Страница 1
Страница 2
Страница 3
Страница 4
ГЛАВА LV
Роб Точильщик лишается места
Привратник у железных ворот, отделявших двор от улицы, оставил дверь сторожки открытой и ушел, намереваясь, вне сомнения, присоединиться к тем, кто поднял шум у двери на площадке парадной лестницы. Осторожно подняв засов, Каркер выскользнул на улицу, стараясь не шуметь, притворил скрипевшие ворота и поспешил уйти.
В лихорадочной тревоге, вызванной унижением и бессильной яростью, он не мог бороться с паническим страхом. Страх достиг таких пределов, что Каркер готов был слепо броситься навстречу любой опасности, только бы не столкнуться с человеком, которого он два часа назад считал не заслуживающим внимания. Внезапный его приезд, столь неожиданный для Каркера, звук его голоса, столь близкая возможность встречи лицом к лицу могли ошеломить его в первую минуту, но затем он принял бы все это хладнокровно и не хуже любого негодяя дерзко смотрел бы в глаза своему преступлению. Но то обстоятельство, что козни его и коварство обратились против него же самого, сокрушили мужество и самоуверенность мистера Каркера. Гордая женщина отшвырнула его, как червя, заманила в ловушку и осыпала насмешками, восстала против него и повергла в прах. Душу этой женщины он медленно отравлял и надеялся, что превратил ее в рабыню, покорную всем его желаниям. Когда же, замышляя обман, он сам оказался обманутым и лисья его шкура была с него содрана, он улизнул, испытывая замешательство, унижение, испуг.
Пока он крадучись пробирался по улицам, ужас, ничего общего не имеющий с этим страхом перед погоней, потряс его, словно электрический ток. Какой-то странный ужас, непонятный и необъяснимый, от которого земля уходила из-под ног, что-то стремительно несущееся в воздухе, словно смерть, летящая на крыльях. Он съежился, как будто хотел уступить ей дорогу. Однако она не пронеслась мимо, — ее здесь никогда и не было, но какой ужас оставило позади себя это неведомое!
Он поднял злобное лицо, искаженное тревогой, к ночному небу, где звезды, такие спокойные, светили так же, как и в минуту, когда он крадучись вышел на двор. И он остановился, чтобы подумать о том, что теперь делать. Боязнь, что ему придется скрываться от погони в чужом, далеком городе, где закон, быть может, не защитит его, новое для него чувство, что город этот чужой и далекий, чувство, порожденное тем, что он внезапно остался совсем один после крушения всех своих планов, боязнь, более сильная, что наемный убийца может прикончить его в темном закоулке, если он станет искать убежища в Италии или Сицилии, — нелепая мысль, внушенная грехом и страхом, — и, наконец, какое-то смутное желание действовать вопреки прежним своим намерениям, раз у него все планы рухнули, — все это побуждало его ехать в Англию.
«Там я буду, во всяком случае, в большей безопасности, — думал он. Если я решу не встречаться с этим сумасшедшим, там меня труднее будет выследить, чем здесь, за границей. Если же я решусь на встречу (когда пройдет этот проклятый припадок), я буду по крайней мере не один, как здесь, где некому слово сказать, не с кем посоветоваться, нет никого, кто бы мне мог помочь. Там меня не будут гнать и травить, как крысу».
Он пробормотал сквозь зубы имя Эдит и сжал кулак. Пробираясь в тени массивных зданий, он стискивал зубы, призывал на ее голову страшные проклятья и озирался по сторонам, как будто искал ее. Крадучись, он дошел до ворот постоялого двора. Все спали. Но когда он позвонил в колокольчик, явился какой-то человек с фонарем, и вскоре он уже стоял с этим человеком в каретном сарае и договаривался о найме старого фаэтона, чтобы ехать в Париж.
Договорились быстро и тотчас же послали за лошадьми. Распорядившись, чтобы экипаж, когда запрягут, выехал следом за ним, он, все так же крадучись, выбрался из города, миновал старый крепостной вал и пошел на дорогу; она словно струилась потоком по темной равнине.
Куда уводила она? Где она обрывалась? Когда под влиянием этих мыслей он приостановился, окидывая взглядом хмурую долину, где чахлые деревья отмечали наезженный путь, снова налетела несущаяся на крыльях смерть, снова пронеслась мимо, стремительная и неодолимая, и снова не осталось ничего, кроме ужаса, такого же темного, как окружающий пейзаж, и неясного, как самые дальние его границы.
Ветра не было; в глубоком сумраке ночи не промелькнуло ни одной тени; не было шума. Город раскинулся позади, сверкая огнями, и звездные миры были заслонены шпицами и крышами, которые едва вырисовывались на фоне неба. Темное и пустынное пространство окружало его со всех сторон, и часы слабо пробили два.
Казалось ему, он шел долго и прошел большое расстояние, часто останавливаясь и прислушиваясь. Наконец до его настороженного слуха долетел звон бубенчиков. Звеня то тише, то громче, то совсем замирая, то чуть позвякивая там, где дорога была плохая, то звеня бойко и весело, они приближались, и, наконец, громко закричав и щелкнув бичом, мрачный форейтор, закутанный до самых глаз, остановил возле него четверку лошадей.
— Кто там идет? Мосье?
— Да.
— Мосье прошел не малый путь темной ночью.
— Неважно. У каждого свой вкус. Больше никто не заказывал лошадей на почтовой станции?
— Тысяча чертей!.. прошу прощения. Заказывал ли кто лошадей? В такую пору? Нет.
— Слушай, приятель! Я очень тороплюсь. Посмотрим, быстро ли мы будем подвигаться вперед. Чем быстрее, тем больше получишь на чай. В путь! Живей!
— Э-ге-гей! Н-н-но-о! Пошел!
И галопом — вперед по черной равнине, вздымая пыль и разбрызгивая грязь!
Дребезжание и тряска отвечали стремительным и беспорядочным мыслям беглеца. Все было туманно вокруг него, все было туманно в его душе. Предметы, пролетающие мимо, сливающиеся один с другим, едва схваченные глазом, скрывшиеся из виду, исчезнувшие! За отдельными кусками изгороди или стены коттеджа у самой дороги — мрачная пустыня. За неясными образами, возникавшими в его воображении и тут яге стиравшимися, — черная бездна ужаса, бешенства и неудавшегося предательства. По временам с далекой Юры долетала струя горного воздуха и таяла на равнине. Иногда чудилось ему снова налетал этот вихрь, такой неистовый и ужасный, проносился мимо и леденил ему кровь.
Фонари, бросая отблески на головы лошадей, темную фигуру форейтора и развевающийся его плащ, творили сотни смутных видений, гармонировавших с его мыслями. Тени знакомых людей, склонившихся над конторками и книгами в памятной ему позе; странный облик человека, от которого он бежал, или облик Эдит; в звоне бубенчиков и стуке колес — слова, когда-то произнесенные. Путаница в представлении о времени и месте: прошлая ночь отодвинута на месяц назад, то, что было месяц назад, происходит прошлой ночью, родина то безнадежно далека, то совсем близка; волнение, разлад, гонка, тьма и смятение в нем и вокруг него. Э-ге-гей! Пошел! И галопом по черной равнине, вздымая пыль и разбрызгивая грязь, взмыленные лошади храпят и рвутся вперед, словно каждая несет на своей спине дьявола, и в диком торжестве мчатся по темной дороге — куда?
Снова налетает непонятный ужас, а когда он проносится мимо, бубенчики звенят в ушах: «Куда?» Колеса стучат: «Куда?» Все шумы и звуки повторяют этот крик. Отблески и тени пляшут, как чертенята, над головами лошадей. Теперь нельзя останавливаться, нельзя медлить! Вперед, вперед! Мчаться бешено по темной дороге!
Он не мог думать сколько-нибудь связно. Он не мог отделить один предмет размышления от другого настолько, чтобы хоть на минуту сосредоточиться только на нем. Рухнувшая надежда получить желанную награду за прежнее самообуздание, неудавшаяся измена человеку, всегда честному и великодушному по отношению к нему, но чьи высокомерные слона и взгляды он хранил в памяти в течение многих лет (люди фальшивые и хитрые всегда втайне презирают и ненавидят того, перед кем пресмыкаются, и с затаенной злобой приносят дань уважения, зная, что оно ничего не стоит), — вот к чему возвращались его думы чаще всего. Глухую ненависть к женщине, которая заманила его в эту ловушку и отомстила за себя, он чувствовал все время; неясные, уродливые планы мести роились у него в голове; но все это терялось в тумане. Мысли быстро и непоследовательно сменяли одна другую. И пока он так лихорадочно и безуспешно пытался сосредоточиться, его упорно преследовала мысль, что лучше бы ему отложить размышления на какой-то неопределенный срок.
Потом ему вспомнились давно минувшие дни, предшествовавшие второму браку. Он вспомнил о том, как завидовал сыну, как завидовал дочери, с какою исключительной ловкостью удерживал на расстоянии всех, добивавшихся близкого знакомства, как обвел одураченного им человека чертой, через которую никто, кроме него, не мог переступить. А затем он подумал: неужели все это он сделал только для того, чтобы бежать теперь, как затравленный вор, от этого одураченного им бедняги?
Он готов был покончить с собой, карая себя за трусость, но эта трусость была поистине лишь тенью его поражения, неотделимой от него. Вера в свое собственное коварство пошатнулась от одного удара, он знал теперь, что был жалким орудием в руках другого человека, и это сознание парализовало его. Одержимый бессильной яростью, он ненавидел Эдит, ненавидел мистера Домби, ненавидел самого себя, но тем не менее он бежал и ничего другого не мог сделать.
Снова и снова он прислушивался, не раздается ли за его спиною стук колес. Снова и снова ему чудилось, будто Этот стук становится все громче и громче. Наконец он до такой степени в этом убедился, что крикнул: «Стой!», даже задержку предпочитая такой неуверенности.
Это слово быстро остановило посреди дороги экипаж, лошадей, форейтора.
— Черт возьми! — крикнул форейтор, оглянувшись. — В чем дело?
— Прислушайся-ка! Что это такое?
— Что?
— Что это за шум?
— Ах, будь ты проклят, стой смирно, чертов разбойник! — С этими словами он обратился к лошади, тряхнувшей бубенчиками. — Какой шум?
— Сзади. Не скачет ли кто? Вот! Слышишь?
— Стой смирно, свиное рыло! — Это относилось к другой лошади, укусившей свою соседку, которая испугала двух других лошадей, а те рванулись вперед и остановились. — Никого там нет.
— Никого?
— Никого, разве что рассвет нас догоняет.
— Кажется, ты прав. Сейчас и я ничего не слышу. Вперед!
Сначала экипаж, полускрытый дымящимся облаком, поднимающимся над лошадьми, подвигается медленно, так как форейтор, которого зря задержали, угрюмо достает складной нож и прилаживает новый ремень к кнутовищу. Затем: «Э-ге-гей! Н-н-но-о! Пошел!» — и снова бешено мчатся вперед.
И вот потускнели звезды, забрезжил дневной свет, и, стоя в фаэтоне и оглядываясь, он мог различить дорогу позади и убедиться, что на ней не видно никого. И вскоре рассвело, и солнце осветило поля и виноградники; и дорожные рабочие, поодиночке выходя из своих лачуг, наспех поставленных возле какой-нибудь кучи камней на обочине, брались за дело или жевали хлеб. Затем показались крестьяне, шедшие на работу или на базар, или сидевшие у дверей бедных домиков, они лениво глазели на него, когда он проезжал мимо. И, наконец, показалась почтовая станция; перед ней была грязь по щиколотку, а вокруг — дымящиеся кучи навоза и полуразрушенные надворные строения. А на эту живописную картину взирал огромный старинный каменный замок, не защищенный деревьями от солнца; половина окон его была заколочена, зеленая плесень лениво ползла по стенам, поднимаясь от террасы с балюстрадой к остроконечным башенкам.
Угрюмо забившись в угол фаэтона, сосредоточившись на одном желании двигаться побыстрее (правда, иногда он вставал, и ехал стоя на протяжении целой мили, и смотрел назад — всякий раз, когда вокруг была открытая местность), он продолжал путь, по-прежнему откладывая размышления на неопределенный срок, по-прежнему страдая от бесцельных мыслей.
Стыд, разочарование, сознание своего поражения глодали его сердце; не покидавшая его боязнь быть настигнутым или встретить кого-нибудь — ибо он беспричинно страшился даже путешественников, ехавших той же дорогой ему навстречу, — была ему не по силам. Нестерпимый ужас, овладевший им ночью, возвращался и днем. Однообразный звон бубенчиков и стук копыт, однообразие его тревоги и бессильной ярости, однообразное чередование страха, сожалений и гнева превратили это путешествие в какое-то видение, в котором не было ничего реального, кроме его собственных терзаний.
Это было видение: длинные дороги, тянувшиеся к горизонту, все время отступающему и недостижимому; скверно вымощенные города на холмах и в долинах, где в темных дверях и худо застекленных окнах появлялись чьи-то лица и где на длинных, узких улицах забрызганные грязью коровы и быки, выставленные рядами на продажу, бодались, мычали и получали удары дубинкой, которая могла проломить им голову; мосты, распятия, церкви, почтовые станции, свежие лошади, которых запрягали против их води, и лошади последнего перегона, взмыленные и грустно стоявшие, понурив голову, у дверей конюшни; маленькие кладбища с черными покосившимися крестами на могилах и висевшими на них увядшими венками; снова длинные дороги, тянувшиеся в гору и под гору, к предательскому горизонту; утро, полдень и закат солнца, ночь и восход молодого месяца.
Это было видение: покинуть на время длинные дороги и ехать по скверной мостовой, трястись и громыхать по ней и смотреть на высокую колокольню, поднимавшуюся над крышами домов; выйти из экипажа и торопливо закусывать и большими глотками пить вино, которое не придает бодрости; идти пешком сквозь толпу нищих-слепцов с дрожащими веками (их вели старухи, подносившие зажженные свечи к их лицам), слабоумных, хромых эпилептиков, разбитых параличом; пройти сквозь гул голосов, смотреть из экипажа на обращенные к нему лица и протянутые руки, страшась, как бы не пробился вперед какой-нибудь преследователь; снова мчаться по длинной-длинной дороге, сидеть в тупом оцепенении, забившись в угол, вставать и смотреть туда, где месяц слабо освещает на много миль вперед все ту же бесконечную дорогу, или обернуться, чтобы поглядеть, кто следует за ним.
Не спать, но иногда дремать с открытыми глазами и, вздрогнув, вскочить и вслух отозваться на пригрезившийся оклик. Проклинать самого себя за то, что он находится здесь, за то, что бежал, за то, что дал ей уйти, за то, что не встретился с ним лицом к лицу и не бросил ему вызова. Смертельно враждовать со всем миром, но прежде всего — с самим собой. Ехать и все окружающее заражать своим мрачным унынием.
Это было лихорадочное видение: образы прошлого, перепутанные с образами настоящего; вся его жизнь и Это бегство, слившиеся воедино. Бешено спешить куда-то, где он должен быть. Видеть, как старые сцены врываются в то новое, что попадалось ему на пути. Размышлять о минувшем и далеком, как будто не обращая внимания на встречающиеся предметы, но мучительно сознавать, что они его ошеломляют и образы их теснятся в его разгоряченном мозгу.
Это было видение: бесконечные перемены и все тот же однообразный звон бубенчиков, стук колес и копыт, и нет покоя. Города и деревни, почтовые станции, лошади, форейторы, холмы и долины, свет и тьма, дороги и мостовые, горы и лощины, дождь и ведро, и все тот же однообразный звон бубенчиков, стук колес и копыт, и нет покоя. Это было видение: подъезжать, наконец, по более оживленным дорогам к далекой столице, огибать на полном скаку старинные соборы и мчаться через маленькие города и деревни, разбросанные теперь при дороге гуще, чем раньше, и сидеть, забившись в угол, прикрывая лицо плащом, когда прохожие смотрели на него.
Ехать все дальше и дальше, по-прежнему откладывая размышления на неопределенный срок, по-прежнему терзаясь мыслями; потерять представление о том, сколько часов длится эта езда, не различать ни времени, ни места. Томиться от жажды и чувствовать головокружение и близость безумия. И все-таки рваться вперед, словно не можешь остановиться, и въехать в Париж, где мутная река невозмутимо катит свои быстрые воды между двух бурлящих потоков жизни.
Это все еще было видение, смутное видение: мосты, набережные, бесконечные улицы, винные лавки, водоносы, толпы людей, солдаты, кареты, военные барабаны, пассажи. Однообразный звон бубенчиков и стук колес и копыт, поглощенные, наконец, шумом и грохотом города. Постепенное замирание этого гула, когда он выехал в другом экипаже, через другую заставу. Снова однообразный звон, — в то время как он едет к берегу моря, — звон бубенчиков и стук колес и копыт, и нет покоя.
Снова закат солнца и вечерние сумерки. Снова длинные дороги, темная ночь и бледные огоньки в окнах вдоль обочины, и все тот же однообразный звон бубенчиков, и стук колес и копыт, и нет покоя. Рассвет, загорающийся день и восход солнца.
Это было видение: медленно подняться на холм и на вершине его почувствовать свежий морской ветер и увидеть отблески утреннего света на гребнях далеких волн. Спуститься в порт в разгар прилива и видеть возвращающиеся рыбачьи лодки и радостно ожидающих женщин и детей. Видеть сети и рыбацкую одежду, разложенные для просушки на берегу; видеть хлопотливых матросов и слышать их голоса высоко среди мачт и снастей; видеть неугомонную, сверкающую воду и всюду ослепительный блеск.
Удаляться от берега и смотреть на него с палубы, когда он становится туманной дымкой, кое-где прорезанной солнцем, освещающим землю. Зыбь, брызги и шепот спокойного моря. Другая серая полоса на воде, на пути судна, быстро светлеющая и вздымающаяся все выше. Утесы, дома, мельница, церковь, вырисовывающиеся все яснее и яснее. Войти, наконец, в тихие воды и пришвартоваться к пирсу, на котором группами стоят люди, приветствуя друзей на борту. Высадиться на берег, быстро пробраться сквозь толпу, сторониться всех и каждого и быть, наконец, снова в Англии.
В этой полудремоте ему пришла в голову мысль уехать в отдаленную деревню, которую он знал, притаиться там, разведать окольными путями, какие распространились слухи, и решить, как надлежит действовать. Все в том же состоянии притупления чувств и рассудка он вспомнил об одной железнодорожной станции, где ему нужно было делать пересадку и где была скромная гостиница. Он смутно подумал о том, что можно остановиться там и отдохнуть.
С такими намерениями он постарался как можно быстрее проскользнуть в вагон, лег, завернувшись в плащ и притворяясь спящим, и поезд быстро умчал его от моря в глубь страны, к зеленеющим полям. Прибыв на станцию, он выглянул из окна и внимательно осмотрелся. Воспоминание не обмануло его. Это было уединенное местечко на опушке небольшого леса. Только один дом виднелся там, специально выстроенный или перестроенный под станционное помещение и окруженный прекрасным садом; ближайший маленький городок находился на расстоянии нескольких миль. Здесь он вышел из вагона и, никем не замеченный, отправился прямо в таверну и Занял две смежных комнаты, расположенных в стороне от остальных.
Он хотел отдохнуть и вновь обрести самообладание и душевное равновесие. Им овладело бессмысленное бешенство, и, шагая по своей комнате, он скрежетал зубами. Мысли его — от них невозможно было избавиться, невозможно было ими управлять — по-прежнему блуждали, не подчиняясь его воле, и увлекали его за собой. Он был оглушен и чувствовал смертельную усталость.
Но на нем, казалось, лежало проклятье: он не мог снова обрести покой, чувства были притуплены, но сознание не угасало. В этом отношении он владел своими чувствами не больше, чем если бы это были чувства другого человека. Они не принуждали его отмечать звуки и образы данной минуты, но их нельзя было отвлечь от смутного видения — его путешествия. Видение это все время было у него перед глазами. Эдит стояла, устремив на него мрачный, презрительный взгляд, а он мчался вперед, через города и деревни, сквозь свет и тьму, в дождь и ведро, по дорогам и мостовым, по холмам и долинам, в гору и под гору, измученный и запуганный однообразным звоном бубенчиков, стуком колес и копыт и невозможностью обрести покой.
— Какой у нас сегодня день? — спросил он лакея, накрывавшего на стол к обеду.
— Какой день, сэр?
— Сегодня среда?
— Среда, сэр? Нет, сэр. Четверг, сэр.
— Я забыл. Который час? У меня часы не заведены.
— Пять часов без нескольких минут, сэр. Вероятно, долго путешествовали, сэр?
— Да.
— По железной дороге, сэр?
— Да.
— Очень утомительно, сэр. Мне-то не часто случалось путешествовать по железной дороге, сэр, но об этом не раз говорили приезжие джентльмены.
— Много бывает приезжих?
— Много, сэр. Но сейчас никого нет. Затишье в делах, сэр. Всюду теперь затишье, сэр.
Он ничего не ответил. Приподнявшись с дивана, на котором лежал, он сел, оперся локтями на колени и уставился в пол. Он ни на минуту не мог сосредоточиться. Его мысли устремлялись куда попало, но ни на одно мгновенье не засыпали.
После обеда он выпил много вина, но тщетно. Такими искусственными средствами он не мог себя усыпить. Мысли, еще более бессвязные, еще безжалостнее увлекали его за собой, словно бешеные кони — приговоренного к смерти. Не было забвенья, и не было покоя.
Сколько времени он сидел, пил и думал, отданный во власть беспорядочным мыслям, — на это никто не мог ответить с меньшей уверенностью, чем он сам. Но он знал, что сидел долго перед горевшей на столе свечой; вдруг он вскочил и с ужасом стал прислушиваться.
Ибо на сей раз ему не почудилось. Земля дрожала, в доме дребезжали стекла, что-то неистово и стремительно неслось, рассекая воздух! Он чувствовал, как оно приблизилось и промчалось мимо. Но, подбежав к окну и увидев, что это такое, он тем не менее отшатнулся, словно смотреть было небезопасно.
Будь проклят этот огненный грохочущий дьявол, так плавно уносящийся вдаль, оставляющий за собой в долине отблеск света и зловещий дым и скрывающийся из виду! Каркеру чудилось, будто его быстро убрали с пути этого дьявола и спасли от опасности быть разорванным в клочья. Эта мысль заставила его содрогнуться и съежиться даже теперь, когда окончательно замер гул и на всем протяжении железнодорожного полотна, какое он мог видеть при свете луны, было безлюдно и тихо, как в пустыне.
Не в силах заснуть, чувствуя — а может быть, ему только казалось, — что его неудержимо влечет к этой дороге, он вышел из дому и стал бродить у самых рельсов, отмечая путь поезда по дымящейся золе, лежавшей на шпалах. Он брел около получаса в том направлении, где скрылся поезд, затем повернулся и пошел в противоположную сторону, по-прежнему вдоль полотна, мимо сада гостиницы и дальше, с любопытством посматривая на мосты, сигналы, фонари и задавая себе вопрос, когда же промчится еще один демон.
Содрогание земли, вибрирующие звуки, пронзительный далекий свисток, тусклый свет, превращающийся в два красных глаза, и разъяренный огонь, роняющий тлеющие угли; непреодолимое нарастание рева, резкий порыв ветра и грохот — еще один поезд промчался и исчез, а Каркер уцепился за калитку, словно спасаясь от него.
Он дождался следующего поезда, а затем еще одного. Он прошел тот же путь в обратную сторону, и снова вернулся, и — сквозь мучительные видения своего бегства — всматривался вдаль, не покажется ли еще одно из этих чудовищ. Он блуждал около станции, выжидая, чтобы одно из них здесь остановилось; а когда оно остановилось и его отцепили от вагонов, чтобы налить воды, он подошел к нему и стал рассматривать его тяжелые колеса и медную грудь и думать о том, какой жестокой силой и могуществом наделено оно. О, видеть, как эти огромные колеса начинают медленно вращаться, и думать о том, как они надвигаются на тебя и крушат кости!
Возбужденный вином и жаждою покоя — эту жажду, несмотря на крайнее его утомление, утолить было невозможно, — он не переставал болезненно думать об этом. Когда он вернулся в свою комнату — было около полуночи, — эти мысли все еще преследовали его, и он сидел, прислушиваясь, не подходит ли еще один поезд.
Так было и в постели, когда он улегся, не надеясь заснуть. Он продолжал прислушиваться. Когда пол начинал содрогаться, он вставал, подходил к окну и наблюдал (отсюда это было видно), как тусклый свет превращается в два красных глаза, разъяренный огонь роняет тлеющие угли, с грохотом проносится чудовище и над долиной стелется тропа из искр и дыма. Затем он смотрел в ту сторону, куда решил уехать на восходе солнца (ибо здесь не было для него покоя), и снова он ложился в постель, тревожимый все тем же однообразным звоном бубенчиков и стуком колес и копыт, вплоть до прибытия следующего поезда. Так продолжалось всю ночь. Не овладев собою, он, казалось, все больше и больше терял над собою власть в эти ночные часы. Когда забрезжил рассвет, он все еще терзался прежними думами и все еще откладывал размышления до той поры, когда состояние его улучшится. Прошлое, настоящее и будущее смутно вырисовывались перед ним, все разом, а он утратил всякую способность сосредоточить внимание на чем-нибудь одном.
— Когда отходит мой поезд? — спросил он лакея, прислуживавшего ему накануне и вошедшего сейчас со свечой.
— Примерно в четверть пятого, сэр. Курьерский проходит в четыре часа, сэр. Он здесь не останавливается.
Он провел рукой по голове, — в висках молотками стучала кровь, — и посмотрел на часы. Было около половины четвертого.
— Кажется, вы один уезжаете, сэр, — заметил слуга. — Здесь остановились еще два джентльмена, сэр, но они ждут поезда в Лондон.
— Вы как будто говорили, что здесь никого нет, — сказал Каркер, повернувшись к нему и изобразив на своем лице подобие той улыбки, какою он улыбался, когда бывал разгневан или что-то подозревал.
— Тогда никого не было, сэр. Два джентльмена приехали ночью с поездом, который здесь останавливается. Принести теплой воды, сэр?
— Нет. И уберите свечу. Здесь достаточно светло для меня.
Он бросился полуодетый на постель и, как только слуга ушел, поспешил подойти к окну. Ночь отступила перед холодным рассветом, и на небе уже загоралось алое зарево восходящего солнца. Он смочил голову водой, умылся это его ничуть не освежило, — поспешно оделся, уплатил по счету и вышел.
Его охватил неприятный холодок, вызывающий озноб. Выпала густая роса, и он задрожал, хотя и был разгорячен. Бросив взгляд на те места, где бродил ночью, и на сигнальные огни, слабо мерцавшие в утреннем свете и уже неспособные выполнять свое назначение, он повернулся в ту сторону, где восходило солнце, и увидел его во всем его великолепии, когда оно поднялось над горизонтом.
Какой несказанной, какой торжественной красотой сияло оно! Когда он смотрел потускневшими глазами, как оно восходит, ясное и безмятежное, равнодушное к тем преступлениям и злодеяниям, которые с начала мира совершались в сиянии его лучей, — кто станет утверждать, что в нем не пробудилось хотя бы смутное представление о добродетельной жизни на земле и награде за нее на небе?! Если когда-нибудь он мог вспомнить с нежностью и раскаянием о сестре или брате, кто станет утверждать, что он не вспомнил о них в тот миг?
Да, он должен был вспомнить, ибо час его пробил. Смерть надвигалась на него. Он был вычеркнут из списка живых и приближался к могиле.
Он заплатил за проезд до той деревни, где предполагал остановиться, и стал прохаживаться взад и вперед, посматривая вдоль железнодорожного пути: с одной стороны он видел долину, а с другой — темный мост. И вдруг, сделав поворот там, где оканчивалась деревянная платформа, по которой он прогуливался, он увидел человека, от которого бежал. Тот появился в дверях станционного здания, откуда вышел и он сам. И глаза их встретились.
Потрясенный, он пошатнулся и упал на рельсы. Но, тотчас поднявшись, он отступил шага на два, чтобы увеличить расстояние между собою и преследователем, и, дыша быстро и прерывисто, посмотрел на него.
Он услышал крик, и снова крик, увидел, что лицо, искаженное жаждой мести, помертвело и перекосилось от ужаса… почувствовал, как дрожит земля… мгновенно понял… оно приближается… испустил вопль… оглянулся… увидел прямо перед собой красные глаза, затуманенные и тусклые при дневном свете… был сбит с ног, подхвачен, втянут кромсающими жерновами… они скрутили его, отрывая руки и ноги и, иссушив своим огненным жаром ручеек его жизни, швырнули в воздух изуродованные останки.
Когда путешественник, которого узнал Каркер, очнулся, он увидел четверых людей, несущих на дощатых носилках что-то тяжелое и неподвижное, чем-то прикрытое, и увидел, как отгоняли собак, обнюхивавших железнодорожное полотно, и золою засыпали кровь.
ГЛАВА LVI
Многие довольны, а Бойцовый Петух возмущен
У Мичмана было очень оживленно. Наконец-то явились мистер Тутс и Сьюзен. Сьюзен бросилась, как одержимая, наверх, а мистер Тутс с Петухом прошли в гостиную.
— Ох, моя милая, дорогая, ненаглядная мисс Флой! — вскричала Нипер, врываясь в комнату Флоренс. — Кто бы мог подумать, что дело дойдет до этого, и я найду вас здесь, мою голубку, и нет рядом никого, кто бы вам услуживал, и нет у вас дома, который вы могли бы назвать родным, но больше я никогда не уйду от вас, мисс Флой! Я, быть может, и не обрастаю мхом, но я и не камень, который катится[29], и сердце у меня не каменное, иначе оно бы не разрывалось так, как разрывается сейчас, ах, боже мой, боже мой!
Произнеся эту речь без малейших намеков на знаки препинания, мисс Нипер опустилась на колени перед своей хозяйкой и крепко обняла ее.
— Дорогая моя! — продолжала Сьюзен. — Я знаю все, что случилось, все знаю, моя милочка, и я задыхаюсь, дайте мне воздуху!
— Сьюзен, милая, добрая Сьюзен! — сказала Флоренс.
— Господь с ней! Да ведь я ходила за ней еще девчонкой, когда она была совсем маленькой! И неужели она взаправду выходит замуж? — вскричала Сьюзен с грустью и восторгом, с гордостью и печалью и бог весть еще с какими противоречивыми чувствами.
— Кто вам это сказал? — спросила Флоренс.
— Ах, боже мой! Этот блаженный Тутс! — истерически ответила Сьюзен. — Я знала, что он не ошибается, дорогая моя, очень уж близко к сердцу он это принял. Этот Тутс — самый преданный и самый невинный младенец! Неужели же моя милочка, — продолжала Сьюзен, снова крепко обняв ее и залившись слезами, — взаправду выходит замуж?
Сострадание, радость, нежность, сожаление — все эти чувства, с какими Нипер беспрестанно упоминала об этом событии и при каждом упоминании поднимала голову, чтобы заглянуть в юное лицо и поцеловать его, а затем снова опускала голову на плечо своей хозяйки, лаская ее и плача, — казались в высшей степени женственными и очаровательными.
— Полно, полно! — успокоительным тоном сказала, наконец, Флоренс. — Ну, вот вы и пришли в себя, дорогая Сьюзен.
Мисс Нипер, смеясь и плача, сидела на полу, у ног своей хозяйки, одной рукой прижимала к глазам носовой платок, а другой гладила Диогена, лизавшего ей лицо. Она призналась, что начинает успокаиваться, и в доказательство этого снова засмеялась и всплакнула.
— Я… я… я никогда не видала такого создания, как этот Тутс, сказала Сьюзен, — отроду не видывала!
— Он такой добрый, — заметила Флоренс.
— И такой потешный! — всхлипнула Сьюзен. — Как он разговаривал со мной, когда мы ехали в карете, а этот презренный Петух сидел на козлах!
— О чем, Сьюзен? — робко спросила Флоренс.
— О лейтенанте Уолтерсе, и капитане Джилсе, и о вас, дорогая мисс Флой, и о безмолвной могиле, — сказала Сьюзен.
