Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
VIII
Я стоял перед своей хозяйкой.
– Пожар, что ли, случился? – спросила фрау Залевски.
– Никакого пожара, – ответил я. – Просто хочу уплатить за квартиру.
До срока оставалось еще три дня, и фрау Залевски чуть не упала от удивления.
– Здесь что-то не так, – заметила она подозрительно.
– Все абсолютно так, – сказал я. – Можно мне сегодня вечером взять оба парчовых кресла из вашей гостиной?
Готовая к бою, она уперла руки в толстые бедра:
– Вот так раз! Вам больше не нравится ваша комната?
– Нравится. Но ваши парчовые кресла еще больше. Я сообщил ей, что меня, возможно, навестит кузина и что поэтому мне хотелось бы обставить свою комнату поуютнее. Она так расхохоталась, что грудь ее заходила ходуном.
– Кузина, – повторила она презрительно. – И когда придет эта кузина?
– Еще неизвестно, придет ли она, – сказал я, – но если она придет, то, разумеется, рано… Рано вечером, к ужину. Между прочим, фрау Залевски, почему, собственно не должно быть на свете кузин?
– Бывают, конечно, – ответила она, – но для них не одалживают кресла.
– А я вот одалживаю, – сказал я твердо, – во мне очень развиты родственные чувства.
– Как бы не так! Все вы ветрогоны. Все как один, Можете взять парчовые кресла. В гостиную поставите пока красные плюшевые.
– Благодарю. Завтра принесу все обратно. И ковер тоже. – Ковер? – Она повернулась. – Кто здесь сказал хоть слово о ковре?
– Я. И вы тоже. Вот только сейчас.
Она возмущенно смотрела на меня.
– Без него нельзя, – сказал я. – Ведь кресла стоят на нем.
– Господин Локамп! – величественно произнесла фрау Залевски. – Не заходите слишком далеко! Умеренность во всем, как говаривал покойный Залевски. Следовало бы и вам усвоить это.
Я знал, что покойный Залевски, несмотря на этот девиз, однажды напился так, что умер. Его жена часто сама рассказывала мне о его смерти. Но дело было не в этом. Она пользовалась своим мужем, как иные люди библией, – для цитирования. И чем дольше он лежал в гробу, тем чаще она вспоминала его изречения. Теперь он годился уже на все случаи, – как и библия.
* * *
Я прибирал свою комнату и украшал ее. Днем я созвонился с Патрицией Хольман. Она болела, и я не видел ее почти неделю. Мы условились встретиться в восемь часов; я предложил ей поужинать у меня, а потом пойти в кино.
Парчовые кресла и ковер казались мне роскошными, но освещение портило все. Рядом со мной жили супруги Хассе. Я постучал к ним, чтобы попросить настольную лампу. Усталая фрау Хассе сидела у окна. Мужа еще не было. Опасаясь увольнения, он каждый день добровольно пересиживал час-другой на работе. Его жена чем-то напоминала больную птицу. Сквозь ее расплывшиеся стареющие черты все еще проступало нежное лицо ребенка, разочарованного и печального.
Я изложил свою просьбу. Она оживилась и подала мне лампу.
– Да, – сказала она, вздыхая, – как подумаешь, что если бы в свое время…
Я знал эту историю. Речь шла о том, как сложилась бы ее судьба, не выйди она за Хассе. Ту же историю я знал и в изложении самого Хассе. Речь шла опять-таки о том, как бы сложилась его судьба, останься он холостяком. Вероятно, это была самая распространенная история в мире. И самая безнадежная. Я послушал ее с минутку, сказал несколько ничего не значащих фраз и направился к Эрне Бениг, чтобы взять у нее патефон.
Фрау Хассе говорила об Эрне лишь как об «особе, живущей рядом». Она презирала ее, потому что завидовала. Я же относился к ней довольно хорошо. Эрна не строила себе никаких иллюзий и знала, что надо держаться покрепче за жизнь, чтобы урвать хоть немного от так называемого счастья. Она знала также, что за него приходится платить двойной и тройной ценой. Счастье – самая неопределенная и дорогостоящая вещь на свете.
Эрна опустилась на колени перед чемоданом и достала несколько пластинок.
– Хотите фокстроты? – спросила она.
– Нет, – ответил я. – Я не танцую.
Она подняла на меня удивленные глаза:
– Вы не танцуете? Позвольте, но что же вы делаете, когда идете куда-нибудь с дамой?
– Устраиваю танец напитков в глотке. Получается неплохо.
Она покачала головой:
– Мужчине, который не умеет танцевать, я бы сразу дала отставку.
– У вас слишком строгие принципы, – возразил я. – Но ведь есть и другие пластинки. Недавно я слышал очень приятную – женский голос… что-то вроде гавайской музыки…
– О, это замечательная пластинка! «Как я могла жить без тебя!» Вы про эту?
– Правильно!.. Что только не приходит в голову авторам этих песенок! Мне кажется, кроме них, нет больше романтиков на земле.
Она засмеялась:
– Может быть и так. Прежде писали стихи в альбомы, а нынче дарят друг другу пластинки. Патефон тоже вроде альбома. Если я хочу вспомнить что-нибудь, мне надо только поставить нужную пластинку, и все оживает передо мной.
Я посмотрел на груды пластинок на полу:
– Если судить по этому, Эрна, у вас целый ворох воспоминаний.
Она поднялась и откинула со лба рыжеватые волосы. – Да, – сказала она и отодвинула ногой стопку пластинок, – но мне было бы приятнее одно, настоящее и единственное…
Я развернул покупки к ужину и приготовил все как умел. Ждать помощи из кухни не приходилось: с Фридой у меня сложились неважные отношения. Она бы разбила что-нибудь. Но я обошелся без ее помощи. Вскоре моя комната преобразилась до неузнаваемости – она вся сияла. Я смотрел на кресла, на лампу, на накрытый стол, и во мне поднималось чувство беспокойного ожидания.
Я вышел из дому, хотя в запасе у меня оставалось больше часа времени. Ветер дул затяжными порывами, огибая углы домов. Уже зажглись фонари. Между домами повисли сумерки, синие, как море. «Интернациональ» плавал в них, как военный корабль с убранными парусами. Я решил войти туда на минутку.
– Гопля, Роберт, – обрадовалась мне Роза.
– А ты почему здесь? – спросил я. – Разве тебе не пора начинать обход?
– Рановато еще.
К нам неслышно подошел Алоис.
– Ром? – спросил он.
– Тройную порцию, – ответил я.
– Здорово берешься за дело, – заметила Роза.
– Хочу немного подзарядиться, – сказал я и выпил ром.
– Сыграешь? – спросила Роза. Я покачал головой:
– Не хочется мне сегодня, Роза. Очень уж ветрено на улице. Как твоя малышка?
Она улыбнулась, обнажив все свои золотые зубы:
– Хорошо. Пусть бы и дальше так. Завтра опять схожу туда. На этой неделе неплохо подзаработала: старые козлы разыгрались – весна им в голову ударила. Вот и отнесу завтра дочке новое пальтишко. Из красной шерсти.
– Красная шерсть – последний крик моды.
– Какой ты галантный кавалер, Робби.
– Смотри не ошибись. Давай выпьем по одной. Анисовую хочешь?
Она кивнула. Мы чокнулись.
– Скажи, Роза, что ты, собственно, думаешь о любви? – спросил я. – Ведь в этих делах ты понимаешь толк.
Она разразилась звонким смехом. – Перестань говорить об этом, – сказала она, успокоившись. – Любовь! О мой Артур! Когда я вспоминаю этого подлеца, я и теперь еще чувствую слабость в коленях. А если по-серьезному, так вот что я тебе скажу, Робби: человеческая жизнь тянется слишком долго для одной любви. Просто слишком долго. Артур сказал мне это, когда сбежал от меня. И это верно. Любовь чудесна. Но кому-то из двух всегда становится скучно. А другой остается ни с чем. Застынет и чего-то ждет… Ждет, как безумный…
– Ясно, – сказал я. – Но ведь без любви человек – не более чем покойник в отпуске.
– А ты сделай, как я, – ответила Роза. – Заведи себе ребенка. Будет тебе кого любить, и на душе спокойно будет.
– Неплохо придумано, – сказал я. – Только этого мне не хватало!
Роза мечтательно покачала головой:
– Ах, как меня лупцевал мой Артур, – и все-таки, войди он сейчас сюда в своем котелке, сдвинутом на затылок… Боже мой! Только подумаю об этом – и уже вся трясусь!
– Ну, давай выпьем за здоровье Артура.
Роза рассмеялась:
– Пусть живет, потаскун этакий!
Мы выпили.
– До свидания, Роза. Желаю удачного вечера!
– Спасибо! До свидания, Робби!
* * *
Хлопнула парадная дверь.
– Алло, – сказала Патриция Хольман, – какой задумчивый вид!
– Нет, совсем нет! А вы как поживаете? Выздоровели? Что с вами было?
– Ничего особенного. Простудилась, потемпературипа немного.
Она вовсе не выглядела больной или изможденной. Напротив, ее глаза никогда еще не казались мне такими большими и сияющими, лицо порозовело, а движения были мягкими, как у гибкого, красивого животного.
– Вы великолепно выглядите, – сказал я. – Совершенно здоровый вид! Мы можем придумать массу интересною.
– Хорошо бы, – ответила она. – Но сегодня не выйдет. Сегодня я не могу.
Я посмотрел на нее непонимающпм взглядом:
– Вы не можете?
Она покачала головой:
– К сожалению, нет.
Я все еще не понимал. Я решил, что она просто раздумала идти ко мне и хочет поужинать со мной в другом месте.
– Я звонила вам, – сказала она, – хотела предупредить, чтобы вы не приходили зря. Но вас уже не было. Наконец я понял.
– Вы действительно не можете? Вы заняты весь вечер? – спросил я.
– Сегодня да. Мне нужно быть в одном месте. К сожалению, я сама узнала об этом только полчаса назад.
– А вы не можете договориться на другой день?
– Нет, не получится, – она улыбнулась, – нечто вроде делового свидания.
Меня словно обухом по голове ударили. Я учел все, только не это. Я не верил ни одному ее слову. Деловое свидание, – но у нее был отнюдь не деловой вид! Вероятно, просто отговорка. Даже наверно. Да и какие деловые встречи бывают по вечерам? Их устраивают днем. И узнают о них не за полчаса. Просто она не хотела, вот и все.
Я расстроился, как ребенок. Только теперь я почувствовал, как мне был дорог этот вечер. Я злился на себя за свое огорчение и старался не подавать виду.
– Что ж, ладно, – сказал я. – Тогда ничего не поделаешь. До свидания.
Она испытующе посмотрела на меня:
– Еще есть время. Я условилась на девять часов. Мы можем еще немного погулять. Я целую неделю не выходила из дому.
– Хорошо, – нехотя согласился я. Внезапно я почувствовал усталость и пустоту.
Мы пошли по улице. Вечернее небо прояснилось, и звезды застыли между крышами. Мы шли вдоль газона, в тени виднелось несколько кустов. Патриция Хольман остановилась. – Сирень, – сказала она. – Пахнет сиренью! Не может быть! Для сирени еще слишком рано.
– Я и не слышу никакого запаха, – ответил я.
– Нет, пахнет сиренью, – она перегнулась через решетку.
– Это «дафна индика», сударыня, – донесся из темноты грубый голос.
Невдалеке, прислонившись к дереву, стоял садовник в фуражке с латунной бляхой. Он подошел к нам, слегка пошатываясь. Из его кармана торчало горлышко бутылки.
– Мы ее сегодня высадили, – заявил он и звучно икнул. – Вот она.
– Благодарю вас, – сказала Патриция Хольман и повернулась ко мне: – Вы все еще не слышите запаха?
– Нет, теперь что-то слышу, – ответил я неохотно. – Запах доброй пшеничной водки.
– Правильно угадали. – Человек в тени громко рыгнул.
Я отчетливо слышал густой, сладковатый аромат цветов, плывший сквозь мягкую мглу, но ни за что на свете не признался бы в этом.
Девушка засмеялась и расправила плечи:
– Как это чудесно, особенно после долгого заточения в комнате! Очень жаль, что мне надо уйти! Этот Биндинг! Вечно у него спешка, все делается в последнюю минуту. Он вполне мог бы перенести встречу на завтра!
– Биндинг? – спросил я. – Вы условились с Биндингом?
Она кивнула:
– С Биндингом и еще с одним человеком. От него-то все и зависит. Серьезно, чисто деловая встреча. Представляете себе?
– Нет, – ответил я. – Этого я себе не представляю. Она снова засмеялась и продолжала говорить. Но я больше не слушал. Биндинг! Меня словно молния ударила. Я не подумал, что она знает его гораздо дольше, чем меня. Я видел только его непомерно огромный, сверкающий бюик, его дорогой костюм и бумажник. Моя бедная, старательно убранная комнатенка! И что это мне взбрело в голову. Лампа Хассе, кресла фрау Залевскя! Эта девушка вообще была не для меня! Да и кто я? Пешеход, взявший напрокат кадилляк, жалкий пьяница, больше ничего! Таких можно встретить на каждом углу. Я уже видел, как швейцар в «Лозе» козыряет Биндингу, видел светлые, теплые, изящно отделанные комнаты, облака табачного дыма и элегантно одетых людей, я слышал музыку и смех, издевательский смех над собой. «Назад, – подумал я, – скорее назад. Что же… во мне возникло какое-то предчувствие, какая-то надежда… Но ведь ничего, собственно, не произошло! Было бессмысленно затевать все это. Нет, только назад!»
– Мы можем встретиться завтра вечером, если хотите, – сказала Патриция.
– Завтра вечером я занят, – ответил я.
– Или послезавтра, или в любой день на этой неделе. У меня все дни свободны.
– Это будет трудно, – сказал я. – Сегодня мы получили срочный заказ, и нам, наверно, придется работать всю неделю допоздна.
Это было вранье, но я не мог иначе. Вдруг я почувствовал, что задыхаюсь от бешенства и стыда.
Мы пересекли площадь и пошли по улице, вдоль кладбища. Я заметил Розу. Она шла от «Интернационаля». Ее высокие сапожки были начищены до блеска. Я мог бы свернуть, и, вероятно, я так бы и сделал при других обстоятельствах, – но теперь я продолжал идти ей навстречу. Роза смотрела мимо, словно мы и не были знакомы. Таков непреложный закон: ни одна из этих девушек не узнавала вас на улице, если вы были не одни.
– Здравствуй, Роза, – сказал я.
Она озадаченно посмотрела сначала на меня, потом на Патрицию, кивнула и, смутившись, поспешно пошла дальше. Через несколько шагов мы встретили ярко накрашенную Фрицци. Покачивая бедрами, она размахивала сумочкой. Она равнодушно посмотрела на меня, как сквозь оконное стекло.
– Привет, Фрицци, – сказал я.
Она наклонила голову, как королева, ничем не выдав своего изумления; но я услышал, как она ускорила шаг, – ей хотелось нагнать Розу и обсудить с ней это происшествие. Я все еще мог бы свернуть в боковую улицу, зная, что должны встретиться и остальные, – было время большого патрульного обхода. Но, повинуясь какому-то упрямству, я продолжал идти прямо вперед, – да и почему я должен был избегать встреч с ними; ведь я знал их гораздо лучше, чем шедшую рядом девушку с ее Биндингом и его бюиком. Ничего, пусть посмотрит, пусть как следует наглядится.
Они прошли все вдоль длинного ряда фонарей – красавица Валли, бледная, стройная и элегантная; Лина с деревянной ногой; коренастая Эрна; Марион, которую все звали «цыпленочком»; краснощекая Марго, женоподобный Кики в беличьей шубке и, наконец, склеротическая бабушка Мими, похожая на общипанную сову. Я здоровался со всеми, а когда мы прошли мимо «матушки», сидевшей около своего котелка с колбасками, я сердечно пожал ей руку.
– У вас здесь много знакомых, – сказала Патриция Хольман после некоторого молчания.
– Таких – да, – туповато ответил я.
Я заметил, что она смотрит на меня.
– Думаю, что мы можем теперь пойти обратно, – сказала она.
– Да, – ответил я, – и я так думаю.
Мы подошли к ее парадному.
– Будьте здоровы, – сказал я, – желаю приятно развлекаться.
Она не ответила. Не без труда оторвал я взгляд от кнопки звонка и посмотрел на Патрицию. Я не поверил своим глазам. Я полагал, что она сильно оскорблена, но уголки ее рта подергивались, глаза искрились огоньком, и вдруг она расхохоталась, сердечно и беззаботно. Она просто смеялась надо мной.
– Ребенок, – сказала она. – О господи, какой же вы еще ребенок!
Я вытаращил на нее глаза.
– Ну да… – сказал я, наконец, – все же… – И вдруг я понял комизм положения. – Вы, вероятно, считаете меня идиотом?
Она смеялась. Я порывисто и крепко обнял ее. Пусть думает, что хочет. Ее волосы коснулись моей щеки, лицо было совсем близко, я услышал слабый персиковый запах ее кожи. Потом глаза ее приблизились, и вдруг она поцеловала меня в губы…
Она исчезла прежде, чем я успел сообразить, что случилось.
* * *
На обратном пути я подошел к котелку с колбасками, у которого сидела «матушка»: – Дай-ка мне порцию побольше.
– С горчицей? – спросила она. На ней был чистый белый передник.
– Да, побольше горчицы, матушка!
Стоя около котелка, я с наслаждением ел сардельки. Алоис вынес мне из «Интернационаля» кружку пива.
– Странное существо человек, матушка, как ты думаешь? – сказал я.
– Вот уж правда, – ответила она с горячностью. – Например, вчера: подходит какой-то господин, съедает две венские сосиски с горчицей и не может заплатить за них. Понимаешь? Уже поздно, кругом ни души, что мне с ним делать? Я его, конечно, отпустила, – знаю эти дела. И представь себе, сегодня он приходит опять, платит за сосиски и дает мне еще на чай.
– Ну, это – довоенная натура, матушка. А как вообще идут твои дела?
– Плохо! Вчера семь порций венских сосисок и девять сарделек. Скажу тебе: если бы не девочки, я давно бы уже кончилась.
Девочками она называла проституток. Они помогали «матушке» чем могли. Если им удавалось подцепить «жениха», они обязательно старались пройти мимо нее, чтобы съесть по сардельке и дать старушке заработать.
– Скоро потеплеет, – продолжала «матушка», – но зимой, когда сыро и холодно… Уж тут одевайся как хочешь, все равно не убережешься.
– Дай мне еще колбаску, – сказал я, – у меня такое чудесное настроение сегодня. А как у тебя дома?
Она посмотрела на меня маленькими, светлыми, как вода, глазками.
– Все одно и то же. Недавно он продал кровать. «Матушка» была замужем. Десять лет назад ее муж попал под поезд метро, пытаясь вскочить на ходу. Ему пришлось ампутировать обе ноги. Несчастье подействовало на него довольно странным образом. Оказавшись калекой, он перестал спать с женой – ему было стыдно. Кроме того, в больнице он пристрастился к морфию. Он быстро опустился, попал в компанию гомосексуалистов. и вскоре этот человек, пятьдесят лет бывший вполне нормальным мужчиной, стал якшаться только с мальчиками. Перед ними он не стыдился, потому что они были мужчинами. Для женщин он был калекой, и ему казалось, что он внушает им отвращение и жалость. Этого он не мог вынести. В обществе мужчин он чувствовал себя человеком, попавшим в беду. Чтобы добывать деньги на мальчиков и морфий, он воровал у «матушки» все, что мог найти, и продавал. Но «матушка» была привязана к нему, хотя он ее частенько бил. Вместе со своим сыном она простаивала каждую ночь до четырех утра у котелка с сардельками. Днем она стирала белье и мыла лестницы. Она была неизменно приветлива, она считала, что в общем ей живется не так уж плохо, хотя страдала язвой кишечника и весила девяносто фунтов. Иногда ее мужу становилось совсем невмоготу. Тогда он приходил к ней и плакал. Для нее это были самые прекрасные часы.
– Ты все еще на своей хорошей работе? – спросила она.
Я кивнул:
– Да, матушка. Теперь я зарабатываю хорошо.
– Смотри не потеряй место.
– Постараюсь, матушка.
Я пришел домой. У парадного стояла горничная Фрида. Сам бог послал мне ее.
– Вы очаровательная девочка, – сказал я (мне очень хотелось быть хорошим).
Она скорчила гримасу, словно вьпила уксусу.
– Серьезно, – продолжал я. – Какой смысл вечно ссориться, Фрида, жизнь коротка. Она полна всяких случайностей и превратностей. В наши дни надо держаться друг за дружку. Давайте помиримся!
Она даже не взглянула на мою протянутую руку, пробормотала что-то о «проклятых пьянчугах» и исчезла, грохнув дверью.
Я постучал к Георгу Блоку. Под его дверью виднелась полоска света. Он зубрил.
– Пойдем, Джорджи, жрать, – сказал я.
Он взглянул на меня. Его бледное лицо порозовело.
– Я не голоден.
Он решил, что я зову его из сострадания, и поэтому отказался.
– Ты сперва посмотри на еду, – сказал я. – Пойдем, а то все испортится. Сделай одолжение.
Когда мы шли по коридору, я заметил, что дверь Эрны Бениг слегка приоткрыта. За дверью слышалось тихое дыхание. «Ага», – подумал я и тут же услышал, как у Хассе осторожно повернули ключ и тоже приотворили дверь на сантиметр. Казалось, весь пансион подстерегает мою кузину.
Ярко освещенные люстрой, стояли парчовые кресла фрау Залевски. Рядом красовалась лампа Хассе. На столе светился ананас. Тут же были расставлены ливерная колбаса высшего сорта, нежно-розовая ветчина, бутылка шерри-бренди… Когда мы с Джорджи, потерявшим дар речи, уписывали всю эту роскошную снедь, в дверь постучали. Я знал, что сейчас будет.
– Джорджи, внимание! – прошептал я и громко сказал: – Войдите!
Дверь отворилась, и вошла фрау Залевски. Она сгорала от любопытства. Впервые она лично принесла мне почту – какой-то проспект, настоятельно призывавший меня питаться сырой пищей. Она была разодета, как фея, – настоящая дама старого, доброго времени: кружевное платье, шаль с бахромой и брошь с портретом покойного Залевски. Приторная улыбка мгновенно застыла на ее лице; изумленно глядела она на растерявшегося Джорджи. Я разразился громким бессердечным смехом. Она тотчас овладела собой.
– Ага, получил отставку, – заметила она ядовито.
– Так точно, – согласился я, все еще созерцая ее пышный наряд. Какое счастье, что визит Патриции не состоялся!
Фрау Залевски неодобрительно смотрела на меня:
– Вы еще смеетесь? Ведь я всегда говорила: где у других людей сердце, у вас бутылка с шнапсом.
– Хорошо сказано, – ответил я. – Не окажете ли вы нам честь, сударыня?
Она колебалась. Но любопытство победило: а вдруг удастся узнать еще что-нибудь. Я открыл бутылку с шерри-бренди.
* * *
Позже, когда все утихло, я взял пальто и одеяло и прокрался по коридору к телефону. Я встал на колени перед столиком, на котором стоял аппарат, накрыл голову пальто и одеялом и снял трубку, придерживая левой рукой край пальто. Это гарантировало от подслушивания. В пансионе фрау Залевски было много длинных любопытных ушей. Мне повезло. Патриция Хольман была дома.
– Давно уже вернулись с вашего таинственного свидания? – спросил я.
– Уже около часа.
– Жаль. Если бы я знал…
Она рассмеялась:
– Это ничего бы не изменило. Я уже в постели, и у меня снова немного поднялась температура. Очень хорошо, что я рано вернулась.
– Температура? Что с вами?
– Ничего особенного. А вы что еще делали сегодня вечером?
– Беседовал со своей хозяйкой о международном положении. А вы как? У вас все в порядке?
– Надеюсь, все будет в порядке.
В моем укрытии стало жарко, как в клетке с обезьянами. Поэтому всякий раз, когда говорила девушка, я приподнимал «занавес» и торопливо вдыхал прохладный воздух; отвечая, я снова плотно прикрывал отдушину.
– Среди ваших знакомых нет никого по имени Роберт? – спросил я.
Она рассмеялась:
– Кажется, нет…
– Жаль. А то я с удовольствием послушал бы, как вы произносите это имя. Может быть, попробуете все-таки?
Она снова рассмеялась.
– Ну, просто шутки ради, – сказал я. – Например: «Роберт осел».
