я вас вполне понимаю.

Равик вымыл руки, на него надели халат и перчатки. Операционная. Знакомый запах эфира. Эжени стояла возле больного, подготавливая все для наркоза. Другая сестра, очень хорошенькая молодая девушка, раскладывала инструменты.

– Добрый вечер, сестра Эжени, – сказал Равик.

Она едва не выронила капельницу.

– Добрый вечер, доктор Равик.

Вебер ухмыльнулся. Эжени впервые назвала Равика доктором. Равик склонился над пациентом. Мощная лампа заливала операционный стол ослепительно белым светом. Этот свет словно отгораживал от окружающего мира, выключал посторонние мысли. Деловитый, холодный, безжалостный и добрый свет. Хорошенькая сестра подала скальпель. Сталь приятно холодила руки сквозь тонкие перчатки. Как хорошо от зыбкой неопределенности вернуться к ясности и точности. Он сделал надрез. Кровь узкой красной полоской побежала за острием ножа. Все стало на свое место. Впервые после возвращения он почувствовал себя самим собой. Беззвучное шипение света. Дома, подумал он. Наконец-то дома!

XIX

– Она здесь, – сказал Морозов.

– Кто?

Морозов оправил свою ливрею.

– Не притворяйся, будто не понимаешь, о ком речь. Не огорчай твоего отца Бориса. Думаешь, я не знаю, зачем ты за последние две недели трижды заглядывал в «Шехерезаду»? В первый раз с тобой было синеокое черноволосое чудо красоты, потом ты приходил один. Человек слаб – в этом и заключается его прелесть.

– Убирайся ко всем чертям, старый болтун, – сказал Равик. – Я держусь из последних сил, а ты всячески стараешься унизить меня…

– А тебе хочется, чтобы я вообще ничего не говорил?

– Безусловно.

Посторонившись, Морозов пропустил двух американцев.

– Тогда уходи. Придешь в другой раз.

– Она здесь одна?

– Без мужчины мы не пустили бы сюда даже княгиню. Пора бы тебе это знать. Твой вопрос порадовал бы самого Зигмунда Фрейда.

– Что ты знаешь о Зигмунде Фрейде? Ты пьян, и я пожалуюсь на тебя распорядителю «Шехерезады» капитану Чеченидзе.

– Дитя мое, капитан Чеченидзе служил со мной в одной полку. Он был поручиком, а я подполковником. Он до сих пор не забывает об этом. Можешь жаловаться сколько угодно.

– Ладно. Пропусти меня.

– Равик! – Морозов положил ему на плечи свои огромные руки. – Не будь ослом! Позвони синеокому чуду и приходи вместе с ним, если уж решил провести вечер у нас. Вот тебе совет человека, который понимает толк в жизни. Пусть это дешево, зато всегда действует.

– Нет, Борис. – Равик взглянул на него. – Уловки тут ни к чему, да я и не хочу хитрить.

– Тогда ступай домой, – сказал Морозов.

– В пальмовую могилу? Или в свою конуру?

Морозов оставил Равика и поспешил на помощь парочке, искавшей такси. Равик подождал, пока он вернется.

– Ты разумнее, чем я думал, – сказал Морозов. – Иначе ты давно уже сидел бы у нас в зале…

Он сдвинул на затылок фуражку с золотыми галунами и хотел еще что-то добавить, но тут в дверях «Шехерезады» показался подвыпивший молодой человек в белом смокинге.

– Господин полковник! Гоночную машину!

Морозов сделал знак шоферу такси, оказавшемуся первым на стоянке, и проводил подвыпившего гостя к машине.

– Почему вы не смеетесь? – спросил пьяный. – Ведь я назвал вас полковником. Разве это не остроумно?

– В высшей степени остроумно. А насчет гоночной машины просто великолепно.

Морозов вернулся к Равику.

– Пожалуй, тебе лучше зайти, – сказал он. – Наплевать. И я бы так поступил. Ведь когда-нибудь это должно произойти. Почему же не сразу? Развяжись с этим делом. Так или иначе. Если мы перестанем делать глупости – значит, мы состарились.

– Я тоже все обдумал и решил пойти в другое место.

Морозов лукаво посмотрел на Равика.

– Ладно, – сказал он. – В таком случае, увидимся через полчаса.

– Как сказать!

– Тогда – через час.

Через два часа Равик зашел в «Клош д’Ор». Здесь было еще совсем пусто. Внизу, вдоль длинной стойки бара, как попугаи на шесте, сидели проститутки и болтали. Тут же слонялись торговцы кокаином, поджидая туристов. В зале наверху несколько парочек ели луковый суп. В углу напротив сидели на диване две женщины, пили шерри-бренди и о чем-то шептались – одна с моноклем в глазу, в костюме мужского покроя и с галстуком, другая рыжеволосая и полная, в очень открытом вечернем платье с блестками.

Какой идиотизм, подумал Равик. Почему я не пошел в «Шехерезаду»? Чего боюсь? От чего бегу? Мое чувство окрепло, я это знаю. Три месяца разлуки не сломили, а усилили его. К чему обманывать себя? Оно было со мной – единственное, что у меня еще осталось, когда я крался по глухим переулкам, прятался по каким-то потайным комнатам, когда капля за каплей в меня вливалось одиночество чужих беззвездных ночей. Разлука разожгла мое чувство, как его не могла бы разжечь сама Жоан, а теперь…

Чей-то сдавленный вскрик вернул его к действительности. Занятый своими мыслями, он не заметил, что тем временем в бар вошло несколько женщин. Теперь он увидел, что одна из них, сильно подвыпившая, похожая на светлокожую мулатку, в сдвинутой на затылок, украшенной цветами шляпке, отбросила в сторону столовый нож и начала медленно спускаться по лестнице. Никто ее не пытался задержать. Навстречу ей по лестнице поднимался кельнер. Женщина, стоявшая наверху, преградила ему путь.

– Ничего не случилось, – сказала она. – Ничего не случилось.

Кельнер пожал плечами и повернул обратно. Рыжеволосая, сидевшая в углу, поднялась. Ее подруга, та, что задержала кельнера, поспешно сошла к стойке. Рыжая с минуту стояла неподвижно, прижимая ладонь к полной груди. Затем осторожно, раздвинув два пальца, опустила глаза. Платье было разрезано на несколько сантиметров. В разрезе зияла рана. Кожи не было видно. Виднелась лишь открытая рана, окаймленная зеленым, переливающимся на свету шелком. Рыжая все смотрела и смотрела на рану, словно никак не могла поверить в случившееся.

Равик невольно вскочил с места, но тут же снова сел. С него было достаточно и одной высылки. Женщина с моноклем силой усадила рыжую на диван. В ту же минуту снизу вернулась другая, та, что полминуты назад спустилась в бар. Она несла в руке рюмку водки. Женщина с моноклем, упершись коленом в диван, зажала рыжеволосой рот и быстро отвела ее руку от груди. Вторая выплеснула на рану водку. Примитивная дезинфекция, подумал Равик. Рыжеволосая стонала, дергалась, но другая держала ее, как в тисках. Еще две женщины загородили стол от остальных гостей. Все делалось быстро и ловко. Через минуту, словно по мановению волшебной палочки, в кафе появилась целая компания лесбиянок и гомосексуалистов. Они окружили столик, двое подхватили рыжую и повели к лестнице; другие окружили их плотным кольцом, и все, болтая и смеясь, как ни в чем не бывало, покинули кафе. Большинство посетителей так ничего и не заметило.

– Ловко, а? – произнес кто-то за спиной Равика.

Это был кельнер.

Равик кивнул.

– А в чем дело?

– Ревность. Они прямо-таки бесноватые, эти развратницы.

– Но откуда взялись остальные? Выросли как из-под земли. Просто телепатия какая-то.

– Они это нюхом чуют, мсье.

– Должно быть, кто-то позвонил и вызвал других. Так или иначе, они проделали все удивительно быстро.

– Они это чуют. Держатся друг за дружку, как смерть за черта. Никто никого не выдаст. Лишь бы не вмешивалась полиция. Вот все, что им нужно. Сами разбираются в своих делах.

Кельнер взял со стола пустую рюмку.

– Еще одну? Что вы пили?

– Кальвадос.

– Хорошо. Еще один кальвадос.

Кельнер ушел.

Равик поднял глаза и увидел Жоан. Она сидела через несколько столиков от него. Очевидно, она. вошла, пока он разговаривал с кельнером. С ней было двое мужчин… Они увидели друг друга одно – временно. Ее загорелое лицо побледнело. С минуту она сидела не шевелясь и не сводя с него глаз. Затем резким движением отодвинула столик, встала и направилась к нему. В ее лице произошла странная перемена. Оно словно превратилось в смутное, расплывчатое пятно, на котором были видны только неподвижные, ясные, как кристаллы, глаза. Никогда еще Равик не видел у нее таких светлых глаз. В них была какая-то гневная сила.

– Ты вернулся, – сказала она тихо, едва дыша. Она стояла совсем близко к нему. На мгновение Равику показалось, что она хочет его обнять, но она этого не сделала. Даже руки не подала.

– Ты вернулся, – повторила она.

Равик молчал.

– Ты уже давно в Париже? – спросила она так же тихо.

– Две недели.

– Две недели… И я не… Ты даже не подумал…

– Никто не знал, где ты. Ни в отеле, ни в «Шехерезаде».

– В «Шехерезаде», но я же… – Она запнулась. – Почему ты не писал?

– Не мог.

– Ты лжешь!

– Пусть так. Не хотел. Не знал, вернусь ли обратно.

– Опять лжешь. Не в этом дело.

– Только в этом. Я мог вернуться, мог и не вернуться. Неужели ты не понимаешь?

– Нет, зато понимаю другое: ты уже две недели в Париже и ничего не сделал, чтобы найти меня…

– Жоан, – спокойно сказал Равик. – Ведь не в Париже твои плечи покрылись загаром.

Кельнер, словно почуяв неладное, осторожно приблизился к их столику. Он все еще не мог прийти в себя после только что разыгравшейся сцены. Как бы невзначай, вместе с тарелкой он убрал со стола, покрытого скатертью в красно-белую клетку, ножи и вилки. Равик заметил это.

– Не беспокойтесь, все в порядке, – сказал он кельнеру.

– Что в порядке? – спросила Жоан.

– Да ничего. Тут только что случилась история. Разыгрался скандал. Ранили женщину. Но на этот раз я не стал вмешиваться.

– Не стал вмешиваться?

Она вдруг все поняла и изменилась в лице.

– Зачем ты здесь? Тебя опять арестуют. Я все знаю. Теперь тебе дадут полгода тюрьмы. Ты должен уехать! Я не знала, что ты в Париже. Думала, ты никогда больше не вернешься.

Равик молчал.

– Никогда больше не вернешься, – повторила она.

Равик посмотрел на нее.

–. Жоан…

– Нет! Это все неправда! Все ложь! Ложь!

– Жоан, – осторожно произнес Равик. – Вернись к своему столику.

В ее глазах стояли слезы.

– Вернись к своему столику.

– Ты во всем виноват! – вырвалось у нее. – Ты! Ты один!

Она резко повернулась и пошла. Равик слегка отодвинул столик и сел. Его взгляд упал на рюмку кальвадоса, он потянулся за ней, но не взял. Во время разговора с Жоан он оставался совершенно спокойным. Теперь его охватило волнение. Странно, подумал он. Грудные мускулы дрожат под кожей. Почему именно грудные? Он поднял рюмку и стал разглядывать свою руку. Рука не дрожала. Не глядя на Жоан, он отпил глоток.

– Пачку сигарет, – бросил он проходившему кельнеру. – «Капорал».

Он закурил, допил рюмку и снова почувствовал на себе взгляд Жоан. Чего она ждет? – подумал он. – Что я напьюсь с горя у нее на глазах? Он подозвал кельнера и расплатился. Когда он встал, Жоан начала что-то оживленно говорить одному из своих спутников. Она не подняла глаз, когда он прошел мимо ее столика. Лицо ее было жестким, холодным и ничего не выражало. Она напряженно улыбалась.

Равик бродил по улицам и неожиданно для самого себя снова оказался перед «Шехерезадой». Морозов встретил его улыбкой.

– Хорошо держишься, солдат! Я уж думал, ты совсем погиб. А ты вот вернулся. Люблю, когда мои пророчества сбываются.

– Не торопись радоваться, Борис.

– И ты не торопись. Она уже ушла.

– Знаю. Я встретил ее.

– Неужели?

– Да, в «Клош д’Ор».

– Ну и ну… – изумился Морозов. – У судьбы-злодейки всегда сюрпризы про запас. Удивит так удивит!

– Когда ты освободишься, Борис?

– Через несколько минут. Все уже разошлись. Вот только переоденусь. А ты пока что зайди в зал, выпьешь водки за счет заведения.

– Нет. Я подожду здесь.

Морозов испытующе посмотрел на него.

– Как ты себя чувствуешь?

– Скверно.

– Разве ты ждал другого?

– Всегда ждешь чего-то другого. Пойди переоденься.

Равик прислонился к стене. Рядом с ним старая цветочница складывала в корзину нераспроданные цветы. Хотя это и было глупо, но Равику захотелось, чтобы она предложила ему букет. Неужели по его лицу видно, что цветы ему сейчас ни к чему? Он посмотрел вдоль улицы. Кое-где в окнах еще горел свет. Медленно проезжали такси… Чего он ждал? Он все предвидел заранее. Он не ждал лишь того, что Жоан опередит его. А почему бы и нет? Всегда прав тот, кто наносит удар первым!

Из «Шехерезады» вышли кельнеры. Ночью они были кавказцами в длинных красных черкесках и высоких мягких сапогах. На рассвете это были про – сто усталые люди. Они шли домой в своем обычном платье, которое выглядело на них очень странно после ночного маскарада. Морозов вышел последним.

– Куда пойдем? – спросил он.

– Сегодня я уже везде побывал.

– Тогда пойдем в отель, сыграем в шахматы.

– Что ты сказал?

– Сыграем в шахматы. Есть такая игра с деревянными фигурками. Она и отвлекает и заставляет сосредоточиться.

– Хорошо, – сказал Равик. – Давай сыграем.

Он проснулся и сразу же почувствовал, что Жоан находится в комнате. Было еще темно, и он не мог ее видеть, но знал, что она здесь. Комната стала иной. Окно стало иным, воздух стал иным, и он стал иным.

– Перестань дурачиться! – сказал он. – Включи свет и подойди ко мне.

Она не пошевелилась. Он даже не слышал ее дыхания.

– Жоан, – сказал он. – Не будем играть в прятки.

– Не стоит, – тихо ответила она.

– Тогда иди ко мне.

– Ты знал, что я приду.

– Не мог я этого знать.

– Дверь не была заперта.

– Она почти никогда не бывает заперта.

Она с минуту помолчала.

– Я думала, ты еще не вернулся, – сказала она наконец. – Я только хотела… Думала, ты сидишь где-нибудь и пьешь.

– Я тоже думал, что так будет. Но вместо этого я играл в шахматы.

– Что ты делал?

– Играл в шахматы. С Морозовым. Внизу, в комнате, похожей на аквариум без воды.

– Шахматы! – она отошла от двери. – Шахматы! Как же так?.. Разве можно играть в шахматы, когда?..

– Я бы и сам не поверил, но, оказывается, можно. И совсем не плохо получается. Мне даже удалось выиграть одну партию.

– Ты самый холодный, самый бессердечный…

– Жоан, не устраивай глупых сцен. Я люблю театр, но сейчас мне не до него.

– Я и не думаю устраивать тебе сцен. Я безумно несчастна.

– Хорошо. Не будем говорить об этом. Сцены уместны, когда люди не очень несчастны. Я был знаком с одним человеком, который сразу после смерти своей жены заперся у себя в комнате и просидел там до самых похорон, решая шахматные задачи. Его сочли бессердечным, но я знаю, что свою жену он любил больше всего на свете. Просто он ничего лучшего не мог придумать. День и ночь решал шахматные задачи, чтобы хоть как-то забыться.

Жоан стояла теперь посредине комнаты.

– Значит, поэтому ты и играл в шахматы, Равик?

– Нет. Я же рассказал тебе о другом человеке. А я спал, когда ты пришла.

– Да, ты спал! Ты еще можешь спать!

Равик привстал на постели.

– Я знал и другого человека. Потеряв жену, он лег спать и проспал двое суток. Его теща была вне себя. Она не понимала, что можно делать самые, казалось бы, неуместные, противоестественные вещи и быть при этом совершенно безутешным. Просто удивительно, до чего нелеп этикет горя. Застань ты меня мертвецки пьяным – и приличия были бы соблюдены. А я играл в шахматы и потом лег спать. И это вовсе не говорит о том, что я черств или бессердечен. Что же тут непонятного?

Внезапно раздался грохот и звон: Жоан схватила вазу и швырнула ее на пол.

– Спасибо, – сказал Равик. – Я терпеть не мог этой штуки. Смотри не поранься осколками. Она расшвыряла осколки ногой.

– Равик, – сказала она. – Зачем ты говоришь мне все это?

– Действительно, – ответил он. – Зачем? Вероятно, подбадриваю самого себя. Тебе не кажется?

Она порывисто повернулась к нему.

– Похоже, что так. Но у тебя никак не поймешь, когда ты серьезен, а когда шутишь.

Осторожно пройдя по усеянному осколками полу, Жоан села на кровать. Теперь, при свете занимающегося утра, он мог отчетливо разглядеть ее лицо. И удивительное дело: оно нисколько не казалось усталым, напротив, оно было молодым, ясным и сосредоточенным. На ней был новый плащ и уже не то платье, в каком он видел ее в «Клош Д’Ор».

– Я думала, ты никогда больше не вернешься, Равик, – сказала она.

– Мне пришлось пробыть в Швейцарии дольше, чем я рассчитывал. Я не мог приехать раньше.

– Почему ты ни разу не написал?

– А что бы от этого изменилось?

Она отвела взгляд в сторону.

– Все-таки было бы лучше.

– Лучше всего было бы вообще не возвращаться. Однако я не могу жить ни в какой другой стране, кроме Франции, ни в каком другом городе, кроме Парижа. Швейцария слишком мала, в других странах – фашисты.

– Но ведь здесь… полиция.

– У полиции сейчас так же много или, если угодно, так же мало шансов схватить меня, как и прежде. В последний раз мне просто не повезло. Не будем больше говорить об этом.

Он взял сигареты со стола около кровати. Это был удобный, средних размеров стол, с книгами, сигаретами и всякой мелочью. Равик не выносил ночных столиков с резными ножками и столешни – цами из поддельного мрамора, какие встречаются почти в каждом отеле.

– Дай и мне сигарету, – попросила Жоан.

– Ты не хочешь выпить?

– Хочу. Не вставай. Принесу сама.

Она нашла бутылку и налила две рюмки – ему и себе. Когда она пила, плащ соскользнул с ее плеч, и в свете редеющих утренних сумерек Равик увидел, что на ней то самое платье, которое он подарил ей перед поездкой в Антиб. Зачем она его надела, это единственное платье, которое он ей купил? Единственное? Он никогда над этим не задумывался. И сейчас он тоже не хотел думать об этом.

– Когда я увидела тебя, Равик… так неожиданно… – сказала она, – я ни о чем другом не могла думать. Просто не могла. А когда ты ушел – испугалась, что никогда больше не увижу тебя. Сначала ждала – а вдруг ты вернешься в «Клош д’Ор». Мне казалось, ты вернешься. Почему ты не вернулся?

– А к чему было возвращаться?

– Я пошла бы с тобой.

Он знал, что она сказала неправду, но не хотел думать об этом. Он вообще не хотел теперь ни о чем думать. Раньше он бы не поверил, что ее приход успокоит его. Он не понимал, зачем она пришла и чего хотела. Но неожиданно он почувствовал какое-то странное, глубокое успокоение. Она была здесь, и этого было достаточно. Что же это такое? – подумал он. – Неужели я снова теряю самообладание, снова погружаюсь во мрак и попадаю под власть воображения? Опять в висках стучит кровь, опять на меня надвигается опасность?

– Мне казалось, ты хочешь уйти от меня, – сказала Жоан. – Да ты и хотел! Скажи правду. Равик молчал.

Она смотрела на него, ожидая ответа.

– Я это знала! Знала! – повторяла она с глубокой убежденностью.

– Дай мне еще рюмку кальвадоса.

– А это кальвадос?

– Да. Разве ты не заметила?

– Нет.

Наливая рюмки, она положила руку ему на грудь, и он вдруг почувствовал, что ему нечем дышать. Она взяла свою рюмку и выпила ее.

– Да, это действительно кальвадос.

Она снова взглянула на него.

– Хорошо, что я пришла. Знала, что это будет хорошо.

Стало еще светлее. Послышался тихий скрип ставен. Поднялся утренний ветерок.

– Ведь правда хорошо, что я пришла? – спросил она.

– Не знаю, Жоан.

Она склонилась над ним.

– Нет, знаешь. Должен знать.

Он видел над собой лицо Жоан, ее волосы касались его плеч. Знакомая картина, подумал Равик, бесконечно чужая и близкая, всегда одна и та же и всегда новая. Он видел, что кожа у нее на лбу шелушится, видел, что она небрежно накрасилась – к верхней губе прилипли кусочки помады. Он смотрел на ее лицо, заслонившее весь мир, вглядывался в него и понимал, что только фантазия влюбленного может найти в нем так много таинственного. Он знал – есть более прекрасные лица, более умные и чистые, но он знал также, что нет на земле другого лица, которое обладало бы над ним такой властью. И разве не он сам наделил его этой властью?

– Да, – сказал он. – Это хорошо. В любом случае хорошо.

– Я не пережила бы этого, Равик…

– Чего бы ты не пережила?

– Если бы ты ушел от меня. Ушел навсегда.

– Но ведь ты уже решила, что я никогда не вернусь. Ты сама сказала…

– Это разные вещи. Живи ты в другой стране, мне казалось бы, что мы просто ненадолго расстались. Я могла бы приехать к тебе. Я знала бы, что всегда смогу приехать. А так, в одном городе… Неужели ты не понимаешь меня?

– Понимаю.

Она выпрямилась и откинула назад волосы.

– Ты не смеешь оставлять меня одну. Ты отвечаешь за меня.

– Разве ты одна?

– Ты отвечаешь за меня, – повторила она и улыбнулась.

Какую-то долю секунды ему казалось, что он ненавидит ее, ненавидит за эту улыбку, за ее тон.

– Не болтай глупостей, Жоан.

– Нет, ты отвечаешь за меня. С нашей первой встречи. Без тебя…

– Хорошо. Видимо, я отвечаю и за оккупацию Чехословакии… А теперь хватит. Уже рассвело. тебе скоро идти.

– Что ты сказал? – Она широко раскрыла глаза. – Ты не хочешь, чтобы я осталась?

– Не хочу.

– Ах вот как… – произнесла она тихим, неожиданно злым голосом. – Так вот оно что! Ты больше не любишь меня!

– Бог мой, – сказал Равик. – Этого еще не хватало. С какими идиотами ты провела последние месяцы?

– Они вовсе не идиоты. А что я, по-твоему, должна была делать? Торчать у себя в номере, глядеть на пустые стены и медленно сходить с ума?

Равик слегка приподнялся на постели.

– Прошу тебя, не надо исповеди, – сказал он. – Мне это неинтересно. Я хочу лишь одного – чтобы наш разговор был чуточку содержательней.

Она с недоумением посмотрела на него. Ее рот и глаза, казалось, стали совсем плоскими.

– Почему ты ко мне вечно придираешься? Другие этого не делают. У тебя все вырастает в проблему.

– Возможно.

Равик отпил глоток кальвадоса и снова лег.

– Но это действительно так, – сказала она. – Никогда не знаешь, чего ждать от тебя. Ты заставляешь говорить вещи, которые не хочется говорить. А потом сам же набрасываешься на меня.

Равик глубоко вздохнул. О чем это он только что подумал? Да… Темный мирок любви, власть воображения – как быстро сюда можно внести свои поправки! И люди это делают. Неизменно делают сами. Старательнейшим образом они разрушают свои же мечты. Да и могут ли они иначе? Действительно, в чем их вина? Они кажутся себе красивыми, потерянными, гонимыми… Где-то глубоко под землей находится гигантский магнит – а на поверхности пестрые фигурки, полагающие, что они наделены собственной волей, собственной судьбой… Могут ли они иначе? И разве он сам не таков? Еще не поверивший, еще цепляющийся за соломинку осторожности и дешевого сарказма, но уже точно знающий все, что неизбежно должно случиться.

Жоан примостилась на другом конце кровати. Она напоминала разозленную хорошенькую прачку и одновременно казалась существом, прилетевшим с Луны и ничего не понимающим в земных делах. На ее лице играли красные отблески зари, сменившей предрассветные сумерки. Над грязными дворами и закопченными крышами веяло чистое дыхание молодого дня. В этом дыхании еще слышался шум леса, слышалась жизнь.

– Жоан, – сказал Равик. – Зачем ты пришла?

– А зачем ты спрашиваешь?

– Действительно, зачем я спрашиваю?

– Зачем ты вечно спрашиваешь? Я здесь. Разве этим не все сказано?

– Да, ты права. Этим сказано все.

Она подняла голову.

– Наконец-то! Но сначала ты обязательно отравишь человеку всю радость.

Радость! Она называет это радостью! Люди гонимы множеством черных пропеллеров, у них захватывает дыхание, их вновь и вновь затягивает вихрь желания… Какая же тут радость? Радость там, за окном, – утренняя роса, десять минут тишины, пока день еще не выпустил своих когтей. Но что это? Он опять пытается все осмыслить? К черту! Разве она не права? Разве она не права, как правы роса, и воробьи, и ветер, и кровь? Зачем спрашивать? Что выяснять? Она здесь, стремительная ночная бабочка, бездумно залетевшая сюда… А он лежит и считает пятнышки и прожилки на ее крылышках, придирчиво разглядывает чуть поблекшие краски. Она пришла, и мне, видите ли, хочется показать ей все мое превосходство, подумал он. Какая глупость! А если бы ее здесь не было? Я лежал бы и думал без конца и пытался бы геройски обмануть себя, в глубине души желая, чтобы она пришла.

Равик спустил ноги с кровати и надел туфли.

– Зачем ты поднялся? – изумленно спросила Жоан. – Ты хочешь меня выгнать?