— О безмолвной могиле? — повторила Флоренс.
— Он говорит, — тут Сьюзен разразилась истерическим смехом, — он говорит, что теперь сойдет в нее немедленно и с удовольствием, но не беспокойтесь, дорогая моя мисс Флой, он не сойдет, потому что слишком большое для него счастье видеть других людей счастливыми, он, может быть, и не Соломон, — своей обычной скороговоркой продолжала Нипер, — да я и не говорю, что он — Соломон, но одно я должна сказать: более бескорыстного человека свет еще не видывал!
После этого энергического заявления мисс Нипер, все еще пребывая в возбужденном состоянии, неудержимо расхохоталась, а затем сообщила Флоренс, что он ждет внизу, хочет ее повидать, и это послужит щедрой наградой за все его хлопоты во время последней экспедиции.
Флоренс поручила Сьюзен попросить сюда мистера Тутса, чтобы она могла поблагодарить его за доброе отношение, и через несколько секунд Сьюзен ввела в комнату этого молодого джентльмена, все еще весьма растрепанного и отчаянно заикающегося.
— Мисс Домби, — сказал мистер Тутс, — получить разрешение вновь… ли…лицезреть… или нет, не лицезреть… я хорошенько не знаю, что я хотел сказать, но это не имеет никакого значения.
— Мне так часто приходится вас благодарить, что у меня уже слов не осталось, и я не знаю, как поблагодарить вас сейчас, — отозвалась Флоренс, протягивая ему обе руки, и простодушная радость светилась на ее лице.
— Мисс Домби, — зловещим голосом сказал мистер Тутс, — если бы вы, не изменяя своей ангельской природы, могли проклясть меня, вы бы меня повергли — разрешите так выразиться — в меньшее смущение, чем сейчас этими незаслуженными мною добрыми словами. Они на меня так действуют… но, резко оборвал мистер Тутс, — я отвлекся в сторону, и это не имеет ровно никакого значения.
Так как на это можно было ответить только новым изъявлением благодарности, то Флоренс снова его поблагодарила.
— Я бы хотел, мисс Домби, — сказал мистер… Тутс, — воспользоваться, если можно, этим случаем и кое-что разъяснить. Я бы имел удовольствие вер…вернуться с Сьюзен раньше. Но, во-первых, мы не знали фамилии родственника, к которому она поехала, а во-вторых, от этого родственника она уже успела переехать к другому, живущему довольно далеко. Потому вряд ли мы вообще нашли бы ее, если бы не прозорливость Петуха.
Флоренс была в этом уверена.
— Впрочем, суть дела не в этом! — сказал мистер Тутс. — Уверяю вас, мисс Домби, общество Сьюзен было для меня радостью и утешением, если принять во внимание мое душевное состояние, которое легче вообразить, чем описать. Путешествие уже само по себе являлось наградой. Впрочем, суть дела опять-таки не в этом! Мисс Домби, как я уже сообщал раньше, мне известно, что я не из тех, кого считают людьми смышлеными. Я это прекрасно знаю. Мне известно лучше, чем кому бы то ни было, какой я… если это не слишком грубое выражение, я бы сказал — какой я… тупоголовый. Но, несмотря на это, мисс Домби, я угадываю, каково положение дел в связи… в связи с лейтенантом Уолтерсом. Каких бы терзаний ни стоило мне это положение дел (это не имеет ровно никакого значения), я обязан сказать, что лейтенант Уолтере — человек, по-видимому, достойный того блаженства, которое осенило его… его чело. Пусть наслаждается он этим блаженством как можно дольше и ценит его так, как его ценил бы совсем иной и в высшей степени недостойный человек, чье имя не имеет никакого значения! Впрочем, суть дела опять-таки не в этом! Мисс Домби, капитан Джилс — мой друг, и, мне кажется, он был бы доволен, если бы я иногда заглядывал сюда. Мне бы доставило удовольствие сюда заглядывать. Но я не могу забыть о том, что я однажды учинил, роковым образом, на углу площади в Брайтоне. И если мое присутствие хоть сколько-нибудь вам неприятно, прошу вас сказать мне это сейчас же, и будьте уверены, что я вас прекрасно пойму. Я отнюдь не сочту это несправедливым, а буду только счастлив тем, что вы удостоили меня своим доверием.
— Мистер Тутс, — ответила Флоренс, — если бы вы, такой старый и верный мой друг, перестали приходить теперь сюда, я чувствовала бы себя очень несчастной. Мне всегда, всегда приятно вас видеть!
— Мисс Домби, — сказал мистер Тутс, доставая носовой платок, — если я проливаю сейчас слезы, то это слезы радости. Это не имеет никакого значения, и я вам глубоко признателен. Разрешите вам сказать, что после ваших ласковых слов я не намерен более пренебрегать своей особой.
Флоренс выслушала это сообщение с очаровательным недоумением.
— Вот что я имею в виду, — сказал мистер Тутс, — как человек, живущий с себе подобными, я буду почитать своим долгом, пока меня не призовет безмолвная могила, заботиться о своем внешнем виде и… и носить хорошо вычищенные башмаки, поскольку… поскольку это позволяют обстоятельства. Мисс Домби, в последний раз я осмелился сделать замечание, так сказать, личного свойства. Я вам чрезвычайно признателен. Если вообще я и не так понятлив, как было бы желательно моим друзьям или мне самому, то, клянусь честью, я превосходно понимаю все, что великодушно и деликатно. Я чувствую, — с жаром, произнес мистер Тутс, — что сейчас я мог бы замечательным образом выразить свои чувства, если бы… если бы только знал, с чего начать.
Подождав минуту, не осенит ли его знание, и, по-видимому, убедившись, что ждать бесполезно, мистер Тутс поспешил откланяться и спустился вниз поискать капитана, которого нашел в лавке.
— Капитан Джилс, — обратился к нему мистер Тутс, — то, что я имею вам сейчас сообщить, должно храниться в глубокой тайне. Это вытекает из той беседы, какую мы с мисс Домби вели там наверху.
— На верхушке мачты, приятель? — пробормотал капитан.
— Вот именно, капитан Джилс! — сказал мистер Тутс, выражая свое согласие с большим жаром, ибо ему было совершенно непонятно, что хочет капитан сказать. — Капитан Джилс, мне кажется, мисс Домби в скором времени сочетается браком с лейтенантом Уолтерсом?
— Совершенно верно, приятель. Мы здесь все товарищи по плаванию… Уольр и Отрада Сердца соединятся узами брака, как только будет покончено с оглаской, — шепнул ему на ухо капитан Катль.
— С оглаской, капитан Джилс? — повторил мистер Тутс.
— Вон там, в той церкви, — сказал капитан, указывая большим пальцем через плечо.
— Ах, да! — отозвался мистер Тутс.
— А что за этим последует? — хриплым шепотом продолжал капитан, похлопав мистера Тутса по груди тыльной стороною ладони, отступив на шаг и взирая на него с восторженной физиономией. — Потом это милое создание, взлелеянное, как заморская птичка, отплывет вместе с Уольром в Китай по волнам ревущего океана.
— Ах, боже мой, капитан Джилс! — сказал мистер Тутс.
— Да! — кивнул головой капитан. — Корабль, подобравший его, когда он потерпел крушение во время урагана, и в свою очередь отнесенный этим ураганом в сторону от курса, оказался торговым судном, совершающим рейсы в Китай, и Уольр совершил на нем плавание и снискал всеобщее расположение как на борту, так и на суше, потому что он на редкость расторопный и славный парень. И так как суперкарго[30] умер в Кантоне, Уольр получил это место (он и раньше служил клерком), а теперь он назначен суперкарго на другое судно, принадлежащее тем же хозяевам. И вот, как видите, — задумчиво повторил капитан, — милое создание отплывает вместе с Уольром в Китай по волнам ревущего океана.
Мистер Тутс и капитан Катль дружно испустили вздох.
— Ну что ж, — сказал капитан. — Она крепко его любит. Он крепко ее любит. Те, кто бы должен был любить ее и лелеять, поступили с ней как дикие звери. Когда она, изгнанная из родного дома, пришла сюда ко мне и упала вот здесь, на полу, раненое ее сердце разбилось. Я это знаю. Я, Эдуард Катль, вижу это. И только искренняя, нежная, крепкая любовь может его исцелить. Если бы я этого не знал, если бы, братец, я не знал, что она любит Уольра, а Уольр — ее, я бы скорее отрубил вот эти руки и ноги, но не отпустил бы ее в плавание. Но я это знаю. Что же дальше? А вот дальше я говорю: господь да благословит их обоих, и да будет так! Аминь!
— Капитан Джилс, — сказал мистер Тутс, — доставьте мне удовольствие, разрешите пожать вам руку. Вы умеете говорить так, что приятная теплота разливается у меня по спине. Я тоже скажу — аминь. Вам известно, капитан Джилс, что и я обожал мисс Домби.
— Не унывайте! — сказал капитан, положив руку на плечо мистера Тутса. Держитесь крепче, приятель!
— Я и сам, капитан Джилс, — ответил, приободрившись, мистер Тутс, — я и сам намерен не унывать. И по мере сил держаться крепче. Когда разверзнется безмолвная могила, капитан Джилс, я буду готов к погребению, но все в свое время. А теперь я не уверен в своей способности владеть собою и хотел бы просить вас как об особом одолжении передать лейтенанту Уолтерсу… передать следующее…
— Передать следующее, — повторил капитан. — Смелей!
— Мисс Домби была бесконечно добра, — продолжал мистер Тутс со слезами на глазах, — и сказала, что мое присутствие ей не только не неприятно, а как раз наоборот. И вы и все здесь были не менее терпеливы и снисходительны по отношению к тому, кто… кто, право же, родился как будто по ошибке, сказал мистер Тутс, на минуту утратив бодрость. — И… поэтому я буду заглядывать сюда по вечерам то недолгое время, пока мы можем посидеть все вместе. Но вот о чем я прошу. Если вдруг случится так, что я не в силах буду созерцать блаженство лейтенанта Уолтера и сорвусь с места, убегу, надеюсь, капитан Джилс, и вы и он будете это рассматривать как мое несчастье, а не как вину или нежелание бороться с самим собой. Я надеюсь, вы будете твердо убеждены в том, что я ни к кому не питаю зла — меньше всего к самому лейтенанту Уолтерсу, — и скажете вскользь, что я вышел прогуляться или, может быть, посмотреть, который час по часам Королевской биржи. Капитан Джилс, если вы можете заключить такое соглашение и поручиться за лейтенанта Уолтерса, мне это принесет великое облегчение, ради которого я бы с радостью пожертвовал значительной частью своего состояния.
— Ни слова больше, приятель! — ответил капитан. — Какой бы флаг вы ни выбросили, мы с Уольром примем сигнал и ответим на него.
— Капитан Джилс, — сказал мистер Тутс, — я испытываю величайшее облегчение. Я хочу, чтобы здесь сохранилось обо мне доброе мнение. Честное слово, у… у меня хорошие намерения, хотя бы я и не умел этого показать. Знаете ли, это точь-в-точь так же, как если бы Берджес и Ко пожелали изготовить заказчику изумительную пару брюк и не могли бы выкроить их в соответствии со своими замыслами.
Приведя этот удачный пример, казалось, заставивший его немножко возгордиться, мистер Тутс пожелал капитану Катлю всех благ и удалился.
Честный капитан, видя у себя в доме Отраду Сердца и ухаживающую за ней Сьюзен, сиял и был счастливейшим человеком. По мере того как шли дни, он все больше сиял и становился все более счастливым. После ряда совещаний с Сьюзен (к ее уму напитан питал глубокое уважение, а доблестной ее решимости противостоять миссис Мак-Стинджер он не мог забыть) капитан предложил Флоренс, чтобы временно приглашенная для всяких домашних работ дочь пожилой леди, обычно восседавшей под синим зонтиком на Леднхоллском рынке, была замещена, из благоразумия и ради сохранения тайны, какой-нибудь другой знакомой им особой, которой бы они могли спокойно довериться. Тогда Сьюзен, присутствовавшая при этом разговоре, назвала миссис Ричардс, о которой предварительно уже намекала капитану. Услышав это имя, Флоренс просияла. И в тот же день Сьюзен отправилась в обитель Тудлей, чтобы выведать намерения миссис Ричардс, а вечером вернулась с триумфом в сопровождении Поли, все такой же румяной, с лицом, похожим на яблоко, которая при виде Флоренс выразила свои чувства едва ли с меньшей нежностью, чем сама мисс Нипер.
Когда с этим делом государственной важности было покончено — а это доставило капитану необычайное удовольствие (впрочем, ему доставляло удовольствие решительно все, что бы ни делалось), — Флоренс оставалось еще подготовить Сьюзен к предстоящей разлуке. Это была значительно более трудная задача, так как мисс Нипер отличалась непреклонным нравом и твердо решила, что вернулась она для того, чтобы больше никогда не расставаться со своей хозяйкой.
— Что касается жалованья, дорогая мисс Флой, — сказала она, — то вы о нем и не заикайтесь и не обижайте меня; у меня есть сбережения, и в такое время, как сейчас, я бы не стала продавать свою любовь и услуги, даже если бы никакого дела не имела со сберегательной кассой или если бы все кассы пошли прахом. Но вы, милочка, с той поры, как скончалась ваша бедная матушка, никогда не разлучались со мной, и хотя нет у меня таких заслуг, которыми можно похвастаться, но вы, дорогая моя хозяйка, привыкли ко мне за столько лет, и вы даже и не думайте о том, чтобы уехать куда-нибудь без меня, потому что этого не может и не должно быть.
— Дорогая Сьюзен, я отправляюсь в далекое-далекое путешествие.
— Ну, так что ж, мисс Флой? Тем больше я могу вам понадобиться. Для меня расстояние, слава богу, не служит препятствием! — сказала пылкая Сьюзен Нипер.
— Но я еду с Уолтером, Сьюзен, и с Уолтером я поеду куда угодно повсюду! Уолтер беден, и я очень бедна, и мне нужно научиться жить так, чтобы обходиться без посторонней помощи и помогать Уолтеру.
— Дорогая мисс Флой! — снова вскричала Сьюзен, энергически тряхнув головой. — Вам нечего учиться тому, как обходиться без посторонней помощи, помогать другим и быть самым терпеливым, преданным и благородным созданием, но позвольте мне, милочка, поговорить с мистером Уолтером Гэем и решить совместно с ним этот вопрос, потому что я не могу допустить, чтобы вы одна отправились в такое путешествие. Не могу и не хочу.
— Одна, Сьюзен? — возразила Флоренс. — Одна? Да ведь Уолтер берет меня с собою! — Ах, какая ясная, удивленная, восторженная улыбка осветила ее лицо! Жаль, что Уолтер ее не видел. — Я уверена, что вы не будете говорить с Уолтером, если я попрошу вас не делать этого, — ласково добавила она. Пожалуйста, не говорите с ним, дорогая! Сьюзен всхлипнула:
— Почему не говорить, мисс Флой?
— Потому что я выхожу за него замуж, чтобы отдать ему сердце и жить с ним и умереть с ним! — ответила Флоренс. — Если вы ему скажете то, что сказали мне, он может подумать, будто я боюсь той жизни, какая мне предстоит, или будто у вас есть основания тревожиться за меня. Сьюзен, милая, ведь я люблю его!
Мисс Нипер была так растрогана этими нежными словами и их простодушной, прочувствованной, глубокой серьезностью, которая осветила лицо Флоренс, сделав его еще более чистым и прекрасным, что могла только снова обнять ее, восклицая: «Неужели моя маленькая хозяйка взаправду выходит замуж?!» — и жалеть ее и ласкать, как делала это раньше.
Но Нипер, хотя и не чуждая женских слабостей, умела обуздать себя едва ли не с таким же успехом, как и атаковать грозную Мак-Стинджер. Она больше ни разу не возвращалась к этой теме и все время была веселой, энергичной, хлопотливой и бодрой. Мистеру Тутсу она сообщила по секрету, что только на это время «взяла себя в руки», а когда все будет кончено и мисс Домби уедет, она, по всей вероятности, будет представлять собою жалкое зрелище. Мистер Тутс в свою очередь заявил, что находится в таком же положении и что они могут вместе проливать слезы. Но в присутствии Флоренс и во владениях Мичмана она не давала воли своим чувствам.
Как ни был скромен и прост гардероб Флоренс (какой контраст с нарядами, заказанными к последней свадьбе, на которой она присутствовала!), нужно было немало потрудиться, чтобы все приготовить, и Сьюзен Нипер работала вместе с Флоренс с таким усердием, что его хватило бы на пятьдесят портних. Немало места занял бы перечень тех изумительных вещей, какими капитан Катль хотел если бы это ему было разрешено — пополнить гардероб. В список входили: розовые зонтики, цветные шелковые чулки, синие туфли и другие предметы, в такой же мере необходимые на борту корабля. Однако путем различных уловок и уговоров его заставили ограничить свои подношения рабочей шкатулкой и ящиком с туалетными принадлежностями, причем он купил самые громоздкие образцы, какие только можно было достать за деньги. Затем в течение десяти дней или двух недель он обычно просиживал большую часть дня, погруженный в созерцание этих ящиков, то предаваясь крайнему восхищению, то терзаясь опасениями, что они недостаточно великолепны, и часто убегал из дому, чтобы купить еще какую-нибудь вещицу, которую считал необходимой для пополнения комплекта. Но самый ловкий ход он проделал однажды утром, когда вдруг унес оба ящика и приказал выгравировать два слова «Флоренс Гэй» на бронзовом сердце, врезанном в крышку каждого из них. После этого он в полном одиночестве выкурил подряд четыре трубки в маленькой гостиной, а по истечении этого срока его застали на том же месте все еще ухмыляющимся.
Уолтер целыми днями был занят, но каждое утро заходил повидать Флоренс и всегда проводил с нею вечер. Флоренс сидела у себя наверху и только перед его приходом спускалась вниз и ждала его или, опираясь на его руку, с гордостью обнимавшую ее, провожала его до двери и иногда выглядывала на улицу. В сумерках они всегда бывали вместе. О, блаженное время! Мятущееся сердце, нашедшее покой! О, глубокий, неиссякаемый, могучий источник любви, столь многое поглотивший! След от жестокого удара еще не изгладился на ее груди. С каждым ее вздохом он свидетельствовал против ее отца, он оставался между нею и ее возлюбленным, когда тот прижимал ее к своему сердцу. Но она забыла о нем. Биение этого сердца, жившего ею, биение ее собственного сердца, жившего Уолтером, заглушало все грубые звуки, заставляло забыть обо всех суровых сердцах, чуждых любви. Она была хрупкой и нежной, но сила ее любви могла создать и создала для нее мир, где она нашла приют и покой.
Как часто величественный дом и минувшие дни всплывали в ее памяти в сумерках, когда ее с такой гордостью и любовью защищала рука Уолтера; и она теснее прижималась к нему и вздрагивала при этих мыслях! Как часто, вспоминая ту ночь, когда она вошла в комнату отца и встретила взгляд, которого она никогда не забудет, Флоренс поднимала глаза на того, кто смотрел на нее с такой любовью, и плакала от счастья в его объятиях! Чем сильнее привязывалась она к нему, тем чаще думала о дорогом умершем мальчике. Но воспоминания Флоренс об отце — словно в последний раз она видела его тогда, когда он спал, а она его поцеловала, — воспоминания Флоренс о нем всегда обрывались на этом часе.
— Уолтер, дорогой мой, — сказала Флоренс однажды вечером, когда уже почти стемнело, — знаешь, о чем я думала сегодня?
— О том, как летит время, милая Флоренс, и о том, что скоро ли уже отправимся мы в плавание?
— Я не это имею в виду, Уолтер, хотя я думаю и об этом. Я думала о том, какое я для тебя бремя.
— Дорогое, священное бремя, моя милая! Мне самому случается об этом думать.
— Ты смеешься, Уолтер. Я знаю, что ты об этом думаешь гораздо больше, чем я. Но сейчас я говорю о расходах.
— О расходах, дорогая моя?
— Да, о денежных расходах. Все эти приготовления, которыми мы занимаемся с Сьюзен… Я очень мало могла купить на свои средства. Ты и прежде был беден. Но я тебя сделаю гораздо беднее, Уолтер!
— И гораздо богаче, Флоренс! Флоренс засмеялась и покачала головой.
— А кроме того, дорогая моя, — продолжал Уолтер, — давно-давно, перед тем как я отправился в плавание, я получил в подарок маленький кошелек, в котором были деньги.
— Ах, их было очень мало! — грустно усмехнувшись, возразила Флоренс. Очень мало, Уолтер! Но ты не думай, — и она положила свою маленькую руку ему на плечо и заглянула ему в глаза, — не думай, будто я жалею о том, что стала для тебя бременем. Нет, дорогой, я этому рада. Для меня это счастье. Я бы ни за что на свете не хотела, чтобы случилось иначе!
— И я бы не хотел, дорогая Флоренс.
— Да, Уолтер, но ты не можешь почувствовать так, как чувствую я. Я так горжусь тобой! Для меня такое наслаждение сознавать, что все, кто знает тебя, будут говорить о том, как ты женился на бедной, всеми отвергнутой девушке, которая нашла здесь приют, у которой не было ни дома, ни друзей, не было ничего — ничего! О Уолтер, если бы я могла принести тебе миллионы, я не была бы так счастлива за тебя, как теперь!
— А ты, дорогая Флоренс! Разве ты сама ничего не стоишь? — возразил он.
— Ничего, Уолтер! Я только твоя жена. — Маленькая ручка обвилась вокруг его шеи, и голос зазвучал совсем близко. — Все, что у меня есть, — это ты. Все мои надежды связаны с тобой. Кроме тебя, нет у меня ничего дорогого!
О, в тот вечер у мистера Тутса и в самом деле были основания покидать маленькое общество и дважды ходить проверять свои часы по часам Королевской биржи, один раз отправиться на свидание с банкиром, о котором он вдруг вспомнил, и один раз пройтись до Олдгетской водокачки и обратно.
Но еще до той поры, когда он предпринял эти экскурсии, и даже до его прихода, когда еще не зажигали свечей, Уолтер сказал:
— Флоренс, милая, погрузка нашего корабля почти закончена, и, вероятно, как раз в день нашей свадьбы он спустится к устью реки. Не уехать ли нам в то утро и не пожить ли в Кенте, а через неделю мы сядем на корабль в Грейвзенде?
— Как хочешь, Уолтер. Я везде буду счастлива. Но…
— Что, дорогая?
— Ты знаешь, что у нас не будет пышной свадьбы, — сказала Флоренс, — и по платью никто не узнает в нас жениха с невестой. Так как мы в тот же день уедем, не проводишь ли ты меня в одно место, Уолтер… рано утром… прежде чем идти в церковь?
Уолтер, по-видимому, понял ее — так понимает человек искренне любящий и любимый — и скрепил свое обещание поцелуем, быть может не одним, а двумя, тремя, пятью или шестью. И в этот спокойный, безмятежный, торжественный вечер Флоренс была очень счастлива.
Затем в тихой комнате появилась Сьюзен Нипер вместе со свечами, а вслед за нею чай, капитан и непоседливый мистер Тутс, который, как упомянуто выше, частенько отлучался и провел довольно беспокойный вечер. Впрочем, это отнюдь не соответствовало его привычкам: обычно он чувствовал себя прекрасно, играя с капитаном в криббедж под руководством мисс Нипер и занимаясь вычислениями, связанными с игрой, которая оказалась превосходным средством для того, чтобы довести его до полного отупения.
В такие вечера физиономия капитана отражала удивительно разнообразные чувства. Его природная деликатность и рыцарское отношение к Флоренс подсказали ему, что сейчас не время для шумного веселья и бурных проявлений радости. Но, с другой стороны, воспоминания о «Красотке Пэг» все время готовы были вырваться на волю и побуждали капитана осрамить себя каким-нибудь недопустимым излиянием. Иной раз восхищение Флоренс и Уолтером, сидевшими поодаль (это была действительно прекрасная пара, пленявшая своей юностью, любовью и красотой), до такой степени овладевало капитаном, что он клал на стол карты и взирал на них с лучезарной улыбкой, вытирая голову носовым платком, пока стремительное бегство мистера Тутса не возвещало ему, что он неумышленно усугубляет страдания этого джентльмена. Такая мысль вызывала у капитана глубокую меланхолию, рассеивавшуюся с возвращением мистера Тутса; тогда он снова брался за карты и, исподтишка подмигивая, кивая головой и учтиво помахивая крючком, давал понять мисс Нипер, что больше это не повторится. В таких случаях физиономия капитана представляла, быть может, наибольший интерес: стараясь сохранить невозмутимый вид, он сидел тараща глаза, а на лице его отражались все чувства одновременно и боролись друг с другом. Восхищение Флоренс и Уолтером всегда одерживало верх над остальными и открыто праздновало победу до тех пор, пока мистер Тутс не выбегал снова на улицу, а тогда капитан сидел с видом кающегося грешника вплоть до нового его возвращения, тихим, укоризненным голосом приказывая самому себе «держаться крепче» или ворчливо упрекая «Эдуарда Катля, приятеля» в неосмотрительности, отличавшей его поведение.
Но одному из самых тяжких испытаний мистер Тутс подвергся по собственному желанию. Накануне того воскресенья, когда в церкви должна была происходить последняя «огласка», о которой говорил капитан, мистер Тутс в следующих выражениях высказал свои чувства Сьюзен Нипер.
— Сьюзен, — сказал мистер Тутс, — меня тянет в эту церковь. Слова, навеки отторгающие меня от мисс Домби, прозвучат, знаете ли, в моих ушах, как похоронный звон, но, клянусь честью, я чувствую, что должен их услышать. Поэтому, — сказал мистер Тутс, — не согласитесь ли вы пойти со мной завтра в это священное здание?
Мисс Нипер изъявила готовность пойти, если это доставит удовольствие мистеру Тутсу, но упрашивала его отказаться от своей затеи.
— Сьюзен! — торжественно возразил мистер Тутс. — Еще в ту пору, когда моих усов не замечал никто, кроме меня, я обожал мисс Домби. Еще в те времена, когда я был в рабстве у Блимбера, я обожал мисс Домби. Когда меня по закону уже нельзя было долее отстранять от владения моим имуществом и… и я вступил во владение, я обожал мисс Домби. Оглашение, которое передает ее лейтенанту Уолтерсу, а меня предает, знаете ли… предает… отчаянию, сказал мистер Тутс, подыскав сильное выражение, — может подействовать ужасно и подействует ужасно, но я чувствую, что мне бы хотелось его услышать. Мне хотелось бы знать, что у меня поистине нет почвы под ногами и нет надежды, которую бы я мог лелеять, и… и, короче говоря, нет ноги, на которой бы я мог стоять.
Сьюзен Нипер могла только посочувствовать печальному положению мистера Тутса и согласилась его сопровождать, что она и сделала на следующее утро.
Церковь, которую Уолтер выбрал для этой цели, была замшелой, старой церковью, расположенной в лабиринте глухих улиц и дворов; ее окружало маленькое кладбище, и сама она была словно погребена в своеобразном склепе, ограниченном стенами соседних домов и вымощенном гулкими камнями. Это было большое, темное, ветхое здание с высокими старыми дубовыми скамьями, на которых в воскресенье сиротливо сидели десятка два людей; голос священника сонно звучал в пустоте, а орган ревел и ворчал, как будто церковь страдала коликами от ветра и сырости, пробравшимися сюда ввиду малочисленности паствы. Но эта церковь в Сити отнюдь не могла пожаловаться на отсутствие компании — шпицы других церквей теснились вокруг нее, как корабельные мачты на реке. Столько их было, что, взобравшись на колокольню, вряд ли удалось бы их сосчитать. Чуть ли не в каждом соседнем дворе и тупике стояла церковь. В то воскресное утро, когда сюда пришли Сьюзен и мистер Тутс, колокола звонили оглушительно. Двадцать церквей, расположенных бок о бок, зазывали народ.
Две заблудившиеся овцы были загнаны бидлом на удобную скамью, и так как было еще рано, они сидели и считали прихожан, прислушивались к колоколу, заунывно гудевшему высоко на колокольне, и смотрели на бедно одетого старичка, который стоял на паперти за загородкой и, вдев ногу в стремя, подпрыгивал, словно непомерной величины малиновка, заставляя гудеть упомянутый колокол, как бык в песенке про Петушка Робина[31]. Мистер Тутс, после долгого созерцания больших книг на пюпитре, шепнул мисс Нипер, что ему хотелось бы знать, где хранятся оглашения, но эта молодая леди только покачала головой и нахмурилась, уклоняясь от всяких разговоров о вещах преходящих.
Однако мистер Тутс, который, казалось, был не в силах отвлечься от мысли об оглашении, явно искал его глазами, пока шла первая часть службы. Когда настало время прочесть оглашение, бедный молодой джентльмен обнаружил признаки величайшей тревоги и смятения, которые ничуть не ослабели при неожиданном появлении капитана в первом ряду на хорах. Когда клерк подал священнику список, мистер Тутс, сидевший в ту минуту на скамье, ухватился руками за сиденье; когда же были громко прочтены имена Уолтера Гэя и Флоренс Домби, оглашенные в третий и последний раз, мистер Тутс до такой степени потерял самообладание, что выбежал из церкви без шляпы, а за ним последовали бидл, прислужница и два джентльмена с медицинским образованием, случайно здесь присутствовавшие; первый из них вскоре вернулся за шляпой и шепотом сообщил мисс Нипер, что она может не беспокоиться о джентльмене, так как джентльмен сказал, что его недомогание не имеет никакого значения.
Мисс Нипер, чувствуя, что глаза всей той части Европы, которая еженедельно размещалась на скамьях с высокими спинками, устремлены на нее, была бы в достаточной мере смущена этим инцидентом, даже если бы тем дело и кончилось; и тем более была она смущена, что капитан в первом ряду на галерее обнаруживал крайнюю заинтересованность, которая не могла не внушить собранию мысль, что он имеет какое-то таинственное отношение к происшествию. Но величайшее беспокойство мистера Тутса мучительно усугубило затруднительность ее положения. Этот молодой джентльмен, находясь в описанном состоянии духа, не в силах был оставаться на церковном дворе и в одиночестве предаваться размышлениям; к тому же он несомненно хотел засвидетельствовать свое уважение к церковной службе, которой отчасти помешал. Вот почему он внезапно вернулся, но вместо того, чтобы усесться на прежнюю скамью, расположился на одном из бесплатных мест в нефе между двумя пожилыми особами женского пола, имевшими обыкновение еженедельно получать свою порцию хлеба, разложенного на полке у самого входа в церковь. В этой компании и оставался мистер Тутс (приводя в смятение прихожан, которые не могли не смотреть на него), пока волнение не побороло его вновь, после чего он удалился молча и неожиданно. Не осмеливаясь показаться еще раз в церкви и тем не менее желая хоть как-нибудь приобщиться к тому, что там происходило, мистер Тутс с растерянным видом заглядывал то в одно, то в другое окно; а так как было несколько окон, доступных для него снаружи, и так как беспокойство его было очень велико, — угадать, в котором окне он появится в следующий раз, оказалось делом очень трудным, и вся паства, воспользовавшись относительным досугом, предоставленным ей проповедью, ощутила непреодолимую потребность взвешивать шансы различных окон. Блуждания мистера Тутса по церковному двору были столь эксцентричными, что большей частью он разбивал все вычисления и появлялся, словно волшебник, там, где его менее всего ожидали, а впечатление от этих таинственных появлений значительно усиливалось благодаря тому, что ему трудно было разглядеть что-нибудь внутри, а всем прочим — легко разглядеть происходящее снаружи. Это обстоятельство каждый раз побуждало его прижиматься лицом к оконному стеклу дольше, чем следовало ожидать, а затем он внезапно скрывался из виду, заметив, что все взоры устремлены на него.
Такое поведение мистера Тутса, а также величайшая заинтересованность, обнаруженная капитаном, сделали положение мисс Нипер столь ответственным, что она почувствовала глубокое облегчение при окончании службы. Отнюдь не с обычной своею приветливостью она отнеслась к мистеру Тутсу, когда тот на обратном пути уведомил ее и капитана, что теперь, удостоверившись в отсутствии всякой надежды, он, знаете ли, почувствовал успокоение, или, собственно говоря, не успокоение, но… он с большим спокойствием относится к постигшему его несчастью.
