Триумфальная арка. Эрих Мария Ремарк

Оглавление
  1. VIII
  2. IX
  3. X
  4. XI
  5. XII
  6. XIII
  7. XIV
  8. XV
  9. XVI
  10. XVII

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
Примечания

VIII

– Вы видите, Вебер? – спросил Равик. – Здесь… здесь… И здесь…

Вебер склонился над операционным столом.

– Да…

– Маленькие узелки, вот… И вот… Это не просто опухоль и не разрастания…

– Нет…

Равик выпрямился.

– Рак, – сказал он. – Несомненно рак! Давно у меня не было таких сложных случаев. Исследование зеркалом ничего не дает, в области таза прощупывается только небольшое размягчение на одной стороне, небольшой инфильтрат, – может быть, киста или миома, – ничего серьезного, но идти снизу нельзя. Пришлось вскрыть брюшную полость, и мы вдруг обнаруживаем рак.

Вебер посмотрел на него.

– Что вы намерены делать?

– Можно взять замороженный срез и сделать биопсию. Буассон еще в лаборатории?

– Конечно.

Вебер поручил сестре позвонить в лабораторию. Она поспешно исчезла, неслышно ступая на резиновых подошвах.

– Необходимо расширить объем операции – сделать гистероэктомию,[9] – сказал Равик. – Остальное не имеет смысла. Весь ужас в том, что она ничего не знает. Пульс? – спросил он.

– Ровный. Девяносто.

– Кровяное давление?

– Сто двадцать.

– Хорошо.

Равик посмотрел на Кэт.

Она лежала на операционном столе в положении Тренделенбурга.[10]

– Надо бы ее предупредить. Получить согласие. Нельзя же так вот взять и искромсать ее… Или как вы считаете?

– По закону нельзя. А вообще… мы ведь все равно уже начали.

– Пришлось начать. Обычное выскабливание снизу оказалось невозможно. А теперь получается уже совсем другая операция. Удалить матку – это не то, что выскоблить плод.

– По-моему, она доверяет вам, Равик.

– Не знаю. Может быть. Но согласится ли?.. – Он поправил локтем резиновый фартук, надетый поверх халата. – И все-таки… Пока что попробуем продвинуться дальше. Еще успеем решить; делать ли гистероэктомию. Эжени, нож!

Он продолжил разрез до пупка, наложил зажимы на мелкие сосуды, более крупные перехватил двойными лигатурами, взял другой нож и разрезал желтоватую фасцию. Отделив мышцы под ней тупой стороной ножа, приподнял брюшину, вскрыл ее и зафиксировал края зажимами.

– Расширитель!

Младшая операционная сестра уже держала его наготове. Она протянула цепочку с грузом и прикрепила к ней пластинку.

– Салфетки!

Он обложил рану влажными теплыми салфетками и осторожно ввел корицанг.

– Посмотрите-ка сюда… – обратился он к Веберу. – И сюда. Вот широкая связка. Плотная, затвердевшая масса. Здесь уже ничего не поделаешь. Слишком далеко зашло.

Вебер внимательно смотрел на место, указанное Равиком.

– Видите, – сказал Равик. – Эти артерии уже нельзя перехватить зажимами. Ткань очень истончилась. И тут метастазы. Безнадежно…

Он осторожно срезал узкую полоску ткани.

– Буассон в лаборатории?

– Да, – сказала сестра. – Я позвонила ему, он ждет.

– Хорошо. Пошлите ему. Подождем результатов анализа. Это займет не более десяти минут.

– Пусть сообщит по телефону, – добавил Вебер. – Сразу же. Операцию пока приостановим. Равик выпрямился.

– Как пульс?

– Девяносто пять.

– Кровяное давление?

– Сто пятнадцать.

– Хорошо. Я полагаю, Вебер, нам нечего больше раздумывать, следует ли оперировать больную без ее согласия. Здесь уже ничего не сделаешь.

Вебер кивнул.

– Зашить, – сказал Равик, – удалить плод – и все. Зашить и ничего не говорить.

Он смотрел на открытую брюшную полость, обложенную белыми салфетками. В резком электрическом свете они казались белее свежевыпавшего снега, в котором зиял алый кратер раны. Кэт Хэгстрем, тридцати четырех лет, своенравная, изящная, с загорелым тренированным телом, полная желания жить,

– приговорена к смерти чем-то туманным и незримым, исподволь разрушающим клетки ее организма.

Он снова склонился над операционным столом.

– Ведь мы еще должны…

Ребенок. В этом распадающемся теле на ощупь, вслепую пробивалась к свету новая жизнь. И она тоже была обречена. Бессознательный росток, прожорливое, жадно сосущее нечто. Оно могло бы играть в парках. Кем-то стать

– инженером, священником, солдатом, убийцей, человеком… Оно бы жило, страдало, радовалось, разрушало… Инструмент, уверенно двигаясь вдоль невидимой стенки, встретил препятствие, осторожно сломил его и извлек… Конец. Конец всему, что не обрело сознания, всему, что не обрело жизни – дыхания, восторга, жалоб, роста, становления. Не осталось ничего. Только кусочек мертвого, обескровленного мяса и немного запекшейся крови.

– Буассон уже сообщил что-нибудь?

– Нет еще. Вот-вот позвонит.

– Можно еще немного подождать.

Равик отступил на шаг от стола.

– Пульс?

За экраном он увидел глаза Кэт. Она смотрела на него, но не оцепенелым взглядом, а так, словно все видела и все знала. На мгновение ему показалось, будто она проснулась. Он сделал еще шаг и остановился. Нет! Только показалось… Игра света.

– Пульс?!

– Сто. Кровяное давление сто двенадцать. Падает.

– Пора! – сказал Равик. – Буассон должен бы уже сообщить.

Внизу приглушенно зазвонил телефон. Вебер посмотрел на дверь. Равик не обернулся. Он ждал. Наконец вошла сестра.

– Да, – проговорил Вебер. – Рак.

Равик кивнул и снова принялся за работу. Он снял щипцы и зажимы, извлек салфетки. Эжени стояла рядом и пересчитывала инструменты.

Он начал зашивать. Ловко, методично, точно, сосредоточив все свое внимание и ни о чем другом не думая. Могила закрывалась. Смыкались слои тканей, вплоть до последнего, самого верхнего; наложив скобки, он выпрямился.

– Готово.

Нажав на педаль, Эжени перевела стол в горизонтальное положение и накрыла Кэт простыней. «Шехерезада», подумал Равик. Позавчера… платье от Мэнбоше… вы были когда-нибудь счастливы… не один раз… я боюсь… пустяки, обычное дело… играли цыгане… Он посмотрел на часы над дверью. Двенадцать. Обеденный перерыв. Сейчас везде распахиваются двери контор и фабрик, поток здоровых людей устремляется на улицу. Сестры выкатили тележку из операционной. Равик снял резиновые перчатки и пошел мыть руки.

– Выньте окурок изо рта! – предупредил его, Вебер, стоявший у другого умывальника. – Обожжете губы.

– Да, спасибо… Кто же ей обо всем скажет, Вебер?

– Вы, – незамедлительно последовал ответ.

– Придется объяснить, почему мы ее оперировали. Она ожидала, что все будет сделано обычным путем. А правду мы ей сказать не можем.

– Что-нибудь придумаете, – уверенно ответил Вебер.

– Вы так считаете?

– Конечно. У вас достаточно времени до вечера.

– А у вас?

– Мне мадам Хэгстрем не поверит. Ей известно, что оперировали вы, и обо всем она захочет узнать только от вас. Мой приход лишь насторожит ее.

– Верно.

– Не понимаю, как все это могло развиться в такой короткий срок.

– Могло… Хотелось бы мне знать, что же я ей все-таки скажу.

– Уж что-нибудь придумаете. Скажите, мол, киста или миома.

– Да, – сказал Равик. – Киста или миома.

Ночью он еще раз зашел в клинику. Кэт спала. Вечером она проснулась, ее вырвало, почти целый час она не могла успокоиться, но потом снова уснула.

– Спрашивала о чем-нибудь?

– Нет, – ответила краснощекая сестра. – Она еще не совсем пришла в себя и ни о чем не спрашивала.

– Думаю, проспит до утра. Если проснется и спросит, скажите, что все обошлось благополучно. Пусть поспит еще. В случае необходимости дайте снотворное. Если будет метаться во сне, позвоните доктору Веберу или мне. В отеле скажут, где можно меня найти.

Он стоял на улице, как человек, которому опять удалось спастись бегством. Еще несколько часов, и он должен будет солгать, глядя в доверчивое лицо. Ночь вдруг показалась ему теплой и трепетно-светлой. Опять серую проказу жизни скрасят несколько часов, милосердно подаренных судьбой, – скрасят и улетят, как голуби. И часы эти тоже ложь – ничто не дается даром,

– только отсрочка. А что не отсрочка? Разве не все на свете – только отсрочка, милосердная отсрочка, пестрое полотнище, прикрывающее далекие, черные, неумолимо приближающиеся врата?

Равик вошел в бистро и сел за мраморный столик у окна. В зале было накурено и шумно. Появился кельнер.

– Рюмку «дюбонне» и пачку сигарет «Колониаль».

Он распечатал пачку и закурил сигарету, набитую черным табаком. Рядом несколько французов спорили о своем продажном правительстве и мюнхенском сговоре. Равик почти не слушал их. Всем известно, что мир объят апатией и катится в пропасть новой войны. Против этого никто даже не возражал… Хотелось только отсрочки – хотя бы еще на год – вот единственное, за что еще хватало сил бороться. Везде и всюду одно – отсрочка… Он выпил рюмку «дюбонне». Приторный, с затхлым привкусом аперитив вызвал легкую тошноту. Зачем он его заказал? Равик подозвал кельнера.

– Рюмку коньяку.

Он посмотрел в окно и постарался отогнать мрачные мысли. Если все равно ничего нельзя сделать, незачем доводить себя до безумия. Он вспомнил, когда усвоил этот урок, один из величайших уроков его жизни…

Это случилось в августе 1916 года под Ипром. Накануне роту отвели с передовой в тыл. Впервые за все время пребывания на фронте они стояли на таком спокойном участке. Потерь никаких. И вот они лежат под теплым августовским солнцем вокруг костра и пекут картошку, вырытую тут же в поле. Минуту спустя от всего этого ничего не осталось. Внезапный артиллерийский налет – снаряд угодил прямо в костер… Когда он, целый и невредимый, пришел в себя, то увидел, что два его товарища убиты… Чуть поодаль лежал его друг Пауль Мессман, которого он знал с малых лет, с которым играл в детстве, учился в школе и был неразлучен. Пауль лежал с развороченным животом и вывалившимися внутренностями…

Солдаты отнесли Мессмана на брезенте в полевой лазарет, шли напрямик по отлого поднимающемуся жнивью. Они несли его вчетвером на коричневом брезенте; Мессман лежал с раскрытым ртом и бессмысленно вытаращенными глазами, прижимая ладонями белые, жирные, окровавленные внутренности. Целый час он, не переставая, кричал. А еще через час – умер.

Равик вспомнил, как они вернулись назад. Отупевший, совершенно уничтоженный, сидел он в бараке. Ему еще ни разу не доводилось видеть что-либо подобное. Здесь его и нашел командир отделения Катчинский, до войны он был сапожником.

– Пошли, – сказал Катчинский. – У баварцев в полевом буфете есть пиво и водка. И колбаса есть.

Он обалдело уставился на Катчинского. Такая грубость была ему непонятна. Катчинский внимательно поглядел на него и сказал:

– Хочешь не хочешь, а пойдешь! Будешь упираться – палкой погоню. Сегодня ты нажрешься, налижешься и сходишь в бардак.

Он ничего не ответил. Катчинский подсел к нему.

– Знаю, что с тобой. Знаю даже, что ты сейчас обо мне думаешь. Но я здесь два года, а ты – две недели. Послушай! Можем мы чем-нибудь помочь Мессману? Нет. Ты ведь знаешь, что мы пошли бы на все, будь хоть один шанс спасти его.

Он взглянул на Катчинского. Да, он это знал. Верил, что Катчинский поступил бы именно так.

– Ладно. Он умер. Для него ничего больше не сделаешь. А нас через два дня снова пошлют на передовую. На этот раз нам достанется. Будешь здесь торчать и все время думать о Мессмане – только зря себя изведешь. Дойдешь до ручки, сам не свой станешь. При первом же артиллерийском налете замешкаешься, опоздаешь на каких-то полсекунды. И тогда мы потащим в тыл тебя, как Мессмана. Кому это нужно? Мессману? Кому-нибудь другому? Нет. А тебе просто будет крышка, вот и все. Теперь понятно?

– Все равно не смогу я…

– Заткнись, сможешь! Другие тоже смогли. Не ты первый.

После той ночи ему стало легче. Он пошел вместе с Катчинским и усвоил данный ему урок. Помогай, пока можешь… Делай все, что в твоих силах… Но когда уже ничего не можешь сделать – забудь! Повернись спиной! Крепись! Жалость позволительна лишь в спокойные времена. Но не тогда, когда дело идет о жизни и смерти. Мертвых похорони, а сам вгрызайся в жизнь! Тебе еще жить и жить. Скорбь скорбью, а факты фактами. Посмотри правде в лицо, признай ее. Этим ты нисколько не оскорбишь память погибших. Только так можно выжить.

Равик выпил коньяку. Французы за соседним столом все еще болтали о своем правительстве. О несостоятельности Франции. Об Англии. Об Италии. О Чемберлене… Слова, слова… А другие действовали. Они не были сильнее, они были решительнее. Они не были смелее, они лишь знали, что другие не станут сопротивляться. Отсрочка… Но на что ее употребили? Чтобы вооружиться, чтобы наверстать упущенное, чтобы собраться с силами? Черта с два! Сидели, сложа руки, и смотрели, как вооружаются другие… Бездеятельно выжидали, надеялись на новую отсрочку. Старая притча о стаде моржей: сотнями лежали они на берегу, пришел охотник и стал одного за другим приканчивать дубинкой. Объединившись, они могли бы легко раздавить его – но они лежали, смотрели, как он, убивая, подходит все ближе, и не трогались с места:

ведь убивал-то он всего-навсего соседей – одного за другим. История европейских моржей. Закат цивилизации. Усталые и бесформенные сумерки богов. Выцветшие знамена прав человека. Распродажа целого континента. Надвигающийся потоп. Суетливые торгаши, озабоченные лишь конъюнктурой цен. Жалкий танец на краю вулкана. Народы, снова медленно гонимые на заклание. Овцу принесут в жертву, блохи – спасутся. Как всегда.

Равик погасил сигарету и оглянулся. К чему все это? Разве минувший вечер не был кроток, как голубь, мягкий, серый голубь? Мертвых похорони, а сам вгрызайся в жизнь. Время быстротечно. Выстоять – вот что главное. Когда-нибудь ты понадобишься. Ради этого надо сберечь себя и быть наготове.

Он подозвал кельнера и расплатился.

Равик вошел в «Шехерезаду». Играл цыганский оркестр. В зале было темно. Только на столик у самого оркестра падал яркий луч прожектора, освещая Жоан Маду.

Он остановился у входа. Подошел кельнер и пододвинул ему столик. Равик продолжал стоять, глядя на Жоан.

– Водки? – спросил кельнер.

– Да. Графин.

Равик сел за столик. Он налил рюмку и быстро выпил. Хотелось отделаться от всего, о чем только что думал. Хотелось забыть гримасу прошлого и гримасу смерти – живот, развороченный снарядом, живот, разъедаемый раком. Он заметил, что сидит за тем столиком, за которым два дня назад сидел вместе с Кэт Хэгстрем. Соседний столик освободился. Однако Равик не стал пересаживаться. Какая разница, сидеть тут или там, – Кэт Хэгстрем все равно уже не помочь. Как это однажды сказал Вебер? Зачем расстраиваться, если случай безнадежный? Делаешь, что можешь, и спокойно отправляешься домой. А иначе что бы с нами стало? И впрямь – что бы с нами стало? Он слушал голос Жоан Маду, доносившийся из оркестра. Кэт была права – этот голос волновал. Он взял графин с кристально прозрачной водкой. Одно из тех мгновений, когда краски распадаются, когда серая тень падает на жизнь и она ускользает из-под бессильных рук. Таинственный отлив. Беззвучная цезура между двумя вздохами. Клыки времени, медленно вгрызающиеся в сердце. «Санта Лючия», – пел тот же голос под аккомпанемент оркестра. Голос накатывался, словно морской прибой, доносился с другого, забытого берега, где что-то расцветало.

– Как вам нравится?

– Кто?

Равик поднялся. Рядом стоял метрдотель. Он кивнул в сторону Жоан Маду.

– Хорошо, очень хорошо.

– Это, конечно, не сенсация. Но вперемежку с другими номерами сойдет.

Метрдотель проследовал дальше. На миг в слепящем свете прожектора резко обозначилась его черная бородка. Затем он растворился в темноте. Равик посмотрел ему вслед и снова налил рюмку.

Прожектор погас. Оркестр заиграл танго. Снова всплыли освещенные снизу круги столиков и едва различимые лица над ними. Жоан Маду поднялась и стала пробираться между столиками. Несколько раз ей пришлось остановиться – пары выходили танцевать… Равик посмотрел на Жоан, а она на него. Ее лицо не выразило и тени удивления. Она направилась прямо к Равику. Он встал и отодвинул столик в сторону. Один из кельнеров поспешил на помощь.

– Благодарю, – сказал он. – Сам справлюсь. Только принесите еще одну рюмку.

Он поставил столик на место и наполнил рюмку, принесенную кельнером.

– Водка, – сказал он. – Не знаю, пьете ли вы водку.

– Да. Мы уже ее однажды пили. В «Бель орор».

– Верно.

Однажды мы уже были и здесь, подумал Равик. С тех пор прошла целая вечность. Три недели. Тогда ты сидела, съежившись под плащом, жалкий комочек горя, жизнь, угасающая в полутьме. А теперь…

– Салют! – сказал он.

Ее лицо чуть прояснилось. Она не улыбнулась, только лицо просветлело.

– Давно я этого не слышала, – сказала она. – Салют!

Он выпил свою рюмку и посмотрел на Жоан. Высокие брови, широко поставленные глаза, губы – все, что было стертым, разрозненным, лишенным связи, вдруг слилось в светлое, таинственное лицо. Оно было открытым – это и составляло его тайну. Оно ничего не скрывало и ничего не выдавало. Как я этого раньше не заметил? – подумал он. Но, быть может, раньше, кроме смятения и страха, ничего в нем и не было.

– Есть у вас сигареты? – спросила Жоан.

– Только алжирские. Те самые, с крепким черным табаком.

Равик хотел подозвать кельнера.

– Не такие уж они крепкие, – сказала она. – Как-то вы мне дали одну. На мосту Альма.

– Правда.

Правда и неправда, подумал он. Тогда ты была измученной женщиной с поблекшим лицом, ты была не ты; потом между нами что-то произошло… И вдруг выясняется – все это неправда.

– Я уже был здесь раз, – сказал он. – Позавчера.

– Знаю. Я вас видела.

Жоан не спросила о Кэт Хэгстрем. Она спокойно сидела в углу и курила. Казалось, она вся отдалась курению. Потом пила, медленно и спокойно, и снова казалось, что это полностью поглощает ее. Казалось, все, что бы она ни делала, захватывало ее безраздельно, даже если она делала что-то второстепенное, несущественное. Тогда, подумал Равик, она была само отчаяние. Теперь от отчаяния не осталось и следа. От нее внезапно повеяло теплом и непосредственным, непринужденным спокойствием. Он не знал, объяснялось ли это тем, что в этот миг ее ничто не волновало; он лишь чувствовал тепло, излучаемое ею.

Графин был пуст.

– Будем и дальше пить водку? – спросил Равик.

– А что мы с вами пили тогда?

– Когда? Здесь? Тогда, мне кажется, мы много всякого намешали.

– Нет. Не здесь. В первый вечер.

Равик задумался.

– Забыл… Может, коньяк?

– Нет. С виду вроде бы коньяк, но только Другое. Я хотела достать и не нашла.

– Так понравилось?

– Да нет. Просто никогда в жизни ничего крепче не пила.

– Где это было?

– В маленьком бистро недалеко от Триумфальной арки. Надо было спуститься по нескольким ступенькам. Там сидели шоферы и две-три девушки. У кельнера на руке была татуировка – женщина.

– А, вспоминаю. Наверно, кальвадос. Нормандская яблочная водка. Вы не спрашивали его здесь?

– Как будто нет.

Равик подозвал кельнера.

– Есть у вас кальвадос?

– Нет. К сожалению, нет. Никто не спрашивает.

– Слишком элегантная публика. Значит, наверняка кальвадос. Жаль, что нельзя установить точно. Самое простое – отправиться в тот же кабачок. Но ведь сейчас это невозможно.

– Почему невозможно?

– Разве вы можете уйти?

– Да, я уже свободна.

– Отлично. Тогда пойдем?

– Пойдем.

Равик без труда нашел кабачок. Почти все столики были свободны. Кельнер с татуировкой на руке мельком взглянул на них, затем вышел из-за стойки, шаркающей походкой подошел к столику и вытер его.

– Прогресс, – сказал Равик. – В тот раз он этого не сделал.

– Не тот столик, – сказала Жоан. – Сядем вон туда.

Равик улыбнулся.

– Вы суеверны?

– Когда как.

– Правильно, – сказал кельнер. Он поиграл мускулами, и танцовщица на его руке задвигалась. – Вы и в тот раз сидели здесь.

– Вы еще помните?

– Помню. А как же!

– Вам бы генералом быть, – сказал Равик. – С такой-то памятью.

– Я никогда ничего не забываю.

– В таком случае удивительно, как вы еще живете на свете. А вы помните, что мы в тот раз пили?

– Кальвадос, – не задумываясь, ответил кельнер.

– Хорошо. Мы и сейчас будем его пить. – Равик обернулся к Жоан. – Как просто разрешаются иные проблемы! А теперь посмотрим, сохранил ли он свой вкус.

Кельнер принес рюмки.

– Два двойных кальвадоса. Тогда вы заказывали двойные.

– Мне все больше становится не по себе, уважаемый. Может, вы еще скажете, как мы были одеты?

– На даме был плащ и берет.

– Жаль, что вы прозябаете здесь. Вам бы работать в варьете.

– Я и работал, – удивленно ответил кельнер. – В цирке. Я же вам говорил. Неужели забыли?

– Да, к стыду своему, забыл.

– Мсье легко забывает, – сказала Жоан Маду кельнеру. – Он мастер забывать. Так же, как вы мастер не забывать.

Равик взглянул на нее и улыбнулся.

– Ну, может быть, это и не совсем так, – сказал он. – А теперь попробуем кальвадос… Салют!

– Салют!

Кельнер не уходил.

– Что позабудешь, того потом не хватает всю жизнь, мсье, – заявил он. По-видимому, для него тема была далеко не исчерпана.

– Правильно. А все, что запоминается, превращает жизнь в ад.

– Только не для меня. Ведь это уже прошлое. Как может прошлое превратить жизнь в ад?

Равик взглянул на него.

– Очень просто, именно потому, что оно прошлое, друг. А вы, как видно, не только артист, вы еще и баловень судьбы… Кальвадос тот же? – спросил он Жоан.

– Лучше…

Равик посмотрел на Жоан и почувствовал легкое головокружение. Он понял, что она имела в виду. Но ее откровенность обезоруживала. Казалось, ей было безразлично, как он отнесется к ее намеку. В убогом кабачке она чувствовала себя как дома. При безжалостном свете электрических ламп без абажуров две проститутки, сидевшие за соседним столиком, выглядели совсем старухами. Но ей этот свет был не страшен. Все, что час назад он увидел в сумраке «Шехерезады», нисколько не изменилось и здесь, выдержало испытание светом. Смелое, ясное лицо, оно не вопрошало, оно выжидало… Неопределенное лицо, подумалось ему, чуть переменится ветер – и его выражение станет другим. Глядя на него, можно мечтать о чем только вздумается. Оно словно красивый пустой дом, который ждет картин и ковров. Такой дом может стать чем угодно – и дворцом и борделем, – все зависит от того, кто будет его обставлять. Какими пустыми кажутся по сравнению с ним пресытившиеся, точно застывшей маской прикрытые лица…

Он увидел, что рюмка Жоан пуста.

– Вот это я понимаю, – сказал он. – Как-никак двойной кальвадос. Хотите повторить?

– Да. Если у вас есть время.

А с чего, собственно, она взяла, что у меня нет времени? – подумал он, и тут ему вспомнилось, что в последний раз Жоан видела его с Кэт Хэг – стрем. Он взглянул ей в лицо. Оно было совершенно бесстрастно.

– Время у меня есть, – сказал он. – Завтра в девять операция… только и всего.

– А вы сможете оперировать, если засидитесь так поздно?

– Конечно. Одно другому не мешает. Привычка. К тому же я оперирую не каждый день.

Кельнер снова наполнил рюмки. Вместе с бутылкой он принес пачку сигарет и положил ее на столик. Это были «Лоран», зеленые.

– Вы их и в прошлый раз курили, верно? – торжествующе спросил он Равика.

– Понятия не имею. Вам лучше знать. Верю вам на слово.

– Да, это те самые, – заметила Жоан. – «Лоран», зеленые.

– Вот видите! У мадам память лучше, чем у вас, мсье.

– Это еще неизвестно. Во всяком случае, сигареты нам пригодятся.

Равик распечатал пачку и подал ее Жоан.

– Вы живете все там же? – спросил он.

– Да. Только сняла комнату побольше.

В зал вошли несколько шоферов. Они уселись за соседний столик и сразу же громко заговорили.

– Пойдем? – спросил Равик.

Она кивнула.

Он подозвал кельнера и расплатился.

– Может быть, вас все-таки ждут в «Шехерезаде»?

– Нет.

Он подал ей манто. Она не надела его, а лишь накинула на плечи. Это была дешевая норка, возможно, даже поддельная, но на ней и такой мех казался дорогим. Дешево только то, что носишь без чувства уверенности в себе, подумал Равик. Ему не раз случалось видеть королевские соболя, которые казались совсем дешевыми.

– Что же, теперь доставим вас в отель, – сказал он, когда они вышли из кабачка под тихо моросящий дождь.

Жоан медленно обернулась.

– Разве мы не к тебе поедем?

Запрокинув голову, она смотрела на него снизу вверх. Ее лицо, освещенное фонарем, было совсем близко. В волосах сверкали жемчужинки измороси.

– Ко мне, – сказал он.

Подъехало такси. Шофер немного выждал. Потом щелкнул языком, со скрежетом включил скорость и поехал дальше.

– Я ждала тебя. Ты это знал? – спросила она.

– Нет.

Свет уличных фонарей отражался в ее глазах. Взгляд тонул в них. Они казались бездонными. – Я будто только сегодня встретился с тобой, – сказал он. – Раньше ты была другой.

– Да, раньше я была другой.

– Раньше вообще ничего не было.

– Да, не было. Я ничего не помню.

Он ощущал легкие приливы и отливы ее дыхания. Невидимое, оно трепетало, плыло навстречу, нежное, невесомое, полное доверчивости и готовности, – чужая жизнь в чужой ночи. Внезапно он почувствовал, как кровь бьется в его жилах. Она все прибывала и прибывала, это была даже не кровь, а сама жизнь, тысячу раз проклятая, потерянная, железная и обретенная вновь… Лишь час назад – выжженная, голая земля, вчерашний день, полный безутешности… А теперь – снова стремительный поток, близость того загадочного мига, который, казалось, исчез навсегда… Он опять был первобытным человеком на берегу моря, и что-то вставало из глуби вод, белое и яркое, вопрос и ответ, слитые воедино… А кровь все прибывала и прибывала, и разбушевалась буря…

– Держи меня, – сказала она.

Он глянул в запрокинутое лицо Жоан и обнял ее. И ее плечи поплыли к нему, словно корабль, стремящийся в гавань.

– Держать тебя? – спросил он.

– Да.

Она крепко прижала ладони к его груди.

– Я согласен держать тебя.

– Спасибо.

Другое такси, резко затормозив, остановилось у тротуара. Шофер невозмутимо смотрел на них. На плече у него устроилась собачонка в вязаной жилетке.

– Поедем? – хрипло прозвучало из-под длинных, белых как лен, усов.

– Погляди, – сказал Равик. – Он и не догадывается. Не видит, что на нас что-то нашло. Смотрит и не видит, как мы переменились. Ты можешь превратиться в архангела, шута, преступника – и никто этого не заметит. Но вот у тебя оторвалась, скажем, пуговица – и это сразу заметит каждый. До чего же глупо устроено все на свете.

– Вовсе не глупо, а хорошо. Мы останемся самими собой.

Равик посмотрел на нее. Мы! – подумал он. Какое необычное слово! Самое таинственное на свете.

– Поедем? – так же спокойно, но несколько громче прохрипел шофер и закурил сигарету.

– Поедем, – сказал Равик. – Он не отвяжется. Профессиональный опыт.

– Не надо. Пойдем пешком.

– А дождь?

– Дождя нет. Просто туман. Не хочу я в такси. Хочу идти с тобой рядом.

– Ладно. Тогда хоть объясню ему, в чем дело. Равик приблизился и сказал несколько слов шоферу. Тот расплылся в чудесной улыбке, помахал Жоан с галантностью, на какую способен только француз, и уехал.

– Как ты с ним объяснился? – спросила Жоан, когда Равик вернулся.

– С помощью денег. Самый простой способ. Ночные шоферы – циники. Сразу понял. Отнесся благосклонно, но с оттенком снисходительного презрения.

Она улыбнулась и прижалась к нему. Равик почувствовал, как в нем раскрылось и расцвело что-то горячее, нежное и необъятное, будто множество рук потянуло его куда-то вниз… И вдруг стало совсем невыносимым вот так стоять рядом, вытянувшись во весь рост, на узеньких ступнях, с трудом сохраняя равновесие… Надо забыться и уйти куда-то вглубь, уступить стенающей плоти, зову тысячелетий, той поре, когда еще не было ничего – ни разума, ни мук, ни сомнений, а одно лишь темное счастье крови…

– Пойдем, – сказал он.

Они шли под изморосью вдоль пустой серой улицы, и, когда достигли ее конца, перед ними вновь открылась огромная, безграничная площадь. Посреди нее тяжело вздымалась расплывчатая, отливающая серебром громада Триумфальной арки.

IX

Равик вернулся в отель. Утром, когда он ушел, Жоан еще спала. Он рассчитывал вернуться через час, но отсутствовал целых три.

– Привет, доктор, – окликнул его кто-то на лестнице между вторым и третьим этажами.

Равик оглянулся. Бледное лицо, копна растрепанных черных волос, очки. Совершенно незнакомый ему человек.

– Альварес, – сказал незнакомец. – Хаиме Альварес. Не припоминаете?

Равик покачал головой.

Человек нагнулся и задрал штанину. Вдоль всей голени тянулся длинный шрам.

– А теперь?

– Я оперировал?

Человек кивнул.

– На кухонном столе у самой передовой. В полевом госпитале под Аранхуэсом. Маленькая белая вилла в миндальной рощице. Теперь вспомнили?

Равик внезапно услышал густой аромат цветущего миндаля. Казалось, запах этот поднимается по темной лестнице, сладковатый, чуть затхлый, перемешанный с еще более приторным и тошнотворным запахом крови.

– Да, – сказал он. – Вспомнил.

На террасе, залитой лунным светом, рядами лежали раненые – жертвы налета немецких и итальянских бомбардировщиков. Дети, женщины, крестьяне, пораженные осколками бомб. Ребенок без лица; беременная женщина с животом, развороченным по грудь; старик, робко держащий оторванные пальцы одной руки в другой, – он надеялся, что их можно будет пришить. И над всем – ночь с ее густым ароматом и кристально чистой росой.

– Нога в порядке? – спросил Равик.

– Как будто да. Только не до конца сгибается. – Альварес улыбнулся. – Во всяком случае, переход через Пиренеи она выдержала. Гонсалес погиб.

Равик забыл, кто такой Гонсалес. Зато вспомнил молодого студента, своего помощника.

– А как Маноло?

– Попал в плен. Расстрелян.

– А Серна, командир бригады?

– Погиб. Под Мадридом.

Альварес снова улыбнулся неживой, механической улыбкой, возникавшей неожиданно и лишенной всякого чувства.

– Мура и Ла Пенья попали в плен. Расстреляны. Равик уже не мог вспомнить, кто такие эти Мура и Ла Пенья. Он пробыл в Испании шесть месяцев и покинул ее, когда фронт был прорван и госпиталь расформировали.

– Карнеро, Орта и Гольштейн в концлагере. Во Франции. Блацкий тоже спасся. Скрывается близ самой границы.

Равик помнил только Гольдштейна. Остальных забыл. Слишком много было вокруг него людей.

– Вы живете теперь здесь? – спросил он.

– Да. Въехали позавчера. Наши номера там. – Он показал на коридор третьего этажа. – Нас долго держали в пограничном лагере. В конце концов выпустили. У нас еще были деньги… – Он снова улыбнулся. – А тут кровати. Самые настоящие кровати. Даже портреты наших руководителей на стенах.

– Да, – сказал Равик без тени иронии. – Это, наверно, приятно после всего, что там было.

Он попрощался с Альваресом и пошел к себе в номер.

Комната была прибрана и пуста. Жоан ушла. Он осмотрелся – ничего не оставила, да он и не ожидал этого.

Равик нажал кнопку звонка. Вскоре появилась горничная.

– Мадам ушла, – сказала она, предупреждая его вопрос.

– Я и сам вижу. Откуда вы знаете, что здесь кто-то был?

– Но, помилуйте, мсье Равик! – проговорила горничная и больше ничего не добавила. У нее был такой вид, словно он тяжко оскорбил ее.

– Она завтракала?

– Нет. Я ее не видела. А не то бы уж позаботилась. Ведь я запомнила ее… еще с того самого утра.