– Роберт детеныш…
– У вас изумительное произношение, – сказал я. – А теперь давайте попробуем сказать «Робби». Итак: «Робби…»
– Робби пьяница… – медленно произнес далекий тихий голос. – А теперь мне надо спать. Я приняла снотворное, и голова гудит…
– Да… спокойной ночи… спите спокойно… Я повесил трубку и сбросил с себя одеяло и пальто. Затем я встал на ноги и тут же замер. Прямо передо мной стоял, точно призрак, казначей в отставке, снимавший комнатку рядом с кухней. Разозлившись, я пробормотал что-то. – Tсс! – прошипел он и оскалил зубы.
– Tсс! – ответил я ему, мысленно посылая его ко всем чертям.
Он поднял палец:
– Я вас не выдам. Политическое дело, верно?
– Что? – спросил я изумленно.
Он подмигнул мне:
– Не беспокойтесь. Я сам стою на крайних правых позициях. Тайный политический разговор, а? Я понял его.
– Высокополитический! – сказал я и тоже оскалил зубы.
Он кивнул и прошептал:
– Да здравствует его величество!
– Трижды виват! – ответил я. – А теперь вот что: вы случайно не знаете, кто изобрел телефон?
Он удивился вопросу и отрицательно покачал своим голым черепом.
– И я не знаю, – сказал я, – но, вероятно, это был замечательный парень…
IX
Воскресенье. День гонок. Всю последнюю неделю Кестер тренировался ежедневно. Вечерами мы принимались за «Карла» и до глубокой ночи копались в нем, проверяя каждый винтик, тщательно смазывая и приводя в порядок все. Мы сидели около склада запасных частей и ожидали Кестера, отправившегося к месту старта.
Все были в сборе: Грау, Валентин, Ленц, Патриция Хольман, а главное Юпп – в комбинезоне и в гоночном шлеме с очками. Он весил меньше всех и поэтому должен был сопровождать Кестера. Правда, у Ленца возникли сомнения. Он утверждал, что огромные, торчащие в стороны уши Юппа чрезмерно повысят сопротивление воздуха, и тогда машина либо потеряет двадцать километров скорости, либо превратится в самолет.
– Откуда у вас, собственно, английское имя? – спросил Готтфрид Патрицию Хольман, сидевшую рядом с ним.
– Моя мать была англичанка. Ее тоже звали Пат.
– Ну, Пат – это другое дело. Это гораздо легче произносится. – Он достал стакан и бутылку. – За крепкую дружбу, Пат. Меня зовут Готтфрид. Я с удивлением посмотрел на него. Я все еще не мог придумать, как мне ее называть, а он прямо средь бела дня так свободно шутит с ней. И Пат смеется и называет его Готтфридом.
Но все это не шло ни в какое сравнение с поведением Фердинанда Грау. Тот словно сошел с ума и не спускал глаз с Пат. Он декламировал звучные стихи и заявил, что должен писать ее портрет. И действительно – он устроился на ящике и начал работать карандашом.
– Послушай, Фердинанд, старый сыч, – сказал я, отнимая у него альбом для зарисовок. – Не трогай ты живых людей. Хватит с тебя трупов. И говори, пожалуйста, побольше на общие темы. К этой девушке я отношусь всерьез.
– А вы пропьете потом со мной остаток выручки, доставшейся мне от наследства моего трактирщика?
– Насчет всего остатка не знаю. Но частицу – наверняка, – сказал я.
– Ладно. Тогда я пожалею тебя, мой мальчик.
* * *
Треск моторов проносился над гоночной трассой, как пулеметный огонь. Пахло сгоревшим маслом, бензином и касторкой. Чудесный, возбуждающий запах, чудесный и возбуждающий вихрь моторов.
По соседству, в хорошо оборудованных боксах, шумно возились механики. Мы были оснащены довольно скудно. Несколько инструментов, свечи зажигания, два колеса с запасными баллонами, подаренные нам какой-то фабрикой, немного мелких запасных частей – вот и все. Кестер представлял самого себя, а не какой-нибудь автомобильный завод, и нам приходилось нести самим все расходы. Поэтому у нас и было только самое необходимое.
Пришел Отто в сопровождении Браумюллера, уже одетого для гонки.
– Ну, Отто, – сказал он, – если мои свечи выдержат сегодня, тебе крышка. Но они не выдержат.
– Посмотрим, – ответил Кестер.
Браумюллер погрозил «Карлу»:
– Берегись моего «Щелкунчика»!
Так называлась его новая, очень тяжелая машина. Ее считали фаворитом. – «Карл» задаст тебе перцу, Тео! – крикнул ему Ленц. Браумюллеру захотелось ответить ему на старом, честном солдатском языке, но, увидев около нас Патрицию Хольман, он осекся. Выпучив глаза, он глупо ухмыльнулся в пространство и отошел.
– Полный успех, – удовлетворенно сказал Ленц. На дороге раздался лай мотоциклов. Кестер начал готовиться. «Карл» был заявлен по классу спортивных машин.
– Большой помощи мы тебе оказать не сможем, Отто, – сказал я, оглядев набор наших инструментов. Он махнул рукой:
– И не надо. Если «Карл» сломается, тут уж не поможет и целая авторемонтная мастерская.
– Выставлять тебе щиты, чтобы ты знал, на каком ты месте?
Кестер покачал головой:
– Будет дан общий старт. Сам увижу. Кроме того, Юпп будет следить за этим.
Юпп ревностно кивнул головой. Он дрожал от возбуждения и непрерывно пожирал шоколад. Но таким он был только сейчас, перед гонками.
Мы знали, что после стартового выстрела он станет спокоен, как черепаха.
– Ну, пошли! Ни пуха ни пера! Мы выкатили «Карла» вперед.
– Ты только не застрянь на старте, падаль моя любимая, – сказал Ленц, поглаживая радиатор. – Не разочаруй своего старого папашу, «Карл»!
«Карл» помчался. Мы смотрели ему вслед.
– Глянь-ка на эту дурацкую развалину, – неожиданно послышалось рядом с нами. – Особенно задний мост… Настоящий страус!
Ленц залился краской и выпрямился.
– Вы имеете в виду белую машину? – спросил он, с трудом сдерживаясь.
– Именно ее, – предупредительно ответил ему огромный механик из соседнего бокса. Он бросил свою реплику небрежно, едва повернув голову, и передал своему соседу бутылку с пивом. Ленц начал задыхаться от ярости и уже хотел-было перескочить через низкую дощатую перегородку. К счастью, он еще не успел произнести ни одного оскорбления, и я оттащил его назад. – Брось эту ерунду, – зашипел я. – Ты нам нужен здесь. Зачем раньше времени попадать в больницу! С ослиным упрямством Ленц пытался вырваться. Он не выносил никаких выпадов против «Карла». – Вот видите, – сказал я Патриции Хольман, – и этого шального козла еще называют «последним романтиком»! Можете вы поверить, что он когда-то писал стихи? Это подействовало мгновенно. Я ударил по больному месту. – Задолго до войны, – извинился Готтфрид. – А кроме того, деточка, сходить с ума во время гонок – не позор. Не так ли, Пат? – Быть сумасшедшим вообще не позорно. Готтфрид взял под козырек: – Великие слова! Грохот моторов заглушил все. Воздух содрогался. Содрогались земля и небо. Стая машин пронеслась мимо.
– Предпоследний! – пробурчал Ленц. – Наш зверь все-таки запнулся на старте. – Нечего не значит, – сказал я. – Старт – слабое место «Карла». Он снимается медленно с места, но зато потом его не удержишь. В замирающий грохот моторов начали просачиваться звуки громкоговорителей. Мы не верили своим ушам: Бургер, один из самых опасных конкурентов, застрял на старте. Опять послышался гул машин. Они трепетали вдали, как саранча над полем. Быстро увеличиваясь, они пронеслись вдоль трибун и легли в большой поворот. Оставалось шесть машин, и «Карл» все еще шел предпоследним. Мы были наготове. То слабее, то сильнее слышался из-за поворота рев двигателей и раскатистое эхо. Потом вся стая вырвалась на прямую. Вплотную за первой машиной шли вторая и третья. За ними следовал Костер: на повороте он продвинулся вперед и шел теперь четвертым. Солнце выглянуло из-за облаков. Широкие полосы света и тени легли на дорогу, расцветив ее, как тигровую шкуру. Тени от облаков проплывали над толпой. Ураганный рев моторов бил по нашим напряженным нервам, словно дикая бравурная музыка. Ленц переминался с ноги на ногу, я жевал сигарету, превратив ее в кашицу, а Патриция тревожно, как жеребенок на заре, втягивала в себя воздух. Только Валентин и Грау сидели спокойно и нежились на солнце. И снова грохочущее сердцебиение машин, мчащихся вдоль трибун. Мы не спускали глаз с Кестера. Отто мотнул головой, – он не хотел менять баллонов. Когда после поворота машины опять пронеслись мимо нас, Кестер шел уже впритирку за третьей. В таком порядке они бежали по бесконечной прямой. – Черт возьми! – Ленц глотнул из бутылки. – Это он освоил, – сказал я Патриции. – Нагонять на поворотах – его специальность. – Пат, хотите глоточек? – спросил Ленц, протягивая ей бутылку. Я с досадой посмотрел на него. Он выдержал мой взгляд, не моргнув глазом. – Лучше из стакана, – сказала она. – Я еще не научилась пить из бутылки. – Нехорошо! – Готтфрид достал стакан. – Сразу видны недостатки современного воспитания. На последующих кругах машины растянулись. Вел Браумюллер. Первая четверка вырвалась постепенно на триста метров вперед. Кестер исчез за трибунами, идя нос в нос с третьим гонщиком. Потом машины показались опять. Мы вскочили. Куда девалась третья? Отто несся один за двумя первыми. Наконец, подъехала третья машина. Задние баллоны были в клочьях. Ленц злорадно усмехнулся; машина остановилась у соседнего бокса. Огромный механик ругался. Через минуту машина снова была в порядке. Еще несколько кругов, но положение не изменилось. Ленц отложил секундомер в сторону и начал вычислять.
– У «Карла» еще есть резервы, – объявил он. – Боюсь, что у других тоже, – сказал я. – Маловер! – Он посмотрел на меня уничтожающим взглядом. На предпоследнем круге Кестер опять качнул головой. Он шел на риск и хотел закончить гонку, не меняя баллонов. Еще не было настоящей жары, и баллоны могли бы, пожалуй, выдержать. Напряженное ожидание прозрачной стеклянной химерой повисло над просторной площадью и трибунами, – начался финальный этап гонок. – Всем держаться за дерево, – сказал я, сжимая ручку молотка. Лепц положил руку на мою голову. Я оттолкнул его. Он улыбнулся и ухватился за барьер.
Грохот нарастал до рева, рев до рычания, рычание до грома, до высокого, свистящего пения моторов, работав ших на максимальных оборотах. Браумюллер влетел в поворот. За ним неслась вторая машина. Ее задние колеса скрежетали и шипели. Она шла ниже первой. Гонщик, видимо, хотел попытаться пройти по нижнему кругу.
– Врешь! – крикнул Ленц. В эту секунду появился Кестер. Его машина на полной скорости взлетела до верхнего края. Мы замерли. Казалось, что «Карл» вылетит за поворот, но мотор взревел, и автомобиль продолжал мчаться по кривой.
– Он вошел в поворот на полном газу! – воскликнул я.
Ленц кивнул:
– Сумасшедший.
Мы свесились над барьером, дрожа от лихорадочного напряжения. Удастся ли ему? Я поднял Патрицию и поставил ее на ящик с инструментами:
– Так вам будет лучше видно! Обопритесь на мои плечи. Смотрите внимательно, он и этого обставит на повороте.
– Уже обставил! – закричала она. – Он уже впереди!
– Он приближается к Браумюллеру! Господи, отец небесный, святой Мопсей! – орал Ленц. – Он действительно обошел второго, а теперь подходит к Браумюллеру.
Над треком нависла грозовая туча. Все три машины стремительно вырвались из-за поворота, направляясь к нам. Мы кричали как оголтелые, к нам присоединились Валентин и Грау с его чудовищным басом. Безумная попытка Кестера удалась, он обогнал вторую машину сверху на повороте, – его соперник допустил просчет и вынужден был сбавить скорость на выбранной им крутой дуге. Теперь Отто коршуном ринулся на Браумюллера, вдруг оказавшегося только метров на двадцать впереди. Видимо, у Браумюллера забарахлило зажигание.
– Дай ему, Отто! Дай ему! Сожри «Щелкунчика», – ревели мы, размахивая руками.
Машины последний раз скрылись за поворотом. Ленц громко молился всем богам Азии и Южной Америки, прося у них помощи, и потрясал своим амулетом. Я тоже вытащил свой. Опершись на мои плечи, Патриция подалась вперед и напряженно вглядывалась вдаль; она напоминала изваяние на носу галеры.
Показались машины. Мотор Браумюллера все еще чихал, то и дело слышались перебои. Я закрыл глаза; Ленц повернулся спиной к трассе – мы хотели умилостивить судьбу. Чей-то крик заставил нас очнуться. Мы только успели заметить, как Кестер первым пересек линию финиша, оторвавшись на два метра от своего соперника.
Лепц обезумел. Он швырнул инструмент на землю и сделал стойку на запасном колесе.
– Что это вы раньше сказали? – заорал он, снова встав на ноги и обращаясь к механику-геркулесу. – Развалина?
– Отвяжись от меня, дурак, – недовольно ответил ему механик. И в первый раз, с тех пор как я его знал, последний романтик, услышав оскорбление, не впал в бешенство. Он затрясся от хохота, словно у него была пляска святого Витта.
* * *
Мы ожидали Отто. Ему надо было переговорить с членами судейской коллегии.
– Готтфрид, – послышался за нами хриплый голос. Мы обернулись и увидели человекоподобную гору в слишком узких полосатых брюках, не в меру узком пиджаке цвета маренго и в черном котелке.
– Альфонс! – воскликнула Патриция Хольман.
– Собственной персоной, – согласился он.
– Мы выиграли, Альфонс! – крикнула она.
– Крепко, крепко. Выходит, я немножко опоздал?
– Ты никогда не опаздываешь, Альфонс, – сказал Ленц.
– Я, собственно, принес вам кое-какую еду. Жареную свинину, немного солонины. Все уже нарезано. Он развернул пакет.
– Боже мой, – сказала Патриция Хольман, – тут на целый полк!
– Об этом можно судить только потом, – заметил Альфонс. – Между прочим, имеется кюммель, прямо со льда. Он достал две бутылки:
– Уже откупорены.
– Крепко, крепко, – сказала Патриция Хольман. Он дружелюбно подмигнул ей.
Тарахтя, подъехал к нам «Карл». Кестер и Юпп выпрыгнули из машины. Юпп выглядел, точно юный Наполеон. Его уши сверкали, как церковные витражи. В руках он держал невероятно безвкусный огромный серебряный кубок.
– Шестой, – сказал Кестер, смеясь. – Эти ребята никак не придумают что-нибудь другое.
– Только эту молочную крынку? – деловито осведомился Альфонс. – А наличные?
– Да, – успокоил его Отто. – И наличные тоже.
– Тогда мы просто купаемся в деньгах, – сказал Грау.
– Наверно, получится приятный вечерок.
– У меня? – спросил Альфонс.
– Мы считаем это честью для себя, – ответил Ленц.
– Гороховый суп со свиными потрохами, ножками и ушами, – сказал Альфонс, и даже Патриция Хольман изобразила на своем лице чувство высокого уважения.
– Разумеется, бесплатно, – добавил он. Подошел Браумюллер, держа в руке несколько свечей зажигания, забрызганных маслом. Он проклинал свою неудачу.
– Успокойся, Тео! – крикнул ему Ленц. – Тебе обеспечен первый приз в ближайшей гонке на детских колясках.
– Дадите отыграться хоть на коньяке? – спросил Браумюллер.
– Можешь пить его даже из пивной кружки, – сказал Грау.
– Тут ваши шансы слабы, господин Браумюллер, – произнес Альфонс тоном эксперта. – Я еще ни разу не видел, чтобы у Кестера была авария.
– А я до сегодняшнего дня ни разу не видел «Карла» впереди себя, – ответил Браумюллер.
– Неси свое горе с достоинством, – сказал Грау. – Вот бокал, возьми. Выпьем за то, чтобы машины погубили культуру.
Собираясь отправиться в город, мы решили прихватить остатки провианта, принесенного Альфонсом. Там еще осталось вдоволь на несколько человек. Но мы обнаружили только бумагу.
– Ах, вот оно что! – усмехнулся Ленц и показал на растерянно улыбавшегося Юппа. В обеих руках он держал по большому куску свинины. Живот его выпятился, как барабан. – Тоже своего рода рекорд!
* * *
За ужином у Альфонса Патриция Хольман пользовалась, как мне казалось, слишком большим успехом. Грау снова предложил написать ее портрет. Смеясь, она заявила, что у нее не хватит на это терпения; фотографироваться удобнее.
– Может быть, он напишет ваш портрет с фотографии, – заметил я, желая кольнуть Фердинанда. – Это скорее по его части.
– Спокойно, Робби, – невозмутимо ответил Фердинанд, продолжая смотреть на Пат своими голубыми детскими глазами. – От водки ты делаешься злобным, а я – человечным. Вот в чем разница между нашими поколениями.
– Он всего на десять лет старше меня, – небрежно сказал я.
– В наши дни это и составляет разницу в поколение, – продолжал Фердинанд. – Разницу в целую жизнь, в тысячелетие. Что знаете вы, ребята, о бытии! Ведь вы боитесь собственных чувств. Вы не пишете писем – вы звоните по телефону; вы больше не мечтаете – вы выезжаете за город с субботы на воскресенье; вы разумны в любви и неразумны в политике – жалкое племя!
Я слушал его только одним ухом, а другим прислушивался к тому, что говорил Браумюллер. Чуть покачиваясь, он заявил Патриции Хольман, что именно он должен обучать ее водить машину. Уж он-то научит ее всем трюкам.
При первой же возможности я отвел его в сторонку:
– Тео, спортсмену очень вредно слишком много заниматься женщинами.
– Ко мне это не относится, – заметил Браумюллер, – у меня великолепное здоровье.
– Ладно. Тогда запомни: тебе не поздоровится, если я стукну тебя по башке этой бутылкой. Он улыбнулся:
– Спрячь шпагу, малыш. Как узнают настоящего джентльмена, знаешь? Он ведет себя прилично, когда налижется. А ты знаешь, кто я?
– Хвастун!
Я не опасался, что кто-нибудь из них действительно попытается отбить ее; такое между нами не водилось. Но я не так уж был уверен в ней самой. Мы слишком мало знали друг друга. Ведь могло легко статься, что ей вдруг понравится один из них. Впрочем, можно ли вообще быть уверенным в таких случаях?
– Хотите незаметно исчезнуть? – спросил я. Она кивнула.
* * *
Мы шли по улицам. Было облачно. Серебристо-зелевый туман медленно опускался на город. Я взял руку Патриции и сунул ее в карман моего пальто. Мы шли так довольно долго.
– Устали? – спросил я.
Она покачала головой и улыбнулась.
Показывая на кафе, мимо которых мы проходили, я ее спрашивал:
– Не зайти ли нам куда-нибудь?
– Нет… Потом.
Наконец мы подошли к кладбищу. Оно было как тихий островок среди каменного потока домов. Шумели деревья. Их кроны терялись во мгле. Мы нашли пустую скамейку и сели.
Вокруг фонарей, стоявших перед нами, на краю тротуара, сияли дрожащие оранжевые нимбы. В сгущавшемся тумане начиналась сказочная игра света. Майские жуки, охмелевшие от ароматов, грузно вылетали из липовой листвы, кружились около фонарей и тяжело ударялись об их влажные стекла. Туман преобразил все предметы, оторвав их от земли и подняв над нею. Гостиница напротив плыла по черному зеркалу асфальта, точно океанский пароход с ярко освещенными каютами, серая тень церкви, стоящей за гостиницей, превратилась в призрачный парусник с высокими мачтами, терявшимися в серовато-красном мареве света. А потом сдвинулись с места и поплыли караваны домов…
Мы сидели рядом и молчали. В тумане все было нереальным – и мы тоже. Я посмотрел на Патрицию, – свет фонаря отражался в ее широко открытых глазах.
– Сядь поближе, – сказал я, – а то туман унесет тебя…
Она повернула ко мне лицо и улыбнулась. Ее рот был полуоткрыт, зубы мерцали, большие глаза смотрели в упор на меня… Но мне казалось, будто она вовсе меня не замечает, будто ее улыбка и взгляд скользят мимо, туда, где серое, серебристое течение; будто она слилась с призрачным шевелением листвы, с каплями, стекающими по влажным стволам, будто она ловит темный неслышный зов за деревьями, за целым миром, будто вот сейчас она встанет и пойдет сквозь туман, бесцельно и уверенно, туда, где ей слышится темный таинственный призыв земли и жизни.
Никогда я не забуду это лицо, никогда не забуду, как оно склонилось ко мне, красивое и выразительное, как оно просияло лаской и нежностью, как оно расцвело в этой сверкающей тишине, – никогда не забуду, как ее губы потянулись ко мне, глаза приблизились к моим, как близко они разглядывали меня, вопрошающе и серьезно, и как потом эти большие мерцающие глаза медленно закрылись, словно сдавшись…
А туман все клубился вокруг. Из его рваных клочьев торчали бледные могильные кресты. Я снял пальто, и мы укрылись им. Город потонул. Время умерло…
* * *
Мы долго просидели так. Постепенно ветер усилился, и в сером воздухе перед нами замелькали длинные тени. Я услышал шаги и невнятное бормотанье. Затем донесся приглушенный звон гитар. Я поднял голову. Тени приближались, превращаясь в темные силуэты, и сдвинулись в круг. Тишина. И вдруг громкое пение: «Иисус зовет тебя…»
Я вздрогнул и стал прислушиваться. В чем дело? Уж не попали ли мы на луну? Ведь это был настоящий хор, – двухголосный женский хор…
– «Грешник, грешник, подымайся…» – раздалось над кладбищем в ритме военного марша.
В недоумении я посмотрел на Пат.
– Ничего не понимаю, – сказал я. – «Приходи в исповедальню…» – продолжалось пение в бодром темпе. Вдруг я понял: – Бог мой! Да ведь это Армия спасения! – «Грех в себе ты подавляй…» – снова призывали тени. Кантилена нарастала. В карих глазах Пат замелькали искорки. Ее губы и плечи вздрагивали от смеха. Над кладбищем неудержимо гремело фортиссимо:
Страшный огнь и пламя ада —
Вот за грех тебе награда;
Но Иисус зовет: «Молись!
О заблудший сын, спасись!»
– Тихо! Разрази вас гром! – послышался внезапно из тумана чей-то злобный голос. Минута растерянного молчания. Но Армия спасения привыкла к невзгодам. Хор зазвучал с удвоенной силой. – «Одному что в мире делать?» – запели женщины в унисон. – Целоваться, черт возьми, – заорал тот же голос. – Неужели и здесь нет покоя? – «Тебя дьявол соблазняет…» – оглушительно ответили ему.
– Вы, старые дуры, уже давно никого не соблазняете! – мгновенно донеслась реплика из тумана. Я фыркнул. Пат тоже не могла больше сдерживаться. Мы тряслись от хохота. Этот поединок был форменной потехой. Армии спасения было известно, что кладбищенские скамьи служат прибежищем для любовных пар. Только здесь они могли уединиться и скрыться от городского шума. Поэтому богобоязненные «армейцы», задумав нанести по кладбищу решающий удар, устроили воскресную облаву для спасения душ. Необученные голоса набожно, старательно и громко гнусавили слова песни. Резко бренчали в такт гитары. Кладбище ожило. В тумане начали раздаваться смешки и возгласы. Оказалось, что все скамейки были заняты. Одинокий мятежник, выступивший в защиту любви, получил невидимое, но могучее подкрепление со стороны единомышленников. В знак протеста быстро организовался контрхор. В нем, видимо, участвовало немало бывших военных. Маршевая музыка Армии спасения раззадорила их. Вскоре мощно зазвучала старинная песня «В Гамбурге я побывал – мир цветущий увидал…» Армия спасения страшно всполошилась. Бурно заколыхались поля шляпок. Они вновь попытались перейти с контратаку. – «О, не упорствуй, умоляем…» – резко заголосил хор аскетических дам. Но зло победило. Трубные глотки противников дружно грянули в ответ:
Свое имя назвать мне нельзя:
Ведь любовь продаю я за деньги…
– Уйдем сейчас же, – сказал я Пат. – Я знаю эту песню. В ней несколько куплетов, и текст чем дальше, тем красочней. Прочь отсюда!