Быстро летело теперь время, и настал последний вечер перед свадьбой. Во владениях Мичмана все собрались в комнате наверху и не боялись, что их кто-нибудь потревожит, так как в доме не было теперь посторонних, и он находился в полном распоряжении Мичмана. В ожидании завтрашнего дня все были сдержаны и сосредоточены, и, однако, в меру веселы. Флоренс, возле которой сидел Уолтер, заканчивала вышиванье — прощальный подарок капитану. Капитан играл с мистером Тутсом в криббедж. Мистер Тутс совещался о своих ходах с Сьюзен Нипер. Мисс Нипер давала ему советы с должной таинственностью и осмотрительностью. Диоген к чему-то прислушивался и время от времени разражался хриплым, приглушенным лаем, но затем всякий раз казался слегка пристыженным, словно сомневаясь, был ли у него повод лаять.
— Тише, тише! — сказал капитан Диогену. — Что с тобой приключилось? Сегодня ты как будто встревожен чем-то, приятель!
Диоген завилял хвостом, но тотчас же насторожился и еще раз отрывисто тявкнул, после чего извинился перед капитаном, снова завиляв хвостом.
— Мне кажется, Ди, — сказал капитан, задумчиво разглядывая свои карты и поглаживая подбородок крючком, — мне кажется, ты слегка не доверяешь миссис Ричардс. Но если ты именно такой пес, каким я тебя считаю, ты изменишь свое мнение, потому что ее лицо служит ей порукой. Ну, братец, — обратился он к мистеру Тутсу, — если вы готовы, отчаливайте!
Капитан говорил с полным спокойствием, уделяя все внимание игре, но внезапно карты выпали у него из рук, рот и глаза широко раскрылись, ноги оторвались от пола и вытянулись как палки, и он застыл, с бесконечным изумлением глядя на дверь. Окинув взглядом присутствующих и убедившись, что никто из них не смотрит на него и не замечает причины его странного поведения, капитан, испустив громкий вздох, пришел в себя, изо всех сил ударил кулаком по столу, крикнул громовым голосом: «Соль Джилс, эхой!» — и упал в объятия потрепанного непогодой горохового пальто, которое появилось в комнате вместе с Полли.
Еще мгновенье — и Уолтер очутился в объятиях потрепанного непогодой горохового пальто. Еще мгновенье — и Флоренс очутилась в объятиях потрепанного непогодой горохового пальто. Еще мгновенье — и капитан Катль обнял миссис Ричардс и мисс Нипер и, размахивая над головою крючком, с жаром пожимал руку мистеру Тутсу, восклицая: «Ура, приятель, ура!», на что мистер Тутс, решительно не понимая, что же это такое происходит, отвечал очень учтиво: «Разумеется, капитан Джилс, все, что вы сочтете нужным».
Потрепанное непогодой гороховое пальто и не менее потрепанные непогодой шапка и шарф оторвались от капитана и Флоренс, чтобы снова обратиться к Уолтеру, и послышались какие-то звуки, напоминающие рыдания старика, а мохнатые рукава крепко обхватили Уолтера. Потом наступила полная тишина, и капитан с большим усердием стал полировать себе нос. Но когда гороховое пальто, шапка и шарф оторвались от Уолтера, Флоренс потихоньку приблизилась к этим предметам туалета. И когда она вместе с Уолтером их сняла, перед ними предстал старый мастер судовых инструментов, слегка похудевший, в старом своем валлийском парике, и в старом кофейного цвета сюртуке с большими пуговицами, и со старым непогрешимым своим хронометром, тикающим в кармане.
— Начинен по горло науками, как и в былые времена! — воскликнул сияющий капитан. — Соль Джилс, Соль Джилс, где же это вы скитались столько времени, старый приятель?
— Я чуть не ослеп, Нэд, и почти оглох и онемел от радости, — сказал старик.
— Его собственный голос! — воскликнул капитан, озираясь вокруг с таким восхищением, которого, пожалуй, не могла выразить даже его физиономия. — Его собственный голос, начиненный науками, как и в былые времена! Соль Джилс, приятель, отдохните среди своих виноградных лоз и смоковниц, как и подобает древнему патриарху, и прежним, хорошо знакомым нам голосом начните рассказ о своих приключениях. На этот голос сетовал ленивец, — внушительно произнес капитан, мановением крючка подчеркивая цитату. — Вы разбудили меня слишком рано, я опять засну. Да рассеятся враги его и да падут во прах!
Капитан уселся с таким видом, как будто ему посчастливилось высказать мнение всех присутствующих, но тотчас же вскочил, чтобы представить мистера Тутса, который был совершенно сбит с толку появлением человека, предъявляющего, по-видимому, права на фамилию Джилс.
— Хотя, — заикаясь, начал мистер Тутс, — хотя я не имел удовольствия быть знакомым с вами, сэр, до того, как вы… вы…
— Скрылись из виду, но остались в памяти, — потихоньку подсказал капитан.
— Совершенно верно, капитан Джилс! — согласился мистер Тутс. — Хотя я не имел удовольствия быть знакомым с вами, мистер… мистер Соле, — сказал Тутс, в порыве вдохновения изобретая фамилию, — прежде чем это случилось, я — смею вас уверить — испытываю, знаете ли, величайшее удовольствие, познакомившись с вами сейчас. Надеюсь, — сказал мистер Тутс, — вы чувствуете себя хорошо, насколько можно этого ожидать.
Произнеся эти учтивые слова, мистер Тутс сел на свое место, краснея и хихикая.
Старый мастер, приютившийся в уголку между Уолтером и Флоренс и кивавший головою Поли, которая смотрела на них с восторженной улыбкой, обратился к капитану:
— Нэд Катль, старый друг! Хотя я кое-что уже слышал о происшедших здесь переменах от моей доброй приятельницы… Какое милое у нее лицо и как приятно страннику увидеть его по возвращении в свой дом! — сказал старик, прерывая свою речь и потирая руки со свойственной ему рассеянностью.
— Слушайте его! — торжественно провозгласил капитан. — Вот женщина, обольщающая всех мужчин![32] Чтобы найти это место, — добавил он, обращаясь к мистеру Тутсу, — перелистайте, братец, вашего Адама и Еву.
— Я не премину это сделать, капитан Джилс, — сказал мистер Тутс.
— Хотя я уже слышал от нее о происшедших здесь переменах, — продолжал инструментальный мастер, доставая из кармана свои старые очки и по старой привычке надевая их на лоб, — но они так велики и неожиданны, и я испытал такое потрясение при виде дорогого моего мальчика и… — он бросил взгляд на потупленные глаза Флоренс и уж не пытался закончить фразу, — что вряд ли я много сегодня расскажу. Но, дорогой мой Нэд Катль, почему вы мне не писали?
Изумление, отразившееся на лице капитана, не на шутку испугало мистера Тутса, который впился в него глазами и никак не мог от него оторваться.
— Не писал? — повторил капитан. — Не писал, Соль Джилс?
— Ну да! — подтвердил старик. — На Барбадос, на Ямайку или в Демерару?[33] Ведь я об этом просил.
— Просили, Соль Джилс? — повторил капитан.
— Ну, конечно! — сказал старик. — Разве вы этого не знаете, Нэд? Не может быть, чтобы вы забыли! Просил в каждом письме.
Капитан снял глянцевитую шляпу, повесил ее на свой крючок, провел рукою по голове с затылка до макушки и посмотрел на всех окружающих: поистине он олицетворял собою недоумение и покорность судьбе.
— Вы как будто не понимаете меня, Нэд, — заметил старый Соль.
— Соль Джилс, — сказал капитан, который долго и безмолвно смотрел на него и на всех остальных, — я сделал поворот и лег в дрейф. Быть может, вы скажете хоть несколько слов о своих приключениях? Неужели мне не удастся бросить якорь? Неужели не удастся? — в раздумье сказал капитан, озираясь вокруг.
— Вам известно, Нэд, почему я отсюда уехал, — сказал Соль Джилс. — Вы вскрыли мой пакет, Нэд?
— Да, — сказал капитан. — Разумеется, я вскрыл пакет.
— И прочли то, что было в него вложено? — спросил старик.
— И прочел, — ответил капитан, пристально глядя на него и начиная цитировать на память: — «Мой дорогой Нэд Катль. Покидая родину, чтобы отправиться в Вест-Индию с тщетной надеждой получить сведения о моем милом мальчике…» Вот он сидит! Вот Уольр! — воскликнул капитан, как будто ему доставило облегчение ухватиться за нечто реальное и неоспоримое.
— Так, так, Нэд! Подождите минуточку! — сказал старик. — В первом письме — оно было послано с Барбадоса — я писал, что, хотя вы получите его задолго до истечения годичного срока, я бы хотел, чтобы вы вскрыли пакет, так как в нем объясняется причина моего отъезда. Прекрасно, Нэд. Во втором, третьем и, кажется, четвертом письме — оно было послано с Ямайки — я писал, что нахожусь все в том же состоянии, не могу успокоиться и не могу уехать из тех краев, пока не узнаю, погиб или спасся мой мальчик. В следующем письме мне кажется, оно было послано из Демерары, не так ли?
— Ему кажется, что оно было послано из Демерары, не так ли? — повторил капитан, с безнадежным видом озираясь вокруг.
— …Я писал, — продолжал старый Соль, — что все еще не имею никаких достоверных сведений. Писал, что в этой части света я повстречался с капитанами и другими лицами, которые знают меня уже много лет, и они помогают мне перебираться с места на место, а я в свою очередь могу иной раз оказывать им маленькие услуги по своей специальности. Я писал, что все меня жалеют и как будто относятся с сочувствием к моим скитаньям и что я начал подумывать о том, не суждено ли мне до конца дней плавать по морям в поисках известий о моем мальчике.
— Начал подумывать о том, не превратится ли он в ученого Летучего Голландца! — сказал капитан с тем же безнадежным видом и с величайшей серьезностью.
— Но когда в один прекрасный день, Нэд, пришло известие — это было на Барбадосе, куда я вернулся, — что мой мальчик находится на борту торгового судна, возвращающегося в Англию из Китая, тогда, Нэд, я сед на первый же корабль, прибыл на родину и сегодня вечером вернулся домой и убедился, что известие оказалось верным, благодарение господу! — набожным тоном произнес старик.
Капитан с благоговением наклонил голову, а затем окинул взглядом всех присутствующих, начиная с мистера Тутса и кончая старым мастером, и торжественно произнес:
— Соль Джилс! Заявление, которое я намерен сейчас сделать, сорвет все паруса со всех ваших мачт и заставит вас накрениться. Ни одно из этих писем не было доставлено Эдуарду Катлю. Ни одно из этих писем, — повторил капитан, желая придать своему заявлению большую торжественность и внушительность, не было доставлено Эдуарду Катлю, английскому моряку, мирно проживающему на родине и преуспевающему с каждым часом.
— А я собственноручно сдавал их на почту! И собственноручно писал адрес: девятый номер на Бриг-Плейс! — воскликнул старый Соль.
Краски сбежали с лица капитана, а затем он весь побагровел.
— Соль Джилс, друг мой, что вы имеете в виду, говоря о девятом номере на Бриг-Плейс? — осведомился капитан.
— Что я имею в виду? Вашу квартиру, Нэд, — ответил старик. — У миссис… как ее там зовут! Скоро я забуду свою собственную фамилию, но я отстаю от века — если вы помните, я всегда отставал, — а сейчас я совсем растерялся. Миссис…
— Соль Джилс! — произнес капитан таким тоном, как будто высказывал самое невероятное предположение. — Уж не фамилию ли Мак-Стинджер вы стараетесь вспомнить?
— Ну, конечно! — воскликнул мастер судовых инструментов. — Совершенно верно, Нэд! Миссис Мак-Стинджер!
Капитан Катль, у коего глаза расширились до последних пределов, а шишки на лице начали буквально светиться, свистнул протяжно, пронзительно и в высшей степени меланхолически. И, лишившись дара речи, он стоял, взирая на присутствующих.
— Будьте добры, Соль Джилс, повторите это еще раз! — выговорил он наконец.
— Все эти письма, — сказал дядя Соль, отбивая такт указательным пальцем правой руки на ладони левой с точностью и отчетливостью, которые сделали бы честь даже непогрешимому хронометру, находившемуся у него в кармане, — все эти письма я собственноручно сдавал на почту и собственноручно надписывал адрес: капитану Катлю, проживающему у Мак-Стинджер, девятый номер на Бриг-Плейс.
Капитан снял со своего крючка глянцевитую шляпу, заглянул в нее, надел на голову и сел на стул.
— Друзья мои! — озираясь вокруг, сказал чрезвычайно расстроенный капитан. — Да ведь я оттуда сбежал!
— И никто не знал, куда вы ушли, капитан Катль? — подхватил Уолтер.
— Господь с тобой, Уольр! — сказал капитан, покачивая головой. — Да она бы ни за что не согласилась, чтобы я взял на себя заботу об этом доме. Мне ничего другого не оставалось, как сбежать. Помилуй тебя бог, Уольр! — сказал капитан. — Ты ее видел только в штиль! Но посмотри на нее, когда она разбушуется, и постарайся запомнить!
— Я бы ей показала! — вполголоса промолвила мисс Нипер.
— Думаете, что показали бы, дорогая моя? — отозвался капитан с некоторым восхищением. — Ну, что ж, моя милая, это делает вам честь. Но что касается меня, то я бы предпочел встретиться лицом к лицу с каким угодно диким зверем. Мой сундук мне удалось унести оттуда только с помощью друга, которому нет равного на свете. Что толку было посылать туда письма? Да при таких обстоятельствах она не приняла бы ни одного письма! — сказал капитан. — Почтальону и трудиться не стоило!
— Итак, капитан Катль, — сказал Уолтер, — совершенно ясно, что все мы, и вы, и в особенности дядя Соль можем поблагодарить миссис Мак-Стинджер за перенесенные нами волнения.
Услуга, оказанная в данном случае решительной вдовицей усопшего мистера Мак-Стинджера, была столь очевидна, что капитан не стал ее оспаривать. Но, будучи до известной степени пристыжен, хотя никто не касался этого предмета, а Уолтер, памятуя о последнем своем разговоре с ним на эту тему, с особым старанием его избегал, капитан пребывал в унынии добрых пять минут — срок, из ряда вон выходящий для него, — после чего его лицо, подобно солнцу, вновь просияло, озарив всех присутствующих необычайным блеском, и он принялся пожимать руки всем подряд.
Было еще не поздно — хотя дядя Соль и Уолтер уже успели потолковать о своих приключениях и опасностях, которые каждый из них пережил, — когда все, за исключением Уолтера, вышли из комнаты Флоренс и спустились в гостиную. Здесь к ним вскоре присоединился Уолтер, который сообщил, что Флоренс немного приуныла, что у нее тяжело на сердце и она легла спать. Хотя голоса их не могли ее потревожить, все стали говорить после этого шепотом, и каждый по-своему думал с любовью и нежностью о прекрасной юной невесте Уолтера. Обо всем, что ее касалось, были даны подробные разъяснения дяде Солю, а мистер Тутс высоко оценил ту деликатность, с какою Уолтер упоминал о нем, придавая важное значение его услугам и считая его присутствие на маленьком семейном совете необходимым.
— Мистер Тутс, — сказал Уолтер, прощаясь с ним у двери, — завтра утром мы увидимся?
— Лейтенант Уолтерс, — ответил мистер Тутс, с жаром пожимая ему руку. я не премину явиться.
— Сегодняшний вечер предшествует долгой разлуке, — быть может, вечной разлуке, — сказал Уолтер. — Мне кажется, такое великодушное сердце, как ваше, не может не откликнуться на призыв другого сердца. Надеюсь, вы понимаете, как глубоко я вам благодарен?
— Уолтере! — ответил мистер Тутс, глубоко растроганный. — Я был бы рад, если бы у вас имелись основания для этого.
— Флоренс, — продолжал Уолтер, — которая последний день носит свою прежнюю фамилию, взяла с меня слово — это было несколько минут назад, когда мы остались вдвоем, — что я передам вам ее уверение в искренней любви…
Мистер Тутс ухватился рукою за дверной косяк и устремил взор на свою руку.
— …Искренней любви, — продолжал Уолтер, — а также и в том, что у нее никогда не было друга, которым бы она дорожила больше, чем вами. Она просила передать, что помнит о вашем неизменном внимании к ней и никогда этого не забудет. Она вспомнит о вас сегодня в своих молитвах и надеется, что вы будете думать о ней, когда она уедет далеко отсюда. Что мне ей передать от вас?
— Уолтерс, — невнятно пробормотал мистер Тутс, — я буду вспоминать о ней каждый день и всегда буду радоваться, так как она вышла замуж за человека, которого любит и который любит ее. И еще, прошу вас, скажите о моей уверенности в том, что ее супруг достоин ее — даже ее! — и что я радуюсь ее выбору.
Под конец мистер Тутс стал говорить более внятно и, отведя глаза от дверного косяка, твердо произнес последние слова. Затем он снова с жаром пожал руку Уолтеру, на что Уолтер не замедлил ответить, и отправился восвояси.
Мистера Тутса сопровождал Петух, которого он последнее время приводил с собою каждый вечер и оставлял в лавке на случай, если возникнут какие-нибудь непредвиденные обстоятельства, когда доблесть этой знаменитой особы может послужить на пользу Мичману. В тот день Петух, казалось, был в мрачном расположении духа. Либо свет газовых фонарей оказался предательским, либо он и в самом деле отвратительно подмигнул и сморщил нос, когда мистер Тутс, переходя через улицу, оглянулся на окна комнаты, где спала Флоренс. По дороге домой он обнаруживал по отношению к встречным более враждебные намерения, чем это подобало профессору мирного искусства самообороны. Проводив мистера Тутса до дому, он, вместо того чтобы откланяться, остановился перед ним с явно непочтительным видом, размахивая своей белой шляпой, которую держал за поля обеими руками и крутя головой и носом (и голова и нос много раз страдали от поломок и были починены довольно плохо).
Его патрон, занятый своими мыслями, не замечал этого до тех пор, пока Петух, желая привлечь к себе внимание, не начал прищелкивать на все лады языком.
— Послушайте, хозяин, — с мрачным видом сказал Петух, поймав, наконец, взгляд мистера Тутса, — я хочу знать: мы проиграли всухую или вы все-таки намерены выиграть?
— Петух, — отозвался мистер Тутс, — объясните смысл ваших слов.
— В таком случае, — сказал Петух, — я выложу вам все, хозяин. Не такой я парень, чтобы не договаривать до конца. Дело вот в чем: нужно пристукнуть кого-нибудь из них или нет?
Задав этот вопрос, Петух бросил шляпу на землю, левой рукой сделал ложный выпад, правой нанес воображаемому врагу жестокий удар, лихо тряхнул головой и снова овладел собою.
— Ну как, хозяин, — продолжал Петух, — проиграли всухую или победим? А?
— Петух, — ответил мистер Тутс, — слова ваши грубы, а их смысл не ясен.
— Ну, так вот что я вам скажу, хозяин, — произнес Петух, — это гнусно!
— Что гнусно, Петух? — спросил мистер Тутс.
— Да, гнусно! — повторил Петух, устрашающим образом сморщив свой сломанный нос. — Хозяин! Что ж это такое? Вы можете немедленно пойти и донести о свадьбе этому надутому парню, — предполагалось, что это унизительное определение Бойцового Петуха относилось к мистеру Домби, — вы можете нокаутировать победителя и всю эту компанию, а вместо этого вы сдаетесь? Сдаетесь! — презрительно повторил Петух. — Это хозяин, гнусно!
— Петух, — строго сказал мистер Тутс, — вы настоящий коршун! Чувства у вас зверские.
— Хозяин, — возразил Петух, — у меня чувства смелые и благородные. Вот какие у меня чувства. Я не допущу гнусности. Я выступаю перед публикой, к моим словам прислушиваются в трактире «Маленький слон», и мой хозяин не должен поступать гнусно. Да, это гнусно, — повторил Петух еще более выразительно. — Вот именно. Гнусно!
— Петух, — сказал мистер Тутс, — вы мне противны.
— Хозяин, — ответил Петух, надевая шляпу, — и вы мне тоже. Послушайте! Вот что я вам предлагаю! Вы мне не раз говорили, чтобы я открыл торговлю выпивкой и закуской. Дайте мне завтра пятьдесят фунтов, и я уйду.
— Петух, — ответил мистер Тутс, — после того как вы выразили столь омерзительные чувства, я охотно расстанусь с вами на таких условиях.
— Значит, решено! Договор заключен! Ваше поведение, хозяин, мне не по вкусу. Оно гнусно! — сказал Петух, который, по-видимому, не мог с этим покончить. — Да, в том-то и дело! Оно гнусно!
Итак, мистер Тутс и Петух согласились расстаться по причине несходства моральных принципов. И мистер Тутс лег спать и сладко грезил о Флоренс, которая в последний вечер своей девичьей жизни думала о нем, как о друге, и просила передать ему уверение в искренней ее любви.
ГЛАВА LVII
Еще одна свадьба
Мистер Саундс, бидл, и миссис Миф, прислужница, рано заняли свои посты в нарядной церкви, где был заключен брак мистера Домби. Сегодня утром желтолицый старый джентльмен из Индии намерен сочетаться браком с молоденькой особой; ожидаются шесть карет с гостями, и миссис Миф уведомлена о том, что желтолицый старый джентльмен может вымостить дорогу до церкви бриллиантами и вряд ли его состоянию будет нанесен большой ущерб.
Бракосочетание будет в высшей степени торжественное — обряд совершит сам его преподобие настоятель, а посаженым отцом, передающим невесту, словно драгоценный подарок, будет некое лицо из Главного штаба, прибывшее специально для этой цели.
Сегодня миссис Миф относится к простому люду еще более нетерпимо, чем обычно, а на этот счет у нее всегда были строгие правила, так как дело касается бесплатных мест. Миссис Миф отнюдь не знаток политической экономии (она полагает, что эта наука имеет отношение к сектантам: «к баптистам или методистам», — говорит она), но она никак не может понять, зачем это простой люд тоже женится.
— Ах, чтоб тебе! — говорит миссис Миф. — Читают над ними то же самое, что и над другими, а вместо соверенов получают шестипенсовики!
Мистер Саундс, бидл, более либерален, но ведь он не состоит при скамьях.
— Это наш долг, сударыня, — говорит он. — Мы должны их женить. Мы должны пополнять наши народные школы и должны иметь армию. Мы должны их женить, сударыня, — говорит мистер Саундс, — чтобы страна процветала.
Мистер Саундс сидит на ступенях, а миссис Миф обметает пыль, когда появляется скромно одетая молодая пара. Увядший чепец миссис Миф резко поворачивается к этой паре, ибо такой ранний визит внушает ей мысль, что дело идет о вступлении в брак потихоньку от родных. Но молодые люди не намерены сочетаться браком: «Мы хотим только осмотреть церковь», — говорит джентльмен. И так как он сует в руку миссис Миф щедрую мзду, кислая ее физиономия проясняется, а увядший чепец и худая, высохшая фигура с шуршаньем приседают.
Миссис Миф снова принимается обметать пыль и взбивать подушки говорят, у желтолицего старого джентльмена нежные колени, — но ее тусклые глаза, привыкшие следить за платными местами, не отрываются от молодой пары, которая бродит по церкви.
— Кхм! — покашливает миссис Миф; кашель у нее такой же сухой, как сено в подушках, которые предназначены для коленопреклонения и поручены ее заботам. — Я не ошибусь, если скажу, что в один из ближайших дней вы еще придете к нам, дорогие мои!
Они смотрят на табличку, вделанную в стену в память об умершем. Они стоят далеко от миссис Миф, но миссис Миф видит уголком глаза, что девушка опирается на руку джентльмена, а тот наклоняется к ней.
— Ну-ну, — говорит миссис Миф, — могло быть и хуже. Из вас выйдет славная парочка!
Сердечное чувство не сквозит в замечании миссис Миф. Она говорит исключительно с деловой точки зрения. Вряд ли она интересуется парочками больше, чем гробами. Она такая тощая, прямая, высохшая старая леди, скамья, а не женщина, — что легче встретить сочувствие у какой-нибудь щепки, чем у нее. Но мистер Саундс, дородный и облеченный в сюртук с алой обшивкой, отличается другим темпераментом. Пока они стоят на ступенях и смотрят вслед молодой паре, он говорит, что у девушки красивая фигура — не правда ли? — и, насколько он мог разглядеть (из церкви она вышла с опущенной головой), прехорошенькое личико.
— Право же, миссис Миф, — с удовольствием говорит мистер Саундс, — ее можно назвать настоящим розаном.
Миссис Миф в знак согласия лишний раз кивает своим увядшим чепцом, но в глубине души она отнюдь не одобряет этих слов и принимает решение не выходить замуж за мистера Саундса, какие бы деньги он ей ни сулил, хотя он и бидл.
А о чем говорит молодая пара, выйдя из церкви и направляясь к воротам?
— Дорогой Уолтер! Как я тебе благодарна! Теперь я уеду счастливая.
— А когда мы вернемся, Флоренс, мы придем сюда и опять навестим его могилу.
Флоренс смотрит сверкающими от слез глазами на его ласковое лицо и свободной рукой сжимает другую маленькую ручку, робко опирающуюся на его руку.
— Сейчас очень рано, Уолтер, и на улицах почти нет народу. Пойдем пешком.
— Ты устанешь, дорогая.
— О нет! Я очень устала в тот раз, когда мы впервые шли вместе, но сегодня я не устану.
И вот не очень изменившиеся — она такая же невинная и чистосердечная, он такой же честный, такой же бодрый, но еще больше гордящийся ею, — Флоренс и Уолтер в день своей свадьбы вместе идут по улицам.
Даже во время той детской прогулки много лет назад не были они так далеки от всего окружающего, как в этот день. Много лет назад детские ноги не ступали по такой волшебной земле, по какой они ступают теперь. Детское доверие и любовь могут быть обращены ко многим; но женское сердце Флоренс с его нетронутыми сокровищами может быть отдано только один раз, и от обиды или измены оно зачахнет и умрет.
Они выбирают самые тихие улицы и держатся вдали от той, где находится прежний ее дом. Утро ясное, теплое, летнее, и солнце светит, когда они идут по направлению к Сити, над которым нависла сероватая дымка. В магазинах выставляют дорогие товары; драгоценные камни, золото и серебро сверкают в солнечных витринах ювелиров, а высокие дома отбрасывают величественную тень на проходящих Флоренс и Уолтера. Но и в солнечном свете и в тени они идут, согретые любовью, не видя окружающего, не помышляя о богатстве и великолепных домах теперь, когда они все обрели друг в друге.
Наконец они сворачивают в более тесные и узкие улицы, где солнце — то желтое, то красное, — проглядывающее сквозь туман, можно увидеть только на углу или на маленьких площадях, на которых растет дерево, или высится одна из бесчисленных церквей, или начинается мощеный проход, или какая-нибудь лестница, или разбит забавный маленький садик, или находится кладбище с немногими склепами и могильными плитами, почерневшими от времени. По всем этим тесным дворам, переулкам и мрачным улицам Флоренс, опираясь на его руку, идет, любящая и доверчивая, чтобы стать его женой.
Сердце ее начинает биться быстрее, когда Уолтер говорит ей, что их церковь совсем близко. Они проходят мимо больших торговых складов, где у дверей стоят подводы, а суетливые возчики загораживают им дорогу, но Флоренс не видит их и не слышит. И вот наступает тишина, дневной свет меркнет, и дрожащая Флоренс стоит в церкви, где какой-то странный запах напоминает о погребе.
Бедно одетый старичок, тот, который заунывно звонил в колокол, положил свою шляпу в купель; он пономарь и здесь — как у себя дома. Он ведет их в старую, обшитую коричневой панелью пыльную ризницу, напоминающую посудный шкаф, откуда вынуты полки. Там изъеденные червями книги распространяют слабый запах нюхательного табаку, который заставляет расчихаться плачущую Нипер.
Какой юной и какой прекрасной кажется молодая невеста в этой старой пыльной церкви, где нет ничего и никого ей под стать, кроме ее жениха! Вот пропыленный, старый клерк, который держит нечто вроде лавочки устарелых новостей в подворотне напротив церкви за целой изгородью из столбов. Вот пропыленная, старая прислужница, которая заботится только о самой себе и считает, что этого вполне достаточно. Вот пропыленный, старый бидл (этого бидла и эту прислужницу видел мистер Тутс в прошлое воскресенье), который имеет какое-то отношение к Благочестивому обществу, снимающему в соседнем дворе молитвенный зал с витражем; второго такого витража ни один из смертных никогда еще не видывал. Вот пропыленные деревянные выступы и карнизы над алтарем, над перегородкой, вокруг галереи и над словами надписи, возвещающей о том, что было сделано главою и попечителями Благочестивого общества в тысяча шестьсот девяносто четвертом году. Вот пропыленные, старые резонаторы над кафедрой и пюпитром, похожие на колпаки, которыми можно прикрыть совершающих богослужение священников в случае, если те оскорбят паству. Вот всяческие устройства для накопления пыли — везде, кроме церковного двора, где такого рода возможности весьма ограничены.
Появляются капитан, дядя Соль и мистер Тутс; священник надевает в ризнице стихарь, а клерк бродит вокруг, сдувая пыль. И вот жених и невеста стоят перед алтарем. Нет ни одной подружки, если не считать Сьюзен Нипер; нет посаженого отца, кроме капитана Катля. Нищий с деревянной ногой и с синим мешком в руках, уплетая гнилое яблоко, входит в церковь посмотреть, что там делается, но, не найдя ничего интересного, ковыляет к выходу и стучит своей деревяшкой, пробуждая эхо.
Ни один милостивый луч не падает на Флоренс, опустившуюся на колени пред алтарем и робко склонившую голову. Солнце заслонено домами и здесь не светит. За окном — чахлое дерево, на нем тихо чирикают воробьи; на чердаке у красильщика, где прыгают солнечные зайчики, — черный дрозд, который громко свистит, пока совершается служба; и человек на деревяшке ковыляет к выходу. Амини пропыленного клерка словно застревают у него в горле, как у Макбета,[34] но капитан Катль приходит ему на помощь и делает это с такой охотою, что трижды вставляет аминь там, где это слово произносить при богослужении не полагается.
Они повенчаны, они расписались в одной из старых книг, запах которых щекочет ноздри, стихарь священника снова спрятан в пыльное местечко, и священник ушел домой. В темном углу темной церкви Флоренс поворачивается к Сьюзен Нипер и плачет в ее объятиях. У мистера Тутса красные глаза. Капитан полирует себе нос. Дядя Соль спустил очки со лба на нос и пошел к дверям.
— Да благословит вас бог, Сьюзен, дорогая моя Сьюзен! Если когда-нибудь вам случится рассказать другим о моей любви к Уолтеру и о том, почему я не могла его не полюбить, сделайте это ради него! Прощайте! Прощайте!
Было решено не возвращаться к Мичману, а расстаться здесь. Карета ждет поблизости.
Мисс Нипер не может вымолвить ни слова; она только всхлипывает, задыхается и обнимает свою хозяйку. Подходит мистер Тутс, утешает ее, ободряет и берет на свое попечение. Флоренс протягивает ему руку, от полноты сердца подставляет ему губы, целует дядю Соля и капитана Катля, и молодой муж уводит ее.
Но Сьюзен не может допустить, чтобы у Флоренс осталось такое печальное воспоминание о ней. Она намеревалась вести себя совсем иначе и теперь горько упрекает себя. Твердо решив сделать последнюю попытку и исправить положение, она покидает мистера Тутса и бежит за каретой, чтобы на прощание появиться с улыбающимся лицом. Капитан, угадав ее намерение, бросается вслед за нею, ибо он почитает своим долгом проводить новобрачных веселыми возгласами. Дядя Соль и мистер Тутс остаются сзади и ждут перед церковью.