– Нет. Целовать. Я уже давно должен был это сделать. Я идиот, Жоан. Я наговорил столько глупостей. Как чудесно, что ты здесь!

Ее глаза просветлели.

– Ты можешь целовать меня и не вставая, – сказала она.

Высоко над городом разгоралась заря. Выше над ней небо было еще по-утреннему блеклым. В нем плыли редкие облака, похожие на спящих фламинго.

– Посмотри, какой день, Жоан! Ведь еще совсем недавно шли дожди.

– Да, любимый. Было пасмурно и без конца хлестал дождь.

– Когда я уезжал, он лил не переставая. Ты была в отчаянии от этого нескончаемого дождя. А теперь…

– Да, – сказала Жоан. – А теперь…

Она лежала, тесно прижавшись к нему.

– Теперь есть все. Даже сад – гвоздики на окне у Визенхофа. И птицы во дворе на каштане.

Вдруг он заметил, что она плачет.

– Почему ты меня ни о чем не спрашиваешь, Равик?

– Я и так спрашивал тебя слишком много. Разве ты не сказала этого сама?

– Сейчас я говорю совсем о другом.

– Мне не о чем спрашивать.

– Тебе не интересно узнать, что произошло со мной за это время?

– С тобой ничего не произошло.

Она удивленно вскинула голову.

– За кого ты меня принимаешь, Жоан? – сказал он. – Посмотри лучше в окно, на небе сплошь – багрянец, золото и синева… Разве солнце спрашивает, какая вчера была погода? Идет ли война в Китае или Испании? Сколько тысяч людей родилось и умерло в эту минуту? Солнце восходит – и все тут. А ты хочешь, чтобы я спрашивал! Твои плечи, как бронза, под его лучами, а я еще должен о чем-то тебя спрашивать? В красном свете зари твои глаза, как море древних греков, фиолетовое и виноцветное, а я должен интересоваться бог весть чем? Ты со мной, а я, как глупец, должен ворошить увядшие листья прошлого? За кого ты меня принимаешь, Жоан?

Она отерла слезы.

– Давно уже я не слышала таких слов.

– Значит, тебя окружали не люди, а истуканы. Женщин следует либо боготворить, либо оставлять. Все прочее – ложь.

Она спала, обняв его так крепко, словно хотела удержать навсегда. Она спала глубоким сном, и он чувствовал на своей груди ее легкое, ровное дыхание. Он уснул не сразу. Отель пробуждался. Шумела вода в кранах, хлопали двери, снизу доносился кашель эмигранта Визенхофа. Обняв рукой плечи Жоан, Равик чувствовал дремотное тепло ее кожи, а когда поворачивал голову, видел ее безмятежно преданное, чистое, как сама невинность, лицо. Боготворить или оставлять, подумал он. Громкие слова. У кого бы хватило на это сил? Да и кто бы захотел это сделать?..

XX

Равик проснулся. Жоан рядом с ним не было. Из ванной до него донесся шум воды. Он приподнялся на постели и мгновенно стряхнул с себя сон. За последнее время он снова этому научился. Если ты умеешь быстро просыпаться, то у тебя больше шансов спастись. Он взглянул на часы. Десять утра. Вечернее платье и плащ Жоан валялись на полу. У окна стояли парчовые туфли. Одна завалилась набок.

– Жоан, – позвал он. – Что это тебе вздумалось среди ночи принимать душ?

Она открыла дверь.

– Прости, я не хотела будить тебя.

– Это не важно. Я могу спать, когда угодно. Но зачем ты уже поднялась?

Жоан стояла перед ним в купальной шапочке, с ее плеч, покрытых светлым загаром, стекала вода. Она походила на амазонку в плотно облегающем голову шлеме.

– Я перестала быть полуночницей, Равик. Я больше не служу в «Шехерезаде».

– Знаю.

– От кого?

– От Морозова.

Жоан испытующе посмотрела на него…

– Морозов… – проговорила она. – Старый болтун. Что он тебе еще наговорил?

– Ничего. А разве он еще что-нибудь знает?

– Откуда ему знать? Что у меня общего со швейцаром ночного кабака? Швейцары – как гардеробщицы: профессия превращает их в сплетников.

– Оставь Морозова в покое. Ночные швейцары и портье – профессиональные пессимисты. Они кормятся теневыми сторонами жизни, однако не сплетничают. Профессия обязывает их к скромности.

– Теневые стороны жизни, – сказала Жоан. – Ничего не хочу о них знать.

– А кто хочет? И, однако, соприкасаться с ними приходится многим. Кстати, в свое время не кто иной как Морозов устроил тебя в «Шехерезаду».

– Что же, мне после этого всю жизнь молиться на него? За меня краснеть не пришлось. Я стоила тех денег, которые они мне платили; иначе не держали бы. А главное, он сделал это для тебя. Не для меня.

Равик закурил сигарету.

– Собственно говоря, что ты имеешь против него?

– Ничего. Не люблю я его. Он всегда как-то искоса поглядывает на всех. Я бы не стала ему доверять. И тебе не советую.

– Как ты сказала?

– Не советую доверять ему. Неужели тебе не известно, что во Франции все швейцары – полицейские шпики?

– Дальше, – спокойно сказал Равик.

– Можешь мне не верить. Но в «Шехерезаде» это известно каждому. Да и в самом деле, уж не он ли…

– Жоан! – Равик откинул одеяло и встал. – Не болтай глупостей! Что с тобой происходит?

– Со мною? Ничего. Просто я Морозова терпеть не могу – вот и все. Он плохо влияет на тебя, а вас водой не разольешь.

– Ах так, – сказал Равик. – Вот оно что…

Жоан улыбнулась.

– Да, оно самое.

Однако Равик чувствовал, что дело не только в Морозове. Очевидно, тут была и какая-то другая причина.

– Что заказать на завтрак? – спросил он.

– Ты злишься? – ответила она вопросом на вопрос.

– Нисколько.

Она вышла из ванной и положила руки ему на плечи. Сквозь тонкую ткань пижамы он ощутил ее влажную кожу. Ощутил ее тело и ток крови.

– Ты злишься оттого, что я ревную тебя к твоим друзьям? – спросила она.

Он отрицательно покачал головой. Шлем. Амазонка. Наяда, вышедшая из волн океана. Шелковистая кожа, еще пахнущая водой и молодостью.

– Пусти меня, – сказал он.

Она ничего не ответила. Эта линия от высоких скул к подбородку. Губы. Тяжелые веки и ее грудь, прижимающаяся к его груди…

– Пусти меня, или…

– Или?.. – переспросила она.

Перед открытым окном гудела пчела. Равик следил за ней взглядом. Вероятно, вначале ее привлекли гвоздики эмигранта Визенхофа, а теперь она искала другие цветы. Пчела влетела в комнату, покружилась и села на край рюмки из-под кальвадоса, стоявшей на подоконнике.

– Ты соскучился по мне? – спросила Жоан.

– Соскучился.

– Очень?

– Очень.

Пчела, медленно покружив над рюмкой, вылетела в окно – к солнцу, к гвоздикам эмигранта Визенхофа.

– Мне бы так хотелось остаться у тебя, – сказала Жоан, положив голову ему на плечо.

– Оставайся, уснем. Мы мало спали.

– Не могу. Я должна уйти.

– В вечернем платье? Куда ты сейчас в нем пойдешь?

– Я принесла с собой другое.

– Каким образом?

– Под плащом. И туфли тоже. Они лежат под моими вещами. Я взяла с собой все необходимое.

Она не сказала, куда ей нужно идти, а Равик ни о чем не спросил.

Снова прилетела пчела. На этот раз она сразу же устремилась к рюмке. Видимо, кальвадос пришелся ей по вкусу. Или, по крайней мере, плодовый сахар.

– Ты настолько была уверена, что останешься у меня?

– Да, – сказала Жоан, не шевелясь.

– Водки не надо, – сказал Равик.

– Ты не хочешь водки? Это настоящая «зубровка».

– Сегодня не хочу. Дай лучше кофе. Покрепче.

– Пожалуйста.

Он закурил сигарету и подошел к окну. Платаны уже оделись свежей густой листвой. Перед его отъездом они стояли совсем еще голые.

Роланда принесла кофе.

– А ведь девушек у вас прибавилось, – заметил Равик.

– Да, мы взяли двадцать новых.

– Неужели так хорошо идут дела? Это теперь-то, в июне?

Роланда подсела к нему.

– Дела идут так хорошо, что мы только диву даемся. Люди точно с ума посходили. Днем и то полным-полно. А уж по вечерам что творится…

– Может быть, погода влияет?

– Погода тут ни при чем. Обычно лето – мертвый сезон. А в этом году словно сумасшествие какое-то на всех нашло. Посмотрел бы, как бойко торгует бар! Можешь себе представить – даже французы заказывают шампанское!

– Невероятно.

– Что касается иностранцев, это в порядке вещей. На то ведь они и иностранцы. Но французы! Больше того – парижане и те пьют шампанское! И, представь, платят! Пьют шампанское вместе «дюбонне», пива и коньяка! Можешь ты мне поверить?

– Только если увижу собственными глазами. Роланда налила ему кофе.

– А от посетителей прямо отбоя нет! – продолжала она. – Голова идет кругом. Спустишься вниз – сам увидишь. Зал уже сейчас переполнен. Самая разношерстная публика. Что это вдруг нашло на людей, Равик?

Он только пожал плечами.

– Старая история об океанском корабле, идущем ко дну.

– Но ведь мы-то не тонем! Наоборот, дела идут блестяще!

Дверь отворилась, и в комнату вошла Нинетта, мальчишески стройная, в коротких штанишках из розового шелка. У нее было ангельское личико, и она считалась одной из лучших девиц заведения. Ей шел двадцать первый год. В руках она несла поднос с хлебом, маслом и двумя горшочками джема.

– Мадам услышала, что доктор пьет кофе, – проговорила она хриплым басом. – Она просит вас отведать джема ее собственного приготовления.

Нинетта усмехнулась. Ангельский лик исчез, сменившись гримасой озорного уличного мальчишки. Она поставила поднос на стол и, пританцовывая, вышла из комнаты.

– Вот видишь, – вздохнула Роланда. – Распустились – дальше некуда. Знают, что они нам нужны.

– Ну и правильно, – заметил Равик. – Когда же еще они смогут себе это позволить?.. Но что означает этот джем?

– Это гордость мадам. Сама готовит его. В своем имении на Ривьере. Он и вправду хорош. Попробуй.

– Терпеть не могу джема. Особенно если его варила миллионерша.

Роланда отвинтила стеклянную крышку, взяла лист толстой бумаги, положила на него несколько ложек джема, гренок и кусок масла. Завернув все это в пакет, она подала его Равику.

– Возьми, – сказала она. – Уж угоди ей! Потом выбросишь. Она обязательно проверит, отведал ли ты его. Последнее, чем может гордиться стареющая женщина, лишенная всяких иллюзий. Сделай это хотя бы из вежливости.

– Хорошо, – Равик встал и открыл дверь. – Довольно-таки шумно, – сказал он, вслушиваясь в гул голосов, музыку, смех и крики, доносившиеся снизу. – Неужели там только французы?

– Нет, конечно, Большей частью иностранцы.

– Американцы?

– В том-то и дело, что не американцы, а немцы. Никогда еще у нас не было так много немцев. Тебе это не кажется странным?

– Вовсе нет.

– Они почти все хорошо говорят по-французски. Не то что немцы, которые приезжали в Париж несколько лет назад.

– Нетрудно себе представить. Должно быть, у вас и солдат немало бывает

– в том числе и колониальных?

– Ну, эти-то всегда ходят.

Равик кивнул.

– И что же, немцы тратят много денег?

Роланда рассмеялась.

– Что верно то верно. Угощают всякого, кто готов с ними пить.

– Вероятно, главным образом солдат. А ведь в Германии действуют валютные ограничения, все границы закрыты. Выехать можно только с разрешения властей. Больше десяти марок вывозить нельзя. И вдруг в Париже столько веселых немцев. Все они сорят деньгами и отлично говорят по-французски. Пожалуй, ты права: это действительно странно.

Роланда пожала плечами.

– Мое дело маленькое… Лишь бы расплачивались настоящими деньгами.

Равик вернулся домой в девятом часу.

– Мне кто-нибудь звонил? – спросил он портье.

– Нет.

– И после обеда не звонили?

– Нет. За весь день ни одного звонка.

– Кто-нибудь заходил, спрашивал меня?

Портье отрицательно покачал головой.

Равик стал подниматься по лестнице. На втором этаже ссорились супруги Гольдберг. На третьем кричал ребенок. Это был французский подданный Люсьен Зильберман. Возраст – год и два месяца. Для своих родителей, торговца кофе Зигфрида Зильбермана и его жены Нелли, урожденной Леви, из Франкфурта-на-Майне, он был и святыней, и предметом спекуляции. Ребенок родился во Франции, и благодаря ему они надеялись получить французские паспорта на два года раньше срока. Люсьен, смышленый, как все годовалые младенцы, очень скоро сделался настоящим семейным тираном.

На одном из верхних этажей играл патефон, принадлежавший беженцу Вольмайеру. Звучали немецкие народные песни. Перед тем как попасть во Францию, Вольмайер сидел в концлагере Ораниенбург. В коридоре пахло капустой и сумерками.

Равик направился к себе в номер. Ему захотелось почитать. Как-то очень давно он купил несколько томиков всемирной истории и теперь разыскал их. Чтение не доставило ему особенной радости. Более того, его охватило чувство какого-то гнетущего удовлетворения при мысли о том, что все происходящее ныне отнюдь не ново. Все это уже случалось много раз. Ложь, вероломство, убийства, варфоломеевские ночи, коррупция, порожденная жаждой власти, нескончаемые войны… История человечества была написана слезами и кровью, и среди тысяч обагренных кровью памятников сильным мира сего лишь изредка встречался один, осиянный серебристым светом. Демагоги, обманщики, братоубийцы и отцеубийцы, упоенные властью себялюбцы, фанатики и пророки, мечом насаждавшие любовь к ближнему; во все времена одно и то же, во все времена терпеливые народы натравливались друг на друга и бессмысленно творили убийство… во имя императора, во имя веры, во имя коронованных безумцев… Этому не было конца.

Он отложил книги в сторону. Из открытого окна снизу доносились голоса. Он узнал их: Визенхоф и фрау Гольдберг.

– Нет, – сказала Рут Гольдберг. – Он скоро вернется. Через час.

– Час – это тоже немало времени.

– А что, если он вернется раньше?

– Куда он пошел?

– К американскому посольству. Он каждый вечер ходит туда. Стоит на улице, смотрит на здание, и все. Потом возвращается.

Визенхоф сказал что-то, Равик не разобрал его слов.

– Ну, еще бы, – сердито возразила Рут Гольдберг. – А кто не сумасшедший? Что он стар, я и без тебя знаю… Отстань, – сказала она немного погодя. – Мне сейчас не до этого. Нет настроения.

Визенхоф что-то ответил.

– Тебе легко говорить, – сказала она. – Деньги-то у него. У меня нет ни сантима. А ты…

Равик встал. Его взгляд упал на телефон, но он не подошел к нему. Было около десяти часов. Жоан ушла утром и до сих пор ни разу не позвонила. Он не спросил, придет ли она вечером. Весь день он был уверен, что она придет. Теперь эта уверенность исчезла.

– Тебе все просто! Тебе лишь бы удовольствие получить, – сказала фрау Гольдберг.

Равик пошел к Морозову. Его комната была заперта. Он спустился в «катакомбу».

– Если мне будут звонить – я внизу, – предупредил он портье.

Морозов играл в шахматы с каким-то рыжим мужчиной. В углах зала сидело несколько женщин. Они вязали или читали. У всех были озабоченные лица.

Равик подсел к Морозову и стал следить за игрой. Рыжий играл превосходно – быстро и как будто совершенно безучастно. Морозов явно проигрывал.

– Здорово меня тут разделали, а? – спросил он. Равик ничего не ответил. Рыжий поднял на него глаза.

– Это господин Финкенштейн, – сказал Морозов. – Совсем недавно из Германии.

Равик кивнул головой.

– Как там сейчас? – спросил он, лишь бы о чем-то спросить.

Рыжий только пожал плечами. Равик и не ждал другого. В первые годы действительно все лихорадочно расспрашивали вновь прибывших, ловили каждую весть из Германии, со дня на день ожидая краха Третьей империи. Теперь всякий понимал, что только война может привести к крушению рейха. И всякий мало-мальски разумный человек понимал также, что правительство, решающее проблему безработицы путем развития военной промышленности, в конце концов столкнется с альтернативой:

война или внутренняя катастрофа. Значит, война.

– Мат, – без особого торжества объявил Финкенштейн и встал. Он посмотрел на Равика. – Не знаете ли средства от бессонницы? С тех пор как я здесь, совсем не могу спать. Засну и тут же просыпаюсь.

– Пейте, – сказал Морозов. – Бургундское. Побольше бургундского или пива.

– Я совсем не пью. Пробовал ходить часами по улицам до полного изнеможения. И это не помогает. Все равно не могу спать.

– Я дам вам таблетки, – сказал Равик. – Пройдемте со мной наверх.

– Возвращайся, Равик, – крикнул Морозов ему вдогонку. – Не покидай меня, брат!

Женщины, сидевшие в углах зала, удивленно взглянули на него. Затем снова принялись вязать и читать с таким усердием, словно от этого зависела их жизнь. Равик вместе с Финкенштейном поднялся к себе в номер. Когда он открыл дверь, ночная прохлада – окно было распахнуто настежь – обдала его темной холодной волной. Он глубоко вздохнул, включил свет и быстро огляделся. В ком – нате никого не было. Он дал Финкенштейну снотворное.

– Благодарю, – сказал тот, едва заметно шевеля губами, и выскользнул как тень.

Теперь Равик окончательно понял, что Жоан не придет; собственно говоря, он знал это уже утром. Он только не хотел в это верить. Он обернулся, словно услышал у себя за спиной чей-то голос. Все вдруг стало совершенно ясно и просто. Она добилась своего и теперь не спешит. Да и чего он мог от нее ждать? Ждать, что она бросит все ради него и вернется? Какая глупость. Конечно, она нашла кого-то другого, и не просто другого человека, но и совсем другую жизнь, от которой не собирается отказываться!

Равик снова спустился вниз. Он ничего не мог поделать с собой.

– Мне кто-нибудь звонил? – спросил он. Портье, только что явившийся на ночное дежурство, отрицательно покачал головой. Рот у него был набит чесночной колбасой.

– Я жду звонка. Если позвонят, я внизу.

Он вернулся в «катакомбу» к Морозову.

Они сыграли партию в шахматы. Морозов выиграл и самодовольно огляделся. Женщин в зале уже не было – никто не видел, как они ушли. Он позвонил в колокольчик.

– Кларисса! Графин розового, – сказал он. – Этот Финкснштейн играет, как автомат. Даже противно становится! Математик… Ненавижу совершенство! Оно противоречит самой природе человека. – Он взглянул на Равика. – Чего ты торчишь здесь в такой вечер?

– Жду звонка.

– Опять собираешься отправить кого-нибудь на тот свет по всем правилам науки?

– Вчера я действительно вырезал одному больному желудок.

Морозов наполнил рюмки.

– Вырезал желудок, а сам сидишь со мной за бутылкой вина, в то время как твоя жертва мечется в бреду. В этом есть что-то бесчеловечное. Хоть бы животу тебя разболелся, что ли.

– Ты прав, Борис, – ответил Равик. – В том-то и ужас всей жизни, что мы никогда не чувствуем последствий наших поступков. Но почему ты хочешь начать свою реформу именно с врачей? Начни лучше с политиков и генералов. Тогда на всей земле утвердится мир.

Морозов откинулся на спинку стула и посмотрел на Равика.

– Врачей вообще надо всячески избегать, – сказал он. – Иначе совсем потеряешь к ним доверие. С тобой, например, мы много раз пили, и я видел тебя пьяным. Могу ли я после этого согласиться, чтобы ты меня оперировал? Пусть мне даже известно, что ты искусный врач и работаешь лучше другого, незнакомого мне хирурга, – и все-таки я пойду к нему. Человек склонен доверять тем, кого он не знает: это у него в крови, старина! Врачи должны жить при больницах и как можно реже показываться на людях. Это хорошо понимали ваши предшественники – ведьмы и знахари. Уж коль скоро я ложусь под нож, то должен верить в нечто сверхчеловеческое.

– Я бы и не стал тебя оперировать, Борис.

– Почему?

– Ни один врач не согласится оперировать своего брата.

– Я все равно не доставлю тебе такого удовольствия. Умру во сне от разрыва сердца. Делаю для этого все от меня зависящее. – Морозов окинул Равика озорным взглядом и встал. – Ну что же, мне пора идти, распахивать двери ночного клуба на Монмартре – этом центре культуры. И зачем только живет человек?

– Чтобы размышлять над смыслом жизни. Есть еще вопросы?

– Есть. Почему, вдоволь поразмыслив и в конце концов набравшись ума, он тут же умирает?

– Немало людей умирают, так и не набравшись ума.

– Не увиливай от ответа. И не вздумай пересказывать мне старую сказку о переселении души.

– Я отвечу, но сперва позволь задать тебе один вопрос. Львы убивают антилоп, пауки – мух, лисы – кур… Но какое из земных существ беспрестанно воюет и убивает себе подобных?

– Детский вопрос. Ну конечно же, человек – этот венец творения, придумавший такие слова как любовь, добро и милосердие.

– Правильно. Какое из живых существ способно на самоубийство и совершает его?

– Опять-таки человек, выдумавший вечность, Бога и воскресение.

– Отлично, – сказал Равик. – Теперь ты видишь, что мы сотканы из противоречий. Так неужели тебе все еще непонятно, почему мы умираем?

Морозов удивленно посмотрел на него.

– Ты, оказывается, софист, – заявил он. – Все норовишь уйти от ответа.

Равик взглянул на Морозова. Жоан, с тоской подумал он. Если бы она вошла сейчас в дверь, в эту грязную стеклянную дверь!

– Все несчастья, Борис, начались с того, что мы обрели способность мыслить, – ответил он. – Если бы мы ограничились блаженством похоти и обжорства, ничего бы не случилось. Кто-то экспериментирует над нами, но, по-видимому, окончательных результатов еще не добился. Не надо жаловаться. У подопытных животных тоже должна быть профессиональная гордость.

– На эту точку зрения легко стать мяснику, но не быкам. Ученому, но не морским свинкам. Врачу, но не белым мышам.

– Правильно… Да здравствует закон логики о достаточном основании. Выпьем за красоту, Борис, за вечную прелесть мгновения. Ты знаешь, что еще дано человеку, и только ему? Смеяться и плакать.

– А также упиваться. Упиваться водкой, вином, философией, женщинами, надеждой и отчая – нием. Но знаешь ли ты, что известно человеку, и только ему? Что он умрет. В качестве противоядия ему дана фантазия. Камень реален. Растение реально. И животное реально. Они устроены разумно. Они не знают, что умрут. Человек это знает. Воспари, душа! Лети! Не унывай, ты, легализованный убийца! Разве мы не пропели гимн во славу человечества? – Морозов с такой силой потряс серую пальму, что с нее посыпалась пыль. – Прощай, пальма, трогательный символ юга и надежды, любимица хозяйки французского отеля! Прощай и ты, человек без родины, вьющееся растение без опоры, воришка, обкрадывающий смерть! Гордись тем, что ты романтик!

Он ухмыльнулся. Однако Равик не ответил ему тем же. Он неотрывно смотрел на дверь. Она только что отворилась, пропустив портье. Тот подошел к столику. Телефон, подумал Равик. Наконец-то! Он не поднимался. Он ждал, чувствуя, как напрягаются мускулы рук.

– Вот ваши сигареты, мсье Морозов, – сказал портье. – Мальчик их только что принес.

– Благодарю, – Морозов спрятал в карман коробку русских папирос. – Прощай, Равик. Мы еще встретимся сегодня?

– Возможно. Прощай, Борис.

Человек с вырезанным желудком не отрываясь глядел на Равика. Его сильно мутило, но не рвало, нечем было. Так после ампутации ноги обычно чувствуют боль в ступне. Он все время стонал и метался. Равик сделал ему укол. Шансов на благополучный исход почти не было. Изношенное сердце, в одном легком – множество обызвествленных очагов. Он прожил на свете всего тридцать пять лет и почти всегда болел. Хроническая язва желудка, кое-как залеченный туберкулез, а теперь еще и рак. Из истории болезни известно, что он четыре года состоял в браке, жена умерла от родов, ребенок – от туберкулеза три года спустя. Родст – венников никаких. И вот теперь этот полутруп лежал и смотрел на Равика, и не хотел умирать, и был полон терпения и мужества, и не знал, что питаться он будет только через резиновую трубку и никогда больше не сможет вкусить те немногие радости жизни, какие изредка позволял себе – вареную говядину с горчицей и солеными огурцами. Человек без желудка лежал на кровати, весь изрезанный и уже почти разлагающийся, и в глазах у него светилось нечто, называемое душой. Гордись тем, что ты романтик! Воспой гимн человечеству…

Равик повесил на место табличку с температурной кривой. Сестра встала, ожидая распоряжений. Рядом с ней на стуле лежал наполовину связанный свитер. Из него торчали спицы. На полу валялся клубок шерсти. Со стула свисала красная шерстяная нить. Казалось, из свитера сочится кровь.

Вот он лежит передо мной, подумал Равик, и, даже несмотря на укол, ему предстоит ужасная ночь: полная неподвижность, одышка, кошмарные сны и нескончаемая боль. А я жду женщину, и мне кажется, что, если она не придет, мне тоже предстоит трудная ночь. Я, конечно, понимаю, насколько ничтожны мои страдания в сравнении с муками этого умирающего или Гастона Перье из соседней палаты, у которого раздроблена рука, – в сравнении с муками тысяч других и с тем, что произойдет хотя бы сегодня ночью на земном шаре. И все же эта мысль ничуть меня не утешает. Она ничуть не утешает, не помогает и ничего не меняет, все остается по-прежнему. Как это сказал Морозов? «Ну хоть бы живот у тебя разболелся, что ли…» И он по-своему прав.

– Позвоните мне, если что случится, – сказал Равик сестре; это была та самая сестра, которой Кэт Хэгстрем подарила радиолу.

– Он уже совсем примирился со своей судьбой, – заметила она.

– Как вы сказали? – удивленно переспросил Равик.

