Три товарища. Эрих Мария Ремарк

Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4

XXII

Через неделю я поехал обратно и прямо с вокзала отправился в мастерскую. Был вечер. Все еще лил дождь, и мне казалось, что со времени нашего отъезда прошел целый год. В конторе я застал Кестера и Ленца.

– Ты пришел как раз вовремя, – сказал Готтфрид.

– А что случилось? – спросил я.

– Пусть сперва присядет, – сказал Кестер.

Я сел.

– Как здоровье Пат? – спросил Отто.

– Хорошо. Насколько это вообще возможно. Но скажите мне, что тут произошло?

Речь шла о машине, которую мы увезли после аварии на шоссе. Мы ее отремонтировали и сдали две недели тому назад. Вчера Кестер пошел за деньгами. Выяснилось, что человек, которому принадлежала машина, только что обанкротился и автомобиль пущен с молотка вместе с остальным имуществом.

– Так это ведь не страшно, – сказал я. – Будем иметь дело со страховой компанией.

– И мы так думали, – сухо заметил Ленц. – Но машина не застрахована.

– Черт возьми! Это правда, Отто?

Кестер кивнул:

– Только сегодня выяснил.

– А мы-то нянчились с этим типом, как сестры милосердия, да еще ввязались в драку из-за его колымаги, – проворчал Ленц. – А четыре тысячи марок улыбнулись!

– Кто же мог знать! – сказал я.

Ленц расхохотался:

– Очень уж все это глупо!

– Что же теперь делать, Отто? – спросил я.

– Я заявил претензию распорядителю аукциона. Но боюсь, что из этого ничего не выйдет.

– Придется нам прикрыть лавочку. Вот что из этого выйдет, – сказал Ленц. – Финансовое управление и без того имеет на нас зуб из-за налогов.

– Возможно, – согласился Кестер.

Ленц встал:

– Спокойствие и выдержка в трудных ситуациях – вот что украшает солдата. – Он подошел к шкафу и достал коньяк.

– С таким коньяком можно вести себя даже геройски, – сказал я. – Если не ошибаюсь, это у нас последняя хорошая бутылка.

– Героизм, мой мальчик, нужен для тяжелых времен, – поучительно заметил Ленц. – Но мы живем в эпоху отчаяния. Тут приличествует только чувство юмора.

– Он выпил свою рюмку. – Вот, а теперь я сяду на нашего старого Росинанта и попробую наездить немного мелочи.

Он прошел по темному двору, сел в такси и уехал. Кестер и я посидели еще немного вдвоем.

– Неудача, Отто, – сказал я. – Что-то в последнее время у нас чертовски много неудач.

– Я приучил себя думать не больше, чем это строго необходимо, – ответил Кестер. – Этого вполне достаточно. Как там в горах?

– Если бы не туберкулез, там был бы сущий рай. Снег и солнце.

Он поднял голову:

– Снег и солнце. Звучит довольно неправдоподобно, верно?

– Да. Очень даже неправдоподобно. Там, наверху, все неправдоподобно.

Он посмотрел на меня:

– Что ты делаешь сегодня вечером?

Я пожал плечами:

– Надо сперва отнести домой чемодан.

– Мне надо уйти на час. Придешь потом в бар?

– Приду, конечно, – сказал я. – А что мне еще делать?

* * *

Я съездил на вокзал за чемоданом и привез его домой. Я постарался проникнуть в квартиру без всякого шума – не хотелось ни с кем разговаривать. Мне удалось пробраться к себе, не попавшись на глаза фрау Залевски. Немного посидел в комнате. На столе лежали письма и газеты. В конвертах были одни только проспекты. Да и от кого мне было ждать писем? «А вот теперь Пат будет мне писать», – подумал я.

Вскоре я встал, умылся и переоделся. Чемодан я не распаковал, – хотелось, чтобы было чем заняться, когда вернусь. Я не зашел в комнату Пат, хотя знал, что там никто не живет. Тихо, прошмыгнув по коридору, я очутился на улице и только тогда вздохнул свободно.

Я пошел в кафе «Интернациональ», чтобы поесть. У входа меня встретил кельнер Алоис. Он поклонился мне: – Что, опять вспомнили нас?

– Да, – ответил я. – В конце концов люди всегда возвращаются обратно.

Роза и остальные девицы сидели вокруг большого стола. Собрались почти все: был перерыв между первым и вторым патрульным обходом.

– Мой бог, Роберт! – сказала Роза. – Вот редкий гость!

– Только не расспрашивай меня, – ответил я. – Главное, что я опять здесь.

– То есть как? Ты собираешься приходить сюда часто?

– Вероятно.

– Не расстраивайся, – сказала она и посмотрела на меня. – Все проходит.

– Правильно, – подтвердил я. – Это самая верная истина на свете.

– Ясно, – подтвердила Роза. – Лилли тоже могла бы порассказать кое-что на этот счет.

– Лилли? – Я только теперь заметил, что она сидит рядом с Розой. – Ты что здесь делаешь? Ведь ты замужем и должна сидеть дома в своем магазине водопроводной арматуры.

Лилли не ответила.

– Магазин! – насмешливо сказала Роза. – Пока у нее еще были деньги, все шло как по маслу. Лилли была прекрасна. Лилли была мила, и ее прошлое не имело значения. Все это счастье продолжалось ровно полгода! Когда же муж выудил у нее все до последнего пфеннига и стал благородным господином на ее деньги, он вдруг решил, что проститутка не может быть его женой. – Роза задыхалась от негодования. – Вдруг, видите ли, выясняется: он ничего не подозревал и был потрясен, узнав о ее прошлом. Так потрясен, что потребовал развода. Но денежки, конечно, пропали.

– Сколько? – спросил я.

– Четыре тысячи марок! Не пустяк! Как ты думаешь, со сколькими свиньями ей пришлось переспать, чтобы их заработать?

– Четыре тысячи марок, – сказал я. – Опять четыре тысячи марок. Сегодня они словно висят в воздухе.

Роза посмотрела на меня непонимающим взглядом. – Сыграй лучше что-нибудь, – сказала она, – это поднимет настроение.

– Ладно, уж коль скоро мы все снова встретились.

Я сел за пианино и сыграл несколько модных танцев. Я играл и думал, что денег на санаторий у Пат хватит только до конца января и что мне нужно зарабатывать больше, чем до сих пор. Пальцы механически ударяли по клавишам, у пианино на диване сидела Роза и с восторгом слушала. Я смотрел на нее и на окаменевшую от страшного разочарования Лилли. Ее лицо было более холодным и безжизненным, чем у мертвеца.

* * *

Раздался крик, и я очнулся от своих раздумий. Роза вскочила. От ее мечтательного настроения не осталось и следа. Она стояла у столика, вытаращив глаза, шляпка съехала набок, в раскрытую сумочку со стола стекал кофе, вылившийся из опрокинутой чашки, но она этого не замечала.

– Артур! – с трудом вымолвила она. – Артур, неужели это ты?

Я перестал играть. В кафе вошел тощий вертлявый тип в котелке, сдвинутом на затылок. У него был желтый, нездоровый цвет лица, крупный нос и очень маленькая яйцевидная голова.

– Артур, – снова пролепетала Роза. – Ты?

– Ну да, а кто же еще? – буркнул Артур.

– Боже мой, откуда ты взялся?

– Откуда мне взяться? Пришел с улицы через дверь.

Хотя Артур вернулся после долгой разлуки, он был не особенно любезен. Я с любопытством разглядывал его. Вот, значит, каков легендарный кумир Розы, отец ее ребенка. Он выглядел так, будто только что вышел из тюрьмы. Я не мог обнаружить в нем ничего, что объясняло бы дикую обезьянью страсть Розы. А может быть, именно в этом и был секрет. Удивительно, на что только могут польститься эти женщины, твердые как алмаз, знающие мужчин вдоль и поперек.

Не спрашивая разрешения, Артур взял полный стакан пива, стоявший возле Розы, и выпил его. Кадык на его тонкой, жилистой шее скользил вверх и вниз, как лифт. Роза смотрела на него и сияла. – Хочешь еще? – спросила она.

– Конечно, – бросил он. – Но побольше.

– Алоис! – Роза радостно обратилась к кельнеру. – Он хочет еще пива!

– Вижу, – равнодушно сказал Алоис и наполнил стакан.

– А малышка! Артур, ты еще не видел маленькую Эльвиру!

– Послушай, ты! – Артур впервые оживился. Он поднял руку к груди, словно обороняясь. – Насчет этого ты мне голову не морочь! Это меня не касается! Ведь я же хотел, чтобы ты избавилась от этого ублюдка. Так бы оно и случилось, если бы меня не… – Он помрачнел. – А теперь, конечно, нужны деньги и деньги.

– Не так уж много, Артур. К тому же, это девочка.

– Тоже стоит денег, – сказал Артур и выпил второй стакан пива. – Может быть, нам удастся найти какую-нибудь сумасшедшую богатую бабу, которая ее удочерит. Конечно, за приличное вознаграждение. Другого выхода не вижу.

Потом он прервал свои размышления:

– Есть у тебя при себе наличные?

Роза услужливо достала сумочку, залитую кофе:

– Только пять марок, Артур, ведь я не знала, что ты придешь, но дома есть больше.

Жестом паши Артур небрежно опустил серебро в жилетный карман.

– Ничего и не заработаешь, если будешь тут продавливать диван задницей, – пробурчал он недовольно.

– Сейчас пойду, Артур. Но теперь какая же работа? Время ужина.

– Мелкий скот тоже дает навоз, – заявил Артур.

– Иду, иду.

– Что ж… – Артур прикоснулся к котелку. – Часов в двенадцать загляну снова.

Развинченной походкой он направился к выходу. Роза блаженно смотрела ему вслед. Он вышел, не закрыв за собою дверь.

– Вот верблюд! – выругался Алоис.

Роза с гордостью посмотрела на нас:

– Разве он не великолепен? Его ничем не проймешь. И где это он проторчал столько времени? – Разве ты не заметила по цвету лица? – сказала Валли. – В надежном местечке. Тоже мне! Герой!

– Ты не знаешь его…

– Я его достаточно знаю, – сказала Валли.

– Тебе этого не понять. – Роза встала. – Настоящий мужчина, вот он кто! Не какая-нибудь слезливая размазня. Ну, я пошла. Привет, детки!

Помолодевшая и окрыленная, она вышла, покачивая бедрами. Снова появился кто-то, кому она сможет отдавать свои деньги, чтобы он их пропивал, а потом еще и бил ее в придачу. Роза была счастлива.

* * *

Через полчаса ушли и остальные. Только Лилли не трогалась с места. Ее лицо было по-прежнему каменным.

Я еще побренчал немного на пианино, затем съел бутерброд и тоже ушел. Было невозможно оставаться долго наедине с Лилли.

Я брел по мокрым темным улицам. У кладбища выстроился отряд Армии спасения. В сопровождении тромбонов и труб они пели о небесном Иерусалиме. Я остановился. Вдруг я почувствовал, что мне не выдержать одному, без Пат. Уставившись на бледные могильные плиты, я говорил себе, что год назад я был гораздо более одинок, что тогда я еще не был знаком с Пат, что теперь она есть у меня, пусть не рядом… Но все это не помогало, – я вдруг совсем расстроился и не знал, что делать. Наконец я решил заглянуть домой, – узнать, нет ли от нее письма. Это было совершенно бессмысленно: письма еще не было, да и не могло быть, но все-таки я поднялся к себе.

Уходя, я столкнулся с Орловым. Под его распахнутым пальто был виден смокинг. Он шел в отель, где служил наемным танцором. Я спросил Орлова, не слыхал ли он что-нибудь о фрау Хассе.

– Нет, – сказал он. – Здесь она не была. И в полиции не показывалась. Да так оно и лучше. Пусть не приходит больше…

Мы пошли вместе по улице. На углу стоял грузовик с углем. Подняв капот, шофер копался в моторе. Потом он сел в кабину. Когда мы поравнялись с машиной, он запустил мотор и дал сильный газ на холостых оборотах. Орлов вздрогнул. Я посмотрел на него. Он побледнел как снег.

– Вы больны? – спросил я.

Он улыбнулся побелевшими губами и покачал головой:

– Нет, но я иногда пугаюсь, если неожиданно слышу такой шум. Когда в России расстреливали моего отца, на улице тоже запустили мотор грузовика, чтобы выстрелы не были так слышны. Но мы их все равно слышали. – Он опять улыбнулся, точно извиняясь. – С моей матерью меньше церемонились. Ее расстреляли рано утром в подвале. Брату и мне удалось ночью бежать. У нас еще были бриллианты. Но брат замерз по дороге.

– За что расстреляли ваших родителей? – спросил я.

– Отец был до войны командиром казачьего полка, принимавшего участие в подавлении восстания. Он знал, что все так и будет, и считал это, как говорится, в порядке вещей. Мать придерживалась другого мнения.

– А вы?

Он устало и неопределенно махнул рукой:

– С тех пор столько произошло…

– Да, – сказал я, – в этом все дело. Больше, чем может переварить человеческий мозг.

Мы подошли к гостинице, в которой он работал. К подъезду подкатил бюик. Из него вышла дама и, заметив Орлова, с радостным возгласом устремилась к нему. Это была довольно полная, элегантная блондинка лет сорока. По ее слегка расплывшемуся, бездумному лицу было видно, что она никогда не знала ни забот, ни горя.

– Извините, – сказал Орлов, бросив на меня быстрый выразительный взгляд, – дела…

Он поклонился блондинке и поцеловал ей руку.

* * *

В баре были Валентин, Кестер, Ленц и Фердинанд Грау. Я подсел к ним и заказал себе полбутылки рома. Я все еще чувствовал себя отвратительно.

На диване в углу сидел Фердинанд, широкий, массивный, с изнуренным лицом и ясными голубыми глазами. Он уже успел выпить всего понемногу.

– Ну, мой маленький Робби, – сказал он и хлопнул меня по плечу, – что с тобой творится? – Ничего, Фердинанд, – ответил я, – в том-то и вся беда.

– Ничего? – Он внимательно посмотрел на меня, потом снова спросил: – Ничего? Ты хочешь сказать, ничто! Но ничто – это уже много! Ничто – это зеркало, в котором отражается мир.

– Браво! – крикнул Ленц. – Необычайно оригинально, Фердинанд!

– Сиди спокойно, Готтфрид! – Фердинанд повернул к нему свою огромную голову. – Романтики вроде тебя – всего лишь патетические попрыгунчики, скачущие по краю жизни. Они понимают ее всегда ложно, и все для них сенсация. Да что ты можешь знать про Ничто, легковесное ты существо!

– Знаю достаточно, чтобы желать и впредь быть легковесным, – заявил Ленц. – Порядочные люди уважают это самое Ничто, Фердинанд. Они не роются в нем, как кроты.

Грау уставился на него.

– За твое здоровье! – сказал Готтфрид.

– За твое здоровье! – сказал Фердинанд. – За твое здоровье, пробка ты этакая!

Они выпили свои рюмки до дна.

– С удовольствием был бы и я пробкой, – сказал я и тоже выпил свой бокал. – Пробкой, которая делает все правильно и добивается успеха. Хоть бы недолго побыть в таком состоянии!

– Вероотступник! – Фердинанд откинулся в своем кресле так, что оно затрещало. – Хочешь стать дезертиром? Предать наше братство?

– Нет, – сказал я, – никого я не хочу предавать. Но мне бы хотелось, чтобы не всегда и не все шло у нас прахом.

Фердинанд подался вперед. Его крупное лицо, в котором в эту минуту было что-то дикое, дрогнуло.

– Потому, брат, ты и причастен к одному ордену, – к ордену неудачников и неумельцев, с их бесцельными желаниями, с их тоской, не приводящей ни к чему, с их любовью без будущего, с их бессмысленным отчаянием. – Он улыбнулся. – Ты принадлежишь к тайному братству, члены которого скорее погибнут, чем сделают карьеру, скорее проиграют, распылят, потеряют свою жизнь, но не посмеют, предавшись суете, исказить или позабыть недосягаемый образ, – тот образ, брат мой, который они носят в своих сердцах, который был навечно утвержден в часы, и дни, и ночи, когда не было ничего, кроме голой жизни и голой смерти. – Он поднял свою рюмку и сделал знак Фреду, стоявшему у стойки:

– Дай мне выпить.

Фред принес бутылку.

– Пусть еще поиграет патефон? – спросил он.

– Нет, – сказал Ленц. – Выбрось свой патефон ко всем чертям и принеси бокалы побольше. Убавь свет, поставь сюда несколько бутылок и убирайся к себе в конторку.

Фред кивнул и выключил верхний свет. Горели только лампочки под пергаментными абажурами из старых географических карт. Ленц наполнил бокалы:

– Выпьем, ребята! За то, что мы живем! За то, что мы дышим! Ведь мы так сильно чувствуем жизнь! Даже не знаем, что нам с ней делать!

– Это так, – сказал Фердинанд. – Только несчастный знает, что такое счастье. Счастливец ощущает радость жизни не более, чем манекен: он только демонстрирует эту радость, но она ему не дана. Свет не светит, когда светло. Он светит во тьме. Выпьем за тьму! Кто хоть раз попал в грозу, тому нечего объяснять, что такое электричество. Будь проклята гроза! Да будет благословенна та малая толика жизни, что мы имеем! И так как мы любим ее, не будем же закладывать ее под проценты! Живи напропалую! Пейте, ребята! Есть звезды, которые распались десять тысяч световых лет тому назад, но они светят и поныне! Пейте, пока есть время! Да здравствует несчастье! Да здравствует тьма!

Он налил себе полный стакан коньяку и выпил залпом.

* * *

Ром шумел в моей голове. Я тихо встал и пошел в конторку Фреда. Он спал. Разбудив его, я попросил заказать телефонный разговор с санаторием.

– Подождите немного, – сказал он. – В это время соединяют быстро.

Через пять минут телефон зазвонил. Санаторий был на проводе.

– Я хотел бы поговорить с фройляйн Хольман, – сказал я. – Минутку, соединяю вас с дежурной.

Мне ответила старшая сестра:

– Фройляйн Хольман уже спит.

– А в ее комнате нет телефона?

– Нет.

– Вы не можете ее разбудить?

Сестра ответила не сразу:

– Нет. Сегодня она больше не должна вставать.

– Что-нибудь случилось?

– Нет. Но в ближайшие дни она должна оставаться в постели.

– Я могу быть уверен, что ничего не случилось?

– Ничего, ничего, так всегда бывает вначале. Она должна оставаться в постели и постепенно привыкнуть к обстановке.

Я повесил трубку.

– Слишком поздно, да? – спросил Фред.

– Как, то есть, поздно?

Он показал мне свои часы:

– Двенадцатый час.

– Да, – сказал я. – Не стоило звонить.

Я пошел обратно и выпил еще.

В два часа мы ушли. Ленц поехал с Валентином и Фердинандом на такси.

– Садись, – сказал мне Кестер и завел мотор «Карла».

– Мне отсюда рукой подать, Отто. Могу пройтись пешком.

Он посмотрел на меня:

– Поедем еще немного за город.

– Ладно. – Я сел в машину.

– Берись за руль, – сказал Кестер.

– Глупости, Отто. Я не сяду за руль, я пьян.

– Поезжай! Под мою ответственность.

– Вот увидишь… – сказал я и сел за руль.

Мотор ревел. Рулевое колесо дрожало в моих руках. Качаясь, проплывали мимо улицы, дома наклонялись, фонари стояли косо под дождем.

– Отто, ничего не выходит, – сказал я. – Еще врежусь во что-нибудь.

– Врезайся, – ответил он.

Я посмотрел на него. Его лицо было ясно, напряженно и спокойно. Он смотрел вперед на мостовую. Я прижался к спинке сиденья и крепче ухватился за руль. Я сжал зубы и сощурил глаза. Постепенно улица стала более отчетливой.

– Куда, Отто? – спросил я.

– Дальше. За город.

Мы проехали окраину и вскоре выбрались на шоссе.

– Включи большой свет, – сказал Кестер.

Ярко заблестел впереди серый бетон. Дождь почти перестал, но капли били мне в лицо, как град. Ветер налетал тяжелыми порывами. Низко над лесом нависали рванью облака, и сквозь них сочилось серебро. Хмельной туман, круживший мне голову, улетучился. Рев мотора отдавался в руках, во всем теле. Я чувствовал всю мощь машины. Взрывы в цилиндрах сотрясали тупой, оцепеневший мозг. Поршни молотками стучали в моей крови. Я прибавил газу. Машина пулей неслась по шоссе.

– Быстрее, – сказал Кестер.

Засвистели покрышки. Гудя, пролетали мимо деревья и телеграфные столбы. Прогрохотала какая-то деревня. Теперь я был совсем трезв.

– Больше газу, – сказал Кестер.

– Как же я его тогда удержу? Дорога мокрая.

– Сам сообразишь. Перед поворотами переключай на третью скорость и не сбавляй газ.

Мотор загремел еще сильней. Воздух бил мне в лицо. Я пригнулся за ветровым щитком. И будто провалился в грохот двигателя, машина и тело слились в одном напряжении, в одной высокой вибрации, я ощутил под ногами колеса, я ощущал бетон шоссе, скорость… И вдруг, словно от толчка, все во мне стало на место. Ночь завывала и свистела, вышибая из меня все постороннее, мои губы плотно сомкнулись, руки сжались, как тиски, и я весь превратился в движение, в бешеную скорость, я был в беспамятстве и в то же время предельно внимателен.

На каком-то повороте задние колеса машины занесло. Я несколько раз резко рванул руль в противоположную сторону и снова дал газ. На мгновение устойчивость исчезла, словно мы повисли в корзине воздушного шара, но потом колеса опять прочно сцепились с полотном дороги.

– Хорошо, – сказал Кестер.

– Мокрые листья, – объяснил я. По телу пробежала теплая волна, и я почувствовал облегчение, как это бывает всегда, когда проходит опасность.

Кестер кивнул:

– Осенью на лесных поворотах всегда такая чертовщина. Хочешь закурить?

– Да, – сказал я.

Мы остановились и закурили.

– Теперь можно повернуть обратно, – сказал Кестер.

Мы приехали в город, и я вышел из машины.

– Хорошо, что прокатились, Отто. Теперь я в норме.

– В следующий раз покажу тебе другую технику езды на поворотах, – сказал он. – Резкий поворот руля при одновременном торможении. Но это когда дорога посуше.

– Ладно, Отто. Доброй ночи.

– Доброй ночи, Робби.

«Карл» умчался. Я вошел в дом. Я был совершенно измотан, но спокоен. Моя печаль рассеялась.

XXIII

В начале ноября мы продали ситроэн. На вырученные деньги можно было еще некоторое время содержать мастерскую, но наше положение ухудшалось с каждой неделей. На зиму владельцы автомобилей ставили свои машины в гаражи, чтобы экономить на бензине и налогах. Ремонтных работ становилось все меньше. Правда, мы кое-как перебивались выручкой от такси, но скудного заработка не хватало на троих, и поэтому я очень обрадовался, когда хозяин «Интернационаля» предложил мне, начиная с декабря, снова играть у него каждый вечер на пианино. В последнее время ему повезло: союз скотопромышленников проводил свои еженедельные встречи в одной из задних комнат «Интернационаля»: примеру скотопромышленников последовал союз торговцев лошадьми и наконец «Общество борьбы за кремацию во имя общественной пользы». Таким образом, я мог предоставить такси Ленцу и Кестеру. Меня это вполне устраивало еще и потому, что по вечерам я часто не знал, куда деваться.

Пат писала регулярно. Я ждал ее писем, но я не мог себе представить, как она живет, и иногда, в мрачные и слякотные декабрьские дни, когда даже в полдень не бывало по-настоящему светло, я думал, что она давнымдавно ускользнула от меня, что все прошло. Мне казалось, что со времени нашей разлуки прошла целая вечность, и тогда я не верил, что Пат вернется. Потом наступали вечера, полные тягостной, дикой тоски, и тут уж ничего не оставалось – я просиживал ночи напролет в обществе проституток и скотопромышленников и пил с ними.

Владелец «Интернационаля» получил разрешение не закрывать свое кафе в сочельник. Холостяки всех союзов устраивали большой вечер. Председатель союза скотопромышленников, свиноторговец Стефан Григоляйт, пожертвовал для праздника двух молочных поросят и много свиных ножек. Григоляйт был уже два года вдовцом. Он отличался мягким и общительным характером; вот ему и захотелось встретить рождество в приятном обществе.