Карета отъехала, но улица, узкая, запруженная экипажами, круто идет под гору, и Сьюзен не сомневается в том, что видит карету, остановившуюся на некотором расстоянии. Капитан следует за Сьюзен и размахивает глянцевитой шляпой, подавая сигнал, который может быть замечен, а может и не быть замечен надлежащей каретой.
Сьюзен оставляет позади капитана и подбегает к карете. Она заглядывает в окно, видит Уолтера, а подле него кроткое лицо Флоренс и хлопает в ладоши, и восклицает:
— Мисс Флой, милочка! Посмотрите на меня! Теперь мы все так счастливы, дорогая! Еще раз до свидания, моя ненаглядная, до свидания!
Как ухитряется это сделать Сьюзен, она и сама не знает, но она просовывает голову в окно, целует Флоренс и обнимает ее за шею:
— Теперь мы все так… так счастливы, дорогая моя мисс Флой! — говорит Сьюзен, у которой подозрительно прерывается голос. — Теперь вы не будете на меня сердиться. Не будете?
— Сердиться, Сьюзен?
— Нет! Знаю, что не будете. Я и говорю, что не будете, милая моя, дорогая! — восклицает Сьюзен. — А вот и капитан… ваш друг капитан… он тоже хочет еще раз попрощаться!
— Ура, Отрада моего Сердца! — кричит во все горло капитан, чье лицо выражает глубокое волнение. — Ура, Уольр, мой мальчик! Ура! Ура!
Молодой муж высовывается из одного окна, молодая жена — из другого, капитан висит на одной дверце, Сьюзен Нипер цепляется за другую, карета, хочет она того или не хочет, принуждена подвигаться вперед: все прочие кареты и подводы негодуют, потому что она останавливает движение, и никогда еще не бывало такой суматохи на четырех колесах. Но Сьюзен Нипер доблестно доводит дело до конца. Она улыбается своей хозяйке, улыбается сквозь слезы до последней минуты. Когда же Сьюзен остается, наконец, позади, капитан, у которого концы воротничка неистово развеваются, продолжает то появляться, то исчезать в окне, восклицая: «Ура, мой мальчик! Ура, Отрада Сердца!» — пока попытка угнаться за каретой не становится безнадежной. Наконец карета уезжает, Сьюзен Нипер, к которой присоединяется капитан, падает в обморок, и ее уносят в булочную, где приводят в чувство.
На церковном дворе дядя Соль и мистер Тутс, присев на каменный фундамент ограды, терпеливо ждут возвращения капитана Катля и Сьюзен. Так как никому не хочется говорить или выслушивать чужие речи, то они составляют превосходную компанию и очень довольны друг другом. Когда они все вместе возвращаются к Маленькому Мичману и садятся завтракать, никто не может проглотить ни кусочка. Капитан Катль с притворной жадностью набрасывается на гренок, но затем отказывается обманывать других. После завтрака мистер Тутс говорит, что придет вечером, и целый день бродит по городу, чувствуя себя так, как будто две недели не ложился спать.
Странные чары спускаются на дом и комнату, где они, бывало, сидели все вместе и которая так опустела. Это усиливает и в то же время смягчает горечь разлуки. Вернувшись вечером, мистер Тутс сообщает Сьюзен Нипер, что никогда еще ему не бывало так грустно и, однако, в этом есть что-то приятное. Он проникается к ней доверием и, оставшись с нею наедине, рассказывает, каково было у него на душе, когда она откровенно высказала ему свое мнение о том, может ли мисс Домби когда-нибудь его полюбить. В порыве доверия, рожденного этими воспоминаниями и слезами, мистер Тутс предлагает выйти вместе и купить чего-нибудь к ужину. Мисс Нипер соглашается, они покупают много вкусных вещей и с помощью миссис Ричардс сервируют прекрасный ужин к тому времени, когда старый Соль и капитан возвращаются домой.
Капитан и старый Соль побывали на борту корабля, отвели туда Ди и присмотрели за погрузкой сундуков.
У них есть что порассказать о популярности Уолтера, о том, как удобно он устроился на корабле, и о том, как обнаружилось, что он все время потихоньку трудился, чтобы сделать свою каюту «картинкой», по выражению капитана, и удивить свою маленькую жену.
— Заметьте, — говорит капитан, — даже адмиральскую каюту нельзя убрать наряднее.
Но больше всего радуется капитан тому, что большие часы, щипцы для сахара и чайные ложки находятся, как ему известно, на борту корабля, и он то и дело бормочет себе под нос:
— Эдуард Катль, приятель, тебе никогда еще не случалось взять более правильный курс, чем в тот день, когда ты передал это маленькое имущество в совместное владение. Эдуард, уж ты-то знаешь, где берег, и это делает тебе честь, приятель!
Старый мастер судовых инструментов озабочен и рассеян больше, чем когда бы то ни было, и очень близко к сердцу принимает свадьбу и разлуку. Но великое утешение ему доставляет присутствие старого его приятеля Нэда Катля, и он с признательным и довольным видом садится за ужин.
— Мой мальчик остался жив и преуспевает, — говорит старый Соль Джилс, потирая руки. — Имею ли я право не быть благодарным и счастливым?
Беспокойный капитан, который еще не сел к столу и только теперь подошел к своему стулу, нерешительно смотрит на мистера Джилса и говорит:
— Соль! Там внизу лежит последняя бутылка старой мадеры. Не хотите ли принести ее, старый приятель, оттуда и распить за здоровье Уольра и его жены?
Мастер судовых инструментов, задумчиво глядя на капитана, опускает руку в боковой карман сюртука кофейного цвета, достает бумажник и вынимает оттуда письмо.
— Мистеру Домби, — говорит старик. — От Уолтера. Послать через три недели. — Я прочту его.
— «Сэр! Я женился на вашей дочери. Она отправилась со мною в дальнее плавание. Быть преданным ей — значит не предъявлять никаких требований ни к ней, ни к вам, и богу известно, что я ей предан.
Почему, любя ее больше всего на свете, я тем не менее без всяких угрызений совести связал ее жизнь с моею, полной невзгод и опасностей, — об этом я не хочу вам говорить. Вы знаете почему, и вы ее отец.
Не упрекайте ее. Она никогда не упрекала вас.
Я не думаю и не надеюсь, что вы когда-нибудь меня простите. Меньше всего я на это рассчитываю. Но если настанет час, когда для вас утешительно будет знать, что подле Флоренс есть человек, главная цель жизни коего стереть ее воспоминания о былой скорби, тогда (торжественно заверяю вас) вы можете быть твердо в этом уверены».
Соломон заботливо прячет письмо в бумажник, а бумажник прячет в карман сюртука.
— Нэд, сегодня мы еще не разопьем последнюю бутылку старой мадеры, задумчиво говорит старик. — Рано.
— Рано еще, — соглашается капитан. — Да. Рано еще.
Сьюзен и мистер Тутс разделяют это мнение. Помолчав, все садятся ужинать и пьют другое вино за здоровье новобрачных; а последняя бутылка старой мадеры, покрытая пылью и заросшая паутиной, остается непотревоженной.
Прошло несколько дней, и величавый корабль плывет в открытом море, подставляя белые свои крылья попутному ветру.
На палубе — Флоренс, которая для самых грубых людей на борту является воплощением грации, красоты и невинности и чье присутствие на корабле доставляет радость и сулит благополучное плавание. Ночь, и они с Уолтером сидят вдвоем, следя за блестящей полосой света на море между ними и месяцем.
Но она уже не может разглядеть ее отчетливо, потому что слезы застилают ей глаза, и тогда она кладет голову ему на грудь, обнимает его за шею и говорит:
— О Уолтер, любимый, я так счастлива! Муж прижимает ее к сердцу, и они сидят очень тихо, а величавый корабль безмятежно продолжает свой путь.
— Когда я слушаю море, — говорит Флоренс, — когда я смотрю на него, оно пробуждает столько воспоминаний. Оно заставляет меня думать о…
— Поле, дорогая моя. Я это знаю.
О Поле и Уолтере. И голоса в неумолчно журчащих волнах всегда нашептывают Флоренс о любви — о любви вечной и безграничной, вне пространства и вне времени, уводящей за пределы моря, за пределы неба, в далекую, невидимую страну.
ГЛАВА LVIII
Спустя некоторое время
Приливы и отливы чередовались на море в течение целого года. В течение целого года ветры и облака налетали и исчезали; непрестанная работа времени совершалась в ненастье и в ведро. В течение целого года чередовались приливы и отливы людских удач и перемен. В течение целого года прославленная фирма «Домби и Сын» сражалась не на жизнь, а на смерть с печальными неожиданностями, с недостоверными слухами, с рискованными сделками, неблагоприятными временами и, в первую очередь, с ослеплением своего хозяина, который ни на волос не хотел сократить ее операции и не слушал, когда его предостерегали, что судно, принуждаемое им идти навстречу шторму, недостаточно прочно и не может этого выдержать.
Год истек, и прославленная фирма рухнула.
В летний день, без малого через год после бракосочетания в старой, замшелой церкви, на бирже начали жужжать и шептаться о крупном крахе. Холодный, надменный человек, которого здесь хорошо знали, при этом не присутствовал, не было здесь и его представителя. На следующий день широко распространился слух, что Домби и Сын прекратили платежи, а вечером эта фирма возглавляла опубликованный список банкротов.
Теперь общество было, и в самом деле, очень занято ею и многое могло сказать по этому поводу. Это было наивно-доверчивое общество, с которым обошлись очень плохо. В этом обществе никогда не бывало банкротств.
Не было в нем видных особ, открыто торгующих подмоченными акциями религии, патриотизма, добродетели, чести. Не находились в обращении в нем ничего не стоящие бумаги, на которые кое-кто жил очень неплохо, суля уплатить большие деньги бог знает из каких источников. Оно не ведало никаких нужд — разве что в деньгах. Общество было не на шутку разгневано, а больше всего негодовали те, кто — живи они в худшем обществе — сами могли бы показаться банкротами, прикрывающимися маскою и мишурным плащом.
Новый повод для беспутной жизни появился у этой игрушки судьбы мистера Перча, рассыльного! Видно, суждено было мистеру Перчу вечно просыпаться знаменитостью[35]. Можно сказать, не дальше чем вчера он вернулся к частной жизни после того, как побег и последовавшие за этим события создали ему славу; а теперь благодаря банкротству он стал особой более важной, чем когда бы то ни было. Достаточно было мистеру Перчу слезть со своей подставки в конторе, откуда он созерцал незнакомые физиономии счетоводов, которые заменили почти всех прежних клерков, — достаточно ему было слезть с нее и появиться во дворе или не дальше чем в трактире «Королевский герб», как его забрасывали множеством вопросов, в числе которых почти всегда бывал и такой интересный вопрос: чего он хочет выпить? Тогда начинал мистер Перч повествовать о часах жестокой тревоги, пережитых им и миссис Перч в Болс-Понд, когда они впервые заподозрили, что «дело неладно». Тогда начинал мистер Перч рассказывать развесившим уши слушателям, рассказывать тихим голосом, словно в соседней комнате лежал непогребенный труп почившей фирмы, о том, как у миссис Перч впервые мелькнула мысль, что дело неладно, когда она услышала, что он (Перч) стонет во сне: «Двенадцать шиллингов и девять пенсов в фунте, двенадцать шиллингов и девять пенсов в фунте!»[36] Это сомнамбулическое состояние он объяснял тем впечатлением, какое произвело на него изменившееся лицо мистера Домби. И он сообщал слушателям о том, как сказал однажды: «Осмелюсь спросить вас, сэр, нет ли у вас чего-нибудь тяжелого на душе?» И как мистер Домби ответил: «Мой верный Перч… но нет, этого не может быть!» — и с этими словами хлопнул себя по лбу и сказал: «Оставьте меня одного, Перч!» Тут, короче говоря, начинал мистер Перч, жертва своего положения, рассказывать всевозможные небылицы, доводя самого себя до слез трогательными выдумками и искренне веря, что вчерашняя ложь, повторенная сегодня, уподобляется истине.
Мистер Перч всегда заканчивал эти собеседования смиренным замечанием, что, каковы бы ни были его подозрения (словно они могли у него зародиться!), ему не подобает быть предателем, не так ли? По мнению слушателей (среди которых никогда не бывало ни одного кредитора), такие чувства делали ему честь. Таким образом, он вызывал к себе общее расположение, возвращался с успокоенной совестью к своей подставке и снова созерцал незнакомые физиономии счетоводов, которые так небрежно обращались с великим тайнами бухгалтерскими книгами, или шел на цыпочках в опустевший кабинет мистера Домби и помешивал угли в камине, или выходил подышать свежим воздухом и снова с грустью беседовал с каким-нибудь случайно заглянувшим знакомым, или оказывал различные мелкие услуги старшему бухгалтеру; с его помощью мистер Перч надеялся получить место рассыльного в Обществе страхования от огня, когда дела фирмы будут окончательно ликвидированы.
Для майора Бегстока это банкротство было подлинным бедствием. Майор был не из тех, кто умеет думать о ближнем — все его внимание сосредоточивалось на Дж. Б., — не был он также и слишком чувствителен, если не считать чувствительности к одышке и удушью. Но он столько болтал в клубе о своем друге Домби, так превозносил его перед членами клуба, так унижал их, хвастаясь его богатством, что члены клуба — всего-навсего люди — были в восторге и мстили майору, притворяясь крайне озабоченными и спрашивая его, можно ли было предвидеть такое ужасное разорение и как это переносит его друг Домби. На такие вопросы майор, густо багровея, отвечал, что мы, сэр, живем в очень скверном мире, что Джой кое-что разумеет, но его надули, сэр, надули, как грудного младенца; что, если бы вы, сэр, предсказали это Дж. Бегстоку, когда он отправился с Домби за границу и гонялся за этим бродягой Каркером по всей Франции,
Дж. Бегсток высмеял бы вас — ей-богу, он бы вас высмеял, сэр! Что Джо был обманут, сэр, одурачен, застигнут врасплох и ослеплен, но теперь он бодрствует и снова смотрит в оба, и если бы отец Джо восстал завтра из могилы, он, Джо, не дал бы старику ни единого пенни в долг, а сказал бы ему, что его сын Джо — слишком старый вояка, чтобы его можно было еще раз надуть, сэр! Что он, Дж. Б., стал подозрительным, сварливым, капризным, усталым и ни во что не верит, сэр, и если бы совместимо было с достоинством грубого и непреклонного старого майора старой школы, который имел честь быть лично известным их королевским высочествам, покойным герцогам Кентскому и Йоркскому, и заслужить их похвалу, — если бы совместимо было с его достоинством искать уединения в бочке и жить в ней, ей-богу, он завтра же поселился бы в бочке на Пэлл-Мэлл[37], чтобы заявить о своем презрении к человечеству!
Все эти речи в различных вариациях сопровождались такими апоплексическими симптомами, майор столь отчаянно вращал головой и столь энергически кряхтел, свидетельствуя о своем гневе и обиде, что младшие члены клуба предположили, будто он вложил деньги в фирму своего друга Домби и понес убытки. Но более старые вояки и более проницательные хитрецы, которые хорошо знали Джо, и слушать об этом не хотели. Злосчастный туземец, не высказывая никаких соображений, претерпевал ужасные страдания: страдали не только его чувства, которые майор ежедневно и ежечасно обстреливал и вконец изрешетил, но и тело, пребывавшее в постоянном напряжении от ударов и толчков. Целых шесть недель после банкротства этот несчастный чужестранец жил под градом щеток и колодок для снимания сапог.
У миссис Чик зародились три мысли касательно этой ужасной превратности судьбы. Первая сводилась к тому, что миссис Чик не может этого понять. Вторая — что ее брат «не сделал надлежащего усилия». Третья — что, если бы ее пригласили на обед в день празднования новоселья, Этого никогда бы не случилось, о чем она тогда же и Заявила.
Какие бы мнения ни высказывались по поводу катастрофы, они не могли ее предотвратить, усугубить ее тяжесть или облегчить. Стало известно, что фирма ликвидирует свои дела с наибольшей выгодой для всех заинтересованных лиц, а мистер Домби добровольно отказывается от всего своего имущества и ни у кого не просит снисхождения. Стало известно, что ни о каком возобновлении торговых операций не может быть и речи, так как он уклонился от всяких дружеских переговоров, имевших целью прийти к такому компромиссу, а также отказался от всяких почетных и ответственных постов, какие занимал в качестве лица, пользующегося уважением в торговом мире; что, по одним слухам, он при смерти, а по другим — заболел черной меланхолией, но что, во всяком случае, он — человек конченный.
Клерки рассеялись кто куда после маленького обеда, устроенного ими в знак соболезнования, который оживлялся веселыми песнями и оказался весьма удачным. Одни получили место за границей, другие нашли службу на родине; некоторые, внезапно вспомнив о горячо любимых родственниках, проживающих в деревне, отправились к ним, а кое-кто печатал объявления в газете. Из прежних служащих остался один мистер Перч, созерцавший со своей подставки счетоводов или соскакивавший с нее, чтобы завоевать расположение старшего бухгалтера, который мог устроить его в Общество страхования от огня. Контора вскоре стала грязной и заброшенной. Главный поставщик туфель и ошейников, торговавший в углу двора, усомнился бы в уместности поднимать указательный палец к полям шляпы, если бы здесь появился теперь мистер Домби, а посыльный, спрятав руки под белый фартук, произносил прекрасные нравоучительные речи на тему о честолюбии, которому, по его мнению, надлежало бы рифмоваться с погибелью.
Мистер Морфин, холостяк с карими глазами, с волосами и бакенбардами, тронутыми сединой, был, пожалуй, единственным человеком в фирме, — конечно за исключением ее главы, — который искренне и глубоко сокрушался о постигшем ее бедствии. На протяжении многих лет он относился к мистеру Домби с должным уважением и почтением, но никогда не лицемерил, не раболепствовал перед ним и не потакал слабостям хозяина для достижения своих личных целей. Поэтому ему не приходилось мстить за самоуничижение, и не было в нем туго закрученной пружины, которая грозила распрямиться. Он работал с утра до ночи, чтобы распутать все, что казалось запутанным или сложным в отчетах об операциях фирмы; всегда был налицо, когда требовалось что-нибудь разъяснить; не раз случалось ему засиживаться у себя, в прежнем своем кабинете, до поздней ночи, чтобы избавить мистера Домби от необходимости давать лично мучительные объяснения, а затем он шел домой, в Излингтон, и прежде чем лечь спать, успокаивал свою душу безнадежно тоскливыми звуками, извлекаемыми из виолончели.
Однажды вечером он утешался с помощью этой мелодической ворчуньи и, находясь в мрачном расположении духа в результате событий истекшего дня, черпал утешение в самых низких нотах, когда его квартирная хозяйка (которая, к счастью, была глуха и эти музыкальные упражнения воспринимала только как ощущение зуда в костях) доложила ему, что пришла какая-то леди.
— Она в трауре, — сказала хозяйка.
Виолончель мгновенно замолкла, а музыкант, с величайшей нежностью и заботливостью положив ее на диван, дал знак, чтобы леди впустили. Затем он поспешил выйти из комнаты и на площадке лестницы встретил Хэриет Каркер.
— Вы одна? — воскликнул он. — А Джон был здесь сегодня утром! Что-нибудь неприятное случилось, дорогая моя? Впрочем, — добавил он, — ваше лицо говорит совсем о другом.
— Боюсь, что вы прочтете на моем лице эгоистические чувства, — ответила она.
— Во всяком случае, очень приятные, — сказал он, — а если эгоистические, то для вас они новы, и на это стоит посмотреть. Но я этому не верю.
Он подал ей стул и сам уселся напротив, а виолончель удобно устроилась на диване.
— Не удивляйтесь тому, что я пришла одна и Джон не предупредил вас о моем приходе. Вы все поймете, когда я вам объясню, почему я пришла, сказала Хэриет. — Рассказать вам об этом сейчас?
— Это было бы лучше всего.
— Вы не работали, когда я пришла?
Он указал на виолончель, лежавшую на диване, и ответил:
— Я работал целый день. Вот свидетель. Ей я поверял все мои заботы. Хорошо, если бы, кроме моих собственных забот, мне нечего было больше поверять.
— Фирма потерпела банкротство? — очень серьезно спросила Хэриет.
— Полное банкротство.
— Ей уже не возродиться?
— Никогда.
Ясное лицо ее не омрачилось, когда она, беззвучно шевеля губами, повторила это слово. Казалось, он следил за ней с невольным изумлением, а затем повторил:
— Никогда. Вы помните, что я вам говорил? В течение всего этого времени немыслимо было убедить его; немыслимо было разговаривать с ним; немыслимо было даже подступиться к нему. Случилось самое худшее. Фирма обанкротилась, и ей уже не встать на ноги снова.
— А мистер Домби разорен?
— Разорен.
— У него не останется никакого личного имущества? Ничего?
Какое-то нетерпение, сквозившее в ее голосе, и чуть ли не радостное выражение лица, казалось, удивляли его все больше и больше, но вместе с тем вызывали в нем разочарование и резко противоречили его собственным чувствам. Задумчиво глядя на нее, он забарабанил пальцами по столу и, помолчав, сказал, покачивая головой:
— Каковы средства мистера Домби, мне точно неизвестно; несомненно они велики, но и обязательства у него огромные. Он человек честный и порядочный. Всякий другой на его месте мог бы спасти себя, заключив соглашение с кредиторами, благодаря которому потери тех, кто вел с ним дела, увеличились бы незначительно, почти неощутимо, а у него осталось бы на что жить, и многие так бы и поступили на его месте. Но он решил отдать все до последнего фартинга. Он сам сказал, что это покроет почти все долги фирмы и никто не понесет больших убытков. Ах, мисс Хэриет, нам не мешало бы почаще вспоминать, что иной раз порок есть только доведенная до крайности добродетель! В этом решении его гордыня проявила себя с лучшей стороны.
Она слушала его все с тем же выражением лица и не очень внимательно, словно ее мысли были заняты чем-то другим. Когда он замолчал, она быстро спросила его:
— Вы давно его видели?
— Никто его не видит. Когда в связи с этой катастрофой ему необходимо выйти из дому, он выходит, а затем возвращается, запирается в своих комнатах и никого не хочет видеть. Он написал мне письмо, благодаря меня за прошлую мою службу, которую, кстати сказать, он оценивает выше, чем она того заслуживает, и прощаясь со мной. Мне неловко надоедать ему теперь, тем более, что и в лучшие времена я редко имел с ним дело, но все же я пытался к нему проникнуть. Я писал, ходил туда, умолял. Все оказалось тщетным.
Он наблюдал за ней, словно надеясь, что она проявит больше участия, и говорил серьезно и с глубоким чувством, чтобы произвести на нее впечатление. Но никакой перемены в ней он не заметил.
— Ну что ж, мисс Хэриет, — сказал он с разочарованным видом, — об этом говорить не стоит. Вы сюда пришли не для того, чтобы это слушать. У вас есть какая-то другая и более приятная тема. Поделитесь своими мыслями со мной, и тогда мы будем беседовать более согласно. Итак?
— Нет, это та же самая тема, — с искренним изумлением быстро возразила Хэриет. — Может ли быть иначе? Разве не естественно, что последнее время мы с Джоном много думали и говорили об этих огромных переменах? Мистер Домби, которому он служил столько лет — вам известно, на каких условиях, — мистер Домби, говорите вы, разорен, а мы так богаты!
Ее доброе честное лицо понравилось ему, мистеру Морфину, холостяку с карими глазами, с той минуты, когда он впервые его увидел, но теперь это лицо, сиявшее радостью, нравилось ему меньше, чем когда бы то ни было.
— Мне незачем напоминать вам, — сказала Хэриет, бросив взгляд на свое черное платье, — каким образом изменилось наше положение. Вы не забыли, что наш брат Джеймс, погибший такой ужасной смертью, не оставил завещания, а кроме нас у него не было родственников. Теперь ее лицо больше ему нравилось, хотя оно было бледнее и печальнее, чем за минуту до этого. Казалось, он вздохнул с облегчением.
— Вам известна наша история, — продолжала она, — история обоих моих братьев, связанная с этим злополучным несчастным джентльменом, о котором вы говорили с такою преданностью. Вам известно, какие небольшие у нас потребности — у Джона и у меня — и как мало нам нужно денег после того, как мы в течение многих лет вели такой образ жизни; а теперь благодаря вашей доброте он зарабатывает достаточно для нас двоих. Вы догадываетесь, о какой услуге я пришла вас просить?
— Вряд ли. Минуту назад я как будто догадывался. Теперь мне кажется, что я ошибся.
— О моем умершем брате я не скажу ни слова. Если бы мертвые знали, что мы делаем… Но вы меня понимаете. О брате, оставшемся в живых, я могла бы сказать много. Но нужно ли добавлять что-нибудь к тому, что он хочет исполнить свой долг, — потому-то я и пришла к вам за помощью, без которой мы не можем обойтись, — и он не успокоится, пока этот долг не будет исполнен?
Она подняла глаза, и ее сиявшее радостью лицо показалось прекрасным тому, кто следил за ней пристальным взором.
— Дорогой сэр, — продолжала она, — это должно быть сделано осторожно и тайно. Вы с вашим опытом и знанием укажете надлежащий способ. Мистера Домби, быть может, удастся уверить, что, несмотря на банкротство, какие-то суммы уцелели, или что те, с кем он вел крупные дела, добровольно уплачивают дань его честности и благородству, или что это какой-то старый долг, до сей поры не уплаченный. Существует, должно быть, много различных способов. Я уверена, что вы изберете наилучший. Я пришла просить вас об этой услуге, которую, я надеюсь, вы окажете нам со свойственными вам добротой, великодушием и рассудительностью. Я прошу вас никогда не говорить об этом с Джоном: исполняя свой долг, он счастлив главным образом тем, что совершает это в тайне, ни от кого не слыша похвал. Я прошу вас, чтобы нам была оставлена лишь незначительная часть наследства, а с остального капитала мистер Домби должен пожизненно получать проценты. Я прошу также строго хранить нашу тайну; впрочем, я уверена, что вы ее сохраните. И с этого дня даже мы с вами редко будем упоминать о ней; пусть она запечатлеется в моей памяти лишь как новый повод быть благодарной небу и гордиться моим братом.
Таким восторгом могут сиять лица ангелов, когда вместе с девяноста девятью праведниками вступает в рай один раскаявшийся грешник. Радостные слезы, застилавшие ей глаза, не омрачили и не затуманили этого сияния — оно стало еще ярче.
— Дорогая моя Хэриет, — помолчав, сказал мистер Морфин, — к этому я не был подготовлен. Следует ли понимать вас так, что на это доброе дело должна пойти ваша доля наследства, равно как и доля Джона?
— О да! — ответила она. — Ведь мы столько времени делились всем без изъятия, у нас были одни и те же заботы, надежды и упования, так могу ли я допустить, чтобы меня отстранили от участия в этом деле? Разве я не вправе остаться до самого конца товарищем и помощником брата?
— Избили бог, чтобы я стал это оспаривать! — ответил он.
— Значит, мы можем рассчитывать на вашу дружескую услугу? — спросила она. — Я уверена, что можем!
— Я был бы более дурным человеком, чем… чем осмеливаюсь себя считать, или чем хотел бы себя считать, если бы не мог искренне, от всей души уверить вас в этом. Да, вы можете всецело на меня рассчитывать. Клянусь честью, я сохраню вашу тайну! И если обнаружится, что мои опасения правильны и мистер Домби, действуя согласно своему решению, от которого, по-видимому, нельзя заставить его отказаться, будет доведен до нищеты, я помогу вам привести в исполнение план, задуманный вами и Джоном.
Она протянула ему руку и радостно, от всего сердца поблагодарила его.
— Хэриет, — сказал он, удерживая ее руку в своей, — бесцельно и самонадеянно было бы говорить о жертвах, какие вы приносите, — тем более о жертве, ограничивающейся только деньгами. Не менее нелепо — я это чувствую обращаться к вам с просьбой еще раз обдумать ваше решение или несколько ограничить его. Я не имею никакого права мешать достойному завершению этой величественной истории каким бы то ни было вмешательством моей собственной слабой особы. Но у меня есть все права склонить голову перед тем, что вы мне доверили, и радоваться тому, что это исходит из более возвышенного и чистого источника, чем моя жалкая житейская мудрость. Скажу вам только одно: я — ваш верный слуга, и больше всего на свете я хочу быть вашим слугой и близким другом, раз уж вами самою я стать не могу.
Она снова поблагодарила его от всей души и попрощалась с ним.
— Вы идете домой? — спросил он. — Позвольте мне проводить вас.
— Нет, не сегодня. Сейчас я не иду домой; сначала я должна одна навестить кое-кого. Завтра вы придете?
— Да, да! — сказал он. — Завтра я приду. — Тем временем я подумаю о том, как надлежит нам действовать. Быть может, и вы, дорогая Хэриет, об этом подумаете и… и… подумайте немножко и обо мне в связи с этим.
Он проводил ее до кареты, которая ждала у подъезда, и не будь его квартирная хозяйка глуха, она бы услышала, как он бормотал, когда карета отъехала, а он поднимался по лестнице, что все мы рабы привычки и что это прискорбная привычка — оставаться старым холостяком.
Виолончель лежала на диване, подле которого стояли два стула, он взял ее, оставив на прежнем месте освободивший стул, и долго-долго играл, глядя на незанятый стул и медленно покачивая головой. Сначала звуки, извлекаемые из инструмента были удивительно патетическими и нежными, но они не выдерживали никакого сравнения с выражением его лица, когда он смотрел на незанятый стул: выражение это свидетельствовало о таком искреннем чувстве, что мистеру Морфину не раз пришлось прибегнуть к средству капитана Катля и тереть лицо рукавом. Но постепенно виолончель, в унисон с его душевным состоянием, перешла к мелодии «Гармонического кузнеца»[38], которую он повторял снова и снова, пока его румяная и безмятежная физиономия не засияла, как металл на наковальне доподлинного кузнеца. Короче говоря, виолончель и незанятый стул были спутниками его холостой жизни чуть ли не до полуночи; а когда он уселся за ужин, виолончель, поместившись в углу дивана и затаив в себе гармонии целого скопища гармонических кузнецов, казалось, таращила с глубоким пониманием свои косые глаза на незанятый стул.
Когда Хэриет села в наемную карету, кучер, отправляясь в путь, очевидно, хорошо ему знакомый, пересек эту часть предместья, выбирая дороги побезлюднее, и, наконец, выехал на открытое место, где было разбросано несколько скромных старых домиков, окруженных садами. У одной из калиток карета остановилась, и Хэриет вышла.
В ответ на ее тихий звонок появилась женщина с унылой бледной физиономией, со склоненной набок головой и с поднятыми бровями. Увидев Хэриет, она присела и повела ее через сад к дому.
— Ну, как себя чувствует сегодня ваша больная? — спросила Хэриет.
— Боюсь, что плохо, мисс. О, как она мне напоминает иной раз дочь моего дяди, Бетси Джейн! — с каким-то горестным восторгом воскликнула женщина с бледным лицом.
— В каком отношении? — спросила Хэриет.
— Во всех отношениях, мисс, — ответила та. — Разница только в том, что это взрослая женщина, а Бетси Джейн была ребенком, когда стояла на краю могилы.
— Но вы мне говорили, что она выздоровела, — кротко возразила Хэриет. Тем больше, стало быть, оснований надеяться, миссис Уикем.
— Ах, мисс, надежда прекрасная вещь для тех, у кого хватает жизнерадостности питать ее! — сказала миссис Уикем, покачивая головой. Моей жизнерадостности не хватает, но я на это не ропщу. Завидую тем, кому доступно такое счастье!
— Вы бы постарались быть бодрее, — заметила Хэриет.
— Очень вам признательна, мисс, — мрачно сказала миссис Уикем. — Будь я предрасположена к бодрости, одиночество, неизбежное в моем положении простите, что говорю так откровенно, — лишило бы меня этого качества ровно через сутки. Но я к ней отнюдь не предрасположена. И не сокрушаюсь об этом. Ту жизнерадостность, какая была у меня, я потеряла несколько лет назад в Брайтоне, и, кажется, от этого мне стало только лучше.