Равик посмотрел на горничную. Ее последние слова ему не поправились. Он сунул ей несколько франков в карман передника.

– Хорошо, – сказал он. – В следующий раз поступайте так же. Завтрак приносите только в том случае, если я попрошу. И не приходите убирать, пока не убедитесь, что комната пуста.

Девушка понимающе улыбнулась.

– Слушаюсь, мсье.

Равика покоробило. Он знал, о чем думала в эту минуту горничная: Жоан замужем и не хочет, чтобы ее видели. Раньше он только посмеялся бы над этим, но теперь ему было неприятно. Впрочем, все в порядке вещей, подумал он. Отель есть отель. Тут ничего не изменишь.

Он открыл окно. Над городом стоял хмурый полдень. На крышах чирикали воробьи. Этажом ниже шла перебранка. Наверно, супруги Гольдберг. Муж, оптовый хлеботорговец из Бреслау, был на двадцать лет старше жены. Она жила с эмигрантом Визенхофом, полагая, что никто об этом не знает. В действительности этого не знал только один человек – сам Гольдберг.

Равик закрыл окно. Утром он оперировал чей-то желчный пузырь. Анонимный желчный пузырь, удаленный фирмой Дюрана. Кусок живота неизвестного ему мужчины, которого он оперировал, заменяя Дюрана. Гонорар – двести франков. Потом он проведал Кэт Хэгстрем. У нее была температура. Чересчур высокая. Он пробыл у нее час. Она спала неспокойно. Ничего угрожающего. Но все-таки лучше, если бы этого не было.

Он неподвижно смотрел в окно. Странное чувство пустоты, вызываемое всяким «после». Кровать, которая ни о чем уже не говорит… Сегодня, безжалостно разрывающее вчера, как шакал разрывает тушу антилопы. Леса любви, словно по волшебству выросшие во мраке ночи, теперь снова маячат бесконечно далеким миражом над пустыней времени…

Он отвел взгляд от окна. На столе лежал клочок бумаги с адресом Люсьенны Мартинэ. Ее недавно выписали, но мысли о ней не давали ему покоя. Равик навестил Люсьенну два дня назад, и вторичного осмотра пока не требовалось. Но он был свободен и решил навестить ее.

Люсьенна жила на улице Клавель. В первом этаже дома находилась мясная лавка. Могучая женщина, ловко орудуя топором, разрубала свиную тушу. На женщине было траурное платье. Две недели назад у нее умер муж. Теперь она вела дело с приказчиком. Равик на ходу окинул ее взглядом. Видимо, вдова мясника торопилась в гости – на ней была шляпа с длинной черной вуалью – и потому лишь в порядке одолжения согласилась отрубить свиную ногу для одной из своих знакомых.

Траурный флер развевался над разделанной тушей. Отточенный до блеска топор с треском вонзился в окорок.

– Раз – и готово, – удовлетворенно сказала вдова и бросила ногу на весы.

Люсьенна снимала каморку под самой крышей. Она оказалась не одна. Посреди комнаты, лениво развалясь на стуле, сидел молодой человек лет двадцати пяти. На нем была шапочка с длинным козырьком, какие носят велосипедисты; всякий раз, как он открывал рот, торчавшая у него в зубах самокрутка так и оставалась словно приклеенной к нижней губе. Когда Равик вошел, парень и не подумал встать.

Люсьенна лежала в постели. Она растерялась и покраснела.

– Доктор?.. Никак не ждала вас сегодня. – Она взглянула на парня. – Это…

– Некто, – грубо оборвал парень. – Нечего зря называть имена. – Он откинулся на спинку стула. – Стало быть, вы и есть тот самый доктор.

– Как дела, Люсьенна? – спросил Равик, не обращая на него внимания. – Лежите? Очень хорошо.

– Могла бы и встать, – заявил парень. – Чего разлеживаться? Давно уже поправилась. Работать не работает, а денежки летят.

Равик обернулся к нему.

– Выйдите отсюда, – сказал он.

– Еще чего?

– Выйдите. Совсем из комнаты. Я осмотрю Люсьенну.

Парень расхохотался.

– Это можно и при мне. Мы не так нежно воспитаны. Да и к чему ее осматривать? Ведь только позавчера вы были здесь. Выходит, плати еще за один визит, так что ли?

– Послушайте, вы, – сказал Равик спокойно. – Что-то не похоже, чтобы визиты оплачивались из вашего кармана. Возьму ли я деньги или не возьму, вас это не касается. А теперь проваливайте.

Парень нагло ухмыльнулся и еще ленивее развалился на стуле, широко расставив ноги в остроносых лакированных туфлях и фиолетовых носках.

– Будь добр, Бобо, – проговорила Люсьенна. – Всего на одну минутку.

Бобо не обращал на нее никакого внимания. Он пристально разглядывал Равика.

– Очень хорошо, что вы здесь, – сказал Бобо. – Вот я вам все и растолкую. Вы, дорогой мой, воображаете, будто можете всучить нам счет за клинику, операцию и все такое прочее?.. Черта с два! Мы не просили, чтобы ее устроили в клинику, а про операцию уж и вовсе не было речи. Так что плакали ваши денежки. Еще скажите спасибо, что мы не требуем возмещения убытков! За насильно сделанную операцию! – Он обнажил гнилые зубы. – Что, съели, а? То-то, Бобо понимает толк в этих делах. Меня не одурачишь.

Парень весь так и пыжился от гордости. Ему казалось, что он блестяще выкрутился. Люсьенна побледнела. Она боязливо поглядывала то на Бобо, то на Равика.

– Понятно? – торжествующе спросил Бобо.

– Это он? – спросил Равик Люсьенну.

Она молчала.

– Значит, он, – повторил Равик и внимательно вгляделся в Бобо.

Тощий долговязый болван. Тонкая шея с непрерывно двигающимся кадыком повязана шелковым шарфом. Сутулые плечи, непомерно длинный нос, подбородок дегенерата – классический тип сутенера из предместья.

– Что значит «он»? – вызывающе спросил Бобо.

– Кажется, я вам довольно ясно сказал: выйдите отсюда. Мне нужно осмотреть Люсьенну.

– Merde,[11] – буркнул Бобо. Равик медленно пошел прямо на Бобо. Уж очень он ему надоел. Парень вскочил и попятился назад, в руке у него неожиданно оказалась тонкая бечевка. Равик понял его замысел: прыгнуть в сторону, когда противник приблизится, забежать сзади, накинуть бечевку на шею и начать душить. Неплохой прием, если противник с ним не знаком или вздумает прибегнуть к боксу.

– Бобо! – крикнула Люсьенна. – Бобо, не надо!

– Сопляк! – сказал Равик. – Жалкий трюк с веревкой. Старо, как мир! Больше ничего не сумел придумать? – Он рассмеялся.

На мгновение Бобо смешался. Глаза его растерянно забегали. Резким рывком Равик сдернул ему до локтей незастегнутый пиджак, лишив возможности двигать руками.

– Так ты, конечно, не умеешь, – сказал Равик, толчком распахнул дверь и довольно грубо выставил растерявшегося Бобо. – Любишь драться – иди в солдаты! А пока не научишься, не приставай к взрослым. Тоже мне апаш выискался…

Он запер дверь изнутри.

– А теперь, Люсьенна, – сказал он, – давайте осмотрим вас.

Она дрожала.

– Успокойтесь, теперь все уже позади.

Он снял застиранное бумазейное покрывало и положил на стул. Потом отвернул зеленое одеяло.

– Вы в пижаме? Почему? Ведь это неудобно. Вам еще нельзя много ходить, Люсьенна.

Она помолчала.

– Я надела ее только сегодня, – сказала она наконец.

– У вас нет ночных рубашек? Могу прислать из клиники.

– Нет, не в этом дело. Я надела пижаму, знала, что он придет…

Она поглядела на дверь и понизила голос до шепота.

– Он все твердит, что я уже выздоровела. Не хочет больше ждать.

– Вот как. Жаль, что я раньше этого не знал. – Равик бросил свирепый взгляд в сторону двери. – Подождет!

Как у всех анемичных женщин, у Люсьенны была нежная белая кожа, сквозь которую просвечивали голубые жилки. Она была хорошо сложена – узкая в кости, стройная, но не худая. Сколько таких девушек! – подумал Равик. Просто удивительно, зачем это природа позволяет себе создавать их столь изящными, когда заведомо известно, что все они со временем превратятся в изнуренные непосильным трудом, неправильной и нездоровой жизнью безобразные существа.

– Вам придется лежать еще неделю, Люсьенна. Можете ненадолго вставать и ходить по комнате. Но будьте осторожны: не поднимайте ничего тяжелого и в ближайшие дни не всходите по лестницам. Кто за вами ухаживает, помимо этого Бобо?

– Хозяйка квартиры. Но и она уже ворчит.

– А больше у вас никого нет?

– Нет. Раньше была Мари. Она умерла.

Равик оглядел убогую, но чисто прибранную комнатушку. На подоконнике стояло несколько горшков с фуксиями.

– А Бобо? Значит, едва все осталось позади, как он тут же вновь появился на горизонте.

Люсьенна ничего не ответила.

– Почему вы не вышвырнете его?

– Он не такой уж плохой, доктор. Только диковат..

Равик посмотрел на нее. Любовь, подумал он. И здесь любовь. Вечное чудо. Она не только озаряет радугой мечты серое небо повседневности, она может окружить романтическим ореолом и кучку дерьма… Чудо и чудовищная насмешка. Внезапно его охватило странное чувство, будто и он косвенным образом повинен во всей этой грустной истории.

– Ладно, Люсьенна. Не расстраивайтесь. Самое главное – выздороветь.

Девушка с облегчением кивнула.

– А что касается денег, – смущенно и торопливо проговорила она, – то это неправда. Не верьте ему. Я отдам. Все выплачу. По частям. Когда я опять смогу работать?

– Недели через две, если не натворите глупостей. И никаких Бобо! Абсолютно ничего, Люсьенна. Иначе вам грозит смерть, понимаете?

– Да, – ответила она без внутренней убежденности.

Равик укрыл ее одеялом. Вдруг он увидел, что девушка плачет.

– А раньше нельзя? – спросила она. – Ведь я могу работать сидя. Я должна…

– Может быть. Посмотрим. Все зависит от того, как вы будете себя вести. А теперь назовите фамилию акушерки, которая сделала вам аборт.

Он прочел в ее глазах испуг.

– Я не пойду в полицию, – сказал он. – Обещаю вам. Только попытаюсь вернуть деньги, которые вы ей дали. Тогда вы почувствуете себя спокойнее. Сколько вы заплатили?

– Триста франков. Никогда вам их не вернуть.

– Попытаюсь. Скажите имя и адрес. Эта акушерка вам больше не понадобится, Люсьенна. У вас уже не будет детей. А она ничего плохого вам сделать не сможет.

Девушка в нерешительности глядела на него.

– Там, в ящике, – произнесла она наконец. – В ящике справа.

– На этом листке?

– Да.

– Хорошо. На днях я зайду к ней. Не беспокойтесь. – Равик надел пальто.

– Что случилось? – спросил он. – Вы, кажется, хотите встать?

– Бобо… Вы не знаете его.

Он улыбнулся.

– Не бойтесь, встречал и похлеще. Главное – лежать. Последний осмотр показал, что опасаться уже нечего. До свидания, Люсьенна. Я скоро зайду опять.

Повернув ключ, Равик быстро нажал на ручку двери и распахнул ее. На площадке никого не оказалось. Этого, собственно, он и ожидал. Типы вроде Бобо были ему хорошо знакомы.

В мясной лавке теперь оставался только приказчик с желтым лицом, далеко не столь темпераментный, как его хозяйка. Он вяло долбил топором тушу. После смерти хозяина приказчик заметно выдохся. Однако у него не было ни малейшей надежды жениться на хозяйке, о чем громогласно заявил какой-то вязальщик метел, сидевший в бистро напротив. Он добавил также, что хозяйка свезет приказчика на кладбище раньше, чем дело дойдет до свадьбы. Очень уж обессилел человек. Вдова же, напротив, пышно расцвела. Равик выпил рюмку черносмородиновой наливки и расплатился. Он рассчитывал встретить в бистро Бобо, но его там не оказалось.

Жоан вышла из «Шехерезады». Она открыла дверцу такси, в котором находился Равик.

– Поедем, – сказала она. – Уедем отсюда. К тебе.

– Что-нибудь случилось?

– Нет. Ничего. Просто мне опротивели ночные рестораны.

– Минутку. – Равик подозвал цветочницу, стоявшую у входа. – Мамаша, – сказал он. – Давай все твои розы. Сколько за них? Только не сходи с ума.

– Шестьдесят франков. Для вас. За то, что вы дали мне рецепт против ревматизма.

– Помогло?

– Нет. Да и не поможет: всю ночь стоишь в этакой сырости.

– Вы самый разумный пациент из всех; какие у меня были. – Он взял розы.

– Вот чем я заглажу свою вину – ведь утром ты проснулась одна и ушла без завтрака, – сказал он Жоан и положил розы в машине у ее ног. – Хочешь еще выпить?

– Нет. Поедем к тебе. Цветы положи на сиденье.

– Им и там хорошо. Цветы надо любить, это верно, но не следует с ними церемониться.

Она порывисто обернулась к нему.

– Ты хочешь сказать, любить можно, баловать нельзя?..

– Нет. Я хочу сказать, что прекрасное вряд ли стоит драматизировать. Помимо всего прочего, нас ничто не должно разделять, даже цветы.

Жоан с сомнением посмотрела на него, лицо ее просветлело.

– Знаешь, что я сегодня делала? Жила. Снова жила. Снова дышала. Снова очутилась на земле. У меня снова появились руки. И глаза, и губы…

Медленно двигаясь по узкой мостовой, шофер осторожно маневрировал среди машин. Потом резко вырвался вперед. Толчок был настолько сильным, что Жоан едва не упала на Равика. На мгновение он обнял ее. От Жоан веяло теплым ветром, под ним таял ледок, намерзший за день, улетучивался холодок самозащиты, который он в себе ощущал… А она сидела рядом и говорила, поглощенная своим чувством и собой.

– Весь день вокруг меня бурлило, словно везде били ключи; струи хлестали в затылок и грудь, казалось, я вот-вот зазеленею и покроюсь листьями и цветами… Водоворот втягивал меня все глубже и глубже… И вот я здесь… И ты…

Равик посмотрел на нее. Подавшись вперед, она сидела на грязном кожаном сиденье, над черным вечерним платьем белели плечи. Она была откровенна, бездумна и, не стесняясь, говорила все, что чувствует, рядом с ней он казался себе жалким и суховатым.

Я оперировал, подумал он. Забыл о тебе. Был у Люсьенны. Витал где-то в прошлом. Без тебя. Потом пришел вечер, и постепенно пришло тепло. Я не был с тобой. Думал о Кэт Хэгстрем.

– Жоан, – сказал он и взял ее за руки. – Нам нельзя сразу поехать ко мне. Я еще должен заглянуть в клинику. Всего на несколько минут.

– Посмотреть женщину, которую оперировал?

– Не ту, которую оперировал утром. Другую. Может, подождешь меня где-нибудь?

– Ты едешь туда сейчас?

– Так лучше сделать. Не хочется, чтобы вызывали потом.

– Я могу подождать у тебя. Успеешь подвезти меня?

– Да.

– Тогда поехали. А ты приедешь после. Я подожду.

– Хорошо.

Равик назвал шоферу адрес. Откинувшись назад, он положил голову на спинку сиденья. Его рука все еще лежала на руке Жоан. Он чувствовал, что она хочет услышать от него что-то. О себе и о нем. Но он не мог говорить. Она сказала уже слишком много. Больше, чем нужно, подумал он.

Машина остановилась.

– Поезжай, – сказала Жоан. – Устрою все сама. Я не боюсь. Дай мне ключ.

– Ключ у портье.

– Ладно, возьму у него. Придется и этому научиться. – Она собрала цветы. – Научиться у мужчины, который уходит, когда ты спишь, и возвращается, когда ты его не ждешь… Тут, пожалуй, придется многому учиться… Так уж лучше начинать сразу…

– Я провожу тебя наверх. Не надо ничего преувеличивать… Очень жаль, что мне сразу же придется уйти.

Она смеялась. И выглядела очень юной.

– Подождите, пожалуйста, минутку, – сказал Равик шоферу.

Шофер хитро прищурился.

– Сколько угодно.

– Дай ключ, – сказала Жоан, когда они поднимались по лестнице.

– Зачем?

– Дай. – Она открыла дверь, но осталась стоять на пороге. – Чудесно! – произнесла она куда-то во мрак, царивший в комнате. За окном в облаках плыла голая луна.

– Чудесно? В этой конуре?

– Да, чудесно! Все чудесно!

– Может, так кажется только сейчас – пока темно. Ну а если… – Равик потянулся к выключателю.

– Оставь. Зажгу сама. А теперь иди. Только возвращайся не завтра после полудня.

Жоан стояла у двери во мраке. За плечами у нее струился серебряный свет. Все в ней было тайной, загадкой, волнующим призывом. Манто соскользнуло с плеч и черной пеной легло у ее ног. Она прислонилась к стене и медленно поймала рукой луч света, проникший из коридора.

– Иди и возвращайся, – сказала она и затворила дверь.

Температура у Кэт Хэгстрем снизилась.

– Как она спала? – спросил Равик у сонной сестры.

– Проснулась в одиннадцать. Хотела вас видеть. Я передала ей все, что вы поручили.

– О перевязке ничего не спрашивала?

– Спросила. Я ответила, что пришлось резать. Несложная операция. И что завтра вы ей все объясните сами.

– Больше ничего?

– Ничего. Она сказала, что раз вы сочли нужным поступить так, значит, все в порядке. Просила передать вам привет, если зайдете ночью, и сообщить, что она вам полностью доверяет.

– Так…

Равик постоял немного, глядя на черные волосы сестры, расчесанные на прямой пробор.

– Сколько вам лет? – спросил он.

Она удивленно подняла голову.

– Двадцать три.

– Двадцать три… И давно работаете сестрой?

– Два с половиной года. В январе будет ровно два с половиной года.

– Любите свою работу?

Круглое, как яблоко, лицо девушки расплылось в улыбке.

– Мне она нравится, – с готовностью ответила сестра. – Конечно, попадаются трудные больные, но в большинстве они очень симпатичны. Мадам Бриссо вчера подарила мне красивое, почти новое шелковое платье. А на прошлой неделе я получила пару лакированных туфель от мадам Лернер. Помните ее? Она умерла у себя дома. – Сестра снова улыбнулась. – Мне совсем не приходится тратиться на вещи. Почти всегда что-нибудь да подарят. А если мне не подходит, могу обменять у подруги – у нее магазин. Так что живется мне совсем неплохо. Мадам Хэгстрем тоже очень щедра. Она дает деньгами. В прошлый раз сто франков дала. За каких-нибудь двенадцать дней. А сколько она теперь пробудет у нас, доктор?

– Подольше. Несколько недель.

У сестры был совершенно счастливый вид. За ее ясным, гладким лбом роились мысли: она подсчитывала, сколько ей еще перепадет. Равик снова склонился над Кэт. Ее дыхание было ровным. Слабый запах раны смешивался с терпким ароматом волос. Он вдруг остро ощутил всю невыносимость своего положения. Кэт полностью доверяет ему! Доверие! Узкий, весь в разрезах живот, куда проник хищный зверь. И он наложил швы, не в силах чем-либо помочь ей. Доверие…

– Спокойной ночи, сестра, – сказал он.

– Спокойной ночи, доктор.

Круглолицая сестра опустилась в кресло, стоявшее в углу, завесила лампу, чтобы свет не тревожил больную, обернула ноги одеялом и взяла журнал

– один из бесчисленных образчиков дешевого чтива – детективные рассказы вперемежку с фотографиями кинозвезд. Устроившись поудобнее, она принялась читать. Рядом, на маленьком столике лежал раскрытый кулек с шоколадными коржиками. Уходя, Равик заметил, как она, не отрываясь от чтения, вытащила один из них. Иногда не понимаешь простейших вещей, подумал он; в одной и той же комнате два человека; один смертельно болен, а другой к этому совершенно равнодушен. Он затворил дверь. Но разве я сам не такой же? Разве я не ухожу из этой комнаты в другую, где?..

В комнате было темно. Лишь из ванны сквозь щель в неплотно прикрытой двери пробивалась узкая полоска света. Равик заколебался. Он не знал, все ли еще Жоан в ванной. Потом услышал ее дыхание, на секунду остановился и сразу направился в ванную. Теперь он знал, что она рядом и не спит. Но и она не произнесла ни слова. Комната вдруг наполнилась молчанием и напряженным ожиданием… Снова водоворот, беззвучно влекущий куда-то… Неведомая пропасть по ту сторону сознания… из нее выплывает багряное облако, несущее в себе головокружение и дурман.

Равик прикрыл дверь ванной. В резком свете белых ламп все снова стало привычным и знакомым. Он отдернул кран душа – единственного во всем отеле. Равик приобрел и установил его за свой счет. Он знал, что в его отсутствие хозяйка демонстрирует душ родным и знакомым как достопримечательность отеля.

Горячая вода струится но телу. За стеной – Жоан Маду, она ждет… Кожа ее нежна, волосы волной затопили подушку; хотя в комнате почти совсем темно, глаза ее блестят, словно улавливая и отражая скудный свет зимних звезд. Она лежит, гибкая, изменчивая, зовущая; женщины, которую он недавно знал, нет и в помине. Сейчас она обворожительна, прелестна, как только может быть прелестна женщина, которая тебя не любит. Внезапно он почувствовал к ней легкое отвращение – неприязнь, смешанную с острым и сильным влечением. Он невольно оглянулся: будь в ванной второй выход, он, пожалуй, оделся бы и ушел – чтобы выпить.

Равик обтерся и с минуту стоял в нерешительности. Странно, с чего это вдруг нашло на него? Тень… Ничто… Быть может, всему виной то, что он побывал у Кэт Хэгстрем? Или слова, сказанные Жоан в такси? Очень уж все быстро и легко получается. Но, может быть, все дело в том, что ждет не он, а его ждут? Мучительная гримаса исказила его лицо. Он открыл дверь.

– Равик, – сказала Жоан в темноте. – Кальвадос на столике у окна.

Он остановился. Только сейчас он осознал, что все время напряженно чего-то ожидал. В этот момент она могла бы многое сказать, и все было бы невыносимо фальшивым. Но она нашла единственно верные слова. И напряжение исчезло, растворившись в тихой спокойной уверенности.

– Ты нашла бутылку? – спросил он.

– Это было нетрудно. Она стояла на виду. Но я откупорила ее. Нашла штопор среди твоих вещей. Налей мне еще одну рюмку.

Он налил две рюмки и принес ей одну.

– Вот…

Как хорошо ощутить вкус ароматной яблочной водки. Как хорошо, что Жоан нашла верные слова.

Она откинула голову и начала пить. Ее волосы упали на плечи, и казалось, в этот миг для нее ничего, кроме кальвадоса, не существует. Равик уже раньше заметил – она всецело отдавалась тому, что делала в данную минуту. У него мелькнула смутная догадка: в этом есть не только своя прелесть, но и какая-то опасность. Она была само упоение, когда пила; сама любовь, когда любила; само отчаяние, когда отчаивалась, и само забвение, когда забывала.

Жоан поставила рюмку и неожиданно рассмеялась.

– Равик, – сказала она. – Я знаю, о чем ты думал.

– Ты уверена?

– Да. Ты почувствовал себя уже наполовину женатым. А я себя – наполовину замужем. Не бог весть как приятно, когда тебя оставляют у самых дверей. Да еще с розами в руках. Слава Богу, нашелся кальвадос. Не жалей его. Давай пить.

Равик налил рюмки.

– Ты замечательная женщина. И во всем права. Пока я был в ванной, я почему-то не испытывал к тебе особой симпатии. Теперь я восхищаюсь тобой. Салют!

– Салют!

Он выпил кальвадос.

– Вторая ночь, – сказал Равик. – Она опасна. Прелести новизны уже нет, а прелести доверия еще нет. Но мы переживем эту ночь.

Жоан поставила рюмку на столик.

– Ты, видимо, знаешь толк в таких вещах.

– Ничего я не знаю. Все одни слова. Да и можно ли что-нибудь знать? Всякий раз все оборачивается по-иному. Так и сейчас. Второй ночи не бывает. Есть только первая. А если приходит вторая, значит, всему конец.

– Ах ты Боже мой! Ну куда она нас заведет, вся эта твоя арифметика? Иди лучше ко мне. Я не хочу спать. Я хочу пить. С тобой. Смотри, там наверху закоченели голые звезды. До чего быстро замерзаешь, когда остаешься одна! Даже в жаркую пору. А вдвоем – никогда.

– Можно и вдвоем замерзнуть.

– Нам с тобой это не угрожает.

– Разумеется, – сказал Равик, и она не заметила, как в темноте по его лицу пробежала тень. – Нам этого опасаться нечего.

X

– Что со мной было, Равик? – спросила Кэт Хэгстрем. Она лежала в постели, голова ее высоко покоилась на двух подушках, уложенных одна на другую. Пахло туалетной водой и духами. Форточка была приоткрыта. Проникавший с улицы чистый, чуть морозный воздух смешивался с комнат – ным теплом, и казалось, на дворе стоит апрель, а не январь.

– У вас сильно повысилась температура, Кэт. И держалась несколько дней. Потом вы уснули и спали почти сутки. Теперь температура нормальная и все пришло в норму. Как вы себя чувствуете?

– Я устала. Но уже по-другому. Не так издергана. И боли почти нет.

– Боль еще появится. Но не особенно сильная. А мы уж позаботимся, чтобы вы легко ее перенесли. Во всяком случае, перемена наступит очень скоро. Да вы и сами это знаете…

она кивнула.

– Вы меня оперировали, Равик?..

– Да, Кэт.

– Это было действительно необходимо?

– Да.

Он молча ждал следующего вопроса. Пусть лучше спрашивает сама, так легче.

– Сколько мне придется тут пролежать?

– Недели три-четыре.

Она немного помолчала.

– Думаю, это пойдет мне на пользу. Мне нужен покой. Я совсем извелась. Сама теперь чувствую. Я так устала. Все время пыталась уверить себя в обратном. Скажите, операция как-то связана со всем этим делом?

– Безусловно.

– И эти кровотечения? Совсем не вовремя?

– Да, Кэт.

– Хорошо, что теперь мне не нужно никуда спешить. Может быть, все к лучшему. Но встать сейчас… Снова окунуться во все это… Мне кажется, я бы не смогла…

– Да и не нужно. Забудьте обо всем. Думайте только о самом насущном. О завтраке, например.

– Хорошо. – Она слабо улыбнулась. – Дайте мне зеркало.

Он взял с ночного столика зеркало и подал ей. Она внимательно осмотрела себя.

– Равик, вот эти цветы – вы их мне прислали?

– Нет, клиника.

Она положила зеркало на кровать.

– В январе клиники не преподносят своим пациентам сирень. Скорее астры или что-нибудь в этом роде. К тому же откуда клинике известно, что из всех цветов я больше всего люблю сирень?

– Здесь известно все. Ведь вы пациент-ветеран, Кэт. – Равик встал. – А теперь мне надо идти. Около шести зайду снова, посмотрю вас.

– Равик…

– Да?..

Он обернулся. Вот оно, подумал он. Сейчас спросит…

Она протянула ему руку.

– Спасибо! Спасибо за цветы. Спасибо за внимание. Мне всегда так спокойно с вами.

– Ну что вы, Кэт, что вы! О чем тут говорить… А теперь поспите еще, если можете. Почувствуете боль – зовите сестру. Я выпишу таблетки. После обеда зайду снова.

– Вебер, где коньяк?

– Неужели пришлось так трудно? Вот он. Эжени, дайте-ка рюмку.

Эжени нехотя достала рюмку.

– Откуда взялся этот наперсток? – запротестовал Вебер. – Дайте приличный стакан. Или постойте, вас все равно не дождешься… Я сам.

– Доктор Вебер, я просто не понимаю вас, – огрызнулась Эжени. – Стоит только прийти мсье Равику, и вы…

– Хорошо, хорошо, – прервал ее Вебер и налил в стакан коньяку. – Пейте, Равик… Как мадам Хэгстрем?

– Ни о чем не спрашивает. Всему верит на слово.

Вебер торжествующе взглянул на него.

– Видите! А я что говорил?

Равик выпил коньяку.

– Вебер, случалось ли вам хоть раз получать благодарность от пациентов, которым вы ничем не смогли помочь?

– Еще бы. И не один раз.

– И они верили вам во всем?

– Разумеется.

– А вы что при этом чувствовали?

– Облегчение, – все более изумляясь, ответил Вебер. – Большое облегчение.

– А мне от этого жить тошно. Будто я обманул кого-то.

Вебер рассмеялся и отставил бутылку в сторону.

– Да, тошно… – повторил Равик.

– Впервые я обнаруживаю в вас нечто человеческое, – сказала Эжени. – Если, конечно, не обращать внимания на вашу манеру выражаться.

– Вы здесь не для того, чтобы делать открытия, Эжени. Вы больничная сестра, о чем вы часто забываете! – оборвал ее Вебер. – Итак, все в порядке, Равик?

– Да, пока, во всяком случае.

– Отлично. Сегодня утром она сказала сестре, что, как только выздоровеет, отправится в Италию. Вот мы и избавимся от нее. – Вебер с удовлетворением потер руки. – А там пусть ею занимаются итальянские врачи. Не люблю, когда у меня в клинике кто-нибудь умирает. Это всегда подрывает реноме.

Равик позвонил у входа в квартиру акушерки. Ждать пришлось довольно долго. Наконец ему открыл мужчина с лицом, густо заросшим черной щетиной. Увидев Равика, он придержал дверь.

– Вам чего? – пробурчал он.

– Я хотел бы поговорить с мадам Буше.

– Она занята.

– Не важно. Могу подождать.

Небритый человек хотел было закрыть дверь.

– Если нельзя подождать, согласен через четверть часа зайти снова, – сказал Равик. – Но уже не один, а с неким лицом, которое она примет при любых обстоятельствах.

Небритый злобно уставился на него.

– Что это значит? Что вам надо?

– Я уже сказал. Хочу поговорить с мадам Буше. Человек задумался.

– Подождите, – сказал он и захлопнул дверь. Равик оглядел обшарпанную, выкрашенную коричневой краской дверь, жестяной ящик для писем и круглую эмалированную табличку с фамилией. Сколько горя и страха прошло через эту дверь! И все из-за нескольких бессмысленных законов, вынуждавших женщин обращаться не к врачам, а к коновалам. Разве благодаря этим законам удалось сохранить хоть одного ребенка? Женщина, не желающая рожать, всегда находит способ обойти закон. А что в конце концов получается? Тысячи женщин ежедневно губят свое здоровье. Дверь снова отворилась.

– Вы из полиции? – спросил небритый.

– Если бы я служил в полиции, то не стал бы так долго дожидаться за дверью.

– Проходите.

Небритый провел Равика по темному коридору в комнату, до отказа заставленную мебелью. Плюшевый диван, несколько позолоченных стульев, поддельный обюссонский ковер, декоративные шкафчики орехового дерева, на стенах эстампы в пасторальном стиле. Перед окном на металлической подставке клетка с канарейкой. Повсюду, где только было место, виднелись фарфоровые статуэтки и посуда.

Появилась мадам Буше. Ее непомерно толстое тело облегало кимоно отнюдь не первой свежести. Не женщина – чудовище. Но лицо ее было гладким и даже миловидным, если бы не беспокойно бегавшие глаза.

– Что вам угодно, мсье? – деловито спросила она.

Равик встал.

– Я пришел от Люсьенны Мартинэ. Вы сделали ей аборт.

– Чушь! – сразу же ответила женщина. Она держалась совершенно спокойно.

– Не знаю я никакой Люсьенны Мартинэ и не делаю никаких абортов. Видимо, вы ошиблись или были введены в заблуждение.

Казалось, она считает вопрос исчерпанным и вот-вот уйдет. Но она не уходила. Равик ждал. Она снова обернулась к нему.

– У вас еще что-нибудь? – спросила Буше.

– Аборт оказался неудачным. У девушки было тяжелое кровотечение, она едва не умерла. Пришлось сделать операцию. Я оперировал ее.

– Ложь! – внезапно зашипела Буше. – Все ложь! Подлюги проклятые. Сами черт знает что себе делают, а потом норовят еще и других втянуть. Я ей покажу! Проклятые подлюги! Мой адвокат все уладит. Меня здесь все знают, я всегда аккуратно плачу налоги. Хотелось бы посмотреть, как эта наглая тварь, эта потаскушка…

Равик изумленно смотрел на Буше. Взрыв ярости совершенно не отразился на ее лице. Оно по-прежнему оставалось гладким и миловидным, только рот округлился и выплевывал слова, точно пулемет.

– Девушка просит не так уж много, – прервал он акушерку. – Всего-навсего хочет получить свои деньги обратно.

Буше расхохоталась.

– Деньги? Обратно? Разве я что-нибудь от нее получала? Когда это было? А расписка у нее есть?

– Конечно, нет. Не станете же вы выдавать расписки.

– Да я и в глаза ее не видела. Кто ей поверит?

– Поверят. Есть свидетели. Ее оперировали в клинике доктора Вебера. Осмотр дал совершенно ясную картину. Составлен протокол.

– Составьте хоть тысячу протоколов! Кто подтвердит, что я хоть пальцем прикоснулась к ней? Клиника! Доктор Вебер! Со смеху помрешь! Ле – чить этакую тварь в шикарной клинике! Делать вам больше нечего, что ли?

– Напротив, дел у нас предостаточно. Послушайте. Девушка уплатила вам триста франков. Она может предъявить иск за увечье…

Дверь растворилась. Вошел человек с лицом, заросшим щетиной.