* * *
Мы снова были в городе, с автомобильными гудками и шорохом шин. Но он оставался заколдованным. Туман превратил автобусы в больших сказочных животных, автомобиля – в крадущихся кошек с горящими глазами, а витрины магазинов – в пестрые пещеры, полные соблазнов. Мы прошли по улице вдоль кладбища и пересекли площадь луна-парка. В мглистом воздухе карусели вырисовывалась, как башни, пенящиеся блеском и музыкой, чертово колесо кипело в пурпуровом зареве, в золоте и хохоте, а лабиринт переливался синими огнями.
– Благословенный лабиринт! – сказал я. – Почему? – спросила Пат. – Мы были там вдвоем. Она кивнула: – Мне кажется, что это было бесконечно давно. – Войдем туда еще разок? – Нет, – сказал я. – Уже поздно. Хочешь что-нибудь выпить? Она покачала головой. Как она была прекрасна! Туман, словно легкий аромат, делал ее еще более очаровательной. – А ты не устала? – спросил я. – Нет, еще не устала. Мы подошли к павильону с кольцами и крючками. Перед ним висели фонари, излучавшие резкий карбидный свет. Пат посмотрела на меня.
– Нет, – сказал я. – Сегодня не буду бросать колец. Ни одного не брошу. Даже если бы мог выиграть винный погреб самого Александра Македонского.
Мы пошли дальше через площадь и парк.
– Где-то здесь должна быть сирень, – сказала Пат.
– Да, запах слышен. Совсем отчетливо. Правда?
– Видно, уже распустилась, – ответила она. – Ее запах разлился по всему городу.
Мне захотелось найти пустую скамью, и я осторожно посмотрел по сторонам. Но то ли из-за сирени, или потому что был воскресный день, или нам просто не везло, – я ничего не нашел. На всех скамейках сидели пары. Я посмотрел на часы. Уже было больше двенадцати.
– Пойдем, – сказал я. – Пойдем ко мне, там мы будем одни.
Она не ответила, но мы пошли обратно. На кладбище мы увидели неожиданное зрелище. Армия спасения подтянула резервы. Теперь хор стоял в четыре шеренги, и в нем были не только сестры, но еще и братья в форменных мундирах. Вместо резкого двухголосья пение шло уже на четыре голоса, и хор звучал как орган. В темпе вальса над могильными плитами неслось: «О мой небесный Иерусалим…»
От оппозиции ничего не осталось. Она была сметена.
Директор моей гимназии частенько говаривал: «Упорство и прилежание лучше, чем беспутство и гений…»
* * *
Я открыл дверь. Помедлив немного, включил свет. Отвратительный желтый зев коридора кишкой протянулся перед нами.
– Закрой глаза, – тихо сказал я, – это зрелище для закаленных.
Я подхватил ее на руки и медленно, обычным шагом, словно я был один, пошел по коридору мимо чемоданов и газовых плиток к своей двери.
– Жутко, правда? – растерянно спросил я и уставился на плюшевый гарнитур, расставленный в комнате. Да, теперь мне явно не хватало парчовых кресел фрау Залевски, ковра, лампы Хассе… – Совсем не так жутко, – сказала Пат.
– Все-таки жутко! – ответил я и подошел к окну. – Зато вид отсюда красивый. Может, подвинем кресла к окну?
Пат ходила по комнате:
– Совсем недурно. Главное, здесь удивительно тепло.
– Ты мерзнешь?
– Я люблю, когда тепло, – поеживаясь, сказала она. – Не люблю холод и дождь. К тому же, это мне вредно.
– Боже праведный… а мы просидели столько времени на улице в тумане…
– Тем приятнее сейчас здесь…
Она потянулась и снова заходила по комнате крупными шагами. Движения ее были очень красивы. Я почувствовал какую-то неловкость и быстро осмотрелся. К счастью, беспорядок был невелик. Ногой я задвинул свои потрепанные комнатные туфли под кровать.
Пат подошла к шкафу и посмотрела наверх. Там стоял старый чемодан – подарок Ленца. На нем была масса пестрых наклеек – свидетельства экзотических путешествий моего друга.
– «Рио-де-Жанейро! – прочитала она. – Манаос… Сант-Яго… Буэнос-Айрес… Лас Пальмас…»
Она отодвинула чемодан назад и подошла ко мне:
– И ты уже успел побывать во всех этих местах?
Я что-то пробормотал. Она взяла меня под руку.
– Расскажи мне об этом, расскажи обо всех этих городах. Как должно быть чудесно путешествовать так далеко…
Я смотрел на нее. Она стояла передо мной, красивая, молодая, полная ожидания, мотылек, по счастливой случайности залетевший ко мне в мою старую, убогую компату, в мою пустую, бессмысленную жизнь… ко мне и все-таки не ко мне: достаточно слабого дуновения – и он расправит крылышки и улетит… Пусть меня ругают, пусть стыдят, но я не мог, не мог сказать «нет», сказать, что никогда не бывал там… тогда я этого не мог…
Мы стояли у окна, туман льнул к стеклам, густел около них, и я почувствовал там, за туманом, притаилось мое прошлое, молчаливое и невидимое… Дни ужаса и холодной испарины, пустота, грязь клочья зачумленного бытия, беспомощность, расточительная трата сил, бесцельно уходящая жизнь, – но здесь, в тени передо мной, ошеломляюще близко, ее тихое дыхание, ее непостижимое присутствие и тепло, ее ясная жизнь, – я должен был это удержать, завоевать…
– Рио… – сказал я. – Рио-де-Жанейро – порт как сказка. Семью дугами вписывается море в бухту, и белый сверкающий город поднимается над нею…
Я начал рассказывать о знойных городах и бесконечных равнинах, о мутных, илистых водах рек, о мерцающих островах и о крокодилах, о лесах, пожирающих дороги, о ночном рыке ягуаров, когда речной пароход скользит в темноте сквозь удушливую теплынь, сквозь ароматы ванильных лиан и орхидей, сквозь запахи разложения, – все это я слышал от Ленца, но теперь я почти не сомневался, что и вправду был там, – так причудливо сменились воспоминания с томлением по всему этому, с желанием привнести в невесомую и мрачную путаницу моей жизни хоть немного блеска, чтобы не потерять это необъяснимо красивое лицо, эту внезапно вспыхнувшую надежду, это осчастливившее меня цветение… Что стоил я сам по себе рядом с этим?.. Потом, когда-нибудь, все объясню, потом, когда стану лучше, когда все будет прочнее… потом… только не теперь… «Манаос… – говорил я, – Буэнос-Айрес…» – И каждое слово звучало как мольба, как заклинание.
* * *
Ночь. На улице начался дождь. Капли падали мягко и нежно, не так, как месяц назад, когда они шумно ударялись о голые ветви лип; теперь они тихо шуршали, стекая вниз по молодой податливой листве, мистическое празднество, таинственней ток капель к корням, от которых они поднимутся снова вверх и превратятся в листья, томящиеся весенними ночами по дождю.
Стало тихо. Уличный шум смолк. Над тротуаром метался свет одинокого фонаря. Нежные листья деревьев, освещенные снизу, казались почти белыми, почти прозрачными, а кроны были как мерцающие светлые паруса.
– Слышишь, Пат? Дождь…
– Да…
Она лежала рядом со мной. Бледное лицо и темные волосы на белой подушке. Одно плечо приподнялось. Оно доблескивало, как матовая бронза. На руку падала узкая полоска света. – Посмотри… – сказала она, поднося ладони к лучу.
– Это от фонаря на улице, – сказал я.
Она привстала. Теперь осветилось и ее лицо. Свет сбегал по плечам и груди, желтый как пламя восковой свечи; он менялся, тона сливались, становились оранжевыми; а потом замелькали синие круги, и вдруг над ее головой ореолом всплыло теплое красное сияние. Оно скользнуло вверх и медленно поползло по потолку.
– Это реклама на улице.
– Видишь, как прекрасна твоя комната.
– Прекрасна, потому что ты здесь. Она никогда ужа не будет такой, как прежде… потому что ты была здесь. Овеянная бледно-синим светом, она стояла на коленях в постели.
– Но… – сказала она, – я ведь еще часто буду приходить сюда… Часто…
Я лежал не шевелясь и смотрел на нее. Расслабленный, умиротворенный и очень счастливый, я видел все как сквозь мягкий, ясный сон.
– Как ты хороша, Пат! Куда лучше, чем в любом из твоих платьев.
Она улыбнулась и наклонилась надо мной:
– Ты должен меня очень любить, Робби. Не знаю, что я буду делать без любви!
Ее глаза были устремлены на меня. Лицо было совсем близко, взволнованное, открытое, полное страстной силы.
– Держи меня крепко, – прошептала она. – Мне нужно, чтобы кто-то держал меня крепко, иначе я упаду, Я боюсь.
– Не похоже, что ты боишься.
– Это я только притворяюсь, а на самом деле я часто боюсь.
– Уж я-то буду держать тебя крепко, – сказал я, все еще не очнувшись от этого странного сна наяву, светлого и зыбкого, – Я буду держать тебя по-настоящему крепко. Ты даже удивишься.
Она коснулась ладонями моего лица:
– Правда?
Я кивнул. Ее плечи осветились зеленоватым светом, словно погрузились в глубокую воду. Я взял ее за руки и притянул к себе, – меня захлестнула большая теплая волна, светлая и нежная… Все погасло…
* * *
Она спала, положив голову на мою руку. Я часто просыпался и смотрел на нее. Мне хотелось, чтобы эта ночь длилась бесконечно. Нас несло где-то по ту сторону времени. Все пришло так быстро, и я еще ничего не мог понять. Я еще не понимал, что меня любят. Правда, я знал, что умею по-настоящему дружить с мужчинами, но я не представлял себе, за что, собственно, меня могла бы полюбить женщина. Я думал, видимо, все сведется только к одной этой ночи, а потом мы проснемся, и все кончится.
Забрезжил рассвет. Я лежал неподвижно. Моя рука под ее головой затекла и онемела. Но я не шевелился, и только когда она повернулась во сне и прижалась к подушке, я осторожно высвободил руку. Я тихонько встал, побрился и бесшумно почистил зубы. Потом налил на ладонь немного одеколона и освежил волосы и шею. Было очень странно – стоять в этой безмолвной серой комнате наедине со своими мыслями и глядеть на темные контуры деревьев за окном. Повернувшись, я увидел, что Пат открыла глаза и смотрит на меня. У меня перехватило дыхание.
– Иди сюда, – сказала она.
Я подошел к ней и сел на кровать.
– Все еще правда? – спросил я.
– Почему ты спрашиваешь?
– Не знаю. Может быть, потому, что уже утро. Стало светлее.
– А теперь дай мне одеться, – сказала она. Я поднял с пола ее белье из тонкого шелка. Оно было совсем невесомым. Я держал его в руке и думал, что даже оно совсем особенное. И та, кто носит его, тоже должна быть совсем особенной. Никогда мне не понять ее, никогда.
Я подал ей платье. Она притянула мою голову и поцеловала меня.
Потом я проводил ее домой. Мы шли рядом в серебристом свете утра и почти не разговаривали. По мостовой прогромыхал молочный фургон. Появились разносчики газет. На тротуаре сидел старик и спал, прислонившись к стене дома. Его подбородок дергался, – казалось, вот-вот он отвалится. Рассыльные развозили на велосипедах корзины с булочками. На улице запахло свежим теплым хлебом. Высоко в синем небе гудел самолет. – Сегодня? – спросил я Пат, когда мы дошли до ее парадного.
Она улыбнулась.
– В семь? – спросил я.
Она совсем не выглядела усталой, а была свежа, как после долгого сна. Она поцеловала меня на прощанье. Я стоял перед домом, пока в ее комнате не зажегся свет.
Потом я пошел обратно. По пути я вспомнил все, что надо было ей сказать, – много прекрасных слов. Я брел по улицам и думал, как много я мог бы сказать и сделать, будь я другим. Потом я направился на рынок. Сюда уже съехались фургоны с овощами, мясом и цветами. Я знал, что здесь можно купить цветы втрое дешевле, чем в магазине. На все деньги, оставшиеся у меня, я накупил тюльпанов. В их чашечках блестели капли росы. Цветы были свежи и великолепны. Продавщица набрала целую охапку и обещала отослать все Пат к одиннадцати часам. Договариваясь со мной, она рассмеялась и добавила к букету пучок фиалок.
– Ваша дама будет наслаждаться ими по крайней мере две недели, – сказала она. – Только пусть кладет время от времени таблетку пирамидона в воду.
Я кивнул и расплатился. Потом я медленно пошел домой.
X
В мастерской стоял отремонтированный форд. Новых заказов не было. Следовало что-то предпринять. Кестер и я отправились на аукцион. Мы хотели купить такси, которое продавалось с молотка. Такси можно всегда неплохо перепродать.
Мы проехали в северную часть города. Под аукцион был отведен флигель во дворе. Кроме такси, здесь продавалась целая куча других вещей: кровати, шаткие столы, позолоченная клетка с попугаем, выкрикивавшим «Привет, миленький!», большие старинные часы, книги, шкафы, поношенный фрак, кухонные табуретки, посуда – все убожество искромсанного и гибнущего бытия.
Мы пришли слишком рано, распорядителя аукциона еще не было.
Побродив между выставленными вещами, я начал листать зачитанные дешевые издания греческих и римских классиков с множеством карандашных пометок на полях. Замусоленные, потрепанные страницы. Это уже не были стихи Горация или песни Анакреона, а беспомощный крик нужды и отчаяния чьей-то разбитой жизни. Эти книги, вероятно, были единственным утешением для их владельца, он хранил их до последней возможности, и уж если их пришлось принести сюда, на аукцион, – значит, все было кончено.
Кестер посмотрел на меня через плечо:
– Грустно все это, правда?
Я кивнул и показал на другие вещи:
– Да, Отто. Не от хорошей жизни люди принесли сюда табуретки и шкафы.
Мы подошли к такси, стоявшему в углу двора. Несмотря на облупившуюся лакировку, машина была чистой. Коренастый мужчина с длинными большими руками стоял неподалеку и тупо разглядывал нас.
– А ты испробовал машину? – спросил я Кестера.
– Вчера, – сказал он. – Довольно изношена, но была в прекрасных руках. Я кивнул:
– Да, выглядит отлично. Ее мыли еще сегодня утром. Сделал это, конечно, не аукционист.
Кестер кивнул головой и посмотрел на коренастого мужчину:
– Видимо, это и есть владелец. Вчера он тоже стоял здесь и чистил машину.
– Ну его к чертям! – сказал я. – Он похож на раздавленную собаку.
Какой-то молодой человек в пальто с поясом пересек двор и подошел к машине. У него был неприятный ухарский вид.
– Вот он, драндулет, – сказал он, обращаясь то ли к нам, то ли к владельцу машины, и постучал тростью по капоту. Я заметил, что хозяин вздрогнул при этом.
– Ничего, ничего, – великодушно успокоил его человек в пальто с поясом, – лакировка все равно уже не стоит ни гроша. Весьма почтенное старье. В музей бы его, а? – Он пришел в восторг от своей остроты, громко расхохотался и посмотрел на нас, ожидая одобрения. Мы не рассмеялись. – Сколько вы хотите за этого дедушку? – обратился он к владельцу.
Хозяин молча проглотил обиду. – Хотите отдать его по цене металлического лома, не так ли? – продолжал тараторить юнец, которого не покидало отличное настроение. – Вы, господа, тоже интересуетесь? – И вполголоса добавил: – Можем обделать дельце. Пустим машину в обмен на яблоки и яйца, а прибыль поделим. Чего ради отдавать ему лишние деньги! Впрочем, позвольте представиться: «Гвидо Тисс из акционерного общества „Аугека“.
Вертя бамбуковой тростью, он подмигнул нам доверительно, но с видом превосходства. „Этот пошлый двадцатипятилетний червяк знает все на свете“, – подумал я с досадой. Мне стало жаль владельца машины, молча стоявшего рядом.
– Вам бы подошла другая фамилия. Тисс не звучит, – сказал я.
– Да что вы! – воскликнул он польщенно. Его, видимо, часто хвалили за хватку в делах.
– Конечно, не звучит, – продолжал я. – Сопляк, вот бы вам как называться, Гвидо Сопляк.
Он отскочил назад.
– Ну конечно, – сказал он, придя в себя. – Двое против одного…
– Если дело в этом, – сказал я, – то я и один могу пойти с вами куда угодно.
– Благодарю, благодарю! – холодно ответил Гвидо и ретировался.
Коренастый человек с расстроенным лицом стоял молча, словно все это его не касалось; он не сводил глаз с машины.
– Отто, мы не должны ее покупать, – сказал я.
– Тогда ее купит этот ублюдок Гвидо, – возразил Кестер, – и мы ничем не поможем хозяину машины.
– Верно, – сказал я. – Но все-таки мне это не нравится.
– А что может понравиться в наше время, Робби? Поверь мне: для него даже лучше, что мы здесь. Так он, может быть, получит за свое такси чуть побольше. Но обещаю тебе: если эта сволочь не предложит свою цену, то я буду молчать.
Пришел аукционист. Он торопился. Вероятно, у него было много дел: в городе ежедневно проходили десятки аукционов. Он приступил к распродаже жалкого скарба, сопровождая слова плавными, округлыми жестами. В нем была деловитость и тяжеловесный юмор человека, ежедневно соприкасающегося с нищетой, но не задетого ею.
Вещи уплывали за гроши. Несколько торговцев скупили почти все. В ответ на взгляд аукциониста они небрежно поднимали палец или отрицательно качали головой. Но порой за этим взглядом следили другие глаза. Женщины с горестными лицами со страхом и надеждой смотрели на пальцы торговцев, как на священные письмена заповеди. Такси заинтересовало трех покупателей. Первую цену назвал Гвидо – триста марок. Это было позорно мало. Коренастый человек подошел ближе. Он беззвучно шевелил губами. Казалось, что и он хочет что-то предложить. Но его рука опустилась. Он отошел назад.
Затем была названа цена в четыреста марок. Гвидо повысил ее до четырехсот пятидесяти. Наступила пауза. Аукционист обратился к собравшимся:
– Кто больше?.. Четыреста пятьдесят – раз, четыреста пятьдесят – два…
Хозяин такси стоял с широко открытыми глазами и опущенной головой, как будто ожидая удара в затылок.
– Тысяча, – сказал Кестер. Я посмотрел на него. – Она стоит трех, – шепнул он мне. – Не могу смотреть как его здесь режут.
Гвидо делал нам отчаянные знаки. Ему хотелось обтяпать дельце, и он позабыл про „Сопляка“.
– Тысяча сто, – проблеял он и, глядя на нас, усиленно заморгал обоими глазами. Будь у него глаз на заду, он моргал бы и им.
– Тысяча пятьсот, – сказал Кестер.
Аукционист вошел в раж. Он пританцовывал с молотком в руке, как капельмейстер. Это уже были суммы, а не какие-нибудь две, две с половиной марки, за которые шли прочие предметы.
– Тысяча пятьсот десять! – воскликнул Гвидо, покрываясь потом.
– Тысяча восемьсот, – сказал Кестер. Гвидо взглянул на него, постучал пальцем по лбу и сдался. Аукционист подпрыгнул. Вдруг я подумал о Пат.
– Тысяча восемьсот пятьдесят, – сказал я, сам того не желая. Кестер удивленно повернул голову.
– Полсотни я добавлю сам, – поспешно сказал я, – так надо… из осторожности.
Он кивнул. Аукционист ударил молотком – машина стала нашей. Кестер тут же уплатил деньги.
Но желая признать себя побежденным, Гвидо подошел к нам как ни в чем не бывало.
– Подумать только! – сказал он. – Мы могли бы заполучить этот ящик за тысячу марок. От третьего претендента мы бы легко отделались.
– Привет, миленький! – раздался за ним скрипучий голос.
Это был попугай в позолоченной клетке, – настала его очередь.
– Сопляк, – добавил я. Пожав плечами, Гвидо исчез.
Я подошел к бывшему владельцу машины. Теперь рядом с ним стояла бледная женщина.
– Вот… – сказал я.
– Понимаю… – ответил он.
– Нам бы лучше не вмешиваться, но тогда вы получили бы меньше, – сказал я.
Он кивнул, нервно теребя руки.
– Машина хороша, – начал он внезапно скороговоркой, – машина хороша, она стоит этих денег… наверняка… вы не переплатили… И вообще дело не в машине, совсем нет… а все потому… потому что…
– Знаю, знаю, – сказал я.
– Этих денег мы и не увидим, – сказала женщина. – Все тут же уйдет на долги.
– Ничего, мать, все опять будет хорошо, – сказал мужчина. – Все будет хорошо! Женщина ничего не ответила.
– При переключении на вторую скорость повизгивают шестеренки, – сказал мужчина, – но это не дефект, так было всегда, даже когда она была новой. – Он словно говорил о ребенке. – Она у нас уже три года, и ни одной поломки. Дело в том, что… сначала я болел, а потом мне подложили свинью… Друг…
– Подлец, – жестко сказала женщина.
– Ладно, мать, – сказал мужчина и посмотрел на нее, – я еще встану на ноги. Верно, мать?
Женщина не отвечала. Лицо мужчины покрылось капельками пота.
– Дайте мне ваш адрес, – сказал Кестер, – иной раз нам может понадобиться шофер. Тяжелой, честной рукой человек старательно вывел адрес. Я посмотрел на Кестера; мы оба знали, что беднягу может спасти только чудо. Но время чудес прошло, а если они и случались, то разве что в худшую сторону.
Человек говорил без умолку, как в бреду. Аукцион кончился. Мы стояли во дворе одни. Он объяснял нам, как пользоваться зимой стартером. Снова и снова он трогал машину, потом приутих.
– А теперь пойдем, Альберт, – сказала жена. Мы пожали ему руку. Они пошли. Только когда они скрылись из виду, мы запустили мотор.
Выезжая со двора, мы увидели маленькую старушку. Она несла клетку с попугаем и отбивалась от обступивших ее ребятишек. Кестер остановился.
– Вам куда надо? – спросил он ее.
– Что ты, милый! Откуда у меня деньги, чтобы разъезжать на такси? – ответила она.
– Не надо денег, – сказал Отто. – Сегодня день моего рождения, я вожу бесплатно.
Она недоверчиво посмотрела на нас и крепче прижала клетку:
– А потом скажете, что все-таки надо платить.
Мы успокоили ее, и она села в машину.
– Зачем вы купили себе попугая, мамаша? – спросил я, когда мы привезли ее.
– Для вечеров, – ответила она. – А как вы думаете, корм дорогой?
– Нет, – сказал я, – но почему для вечеров?
– Ведь он умеет разговаривать, – ответила она и посмотрела на меня светлыми старческими глазами. – Вот и у меня будет кто-то… будет разговаривать…
– Ах, вот как… – сказал я.
* * *
После обеда пришел булочник, чтобы забрать свой форд. У него был унылый, грустный вид. Я стоял один во дворе.
– Нравится вам цвет? – спросил я.
– Да, пожалуй, – сказал он, нерешительно оглядывая машину.
– Верх получился очень красивым.
– Разумеется…
Он топтался на месте, словно не решаясь уходить, Я ждал, что он попытается выторговать еще что-нибудь, например домкрат или пепельницу.
Но произошло другое. Он посопел с минутку, потом посмотрел на меня выцветшими глазами в красных прожилках и сказал:
– Подумать только: еще несколько недель назад она сидела в этой машине, здоровая и бодрая!..
Я слегка удивился, увидев его вдруг таким размякшим, и предположил, что шустрая чернявая бабенка, которая приходила с ним в последний раз, уже начала действовать ему на нервы. Ведь люди становятся сентиментальными скорее от огорчения, нежели от любви.
– Хорошая она была женщина, – продолжал он, – душевная женщина. Никогда ничего не требовала. Десять лет проносила одно и то же пальто. Блузки и все такое шила себе сама. И хозяйство вела одна, без прислуги…
„Ага, – подумал я, – его новая мадам, видимо, не делает всего этого“.
Булочнику хотелось излить душу. Он рассказал мне о бережливости своей жены, и было странно видеть, как воспоминания о сэкономленных деньгах растравляли этого заядлого любителя пива и игры в кегли. Даже сфотографироваться по-настоящему и то не хотела, говорила, что слишком дорого. Поэтому у него осталась только одна свадебная фотография и несколько маленьких моментальных снимков.
Мне пришла в голову идея.
– Вам следовало бы заказать красивый портрет вашей жены, – сказал я. – Будет память навсегда. Фотографии выцветают со временем. Есть тут один художник, который делает такие вещи.