В самом деле, это была та самая миссис Уикем, которая, заменив миссис Ричардс, стала няней маленького Поля и почитала себя в выигрыше от упомянутой потери, происшедшей под кровом любезной Пипчин. Благодаря превосходной и глубоко продуманной старинной системе, освященной давним обычаем, по которому на должность наставников юношества, проповедников морали, надзирательниц, менторов, больничных сиделок назначают людей самых скучных и неприятных, каких только можно отыскать, — миссис Уикем получила прекрасное место сиделки, и ее солидные добродетели были горячо рекомендованы восхищенной и многочисленной клиентурой.
Миссис Уикем с поднятыми бровями и склоненной набок головой, держа свечу в руках, поднялась наверх, в чистую, опрятную комнату, смежную с другой, тускло освещенной комнатой, где стояла кровать. В первой комнате у открытого окна сидела старуха, тупо глядя в темноту. Во второй лежала простертая на кровати тень той, которая когда-то в зимний вечер шла по дороге, невзирая на ветер и дождь; теперь ее можно было узнать только по длинным черным волосам, черноту которых оттеняло бескровное лицо и белизна белья.
О, эти глаза, полные жизни, и бессильная плоть! Глаза, так нетерпеливо обратившиеся к двери, так ярко вспыхнувшие при виде входящей Хэриет! И ослабевшая голова, которая не могла приподняться и так медленно повернулась на подушке.
— Элис! — ласково сказала посетительница. — Я не опоздала сегодня?
— Мне всегда кажется, что вы опаздываете, хотя вы всегда приходите рано.
Хэриет присела у кровати и взяла исхудавшую руку в свою.
— Вам лучше?
Миссис Уикем, стоя, как безутешный призрак, в ногах постели, весьма решительно и энергически покачала головой, отрицая подобное предположение.
— Не все ль равно! — слабо улыбнувшись, ответила Элис. — Лучше мне сегодня или хуже — речь идет о нескольких днях. Может быть, и того меньше.
Миссис Уикем, оправдывая свою репутацию серьезной особы, выразила одобрение протяжным вздохом; похлопав холодной рукой по одеялу, словно желая ощупать ноги больной и убедиться, что они окоченели, она принялась переставлять на столе склянки с лекарствами с таким видом, будто хотела сказать: «Пока мы еще здесь, будем по-прежнему принимать микстуру».
— Да, — шепотом сказала Элис своей гостье, — пороки и угрызения совести, скитания, нужда и непогода, бури во мне и вокруг меня сократили мою жизнь. Мне долго не протянуть.
С этими словами она взяла руку Хэриет и прижалась к ней лицом.
— Иногда я лежу здесь и думаю: хорошо бы пожить еще немножко, чтобы у меня было время показать, как я вам благодарна! Но это слабость, и она скоро проходит. Пусть будет так, как есть! Это лучше для вас. Это лучше для меня!
Совсем иначе держала она эту руку в тот холодный, зимний вечер у камина! Гнев, ярость, негодование, безрассудство! И вот каков конец!
Миссис Уикем, вволю позвенев склянками, подала микстуру. Миссис Уикем зорко смотрела на свою больную, пока та пила, плотно сжала губы, сдвинула брови и покачала головой, как бы давая понять, что даже под угрозой пытки не скажет вслух, сколь безнадежен этот случай. Затем миссис Уикем побрызгала в комнате какою-то освежающей жидкостью, словно могильщик, посыпающий золу золой и прах прахом, — ибо она была особо серьезной, — и удалилась, чтобы угоститься внизу жареным мясом по случаю каких-то поминок.
— Сколько времени прошло с тех пор, как я прибежала к вам и рассказала, что я сделала, — спросила Элис, — а вас уверили, что уже поздно посылать кого-нибудь вслед?
— Прошло больше года, — сказала Хэриет.
— Больше года, — повторила Элис, задумчиво всматриваясь в ее лицо. — И уже много месяцев тому назад вы привезли меня сюда.
Хэриет отозвалась: «Да».
— Привезли меня сюда — по вашей кротости и вашей доброте! Меня! воскликнула Элис, съежившись и закрыв лицо руками. — И благодаря вашему участию, вашим речам и ангельским поступкам я стала человеком!
Хэриет, наклонившись к ней, утешала ее и успокаивала. Наконец Элис, все еще прикрывая лицо руками, попросила, чтобы она позвала ее мать.
Хэриет окликнула старуху несколько раз, но та, сидя у открытого окна, так пристально всматривалась в темноту, что ничего не слышала. Лишь после того как Хэриет подошла и тихонько коснулась ее рукой, она поднялась и вошла в комнату дочери.
— Матушка, — сказала Элис, снова взяв за руку свою гостью и с любовью смотря на нее сияющими глазами, тогда как старуху она только поманила пальцем, — матушка, расскажите ей все, что вы знаете.
— Сегодня, милочка?
— Да, матушка, — тихим, торжественным голосом произнесла Элис, сегодня!
Старуха, у которой как будто в голове помутилось от тревоги, раскаяния или горя, крадучись приблизилась к кровати со стороны, противоположной той, где сидела Хэриет, опустилась на колени, чтобы морщинистое ее лицо было на одном уровне с одеялом, и, протянув руку, чтобы коснуться руки дочери, начала:
— Моя красавица дочка…
Она запнулась и посмотрела на жалкое существо, лежавшее в постели, — и, боже, какой крик вырвался у нее в это мгновение!
— Она давным-давно изменилась, матушка! Давным-давно увяла, — не глядя на нее, сказала Элис. — Теперь не стоит горевать об этом.
— …Моя дочь, — запинаясь, продолжала старуха, — моя дочка, которая скоро поправится и посрамит их всех своею красотой!
Элис грустно улыбнулась Хэриет, ласково притянула к себе ее руку, но не проронила ни слова.
— Которая, говорю я, скоро поправится, — повторила старуха, потрясая сморщенным кулаком, — и посрамит их всех своею красотой! Да! Так оно и будет! — Казалось, она вступила в страстный спор с каким-то невидимым противником, находившимся у кровати. — Моя дочь была отвергнута и покинута, но если бы она захотела, она могла бы похвалиться своим родством с гордецами. Да! С гордецами! Это родство не имеет никакого отношения к вашим священникам и обручальным кольцам — они могут на это ссылаться, но порвать связь они не в силах, и у моей дочери хорошее родство. Покажите мне миссис Домби, а я вам покажу мою Элис, ее двоюродную сестру!
Хэриет отвела взгляд от старухи, заглянула в сияющие глаза, не отрывавшиеся от ее лица, и прочла в них подтверждение.
— Да! — вскричала старуха, вскинув трясущуюся голову и одержимая каким-то страшным тщеславием. — Хотя я теперь стара и уродлива — состарили меня не столько годы, сколько тяжелая жизнь, — но когда-то и я была молодой. Да, и хорошенькой, не хуже многих. Когда-то я была свеженькой деревенской девушкой, и миловидной, дорогая моя, — добавила она, стараясь через кровать дотянуться рукою до Хэриет. — Там, в моей деревне, отец миссис Домби и его брат были самыми веселыми джентльменами, самыми желанными гостями, когда наезжали к нам из Лондона… оба давно уже умерли! Господи боже мой, как давно это было! Один из двух братьев, отец моей Эли, умер первым.
Она приподняла голову и заглянула в лицо Элис: вспомнив о своей молодости, она, казалось, воскресила в памяти молодость своей дочери. Потом она вдруг уткнулась лицом в одеяло и обхватила голову руками.
— Они были похожи друг на друга, как только могут быть похожи два брата, почти сверстники, — продолжала старуха, не поднимая головы. Насколько я припоминаю, разница в возрасте была не больше года. И если бы вы видели мою дочку так, как я видела ее однажды, рядом с дочерью того, другого, вы бы заметили, что, несмотря на разницу в одежде, они похожи друг на друга. О, неужели сходство исчезло, и моей дочке — только моей дочке суждено так измениться?!
— Все мы изменимся в свое время, матушка, — вставила Элис.
— В свое время! — вскричала старуха. — Но почему это время настало для моей дочки, а не для нее? Ее мать, конечно, изменилась — она состарилась так же, как и я, и казалась такою же морщинистой, несмотря на румяна, но та осталась красивой. Что же такое сделала я, в чем я провинилась больше, чем она, и почему только моя дочка лежит здесь и угасает?
Снова испустив дикий вопль, она выбежала в ту комнату, из которой пришла, но тут же вернулась и, подкравшись к Хэриет, продолжала:
— Вот о чем Элис просила рассказать вам, милочка. Я все сказала. Как-то летом в Уорикшире я об этом узнала, когда начала собирать о той всякие сведения. В ту пору мне нечего было ждать от таких родственников. Они бы меня не признали и ничего бы мне не дали. Пожалуй, спустя некоторое время я бы и попросила у них маленькую сумму денег, если бы не моя Элис. Мне кажется, она могла бы меня убить, если бы я это сделала. Она была по-своему такой же гордой, как и та — другая, — сказала старуха, боязливо прикоснувшись к лицу дочери и быстро отдернув руку, — хотя сейчас она лежит так спокойно. Но она еще посрамит их своею красотою! Ха-ха! Она их посрамит, моя красавица дочка!
Ее смех, когда она выходила из комнаты, был страшнее, чем плач; страшнее, чем взрыв безумных причитаний, которым он закончился; страшнее, чем тот растерянный вид, с каким она уселась на прежнее место и стала смотреть в темноту.
Все это время Элис не спускала глаз с Хэриет и держала ее за руку. Потом она сказала:
— Лежа здесь, я почувствовала, что мне было бы легче, если бы вы об этом узнали. Мне казалось, это объяснит вам, что способствовало моему ожесточению. В пору моей преступной жизни я наслушалась о долге, мною не выполненном, и тогда я пришла к убеждению, что прежде всего долг не был выполнен по отношению ко мне и, стало быть, что посеешь, то и пожнешь. Я узнала, что если у знатных леди бывают плохие матери и безрадостный домашний очаг, то они тоже по-своему сбиваются с пути, но их путь не бывает таким дурным, каким был мой, и за это они должны благодарить бога. Все это прошло. Теперь это похоже на сон, который я плохо помню и не совсем понимаю. С каждым днем это все больше и больше походило на сон — с тех пор, как вы стали приходить сюда и читать мне. Я вам рассказываю то, что могу припомнить. Не почитаете ли вы мне еще немного?
Хэриет освободила руку, чтобы открыть книгу, но Элис удержала ее на мгновение.
— Вы не оставите моей матери? Я ей прощаю, если есть за что ее прощать. Я знаю, что она меня простила и в глубине души оплакивает меня. Вы ее не оставите?
— Я никогда не оставлю ее, Элис!
— Еще минутку, дорогая. Приподымите мне голову так, чтобы, когда вы будете читать, я могла угадывать слова по вашему милому лицу.
Хэриет исполнила просьбу и начала читать; она читала книгу, вечную для всех усталых и обремененных, для всех несчастных, падших и обиженных на земле; она читала священную повесть, в которой слепые, хромые, разбитые параличом, преступники, женщины, запятнавшие себя позором, — все отверженные получают свою долю, и до конца веков ее не могут отнять у них человеческая гордыня, равнодушие или хитроумные рассуждения, не могут ее уменьшить хотя бы на одну тысячную атома. Она читала о служении того, кто, пройдя весь круг человеческой жизни со всеми ее надеждами и скорбями, от колыбели до могилы, от младенчества до зрелого возраста, относился с глубоким состраданием и участием ко всем ее событиям, ко всем ее страданиям и печалям.
— Завтра я приду рано утром, — сказала Хэриет, закрыв книгу.
Сияющие глаза, не отрывавшиеся от ее лица, на мгновение сомкнулись, потом снова открылись; Элис поцеловала и благословила ее.
Эти глаза проводили ее до двери; в их сиянии и на спокойном лице больной была улыбка, когда дверь закрылась.
Глаза не отрывались от двери. Она положила руку на грудь, прошептала священное имя того, о ком ей читали, и жизнь угасла на ее лице, как будто погасили свечу.
И теперь здесь лежала только смертная оболочка, которую хлестал когда-то дождь, и черные волосы, когда-то развевавшиеся на зимнем ветру.
ГЛАВА LIX
Возмездие
Снова перемены в величественном доме на длинной, скучной улице, где протекли детство и одинокая юность Флоренс. Дом остается по-прежнему величественным, не боится ветра и непогоды, крыша не протекает, ставни не расшатаны, стены не обрушились. Но тем не менее дом стал развалиной, и крысы убегают из него.
Мистер Таулинсон и прочие слуги сначала относятся недоверчиво к туманным слухам. Кухарка говорит: «Слава богу, кредит нашего хозяина не очень-то легко подорвать»; а мистер Таулинсон не удивился бы, если бы ему сказали, что Английскому банку грозит крах или драгоценности, хранящиеся в Тауэре, будут проданы. Но затем является «Газета»[39] и с нею мистер Перч; мистер Перч привел с собою миссис Перч, чтобы потолковать об этом в кухне и провести приятный вечерок.
Когда больше уже не остается никаких сомнений, мистер Таулинсон беспокоится главным образом о том, чтобы банкротство было солидным — не меньше ста тысяч фунтов! Мистер Перч сомневается, хватит ли ста тысяч фунтов на покрытие долгов. Женщины во главе с миссис Перч и кухаркой несколько раз повторяют: «Сто ты-сяч фун-тов!» с величайшим удовлетворением, как будто произносить эти слова — то же, что держать в руках деньги; а горничная, которая неравнодушна к мистеру Таулинсону, хотела бы иметь хоть сотую часть этой суммы, чтобы поднести ее своему избраннику. Мистер Таулинсон, памятуя о старой обиде, высказывает предположение, что иностранец вряд ли знал бы, что ему делать с такими деньгами, разве что потратил бы их на свои бакенбарды; такой ядовитый сарказм заставляет горничную расплакаться и уйти.
Но отсутствует она недолго, ибо кухарка, которая слывет особой чрезвычайно добросердечной, говорит, что как бы там ни было, но теперь они должны поддерживать друг друга, потому что, быть может, им придется скоро расстаться. В этом доме (говорит кухарка) они пережили похороны, свадьбу и побег, и пусть никто не скажет про них, будто в такое время, как теперь, они не могут жить в ладу. Миссис Перч очень растрогана этой умилительной речью и во всеуслышание называет кухарку ангелом. Мистер Таулинсон отвечает кухарке: он отнюдь не желает препятствовать этим добрым чувствам, которые может только приветствовать. Затем он идет разыскивать горничную и, вернувшись под руку с этой молодой леди, объявляет собравшимся в кухне, что об иностранцах он говорил в шутку, и что он вместе с Энн решили отныне делить радость и невзгоды и открыть на Оксфордском рынке зеленную лавку, где будут продаваться также лечебные травы и пиявки, для какового начинания он просит благосклонной поддержки присутствующих. Это заявление встречено радостными возгласами, и миссис Перч, прозревая грядущее, торжественно шепчет на ухо кухарке: «Девочки!»
Здесь, в подвальном этаже, всякое бедствие в доме неизменно сопровождается пиршеством. Поэтому кухарка готовит на скорую руку одно-два горячих блюда к ужину, а мистер Таулинсон заправляет салат из омаров, посвящая его все тому же священному гостеприимству. Даже миссис Пипчин, взволнованная происшествием, звонит в колокольчик и отдает распоряжение на кухню, чтобы ей разогрели к ужину оставшийся от обеда кусочек сладкого мяса и подали на подносе вместе со стаканчиком горячего хереса, так как она неважно себя чувствует.
Речь заходит и о мистере Домби, но о нем говорят очень мало. Рассуждают преимущественно о том, давно ли ему было известно, что это должно случиться. Кухарка говорит с проницательным видом: «О, боже мой, конечно, давно! Можете поклясться, что давно». А когда обращаются к мистеру Перчу, тот подтверждает ее предположение. Кто-то задает вопрос, каково же будет теперь мистеру Домби и удастся ли ему как-нибудь выпутаться. Мистер Таулинсон этого не думает и замечает, что можно найти пристанище в одной из лучших богаделен для благородных. «Ах! Там, знаете ли, у него будет свой собственный садик, жалобно говорит кухарка, — и весной он может выращивать сладкий горошек». «Совершенно верно, — говорит мистер Таулинсон, — и вступит в члены какого-нибудь братства». — «Все мы братья», — говорит миссис Перч, оторвавшись от стакана. «За исключением сестер», — говорит мистер Перч. «Таково падение великих людей!» — замечает кухарка. «Гордыня всегда приводит к падению. Всегда так было и будет», — добавляет горничная.
Удивительно, какими добродетельными почитают они самих себя, когда делают эти замечания; и какое христианское единодушие они выказывают, безропотно перенося обрушившийся удар. Такое превосходное расположение духа нарушается только один раз по вине особы, занимающей весьма низкое положение, — молоденькой судомойки в черных чулках, которая долго сидит, разинув рот, и вдруг изрекает: «А что, если не заплатят жалованья?» На мгновение все лишаются дара речи; кухарка первая приходит в себя, поворачивается к молодой женщине и выражает пожелание узнать, как осмеливается та оскорблять такими бесчестными подозрениями семью, чей хлеб она ест, и неужели она думает, что человек, у которого осталась хоть крупица совести, может лишить бедных слуг их жалкого жалования? «Если у вас такие религиозные убеждения, Мэри Даус, — с жаром говорит кухарка, — я, право, не знаю, до чего вы дойдете!»
И мистер Таулинсон этого не знает, и никто этого не знает. А молоденькая судомойка, которая как будто и сама хорошенько этого не знает, окутана смущением, словно покрывалом.
Спустя несколько дней начинают появляться какие-то чужие люди и назначать друг другу свидания в столовой, словно они живут в этом доме. Особого внимания заслуживает джентльмен с иудейско-арабским обликом и очень массивной цепочкой от часов, который посвистывает в гостиной и, поджидая другого джентльмена, всегда носящего в кармане перо и чернильницу, спрашивает мистера Таулинсона (непринужденно именуя его «приятелем»), не знает ли он случайно, сколько уплачено было за эти малиновые с золотом занавески. С каждым днем все чаще появляются эти гости, и все чаще назначаются деловые свидания в гостиной, и чудится, будто у каждого джентльмена имеются в кармане перо и чернила и каждому представляется случай воспользоваться ими. Наконец распространяется слух, будто аукцион уже назначен; появляются еще какие-то люди, с пером и чернильницей в кармане, командующие отрядом рабочих в кепи, которые немедленно принимаются снимать ковры, двигают мебель и оставляют в холле и на лестнице бесчисленные следы башмаков.
Компания в подвальном этаже заседает в полном составе и устраивает настоящие пиры, так как делать ей нечего. Наконец всех слуг призывают в комнату миссис Пипчин, и прекрасная перуанка обращается к ним с такими словами:
— Ваш хозяин находится в затруднительном положении, — резко говорит миссис Пипчин. — Полагаю, вам это известно?
Мистер Таулинсон, выступая от лица всех, признает, что это обстоятельство им известно.
— И я не сомневаюсь, все вы уже подыскиваете себе местечко, — говорит миссис Пипчин, качая головой. Пронзительный голос восклицает в заднем ряду:
— Не больше, чем вы!
— Вы так думаете, бесстыдница? — говорит разгневанная Пипчин, глядя огненным взором поверх голов в передних рядах.
— Да, миссис Пипчин, я так думаю, — отвечает кухарка, выступая вперед. — Ну, а дальше что?
— А дальше то, что вы можете убираться, куда угодно, — говорит миссис Пипчин. — Чем скорее, тем лучше! И я надеюсь, что больше никогда не увижу вашей физиономии.
С этими словами доблестная Пипчин достает холщовый мешок, отсчитывает ее жалование по сегодняшний день, а также за месяц вперед и крепко сжимает в руке деньги, пока расписка в получении не написана по всем правилам, после чего неохотно разжимает руку. Эту операцию миссис Пипчин проделывает с каждым из слуг, пока не расплачивается со всеми.
— А теперь кто хочет уйти, пусть уходит, — говорит миссис Пипчин, — а кто хочет остаться, пусть останется еще на недельку на прежних условиях и исполняет свои обязанности. Но эта дрянь, кухарка, — говорит, воспламенившись, миссис Пипчин, — пусть убирается немедленно.
— Она непременно так и сделает! — говорит кухарка. — Желаю вам всего хорошего, миссис Пипчин, и искренне сожалею о том, что не могу назвать ваш вид привлекательным.
— Убирайтесь вон! — говорит миссис Пипчин, топая ногой.
Кухарка выплывает из комнаты благодушно и с достоинством, что приводит в крайнее раздражение миссис Пипчин, и вскоре к ней присоединяются внизу остальные члены конфедерации.
Мистер Таулинсон полагает, что прежде всего надлежит немножко закусить, а за этой закуской ему хотелось бы сделать одно предложение, которое он считает весьма уместным при создавшихся обстоятельствах. Когда угощение подано, за него принимаются с большой охотой, и мистер Таулинсон, излагая свое предложение, говорит, что кухарка уходит, а если мы не будем верны друг другу, то и нам никто не будет верен. Мы ведь долго жили в этом доме и всегда старались сохранять дружеские отношения. (Тут кухарка с волнением восклицает: «Слушайте, слушайте!», а миссис Перч, которая снова здесь присутствует и сыта по горло, проливает слезы.) И в настоящее время он считает, что надлежит поступить так: уходит один — уходят все! Горничная глубоко растрогана этими благородными словами и горячо поддерживает предложение. Кухарка одобряет такое решение, но выражает надежду, что это делается не в угоду ей, а из чувства долга. Мистер Таулинсон подтверждает да, из чувства долга; и теперь, раз уж его принудили высказать свое мнение, он говорит напрямик, что почитает не совсем приличным оставаться в доме, где предстоит продажа с торгов и всякое такое. Горничная не сомневается в этом и в подтверждение своих слов рассказывает, как сегодня утром незнакомый человек в кепи хотел поцеловать ее на лестнице. Тут мистер Таулинсон срывается со стула с намерением отыскать и «прихлопнуть» обидчика, но дамы удерживают его и умоляют успокоиться и рассудить, что гораздо легче и благоразумнее будет немедленно покинуть дом, где происходят такие непристойные вещи. Миссис Перч, осветив вопрос с другой стороны, утверждает даже, что деликатность по отношению к мистеру Домби, сидящему взаперти в своих комнатах, настоятельно требует отбыть немедленно. «Что должен он почувствовать, — говорит эта добрая женщина, — если вдруг встретит кого-нибудь из бедных слуг, которых он обманул: мы-то ведь считали его ужасно богатым!» Кухарка столь поражена этим высоконравственным соображением, что миссис Перч считает нужным подкрепить его многочисленными благочестивыми аксиомами, как оригинальными, так и позаимствованными. Становится совершенно ясно, что уйти должны все. Сундуки уложены, кэбы наняты, и вечером того же дня никого из членов этой компании уже нет в доме.
Дом стоит на длинной скучной улице и не боится непогоды; но он стал развалиной, и крысы убегают из него.
Люди в кепи продолжают передвигать мебель, а джентльмены с перьями и чернильницами составляют опись имущества, присаживаются на такие предметы обстановки, на которых никогда не полагалось сидеть, раскладывают бутерброды с сыром, принесенные из трактира, на таких предметах, которые никогда для этого не предназначались, и как будто испытывают удовольствие, заставляя драгоценные вещи служить странным целям. Мебель расставлена в хаотическом беспорядке. Матрацы и постельное белье появляются в столовой; стеклянная и фарфоровая посуда проникает в оранжерею; парадный обеденный сервиз разложен на длинном диване в большой гостиной; металлические прутья, прикреплявшие ковры на лестнице, связаны в пучки и декорируют мраморные камины. И, наконец, с балкона вывешивается коврик с приклеенным к нему печатным объявлением, и такие же украшения висят по обе стороны парадной двери.
Затем в течение целого дня по улице тянется вереница старомодных двуколок и карет — и толпы оборванных вампиров, евреев и христиан, наводняют дом, постукивают пальцами по зеркалам, берут нестройные аккорды на рояле, проводят мокрым указательным пальцем по картинам, дышат на лезвия лучших столовых ножей, бьют грязными кулаками по подушкам кресел и диванов, тормошат пуховики, открывают и закрывают все ящики, взвешивают на ладони серебряные ложки и вилки, разглядывают каждую ниточку драпировок и белья и хулят все. В доме нет ни одного недоступного для них уголка. Небритые субъекты, пожелтевшие от нюхательного табака, рассматривают кухонную плиту с не меньшим любопытством, чем стенные шкафы в мансарде. Здоровенные парни в потертых шляпах выглядывают из окон спальни и перебрасываются шутками с приятелями на улице. Спокойные, расчетливые люди удаляются с каталогами в гостиные и огрызками карандаша делают пометки на полях. Два маклера атакуют даже пожарную лестницу и с крыши дома обозревают окрестности. Суета и шум не прекращаются несколько дней. Отличная модная мебель и прочие предметы домашнего обихода выставлены для осмотра.
Затем в самой роскошной гостиной выстраиваются столы, и на великолепных столах испанского красного дерева, крытых французским лаком, посреди бесконечного пространства столов с изогнутыми ножками водружается пюпитр аукционера. И толпы оборванных вампиров, евреев и христиан, незнакомцев, небритых и пожелтевших от нюхательного табака, и здоровенных парней в потертых шляпах собираются вокруг, усаживаются на что попало, вплоть до каминных полок, и начинают набавлять цену. В течение целого дня в комнатах жарко, шумно и пыльно, а над этой пылью, жарой и шумом не прекращают работы голова, плечи, голос и молоточек аукционера. Люди в кепи устали и раздражены возней с вещами, а вещи — сколько их ни выносят — все прибывают и прибывают. Иногда слышатся шутка и общий хохот. Так продолжается с утра до вечера на протяжении четырех дней. Отличная модная мебель и прочие предметы домашнего обихода продаются с молотка.
Затем снова подъезжают старомодные двуколки и кареты, а вместе с ними появляются рессорные фургоны и подводы и армия носильщиков с веревками. С утра до вечера люди в кепи возятся с отвертками и блоками, гурьбой спускаются с лестницы, шатаясь под тяжестью ноши, грузят целые горы испанского красного дерева, лучшего розового дерева и зеркальных стекол в двуколки, кареты, фургоны и подводы. Все перевозочные средства налицо — от крытого фургона до тачки. Кроватка бедного Поля уезжает на тележке, запряженной ослом. Чуть ли не целую неделю вывозят отличную модную мебель и прочие предметы домашнего обихода.
Наконец все вывезено. Ничего не осталось в доме, кроме разбросанных листов каталога, клочков соломы и сена и целой батареи оловянных кружек за парадной дверью. Люди в ковровых кепи складывают свои отвертки и клещи в мешки, взваливают мешки на спину и уходят. Один из джентльменов, вооруженных пером и чернильницей, осматривает весь дом, в последний раз оказывая ему внимание, наклеивает на окна билетики, возвещающие о сдаче внаем прекрасного особняка, и закрывает ставни. Наконец и он уходит. Не остается никого из непрошеных гостей. Дом стал развалиной, и крысы убегают из него.
Апартаменты миссис Пипчин, а также те запертые на ключ комнаты в нижнем этаже, где спущены жалюзи, избегли опустошения. Пока длилась эта процедура, миссис Пипчин, суровая и неприступная, оставалась у себя в комнате, по временам появлялась на аукционе, чтобы узнать, сколько дают за вещи, а один раз — чтобы предложить цену за намеченное ею кресло. Миссис Пипчин предложила наивысшую цену за это кресло, и она восседает на своей собственности, когда миссис Чик приходит навестить ее.
— Как себя чувствует мой брат, миссис Пипчин? — спрашивает миссис Чик.
— Об этом мне известно не больше, чем черту, — говорит миссис Пипчин. Он ни разу не снизошел до разговора со мной. Еду и питье приносят в комнату, смежную с его помещением, а он выходит и уносит кушанья к себе, когда никого там нет. Какой толк меня расспрашивать?! Я о нем знаю не больше, чем человек в жарких странах, который обжег себе рот холодной кашей с изюмом.
— Боже мой! — кротко восклицает миссис Чик. — Когда же этому конец? Миссис Пипчин, если мой брат не сделает усилия, что же с ним будет? Право же, я полагала, что теперь он знает, каковы бывают последствия, если человек не делает усилия! Теперь-то он не должен совершить этой роковой ошибки.
— Какой вздор! — говорит миссис Пипчин, потирая нос. — По моему мнению, слишком много шуму поднимают из-за этого. Вовсе это не такой замечательный случай! Людям и раньше случалось попадать в беду и поневоле расставаться со своей мебелью. Мне это, во всяком случае, выпало на долю!
— Мой брат, — глубокомысленно продолжает миссис Чик, — такой удивительный… такой странный человек. Это самый удивительный человек из всех, кого я знаю. Ну, кто поверит, что, узнав о замужестве и отъезде из Англии этой бессердечной дочери — сейчас мне утешительно вспомнить о том, что я всегда замечала что-то странное в этом ребенке, но к моим словам никогда не прислушиваются, — кто поверит, говорю я, что он вдруг обрушился на меня! Судя по моему тону, — заявил он, — есть основания предполагать, будто она поселилась у меня!! Ах, боже мой! И кто поверит, что, когда я сказала ему: «Поль, быть может, я очень глупа, и несомненно это так и есть, но я не могу понять, каким образом ваши дела пришли в такое расстройство?» он буквально набросился на меня и запретил навещать его до тех пор, пока он сам меня не позовет. Ах, боже мой!
— Да! — говорит миссис Пипчин. — Жаль, что ему не приходилось иметь дело с копями. Они бы испытали его терпение.
— И чем же это все кончится? — продолжает миссис Чик, никакого внимания не обращая на замечание миссис Пипчин. — Вот что хотелось бы мне знать! Что намерен делать мой брат? Он должен что-то сделать. Не имеет никакого смысла сидеть взаперти у себя в комнате. Дело-то к нему не придет. Да. Он должен сам пойти. В таком случае, почему же он не идет? Полагаю, он знает, куда идти, раз он всю жизнь был дельцом. Прекрасно. В таком случае, почему же не пойти туда?
Миссис Чик, выковав эту цепь неопровержимых доводов, на минутку умолкает, чтобы полюбоваться ею.
— К тому же, — рассудительно продолжает эта благоразумная леди, слыхивал ли кто-нибудь о таком упрямстве, об этом сидении взаперти, когда происходят все эти ужасные и неприятные события? Можно подумать, что ему некуда уйти. Конечно, он мог бы переехать к нам. Полагаю, ему известно, что у нас он может чувствовать себя как дома? Мистер Чик совсем удручен этим, и я сама сказала брату: «Поль, неужели вы думаете, что теперь, когда ваши дела пришли в расстройство, вы не будете чувствовать себя как дома, живя у нас, у своих близких родственников? Неужели вы думаете, будто мы похожи на всех других светских людей?» Нет, он не трогается с места, не выходит отсюда. Боже мой, дом могут сдать внаем! Что он будет делать тогда? Ведь он уже не сможет остаться здесь. Если бы он попытался остаться, началось бы дело об изъятии собственности и об этом Доу[40] и так далее, и тогда он должен был бы выехать. А в таком случае, почему не выехать сейчас? И вот я опять возвращаюсь к тому, что сказала, и задаю вопрос: чем же это все кончится?!
— Я знаю, чем это кончится, поскольку дело касается меня, — отвечает миссис Пипчин, — и с меня этого хватит. Я намерена отсюда улетучиться!
— Что, миссис Пипчин? — переспрашивает миссис Чик.
— Улетучиться, — резко повторяет миссис Пипчин.
— Ну что ж, я не могу упрекать вас, миссис Пипчин, — откровенно говорит миссис Чик.
— А мне все равно, можете вы или не можете, — отвечает язвительная Пипчин. — Как бы там ни было, а я ухожу. Я не могу здесь оставаться. Я бы через неделю умерла. Вчера я должна была сама поджарить себе свиную котлету, а я к этому не привыкла. Мое здоровье пострадает. Кроме того, у меня были прекрасные связи в Брайтоне, когда я оттуда уехала: одни только родные маленькой Пэнки платили мне восемьдесят фунтов в год. Таких связей я не могу терять. Я написала племяннице, и она уже ждет меня.