– Что случилось, Адель?

– Ничего. Подумать только! Иск! Пускай подает в суд – сама же и сядет. Ее посадят первую, как пить дать. Придется же ей сознаться, что сделала аборт. Но попробуй-ка докажи, что это я… Не выйдет!

Мужчина с черным от щетины лицом промычал что-то невразумительное.

– Помолчи, Роже! – сказала мадам Буше. – Ступай отсюда!

– Брюнье пришел.

– Ну и что с того? Пусть подождет. Ты ведь знаешь…

Роже кивнул и исчез. Вместе с ним исчез и сильный запах коньяка. Равик потянул носом.

– Старый коньяк, – сказал он. – По меньшей мере тридцати, а то и сорокалетней выдержки. Блажен человек, который уже днем пьет такой коньяк.

С минуту мадам Буше остолбенело глядела на него. Затем медленно произнесла:

– Верно. Хотите рюмочку?

– Почему бы и нет?

Несмотря на свою тучность, она поразительно быстро и бесшумно подошла к двери.

– Роже!

В дверях появилось все то же заросшее черной щетиной лицо.

– Опять лакал дорогой коньяк? Не ври – от тебя несет! Принеси бутылку! Не возражай! Неси!

Роже принес бутылку коньяку.

– Я налил рюмочку Брюнье, а он заставил и меня выпить за компанию.

Буше ничего не ответила. Она закрыла дверь и достала из шкафчика рюмку фигурного стекла, на которой была выгравирована женская головка. Равик с отвращением посмотрел на нее. Буше налила коньяк и поставила рюмку на расшитую павлинами скатерть.

– Мне кажется, вы разумный человек, мсье, – сказала она. Как ни странно, женщина эта внушала к себе своеобразное уважение. Ее нельзя было назвать железной, как выразилась Люсьенна; но что гораздо хуже – она была резиновой. Железо можно сломать, резину – не сломаешь. Ей решительно невозможно было возражать.

– Аборт вы сделали неудачно, – сказал Равик. – Это привело к тяжелым последствиям. Разве сказанного недостаточно, чтобы вы вернули деньги?

– А вы возвращаете деньги, если пациент умирает после операции?

– Нет. Но бывают случаи, когда мы оперируем бесплатно. Так, например, было с Люсьенной. Буше взглянула на него.

– Тогда тем более! Чего же она подымает шум? Могла бы только радоваться.

Равик взял рюмку со стола.

– Мадам, – сказал он. – Я преклоняюсь перед вами. Вас голыми руками не возьмешь.

Женщина медленно поставила бутылку.

– Мсье, многие не раз пытались это сделать. Но вы, похоже, благоразумнее других. Думаете, все эти дела доставляют мне сплошное удовольствие или приносят один только доход? Из трехсот франков сто забирает полиция. Иначе я вообще не могла бы работать. Вот опять один явился… Всех ублажай деньгами, без конца только и приходится это делать. Иначе ничего не получится. Пусть все останется между нами, а захотите раздуть дело – от всего отопрусь, и полиция спрячет концы в воду. Можете мне поверить.

– Очень даже верю.

Буше бросила на него быстрый взгляд. Убедившись, что он и не думает шутить, она взяла стул и села. Стул в ее руках казался легким как перышко. В этой жирной туше, видимо, крылась огром – ная физическая сила. Она налила Равику еще одну рюмку коньяку, предназначенного для умасливания полицейских чиновников.

– Триста франков… На первый взгляд – куча денег. Но, кроме полиции, сколько еще всяких расходов! Квартирная плата – в Париже она намного выше, чем где бы то ни было. Белье, инструменты – мне они обходятся вдвое дороже, чем врачам. А комиссионные тем, кто доставляет клиентов, а взятки… И всем угождай. Вино, подарки к Новому году, ко дню рождения чиновникам и их женам. Всего не перечесть, мсье! Подчас самой ничего не остается.

– Против этого не возразишь.

– Тогда против чего же вы возражаете?

– Против того, что произошло с Люсьенной.

– А у врачей разве не бывает осечек? – быстро спросила Буше.

– Далеко не так часто.

– Мсье! – Она гордо выпрямилась. – Я поступаю по-честному. Всякий раз предупреждаю, что может получиться неладно. И ни одна не уходит. Плачут, умоляют, рвут на себе волосы. Грозят покончить с собой, если не помогу. Чего только тут не насмотришься. Валяются в ногах и умоляют! Вот шкафчик из орехового дерева. Видите, полировка ободрана? Это в порыве отчаяния сделала одна весьма состоятельная дама. И я ее выручила. У меня в кухне стоит банка

– десять фунтов сливового джема. От нее, вчера прислала. Могу вам показать. И заметьте – в знак благодарности, деньги-то уже были уплачены. Вот что я вам скажу, мсье. – Голос Буше окреп. – Называйте меня шарлатанкой – пожалуйста… А вот другие называют меня благодетельницей и ангелом.

Она встала. Величественно ниспадали складки ее кимоно. Канарейка в клетке, словно по команде, запела. Поднялся и Равик. В своей жизни он видел немало всяческих мелодрам, но тут было ясно, что Буше нисколько не преувеличивает.

– Хорошо, – сказал он. – Мне пора идти. Люсьенну, скажем прямо, вы не облагодетельствовали.

– Посмотрели бы вы на нее, когда она была у меня! Чего ей еще надо? Здорова, ребенка нет, ведь это все, чего она хотела. И за клинику платить не надо.

– Она уже никогда не сможет иметь детей. На мгновение Буше казалась озадаченной, но тут же невозмутимо заметила:

– Тем лучше. Горя знать не будет, потаскуха грязная.

Равик понял, что тут ничего не добьешься.

– До свидания, мадам Буше, – сказал он. – Мне было весьма интересно побеседовать с вами.

Она приблизилась к нему вплотную. Равик боялся, что на прощание она подаст ему руку. Но она и не думала этого делать.

– Вы рассуждаете здраво, мсье, – сказала она проникновенным тихим голосом. – Куда разумнее других врачей. Жаль, что вы… – Она остановилась и ободряюще посмотрела на него. – Иной раз… Иногда мне бывает нужен толковый врач. Он мог бы быть очень полезен…

Равик ничего не ответил. Он ждал, что последует дальше.

– Вам бы это отнюдь не повредило, – добавила Буше. – Особенно в отдельных, особых случаях.

Она умильно смотрела на него, как кошка, которая делает вид, будто любуется птичкой.

– Порой попадаются весьма состоятельные клиентки… Гонорар, разумеется, только вперед. А что до полиции – можете быть спокойны, совершенно спокойны… Думаю, несколько сот франков дополнительного заработка вам не повредят… – Она похлопала его по плечу. – Мужчине с такой внешностью…

Широко улыбаясь, она снова взяла бутылку.

– Ну, что вы на это скажете?

– Благодарю, – сказал Равик, отстраняя бутылку. – Достаточно. Мне нельзя много пить.

Он с трудом заставил себя произнести эти слова – коньяк был великолепен. Бутылка без фирменной этикетки, наверняка из первоклассного частного погреба.

– Об остальном подумаю. Вскоре зайду к вам опять. Хотел бы посмотреть ваши инструменты. Может быть, посоветую что-нибудь.

– В следующий раз я покажу вам свои инструменты. А вы мне ваш диплом. Доверие за доверие.

– Вы уже доказали, что кое в чем мне доверяете.

– Ничуть, – усмехнулась Буше. – Я только сделала вам предложение и в любую минуту могу от него отказаться. Вы не француз, вас выдает произношение, хотя говорите вы свободно. Да вы и не походите на француза. Скорее всего вы эмигрант. – Она улыбнулась еще шире и окинула его холодным взглядом. – Ведь вам не поверят на слово и еще, чего доброго, потребуют предъявить французский диплом, которого у вас нет. Там в передней сидит полицейский чиновник. Если хотите, можете тут же донести на меня. Но вы этого, конечно, не сделаете. А над моим предложением стоит подумать. Ведь вы не назовете мне ни своего имени, ни адреса, не правда ли?

– Нет, – сказал Равик, чувствуя себя побежденным.

– Так я и думала. – Теперь Буше и в самом деле напоминала чудовищно раскормленную кошку-великаншу. – До свидания, мсье. Поразмыслите на досуге над моим предложением. Я уже давно хочу привлечь к работе врача из эмигрантов.

Равик улыбнулся. Он хорошо понимал ее: такого врача удалось бы полностью прибрать к рукам. Случись что-нибудь – он один будет в ответе.

– Я подумаю, – сказал он. – До свидания, мадам.

Равик пошел по темному коридору. За одной из дверей послышался стон. Он догадался, что в квартире помещается целое больничное отделение с койками. Видимо, после операции женщины отлежи – вались здесь некоторое время, до того как отправиться домой.

В передней сидел стройный мужчина со смуглым, оливкового цвета лицом и подстриженными усиками. Он внимательно оглядел Равика. Рядом с ним сидел Роже. На столе стояла бутылка коньяку. Когда Равик вошел, Роже хотел было спрятать ее, но тут же осклабился и опустил руку.

– Спокойной ночи, доктор, – сказал он, показывая гнилые зубы. По-видимому, он стоял за дверью и подслушивал.

– Спокойной ночи, Роже. – Равик решил, что в данном случае фамильярность уместна.

За какие-нибудь полчаса эта несокрушимая бабища превратила его из отъявленного врага чуть ли не в сообщника. И теперь для Равика было сущим облегчением запросто пожелать спокойной ночи Роже, в котором неожиданно проявилось что-то удивительно человеческое.

В подъезде Равик столкнулся в двумя девушками. Они шли по лестнице от двери к двери, всматриваясь в таблички.

– Скажите, мсье, – обратилась к нему одна из них, стараясь побороть смущение. – Мадам Буше живет в этом доме?

Равик заколебался. Впрочем, стоило ли их отговаривать? Они все равно найдут ее. Он ничего не может предложить им взамен.

– Пятый этаж. Там есть табличка.

Светящийся циферблат часов мерцал во мраке, как крохотное ночное светило. Пять часов утра. Жоан должна были прийти к трем. Возможно, она еще придет. А может быть, настолько устала, что отправилась прямо к себе в отель.

Равик снова прилег, но сон не приходил. Он долго глядел в потолок, где время от времени пробегала красная полоса световой рекламы, зажигавшейся на крыше дома, что стоял наискось через улицу. Он чувствовал себя опустошенным и не по – нимал почему. Словно все тепло его тела медленно улетучивалось сквозь кожу, словно кровь искала в чем-то опоры и, не находя ее, падала и падала в какое-то сладостное никуда. Он подложил руки под голову и лежал не шевелясь. Теперь он понял, что ждет Жоан. Понял, что не только его разум, но и вся его плоть: руки и нервы и какая-то странная, не свойственная ему нежность, – все ждет ее.

Он встал, надел халат и присел к окну. Тело ощутило тепло мягкой шерсти. Это был старый халат, много лет он повсюду таскал его с собой. В нем он спал в дни бегства, спасался от холода испанских ночей, когда смертельно усталый приходил из лазарета в барак. Двенадцатилетняя Хауана с глазами восьмидесятилетней старухи умерла под этим халатом в разбитом бомбами мадридском отеле. У нее было только одно желание: надеть когда-нибудь платье из такой же мягкой шерсти и забыть, как изнасиловали мать и насмерть затоптали отца.

Он огляделся. Комната, чемоданы, какие-то вещи, стопка потрепанных книг

– немного нужно мужчине, чтобы жить. Когда жизнь так беспокойна, лучше не привыкать к слишком многим вещам. Ведь их всякий раз приходилось бы бросать или брать с собой. А ты каждую минуту должен быть готов отправиться в путь. Потому и живешь один. Если ты в пути, ничто не должно удерживать тебя, ничто не должно волновать. Разве что мимолетная связь, но ничего больше.

Он взглянул на кровать. Измятая, серая простыня. Не беда, что он ждет. Ему часто приходилось ждать женщин, но он чувствовал, что раньше ожидал их по-другому, – просто, ясно и грубо, иногда со скрытой нежностью, как бы облагораживающей вожделение… Но давно, давно он уже не ждал никого так, как сегодня. Что-то незаметно прокралось в него. Неужто оно опять зашевелилось? Опять задвигалось? Когда же все началось? Или прошлое снова зовет из синих глубин, легким дуновением доносится с лугов, заросших мятой, встает рядами тополей на горизонте, веет запахом апрельских лесов? Он не хотел этого. Не хотел этим обладать. Не хотел быть одержимым. Он был в пути.

Равик поднялся и стал одеваться. Не терять независимости. Все начиналось с потери независимости уже в мелочах. Не обращаешь на них внимания – и вдруг запутываешься в сетях привычки. У нее много названий. Любовь – одно из них. Ни к чему не следует привыкать. Даже к телу женщины.

Он не запер дверь на ключ. Если Жоан придет, она его не застанет. Захочет – побудет здесь, подождет. С минуту он колебался, не оставить ли записку. Но лгать не хотелось, а сообщать, куда он пошел, – тоже.

Равик вернулся около восьми утра. Побродив в холодной предрассветной рани по улицам, еще освещенным фонарями, он почувствовал облегчение, голова прояснилась. Однако, подойдя к отелю, он снова ощутил напряжение.

Жоан не было. Равик именно этого и ожидал. Но комната показалась ему более пустой, чем обычно. Приходила ли она сюда? Он осмотрелся, отыскивая следы ее пребывания, но ничего не обнаружил.

Равик позвонил горничной. Вскоре она пришла.

– Я хотел бы позавтракать, – сказал он.

Она посмотрела на него, но ничего не сказала. Впрочем, ему и не хотелось расспрашивать ее.

– Кофе и рогалики, Ева.

– Сейчас принесу, мсье Равик!

Он посмотрел на кровать. Если бы Жоан зашла, она вряд ли легла бы в разворошенную, пустую постель. Странно, как все, к чему прикасается тело – постель, белье, даже ванна, – лишившись человеческого тепла, мгновенно мертвеет. Утратив тепло, вещи становятся отталкивающими.

Равик закурил сигарету. Жоан могла предположить, что его вызвали к пациенту. Но тогда он оставил бы записку. Внезапно он почувствовал себя идиотом, – хотел сохранить независимость, а поступил бестактно. Бестактно и глупо, как восемнадцатилетний мальчишка, который тщится что-то доказать самому себе. В таком поведении, пожалуй, больше зависимости, чем если бы он остался и ждал.

Девушка принесла завтрак.

– Сменить вам постель? – спросила она.

– Зачем?

– А вдруг вы захотите еще поспать? В свежеубранной постели лучше спится.

Она равнодушно посмотрела на него.

– Ко мне кто-нибудь заходил? – спросил он.

– Не знаю. Я пришла только в семь.

– Ева, – сказал Равик. – Что вы испытываете, застилая каждое утро десяток чужих постелей?

– Это еще полбеды, мсье Равик. Лишь бы господа не требовали ничего другого. Но попадаются такие, которые желают большего, хотя парижские бордели совсем недороги.

– Утром туда не пойдешь, Ева. А иные мужчины по утрам особенно прытки.

– И особенно старики. – Она пожала плечами. – Не согласишься – потеряешь чаевые, вот и все. А то еще начнут жаловаться на тебя по любому поводу – то комната плохо прибрана, то ты им нагрубила. И все это, конечно, со злости. Тут ничего не поделаешь. Такова жизнь.

Равик достал кредитку.

– Вот что, Ева, сегодня мы чуть-чуть облегчим свою жизнь… Купите себе шляпку. Или шерстяную кофточку.

Глаза Евы оживились.

– Благодарю вас, мсье Равик. День начинается неплохо. Так мне потом сменить вам постель?

– Пожалуй.

Ева посмотрела на него.

– А эта дама очень интересна, – сказала она. – Дама, которая ходит теперь к вам.

– Еще слово, и я отберу у вас деньги. – Равик подтолкнул Еву к двери. – Старые эротоманы уже ожидают вас. Не заставляйте их разочаровываться.

Он сел и принялся за еду. Завтрак был невкусный. Он поднялся и продолжал есть стоя: казалось, так будет вкуснее.

Над крышами всплыло красное солнце. Отель проснулся. Старик Гольдберг, проживавший этажом ниже, начал свой обычный утренний концерт. Он кашлял и кряхтел, словно у него было не два, а целых шесть легких. Эмигрант Визенхоф, насвистывая парадный марш, распахнул окно. Наверху зашумела вода. Захлопали двери. Только у испанцев все было тихо. Равик потянулся. Ночь прошла. Разлагающая душу темнота исчезла. Он решил побыть несколько дней наедине с самим собой.

С улицы доносились выкрики мальчишек-газетчиков. Они сообщали утренние новости: столкновения на чешской границе, немецкие войска у границы Судетов, мюнхенское соглашение под угрозой.

XI

Мальчик не кричал. Он молча широко раскрытыми глазами смотрел на врачей. Ошеломленный случившимся, он еще не чувствовал боли. Равик взглянул на расплющенную ногу.

– Сколько ему лет? – спросил он мать.

– Что вы сказали? – непонимающе переспросила она.

– Сколько ему лет?

Женщина в платке беззвучно шевелила губами.

– Нога! – проговорила она наконец. – Нога! Это был грузовик…

Равик начал выслушивать сердце.

– Он уже болел чем-нибудь раньше?

– Нога! – проговорила женщина. – Ведь это его нога!

Равик выпрямился. Сердце пострадавшего билось учащенно, как у птицы, но это не внушало опасений. «Во время наркоза надо будет понаблюдать за этим истощенным рахитичным пареньком», – решил Равик. Каждая минута была дорога – размозженную ногу густо облепила уличная грязь.

– Ногу отнимут? – спросил мальчик.

– Нет, – сказал Равик, зная, что ампутация неизбежна.

– Лучше отнимите, а то она все равно не будет сгибаться.

Равик внимательно посмотрел на старчески умное лицо мальчика. На нем все еще не было заметно признаков боли.

– Там видно будет, – сказал Равик. – Сейчас надо тебя усыпить. Это очень просто. Не бойся. Все будет в порядке.

– Минуточку, мсье. Номер машины FO-2019. Будьте добры, запишите и дайте матери.

– Что? Что ты сказал, Жанно? – испуганно спросила мать.

– Я запомнил номер. Номер машины FO-2019. Я видел его совсем близко. Шофер ехал на красный свет. Виноват шофер. – Мальчик начал задыхаться. – Страховая компания должна нам заплатить… Номер…

– Я записал, – сказал Равик. – Не беспокойся. Я все записал.

Он кивнул Эжени – пора было приступать к наркозу.

– Пусть мать сходит в полицию… Страховая компания обязана заплатить… – Внезапно на лице у мальчика заблестели крупные капли пота, словно его спрыснули водой. – Если вы отнимете ногу, они заплатят больше, чем… если… она останется и не будет сгибаться…

Глаза потонули в синевато-черных кругах, грязными лужицами проступавших на коже.

Мальчик застонал и торопливо забормотал:

– Мать… не понимает… Она… помочь… Силы изменили ему. Он начал кричать, глухо, сдавленно, словно в нем сидел какой-то истерзанный зверь.

– Что нового в мире, Равик? – спросила Кэт Хэгстрем.

– К чему вам это знать, Кэт? Думайте лучше о чем-нибудь более радостном.

– У меня такое ощущение, будто я здесь уже много недель. Все осталось так далеко, точно затонуло.

– Ну и пусть себе затонуло. Не тревожьтесь.

– Не могу. Страшно. Все чудится, будто эта комната – одинокий ковчег, и окна уже захлестывают волны потопа. Что нового в мире, Равик?

– Ничего нового, Кэт. Мир неутомимо готовится к самоубийству, но ни за что не хочет признаться себе в этом.

– Война?

– Все знают, что будет война. Неизвестно только когда. Все ждут чуда. – Равик усмехнулся. – Никогда еще во Франции и в Англии не было так много государственных деятелей, верящих в чудеса. И никогда еще их не было так мало в Германии.

Кэт помолчала.

– Неужели возможна война? – спросила она.

– Да… Мы все никак не можем поверить, что она в конце концов разразится. Все еще считаем ее невозможной и ничего не предпринимаем для самозащиты… Вам больно, Кэт?

– Не очень. Терпимо. – Она поправила подушку под головой. – Равик, мне так хочется уехать от всего этого.

– Да… – ответил он неуверенно. – Кому же из нас не хочется?

– Если выберусь отсюда, поеду в Италию. В Фьезоле. Там у меня тихий старый дом с садом. Хочу пожить там немного. Теперь в Фьезоле еще, пожалуй, прохладно. Бледное весеннее солнце. В полдень на южной стене дома появляются первые ящерицы. Вечером из Флоренции доносится перезвон колоколов. А ночью сквозь кипарисы видны луна и звезды. В доме есть книги и большой камин. Перед ним деревянные скамьи, можно посидеть у огонька. В камине специальный держатель для стакана, чтобы подогревать вино. И совсем нет людей. Только двое стариков, муж и жена. Следят за порядком. Она посмотрела на Равика.

– Все это, конечно, соблазнительно, – сказал он. – Покой, камин, книги, тишина… Прежде в этом видели одно мещанство. Теперь это мечты о потерянном рае.

Она кивнула.

– Поживу там немного. Несколько недель. А может, и несколько месяцев. Не знаю. Хочу успокоиться. Потом вернусь в Париж, а затем и в Америку.

В коридоре послышался звон посуды – пациентам разносили ужин.

– Лучшего и не придумаешь, Кэт.

– Смогу я иметь детей, Равик? – помедлив, спросила она.

– С этим вам придется немного подождать. Сначала нужно как следует набраться сил.

– Я не о том. Оправлюсь ли я вообще когда-нибудь? После такой операции… Вы не… – У нее перехватило дыхание.

– Нет, – сказал Равик. – Мы ничего не вырезали. Ничего.

– Вот это я и хотела узнать.

– Но потребуется еще много времени, Кэт. Нужно, чтобы весь ваш организм обновился.

– Не важно, сколько потребуется времени. – Она откинула волосы со лба. Перстень на ее руке сверкнул в полумраке. – Не правда ли, глупо, что я об этом спрашиваю? Особенно сейчас…

– Нисколько. Такие вопросы задаются очень часто. Чаще, чем вы думаете.

– Мне вдруг все здесь надоело. Хочу вернуться домой и выйти замуж. По-настоящему, по-старомодному. И детей хочу иметь, и совсем успокоиться, и славить Господа, и радоваться жизни.

Равик смотрел в окно. Над крышами разлился яростный багрянец заката. Огни реклам тонули в нем, как обескровленные тени.

– Мои мечты вам, наверно, кажутся нелепыми. Ведь вы знаете обо мне все.

– Слова Кэт прозвучали где-то у него за спиной.

– Вы ошибаетесь, Кэт. Вы ошибаетесь.

Жоан Маду пришла в четыре утра. Равик проснулся, услыхав, как отворилась дверь. Он спал и не ждал ее. Она пыталась протиснуться в дверь с огромной охапкой хризантем. Лица ее не было видно. Он видел лишь смутный силуэт и крупные белые цветы.

– Откуда это? – спросил он. – Целый лес хризантем. Бог мой, что это такое?

Жоан пронесла цветы через дверь и с размаху бросила их на постель. Хризантемы были влажными и холодными. Листья остро пахли осенью и землей.

– Подарок, – сказала она. – С тех пор как мы познакомились, я стала получать подарки.

– Убери цветы. Я еще не умер. Лежать под цветами, да еще под хризантемами… Добрая старая кровать отеля «Энтернасьональ» стала похожей на гроб.

– Нет! – Жоан порывисто схватила цветы и сбросила на пол. – Не смей так шутить! Не смей!

Равик посмотрел на нее. Он совсем забыл, при каких обстоятельствах они впервые узнали друг друга.

– Забудь обо всем, что я сказал! Я не хотел сказать ничего плохого.

– Никогда не позволяй себе этого. Даже в шутку. Обещаешь?

Ее губы дрожали.

– Послушай, Жоан… Неужели это действительно так напугало тебя?

– Да. Больше чем напугало. Я сама не знаю, что со мной.

Равик встал.

– Никогда не буду с тобой так шутить. Теперь ты довольна?

Она кивнула.

– Не пойму, в чем дело, но для меня это просто невыносимо. Будто чья-то рука тянется за мной из темноты. Этот страх… безотчетный страх, словно что-то меня подстерегает. – Она прижалась к нему. – Защити меня.

Равик обнял ее.

– Не бойся… Я защищу тебя.

Она снова кивнула.

– Ты ведь все можешь…

– Еще бы, – сказал он голосом, полным грустной иронии, вспоминая Кэт Хэгстрем. – Могу… конечно же, могу…

Она сделала слабое движение.

– Я приходила вчера…

Равик не шелохнулся.

– Приходила?

– Да.

Он молчал. Все сразу развеялось! Вчера он вел себя как мальчишка! Ждать или не ждать – зачем все это? Глупейшая игра с человеком, который и не думает вести игру.

– Тебя не было…

– Да.

– Я знаю, мне не следует спрашивать, где ты был…

– Не следует.

Жоан отошла от него.

– Я хочу принять ванну, – сказала она изменившимся голосом. – Я озябла. Можно? Не разбужу весь отель?

Равик улыбнулся.

– Если хочешь что-либо сделать, никогда не спрашивай о последствиях. Иначе так ничего и не сделаешь.

Она посмотрела на него.

– Когда дело касается мелочей, можно и спросить, а ежели речь идет о важном – никогда.

– И это верно.

Она прошла в ванную и пустила воду. Равик сел у окна и закурил. Высоко над крышами стояло красноватое зарево, бесшумно кружился снег. С улицы донесся лающий гудок такси. На полу бледно мерцали хризантемы. На диване лежала газета. Он принес ее вечером… Бои на чешской границе, бои в Китае, ультиматум, где-то пало правительство… Он взял газету и сунул ее под цветы.

Жоан вышла из ванной. Разгоряченная, она присела на корточки среди цветов.

– Где ты был вчера ночью? – спросила она.

Он протянул ей сигарету.

– Ты и в самом деле хочешь это знать?

– Еще бы!

– Я был здесь, – сказал он после некоторого колебания, – и ждал тебя. Решил, что ты уже не придешь, и ушел.

Жоан молчала. В темноте то вспыхивал, то угасал огонек ее сигареты.

– Вот и все, – сказал Равик.

– Тебе захотелось выпить?

– Да…

Жоан повернулась к нему.

– Равик, – сказала она, – ты действительно ушел только потому, что не застал меня?

– Конечно.

Она положила ладони ему на колени. Сквозь халат он ощутил их тепло: то было ее тепло и тепло халата, более знакомого и памятного, чем многие годы жизни, и вдруг ему почудилось, что между халатом и Жоан давно уже существует какая-то связь и она вернулась к нему откуда-то из прошлого.

– Равик, ведь я каждый вечер приходила к тебе. Ты должен был знать, что я и на этот раз приду. А может, ты ушел просто потому, что не хотел меня видеть?

– Нет.

– Если ты не хочешь меня видеть, скажи, будь откровенен.

– Я бы тебе сказал.

– Значит, не в этом дело?

– Нет, действительно не в этом.

– Тогда я счастлива.

Равик посмотрел на нее.

– Что ты сказала?

– Я счастлива, – повторила она.

Он помолчал с минуту.

– А ты понимаешь, что говоришь? – спросил он наконец.

– Да.

Тусклый свет, проникавший с улицы, отражался в ее глазах.

– Такими словами не бросаются, Жоан.

– Я и не бросаюсь.

– Счастье, – сказал Равик. – Где оно начинается и где кончается?

Он тронул ногою хризантемы. Счастье, подумал он. Голубые горизонты юности. Золотая гармония жизни. Счастье! Боже мой, куда все это ушло?

– Счастье начинается тобой и тобой же кончится, – сказала Жоан. – Это же так просто.

Равик ничего не ответил. Что она такое говорит? – подумал он.

– Чего доброго, ты еще скажешь, что любишь меня.

– Я тебя люблю.

Он сделал неопределенный жест.

– Ты же почти не знаешь меня.

– А какое это имеет отношение к любви?

– Очень большое. Любить – это когда хочешь с кем-то состариться.

– Об этом я ничего не знаю. А вот когда без человека нельзя жить – это я знаю.

– Где кальвадос?

– На столе. Я принесу. Не вставай.

Она принесла бутылку и рюмку и поставила их на пол среди цветов.

– Знаю, ты меня не любишь, – сказала она.

– В таком случае, ты знаешь больше меня. Она взглянула на него.

– Ты будешь меня любить.

– Буду. Выпьем за любовь.

– Погоди.

Она наполнила рюмку и выпила. Затем снова налила и протянула ему. Он выпил не сразу. Все это неправда, подумал он. Полусон в увядающей ночи. Слова, сказанные в темноте, – разве они могут быть правдой? Для настоящих слов нужен яркий свет.

– Откуда ты все это знаешь?

– Оттого что люблю тебя.

Как она обращается с этим словом, подумал Равик. Совсем не думая, как с пустым сосудом. Наполняет его чем придется и затем называет любовью. Чем только не наполняли этот сосуд! Страхом одиночества, предвкушением другого «я», чрезмерным чувством собственного достоинства. Зыбкое отражение действительности в зеркале фантазии! Но кому удалось постичь самую суть? Разве то, что я сказал о старости вдвоем, не величайшая глупость? И разве при всей своей бездумности она не ближе к истине, чем я? Зачем я сижу здесь зимней ночью, в антракте между двумя войнами, и сыплю прописными истинами, точно школьный наставник? Зачем сопротивляюсь, вместо того чтобы очертя голову ринуться в омут, – пусть ни во что и не веря?

– Почему ты сопротивляешься? – спросила Жоан.

– Что ты сказала?

– Почему ты сопротивляешься? – повторила она.

– Я не сопротивляюсь… Да и к чему мне сопротивляться?

– Не знаю. Что-то в тебе закрыто наглухо, никого и ничего ты не хочешь впустить.

– Иди сюда, – сказал Равик. – Дай мне еще выпить.

– Я счастлива и хочу, чтобы ты тоже был счастлив. Я безмерно счастлива. Ты, и только ты у меня в мыслях, когда я просыпаюсь и когда засыпаю. Другого я ничего не знаю. Я думаю о нас обоих, и в голове у меня словно серебряные коло – кольчики звенят… А иной раз – будто скрипка играет… Улицы полны нами, словно музыкой… Иногда в эту музыку врываются людские голоса, перед глазами проносится картина, словно кадр из фильма… Но музыка звучит… Звучит постоянно…

Всего несколько недель назад ты была несчастна, подумал Равик. И не знала меня. Легко же тебе дается счастье.

Он выпил кальвадос.

– И часто ты бывала счастлива? – спросил он.

– Нет, не очень.

– Ну, а все-таки? Когда в последний раз у тебя в голове звенели серебряные колокольчики?

– Зачем ты спрашиваешь?

– Просто так, чтобы о чем-нибудь спросить.

– Не помню. И не хочу вспоминать. Тогда все было по-другому.

– Всегда все бывает по-другому.

Она улыбнулась ему. Ее лицо было светлым и открытым, как цветок с редкими лепестками, который раскрывается, ничего не тая.

– Это было два года назад, в Милане… – сказала она, – и продолжалось недолго…

– Ты была тогда одна?

– Нет. С другим. А он был очень несчастен, ревнив и ничего не понимал.

– Конечно, не понимал.

– Ты бы все понял. А он устраивал жуткие сцены. – Она взяла с дивана подушку, положила за спину и устроилась поудобнее. – Он ругался. Называл меня проституткой, предательницей, неблагодарной. И все это была неправда. Я не изменяла ему, пока любила. А он не понимал, что я его больше не люблю.

– Этого никто никогда не понимает.

– Нет, ты бы понял. Но тебя я буду любить всегда. Ты другой, и все у нас с тобой по-другому. Он хотел меня убить. – Она рассмеялась. – В таком положении они всегда грозятся убить. Через несколько месяцев другой тоже хотел меня убить.

Но никто никогда этого не делает. А вот ты никогда не захочешь меня убить.

– Разве что с помощью кальвадоса, – сказал Равик. – Дай-ка бутылку. Слава тебе, Господи, наконец-то мы заговорили по-человечески. Несколько минут назад я изрядно струсил.

– Оттого что я тебя люблю?

– Незачем начинать все сначала. Это вроде прогулки в фижмах и парике. Мы вместе, надолго ли, нет ли – кто знает? Мы вместе, и этого достаточно. К чему нам всякие церемонии?

– «Надолго ли, нет ли…» – мне это не нравится. Однако все это только слова. Ты не бросишь меня. Впрочем, и это только слова, сам знаешь.

– Безусловно. Тебя когда-нибудь бросал человек, которого ты любила?

– Да. – Она взглянула на него. – Один из двух всегда бросает другого. Весь вопрос в том, кто кого опередит.

– И что же ты делала?

– Все! – Она взяла у него рюмку и допила остаток. – Все! Но ничто не помогало. Я была невероятно несчастна.

– И долго?

– С неделю.

– Не так уж долго.

– Это целая вечность, если ты по-настоящему несчастен. Я была настолько несчастна – вся, полностью, что через неделю мое горе иссякло. Несчастны были мои волосы, мое тело, моя кровать, даже мои платья. Я была до того полна горя, что весь мир перестал для меня существовать. А когда ничего больше не существует, несчастье перестает быть несчастьем. Ведь нет ничего, с чем можно его сравнить. И остается одна опустошенность. А потом все проходит и постепенно оживаешь.

Она поцеловала его руку. Он почувствовал ее мягкие, осторожные губы.

– О чем ты думаешь? – спросила она.

– Так, ни о чем особенном, – ответил он. – Думаю, например, о том, что ты невинна душой, как дикарка. Испорчена до мозга костей и ничуть не испорчена. Это очень опасно для других. Дай рюмку. Выпьем за моего друга Морозова, знатока человеческих сердец.