Я рассказал ему о деятельности Фердинанда Грау. Он сразу же насторожился и заметил, что это, вероятно, очень дорого. Я успокоил его, – если я пойду с ним, то с него возьмут дешевле. Он попробовал уклониться от моего предложения, но я не отставал и заявил, что память о жене дороже всего. Наконец он был готов. Я позвонил Фердинанду и предупредил его. Потом я поехал с булочником за фотографиями.
Шустрая брюнетка выскочила нам навстречу из булочной. Она забегала вокруг форда:
– Красный цвет был бы лучше, пупсик! Но ты, конечно, всегда должен поставить на своем! – Да отстань ты! – раздраженно бросил пупсик. Мы поднялись в гостиную. Дамочка последовала за нами. Ее быстрые глазки видели все. Булочник начал нервничать. Он не хотел искать фотографии при ней.
– Оставь-ка нас одних, – сказал он, наконец, грубо. Вызывающе выставив полную грудь, туго обтянутую джемпером, она повернулась и вышла. Булочник достал из зеленого плюшевого альбома несколько фотографий и показал мне. Вот его жена, тогда еще невеста, а рядом он с лихо закрученными усами; тогда она еще смеялась. С другой фотографии смотрела худая, изнуренная женщина с боязливым взглядом. Она сидела на краю стула. Только две небольшие фотографии, но в них отразилась целая жизнь.
– Годится, – сказал я. – По этим снимкам он может сделать все.
* * *
Фердинанд Грау встретил нас в сюртуке. У него был вполне почтенный и даже торжественный вид. Этого требовала профессия. Он знал, что многим людям, носящим траур, уважение к их горю важнее, чем само горе.
На стенах мастерской висело несколько внушительных портретов маслом в золотых рамах; под ними были маленькие фотографии – образцы. Любой заказчик мог сразу же убедиться, что можно сделать даже из расплывчатого моментального снимка.
Фердинанд обошел с булочником всю экспозицию и спросил, какая манера исполнения ему больше по душе. Булочник в свою очередь спросил, зависят ли цены от размера портрета. Фердинанд объяснил, что дело тут не в квадратных метрах, а в стиле живописи. Тогда выяснилось, что булочник предпочитает самый большой портрет.
– У вас хороший вкус, – похвалил его Фердинанд, – это портрет принцессы Боргезе. Он стоит восемьсот марок. В раме.
Булочник вздрогнул.
– А без рамы?
– Семьсот двадцать.
Булочник предложил четыреста марок. Фердинанд тряхнул своей львиной гривой:
– За четыреста марок вы можете иметь максимум головку в профиль. Но никак не портрет анфас. Он требует вдвое больше труда. Булочник заметил, что головка в профиль устроила бы его. Фердинанд обратил его внимание на то, что обе фотографии сняты анфас. Тут даже сам Тициан и то не смог бы сделать портрет в профиль. Булочник вспотел; чувствовалось, что он в отчаянии оттого, что в свое время не был достаточно предусмотрителен. Ему пришлось согласиться с Фердинандом. Он понял, что для портрета анфас придется малевать на пол-лица больше, чем в профиль… Более высокая цена была оправдана. Булочник мучительно колебался. Фердинанд, сдержанный до этой минуты, теперь перешел к уговорам. Его могучий бас приглушенно перекатывался по мастерской. Как эксперт, я счел долгом заметить, что мой друг выполняет работу безукоризненно. Булочник вскоре созрел для сделки, особенно после того, как Фердинанд расписал ему, какой эффект произведет столь пышный портрет на злокозненных соседей.
– Ладно, – сказал он, – но при оплате наличными десять процентов скидки.
– Договорились, – согласился Фердинанд. – Скидка десять процентов и задаток триста марок на издержки – на краски и холст.
Еще несколько минут они договаривались о деталях, а затем перешли к обсуждению характера самого портрета. Булочник хотел, чтобы были дорисованы нитка жемчуга и золотая брошь с бриллиантом. На фотографии они отсутствовали.
– Само собой разумеется, – заявил Фердинанд, – драгоценности вашей супруги будут пририсованы. Хорошо, если вы их как-нибудь занесете на часок, чтобы они получились возможно натуральнее.
Булочник покраснел:
– У меня их больше нет. Они… Они у родственников.
– Ах, так. Ну что же, можно и без них. А скажите, брошь вашей жены похожа на ту, что на портрете напротив?
Булочник кивнул:
– Она была чуть поменьше.
– Хорошо, так мы ее и сделаем. А ожерелье нам ни к чему. Все жемчужины похожи одна на другую. Булочник облегченно вздохнул.
– А когда будет готов портрет?
– Через шесть недель. – Хорошо.
Булочник простился и ушел. Я еще немного посидел с Фердинандом в мастерской.
– Ты будешь работать над портретом шесть недель?
– Какое там! Четыре-пять дней. Но ему я этого не могу сказать, а то еще начнет высчитывать, сколько я зарабатываю в час, и решит, что его обманули. А шесть недель его вполне устраивают, так же, как и принцесса Боргезе! Такова человеческая природа, дорогой Робби. Скажи я ему, что это модистка, и портрет жены потерял бы для него половину своей прелести. Между прочим, вот уже шестой раз выясняется, что умершие женщины носили такие же драгоценности, как на том портрете. Вот какие бывают совпадения. Этот портрет никому неведомой доброй Луизы Вольф – великолепная возбуждающая реклама.
Я обвел взглядом комнату. С неподвижных лиц на стенах смотрели глаза, давно истлевшие в могиле. Эти портреты остались невостребованными или неоплаченными родственниками. И все это были люди, которые когда-то надеялись и дышали.
– Скажи, Фердинанд, ты не станешь постепенно меланхоликом в таком окружении?
Он пожал плечами:
– Нет, разве что циником. Меланхоликом становишься, когда размышляешь о жизни, а циником – когда видишь, что делает из нее большинство людей.
– Да, но ведь некоторые страдают по-настоящему…
– Конечно, но они не заказывают портретов.
Он встал.
– И хорошо, Робби, что у людей еще остается много важных мелочей, которые приковывают их к жизни, защищают от нее. А вот одиночество – настоящее одиночество, без всяких иллюзий – наступает перед безумием или самоубийством.
Большая голая комната плыла в сумерках. За стеной кто-то тихо ходил взад и вперед. Это была экономка, никогда не показывавшаяся при ком-нибудь из нас. Она считала, что мы восстанавливаем против нее Фердинанда, и ненавидела нас.
Я вышел и окунулся в шумное движение улицы, как в теплую ванну.
XI
Впервые я шел в гости к Пат. До сих пор обычно она навещала меня или я приходил к ее дому, и мы отправлялись куда-нибудь. Но всегда было так, будто она приходила ко мне только с визитом, ненадолго. Мне хотелось знать о ней больше, знать, как она живет.
Я подумал, что мог бы принести ей цветы. Это было нетрудно: городской сад за луна-парком был весь в цвету. Перескочив через решетку, я стал обрывать кусты белой сирени.
– Что вы здесь делаете? – раздался вдруг громкий голос. Я поднял глаза. Передо мной стоял человек с лицом бургундца и закрученными седыми усами. Он смотрел на меня с возмущением. Не полицейский и не сторож, но, судя по всему, старый офицер в отставке.
– Это нетрудно установить, – вежливо ответил я, – я обламываю здесь ветки сирени.
На мгновение у отставного военного отнялся язык.
– Известно ли вам, что это городской парк? – гневно спросил он.
Я рассмеялся:
– Конечно, известно; или, по-вашему, я принял это место за Канарские острова?
Он посинел. Я испугался, что его хватит удар.
– Сейчас же вон отсюда! – заорал он первоклассным казарменным басом. – Вы расхищаете городскую собственность! Я прикажу вас задержать!
Тем временем я успел набрать достаточно сирени.
– Но сначала меня надо поймать. Ну-ка, догони, дедушка! – предложил я старику, перемахнул через решетку и исчез.
* * *
Перед домом Пат я еще раз придирчиво осмотрел свой костюм. Потом я поднялся по лестнице. Это был современный новый дом – прямая противоположность моему обветшалому бараку. Лестницу устилала красная дорожка. У фрау Залевски этого не было, не говоря уже о лифте.
Пат жила на четвертом этаже. На двери красовалась солидная латунная табличка. „Подполковник Эгберт фон Гаке“. Я долго разглядывал ее. Прежде чем позвонить, я невольно поправил галстук. Мне открыла девушка в белоснежной наколке и кокетливом передничке; было просто невозможно сравнить ее с нашей неуклюжей косоглазой Фридой. Мне вдруг стало не по себе.
– Господин Локамп? – спросила она. Я кивнул. Она повела меня через маленькую переднюю и открыла дверь в комнату. Я бы, пожалуй, не очень удивился, если бы там оказался подполковник Эгберт фон Гаке в полной парадной форме и подверг меня допросу, – настолько я был подавлен множеством генеральских портретов в передней. Генералы, увешанные орденами, мрачно глядели на мою сугубо штатскую особу. Но тут появилась Пат. Она вошла, стройная и легкая, и комната внезапно преобразилась в какой-то островок тепла и радости. Я закрыл дверь и осторожно обнял ее. Затем я вручил ей наворованную сирень.
– Вот, – сказал я. – С приветом от городского управления.
Она поставила цветы в большую светлую вазу, стоявшую на полу у окна. Тем временем я осмотрел ее комнату. Мягкие приглушенные тона, старинная красивая мебель, бледно-голубой ковер, шторы, точно расписанные пастелью, маленькие удобные кресла, обитые поблекшим бархатом.
– Господи, и как ты только ухитрилась найти такую комнату, Пат, – сказал я.
– Ведь когда люди сдают комнаты, они обычно ставят в них самую что ни на есть рухлядь и никому не нужные подарки, полученные ко дню рождения.
Она бережно передвинула вазу с цветами к стене. Я видел тонкую изогнутую линию затылка, прямые плечи. худенькие руки. Стоя на коленях, она казалась ребенком, нуждающимся в защите. Но в ней было что-то от молодого гибкого животного, и когда она выпрямилась и прижалась ко мне, это уже не был ребенок, в ее глазах и губах я опять увидел вопрошающее ожидание и тайну, смущавшие меня. А ведь мне казалось, что в этом грязном мире такое уже не встретить.
Я положил руку ей на плечо. Было так хорошо чувствовать ее рядом.
– Все это мои собственные вещи, Робби. Раньше квартира принадлежала моей матери. Когда она умерла, я ее отдала, а себе оставила две комнаты. – Значит, это твоя квартира? – спросил я с облегчением. – А подполковник Эгберт фон Гаке живет у тебя только на правах съемщика?
Она покачала головой:
– Больше уже не моя. Я не могла ее сохранить. От квартиры пришлось отказаться, а лишнюю мебель я продала. Теперь я здесь квартирантка. Но что это тебе дался старый Эгберт?
– Да ничего. У меня просто страх перед полицейскими и старшими офицерами. Это еще со времен моей военной службы.
Она засмеялась:
– Мой отец тоже был майором.
– Майор это еще куда ни шло.
– А ты знаешь старика Гаке? – спросила она.
Меня вдруг охватило недоброе предчувствие:
– Маленький, подтянутый, с красным лицом, седыми, подкрученными усами и громовым голосом? Он часто гуляет в городском парке?
Она смеясь перевела взгляд с букета сирени на меня:
– Нет, он большого роста, бледный, в роговых очках?
– Тогда я его не знаю.
– Хочешь с ним познакомиться? Он очень мил.
– Боже упаси! Пока что мое место в авторемонтной мастерской и в пансионе фрау Залевски.
В дверь постучали. Горничная вкатила низкий столик на колесиках. Тонкий белый фарфор, серебряное блюдо с пирожными, еще одно блюдо с неправдоподобно маленькими бутербродами, салфетки, сигареты и бог знает еще что. Я смотрел на все, совершенно ошеломленный.
– Сжалься, Пат! – сказал я наконец. – Ведь это как в кино. Уже на лестнице я заметил, что мы стоим на различных общественных ступенях. Подумай, я привык сидеть у подоконника фрау Залевски, около своей верной спиртовки, и есть на засаленной бумаге. Не осуждай обитателя жалкого пансиона, если в своем смятении он, может быть, опрокинет чашку!
Она рассмеялась:
– Нет, опрокидывать чашки нельзя. Честь автомобилиста не позволит тебе это сделать. Ты должен быть ловким. – Она взяла чайник. – Ты хочешь чаю или кофе?
– Чаю или кофе? Разве есть и то и другое?
– Да. Вот, посмотри. – Роскошно! Как в лучших ресторанах! Не хватает только музыки.
Она нагнулась и включила портативный приемник, – я не заметил его раньше.
– Итак, что же ты хочешь, чай или кофе?
– Кофе, просто кофе, Пат. Ведь я крестьянин. А ты что будешь пить?
– Я выпью с тобой кофе.
– А вообще ты пьешь чай?
– Да.
– Так зачем же кофе?
– Я уже начинаю к нему привыкать. Ты будешь есть пирожные или бутерброды?
– И то и другое. Таким случаем надо воспользоваться. Потом я еще буду пить чай. Я хочу попробовать все, что у тебя есть.
Смеясь, она наложила мне полную тарелку. Я остановил ее:
– Хватит, хватит! Не забывай, что тут рядом подполковник! Начальство ценит умеренность в нижних чинах!
– Только при выпивке, Робби. Старик Эгберт сам обожает пирожные со сбитыми сливками.
– Начальство требует от нижних чинов умеренности и в комфорте, – заметил я.
– В свое время нас основательно отучали от него. – Я перекатывал столик на резиновых колесиках взад и вперед. Он словно сам напрашивался на такую забаву и бесшумно двигался по ковру. Я осмотрелся. Все в этой комнате было подобрано со вкусом. – Да, Пат, – сказал я, – вот, значит, как жили твои предки!
Пат опять рассмеялась:
– Ну что ты выдумываешь?
– Ничего не выдумываю. Говорю о том, что было.
– Ведь эти несколько вещей сохранились у меня случайно.
– Не случайно. И дело не в вещах. Дело в том, что стоит за ними. Уверенность и благополучие. Этого тебе не понять. Это понимает только тот, кто уже лишился всего.
Она посмотрела на меня:
– И ты мог бы это иметь, если бы действительно хотел.
Я взял ее за руку:
– Но я не хочу, Пат, вот в чем дело. Я считал бы себя тогда авантюристом. Нашему брату лучше всего жить на полный износ. К этому привыкаешь. Время такое.
– Да оно и весьма удобно. Я рассмеялся:
– Может быть. А теперь дай мне чаю. Хочу попробовать.
– Нет, – сказала она, – продолжаем пить кофе. Только съешь что-нибудь. Для пущего износа.
– Хорошая идея. Но не надеется ли Эгберт, этот страстный любитель пирожных, что и ему кое-что перепадет?
– Возможно. Пусть только не забывает о мстительности нижних чинов. Ведь это в духе нашего времени. Можешь спокойно съесть все.
Ее глаза сияли, она была великолепна.
– А знаешь, когда я перестаю жить на износ, – и не потому, что меня кто-то пожалел? – спросил я.
Она не ответила, но внимательно посмотрела на меня.
– Когда я с тобой! – сказал я. – А теперь в ружье, в беспощадную атаку на Эгберта!
В обед я выпил только чашку бульона в шоферской закусочной. Поэтому я без особого труда съел все. Ободряемый Пат, я выпил заодно и весь кофе.
* * *
Мы сидели у окна и курили. Над крышами рдел багряный закат.
– Хорошо у тебя, Пат, – сказал я. – По-моему, здесь можно сидеть, не выходя целыми неделями, и забыть обо всем, что творится на свете.
Она улыбнулась:
– Было время, когда я не надеялась выбраться отсюда.
– Когда же это?
– Когда болела.
– Ну, это другое дело. А что с тобой было?
– Ничего страшного. Просто пришлось полежать. Видно, слишком быстро росла, а еды не хватало. Во время войны, да и после нее, было голодновато.
Я кивнул:
– Сколько же ты пролежала? Подумав, она ответила:
– Около года. – Так долго! – Я внимательно посмотрел на нее.
– Все это давным-давно прошло. Но тогда это мне казалось целой вечностью. В баре ты мне как-то рассказывал о своем друге Валентине. После войны он все время думал: какое это счастье – жить. И в сравнении с этим счастьем все казалось ему незначительным.
– Ты все правильно запомнила, – сказал я.
– Потому что я это очень хорошо понимаю. С тех пор я тоже легко радуюсь всему. По-моему, я очень поверхностный человек.
– Поверхностны только те, которые считают себя глубокомысленными.
– А вот я определенно поверхностна. Я не особенно разбираюсь в больших вопросах жизни. Мне нравится только прекрасное. Вот ты принес сирень – и я уже счастлива.
– Это не поверхностность; это высшая философия.
– Может быть, но не для меня. Я просто поверхностна и легкомысленна.
– Я тоже.
– Не так, как я. Раньше ты говорил что-то про авантюризм. Я настоящая авантюристка.
– Я так и думал, – сказал я.
– Да. Мне бы давно надо переменить квартиру, иметь профессию, зарабатывать деньги. Но я всегда откладывала это. Хотелось пожить какое-то время так, как нравится. Разумно это, нет ли – все равно. Так я и поступила.
Мне стало смешно:
– Почему у тебя сейчас такое упрямое выражение лица?
– А как же? Все говорили мне, что все это бесконечно легкомысленно, что надо экономить жалкие гроши. оставшиеся у меня, подыскать себе место и работать. А мне хотелось жить легко и радостно, ничем не связывать себя и делать, что захочу. Такое желание пришло после смерти матери и моей долгой болезни.
– Есть у тебя братья или сестры?
Она отрицательно покачала головой.
– Я так и думал.
– И ты тоже считаешь, что я вела себя легкомысленно?
– Нет, мужественно.
– При чем тут мужество? Не очень-то я мужественна. Знаешь, как мне иногда бывало страшно? Как человеку, который сидит в театре на чужом месте и все-таки не уходит с него.
– Значит, ты была мужественна, – сказал я. – Мужество не бывает без страха. Кроме того, ты вела себя разумно. Ты могла бы без толку растратить свои деньги. А так ты хоть что-то получила взамен. А чем ты занималась?
– Да, собственно, ничем. Просто так – жила для себя.
– За это хвалю! Нет ничего прекраснее.
Она усмехнулась:
– Все это скоро кончится, я начну работать.
– Где? Это не связано с твоим тогдашним деловым свиданием с Биндингом?
– Да. С Биндингом и доктором Максом Матушайтом, директором магазинов патефонной компании «Электрола». Продавщица с музыкальным образованием.
– И ничто другое этому Биндингу в голову не пришло?
– Пришло, но я не захотела.
– Я ему и не советовал бы… Когда же ты начнешь работать?
– Первого августа.
– Ну, тогда еще остается немало времени. Может быть, подыщем что-нибудь другое. Но так или иначе, мы безусловно будем твоими покупателями.
– Разве у тебя есть патефон?
– Нет, но я, разумеется, немедленно приобрету его. А вся эта история мне определенно не нравится.
– А мне нравится, – сказала она. – Ничего путного я делать не умею. Но с тех пор как ты со мной, все стало для меня гораздо проще. Впрочем, не стоило рассказывать тебе об этом.
– Нет, стоило. Ты должна мне всегда говорить обо всем.
Поглядев на меня, она сказала:
– Хорошо, Робби. – Потом она поднялась и подошла к шкафчику:
– Знаешь, что у меня есть? Ром. Для тебя. И, как мне кажется, хороший ром.
Она поставила рюмку на столик и выжидательно посмотрела на меня.
– Ром хорош, это чувствуется издалека, – сказал я. – Но почему бы тебе не быть более бережливой, Пат? Хотя бы ради того, чтобы оттянуть все это дело с патефонами?
– Не хочу.
– Тоже правильно.
По цвету рома я сразу определил, что он смешан. Виноторговец, конечно, обманул Пат. Я выпил рюмку.
– Высший класс, – сказал я, – налей мне еще одну. Где ты его достала?
– В магазине на углу.
«Какой-нибудь паршивый магазинчик деликатесов», – подумал я, решив зайти туда при случае и высказать хозяину, что я о нем думаю.
– А теперь мне, пожалуй, надо идти, Пат? – спросил я.
– Нет еще…
Мы стояли у окна. Внизу зажглись фонари.
– Покажи мне свою спальню, – сказал я. Она открыла дверь и включила свет. Я оглядел комнату, не переступая порога. Сколько мыслей пронеслось в моей голове!
– Значит, это твоя кровать, Пат?.. – спросил я наконец.
Она улыбнулась:
– А чья же, Робби?
– Правда! А вот и телефон. Буду знать теперь и это… Я пойду… Прощай, Пат.
Она прикоснулась руками к моим вискам. Было бы чудесно остаться здесь в этот вечер, быть возле нее, под мягким голубым одеялом… Но что-то удерживало меня. Не скованность, не страх и не осторожность, – просто очень большая нежность, нежность, в которой растворялось желание.
– Прощай, Пат, – сказал я. – Мне было очень хорошо у тебя. Гораздо лучше, чем ты можешь себе представить. И ром… и то, что ты подумала обо всем…
– Но ведь все это так просто…
– Для меня нет. Я к этому не привык.
* * *
Я вернулся в пансион фрау Залевски и посидел немного в своей комнате. Мне было неприятно, что Пат чем-то будет обязана Биндингу. Я вышел в коридор и направился к Эрне Бениг.
– Я по серьезному делу, Эрна. Какой нынче спрос на женский труд?
– Почему это вдруг? – удивилась она. – Не ждала такого вопроса. Впрочем, скажу вам, что положение весьма неважное.
– И ничего нельзя сделать?
– А какая специальность?
– Секретарша, ассистентка… Она махнула рукой:
– Сотни тысяч безработных… У этой дамы какая-нибудь особенная специальность?
– Она великолепно выглядит, – сказал я.
– Сколько слогов? – спросила Эрна.
– Что?
– Сколько слогов она записывает в минуту? На скольких языках?
– Понятия не имею, – сказал я, – но, знаете… для представительства…
– Дорогой мой, знаю все заранее: дама из хорошей семьи, когда-то жила припеваючи, а теперь вынуждена… и так далее и так далее. Безнадежно, поверьте. Разве что кто-нибудь примет в ней особенное участие и пристроит ее. Вы понимаете, чем ей придется платить? А этого вы, вероятно, не хотите?
– Странный вопрос.
– Менее странный, чем вам кажется, – с горечью ответила Эрна. – На этот счет мне кое-что известно. Я вспомнил о связи Эрны с ее шефом.
– Но я вам дам хороший совет, – продолжала она. – Постарайтесь зарабатывать так, чтобы хватало на двоих. Это самое простое решение вопроса. Женитесь.
Я рассмеялся:
– Вот так здорово! Не знаю, смогу ли я взять столько на себя.
Эрна странно посмотрела на меня. При всей своей живости она показалась мне вдруг слегка увядшей и даже постаревшей.
– Вот что я вам скажу, – произнесла она. – Я живу хорошо, и у меня немало вещей, которые мне вовсе не нужны. Но поверьте, если бы кто-нибудь пришел ко мне и предложил жить вместе, по-настоящему, честно, я бросила бы все это барахло и поселилась бы с ним хоть в чердачной каморке. – Ее лицо снова обрело прежнее выражение. – Ну, бог с ним, со всем – в каждом человеке скрыто немного сентиментальности. – Она подмигнула мне сквозь дым своей сигаретки. – Даже в вас, вероятно.
– Откуда?..
– Да, да… – сказала Эрна. – И прорывается она совсем неожиданно…
– У меня не прорвется, – ответил я.
Я был дома до восьми часов, потом мне надоело одиночество, и я пошел в бар, надеясь встретить там кого-нибудь.
За столиком сидел Валентин.
– Присядь, – сказал он. – Что будешь пить?
– Ром, – ответил я. – С сегодняшнего дня у меня особое отношение к этому напитку.
– Ром – молоко солдата, – сказал Валентин. – Между прочим, ты хорошо выглядишь, Робби.
– Разве?
– Да, ты помолодел.
– Тоже неплохо, – сказал я. – Будь здоров, Валентин.
– Будь здоров, Робби.
Мы поставили рюмки на столик и, посмотрев друг на друга, рассмеялись.
– Дорогой ты мой старик, – сказал Валентин.
– Дружище, черт бы тебя побрал! – воскликнул я. – А теперь что выпьем?
– Снова то же самое.
– Идет.
Фред налил нам.
– Так будем здоровы, Валентин.
– Будем здоровы, Робби.
– Какие замечательные слова «будем здоровы», верно?
– Лучшие из всех слов!
Мы повторили тост еще несколько раз. Потом Валентин ушел.