Хозяин кафе раздобыл четырехметровую ель, которую водрузили около стойки. Роза, признанный авторитет по части уюта и задушевной атмосферы, взялась украсить дерево. Ей помогали Марион и Кики, – в силу своих наклонностей он тоже обладал чувством прекрасного. Они приступили к работе в полдень и навесили на дерево огромное количество пестрых стеклянных шаров, свечей и золотых пластинок. В конце концов елка получилась на славу. В знак особого внимания к Григоляйту на ветках было развешано множество розовых свинок из марципана.

* * *

После обеда я прилег и проспал несколько часов. Проснулся я уже затемно и не сразу сообразил, вечер ли теперь или утро. Мне что-то снилось, но я не мог вспомнить, что. Сон унес меня куда-то далеко, и мне казалось, что я еще слышу, как за мной захлопывается черная дверь. Потом я услышал стук.

– Кто там? – откликнулся я.

– Я, господин Локамп.

Я узнал голос фрау Залевски.

– Войдите, – сказал я. – Дверь открыта.

Скрипнула дверь, и я увидел фигуру фрау Залевски, освещенную желтым светом, лившимся из коридора. – Пришла фрау Хассе, – прошептала она. – Пойдемте скорее. Я не могу ей сказать это.

Я не пошевелился. Нужно было сперва прийти в себя.

– Пошлите ее в полицию, – сказал я, подумав.

– Господин Локамп! – фрау Залевски заломила руки. – Никого нет, кроме вас. Вы должны мне помочь. Ведь вы же христианин!

В светлом прямоугольнике двери она казалась черной, пляшущей тенью.

– Перестаньте, – сказал я с досадой. – Сейчас приду.

Я оделся и вышел. Фрау Залевски ожидала меня в коридоре.

– Она уже знает? – спросил я. Она покачала головой и прижала носовой платок к губам.

– Где она?

– В своей прежней комнате.

У входа в кухню стояла Фрида, потная от волнения.

– На ней шляпа со страусовыми перьями и брильянтовая брошь, – прошептала она.

– Смотрите, чтобы эта идиотка не подслушивала, – сказал я фрау Залевски и вошел в комнату.

Фрау Хассе стояла у окна. Услышав шаги, она быстро обернулась. Видимо, она ждала кого-то другого. Как это ни было глупо, я прежде всего невольно обратил внимание на ее шляпу с перьями и брошь. Фрида оказалась права: шляпа была шикарна. Брошь – скромнее. Дамочка расфуфырилась, явно желая показать, до чего хорошо ей живется. Выглядела она в общем неплохо; во всяком случае куда лучше, чем прежде.

– Хассе, значит, работает и в сочельник? – едко спросила она.

– Нет, – сказал я.

– Где же он? В отпуске?

Она подошла ко мне, покачивая бедрами. Меня обдал резкий запах ее духов.

– Что вам еще нужно от него? – спросил я.

– Взять свои вещи. Рассчитаться. В конце концов кое-что здесь принадлежит и мне.

– Не надо рассчитываться, – сказал я. – Теперь все это принадлежит только вам.

Она недоуменно посмотрела на меня. – Он умер, – сказал я.

Я охотно сообщил бы ей это иначе. Не сразу, с подготовкой. Но я не знал, с чего начать. Кроме того, моя голова еще гудела от сна – такого сна, когда, пробудившись, человек близок к самоубийству.

Фрау Хассе стояла посредине комнаты, и в момент, когда я ей сказал это, я почему-то совершенно отчетливо представил себе, что она ничего не заденет, если рухнет на пол. Странно, но я действительно ничего другого не видел и ни о чем другом не думал.

Но она не упала. Продолжая стоять, она смотрела на меня. Только перья на ее роскошной шляпе затрепетали.

– Вот как… – сказала она, – вот как…

И вдруг – я даже не сразу понял, что происходит, – эта расфранченная, надушенная женщина начала стареть на моих глазах, словно время ураганным ливнем обрушилось на нее и каждая секунда была годом. Напряженность исчезла, торжество угасло, лицо стало дряхлым. Морщины наползли на него, как черви, и когда неуверенным, нащупывающим движением руки она дотянулась до спинки стула и села, словно боясь разбить что-то, передо мной была другая женщина, – усталая, надломленная, старая.

– От чего он умер? – спросила она, не шевеля губами.

– Это случилось внезапно, – сказал я.

Она не слушала и смотрела на свои руки.

– Что мне теперь делать? – бормотала она. – Что мне теперь делать?

Я подождал немного. Чувствовал я себя ужасно.

– Ведь есть, вероятно, кто-нибудь, к кому вы можете пойти, – сказал я наконец. – Лучше вам уйти отсюда. Вы ведь и не хотели оставаться здесь…

– Теперь все обернулось по-другому, – ответила она, не поднимая глаз. – Что же мне теперь делать?..

– Ведь кто-нибудь, наверно, ждет вас. Пойдите к нему и обсудите с ним все. А после рождества зайдите в полицейский участок. Там все документы и банковые чеки. Вы должны явиться туда. Тогда вы сможете получить деньги.

– Деньги, деньги, – тупо бормотала она. – Что за деньги?

– Довольно много. Около тысячи двухсот марок. Она подняла голову. В ее глазах вдруг появилось выражение безумия.

– Нет! – взвизгнула она. – Это неправда!

Я не ответил.

– Скажите, что это неправда, – прошептала она. – Это неправда, но, может быть, он откладывал их тайком на черный день?

Она поднялась. Внезапно она совершенно преобразилась. Ее движения стали автоматическими. Она подошла вплотную ко мне.

– Да, это правда, – прошипела она, – я чувствую, это правда! Какой подлец! О, какой подлец! Заставить меня проделать все это, а потом вдруг такое! Но я возьму их и выброшу, выброшу все в один вечер, вышвырну на улицу, чтобы от них не осталось ничего! Ничего! Ничего!

Я молчал. С меня было довольно. Ее первое потрясение прошло, она знала, что Хассе умер, во всем остальном ей нужно было разобраться самой. Ее ждал еще один удар – ведь ей предстояло узнать, что он повесился. Но это было уже ее дело. Воскресить Хассе ради нее было невозможно.

Теперь она рыдала. Она исходила слезами, плача тонко и жалобно, как ребенок. Это продолжалось довольно долго. Я дорого дал бы за сигарету. Я не мог видеть слез.

Наконец она умолкла, вытерла лицо, вытащила серебряную пудреницу и стала пудриться, не глядя в зеркало. Потом спрятала пудреницу, забыв защелкнуть сумочку.

– Я ничего больше не знаю, – сказала она надломленным голосом, – я ничего больше не знаю. Наверно, он был хорошим человеком.

– Да, это так.

Я сообщил ей адрес полицейского участка и сказал, что сегодня он уже закрыт. Мне казалось, что ей лучше не идти туда сразу. На сегодня с нее было достаточно.

* * *

Когда она ушла, из гостиной вышла фрау Залевски.

– Неужели, кроме меня, здесь нет никого? – спросил я, злясь на самого себя.

– Только господин Джорджи. Что она сказала?

– Ничего. – Тем лучше.

– Как сказать. Иногда это бывает и не лучше.

– Нет у меня к ней жалости, – энергично заявила фрау Залевски. – Ни малейшей.

– Жалость самый бесполезный предмет на свете, – сказал я раздраженно. – Она – обратная сторона злорадства, да будет вам известно. Который час?

– Без четверти семь.

– В семь я хочу позвонить фройляйн Хольман. Но так, чтобы никто не подслушивал. Это возможно?

– Никого нет, кроме господина Джорджи. Фриду я отправила. Если хотите, можете говорить из кухни. Длина шнура как раз позволяет дотянуть туда аппарат.

– Хорошо.

Я постучал к Джорджи. Мы с ним давно не виделись. Он сидел за письменным столом и выглядел ужасно. Кругом валялась разорванная бумага.

– Здравствуй, Джорджи, – сказал я, – что ты делаешь?

– Занимаюсь инвентаризацией, – ответил он, стараясь улыбнуться. – Хорошее занятие в сочельник.

Я поднял клочок бумаги. Это были конспекты лекций с химическими формулами.

– Зачем ты их рвешь? – спросил я.

– Нет больше смысла, Робби.

Его кожа казалась прозрачной. Уши были как восковые.

– Что ты сегодня ел? – спросил я.

Он махнул рукой:

– Неважно. Дело не в этом. Не в еде. Но я просто больше не могу. Надо бросать.

– Разве так трудно?

– Да.

– Джорджи, – спокойно сказал я. – Посмотри-ка на меня. Неужели ты сомневаешься, что и я в свое время хотел стать человеком, а не пианистом в этом б…ском кафе «Интернациональ»?

Он теребил пальцы:

– Знаю, Робби. Но от этого мне не легче. Для меня учеба была всем. А теперь я понял, что нет смысла. Что ни в чем нет смысла. Зачем же, собственно, жить?

Он был очень жалок, страшно подавлен, но я все-таки расхохотался. – Маленький осел! – сказал я. – Открытие сделал! Думаешь, у тебя одного столько грандиозной мудрости? Конечно, нет смысла. Мы и не живем ради какого-то смысла. Не так это просто. Давай одевайся. Пойдешь со мной в «Интернациональ». Отпразднуем твое превращение в мужчину. До сих пор ты был школьником. Я зайду за тобой через полчаса.

– Нет, – сказал он.

Он совсем скис.

– Нет, пойдем, – сказал я. – Сделай мне одолжение. Я не хотел бы быть сегодня один.

Он недоверчиво посмотрел на меня.

– Ну, как хочешь, – ответил он безвольно. – В конце концов, не все ли равно.

– Ну, вот видишь, – сказал я. – Для начала это совсем неплохой девиз.

* * *

В семь часов я заказал телефонный разговор с Пат. После семи действовал половинный тариф, и я мог говорить вдвое дольше. Я сел на стол в передней и стал ждать. Идти на кухню не хотелось. Там пахло зелеными бобами, и я не хотел, чтобы это хоть как-то связывалось с Пат даже при телефонном разговоре. Через четверть часа мне дали санаторий. Пат сразу подошла к аппарату. Услышав так близко ее теплый, низкий, чуть неуверенный голос, я до того разволновался, что почти не мог говорить. Я был как в лихорадке, кровь стучала в висках, я никак не мог овладеть собой.

– Боже мой, Пат, – сказал я, – это действительно ты?

Она рассмеялась.

– Где ты, Робби? В конторе?

– Нет, я сижу на столе у фрау Залевски. Как ты поживаешь?

– Хорошо, милый.

– Ты встала?

– Да. Сижу в белом купальном халате на подоконнике в своей комнате. За окном идет снег.

Вдруг я ясно увидел ее. Я видел кружение снежных хлопьев, темную точеную головку, прямые, чуть согнутые плечи, бронзовую кожу.

– Господи, Пат! – сказал я. – Проклятые деньги! Я бы тут же сел в самолет и вечером был бы у тебя. – О дорогой мой…

Она замолчала. Я слышал тихие шорохи и гудение провода.

– Ты еще слушаешь, Пат?

– Да, Робби. Но не надо говорить таких вещей. У меня совсем закружилась голова.

– И у меня здорово кружится голова, – сказал я. – Расскажи, что ты там делаешь наверху.

Она заговорила, но скоро я перестал вникать в смысл слов и слушал только ее голос. Я сидел в темной передней под кабаньей головой, из кухни доносился запах бобов. Вдруг мне почудилось, будто распахнулась дверь и меня обдала волна тепла и блеска, нежная, переливчатая, полная грез, тоски и молодости. Я уперся ногами в перекладину стола, прижал ладонь к щеке, смотрел на кабанью голову, на открытую дверь кухни и не замечал всего этого, – вокруг было лето, ветер, вечер над пшеничным полем и зеленый свет лесных дорожек. Голос умолк. Я глубоко дышал.

– Как хорошо говорить с тобой, Пат. А что ты делаешь сегодня вечером?

– Сегодня у нас маленький праздник. Он начинается в восемь. Я как раз одеваюсь, чтобы пойти.

– Что ты наденешь? Серебряное платье?

– Да, Робби. Серебряное платье, в котором ты нес меня по коридору.

– А с кем ты идешь?

– Ни с кем. Вечер будет в санатории. Внизу, в холле. Тут все знают друг друга.

– Тебе, должно быть, трудно сохранять мне верность, – сказал я. – Особенно в серебряном платье.

Она рассмеялась:

– Только не в этом платье. У меня с ним связаны кое-какие воспоминания.

– У меня тоже. Я видел, какое оно производит впечатление. Впрочем, я не так уж любопытен. Ты можешь мне изменить, только я не хочу об этом знать. Потом, когда вернешься, будем считать, что это тебе приснилось, позабыто и прошло.

– Ах, Робби, – проговорила она медленно и глухо. – Не могу я тебе изменить. Я слишком много думаю о тебе. Ты не знаешь, какая здесь жизнь. Сверкающая, прекрасная тюрьма. Стараюсь отвлечься как могу, вот и все. Вспоминая твою комнату, я просто не знаю, что делать. Тогда я иду на вокзал и смотрю на поезда, прибывающие снизу, вхожу в вагоны или делаю вид, будто встречаю кого-то. Так мне кажется, что я ближе к тебе.

Я крепко сжал губы. Никогда еще она не говорила со мной так. Она всегда была застенчива, и ее привязанность проявлялась скорее в жестах или взглядах, чем в словах.

– Я постараюсь приехать к тебе, Пат, – сказал я.

– Правда, Робби?

– Да, может быть в конце января.

Я знал, что это вряд ли будет возможно: в конце февраля надо было снова платить за санаторий. Но я сказал это, чтобы подбодрить ее. Потом я мог бы без особого труда оттягивать свой приезд до того времени, когда она поправится и сама сможет уехать из санатория.

– До свидания, Пат, – сказал я. – Желаю тебе всего хорошего! Будь весела, тогда и мне будет радостно. Будь веселой сегодня.

– Да, Робби, сегодня я счастлива.

* * *

Я зашел за Джорджи, и мы отправились в «Интернациональ». Старый, прокопченный зал был почти неузнаваем. Огни на елке ярко горели, и их теплый свет отражался во всех бутылках, бокалах, в блестящих никелевых и медных частях стойки. Проститутки в вечерних туалетах, с фальшивыми драгоценностями, полные ожидания, сидели вокруг одного из столов.

Ровно в восемь часов в зале появился хор объединенных скотопромышленников. Они выстроились перед дверью по голосам, справа – первый тенор, слева – второй бас. Стефан Григоляйт, вдовец и свиноторговец, достал камертон, дал первую ноту, и пение началось:

Небесный мир, святая ночь,
Пролей над сей душой
Паломнику терпеть невмочь —
Подай ему покой
Луна сияет там вдали,
И звезды огоньки зажгли,
Они едва не увлекли
Меня вслед за собой[1]

– Как трогательно, – сказала Роза, вытирая глаза.

Отзвучала вторая строфа. Раздались громовые аплодисменты. Хор благодарно кланялся. Стефан Григоляйт вытер пот со лба.

– Бетховен есть Бетховен, – заявил он. Никто не возразил ему. Стефан спрятал носовой платок. – А теперь – в ружье!

Стол был накрыт в большой комнате, где обычно собирались члены союза. Посредине на серебряных блюдах, поставленных на маленькие спиртовки, красовались оба молочных поросенка, румяные и поджаристые. В зубах у них были ломтики лимона, на спинках маленькие зажженные елочки. Они уже ничему не удивлялись.

Появился Алоис в свежевыкрашенном фраке, подаренном хозяином. Он принес полдюжины больших глиняных кувшинов с вином и наполнил бокалы. Пришел Поттер из общества содействия кремации.

– Мир на земле! – сказал он с большим достоинством, пожал руку Розе и сел возле нее.

Стефан Григоляйт, сразу же пригласивший Джорджи к столу, встал и произнес самую короткую и самую лучшую речь в своей жизни. Он поднял бокал с искристым «Ваххольдером», обвел всех лучезарным взглядом и воскликнул:

– Будем здоровы!

Затем он снова сел, и Алоис притащил свиные ножки, квашеную капусту и жареный картофель. Вошел хозяин с подносом, уставленным кружками с золотистым пильзенским пивом.

– Ешь медленнее, Джорджи, – сказал я. – Твой желудок должен сперва привыкнуть к жирному мясу.

– Я вообще должен сперва привыкнуть ко всему, – ответил он и посмотрел на меня.

– Это делается быстро, – сказал я. – Только не надо сравнивать. Тогда дело пойдет.

Он кивнул и снова наклонился над тарелкой.

Вдруг на другом конце стола вспыхнула ссора. Мы услышали каркающий голос Поттера. Он хотел чокнуться с Бушем, торговцем сигарами, но тот отказался, заявив, что не желает пить, а предпочитает побольше есть.

– Глупости все, – раздраженно заворчал Поттер. – Когда ешь, надо пить! Кто пьет, тот может съесть даже еще больше. – Ерунда! – буркнул Буш, тощий высокий человек с плоским носом и в роговых очках.

Поттер вскочил с места:

– Ерунда?! И это говоришь ты, табачная сова?

– Тихо! – крикнул Стефан Григоляйт. – Никаких скандалов в сочельник!

Ему объяснили, в чем дело, и он принял соломоново решение – проверить дело практически. Перед спорщиками поставили несколько мисок с мясом, картофелем и капустой. Порции были огромны. Поттеру разрешалось пить что угодно, Буш должен был есть всухомятку. Чтобы придать состязанию особую остроту, Григоляйт организовал тотализатор, и гости стали заключать пари.

Поттер соорудил перед собой полукруг из стаканов с пивом и поставил между ними маленькие рюмки с водкой, сверкавшие как брильянты. Пари были заключены в соотношении 3:1 в пользу Поттера.

Буш жрал с ожесточением, низко пригнувшись к тарелке. Поттер сражался с открытым забралом и сидел выпрямившись. Перед каждым глотком он злорадно желал Бушу здоровья, на что последний отвечал ему взглядами, полными ненависти.

– Мне становится дурно, – сказал мне Джорджи.

– Давай выйдем.

Я прошел с ним к туалету и присел в передней, чтобы подождать его. Сладковатый запах свечей смешивался с ароматом хвои, сгоравшей с легким треском. И вдруг мне померещилось, будто я слышу любимые легкие шаги, ощущаю теплое дыхание и близко вижу пару темных глаз…

– Черт возьми! – сказал я и встал. – Что это со мной?

В тот же миг раздался оглушительный шум:

– Поттер!

– Браво, Алоизиус!

Кремация победила.

* * *

В задней комнате клубился сигарный дым. Разносили коньяк. Я все еще сидел около стойки. Появились девицы. Они сгрудились недалеко от меня и начали деловито шушукаться. – Что у вас там? – спросил я.

– Для нас приготовлены подарки, – ответила Марион.

– Ах вот оно что.

Я прислонил голову к стойке и попытался представить себе, что теперь делает Пат. Я видел холл санатория, пылающий камин и Пат, стоящую у подоконника с Хельгой Гутман и еще какими-то людьми. Все это было так давно… Иногда я думал: проснусь в одно прекрасное утро, и вдруг окажется, что все прошло, позабыто, исчезло. Не было ничего прочного – даже воспоминаний.

Зазвенел колокольчик. Девицы всполошились, как вспугнутая стайка кур, и побежали в биллиардную. Там стояла Роза с колокольчиком в руке. Она кивнула мне, чтобы я подошел. Под небольшой елкой на биллиардном столе были расставлены тарелки, прикрытые шелковой бумагой. На каждой лежал пакетик с подарком и карточка с именем. Девицы одаривали друг друга. Все подготовила Роза. Подарки были вручены ей в упакованном виде, а она разложила их по тарелкам.

Возбужденные девицы тараторили, перебивая друг друга; они суетились, как дети, желая поскорее увидеть, что для них приготовлено.

– Что же ты не возьмешь свою тарелку? – спросила меня Роза.

– Какую тарелку?

– Твою. И для тебя есть подарки.

На бумажке изящным рондо и даже в два цвета – красным и черным – было выведено мое имя. Яблоки, орехи, апельсины, от Розы свитер, который она сама связала, от хозяйки – травянисто-зеленый галстук, от Кики – розовые носки из искусственного шелка, от красавицы Валли – кожаный ремень, от кельнера Алоиса – полбутылки рома, от Марион, Лины и Мими общий подарок – полдюжины носовых платков, и от хозяина – две бутылки коньяка.

– Дети, – сказал я, – дети, но это совершенно неожиданно.

– Ты изумлен? – воскликнула Роза.

– Очень.

Я стоял среди них, смущенный и тронутый до глубины души.

– Дети, – сказал я, – знаете, когда я получал в последний раз подарки? Я и сам не помню. Наверно, еще до войны. Но ведь у меня-то для вас ничего нет.

Все были страшно рады, что подарки так ошеломили меня.

– За то, что ты нам всегда играл на пианино, – сказала Лина и покраснела.

– Да сыграй нам сейчас, – это будет твоим подарком, – заявила Роза.

– Все, что захотите, – сказал я. – Все, что захотите.

– Сыграй «Мою молодость», – попросила Марион.

– Нет, что-нибудь веселое, – запротестовал Кики.

Его голос потонул в общем шуме. Он вообще не котировался всерьез как мужчина. Я сел за пианино и начал играть. Все запели:

Мне песня старая одна
Мила с начала дней,
Она из юности слышна,
Из юности моей.[2]

Хозяйка выключила электричество. Теперь горели только свечи на елке, разливая мягкий свет. Тихо булькал пивной кран, напоминая плеск далекого лесного ручья, и плоскостопый Алоис сновал по залу неуклюжим черным привидением, словно колченогий Пан. Я заиграл второй куплет. С блестящими глазами, с добрыми лицами мещаночек, сгрудились девушки вокруг пианино. И – о чудо! – кто-то заплакал навзрыд. Это был Кики, вспомнивший свой родной Люкенвальд.

Тихо отворилась дверь. С мелодичным напевом гуськом в зал вошел хор во главе с Григоляйтом, курившим черную бразильскую сигару. Певцы выстроились позади девиц.

О, как был полон этот мир.
Когда я уезжал!
Теперь вернулся я назад —
Каким пустым он стал.[3]

Тихо отзвучал смешанный хор.

– Красиво, – сказала Лина.

Роза зажгла бенгальские огни. Они шипели и разбрызгивали искры. – Вот, а теперь что-нибудь веселое! – крикнула она. – Надо развеселить Кики.

– Меня тоже, – заявил Стефан Григоляйт.

В одиннадцать часов пришли Кестер и Ленц. Мы сели с бледным Джорджи за столик у стойки. Джорджи дали закусить, он едва держался на ногах. Ленц вскоре исчез в шумной компании скотопромышленников. Через четверть часа мы увидели его у стойки рядом с Григоляйтом. Они обнимались и пили на брудершафт.

– Стефан! – воскликнул Григоляйт.

– Готтфрид! – ответил Ленц, и оба опрокинули по рюмке коньяку.

– Готтфрид, завтра я пришлю тебе пакет с кровяной и ливерной колбасой. Договорились?

– Договорились! Все в порядке! – Ленц хлопнул его по плечу. – Мой старый добрый Стефан!

Стефан сиял.

– Ты так хорошо смеешься, – восхищенно сказал он, – люблю, когда хорошо смеются. А я слишком легко поддаюсь грусти, это мой недостаток.

– И мой тоже, – ответил Ленц, – потому я и смеюсь. Иди сюда, Робби, выпьем за то, чтобы в мире никогда не умолкал смех!

Я подошел к ним.

– А что с этим пареньком? – спросил Стефан, показывая на Джорджи. – Очень уж у него печальный вид.

– Его легко осчастливить, – сказал я. – Ему бы только немного работы.

– В наши дни это хитрый фокус, – ответил Григоляйт.

– Он готов на любую работу.

– Теперь все готовы на любую работу. – Стефан немного отрезвел.

– Парню надо семьдесят пять марок в месяц.

– Ерунда. На это ему не прожить.

– Проживет, – сказал Ленц.

– Готтфрид, – заявил Григоляйт, – я старый пьяница. Пусть. Но работа – дело серьезное. Ее нельзя сегодня дать, а завтра отнять. Это еще хуже, чем женить человека, а назавтра отнять у него жену. Но если этот парень честен и может прожить на семьдесят пять марок, значит ему повезло. Пусть придет во вторник в восемь утра. Мне нужен помощник для всякой беготни по делам союза и тому подобное. Сверх жалованья будет время от времени получать пакет с мясом. Подкормиться ему не мешает – очень уж тощий.

– Это верное слово? – спросил Ленц.

– Слово Стефана Григоляйта.

– Джорджи, – позвал я. – Поди-ка сюда.