– Я не люблю Морозова. Нельзя ли выпить за кого-нибудь другого?

– Разумеется, ты не любишь Морозова. Ведь у него верный глаз. Тогда выпьем за тебя.

– За меня?

– Да, за тебя.

– Я не опасна, – сказала Жоан. – Мне самой грозит опасность, но я не опасна.

– Ты не можешь думать иначе, и это в порядке вещей. С тобой никогда ничего не случится. Салют!

– Салют. Но ты меня не понимаешь.

– А понимают ли люди вообще друг друга? Отсюда все недоразумения на свете. Дай-ка бутылку.

– Ты так много пьешь! Зачем тебе столько пить?

– Жоан, – сказал Равик. – Настанет день, и ты скажешь: «Слишком много». «Ты слишком много пьешь», – скажешь ты, искренне желая мне добра. В действительности, сама того не сознавая, ты захочешь отрезать мне все пути в некую область, не подчиненную тебе. Салют! Сегодня у нас праздник. Мы доблестно избежали патетики, грозной тучей надвинувшейся на нас. Убили ее той же патетикой. Салют!

Он почувствовал, как она вздрогнула. Упираясь ладонями в пол, она слегка выпрямилась и посмотрела на него. Глаза ее были широко раскрыты, волосы отброшены назад, купальный халат соскользнул с плеч – в темноте она чем-то напоминала светлую юную львицу.

– Я знаю, – спокойно сказала она. – Ты смеешься надо мной. Я это знаю, но мне все равно. Я чувствую, что снова живу, и чувствую это всем своим существом… Я дышу не так, как дышала, мой сон уже не тот, что прежде, мои пальцы снова стали чуткими, и руки мои не пусты, и мне безразлично, что ты обо всем этом думаешь и что скажешь… Ничуть не задумываясь, я с разбегу бросаюсь в омут… И я счастлива… Я без опаски говорю тебе об этом, пусть даже ты будешь смеяться и издеваться надо мной.

Равик помолчал.

– Я вовсе не издеваюсь над тобой, – проговорил он наконец. – Я издеваюсь над собой, Жоан… Она прильнула к нему.

– Но зачем же? Откуда в тебе эта строптивость? Откуда?

– Строптивость тут ни при чем. Просто я не такой быстрый, как ты.

Она отрицательно покачала головой.

– Дело не только в этом. Какая-то часть тебя хочет одиночества. Я все время словно наталкиваюсь на какую-то стену.

– Этой стены нет, Жоан. Есть другое – я старше тебя на пятнадцать лет. Далеко не все люди могут распоряжаться собственной жизнью, как домом, который можно все роскошнее обставлять мебелью воспоминаний. Иной проводит жизнь в отелях, во многих отелях. Годы захлопываются за ним, как двери отдельных номеров… И единственное, что остается, – это крупица мужества. Сожалений не остается.

Она долго сидела молча. Равик не знал, слушала ли она его. Он глядел в окно и чувствовал, как в жилах переливается сверкающий кальвадос. Удары пульса смолкли, поглощенные просторной, емкой тишиной, в которой заглохли пулеметные очереди без устали тикающего времени. Над крышами взошла расплывчатая красная луна, напоминая купол мечети, наполовину окутанный облаками. Мечеть медленно поднималась, а земля тонула в снежном вихре.

– Я знаю, – сказала Жоан, положив руки ему на колени и уткнувшись в них подбородком, – глупо рассказывать тебе о прошлом. Я могла бы промолчать или солгать, но не хочу. Отчего не рассказать тебе всю мою жизнь? Рассказать ее без вся – ких прикрас? Ведь теперь она кажется мне только смешной, и я сама не понимаю ее. Хочешь – смейся над ней, хочешь – надо мной…

Равик посмотрел на Жоан. Она стояла перед ним на коленях, подмяв белые хризантемы вместе с подложенной под них газетой.

Странная ночь, подумал он. Где-то сейчас стреляют, где-то преследуют людей, бросают в тюрьмы, мучают, убивают, где-то растаптывают кусок мирной жизни, а ты сидишь здесь, знаешь обо всем и не в силах что-либо сделать… В ярко освещенных бистро бурлит жизнь, и никому ни до чего нет дела… Люди спокойно ложатся спать, а ты сидишь в этой комнате с женщиной, между бледными хризантемами и бутылкой кальвадоса… И встает тень любви, дрожащей, чужой, печальной, одинокой, изгнанной из садов беззаботного прошлого… И она, эта любовь, пуглива, дика и тороплива, будто ее объявили вне закона…

– Жоан, – медленно произнес он, словно желая сказать что-то совсем другое. – Как хорошо, что ты здесь.

Она посмотрела на него.

Он взял ее за руки.

– Понимаешь ли ты, что это значит? Больше, чем тысяча слов…

Она кивнула. Ее глаза вдруг наполнились слезами.

– Ничего это не значит, – сказала она. – Ровно ничего.

– Неправда, – возразил Равик, зная, что это правда.

– Нет. Ничего это не значит. Ты должен любить меня, любимый, вот и все.

Он помолчал.

– Ты должен меня любить, – повторила она. – Иначе я пропала.

Пропала, подумал он. Как легко она это говорит! Кто действительно пропал, тот молчит.

XII

– Вы отняли ногу? – спросил Жанно.

Его узкое лицо было бескровным и серым, как стена старого дома. Резко проступавшие веснушки напоминали застывшие брызги темной краски. Культя находилась под проволочным каркасом, накрытым одеялом.

– Тебе больно? – спросил Равик.

– Да. Нога. Очень болит нога. Я спрашивал у сестры. Но эта старая ведьма ничего не говорит.

– Мы ампутировали тебе ногу, – сказал Равик.

– Выше или ниже колена?

– На десять сантиметров выше. Колено оказалось раздробленным. Его нельзя было спасти.

– Понимаю, – сказал Жанно. – Значит, и пособие по увечью будет больше. Процентов на десять. Очень хорошо. Выше колена, ниже колена – один черт. Деревяшка есть деревяшка. Но лишние пятнадцать процентов – это уже деньги. Особенно если они идут каждый месяц. – На мгновение он задумался. – Матери пока ничего не говорите. Через эту решетку она все равно ничего не разглядит.

– Мы ничего ей не скажем, Жанно.

– Страховая компания должна выплачивать мне пожизненную пенсию, верно?

– Думаю, что так.

Бледное лицо мальчика исказилось гримасой.

– Ну и вылупят же они глаза от удивления! Мне только тринадцать лет. Долго им придется платить. Кстати, вы уже узнали, какая компания?

– Нет еще. Но мы знаем номер машины. Ведь ты его запомнил. Утром приходили из полиции. Хотели тебя допросить, но ты еще спал. Вечером придут снова.

Жанно задумался.

– Свидетели, – сказал он. – Важно иметь свидетелей. Они есть?

– Как будто есть. Твоя мать записала два адреса. Я видел у нее в руке бумажку.

Мальчик забеспокоился.

– Она ее потеряет, если уже не потеряла. Сами знаете, старый человек. Где она сейчас?

– Мать просидела у твоей постели целую ночь и все утро. Мы с трудом уговорили ее пойти домой. Скоро она вернется.

– Только бы не потеряла бумажку с адресами. Полиция… – Жанно слабо шевельнул худенькой рукой. – Жулики, – пробормотал он. – Все жулики. Что полиция, что страховая компания – одна шайка. Но если иметь хороших свидетелей… Когда придет мать?

– Скоро. Не волнуйся, все будет в порядке.

Разговаривая, Жанно двигал челюстями, словно что-то жевал.

– Иногда они выплачивают все деньги сразу. Вроде отступного. Вместо пенсии. Тогда мы могли бы открыть молочную.

– Отдыхай, – сказал Равик. – Еще успеешь обо всем подумать.

Жанно покачал головой.

– Отдыхай, – сказал Равик. – Когда придут из полиции, у тебя должна быть ясная голова.

– Это верно. Что же мне делать?

– Спать.

– Но ведь тогда…

– Ничего, тебя разбудят.

– Красный свет… Это точно… Он ехал на красный свет…

– Да, да. А теперь попробуй немного поспать. Если что понадобится – звони сестре.

– Доктор…

Равик обернулся.

– Только бы все хорошо кончилось… – Жанно лежал на подушке, и на его старчески умном, сведенном судорогой лице промелькнуло подобие улыбки. – Должно же человеку повезти хоть раз в жизни, а?

Вечер был сырой и теплый. Рваные облака плыли низко над городом. Перед рестораном «Фуке» на тротуаре стояли круглые жаровни, стулья и столики. За одним из них сидел Морозов.

Он помахал Равику рукой.

– Садись, выпьем.

Равик подсел к нему.

– Мы слишком много торчим в комнатах, – заявил Морозов. – Как по-твоему?

– Про тебя этого не скажешь. Ты вечно торчишь на улице перед «Шехерезадой».

– Оставь свою жалкую логику, мальчик. По вечерам я представляю собой своего рода двуногую дверь в «Шехерезаду», но никак не человека на лоне природы. Повторяю: мы слишком много времени торчим в комнатах. Слишком много думаем в четырех стенах. Слишком много живем и отчаиваемся взаперти. А на лоне природы разве можно впасть в отчаяние?

– Еще как! – сказал Равик.

– Опять-таки потому, что мы очень привыкли к комнатам. А сольешься с природой – никогда не станешь отчаиваться. Да и само отчаяние среди лесов и полей выглядит куда приличнее, нежели в отдельной квартире с ванной и кухней. И даже как-то уютнее. Не возражай! Стремление противоречить свидетельствует об ограниченности духа, свойственной Западу. Скажи сам – разве я не прав? Сегодня у меня свободный вечер, и я хочу насладиться жизнью. Замечу кстати, мы и пьем слишком много в комнатах.

– И мочимся слишком много в комнатах.

– Убирайся к черту со своей иронией. Факты бытия просты и тривиальны. Лишь наша фантазия способна их оживить. Она превращает факты, эти шесты с веревками для сушки белья, во флагштоки, на которых развеваются полинялые знамена наших грез. Разве я не прав?

– Нисколько.

– Верно, не прав, да и не стремлюсь быть правым.

– Нет, ты конечно, прав.

– Ладно, хватит. Между прочим, добавлю, что мы и спим слишком много в комнатах. Превращаемся в мебель. Каменные громады домов переломили нам спинной хребет. Чем мы стали? Ходячей мебелью, сейфами, арендными договорами, получателями жалованья, кухонными горшками и ватерклозетами.

– Правильно, мы стали ходячими рупорами идей, военными заводами, приютами для слепых и сумасшедшими домами.

– Не прерывай меня. Пей, молчи и живи, убийца со скальпелем. Посмотри, что с нами стало? Насколько мне известно, только у древних греков были боги вина и веселья – Вакх и Дионис. А у нас вместо них – Фрейд, комплекс неполноценности и психоанализ, боязнь громких слов в любви и склонность к громким словам в политике. Скучная мы порода, не правда ли? – Морозов хитро подмигнул.

– Старый, черствый циник, обуреваемый мечтами, – сказал Равик.

Морозов ухмыльнулся.

– Жалкий романтик, лишенный иллюзий и временно именуемый в этой короткой жизни Равик.

– Весьма короткой. Под именем Равик я живу уже свою третью жизнь. Что это за водка? Польская?

– Латвийская. Из Риги. Лучше не найдешь. Налей себе… И давай-ка посидим, полюбуемся красивейшей в мире улицей, восславим этот мягкий вечер и хладнокровно плюнем отчаянию в морду.

В жаровнях потрескивал уголь. Уличный скрипач стал на краю тротуара и начал наигрывать «Aupres de ma blonde»[12] Прохожие толкали его, смычок царапал и дергал струны, но музыкант продолжал играть, словно кругом не было ни души. Скрипка звучала сухо и пусто. Казалось, она замерзает. Между столиками сновали два марокканца, предлагая ковры из яркого искусственного шелка.

Появились мальчишки-газетчики с вечерними выпусками. Морозов купил «Пари суар» и «Энтрансижан», просмотрел заголовки и отложил газеты в сторону.

– Фальшивомонетчики, – пробурчал он. – Тебе никогда не приходило в голову, что мы живем в век фальшивомонетчиков?

– Нет, мне кажется, мы живем в век консервов.

– Консервов? Почему?

Равик показал на газеты.

– Нам больше не нужно думать. Все за нас заранее продумано, разжевано и даже пережито. Консервы! Остается только открывать банки. Доставка на дом три раза в день. Ничего не надо сеять, выращивать, кипятить па огне раздумий, сомнений и тоски. Консервы. – Он усмехнулся. – Нелегко мы живем, Борис. Разве что дешево.

– Мы живем как фальшивомонетчики. – Морозов высоко поднял газеты и потряс ими. – Полюбуйся! Они строят военные заводы и утверждают, что хотят мира. Они строят концентрационные лагеря, а выдают себя за поборников правды. Политическая нетерпимость выступает под личиной справедливости, политические гангстеры прикидываются благодетелями человечества, свобода стала крикливым лозунгом властолюбцев. Фальшивые деньги! Фальшивая духовная монета! Лживая пропаганда! Кухонный макиавеллизм. Гордые идеалы в руках подонков. Откуда здесь взяться честности?..

Он скомкал газеты и швырнул на мостовую.

– Мы и газет слишком много читаем в комнатах, – заметил Равик.

Морозов рассмеялся.

– Совершенно верно! А на лоне природы они ни к чему. Разве что костры разжигать…

Он не договорил. Равик внезапно вскочил с места, нырнул в толпу перед кафе и стал пробираться к авеню Георга Пятого.

На миг Морозов опешил. Затем выхватил из кармана деньги, бросил их па столик и кинулся вслед за Равиком. Он еще не понимал, что произошло, но побежал за ним, чтобы в случае необходимости помочь ему.

Ни полицейских, ни агентов в штатском нигде не было видно. Равика никто не преследовал. Тротуар кишел людьми. Это хорошо, подумал Морозов. Если полицейский опознал Равика, ему будет легче скрыться. Лишь добравшись до авеню Георга Пятого, Морозов снова увидел Равика. В эту минуту сменились огни светофора. Ряды машин, скопившихся на перекрестке, хлынули по авеню, преградив Равику путь. Но Равик во что бы то ни стало пытался перебраться на противоположную сторону. Какое-то такси едва не сшибло его с ног. Шофер разразился яростной бранью. Подбежавший сзади Морозов схватил Равика за руку и оттащил назад.

– Ты что, рехнулся? – закричал он. – Жить тебе, что ли, надоело? Что случилось?

Равик ничего не ответил. Не отрываясь он смотрел куда-то через улицу. Машины шли в четыре ряда, одна за другой. Пробиться было невозможно. Равик стоял на краю тротуара, подавшись вперед, и не отрываясь глядел…

Морозов потянул его за руку.

– Что такое? Полиция?

– Нет.

Равик не сводил глаз с машин, проносившихся мимо.

– Так что же случилось? Что случилось, Равик?

– Хааке…

– Что-о? – Глаза Морозова сузились. – Как он выглядит? Да говори же!

– Серое пальто!..

С середины Елисейских Полей донесся резкий свисток полицейского регулировщика. Равик бросился вперед, лавируя между машинами. Темно-серое пальто… Ничего больше он не запомнил. Он пересек авеню Георга Пятою и улицу Бассано. Внезапно оказалось, что десятки мужчин носят серые пальто. Ругаясь, он быстро протискивался вперед. На углу улицы Галилея движение было перекрыто. Он торопливо пересек ее и, бесцеремонно расталкивая прохожих, продолжал свой путь вдоль Елисейских Полей. Наконец Равик достиг улицы Прессбур, почти бегом миновал перекресток и вдруг застыл на месте – перед ним раскинулась площадь Этуаль, огромная, кишащая людьми и машинами, сбивающая с толку многочисленными устьями улиц. Все кончено! Дальнейшие поиски бесполезны.

Равик медленно пошел обратно, внимательно вглядываясь в лица прохожих. Возбуждение улеглось. На смену ему пришло ощущение какой-то страшной пустоты. Неужели снова ошибка? Или Хааке опять ушел от него? Можно ли ошибиться дважды? Может ли человек дважды исчезнуть с лица земли? Правда, он не был на боковых улицах – Хааке мог свернуть в любую из них. Равик посмотрел вдоль улицы Прессбур. Машины и люди, люди и машины. Вечерние часы пик. Продолжать поиски бессмысленно. Опять неудача…

– Ушел? – спросил Морозов, подойдя к нему. Равик покачал головой.

– Очевидно, мне все время чудятся призраки.

– Ты уверен, что действительно видел его?

– Минуту назад я еще был в этом уверен. А теперь… теперь я вообще уже ни в чем не уверен. Морозов встревоженно посмотрел на него.

– Мало ли на свете людей, похожих друг на Друга.

– Да, но есть лица, которые никогда не забываются.

Равик остановился.

– Что ты намерен делать? – спросил Морозов.

– Не знаю. Да и что я могу сделать?

Морозов смотрел на толпу.

– Вот невезение! И время такое неудачное. Конец рабочего дня. На улицах не протолкнуться…

– Да…

– А тут еще так быстро стемнело… Хорошо ты его разглядел?

Равик молчал.

Морозов тронул его за руку.

– Послушай, – сказал он. – Незачем тебе сейчас бегать по городу. Выйдешь на одну улицу – и сразу же покажется, что он на другой. А шансов на успех никаких. Вернемся лучше в ресторан. Это самое верное. Сиди на месте и жди. Если снова пройдет мимо, ты его обязательно увидишь.

Они сели за крайний столик, откуда все хорошо было видно, и долго сидели молча.

– Что ты сделаешь, если встретишь его? – спросил наконец Морозов. – Ты подумал об этом?

Равик отрицательно покачал головой.

– Подумай. Лучше решить все заранее. Иначе растеряешься и натворишь глупостей. Это совсем ни к чему, особенно в твоем положении. Угодить на несколько лет в тюрьму – мало радости.

Равик молча посмотрел на Морозова.

– На твоем месте я бы тоже не стал за себя беспокоиться, – сказал Морозов. – Но тут дело касается тебя, и мне не все равно, что из этого выйдет. Как бы ты поступил, если бы он сейчас появился вон там, на углу? Бросился бы на него?

– Не знаю, Борис. Право, не знаю.

– Ты ведь без оружия?

– Без оружия.

– Кинешься на него очертя голову – тут же разнимут. Тебя потащат в полицию, а он отделается синяками и легким испугом. Понимаешь?

– Понимаю.

Равик не сводил глаз с улицы.

– В крайнем случае можно, конечно, толкнуть его под машину. Где-нибудь на перекрестке, – про – должал Морозов. – Но и это мало что даст. Все может кончиться для него несколькими ушибами.

– Не стану я толкать его под машину.

Равик не сводил глаз с улицы.

– Ты прав. Нет смысла.

Морозов немного помолчал.

– Равик, – сказал он затем. – Если это в самом деле Хааке и если он попадется тебе, надо действовать с железной уверенностью, понимаешь? Ведь это будет твой единственный шанс.

– Знаю.

Равик все еще не сводил глаз с улицы.

– Если увидишь, пойди за ним. Следуй неотступно. Узнай, где он живет, и больше ничего. Остальное обдумаешь после. Не торопись. Не делай глупостей. Слышишь?

– Да, – рассеянно отозвался Равик, по-прежнему не сводя глаз с улицы.

К столу подошел продавец фисташек. За ним – мальчик с заводными мышками. Крохотные мышки танцевали на мраморной плите столика и проворно взбегали по руке. Снова появился скрипач. Теперь он был в шляпе и играл «Parlez moi d’amour».[13] Старуха с сифилитическим носом предлагала фиалки. Морозов посмотрел на часы.

– Восемь, – сказал он. – Дальше ждать бесполезно. Мы сидим здесь больше двух часов. Он уже не появится. Сейчас вся Франция ужинает.

– Ступай, Борис. И вообще, зачем тебе торчать тут со мной?

– Не об этом речь. Мы можем просидеть здесь сколько угодно. Но я не хочу, чтобы ты довел себя до исступления. Бессмысленно сидеть часами на одном месте и ждать. Теперь ты можешь встретить его где угодно. Больше того, сейчас с ним скорее можно встретиться не здесь, а в ночном клубе или в борделе.

– Знаю, Борис. Морозов положил свою огромную волосатую руку на плечо Равику.

– Послушай, Равик, – сказал он. – Если тебе суждено его встретить – ты его встретишь. А не суждено, будешь ждать годами и не дождешься. Понимаешь? Будь начеку! Всегда и везде! И будь готов ко всему. Вообще же советую вести себя так, будто ты обознался. Скорее всего, так оно и есть. Больше ты ничего не можешь сделать. Иначе только изведешь себя. Мне это знакомо. Лет двадцать назад я это испытал. Каждую секунду мне казалось, будто я вижу одного из тех, кто убил моего отца. Галлюцинации. – Он допил свой бокал. – Проклятые галлюцинации! А теперь пойдем. Надо поужинать.

– Ступай один, Борис. Я приду позже.

– Останешься здесь?

– Посижу еще немного. А потом в отель. Надо там кое-что сделать.

Морозов недоверчиво посмотрел на него. Он знал, зачем Равику понадобилось идти в отель. Но он знал и то, что его не переубедить. Пусть решает сам – его дело.

– Ладно, – сказал Морозов. – Я буду в «Мэр Мари». А потом в «Бубличках». Позвони или зайди. – Его кустистые брови поднялись. – И зря не рискуй. Дешевое геройство тут ни к чему! И тупой идиотизм тоже! Стреляй только в том случае, если наверняка можешь скрыться. Это тебе не детская игра и не гангстерский фильм.

– Знаю. Не беспокойся.

Равик заглянул в «Энтернасьональ» и, не задерживаясь, отправился обратно. По дороге, проходя мимо отеля «Милан», он посмотрел на часы. Половина девятого. Жоан могла быть еще дома.

Она открыла ему дверь.

– Равик! – удивилась она. – Ты пришел? Ко мне?

– Да…

– Ведь ты у меня ни разу не был. С того самого вечера.

Он рассеянно улыбнулся.

– Верно, Жоан. Странно мы с тобой живем.

– Да. Как кроты или летучие мыши. Или совы. Видимся только в темноте.

Она ходила по комнате широкими мягкими шагами. На ней был туго подпоясанный темно-синий халат мужского покроя, плотно облегавший бедра. На кровати лежало черное вечернее платье, в котором она выступала в «Шехерезаде». Жоан показалась ему очень красивой и бесконечно далекой.

– Тебе не пора уходить? – спросил Равик.

– Еще нет. Через полчаса. Как я люблю эти полчаса перед уходом в «Шехерезаду». Чего только у меня нет – и кофе, и время, которое кажется мне бесконечным. А сегодня даже и ты. У меня и кальвадос есть.

Жоан принесла ему бутылку. Не откупорив ее, он поставил бутылку на стол. Потом бережно взял Жоан за руки.

– Жоан, – сказал он.

Огонек в ее глазах погас. Она вплотную подошла к нему.

– Скажи сразу, что с тобой?..

– Со мной? Что со мной может быть?

– Не знаю. Когда ты такой, как сейчас, значит, у тебя что-то неладно. Ты потому и пришел?

Он почувствовал, как ее руки словно уплывают куда-то. Она стояла неподвижно. Руки ее тоже были неподвижны. Но казалось, что-то ускользает от него все дальше и дальше…

– Жоан, сегодня вечером не приходи ко мне… Не надо… И завтра, пожалуй, тоже… и еще несколько дней…

– Ты будешь занят в клинике?

– Нет. Другое. Я тебе ничего не могу сказать. Но все это не имеет никакого отношения к нам с тобой.

С минуту она стояла не шевелясь.

– Хорошо, – сказала она.

– Ты меня поняла?

– Нет. Но если ты этого хочешь, значит, так нужно.

– Ты не сердишься?

Она посмотрела на него.

– Боже мой, Равик! – сказала она. – Могу ли я сердиться на тебя?

Он поднял глаза. У него было такое ощущение, будто чья-то сильная рука сдавила ему сердце. Жоан ответила, не особенно вникая в смысл своих слов, но едва ли она могла потрясти его сильнее. Он не принимал всерьез то, что она бессвязно шептала по ночам; все это забывалось, едва только за окном начинало дымиться серое утро. Он знал, что ее упоение страстью – это упоение самой собой, хмельной дурман, яркая вспышка, дань минуте – не больше. А теперь впервые, подобно летчику, который в разрыве ослепительно сверкающих облаков, где свет и тень играют в прятки, внезапно замечает далеко внизу землю, зеленую, коричневую и сияющую, – теперь он впервые увидел нечто большее. За упоением страсти он почувствовал преданность, за дурманом – чувство, за побрякушками слов – человеческое доверие. Он ожидал всего – подозрений, вопросов, непонимания, но только не этого. Так бывает всегда: только мелочи объясняют все, значительные поступки ничего не объясняют. В них слишком много от мелодрамы, от искушения солгать.

Комната. Комната в отеле. Чемоданы, кровать, свет, за окном черная пустота ночи и прошлого… А здесь – светлое лицо с серыми глазами и высокими бровями, смело начесанные пышные волосы – жизнь, гибкая жизнь, она тянется к нему, как куст олеандра к свету… Вот она стоит, ждет, молчит и зовет: «Возьми меня! Держи!» Разве он уже не сказал ей: «Я буду тебя держать»? Равик встал.

– Спокойной ночи, Жоан.

– Спокойной ночи, Равик.

Он сидел перед рестораном «Фуке», за тем же столиком на тротуаре. Сидел час за часом, зарывшись в тьму прошлого, где мерцал один-единственный слабый огонек – надежда на месть.

Его арестовали в августе 1933 года. Четырнадцать дней он прятал у себя двух своих друзей, которых разыскивало гестапо, а потом помог им бежать. В 1917 году под Биксхооте, во Фландрии, один из них спас ему жизнь, оттащив его под прикрытием пулеметного огня с ничейной земли, где он лежал, медленно истекая кровью. Второй был писатель, еврей, они знали друг друга уже много лет. Равика привели на допрос, хотели узнать, куда бежали оба, какие у них документы и кто будет помогать им в пути. Допрашивал Хааке. Очнувшись от первого обморока, Равик попытался выхватить у Хааке револьвер, пристрелить его, забить насмерть. Он словно ринулся в грохочущую багровую мглу. Бессмысленная попытка – против него было четверо сильных вооруженных мужчин. Три дня подряд обмороки, медленные пробуждения, чудовищная боль… И снова и снова перед ним всплывало холодное, усмехающееся лицо Хааке. Три дня одни и те же вопросы – три дня длятся пытки, и он уже истерзан до того, что почти потерял способность страдать. А потом, на исходе третьего дня, ввели Сибиллу. Она ничего не знала. Ей показали его, чтобы заставить ее говорить. Она была балованным красивым существом, привыкшим к рассеянной, легкой жизни. Он думал, она не выдержит, закричит. Но она выдержала. Она обрушилась на палачей, бросила им в лицо роковые слова. Роковые для нее – она это знала. Хааке перестал улыбаться и прервал допрос. На другой день он объяснил Равику, что с ней произойдет в женском концентрационном лагере, если он не признается во всем. Равик молчал. Тогда Хааке объяснил ему, что с ней произойдет до отправки в концлагерь. Равик ни в чем не признался – признаваться было не в чем. Он пробовал убедить Хааке, что Сибилла не может ничего знать, что он лишь едва знаком с ней, что в его жизни она значила меньше, чем изящная статуэтка, что он никогда бы ей не доверился. Все это была правда. Хааке улыбался. Три дня спустя Сибилла умерла. Повесилась в женском концентрационном лагере. Через день привели одного из беглецов – писателя. Равик смотрел на этот полутруп и не мог узнать даже голоса. Хааке допрашивал его еще целую неделю, пока он не умер. Равика отправили в концентрационный лагерь… Потом… госпиталь… Бегство из госпиталя… Над Триумфальной аркой висела серебряная луна. Фонари вдоль Елисейских Полей качались на ветру. Яркий свет дробился в бокалах… Все это неправдоподобно: эти бокалы, эта луна, эта улица, эта ночь и этот час, овевающий меня, чужой и знакомый, словно он был уже однажды в другой жизни, на другой планете… Они неправдоподобны, эти воспоминания о прошедших, затонувших годах, живых и все же мертвых, воспоминания, фосфоресцирующие в моем мозгу и окаменевшие в словах… Неправдоподобно и то, что неустанно струится во мраке моих жил, с температурой 36, 7, солоноватое на вкус, четыре литра тайны и безостановочного движения – кровь, приливающая к нервным узлам; невидимый пакгауз, именуемый памятью, поместили в ничто, из него всплывает ввысь звезда за звездой, год за годом – то светлый, то кровавый, словно Марс над улицей Берри, а то и совсем тускло мерцающий и весь в пятнах… Вот оно, небо воспоминаний, под которым беспокойная современность творит свои запутанные дела.

Зеленый свет мести. Город, тихо плывущий в ущербном сиянии луны, в гуле автомобильных моторов. Длинные, нескончаемые ряды домов, протянувшиеся вдоль бесконечных улиц; ряд окон, а за ними – целые пачки человеческих судеб… Биение миллионов человеческих сердец, словно беспрерывное биение сердец миллионносильного мотора, медленно, медленно движущегося дорогой жизни, с каждым ударом, миллиметр за миллиметром, приближаясь к смерти.

Он встал. Елисейские Поля были безлюдны. Лишь кое-где на углах попадались одинокие проститутки. Дойдя до Рон Пуэн, он повернул обратно к Триумфальной арке. Он перешагнул цепь ограждения и очутился у могилы Неизвестного солдата. Маленькое голубоватое пламя мерцало в полумраке. Рядом лежал увядший венок. Равик пересек площадь Этуаль и вошел в бистро: именно отсюда, как ему казалось, он впервые увидел Хааке. Несколько шоферов за столиками пили пиво. Он устроился у окна, где сидел в тот раз, и заказал чашку кофе. Улица за окном была пустынна. Шоферы беседовали о Гитлере. Они находили его смешным и пророчили ему скорый конец, если только он посмеет подступиться к линии Мажино.

Равик неотрывно смотрел в окно. Зачем я торчу здесь? – подумал он. С тем же успехом я мог бы сидеть в любом другом месте. Он взглянул на часы. Около трех. Слишком поздно. Хааке – если это был он – в такую пору не станет разгуливать по городу.

На тротуаре показалась проститутка. Она заглянула в окно и пошла дальше. Вернется – встану и уйду, подумал он. Проститутка вернулась. Он не уходил. Если снова вернется, значит, Хааке нет в Париже, тогда непременно уйду, решил он. Проститутка вернулась. Она кивнула ему и прошла мимо. Он продолжал сидеть. Она снова вернулась. Он не уходил.

Кельнер начал убирать помещение. Шоферы расплатились и вышли. Кельнер выключил свет над стойкой. Зал наполнился грязноватым сумраком занимавшегося утра. Равик рассеянно посмотрел вокруг.

– Получите с меня, – сказал он.

Ветер усилился. Похолодало. Облака поднялись выше и поплыли быстрее. Он остановился перед отелем, где жила Жоан. Все окна были темны. Только в одном за портьерой брезжил свет лампы. Это была комната Жоан. Он знал – она не любила возвращаться в темную комнату. Она не выключила свет, потому что сегодня не пойдет к нему. Он снова посмотрел наверх и вдруг показался себе смешным и нелепым. Почему он не захотел с ней встретиться? Сибилла давным-давно исчезла из его памяти, осталось лишь воспоминание о ее смерти.

Ну, а появление Хааке в Париже? Какое это имеет отношение к Жоан? И даже ко мне самому? Не глупец ли я? Гоняюсь за миражом, за тенью страшных, спутавшихся в клубок воспоминаний, попал во власть какого-то темного движения души… Зачем снова рыться в шлаке мертвых лет, оживших благодаря нелепому, проклятому сходству, зачем ворошить прошлое, если опять так больно начинает кровоточить едва залеченная рана? Ведь я ставлю под угрозу все, что воздвиг в себе самом, и единственного человека, который по-настоящему привязан ко мне. Да и стоит ли думать о прошлом? Разве я сам не внушал себе это тысячу раз? И разве иначе я мог бы спастись? Что бы со мной вообще сталось?

Равик почувствовал, как тает свинцовая тяжесть в теле. Он глубоко вздохнул. Ветер резкими порывами проносился вдоль улиц. Он снова посмотрел на освещенное окно. Там был человек, для которого он что-то значит, человек, кому он дорог, человек, чье лицо светлело, когда он приходил, – и все это он едва не принес в жертву бредовой иллюзии, одержимости, нетерпеливо отвергающей все ради призрачной надежды на месть…

Чего он, собственно, хотел? Зачем сопротивлялся? Зачем восставал? Жизнь предлагала себя, а он ее отвергал. И не потому, что ему предлагалось слишком мало, – напротив, слишком много. Неужели нельзя уразуметь это без того, чтобы над головой не пронеслась гроза кровавого прошлого? Он вздрогнул. Сердце, подумал он. Сердце! Как оно готово на все отозваться. Как учащенно бьется оно! Окно, одиноко светящееся в ночи, отсвет другой жизни, неукротимо бросившейся ему навстречу, открытой и доверчивой, раскрывшей и его душу. Пламя вожделения, блуждающие огни нежности, светлые зарницы, вспыхивающие в крови… Все это было знакомо, давно знакомо, настолько, что казалось, сознание никогда больше не захлестнет золотистое смятение любви… И все-таки он стоит ночью перед третьеразрядным отелем, и ему чудится – задымился асфальт, словно с другой стороны земли, сквозь весь земной шар, с голубых Кокосовых островов пробивается тепло тропической весны, оно просачивается через океаны, через коралловые заросли, лаву, мрак, мощно и неодолимо прорывается здесь, в Париже, на жалкой улице Понселе, в ночи, полной мести и прошлого, неся с собой аромат мускуса и мимозы… И вдруг непонятно откуда приходит умиротворение…

«Шехерезада» была переполнена. Жоан сидела в обществе нескольких мужчин. Она тотчас заметила Равика. Он остановился в дверях. Зал тонул в дыму и музыке. Сказав что-то своим соседям по столику, Жоан быстро подошла к нему.