* * *
Я остался. Кроме Фреда, в баре никого не было. Я разглядывал старые освещенные карты на стенах, корабли с пожелтевшими парусами и думал о Пат. Я охотно позвонил бы ей, но заставлял себя не делать этого. Мне не хотелось думать о ней так много. Мне хотелось, чтобы она была для меня нежданным подарком, счастьем, которое пришло и снова уйдет, – только так. Я не хотел допускать и мысли, что это может стать чем-то большим. Я слишком хорошо знал – всякая любовь хочет быть вечной, в этом и состоит ее вечная мука. Не было ничего прочного, ничего.
– Дай мне еще одну рюмку, Фред, – попросил я. В бар вошли мужчина и женщина. Они выпили по стаканчику коблера у стойки. Женщина выглядела утомленной, мужчина смотрел на нее с вожделением. Вскоре они ушли.
Я выпил свою рюмку. Может быть, не стоило идти сегодня к Пат. Перед моими глазами все еще была комната, исчезающая в сумерках, мягкие синие вечерние тени и красивая девушка, глуховатым, низким голосом говорившая о своей жизни, о своем желании жить. Черт возьми, я становился сентиментальным. Но разве не растворилось уже в дымке нежности то, что было до сих пор ошеломляющим приключением, захлестнувшим меня, разве все это уже не захватило меня глубже, чем я думал и хотел. разве сегодня, именно сегодня, я не почувствовал, как сильно я переменился? Почему я ушел, почему не остался у нее? Ведь я желал этого. Проклятье, я не хотел больше думать обо всем этом. Будь что будет, пусть я сойду с ума от горя, когда потеряю ее, но, пока она была со мной, все остальное казалось безразличным. Стоило ли пытаться упрочить свою маленькую жизнь! Все равно должен был настать день, когда великий потоп смоет все.
– Выпьешь со мной, Фред? – спросил я.
– Как всегда, – сказал он.
Мы выпили по две рюмки абсента. Потом бросили жребий, кому заказать следующие. Я выиграла но меня это не устраивало. Мы продолжали бросать жребий, и я проиграл только на пятый раз, но уж зато трижды кряду.
– Что я, пьян, или действительно гром гремит? – спросил я.
Фред прислушался:
– Правда, гром. Первая гроза в этом году.
Мы пошли к выходу и посмотрели на небо. Его заволокло тучами. Было тепло, и время от времени раздавались раскаты грома.
– Раз так, значит, можно выпить еще по одной, – предложил я.
Фред не возражал.
– Противная лакричная водичка, – сказал я и поставил пустую рюмку на стойку. Фред тоже считал, что надо выпить чего-нибудь покрепче, – вишневку, например. Мне хотелось рому. Чтобы не спорить, мы выпили и то и другое. Мы стали пить из больших бокалов: их Фреду не надо было так часто наполнять. Теперь мы были в блестящем настроении. Несколько раз мы выходили на улицу смотреть, как сверкают молнии. Очень хотелось видеть это, но нам не везло. Вспышки озаряли небо, когда мы сидели в баре. Фред сказал, что у него есть невеста, дочь владельца ресторана-автомата. Но он хотел повременить с женитьбой до смерти старика, чтобы знать совершенно точно, что ресторан достанется ей. На мой взгляд, Фред был не в меру осторожен, но он доказал мне, что старик – гнусный тип, о котором наперед ничего нельзя знать; от него всего жди, – еще завещает ресторан в последнюю минуту местной общине методистской церкви. Тут мне пришлось с ним согласиться. Впрочем, Фред не унывал. Старик простудился, и Фред решил, что у него, может быть, грипп, а ведь это очень опасно. Я сказал ему, что для алкоголиков грипп, к сожалению, сущие пустяки; больше того, настоящие пропойцы иной раз начинают буквально расцветать и даже жиреть от гриппа. Фред заметил, что это в общем все равно, авось старик попадет под какую-нибудь машину. Я признал возможность такого варианта, особенно на мокром асфальте. Фред тут же выбежал на улицу, посмотреть, не пошел ли дождь. Но было еще сухо. Только гром гремел сильнее. Я дал ему стакан лимонного сока и пошел к телефону. В последнюю минуту я вспомнил, что не собирался звонить. Я помахал рукой аппарату и хотел снять перед ним шляпу. Но тут я заметил, что шляпы на мне нет.
Когда я вернулся, у столика стояли Кестер и Ленц.
– Ну-ка, дохни, – сказал Готтфрид.
Я повиновался.
– Ром, вишневая настойка и абсент, – сказал он. – Пил абсент, свинья! – Если ты думаешь, что я пьян, то ты ошибаешься, – сказал я. – Откуда вы?
– С политического собрания. Но Отто решил, что это слишком глупо. А что пьет Фред?
– Лимонный сок.
– Выпил бы и ты стакан.
– Завтра, – ответил я. – А теперь я чего-нибудь поем.
Кестер не сводил с меня озабоченного взгляда.
– Не смотри на меня так, Отто, – сказал я, – я слегка наклюкался, но от радости, а не с горя.
– Тогда все в порядке, – сказал он. – Все равно, пойдем поешь с нами.
* * *
В одиннадцать часов я был снова трезв как стеклышко. Кестер предложил пойти посмотреть, что с Фредом. Мы вернулись в бар и нашли его мертвецки пьяным за стойкой.
– Перетащите его в соседнюю комнату, – сказал Ленц, – а я пока буду здесь за бармена.
Мы с Кестером привели Фреда в чувство, напоив его горячим молоком. Оно подействовало мгновенно. Затем мы усадили его на стул и приказали отдохнуть с полчаса, пока Ленц работал за него.
Готтфрид делал все как следует. Он знал все цены, все наиболее ходкие рецепты коктейлей и так лихо тряс миксер, словно никогда ничем иным не занимался.
Через час появился Фред. Желудок его был основательно проспиртован, и Фред быстро приходил в себя.
– Очень сожалею, Фред, – сказал я: – надо было нам сперва что-нибудь поесть.
– Я опять в полном порядке, – ответил Фред. – Время от времени это неплохо.
– Безусловно.
Я пошел к телефону и вызвал Пат. Мне было совершенно безразлично все, что я передумал раньше. Она ответила мне.
– Через пятнадцать минут буду у парадного, – сказал я и торопливо повесил трубку. Я боялся, что она устала и не захочет ни о чем говорить. А мне надо было ее увидеть.
Пат спустилась вниз. Когда она открывала дверь парадного, я поцеловал стекло там, где была ее голова. Она хотела что-то сказать, но я не дал ей и слова вымолвить. Я поцеловал ее, мы побежали вдвоем вдоль улицы, пока не нашли такси. Сверкнула молния, и раздался гром.
– Скорее, начнется дождь, – сказал я.
Мы сели в машину. Первые капли ударили по крыше. Такси тряслось по неровной брусчатке. Все было чудесно – при каждом толчке я ощущал Пат. Все было чудесно – дождь, город, хмель. Все было так огромно и прекрасно! Я был в том бодром, светлом настроении, какое испытываешь, когда выпил и уже преодолел хмель. Вся моя скованность исчезла, ночь была полна глубокой силы и блеска, и уже ничто не могло случиться, ничто не было фальшивым. Дождь начался по-настоящему, когда мы вышли. Пока я расплачивался с шофером, темная мостовая еще была усеяна капельками-пятнышками, как пантера. Но не успели мы дойти до парадного, как на черных блестящих камнях уже вовсю подпрыгивали серебряные фонтанчики – с неба низвергался потоп. Я не зажег свет. Молнии освещали комнату. Гроза бушевала над городом. Раскаты грома следовали один за другим.
– Вот когда мы сможем здесь покричать, – воскликнул я, – не боясь, что нас услышат! – Ярко вспыхивало окно. На бело-голубом фоне неба взметнулись черные силуэты кладбищенских деревьев и сразу исчезли, сокрушенные треском и грохотом ночи; перед окном, между тьмою и тьмой, словно фосфоресцируя, на мгновенье возникала гибкая фигура Пат. Я обнял ее за плечи, она тесно прижалась ко мне, я ощутил ее губы, ее дыхание и позабыл обо всем.
XII
Наша мастерская все еще пустовала, как амбар перед жатвой. Поэтому мы решили не продавать машину, купленную на аукционе, а использовать ее как такси. Ездить на ней должны были по очереди Ленц и я. Кестер с помощью Юппа вполне мог управиться в мастерской до получения настоящих заказов.
Мы с Ленцем бросили кости, кому ехать первому. Я выиграл. Набив карман мелочью и взяв документы, я медленно поехал на нашем такси по городу, чтобы подыскать для начала хорошую стоянку. Первый выезд показался мне несколько странным. Любой идиот мог меня остановить, и я обязан был его везти. Чувство не из самых приятных.
Я выбрал место, где стояло только пять машин. Стоянка была против гостиницы «Вальдекер гоф», в деловом районе. Казалось, что тут долго не простоишь. Я передвинул рычаг зажигания и вышел. От одной из передних машин отделился молодой парень в кожаном пальто и направился ко мне.
– Убирайся отсюда, – сказал он угрюмо. Я спокойно смотрел на него, прикидывая, что если придется драться, то лучше всего сбить его ударом в челюсть снизу. Стесненный одеждой, он не смог бы достаточно быстро закрыться руками.
– Не понял? – спросило кожаное пальто и сплюнуло мне под ноги окурок сигареты. – Убирайся, говорю тебе! Хватит нас тут! Больше нам никого не надо!
Его разозлило появление лишней машины, – это было ясно; но ведь и я имел право стоять здесь.
– Ставлю вам водку, – сказал я. Этим вопрос был бы исчерпан. Таков был обычай, когда кто-нибудь появлялся впервые. К нам подошел молодой шофер:
– Ладно, коллега. Оставь его, Густав… Но Густаву что-то во мне не понравилось, и я знал, что он почувствовал во мне новичка.
– Считаю до трех…
Он был на голову выше меня и, видимо, хотел этим воспользоваться.
Я понял, что слова не помогут. Надо было либо уезжать, либо драться.
– Раз, – сказал Густав и расстегнул пальто.
– Брось глупить, – сказал я, снова пытаясь утихомирить его. – Лучше пропустим по рюмочке.
– Два… – прорычал Густав.
Он собирался измордовать меня по всем правилам.
– Плюс один… равняется…
Он заломил фуражку.
– Заткнись, идиот! – внезапно заорал я. От неожиданности Густав открыл рот, сделал шаг вперед и оказался на самом удобном для меня месте. Развернувшись всем корпусом, я сразу ударил его. Кулак сработал, как молот. Этому удару меня научил Кестер. Приемами бокса я владел слабо, да и не считал нужным тренироваться. Обычно все зависело от первого удара. Мой апперкот оказался правильным. Густав повалился на тротуар, как мешок.
– Так ему и надо, – сказал молодой шофер. – Старый хулиган. – Мы подтащили Густава к его машине и положили на сиденье. – Ничего, придет в себя.
Я немного разволновался. В спешке я неправильно поставил большой палец и при ударе вывихнул его. Если бы Густав быстро пришел в себя, он смог бы сделать со мной что угодно. Я сказал об этом молодому шоферу и спросил, не лучше ли мне сматываться.
– Ерунда, – сказал он. – Дело с концом. Пойдем в кабак – поставишь нам по рюмочке. Ты не профессиональный шофер, верно?
– Да.
– Я тоже нет. Я актер.
– И как?
– Да вот живу, – рассмеялся он. – И тут театра достаточно.
В пивную мы зашли впятером – двое пожилых и трое молодых. Скоро явился и Густав. Тупо глядя на нас, он подошел к столику. Левой рукой я нащупал в кармане связку ключей и решил, что в любом случае буду защищаться до последнего.
Но до этого не дошло. Густав пододвинул себе ногой стул и с хмурым видом опустился на него. Хозяин поставил перед ним рюмку. Густав и остальные выпили по первой. Потом нам подали по второй. Густав покосился на меня и поднял рюмку.
– Будь здоров, – обратился он ко мне с омерзительным выражением лица.
– Будь здоров, – ответил я и выпил.
Густав достал пачку сигарет. Не глядя на меня, он протянул ее мне. Я взял сигарету и дал ему прикурить. Затем я заказал по двойному кюммелю. Выпили. Густав посмотрел на меня сбоку.
– Балда, – сказал он, но уже добродушно.
– Мурло, – ответил я в том же тоне. Он повернулся ко мне:
– Твой удар был хорош…
– Случайно… – Я показал ему вывихнутый палец. – Не повезло… – сказал он, улыбаясь. – Между прочим, меня зовут Густав.
– Меня – Роберт.
– Ладно. Значит, все в порядке, Роберт, да? А я решил, что ты за мамину юбку держишься.
– Все в порядке, Густав.
С этой минуты мы стали друзьями.
* * *
Машины медленно подвигались вперед. Актер, которого все звали Томми, получил отличный заказ – поездку на вокзал. Густав повез кого-то в ближайший ресторан за тридцать пфеннигов. Он чуть не лопнул от злости: заработать десять пфеннигов и снова пристраиваться в хвост! Мне попался редкостный пассажир – старая англичанка, пожелавшая осмотреть город. Я разъезжал с ней около часу. На обратном пути у меня было еще несколько мелких ездок. В полдень, когда мы снова собрались в пивной и уплетали бутерброды, мне уже казалось, что я бывалый шофер такси. В отношениях между водителями было что-то от братства старых солдат. Здесь собрались люди самых различных специальностей. Только около половины из них были профессиональными шоферами, остальные оказались за рулем случайно.
Я был довольно сильно измотан, когда перед вечером въехал во двор мастерской. Ленц и Кестер уже ожидали меня.
– Ну, братики, сколько вы заработали? – спросил я.
– Продано семьдесят литров бензина, – доложил Юпп.
– Больше ничего?
Ленц злобно посмотрел на небо:
– Дождь нам хороший нужен! А потом маленькое столкновение на мокром асфальте прямо перед воротами! Ни одного пострадавшего! Но зато основательный ремонт.
– Посмотрите сюда! – Я показал им тридцать пять марок, лежавших у меня на ладони.
– Великолепно, – сказал Кестер. – Из них двадцать марок – чистый заработок. Придется размочить их сегодня. Ведь должны же мы отпраздновать первый рейс!
– Давайте пить крюшон, – заявил Ленц.
– Крюшон? – спросил я. – Зачем же крюшон? – Потому что Пат будет с нами.
– Пат?
– Не раскрывай так широко рот, – сказал последний романтик, – мы давно уже обо всем договорились. В семь мы заедем за ней. Она предупреждена. Уж раз ты не подумал о ней, пришлось нам самим позаботиться. И в конце концов ты ведь познакомился с ней благодаря нам.
– Отто, – сказал я, – видел ты когда-нибудь такого нахала, как этот рекрут?
Кестер рассмеялся.
– Что у тебя с рукой, Робби? Ты ее держишь как-то набок.
– Кажется, вывихнул. – Я рассказал историю с Густавом.
Ленц осмотрел мой палец:
– Конечно, вывихнул! Как христианин и студент-медик в отставке, я, несмотря на твои грубости, помассирую тебе палец. Пойдем, чемпион по боксу.
Мы пошли в мастерскую, где Готтфрид занялся моей рукой, вылив на нее немного масла.
– Ты сказал Пат, что мы празднуем однодневный юбилей нашей таксомоторной деятельности? – спросил я его.
Он свистнул сквозь зубы.
– А разве ты стыдишься этого, паренек?
– Ладно, заткнись, – буркнул я, зная, что он прав. – Так ты сказал?
– Любовь, – невозмутимо заметил Готтфрид, – чудесная вещь. Но она портит характер.
– Зато одиночество делает людей бестактными, слышишь, мрачный солист?
– Такт – это неписаное соглашение не замечать чужих ошибок и не заниматься их исправлением. То есть жалкий компромисс. Немецкий ветеран на такое не пойдет, детка.
– Что бы сделал ты на моем месте, – спросил я, – если бы кто-нибудь вызвал твое такси по телефону, а потом выяснилось бы, что это Пат?
Он ухмыльнулся:
– Я ни за что не взял бы с нее плату за проезд, мой сын.
Я толкнул его так, что он слетел с треножника. – Aх ты, негодяй! Знаешь, что я сделаю? Я просто заеду за ней вечером на нашем такси.
– Вот это правильно! – Готтфрид поднял благословляющую руку. – Только не теряй свободы! Она дороже любви. Но это обычно понимают слишком поздно. А такси мы тебе все-таки не дадим. Оно нужно нам для Фердинанда Грау и Валентина. Сегодня у нас будет серьезный и великий вечер.
* * *
Мы сидели в садике небольшого пригородного трактира. Низко над лесом, как красный факел, повисла влажная луна. Мерцали бледные канделябры цветов на каштанах, одуряюще пахла сирень, на столе перед нами стояла большая стеклянная чаша с ароматным крюшоном. В неверном свете раннего вечера чаша казалась светлым опалом, в котором переливались последние синевато-перламутровые отблески догоравшей зари. Уже четыре раза в этот вечер чаша наполнялась крюшоном.
Председательствовал Фердинанд Грау. Рядом с ним сидела Пат. Она приколола к платью бледно-розовую орхидею, которую он принес ей.
Фердинанд выудил из своего бокала мотылька и осторожно положил его на стол.
– Взгляните на него, – сказал он. – Какое крылышко. Рядом с ним лучшая парча – грубая тряпка! А такая тварь живет только один день, и все. – Он оглядел всех по очереди. – Знаете ли вы, братья, что страшнее всего на свете?
– Пустой стакан, – ответил Ленц.
Фердинанд сделал презрительный жест в его сторону:
– Готтфрид, нет ничего более позорного для мужчины, чем шутовство. – Потом он снова обратился к вам: – Самое страшное, братья, – это время. Время. Мгновения, которое мы переживаем и которым все-таки никогда не владеем.
Он достал из кармана часы и поднес их к глазам Ленца:
– Вот она, мой бумажный романтик! Адская машина. Тикает, неудержимо тикает, стремясь навстречу небытию. Ты можешь остановить лавину, горный обвал, но вот эту штуку не остановишь.
– И не собираюсь останавливать, – заявил Ленц. – Хочу мирно состариться. Кроме того, мне нравится разнообразие.
– Для человека это невыносимо, – сказал Грау, не обращая внимания на Готтфрида. – Человек просто не может вынести этого. И вот почему он придумал себе мечту. Древнюю, трогательную, безнадежную мечту о вечности.
Готтфрид рассмеялся:
– Фердинанд, самая тяжелая болезнь мира – мышление! Она неизлечима.
– Будь она единственной, ты был бы бессмертен, – ответил ему Грау, – ты – недолговременное соединение углеводов, извести, фосфора и железа, именуемое на этой земле Готтфридом Ленцем.
Готтфрид блаженно улыбался. Фердинанд тряхнул своей львиной гривой:
– Братья, жизнь – это болезнь, и смерть начинается с самого рождения. В каждом дыхании, в каждом ударе сердца уже заключено немного умирания – все это толчки, приближающие нас к концу.
– Каждый глоток тоже приближает нас к концу, – заметил Ленц. – Твое здоровье, Фердинанд! Иногда умирать чертовски легко.
Грау поднял бокал. По его крупному лицу как беззвучная гроза пробежала улыбка.
– Будь здоров, Готтфрид! Ты – блоха, резво скачущая по шуршащей гальке времени. И о чем только думала призрачная сила, движущая нами, когда создавала тебя?
– Это ее частное дело. Впрочем, Фердинанд, тебе не следовало бы говорить так пренебрежительно об этом. Если бы люди были вечны, ты остался бы без работы, старый прихлебатель смерти.
Плечи Фердинанда затряслись. Он хохотал. Затем он обратился к Пат:
– Что вы скажете о нас, болтунах, маленький цветок на пляшущей воде?
* * *
Потом я гулял с Пат по саду. Луна поднялась выше, и луга плыли в сером серебре. Длинные, черные тени деревьев легли на траву темными стрелами, указывающими путь в неизвестность. Мы спустились к озеру и повернули обратно. По дороге мы увидели Ленца; он притащил в сад раскладной стул, поставил его в кусты сирени и уселся. Его светлая шевелюра и огонек сигареты резко выделялись в полумраке. Рядом на земле стояла чаша с недопитым майским крюшоном и бокал.
– Вот так местечко! – воскликнула Пат. – В сирень забрался!
– Здесь недурно. – Готтфрид встал. – Присядьте и вы.
Пат села на стул. Ее лицо белело среди цветов.
– Я помешан на сирени, – сказал последний романтик. – Для меня сирень – воплощение тоски по родине. Весной тысяча девятьсот двадцать четвертого года я, как шальной, снялся с места и приехал из Рио-де-Жанейро домой – вспомнил, что в Германии скоро должна зацвести сирень. Но я, конечно, опоздал. – Он рассмеялся. – Так получается всегда.
– Рио-де-Жанейро… – Пат притянула к себе ветку сирени. – Вы были там вдвоем с Робби?
Готтфрид опешил. У меня мурашки побежали по телу.
– Смотрите, какая луна! – торопливо сказал я и многозначительно наступил Ленцу на ногу.
При вспышке его сигареты я заметил, что он улыбнулся и подмигнул мне. Я был спасен.
– Нет, мы там не были вдвоем, – заявил Ленц. – Тогда я был один. Но что если мы выпьем еще по глоточку крюшона?
– Больше не надо, – сказала Пат. – Я не могу пить столько вина.
Фердинанд окликнул нас, и мы пошли к дому. Его массивная фигура вырисовывалась в дверях.
– Войдите, детки, – сказал он. – Ночью людям, подобным нам, незачем общаться с природой. Ночью она желает быть одна. Крестьянин или рыбак – другое дело, но мы, горожане, чьи инстинкты притупились… – Он положил руку на плечо Готтфрида. – Ночь – это протест природы против язв цивилизации, Готтфрид! Порядочный человек не может долго выдержать это. Он замечает, что изгнан из молчаливого круга деревьев, животных, звезд и бессознательной жизни. – Он улыбнулся своей странной улыбкой, о которой никогда нельзя было сказать, печальна она или радостна. – Заходите, детки! Согреемся воспоминаниями. Ах, вспомним же чудесное время, когда мы были еще хвощами и ящерицами, – этак пятьдесят или шестьдесят тысяч лет тому назад. Господи, до чего же мы опустились с тех пор…
Он взял Пат за руку.
– Если бы у нас не сохранилась хотя бы крупица понимания красоты, все было бы потеряно. – Осторожным движением своей огромной лапы он продел под свой локоть ее ладонь. – Серебристая звездная чешуйка, повисшая над грохочущей бездной, – хотите выпить стакан вина с древним-древним старцем?
– Да, – сказала она. – Все, что вам угодно.
Они вошли в дом. Рядом с Фердинандом она казалась его дочерью. Стройной, смелой и юной дочерью усталого великана доисторических времен.
* * *
В одиннадцать мы двинулись в обратный путь. Валентин сел за руль такси и уехал с Фердинандом. Остальные сели в «Карла». Ночь была теплая, Кестер сделал крюк, и мы проехали через несколько деревень, дремавших у шоссе. Лишь изредка в окне мелькал огонек и доносился одинокий лай собак. Ленц сидел впереди, рядом с Отто, и пел. Пат и я устроились сзади.
Кестер великолепно вел машину. Он брал повороты, как птица, будто забавлялся. Он не ездил резко, как большинство гонщиков. Когда он взбирался по спирали, можно было спокойно спать, настолько плавно шла машина. Скорость не ощущалась.
По шуршанию шин мы узнавали, какая под нами дорога. На гудроне они посвистывали, на брусчатке глухо громыхали. Снопы света от фар, вытянувшись далеко вперед, мчались перед нами, как пара серых гончих, вырывая из темноты дрожащую березовую аллею, вереницу тополей, опрокидывающиеся телеграфные столбы, приземистые домики и безмолвный строй лесных просек. В россыпях тысяч звезд, на немыслимой высоте, вился над нами светлый дым Млечного Пути.
Кестер гнал все быстрее. Я укрыл Пат пальто. Она улыбнулась мне.
– Ты любишь меня? – спросил я. Она отрицательно покачала головой.
– А ты меня? – Нет. Вот счастье, правда?
– Большое счастье.
– Тогда с нами ничего не может случиться, не так ли?
– Решительно ничего, – ответила она и взяла мою руку.
Шоссе спускалось широким поворотом к железной дороге. Поблескивали рельсы. Далеко впереди показался красный огонек. «Карл» взревел и рванулся вперед. Это был скорый поезд – спальные вагоны и ярко освещенный вагон-ресторан. Вскоре мы поравнялись с ним. Пассажиры махали нам из окон. Мы не отвечали. «Карл» обогнал поезд. Я оглянулся. Паровоз извергал дым и искры. С тяжким, черным грохотом мчался он сквозь синюю ночь. Мы обогнали поезд, – но мы возвращались в город, где такси, ремонтные мастерские и мебелированные комнаты. А паровоз грохотал вдоль рек, лесов и полей в какие-то дали, в мир приключений.