Когда ему сказали, в чем дело, он задрожал. Я вернулся к Кестеру.

– Послушай, Отто, – сказал я, – ты бы хотел начать жизнь сначала, если бы мог?

– И прожить ее так, как прожил?

– Да.

– Нет, – сказал Кестер.

– Я тоже нет, – сказал я.

XXIV

Это было три недели спустя, в холодный январский вечер. Я сидел в «Интернационале» и играл с хозяином в «двадцать одно». В кафе никого не было, даже проституток. Город был взволнован. На улице то и дело проходили демонстранты: одни маршировали под громовые военные марши, другие шли с пением «Интернационала». А затем снова тянулись длинные молчаливые колонны. Люди несли транспаранты с требованиями работы и хлеба. Бесчисленные шаги на мостовой отбивали такт, как огромные неумолимые часы. Перед вечером произошло первое столкновение между бастующими и полицией. Двенадцать раненых. Вся полиция давно уже была в боевой готовности. На улицах завывали сирены полицейских машин.

– Нет покоя, – сказал хозяин, показывая мне шестнадцать очков. – Война кончилась давно, а покоя все нет, а ведь только покой нам и нужен. Сумасшедший мир!

На моих картах было семнадцать очков. Я взял банк.

– Мир не сумасшедший, – сказал я. – Только люди.

Алоис стоял за хозяйским стулом, заглядывая в карты. Он запротестовал:

– Люди не сумасшедшие. Просто жадные. Один завидует другому. Всякого добра на свете хоть завались, а у большинства людей ни черта нет. Тут все дело только в распределении. – Правильно, – сказал я пасуя. – Вот уже несколько тысяч лет, как все дело именно в этом.

Хозяин открыл карты. У него было пятнадцать очков, и он неуверенно посмотрел на меня. Прикупив туза, он себя погубил. Я показал свои карты. У меня было только двенадцать очков. Имея пятнадцать, он бы выиграл.

– К черту, больше не играю! – выругался он. – Какой подлый блеф! А я-то думал, что у вас не меньше восемнадцати.

Алоис что-то пробормотал. Я спрятал деньги в карман. Хозяин зевнул и посмотрел на часы:

– Скоро одиннадцать. Думаю, пора закрывать. Все равно никто уже не придет.

– А вот кто-то идет, – сказал Алоис.

Дверь отворилась. Это был Кестер.

– Что-нибудь новое, Отто?

Он кивнул:

– Побоище в залах «Боруссии». Два тяжелораненых, несколько десятков легкораненых и около сотни арестованных. Две перестрелки в северной части города. Одного полицейского прикончили. Не знаю, сколько раненых. А когда кончатся большие митинги, тогда только все и начнется. Тебе здесь больше нечего делать?

– Да, – сказал я. – Как раз собирались закрывать.

– Тогда пойдем со мной.

Я вопросительно посмотрел на хозяина. Он кивнул.

– Ну, прощайте, – сказал я.

– Прощайте, – лениво ответил хозяин. – Будьте осторожны.

Мы вышли. На улице пахло снегом. Мостовая была усеяна белыми листовками; казалось, это большие мертвые бабочки.

– Готтфрида нет, – сказал Кестер. – Торчит на одном из этих собраний. Я слышал, что их будут разгонять, и думаю, всякое может случиться. Хорошо бы успеть разыскать его. А то еще ввяжется в драку.

– А ты знаешь, где он? – спросил я.

– Точно не знаю. Но скорее всего он на одном из трех главных собраний. Надо заглянуть на все три. Готтфрида с его соломенной шевелюрой узнать нетрудно.

– Ладно.

Кестер запустил мотор, и мы помчались к месту, где шло одно из собраний.

* * *

На улице стоял грузовик с полицейскими. Ремешки форменных фуражек были опущены. Стволы карабинов смутно поблескивали в свете фонарей. Из окон свешивались пестрые флаги. У входа толпились люди в униформах. Почти все были очень молоды.

Мы взяли входные билеты. Отказавшись от брошюр, не опустив ни одного пфеннига в копилки и не регистрируя свою партийную принадлежность, мы вошли в зал. Он был переполнен и хорошо освещен, чтобы можно было сразу увидеть всякого, кто подаст голос с места. Мы остались у входа, и Кестер, у которого были очень зоркие глаза, стал внимательно рассматривать ряды.

На сцене стоял сильный коренастый человек и говорил. У него был громкий грудной голос, хорошо слышный в самых дальних уголках зала. Этот голос убеждал, хотя никто особенно и не вслушивался в то, что он говорил. А говорил он вещи, понять которые было нетрудно. Оратор непринужденно расхаживал по сцене, чуть размахивая руками. Время от времени он отпивал глоток воды и шутил. Но затем он внезапно замирал, повернувшись лицом к публике, и измененным, резким голосом произносил одну за другой хлесткие фразы. Это были известные всем истины о нужде, о голоде, о безработице. Голос нарастал все сильнее, увлекая слушателей; он звучал фортиссимо, и оратор остервенело швырял в аудиторию слова: «Так дальше продолжаться не может! Это должно измениться!» Публика выражала шумное одобрение, она аплодировала и кричала, словно благодаря этим словам все уже изменилось. Оратор ждал. Его лицо блестело. А затем, пространно, убедительно и неодолимо со сцены понеслось одно обещание за другим. Обещания сыпались градом на головы людей, и над ними расцветал пестрый, волшебный купол рая; это была лотерея, в которой на каждый билет падал главный выигрыш, в которой каждый обретал личное счастье, личные права и мог осуществить личную месть.

Я смотрел на слушателей. Здесь были люди всех профессий – бухгалтеры, мелкие ремесленники, чиновники, несколько рабочих и множество женщин. Они сидели в душном зале, откинувшись назад или подавшись вперед, ряд за рядом, голова к голове. Со сцены лились потоки слов, и, странно, при всем разнообразии лиц на них было одинаковое, отсутствующее выражение, сонливые взгляды, устремленные в туманную даль, где маячила фата-моргана; в этих взглядах была пустота и вместе с тем ожидание какого-то великого свершения. В этом ожидании растворялось все: критика, сомнения, противоречия, наболевшие вопросы, будни, современность, реальность. Человек на сцене знал ответ на каждый вопрос, он мог помочь любой беде. Было приятно довериться ему. Было приятно видеть кого-то, кто думал о тебе. Было приятно верить.

Ленца здесь не было. Кестер толкнул меня и кивнул головой в сторону выхода. Мы вышли. Молодчики, стоявшие в дверях, посмотрели на нас мрачно и подозрительно. В вестибюле выстроился оркестр, готовый войти в зал. За ним колыхался лес знамен и виднелось несметное количество значков.

– Здорово сработано, как ты считаешь? – спросил Кестер на улице.

– Первоклассно. Могу судить об этом как старый руководитель отдела рекламы.

В нескольких кварталах отсюда шло другое политическое собрание. Другие знамена, другая униформа, другой зал, но в остальном все было одинаково. На лицах то же выражение неопределенной надежды, веры и пустоты. Перед рядами стол президиума, покрытый белой скатертью. За столом партийные секретари, члены президиума, несколько суетливых старых дев. Оратор чиновничьего вида был слабее предыдущего. Он говорил суконным немецким языком, приводил цифры, доказательства; все было правильно, и все же не так убедительно, как у того, хотя тот вообще ничего не доказывал, а только утверждал. Усталые партийные секретари за столом президиума клевали носом; они уже бывали на сотнях подобных собраний.

– Пойдем, – сказал Кестер немного погодя. – Здесь его тоже нет. Впрочем, я так и думал.

Мы поехали дальше. После духоты переполненных залов мы снова дышали свежим воздухом. Машина неслась по улицам Мы проезжали мимо канала. Маслянисто-желтый свет фонарей отражался в темной воде, тихо плескавшейся о бетонированный берег. Навстречу нам медленно проплыла черная плоскодонная баржа. Ее тащил буксирный пароходик с красными и зелеными сигнальными огнями. На палубе буксира залаяла собака, и какой то человек, пройдя под фонарем, скрылся в люке, вспыхнувшем на секунду золотистым светом. Вдоль другого берега тянулись ярко освещенные дома западного района. К ним вел мост с широкой аркой. По нему в обе стороны безостановочно двигались автомобили, автобусы и трамваи. Мост над ленивой черной водой походил на искрящуюся пеструю змею.

– Давай оставим машину здесь и пройдем немного пешком, – сказал Кестер. – Не надо бросаться в глаза. Мы остановили «Карла» у фонаря около пивной. Когда я выходил из машины, под ногами у меня прошмыгнула белая кошка. Несколько проституток в передниках стояли чуть поодаль под аркой ворот. Когда мы проходили мимо них, они замолчали. На углу стоял шарманщик. Он спал, прислонившись к стене дома. Какая-то старуха рылась в отбросах, сваленных у края тротуара. Мы подошли к огромному грязному дому-казарме с множеством флигелей, дворов и проходов. В нижнем этаже разместились лавчонки и булочная; рядом принимали тряпье и железный лом. На улице перед воротами стояли два грузовика с полицейскими.

В одном из углов первого двора был сооружен деревянный стенд, на котором висело несколько карт звездного неба. За столиком, заваленным бумагами, на небольшом возвышении стоял человек в тюрбане. Над его головой красовался плакат «Астрология, графология, предсказание будущего! Ваш гороскоп за 50 пфеннигов!» Вокруг стояла толпа. Резкий свет карбидного фонаря падал на желтое сморщенное лицо астролога. Он настойчиво убеждал в чем-то слушателей, молча смотревших на него. Те же потерянные, отсутствующие взгляды людей, желавших увидеть чудо. Те же взгляды, что и на собраниях с флагами и оркестрами.

– Отто, – сказал я Кестеру, шедшему впереди меня, – теперь я знаю, чего хотят эти люди. Вовсе им не нужна политика. Им нужно что-то вместо религии.

Он обернулся:

– Конечно. Они хотят снова поверить. Все равно во что. Потому-то они так фанатичны.

Мы пришли во второй двор, где был вход в пивную. Все окна были освещены. Вдруг оттуда послышался шум, и через темный боковой вход во двор, как по сигналу, вбежало несколько молодых людей в непромокаемых спортивных куртках. Прижимаясь к стене, они устремились к двери, ведшей в зал собрания. Передний рванул ее, и все ворвались внутрь.

– Ударная группа, – сказал Кестер. – Иди сюда к стене, станем за пивными бочками.

В зале поднялся рев и грохот. В следующее мгновение звякнуло стекло и кто-то вылетел из окна. Дверь распахнулась, и через нее стала протискиваться плотно сбившаяся куча людей. Передние были сбиты с ног, задние повалились на них. Какая-то женщина, истошно зовя на помощь, пробежала к воротам. Затем выкатилась вторая группа. Все были вооружены ножками от стульев и пивными кружками; они дрались, ожесточенно вцепившись друг в друга. Огромный плотник отделился от дерущихся и, заняв удобную позицию, продолжал бой: всякий раз, заметив голову противника, он ударял по ней кругообразным движением длинной руки и загонял его обратно в свалку. Он проделывал это совершенно спокойно, словно колол дрова.

Новый клубок людей подкатился к дверям, и вдруг в трех метрах от себя мы увидели всклокоченную светлую шевелюру Готтфрида, попавшего в руки какого-то буйного усача.

Кестер пригнулся и исчез в свалке. Через несколько секунд усач отпустил Готтфрида. С выражением крайнего удивления он поднял руки кверху и, точно подрубленное дерево, рухнул обратно в толпу. Сразу вслед за этим я увидел Кестера, тащившего Ленца за шиворот.

Ленц сопротивлялся.

– Отто, пусти меня туда… только на одну минутку… – задыхаясь, говорил он.

– Глупости, – кричал Кестер, – сейчас нагрянет полиция! Бежим! Вот сюда!

Мы опрометью помчались по двору к темному парадному. Спешка была отнюдь не напрасной. В тот же момент во дворе раздались пронзительные свистки, замелькали черные фуражки шупо, и полиция оцепила двор. Мы взбежали вверх по лестнице, чтобы скрыться от полицейских. Дальнейший ход событий мы наблюдали из окна на лестнице. Полицейские работали блестяще. Перекрыв выходы, они вклинились в свалку, расчленили ее и тут же стали увозить народ на машинах. Первым они погрузили ошеломленного плотника, который пытался что-то объяснить.

За нами отворилась дверь. Какая-то женщина в одной рубашке, с голыми худыми ногами и свечой в руке, высунула голову.

– Это ты? – угрюмо спросила она.

– Нет, – сказал Ленц, уже пришедший в себя. Женщина захлопнула дверь. Ленц повернулся и осветил карманным фонариком табличку на двери. Здесь ждали Герхарда Пешке, каменщика.

Внизу все стихло. Полиция убралась восвояси, и двор опустел. Мы подождали еще немного и спустились по лестнице. За какой-то дверью тихо и жалобно плакал ребенок.

Мы прошли через передний двор. Покинутый всеми астролог стоял у карт звездного неба.

– Угодно господам получить гороскоп? – крикнул он. – Или узнать будущее по линиям рук?

– Давай рассказывай, – сказал Готтфрид и протянул ему руку.

Астролог недолго, но внимательно рассматривал ее.

– У вас порок сердца, – заявил он категорически. – Ваши чувства развиты сильно, линия разума очень коротка. Зато вы музыкальны. Вы любите помечтать, но как супруг многого не стоите. И все же я вижу здесь троих детей. Вы дипломат по натуре, склонны к скрытности и доживете до восьмидесяти лет.

– Правильно, – сказал Готтфрид. – Моя фройляйн мамаша говорила всегда: кто зол, тот проживет долго. Мораль – это выдумка человечества, но не вывод из жизненного опыта.

Он дал астрологу деньги, и мы пошли дальше. Улица была пуста. Черная кошка перебежала нам дорогу. Ленц показал на нее рукой:

– Теперь, собственно, полагается поворачивать обратно.

– Ничего, – сказал я. – Раньше мы видели белую. Одна нейтрализует другую.

Мы продолжали идти. Несколько человек шли нам навстречу по другой стороне. Это были четыре молодых парня. Один из них был в новых кожаных крагах светло-желтого оттенка, остальные в сапогах военного образца. Они остановились и уставились на нас. – Вот он! – вдруг крикнул парень в крагах и побежал через улицу к нам. Раздались два выстрела, парень отскочил в сторону, и вся четверка пустилась со всех ног наутек. Я увидел, как Кестер рванулся было за ними, но тут же как-то странно повернулся, издал дикий, сдавленный крик и, выбросив вперед руки, пытался подхватить Ленца, тяжело грохнувшегося на брусчатку.

На секунду мне показалось, что Ленц просто упал; потом я увидел кровь. Кестер распахнул пиджак Ленца и разодрал на нем рубашку.

Кровь хлестала сильной струей. Я прижал носовой платок к ране.

– Побудь здесь, я пригоню машину, – бросил Кестер и побежал.

– Готтфрид, ты слышишь меня? – сказал я.

Его лицо посерело. Глаза были полузакрыты. Веки не шевелились. Поддерживая одной рукой его голову, другой я крепко прижимал платок к ране. Я стоял возле него на коленях, стараясь уловить хоть вздох или хрип; но не слышал ничего, вокруг была полная тишина, бесконечная улица, бесконечные ряды домов, бесконечная ночь, – я слышал только, как на камни лилась кровь, и знал, что с ним такое не раз уже могло случиться, но теперь я не верил, что это правда.

Кестер примчался на полном газу. Он откинул спинку левого сидения. Мы осторожно подняли Готтфрида и уложили его. Я вскочил в машину, и Кестер пустился во весь опор к ближайшему пункту скорой помощи. Здесь он осторожно затормозил:

– Посмотри, есть ли там врач. Иначе придется ехать дальше.

Я вбежал в помещение. Меня встретил санитар.

– Есть у вас врач?

– Да. Вы привезли кого-нибудь?

– Да. Пойдемте со мной! Возьмите носилки. Мы положили Готтфрида на носилки и внесли его. Врач с закатанными рукавами уже ждал нас. Мы поставили носилки на стол. Врач опустил лампу, приблизив ее к ране:

– Что это?

– Огнестрельное ранение.

Он взял комок ваты, вытер кровь, пощупал пульс, выслушал сердце и выпрямился: – Ничего нельзя сделать.

Кестер не сводил с него глаз:

– Но ведь пуля прошла совсем сбоку. Ведь это не может быть опасно!

– Тут две пули! – сказал врач.

Он снова вытер кровь. Мы наклонились, и ниже раны, из которой сильно шла кровь, увидели другую – маленькое темное отверстие около сердца.

– Он, видимо, умер почти мгновенно, – сказал врач. Кестер выпрямился. Он посмотрел на Готтфрида. Врач затампонировал раны и заклеил их полосками пластыря.

– Хотите умыться? – спросил он меня.

– Нет, – сказал я.

Теперь лицо Готтфрида пожелтело и запало. Рот чуть искривился, глаза были полузакрыты, – один чуть плотнее другого. Он смотрел на нас. Он непрерывно смотрел на нас.

– Как это случилось? – спросил врач.

Никто не ответил. Готтфрид смотрел на нас. Он неотрывно смотрел на нас.

– Его можно оставить здесь, – сказал врач.

Кестер пошевелился.

– Нет, – возразил он. – Мы его заберем!

– Нельзя, – сказал врач. – Мы должны позвонить в полицию. И в уголовный розыск. Надо сразу же предпринять все, чтобы найти преступника.

– Преступника? – Кестер посмотрел на врача непопимающим взглядом. Потом он сказал: – Хорошо, я поеду за полицией.

– Можете позвонить. Тогда они прибудут скорее.

Кестер медленно покачал головой:

– Нет. Я поеду.

Он вышел, и я услышал, как заработал мотор «Карла». Врач подвинул мне стул:

– Не хотите пока посидеть?

– Благодарю, – сказал я и не сел. Яркий свет все еще падал на окровавленную грудь Готтфрида. Врач подпял лампу повыше.

– Как это случилось? – спросил он снова.

– Не знаю. Видимо, его приняли за другого.

– Он был на фронте? – спросил врач.

Я кивнул. – Видно по шрамам, – сказал он. – И по простреленной руке. Он был несколько раз ранен.

– Да. Четыре раза.

– Какая подлость, – сказал санитар. – Вшивые молокососы. Тогда они еще небось в пеленках лежали.

Я ничего не ответил. Готтфрид смотрел на меня. Смотрел, не отрывая глаз.

* * *

Кестера долго не было. Он вернулся один. Врач отложил газету, которую читал.

– Приехали представители полиции? – спросил он.

Кестер молчал. Он не слышал слов врача.

– Полиция здесь? – спросил врач еще раз.

– Да, – проговорил Кестер. – Полиция. Надо позвонить, пусть приезжают.

Врач посмотрел на него, но ничего не сказал и пошел к телефону. Несколько минут спустя пришли два полицейских чиновника. Они сели за стол и принялись записывать сведения о Готтфриде. Не знаю почему, но теперь, когда он был мертв, мне казалось безумием говорить, как его звали, когда он родился и где жил. Я отвечал механически и не отводил глаз от черного карандашного огрызка, который чиновник то и дело слюнявил.

Второй чиновник принялся за протокол. Кестер давал ему необходимые показания.

– Вы можете приблизительно сказать, как выглядел убийца? – спросил чиновник.

– Нет, – ответил Кестер. – Не обратил внимания.

Я мельком взглянул на него. Я вспомнил желтые краги и униформу.

– Вы не знаете, к какой политической партии он принадлежал? Вы не заметили значков или формы?

– Нет, – сказал Кестер. – До выстрелов я ничего не видел. А потом я только… – Он запнулся на секунду, – потом я только заботился о моем товарище.

– Вы принадлежите к какой-нибудь политической партии?

– Нет.

– Я спросил потому, что, как вы говорите, он был вашим товарищем…

– Он мой товарищ по фронту, – сказал Кестер.

Чиновник обратился ко мне: – Можете вы описать убийцу?

Кестер твердо посмотрел на меня.

– Нет, – сказал я. – Я тоже ничего не видел.

– Странно, – заметил чиновник.

– Мы разговаривали и ни на что не обращали внимания. Все произошло очень быстро.

Чиновник вздохнул:

– Тогда мало надежды, что мы поймаем этих ребят.

Он дописал протокол.

– Мы можем взять его с собой? – спросил Кестер.

– Собственно говоря… – Чиновник взглянул на врача. – Причина смерти установлена точно?

Врач кивнул:

– Я уже составил акт.

– А где пуля? Я должен взять с собой пулю.

– Две пули. Обе остались в теле. Мне пришлось бы… – Врач медлил.

– Мне нужны обе, – сказал чиновник. – Я должен видеть, выпущены ли они из одного оружия.

– Да, – сказал Кестер в ответ на вопросительный взгляд врача.

Санитар пододвинул носилки и опустил лампу. Врач взял инструменты и ввел пинцет в рану. Первую пулю он нашел быстро, она засела неглубоко. Для извлечения второй пришлось сделать разрез. Он поднял резиновые перчатки до локтей, взял скобки и скальпель. Кестер быстро подошел к носилкам и закрыл Готтфриду глаза. Услышав тихий скрежет скальпеля, я отвернулся. Мне захотелось вдруг кинуться к врачу и оттолкнуть его – на мгновение мне показалось, что Готтфрид просто в обмороке и что только теперь врач его в самом деле убивает, – но тут же я опомнился и осознал все снова. Мы видели достаточно мертвецов…

– Вот она, – сказал врач, выпрямляясь. Он вытер пулю и передал ее чиновнику:

– Такая же. Обе из одного оружия, правда?

Кестер наклонился и внимательно рассмотрел маленькие тупые пули. Они тускло поблескивали, перекатываясь па ладони чиновника.

– Да, – сказал он.

Чиновник завернул их в бумагу и сунул в карман.

– Вообще это не разрешено, – сказал он затем, – но если вы хотите забрать его домой… Суть дела ясна, не так ли, господин доктор? – Врач кивнул. – К тому же, вы судебный врач, – продолжал чиновник, – так что… как хотите… вы только должны… может статься, что завтра приедет еще одна комиссия…

– Я знаю, – сказал Кестер. – Все останется как есть.

Чиновники ушли. Врач снова прикрыл и заклеил раны Готтфрида.

– Вы как хотите? – спросил он. – Можете взять носилки. Только завтра пришлите их обратно.

– Да, спасибо, – сказал Кестер. – Пойдем, Робби.

– Я могу вам помочь, – сказал санитар.

Я покачал головой:

– Ничего, справимся.

Мы взяли носилки, вынесли их и положили на оба левых сидения, которые вместе с откинутой спинкой образовали одну плоскость. Санитар и врач вышли и смотрели на нас. Мы накрыли Готтфрида его пальто и поехали. Через минуту Кестер обернулся ко мне:

– Проедем еще раз по этой улице. Я уже был там, но слишком рано. Может быть, теперь они уже идут.

Тихо падал снег. Кестер вел машину почти бесшумно, то и дело выжимая сцепление и выключая зажигание. Он не хотел, чтобы нас слышали, хотя четверка, которую мы искали, не могла знать, что у нас машина. Бесшумно, как белое привидение, мы скользили в густеющем снегопаде. Я достал из ящика с инструментами молоток и положил его рядом с собой, чтобы бить сразу, едва выскочив из машины. Мы ехали по улице, где это случилось. Под фонарем еще чернело пятно крови. Кестер выключил фары. Мы двигались вдоль края тротуара и наблюдали улицу. Никого не было видно. Только из освещенной пивной доносились голоса.

Кестер остановился у перекрестка.

– Останься здесь, – сказал он. – Я загляну в пивную.

– Я пойду с тобой, – ответил я.

Он посмотрел на меня взглядом, запомнившимся мне еще с тех пор, когда он отправлялся один в разведку.

– В пивной я ничего не буду делать, – сказал Кестер, – а то он еще, чего доброго, улизнет. Только посмотрю, там ли он. Тогда будем караулить. Останься здесь с Готтфридом.

Я кивнул, и Отто исчез в снежной метели. Хлопья таяли на моем лице. Вдруг мне стало невыносимо больно оттого, что Готтфрид укрыт, словно он уже не наш. Я стянул пальто с его головы. Теперь снег падал и на его лицо, на глаза и губы, но не таял. Я достал платок, смахнул снег и снова укрыл голову Ленца краем пальто.

Кестер вернулся.

– Ничего?

– Нет, – сказал он.

– Поедем еще по другим улицам. Я чувствую, что мы можем встретить их в любую минуту.