– Совсем примирился. Хороший пациент.

Равик оглядел палату. Здесь нет ничего, что она могла бы получить в подарок. Примирился… Взбредет же такое в голову больничной сестре! Бедняга отчаянно борется со смертью, бросает в бой все армии кровяных шариков и нервных клеток… Он вовсе не примирился со своей судьбой.

Равик направился в отель. У самых дверей он столкнулся с Гольдбергом. Это был седобородый старик с массивной золотой цепочкой на жилете.

– Чудесный вечер, не правда ли? – сказал Гольдберг.

– Да. – Неожиданно Равик вспомнил разговор его жены с Визенхофом. – Вы хотите немного прогуляться? – спросил он.

– Я уже гулял. Прошел до площади Согласия и обратно.

До площади Согласия. Там находилось американское посольство. Белое здание под звездным флагом, тихое и опустевшее, Ноев ковчег, где могут дать визу. Несбыточная мечта… Гольдберг стоял на тротуаре у отеля «Крийон» и как зачарованный смотрел на вход в посольство, на темные окна, смотрел так, словно перед ним был один из шедевров Рембрандта или сказочный бриллиант «Кохинор».[18]

– А может быть, все-таки пройдемся? До Триумфальной арки? – спросил Равик и подумал: «Если я выручу тех двоих, я застану Жоан у себя в комнате или она придет позднее».

Гольдберг покачал головой.

– Нет, пойду к себе. Жена ждет меня. Я и так слишком долго гулял.

Равик взглянул на часы. Половина первого. Выручать было некого. Вероятно, Рут давно уже вернулась к себе в комнату. Он посмотрел вслед Гольдбергу, медленно поднимавшемуся по лестнице. Затем подошел к портье.

– Мне кто-нибудь звонил?

– Нет.

В номере горел свет. Он вспомнил, что перед уходом не погасил его. На столе снежным пятном белел лист бумаги – записка, в которой он предупреждал Жоан, что вернется через полчаса. Он взял записку и порвал ее. Захотелось выпить. Он ничего не нашел и снова спустился вниз. Кальвадоса у портье не оказалось. Только коньяк и вино. Он купил бутылку «энесси» и бутылку «вуврэ» и немного поговорил с портье. Тот все пытался убедить его, что на предстоящих бегах в Сен-Клу из двухлеток наибольшие шансы имеет кобыла Лулу-Вторая. Прихрамывая, пришел испанец Альварес. Захватив газету, Равик поднялся к себе в номер. Как медленно тянется время. Если ты любишь и не веришь при этом в чудеса, ты потерянный человек – так, кажется, сказал ему в 1933 году берлинский адвокат Аренсен. А три недели спустя он уже сидел в концлагере – на него донесла любовница. Равик открыл бутылку «вуврэ» и взял со стола томик Платона. Через несколько минут он отложил книгу и подсел к окну.

Он не сводил глаз с телефона. Проклятый черный аппарат. Позвонить Жоан невозможно – он не знал ее нового номера. Даже адреса не знал. Она не сказала, а он не стал спрашивать. Вероятно, намеренно умолчала: потом можно будет всю вину свалить на него.

Он выпил стакан легкого вина. Какая нелепость, подумал он. Я жду женщину, с которой расстался утром. Мы не виделись три с половиной месяца, но ни разу за все это время я не томился по ней так, как сейчас, когда мы не виделись всего только один день. Лучше бы вообще больше с ней не встречаться. Я уже как будто совсем освоился с этой мыслью. А теперь…

Он встал. Нет, все это не то. Неопределенность – вот что не дает ему покоя. А также какая-то неуверенность, с каждым часом все сильнее охватывающая его…

Равик подошел к двери. Он знал, что дверь не заперта, но на всякий случай нажал на ручку. Затем развернул газету. Строчки расплывались перед глазами. Инциденты в Польше. Пограничные стычки. Притязания на Польский коридор. Союз Англии и Франции с Польшей. Надвигающаяся война. Газета соскользнула на пол, он погасил свет. Непочатая бутылка «энесси» стояла на столе. Он встал и подошел к окну. Ночь была холодная, высоко в небе высыпали звезды. Во дворе кричали коты. На балконе напротив появился мужчина в нижнем белье, почесался, громко зевнул и вернулся в освещенную комнату. Равик посмотрел на кровать. Он знал, что не уснет. Читать было тоже бессмысленно – он ни слова не помнил из того, что прочел какой-нибудь час назад. Лучше всего уйти, но куда? Ведь от этого ничего не изменится. Да он и не хотел уходить. Он хотел хоть что-нибудь знать. Он поднял бутылку с коньяком, подержал ее в руке и поставил обратно. Затем достал из сумки две таблетки снотворного. Такие же таблетки он дал рыжему Финкенштейну. Должно быть, тот сейчас спит. Равик проглотил их. Вряд ли ему удастся уснуть. Затем он взял еще одну. Если Жоан придет, он, конечно, проснется.

Она не пришла ни в эту, ни в следующую ночь.

XXI

Эжени просунула голову в дверь палаты, где лежал человек без желудка.

– Мсье Равик, к телефону.

– Кто звонит?

– Не знаю. Не спрашивала. Мне телефонистка сказала.

Равик не сразу узнал голос Жоан, приглушенный и какой-то очень далекий.

– Жоан, – сказал он. – Где ты?

Казалось, она говорит из другого города. Он бы не удивился, если бы она назвала какой-нибудь курорт на Ривьере. Никогда она еще не звонила ему в клинику.

– У себя дома, – сказала она.

– Здесь, в Париже?

– Конечно. Где же еще?

– Ты больна?

– Нет. С чего ты взял?

– Ты же звонишь в клинику.

– Я звонила в отель, тебя там не было. Вот я и позвонила в клинику.

– Что-нибудь случилось?

– Нет. Что могло случиться? Просто хотела узнать, как ты живешь.

Теперь ее голос звучал яснее. Равик достал сигарету и картонку со спичками. Прижав картонку локтем к столику, он оторвал спичку и зажег ее.

– В клинике всегда думаешь о несчастных случаях и болезнях, Жоан.

– Я не больна. Я в постели, но не больна.

– Понимаю.

Равик водил картонкой со спичками по белой клеенке стола и ждал, что последует дальше.

Жоан тоже ждала. Он слышал в трубке ее дыхание. Она хотела, чтобы разговор начал он. Это дало бы ей преимущество.

– Жоан, – сказал он. – Мне нельзя долго задерживаться у телефона. Я не закончил больному перевязку и должен быстро вернуться.

Она немного помолчала.

– Почему ты не даешь о себе знать? – наконец спросила она.

– Потому что у меня нет ни твоего телефона, ни адреса.

– Но я ведь сказала тебе все это.

– Ошибаешься, Жоан.

– Нет, – теперь она чувствовала себя уверенно. – Наверняка. Я отлично помню. А ты, как всегда, забыл.

– Пусть так, я забыл. Скажи еще раз. Я запишу. Она назвала ему адрес и номер телефона

– Я уверена, что сказала тебе и то и другое.

Уверена.

– Хорошо, Жоан. Я должен идти. Поужинаем сегодня вместе?

Она ответила не сразу.

– А почему бы тебе не зайти ко мне? – спросила она.

– Хорошо. Могу и зайти. Сегодня вечером. В восемь?

– А почему не сейчас?

– Сейчас мне некогда.

– А когда ты освободишься?

– Примерно через час.

– Вот и приходи.

Так, подумал Равик. Вечер у тебя занят.

– Почему мы не можем встретиться вечером? – спросил он.

– Равик, иной раз ты не понимаешь самых простых вещей. Мне хочется, чтобы ты пришел сейчас. Я не хочу ждать до вечера. Иначе зачем бы я стала звонить тебе днем в клинику?

– Хорошо. Закончу дела и приду.

Он задумчиво сложил бумажку с адресом и вернулся в палату.

Жоан жила в доме на углу улицы Паскаля, на верхнем этаже.

– Входи, – сказала она, открыв ему дверь. – Как хорошо, что ты пришел! Входи.

На ней был простой черный халат мужского покроя. Равику нравилось, что ома никогда не носила броских платьев из шелка или пышного тюля. Она была бледнее, чем обычно, и немного взволнована.

– Входи! – повторила она. – Я ждала тебя. Должен же ты посмотреть, как я живу.

Жоан пошла вперед. Равик улыбнулся: в хитрости ей не откажешь. Хочет заранее пресечь все расспросы. Он смотрел на ее красивые прямые плечи, на волосы, блестевшие в ярком свете. Вдруг у него перехватило дыхание: на мгновение ему показалось, что он безумно ее любит.

Они пришли в большую, залитую солнцем комнату, напоминавшую студию художника. Из высокого широкого окна был виден парк, раскинувшийся между авеню Рафаэля и авеню Пру дона. Справа открывался вид на Порт-де-ля-Мюэт, а дальше в золотистой дымке зеленел Булонский лес.

Комната была обставлена в полусовременном стиле. Большая тахта, обитая чересчур ярким синим бархатом, несколько кресел, более удобных с виду, чем на самом деле; слишком низкие столики, фикус, американская радиола. В углу стоял чемодан Жоан. В целом комната была довольно мила, но Равику она не понравилась. Он признавал одно из двух: либо безупречный вкус, либо полную безвкусицу. Половинчатость претила ему. А фикусов он вообще терпеть не мог.

Он заметил, что Жоан внимательно наблюдает за ним. У нее хватило смелости пригласить его, но она не знала, как он отнесется ко всему этому.

– У тебя хорошо, – сказал он. – Просторно и уютно.

Он открыл радиолу. Это был отличный аппарат с автоматической сменой пластинок. Они грудой лежали на столике, стоявшем рядом. Жоан взяла несколько штук и поставила их на диск.

– Ты знаешь, как она работает?

– Нет, – сказал он, хотя отлично это знал.

Она включила радиолу.

– Чудесная вещь. Не надо вставать и менять пластинки. Лежи, слушай и мечтай в сумерках…

Радиола и в самом деле работала великолепно. Равик знал, что она стоит, по крайней мере, двадцать тысяч франков. Комната наполнилась мягкой, словно плывущей музыкой – сентиментальные парижские песенки. «J’attendrai…».[19]

Жоан стояла, подавшись вперед, и слушала.

– Нравится? – спросила она. Равик кивнул. Он смотрел не на радиолу, а на Жоан, на ее восхищенное лицо, словно растворившееся в музыке. Как легко она способна увлечься. Как любил он в ней эту легкость, которой сам был лишен. Кончилось… Кончилось, подумал он, и эта мысль не причинила ему боли. Словно покидаешь знойную Италию и возвращаешься на туманный север.

Жоан выпрямилась и улыбнулась.

– Пойдем… Ты еще не видел спальню.

– А мне непременно надо ее посмотреть?

Она испытующе взглянула на него.

– Ты не хочешь посмотреть? Почему?

– Действительно, почему? – сказал он. – Конечно, посмотрю.

Она погладила его по лицу и поцеловала, и он знал, зачем она это сделала.

– Пойдем, – сказала она и взяла его за руку.

Спальня была обставлена в чисто французском вкусе. Большая кровать в стиле Людовика XVI – явная подделка под старину; туалетный столик в том же духе, своими очертаниями он напоминал человеческую почку; зеркало под барокко; современный обюссонский ковер; стулья и кресла, словно взятые из стандартного голливудского фильма. Тут же стоял очень красивый расписной флорентийский ларь шестнадцатого века. Он явно не гармонировал со всем остальным и казался принцем крови, попавшим в общество разбогатевших мещан. Ларь был задвинут в угол. На его расписной крышке лежали шляпка с фиалками и пара серебряных туфель.

Постель была неприбрана. Казалось, она еще сохраняла тепло Жоан. На туалетном столике стояли флаконы с духами. Один из стенных шкафов был открыт. В нем висели платья. Ее гардероб заметно пополнился. Жоан не отпускала руки Равика. Она прильнула к нему.

– Нравится тебе у меня?

– Нравится. Все это очень подходит тебе. Она кивнула. Ни о чем больше не думая, он привлек ее к себе. Она не сопротивлялась. Они стояли, тесно прижавшись друг к другу. Лицо Жоан было спокойным, на нем не осталось и тени легкого волнения, которое он заметил вначале. Уверенное и ясное, оно светилось тайным удовлетворением и каким-то едва уловимым торжеством.

Странно, подумал он. Насколько прекрасной может оставаться женщина даже в подлости. Мало того что она отвела мне роль наемного танцора из второсортного дансинга, она еще с наивным бесстыдством показывает мне квартиру, обставленную любовником, и выглядит при этом как сама Ника Самофракийская.

– Жаль, что у тебя нет такой квартиры, – сказала она. – Тут чувствуешь себя совсем иначе. Это не то что жалкие гостиничные номера.

– Ты права, Жоан. Я с удовольствием все это осмотрел. А теперь я пойду…

– Ты уходишь? Не успел прийти и уже уходишь?

Он взял ее за руки.

– Да, ухожу. Навсегда. Ты живешь с другим. А я не делю с другими женщин, которых люблю. Она резко отстранилась.

– Что? Что ты говоришь? Я… Кто тебе это сказал?.. Какая гадость! – Она сверлила его взглядом. – Впрочем, нетрудно догадаться! Конечно, Морозов, этот…

– При чем тут Морозов! Мне ничего не надо было говорить. Все, что я здесь увидел, говорит само за себя.

Она побледнела, ее лицо вдруг перекосилось от бешенства. Она уже была уверена, что добилась своего, и никак не ожидала такого поворота.

– Понятно! Раз я живу в такой квартире и больше не служу в «Шехерезаде», значит, я стала содержанкой! Еще бы! Как же может быть иначе?!

– Я не сказал, что ты стала содержанкой.

– Не сказал, но дал это понять! Теперь мне все ясно! Сначала ты устроил меня в «Шехерезаду» – в эту мерзкую дыру, потом оставил одну, и, если я к кому-то обратилась за помощью, если кто-то позаботился обо мне, значит, я непременно стала содержанкой! Да и что может быть на уме у ночного швейцара, кроме грязных мыслишек? Этот жалкий холуй не способен понять, что женщина может сама по себе чего-то стоить, что она может работать и кое-чего добиться! И ты – именно ты – упрекаешь меня в этом! Как только тебе не стыдно!

Неожиданно Равик резко повернул ее, подхватил под локти и бросил на кровать.

– Вот! – сказал он. – И хватит болтать ерунду!

Она была так ошеломлена, что осталась лежать на кровати.

– Может быть, ты еще и побьешь меня? – сказала она немного спустя.

– Нет. Я только не хочу больше выслушивать весь этот вздор.

Она лежала не шевелясь. Бледное лицо, обескровленные губы, безжизненные стеклянные глаза. Раскрытая грудь. Обнаженная нога, свисающая с кровати.

– Я звоню тебе, – сказала она, – ни о чем дурном не думаю, радуюсь, хочу быть с тобой… и вдруг, пожалуйста!.. Такая гадость! Гадость! – с отвращением повторила она. – Я-то думала, ты другой!

Равик стоял в дверях спальни. Он видел комнату с претенциозной мебелью, Жоан на кровати и ясно понимал, что вся эта обстановка как нельзя лучше подходит к ней. Он досадовал на себя, что завел этот разговор. Надо было уйти без всяких объяснений, и дело с концом. Но тогда она непременно пришла бы к нему и произошло бы то же самое.

– Да, я думала, ты другой, – повторила она. – От тебя я этого не ожидала.

Он ничего не ответил. Все это было предельно дешево, просто невыносимо. Вдруг он удивился са – мому себе: как это он мог три дня подряд внушать себе, что навсегда потеряет покой и сон, если она не вернется? А теперь… Какое ему до нее дело? Он достал сигарету и закурил. Его губы были горячи и сухи. Из соседней комнаты доносилась музыка. Радиола все еще играла, снова звучала песенка «J’attendrai…». Равик вышел из спальни и выключил радиолу.

Когда он вернулся, Жоан по-прежнему лежала на постели. Она как будто и не пошевелилась. Но халат ее был распахнут чуть шире, чем раньше.

– Жоан, – сказал он, – чем меньше об этом говорить, тем лучше…

– Не я завела этот разговор…

Он охотно запустил бы сейчас в нее флаконом духов.

– Знаю, – сказал он. – Разговор начал я, и я же его кончаю.

Он повернулся и направился к выходу. Но не успел он дойти до двери, как она оказалась перед ним. Захлопнув дверь, она широко расставила руки и преградила ему путь.

– Вот как! – сказала она. – Ты кончаешь разговор и уходишь! До чего же все просто! Но я хочу сказать тебе еще кое-что! Я еще многое хочу тебе сказать! Ведь ты сам видел меня в «Клош д’Ор», видел, что я была не одна, а когда в ту ночь я пришла, тебе все было безразлично – ты спал со мной… И наутро тебе все было безразлично, и ты снова ласкал меня, и я любила тебя, и ты был такой хороший, и ни о чем не спрашивал, и за это я любила тебя, как никогда раньше. Я знала: ты должен быть таким, и только таким, я плакала, когда ты спал, и целовала тебя, и была счастлива, и ушла домой, боготворя тебя… А теперь? Теперь ты пришел и упрекаешь меня в том. на что в ту ночь столь милостиво закрыл глаза! Теперь ты все это вспомнил, и укоряешь меня, и разыгрываешь оскорбленную невинность, и закатываешь мне сцену, точно ревнивый супруг! Чего ты, собственно, от меня хочешь? Какое имеешь на меня право?

– Никакого, – сказал Равик.

– Хорошо, что ты, по крайней мере, понимаешь это. Зачем же ты сейчас швырнул мне все это в лицо? Почему ты не поступил так же, когда я пришла к тебе той ночью? Тогда ты, конечно…

– Жоан, – сказал Равик.

Она умолкла, порывисто дыша и не сводя с него глаз.

– Жоан, – сказал он, – в ту ночь мне показалось, что ты вернулась. Прошлое не интересовало меня. Ты вернулась, и этого было достаточно. Но я ошибся. Ты не вернулась.

– Я не вернулась? А кто же тогда пришел к тебе? Привидение, что ли?

– Ты ко мне пришла. Пришла, но не вернулась.

– Это для меня слишком сложно. Хотела бы я знать, какая тут разница.

– Ты ее отлично понимаешь, а я тогда ничего не знал. Теперь мне все ясно. Ты живешь с другим.

– Ну вот, живу с другим. Опять за свое! Если у меня есть друзья, значит, я живу с другим! Что же мне, по-твоему, целыми днями сидеть взаперти, никого не видеть, ни с кем не разговаривать – лишь бы обо мне не сказали, что я живу с кем-либо другим?

– Жоан, – сказал Равик. – Ты смешна.

– Смешна? Если кто-нибудь и смешон, так это ты.

– Пусть так… Видимо, мне придется силой оттащить тебя от двери?

Она не двинулась с места.

– Даже если я и была с кем-то близка, какое тебе до этого дело? Ты же сам сказал, что не хочешь ни о чем знать.

– Верно. Я действительно ни о чем не хотел знать. Думал, там у тебя все кончилось. Что было, то прошло. Но я ошибся, хотя, в сущности, все было ясно… Может быть, я просто хотел себя обмануть. Что поделаешь, слабость… Но это ничего не меняет.

– Как же так не меняет? Если ты сам видишь, что ты не прав.

– Дело не в том, кто прав и кто неправ. Ты не только была с кем-то, ты и сейчас не одна. И намерена жить так же и впредь. Тогда я этого не знал.

– Не лги! – прервала она его с неожиданным спокойствием. – Ты знал это всегда. И в ту ночь тоже.

Она смотрела ему прямо в глаза.

– Хорошо, – сказал он. – Допустим, что знал. Но тогда я не хотел этого знать. Знал и не верил. Ты не поймешь меня. Женщинам это не свойственно… И все-таки не об этом речь.

Ее лицо вдруг исказил дикий, безысходный страх.

– Не могу же я ни с того ни с сего прогнать человека, который мне ничего плохого не сделал… Прогнать только потому, что ты неожиданно вернулся! Неужели ты этого не понимаешь?

– Понимаю, – сказал Равик.

Она стояла, как кошка, загнанная в угол, готовая к прыжку, но внезапно лишившаяся опоры.

– Понимаешь? – удивленно переспросила она. Ее взгляд потух, плечи поникли. – Зачем же ты мучаешь меня, если понимаешь? – устало добавила она.

– Отойди от двери.

Равик сел в кресло. Жоан в нерешительности стояла на месте.

– Отойди от двери, – сказал он. – Я не у бегу. Она медленно подошла к тахте и упала на нее.

Казалось, она совершенно обессилела, но Равик видел, что это не так.

– Дай мне что-нибудь выпить, – сказала она. Хочет выиграть время, подумал он, чувствуя, что теперь ему все безразлично.

– Где бутылки? – спросил он.

– Там, в шкафу.

Равик открыл низкий шкаф. В нем стояло несколько бутылок с мятной настойкой. Он с отвращением посмотрел на них и отодвинул в сторону.

В углу на полке он обнаружил недопитую бутылку «мартеля» и бутылку кальвадоса. Равик взял коньяк.

– Ты пьешь теперь мятную настойку? – спросил он, не оборачиваясь.

– Нет.

– Вот и хорошо. Тогда я налью тебе коньяку.

– Есть кальвадос. Открой его.

– Обойдемся коньяком.

– Открой кальвадос.

– В другой раз.

– Я не хочу коньяк. Дай мне кальвадос. Пожалуйста, открой бутылку.

Равик снова заглянул в шкаф. Справа мятная настойка – для того, другого, слева кальвадос – для него. В этом была какая-то почти трогательная домовитость и порядок. Он взял бутылку кальвадоса и откупорил ее. А почему бы и нет? Кальвадос, их любимый напиток, почти символ, и эта пошлая сцена расставания, сентиментальные слова, тягучие, как патока… Он взял две рюмки и вернулся к столику. Жоан смотрела, как он наливает кальвадос.

За окном стоял день, золотой и огромный. Сколько света, сколько красок, какое небо! Равик взглянул на часы. Начало четвертого. Ему показалось, что секундная стрелка остановилась. Но стрелка, подобно крохотному золотому хоботку, продолжала свой прерывистый бег по циферблату. Всего полчаса, как я здесь, подумал Равик. Не больше… Мятная настойка. До чего же противно! Жоан забралась с ногами на синюю тахту.

– Равик, – сказала она мягко, устало и осторожно. – Либо ты снова хитришь, либо ты действительно понимаешь, о чем мы говорили.

– Я не хитрю и все понимаю.

– Понимаешь?

– Да.

– Я так и знала. – Она улыбнулась ему. – Я так и знала, Равик.

– Что же тут понимать? Все довольно просто.

Она кивнула.

– Повремени немного. Сразу я не могу. Он не сделал мне ничего плохого. Ведь я не знала, вернешься ли ты вообще когда-нибудь. Не могу же я сказать ему сразу…

Равик выпил залпом свою рюмку.

– К чему мне эти подробности?

– Ты должен все знать. Должен все понять. Дело в том, что… Нет, сразу я этого не могу сделать. Он… я просто не знаю, что с ним станется. Он любит меня. Я ему нужна. И он ведь действительно ни в чем не виноват.

– Конечно, не виноват. Можешь не торопиться, Жоан. Времени у тебя сколько угодно.

– Нет… Поверь, это недолго продлится. Но сразу я не могу. – Она откинулась на подушку. – А что касается квартиры, Равик… То это совсем не так, как ты, может быть, думаешь. Я сама зарабатываю деньги. Больше, чем прежде. Он помог мне. Он актер. Я снимаюсь в кино в эпизодах. Он устроил меня.

– Это можно было предположить.

Она пропустила его слова мимо ушей.

– У меня не бог весть какой талант, и я ничуть не обольщаюсь на этот счет, – сказала она. – Но мне так хотелось вырваться из «Шехерезады». Там бы я ничего не добилась. А здесь добьюсь. Даже и без особого таланта. Я хочу стать независимой. Тебе это кажется смешным?..

– Наоборот, – сказал Равик. – Разумным. Она недоверчиво взглянула на него.

– Ведь ты и в Париж приехала затем, чтобы стать независимой, – добавил он.

Вот ты сидишь передо мной, подумал он, невинная тихоня, скорбная страдалица; как тяжка твоя судьба, сколько мук ты приняла от меня! Теперь ты спокойна – первая буря пронеслась. О, конечно, ты простишь меня и, если я сейчас не уйду, во всех подробностях расскажешь мне о последних месяцах своей жизни… Орхидея из стали. Я пришел, чтобы раз и навсегда порвать с тобой, а ты уже почти достигла того, что я должен во всем признать тебя правой.

– Все хорошо, Жоан, – сказал он. – Ты уже многого добилась и добьешься еще большего.

Она приподнялась на подушке.

– Ты действительно так думаешь?

– Действительно.

– Это правда, Равик?

Он встал. Еще три минуты, и она вовлечет его в профессиональный разговор о кино. С ними не следует заводить дискуссий, подумал он. Всегда остаешься в проигрыше. Что им логика? Они выворачивают ее наизнанку. Словами тут не поможешь, тут нужны дела.

– Я не имел в виду твою карьеру. Поговори об этом со своим специалистом.

– Ты уже уходишь?

– Да, я должен идти.

– Может быть, останешься?

– Мне надо вернуться в клинику.

Она взяла его за руку и заглянула в глаза.

– По телефону ты сказал мне, что придешь, когда освободишься совсем.

Он подумал, не сказать ли сразу, что он больше не придет. Но на сегодня и без того было достаточно. Достаточно и для него, и для нее. Сегодня он так и не заговорил о разрыве – она помешала этому. Но разрыв неминуем.

– Останься, Равик, – сказала она.

– Не могу.

Она встала и тесно прижалась к нему. Еще и это, подумал он. Старый прием. Дешевый, испытанный. Она испробовала все средства. Впрочем, можно ли требовать от кошки, чтобы она питалась травой? Он высвободился.

– Я должен идти. В клинике умирает человек.

– У врачей всегда находятся веские доводы, – медленно проговорила она.

– Как и у женщин, Жоан. Мы ведаем смертью, вы – любовью. На этом стоит мир.

Она ничего не ответила.

– Кроме того, у нас, врачей, вполне исправные желудки, – сказал Равик.

– Они нам очень нужны. Просто необходимы. Ведь нам приходится всякое переваривать… Прощай, Жоан.