Покачиваясь, неслись навстречу нам улицы и дома. «Карл» немного притих, но все еще рычал как дикий зверь.
Кестер остановился недалеко от кладбища. Он не поехал ни к Пат, ни ко мне, а просто остановился где-то поблизости. Вероятно, решил, что мы хотим остаться наедине. Мы вышли. Кестер и Ленц, не оглянувшись, сразу же помчались дальше. Я посмотрел им вслед. На минуту мне это показалось странным. Они уехали, – мои товарищи уехали, а я остался…
Я встряхнулся.
– Пойдем, – сказал я Пат. Она смотрела на меня, словно о чем-то догадываясь.
– Поезжай с ними, – сказала она.
– Нет, – ответил я.
– Ведь тебе хочется поехать с ними…
– Вот еще… – сказал я, зная, что она права. – Пойдем…
Мы пошли вдоль кладбища, еще пошатываясь от быстрой езды и ветра.
– Робби, – сказала Пат, – мне лучше пойти домой.
– Почему?
– Не хочу, чтобы ты из-за меня от чего-нибудь отказывался.
– О чем ты говоришь? От чего я отказываюсь? – От своих товарищей…
– Вовсе я от них не отказываюсь, – ведь завтра утром я их снова увижу.
– Ты знаешь, о чем я говорю, – сказала она. – Раньше ты проводил с ними гораздо больше времени.
– Потому что не было тебя, – ответил я и открыл дверь.
Она покачала головой:
– Это совсем другое.
– Конечно, другое. И слава богу!
Я поднял ее на руки и пронес по коридору в свою комнату.
– Тебе нужны товарищи, – сказала она. Ее губы почти касались моего лица.
– Ты мне тоже нужна.
– Но не так…
– Это мы еще посмотрим…
Я открыл дверь, и она соскользнула на пол, не отпуская меня.
– А я очень неважный товарищ, Робби.
– Надеюсь. Мне и не нужна женщина в роли товарища. Мне нужна возлюбленная.
– Я и не возлюбленная, – пробормотала она.
– Так кто же ты?
– Не половинка и не целое. Так… фрагмент….
– А это самое лучшее. Возбуждает фантазию. Таких женщин любят вечно. Законченные женщины быстро надоедают. Совершенные тоже, а «фрагменты» – никогда.
* * *
Было четыре часа утра. Я проводил Пат и возвращался к себе. Небо уже чуть посветлело. Пахло утром.
Я шел вдоль кладбища, мимо кафе «Интернациональ». Неожиданно открылась дверь шоферской закусочной около дома профессиональных союзов, и передо мной возникла девушка. Маленький берет, потертое красное пальто, высокие лакированные ботинки. Я уже прошел было мимо, но вдруг узнал ее:
– Лиза…
– И тебя, оказывается, можно встретить.
– Откуда ты? – спросил я. Она показала на закусочную:
– Я там ждала, думала, пройдешь мимо. Ведь ты в это время обычно идешь домой.
– Да, правильно…
– Пойдешь со мной?
Я замялся.
– Это невозможно…
– Не надо денег, – быстро сказала она.
– Не в этом дело, – ответил я необдуманно, – деньги у меня есть.
– Ах, вот оно что… – с горечью сказала она и хотела уйти.
Я схватил ее за руку:
– Нет, Лиза…
Бледная и худая, она стояла на пустой, серой улице. Такой я встретил ее много лет назад, когда жил один, тупо, бездумно и безнадежно. Сначала она была недоверчива, как и все эти девушки, но потом, после того как мы поговорили несколько раз, привязалась ко мне. Это была странная связь. Случалось, я не видел ее неделями, а потом она стояла где-то на тротуаре и ждала меня. Тогда мы оба не имели никого, и даже те немногие крупицы тепла, которые мы давали друг другу, были для каждого значительны. Я давно уже не видел ее. С тех пор, как познакомился с Пат.
– Где ты столько пропадала, Лиза?
Она пожала плечами:
– Не все ли равно? Просто захотелось опять увидеть тебя… Ладно, могу уйти…
– А как ты живешь?
– Оставь ты это… – сказала она. – Не утруждай себя…
Ее губы дрожали. По ее виду я решил, что она голодает.
– Я пройду с тобой немного, – сказал я.
Ее равнодушное лицо проститутки оживилось и стало детским. По пути я купил в одной из шоферских закусочных, открытых всю ночь, какую-то еду, чтобы покормить ее. Лиза сперва не соглашалась, и лишь когда я ей сказал, что тоже хочу есть, уступила. Она следила, как бы меня не обманули, подсунув плохие куски. Она не хотела, чтобы я брал полфунта ветчины и заметила, что четвертушки довольно, если взять еще немного франкфуртских сосисок. Но я купил полфунта ветчины и две банки сосисок.
Она жила под самой крышей, в каморке, обставленной кое-как. На столе стояла керосиновая лампа, а около кровати – бутылка с вставленной в нее свечой. К стенам были приколоты кнопками картинки из журналов. На комоде лежало несколько детективных романов и конверт с порнографическими открытками. Некоторые гости, особенно женатые, любили разглядывать их. Лиза убрала открытки в ящик и достала старенькую, но чистую скатерть.
Я принялся развертывать покупки. Лиза переодевалась. Сперва она сняла платье, а не ботинки, хотя у нее всегда сильно болели ноги, я это знал. Ведь ей приходилось так много бегать. Она стояла посреди комнатки в своих высоких до колен, лакированных ботинках и в черном белье.
– Как тебе нравятся мои ноги? – спросила она.
– Классные, как всегда…
Мой ответ обрадовал ее, и она с облегчением присела на кровать, чтобы расшнуровать ботинки.
– Сто двадцать марок стоят, – сказала она, протягивая мне их. – Пока заработаешь столько, износятся в пух и прах.
Она вынула из шкафа кимоно и пару парчовых туфелек, оставшихся от лучших дней; при этом она виновато улыбнулась. Ей хотелось нравиться мне. Вдруг я почувствовал ком в горле, мне стало грустно в этой крохотной каморке, словно умер кто-то близкий.
Мы ели, и я осторожно разговаривал с ней. Но она заметила какую-то перемену во мне. В ее глазах появился испуг. Между нами никогда не было больше того, что приносил случай. Но, может быть, как раз это и привязывает и обязывает людей сильней, чем многое другое. Я встал.
– Ты уходишь? – спросила она, как будто уже давно опасалась этого.
– У меня еще одна встреча…
Она удивленно посмотрела на меня:
– Так поздно?
– Важное дело, Лиза. Надо попытаться разыскать одного человека. В это время он обычно сидит в «Астории». Нет женщин, которые понимают эти вещи так хорошо, как девушки вроде Лизы. И обмануть их труднее, чем любую женщину. Ее лицо стало каким-то пустым.
– У тебя другая…
– Видишь, Лиза… мы с тобой так мало виделись… скоро уже год… ты сама понимаешь, что…
– Нет, нет, я не об этом. У тебя женщина, которую ты любишь! Ты изменился. Я это чувствую.
– Ах, Лиза…
– Нет, нет. Скажи!
– Сам не знаю. Может быть…
Она постояла с минуту. Потом кивнула головой.
– Да… да, конечно… Я глупа… ведь между нами ничего и нет… – Она провела рукой по лбу. – Не знаю даже, с какой стати я…
Я смотрел на ее худенькую надломленную фигурку. Парчовые туфельки… кимоно… долгие пустые вечера, воспоминания…
– До свидания, Лиза…
– Ты идешь… Не посидишь еще немного? Ты идешь… уже?
Я понимал, о чем она говорит. Но этого я не мог. Было странно, но я не мог, никак не мог. Я чувствовал это всем своим существом. Раньше такого со мной не бывало. У меня не было преувеличенных представлений о верности. Но теперь это было просто невозможно. Я вдруг почувствовал, как далек от всего этого.
Она стояла в дверях.
– Ты идешь… – сказала она и тут же подбежала к комоду. – Возьми, я знаю, что ты положил мне деньги под газету… я их не хочу… вот они… вот… иди себе…
– Я должен, Лиза.
– Ты больше не придешь…
– Приду, Лиза….
– Нет, нет, ты больше не придешь, я знаю! И не приходи больше! Иди, иди же наконец… – Она плакала. Я спустился по лестнице, не оглянувшись.
* * *
Я еще долго бродил по улицам. Это была странная ночь.
Я переутомился и знал, что не усну. Прошел мимо «Интернационаля», думая о Лизе, б прошедших годах, о многом другом, давно уже позабытом. Все отошло в далекое прошлое и как будто больше не касалось меня. Потом я прошел по улице, на которой жила Пат. Ветер усилился, все окна в ее доме были темны, утро кралось на серых лапах вдоль дверей. Наконец я пришел домой. «Боже мой, – подумал я, – кажется, я счастлив».
XIII
– Даму, которую вы всегда прячете от нас, – сказала фрау Залевски, – можете не прятать. Пусть приходит к нам совершенно открыто. Она мне нравится.
– Но вы ведь ее не видели, – возразил я.
– Не беспокойтесь, я ее видела, – многозначительно заявила фрау Залевски. – Я видела ее, и она мне нравится. Даже очень. Но эта женщина не для вас!
– Вот как?
– Нет. Я уже удивлялась, как это вы откопали ее в своих кабаках. Хотя, конечно, такие гуляки, как вы…
– Мы уклоняемся от темы, – прервал я ее.
Она подбоченилась и сказала:
– Это женщина для человека с хорошим, прочным положением. Одним словом, для богатого человека!
«Так, – подумал я, – вот и получил! Этого еще только не хватало».
– Вы можете это сказать о любой женщине, – заметил я раздраженно.
Она тряхнула седыми кудряшками:
– Дайте срок! Будущее покажет, что я права.
– Ах, будущее! – С досадой я швырнул на стол запонки. – Кто сегодня говорит о будущем! Зачем ломать себе голову над этим!
Фрау Залевски озабоченно покачала своей величественной головой:
– До чего же теперешние молодые люди все странные. Прошлое вы ненавидите, настоящее презираете, а будущее вам безразлично. Вряд ли это приведет к хорошему концу.
– А что вы, собственно, называете хорошим концом? – спросил я. – Хороший конец бывает только тогда, когда до него все было плохо. Уж куда лучше плохой конец. – Все это еврейские штучки, – возразила фрау Залевски с достоинством и решительно направилась к двери. Но, уже взявшись за ручку, она замерла как вкопанная. – Смокинг? – прошептала она изумленно. – У вас?
Она вытаращила глаза на костюм Отто Кестера, висевший на дверке шкафа. Я одолжил его, чтобы вечером пойти с Пат в театр.
– Да, у меня! – ядовито сказал я. – Ваше умение делать правильные выводы вне всякого сравнения, сударыня!
Она посмотрела на меня. Буря мыслей, отразившаяся на ее толстом лице, разрядилась широкой всепонимающей усмешкой.
– Ага! – сказала она. И затем еще раз: – Ага! – И уже из коридора, совершенно преображенная той вечной радостью, которую испытывает женщина при подобных открытиях, с каким-то вызывающим наслаждением она бросила мне через плечо: – Значит, так обстоят дела!
– Да, так обстоят дела, чертова сплетница! – злобно пробормотал я ей вслед, зная, что она меня уже не слышит. В бешенстве я швырнул коробку с новыми лакированными туфлями на пол. Богатый человек ей нужен! Как будто я сам этого не знал!
* * *
Я зашел за Пат. Она стояла в своей комнате, уже одетая для выхода, и ожидала меня. У меня едва не перехватило дыхание, когда я увидел ее. Впервые со времени нашего знакомства на ней был вечерний туалет.
Платье из серебряной парчи мягко и изящно ниспадало с прямых плеч. Оно казалось узким и все же не стесняло ее свободный широкий шаг. Спереди оно было закрыто, сзади имело глубокий треугольный вырез. В матовом синеватом свете сумерек Пат казалась мне серебряным факелом, неожиданно и ошеломляюще изменившейся, праздничной и очень далекой. Призрак фрау Залевски с предостерегающе поднятым пальцем вырос за ее спиной, как тень.
– Хорошо, что ты не была в этом платье, когда я встретил тебя впервые, – сказал я. – Ни за что не подступился бы к тебе.
– Так я тебе и поверила, Робби. – Она улыбнулась. – Оно тебе нравится? – Мне просто страшно! В нем ты совершенно новая женщина.
– Разве это страшно? На то и существуют платья.
– Может быть. Меня оно слегка пришибло. К такому платью тебе нужен другой мужчина. Мужчина с большими деньгами.
Она рассмеялась:
– Мужчины с большими деньгами в большинстве случаев отвратительны, Робби.
– Но деньги ведь не отвратительны?
– Нет. Деньги нет.
– Так я и думал.
– А разве ты этого не находишь?
– Нет, почему же? Деньги, правда, не приносят счастья, но действуют чрезвычайно успокаивающе.
– Они дают независимость, мой милый, а это еще больше. Но, если хочешь, я могу надеть другое платье.
– Ни за что. Оно роскошно. С сегодняшнего дня я ставлю портных выше философов! Портные вносят в жизнь красоту. Это во сто крат ценнее всех мыслей, даже если они глубоки, как пропасти! Берегись, как бы я в тебя не влюбился!
Пат рассмеялась. Я незаметно оглядел себя. Кестер был чуть выше меня, пришлось закрепить брюки английскими булавками, чтобы они хоть кое-как сидели на мне. К счастью, это удалось.
* * *
Мы взяли такси и поехали в театр. По дороге я был молчалив, сам не понимая почему. Расплачиваясь с шофером, я внимательно посмотрел на него. Он был небрит и выглядел очень утомленным. Красноватые круги окаймляли глаза. Он равнодушно взял деньги.
– Хорошая выручка сегодня? – тихо спросил я. Он взглянул на меня. Решив, что перед ним праздный и любопытный пассажир, он буркнул:
– Ничего…
Видно было, что он не желает вступать в разговор. На мгновение я почувствовал, что должен сесть вместо него за руль и поехать. Потом обернулся и увидел Пат, стройную и гибкую. Поверх серебряного платья она надела короткий серебристый жакет с широкими рукавами. Она была прекрасна и полна нетерпения.
– Скорее, Робби, сейчас начнется!
У входа толпилась публика. Была большая премьера. Прожектора освещали фасад театра, одна за другой подкатывали к подъезду машины; из них выходили женщины в вечерних платьях, украшенные сверкающими драгоценностями, мужчины во фраках, с упитанными розовыми лицами, смеющиеся, радостные, самоуверенные, беззаботные; со стоном и скрипом отъехало старое такси с усталым шофером от этого праздничного столпотворения.
– Пойдем же, Робби! – крикнула Пат, глядя на меня сияющим и возбужденным взглядом. – Ты что-нибудь забыл?
Я враждебно посмотрел на людей вокруг себя.
– Нет, – сказал я, – я ничего не забыл.
Затем я подошел к кассе и обменял билеты. Я взял два кресла в ложу, хотя они стоили целое состояние. Я не хотел, чтобы Пат сидела среди этих благополучных людей, для которых все решено и понятно. Я не хотел, чтобы она принадлежала к их кругу. Я хотел, чтобы она была только со мной.
* * *
Давно уже я не был в театре. Я бы и не пошел туда, если бы не Пат. Театры, концерты, книги, – я почти утратил вкус ко всем этим буржуазным привычкам. Они не были в духе времени. Политика была сама по себе в достаточной мере театром, ежевечерняя стрельба заменяла концерты, а огромная книга людской нужды убеждала больше целых библиотек.
Партер и ярусы были полны. Свет погас, как только мы сели на свои места. Огни рампы слегка освещали зал. Зазвучала широкая мелодия оркестра, и все словно тронулось с места и понеслось.
Я отодвинул свое кресло в угол ложи. В этом положении я не видел ни сцены, ни бледных лиц зрителей. Я только слушал музыку и смотрел на Пат.
Музыка к «Сказкам Гофмана» околдовала зал. Она была как южный ветер, как теплая ночь, как вздувшийся парус под звездами, совсем не похожая на жизнь. Открывались широкие яркие дали. Казалось, что шумит глухой поток нездешней жизни; исчезала тяжесть, терялись границы, были только блеск, и мелодия, и любовь; и просто нельзя было понять, что где-то есть нужда, и страдание, и отчаянье, если звучит такая музыка.
Свет сцены таинственно озарял лицо Пат. Она полностью отдалась звукам, и я любил ее, потому что она не прислонилась ко мне и не взяла мою руку, она не только не смотрела на меня, но, казалось, даже и не думала обо мне, просто забыла. Мне всегда было противно, когда смешивали разные вещи, я ненавидел это телячье тяготение друг к другу, когда вокруг властно утверждалась красота и мощь великого произведения искусства, я ненавидел маслянистые расплывчатые взгляды влюбленных, эти туповато-блаженные прижимания, это непристойное баранье счастье, которое никогда не может выйти за собственные пределы, я ненавидел эту болтовню о слиянии воедино влюбленных душ, ибо считал, что в любви нельзя до конца слиться друг с другом и надо возможно чаще разлучаться, чтобы ценить новые встречи. Только тот, кто не раз оставался один, знает счастье встреч с любимой. Все остальное только ослабляет напряжение и тайну любви. Что может решительней прервать магическую сферу одиночества, если не взрыв чувств, их сокрушительная сила, если не стихия, буря, ночь, музыка?.. И любовь…
* * *
Зажегся свет. Я закрыл на мгновение глаза. О чем это я думал только что? Пат обернулась. Я видел, как зрители устремились к дверям. Был большой антракт.
– Ты не хочешь выйти? – спросил я. Пат покачала головой.
– Слава богу! Ненавижу, когда ходят по фойе и глазеют друг на друга.
Я вышел, чтобы принести ей апельсиновый сок. Публика осаждала буфет. Музыка удивительным образом пробуждает у многих аппетит. Горячие сосиски расхватывались так, словно вспыхнула эпидемия голодного тифа.
Когда я пришел со стаканом в ложу, какой-то мужчина стоял за креслом Пат. Повернув голову, она оживленно разговаривала с ним.
– Роберт, это господин Бройер, – сказала она.
«Господин осел», – подумал я и с досадой посмотрел на него. Она сказала Роберт, а не Робби. Я поставил стакан на барьер ложи и стал ждать ухода ее собеседника. На нем был великолепно сшитый смокинг. Он болтал о режиссуре и исполнителях и не уходил. Пат обратилась ко мне:
– Господин Брейер спрашивает, не пойти ли нам после спектакля в «Каскад», там можно будет потанцевать.
– Если тебе хочется… – ответил я.
Он вел себя очень вежливо и в общем нравился мне. Но в нем были неприятное изящество и легкость, которыми я не обладал, и мне казалось, что это должно производить впечатление на Пат. Вдруг я услышал, что он обращается к Пат на «ты». Я не поверил своим ушам. Охотнее всего я тут же сбросил бы его в оркестр, – впрочем для этого было уже не менее сотни других причин.
Раздался звонок. Оркестранты настраивали инструменты. Скрипки наигрывали быстрые пассажи флажолет.
– Значит, договорились? Встретимся у входа, – сказал Бройер и наконец ушел.
– Что это за бродяга? – спросил я.
– Это не бродяга, а милый человек. Старый знакомый.
– У меня зуб на твоих старых знакомых, – сказал я.
– Дорогой мой, ты бы лучше слушал музыку, – ответила Пат.
«„Каскад“, – подумал я и мысленно подсчитал, сколько у меня денег. – Гнусная обираловка!»
Движимый мрачным любопытством, я решил пойти туда. После карканья фрау Залевски только этого Бройера мне и недоставало. Он ждал нас внизу, у входа.
Я позвал такси.
– Не надо, – сказал Бройер, – в моей машине достаточно места.
– Хорошо, – сказал я. Было бы, конечно, глупо отказываться от его предложения, но я все-таки злился.
Пат узнала машину Бройера. Это был большой паккард. Он стоял напротив, среди других машин. Пат пошла прямо к нему.
– Ты его, оказывается, перекрасил, – сказала она и остановилась перед лимузином.
– Да, в серый цвет, – ответил Бройер. – Так тебе больше нравится?
– Гораздо больше. – А вам? Нравится вам этот цвет? – спросил меня Бройер.
– Не знаю, какой был раньше.
– Черный.
– Черная машина выглядит очень красиво.
– Конечно. Но ведь иногда хочется перемен! Ничего, к осени будет новая машина.
Мы поехали в «Каскад». Это был весьма элегантный дансинг с отличным оркестром.
– Кажется, все занято, – обрадованно сказал я, когда мы подошли к входу.
– Жаль, – сказала Пат.
– Сейчас все устроим, – заявил Бройер и пошел переговорить с директором. Судя по всему, его здесь хорошо знали. Для нас внесли столик, стулья, и через несколько минут мы сидели у барьера на отличном месте, откуда была видна вся танцевальная площадка. Оркестр играл танго. Пат склонилась над барьером:
– Я так давно не танцевала.
Бройер встал:
– Потанцуем?
Пат посмотрела на меня сияющим взглядом.
– Я закажу пока что-нибудь, – сказал я.
– Хорошо.
Танго длилось долго. Танцуя, Пат иногда поглядывала на меня и улыбалась. Я кивал ей в ответ, но чувствовал себя неважно. Она прелестно выглядела и великолепно танцевала. К сожалению, Бройер тоже танцевал хорошо, и оба прекрасно подходили друг к другу, и казалось, что они уже не раз танцевали вдвоем. Я заказал большую рюмку рома. Они вернулись к столику. Бройер пошел поздороваться с какими-то знакомыми, и на минутку я остался с Пат вдвоем.
– Давно ты знаешь этого мальчика? – спросил я.
– Давно. А почему ты спрашиваешь?
– Просто так. Ты с ним часто здесь бывала?
Она посмотрела на меня:
– Я уже не помню, Робби.
– Такие вещи помнят, – сказал я упрямо, хотя понимал, что она хотела сказать.
Она покачала головой и улыбнулась. Я очень любил ее в эту минуту. Ей хотелось показать мне, что прошлое забыто. Но что-то мучило меня. Я сам находил это ощущение смешным, но не мог избавиться от него. Я поставил рюмку на стол:
– Можешь мне все сказать. Ничего тут такого нет.
Она снова посмотрела на меня.
– Неужели ты думаешь, что мы поехали бы все сюда, если бы что-то было? – спросила она.
– Нет, – сказал я пристыженно.
Опять заиграл оркестр. Подошел Бройер.
– Блюз, – сказал он мне. – Чудесно. Хотите потанцевать?
– Нет! – ответил я.
– Жаль.
– А ты попробуй, Робби, – сказала Пат.
– Лучше не надо.
– Но почему же нет? – спросил Бройер.
– Мне это не доставляет удовольствия, – ответил я неприветливо, – да и не учился никогда. Времени не было. Но вы, пожалуйста, танцуйте, я не буду скучать.
Пат колебалась.
– Послушай, Пат… – сказал я. – Ведь для тебя это такое удовольствие.
– Правда… но тебе не будет скучно?
– Ни капельки! – Я показал на свою рюмку. – Это тоже своего рода танец.
Они ушли. Я подозвал кельнера и допил рюмку. Потом я праздно сидел за столиком и пересчитывал соленый миндаль. Рядом витала тень фрау Залевски.
Бройер привел нескольких знакомых к нашему столику: двух хорошеньких женщин и моложавого мужчину с совершенно лысой маленькой головой. Потом к нам подсел еще один мужчина. Все они были легки, как пробки, изящны и самоуверенны. Пат знала всех четверых.
Я чувствовал себя неуклюжим, как чурбан. До сих пор я всегда был с Пат только вдвоем. Теперь я впервые увидел людей, издавна знакомых ей. Я не знал, как себя держать. Они же двигались легко и непринужденно, они пришли из другой жизни, где все было гладко, где можно было не видеть того, что не хотелось видеть, они пришли из другого мира. Будь я здесь один, или с Ленцем, или с Кестером, я не обратил бы на них внимания и все это было бы мне безразлично. Но здесь была Пат, она знала их, и все сразу осложнялось, парализовало меня, заставляло сравнивать. Бройер предложил пойти в другой ресторан.
– Робби, – сказала Пат у выхода, – не пойти ли нам домой?
– Нет, – сказал я, – зачем?
– Ведь тебе скучно.
– Ничуть. Почему мне должно быть скучно? Напротив! А для тебя это удовольствие.