Мотор взревел, но тут же заработал на низких оборотах. Мы тихо крались сквозь белую взвихренную ночь, переезжая с одной улицы на другую; на поворотах я придерживал Готтфрида, чтобы он не соскользнул; время от времени мы останавливались в сотне метров от какой-нибудь пивной, и Кестер размашисто бежал посмотреть, там ли они. Он был одержим мрачным, холодным бешенством. Дважды он собирался ехать домой, чтобы отвезти Готтфрида, но оба раза поворачивал обратно, – ему казалось. что именно в эту минуту четверка должна быть гдето поблизости.

Вдруг на длинной пустынной улице мы увидели далеко впереди себя темную группу людей. Кестер сейчас же выключил зажигание, и мы поехали вслед за ними бесшумно, с потушенным светом. Они не слыхали нас и разговаривали.

– Их четверо, – шепнул я Кестеру.

В ту же секунду мотор взревел, машина стрелой пролетела последние двести метров, вскочила на тротуар, заскрежетала тормозами и, заносясь вбок, остановилась на расстоянии метра от четырех прохожих, вскрикнувших от испуга.

Кестер наполовину высунулся из машины. Его тело, словно стальная пружина, было готово рвануться вперед, а лицо дышало неумолимостью смерти.

Мы увидели четырех мирных пожилых людей. Один из них был пьян. Они обругали нас. Кестер ничего им но ответил. Мы поехали дальше.

– Отто, – сказал я, – сегодня нам их не разыскать. Не думаю, чтобы они рискнули сунуться на улицу.

– Да, может быть, – не сразу ответил он и развернул машину. Мы поехали на квартиру Кестера. Его комната имела отдельный вход, и можно было войти в нее, не тревожа никого. Когда мы вышли из машины, я сказал:

– Почему ты не сообщил следователям приметы? Это помогло бы розыску. Ведь мы его разглядели достаточно подробно.

Кестер посмотрел на меня.

– Потому что мы это обделаем сами, без полиции. Ты что же думаешь?.. – Его голос стал совсем тихим, сдавленным и страшным. – Думаешь, я перепоручу его полиции? Чтобы он отделался несколькими годами тюрьмы? Сам знаешь, как кончаются такие процессы! Эти парни знают, что они найдут милосердных судей! Не выйдет! Если бы полиция даже и нашла его, я заявил бы, что это не он! Сам его раздобуду! Готтфрид мертвый, а он живой! Не будет этого!

Мы сняли носилки, пронесли их сквозь ветер и метель в дом, и казалось, будто мы воюем во Фландрии и принесли убитого товарища с переднего края в тыл.

* * *

Мы купили гроб и место для могилы на общинном кладбище. Похороны Готтфрида состоялись в ясный солнечный день. Мы сами укрепили крышку и снесли гроб вниз по лестнице. Провожающих было немного. Фердинанд, Валентин, Альфонс, бармен Фред, Джорджи, Юпп, фрау Штосс, Густав, Стефан Григоляйт и Роза. У ворот кладбища нам пришлось немного подождать. Впереди были еще две похоронные процессии. Одна шла за черным автомобилем, другая за каретой, в которую были впряжены лошади, украшенные черным и серебряным крепом. За каретой шла бесконечная вереница провожающих, оживленно беседовавших между собой.

Мы сняли гроб с машины и сами опустили его на веревках в могилу. Могильщик был этим доволен, у него и без нас хватало дел. Мы пригласили пастора. Правда, мы не знали, как бы отнесся к этому Готтфрид, но Валентин сказал, что так нужно. Впрочем, мы просили пастора не произносить надгробную речь. Он должен был только прочитать небольшую выдержку из библии. Пастор был старый, близорукий человек. Подойдя к могиле, он споткнулся о ком земли и свалился бы вниз, если бы не Кестер и Валентин, подхватившие его. Но, падая, он выронил библию и очки, которые как раз собирался надеть. Смущенный и расстроенный, щуря глаза, пастор смотрел в яму.

– Не беспокойтесь, господин пастор, – сказал Валентин, – мы возместим вам потерю.

– Дело не в книге, – тихо ответил пастор, – а в очках: они мне нужны.

Валентин сломал ветку у кладбищенской изгороди. Он встал на колени у могилы, ухитрился подцепить очки за дужку и извлечь их из венка. Оправа была золотая. Может быть, пастор поэтому и хотел получить их обратно. Библия проскользнула сбоку и очутилась под гробом; чтобы достать ее, пришлось бы поднять гроб и спуститься вниз. Этого не желал и сам пастор. Он стоял в полном замешательстве.

– Не сказать ли мне все-таки несколько слов? – спросил он.

– Не беспокойтесь, господин пастор, – сказал Фердинанд. – Теперь у него под гробом весь Ветхий и Новый завет.

Остро пахла вскопанная земля. В одном из комьев копошилась белая личинка. Я подумал: «Могилу завалят, а личинка будет жить там внизу; она превратится в куколку, и в будущем году, пробившись сквозь слой земли, выйдет на поверхность. А Готтфрид мертв. Он погас». Мы стояли у могилы, зная, что его тело, глаза и волосы еще существуют, правда уже изменившись, но все-таки еще существуют, и что, несмотря на это, он ушел и не вернется больше. Это было непостижимо. Наша кожа была тепла, мозг работал, сердце гнало кровь по жилам, мы были такие же, как прежде, как вчера, у нас было по две руки, мы не ослепли и не онемели, все было как всегда… Но мы должны были уйти отсюда, а Готтфрид оставался здесь и никогда уже не мог пойти за нами. Это было непостижимо.

Комья земли забарабанили по крышке гроба. Могильщик дал нам лопаты, и вот мы закапывали его, Валентин, Кестер, Альфонс, я, – как закапывали когда-то не одного товарища. Вдруг мне почудилось, будто рядом грянула старая солдатская песня, старая, печальная солдатская песня, которую Готтфрид часто пел:

Аргоннский лес, Аргоннский лес,
Ты как большой могильный крест…

Альфонс принес черный деревянный крест, простой крест, какие стоят сотнями тысяч во Франции вдоль бесконечных рядов могил. Мы укрепили его у изголовья могилы Готтфрида.

– Пошли, – хрипло проговорил наконец Валентин.

– Да, – сказал Кестер. Но он остался на месте. Никто не шелохнулся. Валентин окинул всех нас взглядом.

– Зачем? – медленно сказал он. – Зачем же?.. Проклятье!

Ему не ответили.

Валентин устало махнул рукой:

– Пойдемте.

Мы пошли к выходу по дорожке, усыпанной гравием. У ворот нас ждали Фред, Джорджи и остальные.

– Как он чудесно смеялся, – сказал Стефан Григоляйт, и слезы текли по его беспомощному печальному лицу.

Я оглянулся. За нами никто не шел.

XXV

В феврале мы с Кестером сидели в последний раз в нашей мастерской. Нам пришлось ее продать, и теперь мы ждали распорядителя аукциона, который должен был пустить с молотка все оборудование и такси. Кестер надеялся устроиться весной гонщиком в небольшой автомобильной фирме. Я по-прежнему играл в кафе «Интернациональ» и пытался подыскать себе еще какое-нибудь дневное занятие, чтобы зарабатывать больше.

Во дворе собралось несколько человек. Пришел аукционист.

– Ты выйдешь, Отто? – спросил я.

– Зачем? Все выставлено напоказ, а цены он знает.

У Кестера был утомленный вид. Его усталость не бросалась в глаза посторонним людям, но те, кто знал его хорошо, замечали ее сразу по несколько более напряженному и жесткому выражению лица. Вечер за вечером он рыскал в одном и том же районе. Он уже давно знал фамилию парня, застрелившего Готтфрида, но не мог его найти, потому что, боясь преследований полиции, убийца переехал на другую квартиру и прятался. Все эти подробности установил Альфонс. Он тоже был начеку. Правда, могло статься, что преступник выехал из города. Он не знал, что Кестер и Альфонс выслеживают его. Они же рассчитывали, что он вернется, когда почувствует себя в безопасности.

– Отто, я выйду и погляжу, – сказал я.

– Хорошо.

Я вышел. Наши станки и остальное оборудование были расставлены в середине двора. Справа у стены стояло такси. Мы его хорошенько помыли. Я смотрел на сидения и баллоны. Готтфрид часто называл эту машину «наша старая дойная корова». Нелегко было расставаться с ней.

Кто-то хлопнул меня по плечу. Я быстро обернулся. Передо мной стоял молодой человек ухарского вида, в пальто с поясом. Вертя бамбуковую трость, он подмигнул мне:

– Алло! А ведь мы знакомы!

Я стал припоминать:

– Гвидо Тисс из общества «Аугека»!

– Ну, вот видите! – самодовольно заявил Гвидо. – Мы встретились тогда у этой же рухляди. Правда, с вами был какой то отвратительный тип. Еще немного, и я бы дал ему по морде.

Представив себе, что этот мозгляк осмелился бы замахнуться на Кестера, я невольно скорчил гримасу. Тисс принял ее за улыбку и тоже осклабился, обнажив довольно скверные зубы:

– Ладно, забудем! Гвидо не злопамятен. Ведь вы тогда уплатили огромную цену за этого автомобильного дедушку. Хоть что-нибудь выгадали на нем?

– Да, – сказал я. – Машина неплохая.

Тисс затараторил:

– Послушались бы меня, получили бы больше. И я тоже. Ладно, забудем! Прощено и забыто! Но сегодня мы можем обтяпать дельце. Пятьсот марок – и машина наша. Наверняка. Покупать ее больше некому. Договорились.

Я все понял. Он полагал, что мы тогда перепродали машину, и не знал, что мастерская принадлежит нам. Напротив, он считал, что мы намерены снова купить это такси.

– Она еще сегодня стоит полторы тысячи, – сказал я. – Не говоря уже о патенте на право эксплуатации.

– Вот именно, – с жаром подхватил Гвидо. – Поднимем цену до пятисот. Это сделаю я. Если нам отдадут ее за эти деньги – выплачиваю вам триста пятьдесят наличными.

– Не пойдет, – сказал я. – У меня уже есть покупатель.

– Но все же… – Он хотел предложить другой вариант.

– Нет, это бесцельно… – Я перешел на середину двора. Теперь я знал, что он будет поднимать цену до тысячи двухсот.

Аукционист приступил к делу. Сначала пошли детали оборудования. Они не дали большой выручки. Инструмент также разошелся по дешевке. Настала очередь такси. Кто-то предложил триста марок.

– Четыреста, – сказал Гвидо.

– Четыреста пятьдесят, – предложил после долгих колебаний покупатель в синей рабочей блузе.

Гвидо нагнал цену до пятисот. Аукционист обвел всех взглядом. Человек в блузе молчал. Гвидо подмигнул мне и поднял четыре пальца.

– Шестьсот, – сказал я.

Гвидо недовольно покачал головой и предложил семьсот. Я продолжал поднимать цену. Гвидо отчаянно набавлял. При тысяче он сделал умоляющий жест, показав мне пальцем, что я еще могу заработать сотню. Он предложил тысячу десять марок. При моей следующей надбавке до тысячи ста марок он покраснел и злобно пропищал;

– Тысяча сто десять.

Я предложил тысячу сто девяносто марок, рассчитывая, что Гвидо назовет свою последнюю цену – тысячу двести. После этого я решил выйти из игры.

Но Гвидо рассвирепел. Считая, что я хочу вытеснить его окончательно, он неожиданно предложил тысячу триста. Я стал быстро соображать. Если бы он действительно хотел купить машину, то, бесспорно, остановился бы на тысяче двухстах. Теперь же, взвинчивая цену, он просто, мстил мне. Из нашего разговора он понял, что мой предел – тысяча пятьсот, и не видел для себя никакой опасности.

– Тысяча триста десять, – сказал я.

– Тысяча четыреста, – поспешно предложил Гвидо.

– Тысяча четыреста десять, – нерешительно проговорил я, боясь попасть впросак, – Тысяча четыреста девяносто! – Гвидо торжествующе и насмешливо посмотрел на меня. Он был уверен, что здорово насолил мне.

Выдержав его взгляд, я молчал.

– Кто больше? – спросил аукционист.

Молчание.

– Кто больше? – спросил он второй раз. Потом он поднял молоток. В момент, когда Гвидо оказался владельцем машины, торжествующая мина на его лице сменилась выражением беспомощного изумления. В полном смятении он подошел ко мне:

– А я думал, вы хотите…

– Нет, – сказал я.

Придя в себя, он почесал затылок:

– Черт возьми! Нелегко будет навязать моей фирме такую покупку. Думал, что вы дойдете до полутора тысяч. Но на сей раз я все-таки вырвал у вас этот ящик из-под носа!

– Это вы как раз и должны были сделать! – сказал я.

Гвидо захлопал глазами. Только когда появился Кестер, Гвидо сразу понял все и схватился за голову:

– Господи! Так это была ваша машина? Какой же я осел, безумный осел! Так влипнуть! Взяли на пушку! Бедный Гвидо! Чтобы с тобой случилось такое! Попался на простенькую удочку! Ладно, забудем! Самые прожженные ребята всегда попадаются в ловушку, знакомую всем детям! В следующий раз как-нибудь отыграюсь! Свое не упущу!

Он сел за руль и поехал. С тяжелым чувством смотрели мы вслед удалявшейся машине.

* * *

Днем пришла Матильда Штосс. Надо было рассчитаться с ней за последний месяц. Кестер выдал ей деньги и посоветовал попросить нового владельца оставить ее уборщицей в мастерской. Нам уже удалось пристроить у него Юппа. Но Матильда покачала головой:

– Нет, господин Кестер, с меня хватит. Болят старые кости.

– Что же вы будете делать? – спросил я.

– Поеду к дочери. Она живет в Бунцлау. Замужем. Вы бывали в Бунцлау?

– Нет, Матильда. – Но господин Кестер знает этот город, правда?

– И я там не бывал, фрау Штосс.

– Странно, – сказала Матильда. – Никто не знает про Бунцлау. А ведь моя дочь живет там уже целых двенадцать лет. Она замужем за секретарем канцелярии.

– Значит, город Бунцлау есть. Можете не сомневаться. Раз там живет секретарь канцелярии…

– Это конечно. Но все-таки довольно странно, что никто не знает про Бунцлау.

Мы согласились.

– Почему же вы сами за все эти годы ни разу не съездили туда? – спросил я.

Матильда ухмыльнулась:

– Это целая история. Но теперь я должна поехать к внукам. Их уже четверо.

– Мне кажется, что в тех краях изготовляют отличный шнапс, – сказал я. – Из слив или чего-то в этом роде…

Матильда замахала рукой:

– В том-то и все дело. Мой зять, видите ли, трезвенник. Ничего не пьет.

Кестер достал с опустевшей полки последнюю бутылку:

– Ну что ж, фрау Штосс, придется выпить на прощанье по рюмочке.

– Я готова, – сказала Матильда.

Кестер поставил на стол рюмки и наполнил их. Матильда выпила ром с такой быстротой, словно пропустила его через сито. Ее верхняя губа резко вздрагивала, усики подергивались.

– Еще одну? – спросил я.

– Не откажусь.

Я налил ей доверху еще большую рюмку. Потом она простилась.

– Всего доброго на новом месте, – сказал я.

– Премного благодарна. И вам всего хорошего. Но странно, что никто не знает про Бунцлау, не правда ли?

Она вышла неверной походкой. Мы постояли еще немного в пустой мастерской.

– Собственно, и нам можно идти, – сказал Кестер.

– Да, – согласился я. – Здесь больше нечего делать.

Мы заперли дверь и пошли за «Карлом». Его мы не продали, и он стоял в соседнем гараже. Мы заехали на почту и в банк, где Кестер внес гербовый сбор заведующему управлением аукционов.

– Теперь я пойду спать, – сказал он. – Будешь у себя?

– У меня сегодня весь вечер свободен.

– Ладно, зайду за тобой к восьми.

* * *

Мы поели в небольшом пригородном трактире и поехали обратно. На первой же улице у нас лопнул передний баллон. Мы сменили его. «Карл» давно не был в мойке, и я здорово перепачкался.

– Я хотел бы вымыть руки, Отто, – сказал я.

Поблизости находилось довольно большое кафе. Мы вошли и сели за столик у входа. К нашему удивлению, почти все места были заняты. Играл женский ансамбль, и все шумно веселились. На оркестрантках красовались пестрые бумажные шапки, многие посетители были в маскарадных костюмах, над столиками взвивались ленты серпантина, к потолку взлетали воздушные шары, кельнеры с тяжело нагруженными подносами сновали по залу. Все было в движении, гости хохотали и галдели.

– Что здесь происходит? – спросил Кестер.

Молодая блондинка за соседним столиком швырнула в нас пригоршню конфетти.

– Вы что, с луны свалились? – рассмеялась она. – Разве вы не знаете, что сегодня первый день масленицы?

– Вот оно что! – сказал я. – Ну, тогда пойду вымою руки.

Чтобы добраться до туалета, мне пришлось пройти через весь зал. У одного из столиков я задержался – несколько пьяных гостей пытались поднять какую-то девицу на столик, чтобы она им спела. Девица отбивалась и визжала. При этом она опрокинула столик, и вся компания повалилась на пол. Я ждал, пока освободится проход. Вдруг меня словно ударило током. Я оцепенел, кафе куда-то провалилось, не было больше ни шума, ни музыки. Кругом мелькали расплывчатые, неясные тени, но необыкновенно резко и отчетливо вырисовывался один столик, один-единственный столик, за которым сидел молодой человек в шутовском колпаке и обнимал за талию охмелевшую соседку. У него были стеклянные тупые глаза, очень тонкие губы. Из-под стола торчали яркожелтые, начищенные до блеска краги…

Меня толкнул кельнер. Как пьяный, я прошел несколько шагов и остановился. Стало невыносимо жарко, но я трясся, как в ознобе, руки повлажнели. Теперь я видел и остальных, сидевших за столиком. С вызывающими лицами они что-то распевали хором, отбивая такт пивными кружками. Меня снова толкнули.

– Не загораживайте проход, – услышал я.

Я машинально двинулся дальше, нашел туалет, стал мыть руки и, только когда почувствовал резкую боль, сообразил, что держу их под струей кипятка. Затем я вернулся к Кестеру.

– Что с тобой? – спросил он.

Я не мог ответить.

– Тебе плохо? – спросил он.

Я покачал головой и посмотрел на соседний столик, за которым сидела блондинка и поглядывала на нас. Вдруг Кестер побледнел. Его глаза сузились. Он подался вперед.

– Да? – спросил он очень тихо.

– Да, – ответил я.

– Где?

Я кивнул в сторону столика, за которым сидел убийца Готтфрида.

Кестер медленно поднялся. Казалось, кобра выпрямляет свое тело.

– Будь осторожен, – шепнул я. – Не здесь, Отто.

Он едва заметно махнул рукой и медленно пошел вперед. Я был готов броситься за ним. Какая-то женщина нахлобучила ему на голову красно-зеленый бумажный колпак и повисла у него на шее. Отто даже не заметил ее. Женщина отошла и удивленно посмотрела ему вслед. Обойдя вокруг зала, Отто вернулся к столику.

– Его там нет, – сказал он.

Я встал, окинул взглядом зал. Кестер был прав.

– Думаешь, он узнал меня? – спросил я.

Кестер пожал плечами. Только теперь он почувствовал, что на нем бумажная шапка, и смахнул ее.

– Не понимаю, – сказал я. – Я был в туалете не более одной-двух минут.

– Более четверти часа. – Что?.. – Я снова посмотрел в сторону столика. – Остальные тоже ушли. С ними была девушка, ее тоже нет. Если бы он меня узнал, он бы наверняка исчез один.

Кестер подозвал кельнера:

– Здесь есть еще второй выход?

– Да, с другой стороны есть выход на Гарденбергштрассе.

Кестер достал монету и дал ее кельнеру.

– Пойдем, – сказал он.

– Жаль, – сказала блондинка за соседним столиком. – Такие солидные кавалеры.

Мы вышли. Ветер ударил нам в лицо. После душного угара кафе он показался нам ледяным.

– Иди домой, – сказал Кестер.

– Их было несколько, – ответил я и сел рядом с ним.

Машина рванулась с места. Мы изъездили все улицы в районе кафе, все больше удаляясь от него, но не нашли никого. Наконец Кестер остановился.

– Улизнул, – сказал он. – Но это ничего. Теперь он нам попадется рано или поздно.

– Отто, – сказал я. – Надо бросить это дело.

Он посмотрел на меня.

– Готтфрид мертв, – сказал я и сам удивился своим словам. – От этого он не воскреснет…

Кестер все еще смотрел на меня.

– Робби, – медленно заговорил он, – не помню, скольких я убил. Но помню, как я сбил молодого английского летчика. У него заело патрон, задержка в подаче, и он ничего не мог сделать. Я был со своим пулеметом в нескольких метрах от него и ясно видел испуганное детское лицо с глазами, полными страха; потом выяснилось, что это был его первый боевой вылет и ему едва исполнилось восемнадцать лет. И в это испуганное, беспомощное и красивое лицо ребенка я всадил почти в упор пулеметную очередь. Его череп лопнул, как куриное яйцо. Я не знал этого паренька, и он мне ничего плохого не сделал. Я долго не мог успокоиться, гораздо дольше, чем в других случаях. С трудом заглушил совесть, сказав себе: «Война есть война!» Но, говорю тебе, если я не прикончу подлеца, убившего Готтфрида, пристрелившего его без всякой причины, как собаку, значит эта история с англичанином была страшным преступлением. Понимаешь ты это? – Да, – сказал я.

– А теперь иди домой. Я хочу довести дело до конца. Это как стена. Не могу идти дальше, пока не свалю ее.

– Я не пойду домой, Отто. Уж если так, останемся вместе.

– Ерунда, – нетерпеливо сказал он. – Ты мне не нужен. – Он поднял руку, заметив, что я хочу возразить. – Я его не прозеваю! Найду его одного, без остальных! Совсем одного! Не бойся.

Он столкнул меня с сиденья и тут же умчался. Я знал – ничто не сможет его удержать. Я знал также, почему он меня не взял с собой. Из-за Пат. Готтфрида он бы не прогнал.

* * *

Я пошел к Альфонсу. Теперь я мог говорить только с ним. Хотелось посоветоваться, можно ли что-нибудь предпринять. Но Альфонса я не застал. Заспанная девушка сообщила мне, что час назад он ушел на собрание. Я сел за столик и стал ждать.

В трактире было пусто. Над пивной стойкой горела маленькая лампочка. Девушка снова уселась и заснула. Я думал об Отто и Готтфриде и смотрел из окна на улицу, освещенную полной луной, медленно поднимавшейся над крышами, я думал о могиле с черным деревянным крестом и стальной каской и вдруг заметил, что плачу. Я смахнул слезы.

Вскоре послышались быстрые тихие шаги. Альфонс вошел с черного хода. Его лицо блестело от пота.

– Это я, Альфонс!

– Иди сюда, скорее! – сказал он.

Я последовал за ним в комнату справа за стойкой. Альфонс подошел к шкафу и достал из него два старых санитарных пакета времен войны.

– Можешь сделать перевязку? – спросил он, осторожно стягивая штаны.

У него была рваная рана на бедре.

– Похоже на касательное ранение, – сказал я.

– Так и есть, – буркнул Альфонс. – Давай перевязывай!

– Альфонс, – сказал я, выпрямляясь. – Где Отто?

– Откуда мне знать, где Отто, – пробормотал он, выжимая из раны кровь. – Вы не были вместе?

– Нет.

– Ты его не видел?

– И не думал. Разверни второй пакет и наложи его сверху. Это только царапина.

Занятый своей раной, он продолжал бормотать.

– Альфонс, – сказал я, – мы видели его… того, который убил Готтфрида… ты ведь знаешь… мы видели его сегодня вечером. Отто выслеживает его.

– Что? Отто? – Альфонс насторожился. – Где же он? Теперь это уже ни к чему! Пусть убирается оттуда!

– Он не уйдет.

Альфонс отбросил ножницы:

– Поезжай туда! Ты знаешь, где он? Пускай убирается. Скажи ему, что за Готтфрида я расквитался. Я знал об этом раньше вас! Сам видишь, что я ранен! Он стрелял, но я сбил его руку. А потом стрелял я. Где Отто?

– Где-то в районе Менкештрассе.

– Слава богу. Там он уже давно не живет. Но все равно, убери оттуда Отто.

Я подошел к телефону и вызвал стоянку такси, где обычно находился Густав. Он оказался на месте.

– Густав, – сказал я, – можешь подъехать на угол Визенштрассе и площади Бельвю? Только поскорее! Я жду.