– Ты придешь снова, Равик?

– Не думай об этом. Не торопись. Со временем ты сама во всем разберешься.

Не оглядываясь, он быстро прошел к двери. Жоан не удерживала его. Но Равик чувствовал спиной ее взгляд. Он ощущал какую-то странную глухоту – словно шагал под водой.

XXII

Крик раздался из окна супругов Гольдберг. Равик прислушался. Неужели старик Гольдберг запустил чем-нибудь в свою жену или ударил ее? С минуту все было тихо, затем внизу забегали, захлопали дверьми, а из номера эмигранта Визенхофа донесся взволнованный гул голосов.

Вслед за тем раздался стук в дверь и в комнату вбежала хозяйка отеля.

– Скорее, скорее… мсье Гольдберг…

– Что случилось?

– Повесился. На окне. Скорее…

Равик отбросил книгу.

– Полиция пришла?

– Конечно, нет. Иначе бы я вас не позвала!

Жена только что обнаружила его.

Равик побежал вместе с ней вниз по лестнице.

– Веревку обрезали?

– Нет еще. Они его держат…

В сумрачном свете у окна темнела группа людей. Рут Гольдберг, эмигрант Визенхоф и кто-то еще. Равик включил свет. Визенхоф и Рут, словно куклу, держали Гольдберга на весу, а третий дрожащими руками пытался отвязать галстук от ручки окна.

– Да вы обрежьте…

– У нас нет ножа!.. – крикнула Рут Гольдберг.

Равик достал ножницы. Галстук был из плотного гладкого шелка. Прошло несколько секунд, пока удалось его перерезать. Совсем близко перед собой Равик видел лицо Гольдберга. Выпученные глаза, открытый рот, жиденькая седая бородка, вывалившийся язык, темно-зеленый в белую горошину галстук, глубоко врезавшийся в морщинистую вздувшуюся шею… Тело слегка покачивалось па руках Визенхофа и Рут, будто они убаюкивали Гольдберга. На губах у него застыла страшная, словно окаменевшая улыбка.

Покрасневшее лицо Рут было залито слезами. На лбу у Визенхофа выступили капли пота – тело Гольдберга вдруг стало очень тяжелым, казалось, он никогда не был таким грузным при жизни. Два вспотевших, отчаявшихся, стонущих человека, а над ними ухмыляется загробному миру беспорядочно мотающаяся из стороны в сторону голова. Когда Равик перерезал галстук, голова упала на плечо Рут. Вскрикнув, она отпрянула назад, тело с безвольно болтающимися руками соскользнуло с подоконника и словно устремилось за ней в каком-то нелепом клоунском прыжке.

Равик подхватил Гольдберга и вместе с Визенхофом положил его на пол. Он снял галстук и приступил к осмотру.

– В кино… – бессвязно говорила Рут, – он послал меня в кино. Дорогая, сказал он, ты так мало развлекаешься, почему бы тебе не пойти в кино? В «Курсель» идет «Королева Христина» с Гретой Гарбо… Почему бы тебе не посмотреть?.. Возьми билет на хорошее место, в партер или в ложу… Пойди в кино, и ты забудешь об ужасе, в котором мы живем, забудешь хотя бы на два часа. Он сказал это так спокойно, так ласково… потрепал меня по щеке… А потом, говорит, съешь шоколадное или сливочное мороженое в кондитерской у парка Монсо. Доставь себе удовольствие, дорогая, сказал он, и я пошла. А когда вернулась, он уже…

Равик встал. Рут умолкла.

– По-видимому, это произошло сразу после вашего ухода, – сказал он.

Она поднесла сжатые кулаки к губам.

– Он уже…

– Попробуем кое-что сделать. Сперва искусственное дыхание. Вы умеете делать искусственное дыхание? – спросил он Визенхофа.

– Нет… совсем… не умею…

– Тогда смотрите.

Равик поднял руки Гольдберга, отвел их назад до пола, затем прижал к груди, снова отвел до пола, опять прижал к груди… В горле у Гольдберга что-то захрипело.

– Он жив! – вскрикнула Рут.

– Нет. Это воздух вошел в легкие.

Равик еще несколько раз проделал те же самые движения.

– Так, а теперь попробуйте сами, – сказал он Визенхофу.

Визенхоф нерешительно опустился на колени возле тела Гольдберга.

– Приступайте, – нетерпеливо сказал Равик. – Возьмите за запястья. Или лучше за предплечья. Визенхоф мгновенно вспотел.

– Сильнее, – сказал Равик. – Выжмите из легких весь воздух.

Он повернулся к хозяйке. В комнату тем временем набились люди. Равик кивнул хозяйке, и они вместе вышли в коридор.

– Все кончено, – сказал он ей. – Искусственное дыхание уже не поможет. Это просто ритуал, который надо соблюсти, не больше. Если оно что-нибудь даст, я поверю в чудеса.

– Что же делать?

– Все, что обычно делается в подобных случаях.

– Вызывать «скорую помощь»? Но тогда через десять минут явится полиция.

– Полицию придется известить так или иначе. У Гольдберга были документы?

– Да. Настоящие. Паспорт и удостоверение личности.

– А у Визенхофа?

– Вид на жительство с продленной визой.

– Хорошо. Значит, документы в порядке. Пусть Рут и Визенхоф не говорят, что я здесь был. Она пришла домой, увидела его, закричала, Визенхоф отрезал галстук и попробовал делать искусственное дыхание, пока не прибыла «скорая помощь». Скажете им это?

Хозяйка посмотрела на него своими птичьими глазами.

– Ну конечно, скажу. А придет полиция – не отойду от них ни на шаг. Все будет в порядке.

– Хорошо.

Они вернулись в номер: Визенхоф, склонившись над Гольдбергом, продолжал свои отчаянно-неуклюжие попытки. На мгновение Равику показалось, что оба они выполняют вольные упражнения. Хозяйка остановилась в дверях.

– Мадам и мсье! – сказала она. – Я обязана вызвать «скорую помощь». Фельдшер или врач должен будет немедленно известить полицию. Она явится не позже чем через полчаса. У кого нет документов, тому советую немедленно собрать вещи, по крайней мере, те, что лежат на виду, снести их в «катакомбу» и оставаться там. Не исключено, что полиция осмотрит номера или будет разыскивать свидетелей.

Комната мгновенно опустела. Хозяйка кивнула Равику, давая понять, что она сама поговорит с Рут Гольдберг и Визенхофом. Равик подобрал сумку и ножницы, лежавшие на полу рядом с разрезанным галстуком. На нем была видна фирменная этикетка: «С. Фердер. Берлин». Такой галстук стоил, по крайней мере, десять марок. Гольдберг купил его еще в добрые старые времена. Равик помнил эту фирму – сам в свое время покупал галстуки у Фердера. Он уложил свои вещи в два чемодана и отнес их к Морозову. Из предосторожности. Полиция едва ли станет заглядывать в другие номера. Но на всякие случай это не мешало сделать – память о Фернане из полицейского участка была еще слишком свежа.

Равик спустился в «катакомбу». Здесь взволнованно суетилось несколько человек. Все это были беспаспортные беженцы, «нелегальная бригада», как их называли. Официантка Кларисса и кельнер Жан помогали прятать чемоданы в сообщавшийся с «катакомбой» чулан. Тревога застала их в самый разгар приготовлений к ужину – на накрытых столах стояли корзинки с хлебом, из кухни доносился запах жареной рыбы.

– Ничего, времени у нас достаточно, – успокаивал Жан всполошившихся беженцев. – Полиция не так легка на подъем.

Однако беженцы не полагались на удачу. Счастье не баловало их. Они поспешно вносили свой скарб в подвал. Среди них был и испанец Альварес. Хозяйка предупредила всех жильцов, что ожидается прибытие полиции. Альварес, непонятно почему, с каким-то виноватым видом улыбнулся Равику.

К входу в чулан неторопливо подошел тощий человек. Это был доктор филологии и философии Эрнст Зайденбаум.

– Маневры, – сказал он Равику. – Генеральная репетиция. Вы останетесь в «катакомбе»?

– Нет.

Зайденбаум, ветеран «Энтернасьоналя» с шестилетним стажем, пожал плечами.

– А я остаюсь. Чего ради бежать? Думаю, дело ограничится составлением протокола. Собственно говоря, кому какое дело до старого мертвого еврея-беженца из Германии?

– Вы правы, до этого никому нет дела. Но живые, беспаспортные беженцы их очень интересуют. Зайденбаум поправил пенсне.

– Мне и это безразлично. Знаете, что я сделал во время последней облавы? Какой-то сержант полиции спустился в «катакомбу». Это было два года назад. Тогда я надел один из белых кителей Жана и вместе с ним стал обслуживать столики.

Подавал полицейскому водку.

– Неплохо придумали.

Зайденбаум кивнул.

– В конце концов все настолько надоедает, что уже лень удирать.

Он спокойно направился в кухню справиться, что будет на ужин.

Равик вышел через черный ход «катакомбы» во двор. Под ногами у него шмыгнула кошка. Впереди шли другие беженцы. На улице они разбрелись в разные стороны. Альварес слегка прихрамывал. Может быть, вторичная операция помогла бы ему, рассеянно подумал Равик.

Он сидел в кафе на площади Терн и внезапно почувствовал, что сегодня ночью придет Жоан. Он не понимал, откуда у него взялась эта уверенность, но он не сомневался, что она придет.

Расплатившись за ужин, Равик медленно пошел обратно в «Энтернасьональ». Было тепло. В переулках, несмотря на ранний час, уже светились красные вывески небольших гостиниц, где парочкам сдаются комнаты на ночь. Сквозь портьеры пробивались узкие полоски света. Следом за стайкой проституток прошла группа матросов. Молодые и шумливые, разгоряченные вином и летом, они скрылись в одной из таких гостиниц. Где-то играли на губной гармошке. Вдруг в сознании Равика, словно ракета, мелькнула мысль, она взмыла ввысь, задержалась там на мгновение и рассыпалась огненными брызгами, выхватив из мрака волшебное видение: Жоан ждет его в отеле, она скажет ему, что бросила все и вернулась; омут затянет его, поглотит..

Он остановился. Что со мной творится? – подумал он. – Почему я стою здесь и ловлю руками воздух, словно этот воздух – прядь ее волос? Слишком поздно. Ничего нельзя вернуть. Ничто не воз – вращается. Так же, как не возвращается прожитое мгновение.

Он двинулся дальше. Через двор и черный ход прошел в «катакомбу». Заглянув в зал, он увидел за столиком нескольких человек и среди них Зайденбаума… Белого кителя на нем не было. Видимо, опасность миновала. Равик вошел в отель.

Морозов был у себя.

– Хорошо, что ты меня застал, – сказал он. – Я уже собрался уходить – увидел твои чемоданы и решил, что тебя опять выслали в Швейцарию.

– Здесь все в порядке?

– Да. Полиция больше не придет. Даже оставили жене Гольдберга труп мужа. Бесспорное самоубийство. Он еще наверху. Скоро вынесут.

– Хорошо. Значит, я могу снова въехать к себе.

– Посмотрел бы ты на Зайденбаума, – рассмеялся Морозов. – Он все время вертелся в номере у Гольдбергов с портфелем и какими-то бумагами. Да еще пенсне нацепил. Выдал за себя за адвоката и представителя страховой компании. Дерзил полицейским. Забрал у них паспорт старого Гольдберга. Заявил, что он ему нужен: полиция-де имеет право конфисковать только удостоверение личности. Все сошло гладко. У него есть какие-нибудь документы?

– Никаких.

– Вот это я понимаю, – сказал Морозов. – Ведь паспорту Гольдберга просто цены нет. Действителен еще целый год. Кто-нибудь сможет им воспользоваться. Не обязательно в Париже, для этого нужно нахальство Зайденбаума. Фотографию легко заменить. А если новоявленный Арон Гольдберг окажется недостаточно стар, то и дату рождения можно поставить другую. Это делают специалисты и совсем недорого берут. Переселение душ на современный манер – один паспорт на несколько жизней.

– Значит, Зайденбаум станет Гольдбергом?

– Нет. Наотрез отказался. Это ниже его достоинства. Он – Дон-Кихот всех беспаспортных и го – нимых. С фаталистическим спокойствием он взирает на собственное будущее и ни за что не примет чужое имя, не желая изменять своему идеалу. А что, если бы ты стал Гольдбергом?

Равик отрицательно покачал головой.

– Нет. Я полностью согласен с Зайденбаумом. Он взял чемоданы и поднялся по лестнице. На площадке этажа, где жили Гольдберги, его обогнал старый еврей в черном сюртуке, с бородой и пейсами, с лицом библейского пророка. Старик – мрачный и бледный – неслышно ступал в туфлях на резиновых подошвах, и казалось, что он невесомо парит в сумраке коридора. Он отворил дверь комнаты Гольдбергов. На мгновение коридор осветился слабым красноватым отблеском свечей, и до Равика донеслись какие-то странные, монотонные стенания. Плакальщицы, – подумал он. – Неужели они еще существуют в наше время? Или это причитает Рут Гольдберг?..

Равик открыл дверь и увидел у окна Жоан. Она встрепенулась.

– Наконец-то! Что случилось? Почему ты с чемоданами? Опять должен уехать?

Равик поставил чемоданы около кровати.

– Ничего особенного не случилось. Простая мера предосторожности. У нас умер один человек. Ждали полицию. Теперь все в порядке.

– Я звонила тебе. Мне ответили, что ты здесь больше не живешь.

– Очевидно, это хозяйка. Как всегда, она действует осторожно и умно.

– Я сразу же прибежала… Открытая пустая комната. Вещей нигде не видно. Я решила… Равик! – Ее голос дрожал.

Равик заставил себя улыбнуться.

– Вот видишь, какой я ненадежный человек. На меня лучше не полагаться.

В дверь постучали. На пороге появился Морозов с двумя бутылками в руках.

– Равик, ты забыл свое снаряжение…

В темноте он увидел Жоан, но сделал вид, будто не заметил ее. Равик сомневался, узнал ли он ее вообще. Не входя в комнату, Морозов отдал бутылки и простился.

Равик поставил кальвадос и «вуврэ» на стол. Через открытое окно доносился тот же голос, какой он услышал на лестнице. Плач по усопшему. Голос нарастал, стихал и снова звучал в полную силу. Очевидно, окна Гольдбергов были открыты – стояла теплая ночь; похолодевшее тело старого Арона лежало в комнате, обставленной мебелью из красного дерева, и уже начало медленно разлагаться.

– Равик, – сказала Жоан. – Я тоскую. Сама не знаю почему. Весь день. Позволь мне остаться у тебя.

Он был застигнут врасплох и ответил не сразу. Он ждал иного. Это было слишком прямолинейно.

– Надолго? – спросил он.

– До завтра.

– Всего лишь?

Она села на кровать.

– Разве нельзя обо всем забыть, Равик?

– Нет, Жоан, нельзя.

– Мне ничего не надо. Только уснуть рядом с тобой. Или можно, я лягу на диване?

– Нельзя. Я скоро уйду. В клинику.

– Не важно. Я буду ждать тебя. Я ведь часто ждала тебя.

Он промолчал, удивляясь собственному спокойствию. Легкий жар и волнение, которые он чувствовал на улице, уже прошли.

– И к тому же тебе совсем не надо идти в клинику.

Равик молчал. Он понимал, что погибнет, если проведет с ней ночь. Это все равно что подписать вексель, когда нечем платить. Она станет приходить к нему снова и снова, играть на том, чего уже добилась, всякий раз требовать новых уступок, ничего не уступая со своей стороны, пока он не окажется полностью в ее власти. И в один прекрасный день она оставит его, безвольную жертву собствен – ной страсти и слабости. Конечно, сейчас она вовсе этого не хочет, она даже не может представить себе ничего подобного, и тем не менее все произойдет именно так. Казалось бы, что тут особенно раздумывать: еще одна ночь, какая разница! Но в том-то и дело, что каждая такая ночь подтачивает твою способность сопротивляться, единственное, что составляет непреложную основу жизни. Прегрешение против духа – вот как, опасливо и осторожно, называлось это на языке католической церкви, и тут же, в противоречие со всем ее учением, намекалось, что подобные прегрешения не простятся ни в этой, ни в загробной жизни.

– Ты права, – сказал Равик. – Мне не надо идти в клинику. Но я не хочу, чтобы ты оставалась.

Он ждал взрыва. Но она спокойно спросила:

– Почему не хочешь?

Стоит ли пытаться объяснять ей? Да и возможно ли объяснить?..

– Тебе здесь больше нет места, – ответил он.

– Мое место здесь.

– Нет.

– Почему?

Он молчал. Как она хитра! – подумал он. – Задает простые вопросы и вынуждает его объясняться. А кто объясняется, тот уже оправдывается.

– Ты сама все прекрасно понимаешь, – сказал он. – Не задавай глупых вопросов.

– Ты больше не хочешь меня?

– Нет, – ответил он и, сам того не желая, добавил: – Это не совсем так.

Через окно, из комнаты Гольдбергов, доносился монотонный плач. Там оплакивали смерть. Скорбь пастухов на горах ливанских, разыгрываемая где-то в закоулках Парижа.

– Равик, – сказала Жоан. – Ты должен мне помочь.

– Именно это я и сделаю, оставив тебя. И ты оставь меня.

Она словно и не слышала.

– Ты должен мне помочь. Я могла бы по-прежнему лгать и лгать, но больше не хочу. Да, у меня кто-то есть. Но это совсем не то, что было у нас с тобой. Если бы это было то же самое, я не пришла бы к тебе.

Равик достал сигарету и провел пальцами по сухой папиросной бумаге. Так вот оно что. Теперь он все понял. Как безболезненный разрез ножом. Определенность никогда не причиняет боли. Боль причиняет лишь всякое «до» и «после».

– «То же самое» никогда не повторяется, – сказал он. – И повторяется всегда.

Зачем я говорю все эти пошлости? – подумал он. – Газетные парадоксы. Какими жалкими становятся истины, когда высказываешь их вслух.

Жоан выпрямилась.

– Равик, – сказала она. – Откуда ты взял, что любить можно только одного человека? Неверно. Ты и сам это знаешь. Правда, есть однолюбы, и они счастливы. Но есть и другие, у которых все шиворот-навыворот. Ты знаешь и это.

Равик закурил. Не глядя на Жоан, он ясно представлял себе, как она выглядит. Бледная, с потемневшими глазами, спокойная, сосредоточенная, почти хрупкая в своей мольбе и все-таки несокрушимая. Такой же она была и тогда у себя в квартире, – точно ангел-первозвестник, полный веры и убежденности. Этот ангел думал, что спасает меня, а на самом деле пригвождал меня к кресту, чтобы я от него не ушел.

– Да, я это знаю, – сказал он. – Все мы так оправдываемся.

– Я вовсе не оправдываюсь. Люди, о которых я говорю, обычно несчастливы. Это происходит помимо их воли, и они ничего не могут поделать с собой. Это что-то темное и запутанное, какая-то сплошная судорога… И человек должен пройти через это, спастись бегством он не может. Судьба всегда настигнет тебя. Ты хочешь уйти, но она сильнее.

– К чему столько рассуждений. Уж коли неизбежное сильнее тебя – покорись ему.

– Я так и делаю. Знаю, ничего другого не остается. Но… – Ее голос изменился. – Равик, я не хочу потерять тебя.

Он молчал. Он курил, не чувствуя, как дым входит в легкие. Ты не хочешь меня потерять, подумал он. Но ты не хочешь потерять и другого. Вот в чем суть. Ты можешь так жить! Именно поэтому я должен уйти от тебя. И дело не в том, – это быстро забудется. Ты найдешь для себя любые оправдания. Но беда в том, что это так сильно захватило тебя, и ты не можешь от этого отделаться. Допустим, от него ты уйдешь. Но это повторится опять и будет повторяться вновь и вновь. Это у тебя в крови. Когда-то и я мог так. А вот с тобой не могу. Поэтому я должен избавиться от тебя. Пока я еще могу. В следующий раз…

– Ты думаешь, у нас какая-то особенная ситуация, – сказал он. – А на самом деле все предельно обыкновенно: супруг и любовник.

– Неправда!

– Нет, правда! Эта ситуация возможна во многих вариантах. Один из них ты мне предлагаешь.

– Не смей так говорить! – Она вскочила на ноги. – Ты какой угодно, но только не такой… Ты и не был таким и не будешь… Скорее тот… – Она осеклась. – Нет, это тоже не так… Не могу тебе объяснить.

– Скажи проще: уверенность и покой, с одной стороны, а романтика – с другой. Это звучит. лучше. Но суть дела не меняется. Хочется обладать одним и не упускать другого.

Жоан отрицательно покачала головой.

– Равик, – сказала она, и в ее голосе послышалось что-то, от чего дрогнуло его сердце. – Для одной и той же вещи можно подыскать и хорошие, и плохие слова. От этого ничего не меняется. Я люблю тебя и буду любить, пока не перестану дышать. Я это твердо знаю. Ты мой горизонт, и все мои мысли сходятся к тебе. Пусть будет что угодно – все всегда замыкается на тебе. Я не обманываю тебя. Ты ничего не теряешь. Вот почему я снова и снова прихожу к тебе, вот почему мне не о чем сожалеть, не в чем винить себя.

– Человек не повинен в том, что он любит, Жоан. Как это могло прийти тебе в голову?

– Я думала… Я очень много думала, Равик. О себе и о тебе. Ты никогда не старался взять все, что я могла тебе дать. Может быть, ты сам об этом и не подозреваешь. Я всегда словно наталкивалась на какую-то стену и не могла идти дальше. А как я этого хотела! Как хотела! В любую минуту я могла ожидать, что ты уйдешь от меня, и жила в постоянном страхе. Правда, тебя выслала полиция, ты вынужден был уехать… Но могло бы случиться и иное… В один прекрасный день ты мог бы уйти по собственной воле… Тебя бы просто больше не было, ты просто ушел бы неизвестно куда…

Равик силился разглядеть в темноте ее лицо. В том, что она говорила, была какая-то доля истины.

– И так было всегда, – продолжала она. – Всегда. А потом пришел человек, который захотел быть со мной, только со мной, безраздельно и навсегда, просто, ничего не усложняя. Я смеялась, играла, все это казалось мне неопасным, легким, я думала, в любую минуту можно будет отмахнуться от всего; и вдруг это стало значительным, неодолимым, вдруг что-то заговорило и во мне; я сопротивлялась, но бесполезно, чувствовала, что делаю не то, чувствовала, что хочу этого не всем своим существом, а только какой-то частицей, но что-то меня толкало, словно начался медленный оползень, – сперва ты смеешься, но вдруг земля уходит из-под ног, все рушится, нет больше сил сопротивляться… Но мое место не там, Равик. Я принадлежу тебе.

Он выбросил сигарету в окно. Она полетела вниз, словно светлячок.

– Что случилось – то случилось, Жоан, – сказал он. – Этого нам уже не изменить.

– Я ничего не хочу менять. Это пройдет. Я принадлежу тебе. Почему я прихожу сюда? Почему стою у твоей двери? Почему жду тебя? Ты меня прогоняешь, а я прихожу снова. Я знаю, ты не веришь мне и думаешь, что у меня есть какие-то другие причины. Какие же могут быть еще причины? Если бы другой был для меня всем, я бы не приходила к тебе. Забыла бы тебя. Ты сказал, что у тебя я ищу лишь уверенности и покоя. Неправда. Я ищу у тебя любви.

Слова, подумал Равик… Сладостные слова. Нежный, обманчивый бальзам. Помоги мне, люби меня, будь со мною, я вернусь – слова, приторные слова, и только. Как много придумано слов для простого, дикого, жестокого влечения двух человеческих тел друг к Другу! И где-то высоко над ним раскинулась огромная радуга фантазии, лжи, чувств и самообмана!.. Вот он стоит в этой ночи расставания, спокойно стоит в темноте, а на него льется дождь сладостных слов, означающих лишь расставание, расставание, расставание… И если обо всем этом говорят, значит, конец уже наступил. У бога любви весь лоб запятнан кровью. Он не признает никаких слов.

– А теперь уходи, Жоан.

Она встала.

– Я хочу остаться у тебя. Позволь мне остаться. Только на одну ночь.

Он покачал головой.

– Подумай и обо мне. Ведь я не автомат.

Она прижалась к нему. Он почувствовал, что она дрожит.

– Ни о чем не хочу думать. Позволь мне остаться.

Он осторожно отстранил ее.

– Не начинай с меня обманывать своего друга, Жоан. Он и так настрадается вдоволь.

– Я не могу идти домой одна.

– Тебе не придется долго пробыть в одиночестве.

– Нет, придется. Я одна. Уже несколько дней одна. Он уехал. Его нет в Париже.

– Вот как… – спокойно ответил Равик. – Ты, по крайней мере, откровенна. С тобой знаешь, как себя вести.

– Я пришла не ради этого.

– Не сомневаюсь.

– Ведь я могла бы ни о чем не говорить.

– Совершенно верно.

– Равик, я не хочу идти домой одна.

– Я провожу тебя.

Она медленно отступила на шаг.

– Ты больше не любишь меня… – сказала она тихо и почти угрожающе.

– Ты затем и пришла, чтобы выяснить это?

– Да… Не только это… но и это тоже.

– О Господи, Жоан, – нетерпеливо сказал Равик. – В таком случае ты услышала сейчас самое откровенное признание в любви из всех, какие только возможны.

Она молчала.

– Если бы это было не так, разве стал бы я долго колебаться, оставить тебя здесь или нет, даже зная, что ты с кем-то живешь? – сказал он.

На ее лице медленно проступила улыбка. Скорее даже не улыбка, а какое-то внутреннее сияние, будто в ней зажегся светильник и свет его медленно поднимался к глазам.

– Спасибо, Равик, – сказала она и через секунду, не сводя с него глаз, осторожно добавила: – Ты не оставишь меня?

– Зачем тебе это знать?

– Ты будешь ждать? Ты не оставишь меня?

– Думаю, для тебя это не составило бы трагедии. Если судить по нашему с тобой опыту.

– Спасибо!

Теперь она была совсем другой. Как быстро она утешается, – подумал он. А почему бы и нет? Ей кажется, что она добилась своего, если даже и не останется здесь.

Она поцеловала его.

– Я знала, что ты будешь такой, Равик. Ты должен быть таким. Теперь я пойду. Не провожай меня. Я дойду одна.