– Равик…

– Ты еще занята?

– А что?

– Уйдем отсюда.

– Но ты ведь сказал…

– С этим покончено. Ты еще занята?

– Нет. Надо только предупредить вон тех за столиком, что я ухожу.

– Поскорее… Жду тебя у входа, в такси.

– Хорошо. – Она остановилась. – Равик…

Он посмотрел на нее.

– Ты пришел ради меня? – спросила она.

Он помедлил с ответом.

– Да, – тихо сказал он. Ее трепетное лицо тянулось ему навстречу. – Да, Жоан. Ради тебя. Только ради тебя!

Она просияла.

– Пойдем, – сказала она. – Пойдем! Что нам за дело до этих людей.

Они ехали по улице Льеж.

– Что случилось, Равик?

– Ничего.

– Я так испугалась.

– Забудь. Ничего не случилось.

Жоан посмотрела на него.

– Мне показалось, ты никогда больше не придешь.

Он наклонился к ней. Она дрожала.

– Жоан, – сказал он. – Не думай ни о чем и ни о чем не спрашивай. Видишь огни фонарей и тысячи пестрых вывесок? Мы живем в умирающее время, а в этом городе все еще клокочет жизнь. Мы оторваны от всего, у нас остались одни только сердца. Я был где-то на луне и теперь вернулся… И ты здесь, и ты – жизнь. Ни о чем не спрашивай. В твоих волосах больше тайны, чем в тысяче вопросов. Впереди ночь, несколько часов, целая вечность… пока за окном не загремит утро. Люди любят друг друга, и в этом – все! Это и самое невероятное, и самое простое на свете. Я это почувствовал сегодня… Ночь растаяла, преобразилась в цветущий куст, и ветер доносит аромат земляники… Без любви человек не более чем мертвец в отпуске, несколько дат, ничего не говорящее имя. Но зачем же тогда жить? С таким же успехом можно и умереть…

Свет фонарей врывался в окна такси, как вращающийся луч маяка в темноту судовой каюты. Глаза Жоан на бледном лице казались то прозрачными, то совсем черными.

– Мы не умираем, – прошептала она, прижимаясь к Равику.

– Нет. Мы не умираем. Умирает время. Проклятое время. Оно умирает непрерывно. А мы живем. Мы неизменно живем. Когда ты просыпаешься, на дворе весна, когда засыпаешь – осень, а между ними тысячу раз мелькают зима и лето, и, ес – ли мы любим друг друга, мы вечны и бессмертны, как биение сердца, или дождь, или ветер, – и это очень много. Мы выгадываем дни, любимая моя, и теряем годы! Но кому какое дело, кого это тревожит? Мгновение радости – вот жизнь! Лишь оно ближе всего к вечности. Твои глаза мерцают, звездная пыль струится сквозь бесконечность, боги дряхлеют, но твои губы юны. Между нами трепещет загадка – Ты и Я, Зов и Отклик, рожденные вечерними сумерками, восторгами всех, кто любил… Это как сон лозы, перебродивший в бурю золотого хмеля… Крики исступленной страсти… Они доносятся из самых стародавних времен… Бесконечный путь ведет от амебы к Руфи, и Эсфири, и Елене, и Аспазии, к голубым Мадоннам придорожных часовен, от рептилий и животных – к тебе и ко мне…

Она прижалась к нему и не шевелилась, бледная, самозабвенно преданная, а он склонился над ней и говорил, говорил; и вначале ему чудилось, будто кто-то заглядывает через плечо, какая-то тень, и, смутно улыбаясь, беззвучно говорит вместе с ним, и он склонялся все ниже и чувствовал, как она устремляется ему навстречу… Так было еще мгновение… Потом все исчезло…

XIII

– Скандал! – сказала дама с изумрудами, сидевшая напротив Кэт Хэгстрем.

– Потрясающий скандал! Весь Париж смеется. Ты знала, что Луи гомосексуалист? Наверняка нет. Да и никто не знал; он отлично маскировался. Лина де Ньюбур официально считалась его любовницей. И вот представь себе: неделю назад он возвращается из Рима на три дня раньше, чем обещал, отправляется вечером на квартиру к этому Ники – хочет сделать ему сюрприз, – и кого бы ты думала он там застает?

– Свою жену, – сказал Равик.

Дама с изумрудами взглянула на него. У нее был такой вид, будто она только что узнала о банкротстве своего мужа.

– Вы уже слышали эту историю? – спросила она.

– Нет. Но иначе и быть не могло.

– Не понимаю, – сказала она с нескрываемым изумлением. – Как это вы догадались?

Кэт улыбнулась.

– Дэзи, у доктора Равика своя теория. Он называет ее систематикой случая. По его теории, самое невероятное почти всегда оказывается наиболее логичным.

– Как интересно! – Дэзи улыбнулась, хотя по всему было видно, что ей вовсе не интересно. – Никто бы ни о чем и не узнал, – продолжала она, – но Луи закатил дикую сцену… Он был вне себя. Переехал в отель «Крийон». Хочет развестись. Все только и гадают, какую он придумает причину. – Она откинулась на спинку кресла, вся – ожидание и нетерпение. – Ну, что ты скажешь?

Кэт бросила быстрый взгляд на Равика. Он рассматривал ветку орхидеи, лежавшую на столе между картонками от шляп и корзиной с виноградом и персиками, – белые цветы, похожие на бабочек, испещренных сладострастными красными сердечками.

– Невероятно, Дэзи, – сказала Кэт. – Поистине невероятно!

Дэзи упивалась произведенным ею эффектом.

– А вы что скажете? Этого вы, конечно, предвидеть не могли, не так ли?

– спросила она Равика.

Он бережно вставил ветку орхидеи в узкую хрустальную вазу.

– Нет, действительно не мог.

Дэзи, удовлетворенно кивнув, взяла свою сумку, пудреницу и перчатки.

– Надо бежать. У Луизы в пять коктейль. Будет ее министр. Чего только там не наслушаешься! – Она встала. – Между прочим, Фреди и Марта снова разошлись. Она вернула ему драгоценности.

Уже в третий раз. И всегда это производит на него впечатление. Доверчивый барашек. Думает, его любят ради его самого. Он вернет ей все, да еще даст хороший кусочек в придачу. Как обычно. Он, бедняга, еще ничего не знает, а она уже успела присмотреть кое-что у Остертага. Он всегда там покупает. Рубиновую брошь – четырехугольные крупные камни, чистейшая голубиная кровь. Да, Марта умна. Дэзи поцеловала Кэт.

– Прощай, моя кошечка. Теперь, по крайней мере, будешь знать, что творится на свете. Ты скоро выберешься отсюда? – Дэзи посмотрела на Равика.

Он перехватил взгляд Кэт.

– Еще не скоро, – сказал он. – К сожалению, не скоро.

Он подал Дэзи шубку. Она носила темную норку без воротника. Жоан такая бы пошла, подумал он.

– Приходите как-нибудь вместе на чашку чаю, – сказала Дэзи. – По средам у меня почти никого не бывает. Посидим, поболтаем. Никто не помешает. Я очень интересуюсь хирургией.

– С удовольствием приду.

Равик закрыл за ней дверь и вернулся обратно.

– Красивые изумруды, – сказал он.

Кэт рассмеялась.

– Вот из чего прежде складывалась моя жизнь, Равик. Вы можете это понять?

– Что ж тут непонятного? Просто великолепно, если можешь так жить. Никаких волнений.

– А я этого уже не понимаю.

Кэт встала и, осторожно ступая, подошла к кровати.

Равик наблюдал за ней.

– В общем, не важно, где жить, Кэт. Больше или меньше удобств – не в этом главное. Важно только, на что мы тратим свою жизнь. Да и то не всегда.

Кэт забралась с ногами на кровать. У нее были длинные красивые ноги.

– Все становится неважным, – сказала она, – если пролежишь несколько педель в постели, а потом снова начинаешь ходить.

– Вам не обязательно оставаться здесь. Хотите – переезжайте в «Ланкастер», только непременно возьмите сиделку.

Кэт отрицательно покачала головой.

– Я останусь здесь, пока не наберусь сил для дороги. Тут я буду надежно укрыта от всех этих Дэзи.

– Гоните их в шею! Ничто так не утомляет, как болтовня.

Кэт осторожно вытянулась на постели.

– А вы знаете, при всей своей страсти к сплетням Дэзи замечательная мать. Она отлично воспитывает своих детей, у нее их двое.

– Бывает и так, – равнодушно заметил Равик. Кэт натянула на себя одеяло.

– В клинике, как в монастыре, – сказала она. – Заново учишься ценить самые простые вещи. Начинаешь понимать, что это значит – ходить, дышать, видеть.

– Да. Счастья кругом – сколько угодно. Только нагибайся и подбирай.

Она удивленно посмотрела на него.

– Я говорю серьезно, Равик.

– И я, Кэт. Только самые простые вещи никогда не разочаровывают. Счастье достается как-то очень просто и всегда намного проще, чем думаешь.

Жанно лежал в постели. На одеяле были в беспорядке разбросаны какие-то проспекты.

– Почему ты не зажжешь свет? – спросил Равик.

– Пока мне и так видно. У меня хорошее зрение.

Проспекты содержали описания протезов. Жанно добывал их как только мог. Последние ему прине – сла мать. Он показал Равику какой-то особенно яркий, красочный проспект. Равик включил свет.

– Вот самая дорогая нога, – сказал Жанно.

– Но не лучшая, – ответил Равик.

– Зато самая дорогая. Я скажу страховой компании, что мне нужна именно эта нога. Она мне, конечно, совсем ни к чему. Главное – получить побольше денег. А я обойдусь и пустой деревяшкой, лишь бы денег дали.

– У страховой компании есть свои врачи, Жанно. Они все проверяют.

Мальчик приподнялся на постели.

– Вы думаете, они не оплатят мне протез?

– Может быть, и оплатят, только не самый дорогой. Но денег на руки не дадут, а позаботятся о том, чтобы ты действительно получил протез.

– Тогда я возьму его и сразу же продам. Конечно, я что-то потеряю на этом. Процентов двадцать. Не много, по-вашему? Сначала я скину десять процентов. Может быть, стоит заранее переговорить с магазином? Какое дело компании, возьму я протез или нет? Ее дело заплатить. А остальное ее не касается… Разве не так?

– Так. Попытаться, во всяком случае, можно.

– Эти деньги для меня не пустяк. На них мы купим прилавок и оборудование для небольшой молочной. – Жанно хитро улыбнулся. – Ведь этакая нога с шарниром и всякими штуками стоит немало! Тонкая работа. Вот здорово получится!

– Из страховой компании уже приходили?

– Нет. Насчет ноги и отступного еще не приходили. Только насчет операции и клиники. Стоит нам взять адвоката? Как вы считаете?.. Он ехал на красный свет! Это точно. Полиция…

Сестра принесла ужин и поставила на столике у постели Жанно. Мальчик заговорил снова, только когда она ушла.

– Кормят здесь до отвала, – сказал он. – Я никогда еще так хорошо не ел. Даже не могу сам всего съесть, – приходит мать и доедает остатки.

Хватает для нас двоих. А она на атом экономит. Очень уж дорого стоит палата.

– За все заплатит компания. Так что тебе не о чем волноваться.

Серое лицо мальчика чуть оживилось.

– Я говорил с доктором Вебером. Он обещал мне десять процентов. Пошлет компании счет за все расходы. Она оплатит, а он даст мне десять процентов наличными.

– Ты молодец, Жанно.

– Будешь молодцом, если беден.

– Верно. Нога болит?

– Болит ступня, которой у меня уже нет.

– Это нервы. Они еще остались.

– Знаю. И все-таки странно. Болит то, чего у тебя нет. Может быть, это душа моей ступни? – Жанно усмехнулся: он сострил. Потом заглянул в тарелки.

– Суп, курица, салат, пудинг. Мать будет довольна. Она любит курицу. Дома мы ее не часто видим. – Он улегся поудобней. – Иной раз я просыпаюсь ночью и думаю: а вдруг придется за все платить самим?.. Знаете, так бывает: проснешься ночью и ничего не соображаешь. А потом вспомнишь, что ты в клинике лежишь, как сынок богатых родителей, можешь требовать все, что угодно, вызывать звонком сестру, и она обязана прийти, а заплатят за все другие. Замечательно, правда?

– Да, – сказал Равик. – Замечательно…

Он сидел в комнате для осмотров в «Озирисе».

– Еще остался кто-нибудь? – спросил он.

– Да, – сказала Леони. – Ивонна. Она последняя.

– Пришли ее. Ты здорова, Леони.

Ивонна была мясистой двадцатипятилетней блондинкой с широким носом и короткими толстыми руками и ногами, обычными для многих проституток. Самодовольно покачивая бедрами, она вошла в комнату и приподняла шелковое платье.

– Туда, – сказал Равик.

– А так нельзя? – спросила Ивонна.

– Зачем так?

Вместо ответа она молча повернулась и показала свой могучий зад. Он был весь в синих кровоподтеках. Видимо, кто-то ее здорово отлупил.

– Надеюсь, клиент тебе хорошо заплатил, – сказал Равик. – Это не шутки.

Ивонна покачала головой.

– Ни одного сантима, доктор. Клиент тут ни при чем.

– Значит, ты сама получаешь от этого удовольствие. Не знал, что тебе это нравится.

Ивонна снова отрицательно покачала головой; на ее лице появилась довольная, загадочная улыбка. Ситуация ей явно нравилась. Она чувствовала себя важной персоной.

– Я не мазохистка, – сказала она, гордясь знанием такого слова.

– Так что же это? Поскандалили?

Ивонна немного помолчала.

– Это любовь, – сказала она затем и блаженно говела плечами.

– Ревность?

– Да.

Ивонна сияла.

– Должно быть, очень больно?

– От этого не бывает больно.

Она осторожно улеглась.

– Знаете, доктор, мадам Роланда сперва не хотела пускать меня к гостям. «Хотя бы на часок, – сказала я ей. – Попробуем хотя бы часок! Вот увидите!» И теперь у меня такой успех, как никогда.

– Почему?

– Не знаю. Попадаются типы, которые от этого прямо-таки с ума сходят. Это их возбуждает. За последние три дня я принесла выручки на двести пятьдесят франков больше. Долго еще будет видно?

– По крайней мере, недели две-три.

Ивонна прищелкнула языком.

– Если так, удастся справить новую шубу. Лиса – отлично выкрашенные кошачьи шкурки.

– А не хватит, твой друг легко сможет помочь – снова отлупит.

– Этого он никогда не станет делать, – живо ответила Ивонна. – Он не из таких… Не какая-нибудь расчетливая сволочь, знаете ли. Он делает это только от страсти. Когда на него находит. А так ни за что – хоть на коленях проси.

– Характер! – Равик поднял глаза. – Ты здорова, Ивонна.

Она встала.

– Тогда я пошла, внизу меня уже поджидает старик с седой бороденкой. Показала ему рубцы. Чуть не взбесился. Дома ему и словечка не дают сказать. Небось спит и видит, как бы излупить свою старуху. – Она звонко расхохоталась. – Доктор, до чего же смешны люди, правда?

Самодовольно покачивая бедрами, Ивонна вышла.

Равик вымыл руки. Затем прибрал инструменты и подошел к окну. Над домами нависли серебристо-серые сумерки. Голые деревья тянулись из асфальта, словно черные руки мертвецов. В окопах, засыпанных землей, ему случалось видеть такие руки. Он открыл окно. Час нереальности, колеблющийся между днем и ночью. Час любви в маленьких отелях – для женатых мужчин, которые по вечерам, исполненные достоинства, восседают за семейным столом. Час, когда на ломбардской низменности итальянки уже произносят felissima notte.[14] Час отчаяния и грез.

Он закрыл окно. Казалось, в комнате сразу стало гораздо темнее. Влетели тени, забились в уголки и завели беззвучный разговор. Бутылка коньяку, припасенная Роландой, сверкала на столе, как шлифованный топаз. Равик постоял еще с минуту. Потом спустился вниз.

Большой зал был ярко освещен. Играла пианола. Девицы в розовых рубашках сидели в два ряда на мягких пуфиках. Груди у всех были раскрыты – клиенты хотели видеть товар лицом. Их собралось уже человек пять-шесть, главным образом мелкие буржуа средних лет. Это были осторожные специалисты. Они знали дни осмотра и приходили сразу после него, чтобы ничем не рисковать. Ивонна была со своим стариком. Он сидел за столиком перед бутылкой «дюбонне», а она стояла рядом, поставив ногу на стул, и пила шампанское. Она получала десять процентов с каждой бутылки. Старик, видимо, совсем рехнулся – очень уж здорово он раскошелился. Шампанское заказывали только иностранцы. Ивонна знала это. Она стояла в небрежной позе укротительницы львов.

– Ты уже кончил, Равик? – спросила Роланда, стоявшая у двери.

– Да, все в порядке.

– Хочешь что-нибудь выпить?

– Нет, Роланда. Пойду к себе в отель. Я до сих пор работал. Все, что мне сейчас нужно, – это горячая ванна и свежее белье.

Он направился к выходу, минуя бар и гардероб. На улице стоял вечер с фиолетовыми глазами. В синем небе одиноко и торопливо гудел самолет. Черная маленькая птичка верещала на ветке голого дерева.

Женщина, больная раком, пожирающим ее, словно безглазый серый хищник; маленький калека, подсчитывающий свою ренту; проститутка с золотоносным задом; первый дрозд на голых ветвях – все это скользит и скользит мимо, а он, безразличный ко всему этому, медленно бредет сквозь сумерки, пахнущие теплым хлебом, к женщине.

– Хочешь еще кальвадоса?

Жоан кивнула.

– Разве что чуть-чуть.

Равик сделал знак кельнеру.

– Есть у вас кальвадос постарше?

– Разве этот нехорош?

– Хорош. Но, может быть, у вас в погребе найдется другой?

– Сейчас посмотрю.

Кельнер прошел мимо кассы, около которой дремала хозяйка с кошкой на коленях, и скрылся за матовой стеклянной дверью в конторке, где хозяин возился со счетами. Через минуту он вышел оттуда, важный и чинный, и, даже не взглянув в сторону Равика, направился к лестнице, ведущей в подвал.

– Кажется, все в порядке, – заметил Равик.

Кельнер вернулся с бутылкой, неся ее бережно, как запеленатого младенца. Это была грязная бутылка, совсем не похожая на те, которые специально посыпают пылью для туристов, а просто очень грязная бутылка, пролежавшая много лет в подвале. Кельнер осторожно откупорил ее, понюхал пробку и принес две большие рюмки.

– Вот, мсье, – сказал он Равику и налил немного кальвадосу на донышко.

Равик взял рюмку и вдохнул аромат напитка. Затем отпил глоток, откинулся на спинку стула и удовлетворенно кивнул. Кельнер ответил кивком и наполнил обе рюмки на треть.

– Попробуй-ка, – сказал Равик Жоан.

Она тоже пригубила и поставила рюмку на столик. Кельнер наблюдал за ней. Жоан удивленно посмотрела на Равика.

– Такого кальвадоса я никогда не пила, – сказала она и сделала второй глоток. – Его не пьешь, а словно вдыхаешь.

– Вот видите, мадам, – с удовлетворением заявил кельнер. – Это вы очень тонко заметили.

– Равик, – сказала Жоан. – Ты многим рискуешь. После этого кальвадоса я уже не смогу пить другой.

– Ничего, сможешь.

– Но всегда буду мечтать об этом.

– Очень хорошо. Тем самым ты приобщишься к романтике кальвадоса.

– Но другой никогда уже не покажется мне вкусным.

– Напротив, он покажется тебе еще вкуснее. Ты будешь пить один кальвадос и думать о другом. Уже хотя бы поэтому он покажется тебе менее привычным.

Жоан рассмеялась.

– Какой вздор! И ты сам это отлично понимаешь.

– Еще бы не вздор. Но ведь человек и жив-то вздором, а не черствым хлебом фактов. Иначе что же сталось бы с любовью?

– А при чем тут любовь?

– Очень даже при чем. Ведь тут сказывается преемственность. В противном случае мы могли бы любить только раз в жизни, а потом отвергали бы решительно все. Однако тоска по оставленному или покинувшему нас человеку как бы украшает ореолом того, кто приходит потом. И после утраты новое предстает в своеобразном романтическом свете. Старый, искренний самообман.

– Когда ты так рассуждаешь, мне просто противно слушать.

– Мне и самому противно.

– Не смей так говорить. Даже в шутку. Чудо ты превращаешь в какой-то трюк.

Равик ничего не ответил.

– И кажется, будто тебе все надоело и ты подумываешь о том, чтобы бросить меня.

Равик взглянул на нее с затаенной нежностью.

– Пусть это тебя не тревожит, Жоан. Никогда. Придет время, и ты первая бросишь меня. Это бесспорно.

она резким движением поставила рюмку на столик.

– Что за ерунда! Я никогда тебя не брошу. Что ты мне пытаешься внушить?

Глаза, подумал Равик. В них словно молнии сверкают. Нежные красноватые молнии, рожденные из хаоса пылающих свечей.

– Жоан, – сказал он. – Я тебе ничего не хочу внушать. Лучше расскажу тебе сказку про волну и утес. Старая история. Старше нас с тобой. Слу – шай. Жила-была волна и любила утес, где-то в море, скажем, в бухте Капри. Она обдавала его пеной и брызгами, день и ночь целовала его, обвивала своими белыми руками. Она вздыхала, и плакала, и молила: «Приди ко мне, утес!» Она любила его, обдавала пеной и медленно подтачивала. И вот в один прекрасный день, совсем уже подточенный, утес качнулся и рухнул в ее объятия.

Равик сделал глоток.

– Ну и что же? – спросила Жоан.

– И вдруг утеса не стало. Не с кем играть, некого любить, не о ком скорбеть. Утес затонул в волне. Теперь это был лишь каменный обломок на дне морском. Волна же была разочарована, ей казалось, что ее обманули, и вскоре она нашла себе новый утес.

– Ну и что же? – Жоан недоверчиво глядела на него. – Что из этого? Утес должен оставаться утесом.

– Волны всегда так говорят. Но все подвижное сильнее неподвижного. Вода сильнее скалы. Она сделала нетерпеливый жест.

– При чем тут мы с тобой? Это же только сказка, выдумка. Или ты снова смеешься надо мной? Уж если на то пошло, бросишь меня ты! Безусловно.

– Это будут твои последние слова перед тем, как ты меня оставишь, – сказал Равик и рассмеялся. – Ты скажешь, что именно я бросил тебя. И приведешь немало доводов… И сама поверишь в них… И будешь права перед древнейшим судом мира – природой.

Он подозвал кельнера.

– Можно купить эту бутылку кальвадоса?

– Вы хотите взять ее с собой?

– Если позволите.

– Мсье, у нас это не положено. Мы навынос не торгуем…

– Спросите хозяина.

Кельнер вернулся с газетой. Это была «Пари суар».

– Хозяин согласен сделать для вас исключение, – объявил он, воткнул пробку и завернул бутылку в «Пари су ар», предварительно сунув спортивное приложение в карман. – Вот, мсье, пожалуйста! Лучше держать в темном прохладном месте. Это кальвадос с фермы деда нашего хозяина.

– Отлично.

Равик расплатился. Он взял бутылку и принялся ее рассматривать.

– Побудь с нами, солнечное тепло. Долгим жарким летом и голубой осенью ты согревало яблони в старом, запущенном нормандском саду. А сейчас мы в тебе так нуждаемся…

Они вышли на улицу. Начался дождь. Жоан остановилась.

– Равик! Ты любишь меня?

– Да, Жоан. Больше, чем ты думаешь.

Она прижалась к нему.

– Иной раз в это трудно поверить…

– Почему же? Разве я стал бы тогда рассказывать тебе такие сказки?

– Я охотнее послушала бы другие.

Он смотрел сквозь завесу дождя и улыбался.

– Жоан, любовь – не зеркальный пруд, в который можно вечно глядеться. У нее есть приливы и отливы. И обломки кораблей, потерпевших крушение, и затонувшие города, и осьминоги, и бури, и ящики с золотом, и жемчужины… Но жемчужины – те лежат совсем глубоко.

– Об этом я ничего не знаю. Любовь – это когда люди принадлежат друг другу. Навсегда.

Навсегда, подумал он. Старая детская сказка. Ведь даже минуту и ту не удержишь!

Жоан застегнула пальто.

– Хочу, чтобы наступило лето, – сказала она. – Никогда еще я так не ждала его, как в этом году.

Она достала из шкафа черное вечернее платье и бросила на кровать.

– Как я его иной раз ненавижу, это вечное черное платье! Вечная «Шехерезада»! Всегда одно и то же!.. Одно и то же!

Равик взглянул на нее, но ничего не сказал.

– Неужели ты не понимаешь? – спросила она.

– Очень даже понимаю…

– Почему же ты не заберешь меня оттуда, дорогой?

– Куда?

– Да хоть куда-нибудь! Куда угодно!

Равик взял со стола принесенную бутылку кальвадоса и вытащил пробку. Потом достал рюмку и налил ее дополна.

– Возьми, – сказал он. – Выпей.

Жоан отказалась.

– Не поможет. Иной раз пьешь, и не помогает. Часто вообще ничего не помогает. Сегодня вечером мне не хочется идти туда, к этим идиотам.

– Тогда оставайся.

– А потом?

– Позвонишь и скажешь, что больна.

– Но ведь завтра-то придется пойти. Так ведь еще хуже.

– Ты можешь проболеть несколько дней.

– Ничего от этого не изменится. – Она посмотрела на него. – Что со мной? Что со мной, любимый?.. Может быть, дождь? Или эта промозглая мгла? Иной раз кажется, будто лежишь в гробу. Тонешь в серых предвечерних часах. Только что в этом маленьком ресторане я забыла обо всем, я была счастлива с тобой… Зачем ты заговорил о том, что люди покидают друг друга? Ничего не хочу об этом знать, ничего не хочу слышать! Это нагоняет тоску, вдруг возникают беспокойные видения, хочется куда-то бежать… Я знаю, ты не хотел сказать ничего плохого, но мне больно. Очень больно. А тут еще дождь и темнота. Тебе это не знакомо. Ты сильный.

– Сильный? – переспросил Равик.

– Да.

– Откуда ты знаешь?

– Ты никогда ничего не боишься.

– Я уже ничего не боюсь. Это не одно и то же, Жоан.

Не слушая его, она широкими шагами ходила из угла в угол, и казалось, комната для нее слишком мала. Она всегда ходит так, словно идет навстречу ветру, подумал Равик.

– Я хочу бежать от всего, – сказала она. – От этого отеля, от ночного клуба, от липких взглядов. Только бы уйти! – Она остановилась. – Равик, неужели мы должны жить так, как живем сейчас? Разве мы не можем жить как другие люди, которые любят друг друга? Проводить вместе вечера, иметь собственные вещи, наслаждаться покоем… Не сидеть вечно на чемоданах, забыть эти пустые дни в гостиничных номерах, где чувствуешь себя такой чужой…

Лицо Равика казалось непроницаемым. Вот оно, подумал он, нисколько не удивившись. Он давно ждал такого разговора.

– Жоан, ты и в самом деле считаешь, что мы сможем так жить?

– А что нам мешает? Ведь у других все это есть! Им тепло, они всегда вместе, живут в своих квартирах… Закроешь дверь – и конец беспокойству, оно уже не просачивается сквозь стены, как здесь.

– Ты в самом деле так считаешь? – повторил Равик.

– Конечно.

– Маленькая уютная квартирка с маленьким уютным обывательским счастьем. Маленький уютный покой на краю вулкана. Ты в самом деле считаешь это возможным?

– Можно бы подыскать другие слова, – печально проговорила она. – Не такие презрительные. Когда любят, находят иные слова.

– Не в словах дело, Жоан. Неужели ты всерьез так думаешь? Ведь мы не созданы для такой жизни.

Она остановилась перед ним.

– Неправда, я создана.

Равик улыбнулся. В его улыбке были нежность, ирония и грусть.

– Нет, Жоан, – сказал он. – И ты не создана для нее. Ты – еще меньше, чем я. Но главное не в этом. Есть и другая причина.

– Да, – заметила она с горечью. – Я знаю.

– Нет, Жоан. Не знаешь. Но я скажу тебе. Пусть все будет ясно. Так лучше.

Она все еще стояла перед ним.

– Скажу все в двух словах, – продолжал он. – А после не расспрашивай меня ни о чем.

Она ничего не ответила. Внезапно лицо ее стало пустым, таким же, каким было прежде. Он взял ее за руку.

– Я живу во Франции нелегально, – сказал он. – У меня нет документов. Вот почему я никогда не смогу снять квартиру, никогда не смогу жениться, если полюблю. Для этого нужны удостоверения и визы. У меня их нет. Я даже не имею права работать. Разве что тайком. Я никогда не смогу жить иначе, чем теперь.

Она смотрела на него широко раскрытыми глазами.

– Это правда?

Он пожал плечами.

– Тысячи людей живут примерно так же. Это ни для кого не секрет. Вероятно, и для тебя… Я лишь один из тысяч. – Он улыбнулся и отпустил ее руки. – Человек без будущего, как говорит Морозов.

– Да… но…

– В сущности, мне не так уж плохо. Я работаю, живу, у меня есть ты… Все остальное несущественно.

– А полиция?

– Ее это не особенно занимает. Если я случайно попадусь, меня вышлют. Только и всего. Но это маловероятно. А теперь позвони в «Шехерезаду» и скажи, что сегодня ты не придешь. Пусть нынешний вечер будет наш. Целиком наш. Скажи, что заболела. Если понадобится справка, нам поможет Вебер.

Она не двигалась с места.

– Вышлют, – сказала она, словно только сейчас начиная понимать его. – Вышлют… Из Франции… И ты не будешь со мною.

– Очень недолго.

Казалось, она не слышит его.

– Тебя не будет, – сказала она. – Не будет! А мне что тогда делать?

Равик улыбнулся.

– Да, – сказал он. – Действительно, что тебе тогда делать?

Положив руки на колени, она сидела словно в оцепенении.

– Жоан, – сказал Равик. – Я уже два года в Париже, и ничего со мной не случилось.

Выражение ее лица оставалось прежним.

– А если случится?

– Тогда я быстро вернусь. Через одну-две недели. Что-то вроде небольшого путешествия, и только. А теперь позвони в «Шехерезаду».

Она медленно поднялась.

– Что мне им сказать?

– Скажи, что у тебя бронхит. Постарайся говорить хриплым голосом.

Она подошла к телефону. Потом быстро вернулась.

– Равик…

Он бережно отстранил ее.

– Довольно, – сказал он. – Забудь. Может быть, для нас это даже благо – мы не станем рантье страсти. И любовь наша сохранится чистой, как пламя… Она не превратится в кухонный очаг, на котором варят капусту к семейному обеду… А теперь позвони.

Жоан сняла трубку. Он наблюдал за нею. В начале разговора она как будто думала совсем о другом, то и дело с тревогой поглядывая на Равика, словно его вот-вот арестуют. Но скоро вошла в роль и начала лгать легко и правдоподобно. Она при – врала даже больше, чем требовалось. Лицо ее оживилось, теперь на нем явственно отражалась боль, о которой она так живо говорила. В голосе слышалась усталость, он становился все более хриплым, а под конец она даже начала кашлять. Взгляд ее был устремлен куда-то мимо Равика, в пространство, она больше не видела его. Он сделал большой глоток кальвадоса. Никаких комплексов, подумал он. Зеркало, которое все отражает и ничего не удерживает.

Жоан повесила трубку и провела рукой по волосам.

– Они поверили всему.

– Отлично! Разыграно как по нотам!

– Посоветовали лежать в постели, а если до завтра не пройдет, чтобы, ради Бога, не вставала.

– Вот видишь. Значит, дело улажено и на завтра.

– Да, – сказала она, нахмурившись на мгновение. – Улажено…

Затем подошла к нему.

– Ты напугал меня, Равик. Скажи, что все это неправда. Ты часто говоришь что-нибудь просто так. Скажи, что это неправда. Не так, как ты рассказал.

– Это неправда.

Она положила голову ему на плечо.

– И не может быть правдой. Не хочу я опять остаться одна. Ты должен быть со мной. Я – ничто, если я одна. Я ничто без тебя, Равик.

– Жоан, – сказал он, опустив глаза. – То ты похожа на дочь какого-то портье, то – на Диану из лесов, а иной раз – сразу на ту и на другую.

Она не шевельнулась, голова ее все еще лежала у него на плече.

– А сейчас я какая?

– Сейчас ты Диана с серебряным луком. Неуязвимая и смертельно опасная.

– Ты бы мне это почаще говорил.

Равик молчал. Жоан не поняла, что он хотел сказать. Впрочем, это было и не важно. Она при – нимала только то, что ей подходило, и так, как ей хотелось. Об остальном она не беспокоилась. Но именно это и было в ней самым привлекательным. Да и можно ли интересоваться человеком, во всем похожим на тебя? Кому нужна мораль в любви? Мораль – выдумка слабых, жалобный стон неудачников.

– О чем ты думаешь? – спросила она.

– Ни о чем.

– Так совсем и ни о чем?

– Ну, быть может, и не совсем, – ответил он. – Уедем с тобой на несколько дней, Жоан. Туда, где солнце. В Канн или в Антиб. К черту осторожность! К чертям мечты о трехкомнатной квартире и обывательском уюте. Это не для нас с тобой. Разве ночью, когда весь распаленный мир, влюбленный в лето, спит под луной, – разве не кажется тебе тогда, что ты – все сады Будапешта, что ты – аромат цветущих каштановых аллей! Конечно, ты права! Уйдем из мрака, холода и дождя! Хоть на несколько дней.