– Буду через десять минут.

Я повесил трубку и вернулся к Альфонсу. Он надевал другие брюки.

– А я и не знал, что вы разъезжаете по городу, – сказал он. Его лицо все еще было в испарине. – Лучше бы сидели где-нибудь. Для алиби. А вдруг вас спросят. Никогда нельзя знать…

– Подумай лучше о себе, – сказал я.

– А мне-то что! – Он говорил быстрее, чем обычно. – Я был с ним наедине. Поджидал в комнате. Этакая жилая беседка. Кругом ни души. К тому же, вынужденная оборона. Он выстрелил, как только переступил через порог. Мне и не надо алиби. А захочу – буду иметь Целых десять.

Он смотрел на меня, сидя на стуле и обратив ко мне широкое мокрое лицо. Его волосы слиплись, крупный рот искривился, а взгляд стал почти невыносимым – столько обнаженной и безнадежной муки, боли и любви было в его глазах.

– Теперь Готтфрид успокоится, – сказал он тихо и хрипло. – До сих пор мне все казалось, что ему неспокойно.

Я стоял перед ним и молчал.

– А теперь иди, – сказал он.

Я прошел через зал. Девушка все еще спала и шумно дышала. Луна поднялась высоко, и на улице было совсем светло. Я пошел к площади Бельвю. Окна домов сверкали в лунном свете, как серебряные зеркала. Ветер улегся. Было совсем тихо.

Густав подъехал через несколько минут.

– Что случилось, Роберт? – спросил он.

– Сегодня вечером угнали мою машину. Только что мне сказали, что ее видели в районе Менкештрассе. Подъедем туда?

– Подъедем, ясное дело! – Густав оживился. – И чего только теперь не воруют! Каждый день несколько машин. Но чаще всего на них разъезжают, пока не выйдет бензин, а потом бросают.

– Да, так, вероятно, будет и с нашей.

Густав сказал, что скоро собирается жениться. Его невеста ожидает ребенка, и тут, мол, уж ничего не поделаешь. Мы проехали по Менкештрассе и по соседним улицам.

– Вот она! – крикнул вдруг Густав. Машина стояла в темном переулке. Я подошел к ней, достал свой ключ и включил зажигание.

– Все в порядке, Густав, – сказал я. – Спасибо, что подвез.

– Не пропустить ли нам где-нибудь по рюмочке? – спросил он.

– Не сегодня. Завтра. Очень спешу.

Я полез в карман, чтобы заплатить ему за ездку.

– Ты что, спятил? – спросил он.

– Тогда спасибо, Густав. Не задерживайся. До свидания.

– А что если устроить засаду и накрыть молодца, который угнал ее?

– Нет, нет, он уже, конечно, давно смылся. – Меня вдруг охватило дикое нетерпение. – До свидания, Густав.

– А бензин у тебя есть? – Да, достаточно. Я уже проверил. Значит, спокойной ночи.

Он уехал. Выждав немного, я двинулся вслед за ним, добрался до Менкештрассе и медленно проехал по ней на третьей скорости. Потом я развернулся и поехал обратно. Кестер стоял на углу:

– Что это значит?

– Садись, – быстро сказал я. – Тебе уже не к чему стоять здесь. Я как раз от Альфонса. Он его… он его уже встретил.

– И что?

– Да, – сказал я.

Кестер молча забрался на сидение. Он не сел за руль. Чуть сгорбившись, он примостился возле меня. Машина тронулась.

– Поедем ко мне? – спросил я.

Он кивнул. Я прибавил газу и свернул на набережную канала. Вода тянулась широкой серебряной полосой. На противоположном берегу в тени стояли черные как уголь сараи, но на мостовой лежал бледно-голубой свет, и шины скользили по нему, как по невидимому снегу. Широкие серебристо-зеленые башни собора в стиле барокко высились над рядами крыш. Они сверкали на далеком фоне фосфоресцирующего неба, в котором, как большая световая ракета, повисла луна.

– Отто, я рад, что все случилось именно так, – сказал я.

– А я нет, – ответил он.

* * *

У фрау Залевски еще горел свет. Когда я открыл входную дверь, она вышла из гостиной.

– Вам телеграмма, – сказала она.

– Телеграмма? – повторил я удивленно. Я все еще думал о прошедшем вечере. Но потом я понял и побежал в свою комнату. Телеграмма лежала на середине стола, светясь, как мел, под резкими лучами лампы. Я сорвал наклейку. Сердце сжалось, буквы расплылись, убежали, снова появились… и тогда я облегченно вздохнул, успокоился и показал телеграмму Кестеру:

– Слава богу. А я уже думал, что…

Там было только три слова: «Робби, приезжай скорее…» Я снова взял у него листок. Чувство облегчения улетучилось. Вернулся страх:

– Что там могло случиться, Отто? Боже мой, почему она не позвонила по телефону? Что-то неладно!

Кестер положил телеграмму на стол:

– Когда ты разговаривал с ней в последний раз?

– Неделю назад… Нет, больше.

– Закажи телефонный разговор. Если что-нибудь не так, сразу же поедем. На машине. Есть у тебя железнодорожный справочник?

Я заказал разговор с санаторием и принес из гостиной фрау Залевски справочник. Кестер раскрыл его.

– Самый удобный поезд отправляется завтра в полдень, – сказал он. – Лучше сесть в машину и подъехать возможно ближе к санаторию. А там пересядем на ближайший поезд. Так мы наверняка сэкономим несколько часов. Как ты считаешь?

– Да, это, пожалуй, лучше. – Я не мог себе представить, как просижу несколько часов в поезде в полной бездеятельности.

Зазвонил телефон. Кестер взял справочник и ушел в мою комнату. Санаторий ответил. Я попросил позвать Пат. Через минуту дежурная сестра сказала, что Пат лучше не подходить к телефону.

– Что с ней? – крикнул я.

– Несколько дней назад у нее было небольшое кровотечение. Сегодня она немного температурит.

– Скажите ей, что я еду. С Кестером и «Карлом». Мы сейчас выезжаем. Вы поняли меня?

– С Кестером и Карлом, – повторил голос.

– Да. Но скажите ей об этом немедленно. Мы сейчас же выезжаем.

– Я ей тут же передам.

Я вернулся в свою комнату. Мои ноги двигались удивительно легко. Кестер сидел за столом и выписывал расписание поездов.

– Уложи чемодан, – сказал он. – Я поеду за своим домой. Через полчаса вернусь.

Я снял со шкафа чемодан. Это был все тот же старый чемодан Ленца с пестрыми наклейками отелей. Я быстро собрал вещи и предупредил о своем отъезде фрау Залевски и хозяина «Интернационаля». Потом я сел к окну и стал дожидаться Кестера. Было очень тихо. Я подумал, что завтра вечером увижу Пат, и меня вдруг охватило жгучее, дикое нетерпение. Перед ним померкло все: страх, беспокойство, печаль, отчаяние. Завтра вечером я увижу ее, – это было немыслимое, невообразимое счастье, в которое я уже почти не верил. Ведь я столько потерял с тех пор, как мы расстались…

Я взял чемодан и вышел из квартиры. Все стало вдруг близким и теплым: лестница, устоявшийся запах подъезда, холодный, поблескивающий резиново-серый асфальт, по которому стремительно подкатил «Карл».

– Я захватил пару одеял, – сказал Кестер. – Будет холодно. Укутайся как следует.

– Будем вести по очереди, ладно? – спросил я.

– Да. Но пока поведу я. Ведь я поспал после обеда.

Через полчаса город остался позади, и нас поглотило безграничное молчание ясной лунной ночи. Белое шоссе бежало перед нами, теряясь у горизонта. Было так светло, что можно было ехать без фар. Гул мотора походил на низкий органный звук; он не разрывал тишину, но делал ее еще более ощутимой.

– Поспал бы немного, – сказал Кестер.

Я покачал головой:

– Не могу, Отто.

– Тогда хотя бы полежи, чтобы утром быть свежим. Ведь нам еще через всю Германию ехать.

– Я и так отдохну.

Я сидел рядом с Кестером. Луна медленно скользила по небу. Поля блестели, как перламутр. Время от времени мимо пролетали деревни, иногда заспанный, пустынный город. Улицы, тянувшиеся между рядами домов, были словно ущелья, залитые призрачным, бесплотным светом луны, преображавшим эту ночь в какой-то фантастический фильм.

Под утро стало холодно. На лугах заискрился иней, на фоне бледнеющего неба высились деревья, точно отлитые из стали, в лесах поднялся ветер, и кое-где над крышами уже вился дымок. Мы поменялись местами, и я вел машину до десяти часов. Затем мы наскоро позавтракали в придорожном трактире и поехали дальше. В двенадцать Кестер снова сел за руль. Отто вел машину быстрее меня, и я его больше не подменял.

Уже смеркалось, когда мы прибыли к отрогам гор. У нас были цепи для колес и лопата, и мы стали расспрашивать, как далеко можно пробраться своим ходом.

– С цепями можете рискнуть, – сказал секретарь автомобильного клуба. – В этом году выпало очень мало снега. Только не скажу точно, каково положение на последних километрах. Возможно, что там вы застрянете.

Мы намного обогнали поезд и решили попытаться доехать на машине до места. Было холодно, и поэтому тумана мы не опасались. «Карл» неудержимо поднимался по спиральной дороге. Проехав полпути, мы надели на баллоны цепи. Шоссе было очищено от снега, но во многих местах оно обледенело. Машину частенько заносило и подбрасывало. Иногда приходилось вылезать и толкать ее. Дважды мы застревали и выгребали колеса из снега. В последней деревне мы раздобыли ведро песку. Теперь мы находились на большой высоте и боялись обледеневших поворотов на спусках. Стало совсем темно, голые, отвесные стены гор терялись в вечернем небе, дорога суживалась, мотор ревел на первой скорости. Мы спускались вниз, беря поворот за поворотом. Вдруг свет фар сорвался с каменной стены, провалился в пустоту, горы раскрылись, и внизу мы увидели огни деревушки.

Машина прогрохотала между пестрыми витринами магазинов на главной улице. Испуганные необычным зрелищем, пешеходы шарахались в стороны, лошади становились на дыбы. Какие-то сани съехали в кювет. Машина быстро поднялась по извилистой дороге к санаторию и остановилась у подъезда. Я выскочил. Как сквозь пелену промелькнули люди, любопытные взгляды, контора, лифт, белый коридор… Я рванул дверь и увидел Пат. Именно такой я видел ее сотни раз во сне и в мечтах, и теперь она шла мне навстречу, и я обхватил ее руками, как жизнь. Нет, это было больше, чем жизнь…

* * *

– Слава богу, – сказал я, придя немного в себя, – я думал, ты в постели.

Она покачала головой, ее волосы коснулись моей щеки. Потом она выпрямилась, сжала ладонями мое лицо и посмотрела на меня.

– Ты приехал! – прошептала она. – Подумать только, ты приехал! Она поцеловала меня осторожно, серьезно и бережно, словно боялась сломать. Почувствовав ее губы, я задрожал. Все произошло слишком быстро, и я не мог осмыслить это до конца. Я еще не был здесь по-настоящему; я был еще полон ревом мотора и видел убегающую ленту шоссе. Так чувствует себя человек, попадающий из холода и мрака в теплую комнату, – он ощущает тепло кожей, глазами, но еще не согрелся.

– Мы быстро ехали, – сказал я.

Она не ответила и продолжала молча смотреть на меня в упор, и казалось, она ищет и хочет снова найти что-то очень важное. Я был смущен, я взял ее за плечи и опустил глаза.

– Ты теперь останешься здесь? – спросила она.

Я кивнул.

– Скажи мне сразу. Скажи, уедешь ли ты… Чтобы я знала.

Я хотел ответить, что еще не знаю этого и что через несколько дней мне, видимо, придется уехать, так как у меня нет денег, чтобы оставаться в горах. Но я не мог. Я не мог сказать этого, когда она так смотрела на меня.

– Да, – сказал я, – останусь здесь. До тех пор, пока мы не сможем уехать вдвоем.

Ее лицо оставалось неподвижным. Но внезапно оно просветлело, словно озаренное изнутри – О, – пробормотала она, – я бы этого не вынесла.

Я, попробовал разглядеть через ее плечо температурный лист, висевший над изголовьем постели. Она это заметила, быстро сорвала листок, скомкала его и швырнула под кровать.

– Теперь это уже ничего не стоит, – сказала она.

Я заметил, куда закатился бумажный шарик, и решил незаметно поднять его потом и спрятать в карман.

– Ты была больна? – спросил я.

– Немного. Все уже прошло.

– А что говорит врач?

Она рассмеялась:

– Не спрашивай сейчас о врачах. Вообще ни о чем больше не спрашивай. Ты здесь, и этого достаточно!

Вдруг мне показалось, что она уже не та. Может быть, от того, что я так давно ее не видел, но она показалась мне совсем не такой, как прежде. Ее движения стали более плавными, кожа теплее, и даже походка, даже то, как она пошла мне навстречу, – все было каким-то другим… Она была уже не просто красивой девушкой, которую нужно оберегать, было в ней что-то новое, и если раньше я часто не знал, любит ли она меня, то теперь я это ясно чувствовал. Она ничего больше не скрывала; полная жизни, близкая мне как никогда прежде, она была прекрасна, даря мне еще большее счастье… Но все-таки в ней чувствовалось какое-то странное беспокойство.

– Пат, – сказал я. – Мне нужно поскорее спуститься вниз. Кестер ждет меня. Нам надо найти квартиру.

– Кестер? А где Ленц?

– Ленц… – сказал я. – Ленц остался дома.

Она ни о чем не догадалась.

– Ты можешь потом прийти вниз? – спросил я. – Или нам подняться к тебе?

– Мне можно все. Теперь мне можно все. Мы спустимся и выпьем немного. Я буду смотреть, как вы пьете.

– Хорошо. Тогда мы подождем тебя внизу в холле.

Она подошла к шкафу за платьем. Улучив минутку, я вытащил из-под кровати бумажный шарик и сунул его в карман.

– Значит, скоро придешь, Пат?

– Робби! – Она подошла и обняла меня. – Ведь я так много хотела тебе сказать.

– И я тебе, Пат. Теперь у нас времени будет вдоволь. Целый день будем что-нибудь рассказывать друг другу. Завтра. Сразу как-то не получается.

Она кивнула:

– Да, мы все расскажем друг другу, и тогда все время, что мы не виделись, уже не будет для нас разлукой. Каждый узнает все о другом, и тогда получится, будто мы и не расставались.

– Да так это и было, – сказал я.

Она улыбнулась:

– Ко мне это не относится. У меня нет таких сил. Мне тяжелее. Я не умею утешаться мечтами, когда я одна. Я тогда просто одна, и все тут. Одиночество легче, когда не любишь.

Она все еще улыбалась, но я видел, что это была вымученная улыбка. – Пат, – сказал я. – Дружище!

– Давно я этого не слышала, – проговорила она, и ее глаза наполнились слезами.

* * *

Я спустился к Кестеру. Он уже выгрузил чемоданы. Нам отвели две смежные комнаты во флигеле.

– Смотри, – сказал я, показывая ему кривую температуры. – Так и скачет вверх и вниз.

Мы пошли по лестнице к флигелю. Снег скрипел под ногами.

– Сама по себе кривая еще ни о чем не говорит, – сказал Кестер. – Спроси завтра врача.

– И так понятно, – ответил я, скомкал листок и снова положил его в карман.

Мы умылись. Потом Кестер пришел ко мне в комнату. Он выглядел так, будто только что встал после сна.

– Одевайся, Робби.

– Да. – Я очнулся от своих раздумий и распаковал чемодан.

Мы пошли обратно в санаторий. «Карл» еще стоял перед подъездом. Кестер накрыл радиатор одеялом.

– Когда мы поедем обратно, Отто? – спросил я.

Он остановился:

– По-моему, мне нужно выехать завтра вечером или послезавтра утром. А ты ведь остаешься…

– Но как мне это сделать? – спросил я в отчаянии. – Моих денег хватит не более чем на десять дней, а за Пат оплачено только до пятнадцатого. Я должен вернуться, чтобы зарабатывать. Здесь им едва ли понадобится такой плохой пианист.

Кестер наклонился над радиатором «Карла» и поднял одеяло.

– Я достану тебе денег, – сказал он и выпрямился. – Так что можешь спокойно оставаться здесь.

– Отто, – сказал я, – ведь я знаю, сколько у тебя осталось от аукциона. Меньше трехсот марок.

– Не о них речь. Будут другие деньги. Не беспокойся. Через неделю ты их получишь.

Я мрачно пошутил:

– Ждешь наследства? – Нечто в этом роде. Положись на меня. Нельзя тебе сейчас уезжать.

– Нет, – сказал я. – Даже не знаю, как ей сказать об этом.

Кестер снова накрыл радиатор одеялом и погладил капот. Потом мы пошли в холл и уселись у камина.

– Который час? – спросил я.

Кестер посмотрел на часы:

– Половина седьмого.

– Странно, – сказал я. – А я думал, что уже больше.

По лестнице спустилась Пат в меховом жакете. Она быстро прошла через холл и поздоровалась с Кестером. Только теперь я заметил, как она загорела. По светлому красновато-бронзовому оттенку кожи ее можно было принять за молодую индианку. Но лицо похудело и глаза лихорадочно блестели.

– У тебя температура? – спросил я.

– Небольшая, – поспешно и уклончиво ответила она. – По вечерам здесь у всех поднимается температура. И вообще это из-за вашего приезда. Вы очень устали?

– От чего?

– Тогда пойдемте в бар, ладно? Ведь вы мои первые гости…

– А разве тут есть бар?

– Да, небольшой. Маленький уголок, напоминающий бар. Это тоже для «лечебного процесса». Они избегают всего, что напоминало бы больницу. А если больному что-нибудь запрещено, ему этого все равно не дадут.

Бар был переполнен. Пат поздоровалась с несколькими посетителями. Я заметил среди них итальянца. Мы сели за освободившийся столик.

– Что ты выпьешь?

– Коктейль с ромом. Мы его всегда пили в баре. Ты знаешь рецепт?

– Это очень просто, – сказал я девушке, обслуживавшей нас. – Портвейн пополам с ямайским ромом.

– Две порции, – попросила Пат. – И один коктейль «специаль».

Девушка принесла два «порто-ронко» и розоватый напиток. – Это для меня, – сказала Пат и пододвинула нам рюмки. – Салют!

Она поставила свой бокал, не отпив ни капли, затем оглянулась, быстро схватила мою рюмку и выпила ее.

– Как хорошо! – сказала она.

– Что ты заказала? – спросил я и отведал подозрительную розовую жидкость. Это был малиновый сок с лимоном без всякого алкоголя. – Очень вкусно, – сказал я.

Пат посмотрела на меня.

– Утоляет жажду, – добавил я.

Она рассмеялась:

– Закажите-ка еще один «порто-ронко». Но для себя. Мне не подадут.

Я подозвал девушку.

– Один «порто-ронко» и один «специаль», – сказали. Я заметил, что за столиками пили довольно много коктейля «специаль».

– Сегодня мне можно, Робби, правда? – сказала Пат. – Только сегодня! Как в старое время. Верно, Кестер?

– «Специаль» неплох, – ответил я и выпил второй бокал.

– Я ненавижу его! Бедный Робби, из-за меня ты должен пить эту бурду!

– Я свое наверстаю!

Пат рассмеялась.

– Потом за ужином я выпью еще чего-нибудь. Красного вина.

Мы заказали еще несколько «порто-ронко» и перешли в столовую. Пат была великолепна. Ее лицо сияло. Мы сели за один из маленьких столиков, стоявших у окон. Было тепло. Внизу раскинулась деревня с улицами, посеребренными снегом.

– Где Хельга Гутман? – спросил я.

– Уехала, – сказала Пат после недолгого молчания.

– Уехала? Так рано?

– Да, – сказала Пат, и я понял, что она имела в виду.

Девушка принесла темно-красное вино. Кестер налил полные бокалы. Все столики были уже заняты. Повсюду сидели люди и болтали. Пат коснулась моей руки.

– Любимый, – сказала она очень тихо и нежно. – Я просто больше не могла!

XXVI

Я вышел из кабинета главного врача, Кестер ждал в ресторане. Увидя меня, он встал. Мы вышли и сели на скамье перед санаторием.

– Плохи дела, Отто, – сказал я. – Еще хуже, чем я опасался.

Шумная группа лыжников прошла вплотную мимо нас. Среди них было несколько женщин с широкими белозубыми улыбками на здоровых загорелых лицах, густо смазанных кремом. Они кричали о том, что голодны, как волки.

Мы подождали, пока они прошли.

– И вот такие, конечно, живут, – сказал я. – Живут и здоровы до мозга костей. Эх, до чего же все омерзительно.

– Ты говорил с главным врачом? – спросил Кестер.

– Да. Его объяснения были очень туманны, со множеством оговорок. Но вывод ясен – наступило ухудшение. Впрочем, он утверждает, что стало лучше.

– Не понимаю.

– Он утверждает, что, если бы она оставалась внизу, давно уже не было бы никакой надежды. А здесь процесс развивается медленнее. Вот это он и называет улучшением.

Кестер чертил каблуками по слежавшемуся снегу. Потом он поднял голову:

– Значит, у него есть надежда?

– Врач всегда надеется, такова уж его профессия. Но у меня очень мало осталось надежд. Я спросил его, сделал ли он вдувание, он сказал, что сейчас уже нельзя. Ей уже делали несколько лет тому назад. Теперь поражены оба легких. Эх, будь все проклято, Отто!

Старуха в стоптанных галошах остановилась перед нашей скамьей. У нее было синее тощее лицо и потухшие глаза графитного цвета, казавшиеся слепыми. Шея была обернута старомодным боа из перьев. Она медленно подняла лорнетку и поглядела на нас. Потом побрела дальше.

– Отвратительное привидение.

– Что он еще говорил? – спросил Кестер.

– Он объяснял мне вероятные причины заболевания. У него было много пациентов такого же возраста. Все это, мол, последствия войны. Недоедание в детские и юношеские годы. Но какое мне дело до всего этого? Она должна выздороветь. – Я поглядел на Кестера. – Разумеется, врач сказал мне, что видел много чудес. Что именно при этом заболевании процесс иногда внезапно прекращается, начинается обызвествление, и тогда выздоравливают даже в самых безнадежных случаях. Жаффе говорил то же самое. Но я не верю в чудеса.

Кестер не отвечал. Мы продолжали молча сидеть рядом. О чем мы еще могли говорить? Мы слишком многое испытали вместе, чтобы стараться утешать друг друга.

– Она не должна ничего замечать, Робби, – сказал наконец Кестер.

– Разумеется, – отвечал я.

Я ни о чем не думал; я даже не чувствовал отчаяния, я совершенно отупел. Все во мне было серым и мертвым.

Мы сидели, ожидая Пат.

– Вот она, – сказал Кестер.

– Да, – сказал я и встал.

– Алло? – Пат подошла к нам. Она слегка пошатывалась и смеялась. – Я немного пьяна. От солнца. Каждый раз, как полежу на солнце, я качаюсь, точно старый моряк.

Я поглядел на нее, и вдруг все изменилось. Я не верил больше врачу; я верил в чудо. Она была здесь, она жила, она стояла рядом со мной и смеялась, – перед этим отступало все остальное.

– Какие у вас физиономии! – сказала Пат.

– Городские физиономии, которые здесь совсем неуместны, – ответил Кестер. – Мы никак не можем привыкнуть к солнцу.

Она засмеялась.

– У меня сегодня хороший день. Нет температуры, и мне разрешили выходить. Пойдем в деревню и выпьем аперитив.

– Разумеется.

– Пошли.

– А не поехать ли нам в санях? – спросил Кестер.

– Я достаточно окрепла, – сказала Пат.

– Я это знаю, – ответил Кестер. – Но я еще никогда в жизни не ездил в санях. Мне бы хотелось попробовать.

Мы подозвали извозчика и поехали вниз по спиральной горной дороге, в деревню. Мы остановились перед кафе с маленькой, залитой солнцем террасой. Там сидело много людей, и среди них я узнал некоторых обитателей санатория. Итальянец из бара был тоже здесь. Его звали Антонио, он подошел к нашему столу, чтобы поздороваться с Пат. Он рассказал, как несколько шутников прошлой ночью перетащили одного спавшего пациента вместе с кроватью из его палаты в палату одной дряхлой учительницы.

– Зачем они это сделали? – спросил я.

– Он уже выздоровел и в ближайшие дни уезжает, – ответил Антонио. – В этих случаях здесь всегда устраивают такие штуки.