Она уже стояла в дверях.

– Не приходи больше, – сказал он. – И ни о чем не сокрушайся. Ты не пропадешь.

– Хорошо. Спокойной ночи, Равик.

– Спокойной ночи, Жоан.

Он включил свет. «Ты должен быть таким». Он слегка вздрогнул. Все они сотворены из глины и золота, подумал он. Из лжи и потрясений. Из жульничества и бесстыдной правды. Он подсел к окну. Снизу по-прежнему доносился тихий, монотонный плач. Женщина, обманувшая своего мужа и оплакивающая его смерть. А может, она поступает так только потому, что этого требует ее религия. Равик удивился, что не чувствует себя еще более несчастным.

XXIII

– Вот я и вернулась, Равик, – сказала Кэт Хэгстрем.

Сильно похудевшая, она сидела в своем номере в отеле «Ланкастер». Щеки у нее ввалились, будто мышцы были выскоблены скальпелем изнутри. Черты лица обозначились резче, кожа походила на шелк, который вот-вот порвется.

– Я думал, вы еще во Флоренции… Или в Канне… или уже в Америке, – сказал Равик.

– Я жила все это время во Флоренции. Во Фьезоле. Под конец мне стало невмоготу. Помните, я все уговаривала вас поехать со мной? Книги, камин, тихие вечера, покой. Книги там действительно были, и в камне горел огонь… Но покой!.. Представьте, Равик, даже город Франциска Ассизского и тот стал шумным. Шумным и беспокойным, как и вся Италия. Там, где Франциск выступал с проповедью любви, теперь маршируют колонны молодчиков в фашистской форме, одержимые мани – ей величия, упоенные пустозвонными фразами и ненавистью к другим народам.

– Но ведь так было всегда, Кэт.

– Нет, не всегда. Еще несколько лет назад мой управляющий был простодушным провинциалом в вельветовых брюках и соломенных туфлях. Теперь это прямо-таки герой в сапогах и черной рубашке, весь увешанный позолоченными кинжалами. Он без конца выступает с докладами, – Средиземное море должно стать итальянским, Англию нужно уничтожить, Ниццу, Корсику и Савойю следует вернуть в лоно Италии. Равик, этот чудесный народ, который давно уже не выигрывал войн, словно сошел с ума, после того как ему предоставили возможность победить в Абиссинии и Испании. Мои друзья еще три года назад были вполне разумными людьми. А сегодня они всерьез уверены, что с Англией можно разделаться за каких-нибудь три месяца. Вся страна бурлит. Что произошло? Я бежала из Вены от буйства коричневых рубашек, а теперь была вынуждена уехать из Италии, спасаясь от безумства чернорубашечников… Говорят, где-то есть еще и зеленые; в Америке, уж наверняка, носят серебряные… Неужто весь мир оказался во власти какой-то рубахомании?..

– Видимо, так. Но вскоре все переменится. Единым цветом станет алый.

– Алый?

– Да, алый, как кровь.

Кэт выглянула во двор. Свет заходящего солнца мягким зеленым сумраком лился сквозь листву каштанов.

– Невероятно! – сказала она. – Две войны за двадцать лет! И ведь от последней мы все еще не пришли в себя.

– Измучены только победители. Побежденные настроены весьма воинственно. Победа порождает беспечность.

– Может быть, вы правы. – Она посмотрела на него. – И это случится скоро?

– Боюсь, что да.

– Как вы думаете, доживу я до начала войны?

– А почему бы и нет? – Равик пристально посмотрел на нее. Она выдержала его взгляд. – Вы были у профессора Фиолы? – спросил он.

– Да, заходила к нему раза два или три. Он один из немногих, кто не заражен черной чумой. Равик молчал, выжидая, что она скажет еще. Кэт взяла со стола нитку жемчуга и стала играть ею. В ее длинных узких пальцах жемчужины казались драгоценными четками.

– Я словно Вечный Жид, – сказала она. – Ищу покоя. Но, кажется, я выбрала неподходящее время. Покоя нет больше нигде. Разве что здесь… И то совсем мало.

Равик смотрел на жемчуг. Он возник в бесформенных серых моллюсках, когда в них проникло инородное тело, какая-то песчинка… Случайное раздражение породило нежно мерцающую красоту. Не удивительно ли это? – думал Равик.

– Вы собирались уехать в Америку, Кэт, – сказал он. – Всякий, кто может покинуть Европу, должен уехать. Вам тут больше нечего делать.

– Вы хотите избавиться от меня?

– Боже сохрани. Но в последний раз вы сами сказали, что уладите свои дела и вернетесь в Америку.

– Верно. А теперь я решила повременить с отъездом. Поживу пока здесь.

– Мало радости жить летом в Париже. Пыльно и жарко.

Она отложила жемчуг в сторону.

– А если это лето последнее?

– Почему последнее?

– Ведь я уезжаю навсегда.

Равик молчал. Известно ли ей что-нибудь? – думал он. – Что сказал ей Фиола?

– Как идут дела в «Шехерезаде»? – спросила Кэт.

– Я давно уже не заходил туда. Морозов говорит, что по вечерам там полным-полно, как, впрочем, и во всех ночных клубах.

– Даже сейчас, Б мертвый сезон?

– Да, представьте себе. В самый разгар лета, когда большинство увеселительных заведений, как правило, закрывается. Вас это удивляет?

– Нисколько. Каждый старается урвать от жизни все, что можно, пока не наступил конец.

– Что верно, то верно, – сказал Равик.

– Вы как-нибудь сведете меня в «Шехерезаду»?

– Разумеется, Кэт. Когда угодно. Мне казалось, она вам уже надоела.

– И я так думала. Но теперь думаю иначе. Мне тоже хочется взять у жизни все, что можно.

Он снова внимательно посмотрел на нее.

– Хорошо, Кэт, – сказал он. – В любое время можете рассчитывать на меня.

Равик поднялся. Кэт проводила его к выходу и остановилась в дверях, исхудалая, с такой сухой шелковистой кожей, что казалось, дотронься до нее – и она зашуршит. Ее глаза были ясны и как будто больше, чем прежде. Она подала ему горячую сухую руку.

– Почему вы не сказали мне, чем я больна? – спросила она как бы невзначай, словно осведомляясь о погоде.

Он молча смотрел на нее.

– Я бы выдержала, – добавила она, улыбнувшись чуть иронической улыбкой, в которой, однако, не было и тени упрека. – До свидания, Равик.

Человек без желудка умер. Он стонал три дня подряд. Морфий уже почти не помогал. Равик и Вебер знали, что он умрет. Они могли бы избавить его от этих трехдневных мучений, но не сделали этого, ибо существует религия, проповедующая любовь к ближнему и запрещающая избавлять от излишних страданий. И существует закон, стоящий на страже этой религии.

– Вы дали телеграмму родственникам? – спросил Равик.

– У него их нет, – ответил Вебер.

– Ну хотя бы знакомым?

– У него нет никого.

– Никого?

– Да, никого. Приходила только консьержка из дома, где он жил. Он никогда не получал писем – одни лишь каталоги универсальных магазинов и медицинские брошюры об алкоголизме, туберкулезе, венерических болезнях и так далее. Его никто не навещал, он сам оплатил операцию и внес деньги в клинику за целый месяц вперед. Не долежал две недели. Консьержка утверждает, будто он обещал ей все свое имущество за то, что она ходила за ним. Теперь она хотела бы получить деньги за неиспользованные две недели. Послушать ее, выходит, что она была ему матерью родной. Посмотрели бы вы на эту мать. Говорит, что и сама немало потратилась на него. Внесла квартирную плату. Я ей сказал – за клинику он уплатил вперед, непонятно, как же он мог задолжать за квартиру? А впрочем, во всем разберется полиция. В ответ она осыпала меня проклятиями…

– Деньги, – сказал Равик. – На что только не пускаются люди ради денег.

Вебер усмехнулся.

– Надо сообщить полиции. Пусть позаботится обо всем. И о похоронах тоже.

Равик посмотрел еще раз на человека без родственников и без желудка. За последний час лицо его изменилось так, как оно не менялось за все тридцать пять лет его жизни. Сквозь застывшую предсмертную гримасу медленно проступал суровый лик смерти. Все случайное постепенно растворялось, признаки умирания стирались, и на искаженном заурядном лице безмолвно утверждалась маска вечности. Через час только она одна и останется.

Равик вышел из палаты. В коридоре он столкнулся с сестрой-сиделкой.

– Пациент из двенадцатой палаты умер, – сказал он. – Полчаса назад. Вам больше не придется просиживать ночи у его постели. – И, увидев ее растерянное лицо, добавил: – Он вам что-нибудь подарил?

– Нет, – ответила она, немного помедлив. – Очень уж он был неприветлив, этот мсье. А в последние дни все время молчал.

– Да, в последние дни ему было не до разговоров.

Сестра посмотрела на Равика взглядом рачительной домохозяйки.

– У него был изумительный несессер. Все из серебра. Пожалуй, для мужчины даже слишком изящный. Подошел бы скорее даме…

– Вы и ему это сказали?

– Да, как-то пришлось к слову. Во вторник ночью – тогда ему как будто стало легче. Он возразил, что серебро подходит и для мужчин. И что щетки очень хороши. Таких, мол, больше не делают… А вообще он был очень молчалив.

– Теперь все заберет полиция. У покойного не осталось родных.

Сестра огорченно кивнула.

– Жаль. Серебро почернеет. А щетки испортятся, если будут лежать без употребления. Их следовало бы хорошенько вымыть.

– Да, жаль, – сказал Равик. – Уж лучше бы они достались вам. Тогда хоть кто-то мог бы порадоваться.

Сестра благодарно улыбнулась.

– Бог с ними. Я ни на что и не рассчитывала. Умирающие вообще очень редко делают подарки. Только выздоравливающие. Умирающие не верят, что умирают. Потому ничего и не дают. А иной раз не дают со злости. Вы и не представляете себе, господин доктор, до чего противны иной раз умирающие! И чего только от них не наслышишься, пока они наконец не отдадут Богу душу!

По-детски краснощекое лицо сестры было открытым и ясным. Все, что творилось вокруг, ничуть ее не трогало, если не касалось непосредственно ее маленького мирка. Умирающие были для нее непослушными или беспомощными детьми. За ними надо было ухаживать до их последнего вздоха. Их сменяли новые больные, одни выздоравливали и делали подарки, другие не дарили ничего, а третьи просто умирали. Так уж повелось, и волноваться из-за этого не приходилось. Куда важнее было другое: снизят ли на двадцать процентов цены при распродаже в универсальном магазине «Бонмарше»?.. Женится ли кузен Жан на Анне Кутюрье?..

Да, это куда важнее, подумал Равик. Маленький мирок, ограждающий человека от огромного мира, объятого хаосом. Иначе что бы с нами сталось?

Он сидел за столиком перед кафе «Триумф». Ночь была тепла и светла. Где-то далеко в облачном небе бесшумно вспыхивали молнии. По тротуару текла оживленная толпа. Женщина в голубой атласной шляпке подсела к его столику.

– Не угостишь вермутом? – спросила она.

– Угощу. Но только оставь меня в покое. У меня назначена встреча.

– Можно ждать и вдвоем.

– Не советую. Я жду чемпионку по боксу из Дворца спорта.

Женщина улыбнулась. Она так густо накрасилась и напудрилась, что улыбка у нее обозначалась только в уголках рта, а лицо походило на сплошную белую маску.

– Пойдем со мной, – сказала она. – У меня чудесная квартирка. Да и сама я недурна.

Равик отрицательно покачал головой и положил на стол пять франков.

– Вот, возьми и будь здорова. Всего наилучшего.

Женщина взяла кредитку, сложила ее и сунула за подвязку.

– Хандра? – спросила она.

– Нет.

– А то я и от хандры умею лечить… Есть у меня одна хорошенькая подружка, – добавила она, выдержав паузу. – Молоденькая, грудь с Эйфелеву башню.

– Как-нибудь в другой раз.

– Ну, не хочешь как хочешь.

Женщина прошла к одному из столиков и уселась за него, взглянув на Равика еще несколько раз, она купила спортивную газету и принялась читать сообщения об итогах последних соревнований.

Равик всматривался в лица людей, непрерывным потоком двигавшихся между столиками. Оркестр играл венские вальсы. Молнии стали сверкать чаще. К соседнему столику, кокетничая и шумя, подсело несколько молодых гомосексуалистов. Они носили бакенбарды по последней моде, а их пиджаки были не в меру широки в плечах и слишком узки в талии.

Какая-то девушка остановилась перед Равиком и внимательно посмотрела на него. Ее лицо показалось ему знакомым, но мало ли людей встречал он в своей жизни? Она походила на робкую уличную проститутку, из тех, что любят жаловаться на свою беззащитность и беспомощность.

– Не узнаете меня? – спросила она.

– Конечно, узнаю, – ответил Равик, понятия не имея, кто она такая. – Как вы поживаете?

– Ничего, спасибо. Но вы, кажется, так и не знаете, кто я?

– У меня плохая память на имена. Но лицо ваше мне знакомо. Мы давно не виделись.

– Да, очень давно. Ну и нагнали же вы тогда страху на Бобо. – Она усмехнулась. – Ведь вы спасли мне жизнь, а теперь даже не узнаете.

Бобо… Спас жизнь… Акушерка… Теперь Равик все вспомнил.

– Ну конечно же, – сказал он. – Вас зовут Люсьенна. – Тогда вы были больны, а сейчас здоровы. Потому-то я вас сразу и не узнал.

Люсьенна просияла.

– Наконец-то вы действительно вспомнили меня! Я просто не знаю, как вас благодарить за сто франков, которые вы все-таки выцарапали у акушерки.

– Ах, вот вы о чем… да, да… – Потерпев поражение у мадам Буше, он послал Люсьенне сто франков из своих денег. К сожалению, получить все сполна не удалось.

– И на том спасибо. Я и на это не рассчитывала.

– Довольно о деньгах… Не хотите ли выпить со мной, Люсьенна?

Она кивнула и робко села на краешек стула.

– Рюмку «чинзано» с сельтерской, – сказала она.

– Как поживаете, Люсьенна?

– Очень хорошо.

– Вы все еще с Бобо?

– Да, конечно. Но теперь он стал другим. Изменился к лучшему.

– Рад за вас.

Он не знал, о чем с ней говорить. Маленькая модистка стала маленькой проституткой. Вот для чего он вылечил ее. Об остальном позаботился Бобо. Ей не приходилось больше опасаться беременности. Лишний повод продавать себя. Она еще только начинала, и какая-то детскость, сохранившаяся в ней, была весьма привлекательна для пожилых знатоков – фарфоровая статуэтка с яркими, еще не потускневшими красками. Она пила осторожно, как птичка, но глаза ее уже бегали по сторонам. Все это было довольно грустно, хотя сожалеть тут было особенно и не о чем. Обычный кусочек жизни, скользящей мимо.

– Ты довольна? – спросил он.

Она кивнула. По ее лицу Равик видел, что она и в самом деле довольна. Для нее все это было в порядке вещей и отнюдь не трагично.

– Вы один? – спросила она.

– Да, Люсьенна.

– Один в такой вечер?

– Представьте.

Она застенчиво взглянула на него и улыбнулась.

– Я не тороплюсь, – сказала она.

Черт побери, – подумал Равик. – Неужто у меня такой голодный вид, что любая проститутка готова предложить мне кусочек продажной любви?

– очень уж далеко ты живешь, Люсьенна. А у меня нет времени.

– Ко мне мы все равно не могли бы пойти. Бобо ничего не должен знать.

Равик внимательно посмотрел на нее.

– Бобо ничего об этом не знает?

– Нет, почему же? Он знает обо всем. Следит за мной, да еще как! – Она улыбнулась. – Он ведь совсем мальчишка. Боится, как бы я не стала утаивать заработанные деньги. А с вас я денег не возьму.

– Потому Бобо и не должен ни о чем знать?

– Нет, не поэтому. К вам он приревнует, а тогда он способен на все.

– А к другим он ревнует?

Люсьенна изумленно подняла глаза.

– Нет, что вы! Это же только заработок.

– Значит, он ревнует только тогда, когда ты не берешь денег?

Люсьенна ответила не сразу, лицо ее залилось краской.

– Не совсем так. Он ревнует, если считает, что дело для меня не только в деньгах… – Она снова запнулась. – Одним словом, когда я что-то чувствую…

Она сидела, не поднимая глаз. Равик взял ее руку, сиротливо лежавшую на столике.

– Люсьенна, – сказал он. – Очень мило с твоей стороны, что ты меня вспомнила и захотела пойти со мной. Ты очаровательная девушка и нравишься мне. Но я не могу спать с женщиной, если оперировал ее. Понимаешь?

Он вскинула длинные темные ресницы и торопливо кивнула.

– Да. – Она поднялась. – Тогда я пойду.

– Прощай, Люсьенна. Всего хорошего. Будь осторожна. Смотри не заболей.

– Хорошо.

Равик написал несколько слов на клочке бумаги.

– Раздобудь это, если еще не достала. Лучшее средство. И не отдавай всех денег Бобо.

Она улыбнулась и покачала головой. И он и она знали, что все останется по-прежнему.

Равик следил за ней взглядом, пока она не исчезла в толпе. Затем подозвал кельнера…

Женщина в голубой шляпке прошла мимо. Она видела всю сцену. Обмахиваясь сложенной газетой, она осклабилась, обнажив вставные челюсти.

– Или ты импотент, или охотник до мальчиков, мой дружок, – приветливо бросила она на ходу. – Большое спасибо. Желаю удачи.

Равик шел сквозь теплую ночь. Над городом по-прежнему вспыхивали молнии, но воздух оставался неподвижным. Вход в Лувр был ярко освещен. Двери стояли настежь. Он вошел в музей.

Это был один из тех дней, когда Лувр открыт допоздна. В некоторых залах горел свет. Равик прошел мимо отдела древнеегипетского искусства, напоминавшего гигантскую освещенную гробницу. Здесь стояли высеченные из камня статуи фараонов, живших три тысячи лет назад. Их гранитные зрачки глядели на слоняющихся студентов, женщин в старомодных шляпах и пожилых скучающих мужчин. Здесь пахло пылью, мертвым воздухом и бессмертием.

В древнегреческом отделе перед Венерой Милосскои шушукались какие-то девицы, нисколько на нее не похожие. Равик остановился. После гранита и зеленоватого сиенита египтян мраморные скульптуры греков казались какими-то декадентскими. Кроткая пышнотелая Венера чем-то напоминала безмятежную, купающуюся домохозяйку. Она была красива и бездумна. Аполлон, победитель Пифона, выглядел гомосексуалистом, которому не мешало бы подзаняться гимнастикой. Греки были выставлены в закрытом помещении, и это их убивало. Другое дело египтяне: их создавали для гробниц и храмов. Греки же нуждались в солнце, воздухе и колоннадах, озаренных золотым светом Афин.

Равик двинулся дальше. Огромный зал с его лестницами холодно надвигался на него. И вдруг, высоко над всем воспарила Ника Самофракийская.

Он давно уже не видел ее. Когда он был здесь в последний раз, статуя показалась ему какой-то жалкой и неприглядной: в окна музея сочился грязноватый свет зимнего дня, и богиня победы как бы зябко поеживалась от холода. Теперь же она стояла высоко над лестницей, на обломке мраморного корабля, стояла в сиянии прожекторов, сверкающая, с широко распластанными крыльями, готовая вот-вот взлететь. Развевающиеся на ветру одежды плотно облегали ее устремленное вперед тело… И казалось, за спиной у нее шумит виноцветное море Саламина, а над ним раскинулось темное бархатное небо, полное ожидания.

Ника Самофракийская не знала ничего о морали. Ее не терзали никакие проблемы. Она не испытывала бурь, бушующих в крови. Она знала лишь победу или поражение, не видя между ними почти никакой разницы. Она не обольщала, она манила. Она не реяла, она беспечно парила. У нее не было никаких тайн, и все же она волновала куда сильнее, чем Венера, прикрывавшая свой стыд, чтобы возбудить желание. Она была сродни птицам и кораблям – ветру, волнам, горизонту. У нее не было отчизны.

У нее не было отчизны, подумал Равик. Да она и не нуждалась в ней. На любом корабле она чувствовала себя как дома. Ее стихией были мужество, борьба и даже поражение: ведь она никогда не отчаивалась. Она была не только богиней победы, но и богиней всех романтиков и скитальцев, богиней эмигрантов, если только они не складывали оружия.

Равик осмотрелся. Зал опустел. Студенты и туристы, с бедекерами[20] в руках, разошлись по домам… Дом… У того, кто отовсюду гоним, есть лишь один дом, одно пристанище – взволнованное сердце другого человека. Да и то на короткое время. Не потому ли любовь, проникнув в его душу – душу изгнанника, – так потрясла его, так безраздельно завладела им? Ведь ничего, кроме любви, не осталось. Не потому ли он пытался бежать от нее? И разве она не устремилась за ним, не настигла его и не повергла ниц? На зыбкой почве чужбины куда труднее вновь встать на ноги, чем на родной земле.

Что-то маленькое, трепетное, белое мелькнуло у него перед глазами: бабочка. Должно быть, она впорхнула в открытые двери, прилетела откуда-нибудь с нагретых солнцем клумб Тюильрийского парка, где спала, вдыхая аромат роз. Возможно, ее вспугнула какая-нибудь влюбленная парочка; огни города – множество неведомых, пугающих солнц – ослепили ее, и она попыталась укрыться в спасительном сумраке, за широкими входными дверями… И вот теперь с бесстрашием отчаяния она кружит по огромному залу, где ее ждет смерть… Бабочка быстро устанет и уснет на карнизе, на подоконнике или на плече у богини, сияющей в вышине… Утром она полетит на поиски цветов, золотистой пыльцы, жизни. Не найдя ничего и вконец обессилев, она снова уснет, присев на тысячелетний мрамор, и проспит до тех пор, пока не ослабеют ее нежные и цепкие лапки. Тогда она упадет – тонкий листок преждевременно наступившей осени.

Какой вздор, подумал Равик. Сентиментальный вздор. Богиня победы и бабочка-беженка. Дешевая символика. Но что еще в жизни трогает так, как дешевые символы, дешевые чувства, дешевая сентиментальность? В конце концов, что сделало их дешевыми? Их бесспорная убедительность. Когда тебя хватают за горло, от снобизма не остается и следа. Бабочка взлетела под самый купол и исчезла в полумраке. Равик вышел из Лувра. Его обдало теплым воздухом улицы, словно он погрузился в ванну. Он остановился. Дешевые чувства! А разве он сам не стал жертвой самого дешевого из них?

Он вглядывался в широкую площадь перед дворцом-музеем, притаившимся под сенью веков, и вдруг ему показалось, будто на него обрушился град кулачных ударов. Он едва удержался на ногах. Ему все еще чудилась белая, всплеснувшая крылами Ника, но за ее плечами из тьмы выплывало лицо женщины, дешевое и бесценное, в котором его воображение запуталось, подобно тому как запутывается индийская шаль в кусте роз, полном шипов; он дергает шаль, но шипы держат ее; они крепко удерживают шелковые и золотые нити и так тесно переплелись с ними, что глазу уже не различить, где тернистые ветви и где мерцающая ткань.

Лицо! Лицо! Разве спрашиваешь, дешево оно или бесценно? Неповторимо или тысячекратно повторено? Обо всем этом можно спрашивать, пока ты еще не попался, но уж если попался, ничто тебе больше не поможет. Тебя держит сама любовь, а не человек, случайно носящий ее имя. Ты ослеплен игрой воображения, разве можешь ты судить и оценивать? Любовь не знает ни меры, ни цены.

Небо опустилось ниже. Бесшумные молнии выхватывали из мрака ночи тяжелые свинцовые облака. Предгрозье тысячью слепых глаз глядело в окна домов. Равик шел вдоль улицы Риволи. За колоннами крытых галерей светились витрины. По тротуару двигался поток людей. Один за другим проносились автомобили – нескончаемая цепь вспыхивающих огней. Вот я иду, подумал Равик, один среди тысяч таких же. Я медленно бреду мимо этих витрин, полных сверкающей мишуры и драгоценностей. Я засунул руки в карманы и иду, и кто ни посмотрит на меня, тот скажет, что я просто вышел на обычную вечернюю прогулку. Но кровь во мне кипит, в серых и белых извилинах студенистой массы, именуемой мозгом, – ее всего-то с две пригоршни, – бушует незримая битва, и вот вдруг – реальное становится нереальным, а нереальное – реальным. Меня толкают локтями и плечами, я чувствую на себе чужие взгляды, слышу гудки автомобилей, голоса, слышу, как бурлит вокруг меня обыденная, налаженная жизнь, я в центре этого водоворота – и все же более далек от него, чем луна… Я на неведомой планете, где нет ни логики, ни неопровержимых фактов, и какой-то голос во мне без устали выкрикивает одно и то же имя. Я знаю, что дело не в имени, но голос все кричит и кричит, и ответом ему молчание… Так было всегда. В этом молчании заглохло множество криков, и ни на один не последовало ответа. Но крик не смолкает. Это ночной крик любви и смерти, крик исступленности и изнемогающего сознания, крик джунглей и пустыни. Пусть я знаю тысячу ответов, но не знаю единственного, который мне нужен, и не узнаю никогда, ибо он вне меня и мне его не добиться…

Любовь! Что только не прикрывается ее именем! Тут и влечение к сладостно нежному телу, и величайшее смятение духа; простое желание иметь семью; потрясение, испытываемое при вести о чьей-то смерти; исступленная похоть и единоборство Иакова с ангелом. Вот я иду, – думал Равик, мне уже за сорок, я многому учился и переучивался, падал под ударами и поднимался вновь. Я умудрен опытом и знаниями, пропущенными сквозь фильтр многих лет, я стал более закаленным, более скептичным, более невозмутимым… Я не хотел любви и не верил в нее, я не думал, что она снова придет… Но она пришла, и весь мой опыт оказался бесполезным, а знание только причиняет боль. Да и что горит лучше на костре чувства, чем сухой цинизм – это топливо, заготовленное в роковые тяжелые годы?

Он шел и шел, и ночь была звонка и просторна; он шел, не разбирая дороги, все дальше и дальше, и время перестало для него существовать. Когда же, очнувшись, он увидел, что находится в парке за авеню Рафаэля, это его почти не удивило.