Она посмотрела на меня, но ничего не сказала. Я принялся пить. Не так, как раньше, а по-настоящему. Мужчина с лысым черепом обратил на это внимание. Он спросил меня, что я пью.
– Ром, – сказал я.
– Грог? – спросил он.
– Нет, ром, – сказал я.
Он пригубил ром и поперхнулся.
– Черт возьми, – сказал он, – к этому надо привыкнуть.
Обе женщины тоже заинтересовались мной. Пат и Бройер танцевали. Пат часто поглядывала на меня. Я больше не смотрел в ее сторону. Я знал, что это нехорошо, но ничего не мог с собой поделать, – что-то нашло на меня. Еще меня злило, что все смотрят, как я пью. Я не хотел импонировать им своим уменьем пить, словно какой-нибудь хвастливый гимназист. Я встал и подошел к стойке. Пат казалась мне совсем чужой. Пускай убирается к чертям со своими друзьями! Она принадлежит к их кругу. Нет, она не принадлежит к нему. И все-таки!
Лысоголовый увязался за мной. Мы выпили с барменом по рюмке водки. Бармены всегда знают, как утешить. Во всех странах с ними можно объясняться без слов. И этот бармен был хорош. Но лысоголовый не умел пить. Ему хотелось излить душу. Некая Фифи владела его сердцем. Вскоре он, однако, исчерпал эту тему и сказал мне, что Бройер уже много лет влюблен в Пат.
– Вот как! – заметил я.
Он захихикал. Предложив ему коктейль «Прэри ойстер», я заставил его замолчать. Но его слова запомнились. Я злился, что влип в эту историю. Злился, что она задевает меня. И еще я злился оттого, что не могу грохнуть кулаком по столу; во мне закипала какая-то холодная страсть к разрушению. Но она не была обращена против других, я был недоволен собой.
Лысоголовый залепетал что-то совсем бессвязное и исчез. Вдруг я ощутил прикосновение упругой груди к моему плечу. Это была одна из женщин, которых привел Бройер. Она уселась рядом со мной. Взгляд раскосых серо-зеленых глаз медленно скользил по мне. После такого взгляда говорить уже, собственно, нечего, – надо действовать.
– Замечательно уметь так пить, – сказала она немного погодя.
Я молчал. Она протянула руку к моему бокалу. Сухая и жилистая рука с поблескивающими украшениями напоминала ящерицу. Она двигалась очень медленно, словно ползла. Я понимал, в чем дело. «С тобой я справлюсь быстро, – подумал я. – Ты недооцениваешь меня, потому что видишь, как я злюсь. Но ты ошибаешься. С женщинами я справляюсь, а вот с любовью – не могу. Безнадежность – вот что нагоняет на меня тоску».
Женщина заговорила. У нее был надломленный, как бы стеклянный, голос. Я заметил, что Пат смотрит в нашу сторону. Мне это было безразлично, но мне была безразлична и женщина, сидевшая рядом. Я словно провалился в бездонный Колодец. Это не имело никакого отношения к Бройеру и ко всем этим людям, не имело отношения даже к Пат. То была мрачная тайна жизни, которая будит в нас желания, но не может их удовлетворить. Любовь зарождается в человеке, но никогда не кончается в нем. И даже если есть все: и человек, и любовь, и счастье, и жизнь, – то по какому-то страшному закону этого всегда мало, и чем большим все это кажется, тем меньше оно на самом деле. Я украдкой глядел на Пат. Она шла в своем серебряном платье, юная и красивая, пламенная, как сама жизнь, я любил ее, и когда я говорил ей: «Приди», она приходила, ничто не разделяло нас, мы могли быть так близки друг другу, как это вообще возможно между людьми, – и вместе с тем порою все загадочно затенялось и становилось мучительным, я не мог вырвать ее из круга вещей, из круга бытия, который был вне нас и внутри нас и навязывал нам свои законы, свое дыхание и свою бренность, сомнительный блеск настоящего, непрерывно проваливающегося в небытие, зыбкую иллюзию чувства… Обладание само по себе уже утрата. Никогда ничего нельзя удержать, никогда! Никогда нельзя разомкнуть лязгающую цепь времени, никогда беспокойство не превращалось в покой, поиски – в тишину, никогда не прекращалось падение. Я не мог отделить ее даже от случайных вещей, от того, что было до нашего знакомства, от тысячи мыслей, воспоминаний, от всего, что формировало ее до моего появления, и даже от этих людей…
Рядом со мной сидела женщина с надломленным голосом и что-то говорила. Ей нужен был партнер на одну ночь, какой-то кусочек чужой жизни. Это подстегнуло бы ее, помогло бы забыться, забыть мучительно ясную правду о том, что никогда ничто не остается, ни «я», ни «ты», и уж меньше всего «мы». Не искала ли она в сущности того же, что и я? Спутника, чтобы забыть одиночество жизни, товарища, чтобы как-то преодолеть бессмысленность бытия?
– Пойдемте к столу, – сказал я. – То, что вы хотите… и то, чего хочу я… безнадежно.
Она взглянула на меня и вдруг, запрокинув голову, расхохоталась.
* * *
Мы были еще в нескольких ресторанах. Бройер был возбужден, говорлив и полон надежд. Пат притихла. Она ни о чем не спрашивала меня, не делала мне упреков, не пыталась ничего выяснять, она просто присутствовала. Иногда она танцевала, и тогда казалось, что она скользит сквозь рой марионеток и карикатурных фигур, как тихий, красивый, стройный кораблик; иногда она мне улыбалась.
В сонливом чаду ночных заведений стены и лица делались серо-желтыми, словно по ним прошлась грязная ладонь. Казалось, что музыка доносится из-под стеклянного катафалка. Лысоголовый пил кофе. Женщина с руками, похожими на ящериц, неподвижно смотрела в одну точку. Бройер купил розы у какой-то измученной от усталости цветочницы и отдал их Пат и двум другим женщинам. В полураскрытых бутонах искрились маленькие, прозрачные капли воды.
– Пойдем потанцуем, – сказала мне Пат.
– Нет, – сказал я, думая о руках, которые сегодня прикасались к ней, – нет.
– Я чувствовал себя глупым и жалким.
– И все-таки мы потанцуем, – сказала она, и глаза ее потемнели. – Нет, – ответил я, – нет, Пат.
Наконец мы вышли.
– Я отвезу вас домой, – сказал мне Бройер.
– Хорошо.
В машине был плед, которым он укрыл колени Пат. Вдруг она показалась мне очень бледной и усталой. Женщина, сидевшая со мной за стойкой, при прощании сунула мне записку. Я сделал вид, что не заметил этого, и сел в машину. По дороге я смотрел в окно. Пат сидела в углу и не шевелилась. Я не слышал даже ее дыхания. Бройер подъехал сначала к ней. Он знал ее адрес. Она вышла. Бройер поцеловал ей руку.
– Спокойной ночи, – сказал я и не посмотрел на нее.
– Где мне вас высадить? – спросил меня Бройер.
– На следующем углу, – сказал я.
– Я с удовольствием отвезу вас домой, – ответил он несколько поспешно и слишком вежливо.
Он не хотел, чтобы я вернулся к ней. Я подумал, не дать ли ему по морде. Но он был мне совершенно безразличен.
– Ладно, тогда подвезите меня к бару «Фредди», – сказал я.
– А вас впустят туда в такое позднее время? – спросил он.
– Очень мило, что это вас так тревожит, – сказал я, – но будьте уверены, меня еще впустят куда угодно.
Сказав это, я пожалел его. На протяжении всего вечера он, видимо, казался себе неотразимым и лихим кутилой. Не следовало разрушать эту иллюзию.
Я простился с ним приветливее, чем с Пат.
* * *
В баре было еще довольно людно. Ленц и Фердинанд Грау играли в покер с владельцем конфекционного магазина Больвисом и еще с какими-то партнерами.
– Присаживайся, – сказал Готтфрид, – сегодня покерная погода.
– Нет, – ответил я.
– Посмотри-ка, – сказал он и показал на целую кучу денег. – Без шулерства. Масть идет сама.
– Ладно, – сказал я, – дай попробую.
Я объявил игру при двух королях и взял четыре валета. – Вот это да! – сказал я. – Видно, сегодня и в самом деле шулерская погода.
– Такая погода бывает всегда, – заметил Фердинанд и дал мне сигарету.
Я не думал, что задержусь здесь. Но теперь почувствовал почву под ногами. Хоть мне было явно не по себе, но тут было мое старое пристанище.
– Дай-ка мне полбутылки рому! – крикнул я Фреду.
– Смешай его с портвейном, – сказал Ленд.
– Нет, – возразил я. – Нет у меня времени для экспериментов. Хочу напиться.
– Тогда закажи сладкие ликеры. Поссорился?
– Глупости!
– Не ври, детка. Не морочь голову своему старому папе Ленцу, который чувствует себя в сердечных тайниках как дома. Скажи «да» и напивайся.
– С женщиной невозможно ссориться. В худшем случае можно злиться на нее.
– Слишком тонкие нюансы в три часа ночи. Я, между прочим, ссорился с каждой. Когда нет ссор, значит все скоро кончится.
– Ладно, – сказал я. – Кто сдает?
– Ты, – сказал Фердиианд Грау. – По-моему, у тебя мировая скорбь, Робби. Не поддавайся ничему. Жизнь пестра, но несовершенна. Между прочим, ты великолепно блефуешь в игре, несмотря на всю свою мировую скорбь. Два короля – это уже наглость.
– Я однажды играл партию, когда против двух королей сюяли семь тысяч франков, – сказал Фред из-за стойки.
– Швейцарских или французских? – спросил Ленц.
– Швейцарских.
– Твое счастье, – заметил Готтфрид. – При французских франках ты не имел бы права прервать игру.
Мы играли еще час. Я выиграл довольно много. Больвис непрерывно проигрывал. Я пил, но у меня только разболелась голова. Опьянение не приходило. Чувства обострились. В желудке бушевал пожар.
– Так, а теперь довольно, поешь чего-нибудь, – сказал Ленц. – Фред, дай ему сандвич и несколько сардин. Спрячь свои деньги, Робби.
– Давай еще по одной.
– Ладно. По последней. Пьем двойную? – Двойную! – подхватили остальные.
Я довольно безрассудно прикупил к трефовой десятке и королю три карты: валета, даму и туза. С ними я выиграл у Больвиса, имевшего на руках четыре восьмерки и взвинтившего ставку до самых звезд. Чертыхаясь, он выплатил мне кучу денег.
– Видишь? – сказал Ленц. – Вот это картежная погода!
Мы пересели к стойке. Больвис спросил о «Карле». Он не мог забыть, что Кестер обставил на гонках его спортивную машину. Он все еще хотел купить «Карла».
– Спроси Отто, – сказал Ленц. – Но мне кажется, что он охотнее продаст правую руку.
– Не выдумывай, – сказал Больвис.
– Этого тебе не понять, коммерческий отпрыск двадцатого века, – заявил Ленц.
Фердиианд Грау рассмеялся. Фред тоже. Потом хохотали все. Если не смеяться над двадцатым веком, то надо застрелиться. Но долго смеяться над ним нельзя. Скорее взвоешь от горя.
– Готтфрид, ты танцуешь? – спросил я.
– Конечно. Ведь я был когда-то учителем танцев. Разве ты забыл?
– Забыл… пусть забывает, – сказал Фердинанд Грау. – Забвение – вот тайна вечвой молодости. Мы стареем только из-за памяти. Мы слишком мало забываем.
– Нет, – сказал Ленц. – Мы забываем всегда только нехорошее.
– Ты можешь научить меня этому? – спросил я.
– Чему – танцам? В один вечер, детка. И в этом все твое горе?
– Нет у меня никакого горя, – сказал я. – Голова болит.
– Это болезнь нашего века, Робби, – сказал Фердинанд. – Лучше всего было бы родиться без головы.
Я зашел еще в кафе «Интернациональ». Алоис уже собирался опускать шторы.
– Есть там кто-нибудь? – спросил я.
– Роза.
– Пойдем выпьем еще по одной.
– Договорились.
Роза сидела у стойки и вязала маленькие шерстяные носочки для своей девочки. Она показала мне журнал с образцами и сообщила, что уже закончила вязку кофточки.
– Как сегодня дела? – спросил я.
– Плохи. Ни у кого нет денег.
– Одолжить тебе немного? Вот – выиграл в покер.
– Шальные деньги приносят счастье, – сказала Роза, плюнула на кредитки и сунула их в карман.
Алоис принес три рюмки, а потом, когда пришла Фрицпи, еще одну.
– Шабаш, – сказал он затем. – Устал до смерти.
Он выключил свет. Мы вышли. Роза простилась с нами у дверей. Фрицпи взяла Алоиса под руку. Свежая и легкая, она пошла рядом с ним. У Алоиса было плоскостопие, и он шаркал ногами по асфальту. Я остановился и посмотрел им вслед. Я увидел, как Фрицци склонилась к неопрятному, прихрамывающему кельнеру и поцеловала его. Он равнодушно отстранил ее. И вдруг – не знаю, откуда это взялось, – когда я повернулся и посмотрел на длинную пустую улицу и дома с темными окнами, на холодное ночное небо, мною овладела такая безумная тоска по Пат, что я с трудом устоял на ногах, будто кто-то осыпал меня ударами. Я ничего больше не понимал – ни себя, ни свое поведение, ни весь этот вечер, – ничего.
Я прислонился к стене и уставился глазами в мостовую. Я не понимал, зачем я сделал все это, запутался в чем-то, что разрывало меня на части, делало меня неразумным и несправедливым, швыряло из стороны в сторону и разбивало вдребезги все, что я с таким трудом привел в порядок. Я стоял у стены, чувствовал себя довольно беспомощно и не знал, что делать. Домой не хотелось – там мне было бы совсем плохо. Наконец я вспомнил, что у Альфонса еще открыто. Я направился к нему. Там я думал остаться до утра.
Когда я вошел, Альфонс не сказал ничего. Он мельком взглянул на меня и продолжал читать газету. Я присел к стопику и погрузился в полудрему. В кафе больше никого не было. Я думал о Пат. Все время только о Пат. Я думал о своем поведении, припоминал подробности. Все оборачивалось против меня. Я был виноват во всем. Просто сошел с ума. Я тупо глядел на столик. В висках стучала кровь. Меня охватила полная растерянность… Я чувствовал бешенство и ожесточение против себя самого. Я, я один разбил все. Вдруг раздался звон стекла. Я изо всей силы ударил по рюмке и разбил ее.
– Тоже развлечение, – сказал Альфонс и встал. Он извлек осколок из моей руки.
– Прости меня, – сказал я. – Я не соображал, что делаю.
Он принес вату и пластырь.
– Пойди выспись, – сказал он. – Так лучше будет.
– Ладно, – ответил я. – Уже прошло. Просто был припадок бешенства.
– Бешенство надо разгонять весельем, а не злобой, – заявил Альфонс.
– Верно, – сказал я, – но это надо уметь.
– Вопрос тренировки. Вы все хотите стенку башкой прошибить. Но ничего, с годами это проходит.
Он завел патефон и поставил «Мизерере» из «Трубадура». Наступило утро.
* * *
Я пошел домой. Перед уходом Альфонс налил мне большой бокал «Фернет-Бранка». Я ощущал мягкие удары каких-то топориков по лбу. Улица утратила ровность. Плечи были как свинцовые. В общем, с меня было достаточно.
Я медленно поднялся по лестнице, нащупывая в кармане ключ. Вдруг в полумраке я услышал чье-то дыхание. На верхней ступеньке вырисовывалась какая-то фигура, смутная и расплывчатая. Я сделал еще два шага.
– Пат… – сказал я, ничего не понимая. – Пат… что ты здесь делаешь?
Она пошевелилась:
– Кажется, я немного вздремнула…
– Да, но как ты попала сюда?
– Ведь у меня ключ от твоего парадного…
– Я не об этом. Я… – Опьянение исчезло, я смотрел на стертые ступеньки лестницы, облупившуюся стену, на серебряное платье и узкие, сверкающие туфельки… – Я хочу сказать, как это ты вообще здесь очутилась…
– Я сама все время спрашиваю себя об этом…
Она встала и потянулась так, словно ничего не было естественнее, чем просидеть здесь на лестнице всю ночь. Потом она потянула носом:
– Ленц сказал бы: «Коньяк, ром, вишневая настойка, абсент…» – Даже «Фернет-Бранка», – признался я и только теперь понял все до конца. – Черт возьми, ты потрясающая девушка, Пат, а я гнусный идиот!
Я отпер дверь, подхватил ее на руки и пронес через коридор. Она прижалась к моей груди, серебряная, усталая птица; я дышал в сторону, чтобы она не слышала винный перегар, и чувствовал, что она дрожит, хотя она улыбалась.
Я усадил ее в кресло, включил свет и достал одеяло:
– Если бы я только мог подумать, Пат… вместо того чтобы шляться по кабакам, я бы… какой я жалкий болван… я звонил тебе от Альфонса и свистел под твоими окнами… и решил, что ты не хочешь говорить со мной… никто мне не ответил…
– Почему ты не вернулся, когда проводил меня домой?
– Вот это я бы и сам хотел понять.
– Будет лучше, если ты дашь мне еще ключ от квартиры, – сказала она. – Тогда мне не придется ждать на лестнице.
Она улыбнулась, но ее губы дрожали; и вдруг я понял, чем все это было для нее – это возвращение, это ожидание и этот мужественный, бодрый тон, которым она разговаривала со мной теперь…
Я был в полном смятении.
– Пат, – сказал я быстро, – Пат, ты, конечно, замерзла, тебе надо что-нибудь выпить. Я видел в окне Орлова свет. Сейчас сбегаю к нему, у этих русских всегда есть чай… я сейчас же вернусь обратно… – Я чувствовал, как меня захлестывает горячая волна. – Я в жизни не забуду этого, – добавил я уже в дверях и быстро пошел по коридору.
Орлов еще не спал. Он сидел перед изображением богоматери в углу комнаты. Икону освещала лампадка. Его глаза были красны. На столе кипел небольшой самовар.
– Простите, пожалуйста, – сказал я. – Непредвиденный случай – вы не могли бы дать мне немного горячего чаю?
Русские привыкли к неожиданностям. Он дал мне два стакана чаю, сахар неполную тарелку маленьких пирожков.
– С большим удовольствием выручу вас, – сказал он. – Можно мне также предложить вам… я сам нередко бывал в подобном положении… несколько кофейных зерен… пожевать…
– Благодарю вас, – сказал я, – право, я вам очень благодарен. Охотно возьму их…
– Если вам еще что-нибудь понадобится… – сказал он, и в эту минуту я почувствовал в нем подлинное благородство, – я не сразу лягу… мне будет очень приятно…
В коридоре я разгрыз кофейные зерна. Они устранили винный перегар. Пат сидела у лампы и пудрилась. Я остановился на минуту в дверях. Я был очень растроган тем, как она сидела, как внимательно гляделась в маленькое зеркальце и водила пушком по вискам.
– Выпей немного чаю, – сказал я, – он совсем горячий.
Она взяла стакан. Я смотрел, как она пила.
– Черт его знает, Пат, что это сегодня стряслось со мной.
– Я знаю что, – ответила она.
– Да? А я не знаю.
– Да и не к чему, Робби. Ты и без того знаешь слишком много, чтобы быть по-настоящему счастливым.
– Может быть, – сказал я. – Но нельзя же так – с тех пор как мы знакомы, я становлюсь все более ребячливым.
– Нет, можно! Это лучше, чем если бы ты делался все более разумным.
– Тоже довод, – сказал я. – У тебя замечательная манера помогать мне выпутываться из затруднительных положений. Впрочем, у тебя могут быть свои соображения на этот счет.
Она поставила стакан на стол. Я стоял, прислонившись к кровати. У меня было такое чувство, будто я приехал домой после долгого, трудного путешествия.
* * *
Защебетали птицы. Хлопнула входная дверь. Это была фрау Бендер, служившая сестрой в детском приюте. Через полчаса на кухне появится Фрида, и мы не сможем выйти из квартиры незамеченными. Пат еще спала. Она дышала ровно и глубоко. Мне было просто стыдно будить ее. Но иначе было нельзя. – Пат…
Она пробормотала что-то, не просыпаясь.
– Пат… – Я проклинал все меблированные комнаты мира. – Пат, пора вставать. Я помогу тебе одеться.
Она открыла глаза и по-детски улыбнулась, еще совсем теплая от сна. Меня всегда удивляла ее радость при пробуждении, и я очень любил это в ней. Я никогда не бывал весел, когда просыпался.
– Пат… фрау Залевски уже чистит свою вставную челюсть.
– Я сегодня остаюсь у тебя.
– Здесь?
– Да.
Я распрямился:
– Блестящая идея… но твои вещи… вечернее платье, туфли…
– Я и останусь до вечера.
– А как же дома?
– Позвоним и скажем, что я где-то заночевала.
– Ладно. Ты хочешь есть?
– Нет еще.
– На всякий случай я быстренько стащу пару свежих булочек. Разносчик повесил уже корзинку на входной двери. Еще не поздно.
Когда я вернулся, Пат стояла у окна. На ней были только серебряные туфельки. Мягкий утренний свет падал, точно флер, на ее плечи.
– Вчерашнее забыто. Пат, хорошо? – сказал я.
Не оборачиваясь, она кивнула головой.
– Мы просто не будем больше встречаться с другими людьми. Тогда не будет ни ссор, ни припадков ревности. Настоящая любовь не терпит посторонних. Бройер пускай идет к чертям со всем своим обществом.
– Да, – сказала она, – и эта Маркович тоже.
– Маркович? Кто это?
– Та, с которой ты сидел за стойкой в «Каскаде».
– Ага, – сказал я, внезапно обрадовавшись, – ага, пусть и она.
Я выложил содержимое своих карманов:
– Посмотри-ка. Хоть какая-то польза от этой история. Я выиграл кучу денег в покер. Сегодня вечером мы на них покутим еще разок, хорошо? Только как следует, без чужих людей. Они забыты, правда? Она кивнула.
Солнце всходило над крышей дома профессиональных союзов. Засверкали стекла в окнах. Волосы Пат наполнились светом, плечи стали как золотые.
– Что ты мне сказала вчера об этом Бройере? То есть о его профессии?
– Он архитектор.
– Архитектор, – повторил я несколько огорченно. Мне было бы приятнее услышать, что он вообще ничто.
– Ну и пусть себе архитектор, ничего тут нет особенного, верно. Пат?
– Да, дорогой.
– Ничего особенного, правда?
– Совсем ничего, – убежденно сказала Пат, повернулась ко мне и рассмеялась.
– Совсем ничего, абсолютно нечего. Мусор это – вот что!
– И эта комнатка не так уж жалка, правда, Пат? Конечно, у других людей есть комнаты получше!..
– Она чудесна, твоя комната, – перебила меня Пат, – совершенно великолепная комната, дорогой мой, я действительно не знаю более прекрасной!
– А я, Пат… у меня, конечно, есть недостатки, и я всего лишь шофер такси, но…
– Ты мой самый любимый, ты воруешь булочки и хлещешь ром. Ты прелесть!
Она бросилась мне на шею:
– Ах, глупый ты мой, как хорошо жить!
– Только вместе с тобой, Пат. Правда… только с тобой!
Утро поднималось, сияющее и чудесное. Внизу, над могильными плитами, вился тонкий туман. Кроны деревьев были уже залиты лучами солнца. Из труб домов, завихряясь, вырывался дым. Газетчики выкрикивали названия первых газет. Мы легли и погрузились в утренний сон, сон наяву, сон на грани видений, мы обнялись, наше дыхание смешалось, и мы парили где-то далеко… Потом в девять часов я позвонил, сперва в качестве тайного советника Буркхарда лично подполковнику Эгберту фон Гаке, а затем Ленцу, которого попросил выехать вместо меня в утренний рейс.
Он сразу же перебил меня:
– Вот видишь, дитятко, твой Готтфрид недаром считается знатоком прихотей человеческого сердца. Я рассчитывал на твою просьбу. Желаю счастья, мой золотой мальчик.
– Заткнись, – радостно сказал я и объявил на кухне, что заболел и буду до обеда лежать в постели. Трижды мне пришлось отбивать заботливые атаки фрау Залевски, предлагавшей мне ромашковый настой, аспирин и компрессы. Затем мне удалось провести Пат контрабандой в ванную комнату. Больше нас никто не беспокоил.
XIV
Неделю спустя в нашу мастерскую неожиданно приехал на своем форде булочник.
– Ну-ка, выйди к нему, Робби, – сказал Ленд, злобно посмотрев в окно. – Этот марципановый Казанова наверняка хочет предъявить рекламацию.