— Вы говорили с моим братом? — спрашивает миссис Чик.
— О да, вам легко спрашивать, говорила ли я с ним! — отвечает миссис Пипчин. — Как с ним поговорить? Вчера я ему крикнула, что я здесь больше не нужна и хотела бы послать за миссис Ричардс. Он что-то проворчал в знак согласия, и я послала за ней. Проворчал! Будь он мистером Пипчином, вот тогда бы у него были основания ворчать! Да! Это выводит меня из терпения.
Затем эта образцовая женщина, выкачавшая столько силы духа и добродетелей из глубин Перуанских копей, поднимается с приобретенного ею кресла, чтобы проводить миссис Чик до двери. До последней минуты сетуя на удивительный нрав своего брата, миссис Чик потихоньку уходит, занятая мыслями о своей собственной проницательности и о своем ясном уме.
В сумерках мистер Тудль, покончив со служебными обязанностями, является с Полли и сундуком и, звонко поцеловав Полли, оставляет ее и сундук в холле опустевшего дома; заброшенный вид этого дома сильно понижает жизнерадостность мистера Тудля.
— Вот что я тебе скажу, Полли, дорогая моя, — говорит мистер Тудль, теперь я служу машинистом, зарабатываю хорошо и ни за что не отпустил бы тебя скучать здесь, если бы не помнил прежних милостей. Но прежних милостей, Полли, нельзя забывать. К тому же твое лицо — лучшее лекарство для тех, кто попал в беду. Дай же мне поцеловать его еще разок, дорогая моя. Знаю, что тебе больше всего хочется сделать доброе дело, и мне самому кажется, что остаться здесь будет делом и хорошим и справедливым. Спокойной ночи, Полли!
Тем временем миссис Пипчин маячит тенью в черных бомбазиновых юбках, черной шляпе и шали, укладывает свое имущество, ставит свое кресло (бывшее любимое кресло мистера Домби, пошедшее за бесценок) поближе к парадной двери и ждет фургона, который отправляется сегодня вечером в Брайтон по частному делу и должен заехать за ней по частному договору и отвезти ее домой.
Вскоре фургон подъезжает. В него вносят и размещают в нем имущество миссис Пипчин, затем вносят кресло миссис Пипчин, которое ставят в удобный уголок и обкладывают сеном, ибо эта любезная женщина намерена сидеть в нем во время путешествия. Наконец в него вносят миссис Пипчин, и она мрачно опускается в кресло. В жестких серых глазах загораются змеиные огоньки, словно она уже смакует гренок с маслом, горячие отбивные котлеты, перспективу мучить и усмирять маленьких детей и есть поедом бедную Бери, равно как и прочие радости жизни в замке Людоедки. И миссис Пипчин почти улыбается, когда фургон трогается в путь; она разглаживает на коленях черные бомбазиновые юбки и поудобнее усаживается в кресле.
Дом стал такой развалиной, что все крысы разбежались, и не осталось ни одной.
Но Полли, одинокая в покинутом доме, ибо ее одиночества не может рассеять присутствие бывшего хозяина дома, скрывающегося в запертых комнатах, недолго остается одна. Она занимается шитьем в комнате экономки, стараясь забыть о том, какой это заброшенный дом и какова его история. Вдруг раздается стук в парадную дверь — такой громкий, каким только может быть стук, раздающийся в пустом доме. Отперев дверь, она идет обратно по гулкому холлу в сопровождения особы в черной шляпе. Это мисс Токс, и глаза у мисс Токс красные.
— О Полли! — говорит мисс Токс. — Когда я пришла к вам позаниматься с детьми, мне передали вашу записку. И я пошла сюда, как только немножко успокоилась. Здесь нет никого, кроме вас?
— Ни души, — говорит Полли.
— Вы его видели? — шепчет мисс Токс.
— Господь с вами! — отвечает Полли. — Его давно уже никто не видел. Мне сказали, что он никогда не выходит из своей комнаты.
— А не говорили, что он болен? — спрашивает мисс Токс.
— Нет, сударыня, об этом я ничего не слыхала, — отвечает Полли, — разве что душевно расстроен. Бедный джентльмен; должно быть, очень тяжело у него на душе!
Сочувствие мисс Токс столь велико, что она едва может говорить. Она отнюдь не младенец, но годы и безбрачие не сделали ее черствой. Сердце у нее очень нежное, сострадание очень искреннее, уважение — неподдельное. Под медальоном с тусклым глазом в груди мисс Токс таятся более высокие качества, чем у многих людей с менее странной внешностью, — качества, которые на много веков переживут самую прекрасную внешность и самую красивую шелуху, падающую под серпом Великого Жнеца.
Не скоро уходит мисс Токс, а Полли, оставив свечу на лестнице, лишенной ковра, выглядывает на улицу, смотрит ей вслед и не чувствует ни малейшего желания возвращаться в мрачный дом, нарушать его тишину грохотом тяжелых болтов у парадной двери и ложиться спать. И тем не менее все это она проделывает; а утром она приносит в одну из этих комнат со спущенными жалюзи те кушания, какие ей посоветовали приготовить, потом уходит и возвращается сюда только на следующее утро в том же часу. Хотя есть здесь колокольчики, но они никогда не звонят; и хотя иной раз она слышит шаги — взад и вперед, взад и вперед, — но человек никогда не переступает через порог.
Назавтра мисс Токс приходит рано. С этого дня она начинает заниматься приготовлением лакомых блюд — во всяком случае, лакомых с ее точки зрения, чтобы наутро их отнесли в те комнаты. Столько удовольствия доставляет ей это занятие, что она предается ему регулярно, и приносит ежедневно в маленькой корзинке всевозможные изысканные приправы, выбранные из скудных запасов покойного обладателя напудренного парика с косичкой. Затем она приносит себе на обед завернутый в бумагу для папильоток холодный ростбиф, бараний язык, полкурицы и, закусывая вместе с Полли, проводит большую часть дня в разоренном доме, откуда бежали крысы, пугливо прячется при малейшем шуме, приходит и уходит, крадучись как преступник, и хочет остаться верной своему павшему кумиру, о чем неведомо ему и неведомо никому в мире за исключением только одной бедной, простодушной женщины.
Но майор об этом знает, и хотя никому больше это не известно, однако майор очень забавляется. В припадке любопытства майор поручил туземцу наблюдать за этим домом и разузнать, что сталось с Домби. Туземец доложил о верности мисс Токс, и майор чуть не задохся от смеха. С той поры он посинел еще больше и постоянно бурчит себе под нос, тараща рачьи глаза: «Черт возьми, сэр, эта женщина — идиотка с младенческих лет!»
А человек, чья жизнь разрушена? Как проводит он время в одиночестве?
«Ему суждено вспомнить об этом в той же самой комнате в грядущие годы!» Он вспомнил. Теперь это угнетало его больше, чем все остальное.
«Ему суждено вспомнить об этом в той же самой комнате в грядущие годы!» Дождь, бьющий по крыше, ветер, стонущий снаружи, быть может, предвещали это своим меланхолическим шумом. «Ему суждено вспомнить об этом в той же самой комнате в грядущие годы!»
Он вспомнил. Он думал об этом в тоскливую ночь, в печальный день, в мучительный час рассвета и в призрачных сумерках, пробуждающих воспоминания. Он вспомнил. В тоске, в скорби, в отчаянии, терзаемый раскаянием! «Папа! Папа! Поговорите со мной, дорогой папа!» Он снова слышал эти слова и видел ее лицо. Он видел, как дрожащие руки закрыли это лицо, и слышал тихий протяжный стон.
Он пал, чтобы больше никогда уже не подняться. Вслед за ночью, окутавшей его разорение, уже не наступит восход солнца; пятно на его имени уже не будет смыто; ничто, слава богу, не могло воскресить его умершего сына. Но то, что в прошлом он мог сделать совсем иным, что могло бы и это прошлое сделать совсем иным (хотя об этом он вряд ли теперь думал), то, что было делом его рук, то, что так легко могло стать для него благословением, а он с таким упорством в течение многих лет превращал в проклятье, — вот что было для него самой горькою мукой.
О, он вспомнил! Дождь, бивший по крыше, ветер, стонавший в ту ночь снаружи, предвещали это своим меланхолическим шумом. Теперь он знал, что он сделал. Теперь он понял, что, по его вине, обрушилось на его голову и заставило ее опуститься ниже, чем могли бы ее склонить самые жестокие удары судьбы. Теперь он знал, что значит быть отвергнутым и покинутым, теперь, когда все цветы любви, засушенные им в невинном сердце дочери, осыпали его пеплом.
Он вспоминал, какою она была в тот вечер, когда он приехал с молодой женой. Он вспоминал, какою она была во время всевозможных событий, происходивших в покинутом доме. Он думал о том, что из всех, кто его окружал, она одна никогда не изменялась. Его сын в могиле, его надменная жена стала нечистой тварью, его льстивый друг оказался гнусным негодяем, его богатства растаяли, даже стены, в которых он искал убежища, смотрели на него как на чужого; она одна обращала на него все тот же кроткий, ласковый взгляд. Да, до самой последней минуты! Она не изменялась в своем отношении к нему так же, как и он в своем отношении к ней, и она была потеряна для него.
По мере того как одна за другою исчезали словно дым его надежды надежды, возлагавшиеся на малютку-сына, на жену, друга, богатство, — о, как рассеивался туман, сквозь который он ее видел, и как вырисовывалось перед ним подлинное ее лицо! О, оно вырисовывалось перед ним гораздо яснее, чем мысль о том, что он любил ее так же, как и сына, потерял ее так же, как потерял сына, и похоронил их обоих в безвременной могиле!
В своей гордыне — гордым он все еще оставался — он спокойно наблюдал, как светское общество покинуло его. Когда это случилось, он сам отшатнулся от общества. Подмечал ли он в нем жалость к себе или равнодушие, все равно он его сторонился. Так или иначе, но общества следовало избегать. Он не знал ни единого человека, который был бы готов помочь ему в несчастье, кроме той, кого он выгнал. Что сказал бы он ей и какое утешение принесла бы она ему об этом он никогда не задумывался. Но он знал всегда, что она осталась бы ему верна, если бы он разрешил. Он знал всегда, что теперь она любила бы его больше, чем когда бы то ни было. Он был уверен, что такова ее натура, уверен не меньше, чем в том, что над ним — небо. И в своем одиночестве он думал об этом часами. День за днем внушал ему эти слова, ночь за ночью открывала ему это знание.
Несомненно начало было положено (как бы медленно ни согревали эти мысли первое время) письмом от ее молодого мужа и уверенностью, что она потеряна для него. И тем не менее — так был он горд в своем падении или так сильна была уверенность в том, что она могла бы всецело принадлежать ему, если бы он окончательно ее не потерял, — доведись ему услышать ее голос в соседней комнате, он не вышел бы к ней. Если бы он увидел ее на улице и она посмотрела на него так, как смотрела в былые времена, он по-прежнему прошел бы мимо с холодным, неумолимым лицом и не заговорил бы с ней, не улыбнулся, хотя бы сразу после этого его сердце должно было разорваться. Какая бы буря ни разразилась в его душе и как бы ни был велик его гнев, вызванный известием о ее браке и направленный против ее мужа, — все это осталось в прошлом. Больше всего он думал о том, что могло быть и чего не было. То, что было, сводилось к следующему: она для него потеряна, а он согнулся под тяжестью горя и раскаяния.
Теперь он чувствовал: в этом доме родилось у него двое детей, и эти голые стены связали его узами мучительными, но прочными с двумя детьми и с двойной утратой. Он хотел покинуть дом, — зная, что уйти он должен, и не зная, куда идти, — вечером того дня, когда это чувство впервые в нем укрепилось. Но потом решил провести здесь еще одну ночь и ночью в последний раз побродить по комнатам.
В глухую полночь он вышел из своего убежища и со свечой в руке стал потихоньку подниматься по лестнице. Он подумал, что из всех следов, оставленных башмаками, истоптавшими эту лестницу, как уличный тротуар, не было ни одного, который бы, казалось, не вдавился ему в мозг, пока он сидел взаперти и прислушивался. Он смотрел на это множество следов, — один след стирал другой, они вели вверх и вниз, неслись наперегонки, отталкивали друг друга, — и с ужасом и изумлением подумал о том, сколько он должен был выстрадать во время этого испытания и как должен был измениться. Потом он подумал: о, есть ли еще в мире та легкая поступь, которая могла в одно мгновение стереть половину этих отпечатков? И тогда он опустил голову и заплакал, поднимаясь по лестнице.
Он почти видел ее — идущую впереди. Приостановившись, он посмотрел наверх, и казалось, снова появилась здесь фигурка девочки, которая несла на руках ребенка и шла, напевая. А вот та же фигурка, но — одна; она на секунду приостановилась, затаив дыхание; блестящие волосы рассыпались, обрамляя заплаканное лицо, она оглядывалась, чтобы увидеть его.
Он блуждал по комнатам — совсем недавно они были такими роскошными, а теперь стали такими пустынными и унылыми; даже их форма и размер как будто изменились. И здесь повсюду были следы башмаков, и снова та же мысль о страданиях, которые он перенес, привела его в ужас и недоумение. Он начал опасаться, что вся эта путаница в мозгу сводит его с ума, что мысли его становятся беспорядочными, как следы на полу, и — такие же неверные, запутанные и неясные — сталкиваются одна с другой.
Он не знал, в какой из этих комнат она жила, когда оставалась одна. Он рад был уйти отсюда и подняться выше. С этими комнатами были связаны воспоминания о неверной жене, о неверном друге и слуге, о зыбком фундаменте, на котором зиждилась его гордыня; но сейчас он не захотел предаваться всем этим воспоминаниям и безнадежно, грустно, с любовью думал только о своих двух детях.
Всюду следы ног! Люди не пощадили старой комнаты наверху, где стояла маленькая кроватка; бедный, разбитый человек, он едва мог найти чистое местечко, чтобы броситься на пол у стены и дать волю слезам. Столько слез пролил он здесь много лет назад, что в этой комнате меньше стыдился своей слабости, — быть может, этим он и оправдывал свой приход сюда. Да, сюда он пришел, понурый, склонив голову на грудь. Здесь, одинокий, он плакал в глухой час ночи, лежа на голом полу, — гордый человек, все еще гордый. И если бы ласковая рука протянулась к нему, ласковые глаза на него посмотрели, он бы встал, отвернулся и ушел в свою темницу.
Когда рассвело, он снова заперся у себя. Он хотел уехать сегодня, но цеплялся за эти узы, привязывавшие его к дому, — последнее и единственное, что осталось у него. Он уедет завтра. Настало завтра. Он уедет завтра. Каждую ночь — об этом не ведало ни одно живое существо — он выходил из своей комнаты и бродил, как привидение, по разграбленному дому. По утрам, когда занимался день и свет едва проникал сквозь спущенные шторы в его комнате, он сидел и размышлял об утрате своих двух детей. Теперь это уже не был один ребенок. Он соединил их мысленно, и они никогда не разлучались. О, если бы в прошлом они соединились в его любви… и в смерти. Он хотел бы их соединить, чтобы дочери не довелось испытать мук несравненно горших, нежели муки смерти.
Сильное душевное волнение было ему знакомо и раньше — еще до той поры, когда обрушилось это несчастье. Оно ведомо всем упрямым и мрачным людям, ибо эти люди мучительно стараются быть таковыми. Бывает нередко, что грунт, давно подрытый, оседает внезапно; то, что было здесь подрыто, осыпалось мало-помалу, все больше и больше, по мере того как часовая стрелка обегала циферблат.
Наконец он начал подумывать о том, что ему незачем отсюда уходить. Он может отказаться от всего, оставленного ему кредиторами (они оставили бы ему больше, буде он этого пожелал), и разорвать узы, связывавшие его с разрушенным домом, оборвав другую нить…
Вот тогда-то в бывшей комнате экономки слышны были его шаги, когда он ходил взад и вперед, но непонятно было подлинное их значение, — иначе эти звуки показались бы ужасными.
Светское общество было чрезвычайно занято им. Он снова почувствовал это. Разговоры о нем и сплетни не прекращались. Общество не успокаивалось ни на минуту. Это обстоятельство, а также перепутанные и переплетенные следы башмаков мучительно терзали его. Все предметы представлялись ему расплывчатыми, в красноватых тонах. Домби и Сына больше не было, детей его больше не было. Об этом нужно было хорошенько подумать завтра.
Он подумал об этом завтра. И, сидя в своем кресле, вот что он видел время от времени в зеркале.
Призрачный, изможденный, исхудавший его двойник сидел в глубоком раздумье у холодного камина. Вот он поднял голову, разглядывая морщины и впадины на своем лице, снова опустил ее и снова погрузился в раздумье. Вот он встал, прошелся взад и вперед, вот он вышел в другую комнату и вернулся, пряча на груди какую-то вещь, взятую с туалетного столика. Вот он посмотрел на щель под дверью и задумался.
Тише! О чем он думал?
Он думал о том, что если кровь потечет в ту сторону, то пройдет немало времени, прежде чем она просочится в холл. Струйка будет подвигаться так медленно и осторожно, останавливаясь и образуя маленькие лужицы, что раненого найдут не раньше, чем он умрет или уже будет при смерти. Об этом он думал долго, потом встал и прошелся по комнате, пряча руку за пазухой. Мистер Домби изредка посматривал на него, с любопытством следя за его движениями, и заметил, что эта рука казалась преступной и злодейской.
Вот он снова задумался, его двойник. О чем он думал?
О том, вступят ли они в струйку крови, когда она прокрадется в холл, и разнесут ли следы по дому, среди стольких отпечатков ног, и за пределами дома, на улице.
Двойник сел, устремив взгляд на холодный камин, а когда он погрузился в размышления, в комнату проник луч света, солнечный луч. Он ничего не замечал и сидел в раздумье. Внезапно он вскочил, с искаженным лицом, и та преступная рука сжала что-то, спрятанное за пазухой. И тут его остановил крик безумный, пронзительный, громкий, страстный, восторженный крик, — и мистер Домби увидел только собственное отражение в зеркале, а у своих ног — дочь.
Да. Свою дочь. Смотри на нее! Смотри! Она у его ног, прильнула к нему, зовет его, с мольбой простирает руки.
— Папа! Дорогой папа! Простите, простите меня! Я вернулась, чтобы на коленях молить о прощенье! Без него мне не быть счастливой.
Она не изменилась. Одна во всем мире не изменилась. Обратила к нему лицо так же, как в ту страшную ночь. У него просила прощения!
— О, не смотрите на меня так странно, дорогой папа! Я никогда не хотела покидать вас. Я никогда об этом не думала ни раньше, ни после. Я просто была испугана, когда ушла, и не могла думать. Папа, дорогой, я изменилась. Я раскаиваюсь! Я знаю свою вину. Теперь я лучше понимаю свой долг. Папа, не отталкивайте меня, иначе я умру!
Шатаясь, он добрался до своего кресла. Он почувствовал — она обвила его руки вокруг своей шеи; он почувствовал — она сама обвила руками его шею; он почувствовал на лице ее поцелуи; он почувствовал — ее влажная щека прижалась к его щеке; он понял — о, с какой ясностью! — все, что он сделал!
К той груди, которой он нанес удар, к сердцу, которое он почти разбил, она притянула его лицо, закрытое руками, и сказала сквозь рыдания:
— Папа, дорогой, я — мать! У меня есть ребенок, который скоро будет называть Уолтера так, как называю вас я. Когда он родился и я поняла, как он мне дорог, — тогда я поняла, что я сделала, покинув вас. Простите меня, дорогой папа! О, благословите меня и моего малютку!
Он бы это сделал, если бы мог. Он хотел воздеть руки и молить ее о прощении, но она быстро схватила его за руки и опустила их.
— Мой малютка родился на море, папа. Я молила бога сохранить мне жизнь, и Уолтер молился за меня, чтобы я могла вернуться на родину. Как только я сошла на берег, я вернулась к вам. Мы больше никогда не расстанемся, папа. Никогда не расстанемся!
Его голову, теперь седую, поддерживала ее рука, и он застонал, подумав о том, что никогда еще его голова не покоилась на этой руке.
— Вы поедете ко мне, папа, увидите моего малютку. Это мальчик, папа. Его зовут Поль. Я думаю… я надеюсь… он похож…
Слезы помешали ей договорить.
— Дорогой папа, ради ребенка, ради того, чье имя мы ему дали, ради меня простите Уолтера! Он так добр и ласков ко мне. Я так счастлива с ним. Он не был виноват в том, что мы поженились. Это была моя вина. Я так его любила.
Она теснее прижалась к нему и заговорила еще нежнее, еще более возбужденно:
— Я горячо люблю его, папа. Я готова умереть за него. Он будет любить и почитать вас так же, как и я. Мы научим нашего малютку любить и почитать вас; и мы скажем ему, когда он сможет это понять, что у вас был сын, которого звали Полем, что он умер и для вас это было тяжким горем, но что теперь он на небе, и все мы надеемся увидеться с ним, когда и для нас настанет время умереть. Поцелуйте меня, папа, в знак того, что вы помиритесь с Уолтером, с моим дорогим мужем, с отцом ребенка, с тем, кто научил меня вернуться к вам! Научил меня вернуться к вам!
Когда она, снова залившись слезами, еще теснее прижалась к нему, он поцеловал ее в губы и, подняв глаза к небу, сказал: «О, боже, прости меня, ибо прощение нужно мне больше всего!»
С этими словами он снова опустил голову и плакал над Флоренс и ласкал ее, и долго-долго в доме стояла глубокая тишина. Они обнимали друг друга в сиянии солнечного света, проникшего вместе с Флоренс.
Покорно уступая ее просьбе, он оделся; нетвердыми шагами, оглядываясь с трепетом на ту комнату, где он так долго сидел взаперти и где видел свое отражение в зеркале, он вышел с Флоренс в холл. Флоренс, не решаясь смотреть по сторонам из боязни напомнить ему о последней их разлуке — их ноги ступали по тем самым каменным плитам, где он, в безумии своем, нанес ей удар, прижалась к нему, не спуская глаз с его лица, а он обнимал ее за плечи. Она повела его к карете, которая ждала у подъезда, и увезла с собой.
Тогда мисс Токс и Полли вышли из потайного уголка и возликовали, проливая слезы. А затем они заботливо уложили его одежду, книги и прочее и вечером передали их людям, которых прислала Флоренс. А затем они в последний раз уселись пить чай в заброшенном доме.
— Итак, Домби и Сын, как заметила я однажды по случаю одного печального события, — сказала мисс Токс, подводя итог воспоминаниям, — стал в конце концов Домби и Дочерью.
— И какой прекрасной дочерью! — воскликнула Полли.
— Вы правы, — сказала мисс Токс, — и вам делает честь, Полли, то обстоятельство, что вы были ее другом, когда она была маленькой девочкой. Вы стали ее другом гораздо раньше, чем я, Полли, — сказала мисс Токс, — вы добрая женщина. Робин!
Мисс Токс обращалась к круглоголовому юноше, который, по-видимому, отнюдь не преуспевал, находился в мрачном расположении духа и сидел в дальнем углу. Когда он встал, оказалось, что это Точильщик.
— Робин, — продолжала мисс Токс, — должно быть, вЫ слышали, как я сказала вашей матери, что она добрая женщина.
— И это сущая правда, мисс! — с чувством отозвался Точильщик.
— Прекрасно, — сказала мисс Токс, — рада слышать это от вас. А теперь, Робин, так как по вашей настоятельной просьбе я намерена, в виде опыта, взять вас к себе на службу с целью вернуть вам респектабельность, я воспользуюсь этим знаменательным моментом и сделаю следующее замечание: надеюсь, вы никогда не забудете, что у вас есть и всегда была добрая мать, и постараетесь вести себя так, чтобы служить для нее утешением.
— Честное слово, постараюсь, мисс, — ответил Точильщик. — Я много перенес на своем веку, и теперь, мисс, намерения у меня такие хорошие, какие только могут быть у парня.
— Я бы вам посоветовала, Робин, заменить это слово другим, — вежливо сказала мисс Токс.
— У молодца, мисс.
— Нет, Робин, — возразила мисс Токс. — Я бы предпочла слово индивидуум.
— У икдивидва, — сказал Точильщик.
— Это значительно лучше, — удовлетворенно заметила мисс Токс, — гораздо выразительнее!
— Послушайте, мисс, и ты, матушка, — продолжал Роб, — если бы не сделали меня Точильщиком, а это было большим несчастием для пар… для индивидва…
— Очень хорошо, — одобрительно заметила мисс Токс.
— …И если бы меня не сбили с пути птицы и если бы я не попал на службу к дурному хозяину, — продолжал Точильщик, — мне кажется, из меня бы мог выйти толк. Но никогда не поздно пар…
— Инди… — подсказала мисс Токс.
— …видву исправиться, — продолжал Роб Точильщик. — И я надеюсь исправиться благодаря вашей доброте, мисс. А ты, матушка, передай эти мои слова отцу, братьям и сестрам и кланяйся им от меня.
— Очень рада это слышать, — заметила мисс Токс. — Робин, не хотите ли съесть хлеба с маслом и выпить чашку чаю перед тем, как мы отправимся в путь?
— Благодарю вас, мисс, — ответил Точильщик и тотчас заработал своими точильными камнями с таким усердием, как будто долгое время жил впроголодь.
Когда мисс Токс надела шляпу и шаль и то же самое сделала и Полли, Роб обнял мать и последовал за своей новой хозяйкой, пробудив столько восторженных надежд у Полли, что глаза у нее затуманились, и когда она смотрела ему вслед, ей казалось, будто газовые фонари окружены радужными кольцами. Затем Полли погасила свечу, заперла парадную дверь, отдала ключ жившему по соседству агенту и поспешила к себе домой, заранее радуясь тем ликующим воплям, какие вызовет ее неожиданное появление. Величественный дом, храня молчание обо всех пережитых в нем страданиях и всех переменах, свидетелем которых он был, стоял, мрачно нахмурившись, словно наемный плакальщик на похоронах, и предупреждал все вопросы бросающимся в глаза объявлением, извещавшим, что этот превосходный особняк сдается внаем.
ГЛАВА LX
Преимущественно о свадьбах
Примерно в это время состоялось по окончании полугодия торжественное празднество у доктора и миссис Блимбер, которые просили всех молодых джентльменов, обучающихся в этом благородном заведении, пожаловать на вечеринку, сообщая, что она назначена на половину восьмого и что будут танцевать кадриль; затем молодые джентльмены, отнюдь не выражая неуместной радости, разъехались по домам, начиненные по горло науками. Мистер Скетлс отбыл за границу, чтобы служить постоянным украшением родительского дома, так как сэру Барнету Скетлсу прославленные манеры доставили дипломатический пост, и теперь он вместе с леди Скетлс исполнял свои почетные обязанности к полному удовольствию даже своих собственных соотечественников и соотечественниц, что почиталось чуть ли не чудом. Мистер Тозер, ныне молодой человек высокого роста, в веллингтоновских сапогах, был в такой мере насыщен классическими древностями, что в области английского языка обладал едва ли не меньшими сведениями, чем настоящий древний римлянин; эта победа глубоко растрогала его добрых родителей и заставила отца и мать мистера Бригса (чьи познания, подобно плохо размещенному багажу, были так тесно упакованы, что он никогда не мог достать то, что ему было нужно) скрывать свое унижение. В самом деле, плоды, старательно сорванные с древа науки сим последним молодым джентльменом, были спрессованы до последней степени и превратились в некое интеллектуальное норфолькское печеное яблоко[41], окончательно утратив первоначальный аромат и форму. В значительно лучшем положении был мистер Байтерстон, на которого система насильственного выращивания оказала более благоприятное и довольно обычное действие, а именно: она не дала никаких результатов, что и обнаружилось, как только перестал работать форсирующий аппарат; находясь ныне на борту корабля, отправлявшегося в Бенгалию, он начал забывать все с такой поразительной быстротой, что казалось сомнительным, сохранятся ли у него в голове до конца путешествия склонения имен существительных.
Утром в день вечеринки, когда доктор Блимбер, следуя обычаю, должен был сказать молодым джентльменам: «Джентльмены, мы возобновим наши занятия двадцать пятого числа следующего месяца», — он изменил этому обычаю и сказал:
— Джентльмены, когда наш друг Цинциннат[42] ушел от дел, уединившись в своем поместье, он не представил сенату ни одного римлянина, которого бы он пожелал назвать своим преемником. Но вот перед вами римлянин, — продолжал доктор Блимбер, положив руку на плечо мистера Фидера, бакалавра искусств, adolescens imprimis gravis et doctus[43], джентльмены, которого я, уходящий от дел Цинциннат, желаю представить моему маленькому сенату в качестве будущего диктатора. Джентльмены, мы возобновим наши занятия двадцать пятого числа следующего месяца под руководством мистера Фидера, бакалавра искусств.
Тогда (доктор заблаговременно известил всех родителей и дал учтивые объяснения) молодые джентльмены разразились одобрительными возгласами, а мистер Тозер от имени всех учеников немедленно поднес доктору серебряную чернильницу и произнес речь, содержащую очень мало слов родного языка, но зато пятнадцать латинских и семь греческих цитат, чем вызвал у младших из молодых джентльменов недовольство и зависть: они говорили: «О! А! Старине Тозеру это выгодно, но ведь деньги собирали по подписке не для того, чтобы старина Тозер получил возможность показать себя, не так ли? Старина Тозер имеет к этому такое же отношение, как и все остальные. Ведь чернильница-то не его! Не мог он, что ли, оставить в покое общее имущество?» И, шепотом изливая свой гнев, они, казалось, испытывали небольшое облегчение, когда называли его «стариной Тозером».
Ни единого слова не было сказано молодым джентльменам, ни одного намека не было сделано на предстоящее бракосочетание мистера Фидера, бакалавра искусств, с прекрасной Корнелией Блимбер. В особенности доктор Блимбер старался иметь такой вид, как будто ничего не могло бы удивить его сильнее, чем это известие; тем не менее молодые джентльмены прекрасно все знали, и, отправляясь к своим родственникам и друзьям, с благоговейным ужасом прощались с мистером Фидером.
Самые романтические мечты мистера Фидера осуществились. Доктор решил покрасить дом снаружи, отремонтировать его целиком и передать заведение вместе с Корнелией в другие руки. Покраска и ремонт начались тотчас же после отъезда молодых джентльменов, и вот уже настал день свадьбы, и Корнелия в новых очках ждала, чтобы ее повели к алтарю Гименея.
Доктор и его ученые ноги, а также миссис Блимбер в сиреневом чепце, мистер Фидер, бакалавр искусств, с длинными пальцами и со щетиной на голове, и брат мистера Фидера, преподобный Альфред Фидер, магистр искусств, который должен был совершить обряд, собрались в гостиной, и Корнелия с флердоранжем и с подружками только что спустилась вниз — как и в былые времена, чересчур перетянутая, но прелестная, — как вдруг распахнулась дверь, и подслеповатый молодой человек громким голосом провозгласил:
— Мистер и миссис Тутс!
А затем вошел мистер Тутс, сильно потолстевший, и под руку с ним леди с очень блестящими черными глазами, одетая изящно и со вкусом.
— Миссис Блимбер, — сказал мистер Тутс, — разрешите представить вам мою жену.
Миссис Блимбер была очень рада познакомиться с ней. Миссис Блимбер говорила несколько свысока, но крайне любезно.
— И так как вы меня давно знаете, — сказал мистер Тутс, — то разрешите вам сообщить, что это одна из самых замечательных женщин.
— Дорогой мой! — запротестовала миссис Тутс.
— Клянусь честью, это так, — сказал мистер Тутс. — Я… я уверяю вас, миссис Блимбер, что она — удивительная женщина.
Миссис Тутс весело рассмеялась, и миссис Блимбер повела ее к Корнелии. Мистер Тутс, засвидетельствовав свое почтение этой особе и приветствовав своего старого наставника, который сказал, намекая на его женитьбу: «Прекрасно, прекрасно, Тутс! Так, стало быть, и вы в нашей компании, Тутс?» — удалился с мистером Фидером, бакалавром искусств, в нишу у окна,
Мистер Фидер, бакалавр искусств, находясь в превосходном расположении духа, сделал боксерский выпад и ловко ударил мистера Тутса в грудь.