Дом на улице Паскаля. Смутно белеющий фасад уходит вверх. В некоторых комнатах на верхнем этаже горит свет. Он отыскал взглядом окно Жоан. Оно было освещено. Она дома. А может быть, ушла, не выключив свет. Она не любила возвращаться в темные комнаты. Так же, как и он. Равик подошел ближе. Перед домом стояло несколько автомобилей, среди них – желтый «родстер»,[21] обыкновенная серийная машина, отделанная под гоночную. «Родстер» мог принадлежать ее любовнику. Самый подходящий автомобиль для актера. Красные кожаные сиденья, панель с приборами, как на самолете, изобилие ненужных деталей, – конечно, это его машина. Уж не ревную ли я? – удивился он. Ревную к случайному человеку, за которого она уцепилась? Ревную к чему-то, до чего мне нет дела? Можно ревновать к самой любви, отвернувшейся от тебя, но не к ее предмету.

Он вернулся в парк. В темноте плыл сладкий аромат цветов, смешанный с запахом земли и остывающей листвы. Цветы пахли резко, словно перед грозой. Он сел на скамью. Это не я, подумал он, стареющий любовник под окнами покинувшей его женщины. Это не я, человек, содрогающийся от желания, способный анатомировать свое чувство, но бессильный совладать с ним! Это не я, глупец, готовый отдать годы жизни, лишь бы повернуть время вспять и вновь обрести золотоволосое ничто, еще совсем недавно шептавшее мне на ухо всякий вздор! Нет, это именно я… К черту все отговорки! Я сижу здесь, я ревную, я надломлен и жалок и с наслаждением поджег бы этот желтый автомобиль!..

Он достал сигарету. Тихое тление. Невидимый дымок. Спичка крохотной кометой летит на землю. Почему бы ему не подняться к Жоан? Что тут особенного? Время не позднее. У нее еще горит свет. Он сумеет достойно вести себя. Почему бы не взять Жоан с собой? Теперь, когда ему все уже известно. Похитить, забрать и никогда больше не отпускать?

Он глядел в темноту… Но что бы все это дало? Что бы из этого вышло? Ведь того, другого, не выбросишь из ее жизни. Из чужого сердца не выбросишь никого и ничего… Разве он не мог взять ее, когда она к нему пришла? Почему он этого не сделал?..

Он бросил сигарету… Не сделал потому, что этого было бы мало. Вот в чем все дело. Он хотел большего. Этого будет мало, даже если она придет опять и станет приходить снова и снова, даже если все бесследно исчезнет и будет забыто… По какому-то странному и страшному закону этого всегда будет мало. Что-то нарушилось. Луч воображения уже не мог отыскать зеркала, которое раньше улавливало его и, словно раскалив, отбрасывало назад… Теперь он скользил мимо, уносясь в какую-то слепую пустоту, и ничто не могло бы его вернуть, никакое зеркало или даже тысяча зеркал. Они могут уловить лишь какую-то частицу луча, но не весь луч целиком; давно уже он бесцельно шарит в опустевших небесах любви, как в светящемся тумане, и никогда уже не озарить ему радужным сиянием лицо любимой. Магический круг разомкнулся, остались лишь сетования, а надежда разбита вдребезги.

Из дома вышел мужчина. Равик выпрямился. Вслед за ним появилась женщина. Оба смеялись… Нет, это не Жоан. Мужчина и женщина сели в машину и уехали. Равик снова закурил… Возможно ли удержать ее? Разве смог бы он ее удержать, если бы вел себя иначе? Можно ли вообще что-нибудь удержать, кроме иллюзии? Но разве недостаточно одной иллюзии? Да и можно ли достигнуть большего? Что мы знаем о черном водовороте жизни, бурлящем под поверхностью наших чувств, которые превращают его гулкое клокотание в различные вещи. Стол, лампа, родина, ты, любовь… Тому, кого окружает этот жуткий полумрак, остаются лишь смутные догадки. Но разве их недостаточно?

Нет, недостаточно. А если и достаточно, то лишь тогда, когда веришь в это. Но если кристалл раскололся под тяжким молотом сомнения, его можно в лучшем случае склеить, не больше. Склеивать, лгать и смотреть, как он едва преломляет свет, вместо того чтобы сверкать ослепительным блеском! Ничто не возвращается. Ничто не восстанавливается. Даже если Жоан вернется, прежнего уже не будет. Склеенный кристалл. Упущенный час. Никто не сможет его вернуть.

Он почувствовал невыносимо острую боль. Казалось, что-то рвет, разрывает его сердце. Боже мой, думал он, неужели я способен так страдать, страдать от любви? Я смотрю на себя со стороны, но ничего не могу с собой поделать. Знаю, что, если Жоан снова будет со мной, я опять потеряю ее, и все же моя страсть не утихает. Я анатомирую свое чувство, как труп в морге, но от этого моя боль становится в тысячу раз сильнее. Знаю, что в конце концов все пройдет, но это мне не помогает. Невидящими глазами Равик уставился в окно Жоан, чувствуя себя до нелепости смешным… Но и это не могло ничего изменить…

Внезапно над городом тяжело прогрохотал гром. По листве забарабанили тяжелые капли. Равик встал. Он видел, как улица вскипела фонтанчиками черного серебра. Дождь запел, теплые крупные капли били ему в лицо. И вдруг Равик перестал сознавать, жалок он или смешон, страдает или наслаждается… Он знал лишь одно – он жив. Жив! Да, он жил, существовал, жизнь вернулась и сотрясала его, он перестал быть зрителем, сторонним наблюдателем. Величественное ощущение бытия забушевало в нем, как пламя в домашней печи, ему было почти безразлично, счастлив он или несчастлив. Важно одно: он жил, полнокровно ощущал все, и этого было довольно!

Он стоял под ливнем, низвергавшимся на него, словно пулеметный огонь с неба. Он стоял под ливнем и был сам ливнем, и бурей, и водой, и землей… Молнии, прилетавшие откуда-то из неведо – мой выси, перекрещивались в нем; он был частицей разбушевавшейся стихии. Вещи утратили названия, разъединявшие их, и все стало единым и слитным – любовь, низвергающаяся вода, бледные сполохи над крышами, как бы вздувшаяся земля – и все это принадлежало ему, он сам был словно частицей всего этого… Счастье и несчастье казались теперь чем-то вроде пустых гильз, далеко отброшенных могучим желанием жить и чувствовать, что живешь.

– А ты – там, наверху, – сказал он, обращаясь к освещенному окну и не замечая, что смеется. – Ты, маленький огонек, фата-моргана, лицо, обретшее надо мной такую странную власть; ты, повстречавшаяся мне на этой планете, где существуют сотни тысяч других, лучших, более прекрасных, умных, добрых, верных, рассудительных… Ты, подкинутая мне судьбой однажды ночью, бездумная и властная любовь, ворвавшаяся в мою жизнь, во сне заползшая мне под кожу; ты, не знающая обо мне почти ничего, кроме того, что я тебе сопротивляюсь, и лишь поэтому бросившаяся мне навстречу. Едва я перестал сопротивляться, как ты сразу же захотела двинуться дальше. Привет тебе! Вот я стою здесь, хотя думал, что никогда уже не буду так стоять. Дождь проникает сквозь рубашку, он теплее, прохладнее и мягче твоих рук, твоей кожи… Вот я стою здесь, я жалок, и когти ревности разрывают мне все внутри; я и хочу и презираю тебя, восхищаюсь тобою и боготворю тебя, ибо ты метнула молнию, воспламенившую меня, молнию, таящуюся в каждом лоне, ты заронила в меня искру жизни, темный огонь. Вот я стою здесь, но уже не как труп в отпуске – с мелочным цинизмом, убогим сарказмом и жалкой толикой мужества. Во мне уже нет холода безразличия. Я снова живой – пусть и страдающий, но вновь открытый всем бурям жизни, вновь подпавший под ее простую власть! Будь же благословенна, Мадонна с изменчивым сердцем, Ника с румынским акцентом! Ты – мечта и обман, зеркало, разбитое вдребезги каким-то мрач – ным божеством… Прими мою благодарность, невинная! Никогда ни в чем тебе не признаюсь, ибо ты тут же немилосердно обратить все в свою пользу. Но ты вернула мне то, чего не могли мне вернуть ни Платон, ни хризантемы, ни бегство, ни свобода, ни вся поэзия мира, ни сострадание, ни отчаяние, ни высшая и терпеливейшая надежда, – ты вернула мне жизнь, простую, сильную жизнь, казавшуюся мне преступлением в этом безвременье между двумя катастрофами! Привет тебе! Благодарю тебя! Я должен был потерять тебя, чтобы уразуметь это! Привет тебе!

Дождь навис над городом мерцающим серебряным занавесом. Заблагоухали кусты. От земли поднимался терпкий, умиротворяющий запах. Кто-то выбежал из дома напротив и поднял верх желтого «родстера». Теперь это было безразлично. Все было безразлично. Кругом стояла ночь, она стряхивала дождь со звезд и проливала его на землю. Низвергавшиеся струи таинственно оплодотворяли каменный город с его аллеями и садами; миллионы цветов раскрывали навстречу дождю свои пестрые лона и принимали его, и он обрушивался на миллионы раскинувшихся, оперившихся ветвей, зарывался в землю для темного бракосочетания с миллионами томительно ожидающих корней; дождь, ночь, природа, растения – они существовали, и им дела не было до разрушения, смерти, преступников и святош, побед или поражений, они существовали сейчас, как и всякий год, и Равик слился с ними воедино… Словно раскрылась скорлупа, словно заново прорвалась жизнь, жизнь, жизнь, желанная и благословенная!

Не оглядываясь, он быстро шел улицами и бульварами. Он шел не оглядываясь, дальше и дальше, и Булонский лес встретил его, точно гигантский гудящий улей; дождь барабанил по кронам деревьев, они колыхались и отвечали ему, и Равику казалось, будто он снова молод и впервые в жизни идет к женщине.

XXIV

– Что прикажете? – спросил кельнер Равика.

– Принесите мне…

– Что именно?

Равик не отвечал.

– Я не понял вас, мсье, – сказал кельнер.

– Принесите что-нибудь… Все равно.

– Рюмку «перно»?

– Да.

Равик закрыл глаза. Потом медленно открыл их. Человек по-прежнему сидел на месте. На этот раз ошибки быть не могло.

За столиком у входа сидел Хааке. Он был один. Перед ним стояло серебряное блюдо с лангустами и бутылка шампанского в ведерке со льдом. Кельнер тут же, при нем, готовил в фарфоровой миске салат из помидоров. Равик видел это так отчетливо, словно вся картина была рельефно вырезана на восковой пластинке. Хааке потянулся за шампанским, и Равик заметил на его руке кольцо-печатку – герб на красном камне. Он узнал и перстень, и белую мясистую руку. Он запомнил их в часы, когда стал жертвой методического и жестокого безумия, когда его стаскивали со стола после пыток. Ведро воды на голову – и он приходил в себя под слепящим светом ламп. Хааке осторожно отступал назад, чтобы ненароком не замочить свой безукоризненно выутюженный мундир. Указывая на Равика неестественно белой мясистой рукой, он вкрадчиво говорил: «Это только начало. Сущие пустяки. Не угодно ли вам назвать имена? Или, быть может, продолжим? У нас еще много возможностей. Если не ошибаюсь, ваши ногти пока еще целы».

Хааке поднял голову и посмотрел Равику прямо в глаза. Неимоверным усилием воли Равик заставил себя не сдвинуться с места. Он взял рюмку, отпил глоток и медленно перевел взгляд на миску с салатом. Он так и не понял, узнал ли его Хааке. Спина у него мгновенно покрылась испариной.

Минуту спустя Равик снова осторожно посмотрел в сторону Хааке. Тот ел лангуста, низко склонившись над тарелкой. Его блестящая лысина сверкала – в ней отражался свет люстры. Равик огляделся. Ресторан переполнен. Сделать что-либо невозможно. Он не взял с собой оружия; если броситься на Хааке – спустя секунду десятки рук оттащут его. А через минуту появится полиция. Остается одно:

ждать, пойти за Хааке, во что бы то ни стало узнать, где он живет.

Равик заставил себя закурить сигарету и не глядел в сторону Хааке до тех пор, пока не докурил ее до конца. Но и тогда он посмотрел не сразу, а лишь после того, как медленно обвел глазами зал, словно отыскивая кого-то. Оказалось, что Хааке уже расправился с лангустом и теперь, взяв в руки салфетку, вытирал губы. Делал он это не одной рукой, а двумя, слегка растянув салфетку и прикасаясь ею к губам, как женщина, стирающая помаду. Он смотрел в упор на Равика.

Равик перевел взгляд на другой столик, чувствуя, что Хааке продолжает наблюдать за ним. Подозвав кельнера, он заказал еще рюмку «перно». К столику Хааке подошел другой кельнер, убрал остатки лангуста и наполнил пустой бокал. Затем ушел и вскоре вернулся с подносом, уставленным различными сортами сыра. Хааке выбрал бри на плетеной соломке.

Равик снова закурил. Немного погодя, мельком взглянув на Хааке, он увидел, что тот опять наблюдает за ним. Это уже не могло быть чистой случайностью. Равик почувствовал, как по спине у него побежали мурашки. Если Хааке узнал его… Он остановил проходившего кельнера.

– Вы не могли бы вынести мой «перно» на террасу? Там прохладнее.

Кельнер заколебался.

– Я террасу не обслуживаю. Лучше расплатитесь здесь, мсье. Тогда я вынесу вам рюмку туда. Равик кивнул и достал деньги.

– Ладно, выпью эту рюмку здесь, а там спрошу другую. Чтобы не было недоразумений.

– Как вам будет угодно, мсье. Благодарю вас, мсье.

Равик неторопливо допил рюмку. Хааке, конечно, все слышал. Когда Равик разговаривал с кельнером, он отложил вилку. Теперь он снова принялся за еду. Равик посидел еще немного, стараясь ничем не выдать своего волнения. Если Хааке узнал его, оставалось только одно: сделать вид, будто он не узнал Хааке, и продолжать исподволь наблюдать за ним.

Через несколько минут он встал и неторопливо направился на террасу. Почти все столики были заняты. В конце концов ему удалось отыскать один, откуда он мог видеть край столика Хааке. Самого Хааке он не видел, но непременно должен был заметить, если бы тот встал и направился к выходу. Равик заказал рюмку «перно» и сразу же расплатился, чтобы быть готовым уйти в любую минуту.

– Равик… – окликнул его кто-то.

Он вздрогнул, словно от удара. Рядом стояла Жоан. Он смотрел на нее непонимающим взглядом.

– Равик… – повторила она. – Ты не узнаешь меня?

– Да, да… конечно…

Взгляд его был прикован к столику Хааке: кельнер принес туда кофе. Равик облегченно вздохнул – время еще есть.

– Жоан, – с трудом проговорил он. – Как ты сюда попала?

– Странный вопрос. У «Фуке» бывает весь Париж…

– Ты одна?

– Конечно.

Только теперь Равик сообразил, что не предложил ей сесть. Он поднялся и стал так, чтобы не выпускать из виду столик Хааке.

– Жоан, у меня здесь дело, – быстро проговорил он, не глядя на нее. – Не могу сказать, какое именно, но ты мне здесь не нужна; Оставь меня, уходи.

– Я подожду. – Жоан присела. – Хочу посмотреть, как выглядит эта женщина.

– Какая еще женщина? – непонимающе спросил Равик.

– Та самая, которую ты ждешь.

– Я не жду никакой женщины.

– Тогда что же?

Он рассеянно посмотрел на нее.

– Ты будто не узнаешь меня, – сказала она. – Хочешь от меня отделаться. Ты чем-то взволнован. Понимаю – все это неспроста. Но все равно я увижу, кого ты ждешь.

Пять минут, – подумал Равик. – Впрочем, чашку кофе можно пить и все десять и даже пятнадцать. Потом Хааке, вероятно, выкурит сигарету. Скорее всего, одну. К этому времени надо избавиться от Жоан.

– Хорошо, – сказал он. – Делай что хочешь. Но, прошу тебя, сядь за другой столик.

Она не ответила. Глаза ее стали светлее, а выражение лица напряженнее.

– Не жду я никакой женщины, – сказал он. – А если бы и ждал, тебе-то какое дело, черт возьми! Крутишь любовь со своим актером, да еще меня ревновать вздумала! Это же просто глупо!

Жоан промолчала. Проследив за его взглядом, она обернулась, пытаясь выяснить, на кого он смотрит.

– Она сидит с другим мужчиной?

Равик, не отвечая, опустился на стул. Хааке слышал, как он сказал кельнеру, что перейдет на террасу. Если Хааке его узнал, то непременно насторожился и теперь наблюдает за ним. В этом случае куда естественнее и безобиднее сидеть на террасе вдвоем с дамой, а не в одиночестве.

– Хорошо, – сказал он. – Оставайся. Только все, что ты сейчас говорила, чепуха. Я посижу еще немного, а потом встану и уйду. Ты проводишь меня до такси, но уеду я один. Согласна?

– К чему вся эта таинственность?

– Никакой таинственности. Здесь сидит человек, которого я давно не видел, и мне хочется узнать, где он живет. Только и всего.

– Это женщина?

– Нет. Мужчина, и больше я ничего тебе сказать не могу.

К столику подошел кельнер.

– Что ты будешь пить? – спросил Равик.

– Кальвадос.

– Рюмку кальвадоса.

Кельнер ушел, шаркая ногами.

– А ты не хочешь кальвадоса?

– Нет, я пью «перно».

Жоан пристально смотрела на него.

– Ты даже не подозреваешь, как я тебя иной раз ненавижу.

– Что ж, бывает…

Равик взглянул на столик Хааке. Стекло, подумал он. Дрожащее, расплывающееся, отсвечивающее стекло. Улица, столики, люди – все потонуло в желе из зыбкого стекла.

– До чего же ты холоден, эгоистичен…

– Жоан, – сказал Равик. – Все это мы обсудим с тобой как-нибудь в другой раз.

Она промолчала. Кельнер принес кальвадос. Равик сразу же расплатился.

– Ты втянул меня во всю эту историю… – сказала она вызывающе.

– Знаю…

Над столиком, за которым сидел Хааке, появилась его белая мясистая рука. Он доставал себе сахар.

– Ты! Только ты! Никогда ты меня не любил. Ты играл мною. Видел, что я люблю тебя, и пренебрегал моей любовью.

– Это правда.

– Как ты сказал?

– Это правда, – повторил Равик, не глядя на нее. – Но готом все стало по-другому.

– Да, потом, потом! Когда все пошло шиворот-навыворот! Когда было уже слишком поздно… Ты виноват во всем!

– Знаю.

– Не смей так разговаривать со мной! – Лицо Жоан было бледным и разгневанным. – Ты даже не слушаешь, что я говорю.

– Нет, почему же?

Он посмотрел на нее. Надо говорить, говорить что угодно, не важно что.

– Ты поругалась со своим актером?

– Да.

– Ничего, помиритесь.

Синий дымок над столиком Хааке. Кельнер снова налил кофе. Хааке, по-видимому, не спешил.

– Я могла бы и не говорить тебе этого. Могла бы сказать, что зашла сюда случайно. Но это не так. Я искала тебя. Я хочу уйти от него.

– Ты не оригинальна. Так уж заведено.

– Я боюсь его. Он мне угрожает. Грозит застрелить меня.

– Что? – Равик встрепенулся. – Что такое?

– Он грозит застрелить меня.

– Кто грозит? – Он прослушал половину из того, что она говорила, и понял ее не сразу. – Ах вот оно что! Надеюсь, ты не принимаешь это всерьез.

– Он страшно вспыльчив.

– Ерунда! Тот, кто грозит убить, никогда не убьет. И, уж во всяком случае, не сделает этого актер.

Что я говорю? – подумал он. – Что все это значит? Чего я здесь ищу? Чей-то голос, чье-то лицо, какой-то шум в ушах… К чему все это?

– Зачем ты мне рассказываешь об этом? – спросил он.

– Я хочу уйти от него. Хочу вернуться к тебе. Если он возьмет такси, то пройдет, по крайней мере, несколько секунд, пока мне удастся остановить другое. А пока я двинусь за ним следом, я вообще рискую потерять его из виду.

– Жди меня здесь. Я скоро вернусь.

– Куда ты?..

Он не ответил. Быстро сойдя с террасы, он остановил такси.

– Вот вам десять франков. Можете подождать меня несколько минут? Мне еще надо побыть в ресторане.

Шофер посмотрел на кредитку. Потом на Равика. Равик подмигнул ему. Шофер подмигнул в ответ и поиграл кредиткой.

– Это сверх счетчика, – сказал Равик. – Вы, конечно, догадываетесь, в чем дело…

– Догадываюсь, – шофер ухмыльнулся. – Ладно, подожду.

– Поставьте машину так, чтобы вы сразу могли выехать.

– Слушаюсь.

Равик торопливо пробрался к своему столику. Внезапно у него перехватило дыхание: Хааке стоял в дверях.

– Подожди! – сказал он Жоан. – Подожди! Я сейчас! Одну секунду!

– Нет! – Она встала. – Ты еще пожалеешь об этом!

Она была готова расплакаться…

Равик заставил себя улыбнуться и крепко схватил ее за руку. Хааке по-прежнему стоял на месте.

– Садись, – сказал Равик. – Подожди минутку!

– Нет.

Она попыталась высвободиться, и он отпустил ее руку. Только бы не привлекать внимания. Пробираясь между столиками, Жоан быстрым шагом направилась к выходу. Хааке смотрел ей вслед. Затем медленно перевел взгляд на Равика и снова посмотрел в ту сторону, куда ушла Жоан. Равик сел. Кровь вдруг загудела у него в висках. Он достал бумажник и начал рыться в нем, делая вид, будто что-то ищет. Он заметил, что Хааке неторопливо зашагал по залу. Равик равнодушно посмотрел в противоположном направлении, зная, что вот-вот снова увидит Хааке.

Равик выжидал. Секунды ползли бесконечно медленно. Внезапно его охватил панический страх: а что, если Хааке повернул назад?! Он быстро оглянулся. Хааке нигде не было видно. Точно он сквозь землю провалился. На мгновение все закружилось…

– Вы позволите? – раздался голос совсем рядом с ним.

Равик не расслышал. Он посмотрел на дверь. Хааке не вернулся. Не медлить ни секунды, подумал он. Побежать за ним, настигнуть. За его спиной снова послышался голос. Он обернулся и весь похолодел. Хааке обошел его сзади и теперь стоял рядом.

– Вы позволите? – Хааке указал на стул, где только что сидела Жоан. – Тут больше нет свободных столиков.

Равик кивнул. Он не мог произнести ни слова. Кровь отхлынула. Она убывала и убывала, словно стекала под стул. Тело обмякло, как пустой мешок. Он крепко прижался к спинке стула. Перед ним стояла рюмка с мутной беловатой жидкостью. Он взял ее и выпил. Рюмка показалась тяжелой, но не дрожала в руке. Дрожь была где-то внутри, в жилах.

Хааке заказал коньяк. Старый «финьшампань». По-французски он говорил с сильным немецким акцентом. Равик подозвал мальчишку-газетчика.

– «Пари суар».

Мальчик покосился на вход – там стояла старая продавщица газет. Незаметно сунув Равику сложенную газету, он ловко подхватил монетку и мгновенно исчез.

Он, конечно, узнал меня, подумал Равик. Иначе зачем же он сел? На это я никак не рассчитывал. Теперь остается сидеть на месте и ждать. Надо выяснить, чего он хочет, и действовать сообразно обстоятельствам.

Он развернул газету, пробежал глазами заголовки и снова положил ее на стол. Хааке посмотрел на него.

– Прекрасный вечер, – сказал он по-немецки. Равик кивнул. Хааке улыбнулся.

– А у меня зоркий глаз, верно?

– Очень может быть.

– Я заметил вас, когда вы еще сидели в зале.

Равик ответил вежливо-равнодушным кивком. Его нервы были напряжены до предела. Он никак не мог догадаться, что у Хааке на уме. Неужели ему известно, что он, Равик, живет во Франции нелегально? Впрочем, гестапо может быть информировано и об этом. Только бы выгадать хоть немного времени.

– Я сразу догадался, кто вы, – сказал Хааке. Равик вопросительно посмотрел на него.

– По шраму на лбу, – продолжал Хааке. – Такие шрамы бывают только у корпорантов. Значит, вы немец. Или, во всяком случае, учились в Германии.

Хааке рассмеялся. Равик продолжал спокойно смотреть на него. Это невозможно! Слишком все это нелепо! Почувствовав внезапное облегчение, он глубоко вздохнул – Хааке понятия не имеет, кто он. Шрам на лбу он принял за след студенческой дуэли. Равик рассмеялся. Он смеялся вместе с Хааке. Лишь сжав кулаки, так что ногти вонзились в ладони, он сумел заставить себя перестать смеяться.

– Я угадал? – спросил Хааке, гордый своей проницательностью.

– Попали в самую точку.

Шрам на лбу. Ему разбили голову в гестапо на глазах у Хааке. Кровь заливала глаза и рот. А теперь Хааке сидит перед ним и считает, что все это след невинной студенческой дуэли, да еще кичится своей проницательностью.

Кельнер принес Хааке коньяк. Тот с видом знатока понюхал его.

– Что правда, то правда, – заявил он. – Коньяк у них хорош! В остальном же… – Он подмигнул Равику. – Вся Франция прогнила… Народ-рантье. Жаждут безопасности и спокойной жизни. Фактически они уже сейчас в наших руках.

Равику казалось, что он так и не обретет дара речи. Он боялся, что, едва заговорив, с размаху разобьет свою рюмку о стол, схватит осколок покрупнее и полоснет им Хааке по глазам. Осторожно и как бы через силу он поднял рюмку, выпил ее и спокойно поставил обратно.

– Что это у вас? – спросил Хааке.

– «Перно». Вместо абсента.

– Ах, абсент. Говорят, от него французы становятся импотентами, вы слыхали? – Хааке усмехнулся. – Извините! Я не имел в виду лично вас.

– Абсент действительно запрещен, – сказал Равик. – А «перно» совершенно безвреден. Абсент вызывает бесплодие, а не импотенцию. Потому его и запретили. «Перно» – это анисовая водка. По вкусу напоминает лакричную настойку.

Все-таки я еще могу говорить, подумал он. И даже без особого волнения. Отвечаю на его вопросы гладко и легко. И только где-то глубоко внутри кружится и завывает черный вихрь. На поверхности же все спокойно.