Она порывисто выпрямилась и взглянула на него.

– Ты не шутишь?

– Нет.

– Но… полиция…

– К черту полицию! Там не более опасно, чем здесь. На курортах туристов проверяют не так уж строго. Особенно в дорогих отелях. Ты никогда не бывала в Антибе?

– Нет. Никогда. Была только в Италии, на Адриатическом побережье. Когда мы поедем?

– Недели через две-три. Самый разгар сезон».

– А деньги у нас есть?

– Немного есть. Через две недели будет достаточно.

– Мы можем поселиться в небольшом пансионе.

– Тебе не место в пансионе. Ты должна жить либо в такой дыре, как эта, либо в первоклассном отеле. Мы остановимся в отеле «Кап». В роскошных отелях чувствуешь себя в полной безопаснос – ти – там даже не спрашивают документов. На днях мне предстоит вспороть живот довольно важной персоне – какому-то высокопоставленному чиновнику, он-то и восполнит недостающую нам сумму. Жоан быстро поднялась. Ее лицо сияло.

– Дай мне еще кальвадоса, – сказала она. – Похоже, он и в самом деле какой-то особенный… Напиток грез…

Она подошла к кровати и взяла свое вечернее платье.

– Боже мой, ведь у меня ничего нет, только эти Старые тряпки!

– Не беда, что-нибудь придумаем. За две недели многое может случиться. Например, аппендицит в высшем обществе или сложный перелом кости у миллионера…

XIV

Андре Дюран был искренне возмущен.

– С вами больше невозможно работать, – заявил он.

Равик пожал плечами. Вебер сказал ему, что Дюран получит за операцию десять тысяч франков. Если не договориться заранее о гонораре, Дюран даст ему двести франков – и дело с концом. Именно так было в последний раз.

– За полчаса до операции! Доктор Равик, такого я от вас никак не ожидал.

– Я тоже.

– Вы знаете, что всегда можете положиться на мое великодушие. Не понимаю, почему вдруг вы стали таким меркантильным. Крайне неприятно говорить о деньгах в минуту, когда пациент вверил нам свою жизнь…

– Что ж тут неприятного?

Дюран пристально посмотрел на Равика. Его морщинистое лицо с седой эспаньолкой дышало достоинством и негодованием. Он поправил золотые очки.

– А на сколько вы рассчитываете? – нехотя спросил он.

– На две тысячи франков.

– Что! – У Дюрана был такой вид, будто его расстреляли, а он все еще не в силах поверить этому. – Просто смешно! – отрезал он.

– Ну что же, – сказал Равик. – Вам нетрудно найти мне замену. Например, Бино. Он отличный хирург.

Равик потянулся за своим пальто. Дюран ошеломленно наблюдал за ним. На его преисполненном достоинства лице отражалась напряженная работа мысли.

– Постойте! – сказал он, когда Равик взял шляпу. – Не можете же вы просто так бросить меня! Почему вы мне это не сказали вчера?

– Вчера вы были за городом, я не мог вас увидеть.

– Две тысячи франков! Да знаете ли вы, что я и заикнуться не смею о такой сумме! Пациент – мой друг. Я могу посчитать ему только собственные издержки.

Внешностью Андре Дюран походил на Господа Бога из детских книжек. В свои семьдесят лет он был неплохим диагностом, но довольно посредственным хирургом. Нынешней блестящей практикой Дюран был обязан главным образом своему прежнему ассистенту Бино, которому лишь два года назад удалось стать независимым. С тех пор Дюран приглашал Равика для проведения сложных операций. Равик работал виртуозно, он умел делать настолько тонкие разрезы, что оставались лишь едва различимые рубцы. Дюран отлично разбирался в бордоских винах, его охотно приглашали на светские приемы, где он и знакомился с большинством своих будущих пациентов.

– Если бы я только знал… – пробормотал он. Он знал это всегда. Вот почему перед каждой трудной операцией он неизменно выезжал на день или на два в свою загородную виллу. Не хотелось заранее договариваться о гонораре. Потом все про – исходило очень просто: можно было посулить что-то на следующий раз… В следующий раз повторялось то же самое. Но сегодня, к удивлению Дюрана, Равик явился не к самому началу операции, а за полчаса до нее, застигнув своего шефа врасплох – пациент еще не был усыплен. Таким образом, времени было достаточно и Дюран не мог скомкать разговор.

В дверь просунулась голова сестры.

– Можно приступить к наркозу, господин профессор?

Дюран посмотрел на нее и тут же бросил на Равика взгляд, полный мольбы и призыва к человечности. Равик ответил ему не менее человеколюбивым, но твердым взглядом.

– Ваше мнение, доктор Равик? – спросил Дюран.

– Вам решать, профессор.

– Сестра, погодите минутку. Нам еще не вполне ясен ход операции.

Сестра исчезла. Дюран обернулся к Равику.

– Что же дальше? – спросил Дюран с упреком.

Равик сунул руки в карманы.

– Отложите операцию до завтра… или на час. Вызовите Бино.

В течение двадцати лет Бино делал за Дюрана почти все операции, но ничего не добился для себя, ибо Дюран систематически лишал его малейшей возможности обзавестись собственной практикой, неизменно заявлял, что он – всего-навсего толковый подручный. Бино ненавидел Дюрана. и потребовал бы за операцию не менее пяти тысяч. Равик это знал. Знал это и Дюран.

– Доктор Равик, – сказал Дюран. – Не следует мельчить нашу профессию спорами на финансовые темы.

– Согласен с вами.

– Почему же вы не предоставите мне решить вопрос о гонораре? Ведь до сих пор вы были всегда довольны.

– Никогда.

– Почему же вы молчали?

– А был ли смысл говорить с вами? К тому же раньше деньги меня не очень интересовали. А на сей раз интересуют. Они мне нужны.

Снова вошла сестра.

– Пациент волнуется, господин профессор.

Дюран и Равик обменялись долгим взглядом. Трудно вырвать деньги у француза, подумал Равик. Труднее, чем у еврея. Еврей видит сделку, а француз

– только деньги, с которыми надо расстаться.

– Еще минутку, сестра, – сказал Дюран. – Проверьте пульс, измерьте кровяное давление, температуру.

– Все уже сделано.

– Тогда приступайте к наркозу.

Сестра ушла.

– Так и быть, – сказал Дюран, решившись. – Я дам вам тысячу.

– Две тысячи, – поправил Равик.

Дюран в нерешительности теребил свою седую эспаньолку.

– Послушайте, Равик, – сказал он наконец проникновенным тоном. – Как эмигрант, которому запрещено практиковать…

– Я не вправе оперировать и у вас, – спокойно договорил Равик. Теперь он ждал традиционного заявления о том, что должен быть благодарным стране, приютившей его.

Однако Дюран воздержался от этого. Он видел, что время уходит, а он ничего не может добиться.

– Две тысячи… – произнес он с такой горечью, словно с этими словами из его рта вылетели две тысячефранковые кредитки. – Придется выложить из собственного кармана. А я-то думал, вы не забыли, что я для вас сделал.

Дюран ждал ответа. Удивительно, до чего кровопийцы любят морализировать, подумал Равик, Этот старый мошенник с ленточкой Почетного Легиона упрекает меня в шантаже, тогда как должен бы сам сгореть со стыда. И он еще считает, что прав.

– Итак, две тысячи, – выговорил наконец Дюран. – Две тысячи, – повторил он, словно это означало: «Всему конец! Прощайте, нежные куропатки, зеленая спаржа, добрый старый „Сэнт Эмилион“! Прощай, родина и Бог на небесах!» – Ну, а теперь-то мы можем начать?..

У пациента было круглое жирное брюшко и тоненькие руки и ноги. Равик случайно узнал, кого ему предстоит оперировать. То был некий Леваль, ведавший делами эмигрантов. Вебер рассказал об этом Равику как занятный анекдот. В «Энтернасьонале» имя Леваля было известно каждому беженцу.

Равик быстро сделал первый надрез. Кожа раскрылась, как страница книги. Он зафиксировал ее зажимами и стал рассматривать вылезший наружу желтоватый жир.

– В виде бесплатного приложения облегчим его на несколько фунтов. Потом он их, конечно, снова нажрет, – сказал он Дюрану.

Дюран ничего не ответил. Равик стал удалять жировой слой, чтобы подойти к мышцам. Вот он, повелитель беженцев, подумал он. Этот человек держит сотни человеческих судеб в своей тощей руке, теперь такой безжизненной и мертвенно-бледной… Это он распорядился выслать из Франции старого профессора Майера. У Майера не хватило сил на новое хождение по мукам, и за день до высылки он тихо повесился в шкафу в своем номере. Больше нигде не нашлось крюка. Он так отощал от недоедания, что крюк для одежды выдержал. Наутро горничная обнаружила в шкафу немного тряпья и в нем то, что осталось от Майера. Будь у этого жирного брюха хоть капля сострадания, профессор и сейчас был бы жив.

– Зажим, – сказал Равик. – Тампон.

Он продолжал оперировать. Ювелирная точность хирургического ножа. Профессиональное ощущение четкого разреза. Брюшная полость. Белые кольчатые черви внутренностей. Вот он лежит со вскрытым животом и со своими моральными принципами. О, разумеется, он по-человечески жалел Майера, но, помимо сострадания, у него было и так называемое чувство национального долга. Всегда найдется ширма, за которую можно спрятаться; у каждого начальника есть свой начальник; предписания, указания, распоряжения, приказы и, наконец, многоголовая гидра Мораль – Необходимость – Суровая действительность – Ответственность, или как ее там еще называют… Всегда найдется ширма, за которую можно спрятаться, чтобы обойти самые простые законы человечности.

Вот он, желчный пузырь, больной, полу сгнивший. Таким его сделали сотни порций филе Россини, потрохов а-ля Кан, вальдшнепов под жирными соусами, сотни литров доброго бордо вкупе с дурным настроением. У старика Майера не было подобных забот. А что, если сделать разрез плохо, сделать его шире и глубже, чем следует?.. Появится ли через неделю новый, более душевный чиновник в пропахшем старыми папками и молью кабинете, где дрожащие от страха эмигранты ждут решения своей судьбы? Возможно, новый чиновник будет лучше, а может, и хуже. Этот жирный шестидесятилетний человек, который лежит без сознания на операционном столе под слепящим светом ламп, несомненно, считает себя гуманистом. Вероятно, Леваль ласковый отец, заботливый супруг… Но стоит ему переступить порог служебного кабинета – и он становится тираном, сыплющим фразами вроде: «Не можем же мы, на самом деле…» или «К чему мы придем, если…». Разве погибла бы Франция, если бы Майер продолжал ежедневно съедать свой скудный обед… если бы вдове Розенталь разрешили по-прежнему занимать каморку для прислуги в «Энтернасьонале» и ожидать своего замученного в застенках гестапо сына… если бы владелец белье – вого магазина Штальман, больной туберкулезом, не отсидел шесть месяцев в тюрьме за нелегальный переход границы и не умер накануне новой высылки?..

Но нет. Разрез был сделан хорошо. Не шире и не глубже, чем положено. Кетгут. Лигатура. Желчный пузырь. Равик показал его Дюрану. В ярком свете пузырь лоснился жиром. Он бросил его в ведро. Дальше. Почему во Франции шьют реверденом? Снять зажим! Тепленькое брюшко важного чиновника с годовым окладом в тридцать – сорок тысяч франков. Откуда у него десять тысяч на операцию? Где он достает остальное? Когда-то это брюшко играло в камушки. Шов ложится хорошо. Очень аккуратно… Две тысячи франков все еще написаны на лице Дюрана, хотя оно наполовину спрятано под маской. Эти деньги – в его глазах. В каждом зрачке – по тысяче. Любовь портит характер. Разве стал бы я иначе шантажировать этого рантье и подрывать его веру в божественность установленного миропорядка и законов эксплуатации? Завтра он с елейным видом подсядет к постели брюшка и услышит слова благодарности за свою работу… Осторожно, еще один зажим!.. Брюшко – это неделя жизни с Жоан в Антибе. Неделя света среди пепельного смерча эпохи. Кусочек голубого неба перед грозой… А теперь подкожный слой. Первосортный шов – все-таки две тысячи франков. Зашить бы ему и ножницы – на память о Майере. Белый свет ламп – как они шипят! Почему так путаются мысли? Вероятно, газеты. Радио. Бесконечная болтовня лжецов и трусов. Лавина дезориентирующих слов. Сбитые с толку мозги. Приемлют любое демагогическое дерьмо. Разучились жевать черствый хлеб познания. Беззубые мозги. Слабоумие. Так, и это готово. Осталось зашить кожу. Через неделю-другую он опять сможет высылать из Франции трясущихся от страха беженцев. А вдруг без желчного пузыря он станет добрее? Если только не умрет. Впрочем, такие умирают в восемьдесят лет, осыпанные почестями, про – никнутые чувством глубокого уважения к себе, окруженные гордыми внуками… Готово. Убрать его!

Равик снял перчатки и маску. Высокопоставленный чиновник выскользнул на бесшумных колесах из операционной. Равик поглядел ему вслед. Знал бы ты, Леваль, подумал он, что твой сверхлегальный желчный пузырь позволит мне, нелегальному беженцу, провести несколько в высшей степени нелегальных дней на Ривьере!

Он начал мыть руки. Рядом стоял Дюран. Он тоже неторопливо и методично мыл руки, руки старика с высоким кровяным давлением. Он тщательно тер пальцы и в такт медленно двигал челюстью, словно размалывал зерно. Когда прекращалось растирание, прекращалось и жевание. Стоило ему снова начать тереть – и жевание возобновлялось. На сей раз он мыл руки особенно медленно и долго. Видимо, хочет хоть на несколько минут оттянуть расставание с двумя тысячами франков, подумал Равик.

– Чего вы ждете? – спросил Дюран немного погодя.

– Чека.

– Я пришлю вам деньги, когда пациент мне заплатит. Это будет через несколько недель после его выписки из клиники.

Дюран взял полотенце и вытерся. Затем налил на ладонь одеколон «д’Орсэ» и растер руки.

– Надеюсь, настолько-то вы мне доверяете… Не так ли? – спросил он.

Жулик, подумал Равик. Хочет еще немного унизить меня.

– Вы же сказали, что пациент – ваш друг и оплатит только ваши издержки.

– Да… – неопределенно ответил Дюран.

– Что ж… Издержки будут невелики. Материал и оплата сестрам. Клиника принадлежит вам. Посчитайте сто франков за все. Можете их удержать. Отдадите потом.

– Доктор Равик, – заявил Дюран и выпрямился. – Издержки, к сожалению, оказались зна – чительно выше, чем я предполагал. Ваши две тысячи франков – это тоже издержки. Я должен посчитать их пациенту. – Он понюхал свои надушенные руки. – Так что…

Дюран улыбнулся. Желтые зубы резко контрастировали с белоснежной бородкой. Словно кто-то помочился в снег, подумал Равик. И все-таки он мне заплатит.

Вебер одолжит мне в счет гонорара. Но этот старый козел не дождется, чтобы я его снова просил. Этого удовольствия я ему не доставлю.

– Хорошо, – сказал он. – Если вам так трудно, пришлете мне деньги после.

– Вовсе не трудно. Хотя ваше требование было для меня совершенно неожиданным. И, кроме того, во всем должен быть порядок.

– Хорошо, сделаем так ради порядка, но это не меняет дела.

– Нет, меняет.

– Результат остается тот же, – сказал Равик. – А теперь извините меня. Хочется выпить водки. Прощайте.

– Прощайте, – оторопело ответил Дюран.

– Почему бы вам не поехать со мной, Равик? – улыбаясь спросила Кэт.

Стройная и высокая, она стояла перед ним, заложив руки в карманы пальто. Вся ее фигура дышала спокойствием и уверенностью.

– В Фьезоле, наверно, уже расцвели форситии. Стена садовой ограды вся в желтом пламени. Камин, книги, покой.

На улице прогрохотал грузовик. В маленькой приемной клиники задребезжали стекла в рамках – на стенах висели фотографии Шартрского собора.

– По ночам тишина… Все далеко-далеко… – сказала Кэт. – Разве плохо?

– Очень даже хорошо, но, боюсь, это не по мне.

– Почему?

– Покой хорош, когда ты сам спокоен. Только тогда.

– Разве я спокойна?

– По крайней мере, вы знаете, чего хотите. А это почти одно и то же.

– А вы разве не знаете, чего хотите?

– Я вообще ничего не хочу.

Кэт не спеша застегивала пальто.

– Так что же это у меня, Равик? Счастье или отчаяние?

Он нетерпеливо улыбнулся.

– Вероятно, и то и другое. Так бывает часто. Об этом не следует слишком много размышлять.

– Что же тогда следует?

– Радоваться.

Она с недоумением посмотрела на него.

– А можно радоваться одной?

– Нет. Для этого всегда нужен еще кто-то. Он помолчал. К чему я все это говорю? – подумал он. Вялая предотъездная болтовня. Обычная неловкость перед расставанием. Постные проповеди.

– Я говорю не о том маленьком счастье, о котором вы как-то упоминали, – сказал он. – Такое расцветает везде, как фиалки вокруг сгоревшего дома. Дело в другом: кто ничего не ждет, никогда не будет разочарован. Вот хорошее правило жизни. Тогда все, что придет потом, покажется вам приятной неожиданностью.

– Это неверно, – возразила Кэт. – Так кажется, лишь когда ты болен. А встанешь, начнешь ходить – и думаешь совсем по-другому. Хочется большего.

Ее лицо было освещено косым лучом света, падавшим из окна. Глаза оставались в тени, и только рот одиноким цветком расцветал на фоне бледных щек.

– Есть у вас врач во Флоренции? – спросил Равик.

– Нет. А разве мне нужен врач?

– Может понадобиться. Мало ли что бывает. Я буду чувствовать себя спокойнее, зная, что у вас есть врач.

– Я ведь совсем поправилась. А если что случится – вернусь в Париж.

– Конечно. Это всего лишь предосторожность. Во Флоренции есть хороший врач – профессор Фиола. Запомните? Фиола.

– Забуду. Да это и не важно, Равик.

– Я ему напишу. Он позаботится о вас.

– Но зачем же? Я совсем здорова.

– Профессиональная осторожность, Кэт. Только и всего. Я напишу ему, он вам позвонит.

– Как хотите. – Она взяла сумку. – Прощайте, Равик. Я ухожу. Может быть, из Флоренции поеду прямо в Канн, а оттуда – в Нью-Йорк на «Конте ди Савойя». Если вам случится попасть в Америку, разыщите там сельский дом и в нем женщину с мужем, детьми, лошадьми и собаками. Кэт Хэгстрем, которую вы знали, я оставлю здесь. Ее могилка в «Шехерезаде». Будете там – помяните меня, выпейте рюмочку…

– Хорошо. Водки?

– Да, водки.

Она с нерешительным видом стояла в полутемной комнате. Свет падал теперь на одну из фотографий Шартрского собора. Главный алтарь и распятие.

– Странно, – сказала она. – Мне бы радоваться… А я не радуюсь…

– Так бывает всегда при расставании, Кэт. Даже когда расстаешься с отчаянием.

Она стояла перед ним, полная трепетной жизни, решившаяся на что-то и чуть печальная.

– Самое правильное при расставании – уйти, – сказал Равик. – Пойдемте, я провожу вас.

– Пойдемте.

Воздух на улице был теплым и влажным. Небо раскаленным железом нависло над крышами.

– Сейчас я вам найду такси, Кэт.

– Не надо. Мне хочется пройтись до угла. Там и сяду. Я будто впервые в жизни вышла на улицу.

– Ну и как?

– Воздух меня пьянит, как вино.

– Не взять ли все же такси?

– Нет. Я пройдусь пешком. – Она посмотрела на мокрую улицу и рассмеялась. – В каком-то уголке сознания все еще живет страх. Так и должно быть?

– Да, так и должно быть.

– Прощайте, Равик.

– Прощайте, Кэт.

Она постояла еще секунду, словно хотела что-то сказать. Потом, стройная и гибкая, осторожно спустилась по ступенькам и пошла по улице навстречу фиолетовому вечеру и своей гибели. Она не оглянулась.

Равик вернулся в клинику. Проходя мимо комнаты, где раньше лежала Кэт, он услышал музыку. Удивившись, он остановился. Он знал, что нового пациента там еще не было.

Равик осторожно приоткрыл дверь и увидел сестру, стоявшую на коленях перед радиолой. Она вздрогнула и вскочила на ноги. Радиола играла старую пластинку «Le dernier valse».[15]

Девушка оправила платье.

– Эту радиолу мне подарила мисс Хэгстрем, – сказала она. – Американская. Здесь такой не купишь. Хоть весь Париж обыщи. Единственная на весь город. Проигрывает пять пластинок подряд. Меняет их автоматически. – Она сияла от гордости. – Стоит самое меньшее три тысячи франков. А пластинок сколько! Пятьдесят шесть штук. В ней и приемник есть. Вот счастье-то привалило!

Счастье, подумал Равик. Опять счастье. Здесь оно в виде радиолы. Он стоял и слушал. Точно голубь, вспорхнула над оркестром скрипка, жалобная и сентиментальная. Слезливая дешевка, порой хватающая за душу сильнее, чем все ноктюрны Шопена. Равик огляделся. Постельное белье снято с кровати, матрас поставлен дыбом, простыни брошены на пол у двери. Вечер с иронической усмешкой заглядывает в распахнутые окна. Едва слышный запах духов и заключительные аккорды салонного вальса – вот все, что осталось от Кэт Хэгстрем.

– Сразу всего не унести, – озабоченно сказала сестра. – Слишком тяжело. Сперва захвачу радиолу, а потом пластинки. Чудесная штука. С ней впору открыть собственное кафе.

– Неплохая мысль, – сказал Равик. – Будьте осторожны, не разбейте пластинки.

XV

Равик проснулся не сразу. Некоторое время он еще пребывал в каких-то странных сумерках, сотканных из сна и действительности… Сон, бледный и обрывочный, еще не исчез… И вместе с тем Равик сознавал, что все это только сон. Он был в Шварцвальде, на маленькой железнодорожной станции, неподалеку от границы. Где-то совсем рядом шумел водопад, с гор веяло терпким ароматом ели. Было лето, в долине пахло смолой и травами. На рельсах играл красноватый отсвет заката, словно по ним промчался поезд и оставил за собой кровавый след. Что я здесь делаю? – подумал Равик. Что я делаю здесь, в Германии? Ведь я во Франции. В Париже… Мягкая, радужно-переливчатая волна подхватила его и снова погрузила в сон. Париж?.. Париж расплылся, подернулся туманной дымкой, затонул… Он был не во Франции. Он был в Германии. Зачем он вернулся сюда?

…Равик шел вдоль платформы маленькой станции. У газетного киоска стоял железнодорожник – человек средних лет, с полным лицом и очень светлыми бровями. Он читал «Фелькишер беобахтер».

– Когда придет поезд? – спросил Равик. Железнодорожник медленно поднял глаза.

– А вам куда?

Равика вдруг обдало жаркой волной страха. Где он очутился? Что это за городок? Как называется станция? Не сказать ли, что он едет во Фрейбург? Что за черт, куда его занесло? Он оглядел перрон. Ни указателя, ни названия. Он улыбнулся.

– Я в отпуске, – сказал он.

– Куда же вы едете? – спросил железнодорожник.

– Так, никуда, просто разъезжаю. Сошел наугад. Поглядел в окно вагона – понравилось. А теперь уже не нравится. Терпеть не могу водопадов. Хочу ехать дальше.

– Но куда? Должны же вы знать, куда вы едете?

– Послезавтра мне надо быть во Фрейбурге. А пока что могу не торопиться. Разъезжаю просто так, без всякой цели, для собственного удовольствия.

– Эта линия не на Фрейбург, – сказал железнодорожник и подозрительно посмотрел на него.

Что за чушь я несу? – подумал Равик. Зачем ввязался в разговор, вместо того чтобы сидеть и просто ждать? Как я сюда попал?

– Знаю, – сказал он. – Но у меня еще есть время. Можно тут где-нибудь найти вишневку? Настоящую шварцвальдскую вишневку?

– Вон там, в буфете, – сказал железнодорожник, пристально разглядывая его.

Равик медленно пошел по асфальтированной платформе. Его шаги гулко отдавались под станционным навесом. В зале ожидания сидели двое мужчин. Он чувствовал на себе их взгляд. Под навес залетели две ласточки. Он сделал вид, что любуется ими, но искоса поглядывал на железнодорожника.

Тот сложил газету и двинулся следом за ним. Равик заглянул в буфет. Здесь никого не было. Пахло пивом. Равик вышел из буфета. Железнодорожник стоял на платформе. Заметив Равика, он вошел в зал ожидания. Равик ускорил шаг. Он понял, что навлек на себя подозрение. Дойдя до угла станционного здания, он оглянулся. На платформе не было ни души. Он быстро проскользнул между багажным отделением и окошком кассы, пригнувшись прошел вдоль багажной стойки, на которой стояло несколько молочных бидонов, а затем прошмыгнул под окном, откуда слышался стук телеграфного аппарата. Оказавшись с другой стороны здания, он осторожно осмотрелся, затем быстро пересек пути и побежал по цветущему лугу к ельнику, сбивая ногами головки одуванчиков. Добежав до опушки, он оглянулся и увидел на платформе железнодорожника и двух мужчин. Железнодорожник указал на него, и мужчины бросились в погоню. Равик отскочил назад и стал продираться сквозь ельник. Он снова пустился бежать, то и дело останавливаясь и прислушиваясь. Когда все было тихо, замирал на месте и напряженно выжидал. Когда же треск раздавался снова, двигался дальше, теперь уже ползком, стараясь делать это как можно тише. Прислушиваясь, он задерживал дыхание и сжимал кулаки. Ему страстно, до судороги в ногах, хотелось вскочить и бежать, бежать изо всех сил, без оглядки. Но тогда бы он выдал себя. Двигаться можно было только одновременно с преследователями. Он лежал в чащобе среди голубых цветов перелеска. Hepatica triloba, подумал он. Hepatica triloba, перелеска трехлопастная. Лесу, казалось, не было конца. Теперь треск слышался отовсюду. Он почувствовал, как из всех пор у него струится пот, словно из тела хлынул дождь. И вдруг колени его подогнулись, будто размягчились суставы, – он попытался встать, но земля ушла из-под ног. Что это – трясина? Он потрогал почву, она была тверда. Просто ноги стали ватными. Преследователи приближались. Он уже слышал их. Они двигались прямо на него. Он вскочил, но колени снова подкосились. Он ожесточенно щипал себя за ноги и, напрягая все силы, полз вперед. Треск все ближе… Сквозь ветви вдруг засияло голубое небо – впереди открылась прогалина. Он знал, что погибнет, если не успеет быстро перебе – жать ее. Он щипал и щипал себя за ноги. Он оглянулся и увидел злобное, ухмыляющееся лицо, лицо Хааке… Равик тонул, его засасывало все глубже; беззащитный, беспомощный, задыхаясь, он раздирал руками погружавшуюся в трясину грудь, он стонал…

Он стонал? Где он находится? Равик ощутил на шее свои руки. Они были мокрыми. Шея была мокрой. Грудь была мокрой. Лицо было мокрым. Он открыл глаза, все еще не понимая, где он, – в трясине среди еловой чащобы или где-то еще. О Париже он пока не думал. Белая луна, распятая на кресте, над неведомым миром. За темным крестом повис бледный свет, словно нимб замученного святого. Белый мертвый свет беззвучно кричал в блеклом чугунном небе. Полная луна за деревянной крестовиной окна парижского отеля «Энтернасьональ». Равик привстал. Что с ним произошло? Железнодорожный состав, полный крови, истекающий кровью, мчащийся сквозь летний вечер по окровавленным рельсам… сотни раз повторявшийся сон:

он вновь в Германии, гонимый, преследуемый, затравленный палачами кровавого режима, узаконившего убийство… Сколько раз он видел этот сон! Равик неподвижно глядел на луну, обесцвечивающую своим отраженным светом все краски мира. Сны, полные ужаса фашистских застенков, застывших лиц замученных друзей, бесслезного, окаменевшего горя тех, кто остался в живых,

– сны, полные муки расставания и такого одиночества, о котором не расскажешь никакими словами… Днем еще удавалось воздвигнуть какой-то барьер, вал, за которым не видно было прошлого. Тягостными, долгими годами возводился этот вал, желания удушались цинизмом, воспоминания безжалостно растаптывались и хоронились, люди срывали с себя все, вплоть до имени; чувства твердели, как цемент. Но едва забудешься, и бледный лик прошлого опять встает перед тобой, сладостный, призрач – ный, зовущий, и ты топишь его в алкоголе, напиваясь до бесчувствия. Так бывало днем… Но по ночам ты беззащитен – ослабевают тормоза внутренней дисциплины, и тебя начинает засасывать; из-за горизонта сознания все поднимается сызнова, встает из могил; замороженная судорога оттаивает, приползают тени, дымится кровь, вскрываются раны, и над всеми бастионами и баррикадами проносится черный шторм! Забыть! Это легко, пока светит прожектор воли, но когда луч его гаснет и становится слышна возня червей, когда утраченное прошлое, подобно затонувшей Винете,[16] поднимается из волн и оживает вновь, – тогда все принимает другой оборот. Тогда остается одно, напиваться до тяжелого, свинцового дурмана, оглушать себя… Превращать ночи в дни и дни в ночи… Днем снились иные сны, без этой потерянности и отрешенности от всего. По ночам он старался не спать. Сколько раз он возвращался в отель, когда рассвет уже вползал в город! Или ждал в «катакомбе» и пил со всяким, кто готов был с ним пить. Потом из «Шехерезады» приходил Морозов, и они пили вместе под чахлой пальмой в зале без окон, где только по стрелкам часов можно определить, настало ли уже утро. Так пьянствуют в подводной лодке… Конечно, со стороны очень легко укоризненно покачивать головой и призывать к благоразумию. Будь оно трижды проклято, это благоразумие! Все не так просто! Жизнь есть жизнь, она не стоит ничего и стоит бесконечно много. От нее можно отказаться – это нехитро. Но разве одновременно не отказываешься и от мести, от всего, что ежедневно, ежечасно высмеивается, оплевывается, над чем глумятся, что зовется верой в человечность и в человечество? Эта вера живет вопреки всему. Хоть она и пуста, твоя жизнь, но ее не выбросишь, как стреляную гильзу! Она еще сгодится для борьбы, когда настанет час, она еще понадобится. Не ради себя самого, и даже не во имя мести – как бы слепо ты ни жаждал ее, – не из эгоизма и даже не из альтруизма – так или иначе, но все равно надо вытаскивать этот мир из крови и грязи, и пусть ты вытащишь его хоть на вершок – все равно важно, что ты непрестанно боролся, просто боролся. И пока ты дышишь, не упускай случая возобновить борьбу. Но ожидание разъедает душу. Быть может, оно вообще безнадежно. К тому же в глубине души живет страх, что, когда пробьет час, ты окажешься разбитым, подточенным, истомленным этим нескончаемым ожиданием, слишком выдохшимся, и не сможешь встать в строй и зашагать в одной шеренге с другими! Не потому ли ты пытался вытоптать в своей памяти все, что гложет нервы, безжалостно вытравить все это сарказмом, иронией и даже какой-то особой сентиментальностью, бежать, укрыться в другом человеке, в чужом «я»? И все же снова и снова тобой овладевает бессилие, отдавая тебя на милость сна и призраков прошлого.

Луна сползла под крестовину оконной рамы. Она уже не походила на нимб святого. То был жирный, непристойный соглядатай, похотливо заглядывающий в чужие окна и постели. Равик совсем уже проснулся. На этот раз сон был еще не так страшен. Он видел другие, пострашней. Но ведь ему давно уже ничего не снилось. Давно? Он попробовал вспомнить… да, пожалуй, с того времени, как он перестал спать один.

Он пошарил рукой около кровати. Бутылки не было. С некоторых пор она стояла не у кровати, а на столике в углу комнаты. Равик поколебался с минуту. Можно было не пить. Он это знал. Но можно было и выпить. Равик встал, босиком подошел к столику, нашел рюмку, откупорил бутылку и выпил. То был остаток старого кальвадоса. Он поднес рюмку к окну. В лунном свете она мерцала, как опал. Водка не должна стоять на свету, подумал он, будь то солнце или луна. Раненые солдаты, в полнолуние пролежавшие всю ночь в поле, ослабевали больше, чем в темные ночи. Равик по – качал головой, допил рюмку и налил другую. Взглянув на Жоан, он увидел, что она широко открытыми глазами смотрит на него. Равик замер. Видит ли она его?

– Равик, – позвала Жоан.

– Да…

Она вздрогнула, словно только сейчас проснулась.

– Равик, – сказала она изменившимся голосом, – что ты там делаешь?

– Захотелось немного выпить.

– Что с тобой?.. – Жоан приподнялась. – В чем дело? – растерянно спросила она. – Случилось что-нибудь?

– Ничего.

Она откинула волосы со лба.

– Господи, я так испугалась!

– Прости, мне казалось, ты крепко спишь.

– Я вдруг увидела, что ты стоить там… в углу… совсем другой…

– Извини, Жоан. Я не думал, что разбужу тебя.

– Я почувствовала, что тебя нет рядом. Стало холодно. Словно ветер подул. Я вся похолодела от страха. И вдруг вижу – ты в углу. Что-нибудь случилось?

– Нет, ничего, ровным счетом ничего, Жоан. Я проснулся, и мне захотелось выпить.

– Дай и мне глоток.

Равик наполнил рюмку и подошел к кровати.

– Ты сейчас совсем как ребенок, – сказал он.

Жоан обеими руками взяла рюмку и поднесла к губам. Она пила медленно, глядя на него поверх рюмки.

– Отчего ты проснулся?

– Не знаю. Вероятно, свет луны.