– Это пресловутый юмор висельников, которым пробавляются остающиеся, – добавила Пат.

– Да, здесь впадают в детство, – заметил Антонио извиняющимся тоном.

«Выздоровел, – подумал я. – Вот кто-то выздоровел и уезжает обратно».

– Что бы ты хотела выпить, Пат? – спросил я.

– Рюмку мартини, сухого мартини.

Включили радио. Венские вальсы. Они взвивались в теплом солнечном воздухе, словно полотнища легких светлых знамен. Кельнер принес нам мартини. Рюмки были холодными, они искрились росинками в лучах солнца.

– Хорошо вот так посидеть, не правда ли? – спросила Пат.

– Великолепно, – ответил я.

– Но иногда это бывает невыносимо, – сказала она.

* * *

Мы остались до обеда. Пат очень хотела этого. Все последнее время она вынуждена была оставаться в санатории и сегодня впервые вышла. Она сказала, что почувствует себя вдвойне здоровой, если сможет пообедать в деревне. Антонио обедал с нами. Потом мы опять поехали на гору, и Пат ушла к себе в комнату. Ей полагалось два часа полежать. Мы с Кестером выкатили «Карла» из гаража и осмотрели его. Нужно было сменить две сломанные рессорные пластины. У владельца гаража были инструменты, и мы принялись за работу. Потом мы подлили масла и смазали шасси. Покончив со всем этим, мы выкатили его наружу. Он стоял на снегу, забрызганный грязью, с обвисшими крыльями – лопоухий.

– Может, помоем его? – спросил я.

– Нет, в дороге нельзя, он этого не любит, – сказал Кестер.

Подошла Пат. Она выспалась и посвежела. Собака кружилась у ее ног.

– Билли! – окликнул я.

Пес замер, но глядел не слишком дружелюбно. Он не узнал меня. И очень смутился, когда Пат указала ему на меня.

– Ладно, – сказал я. – Слава богу, что у людей память лучше. Где же это он был вчера?

Пат засмеялась:

– Он все время пролежал под кроватью. Он очень ревнует, когда ко мне кто-нибудь приходит. И всегда от раздражения куда-нибудь прячется.

– Ты отлично выглядишь, – сказал я.

Она посмотрела на меня счастливым взглядом. Потом подошла к «Карлу»:

– Мне бы хотелось опять разок посидеть здесь и немножко прокатиться.

– Конечно, – сказал я. – Как ты думаешь, Отто?

– Само собой разумеется. Ведь на вас теплое пальто. Да и у нас здесь достаточно шарфов и одеял.

Пат села впереди, рядим с Кестером. «Карл» взревел. Выхлопные газы сине-белыми облачками заклубились в холодном воздухе. Мотор еще не прогрелся. Цепи, грохоча, начали медленно перемалывать снег. «Карл» пополз, фыркая, громыхая и ворча, вниз в деревню, вдоль главной улицы, словно поджарый волк, растерявшийся от конского топота и звона бубенцов.

Мы выбрались из деревни. Уже вечерело, и снежные поля мерцали в красноватых отсветах заходящего солнца. Несколько сараев на откосе были почти до самых крыш в снегу. Словно маленькие запятые, вниз, в долину, уносились последние лыжники. Они проскальзывали по красному диску солнца, которое вновь показалось из-за откоса – огромный круг тускнеющего жара.

– Вы вчера здесь проезжали? – спросила Пат.

– Да.

Машина забралась на гребень первого подъема. Кестер остановился. Отсюда открывался изумительный величественный вид. Когда накануне мы с грохотом пробирались сквозь стеклянный синий вечер, мы ничего этого не заметили. Тогда мы следили только за дорогой.

Там за откосами открывалась неровная долина. Дальние вершины остро и четко выступали на бледно-зеленом небе. Они отсвечивали золотом. Золотые пятна словно пыльцой покрывали снежные склоны у самых вершин. Пурпурно-белые откосы с каждым мгновением становились все ярче, все торжественнее, все больше сгущались синие тени. Солнце стояло между двумя мерцающими вершинами, и вся широкая долина, с ее холмами и откосами, словно выстроилась для могучего безмолвного парада, который принимал уходящий властелин. Фиолетовая лента дороги извивалась вокруг холмов, то исчезая, то возникая вновь, темнея на поворотах, минуя деревни, и затем, выпрямившись, устремлялась к перевалу на горизонте.

– Так далеко за деревней я еще ни разу не была, – сказала Пат. – Ведь эта дорога ведет к нам домой?

– Да.

Она молча глядела вниз. Потом вышла из машины и, прикрывая глаза ладонью, как щитком, смотрела на север, словно различала там башни города.

– Это далеко отсюда? – спросила она.

– Да так с тысячу километров. В мае мы туда отправимся. Отто приедет за нами.

– В мае, – повторила она. – Боже мой, в мае!

Солнце медленно опускалось. Долина оживилась; тени, которые до сих пор неподвижно прижимались к складкам местности, начали безмолвно выскальзывать оттуда и забираться все выше, словно огромные синие пауки. Становилось прохладно.

– Нужно возвращаться, Пат, – сказал я.

Она поглядела на меня, и внезапно в лице ее проступила боль. Я сразу понял, что она знает все. Она знает, что никогда больше не перейдет через этот беспощадный горный хребет, темнеющий там, на горизонте; она знала это и хотела скрыть от нас, так же, как мы скрывали от нее, но на один миг она потеряла власть над собой, и вся боль и скорбь мира заметались в ее глазах.

– Проедем еще немного, – сказала она. – Еще совсем немного вниз. – Поехали, – сказал я, переглянувшись с Кестером.

Она села со мной на заднее сиденье, я обнял ее и укрыл ее и себя одним пледом. Машина начала медленно съезжать в долину, в тени.

– Робби, милый, – шептала Пат у меня на плече. – Вот теперь все так, словно мы едем домой, обратно в нашу жизнь.

– Да, – сказал я. И подтянул плед, укрывая ее с головой.

Смеркалось. Чем ниже мы спускались, тем сильнее сгущались сумерки. Пат лежала, укрытая пледом. Она положила руку мне на грудь, под рубашку, я почувствовал тепло ее ладони, потом ее дыхание, ее губы и потом – ее слезы.

Осторожно, так, чтобы она не заметила поворота, Кестер развернулся в следующей деревне на рыночной площади, описал большую дугу и медленно повел машину обратно.

Когда мы добрались до вершины, солнце уже совсем скрылось, а на востоке между подымавшихся облаков стояла бледная и чистая луна. Мы ехали обратно. Цепи перекатывались по земле с монотонным шумом. Вокруг было очень тихо. Я сидел неподвижно, не шевелился и чувствовал слезы Пат на моем сердце, словно там кровоточила рана.

* * *

Час спустя я сидел в ресторане. Пат была у себя в комнате, а Кестер пошел на метеостанцию узнать, будет ли еще снегопад. Уже стемнело, луну заволокло, и вечер за окнами был серый и мягкий, как бархат. Немного погодя пришел Антонио и подсел ко мне. За одним из дальних столиков сидел тяжелый пушечный снаряд в пиджаке из английского твида и слишком коротких брюках гольф. У него было лицо грудного младенца с надутыми губами и холодными глазами, круглая красная голова, совершенно лысая, сверкавшая, как биллиардный шар. Рядом с ним сидела очень худая женщина с глубокими тенями под глазами, с умоляющим, скорбным взглядом. Пушечный снаряд был очень оживлен. Его голова все время двигалась, и он все время плавно и округло разводил свои розовые плоские лапы:

– Чудесно здесь наверху. Просто великолепно. Этот вид, этот воздух, это питание. Тебе здесь действительно хорошо.

– Бернгард, – тихо сказала женщина.

– Право, я бы тоже хотел пожить, чтобы со мной так возились, так ухаживали… – Жирный смешок. – Ну, да ты стоишь этого.

– Ах, Бернгард, – сказала женщина робко.

– А что, а что? – радостно зашумел пушечный снаряд. – Ведь лучшего даже не может быть. Ты же здесь как в раю. А можешь себе представить, что делается там, внизу. Мне завтра опять в эту чертову суматоху. Радуйся, что ты ничего этого не ощущаешь. А я рад убедиться, что тебе здесь так хорошо.

– Бернгард, мне вовсе не хорошо, – сказала женщина.

– Но, детка, – громыхал Бернгард, – нечего хныкать. Что ж тогда говорить нашему брату? Все время в делах, всюду банкротства, налоги. Хотя и работаешь с охотой.

Женщина молчала.

– Бодрый парень, – сказал я.

– Еще бы! – ответил Антонио. – Он здесь с позавчерашнего дня и каждое возражение жены опровергает своим «тебе здесь чудесно живется». Он не хочет ничего видеть; понимаете, ничего. Ни ее страха, ни ее болезни, ни ее одиночества. Вероятно, там, у себя в Берлине, он уже давно живет с другой женщиной – таким же пушечным снарядом, как и он сам, каждое полугодие приезжает сюда с обязательным визитом, потирает руки, развязно подшучивает, озабочен только своими удобствами. Лишь бы ничего не услышать. Здесь это часто бывает.

– А жена уже давно здесь?

– Примерно два года.

Группа молодежи, хихикая, прошла через зал. Антонио засмеялся:

– Они возвращаются с почты. Отправили телеграмму Роту.

– Кто это – Рот?

– Тот, который на днях уезжает. Они телеграфировали ему, что ввиду эпидемии гриппа в его краях он не имеет права уезжать и должен оставаться здесь. Все это обычные шутки. Ведь им-то приходится оставаться, понимаете? Я посмотрел в окно на серый бархат потемневших гор. «Все это неправда, – подумал я. – Всего этого не существует. Ведь так же не может быть. Здесь просто сцена, на которой разыгрывают шутливую пьеску о смерти. Ведь когда умирают по-настоящему, то это страшно серьезно». Мне хотелось подойти к этим молодым людям, похлопать по плечу и сказать: «Не правда ли, здесь только салонная смерть и вы только веселые любители игры в умирание? А потом вы опять встанете и будете раскланиваться. Ведь нельзя же умирать вот так, с не очень высокой температурой и прерывистым дыханием, ведь для этого нужны выстрелы и раны. Я ведь знаю это…»

– Вы тоже больны? – спросил я Антонио.

– Разумеется, – ответил он, улыбаясь.

– Право же, отличный кофе, – шумел рядом пушечный снаряд. – У нас теперь такого вообще нет. Воистину, райский уголок!

* * *

Кестер вернулся с метеостанции.

– Мне нужно уезжать, Робби, – сказал он. – Барометр падает, и ночью, вероятно, будет снегопад. Тогда я утром вообще не выберусь. Сегодня еще только и можно.

– Ладно. Мы еще успеем поужинать вместе?

– Да. Я сейчас, быстро соберусь.

– Идем, помогу, – сказал я.

Мы собрали вещи Кестера и снесли их вниз в гараж. Потом мы пошли за Пат.

– Если что-нибудь нужно будет, позвони мне, Робби, – сказал Отто.

Я кивнул.

– Деньги ты получишь через несколько дней. Так, чтобы хватило на некоторое время. Делай все, что нужно.

– Да, Отто. – Я немного помедлил. – У нас там дома осталось еще несколько ампул морфия. Не мог бы ты их прислать мне?

Он поглядел на меня:

– Зачем они тебе?

– Не знаю, как здесь пойдут дела. Может быть, и не понадобится. У меня все-таки есть еще надежда, несмотря ни на что. Каждый раз, когда вижу ее, я надеюсь. А когда остаюсь один, – перестаю. Но я не хотел бы, чтобы она мучилась, Отто. Чтобы она здесь лежала и не было ничего, кроме боли. Может быть, они ей сами дадут, если понадобится. Но все же я буду спокойней, зная, что могу ей помочь.

– Только для этого, Робби? – спросил Кестер.

– Только для этого, Отто. Совершенно определенно. Иначе я не стал бы тебе говорить.

Он кивнул.

– Ведь нас теперь только двое, – произнес он медленно.

– Да.

– Ладно, Робби.

Мы пошли в ресторан, и по пути я зашел за Пат. Мы быстро поели, потому что небо все больше и больше заволакивало тучами. Кестер вывел «Карла» из гаража к главному подъезду.

– Будь здоров, Робби, – сказал он.

– И ты будь здоров, Отто.

– До свидания, Пат! – Он протянул ей руку и поглядел на нее. – Весной я приеду за вами.

– Прощайте, Кестер. – Пат крепко держала его руку. – Я очень рада, что повидала вас. Передайте мой привет Готтфриду Ленцу.

– Да, – сказал Кестер.

Она все еще держала его руку. Ее губы дрожали. И вдруг она прильнула к нему и поцеловала.

– Прощайте! – шепнула она сдавленным голосом.

По лицу Кестера словно пробежало ярко-красное пламя. Он хотел еще что-то сказать, но повернулся, сел в машину, стартовал рывком и помчался вниз по спиральной дороге, не оборачиваясь. Мы смотрели ему вслед. Машина грохотала вдоль шоссе, взбираясь на подъемы и, как одинокий светлячок, неся перед собой тусклое пятно света от фар, скользящее по серому снегу. На ближайшей высотке она остановилась, и Кестер помахал нам. Его силуэт темнел на свету. Потом он исчез, и мы еще долго слышали постепенно затихавшее жужжание машины.

* * *

Пат стояла, вся подавшись вперед, и прислушивалась, пока еще можно было что-нибудь слышать. Потом она повернулась ко мне:

– Итак, отбыл последний корабль, Робби. – Предпоследний, – возразил я. – Последний – это я. Знаешь, что я собираюсь делать? Хочу выбрать себе другое место для стоянки на якоре. Комната во флигеле мне больше не нравится. Не вижу причин, почему бы нам не поселиться вместе. Я попытаюсь раздобыть комнату поближе к тебе.

Она улыбнулась:

– Исключено. Это тебе не удастся. Что ты собираешься предпринять?

– А ты будешь довольна, если я все-таки это устрою?

– Что за вопрос? Это было бы чудесно, милый. Почти как у мамаши Залевски.

– Ладно. Тогда позволь мне с полчасика похлопотать.

– Хорошо. А я пока сыграю с Антонио в шахматы. Я научилась здесь.

Я отправился в контору и заявил, что намерен остаться здесь на длительное время и хочу получить комнату на том же этаже, где находится Пат. Пожилая дама без бюста презрительно оглядела меня и отклонила мою просьбу, ссылаясь на местный распорядок.

– Кто установил этот распорядок? – спросил я.

– Дирекция, – ответила дама, разглаживая складки своего платья.

Довольно раздраженно она в конце концов сообщила мне, что просьбу о том, чтобы сделать исключение, может рассматривать только главный врач.

– Но он уже ушел, – добавила она. – И по вечерам не полагается беспокоить его служебными вопросами на дому.

– Отлично, – сказал я. – А я все-таки обеспокою его разок по служебному вопросу. По вопросу о местном распорядке.

Главный врач жил в маленьком домике рядом с санаторием. Он сразу же принял меня и немедленно дал разрешение.

– По началу мне не думалось, что это будет так легко, – сказал я.

Он засмеялся:

– Ага, это вы, должно быть, нарвались на старую Рексрот? Ну, я сейчас позвоню.

Я вернулся в контору. Старуха Рексрот, завидев вызывающее выражение моего лица, с достоинством удалилась. Я уладил все с секретаршей и поручил швейцару перенести мои вещи и подать в номер пару бутылок рома. Потом я пошел в ресторан к Пат.

– Тебе удалось? – спросила она.

– Пока еще нет, но в ближайшие дни я добьюсь.

– Жаль. – Она опрокинула шахматные фигуры и встала.

– Что будем делать? – спросил я – Пойдем в бар?

– Мы по вечерам часто играем в карты, – сказал Антонио. – Скоро задует фен – это уже ощущается. В такое время карты – самое подходящее.

– Ты играешь в карты, Пат? – удивился я. – Какие же ты знаешь игры? Подкидного дурака или пасьянс?

– Покер, милый, – заявила Пат.

Я рассмеялся.

– Нет, право же, она умеет, – сказал Антонио. – Только она слишком отчаянная. Неимоверно блефует.

– Я тоже, – возразил я. – Значит, нужно испробовать хоть разок.

Мы забрались в угол и начали играть Пат неплохо разбиралась в покере. Она действительно блефовала так, что можно было только диву даваться. Час спустя Антонио показал на окно. Шел снег. Медленно, словно колеблясь, большие хлопья падали почти вертикально.

– Совсем безветренно, – сказал Антонио. – Значит, будет много снега.

– Где сейчас может быть Кестер? – спросила Пат.

– Он уже проехал главный перевал, – ответил я.

На мгновение я отчетливо увидел перед собою «Карла» и Кестера, который вел его сквозь белую, снежную ночь. И внезапно мне показалось невероятным, что я сижу здесь, что Кестер где-то в пути, что Пат рядом со мной. Она смотрела на меня со счастливой улыбкой, ее рука с картами спокойно лежала на столе.

– Твой ход, Робби.

Пушечный снаряд пробрался через весь зал, остановился у нашего стола и добродушно заглядывал в карты. Вероятно, его жена уже уснула, и он искал собеседника. Я положил карты, злобно посмотрел на него и таращился, пока он не ушел.

– Ты не очень любезен, – весело сказала Пат.

– Нет, я не хочу быть любезным, – возразил я.

Потом мы еще зашли в бар и выпили пару коктейлей, а затем Пат нужно было отправляться спать. Я попрощался с ней в ресторане. Она медленно поднялась по лестнице, остановилась и оглянулась перед тем, как свернуть в коридор. Я подождал некоторое время и зашел в контору, чтобы получить ключ от своей комнаты. Маленькая секретарша улыбалась.

– Семьдесят восьмой номер, – сказала она.

Это было рядом с комнатой Пат.

– Неужели по указанию мадмуазель Рексрот? – спросил я.

– Нет. Мадмуазель Рексрот ушла в молитвенный дом, – ответила она.

– Молитвенные дома и вправду иногда приносят благодать, – сказал я и быстро поднялся наверх. Мои вещи были уже распакованы. Через полчаса я постучал в боковую дверь, которая вела в соседнюю комнату.

– Кто там? – крикнула Пат.

– Полиция нравов, – ответил я.

Ключ щелкнул, и дверь распахнулась.

– Робби, ты? – пробормотала изумленная Пат.

– Да, это я – победитель мадмуазель Рексрот и владелец коньяка и «порто-ронко». – Обе бутылки я вытащил из кармана своего халата. – А теперь отвечай немедленно: сколько мужчин уже здесь побывало?

– Никого, кроме одной футбольной команды и одного оркестра филармонии, – смеясь, заявила Пат. – Ах, милый, теперь опять наступили прежние времена.

* * *

Она заснула на моем плече. Я еще долго не засыпал. В углу комнаты горела маленькая лампа. Снежные хлопья тихо ударялись в окно, и казалось, что время остановилось в этом зыбком золотисто-коричневом полумраке. В комнате было очень тепло. Изредка потрескивали трубы центрального отопления. Пат во сне пошевелилась, и одеяло, шурша, медленно соскользнуло на пол. «Ах, – думал я, – какая бронзовая мерцающая кожа! Какое чудо эти тонкие колени! И нежная тайна груди! – Я ощущал ее волосы на моем плече и губами чувствовал биение пульса в ее руке. – И ты должна умереть? Ты не можешь умереть. Ведь ты – это счастье».

Осторожно я опять натянул одеяло. Пат что-то про бормотала во сне, замолкла и, не просыпаясь, медленно обняла меня за шею.

XXVII

Все последующие дни непрерывно шел снег. У Пат повысилась температура, и она должна была оставаться в постели. Многие в этом доме температурили.

– Это из-за погоды, – говорил Антонио. – Слишком тепло, и дует фен. Настоящая погода для лихорадки.

– Милый, да выйди ты прогуляться, – сказала Пат. – Ты умеешь ходить на лыжах?

– Нет, где бы я мог научиться? Ведь я никогда не бывал в горах.

– Антонио тебя научит. Ему это нравится, и он к тебе хорошо относится.

– Мне приятнее оставаться здесь.

Она приподнялась и села в постели. Ночная сорочка соскользнула с плеч. Проклятье! какими худенькими стали ее плечи! Проклятье! какой тонкой стала шея!

– Робби, – сказала она. – Сделай это для меня. Мне не нравится, что ты сидишь все время здесь, у больничной постели. Вчера и позавчера; это уж больше чем слишком.

– А мне нравится здесь сидеть, – ответил я. – Не имею никакого желания бродить по снегу.

Она дышала громко, и я слышал неравномерный шум ее дыхания.

– В этом деле у меня больше опыта, чем у тебя, – сказала она и облокотилась на подушку. – Так лучше для нас обоих. Ты сам потом в этом убедишься. – Она с трудом улыбнулась. – Сегодня после обеда или вечером ты еще сможешь достаточно здесь насидеться. Но по утрам это меня беспокоит, милый. По утрам, когда температура, всегда выглядишь ужасно. А вечером все по-другому. Я поверхностная и глупая – я не хочу быть некрасивой, когда ты на меня смотришь.

– Однако, Пат… – Я поднялся. – Ладно, я выйду ненадолго с Антонио. К обеду буду опять здесь. Будем надеяться, что я не переломаю себе кости на этих досках, которые называются лыжами.

– Ты скоро научишься, милый. – Ее лицо утратило выражение тревожной напряженности. – Ты очень скоро будешь чудесно ходить на лыжах.

– И ты хочешь, чтобы я поскорее чудесно отсюда убрался, – сказал я и поцеловал ее. Ее руки были влажны и горячи, а губы сухи и воспалены.

* * *

Антонио жил на третьем этаже. Он одолжил мне пару ботинок и лыжи. Они подошли мне, так как мы были одинакового роста. Мы отправились на учебную поляну, неподалеку от деревни. По дороге Антонио испытующе поглядел на меня.

– Повышение температуры вызывает беспокойство, – сказал он. – В такие дни здесь уже происходили разные необычайные вещи. – Он положил лыжи на снег и стал их закреплять. – Самое худшее, когда нужно ждать и не можешь ничего сделать. От этого можно сойти с ума.

– Здоровым тоже, – ответил я. – Когда находишься тут же и не можешь ничего сделать.

Он кивнул.

– Некоторые из нас работают, – продолжал он. – Некоторые перечитывают целые библиотеки, а многие превращаются снова в школьников, которые стараются удрать от лечения, как раньше удирали от уроков физкультуры; случайно встретив врача, они, испуганно хихикая, прячутся в магазинах и кондитерских. Тайком курят, тайком выпивают, играют в запретные игры, сплетничают, придумывают глупые и озорные проделки – всем этим стараются спастись от пустоты. И от правды. Этакое ребяческое, легкомысленное, но, пожалуй, также героическое пренебрежение к смерти. Да что им в конце концов остается делать?

«Да, – подумал я. – Ведь и нам всем в конце концов ничего другого не остается делать».

– Ну что ж, попытаемся? – спросил Антонио и воткнул палки в снег.

– Ладно.

Он показал мне, как закреплять лыжи и как сохранять равновесие. Это было нетрудно. Я довольно часто падал, но потом стал постепенно привыкать, и дело понемногу пошло на лад. Через час мы закончили.

– Хватит, – сказал Антонио. – Сегодня вечером вы еще почувствуете все свои мышцы.

Я снял лыжи и ощутил, с какой силой во мне бьется кровь.

– Хорошо, что мы погуляли, Антонио, – сказал я.

Он кивнул:

– Мы это можем делать каждое утро. Так только и удается отвлечься, подумать о чем-нибудь другом. – Не зайти ли нам куда-нибудь выпить? – спросил я.

– Можно. По рюмке «Дюбоне» у Форстера.

* * *

Мы выпили по рюмке «Дюбоне» и поднялись наверх к санаторию. В конторе секретарша сказала мне, что приходил почтальон и передал, чтобы я зашел на почту. Там для меня получены деньги. Я посмотрел на часы. Еще оставалось время, и я вернулся в деревню. На почте мне выдали две тысячи марок. С ними вручили и письмо Кестера. Он писал, чтобы я не беспокоился, что есть еще деньги. Я должен только сообщить, если понадобятся.

Я поглядел на деньги. Откуда он достал их? И так быстро… Я знал все наши источники. И внезапно я сообразил. Я вспомнил любителя гонок конфекционера Больвиса, как он жадно охлопывал нашего «Карла» в тот вечер у бара, когда он проиграл пари, как он приговаривал: «Эту машину я куплю в любое мгновенье»… Проклятье! Кестер продал «Карла». Вот откуда столько денег сразу. «Карла», о котором он говорил, что охотнее потеряет руку, чем эту машину. «Карла» у него больше не было. «Карл» был в толстых лапах фабриканта костюмов, и Отто, который за километры на слух узнавал гул его мотора, теперь услышит его в уличном шуме, словно вой брошенного пса.