– Вы живете в Париже? – спросил Хааке.

– Да.

– Давно?

– Всегда.

– Понимаю, – сказал Хааке. – Вы натурализовавшийся немец? А родились вы здесь?

Равик утвердительно кивнул.

Хааке выпил коньяк.

– Многие из наших лучших людей тоже родились вне Германии. Заместитель фюрера родился в Египте. Розенберг – в России. Дарре – выходец из Аргентины. Все дело в мировоззрении, не так ли?

– Только в нем, – с готовностью подтвердил Равик.

– Я предвидел ваш ответ. – Лицо Хааке сияло от удовольствия. Он слегка наклонился вперед и, казалось, щелкнул под столом каблуками. – Между прочим, разрешите представиться – фон Хааке.

– Хорн, – не менее церемонно ответил Равик, Это был один из его прежних псевдонимов.

– Фон Хорн? – переспросил Хааке.

– Разумеется.

Хааке кивнул. Он проникался все большим доверием к Равику, видя в нем достойного партнера и единомышленника.

– Вы, должно быть, хорошо знаете Париж, не правда ли?

– Более или менее.

– Вам понятно, что я говорю не о музеях, – Хааке ухмыльнулся с видом великосветского гуляки.

– Понимаю, что вы имеете в виду.

Арийский сверхчеловек, по-видимому, не прочь кутнуть, но не знает, куда ему сунуться, подумал Равик. Если бы только удалось затащить его на глухую окраину, в какой-нибудь отдаленный кабачок, в самый захудалый бордель, мелькнула у него мысль. Лишь бы не помешали…

– У вас тут, надо полагать, есть где поразвлечься? – спросил Хааке.

– Вы недавно в Париже?

– Каждые две недели я приезжаю сюда дня на два, на три. Своего рода контроль. Дело очень важное. За последний год мы здесь многого успели добиться. Все налажено и действует безотказно. Не могу вдаваться в подробности, но… – Хааке рассмеялся. – Здесь каждого можно купить. Продажный народец. Нам известно почти все, что мы хотим знать. И почти не приходится заниматься активной разведкой. Сами доставляют всю информацию. Прямое следствие многопартийной системы. Каждая партия продает остальные, а заодно уж и родину. Измена родине как своеобразная разновидность патриотизма. Лишь бы нажиться. А мы, конечно, не возражаем. У нас здесь масса единомышленников, и притом в самых влиятельных кругах. – Он поднял рюмку и, обнаружив, что она пуста, снова поставил ее на столик. – Они даже не вооружаются. Думают, если они безоружны, то мы ничего от них не потребуем. Знали бы вы, сколь – ко у них самолетов и танков – со смеху помереть можно. Форменные кандидаты в самоубийцы!

Равик внимательно слушал. Он был предельно сосредоточен, но все вокруг него плыло, словно он видит сон и вот-вот проснется. Столики, кельнеры, вечерняя суета, вереницы скользящих автомобилей, луна над крышами, яркие световые рекламы на фасадах домов… И напротив него – словоохотливый тысячекратный убийца, исковеркавший ему жизнь.

Две женщины в элегантных костюмах прошли мимо столика и улыбнулись Равику. Иветта и Марта. Из «Озириса». Сегодня они были свободны.

– Какой шик, черт возьми! – сказал Хааке.

Переулок, подумал Равик. Завлечь куда-нибудь подальше в узкий, безлюдный переулок… Или в Булонский лес.

– Эти дамы промышляют любовью, – сказал он.

Хааке посмотрел им вслед.

– Очень недурны. Вы, должно быть, знаете в этом толк, не так ли? – Он заказал еще рюмку коньяку. – Разрешите вас угостить?

– Благодарю, с меня хватит и «перно».

– Говорят, в Париже есть совершенно потрясающие заведения. С ума можно сойти!..

Глаза Хааке поблескивали. Совсем как в ту самую ночь в застенке гестапо, залитом ярким светом.

Я не должен об этом думать, сказал себе Равик. Во всяком случае – не сейчас.

– А вы разве не бывали ни в одном из таких местечек?

– Заходил как-то, раза два-три. С чисто познавательной целью, разумеется. Хотелось посмотреть, до чего все-таки может опуститься народ. Но, видимо, до настоящего я так и не добрался. К тому же в подобных местах надо вести себя крайне осторожно. Один неверный шаг – и вы скомпрометированы.

Равик кивнул.

– Этого можете не опасаться. Есть места, куда не попадает ни один турист.

– А вам они известны?

– Еще бы! И даже очень хорошо.

Хааке выпил вторую рюмку. Он становился все более откровенным. Исчезла скованность, которую он неминуемо ощущал бы, находясь в Германии. Равик видел, что он ничего не подозревает.

– Сегодня я как раз собирался немного рассеяться, – сказал он Хааке.

– Правда?

– Да. Время от времени я это делаю. Надо изведать все, что только можно.

– Верно! Совершенно верно!

Мгновение Хааке глядел на него бессмысленным взглядом. Напоить, подумал Равик. Если нельзя иначе, напоить и затащить куда-нибудь.

Выражение лица Хааке изменилось. Он не был пьян, он лишь обдумывал, как ему поступить.

– Очень жаль, – сказал он наконец. – Я бы с удовольствием присоединился к вам.

Равик не ответил. Только бы Хааке ничего не заподозрил.

– Сегодня ночью я должен выехать в Берлин. – Хааке посмотрел на часы. – Через полтора часа.

Равик не шелохнулся. Пойти с ним, мелькнула у него мысль. Он безусловно живет в отеле, а не на частной квартире. Зайти с ним в номер и там разделаться.

– Я жду тут двух знакомых, – сказал Хааке. – Они вот-вот должны подойти. Мой багаж уже на вокзале. Прямо отсюда мы отправимся к поезду.

Кончено, подумал Равик. Почему я не ношу с собой револьвера? Почему я, идиот этакий, все время убеждал себя, что ошибся? Пристрелил бы его на улице и скрылся в метро.

– Очень жаль, – сказал Хааке. – Но может быть, мы с вами встретимся еще раз. Через две недели я снова буду здесь.

Равик облегченно вздохнул.

– Хорошо, – сказал он.

– Где вы живете? Я мог бы вам позвонить.

– В «Принце Уэльском». Неподалеку отсюда. Хааке достал блокнот и записал адрес. Равик смотрел на изящный переплет из красной мягкой кожи, на узкий золотой карандаш. Что там записано? – подумал он. – Вероятно, информация, которая обрекает кого-то на пытки и смерть.

Хааке спрятал книжку.

– Шикарная женщина… Та, с которой вы только что разговаривали, – сказал он.

Равик не сразу сообразил, о ком идет речь.

– Ах, эта, – ответил он наконец. – Да, весьма…

– Киноактриса?

– Что-то в этом роде.

– Хорошая знакомая?

– Именно так.

Хааке задумчиво смотрел куда-то вдаль.

– Мне не очень-то легко познакомиться здесь с какой-нибудь симпатичной дамой. Времени нет. К тому же не знаешь вполне надежных мест.

– Это можно устроить, – сказал Равик.

– Правда? А вы сами не заинтересованы?

– В чем?

Хааке смущенно улыбнулся.

– Например, в той даме, с которой вы беседовали.

– Нисколько.

– Это было бы неплохо, черт возьми! Она француженка?

– По-моему, итальянка. Впрочем, не чистокровная. Примешалось еще несколько рас.

Хааке ухмыльнулся.

– Неплохо. Дома такие вещи, конечно, невозможны. Но здесь я нахожусь, так сказать, инкогнито.

– Действительно инкогнито? – спросил Равик. Вопрос на мгновение озадачил Хааке. Но он тут же улыбнулся.

– Понимаю! Конечно же, для своих я – Хааке… Но вообще соблюдаю строжайшую конспира – цию… Кстати, у вас нет знакомств среди беженцев?

– Почти никаких, – осторожно ответил Равик.

– Жаль! Нас, видите ли, интересуют… Одним словом, сведения о некоторых людях… Мы даже платим за это… – Хааке поднял руку, предупреждая возможное возражение. – Разумеется, в данном случае об этом и речи быть не может! И все-таки даже самые скромные сведения…

Хаако выжидающе смотрел на Равика.

– Не исключено, – сказал Равик. – Никогда не знаешь наперед… Что-нибудь, может, и подвернется.

Хааке придвинулся ближе.

– Это, знаете ли, одна из моих задач. Выявление связей изнутри вовне. Иной раз очень трудно подступиться. Но у нас здесь надежные люди. – Он многозначительно поднял брови. – У вас, конечно, соображения совсем иного порядка. Просто дело чести. Наконец, интересы родины.

– Само собой разумеется.

Хааке поднял глаза.

– А вот и мои знакомые. – Он положил деньги на фарфоровую тарелочку. – Очень удобно, когда цены указаны прямо на тарелках. Следовало бы ввести это и у нас. – Он встал и протянул Равику руку. – До свидания, господин фон Хорн. Мне было очень приятно познакомиться с вами. Недели через две я вам позвоню. – Он улыбнулся. – Все это, разумеется, строго доверительно.

– Несомненно! Не забудьте позвонить.

– Я ничего не забываю, ни одного лица, ни одной встречи. Не могу себе этого позволить. Профессия!

Равик также встал, и ему казалось, будто он должен пробить рукой какую-то невидимую стену из бетона. Затем он почувствовал руку Хааке в своей. Она оказалась небольшой и неожиданно мягкой.

Еще с минуту он в нерешительности постоял на месте, глядя на удаляющегося Хааке, потом снова сел. Вдруг он почувствовал, что весь дрожит. Расплатившись с кельнером, он пошел в том же направлении, что и Хааке. Потом он вспомнил, что тот сел со своими спутниками в такси. Выслеживать его было бессмысленно. Из отеля он уже выписался. Если же Хааке увидит его сегодня еще раз, то только насторожится. Равик повернул назад и направился в «Энтернасьональ».

– Ты вел себя разумно, – сказал Морозов.

Они сидели за столиком в кафе на Рон Пуэн.

Равик осматривал свою правую руку. Несколько раз он протер ее водкой. Он понимал, что это глупо, но иначе не мог. Теперь кожа на руке была суха, как пергамент.

– Стрелять было бы просто безумием, – сказал Морозов. – Хорошо, что у тебя ничего при себе не было.

– Ты прав, – неуверенно ответил Равик.

Морозов внимательно посмотрел на него.

– Не будь идиотом. Неужели ты хочешь попасть под суд за убийство или покушение на убийство?

Равик промолчал.

– Равик… – Морозов стукнул бутылкой по столу. – Не фантазируй.

– Я вовсе не фантазирую. Но пойми же, при одной мысли о том, что я упустил такую возможность, меня сразу начинает трясти. Случись все на два часа раньше, его можно было бы затащить куда-нибудь… Или придумать что-либо еще.

Морозов налил две рюмки.

– Выпей водки! Он от тебя не уйдет.

– Как знать.

– Это точно. Он вернется. Такие типы обычно возвращаются. Он уже у тебя на крючке. Будь здоров!

Равик выпил свою рюмку.

– Я мог бы еще поспеть на Северный вокзал. Убедиться, что он уехал.

– Конечно. Можно также попытаться пристрелить его там. И заработать по меньшей мере двадцать лет каторги. Есть у тебя еще идеи в этом роде?

– Есть. Я мог бы точно установить, действительно ли он уехал.

– И, таким образом, попасться ему на глаза и испортить все.

– Следовало, по крайней мере, спросить, в каком отеле он обычно останавливается.

– И тем самым насторожить его. – Морозов снова наполнил рюмки. – Послушай, Равик. Я тебя отлично понимаю: вот ты сидишь здесь, и тебе кажется, что ты сделал все не так, как надо. Избавься ты, ради Бога, от этих мыслей! Если хочется, разбей что-нибудь крупное и не слишком дорогое. К примеру, разнеси на куски все кадки с пальмами в «Энтернасьонале».

– Нет смысла.

– Тогда говори. Говори, пока хватит сил. Выговорись до конца и почувствуешь облегчение. Ты не русский, иначе ты бы это понял.

Равик выпрямился.

– Борис, – сказал он. – Я знаю, крыс надо уничтожать, а не затевать с ними грызню. Но говорить об этом я не стану. Буду думать. Подумаю, как мне все получше сделать. Я все подготовлю, как операцию. Если что-либо вообще можно подготовить. Хочу свыкнуться с мыслью о предстоящем. В моем распоряжении две недели. Это хорошо. Чертовски хорошо. Я приучу себя быть спокойным. Ты прав. Выговорившись сполна, можно стать спокойным и рассудительным. Но того же можно добиться и путем размышления. В хладнокровных размышлениях можно растворить ненависть и обратить ее в целеустремленность. Мысленно я буду убивать Хааке так часто, что к моменту его приезда это уже станет привычкой. В тысячный раз человек действует рассудительнее и спокойнее, чем в первый. А теперь давай поговорим. Только о чем – нибудь другом. Например, об этих белых розах. Посмотри-ка на них! В эту душную ночь они белы как снег. Как пена на беспокойном прибое ночи. Теперь ты доволен?

– Нет, – сказал Морозов.

– Хорошо. Посмотри на это лето, лето тысяча девятьсот тридцать девятого года. Оно пахнет порохом. Розы – это снег, который будущей зимой покроет братские могилы. А между тем Париж веселится! Да здравствует век невмешательства! Век окаменевших человеческих душ! В эту ночь многие будут убиты, Борис! Каждую ночь убивают многих. Пылают города, где-то за колючей проволокой стонут евреи, чехи гибнут в лесах, горят китайцы, облитые японским бензином, над концентрационными лагерями свистит бич смерти. Так неужели я стану по-бабьи проливать слезы, когда надо уничтожить убийцу? Мы настигнем и убьем его, как не раз против своей воли убивали совершенно невинных людей только за то, что они носили иную, чем мы, военную форму.

– Наконец-то, – сказал Морозов. – Такой разговор меня больше устраивает. Тебя учили обращению с ножом? Нож позволяет действовать бесшумно.

– На сегодня хватит, оставь меня в покое. Надо же мне немного поспать. Хотя я и прикидываюсь спокойным, но одному дьяволу известно, удастся ли мне заснуть. Понимаешь?

– Еще бы!

– Этой ночью я буду непрерывно убивать. Мысленно. За две недели я должен стать безотказно действующим автоматом. Главное теперь – прожить эти две недели. Приблизить час, когда я впервые смогу спокойно уснуть. Водка не поможет. Снотворное тоже. Я должен уснуть от изнеможения. На следующий день я снова встану здоровым. Понимаешь?

Морозов помолчал.

– Возьми себе женщину, – сказал он.

– Зачем?

– Это помогает. Спасть с женщиной всегда хорошо. Позвони Жоан. Она придет.

Жоан. Верно. Ведь он встретился с ней там, в ресторане. Они о чем-то говорили, только он уже забыл о чем.

– Какие у тебя еще предложения? – спросил Равик. – Только самые простые. Простейшие.

– Боже мой! Не усложняй жизнь! Самый верный способ избавиться от любви к женщине – время от времени спать с ней. Не давать волю воображению. К чему искусственно драматизировать вполне естественный акт?

– Вот именно, – сказал Равик. – К чему?

– Тогда позволь мне позвонить. Наплету чего-нибудь ради тебя. Недаром же я ночной швейцар.

– Никуда не ходи. Все и так в порядке. Давай пить и смотреть на белые розы. При луне лица покойников бывают такими же мертвенно-белыми. После пулеметного обстрела с воздуха… Я видел это как-то в Испании. Рабочий-металлист Пабло Нонас сказал тогда, что небо придумали фашисты. Ему отняли ногу. Он злился на меня за то, что я не мог законсервировать эту ногу в спирту. Говорил, что считает себя погребенным на одну четверть. Не мог же я сказать ему, что собаки стащили его ногу и сожрали.

XXV

Вебер заглянул в перевязочную и вызвал Равика в коридор.

– Звонит Дюран. Просит вас немедленно приехать. Какой-то сложный случай, чрезвычайные обстоятельства.

Равик вопросительно посмотрел на Вебера.

– Иначе говоря, Дюран сделал неудачную операцию и теперь хочет, чтобы я выручил его. Так, что ли?

– Не знаю. Он очень напуган. Видимо, совсем растерялся.

Равик покачал головой. Вебер молчал.

– Откуда он вообще знает, что я вернулся? – спросил Равик.

Вебер пожал плечами.

– Понятия не имею. Вероятно, от кого-нибудь из сестер.

– Почему он не позвонил Бино? Это очень толковый хирург.

– Я так и посоветовал ему, но он сказал, что речь идет об особо сложном случае. Ваша специальность.

– Ерунда. В Париже есть великолепные врачи любой специальности. Почему он не обратился к Мартелю, одному из лучших хирургов мира?

– Разве вы сами не понимаете?

– Понимаю, конечно. Не хочет срамиться перед коллегой. Иное дело – беспаспортный врач-беженец. Этот будет держать язык за зубами.

Вебер посмотрел на него.

– Ну как, поедете? Медлить нельзя.

Равик развязал ленточки халата.

– Ничего не поделаешь, поеду, – зло сказал он. – Что мне еще остается? Но при одном условии: вы поедете вместе со мной.

– Согласен. Моя машина в вашем распоряжении.

Они спустились по лестнице. Автомобиль Вебера стоял перед входом в клинику, сверкая на солнце. Они сели в машину.

– Я буду работать только в вашем присутствии, – сказал Равик. – А то наш общий друг еще подложит мне свинью.

– По-моему, сейчас ему не до этого.

Машина тронулась.

– Я и не такое видел, – сказал Равик. – В Берлине я знал одного молодого ассистента; у него были все данные, чтобы стать хорошим хирургом. Однажды его профессор, оперируя в нетрезвом виде, сделал неправильный разрез и, не сказав ни слова, попросил ассистента продолжать операцию; тот ничего не заметил, а через полчаса профессор поднял шум и свалил все на него. Пациент скончался под ножом. Ассистент умер на другой день. Самоубийство. Что касается профессора, то он продолжал оперировать и пить.

На улице Марсо они остановились – по улице Галилея проходила колонна грузовиков. Через переднее стекло горячо припекало солнце. Вебер нажал кнопку на щитке, и средняя часть крыши медленно откатилась назад. Он с гордостью посмотрел на Равика.

– Это мне совсем недавно оборудовали. Электропривод. Замечательно, правда? До чего только не додумаются люди.

Сквозь открытую крышу врывался ветерок. Равик кивнул.

– Да, замечательно. Самые последние новинки – магнитные мины и торпеды. Вчера где-то читал. Если такая торпеда пущена мимо цели, то сама разворачивается и возвращается к ней. Просто диву даешься, до чего мы изобретательны!

Вебер повернул к нему свое румяное лицо, расплывшееся в добродушной улыбке.

– Опять вы с вашей войной! Она от нас дальше, чем луна. Все эти разговоры о войне – лишь средство политического давления. Можете мне поверить!

Кожа пациентки, казалось, отливала голубоватым перламутром. Лицо было серым, как пепел. Пышные волосы при свете ламп словно горели золотым пламенем, и в этом ослепительном полыхании было что-то почти вызывающее: казалось, жизнь совсем уже ушла из этого тела, и только золотисто искрящиеся волосы еще жили и взывали о помощи…

Молодая женщина, лежавшая на операционном столе, была очень красива. Стройная, изящная, с лицом, которое не мог изуродовать даже самый глубокий обморок, она была как бы создана для роскоши и любви.

Кровотечения почти не было.

– Вы открыли матку? – спросил Равик у Дюрана.

– Да.

– И что же?

Дюран молчал. Равик поднял глаза и увидел, что тот смотрит на него бессмысленным взглядом.

– Ладно, – сказал Равик. – Сестры нам не понадобятся. Справимся втроем.

Дюран кивнул в знак согласия. Сестры и ассистент удалились.

– И что же? – снова переспросил Равик.

– Вы же сами видите, в чем дело.

– Нет, не вижу.

Равик отлично понимал, в чем состояла ошибка Дюрана, но хотел, чтобы тот сам подтвердил ее в присутствии Вебера. Так было надежнее.

– Третий месяц беременности. Кровотечение.

Пришлось взять ложку. Очевидно, повреждена внутренняя стенка.

– И что же? – опять спросил Равик.

Он посмотрел Дюрану прямо в лицо. На нем застыло выражение бессильного бешенства. Теперь он возненавидит меня на всю жизнь, подумал Равик. Уже хотя бы потому, что все происходит при Вебере.

– Перфорация, – сказал Дюран.

– Ложкой?

– Разумеется, – ответил Дюран, помедлив. – Чем же еще?

Кровотечение прекратилось полностью. Равик молча продолжал исследование. Затем выпрямился.

– Вы сделали перфорацию и не заметили этого. Мало того, вы втянули в отверстие петлю кишки. Не поняли, что произошло. Видимо, приняли кишку за оболочку плода. Стали скоблить и повредили ее. Правильно я говорю?

Лоб Дюрана мгновенно покрылся испариной. Бородка под маской непрерывно двигалась, словно он пытался что-то разжевать и не мог.

– Возможно, что так.

– Сколько времени уже длится операция?

– Три четверти часа.

– Налицо внутреннее кровоизлияние и повреждение тонкой кишки. Крайняя опасность сепсиса.

Кишку надо резецировать, матку удалить. Немедленно.

– Почему? – воскликнул Дюран.

– Вы сами все отлично понимаете, – сказал Равик.

Дюран часто замигал.

– Да, понимаю. Но я пригласил вас не для того, чтобы…

– Это все, что я могу вам сказать. Позовите всех обратно и продолжайте работать. Советую поторопиться.

Дюран снова задвигал челюстями.

– Я слишком взволнован. Не сделаете ли вы операцию вместо меня?

– Нет. Как вам известно, я нахожусь во Франции нелегально и не имею права заниматься врачебной практикой.

– Вы… – начал было Дюран и осекся. Санитары, студенты-недоучки, массажисты, ассистенты – все они выдают себя здесь за крупных немецких врачей… Равик не забыл того, что Дюран наговорил Левалю.

– Мсье Леваль разъяснил мне кое-что на этот счет, – сказал он. – Перед тем как меня выслали.

Он заметил, что Вебер насторожился. Дюран ничего не ответил.

– Операцию вместо вас может сделать доктор Вебер, – сказал Равик.

– Но ведь вы довольно часто оперировали вместо меня. Если вас беспокоит вопрос о гонораре…

– Дело не в гонорарах. С тех пор как я вернулся, я больше не оперирую. В особенности когда речь идет о пациентах, не давших заранее своего согласия на операцию подобного рода.

Дюран снова бессмысленно уставился на него.

– Но нельзя же прерывать наркоз, чтобы спросить у пациентки, согласна ли она?

– Почему же? Вполне. Но вы рискуете, дело может кончиться сепсисом.

Лицо Дюрана было совершенно мокрым. Вебер взглянул на Равика. Равик понимающе кивнул.

– На ваших сестер можно положиться? – спросил Вебер Дюрана.

– Да, конечно…

– Обойдемся без ассистента, – сказал Вебер Равику. – Будем оперировать втроем, сестры помогут нам.

– Равик… – начал было Дюран.

– Вам следовало вызвать Бино, – прервал его Равик. – Или Маллона, или Мартеля. Все они – первоклассные хирурги.

Дюран промолчал.

– Угодно ли вам признать в присутствии доктора Вебера, что вы допустили перфорацию матки и повредили кишку, приняв ее за оболочку плода?

Дюран медлил с ответом.

– Да, – хрипло проговорил он наконец.

– Угодно ли вам, кроме того, признать, что вы обратились к Веберу с просьбой произвести вместе со мной, случайным ассистентом, гистеректомию, резекцию кишечника и анастомоз?

– Да.

– Угодно ли вам также взять на себя полную ответственность за операцию и за ее исход, а также за то обстоятельство, что она будет произведена без ведома и согласия пациента?

– Да! Ну конечно же, – простонал Дюран.

– Хорошо. Тогда зовите сестер. Ассистент нам не нужен. Объясните ему, что вы разрешили Веберу и мне ассистировать вам при особо трудном случае. Вы возьмете на себя все, что связано с анестезией. Сестрам понадобится повторная стерилизация?

– Нет. На них можете положиться. Они ни к чему не прикасались.

– Тем лучше.

Брюшная полость была вскрыта. Равик с крайней осторожностью высвободил петлю кишки из отверстия в матке и обмотал ее стерильными салфетками, чтобы предупредить сепсис.

– Внематочная беременность, – пробормотал он, обращаясь к Веберу. – Вот посмотрите… плод наполовину в матке, наполовину в трубе. Собственно говоря, Дюран не так уж и виноват. Случай весьма редкий. И все же…

– Что? – спросил Дюран из-за экрана операционного стола. – Что вы сказали?

– Ничего.

Равик наложил зажимы и произвел резекцию. Затем быстро зашил открытые концы и сделал боковой анастомоз.

Операция захватила его. Он забыл о Дюране. Перевязав трубу и питающие ее сосуды, он отрезал конец трубы. Затем приступил к удалению матки. Почему так мало крови? Почему сердце человека кровоточит сильнее? Ведь я вырезаю самое великое чудо жизни, способное продолжить ее!

Прекрасная женщина, лежащая перед ним, мертва. Она сможет еще жить, но, в сущности, она мертва. Засохшая веточка на древе поколений. Цветущая, но уже утратившая тайну плодоношения. В дремучих папоротниковых лесах обитали огромные человекоподобные обезьяны. Они проделали сложную эволюцию на протяжении тысяч поколений. Египтяне стоили храмы; расцвела Эллада; непрерывно продолжался таинственный ток крови, вздымавшийся все выше и выше, пока не появилась эта женщина; теперь она бесплодна, как пустой колос, и ей уже не продолжить себя, не воплотиться в сына или в дочь. Грубая рука Дюрана оборвала цепь тысячелетней преемственности. Но разве и сам Дюран не есть результат жизни тысячи поколений? Разве не цвела также и для него, для его поганой бороденки Эллада и эпоха Ренессанса?

– До чего же все это гнусно, – проговорил Равик.

– Что вы сказали? – спросил Вебер.

– Так… Ничего особенного…

Равик выпрямился.

– Все. Операция окончена.

Он посмотрел на бледное милое лицо, обрамленное золотистыми сверкающими волосами. Он взглянул на ведро, где лежал окровавленный комок… Затем перевел взгляд на Дюрана.