У булочника был довольно расстроенный вид.
– Что-нибудь с машиной? – спросил я. Он покачал головой:
– Напротив. Работает отлично. Она теперь все равно что новая.
– Конечно, – подтвердил я и посмотрел на него с несколько большим интересом.
– Дело в том… – сказал он, – дело в том, что… в общем, я хочу другую машину, побольше… – Он оглянулся. – У вас тогда, кажется, был кадилляк?
Я сразу понял все. Смуглая особа, с которой он жил, доняла его.
– Да, кадилляк, – сказал я мечтательно. – Вот тогда-то вам и надо было хватать его. Роскошная была машина! Мы отдали ее за семь тысяч марок. Наполовину подарили!
– Ну уж и подарили…
– Подарили! – решительно повторил я и стал прикидывать, как действовать. – Я мог бы навести справки, – сказал я, – может быть, человек, купивший ее тогда, нуждается теперь в деньгах. Нынче такие вещи бывают на каждом шагу. Одну минутку.
Я пошел в мастерскую и быстро рассказал о случившемся. Готтфрид подскочил:
– Ребята, где бы нам экстренно раздобыть старый кадилляк? – Об этом позабочусь я, а ты последи, чтобы булочник не сбежал, – сказал я.
– Идет! – Готтфрид исчез.
Я позвонил Блюменталю. Особых надежд на успех я не питал, но попробовать не мешало. Он был в конторе.
– Хотите продать свой кадилляк? – сразу спросил я. Блюменталь рассмеялся.
– У меня есть покупатель, – продолжал я. – Заплатит наличными.
– Заплатит наличными… – повторил Блюменталъ после недолгого раздумья. – В наше время эти слова звучат, как чистейшая поэзия.
– И я так думаю, – сказал я и вдруг почувствовал прилив бодрости. – Так как же, поговорим?
– Поговорить всегда можно, – ответил Блюмепталь.
– Хорошо. Когда я могу вас повидать?
– У меня найдется время сегодня днем. Скажем, в два часа, в моей конторе.
– Хорошо.
Я повесил трубку.
– Отто, – обратился я в довольно сильном возбуждении к Кестеру, – я этого никак не ожидал, но мне кажется, что наш кадилляк вернется!
Кестер отложил бумаги:
– Правда? Он хочет продать машину?
Я кивнул и посмотрел в окно. Ленц оживленно беседовал с булочником.
– Он ведет себя неправильно, – забеспокоился я. – Говорит слишком много. Булочник – это целая гора недоверия; его надо убеждать молчанием. Пойду и сменю Готтфрида.
Кестер рассмеялся:
– Ни пуху ни пера, Робби.
Я подмигнул ему и вышел. Но я не поверил своим ушам, – Готтфрид и не думал петь преждевременные дифирамбы кадилляку, он с энтузиазмом рассказывал булочнику, как южноамериканские индейцы выпекают хлеб из кукурузной муки. Я бросил ему взгляд, полный признательности, и обратился к булочнику:
– К сожалению, этот человек не хочет продавать…
– Так я и знал, – мгновенно выпалил Ленц, словно мы сговорились.
Я пожал плечами: – Жаль… Но я могу его понять…
Булочник стоял в нерешительности. Я посмотрел на Ленца.
– А ты не мог бы попытаться еще раз? – тут же спросил он.
– Да, конечно, – ответил я. – Мне все-таки удалось договориться с ним о встрече сегодня после обеда. Как мне найти вас потом? – спросил я булочника.
– В четыре часа я опять буду в вашем районе. Вот и наведаюсь…
– Хорошо, тогда я уже буду знать все. Надеюсь, дело все-таки выгорит.
Булочник кивнул. Затем он сел в свой форд и отчалил.
– Ты что, совсем обалдел? – вскипел Ленп, когда машина завернула за угол: – Я должен был задерживать этого типа чуть ли не насильно, а ты отпускаешь его ни с того ни с сего!
– Логика и психология, мой добрый Готтфрид! – возразил я и похлопал его по плечу, – Этого ты еще не понимаешь как следует…
Он стряхнул мою руку.
– Психология… – заявил он пренебрежительно. – Удачный случай – вот лучшая психология! И такой случай ты упустил! Булочник никогда больше не вернется…
– В четыре часа он будет здесь.
Готтфрид с сожалением посмотрел на меня.
– Пари? – спросил он.
– Давай, – сказал я, – но ты влипнешь. Я его знаю лучше, чем ты! Он любит залетать на огонек несколько раз: Кроме того, не могу же я ему продать вещь, которую мы сами еще не имеем.
– Господи боже мой! И это все, что ты можешь сказать, детка! – воскликнул Готтфрид, качая головой. – Ничего из тебя в этой жизни не выйдет. Ведь у нас только начинаются настоящие дела! Пойдем, я бесплатно прочту тебе лекцию о современной экономической жизни…
* * *
Днем я пошел к Блюменталю. По пути я сравнивал себя с молодым козленком, которому надо навестить старого волка. Солнце жгло асфальт, и с каждым шагом мне все меньше хотелось, чтобы Блюменталь зажарил меня на вертеле. Так или иначе, лучше всего было действовать быстро.
– Господин Блюменталь, – торопливо проговорил я, едва переступив порог кабинета и не дав ему опомниться, – я пришел к вам с приличным предложением. Вы заплатили за кадилляк пять тысяч пятьсот марок. Предлагаю вам шесть, но при условии, что действительно продам его. Это должно решиться сегодня вечером.
Блюменталь восседал за письменным столом и ел яблоко. Теперь он перестал жевать и внимательно посмотрел на меня.
– Ладно, – просопел он через несколько секунд, снова принимаясь за яблоко.
Я подождал, пока он бросил огрызок в бумажную корзину.
Когда он это сделал, я спросил:
– Так, значит, вы согласны?
– Минуточку! – Он достал из ящика письменного стола другое яблоко и с треском надкусил его. – Дать вам тоже?
– Благодарю, сейчас не надо.
– Ешьте побольше яблок, господин Локамп! Яблоки продлевают жизнь! Несколько яблок в день – и вам никогда не нужен врач!
– Даже если я сломаю руку?
Он ухмыльнулся, выбросил второй огрызок и встал:
– А вы не ломайте руки!
– Практический совет, – сказал я и подумал, что же будет дальше. Этот яблочный разговор показался мне слишком подозрительным.
Блюменталь достал ящик с сигаретами и предложил мне закурить. Это были уже знакомые мне «Коронас».
– Они тоже продлевают жизнь? – спросил я.
– Нет, они укорачивают ее. Потом это уравновешивается яблоками. – Он выпустил клуб дыма и посмотрел па меня снизу, откинув голову, словно задумчивая птица. – Надо все уравновешивать, – вот в чем весь секрет жизни…
– Это надо уметь.
Он подмигнул мне;
– Именно уметь, в этом весь секрет. Мы слишком много знаем и слишком мало умеем… потому что знаем слишком много.
Он рассмеялся.
– Простите меня. После обеда я всегда слегка настроен на философский лад.
– Самое время для философии, – сказал я. – Значит, с кадилляком мы тоже добьемся равновесия, не так ли?
Он поднял руку:
– Секунду…
Я покорно склонил голову. Блюменталь заметил мой жест и рассмеялся.
– Нет, вы меня не поняли. Я вам только хотел сделать комплимент. Вы ошеломили меня, явившись с открытыми картами в руках! Вы точно рассчитали, как это подействует на старого Блюменталя. А знаете, чего я ждал?
– Что я предложу вам для начала четыре тысячи пятьсот.
– Верно! Но тут бы вам несдобровать. Ведь вы хотите продать за семь, не так ли?
Из предосторожности я пожал плечами:
– Почему именно за семь?
– Потому что в свое время это было вашей первой ценой.
– У вас блестящая память, – сказал я.
– На цифры. Только на цифры. К сожалению. Итак, чтобы покончить: берите машину за шесть тысяч. Мы ударили по рукам.
– Слава богу, – сказал я, переводя дух. – Первая сделка после долгого перерыва. Кадилляк, видимо, приносит нам счастье.
– Мне тоже, – сказал Блюменталь. – Ведь и я заработал на нем пятьсот марок.
– Правильно. Но почему, собственно, вы его так скоро продаете? Он не нравится вам?
– Просто суеверие, – объяснил Блюменталь. – Я совершаю любую сделку, при которой что-то зарабатываю.
– Чудесное суеверие… – ответил я.
Он покачал своим блестящим лысым черепом:
– Вот вы не верите, но это так. Чтобы не было неудачи в других делах. Упустить в наши дни выгодную сделку – значит бросить вызов судьбе. А этого никто себе больше позволить не может.
* * *
В половине пятого Ленц, весьма выразительно посмотрев на меня, поставил на стол передо мной пустую бутылку из-под джина:
– Я желаю, чтобы ты мне ее наполнил, детка! Ты помнишь о нашем пари?
– Помню, – сказал я, – но ты пришел слишком рано. Готтфрид безмолвно поднес часы к моему носу.
– Половина пятого, – сказал я, – думаю, что это астрономически точное время. Опоздать может всякий. Впрочем, я меняю условия пари – ставлю два против одного.
– Принято, – торжественно заявил Готтфрид. – Значит, я получу бесплатно четыре бутылки джина. Ты проявляешь героизм на потерянной позиции. Весьма почетно, деточка, но глупо.
– Подождем…
Я притворялся уверенным, но меня одолевали сомнения. Я считал, что булочник скорее всего уж не придет. Надо было задержать его в первый раз. Он был слишком ненадежным человеком.
В пять часов на соседней фабрике перин завыла сирена. Готтфрид молча поставил передо мной еще три пустые бутылки. Затем он прислонился к окну и уставился на меня.
– Меня одолевает жажда, – многозначительно произнес он.
В этот момент с улицы донесся характерный шум фордовского мотора, и тут же машина булочника въехала в ворота.
– Если тебя одолевает жажда, дорогой Готтфрид, – ответил я с большим достоинством, – сбегай поскорее в магазин и купи две бутылки рома, которые я выиграл. Я позволю тебе отпить глоток бесплатно. Видишь булочника во дворе? Психология, мой мальчик! А теперь убери отсюда пустые бутылки! Потом можешь взять такси и поехать на промысел. А для более тонких дел ты еще молод. Привет, мой сын!
Я вышел к булочнику и сказал ему, что машину, вероятно, можно будет купить. Правда, наш бывший клиент требует семь тысяч пятьсот марок, но если он увидит наличные деньги, то уж как-нибудь уступит за семь. Булочник слушал меня так рассеянно, что я немного растерялся.
– В шесть часов я позвоню этому человеку еще раз, – сказал я наконец.
– В шесть? – очнулся булочник. – В шесть мне нужно… – Вдруг он повернулся ко мне: – Поедете со мной?
– Куда? – удивился я.
– К вашему другу, художнику. Портрет готов.
– Ах так, к Фердинанду Грау…
Он кивнул.
– Поедемте со мной. О машине мы сможем поговорить и потом.
По-видимому, он почему-то не хотел идти к Фердинанду без меня… Со своей стороны, я также был весьма заинтересован в том, чтобы не оставлять его одного. Поэтому я сказал:
– Хорошо, но это довольно далеко. Давайте поедем сразу.
* * *
Фердинанд выглядел очень плохо. Его лицо имело серовато-зеленый оттенок и было помятым и обрюзгшим. Он встретил нас у входа в мастерскую. Булочник едва взглянул на него. Он был явно возбужден.
– Где портрет? – сразу спросил он.
Фердинанд показал рукой в сторону окна. Там стоял мольберт с портретом. Булочник быстро вошел в мастерскую и застыл перед ним. Немного погодя он снял шляпу. Он так торопился, что сначала и не подумал об этом.
Фердинанд остался со мной в дверях.
– Как поживаешь, Фердинанд? – спросил я.
Он сделал неопределенный жест рукой.
– Что-нибудь случилось?
– Что могло случиться?
– Ты плохо выглядишь.
– И только.
– Да, – сказал я, – больше ничего…
Он положил мне на плечо свою большую ладонь и улыбнулся, напоминая чем-то старого сенбернара.
Подождав еще немного, мы подошли к булочнику. Портрет его жены удивил меня: голова получилась отлично. По свадебной фотографии и другому снимку, на котором покойница выглядела весьма удрученной, Фердинанд написал портрет еще довольно молодой женщины. Она смотрела на нас серьезными, несколько беспомощными глазами.
– Да, – сказал булочник, не оборачиваясь, – это она. – Он сказал это скорее для себя, и я подумал, что он даже не слышал своих слов.
– Вам достаточно светло? – спросил Фердинанд.
Булочник не ответил.
Фердинанд подошел к мольберту и слегка повернул его. Потом он отошел назад и кивком головы пригласил меня в маленькую комнату рядом с мастерской.
– Вот уж чего никак не ожидал, – сказал он удивленно. – Скидка подействовала на него. Он рыдает…
– Всякого может задеть за живое, – ответил я. – Но с ним это случилось слишком поздно…
– Слишком поздно, – сказал Фердинанд, – всегда все слишком поздно. Так уж повелось в жизни, Робби.
Он медленно расхаживал по комнате:
– Пусть булочник побудет немного один, а мы с тобой можем пока сыграть в шахматы.
– У тебя золотой характер, – сказал я. Он остановился:
– При чем тут характер? Ведь ему все равно ничем не помочь. А если вечно думать только о грустных вещах, то никто на свете не будет иметь права смеяться…
– Ты опять прав, – сказал я. – Ну, давай – сыграем быстро партию.
Мы расставили фигуры и начали. Фердинанд довольно легко выиграл. Не трогая королевы, действуя ладьей в слоном, он скоро объявил мне мат.
– Здорово! – сказал я. – Вид у тебя такой, будто ты не спал три дня, а играешь, как морской разбойник.
– Я всегда играю хорошо, когда меланхоличен, – ответил Фердинанд.
– А почему ты меланхоличен?
– Просто так. Потому что темнеет. Порядочный человек всегда становится меланхоличным, когда наступает вечер. Других особых причин не требуется. Просто так… вообще…
– Но только если он один, – сказал я.
– Конечно. Час теней. Час одиночества. Час, когда коньяк кажется особенно вкусным. Он достал бутылку и рюмки.
– Не пойти ли нам к булочнику? – спросил я.
– Сейчас. – Он налил коньяк. – За твое здоровье, Робби, за то, что мы все когда-нибудь подохнем!
– Твое здоровье, Фердинанд! За то, что мы пока еще землю топчем!
– Сколько раз наша жизнь висела на волоске, а мы все-таки уцелели. Надо выпить и за это!
– Ладно.
Мы пошли обратно в мастерскую. Стало темнеть. Вобрав голову в плечи, булочник все еще стоял перед портретом. Он выглядел горестным и потерянным, в этом большом голом помещении, и мне показалось, будто он стал меньше.
– Упаковать вам портрет? – спросил Фердинанд. Булочник вздрогнул:
– Нет…
– Тогда я пришлю вам его завтра.
– Он не мог бы еще побыть здесь? – неуверенно спросил булочник.
– Зачем же? – удивился Фердинанд и подошел ближе. – Он вам не нравится?
– Нравится… но я хотел бы оставить его еще здесь…
– Этого я не понимаю.
Булочник умоляюще посмотрел на меня. Я понял – он боялся повесить портрет дома, где жила эта черноволосая дрянь.
Быть может, то был страх перед покойницей.
– Послушай, Фердинанд, – сказал я, – если портрет будет оплачен, то его можно спокойно оставить здесь.
– Да, разумеется…
Булочник с облегчением извлек из кармана чековую книжку. Оба подошли к столу.
– Я вам должен еще четыреста марок? – спросил булочник.
– Четыреста двадцать, – сказал Фердинанд, – с учетом скидки. Хотите расписку?
– Да, – сказал булочник, – для порядка. Фердинанд молча написал расписку и тут же получил чек. Я стоял у окна и разглядывал комнату. В сумеречном полусвете мерцали лица на невостребованных и неоплаченных портретах в золоченых рамах. Какое-то сборище потусторонних призраков, и казалось, что все эти неподвижные глаза устремлены на портрет у окна, который сейчас присоединится к ним. Вечер тускло озарял ею последним отблеском жизни. Все было необычным – две человеческие фигуры, согнувшиеся над столом, тени и множество безмолвных портретов.
Булочник вернулся к окну. Его глаза в красных прожилках казались стеклянными шарами, рот был полуоткрыт, и нижняя губа обвисла, обнажая желтые зубы. Было смешно и грустно смотреть на него. Этажом выше кто-то сел за пианино и принялся играть упражнения. Звуки повторялись непрерывно, высокие, назойливые. Фердинанд остался у стола. Он закурил сигару. Пламя спички осветило его лицо. Мастерская, тонувшая в синем полумраке, показалась вдруг огромной от красноватого огонька.
– Можно еще изменить кое-что в портрете? – спросил булочник.
– Что именно?
Фердинанд подошел поближе. Булочник указал на драгоценности:
– Можно это снова убрать?
Он говорил о крупной золотой броши, которую просил подрисовать, сдавая заказ.
– Конечно, – сказал Фердинанд, – она мешает восприятию лица. Портрет только выиграет, если ее убрать.
– И я так думаю. – Булочник замялся на минуту. – Сколько это будет стоить?
Мы с Фердинандом переглянулись.
– Это ничего не стоит, – добродушно сказал Фердинанд. – Напротив, мне следовало бы вернуть вам часть денег: ведь на портрете будет меньше нарисовано.
Булочник удивленно поднял голову. На мгновение мне показалось, что он готов согласиться с этим. Но затем он решительно заявил:
– Нет, оставьте… ведь вы должны были ее нарисовать.
– И это опять-таки правда…
Мы пошли. На лестнице я смотрел на сгорбленную спину булочника, и мне стало его жалко; я был слегка растроган тем, что в нем заговорила совесть, когда Фердинанд разыграл его с брошью на портрете. Я понимал его настроение, и мне не очень хотелось наседать на него с кадилляком. Но потом я решил: его искренняя скорбь по умершей супруге объясняется только тем, что дома у него живет черноволосая дрянь. Эта мысль придала мне бодрости.
* * *
– Мы можем переговорить о нашем деле у меня, – сказал булочник, когда мы вышли на улицу.
Я кивнул. Меня это вполне устраивало. Булочнику, правда, казалось, что в своих четырех стенах он намного сильнее, я же рассчитывал на поддержку его любовницы.
Она поджидала нас у двери.
– Примите сердечные поздравления, – сказал я, не дав булочнику раскрыть рта.
– С чем? – спросила она быстро, окинув меня озорным взглядом.
– С вашим кадилляком, – невозмутимо ответил я.
– Сокровище ты мое! – Она подпрыгнула и повисла на шее у булочника.
– Но ведь мы еще… – Он пытался высвободиться из ее объятий и объяснить ей положение дел. Но она не отпускала его. Дрыгая ногами, она кружилась с ним, не давая ему говорить. Передо мной мелькала то ее хитрая, подмигивающая рожица, то его голова мучного червя. Он тщетно пытался протестовать.
Наконец ему удалось высвободиться.
– Ведь мы еще не договорились, – сказал он, отдуваясь.
– Договорились, – сказал я с большой сердечностью. – Договорились! Беру на себя выторговать у него последние пятьсот марок. Вы заплатите за кадилляк семь тысяч марок и ни пфеннига больше! Согласны?
– Конечно! – поспешно сказала брюнетка. – Ведь это действительно дешево, пупсик…
– Помолчи! – Булочник поднял руку.
– Ну, что еще случилось? – набросилась она на него. – Сначала ты говорил, что возьмешь машину, а теперь вдруг не хочешь!
– Он хочет, – вмешался я, – мы обо всем переговорили…
– Вот видишь, пупсик? Зачем отрицать?.. – Она обняла его. Он опять попытался высвободиться, но она решительно прижалась пышной грудью к его плечу. Он сделал недовольное лицо, но его сопротивление явно слабело. – Форд… – начал он.
– Будет, разумеется, принят в счет оплаты…
– Четыре тысячи марок…
– Стоил он когда-то, не так ли? – спросил я дружелюбно.
– Он должен быть принят в оплату с оценкой в четыре тысячи марок, – твердо заявил булочник. Овладев собой, он теперь нашел позицию для контратаки. – Ведь машина почти новая…
– Новая… – сказал я. – После такого колоссального ремонта?
– Сегодня утром вы это сами признали.
– Сегодня утром я имел в виду нечто иное. Новое новому рознь, и слово «новая» звучит по-разному, в зависимости от того, покупаете ли вы или продаете. При цене в четыре тысячи марок ваш форд должен был бы иметь бамперы из чистого золота.
– Четыре тысячи марок – или ничего не выйдет, – упрямо сказал он. Теперь это был прежний непоколебимый булочник; казалось, он хотел взять реванш за порыв сентиментальности, охвативший его у Фердинанда.
– Тогда до свидания! – ответил я и обратился к его подруге: – Весьма сожалею, сударыня, но совершать убыточные сделки я не могу. Мы ничего не зарабатываем на кадилляке и не можем поэтому принять в счет оплаты старый форд с такой высокой ценой. Прощайте…
Она удержала меня. Ее глаза сверкали, и теперь она так яростно обрушилась на булочника, что у него потемнело в глазах.
– Сам ведь говорил сотни раз, что форд больше ничего не стоит, – прошипела она в заключение со слезами на глазах.
– Две тысячи марок, – сказал я. – Две тысячи марок, хотя и это для нас самоубийство. Булочник молчал.
– Да скажи что-нибудь наконец! Что же ты молчишь, словно воды в рот набрал? – кипятилась брюнетка.
– Господа, – сказал я, – пойду и пригоню вам кадилляк. А вы между тем обсудите этот вопрос между собой.
Я почувствовал, что мне лучше всего исчезнуть. Брюнетке предстояло продолжить мое дело.
* * *
Через час я вернулся на кадилляке. Я сразу заметил, что спор разрешился простейшим образом. У булочника был весьма растерзанный вид, к его костюму пристал пух от перины. Брюнетка, напротив, сияла, ее грудь колыхалась, а на лице играла сытая предательская улыбка. Она переоделась в тонкое шелковое платье, плотно облегавшее ее фигуру. Улучив момент, она выразительно подмигнула мне и кивнула головой. Я понял, что все улажено. Мы совершили пробную поездку. Удобно развалясь на широком заднем сиденье, брюнетка непрерывно болтала. Я бы с удовольствием вышвырнул ее в окно, но она мне еще была нужна. Булочник с меланхоличным видом сидел рядом со мной. Он заранее скорбел о своих деньгах, – а эта скорбь самая подлинная из всех.
Мы приехали обратно и снова поднялись в квартиру. Булочник вышел из комнаты, чтобы принести деньги. Теперь он казался старым, и я заметил, что у него крашеные волосы. Брюнетка кокетливо оправила платье:
– Это мы здорово обделали, правда?
– Да, – нехотя ответил я.
– Сто марок в мою пользу…
– Ах, вот как… – сказал я.
– Старый скряга, – доверительно прошептала она и подошла ближе. – Денег у него уйма! Но попробуйте заставить его раскошелиться! Даже завещания написать не хочет! Потом все получат, конечно, дети, а я останусь на бобах! Думаете, много мне радости с этим старым брюзгой?..
Она подошла ближе. Ее грудь колыхалась.
– Так, значит, завтра я зайду насчет ста марок. Когда вас можно застать? Или, может быть, вы бы сами заглянули сюда? – Она захихикала. – Завтра после обеда я буду здесь одна…
– Я вам пришлю их сюда, – сказал я.
Она продолжала хихикать.
– Лучше занесите сами. Или вы боитесь?
Видимо, я казался ей робким, и она сделала поощряющий жест.
– Не боюсь, – сказал я. – Просто времени нет. Как раз завтра надо идти к врачу. Застарелый сифилис, знаете ли! Это страшно отравляет жизнь!..
Она так поспешно отступила назад, что чуть не упала в плюшевое кресло, в эту минуту вошел булочник. Он недоверчиво покосился на свою подругу. Затем отсчитал деньги и положил их на стол. Считал он медленно и неуверенно. Его тень маячила на розовых обоях и как бы считала вместе с ним. Вручая ему расписку, я подумал:
«Сегодня это уже вторая, первую ему вручил Фердинанд Грау». И хотя в этом совпадении ничего особенного не было, оно почему-то показалось мне странным.
Оказавшись на улице, я вздохнул свободно. Воздух был по-летнему мягок. У тротуара поблескивал кадилляк.
– Ну, старик, спасибо, – сказал я и похлопал его по капоту. – Вернись поскорее – для новых подвигов!