— Ну, старина! — смеясь, воскликнул мистер Фидер. — Здорово! Сказано сделано. Верно?
— Фидер, — ответил мистер Тутс, — поздравляю вас. Если вы… вы… будете так же счастливы в супружеской жизни, как счастлив я, то больше вам ничего не останется желать.
— Я, знаете ли, не забываю моих старых друзей, — сказал мистер Фидер. Я их приглашаю на мою свадьбу.
— Фидер, — серьезно ответил мистер Тутс, — дело в том, что различные обстоятельства помешали мне написать вам прежде, чем брак был заключен. Во-первых, я вел себя как скотина, когда говорил с вами о мисс Домби. Я понимал, что, если позвать вас на мою свадьбу, вы, натурально, подумаете, что я женюсь на мисс Домби; это привело бы к объяснениям, которые в тот критический момент, клянусь честью, совершенно расстроили бы меня. Во-вторых, наша свадьба прошла очень тихо; на ней присутствовал только один наш друг, мой и миссис Тутс, капитан, который служит в… я хорошенько не знаю, где именно, — сказал мистер Тутс, — но это не имеет никакого значения. Надеюсь, Фидер, что, написав вам о совершившемся событии перед отъездом моим и миссис Тутс за границу, я исполнил долг дружбы.
— Тутс, приятель, — сказал мистер Фидер, пожимая ему руку, — я пошутил.
— А теперь, Фидер, — сказал мистер Тутс, — мне бы хотелось узнать ваше мнение о заключенном мною союзе.
— Одобряю! — ответил мистер Фидер.
— Значит, вы одобряете, не так ли, Фидер? — торжественно произнес мистер Тутс. — А подумайте, как я должен его одобрить! Ведь вам никогда не узнать, какая это удивительная женщина.
Мистер Фидер охотно признал ее таковой. Но мистер Тутс покачал головой и повторил, что этого он знать не может.
— Видите ли, — сказал мистер Тутс, — в жене мне нужен был ум. Деньги, Фидер, у меня были. Ума… ума, в сущности, у меня не было.
Мистер Фидер пробормотал:
— О нет, ум у вас был, Тутс! Но мистер Тутс сказал:
— Нет, Фидер, не было. Зачем мне это скрывать? Не было. А там, — сказал мистер Тутс, указывая рукою в ту сторону, где сидела его жена, — ума хоть отбавляй. Мои родственники не могли возражать или негодовать по поводу неравенства положения, потому что никаких родственников у меня нет. У меня никогда никого не было, кроме опекуна, а его, Фидер, я всегда считал пиратом и корсаром. Стало быть, — сказал мистер Тутс, — к нему я бы не обратился за советом.
— Конечно, — сказал мистер Фидер.
— Итак, я поступил по-своему, — заключил мистер Тутс. — Благословен тот день, когда я это сделал! Фидер! Никто, кроме меня, не знает, какой великий ум у этой женщины. Если отнесутся когда-нибудь с должным вниманием к правам женщины и тому подобным вещам, то исключительно благодаря ее могучему уму. Сьюзен, дорогая моя, — мистер Тутс внезапно выглянул из-за портьеры, пожалуйста, не утомляйся!
— Дорогой мой, — сказала миссис Тутс, — я просто разговариваю.
— Но, милочка, прошу тебя, не утомляйся, — сказал мистер Тутс. — Право же, ты должна поберечь себя. Не утомляйся, дорогая моя Сьюзен. Ей ничего не стоит разволноваться, — обратился мистер Тутс к миссис Блимбер, — и тогда она совершенно забывает советы врача.
Миссис Блимбер говорила миссис Тутс о необходимости беречься, когда мистер Фидер, бакалавр искусств, предложил ей руку и повел к карете, чтобы ехать в церковь. Доктор Блимбер предложил руку миссис Тутс. Мистер Тутс предложил руку прекрасной невесте, вокруг сверкающих очков которой порхали, как мотыльки, две подружки в воздушных платьях. Брат мистера Фидера, мистер Альфред Фидер, магистр искусств, отправился в церковь заблаговременно, чтобы приступить к исполнению своих обязанностей.
Церемония прошла превосходно. Корнелия, вся в мелких кудряшках, «держалась», как сказал бы Петух, с величайшим хладнокровием, а доктор Блимбер хранил вид человека, вполне примирившегося со своим положением посаженого отца. Воздушные маленькие подружки, казалось, страдали больше всех. Миссис Блимбер была растрогана, но спокойна и на обратном пути поведала преподобному Альфреду Фидеру, магистру искусств, что, если бы только посчастливилось ей увидеть Цицерона в его уединении в Тускуле, все ее желания были бы ныне исполнены.
Затем для той же маленькой компании был сервирован завтрак, за которым мистер Фидер, бакалавр искусств, пришел в превосходнейшее расположение духа, передавшееся миссис Тутс, и мистер Тутс несколько раз говорил ей через стол: «Дорогая моя Сьюзен, не утомляйся!» Но наиболее замечательным был тот момент, когда мистер Тутс счел своим долгом произнести речь и, невзирая на телеграфический код миссис Тутс, старавшейся отклонить его от этого намерения, впервые в своей жизни встал для провозглашения застольного тоста.
— В этом доме, — сказал мистер Тутс, — что бы ни было здесь сделано для…для помрачения моего рассудка… все это не имеет никакого значения, и я никому не ставлю это в вину, в этом доме со мною всегда обращались как с членом семейства доктора Блимбера и у меня в течение долгого времени был мой собственный пюпитр, и я… не могу… допустить, чтобы мой друг Фидер…
Миссис Тутс подсказала: «Сочетался браком».
— Быть может, в данном случае, — сказал мистер Тутс с просиявшей физиономией, — будет до известной степени уместно и небезынтересно отметить, что моя жена — удивительнейшая женщина, и с этой речью она бы справилась гораздо лучше, чем я… допустить, чтобы мой друг Фидер сочетался браком, в особенности же сочетался браком с…
Миссис Тутс подсказала: «С мисс Блимбер».
— Миссис Фидер, милочка! — понизив голос, возразил ей мистер Тутс. «Кого бог соединил, того», как вы знаете, «ни один человек»… знаете ли… Я не могу допустить, чтобы мой друг Фидер сочетался браком… в особенности с миссис Фидер… без того, чтобы не провозгласить за них… за них тост. И пусть, — продолжал мистер Тутс, устремив взгляд на свою жену как бы с целью вдохновиться и воспарить, — и пусть факел Гименея будет для них маяком счастья, и пусть цветы, которыми мы усыпали сегодня их путь, будут… будут… гнать… уныние!
Доктор Блимбер, питавший пристрастие к метафоре, остался доволен и заметил: «Очень хорошо, Тутс! Прекрасно сказано, Тутс!» — потом кивнул головой и потер руки. Мистер Фидер произнес в ответ речь юмористическую, однако проникнутую чувством. Затем мистер Альфред Фидер, магистр искусств, пожелал самого большого счастья доктору и миссис Блимбер, а мистер Фидер, бакалавр искусств, пожелал не меньшего счастья воздушным маленьким подружкам. После этого доктор Блимбер звучным голосом высказал несколько мыслей в пасторальном стиле, повествуя о камышах, в коих он намеревался поселиться вместе с миссис Блимбер, и о пчеле, которая будет жужжать вокруг их шалаша. Так как глаза доктора удивительно заблестели, а его зять сообщил, что время создано для рабов, и пожелал узнать, поет ли миссис Тутс, то вскоре после этого благоразумная миссис Блимбер распустила собрание и усадила в почтовую карету Корнелию, очень хладнокровную и невозмутимую, вместе с избранником ее сердца.
Мистер и миссис Тутс отправились в гостиницу Бедфорда (миссис Тутс бывала там еще в те времена, когда носила девичью фамилию Нипер) и нашли там письмо, которое мистер Тутс читал бесконечно долго, и миссис Тутс испугалась.
— Дорогая моя Сьюзен, — сказал мистер Тутс, — испуг еще хуже, чем утомление. Пожалуйста, успокойся!
— От кого это письмо? — спросила миссис Тутс.
— Милочка, — сказал мистер Тутс, — это от капитана Джилса. Не волнуйся. В скором времени ждут возвращения домой Уолтерса и мисс Домби.
— Дорогой мой, — сказала миссис Тутс, сильно побледнев и вскакивая с дивана, — не пытайся обмануть меня, потому что это все равно ни к чему не приведет! Они приехали, я это вижу по твоему лицу!
— Какая удивительная женщина! — воскликнул мистер Тутс, вне себя от восторга. — Ты совершенно права, милочка, они приехали. Мисс Домби видела своего отца, и они помирились.
— Помирились! — вскричала миссис Тутс, захлопав в ладоши.
— Дорогая моя, — сказал мистер Тутс, — пожалуйста, не утомляйся. Помни о советах врача! Капитан Джилс пишет — собственно говоря, он этого не пишет, но, кажется, именно это он имеет в виду, — пишет, что мисс Домби перевезла несчастного своего отца из его старого дома туда, где она живет сейчас с Уолтерсом; что он очень болен, чуть ли не при смерти, а она день и ночь ухаживает за ним.
Миссис Тутс горько заплакала.
— Милая моя Сьюзен, — сказал мистер Тутс, — очень, очень прошу тебя, помни, если только ты можешь, советы врача! А если не можешь, это не имеет никакого значения, но ты все-таки постарайся!
Его жена внезапно превратилась в прежнюю Сьюзен, — так трогательно умоляла она его отвезти ее к ненаглядной ее милочке, к маленькой ее хозяйке, к ее любимице и прочее и прочее, что мистер Тутс, преисполненный глубоким сочувствием и восхищением, от всей души согласился. И они решили ехать немедленно и предстать перед капитаном в ответ на его письмо.
В тот день в силу каких-то тайных связей между вещами или, быть может, случайного совпадения капитан (к которому собирались ехать мистер и миссис Тутс) и сам принял участие в блестящем супружеском празднестве — не в качестве главного действующего лица, но как лицо второстепенное. Это произошло совершенно неожиданно и следующим образом.
Капитан, с безграничным восхищением поглядев на Флоренс и ее малютку и вдосталь потолковав с Уолтером, вышел прогуляться, полагая, что следует поразмыслить в одиночестве о превратностях человеческой судьбы, и задумчиво покачивал глянцевитой шляпой, сокрушаясь о мистере Домби, которому он в силу своего великодушия и доброты глубоко сочувствовал. Да, капитан мог впасть в самое глубокое уныние при мысли об этом несчастном джентльмене, если бы не вспоминал о малютке. Но как только всплывало это воспоминание, он приходил в такой восторг, что, идя по улице, начинал громко смеяться и, вне себя от радости, подбрасывал вверх и ловил на лету свою глянцевитую шляпу к великому изумлению прохожих. Быстрое чередование света и тени, вызванное этими противоречивыми чувствами, оказалось столь мучительным для его душевного состояния, что он счел необходимым предпринять ради успокоения длительную прогулку. Так как приятные ассоциации оказывают благотворное воздействие, то он решил прогуляться в окрестностях своего прежнего обиталища, где жили мастера, изготовлявшие мачты, весла и блоки, пекари, поставлявшие корабельные сухари, грузчики угля, матросы; там можно было увидеть смоляные котлы, канавы, доки, разводные мосты и тому подобные успокоительно действующие предметы.
Этот тихий пейзаж, а в особенности Лаймхауз-Хоул[44] столь умиротворяюще повлияли на капитана, что он обрел спокойствие духа и даже услаждал себя, напевая потихоньку балладу о «Красотке Пэг», как вдруг, завернув за угол, остолбенел и лишился дара речи при виде торжественной процессии, направлявшейся навстречу.
Во главе грозной колонны шествовала сия энергическая особа, миссис Мак-Стинджер! Сохраняя все тот же неумолимо-решительный вид и выставляя напоказ красующиеся на непреклонной ее груди часы с брелоками, каковые капитан сразу признал собственностью Бансби, сна шествовала рука об руку не с кем иным, как с этим прозорливым моряком. Тот с растерянным и меланхолическим видом пленника, влекомого в чужие страны, смиренно подчинялся ее воле. За ними шли толпой ликующие юные Мак-Стинджеры. За ними следовали две леди, имевшие вид грозный и неумолимый, сопровождавшие низкорослого джентльмена в цилиндре и также ликовавшие. В кильватере находился юнга Бансби, нагруженный зонтиками. Компания двигалась стройными рядами, и, не говоря уже о неустрашимых физиономиях дам, удивительный порядок, отличавший эту процессию, в достаточной степени свидетельствовал о том, что готовилось жертвоприношение и что жертвой был Бансби.
Первым побуждением капитана было удрать. По-видимому, таково же было и первое побуждение Бансби, сколь ни безнадежной казалась эта попытка. Но поскольку компания встретила капитана приветственными возгласами, а Александр Мак-Стинджер бросился к нему с распростертыми объятиями, капитан не мог двинуться с места.
— Капитан Катль! — воскликнула миссис Мак-Стинджер. — Вот так встреча! Теперь я не питаю к вам злобы. Капитан Катль, не бойтесь, я не стану осыпать вас упреками. Надеюсь, я пойду к алтарю совсем в другом расположении духа. Миссис Мак-Стинджер приумолкла, выпрямилась и глубоко вздохнула, выпятив грудь, после чего сказала, указывая на свою жертву: — Это мой жених, капитан Катль!
Злосчастный Бансби не смотрел ни направо, ни налево, ни на свою невесту, ни на своего друга, но устремил взор вперед, в пространство. Когда капитан протянул ему руку, Бансби также протянул свою, но на приветствие капитана не ответил ни слова.
— Капитан Катль, — сказала миссис Мак-Стинджер, — если вы не прочь покончить с враждой и в последний раз увидеть своего друга — моего жениха холостяком, мы рады пригласить вас в часовню. Вот эта леди, — сказала миссис Мак-Стинджер, поворачиваясь к более неустрашимой из двух особ, — моя подружка, будет счастлива, если вы возьмете ее под свое покровительство, капитан Катль.
Низкорослый джентльмен в цилиндре, который, по-видимому, был супругом другой леди и явно радовался тому, что ближний низведен до его уровня, отступил и передал леди на попечение капитана Катля. Та немедленно уцепилась за него и, заявив, что времени терять нельзя, громким голосом приказала шествовать дальше.
Капитан даже вспотел от тревоги за друга, к которой сначала примешивалась и тревога за самого себя, ибо им овладел безотчетный страх, как бы его не женили насильно; но на помощь ему пришло знание церковной службы, и, памятуя о том, какие обязательства налагает слово «да», он почитал себя в безопасности, приняв решение, в случае если ему зададут какой-нибудь вопрос, громко ответить «нет». Под влиянием этой тревоги он в течение некоторого времени не замечал продвижения процессии, в которой и сам принимал теперь участие, и не внимал речам своей прекрасной спутницы. Но когда его волнение немножко улеглось, он узнал от этой леди, что она вдова, а ее покойный муж, некий мистер Бокем, служил в таможне; узнал он также, что она ближайшая подруга миссис Мак-Стинджер, которую считает образцовой женщиной; она часто слышала о капитане и полагает, что он теперь раскаялся в своей прошлой жизни; она надеялась, что мистеру Бансби известно, какое счастье выпало ему на долю, но опасалась, что мужчины редко могут оценить такое счастье, пока не утратят его, — и так далее, в том же духе.
В это время капитан не мог не заметить, что миссис Бокем не сводит глаз с жениха, и всякий раз, когда они проходили мимо какого-нибудь двора или переулка, казавшегося удобным для бегства, она настораживалась, чтобы отрезать путь Бансби, если он попытается улизнуть. Другая леди, а также ее супруг, низкорослый джентльмен в цилиндре, в свою очередь были наготове, следуя заранее намеченному плану. И миссис Мак-Стинджер так охраняла злополучного моряка, что любая попытка спастись бегством была обречена на неудачу. Это бросалось в глаза даже прохожим, которые выражали свои чувства криками и насмешками, к чему страшная Мак-Стинджер относилась с непоколебимым равнодушием, тогда как Бансби, казалось, находился в бессознательном состоянии.
Капитан много раз пытался вступить в общение с философом хотя бы с помощью односложного восклицания или сигнала, но терпел неудачу вследствие бдительности стража и присущего Бансби свойства не обращать внимания ни на какие знаки. Так дошли они до часовни, чистенького белого здания, недавно арендованного преподобным Мельхиседеком Хаулером, который после настоятельных просьб согласился отсрочить светопреставление на два года, но уведомил своих приверженцев, что тогда-то уж оно непременно настанет.
Пока преподобный Мельхиседек читал какие-то импровизированные молитвы, капитан, улучив минутку, проворчал на ухо жениху:
— Как поживаете, приятель, как поживаете?
На это Бансби ответил, совершенно забыв о преподобном Мельхиседеке, что можно было извинить только отчаянным его положением:
— Чертовски скверно.
— Джек Бансби, — прошептал капитан, — вы это делаете по доброй воле? Мистер Бансби ответил:
— Нет.
— Так зачем же вы это делаете, приятель? — задал капитан довольно естественный вопрос.
Бансби, по-прежнему глядя с невозмутимой физиономией в беспредельную даль, не дал никакого ответа.
— Почему бы не отчалить? — сказал капитан.
— А! — шепнул Бансби, увидев проблеск надежды.
— Почему бы не отчалить? — повторил капитан.
— Что толку? — возразил несчастный мудрец. — Она меня опять поймает.
— Попытайтесь, — сказал капитан. — Не падайте духом! Ну! Момент удобный. Отчаливайте, Джек Бансби!
Но вместо того чтобы последовать этому совету, Джек Бансби горестно прошептал:
— Все началось с вашего сундука. И зачем только я вызвался конвоировать ее тогда вечером в порт?
— Приятель, — запинаясь, проговорил капитан, — я думал, что вы ее одолели, а не она — вас. Вас, человека такого ума!
Мистер Бансби не сказал ни слова и только испустил глухой стон.
— Живее! — сказал капитан, подталкивая его локтем. — Момент удобный! Отчаливайте! Я прикрою ваше отступление. Сейчас самое время бежать, Бансби. Вы подумайте — свобода! Решайтесь! Раз!
Бансби не шевельнулся.
— Бансби, — шепнул капитан, — решайтесь! Два! Бансби и во второй раз не решился.
— Бансби, — настаивал капитан, — на карту поставлена ваша свобода. Три! Теперь или никогда!
Бансби не сделал этого теперь, и не сделал никогда, потому что немедленно вслед за этим миссис Мак-Стинджер вышла за него замуж.
Во время церемонии капитана больше всего устрашил чрезвычайный интерес к совершающемуся обряду со стороны Джулианы Мак-Стинджер и зловещая сосредоточенность, с какою это многообещающее дитя, уже теперь являющееся копией матери, наблюдало за происходившим. Капитан усмотрел в этом беспрерывную цепь ловушек для мужчин, простирающуюся в бесконечность, и целые века угнетения и насилия, на которые обречены моряки. Это производило более глубокое впечатление, чем непоколебимая стойкость миссис Бокем и второй леди, чем ликование низкорослого джентльмена в цилиндре и даже суровая непреклонность миссис Мак-Стинджер. Юные Мак-Стинджеры мужского пола мало что понимали в происходящем и еще меньше им интересовались; во время церемонии они были заняты преимущественно тем, что старались наступить друг другу на ноги, но поведение этих злополучных младенцев служило лишь фоном, на котором во всей своей красе выступала скороспелая женщина, обнаружившаяся в Джулиане. «Еще годик-другой, — подумал капитан, — и поселиться в одном доме с этим ребенком было бы гибелью».
По окончании церемонии все юные отпрыски набросились на мистера Бансби, приветствуя его нежным именем отца и выпрашивая полупенсовики. Когда волна горячих чувств схлынула и процессия готова была снова тронуться в путь, ее ненадолго задержал неожиданный припадок, случившийся с Александром Мак-Стинджером. По-видимому, это милое дитя твердо связывало свое представление о часовне с надгробными плитами, если в храм божий входили с иными намерениями, кроме обычной молитвы, и потому оно было совершенно уверено, что его мать похоронена и потеряна для него навеки. Потрясенный этой мыслью, Александр Мак-Стинджер завизжал с удивительной силой и весь почернел. Но как ни было трогательно такое доказательство нежной его привязанности к матери, эта замечательная женщина не могла допустить, чтобы ее любовь к сыну выродилась в слабость. Поэтому после тщетных попыток образумить его встряской, тычками, окриками и другими средствами, она вывела его на свежий воздух и испробовала другой метод: участники свадебной процессии услышали быстро следовавшие один за другим резкие звуки, напоминавшие аплодисменты, а вслед за этим увидели Александра, сидевшего на самой холодной каменной плите во дворе, очень разгоряченного и громко плакавшего.
Процессия, получив возможность снова выстроиться и отправиться на Бриг-Плейс, где было приготовлено свадебное пиршество, двинулось обратно в прежнем порядке, причем на долю Бансби выпало немало насмешливых поздравлений от прохожих со счастливым браком, только что заключенным. Капитан следовал до дверей дома. Но его обеспокоило более ласковое обращение миссис Бокем, которая, освободившись от обязанностей, поглощавших все ее внимание (бдительность и настороженность этих леди значительно ослабели, после того как Бансби благополучно женился), воспользовалась досугом, чтобы проявить интерес к его особе; посему он покинул и процессию и пленника, слабым голосом сославшись на деловое свидание и обещая в скором времени вернуться.
У капитана были сугубые основания чувствовать себя неловко, ибо он с раскаянием размышлял о том, что весьма способствовал пленению Бансби, разумеется, нимало об этом не помышляя, а просто вследствие беспредельной своей веры в изобретательность этого философа.
Капитану и в голову не приходило вернуться к старому Солю Джилсу, не зайдя предварительно узнать, как здоровье мистера Домби, хотя дом, где лежал больной, находился за городской чертой, там, где начинались луга. Когда капитан уставал, он просил кого-нибудь подвезти его, и таким образом путешествие прошло весело.
Шторы были спущены, и в доме стояла такая тишина, что капитан не решался постучать. Но, прислушавшись у двери, он различил приглушенные голоса, тихонько постучал и был впущен мистером Тутсом. Мистер Тутс с женой только что приехали сюда, побывав сначала во владениях Мичмана, чтобы повидать капитана, и узнав там адрес.
Но хотя они и приехали совсем недавно, миссис Тутс уже завладела младенцем, взяла его на руки и, присев на ступеньку лестницы, обнимала его и ласкала. Флоренс стояла тут же, наклонившись к ней, и никто не мог бы сказать, кого нежнее обнимала и ласкала миссис Тутс — мать или ребенка — и кто к кому относился с большею нежностью: Флоренс к миссис Тутс, или миссис Тутс к ней, или они обе к младенцу — столько было здесь любви и волнения.
— А ваш папаша очень болен, ненаглядная моя мисс Флой? — спросила Сьюзен.
— Он очень, очень болен, — ответила Флоренс. — Сьюзен, милая, больше не называйте меня так, как называли раньше. Но что это значит? — с удивлением спросила она, коснувшись ее платья. — Ваше прежнее платье? Прежняя шляпка и локоны, все по-старому?
Сьюзен залилась слезами и осыпала поцелуями маленькую ручку, с таким недоумением прикоснувшуюся к ней.
— Дорогая мисс Домби, — выступив вперед, сказал мистер Тутс, — я объясню. Это удивительнейшая женщина. Мало кто может с ней сравниться! Она всегда говорила — говорила еще до нашей свадьбы и повторяет по сей день, что, когда бы вы ни вернулись, она придет к вам в том самом платье, какое носила прежде, когда служила у вас, потому что боится — вдруг она покажется вам чужой и вы будете меньше любить ее. Я лично восхищаюсь этим платьем, сказал мистер Тутс. — Я обожаю ее в нем! Дорогая мисс Домби, она опять будет вашей горничной, няней, всем, чем была раньше. Она совсем не изменилась. Но, Сьюзен, дорогая моя, — сказал мистер Тутс, который говорил с восторгом и глубоким чувством, — я прошу только одного: ты должна помнить советы врача и не переутомляться!
ГЛАВА LXI
Она уступает
Флоренс нуждалась в помощи. Крайне нуждался в помощи ее отец, и услуги старой ее приятельницы были неоценимы. Смерть стояла у его изголовья. От человека, каким он был раньше, осталась только тень. Потрясенный духом и опасно больной, он опустил измученную голову на подушки постели, приготовленной для него руками дочери, и с тех пор ни разу не приподнял ее.
Флоренс всегда была с ним. Обычно он ее узнавал, но в бреду часто отодвигал в прошлое то, что происходило вокруг. Иногда он говорил так, словно его сын только что умер; и хотя, по его уверениям, он ни слова ей не сказал о том, как она бодрствовала у маленькой кроватки, однако он это видел — он это видел. И он прятал лицо в подушку, рыдал и протягивал исхудавшую руку. Иногда ой спрашивал ее: «Где Флоренс?» — «Я здесь, папа, здесь». — «Я не узнаю ее! — восклицал он. — Мы так долго были разлучены, что я не узнаю ее». И тогда его охватывал ужас, пока она не успокаивала его смятения и не вызывала у него слез, которые иной раз с таким трудом старалась осушить.
По временам он бредил о своих торговых операциях, и часто Флоренс, слушая его, теряла нить — иногда на несколько часов. Он повторял тот знакомый детский вопрос: «Что такое деньги?» — и задумывался, размышлял, рассуждал сам с собою более или менее связно, стараясь дать наилучший ответ, словно этот вопрос был задан ему впервые. Десятки тысяч раз он задумчиво повторял название своей прежней фирмы и каждый раз пытался приподнять голову с подушки. Он принимался считать своих детей: один… двое… и снова начинал сначала.
Но это бывало с ним в бреду. В другие периоды болезни, периоды наиболее длительные, он неизменно думал о Флоренс. Чаще всего бывало так: он воскрешал в памяти ту ночь, которую так недавно вспоминал, — ночь, когда она пришла к нему в комнату, и ему грезилось, будто сердце у него заныло и он вышел вслед за нею и в поисках ее стал подниматься по лестнице. Затем, смешивая давно прошедшее с недавними днями, он видел следы башмаков, удивлялся их количеству и начинал их считать, поднимаясь за Флоренс. Вдруг среди них появлялся кровавый след, а потом он замечал раскрытые настежь двери и за ними в зеркалах видел страшные отражения обезумевших людей, прятавших что-то у себя на груди. Но все время среди бесчисленных следов, среди кровавых следов он различал следы Флоренс. Все время она была впереди. Все время, не находя покоя, он шел за нею все дальше, считая следы, поднимался все выше, словно к вершине величественной башни, до которой нужно взбираться годы.
Однажды он осведомился, не послышался ли ему голос Сьюзен.
Флоренс ответила: «Да, милый папа», — и спросила, не хочет ли он ее видеть.
Он сказал: «Очень хочу». И Сьюзен не без трепета подошла к его кровати.
Казалось, это доставило ему большое облегчение. Он просил ее не уходить, прощал ей все, что она когда-то ему говорила; пусть она здесь останется. Теперь у него с Флоренс совсем другие отношения, — сказал он, — и они очень счастливы. Пусть она посмотрит! Он притянул к себе кроткую головку и заставил ее опуститься на свою подушку.
В таком положении он находился в течение многих дней и недель. Наконец он стал спокойнее: лежал в постели — жалкая тень человека — и говорил так тихо, что, только наклонившись к самым его губам, можно было услышать его. Теперь ему доставляло какое-то удовольствие лежать у открытого окна, смотреть на летнее небо и деревья, а по вечерам — на заходящее солнце; следить за тенями облаков и листвы, словно чувствуя какую-то симпатию к теням. Это было естественно. Для него жизнь и мир были только тенью.
Теперь он беспокоился о том, что Флоренс утомлена, и часто преодолевал свою слабость, чтобы прошептать, обращаясь к дочери: «Пойди погуляй, дорогая, подыши свежим воздухом. Пойди к своему мужу!» Однажды, когда у него в комнате был Уолтер, он поманил его к себе, попросил нагнуться и, пожав ему руку, прошептал, что, умирая, он может доверить Уолтеру свою дочь — он это знает.
Однажды вечером, перед заходом солнца, когда Флоренс с Уолтером сидели у него в комнате — он любил видеть их вместе. — Флоренс, держа в руках своего малютку, потихоньку начала напевать ему ту старую песенку, которую так часто певала умершему мальчику. Мистер Домби не мог этого вынести. Он поднял дрожащую руку, умоляя ее перестать, но на следующий день он попросил ее спеть эту песню еще раз. И с тех пор но вечерам часто повторял свою просьбу, и она пела. Он слушал, отвернувшись к стене.
Как-то раз Флоренс с Сьюзен сидели у окна в его комнате, а между нею и бывшей ее горничной, которая по-прежнему была ее верной помощницей, помещалась корзинка с рукоделием. Он задремал. Был чудесный вечер, еще часа два оставалось до сумерек, и тишина навеяла на Флоренс глубокую задумчивость. На минуту она забылась, вспоминая тот день, когда человек, который лежал сейчас здесь, такой изменившийся, познакомил ее с новой мамой. Она вздрогнула, когда Уолтер, облокотившись на спинку стула, коснулся ее плеча.
— Дорогая моя, — сказал Уолтер, — внизу тебя ждет один джентльмен, который хотел бы с тобою поговорить.
Ей показалось, что Уолтер смотрит серьезно и озабоченно, и она спросила, не случилось ли что-нибудь.
— Нет, нет, дорогая! — сказал Уолтер. — Я видел этого джентльмена и поговорил с ним.
Флоренс взяла его под руку и, оставив отца на попечении черноглазой миссис Тутс, занимавшейся шитьем с таким рвением, на какое только способны черноглазые женщины, сошла вниз вместе с мужем. В уютной маленькой гостиной, выходившей окнами в сад, сидел джентльмен, который при виде Флоренс встал, чтобы пойти ей навстречу, но, подчиняясь своеобразному устройству ног, свернул в сторону и остановился, лишь наткнувшись на стол.
Тогда Флоренс припомнила кузена Финикса, которого сначала не узнала, так как деревья перед окнами отбрасывали густую тень. Кузен Финикс пожал ей руку и поздравил со вступлением в брак.
— Я очень сожалею о том, что ранее не имел возможности принести вам свои поздравления, — сказал кузен Финикс, усаживаясь после того, как села Флоренс, — но, собственно говоря, случилось столько мучительных происшествий, следовавших, если можно так выразиться, по пятам друг за другом, что я сам находился в чертовски скверном состоянии и решительно не мог появляться в обществе. Я довольствовался своим собственным обществом, и, право же, не очень-то приятно человеку, бывшему высокого мнения о своих возможностях, узнать, что он способен надоесть самому себе, собственно говоря, до последней крайности.
Какое-то замешательство и тревога, отражавшиеся в манерах этого джентльмена, который всегда оставался джентльменом, несмотря на свойственные ему маленькие безобидные странности, а также вид Уолтера навели Флоренс на мысль, что за этим следует нечто более непосредственно связанное с целью визита.
— Я говорил моему другу мистеру Гэю, если он разрешит мне называть его этим именем, — сказал кузен Финикс, — с какою радостью я узнал о полном выздоровлении своего друга Домби. Надеюсь, мой друг Домби не допустит, чтобы потеря состояния подействовала на него угнетающе. Не могу сказать, чтобы мне самому случилось потерять большое состояние: большого состояния у меня, собственно говоря, никогда не было. Но то, что я мог потерять, я потерял и не замечаю, чтобы меня это очень беспокоило. Мой друг Домби чертовски честный человек, — таково общее мнение, — и полагаю, ему весьма утешительно будет об этом узнать. Даже Томи Скрюзер — человек в высшей степени желчный, с которым мой друг Гэй, вероятно, знаком, — ничего не может сказать в опровержение этого факта.