– Ненавижу луну.

– В Антибе ты не будешь ее ненавидеть.

Она поставила рюмку на стол.

– Мы в самом деле едем?

– Да, едем.

– Подальше от этого тумана и дождя?

– Да… подальше от этого проклятого тумана и дождя.

– Налей мне еще.

– Ты не хочешь спать?

– Нет. Жалко тратить время на сон. Ведь пока ты спишь, жизнь уходит. Дай мне рюмку. Это тот самый отличный кальвадос? Мы хотели взять его с собой.

– Ничего не надо брать с собой.

Она взглянула на него.

– Никогда?

– Никогда.

Равик подошел к окну и задернул портьеры. Они сходились лишь наполовину. Свет луны падал в широкую щель, как в колодец, разделяя комнату на две части, полные смутного мрака.

– Почему ты не ложишься? – спросила Жоан. Равик стоял у дивана, отделенный от Жоан стеной лунного света. Он с трудом различал ее. Чуть поблескивающие волосы были откинуты назад. Она сидела в кровати нагая. Между ним и ею, как между двумя темными берегами, струился, оставаясь неподвижным, и словно переливался в самом себе холодный свет; он лился в прямоугольник комнаты, полной теплого запаха сна, пройдя бесконечный путь сквозь черный безвоздушный эфир – преломленный свет солнца, отраженный далекой мертвой планетой, магически превращенный в свинцовый холодный поток; свет струился – и все же стоял на месте и никак не мог заполнить комнату.

– Почему ты не идешь ко мне? – спросила Жоан.

Равик прошел через комнату, сквозь мрак, свет и снова мрак, всего несколько шагов, но ему показалось, что он преодолел огромное расстояние.

– Ты взял бутылку?

– Да.

– Хочешь выпить? Который час?

Равик посмотрел на светящийся циферблат часов.

– Около пяти.

– Пять. А могло быть и три. Или семь. Ночью время стоит. Идут только часы.

– Да. И несмотря на это, все происходит ночью. Или именно поэтому.

– Что все?

– Все, что становится видимым днем.

– Не пугай меня. Ты хочешь сказать – все происходит без ведома людей, когда они спят?

– Именно так.

Жоан взяла у него рюмку и выпила. Она была очень хороша, и он знал, что любит ее. Она не – была прекрасна, как статуя или картина; она была прекрасна, как луг, овеваемый ветром. В ней билась жизнь, та самая жизнь, которая, случайно столкнув две клетки в лоне матери, создала ее именно такой. Все та же непостижимая тайна: в крохотном семени заключено все дерево, еще неподвижное, микроскопическое, но оно есть, оно заранее предопределено: здесь и крона, и плоды, и ливень цветов апрельского утра; из одной ночи любви возникло лицо, плечи, глаза – именно эти глаза и эти плечи, они уже существовали, затерявшись где-то на земле, среди миллионов людей, а потом, в ноябрьскую ночь, в Париже, на мосту Альма, вдруг подошли к тебе…

– Почему ночью?.. – спросила Жоан.

– Потому что… – сказал Равик. – Прижмись ко мне теснее, любимая, вновь возвращенная из бездны сна, вернувшаяся с лунных лугов… потому что ночь и сон – предатели. Помнишь, как мы заснули сегодня ночью друг возле друга – мы были так близки, как только могут быть близки люди… Мы слились воедино лицом, телом, мыслями, дыханьем… И вдруг нас разлучил сон. Он медленно просачивался, серый, бесцветный, – сначала пятно, потом еще и еще… Как проказа, он оседал на наших мыслях, проникал в кровь из мрака бессознательного, капля за каплей в нас вливалась слепота, и вдруг каждый остался один, и в полном одиночестве мы поплыли куда-то по темным каналам, отданные во власть неведомых сил и безликой угрозы. Проснувшись, я увидел тебя. Ты спала. Ты все еще была далеко-далеко. Ты совсем ускользнула от меня. Ты ничего больше обо мне не знала. Ты оказалась там, куда я не мог последовать за тобой. – Он поцеловал ее руку. – Разве может быть любовь совершенной, если каждую ночь, едва уснув, я теряю тебя?

– Я лежала, прижавшись к тебе. Рядом с тобой. В твоих объятиях.

– Ты была в какой-то неведомой стране – рядом со мной, но дальше, чем если бы очутилась на Сириусе… Когда тебя нет днем, это не страшно. Днем мне все понятно. Но кому дано понять ночь?..

– Я была с тобой.

– Нет, тебя не было со мной. Ты только лежала рядом. Откуда человеку знать, каким он вернется из загадочной страны, где сознание бесконтрольно. Вернется другим и сам того не заметит.

– И ты тоже?

– Да, и я тоже, – сказал Равик. – А теперь отдай рюмку. Я несу тут всякую чепуху, а ты пьешь. Она протянула ему рюмку.

– Хорошо, что ты проснулся, Равик. Спасибо луне. Без нее мы продолжали бы спать и ничего друг о друге не знали. Или в ком-нибудь из нас угнездился бы зародыш разлуки – ведь мы были совсем беззащитны. Он рос бы и рос, медленно и незаметно, пока наконец не прорвался бы наружу…

Она тихо рассмеялась. Равик посмотрел на нее.

– Ты сама не особенно веришь в то, что сказала, не так ли?

– Не особенно. А ты?

– И я не верю. Но что-то тут есть. Потому мы и не принимаем это всерьез. Вот в чем величие человека.

Она снова рассмеялась.

– Что же тут страшного? Я доверяю телу. Оно лучше знает, чего хочет, – лучше головы, в которую бог знает что взбредет.

Равик допил рюмку.

– Согласен, – сказал он. – И это верно.

– А что, если нам сегодня больше не спать?

Равик подержал бутылку в серебряном потоке лунного света. Она была больше чем наполовину пуста.

– Почти ничего не осталось, – сказал он. – Но попробовать можно.

Он поставил бутылку на столик у кровати. Потом повернулся и посмотрел на Жоан.

– Ты хороша, как все мечты мужчины, как все его мечты и еще одна, о которой он и не подозревал.

– Ладно, – сказала она. – Давай теперь просыпаться каждую ночь, Равик. Ночью ты иной, чем днем.

– Лучше?

– Иной. Ночью ты неожиданный. Всегда откуда-нибудь приходишь, и неизвестно откуда.

– А днем?

– Днем ты не всегда такой. Только иногда.

– Недурное признание! Несколько недель назад ты бы так не сказала.

– Да, но ведь тогда я совсем не знала тебя. Он взглянул на нее. На ее лице не было и тени неискренности. Жоан сказала то, что думала, ей это казалось вполне естественным. Она совсем не хотела обидеть его или удивить чем-то необычным.

– Тогда плохи наши дела, – проговорил он.

– Почему?

– Через несколько недель ты узнаешь меня еще лучше и я стану для тебя еще менее неожиданным.

– Так же, как и я для тебя.

– С тобой совсем другое дело.

– Почему?

– На твоей стороне пятьдесят тысяч лет биологического развития человека. Женщина от любви умнеет, а мужчина теряет голову.

– Ты любишь меня?

– Да.

– Ты слишком редко говоришь об этом.

Она потянулась. Словно сытая кошка, подумал Равик. Сытая кошка, уверенная, что жертве не уйти от нее.

– Иной раз мне хочется вышвырнуть тебя в окно, – сказал он.

– Почему же ты этого не делаешь?

Вместо ответа он только взглянул на нее.

– А ты смог бы? – спросила она.

Он опять промолчал. Жоан откинулась на подушку.

– Уничтожить человека, потому что любишь его? Убить, потому что слишком любишь?

Равик потянулся за бутылкой.

– О Боже, – сказал он. – Чем я это заслужил? Проснуться ночью и выслушивать такое…

– Разве это не верно?

– Верно. Для третьесортных поэтов и женщин, которым это не грозит.

– И для тех, кто убивает.

– Пожалуй.

– Так ты смог бы?

– Жоан, – сказал Равик. – Перестань болтать. Эта игра не по мне. Я уже убил слишком много людей. Как любитель и как профессионал. Как солдат и как врач. Это внушает человеку презрение, безразличие и уважение к жизни. Убийствами многого не добьешься. Кто часто убивал, не станет убивать из-за любви. Иначе смерть становится чем-то смешным и незначительным. Но смерть никогда не смешна. Она всегда значительна. Женщины тут ни при чем. Это дело мужское. – Он немного помолчал. – О чем мы только говорим! – . сказал он и наклонился над ней. – Разве ты не мое счастье – счастье без корней? Легкое, как об – лако, и яркое, как луч прожектора! Дай поцеловать тебя! Никогда еще жизнь не была так драгоценна, как сегодня… когда она так мало стоит.

XVI

Свет. Снова и снова свет. Белой пеной он прилетел с горизонта, где глубокая синева моря сливалась с легкой голубизной неба; он прилетал – сама бездыханность и вместе с тем глубокое дыхание; вспышка, слитая воедино с отражением… Нехитрое, первозданное счастье – быть таким светлым, так мерцать, так невесомо парить…

Как он сияет над ее головой, подумал Равик. Точно бесцветный нимб! Точно даль без перспективы. Как он обтекает ее плечи! Молоко земли Ханаанской, шелк, сотканный из лучей! В этом свете никто не наг. Кожа ловит его и отбрасывает, как утес морскую волну. Световая пена, прозрачный вихрь, тончайшее платье из светлого тумана…

– Сколько мы уже здесь живем? – спросила Жоан.

– Восемь дней.

– Они словно восемь лет, тебе не кажется?

– Нет, сказал Равик. – Словно восемь часов. Восемь часов и три тысячи лет. На том месте, где ты стоишь, три тысячи лет назад точно так же стояла молодая этрусская женщина… А из Африки точно так же дул ветер и гнал перед собой свет через море.

Жоан примостилась около него на скале.

– Когда мы вернемся в Париж?

– Это выяснится сегодня вечером в казино.

– Мы выиграли?

– Недостаточно.

– Ты играешь так, будто играл всю жизнь. Может быть, так оно и есть? Я ведь ничего о тебе не знаю. Почему крупье рассыпался перед тобой в любезностях? Словно ты военный магнат.

– Он принял меня за какого-то военного магната.

– Неправда. Ты тоже узнал его.

– Из вежливости сделал вид, что узнал.

– Когда ты был здесь в последний раз?

– Не знаю. Много лет назад. Ты уже загорела! Тебе это идет.

– Значит, мне надо всегда здесь жить.

– А ты хотела бы?

– Всегда здесь жить? Нет. Но я хотела бы всегда жить так, как живу сейчас. – Она откинула волосы назад. – Тебе это, конечно, кажется очень легкомысленным, правда?

– Нет, почему же?

Она с улыбкой повернулась к нему.

– Я знаю, любимый, это легкомысленно, но, Боже мой, в нашей проклятой жизни было так мало легкомыслия! Война, голод – всего было вдоволь. А перевороты, а инфляция… Но уверенности, беззаботности, покоя и свободного времени у нас не было никогда. А теперь ты говоришь, что снова надвигается война. Нашим родителям и вправду жилось легче, чем нам с тобой, Равик.

– Да, легче.

– Господи, ведь у нас только одна жизнь, она коротка, она быстротечна… – Жоан прижала ладони к горячему камню. – Наверно, я пустая женщина, Равик. Живу в историческую эпоху, а меня это нисколько не трогает. Я хочу счастья, хочу, чтобы жизнь не была такой трудной и мучительной. Больше ничего.

– А кто этого не хочет, Жоан?

– Ты тоже хочешь?

– Конечно.

Какая синь, подумал Равик, почти бесцветная синь на горизонте, где небо погружается в воду! И эта буря света, охватившая все море, и небосклон, и эти глаза. Они никогда не были такими синими в Париже…

– Как бы мне хотелось всегда так жить. Вместе с тобой.

– Мы так и живем – во всяком случае, сейчас.

– Да, сейчас… а через несколько дней – снова Париж, ночной клуб, где вечно одно и то же, опостылевшая жизнь в грязном отеле…

– Ты преувеличиваешь. Твой отель не так уж грязен. Вот мой действительно грязноват, если не считать номера, в котором я живу.

Она уперлась руками в скалу. Ветер играл ее волосами.

– Морозов все твердит, что ты замечательный врач. Жаль, что тебе приходится жить нелегально. Как хирург ты мог бы зарабатывать кучу денег. Профессор Дюран…

– Откуда ты его знаешь?

– Он бывает в «Шехерезаде». Наш обер-кельнер Рене говорит, что меньше чем за десять тысяч Дюран и пальцем не шевельнет.

– Рене, видимо, в курсе дела.

– А иной раз он делает и по две, и по три операции в день. У него шикарный дом, «паккард»…

Удивительно, подумал Равик. Она мелет страшную чушь, какую на протяжении веков до нее мололи все женщины. Но лицо ее от этого ничуть не меняется. Пожалуй, оно становится еще прекраснее. Амазонка с глазами цвета морской волны, наделенная инстинктом наседки и проповедующая банкирские идеалы. Но разве она не права? Разве красота может быть неправой? Разве вся правда мира не на ее стороне?

На пенистом гребне волны Равик увидел моторную лодку. Он не двинулся с места.

– Вон едут твои друзья, – сказал он.

– Где? – спросила Жоан, хотя давно уже заметила лодку. – И почему мои? Скорее твои. С тобой они раньше познакомились.

– На десять минут.

– Во всяком случае раньше.

Равик рассмеялся.

– Пусть будет по-твоему, Жоан.

– А я к ним не пойду. Ни за что. Не пойду, и все.

– Конечно, не пойдешь.

Равик вытянулся и закрыл глаза. Солнечное тепло сразу же охватило все тело, словно его накрыли легким золотистым покрывалом. Он знал, что последует дальше.

– Мы не слишком учтивы, – сказала Жоан, немного помолчав.

– Влюбленные никогда не отличаются учтивостью.

– Ведь они приехали специально за нами. Если ты не хочешь ехать с ними, то, по крайней мере, спустись вниз и скажи, что мы остаемся.

– Хорошо. – Равик слегка приоткрыл глаза. – Сделаем проще. Пойди к ним и объясни, что мне надо работать. А сама поезжай. Так же, как вчера.

– Работать? Но это же просто смешно. Кто здесь работает? Почему бы тебе не поехать с нами? Ты им очень понравился. Вчера они были страшно огорчены, что ты остался на берегу.

– О Господи! – Теперь Равик совсем открыл глаза. – Почему все женщины любят эти идиотские разговоры? Тебе хочется покататься, у меня нет моторной лодки, жизнь коротка, нам осталось пробыть здесь несколько дней, так неужели я должен разыгрывать великодушие и заставлять тебя делать то, что ты все равно сделаешь?.. И все только для того, чтобы твоя совесть была спокойна?..

– Меня незачем заставлять. Сама знаю, как поступить.

Она взглянула на него. Глаза ее, как всегда, были яркими и лучистыми, и лишь губы скривились в легкой гримасе, настолько неуловимой, что Равик усомнился: уж не ошибся ли он? Но он знал, что не ошибся.

Волны с шумом бились о скалы у мостков причала. Взметнулся каскад брызг, и ветер принес облачко сверкающей водяной пыли. Равик почувствовал, как по телу пробежал мгновенный озноб.

– Вот она, твоя волна, – сказала Жоан. – Из той самой сказки, которую ты мне рассказал в Париже.

– Ты запомнила ее?

– Еще бы. Но ты не утес. Ты – бетонная глыба. Жоан сошла вниз, к лодочной пристани, и все необъятное небо опустилось на ее красивые плечи. Казалось, Жоан уносит небо с собой… По-своему она права. Она сядет в белую лодку, ее волосы будут развеваться на ветру, а я… Я идиот, что не поехал с ней, подумал Равик. Но подобная роль пока еще не по мне. Во мне еще сидит эта дурацкая гордость давно прошедших эпох, это донкихотство… И все-таки? Что же тогда остается? Смоковницы, цветущие в лунной ночи, Сенека и Сократ, виолончельный концерт Шумана, способность предвидеть утрату…

Снизу донесся голос Жоан. Потом глухо зарокотал мотор. Равик приподнялся на локтях. Вероятно, она сидит на корме. Где-то в море остров, на нем монастырь. Временами оттуда доносится петушиный крик… Как просвечивает солнце сквозь веки! Какое оно красное! Нежные луга детства, поросшие маками, нетерпеливая кровь, полная ожидания. Извечная колыбельная моря. Колокола Винеты. Сказочное счастье – лежать и ни о чем не думать… Он быстро заснул.

После обеда Равик вывел из гаража «тальбо», который Морозов взял для него напрокат в Париже. На нем он и приехал сюда с Жоан.

Машина мчалась вдоль побережья. День стоял ясный, ослепительно яркий. Равик проехал в Ниццу и Монте-Карло, а затем в Вилль-Франш. Он любил эту старую небольшую гавань и немного посидел за столиком перед одним из бистро на набережной. Потом побродил по парку возле казино Монте-Карло и по кладбищу самоубийц, расположенному в горах, высоко над морем. Отыскав одну из могил, он долго стоял перед ней, чему-то улыбаясь, затем узкими улочками старой Ниццы, через площади, украшенные монументами, проехал в новый город; потом вернулся в Канн, а из Канна направился вдоль побережья, туда, где красные скалы и где рыбацкие поселки носят библейские названия.

Равик забыл о Жоан. Забыл о самом себе… Он весь отдался яркому дню – трезвучию солнца, моря и земли, преобразившему все побережье в цветущий край, в то время как где-то высоко горные тропы еще лежали под снегом. Над Францией сгустились тучи, над Европой бушевала буря, но эта узкая полоска земли, казалось, была в стороне от всего. О ней словно позабыли, здесь еще бился свой, особый пульс жизни. Если по ту сторону гор вся страна уже тонула в сером сумраке, подернулась дымкой грядущей беды, недобрых предчувствий, нависшей опасности, то здесь сверкало веселое солнце и вся накипь умирающего мира стекалась сюда, под его живительные лучи.

Мотыльки и мошкара слетелись на последний огонек и пляшут… Суетливый танец комаров, глупый, как легкая музыка баров и кафе. Крохотный мирок, отживший свое, как бабочки в октябре, чьи легкие крылышки уже прихватило морозом. Все это еще танцует, болтает, флиртует, любит, изменяет, фиглярствует, пока не налетит великий шквал и не зазвенит коса смерти…

Равик свернул в Сен-Рафаэль. Маленький четырехугольник гавани кишел парусниками и моторными лодками. Кафе на набережной выставили пестрые зонты. За столиками сидели загорелые женщины. До чего все это знакомо, подумал Равик. Изменчивый, нежный лик жизни – соблазны веселья, беспечность, игра… До чего же все это знакомо, хотя давно уже ушло в прошлое. Когда-то и я так жил, порхал мотыльком и думал, что в этом жизнь… Машина в крутом вираже вынеслась на шоссе и помчалась прямо в пылающий закат…

В отеле ему сообщили, что звонила Жоан и просила не ждать ее к ужину. Равик спустился в ресторан «Иден Рок». Там было почти пусто: по ве – черам вся публика отправлялась в Жюан-ле-Пен или в Канн. Он выбрал столик на террасе, построенной на скале и напоминавшей корабельную палубу. Внизу под ним пенился прибой. С горизонта, объятого пламенем заката, набегали волны: темно-красные и зеленовато-синие вдали, ближе к берегу они приобретали более светлый, золотисто-красный или оранжевый оттенок. Волны все накатывались и накатывались, принимая на свои гибкие спины опускающиеся сумерки и расплескивая их разноцветной пеной на прибрежные скалы.

Равик долго сидел на террасе. Он ощущал какой-то внутренний холод и глубокое одиночество. Трезво и бесстрастно размышлял он о будущем. Оттяжка возможна, он это знал – мало ли существует уловок и шахматных ходов. Но он знал также, что никогда не воспользуется ими. Все зашло слишком далеко. Уловки хороши для мелких интрижек. Здесь же оставалось лишь одно – выстоять, выстоять до конца, не поддаваясь самообману и не прибегая к уловкам.

Равик поднял на свет бокал С прозрачным легким вином Прованса. Прохладный вечер, терраса, потонувшая в грохоте морского прибоя, небо в улыбке закатного солнца, полное колокольного перезвона далеких звезд… А во мне, подумал он, горит прожектор, его холодный луч выхватывает из мрака будущего немые месяцы, скользит по ним и снова шарит во тьме, и я уже знаю все и хотя еще не чувствую боли, но твердо знаю – боль придет, и жизнь моя вновь прозрачна – как этот бокал, полный чужого вина, которое не долго останется в нем – иначе оно перестоит, превратится в уксус, уксус перебродившей страсти.

Все неминуемо оборвется. В ее жизни, такой чужой, многое еще только начинается. Разве ее удержишь? Невинно и ни с чем не считаясь, словно растение к свету, тянется она к соблазнам, к пестрому многообразию более легкой жизни. Ей хочется будущего, а я могу предложить лишь крохи жалкого настоящего. Правда, еще ничего не про – изошло. Но это не важно. Все всегда предрешено заранее, а люди не сознают этого и момент драматической развязки принимают за решающий час, хотя он уже давно беззвучно пробил.

Равик допил бокал. Теперь у вина был совсем другой вкус. Он снова наполнил бокал и выпил. Вино было опять прежним – пенистым и светлым.

Он расплатился и отправился в Канн, в казино.

Равик играл расчетливо, делая небольшие ставки. Внутренний холодок еще не прошел, и он знал, что будет выигрывать, пока этот холодок не исчезнет. Он поставил на последнюю дюжину, на квадрат двадцать семь, и еще на двадцать семь отдельно. За час он выиграл три тысячи франков, удвоил ставку на квадрат и поставил еще на четыре номера.

Он заметил, как в зал вошла Жоан. Она переоделась; видимо, вернулась в отель сразу же после его ухода. С ней были те двое мужчин, которые увезли ее на моторной лодке: бельгиец Леклерк и американец Наджент, – так они представились ему при знакомстве. Жоан была удивительно хороша. На ней было белое вечернее платье в крупных серых цветах. Он купил его накануне отъезда. Увидев платье, она, слегка вскрикнув, бросилась к Равику. «Откуда ты так хорошо разбираешься в вечерних туалетах? – спросила Жоан. – Оно гораздо лучше моего. – И, снова взглянув на подарок: – Да и дороже». Птица, подумал он. Еще сидит на моих ветвях, но уже расправила крылья для полета.

Крупье пододвинул Равику несколько фишек. Один из его четырех номеров выиграл. Он взял деньги и сохранил прежнюю ставку. Жоан направилась к столикам, где играли в баккара. Заметила ли она его? Несколько человек, не принимавших участия в игре, смотрели ей вслед. Как обычно, она шла, слегка подавшись вперед, точно преодолевая встречный ветер и словно бы не зная, куда. идет. Повернув голову, Жоан что-то сказала Надженту, и в то же мгновение Равику захотелось от – бросить фишки, оттолкнуть этот зеленый стол, вскочить, подхватить Жоан на руки, унести прочь отсюда, от этих людей, на какой-нибудь далекий остров, хотя бы на тот, что виднеется там, вдали, в Антибской бухте, – спрятать ее от всех, сберечь для себя.

Он опять сделал ставку. Вышла семерка. Острова ни от чего не спасают. Тревогу сердца ничем не унять. Скорее всего теряешь то, что держишь в руках, когда оставляешь сам – потери уже не ощущаешь. Шарик медленно катился. Двенадцать. Он поставил снова.

Подняв голову, Равик встретился взглядом с Жоан. Она стояла по другую сторону стола и смотрела на него. Он кивнул ей и улыбнулся. Жоан пристально наблюдала за ним. Он показал на рулетку и пожал плечами. Девятнадцать.

Он снова сделал ставку и поднял глаза. Жоан исчезла. С трудом усидев на месте, он взял сигарету из пачки, лежавшей на столе. Лакей поднес спичку. Это был лысый человек с брюшком, одетый в ливрею.

– Да, нынче времена не те, – сказал он.

– Безусловно не те, – ответил Равик.

Лакей был ему абсолютно незнаком.

– То ли дело в двадцать девятом году…

– Совершенно верно, совсем другое дело… Равик не помнил, был ли он действительно тогда в Канне, или лакею просто захотелось поговорить. Выпала четверка, он едва не проглядел ее и попытался вновь сосредоточиться на игре. Но из этого ничего не вышло.

Какая глупость! – подумал он. Прийти в казино с несколькими франками в кармане и играть только для того, чтобы пробыть в Антибе еще хотя бы несколько дней. А зачем, собственно? Зачем он вообще приехал сюда? Проклятое малодушие – только и всего. Любовь как болезнь – она медленно и незаметно подтачивает человека, а замечаешь это лишь тогда, когда уже хочешь избавиться от нее, но тут силы тебе изменяют. Морозов прав. Дай женщине пожить несколько дней такой жизнью, какую обычно ты ей предложить не можешь, и наверняка потеряешь ее. Она попытается обрести эту жизнь вновь, но уже с кем-нибудь другим, способным обеспечивать ее всегда. Скажу ей, что между нами все кончено, подумал он. В Париже я с ней расстанусь, пока не поздно.

Он раздумывал, стоит ли пересесть за другой стол и продолжать игру, но вдруг почувствовал, что больше не хочет играть. Никогда не следует мельчить то, что начал делать с размахом. Он огляделся. Жоан нигде не было видно. Он зашел в бар и выпил рюмку коньяку. Потом направился к стоянке машин – хотелось поездить часок-другой.

Запустив мотор, Равик заметил приближавшуюся Жоан.

– Ты хотел уехать без меня? – спросила она.

– Я хотел покататься часок в горах и вернуться.

– Ты лжешь! Ты решил больше не возвращаться! Ты хотел оставить меня здесь с этими идиотами!

– Жоан, – возразил Равик. – Ты еще скажешь, что проводишь время с этими идиотами по моей вине.

– Да, по твоей! Я только со злости поехала с ними. Почему тебя не было в отеле, когда я вернулась?

– Ты же обещала своим идиотам поужинать с ними.

Смутившись, она не сразу нашлась что ответить.

– Я это сделала только потому, что, вернувшись, не застала тебя.

– Хорошо. Не будем больше говорить об этом. Тебе было весело.

– Нет.

Взволнованная, гневная, задыхающаяся, она стояла перед ним во мраке мягкой синей ночи; лунный свет играл в ее волосах, а вишнево-красные. губы на бледном, смелом лице казались почти черными. Стоял февраль 1939 года. В Париже придет не – отвратимое – медленно, исподволь, со всей мелкой ложью, унижениями и дрязгами; ему хотелось расстаться с ней прежде, чем все это начнется… но пока они еще здесь… осталось так немного дней.

– Куда ты намерен ехать? – спросила она.

– Никуда. Просто хотел немного покататься.

– И я с тобой.

– А как на это посмотрят твои идиоты?

– Я уже простилась с ними. Сказала, что ты меня ждешь.

– Тоже неплохо, – проговорил Равик. – Ты сообразительный ребенок. Погоди, я подниму верх.

– Не надо. Я в теплом пальто. И давай поедем помедленнее. Мимо всех этих кафе, где сидят люди, у которых только одна забота – быть счастливыми и не искать никаких доводов в свое оправдание.

Она скользнула на сиденье рядом с Равиком и поцеловала его.

– Я первый раз на Ривьере, Равик, – сказала она. – Пойми меня. Впервые мы по-настоящему вместе, и ночи больше не холодные, и я счастлива.

Он вырулил из густого потока машин, миновал отель «Карлтон» и направился в сторону Жюан-ле-Пен.

– Впервые, – повторила она. – Да, впервые, Равик. И я заранее знаю, что ты мог бы мне сказать, и все это будет не то.

Она придвинулась ближе и положила голову ему на плечо.

– Забудь о том, что было сегодня! И никогда больше не вспоминай! Знаешь, ты чудесно водишь машину. Ты просто великолепно проехал сейчас по городу. Эти идиоты говорят то же самое. Вчера они видели тебя за рулем… С тобой жутко… У тебя нет прошлого. Я о тебе ничего не знаю. О жизни этих идиотов мне известно в сто раз больше, чем о твоей. Как ты думаешь, тут где-нибудь можно найти рюмку кальвадоса? Я так переволновалась сегодня, мне хочется кальвадоса. С тобой очень трудно жить.

Машина мчалась по шоссе, как низко летящая птица.

– Не слишком быстро? – спросил Равик.

– Нет. Поезжай быстрее. Так, чтобы ветер пронизывал меня, словно листву дерева. Как свистит в ушах ночь! Любовь изрешетила меня насквозь, мне кажется, я могу заглянуть внутрь себя. Я так люблю тебя, и сердце мое разметалось, как женщина под взглядом мужчины на пшеничном поле. Мое сердце так бы и распласталось сейчас по земле, по лугу. Так бы и распласталось, так бы и полетело. Оно сошло с ума. Оно любит тебя, когда ты ведешь машину. Давай больше не вернемся в Париж. Украдем чемодан с бриллиантами, ограбим банк, уведем машину и забудем о Париже.

Равик остановился перед небольшим баром. Шум мотора смолк, и сразу же издалека донеслось мягкое, глубокое дыхание моря.

– Пойдем, – сказал он. – Здесь, конечно, найдется кальвадос. Ты много сегодня выпила?

– Слишком много. И все по твоей милости. Да и болтовня этих идиотов вдруг стала невыносимой.

– Почему же ты не пришла ко мне?

– Я пришла к тебе.

– Да, пришла, когда решила, что я ухожу от тебя. Ты что-нибудь ела?

– Немного. Теперь я голодна… А ты выиграл?

– Да.

– Тогда поедем в роскошный ресторан, закажем черной икры и шампанского, будем такими, как наши родители до всех этих войн – беспечными, сентиментальными, незапуганными, непринужденными, с дурным вкусом, слезами, луной, олеандром, скрипками, любовью и морем! Мне хочется думать, что у нас дети, и парк, и дом, а у тебя – паспорт и будущее, что ради тебя я отказалась от блестящей карьеры, что через двадцать лет мы все еще любим и ревнуем друг друга, и я для тебя по-прежнему красива и не могу уснуть, если ночью тебя нет дома, и…

По ее лицу катились слезы, но она улыбалась.

– Все одно к одному, любимый… И все это – признаки дурного вкуса.

– Едем, – сказал он. – Едем в горы, в «Шато Мадрид». Там хор русских цыган, там будет все, чего ты хочешь.

Был утренний час. Далеко внизу лежало спокойное серое море. Небо было безоблачным и бесцветным. На горизонте светлела узкая серебристая полоса. Было так тихо, что Равик слышал дыхание Жоан. Они ушли из ресторана последними. Цыгане, усевшись в старенький «форд», уже укатили по извилистому шоссе. Кельнеры уехали на «ситроэнах». Повар отправился за провизией в стареньком шестиместном «делаэ» выпуска 1929 года.

– Вот и день наступил, – сказал Равик. – А где-то на другом конце земли еще ночь. Когда-нибудь появятся самолеты, на которых можно будет догонять ее. Они полетят со скоростью вращения Земли. И если ты будешь меня любить в четыре часа утра, мы сделаем так, чтобы всегда было четыре часа; вместе со временем мы полетим вокруг Земли, и оно остановится для нас.

Жоан прижалась к нему.

– Я и сказать не могу, до чего это было бы хорошо! Так хорошо… Просто сердце разрывается. Смейся, смейся надо мной…

– Это действительно хорошо, Жоан.

Она посмотрела на него.

– Где же он, такой самолет? Пока его построят, мы состаримся, любимый. Я бы не хотела дожить до старости. А ты?

– А я бы хотел.

– Неужели?

– До самой глубокой старости.

– А зачем?

– Хочу увидеть, что станется с нашей планетой.

– Мне не хочется стариться.

– Ты и не будешь стариться. Жизнь не оставит на твоем лице никаких следов, она лишь слегка коснется его, и оно станет еще красивее. Человек становится старым лишь тогда, когда уже ничего не чувствует.

– Нет, когда уже не любит.

Равик молчал. Оставить, подумал он. Оставить тебя! И как это могло взбрести мне в голову несколько часов назад, в Канне?

Жоан положила руку ему на плечо.

– Вот и конец празднику, – сказала она. – Мы возвратимся домой и проведем ночь вместе. Как чудесно! Как чудесно жить цельной, а не ущербной жизнью. Я переполнена тобой и совершенно спокойна, во мне больше не осталось места ни для чего. Вернемся же домой, в наше взятое напрокат «домой», в белый отель, похожий на домик в саду.

Машина скользила вниз по виткам шоссе. Утренние сумерки постепенно рассеивались. Земля пахла росой. Равик выключил фары. Когда они выехали на Корниш,[17] им встретились тележки с цветами и овощами, направляющиеся в Ниццу. Затем они обогнали кавалерийский отряд. Сквозь гудение мотора слышался нестройный топот конских копыт. Неестественно звонкое цоканье подков по щебенке шоссе. Темные лица всадников в бурнусах.

Равик взглянул на Жоан. Она ответила ему улыбкой. Бледное, утомленное, еще более тонкое, чем обычно лицо. В своей нежной усталости оно казалось ему прекраснее, чем когда-либо, этим волшебным сумрачно-тихим утром, уже полностью поглотившим вчерашний день, но еще не обозначенным никаким определенным часом. Чудесное утро безмятежно парило над землей, не ведая времени, страхов и сомнений…

Впереди показалась и стала медленно надвигаться на них размашистая дуга

Антибской бухты. Становилось все светлей. Как бы заслоняя собою голубеющий день, в бухте маячили серые силуэты четырех военных кораблей: крейсер и три эсминца. Видимо, они пришли ночью. Низкие, угрожающие, безмолвные, стояли они на фоне отступающего перед ними неба. Равик посмотрел на Жоан. Она уснула, положив голову ему на плечо.