Я спрятал письмо Кестера и маленький пакет с ампулами морфия. Беспомощно стоял я у оконца почты. Охотнее всего я тотчас же отправил бы деньги обратно. Но этого нельзя было делать. Они были необходимы нам. Я разгладил банкноты, сунул их в карман и вышел. Проклятье! Теперь я буду издалека обходить каждый автомобиль. Раньше автомобили были для нас приятелями, но «Карл» был больше чем приятель. Он был боевым другом! «Карл» – призрак шоссе. Мы были неразлучны: «Карл» и Кестер, «Карл» и Ленц, «Карл» и Пат. В бессильной ярости я топтался, стряхивая снег с ботинок. Ленц был убит. «Карл» продан, а Пат? Невидящими глазами я смотрел в небо, в это серое бесконечное небо сумасшедшего бога, который придумал жизнь и смерть, чтобы развлекаться.

* * *

К вечеру ветер переменился, прояснилось и похолодало. И Пат почувствовала себя лучше. На следующее утро ей уже позволили вставать, и несколько дней спустя, когда уезжал Рот, тот человек, что излечился, она даже пошла провожать его на вокзал.

Рота провожала целая толпа. Так уж здесь было заведено, когда кто-нибудь уезжал. Но сам Рот не слишком радовался. Его постигла своеобразная неудача. Два года тому назад некое медицинское светило, отвечая на вопрос Рота, сколько ему осталось еще жить, заявило, что не более двух лет, если он будет очень следить за собой. Для верности он спросил еще одного врача, прося сказать ему всю правду по совести. Тот назначил ему еще меньший срок. Тогда Рот распределил все свое состояние на два года и пустился жить вовсю, не заботясь о своей хвори. С тяжелейшим кровохарканьем доставили его наконец в санаторий. Но здесь, вместо того чтобы умереть, он стал Неудержимо поправляться. Когда он прибыл сюда, он весил всего 45 килограммов. А теперь он уже весил 75 и был настолько здоров, что мог отправиться домой. Но зато денег у него уже не было.

– Что мне теперь делать там, внизу? – спрашивал он меня и скреб свое темя, покрытое рыжими волосами. – Вы ведь недавно оттуда. Что там сейчас творится?

– Многое изменилось за это время, – отвечал я, глядя на его круглое, словно стеганое, лицо с бесцветными ресницами. Он выздоровел, хотя был уже совершенно безнадежен, – больше меня в нем ничто не интересовало.

– Придется искать какую-нибудь работу, – сказал он. – Как теперь обстоит дело с этим?

Я пожал плечами. Зачем объяснять ему, что, вероятно, не найдется никакой работы. Он скоро сам убедится в этом.

– Есть у вас какие-нибудь связи, друзья?

– Друзья? Ну, видите ли, – он зло рассмеялся, – когда внезапно оказываешься без денег, друзья скачут прочь, как блохи от мертвой собаки.

– Тогда вам будет трудно.

Он наморщил лоб:

– Не представляю себе совершенно, что будет. У меня осталось только несколько сот марок. И я ничему не учился, только уменью тратить деньги. Видимо, мой профессор все-таки окажется прав, хотя и в несколько ином смысле: года через два я окачурюсь. Во всяком случае, от пули.

И тогда меня вдруг охватило бессмысленное бешенство против этого болтливого идиота. Неужели он не понимал, что такое жизнь. Я смотрел на Пат – она шла впереди рядом с Антонио, – я видел ее шею, ставшую такой тонкой от цепкой хватки болезни, я знал, как она любит жизнь, и в это мгновенье я не задумываясь мог бы убить Рота, если бы знал, что это принесет здоровье Пат; Поезд отошел. Рот махал нам шляпой. Провожающие кричали ему что-то вслед и смеялись. Какая-то девушка пробежала, спотыкаясь, вдогонку за поездом и кричала высоким, срывающимся голосом:

– До свидания, до свидания! – Потом она вернулась и разрыдалась.

У всех вокруг были смущенные лица.

– Алло! – крикнул Антонио. – Кто плачет на вокзале, должен платить штраф. Это старый закон санатория. Штраф в пользу кассы на расходы по следующему празднику.

Он широким жестом протянул к ней руку. Все опять засмеялись. Девушка тоже улыбнулась сквозь слезы и достала из кармана пальто потертое портмоне.

Мне стало очень тоскливо. На этих лицах вокруг я видел не смех, а судорожное, мучительное веселье; они гримасничали.

– Пойдем, – сказал я Пат и крепко взял ее под руку.

Мы молча прошли по деревенской улице. В ближайшей кондитерской я купил коробку конфет.

– Это жареный миндаль, – сказал я, протягивая ей сверток. – Ты ведь любишь его, не правда ли?

– Робби, – сказала Пат, и у нее задрожали губы.

– Минутку, – ответил я и быстро вошел в цветочный магазин, находившийся рядом. Уже несколько успокоившись, я вышел оттуда с букетом роз.

– Робби, – сказала Пат.

Моя ухмылка была довольно жалкой:

– На старости лет я еще стану галантным кавалером.

Не знаю, что с нами внезапно приключилось. Вероятно, причиной всему был этот проклятый только что отошедший поезд. Словно нависла свинцовая тень, словно серый ветер пронесся, срывая все, что с таким трудом хотелось удержать… Разве не оказались мы внезапно лишь заблудившимися детьми, которые не знали, куда идти, и очень старались держаться храбро?

– Пойдем поскорей выпьем что-нибудь, – сказал я.

Она кивнула. Мы зашли в ближайшее кафе и сели у пустого столика возле окна.

– Чего бы ты хотела, Пат?

– Рому, – сказала она и поглядела на меня.

– Рому, – повторил я и отыскал под столом ее руку. Она крепко стиснула мою.

Нам принесли ром. Это был «Баккарди» с лимоном.

– За твое здоровье, милый, – сказала Пат и подняла бокал.

– Мой добрый старый дружище! – сказал я.

Мы посидели еще немного.

– А странно ведь иногда бывает? – сказала Пат.

– Да. Бывает. Но потом все опять проходит.

Она кивнула. Мы пошли дальше, тесно прижавшись друг к другу. Усталые, потные лошади протопали мимо, волоча сани. Прошли утомленные загорелые лыжники в бело-красных свитерах – это была хоккейная команда, воплощение шумливой жизни.

– Как ты себя чувствуешь, Пат? – спросил я.

– Хорошо, Робби.

– Нам ведь все нипочем, не правда ли?

– Конечно, милый. – Она прижала мою руку к себе.

Улица опустела. Закат розовым одеялом укрывал заснеженные горы.

– Пат, – сказал я, – а ведь ты еще не знаешь, что у нас куча денег. Кестер прислал.

Она остановилась:

– Вот это чудесно, Робби. Значит, мы сможем еще разок по-настоящему кутнуть.

– Само собой разумеется, – сказал я, – и столько раз, сколько захотим.

– Тогда мы в субботу пойдем в курзал. Там будет последний большой бал этого года.

– Но ведь тебе же нельзя выходить по вечерам.

– Да это нельзя большинству из тех, кто здесь, но все же они выходят.

Я нахмурился, сомневаясь.

– Робби, – сказала Пат. – Пока тебя здесь не было, я выполняла все, что мне было предписано. Я была перепуганной пленницей рецептов, ничем больше. И ведь все это не помогло. Мне стало хуже. Не прерывай меня, я знаю, что ты скажешь. Я знаю также, чем все это кончится. Но то время, что у меня еще осталось, то время, пока мы вместе с тобой, – позволь мне делать все, что я хочу.

На ее лице лежал красноватый отсвет заходящего солнца. Взгляд был серьезным, спокойным и очень нежным. «О чем это мы говорим? – подумал я. И во рту у меня пересохло. – Ведь это же невероятно, что мы вот так стоим здесь и разговариваем о том, чего не может и не должно быть. Ведь это Пат произносит эти слова – так небрежно, почти без грусти, словно ничего уж нельзя предпринять, словно у нас не осталось и самого жалкого обрывка обманчивой надежды. Ведь это же Пат – почти ребенок, которого я должен оберегать, Пат, внезапно ставшая такой далекой и обреченной, причастной тому безыменному, что кроется за пределами жизни».

– Ты не должна так говорить, – пробормотал я наконец. – Я думаю, что мы, пожалуй, сначала спросим об этом врача.

– Мы никого и никогда больше не будем ни о чем спрашивать. – Она тряхнула своей прекрасной маленькой головкой, на меня глядели любимые глаза. – Я не хочу больше ни о чем узнавать. Теперь я хочу быть только счастливой.

* * *

Вечером в коридорах санатория была суета; все шушукались, бегали взад и вперед. Пришел Антонио и передал приглашение. Должна была состояться вечеринка в комнате одного русского.

– Ты считаешь удобным, что я так запросто пойду с тобой? – спросил я.

– Почему же нет? – возразила Пат.

– Здесь принято многое, что в иных местах неприемлемо, – сказал, улыбаясь, Антонио.

Русский был пожилым человеком со смуглым лицом. Он занимал две комнаты, устланные коврами. На сундуке стояли бутылки с водкой. В комнатах был полумрак. Горели только свечи. Среди гостей была очень красивая молодая испанка. Оказывается, праздновали день ее рождения. Очень своеобразное настроение царило в этих озаренных мерцающим светом комнатах. Полумраком и необычным побратимством собравшихся здесь людей, которых соединила одна судьба, они напоминали фронтовой блиндаж.

– Что бы вы хотели выпить? – спросил меня русский. Его глубокий, густой голос звучал очень тепло.

– Все, что предложите.

Он принес бутылку коньяка и графин с водкой.

– Вы здоровы? – спросил он.

– Да, – ответил я смущенно.

Он протянул мне папиросы. Мы выпили.

– Вам, конечно, многое здесь кажется странным? – спросил он.

– Не очень, – ответил я. – Я не привык к нормальной жизни.

– Да, – сказал он и посмотрел сумеречным взглядом на испанку. – Здесь у нас в горах особый мир. Он изменяет людей.

Я кивнул.

– И болезнь особая, – добавил он задумчиво. – От нее острее чувствуешь жизнь. И иногда люди становятся лучше, чем были. Мистическая болезнь. Она растопляет и смывает шлаки.

Он поднялся, кивнул мне и подошел к испанке, улыбавшейся ему.

– Восторженный болтун, не правда ли? – спросил кто-то позади меня.

Лицо без подбородка. Шишковатый лоб. Беспокойные лихорадочные глаза.

– Я здесь в гостях, – ответил я. – А вы разве не гость?

– Вот так он и ловит женщин, – продолжал тот, не слушая. – Да, так он их и ловит. Так и эту малютку поймал.

Я не отвечал.

– Кто это? – спросил я Пат, когда он отошел.

– Музыкант. Скрипач. Он безнадежно влюблен в испанку. Самозабвенно, как все здесь влюбляются. Но она не хочет знать о нем. Она любит русского.

– Так бы и я поступил на ее месте.

Пат засмеялась.

– По-моему, в этого парня можно влюбиться, – сказал я. —Разве ты не находишь? – Нет, – отвечала она.

– Ты здесь не влюбилась?

– Не очень.

– Мне бы это было совершенно безразлично, – сказал я.

– Замечательное признание. – Пат выпрямилась. – Уж это никак не должно быть тебе безразлично.

– Да я не в таком смысле. Я даже не могу тебе толком объяснить, как я это понимаю. Не могу хотя бы потому, что я все еще не знаю, что ты нашла во мне.

– Пусть уж это будет моей заботой, – ответила она.

– А ты это знаешь?

– Не совсем, – ответила она, улыбаясь. – Иначе это не было бы любовью.

Бутылки, которые принес русский, остались здесь. Я осушил несколько рюмок подряд. Все вокруг угнетало меня. Неприятно было видеть Пат среди этих больных людей.

– Тебе здесь не нравится? – спросила она.

– Не очень. Мне еще нужно привыкнуть.

– Бедняжка мой, милый… – Она погладила мою руку.

– Я не бедняжка, когда ты рядом.

– Разве Рита не прекрасна?

– Нет, – сказал я. – Ты прекрасней.

Молодая испанка держала на коленях гитару. Она взяла несколько аккордов. Потом она запела, и казалось, будто над нами парит темная птица. Она пела испанские песни, негромко, сипловатым, ломким голосом больной. И не знаю отчего: то ли от чужих меланхолических напевов, то ли от потрясающего сумеречного голоса девушки, то ли от теней людей, сидевших в креслах и просто на полу, то ли от большого склоненного смуглого лица русского, – но мне внезапно показалось, что все это лишь рыдающее тихое заклинание судьбы, которая стоит там, позади занавешенных окон, стоит и ждет; что это мольба, крик ужаса, ужаса, возникшего в одиноком противостоянии безмолвно разъедающим силам небытия.

* * *

На следующее утро Пат была веселой и озорной. Она все возилась со своими платьями.

– Слишком широким стало, слишком широким, – бормотала она, оглядывая себя в зеркале. Потом повернулась ко мне: – Ты взял с собой смокинг, милый?

– Нет, – сказал я. – Не знал, что он здесь может понадобиться.

– Тогда сходи к Антонио. Он тебе одолжит. У вас с ним одинаковые фигуры.

– Он может быть ему самому нужен.

– Он наденет фрак. – Она закалывала складку. – А потом пойди пройдись на лыжах. Мне нужно повозиться здесь. В твоем присутствии я не могу.

– Как быть с этим Антонио, – сказал я. – Ведь я же попросту граблю его. Что бы мы делали без него?

– Он добрый паренек, не правда ли?

– Да, – ответил я. – Это самое подходящее определение для него – он добрый паренек.

– Я не знаю, что бы я делала, если бы он не оказался здесь, когда я была одна.

– Об этом не будем больше думать, – сказал я. – Это уже давно прошло.

– Да, – она поцеловала меня. – Теперь пойди побегай на лыжах.

Антонио ждал меня.

– Я и сам догадался, что у вас нет с собой смокинга, – сказал он. – Примерьте-ка эту курточку.

Смокинг был узковат, но в общем подошел. Антонио, удовлетворенно посвистывая, вытащил весь костюм.

– Завтра будет очень весело, – заявил он. – К счастью, вечером в конторе дежурит маленькая секретарша. Старуха Рексрот не выпустила бы нас. Ведь официально все это запрещено. Но неофициально… мы, разумеется, уже не дети.

Мы отправились на лыжную прогулку. Я успел уже обучиться, и нам теперь не нужно было ходить на учебное поле. По пути мы встретили мужчину с бриллиантовыми кольцами на руках, в полосатых брюках и с пышным бантом на шее, как у художников.

– Комичные особы попадаются здесь, – сказал я.

Антонио засмеялся:

– Это важный человек. Сопроводитель трупов.

– Что? – спросил я изумленно.

– Сопроводитель трупов, – повторил Антонио. – Ведь здесь больные со всего света. Особенно много из Южной Америки. А там семьи чаще всего хотят хоронить своих близких у себя на родине. И вот такой сопроводитель за весьма приличное вознаграждение доставляет их тела куда следует в цинковых гробах. Благодаря своему занятию эти люди становятся состоятельными и много путешествуют. Вот этот, например, на службе у смерти сделался настоящим денди, как видите.

Мы еще некоторое время шли в гору, потом стали на лыжи и понеслись. Белые холмы то поднимались, то опускались, а сзади нас мчался с лаем, то и дело окунаясь по грудь в снег, Билли, похожий на красно-коричневый мяч. Теперь он опять ко мне привык, хотя часто по пути вдруг поворачивал и с откинутыми ушами стремительно мчался назад в санаторий.

Я разучивал поворот «Христиания», и каждый раз, когда я скользил вниз по откосу и, готовясь к рывку, расслаблял тело, я думал «Вот если теперь удастся и я не упаду, Пат выздоровеет». Ветер свистел мне в лицо, снег был тяжелым и вязким, но я каждый раз поднимался снова, отыскивал все более крутые спуски, все более трудные участки, и, когда снова и снова мне удавалось повернуть не падая, я думал: «Она спасена». Знал, что это глупо, и все же радовался, радовался впервые за долгое время.

* * *

В субботу вечером состоялся массовый тайный выход. По заказу Антонио несколько ниже по склону в стороне от санатория были приготовлены сани. Сам он, весело распевая, скатывался вниз с откоса в лакированных полуботинках и открытом пальто, из-под которого сверкала белая манишка.

– Он сошел с ума, – сказал я.

– Он часто делает так, – сказала Пат. – Он безмерно легкомыслен. Только поэтому он и держится, иначе ему трудно было бы всегда сохранять хорошее настроение.

– Но зато мы тем тщательнее упакуем тебя.

Я обернул ее всеми пледами и шарфами, которые у нас были. И вот санки покатились вниз. Образовалась длинная процессия. Удрали все, кто только мог. Можно было подумать, что в долину спускается свадебный поезд, так празднично покачивались в лунном свете пестрые султаны на конских головах, так много смеялись все и весело окликали друг друга. Курзал был убран роскошно. Когда мы прибыли. танцы уже начались. Для гостей из санатория был приготовлен особый угол, защищенный от сквозняков и открытых окон. Было тепло, пахло цветами, косметикой и вином.

За нашим столом собралось очень много людей. С нами сидели русский, Рита, скрипач, какая-то старуха, дама с лицом размалеванного скелета, при ней пижон с ухватками наемного танцора, а также Антонио и еще несколько человек.

– Пойдем, Робби, – сказала Пат, – попробуем потанцевать.

Танцевальная площадка медленно вращалась вокруг нас. Скрипка и виолончель вели нежную и певучую мелодию, плывшую над приглушенными звуками оркестра. Тихо шуршали по полу ноги танцующих.

– Мой милый, мой любимый, да ведь ты, оказывается, чудесно танцуешь, – изумленно сказала Пат.

– Ну, уж чудесно…

– Конечно. Где ты учился?

– Это еще Готтфрид меня обучал, – сказал я.

– В вашей мастерской?

– Да. И в кафе «Интернациональ». Ведь для этого нам нужны были еще и дамы. Роза, Марион и Валли придали мне окончательный лоск. Боюсь только, что из-за этого у меня не слишком элегантно получается.

– Напротив. – Ее глаза лучились. – А ведь мы впервые танцуем с тобой, Робби.

Рядом с нами танцевали русский с испанкой. Он улыбнулся и кивнул нам. Испанка была очень бледна. Черные блестящие волосы падали на ее лоб, как два вороньих крыла. Она танцевала с неподвижным серьезным лицом. Ее запястье охватывал браслет из больших четырехгранных смарагдов. Ей было восемнадцать лет. Скрипач из за стола слетал за нею жадными глазами.

Мы вернулись к столу.

– А теперь дай мне сигаретку, – сказала Пат.

– Уж лучше не надо, – осторожно возразил я.

– Ну только несколько затяжек, Робби. Ведь я так давно не курила. – Она взяла сигарету, но скоро отложила ее. – А знаешь, совсем невкусно. Просто невкусно теперь.

Я засмеялся: – Так всегда бывает, когда от чего-нибудь надолго отказываешься.

– А ты ведь от меня тоже надолго отказался? – спросила она.

– Но это только к ядам относится, – возразил я. – Только к водке и к табаку.

– Люди куда более опасный яд, чем водка и табак, мой милый.

Я засмеялся:

– Ты умная девочка, Пат.

Она облокотилась на стол и поглядела на меня:

– А ведь по существу ты никогда ко мне серьезно не относился, правда?

– Я к себе самому никогда серьезно не относился, Пат, – ответил я.

– И ко мне тоже. Скажи правду.

– Пожалуй, этого я не знаю. Но к нам обоим вместе я всегда относился страшно серьезно. Это я знаю определенно.

Она улыбнулась. Антонио пригласил ее на следующий танец. Они вышли на площадку. Я следил за ней во время танца. Она улыбалась мне каждый раз, когда приближалась. Ее серебряные туфельки едва касались пола, ее движения напоминали лань.

Русский опять танцевал с испанкой. Оба молчали. Его крупное смуглое лицо таило большую нежность. Скрипач попытался было пригласить испанку. Она только покачала головой и ушла на площадку с русским.

Скрипач сломал сигарету и раскрошил ее длинными костлявыми пальцами. Внезапно мне стало жаль его. Я предложил ему сигарету. Он отказался.

– Мне нужно беречься, – сказал он отрывисто.

Я кивнул.

– А вон тот, – продолжал он, хихикая, и показал на русского, – курит каждый день по пятьдесят штук.

– Ну что ж, один поступает так, а другой иначе, – заметил я.

– Пусть она теперь не хочет танцевать со мной, но все равно она еще мне достанется.

– Кто?

– Рита.

Он придвинулся ближе:

– Мы с ней дружили. Мы играли вместе. Потом явился этот русский и увлек ее своими разглагольствованиями. Но она опять мне достанется.

– Для этого вам придется очень постараться, – сказал я. Этот человек мне не нравился.

Он разразился блеющим смехом:

– Постараться? Эх вы, невинный херувимчик! Мне нужно только ждать.

– Ну и ждите.

– Пятьдесят сигарет, – прошептал он. – Ежедневно. Вчера я видел его рентгеновский снимок. Каверна на каверне. Можно сказать, что уже готов. – Он опять засмеялся. – Сперва у нас с ним все было одинаково. Можно было перепутать наши рентгеновские снимки. Но видали бы вы, какая разница теперь. Я уже прибавил в весе два фунта. Нет, милейший. Мне нужно только ждать и беречься. Я уже радуюсь предстоящему снимку. Сестра каждый раз показывает мне. Теперь только ждать. Когда его не будет, наступит моя очередь.

– Что ж, это тоже средство, – сказал я.

– Тоже средство? – переспросил он. – Это единственное средство, сосунок вы этакий! Если бы я попытался стать ему на пути, я потерял бы все шансы на будущее. Нет, мой милый новичок, мне нужно дружелюбно и спокойно ждать.

Воздух становился густым и тяжелым. Пат закашлялась. Я заметил, как при этом она испуганно на меня посмотрела, и сделал вид, будто ничего не слышал. Старуха, увешанная жемчугами, сидела тихо, погруженная в себя. Время от времени она взрывалась резким хохотом. Потом опять становилась спокойной и неподвижной. Дама с лицом скелета переругивалась со своим альфонсом. Русский курил одну сигарету за другой. Скрипач давал ему прикуривать. Какая-то девушка внезапно судорожно захлебнулась, поднесла ко рту носовой платок, потом заглянула в него и побледнела.

Я оглядел зал. Здесь были столики спортсменов, там столики здоровых местных жителей, там сидели французы, там англичане, там голландцы, в речи которых протяжные слоги напоминали о лугах и море; и между ними всеми втиснулась маленькая колония болезни и смерти, лихорадящая, прекрасная и обреченная. «Луга и море, – я поглядел на Пат. – луга и море – пена, песок и купанье… Ах, – думал я, – мои любимый чистый лоб! Мои любимые руки! Моя любимая, ты сама жизнь и я могу только любить тебя, но не могу спасти».

Я встал и вышел из зала. Мне было душно от бессилия. Медленно прошелся я по улицам. Меня пробирал холод, и ветер, вырывавшийся из-за домов, морозил кожу. Я стиснул кулаки и долю смотрел на равнодушные белые горы, а во мне бушевали отчаянье, ярость и боль.

Внизу по дороге, звеня бубенцами, проехали сани. Я пошел обратно. Пат шла мне навстречу:

– Где ты был?

– Немного прогулялся.

– У тебя плохое настроение?

– Вовсе нет.

– Милый, будь веселым! Сегодня будь веселым! Ради меня. Кто знает, когда я теперь опять смогу пойти на бал.

– Еще много, много раз.

Она прильнула головой к моему плечу:

– Если ты это говоришь, значит это, конечно, правда. Пойдем потанцуем. Ведь сегодня мы с тобой танцуем впервые.

Мы танцевали, и теплый мягкий свет был очень милосерден. Он скрывал тени, которые наступавшая ночь вырисовывала на лицах.

– Как ты себя чувствуешь? – спросил я.

– Хорошо, Робби.

– Как ты хороша, Пат!

Ее глаза лучились.

– Как хорошо, что ты мне это говоришь.

Я почувствовал на щеке ее теплые сухие губы.

* * *

Было уже поздно, когда мы вернулись в санаторий.