– Операция окончена, – повторил он.

Дюран прекратил подачу наркоза. Он не решался смотреть Равику в глаза. Ждал, пока сестры не вывезут тележку с больной. Затем, не сказав ни слова, вышел.

– Завтра он потребует за операцию дополнительно пять тысяч франков, – сказал Равик Веберу. – Да еще похвастает, что спас ей жизнь.

– Вряд ли – уж очень он сейчас жалок.

– Сутки – немалый срок. А раскаяние весьма недолговечно. Особенно, если его можно обратить себе на пользу.

Равик вымыл руки. В доме напротив на подоконнике стояли горшки с красной геранью. Под цветами сидел серый кот.

В час ночи он позвонил из «Шехерезады» в клинику Дюрана. Сиделка сообщила, что больная спит. Два часа назад она металась в бреду. Заходил Вебер и дал ей болеутоляющее. Теперь все как будто в порядке.

Равик вышел из телефонной будки. В нос ударил резкий запах духов. Какая-то крашеная блондинка, шурша пышным платьем, гордо и вызывающе проследовала в дамский туалет. Волосы его недавней пациентки были естественно-золотистыми с чуть красноватым, сверкающим отливом. Он закурил сигарету и вернулся в зал. Все тот же русский хор пел все те же «Очи черные»; он пел их во всех уголках мира вот уже двадцать лет. Трагедия, затянувшаяся на двадцать лет, рискует выродиться в комедию, подумал Равик. Настоящая трагедия должна быть короткой.

– Извините, – сказал он Кэт Хэгстрем. – Мне непременно нужно было позвонить.

– Теперь все в порядке?

– Пока да.

Почему она спрашивает? – смутился он. – Ведь у нее-то самой явно не все в порядке.

– Вы довольны? Вы ведь этого хотели? – спросил он, показывая на графин с водкой.

– Нет, не довольна.

– Не довольны?

Кэт отрицательно покачала головой.

– Сейчас лето, Равик. Летом надо сидеть на террасе, а не торчать в ночном клубе. На террасе, и чтобы рядом росло какое ни на есть чахлое деревце, на худой конец даже обнесенное решеткой.

Он поднял глаза и встретился взглядом с Жоан. По-видимому, она вошла, когда он звонил. Раньше ее здесь не было. Теперь она сидела в углу напротив.

– Хотите, поедем в другое место? – спросил он Кэт.

Она отрицательно покачала головой.

– Нет. А вы? Вам захотелось под какое-нибудь чахлое деревце?

– Под ним и водка покажется неаппетитной. А здесь она хороша.

Хор умолк. Оркестр заиграл блюз. Жоан поднялась и направилась к танцевальному кругу. Равик не мог разглядеть, с кем именно. Лишь когда бледно-голубой луч прожектора пробегал по танцующим, она на мгновение возникала и тут же вновь исчезала в полумраке.

– Вы сегодня оперировали? – спросила Кэт.

– Да…

– Интересно, как чувствует себя человек в ночном клубе после операции? У вас нет ощущения, что вы вернулись с фронта в мирный город? Или ожили после тяжелой болезни?

– Не всегда. Иной раз чувствуешь себя опустошенным, и только.

В ярком свете прожектора глаза Жоан казались совсем прозрачными. Она глянула в его сторону. Сердце мое остается спокойным, подумал Равик» Но что-то оборвалось внутри. Удар в солнечное сплетение. Об этом написаны тысячи стихотворений. И удар мне наносишь не ты, хорошенький, танцующий, покрытый легкой испариной комок плоти; удар исходит из темных закоулков моего мозга. А если мое внутреннее сотрясение сильнее, когда я вижу, как ты скользишь в полосе света, значит, случайно разболтался какой-то контакт.

– Это не та женщина, которая раньше выступала здесь с песенками?

– Именно та самая.

– Теперь она больше не поет?

– По-моему, нет.

– Она красива.

– Вы находите?

– Да. И даже больше чем красива. Ее лицо так и светится какой-то открытой жизнью.

– Возможно.

Кэт посмотрела на Равика прищуренными глазами. Она улыбалась. Это была одна из тех улыбок, какие часто кончаются слезами.

– Налейте мне еще рюмку, и уйдем отсюда, – сказала она.

Поднявшись с места, Равик поймал на себе взгляд Жоан. Он взял Кэт под руку. Это было излишне – Кэт вполне могла ходить и без посторонней помощи! Но пусть Жоан посмотрит – ей это не повредит.

– Вы не окажете мне любезность? – спросила Кэт, когда они пришли к ней в отель.

– Разумеется. Если только смогу.

– Пойдемте со мной на бал к Монфорам?

– А что это такое, Кэт? Никогда не слыхал.

Она уселась в кресло. Оно было очень большое, и Кэт казалась в нем какой-то особенно хрупкой – словно статуэтка китайской танцовщицы.

– Для парижского высшего света бал у Монфоров – главное событие летнего сезона, – пояснила она. – Он состоится в следующую пятницу в особняке и в саду Луи Монфора. Это имя ничего вам не говорит?

– Ничего.

– Вы не составите мне компанию?

– Но меня никто не приглашал.

– Я сама достану вам приглашение.

Равик недоуменно посмотрел на нее.

– Зачем это, Кэт?

– Мне очень хочется пойти. Но не одной.

– Неужели вам не с кем идти?..

– Мне хотелось бы с вами. Я ни за что не пойду с кем-нибудь из моих прежних знакомых, теперь я не выношу их.

– Понимаю.

– Это самый прекрасный и последний праздник под открытым небом. За минувшие четыре года я не пропустила ни одного. Сделайте мне одолжение.

Равик понимал, почему она хочет пойти именно с ним. В его обществе она будет чувствовать себя увереннее. Он не мог ей отказать.

– Хорошо, Кэт, – сказал он. – Только не надо доставать специально для меня приглашение. Просто скажите хозяевам, что придете не одна. Этого, полагаю, будет вполне достаточно.

Она кивнула.

– Разумеется. Благодарю вас, Равик. Я сразу же позвоню Софи Монфор.

Он встал.

– Значит, заеду за вами в пятницу. А ваш туалет? Вы уже подумали о нем?

Она взглянула на него исподлобья. На ее гладко причесанных волосах играли резкие блики света. Головка ящерицы, подумал Равик. Гибкое, сухое и жесткое изящество бесплотного совершенства, не свойственное здоровому человеку.

– Собственно говоря, с этого мне и следовало начать, – сказала она в некотором замешательстве. – Это будет костюмированный бал, Равик. Бал в саду при дворе Людовика Четырнадцатого.

– О Господи! – Равик снова сел.

Кэт рассмеялась непринужденно и совсем по-детски.

– Вот бутылка доброго старого коньяку, – сказала она. – Хотите?

Равик отрицательно покачал головой.

– Что только не взбредет людям в голову!

– Они каждый год устраивают что-либо в этом роде.

– Тогда мне придется…

– Я сама позабочусь обо всем, – поспешно прервала она его. – Не беспокойтесь. Я раздобуду вам костюм. Что-нибудь совсем простое. Вам его даже не придется примерять. Пришлите мне мерку.

– Кажется, рюмка коньяку мне все-таки не помешает, – сказал Равик.

Кэт пододвинула ему бутылку.

– Не вздумайте только теперь отказываться. Он выпил рюмку. Двенадцать дней, подумал он. Пройдет двенадцать дней – и Хааке будет снова в Париже. Двенадцать дней – их надо как-то убить. Вся его жизнь сводилась теперь к этим двенадцати дням, и ни о чем другом он думать не мог. Двенадцать дней – за ними зияла пропасть. Не все ли равно, как проводить время? Костюмированный бал? Могло ли вообще что-либо казаться смешным в эти зыбкие две недели?

– Хорошо, Кэт, я согласен.

Он еще раз зашел в клинику Дюрана. Женщина с рыжевато-золотистыми волосами спала. На лбу у нее выступили крупные капли пота. Лицо слегка разрумянилось, рот был полуоткрыт.

– Температура? – спросил он сестру.

– Тридцать семь и восемь.

– Не так уж и плохо.

Он склонился над влажным лицом больной. В ее дыхании больше не чувствовалось запаха эфира. Чистое дыхание, свежее и ароматное, как тимьян. Тимьян, вспомнил он. Горный луг в Шварцвальде. Задыхаясь, он ползет под палящим солнцем, снизу доносятся возгласы преследователей – и одуряющий запах тимьяна. Странно, как легко забывает – ся все, кроме запахов. Тимьян… Даже через двадцать лет этот запах будет снова воскрешать всю картину бегства в Шварцвальде, из отдаленных закоулков памяти всплывут все подробности, точно это произошло только вчера. Впрочем, почему же через двадцать лет? – подумал он. – Через каких-нибудь двенадцать дней…

Равик вернулся в отель. Было около трех. Он поднялся по лестнице. Под дверью лежал белый конверт. Он поднял его. На конверте стояло его имя, но не было ни марки, ни штемпеля. Жоан, решил он, и вскрыл конверт. Из него выпал чек, присланный Дюраном. Равик равнодушно посмотрел на цифру, затем вгляделся внимательнее. Он не верил своим глазам: не двести франков, как обычно, а две тысячи. Должно быть, изрядно перетрусил, подумал он. Дюран, добровольно отдающий две тысячи франков! Вот уж поистине восьмое чудо света!

Спрятав чек в бумажник, он взял несколько книг и положил их стопкой на столик у кровати. Он купил их недавно, чтобы читать в бессонные ночи. С ним происходило что-то непонятное – книги приобретали для него все большее значение. И хотя они не могли заменить всего, тем не менее задевали какую-то внутреннюю сферу, куда уже не было доступа ничему другому. Он вспомнил, что в течение первых лет жизни на чужбине ни разу не брал в руки книги. Все, о чем в них говорилось, было слишком бледно по сравнению с тем, что происходило в действительности. Теперь же книги превратились для него в своего рода оборонительный вал, и хотя реальной защиты они не давали, в них все же можно было найти какую-то опору. Они не особенно помогали жить, но спасали от отчаяния в эпоху, когда мир неудержимо катился в непроглядную тьму мрачной пропасти. Они не давали отчаиваться, и этого было достаточно. В далеком прошлом у людей родились мысли, которые сегодня презираются и высмеиваются, но мысли эти воз – никли и останутся навсегда, и это уже само по себе было утешением.

Не успел он раскрыть книгу, как зазвонил телефон. Он не снял трубку. Телефон продолжал звонить. Через несколько минут, когда звонки прекратились, он взял трубку и спросил портье, кто звонил.

– Она не назвала себя, – заявил портье. Равик слышал в трубке чавканье.

– Это была женщина?

– Да.

– Она говорила с иностранным акцентом?

– Не обратил внимания, – сказал портье, продолжая чавкать.

Равик набрал номер клиники Вебера. Оттуда его не вызывали. Не звонили и от Дюрана. Тогда он попросил соединить его с отелем «Ланкастер». Телефонистка сказала, что оттуда его никто не вызывал. Значит, это была Жоан. Вероятно, она все еще в «Шехерезаде».

Через час телефон зазвонил опять. Равик отложил книгу, встал и, подойдя к окну, облокотился на подоконник. Легкий ветерок доносил снизу аромат лилий: эмигрант Визенхоф заменил ими увядшие гвоздики. В теплые ночи комната наполнялась запахом кладбищенской часовни или монастырского сада. Равик так и не мог понять, почему Визенхоф перешел на лилии: оттого ли, что он чтил память покойного Гольдберга, или просто потому, что лилии хорошо принимаются в деревянных ящиках. Звонки прекратились. Возможно, сегодня я усну, подумал он и снова улегся в постель.

Жоан пришла, когда он спал. Она сразу же включила верхний свет и остановилась в дверях. Он открыл глаза.

– Ты один? – спросила она.

– Нет. Погаси свет и уходи.

С минуту она колебалась. Затем прошла через комнату и распахнула дверь в ванную.

– Вранье, – сказала она и улыбнулась.

– Убирайся к черту. Я устал.

– Устал? От чего же?

– Я устал. Спокойной ночи.

Она подошла ближе.

– Ты только что пришел домой. Я звонила каждые десять минут.

Это была ложь, но он ничего не возразил. Успела переодеться, подумал он. Переспала со своим любовником, отправила его домой и явилась сюда в полной уверенности, что застанет меня с Кэт Хэгстрем. Тем самым она доказала бы, что я гнусный развратник, которого следует опасаться – каждую ночь у него другая. Как ни странно, хитро задуманная интрига всегда вызывала в нем восхищение, даже если была направлена против него самого. Он невольно улыбнулся.

– Чего ты смеешься? – резко спросила Жоан.

– А почему бы мне не посмеяться? Погаси свет:

у тебя ужасный вид. И уходи поскорее.

Она словно и не слышала его слов.

– Кто эта проститутка, с которой я тебя сегодня видела?

Равик привстал на локтях.

– Вон отсюда! Или я запущу чем-нибудь тебе в голову!

– Ах вот что… – Она пристально посмотрела на него. – Вот оно что! Значит, уже так далеко зашло!

Равик достал сигарету.

– Это же просто глупо. Сама живешь с другим, а мне устраиваешь сцены ревности! Ступай к своему актеру и оставь меня в покое.

– Там совсем другое, – сказала она.

– Ну разумеется!

– Конечно, совсем другое! – Вдруг ее прорвало. – Ты ведь отлично понимаешь, что это другое. И нечего меня винить. Я сама не рада. Нашло на меня… Сама не знаю как…

– Такое всегда находит неизвестно как…

Жоан не сводила с него глаз.

– А ты… В тебе всегда было столько самоуверенности! Столько самоуверенности, что впору сой – ти с ума! И ничто не могло прошибить ее! Как я ненавидела твое превосходство! Как я его ненавидела! Мне нужно, чтобы мною восторгались! Я хочу, чтобы из-за меня теряли голову! Чтобы без меня не могли жить. А ты можешь! Всегда мог! Я не нужна тебе! Ты холоден! Ты пуст! Ты и понятия не имеешь, что такое любовь! Я тогда солгала тебе… Помнишь, когда сказала, будто все произошло потому, что тебя не было два месяца? Даже если бы ты не уезжал, случилось бы то же самое. Не смейся! Я прекрасно вижу разницу между тобой и им, я знаю, что он не умен и совсем не такой, как ты, но он готов ради меня на все. Для него только я и существую на свете, он ни о чем, кроме меня, не думает, никого, кроме меня, не хочет. А мне как раз это и нужно!

Тяжело дыша, она стояла перед его кроватью. Равик потянулся за бутылкой кальвадоса.

– Зачем же ты ко мне пришла? – спросил он. Она ответила не сразу.

– Сам знаешь, – тихо сказала она. – Зачем спрашивать?

Он налил рюмку и подал ей.

– Не хочу пить. Что это за женщина?

– Пациентка. – Равику не хотелось лгать. – Очень больная женщина.

– Неправда. Уж если врать, так поумнее… Больной женщине место в больнице, а не в ночном клубе.

Равик поставил рюмку на столик. Как часто правда кажется неправдоподобной, подумал он.

– Это правда, – сказал он.

– Ты любишь ее?

– Какое тебе дело?

– Ты любишь ее?

– Нет, действительно, какое тебе до этого дело, Жоан?

– Мне до всего есть дело! Пока ты никого не любишь… – Она осеклась.

– Только сейчас ты назвала эту женщину проституткой. О какой же любви тут можно говорить?

– Это я просто так сказала. Из-за проститутки я бы и не подумала прийти. Ты любишь ее?

– Погаси свет и уходи.

Она подошла ближе.

– Я так и знала. Я сразу все поняла.

– Убирайся ко всем чертям, – сказал Равик. – Я устал. Убирайся ко всем чертям со своей дешевой загадочностью, хотя она и кажется тебе чем-то небывалым. Один тебе нужен, видите ли, для упоения, для бурной любви или для карьеры, другому ты заявляешь, что любишь его глубоко и совсем по-иному, он для тебя – тихая заводь, так, на всякий случай, если, конечно, он согласится быть ослом и не станет возражать против такой роли. Убирайся ко всем чертям. Очень уж у тебя много всяческих видов любви.

– Это неправда. Все не так, как ты говоришь, а совсем по-другому. Ты говоришь неправду. Я хочу вернуться к тебе. Я вернусь к тебе.

Равик вновь наполнил рюмку.

– Возможно, что ты действительно хочешь вернуться ко мне. Но это самообман. Ты искренне обманываешь сама себя, чтобы оправдать в собственных глазах свое желание уйти и от этого человека. Ты никогда больше не вернешься.

– Вернусь!

– Нет, не вернешься. А если даже и вернешься, то очень ненадолго. Потом снова явится кто-то другой, который во всем мире будет видеть только тебя, любить одну тебя, и так далее. Представляешь, какое великолепное будущее ждет меня?

– Нет, нет! Я останусь с тобой.

Равик улыбнулся.

– Дорогая моя, – сказал он почти с нежностью. – Ты не останешься со мной. Нельзя запереть ветер. И воду нельзя. А если это сделать, они застоятся. Застоявшийся ветер становится спертым воздухом. Ты не создана, чтобы любить кого-то одного.

– Но и ты тоже.

– Я?..

Равик допил рюмку. Утром женщина с рыжевато-золотистыми волосами; потом Кэт Хэгстрем со смертью в животе и с кожей, тонкой и хрупкой, как шелк; и, наконец, эта беспощадная, полная жажды жизни, еще чужая сама себе и вместе с тем познавшая себя настолько, что мужчине этого просто не понять, наивная и увлекающаяся, по-своему верная и неверная, как и ее мать – природа, гонительница и гонимая, стремящаяся удержать и покидающая…

– Я? – повторил Равик. – Что ты знаешь обо мне? Что знаешь ты о человеке, в чью жизнь, и без того шаткую, внезапно врывается любовь? Как дешево стоят в сравнении со всем этим твои жалкие восторги! Когда после непрерывного падения человек внезапно остановился и почувствовал почву под ногами, когда бесконечное «почему» превращается наконец в определенное «ты», когда в пустыне молчания, подобно миражу, возникает чувство, когда вопреки твоей воле и шутовской издевке над самим собой игра крови воплощается в чудесный пейзаж и все твои мечты, все грезы кажутся рядом с ним бледными и мещански ничтожными… Пейзаж из серебра, светлый город из перламутра и розового кварца, сверкающий изнутри, словно согретый жаром крови… Что знаешь ты обо всем этом? Ты думаешь, об этом можно сразу же рассказать? Тебе кажется, что какой-нибудь болтун может сразу же втиснуть все это в готовые штампы слов или чувств? Что знаешь ты о том, как раскрываются могилы, о том, как страшны безликие ночи прошлого?.. Могилы раскрываются, но в них нет больше скелетов, а есть одна только земля. Земля – плодоносные ростки, первая зелень. Что знаешь ты обо всем этом? Тебе нужно опьянение, победа над чужим «я», которое хотело бы раствориться в тебе, но никогда не растворится, ты любишь буйную игру крови, но твое сердце остается пустым, ибо человек способен сохранить лишь то, что растет в нем самом. А на ураганном ветру мало что может произрастать. В пустой ночи одиночества – вот когда в человеке может вырасти что-то свое, если только он не впал в отчаяние… Что знаешь ты обо всем этом?

Он говорил медленно, не глядя на Жоан, словно позабыв о ней. Затем посмотрел на нее.

– О чем это я! – сказал он. – Глупые, затасканные слова! Должно быть, выпил лишнее. Выпей и ты немного и уходи.

Она присела к нему на кровать и взяла рюмку.

– Я все поняла, – сказала она.

Выражение ее лица изменилось. Зеркало, подумал он. Снова и снова оно, как зеркало, отражает то, что ставишь перед ним. Теперь ее лицо было сосредоточенно-красивым.

– Я все поняла, – повторила она. – Иногда я и сама это чувствовала. Но знаешь, Равик, за своей любовью к любви и жизни ты часто забывал обо мне. Я была для тебя лишь поводом, ты пускался в прогулки по своим серебряным городам… и почти не замечал меня…

Он долго смотрел на нее.

– Возможно, ты права, – сказал он.

– Ты так был занят собой, так много открывал в себе, что я всегда оставалась где-то на обочине твоей жизни.

– Допустим. Но разве можно создать что-нибудь вместе с тобой, Жоан? Нельзя, и ты сама это знаешь.

– А ты разве пытался?

– Нет, – сказал Равик после некоторого раздумья и улыбнулся. – Если ты беженец, если ты расстался со своим прежним устойчивым бытием, тебе приходится иногда попадать в странные ситуации. И совершать странные поступки. Конечно, я не этого хотел. Но когда у человека почти ничего не остается в жизни, он и малому готов придать непомерно большое значение.

Ночь внезапно наполнилась глубоким покоем. Она была снова одной из тех бесконечно далеких, почти забытых ночей, когда Жоан лежала рядом с ним. Город отступил куда-то далеко-далеко, толь – ко где-то на горизонте слышался смутный гул, цепь времен оборвалась, и время как будто неподвижно застыло на месте. И снова случилось самое простое и самое непостижимое на свете – два человека разговаривали друг с другом, но каждый говорил для самого себя: звуки, именуемые словами, вызывали у каждого одинаковые образы и чувства, и из случайных колебаний голосовых связок, порождающих необъяснимые ответные реакции, из глубины серых мозговых извилин внезапно вновь возникало небо жизни, в котором отражались облака, ручьи, прошлое, цветение, увядание и зрелый опыт.

– Ты любишь меня, Равик?.. – сказала Жоан, и это было лишь наполовину вопросом.

– Да. Но я делаю все, чтобы избавиться от тебя, – проговорил он спокойно, словно речь шла не о них самих, а о каких-то посторонних людях.

Не обратив внимания на его слова, она продолжала:

– Я не могу себе представить, что мы когда-нибудь расстанемся. На время

– возможно. Но не навсегда. Только не навсегда, – повторила она, и дрожь пробежала у нее по телу. – Никогда – какое же это страшное слово, Равик! Я не могу себе представить, что мы никогда больше не будем вместе.

Равик не ответил.

– Позволь мне остаться у тебя, – сказала она. – Я не хочу возвращаться обратно. Никогда.

– Завтра же вернешься. Сама знаешь.

– Когда я у тебя, то и подумать не могу, что не останусь.

– Опять самообман. Ты и это знаешь. И вдруг в потоке времени словно образовалась пустота. Маленькая, освещенная кабина комнаты, такая же, как и прежде; снова тот же человек, которого любишь, он здесь, и вместе с тем каким-то странным образом его уже нет. Протяни руку, и ты коснешься его, но обрести больше не сможешь. Равик поставил рюмку.

– Ты же сама знаешь, что уйдешь – завтра, послезавтра, когда-нибудь…

– сказал он.

Жоан опустила голову.

– Знаю.

– А если вернешься, то будешь уходить снова и снова. Разве я не прав?

– Ты прав. – Она подняла лицо. Оно было залито слезами. – Что же это такое, Равик? Что?

– Сам не знаю. – Он попытался улыбнуться. – Иногда и любовь не в радость, не правда ли?

– Да. – Она посмотрела ему в глаза. – Что же с нами происходит, Равик?

Он пожал плечами.

– Этого и я не знаю, Жоан. Может быть, нам просто не за что больше уцепиться. Раньше было не так: человек был более уверен в себе, он имел какую-то опору в жизни, он во что-то верил, чего-то добивался. И если на него обрушивалась любовь, это помогало ему выжить. Сегодня же у нас нет ничего, кроме отчаяния, жалких остатков мужества и ощущения внутренней и внешней отчужденности от всего. Если сегодня любовь приходит к человеку, она пожирает его, как огонь стог сухого сена. Нет ничего, кроме нее, и она становится необычайно значительной, необузданной, разрушительной, испепеляющей. – Он налил свою рюмку дополна. – Не думай слишком много об этом. Нам теперь не до размышлений. Они только подрывают силы. А ведь мы не хотим погибнуть, верно?

Жоан кивнула.

– Не хотим. Кто эта женщина, Равик?

– Одна из моих пациенток. Как-то раз я приходил с ней в «Шехерезаду». Тогда ты еще там пела. Это было сто лет назад. Ты сейчас чем-нибудь занимаешься?

– Снимаюсь в небольших ролях. По-моему, у меня нет настоящего дарования. Но я зарабатываю достаточно, чтобы чувствовать себя независимой, и в любую минуту могу уйти. Я не честолюбива.

Слезы на ее глазах высохли. Она выпила рюмку кальвадоса и поднялась. У нее был очень усталый вид.

– Равик, как это в одном человеке может быть столько путаницы? И почему? Должна же тут быть какая-то причина. Ведь не случайно мы так настойчиво пытаемся ее найти.

Он печально улыбнулся.

– Этот вопрос человечество задает себе с древнейших времен, Жоан. «Почему?» – это вопрос, о который до сих пор разбивалась вся логика, вся философия, вся наука.

Она уйдет. Она уйдет. Она уже в дверях. Что-то дрогнуло в нем. Она уходит. Равик приподнялся. Вдруг все стало невыносимым, немыслимым. Всего лишь ночь, одну ночь, еще один только раз увидеть ее спящее лицо у себя на плече… Завтра можно будет снова бороться… Один только раз услышать рядом с собой ее дыхание. Один только раз испытать сладостную иллюзию падения, обворожительный обман. Не уходи, не уходи, мы умираем в муках и живем в муках, не уходи, не уходи… Что у меня осталось?.. Зачем мне все мое мужество?.. Куда нас несет?.. Только ты одна реальна! Светлый, яркий сон! Ах, да где же луга забвения, поросшие асфоделиями! Только один еще раз! Только одну еще искорку вечности! Для кого и зачем я берегу себя? Для какой темной безвестности? Я погребен заживо, я пропал; в моей жизни осталось двенадцать дней, двенадцать дней, а за ними пустота… двенадцать дней и эта ночь, и эта шелковистая кожа… Почему ты пришла именно этой ночью, бесконечно далекой от звезд, плывущей в облаках и старых снах, почему ты прорвала мои укрепления и форты именно в эту ночь, в которой не живет никто, кроме нас?.. И снова вздымается волна и вот-вот захлестнет меня…

– Жоан, – сказал он.

Она повернулась. Лицо ее мгновенно озарилось каким-то диким, бездыханным блеском. Сбросив с себя одежду, она кинулась к нему.