XVII

Равик направлялся в клинику. Прошла уже неделя, как он вернулся с побережья. Внезапно он замер на месте. Картина, открывшаяся ему, удивительно напоминала детскую игру. Воздвигаемое здание сверкало на солнце, словно его собрали из деталей игрушечного строительного набора. Оно стояло в ажурной паутине лесов, сквозь которую просвечивало голубое небо… как вдруг в одном месте леса качнулись и соскользнувшая с них балка с человеческой фигурой на ней начала медленно опрокидываться, подобно падающей спичке, на которой сидит муха. Балка падала и падала, ее падение казалось бесконечно долгим. Фигурка теперь отделилась и походила на маленькую куклу с раскинутыми руками, неловко парившую в воздухе. Весь мир будто застыл на мгновение в мертвой тишине. Все вокруг было неподвижно – ни ветерка, ни вздоха, ни звука… Лишь маленькая фигурка и массивная балка падали и падали…

Затем все внезапно зашумело, задвигалось. Только теперь Равик почувствовал, что у него перехватило дыхание. Он побежал.

Пострадавший лежал на мостовой. Минуту назад улица была почти пуста. Теперь она кишела людьми. Люди бежали со всех сторон, словно услыхали набат. Равик протиснулся сквозь толпу. Он увидел, что двое рабочих пытаются поднять пострадавшего.

– Не поднимайте! Пусть лежит! – крикнул он. Люди расступились и дали ему дорогу. Рабочие держали пострадавшего на весу.

– Опускайте тише! Осторожно! Тише!

– Вы кто? – спросил один из рабочих. – Врач?

– Да.

– Отлично.

Пострадавшего положили на мостовую. Равик опустился перед ним на колени и выслушал сердце. Затем, расстегнув взмокшую от пота рубашку, ощупал тело.

– Что с ним? – спросил рабочий, обращаясь к Равику. – Он без сознания?

Равик отрицательно покачал головой.

– Так что же? – опять спросил рабочий.

– Умер.

– Умер?

– Да.

– Как же так? – растерянно проговорил рабочий. – Ведь мы только что вместе обедали.

– Врача! – неожиданно донеслось из задних рядов толпы, обступившей их плотным кольцом.

– Что случилось? – спросил Равик.

– Врача! Скорее!

– Да что случилось?

– Женщина…

– Какая женщина?

– Ее ушибло упавшей балкой!.. Истекает кровью!

Равик стал протискиваться сквозь толпу. На куче песка около ямы с известью лежала женщина в длинном синем переднике. Ее морщинистое лицо было мертвенно-бледным, остановившиеся глаза напоминали потухшие угли. Из раны в области груди, почти под самым горлом, маленьким фонтанчиком била кровь. Она била прерывистой косой струйкой вверх и вбок, и это странным образом не вязалось со всем видом женщины, лежавшей прямо и неподвижно. Черная лужица у нее под головой быстро впитывалась в песок.

Равик зажал артерию и тут же достал пакет с бинтом из узкой фельдшерской сумки, которую постоянно носил при себе.

– Подержите! – .обратился он к людям, стоявшим около него.

Четыре руки одновременно протянулись к сумке, но она все же упала на песок и раскрылась. Он выхватил из нее ножницы, тампон и вскрыл пакет с бинтом.

Женщина по-прежнему лежала молча, глядя прямо перед собой немигающими глазами. Тело ее напряглось и словно окаменело.

– Не волнуйся, мать, – сказал Равик, – все будет в порядке.

Удар пришелся в плечо и шею. Плечо было раздроблено, ключица сломана. Размозженный сустав, по-видимому, не сможет больше сгибаться.

– Так. С левой рукой мы покончили, – сказал Равик и стал осторожно ощупывать затылок. Кожа была в ссадинах. Продолжая обследование, он осмотрел ногу и обнаружил вывих ступни. Серые чулки, много раз штопанные, но без единой дырочки; черная подвязка ниже колена – сколько раз он видел все это. Черные латаные туфли, шнурки, завязанные двойным узлом.

– Кто-нибудь вызвал «скорую помощь»? – спросил он.

Ему ответили не сразу.

– Вызвали, кажется… Полицейский позвонил, – сказал кто-то немного погодя.

Равик поднял голову.

– Полицейский? Где он?

– Там… возле убитого…

Равик встал.

– Ну, тогда все в порядке.

Он хотел уйти. В это время сквозь толпу протиснулся полицейский – молодой человек с блокнотом в руке. Он нервно слюнявил огрызок карандаша.

– Минуточку, – проговорил полицейский и стал что-то записывать.

– Тут все в порядке, – сказал Равик.

– Минуточку, мсье.

– Я очень спешу. У меня срочный вызов.

– Минуточку, мсье. Вы врач?

– Я перевязал артерию, вот и все. Остается дожидаться «скорой помощи».

– Одну секунду, мсье! Я должен записать вашу фамилию. Вы ведь свидетель.

– Я не видел, как случилось несчастье. Пришел позднее.

– Все равно, я должен все записать. Это очень тяжелый случай, мсье!

– Вижу! – сказал Равик.

Полицейский спросил у женщины ее фамилию. Женщина молчала. Невидящими глазами она в упор глядела на него. Обуреваемый непомерным усердием, полицейский нагнулся над ней. Равик огляделся. Толпа окружила его стеной. Пробиться было невозможно.

– Послушайте, – обратился он к полицейскому. – Я очень спешу.

– Прекрасно вас понимаю, мсье! Тогда тем более не усложняйте дело. Я должен записать все по порядку. Вы свидетель, а для нас это очень важно. Вдруг женщина умрет?

– Она не умрет.

– Этого никогда нельзя знать заранее. К тому же, очевидно, придется решать вопрос о пособии за увечье.

– Вы вызвали «скорую помощь»?

– Это сделал мой коллега… Да не мешайте же мне, иначе мы никогда не покончим с этим.

– Здесь женщина умирает, а вы хотите уйти, – укоризненно сказал один из рабочих Равику.

– Она и умерла бы, не окажись я здесь.

– А я вам что говорю? – добавил рабочий вопреки всякой логике. – Вот и выходит, что вы должны остаться.

Щелкнул затвор фотоаппарата. Какой-то человек в шляпе, сдвинутой на затылок, улыбнулся.

– Не угодно ли вам еще раз нагнуться, будто вы закрепляете повязку? – обратился он к Равику.

– Нет, не угодно.

– Я из газеты, – сказал фотограф. – Мы поместим снимок с вашим адресом и подписью. Со – общим, что вы спасли пострадавшую. Неплохая реклама для врача. Прошу стать сюда… Тут больше света.

– Убирайтесь к черту! – проговорил Равик. – Женщине срочно нужна «скорая помощь». Я наложил временную повязку, ее нужно очень быстро сменить. Срочно вызывайте «скорую помощь».

– Всему свой черед, мсье, – заявил полицейский. – Сперва надо составить протокол.

– А тот, мертвый, уже сказал тебе, как его зовут? – вмешался в разговор какой-то подросток.

– Заткнись! – прикрикнул на него полицейский и сплюнул ему под ноги.

– Сделайте еще один снимок отсюда, – попросил кто-то фоторепортера.

– Зачем?

– Пусть будет видно, что женщина находилась на огороженной части тротуара. Тут везде огорожено. Вон посмотрите… – Говоривший показал на косо прибитую дощечку с надписью: «Внимание! Проход запрещен!» – Снимите так, чтобы была видна надпись. Нам это необходимо. О пособии за увечье не может и речи быть.

– Я фотокорреспондент, – возразил человек в шляпе. – Снимаю только то, что считаю интересным.

– А разве это не интересно? Что же тогда интересно? Получится отличный снимок с надписью на заднем плане.

– Надписи нас не интересуют. Интересно показать происшествие…

– Тогда занесите это в протокол. – Человек почтительно тронул полицейского за плечо.

– Да кто вы такой? – огрызнулся тот.

– Я представитель строительной фирмы.

– Прекрасно, – сказал полицейский. – Тогда вы тоже останетесь здесь… Так как же вас зовут? Должны же вы знать, как вас зовут? – обратился он к женщине.

Женщина беззвучно пошевелила губами. Ее веки затрепетали, как бабочки. Смертельно усталые, серые мотыльки, подумал Равик. И тут же: до чего все-таки я глуп! Мне давно пора убираться отсюда!

– Черт возьми! – сказал полицейский. – Уж не спятила ли она? Вот задаст работы! А у меня в три кончается дежурство.

– Марсель… – неожиданно проговорила женщина.

– Что вы сказали? Ну, ну? Что вы сказали? – Полицейский снова склонился над ней.

Женщина молчала.

– Что вы сказали? – Полицейский выдержал паузу. – Повторите! Повторите еще раз!

Женщина молчала.

– А, пропадите вы пропадом со всей вашей проклятой болтовней, – накинулся он на представителя строительной фирмы. – Ну как тут составишь протокол?

В этот момент снова щелкнул затвор фотоаппарата.

– Благодарю, – сказал репортер. – Получится очень живая сценка.

– А наш фирменный знак попал в кадр? – спросил представитель строительной фирмы, отмахиваясь от полицейского. – Я немедленно заказываю полдюжины снимков.

– Не попал, – заявил фоторепортер. – Я социалист. Лучше бы уплатили по страховке, жалкий холуй, цепной пес миллионеров.

Раздался пронзительный вой сирены. «Скорая помощь». Теперь самое время убраться, подумал Равик. Он осторожно попятился назад. Однако полицейский удержал его.

– Вам придется пройти с нами в участок, мсье. Очень сожалею, но мне необходимо составить протокол.

Неизвестно откуда появился второй полицейский и встал рядом с Равиком. Делать было нечего. Быть может, обойдется, подумал Равик и пошел за полицейскими.

Дежурный чиновник молча слушал доклад полицейского, заново составлявшего протокол. Затем обратился к Равику:

– Вы не француз.

Он не спрашивал, он констатировал.

– Совершенно верно, – ответил Равик.

– Кто же вы?

– Чех.

– Как же так? Вы оказываете врачебную помощь, хотя, будучи иностранцем, не имеете права практиковать, если вы не натурализовались.

Равик улыбнулся.

– Я не занимаюсь врачебной практикой. Я путешествую. Развлекаюсь.

– Паспорт у вас при себе?

– Будет тебе, Фернан, – сказал другой чиновник. – Мсье помог женщине, у нас имеется его адрес. Этого вполне достаточно. К тому же есть и другие свидетели.

– Меня интересует, паспорт или удостоверение личности у вас при себе?

– Разумеется, нет, – ответил Равик. – Кто же носит с собой паспорт?

– А где он у вас?

– В консульстве. Сдал неделю назад. Нужно продлить визу.

Равик знал: если сказать, что паспорт в отеле, его отправят туда с полицейским, и обман сразу же – раскроется. К тому же, когда его спросили, где он живет, он из предосторожности назвал не свой отель. Вариант с консульством был надежнее.

– В каком консульстве? – спросил Фернан.

– В чехословацком. В каком же еще?

– А ведь мы можем позвонить и справиться. – Фернан бросил на Равика многозначительный взгляд.

– Конечно, можете.

Фернан с минуту помолчал.

– Хорошо, – сказал он. – Так и сделаем. Он встал и вышел в соседнюю комнату. Второй чиновник был явно смущен.

– Извините, пожалуйста, мсье, – обратился он к Равику, – разумеется, это пустая формальность. Сейчас все выяснится! Мы вам очень признательны за помощь.

Выяснится, подумал Равик. Он не спеша достал сигарету и осмотрел комнату. У двери стоял полицейский. Но это было чистой случайностью – пока никто еще не подозревал его всерьез. Можно бы даже оттолкнуть полицейского… Но, помимо него, в комнате находилось двое рабочих и представитель строительной фирмы. Пытаться бежать бессмысленно. Не пробьешься, да и перед участком всегда торчат полицейские…

Фернан вернулся.

– В консульстве паспорта на ваше имя нет.

– Возможно, – сказал Равик.

– То есть как это «возможно»?

– Сотрудник, давший справку, может и не знать всего. Такими делами занимаются, по крайней мере, пять-шесть человек.

– Но этот оказался в курсе дела.

Равик промолчал.

– Вы не чех, – сказал Фернан.

– Послушай, Фернан… – начал было другой чиновник.

– Акцент у вас не чешский, – сказал Фернан.

– Ну и что же?

– Вы немец, – торжествующе объявил Фернан. – И к тому же без паспорта.

– Нет, я не немец, – ответил Равик. – Я марокканец, и у меня все французские паспорта, какие только есть на свете.

– Мсье! – заорал Фернан. – Как вы смеете! Вы оскорбляете французскую колониальную империю!

– Дело дрянь, – сказал один из рабочих.

Лицо представителя строительной фирмы вытянулось так, словно он хотел отдать честь.

– Будет тебе, Фернан…

– Вы лжете! Вы не чех! Есть у вас паспорт или нет? Отвечайте!

В человеке сидит крыса, подумал Равик. В человеке сидит крыса, которую никогда не утопить… Какое этому идиоту дело, есть ли у меня паспорт? Но крыса что-то учуяла и выползает из норы.

– Отвечайте же! – рявкнул Фернан.

Клочок бумаги! Все сводится к одному: есть ли у тебя этот клочок бумаги. Покажи его – и эта тварь тут же рассыплется в извинениях и с почетом проводит тебя, будь ты хоть трижды убийцей и бандитом, вырезавшим целую семью и ограбившим банк. В наши дни даже самого Христа, окажись он без паспорта, упрятали бы в тюрьму. Впрочем, он все равно не дожил бы до своих тридцати трех лет – его убили бы намного раньше.

– Вы останетесь здесь, пока мы не установим вашу личность, – сказал Фернан. – Уж я об этом позабочусь.

– Прекрасно, – сказал Равик.

Фернан вышел, громко стуча каблуками. Второй чиновник рылся в бумагах.

– Очень сожалею, мсье, – сказал он, помолчав. – Иной раз он просто как одержимый.

– Ничего не попишешь.

– Нам можно идти? – спросил один из рабочих.

– Идите.

– До свидания. – Он повернулся к Равику. – После мировой революции вам не понадобятся никакие паспорта.

– Надо вам сказать, мсье, – заметил чиновник, – что отец Фернана был убит в прошлую войну. Оттого Фернан и ненавидит немцев.

Чиновник растерянно глядел на Равика. Видимо, он уже обо всем догадался.

– Крайне сожалею, мсье, что так получилось. Если б я был один…

– Ничего не поделаешь. – Равик осмотрелся. – Разрешите мне позвонить, пока не вернулся этот Фернан?

– Звоните. Телефон вон там на столе. Только поторопитесь.

Равик объяснил Морозову по-немецки, что произошло, и попросил известить Вебера.

– А Жоан? – спросил Морозов.

Равик заколебался.

– Не надо. Пока не надо. Скажи, что меня задержали, но через два-три дня все будет в порядке. Позаботься о ней.

– Ладно, – ответил Морозов без особого восторга. – Ладно, Воцек.

Едва Равик положил трубку, вошел Фернан.

– А на каком языке вы говорили сейчас? – спросил он, ухмыляясь. – На чешском?

– На эсперанто, – ответил Равик.

Вебер пришел на другой день утром.

– Какая мерзость, – сказал он, оглядывая камеру.

– Во Франции пока еще сохранились настоящие тюрьмы, – ответил Равик. – Никакой гуманистической гнили. Добротный вонючий восемнадцатый век.

– Черт знает что такое! – сказал Вебер. – Надо же было именно вам угодить сюда.

– Не стоит делать людям добро. Это всегда выходит боком. Очевидно, я должен был спокойно смотреть, как женщина истекает кровью. Мы живем в железный век, Вебер.

– В железобетонный. А эти типы разнюхали, что вы находитесь в Париже нелегально?

– Разумеется.

– И адрес узнали?

– Конечно, нет. Не стану же я выдавать мой старый «Энтернасьональ». Хозяйку оштрафуют: ведь ее клиенты не зарегистрированы в полиции. А там – облава, сцапают с десяток людей. На сей раз я назвал отель «Ланкастер». Дорогой, роскошный, небольшой отель. Когда-то, очень давно, я там останавливался.

– У вас новая фамилия? Воцек?

– Владимир Воцек. – Равик усмехнулся. – Четвертая по счету.

– Вот не везет так не везет. Что же делать, Равик?

– Многого тут не сделаешь. Главное, чтобы полиция не пронюхала, что я уже не в первый раз во Франции. Иначе – шесть месяцев тюрьмы.

– Черт побери!

– Да, мир с каждым днем становится все более гуманным. Живи в опасности, говорил Ницше. Эмигранты так и делают. Поневоле, конечно.

– А если полиция ничего не узнает?

– Тогда дадут только две недели. А затем, конечно, вышлют.

– А дальше что?

– Снова вернусь.

– И снова попадетесь?

– Совершенно верно… Но на этот раз у меня все-таки была долгая передышка. Два года. Целая жизнь.

– Надо что-то предпринять. Дальше так продолжаться не может.

– Очень даже может. А что вы, собственно, могли бы сделать?

Вебер задумался.

– Дюран! – внезапно воскликнул он. – Дюран знает кучу людей, у него связи… – Он запнулся на полуслове. – Господи Боже! Вы же сами оперировали главного бонзу, от которого все зависит. Помните, того, с желчным пузырем?

– Не я… Дюран…

Вебер рассмеялся.

– Я, конечно, и виду не подам, что знаю об этом. Но старик мог бы кое-что сделать. Я из него душу вытрясу.

– Вы мало чего добьетесь. В последний раз я выжал из него две тысячи франков. Этого он мне так легко не забудет.

– Еще как забудет, – сказал Вебер, совсем развеселившись. – Испугается: а вдруг вы расскажете обо всех его мнимых операциях? Вы же опе – рировали за него десятки раз. К тому же вы ему нужны!

– Он легко найдет мне замену. Бино или какого-нибудь хирурга из беженцев. Долго искать не придется.

Вебер пригладил усы.

– Такой руки, как у вас, ему не найти… Во всяком случае, попробую поговорить с Дюраном. Сегодня же увижусь с ним. А здесь я могу вам чем-нибудь помочь? Как кормят?

– Ужасно. Но надзиратель кое-что покупает мне.

– Как с сигаретами?

– Хватает. Правда, в тюрьме нет ванны, но тут вы мне ничем не поможете.

Равик провел в тюрьме две недели. Вместе с ним в камере сидели еврей-водопроводчик, полуеврей-писатель и поляк. Водопроводчик тосковал по Берлину; писатель ненавидел этот город; поляку все было безразлично. Равик снабжал товарищей по камере сигаретами. Писатель рассказывал анекдоты. Водопроводчик был незаменим как специалист по борьбе с вонью, исходившей от унитаза.

Через две недели за Равиком пришли. Сначала его повели к инспектору. Тот спросил, есть ли у него деньги.

– Да.

– Отлично. Тогда возьмете такси.

Он вышел из тюрьмы в сопровождении полицейского. Улица была залита солнцем. Как хорошо снова оказаться на воздухе! У ворот тюрьмы какой-то старик торговал воздушными шарами, и Равик удивился: неужели нельзя было выбрать более подходящее место? Полицейский остановил такси.

– Куда мы поедем? – спросил Равик.

– К начальнику.

Равик не знал, о каком начальнике идет речь. Впрочем, это его мало беспокоило: он готов был ехать к кому угодно, лишь бы не к начальнику немецкого концентрационного лагеря. Действительно страшным было только одно: оказаться во власти жесточайшего террора, не имея ни малейшей возможности защищаться. Все остальное – пустяки.

В такси был приемник. Равик включил его. Передавалась информация о ценах на овощи, затем последние известия. Полицейский слушал радио и зевал. Равик повернул ручку настройки. Музыка. Модная песенка. Полицейский оживился.

– Шарль Тренэ, – сказал он. – «Менильмонтан». Вещичка что надо!

Такси остановилось. Равик расплатился. Его провели в приемную, где, как во всех приемных на свете, пахло ожиданием, потом и пылью.

Он просидел здесь с полчаса, листая старый номер «Ля ви паризьен», оставленный каким-то посетителем. Две недели он ничего не читал, и газета показалась ему шедевром классической литературы. Затем его ввели к начальнику.

Равик не сразу узнал этого маленького толстяка. Оперируя, он вообще не особенно присматривался к лицам. Они были ему безразличны, как числа на календаре. Его интересовала лишь та часть организма, которую предстояло оперировать. Но на это лицо Равик смотрел с любопытством. Перед ним сидел Леваль, но уже без желчного пузыря, здоровый и с вновь округлившимся брюшком. Равик забыл, что Вебер обещал нажать на Дюрана, и никак не предполагал попасть к самому Левалю.

Леваль критически оглядел его с головы до ног. Как видно, он не спешил.

– Вас зовут, конечно, не Воцек, – пробурчал он наконец.

– Конечно.

– Тогда как же?

– Нойман.

Равик заранее условился об этом с Вебером, а тот предупредил Дюрана. Фамилия Воцек звучала слишком эксцентрично.

– Вы немец, не так ли?

– Да.

– Беженец?

– Да.

– Сомнительно. Вы не похожи на беженца.

– Не все беженцы евреи, – заметил Равик.

– Зачем вы солгали на допросе в участке? Почему назвали вымышленную фамилию?

Равик пожал плечами.

– Что поделаешь? Мы стараемся лгать как можно меньше. Но иногда приходится, и это отнюдь не доставляет нам удовольствия.

Леваль вскипел.

– А вы думаете, нам доставляет удовольствие вся эта возня с вами?

Какой же ты был тогда серый, грязноватый, подумал Равик. Грязновато-седая голова, грязновато-синие мешки под глазами, отвислая губа. Тогда ты не разговаривал, тогда ты был грудой дряблого мяса с гниющим желчным пузырем.

– Где вы жили? Вы назвали вымышленный адрес.

– Жил где попало. То тут, то там.

– Как долго находитесь во Франции?

– Три недели. Три недели назад я прибыл из Швейцарии. Меня заставили перейти границу. Вы же знаете, что без документов мы нигде не имеем права жить, а большинство из нас пока еще не в силах решиться на самоубийство. Отсюда и все хлопоты, которые мы вам доставляем.

– Ну и оставались бы у себя в Германии, – буркнул Леваль. – Не так уж там страшно. Многое преувеличивают…

Сделай я разрез чуть-чуть иначе, и мне не пришлось бы выслушивать твою дурацкую болтовню. Черви и без документов перешли бы твои границы… Или ты стал бы горсткой пепла в аляповатой урне.

– Где вы тут жили? – спросил Леваль.

Ишь чего захотел, подумал Равик. Тебе бы и остальных выловить.

– В дорогих отелях, – ответил он. – Под раз личными фамилиями. По нескольку дней.

– Это неправда.

– Зачем же спрашивать, если вы знаете все лучше меня? – возразил Равик. Разговор начал ему надоедать.

Леваль со злостью хлопнул ладонью по столу.

– Вы забываете, где находитесь! – И тут же внимательно осмотрел ладонь.

– Вы угодили прямо по ножницам, – заметил Равик.

Леваль спрятал руку в карман.

– Вам не кажется, что вы держите себя довольно нагло? – вдруг спросил он спокойным тоном человека, которому совсем не трудно владеть собой, поскольку его собеседник находится всецело в его власти.

– Нагло? – Равик изумленно взглянул на него. – Вы называете это наглостью? Но мы же с вами не в начальной школе и не в приюте для раскаявшихся преступников! Я вынужден защищаться, а вы хотите, чтобы я чувствовал себя жуликом, вымаливающим приговор помягче. И все только потому, что я не нацист и не имею документов. Но нет, мы не считаем себя преступниками, хотя нас уже сажали в тюрьмы, таскали по полицейским участкам и всячески унижали; мы хотим выжить – вот что дает нам силы бороться. Неужели вы этого не понимаете? Бог мой, при чем же тут наглость?

Леваль оставил его слова без ответа.

– Вы занимались врачебной практикой? – спросил он.

– Нет…

Рубец, наверно, стал теперь почти незаметен, подумал Равик. Я хорошо зашил шов. С меня семь потов сошло, пока я вырезал тебе весь жир. Но после ты так много жрал, что снова отрастил себе брюхо. Жрал и пил.

– В этом кроется величайшая опасность для Франции, – заявил Леваль. – Без ведома влас – тей, совершенно бесконтрольно вы обделываете свои грязные делишки. И кто знает, с каких уже пор! Не воображайте, будто я поверил вам насчет этих трех недель. Одному Богу известно, куда только вы не совали свои руки, в каких только махинациях не замешаны.

Я совал свои руки в твое брюхо с заплывшей жиром печенью и застоявшейся желчью, думал Равик. Если бы не я, твой друг Дюран убил бы тебя самым гуманным и идиотским образом, благодаря чему сделался бы еще более знаменитым хирургом и брал бы за операции вдвое дороже.

– Да, да, величайшая опасность, – повторил Леваль. – Вам запрещено практиковать, и вы хватаетесь за все, что подвернется под руку, это совершенно ясно. Я консультировался с одним из наших крупнейших авторитетов, он полностью согласен со мной. Если вы имеете хоть малейшее отношение к медицине, его имя должно быть вам известно…

Нет, подумал Равик. Это невозможно. Он не назовет имя Дюрана. Жизнь не сыграет со мной такой шутки.

– Это профессор Дюран, – с достоинством произнес Леваль. – Он открыл мне всю подноготную. Санитары, студенты-недоучки, массажисты, ассистенты выдают себя здесь за крупных немецких врачей. Разве за ними уследишь? Недозволенное хирургическое вмешательство, тайные аборты, темные сделки с акушерками, шарлатанство… На что они только не пускаются! И как бы строги мы ни были – все будет мало.

Дюран, думал Равик. Мстит за две тысячи франков. Кто же теперь оперирует за него? Скорее всего, Бино. Вероятно, помирились…

Он поймал себя на том, что совсем не слушает Леваля, и, лишь когда тот назвал Вебера, снова насторожился.

– Некий доктор Вебер ходатайствует за вас. Вы знакомы с ним?

– Весьма поверхностно.

– Он заходил ко мне.

Неожиданно Леваль замер, бессмысленным взглядом утсавившись в пространство. Затем громко чихнул, достал платок, обстоятельно высморкался, осмотрел платок и, сложив, снова спрятал в карман.

– Ничем не могу вам помочь. Мы вынуждены быть строгими. Вас вышлют.

– Догадываюсь.

– Вы были уже во Франции?

– Нет.

– Если вернетесь – получите шесть месяцев тюрьмы. Известно вам это?

– Мне это известно.

– Я позабочусь о том, чтобы вас выслали возможно скорее. Вот все, что я могу для вас сделать. Деньги у вас есть?

– Есть.

– Ну вот и отлично. Тогда вы сами оплатите свой проезд до границы, а заодно и проезд конвоира. – Он кивнул. – Можете идти.

– Мы должны вернуться к определенному часу? – спросил Равик сопровождавшего его полицейского.

– Нет. Все зависит от обстоятельств. А что?

– Неплохо бы выпить рюмку аперитива.

Полицейский подозрительно покосился на него.

– Я не убегу, – сказал Равик, достал кредитку в двадцать франков и помахал ею.

– Понимаю. Задержимся на несколько минут.

Они доехали до ближайшего бистро. На тротуаре стояли столики. Было прохладно, хотя светило солнце.

– Что вы будете пить? – спросил Равик.

– «Амер Пикон». В это время дня ничего другого не пью.

– А я возьму большую рюмку коньяку. Без воды. Равик сидел за столиком, дыша полной грудью. Он был спокоен. Дышать свежим воздухом, как это много! На ветвях деревьев набухли коричне – вые блестящие почки. Пахло свежим хлебом и молодым вином. Кельнер принес рюмки.

– Где тут у вас телефон? – спросил Равик.

– Внутри, справа возле туалета.

– Но позвольте… – произнес полицейский.

Равик сунул ему в руку кредитку в двадцать франков.

– Я должен позвонить одной даме, неужели вы не понимаете? Никуда я не денусь. Хотите, пойдем вместе. Идемте.

Полицейский недолго колебался.

– Ладно, – сказал он и встал. – В конце концов человек есть человек.

– Жоан…

– Равик!.. Боже мой! Где ты?.. Тебя выпустили? Скажи, где ты находишься?..

– Я в бистро…

– Оставь свои шутки. Скажи правду, где ты.

– Я нахожусь в бистро.

– Но где, где? Значит, ты не в тюрьме? Где ты пропадал? Твой Морозов…

– Он сказал тебе правду.

– Он даже не сказал мне, куда тебя отправили. Иначе я бы тут же…

– Потому он и не сказал тебе всего. Так лучше.

– Почему ты звонишь из бистро? Почему не приехал ко мне?

– Я не могу приехать. У меня совсем нет времени. Еле уговорил полицейского забежать сюда на минутку. Жоан, не сегодня-завтра меня доставят к швейцарской границе и… – Равик посмотрел через стекло телефонной будки: полицейский, прислонившись к стойке, с кем-то разговаривал, – я сразу же вернусь оттуда. – Он выдержал паузу. – Жоан…

– Я еду к тебе. Немедленно. Скажи только – где ты?

– Не успеешь. До меня полчаса езды. А остались считанные минуты.

– Задержи полицейского! Дай ему денег! Я привезу с собой деньги!

– Нет, Жоан… Не надо… Так проще. Так лучше.

Он слышал в трубке ее дыхание.

– Ты не хочешь видеть меня?

Это было невыносимо. Не следовало звонить, подумал он. Разве можно что-нибудь объяснить, когда не смотришь друг другу в глаза?

– Я ничего так не хочу, как увидеть тебя, Жоан.

– Тогда приезжай! Приезжай вместе с полицейским!

– Это невозможно. Нам пора кончать разговор. Скажи лучше, что ты сейчас делаешь?

– Не понимаю. О чем ты спрашиваешь?

– Я разбудил тебя? Как ты одета?

– Я еще в постели. Очень поздно вернулась домой. Могу быстро одеться и сразу же приехать.

Поздно вернулась домой… Понятно! Все идет своим чередом, даже когда тебя сажают в тюрьму. Как скоро все забывается. Постель, сонная Жоан, волосы, буйно разметавшиеся по подушке, на стульях чулки, белье, вечернее платье – все это мелькает перед глазами… Запотевшее от дыхания стекло телефонной будки; где-то бесконечно далеко голова полицейского, плывущая, как рыба в аквариуме… Равик сделал над собой усилие.

– Мне пора кончать разговор, Жоан.

Он услышал ее срывающийся голос:

– Но ведь это невозможно. Ты не можешь уйти просто так, и я совсем не буду знать, где ты и что с тобой…

Выпрямилась в постели, отбросила подушку, в руке телефонная трубка, как оружие самозащиты и как враг… Ее плечи, ее глубокие, потемневшие от волнения глаза…

– Не на войну же я отправляюсь. Я должен съездить в Швейцарию и скоро вернусь. Вообрази, будто я деловой человек и хочу продать Лиге Наций крупную партию пулеметов.

– Когда ты вернешься, все начнется сначала.

Я умру от страха.

– Повтори еще раз, что ты сказала.

– Да, умру! – В ее голосе зазвучали гневные нотки. – Обо всем я узнаю последней. Вебер может тебя посещать – я не могу! Морозову ты звонил – мне нет. А теперь ты и вовсе уходишь…

– Боже мой, – сказал Равик. – Не будем ссориться, Жоан.

– Я и не думаю ссориться. Я лишь говорю то, что есть.

– Ладно. Мне пора кончать разговор. До свидания, Жоан.

– Равик! – крикнула она. – Равик!

– Что, Жоан?

– Возвращайся! Приезжай обратно! Я погибну без тебя!

– Я вернусь.

– Обещай… Обещай мне…

– До свидания, Жоан. Я скоро вернусь. Равик постоял с минуту в тесной и душной будке. Потом заметил, что все еще держит трубку в руке. Он открыл дверь. Полицейский взглянул на него.

– Поговорили? – спросил он с добродушной усмешкой.

– Да.

Они снова сели за столик. Равик допил свой коньяк. Не надо было звонить, подумал он. До этого я был спокоен. А теперь все во мне перевернулось. Да и что мог дать телефонный разговор? Ровным счетом ничего. Ни мне, ни Жоан. Его так и подмывало вернуться в будку, позвонить снова и сказать все, что он, собственно, хотел сказать. Объяснить, почему он не может увидеться с ней. Объяснить, что он не хочет показаться в таком виде, предстать перед ней в обличий грязного арестанта. Но он выкрутится и на этот раз, и все будет по-прежнему.

– Пожалуй, нам пора идти, – сказал полицейский.

– Пошли…

Равик подозвал кельнера.

– Дайте мне две бутылки коньяку, газеты, какие у вас есть, и десять пачек «Капорал». И принесите счет.

Он посмотрел на полицейского.

– Вы мне позволите взять все это в тюрьму?

– Человек есть человек, – ответил полицейский.

Кельнер принес коньяк и сигареты.

– Откупорьте, пожалуйста, – попросил Равик, аккуратно рассовывая пачки сигарет по карманам.

Бутылки он заткнул пробками так, чтобы их можно было открыть без штопора, и сунул во внутренний карман пальто.

– Ловко это у вас получается, – сказал полицейский.

– Привычка, как ни прискорбно. Скажи мне кто-нибудь в детстве, что на старости лет я буду снова играть в индейцев, – ни за что бы не поверил.

Поляк и писатель страшно обрадовались коньяку. Водопроводчик спиртного не признавал. Он пил только пиво и уверял, что лучшего, чем в Берлине, нигде не найти. Равик лежал на койке и читал газеты. Поляк не читал, он вообще не знал ни слова по-французски. Он курил и был счастлив. Ночью водопроводчик расплакался. Равик проснулся от сдавленных всхлипываний и лежал неподвижно, уставившись в маленькое оконце, за которым мерцало бледное небо. Он не мог уснуть даже после того, как водопроводчик утих. Слишком хорошо жил раньше, подумал он. Всего было вдоволь, теперь все исчезло, вот и тоскует.