– Посмотрите только, как он выглядит! – хихикал скрипач, украдкой показывая на русского.

– Вы выглядите точно так же, – сказал я злобно.

Он посмотрел на меня растерянно и яростно прошипел:

– Ну да, вы-то сами здоровый чурбан!

Я попрощался с русским, крепко пожав ему руку. Он кивнул мне и повел молодую испанку очень нежно и бережно вверх по лестнице. В слабом свете ночных ламп казалось, что его широкая сутулая спина и рядом узенькие плечи девушки несут на себе всю тяжесть мира. Дама-скелет тянула за собой по коридору хныкающего альфонса. Антонио пожелал нам доброй ночи. Было что-то призрачное в этом почти неслышном прощании шепотом.

Пат снимала платье через голову. Она стояла, наклонившись, и стягивала его рывками. Парча лопнула у плеч. Она поглядела на разрыв.

– Должно быть, протерлось, – сказал я.

– Это неважно, – сказала Пат. – Оно мне, пожалуй, больше не понадобится.

Она медленно сложила платье, но не повесила его в шкаф. Сунула в чемодан. И вдруг стало заметно, что она очень утомлена.

– Погляди, что у меня тут, – поспешно сказал я, доставая из кармана пальто бутылку шампанского. – Теперь мы устроим наш собственный маленький праздник.

Я принес бокалы и налил. Она улыбнулась и выпила.

– За нас обоих, Пат.

– Да, мой милый, за нашу чудесную жизнь.

Как странно было все: эта комната, тишина и наша печаль. А там, за дверью, простиралась жизнь непрекращающаяся, с лесами и реками, с сильным дыханием, цветущая и беспокойная. И по ту сторону белых гор уже стучался март, тревожа пробуждающуюся землю.

– Ты останешься ночью со мной, Робби?

– Да. Ляжем в постель. Мы будем так близки, как только могут быть близки люди. А бокалы поставим на одеяло и будем пить.

Вино. Золотисто-смуглая кожа. Ожидание. Бдение. Тишина – и тихие хрипы в любимой груди.

XXVIII

Снова дул фен. Слякотное, мокрое тепло разливалось по долине. Снег становился рыхлым. С крыш капало. У больных повышалась температура. Пат должна была оставаться в постели. Врач заходил каждые два-три часа. Его лицо выглядело все озабоченней.

Однажды, когда я обедал, подошел Антонио и подсел ко мне – Рита умерла, – сказал он.

– Рита? Вы хотите сказать, что русский.

– Нет, Рита – испанка.

– Но это невозможно, – сказал я и почувствовал, как у меня застывает кровь. Состояние Риты было менее серьезным, чем у Пат.

– Здесь возможно только это, – меланхолически возразил Антонио – Она умерла сегодня утром. Ко всему еще прибавилось воспаление легких.

– Воспаление легких? Ну, это другое дело, – сказал я облегченно.

– Восемнадцать лет. Это ужасно. И она так мучительно умирала.

– А как русский?

– Лучше не спрашивайте. Он не хочет верить, что она мертва. Все говорит, что это летаргический сон. Он сидит у ее постели, и никто не может увести его из комнаты.

Антонио ушел. Я неподвижно глядел в окно. Рита умерла. Но я думал только об одном: это не Пат. Это не Пат.

Сквозь застекленную дверь в коридоре я заметил скрипача. Прежде чем я успел подняться, он уже вошел. Выглядел он ужасно.

– Вы курите? – спросил я, чтобы хоть что-нибудь сказать.

Он засмеялся:

– Разумеется! Почему бы нет? Теперь? Ведь теперь уже все равно.

Я пожал плечами.

– Вам небось смешно, добродетельный болван? – спросил он издевательски.

– Вы сошли с ума, – сказал я.

– Сошел с ума? Нет, но я сел в лужу. – Он расселся за столом и дохнул мне в лицо перегаром коньяка. – В лужу сел я. Это они посадили меня в лужу. Свиньи. Все свиньи. И вы тоже добродетельная свинья.

– Если бы вы не были больны, я бы вас вышвырнул в окно, – сказал я.

– Болен? Болен? – передразнил он. – Я здоров, почти здоров. Вот поэтому и пришел! Чудесный случаи стремительного обызвествления. Шутка, не правда ли? – Ну и радуйтесь, – сказал я. – Когда вы уедете отсюда, вы забудете все свои горести.

– Вот как, – ответил он. – Вы так думаете? Какой у вас практический умишко. Эх вы, здоровый глупец! Сохрани господь вашу румяную душу. – Он ушел, пошатываясь, но потом опять вернулся:

– Пойдемте со мной! Побудьте со мной, давайте вместе выпьем. Я плачу за все. Я не могу оставаться один.

– У меня нет времени, – ответил я. – Поищите кого-нибудь другого.

Я поднялся опять к Пат. Она лежала тяжело дыша, опираясь на гору подушек.

– Ты не пройдешься на лыжах? – спросила она.

Я покачал головой:

– Снег уж очень плох. Везде тает.

– Может быть, ты поиграл бы с Антонио в шахматы?

– Нет, я хочу посидеть у тебя.

– Бедный Робби! – Она попыталась сделать какое-то движение. – Так достань себе по крайней мере что-нибудь выпить.

– Это я могу. – Зайдя в свою комнату, я принес оттуда бутылку коньяка и бокал. – Хочешь немножко? – спросил я. – Ведь тебе же можно, ты знаешь?

Она сделала маленький глоток и немного погодя еще один. Потом отдала мне бокал. Я налил его до краев и выпил.

– Ты не должен пить из одного бокала со мной, – сказала Пат.

– Этого еще недоставало! – Я опять налил бокал до краев и выпил единым духом.

Она покачала головой:

– Ты не должен этого делать, Робби. И ты не должен больше меня целовать. И вообще ты не должен так много бывать со мной. Ты не смеешь заболеть.

– А я буду тебя целовать, и мне наплевать на все, – возразил я.

– Нет, ты не должен. И ты больше не должен спать в моей постели.

– Хорошо. Тогда спи ты в моей.

Она упрямо сжала губы:

– Перестань, Робби. Ты должен жить еще очень долго. Я хочу, чтобы ты был здоров и чтобы у тебя были дети и жена.

– Я не хочу никаких детей и никакой жены, кроме тебя. Ты мой ребенок и моя жена.

Несколько минут она лежала молча.

– Я очень хотела бы иметь от тебя ребенка, – сказала она потом и прислонилась лицом к моему плечу. – Раньше я этого никогда не хотела. Я даже не могла себе этого представить. А теперь я часто об этом думаю. Хорошо было бы хоть что-нибудь после себя оставить. Ребенок смотрел бы на тебя, и ты бы иногда вспоминал обо мне. И тогда я опять была бы с тобой.

– У нас еще будет ребенок, – сказал я. – Когда ты выздоровеешь. Я очень хочу, чтобы ты родила мне ребенка, Пат. Но это должна быть девочка, которую мы назовем тоже Пат.

Она взяла у меня бокал и отпила глоток:

– А может быть, оно и лучше, что у нас нет ребенка, милый. Пусть у тебя ничего от меня не останется. Ты должен меня забыть. Когда же будешь вспоминать, то вспоминай только о том, что нам было хорошо вместе, и больше ни о чем. Того, что это уже кончилось, мы никогда не поймем. И ты не должен быть печальным.

– Меня печалит, когда ты так говоришь.

Некоторое время она смотрела на меня:

– Знаешь, когда лежишь вот так, то о многом думаешь. И тогда многое, что раньше было вовсе незаметным, кажется необычайным. И знаешь, чего я теперь просто не могу понять? Что вот двое любят друг друга так, как мы, и все-таки один умирает.

– Молчи, – сказал я. – Всегда кто-нибудь умирает первым. Так всегда бывает в жизни. Но нам еще до этого далеко.

– Нужно, чтобы умирали только одинокие. Или когда ненавидят друг друга. Но не тогда, когда любят.

Я заставил себя улыбнуться.

– Да, Пат, – сказал я и взял ее горячую руку. – Если бы мы с тобой создавали этот мир, он выглядел бы лучше, не правда ли?

Она кивнула:

– Да, милый. Мы бы уж не допустили такого. Если б только знать, что потом. Ты веришь, что потом еще что-нибудь есть? – Да, – ответил я. – Жизнь так плохо устроена, что она не может на этом закончиться.

Она улыбнулась:

– Что ж, и это довод. Но ты находишь, что и они плохо устроены?

Она показала на корзину желтых роз у ее кровати.

– Вот то-то и оно, – возразил я. – Отдельные детали чудесны, но все в целом – совершенно бессмысленно. Так, будто наш мир создавал сумасшедший, который, глядя на чудесное разнообразие жизни, не придумал ничего лучшего, как уничтожать ее.

– А потом создавать заново, – сказала Пат.

– В этом я тоже не вижу смысла, – возразил я. – Лучше от этого она пока не стала.

– Неправда, милый. – сказала Пат. – С нами у него все-таки хорошо получилось. Ведь лучшего даже не могло и быть. Только недолго, слишком недолго.

* * *

Несколько дней спустя я почувствовал покалывание в груди и стал кашлять. Главный врач услышал это, пройдя по коридору, и просунул голову в мою комнату:

– А ну зайдите ко мне в кабинет.

– Да у меня ничего особенного, – сказал я.

– Все равно, – ответил он. – С таким кашлем вы не должны приближаться к мадемуазель Хольман. Сейчас же идите со мной.

У него в кабинете я со своеобразным удовлетворением снимал рубашку. Здесь здоровье казалось каким-то незаконным преимуществом; сам себя начинал чувствовать чем-то вроде спекулянта или дезертира.

Главный врач посмотрел на меня удивленно.

– Вы, кажется, еще радуетесь? – сказал он, морща лоб.

Потом он меня тщательно выслушал. Я разглядывал какие-то блестящие штуки на стенах и дышал глубоко и медленно, быстро и коротко, вдыхал и выдыхал, – все, как он велел. При этом я опять чувствовал покалыванье и был доволен. Хоть в чем-нибудь я теперь мог состязаться с Пат.

– Вы простужены, – сказал главный врач. – Ложитесь на денек, на два в постель или по крайней мере не выходите из комнаты. К мадемуазель Хольман вы не должны подходить. Это не ради вас, а ради нее.

– А через дверь можно мне с ней разговаривать? – спросил я. – Или с балкона?

– С балкона можно, но не дольше нескольких минут. Да пожалуй можно и через дверь, если вы будете тщательно полоскать горло. Кроме простуды, у вас еще катар курильщика.

– А как легкие? – У меня была робкая надежда, что в них окажется хоть что-нибудь не в порядке. Тогда бы я себя лучше чувствовал рядом с Пат.

– Из каждого вашего легкого можно сделать три, – заявил главный врач. – Вы самый здоровый человек, которого я видел в последнее время. У вас только довольно уплотненная печень. Вероятно, много пьете.

Он прописал мне что-то, и я ушел к себе.

– Робби, – спросила Пат из своей комнаты. – Что он сказал?

– Некоторое время мне нельзя к тебе заходить, – ответил я через дверь. – Строжайший запрет. Опасность заражения.

– Вот видишь, – сказала она испуганно. – Я ведь все время говорила, чтоб ты не делал этого.

– Опасно для тебя, Пат, не для меня.

– Не болтай чепухи, – сказала она. – Скажи, что с тобой?

– Это именно так. Сестра! – Я подозвал сестру, которая принесла мне лекарство. – Скажите мадемуазель Хольман, у кого из нас болезнь более заразная.

– У господина Локампа, – сказала сестра. – Ему нельзя заходить к вам, чтобы он вас не заразил.

Пат недоверчиво глядела то на сестру, то на меня. Я показал ей через дверь лекарство. Она сообразила, что это правда, и рассмеялась. Она смеялась до слез и закашлялась так мучительно, что сестра бросилась к ней, чтобы поддержать.

– Господи, – шептала она, – милый, ведь это смешно. Ты выглядишь таким гордым.

Весь вечер она была весела. Разумеется, я не покидал ее. Напялив теплое пальто и укутав шею шарфом, я сидел до полуночи на балконе, – в одной руке сигара, в другой – бокал, в ногах – бутылка коньяка. Я рассказывал ей истории из моей жизни, и меня то и дело прерывал и вдохновлял ее тихий щебечущий смех; я сочинял сколько мог, лишь бы вызвать хоть мимолетную улыбку на ее лице. Радовался своему лающему кашлю, выпил всю бутылку и наутро был здоров.

* * *

Опять дул фен. От ветра дребезжали окна, тучи нависали все ниже, снег начинал сдвигаться, по ночам в горах шумели обвалы; больные лежали возбужденные, нервничали, не спали и прислушивались. На укрытых от ветра откосах уже начали расцветать крокусы, и на дороге среди санок появились первые повозки на высоких колесах.

Пат все больше слабела. Она не могла уже вставать. По ночам у нее бывали частые приступы удушья. Тогда она серела от смертельного страха. Я сжимал ее влажные бессильные руки.

– Только бы пережить этот час, – хрипела она. – Только этот час, Робби. Именно в это время они умирают…

Она боялась последнего часа перед рассветом. Она была уверена, что тайный поток жизни становится слабее и почти угасает именно в этот последний час ночи. И только этого часа она боялась и не хотела оставаться одна. В другое время она была такой храброй, что я не раз стискивал зубы, глядя на нее.

Свою кровать я перенес в ее комнату и подсаживался к Пат каждый раз, когда она просыпалась и в ее глазах возникала отчаянная мольба. Часто думал я об ампулах морфия в моем чемодане; я пустил бы их в ход без колебаний, если бы не видел, с какой благодарной радостью встречает Пат каждый новый день.

Сидя у ее постели, я рассказывал ей обо всем, что приходило в голову. Ей нельзя было много разговаривать, и она охотно слушала, когда я рассказывал о разных случаях из моей жизни. Больше всего ей нравились истории из моей школьной жизни, и не раз бывало, что, едва оправившись от приступа, бледная, разбитая, откинувшись на подушки, она уже требовала, чтобы я изобразил ей кого-нибудь из моих учителей. Размахивая руками, сопя и поглаживая воображаемую рыжую бороду, я расхаживал по комнате и скрипучим голосом изрекал всякую педагогическую премудрость. Каждый день я придумывал что-нибудь новое. И мало-помалу Пат начала отлично разбираться во всем и знала уже всех драчунов и озорников нашего класса, которые каждый день изобретали что-нибудь новое, чем бы досадить учителям. Однажды дежурная ночная сестра зашла к нам, привлеченная рокочущим басом директора школы, и потребовалось довольно значительное время, прежде чем я смог, к величайшему удовольствию Пат, доказать сестре, что я не сошел с ума, хотя и прыгал среди ночи по комнате: накинув на себя пелерину Пат и напялив мягкую шляпу, я жесточайшим образом отчитывал некоего Карла Оссеге за то, что он коварно подпилил учительскую кафедру.

А потом постепенно в окна начинал просачиваться рассвет. Вершины горного хребта становились острыми черными силуэтами. И небо за ними – холодное и бледное – отступало все дальше. Лампочка на ночном столике тускнела до бледной желтизны, и Пат прижимала влажное лицо к моим ладоням:

– Вот и прошло, Робби. Вот у меня есть еще один день.

* * *

Антонио принес мне свой радиоприемник. Я включил его в сеть освещения и заземлил на батарею отопления. Вечером я стал настраивать его для Пат. Он хрипел, квакал, но внезапно из шума выделилась нежная чистая мелодия.

– Что это, милый? – спросила Пат.

Антонио дал мне еще и радиожурнал. Я полистал его.

– Кажется, Рим.

И вот уже зазвучал глубокий металлический женский голос:

– «Радио Рома – Наполи – Фиренце…»

Я повернул ручку: соло на рояле.

– Ну, тут мне и смотреть незачем, – сказал я. – Это Вальдштейповская соната Бетховена. Когда-то и я умел ее играть. В те времена, когда еще верил, что смогу стать педагогом, профессором или композитором. Теперь уж не смог бы. Лучше поищем что-нибудь другое. Это не очень приятные воспоминания. Теплый альт пел тихо и вкрадчиво: «Parlez moi d’amour».[4]

– Это Париж, Пат.

Кто-то докладывал о способах борьбы против виноградной тли. Я продолжал вертеть ручку регулятора. Передавали рекламные сообщения. Потом был квартет.

– Что это? – спросила Пат.

– «Прага. Струнный квартет Бетховена. Опус пятьдесят девять, два», – прочел я вслух.

Я подождал, пока закончилась музыкальная фраза, снова повернул регулятор, и вдруг зазвучала скрипка, чудесная скрипка.

– Это, должно быть, Будапешт, Пат. Цыганская музыка.

Я точнее настроил приемник. И теперь мелодия лилась полнозвучная и нежная над стремящимся ей вслед оркестром цимбал, скрипок и пастушьих рожков.

– Ведь чудесно. Пат, не правда ли?

Она молчала. Я повернулся к ней. Она плакала, ее глаза были широко открыты. Я сразу же выключил приемник.

– Что с тобой, Пат? – Я обнял ее худенькие плечи.

– Ничего, Робби. Это глупо, конечно. Но только, когда слышишь вот так – Париж, Рим, Будапешт… Боже мой, а я была бы так рада, если б могла еще хоть раз спуститься в ближайшую деревню.

– Но, Пат…

Я сказал ей все, что мог сказать, чтобы отвлечь ее. Но она только тряхнула головой:

– Я не тоскую, милый. Ты не должен так думать. Я вовсе не тоскую, когда плачу. Это бывает, правда, но ненадолго. Но зато я слишком много думаю.

– О чем же ты думаешь? – спросил я, целуя ее волосы.

– О том единственном, о чем я только и могу еще думать, – о жизни и смерти. И когда мне становится очень тоскливо и я уже ничего больше не понимаю, тогда я говорю себе, что уж лучше умереть, когда хочется жить, чем дожить до того, что захочется умереть. Как ты думаешь?

– Не знаю. – Нет, право же. – Она прислонилась головой к моему плечу. – Если хочется жить, это значит, что есть что-то, что любишь. Так труднее, но так и легче. Ты подумай, ведь умереть я все равно должна была бы. А теперь я благодарна, что у меня был ты. Ведь я могла быть и одинокой и несчастной. Тогда я умирала бы охотно. Теперь мне труднее. Но зато я полна любовью, как пчела медом, когда она вечером возвращается в улей. И если мне пришлось бы выбирать одно из двух, я бы снова и снова выбрала, чтобы – так, как сейчас.

Она поглядела на меня.

– Пат. – сказал я. – Но ведь есть еще и нечто третье. Когда прекратится фен, тебе станет лучше и мы уедем отсюда.

Она продолжала испытующе глядеть на меня:

– Вот за тебя я боюсь, Робби. Тебе это все куда труднее, чем мне.

– Не будем больше говорить об этом, – сказал я.

– А я говорила только для того, чтобы ты не думал, будто я тоскую, – возразила она.

– А я вовсе и не думаю, что ты тоскуешь, – сказал я.

Она положила руку мне на плечо:

– А ты не сделаешь опять так, чтобы играли эти цыгане?

– Ты хочешь слушать?

– Да, любимый.

Я опять включил приемник, и сперва тихо, а потом все громче и полнее зазвучали в комнате скрипки и флейты и приглушенные арпеджио цимбал.

– Хорошо, – сказала Пат. – Как ветер. Как ветер, который куда-то уносит.

Это был вечерний концерт из ресторана в одном из парков Будапешта. Сквозь звуки музыки иногда слышны были голоса сидевших за столиками, время от времени раздавался звонкий, веселый возглас. Можно было себе представить, что там, на острове Маргариты, сейчас каштаны уже покрыты первой листвой, которая бледно мерцает в лунном свете и колеблется, словно от ветра скрипок. Может быть, там теперь теплый вечер и люди сидят на воздухе – и перед ними стаканы с желтым венгерским вином, бегают кельнеры в белых куртках, и цыгане играют; а потом в зеленых весенних сумерках, утомленный, идешь домой; а здесь лежит Пат и улыбается, и она уже никогда не выйдет из этой комнаты и никогда больше не встанет с этой постели.

* * *

Потом внезапно все пошло очень быстро. На любимом лице таяла живая ткань тела. Скулы выступили, и на висках просвечивали кости. Руки стали тонкими, как у ребенка, ребра выпирали под кожей, и жар все чаще сотрясал исхудавшее тело. Сестра приносила кислородные подушки, и врач заходил каждый час.

Однажды к концу дня температура необъяснимо стремительно упала. Пат пришла в себя и долго смотрела на меня.

– Дай мне зеркало, – прошептала она.

– Зачем тебе зеркало? – спросил я. – Отдохни, Пат. Я думаю, что теперь уже пойдет на поправку. У тебя почти нет жара.

– Нет, – прошептала она своим надломленным, словно перегоревшим голосом. – Дай мне зеркало.

Я обошел кровать, снял со стены зеркало и уронил его. Оно разбилось.

– Прости, пожалуйста, – проговорил я. – Экой я увалень. Вот упало – и вдребезги.

– У меня в сумочке есть еще одно, Робби.

Это было маленькое зеркальце из хромированного никеля. Я мазнул по нему рукой, чтоб заслепить хоть немного, и подал Пат. Она с трудом протерла его и напряженно разглядывала себя.

– Ты должен уехать, милый, – прошептала она.

– Почему? Разве ты меня больше не любишь?

Ты не должен больше смотреть на меня. Ведь это уже не я.

Я отнял у нее зеркальце:

– Эти металлические штуки ни к черту не годятся. Посмотри, как я в нем выгляжу. Бледный и тощий. А ведь я-то загорелый крепыш. Эта штука вся сморщенная.

– Ты должен помнить меня другой, – шептала она. – Уезжай, милый. Я уж сама справлюсь с этим.

Я успокоил ее. Она снова потребовала зеркальце и свою сумочку. Потом стала пудриться, – бледное истощенное лицо, потрескавшиеся губы, глубокие коричневые впадины у глаз. – Вот хоть немного, милый, – сказала она и попыталась улыбнуться. – Ты не должен видеть меня некрасивой.

– Ты можешь делать все, что хочешь, – сказал я. – Ты никогда не будешь некрасивой. Для меня ты самая красивая женщина, которую я когда-либо видел.

Я отнял у нее зеркальце и пудреницу и осторожно положил обе руки ей под голову. Несколько минут спустя она беспокойно задвигалась.

– Что с тобой, Пат? – спросил я.

– Слишком громко тикают, – прошептала она.

– Мои часы?

Она кивнула:

– Они так грохочут.

Я снял часы с руки.

Она испуганно посмотрела на секундную стрелку.

– Убери их.

Я швырнул часы об стенку:

– Вот, теперь они больше не будут тикать. Теперь время остановилось. Мы его разорвали пополам. Теперь существуем только мы вдвоем. Только мы вдвоем – ты и я – и больше нет никого.

Она поглядела на меня. Глаза были очень большими.

– Милый, – прошептала она.

Я не мог вынести ее взгляд. Он возникал где-то далеко и пронизывал меня, устремленный в неведомое.

– Дружище, – бормотал я. – Мой любимый, храбрый старый дружище.

* * *

Она умерла в последний час ночи, еще до того, как начался рассвет. Она умирала трудно и мучительно, и никто не мог ей помочь. Она крепко сжимала мою руку, но уже не узнавала меня.

Кто-то когда-то сказал:

– Она умерла.

– Нет, – возразил я. – Она еще не умерла. Она еще крепко держит мою руку.

Свет. Невыносимо яркий свет. Люди. Врач. Я медленно разжимаю пальцы. И ее рука падает. Кровь. Искаженное удушьем лицо. Страдальчески застывшие глаза. Коричневые шелковистые волосы.

– Пат, – говорю я. – Пат!

И впервые она не отвечает мне.

* * *

– Хочу остаться один, – говорю я.

– А не следовало бы сперва… – говорит кто-то.

– Нет, – отвечаю я. – Уходите, не трогайте.

Потом я смыл с нее кровь. Я одеревенел. Я причесал ее. Она остывала. Я перенес ее в мою постель и накрыл одеялами. Я сидел возле нее и не мог ни о чем думать. Я сидел на стуле и смотрел на нее. Вошла собака и села рядом со мной. Я видел, как изменялось лицо Пат. Я не мог ничего делать. Только сидеть вот так опустошенно и глядеть на нее. Потом наступило утро, и ее уже не было.

Примечания

  1. (Перевод Б. Слуцкого)
  2. (Перевод Б. Слуцкого)
  3. (Перевод Б. Слуцкого)
  4. Говорите мне о любви» (франц.)