Флоренс еще живее, чем прежде, почувствовала, что за этим должно последовать какое-то сообщение, и с нетерпением ждала его — с таким нетерпением, что кузен Финикс сказал, как бы отвечая на вопрос:
— Видите ли, мы с моим другом Гэем рассуждали о том, прилично ли будет просить вас об одном одолжении, и мой друг Гэй, который с величайшей сердечностью и искренностью пошел мне навстречу, за что я ему весьма признателен, разрешил мне обратиться к вам с этой просьбой. Я знаю, что такую милую леди, как прелестная и безупречная дочь моего друга Домби, не придется долго упрашивать, но я счастлив, что заручился поддержкой и одобрением моего друга Гэя. Так, например, в те времена, когда я заседал в парламенте, если кто-нибудь хотел внести предложение — что случалось редко, так как нас держали в руках и лидеры обеих партий требовали строжайшей дисциплины, а это было чертовски хорошо для рядовых вроде меня, потому что нам не позволяли постоянно выставлять себя напоказ, чего многие из нас страстно добивались, — так вот, говорю я, в те времена, когда я заседал в парламенте, если кому-нибудь разрешалось выступить со своим крохотным пустым предложеньицем, он всегда считал долгом заявить о своей приятной уверенности в том, что его чувства встретят отклик в сердце мистера Питта[45], этого, собственно говоря, кормчего, благополучно выдержавшего шторм. Вслед за этим чертовски много парней немедленно разражалось восторженными возгласами, и это вдохновляло оратора. Но, собственно говоря, эти парни, получив приказ выражать величайший восторг при упоминании о мистере Питте, стали такими знатоками своего дела, что это имя всегда их будило. В сущности, они понятия не имели, о чем идет речь, и Разговорчивый Браун — Браун из министерства финансов, который выпивал сразу четыре бутылки, — с ним, возможно, был знаком отец моего друга Гэя, ибо в то время моего друга Гэя еще не было на свете, — так вот этот Браун говаривал, что если бы кто-нибудь встал и с прискорбием сообщил палате, что в кулуарах корчится в предсмертных судорогах какой-нибудь достопочтенный член парламента и фамилия этого достопочтенного члена парламента — Питт, обязательно раздались бы восторженные крики.
Это упорное нежелание изложить цель визита привело в смятение Флоренс, и, волнуясь все больше и больше, она переводила взгляд с кузена Финикса на Уолтера.
— Право же, дорогая моя, ничего плохого не случилось, — сказал Уолтер.
— Клянусь честью, ничего плохого не случилось, — подтвердил кузен Финикс, и я глубоко огорчен тем, что вызвал у вас хотя бы минутную тревогу. Смею вас уверить, ничего плохого не случилось. Одолжение, о котором я хочу вас просить, заключается всего-навсего в том… но, право же, это кажется таким необычайным, что я был бы бесконечно признателен моему другу Гэю, если бы он потрудился сломать… собственно говоря, сломать лед.
Услыхав такую мольбу, а также видя обращенный к нему умоляющий взгляд Флоренс, Уолтер сказал:
— Дорогая моя, дело очень простое: не согласишься ли ты поехать в Лондон с этим джентльменом, которого ты хорошо знаешь?
— Прошу прощения — и с моим другом Гэем! — перебил кузен Финикс.
— И со мною. Навестить одну особу.
— Кого? — спросила Флоренс, переводя взгляд с одного на другого.
— Если бы мне разрешено было просить, чтобы вы не требовали ответа на этот вопрос, — сказал кузен Финикс, — я взял бы на себя смелость обратиться к вам с такой просьбой.
— А ты знаешь, Уолтер? — спросила Флоренс.
— Да.
— И считаешь, что я должна ехать?
— Да. Я уверен, что таково было бы и твое мнение. Хотя, по некоторым причинам, мне хорошо понятным, пожалуй, лучше сейчас ничего больше не говорить.
— Если папа еще спит или если он проснулся, но может обойтись без меня, я сейчас же поеду, — сказала Флоренс.
Спокойно поднявшись и бросив на них слегка встревоженный, но доверчивый взгляд, она вышла из комнаты.
Когда она вернулась, чтобы ехать с ними, они беседовали о чем-то у окна, и Флоренс могла только удивляться, что именно побудило их сойтись так близко за такой короткий срок. Но ее не удивил взгляд, полный гордости и любви, какой бросил на нее муж, оборвав разговор, когда она вошла; так смотрел он на нее всегда.
— Я оставлю моему другу Домби свою визитную карточку, — сказал кузен Финикс, — от всей души уповая, что с каждым днем к нему будут возвращаться здоровье и силы. И надеюсь, мой друг Домби окажет мне честь, считая меня человеком, который, собственно говоря, чертовски восхищается той репутацией, какою он пользуется как британский купец и чертовски порядочный человек. Мое поместье пришло в полный упадок, но если мой друг Домби будет нуждаться в перемене климата и пожелает поселиться там, он увидит, что это в высшей степени здоровая местность, — да иначе и быть не может, потому что скука там невыносимая. Если мой друг Домби страдает упадком сил и разрешит порекомендовать ему средство, которое мне часто помогало — мне случалось иногда чувствовать ужасную дурноту, ибо я вел довольно беспутный образ жизни в те времена, когда люди жили беспутно, — я бы, собственно говоря, посоветовал яичный желток, взбитый с сахаром и мускатным орехом в стакане хереса; выпивать по утрам с сухариком. Джонсон, державший зал для бокса на Бонд-стрит, человек весьма сведущий, о котором мой друг Гэй несомненно слышал, говорил, бывало, что, тренируясь перед выступлением на ринге, они заменяли херес ромом. В данном случае я бы рекомендовал херес, так как мой друг Домби еще не оправился от болезни, вследствие чего ром может броситься ему… собственно говоря, в голову и привести его в чертовски скверное положение.
Произнеся эту речь, кузен Финикс явно пребывал в нервическом состоянии и тревоге. Затем, предложив руку Флоренс и по мере сил удерживая в повиновении свои непокорные ноги, казалось, твердо решившие идти в сад, он повел ее к двери и усадил в карету, которая ждала у подъезда. Затем в карету сел Уолтер, и они тронулись в путь.
Проехали они миль шесть или восемь. Стало смеркаться, когда они проезжали по скучным благопристойным улицам в западной части Лондона. Флоренс вложила свою руку в руку Уолтера и очень внимательно, с возрастающей тревогой присматривалась к каждой новой улице, в которую они сворачивали.
Когда карета остановилась, наконец, на Брук-стрит, перед тем самым домом, где была отпразднована злополучная свадьба мистера Домби, Флоренс спросила:
— Уолтер, что же это значит? Кого я здесь увижу?
Уолтер успокоил ее, но ничего не ответил, тогда она окинула взглядом фасад и увидела, что все окна закрыты, как будто дом необитаем. Кузен Финикс уже вышел из кареты и предложил ей руку.
— Разве ты не пойдешь со мной, Уолтер?
— Нет, я останусь здесь. Не дрожи так, дорогая Флоренс! Тебе нечего бояться.
— Я это знаю, Уолтер, раз ты здесь, так близко от меня. Я в этом уверена, но…
Дверь бесшумно распахнулась, хотя никто не стучал, и Флоренс, только что вдыхавшая летний вечерний воздух, вошла с кузеном Финиксом в душный, скучный дом. Более угрюмый и хмурый, чем когда бы то ни было, он, казалось, стоял запертым со дня свадьбы и с той поры накапливал в своих стенах уныние и мрак.
Флоренс с трепетом поднялась по темной лестнице и остановилась вместе со своим провожатым у двери в гостиную. Кузен Финикс молча открыл дверь и жестом попросил ее пройти в следующую комнату, тогда как сам он был намерен остаться здесь. После минутного колебания Флоренс повиновалась.
За столом у окна сидела леди, которая, казалось, что-то писала или рисовала; повернувшись лицом к угасающему дневному свету, она опиралась головой на руку. Флоренс, нерешительно сделав несколько шагов, внезапно застыла на месте, словно потеряв способность двигаться. Леди оглянулась.
— Боже мой! — вскричала она. — Что же это значит?
— Нет, нет! — воскликнула Флоренс, отшатнувшись, когда та встала, и вытянув перед собой руки, чтобы отстранить ее. — Мама!
Они стояли и смотрели друг на друга. Страсти и гордыня наложили свою печать на лицо Эдит, но оно осталось прекрасным и величественным. А лицо Флоренс, несмотря на весь ее ужас, говорило о жалости, скорби и благодарных нежных воспоминаниях. Лица обеих выражали изумление и страх. Обе, такие неподвижные и молчаливые, смотрели друг на друга, разделенные черной бездной неизгладимого прошлого.
Флоренс первая прервала молчание. Разрыдавшись, она воскликнула, потрясенная до глубины души:
— О мама, мама! Зачем пришлось нам встретиться вот так? Зачем вы были так добры ко мне, когда больше никого у меня не было, если нам предстояла вот такая встреча?
Эдит стояла перед ней безмолвная и словно оцепеневшая. Она не спускала с нее глаз.
— Я не смею об этом думать, — продолжала Флоренс. — Я только что была с папой. Он болен. Теперь мы всегда вместе, больше мы никогда не расстанемся. Если вы хотите, чтобы я попросила его простить вас, я это сделаю, мама. Я почти уверена, что теперь он простит, если я его попрошу. И пусть бог простит вас и пошлет вам утешение!
Та не ответила ни слова.
— Уолтер — я вышла за него замуж, и у нас родился сын, — робко сказал Флоренс, — Уолтер здесь, у подъезда, он привез меня сюда. Я скажу ему, что вы раскаиваетесь, что вы стали другой, — Флоренс с грустью смотрела на нее. — Я знаю, он вместе со мной будет просить папу. Что же еще могу я сделать?
Эдит, все такая же неподвижная, с остановившимся взглядом, нарушила молчание и медленно проговорила:
— Пятно на вашем имени, на имени вашего мужа, вашего ребенка. Подумайте, можно ли это когда-нибудь простить, Флоренс?
— Можно ли простить, мама? Вам это уже простили! От всей души, и Уолтер и я. Вы можете быть совершенно уверены, если такая уверенность даст вам утешение. Вы… вы… — замялась Флоренс, — вы не говорите о папе, но, конечно, вы хотите, чтобы я вымолила у него прощение для вас. Я уверена.
Она не ответила ни слова.
— Я сделаю это! — продолжала Флоренс. — Если вы мне позволите, я принесу вам его прощение, и тогда нам можно будет расстаться иначе — так, как расстались бы мы в былое время. Я попятилась, мама, — кротко сказала Флоренс, подходя ближе, — я отступила от вас не из боязни, и я не считаю, что вы можете меня запятнать. Я хочу только исполнить свой долг по отношению к папе. Я ему очень дорога, и он мне очень дорог. Но мне никогда не забыть, как вы были добры ко мне! О, молите бога, мама, — воскликнула Флоренс, бросаясь в ее объятия, — молите бога, чтобы он простил вам этот грех и позор и простил мне то, что я сейчас делаю (если это грешно) и не могу не делать, помня, чем вы для меня были!
Эдит, словно сломленная этими объятиями, упала на колени и обняла руками ее шею.
— Флоренс! — вскричала она. — Мой светлый ангел! Прежде чем мною снова овладеет безумие, прежде чем вернется мое упорство и поразит меня немотою, верьте мне — я не виновна.
— Мама!
— Виновна во многом! Виновна в том, что разверзла между нами пропасть. Виновна в том, что должно отделять меня до конца моей жизни от целомудрия и чистоты — прежде всего от вас! Виновна в слепой и страстной ненависти, в которой даже теперь я не раскаиваюсь, не могу и не хочу раскаиваться! Но я не согрешила с тем — умершим! Клянусь богом!
Все еще не поднимаясь с колен, она воздела обе руки и поклялась в этом.
— Флоренс! — продолжала она. — Флоренс, самая чистая и непорочная из всех, кого я знаю, Флоренс, которую я люблю и которая много лет назад могла бы сделать меня другим человеком и заставила на время измениться даже такую женщину, как я, верьте мне, в этом я не повинна, и позвольте мне снова, в последний раз, прижать эту милую головку к моему разбитому сердцу!
Она была растрогана и плакала. Если бы в прежние годы это случалось с ней чаще, она бы не была теперь так несчастна.
— Ничто в мире, — воскликнула она. — не могло бы вырвать у меня признание в том, что я не виновна! Ни любовь, ни ненависть, ни надежда, ни угрозы! Я сказала, что скорее умру, но не пророню ни слова. Я могла бы это сделать, и я бы это сделала, если бы мы не встретились, Флоренс!
— Надеюсь, — послышался голос кузена Финикса, который появился в дверях и стал топтаться на пороге, — надеюсь, моя прелестная и безупречная родственница простит мне, что я, прибегнув к маленькой хитрости, устроил это свидание. Не стану утверждать, будто раньше мне не приходило в голову, что моя прелестная и безупречная родственница имела несчастье опозорить себя связью с этим белозубым человеком, ныне покойным, ибо, собственно говоря, приходится наблюдать весьма странные союзы такого рода, заключенные в этом мире, который поражает нас чертовски непонятными сочетаниями и является самой непостижимой вещью из всех нам известных. Но, как я уже сообщал моему другу Домби, я не мог признать виновность моей прелестной и безупречной родственницы, пока преступление ее не будет окончательно доказано. Когда же этого человека, ныне покойного, настигла, собственно говоря, чертовски ужасная смерть, я понял, что ее положение должно быть крайне затруднительным. Сознавая также, что наша семья, оказывавшая ей слишком мало внимания, заслуживает некоторого порицания и что семья эта — беззаботная, а моя тетка, хотя и чертовски жизнерадостная женщина, была, пожалуй, не самой лучшею из матерей, я взял на себя смелость разыскать ее во Франции и предложить помощь, поскольку может оказать помощь человек, не имеющий почти никаких средств… По этому случаю моя прелестная и безупречная родственница удостоила заявить, что, по ее мнению, я — чертовски славный парень в своем роде, и поэтому она принимает мою поддержку. Собственно говоря, я принял это как любезность со стороны моей прелестной и безупречной родственницы, потому что я становлюсь немощным, а ее заботливость доставляет мне величайшее утешение.
Эдит, усадив Флоренс на диван, махнула рукой, как будто просила его ничего больше не говорить.
— Моя прелестная и безупречная родственница, — продолжал кузен Финикс, не переставая топтаться в дверях, — извинит меня, если ради ее блага, и ради себя самого, и ради моего друга Домби, чья прелестная и безупречная дочь приводит нас в такое восхищение, я разверну до конца нить своих замечаний. Она, вероятно, не забыла, что с самого начала мы с ней никогда не упоминали о ее побеге. Мое мнение всегда было таково, что тут кроется какая-то тайна, которую она при желании могла бы осветить. Но так как моя прелестная и безупречная родственница — женщина чертовски решительная, я знал, что с ней, собственно говоря, шутки плохи, а потому и избегал всяких споров. Однако не так давно я нашел уязвимую точку — нежную привязанность к дочери моего друга Домби, — и тогда я сообразил, что, если мне удастся устроить свидание, неожиданное для обеих сторон, оно может привести к благодетельным результатам. И вот, находясь частным образом в Лондоне и собираясь отправиться на юг Италии, где мы, собственно говоря, намерены обосноваться, пока не переселимся в иной, вечный дом — чертовски неприятная мысль для всякого человека, — я принялся разузнавать о местожительстве моего друга Гэя, прекрасного и удивительно чистосердечного человека, которого, должно быть, знает моя прелестная и безупречная родственница, и мне посчастливилось привезти сюда его милую жену. А теперь, — заключил кузен Финикс с неподдельным, искренним чувством, прорывавшимся сквозь легкомысленный и небрежный тон, — я заклинаю мою родственницу не останавливаться на полпути, но по мере сил загладить то зло, в совершении которого она повинна, — не ради семейной чести, не ради ее собственной репутации, не ради тех соображений, которые она, в силу неблагоприятно сложившихся обстоятельств, стала почитать мелкими, а только потому, что это не добро, а зло.
После этого ноги кузена Финикса согласились его увести. Оставив Эдит наедине с Флоренс, он притворил за собой дверь.
Эдит, сидевшая рядом с Флоренс, несколько минут молчала. Потом она вынула из-за корсажа небольшой пакет.
— Я долго спорила с собой, — тихо сказала она, — нужно ли это записать на случай скоропостижной смерти или какой-нибудь катастрофы, но я не могла иначе. С тех пор я не переставала думать о том, когда и как уничтожить эту бумагу. Возьмите ее, Флоренс. Здесь написана чистая правда.
— Передать папе? — спросила Флоренс.
— Кому хотите, — ответила Эдит. — Она дана вам и получена вами. Он никогда не мог бы получить ее из других рук.
И снова они сидели молча в сгущавшихся сумерках.
— Мама, — сказала Флоренс, — он лишился всего своего имущества. Он был при смерти. Опасность и теперь еще не миновала. Могу ли я передать ему что-нибудь от вас?
— Вы мне сказали, что теперь вы ему очень дороги? — спросила Эдит
— Да! — дрожащим голосом ответила Флоренс.
— Скажите ему — я жалею о том, что нам суждено было встретиться.
— Больше ничего? — спросила Флоренс после недолгого молчания.
— Если он спросит, скажите ему: я не раскаиваюсь в том, что сделала… еще не раскаиваюсь… потому что, если бы завтра пришлось снова это сделать, я бы это сделала снова. Но если он стал другим человеком…
Она запнулась: Флоренс молча прикоснулась к ее руке, и в этом прикосновении было что-то, заставившее ее запнуться.
— …Но так как он стал другим человеком, он знает, что теперь это не могло бы случиться. Скажите ему — я бы хотела, чтобы этого никогда не было.
— Могу я сказать, — спросила Флоренс, — что вы с огорчением услышали о перенесенных им страданиях?
— Нет, — возразила она, — если благодаря им он узнал, что его дочь очень дорога ему. Он сам не будет сожалеть об этом, Флоренс, если они послужили ему уроком.
— Вы желаете ему добра и хотели бы видеть его счастливым! Я в этом уверена! — воскликнула Флоренс. — О, позвольте мне когда-нибудь, если представится удобный случай, передать ему это!
Темные глаза Эдит пристально смотрели в пространство, и она ничего не ответила, пока Флоренс не повторила своей мольбы; тогда Эдит продела ее руку под свою и сказала, не отводя задумчивого взгляда от окна, за которым сгущалась тьма:
— Скажите ему, что, если теперь у него найдутся основания отнестись с сочувствием к моему прошлому, я прошу его об этом сочувствии. Скажите ему, что, если теперь у него найдутся основания вспоминать обо мне с меньшей горечью, я прошу его об этом. Скажите ему, что, хотя мы умерли друг для друга и никогда не встретимся по сю сторону вечности, у нас есть теперь одно общее чувство, которого не было прежде.
Стойкость, казалось, изменила ей, и темные глаза затуманились слезами.
— Я говорю это, веря, что он будет лучшего мнения обо мне, а я о нем, сказала она. — Чем больше он будет любить свою Флоренс, тем меньше он будет ненавидеть меня. Чем больше он будет гордиться и радоваться при виде ее и ее детей, тем больше он будет раскаиваться, вспоминая свою роль в этом страшном сновидении — нашей супружеской жизни. Тогда и я раскаюсь — пусть он об этом узнает, — тогда и я задумаюсь над тем, что слишком много мыслей уделяла причинам, сделавшим меня такою, какою я была. А мне следовало бы подумать также и о том, почему он стал таким, каков он был. Тогда я постараюсь простить ему его вину. И пусть он постарается простить мне мою!
— О мама! — воскликнула Флоренс. — Теперь, когда я услышала эти слова, мне стало легче на сердце — несмотря на такую встречу и разлуку!
— Да, эти слова звучат странно и в моих ушах, — сказала Эдит, — и никогда мои губы не произносили ничего подобного им. Но даже если бы я была тем гнусным созданием, каким я дала ему повод почитать меня, — мне кажется, я все-таки произнесла бы эти слова, услышав, что вы стали дороги друг другу. Пусть же он — когда вы будете ему дороже всего — со всем снисхождением отнесется ко мне, тогда и я в мыслях своих отнесусь к нему со всем снисхождением! Вот последние мои слова, какие я могу передать ему! А теперь прощайте, жизнь моя!
Она крепко обняла ее и, казалось, излила на нее всю любовь и нежность, скопившиеся в ее душе.
— Этот поцелуй передайте вашему малютке! А эти поцелуи — вам вместо благословения! Милая, дорогая моя Флоренс, ненаглядная моя девочка, прощайте!
— Мы еще встретимся! — воскликнула Флоренс.
— Никогда! Никогда! Когда вы оставите меня здесь, в этой темной комнате, думайте, что вы оставили меня в могиле. Помните только — когда-то я жила на свете и любила вас!
И Флоренс, не видя больше ее лица, но до последней минуты ощущая ее поцелуи и ласки, рассталась с ней.
Кузен Финикс встретил ее у двери и проводил вниз, в сумрачную столовую, и она, заливаясь слезами, опустила голову на плечо Уолтера.
— Мне чертовски жаль, — сказал кузен Финикс, с самым простодушным видом и без всякого смущения утирая слезы манжетами, — чертовски жаль, что чувствительная натура прелестной и безупречной дочери моего друга Домби и очаровательной жены моего друга Гэя столь опечалена и потрясена только что закончившимся свиданием. Но — верю и надеюсь — мною руководили наилучшие намерения, и мой почтенный друг Домби успокоится, узнав о том, что здесь открылось. Я чрезвычайно сожалею, что мой друг Домби попал, собственно говоря, в чертовски скверное положение, заключив союз с одним из членов нашей семьи, но я твердо придерживаюсь того мнения, что, не будь этого проклятого негодяя Каркера, этого белозубого человека, все обошлось бы сравнительно благополучно. Что касается моей родственницы, которая оказала мне честь, составив обо мне исключительно хорошее мнение, то я могу уверить очаровательную жену моего друга Гэя, что моя родственница, собственно говоря, может положиться на меня, как на отца. А что касается превратностей человеческой жизни и удивительнейших поступков, которые мы постоянно совершаем, то я могу только сказать вместе с моим другом Шекспиром человеком, прославившим себя в веках, с которым мой друг Гэй, без сомнения, знаком, — что жизнь есть лишь тень сновидения[46].
ГЛАВА LXII
Заключительная
Бутылка, уже давно не видевшая дня и поседевшая от пыли и паутины, извлечена на солнечный свет, и золотистое вино в ней бросает отблески на стол.
Это последняя бутылка старой мадеры.
— Вы совершенно правы, мистер Джилс, — говорил мистер Домби, — это редчайшее и восхитительное вино.
Капитан, который при этом присутствует, сияет от радости. Его рдеющее чело поистине окружено нимбом восторга.
— Мы дали друг другу слово, сэр, — замечает мистер Джилс, — я говорю о Нэде и себе самом…
Мистер Домби кивает капитану, который в немом блаженстве сияет все больше и больше…
— …Что разопьем эту бутылку вскоре после благополучного возвращения Уолтера домой. Хотя о таком возвращении мы и не мечтали. Если вы не возражаете против нашей давнишней причуды, сэр, выпьем этот первый бокал за здоровье Уолтера и его жены!
— За здоровье Уолтера и его жены! — говорит мистер Домби. — Флоренс, дитя мое! — И он поворачивается, чтобы поцеловать ее.
— За здоровье Уолтера и его жены! — говорит мистер Тутс.
— За здоровье Уолтера и его жены! — восклицает капитан. — Ура! — И так как капитан не скрывает неудержимого желания с кем-то чокнуться, мистер Домби с большой охотой протягивает свой бокал. Остальные следуют его примеру, и раздается веселый, радостный звон, живо напоминающий о свадебных колоколах.
Другие вина, спрятанные в погребах, стареют так же, как старела в далекие дни эта мадера; и пыль и паутина покрывают бутылки.
Мистер Домби — седой джентльмен; заботы и страдания оставили глубокий след на его лице, но это лишь отражение пронесшейся бури, за которой последовал ясный вечер.
Честолюбивые замыслы больше его не смущают.
Единственная его гордость — это дочь и ее муж. Он стал молчаливым, задумчивым, тихим и не расстается с дочерью. Мисс Токс изредка появляется в кругу семьи, предана ей всей душой и пользуется всеобщим расположением. Ее восхищение патроном — некогда величественным — чисто платоническое; таким оно стало с тех пор, как ей был нанесен удар на площади Принцессы, но оно нимало не поколебалось.
У мистера Домби после краха не осталось ничего, кроме некоторой суммы, которая поступает ежегодно — он не знает от кого — и сопровождается настойчивой просьбой не разыскивать отправителя, ибо эти деньги — старый долг, выплачиваемый человеком, который хочет возместить прежние убытки. По этому поводу мистер Домби советовался с одним из своих прежних служащих; тот считает возможным принимать эти деньги и не сомневается в том, что некогда фирма действительно заключила какую-то сделку, которая была забыта.
Этот холостяк с карими глазами — он уже не холостяк — женат теперь, женат на сестре седого Каркера-младшего. Он навещает своего прежнего патрона, но навещает редко. У седого Каркера-младшего есть причины, связанные с его историей и, в особенности, с его фамилией, — по которым ему лучше держаться вдали от своего прежнего хозяина. И так как он живет с сестрой и ее мужем, то и они стараются держаться вдали. Уолтер, а также и Флоренс иногда навещают их, и в уютном доме прочувствованно звучат дуэты для фортепьяно и виолончели с участием «гармонических кузнецов».
А что поделывает Деревянный Мичман после всех этих перемен? О, он по-прежнему на своем посту! Выставив вперед правую ногу, он зорко следит за наемными каретами; заново выкрашенный, начиная с треуголки и кончая пряжками на туфлях, он бдителен больше чем когда бы то ни было; а над ним ослепительно сверкают два имени, начертанные золотыми буквами: ДЖИЛС И КАТЛЬ.
Никаких новых дел Мичман не ведет, по-прежнему занимаясь своей торговлей. Но ходят слухи, распространяясь на полмили вокруг синего зонта на Леднхоллском рынке, что мистер Джилс весьма удачно распорядился в былые времена своим капиталом и не только не отстал от века, как он сам полагал, но, в сущности, немножко опередил его, и ему оставалось лишь подождать истечения сроков. Поговаривают о том, что деньги мистера Джилса начали оборачиваться и оборачиваются довольно быстро. Несомненно лишь одно: он стоит у двери лавки, в своем костюме кофейного цвета, с хронометром в кармане и очками на лбу, и как будто не сокрушается об отсутствии покупателей, но имеет вид веселый и довольный, хотя рассеян так же, как и в былые времена.
Что касается его компаньона, капитана Катля, то представление о торговом предприятии «Джилс и Катль», сложившееся в голове капитана, превосходит любую действительность. Капитан не мог бы гордиться больше значением Мичмана для коммерции и навигации страны, даже если бы ни одно судно не покидало лондонский порт без помощи этого деревянного моряка. Он не перестает восторгаться при виде своего имени, красующегося над дверью. Раз двадцать в день он переходит через улицу, чтобы посмотреть на него с противоположного тротуара, и в таких случаях неизменно говорит: «Эдуард Катль, приятель, если бы твоей матери стало известно, что ты сделаешься человеком науки, как удивилась бы добрая старушка!»
Но вот к Мичману стремительно подъезжает мистер Тутс, и когда мистер Тутс врывается в маленькую гостиную, лицо у него очень красное.
— Капитан Джилс и мистер Соле, — говорит мистер Тутс, — имею счастье сообщить вам, что миссис Тутс подарила нам еще одного члена семейства.
— И это делает ей честь! — восклицает капитан.
— Поздравляю вас, мистер Тутс! — говорит старый Соль.
— Благодарю вас, — хихикает мистер Тутс, — я вам очень признателен. Я знал, что вы обрадуетесь, а потому и заглянул к вам сам. Мы, знаете ли, преуспеваем. У нас есть Флоренс, есть Сьюзен, а теперь еще один младенец.
— Женского пола? — осведомляется капитан.
— Да, капитан Джилс, — говорит мистер Тутс, — и я этому рад. Чем чаще мы будем воспроизводить эту удивительную женщину, тем, по моему мнению, лучше!
— Держись крепче! — говорит капитан, берясь за старинную четырехугольную бутылку без горлышка, ибо сейчас вечер и скромный запас трубок и стаканов, имеющийся у Мичмана, красуется на столе. — Выпьем за ее здоровье и пожелаем ей произвести на свет еще столько же!
— Благодарю вас, капитан Джилс, — говорит обрадованный мистер Тутс, — я присоединяюсь к этому тосту. Если вы мне разрешите, полагаю это никого не обеспокоит, я, пожалуй, закурю трубку.
Мистер Тутс начинает курить и от избытка чувств становится очень болтливым.
— Капитан Джилс и мистер Соле, — говорит Тутс, — эта превосходная женщина не раз проявляла свой исключительный ум, но больше всего я поражен тем, что она прекрасно поняла мою преданность мисс Домби.
Оба слушателя соглашаются с ним.
— Потому что мои чувства по отношению к мисс Домби, — говорит мистер Тутс, — остались неизменными. Они те же, что и раньше. И сейчас она остается для меня тем же светлым видением, каким была до моего знакомства с Уолтерсом. Когда между миссис Тутс и мною впервые зашла речь о… короче говоря, о нежной страсти, вы понимаете, капитан Джилс…
— Да, да, приятель, — говорит капитан, — о страсти, которая играет всеми нами… вы перелистайте книгу и найдете это место…
— Я непременно это сделаю, капитан Джилс, — с величайшей серьезностью отвечает мистер Тутс. — Когда мы впервые заговорили о таких предметах, я объяснил, что меня, знаете ли, можно назвать увядшим цветком.
Капитан весьма одобряет эту метафору и шепчет, что лучше розы нет цветка.
— Боже мой! — продолжает мистер Тутс. — Мои чувства были ей известны ничуть не хуже, чем мне самому. Ей мне нечего было говорить. Она была единственным человеком, который мог встать между мной и безмолвной могилой, и она это сделала наилучшим образом, заслужив вечное мое восхищение. Она знает, что никого я не почитаю так, как мисс Домби. Она знает, что нет такой вещи, которой бы я не сделал для мисс Домби. Она знает, что я считаю ее самой красивой, самой очаровательной, самой божественной женщиной. Каково же ее мнение по этому поводу? В высшей степени разумное! «Дорогой мой, ты прав. Я и сама так думаю».
— И я так думаю! — сказал капитан.
— И я, — говорит Соль Джилс.
— А какая наблюдательная женщина моя жена! — продолжает мистер Тутс, помолчав и затянувшись трубкой с великим удовольствием, отразившимся на его физиономии. — Какая у нее проницательность! Какие замечания она делает! Вчера вечером, например, когда мы сидели, вкушая радости семейного очага… клянусь честью, эти слова плохо выражают то чувство, какое я испытываю в обществе моей жены, — вчера вечером она сказала, что отрадно подумать о теперешнем положении нашего друга Уолтерса. «Теперь, — заметила она, — он избавлен от необходимости плавать по морям, после того первого большого путешествия с молодой женой». Как вам известно, он и в самом деле избавлен от этой необходимости, мистер Солс!
— Совершенно верно, — соглашается старый мастер, потирая руки.
— «Теперь, — говорит моя жена, — та же фирма доверяет ему чрезвычайно ответственный пост на родине; снова он может себя проявить с лучшей стороны; он стремительно поднимается по ступенькам лестницы; все его любят. В эту счастливую пору его жизни дядя оказывает ему поддержку»…полагаю, это так и есть, мистер Солс? Моя жена никогда не ошибается.
— Да, да… несколько наших кораблей, нагруженных золотом и пропавших без вести, действительно вернулись на родину, — смеясь, отвечает старый Соль. — Суденышки маленькие, мистер Тутс, но моему мальчику они пригодятся!
— Вот именно! — говорит мистер Тутс. — Никогда вам не уличить мою жену в ошибке! «Вот какое положение он теперь занимает, — говорит эта замечательнейшая женщина, — а что же дальше? Что будет дальше?» — спрашивает миссис Тутс. Теперь, капитан Джилс и мистер Солс, прошу обратить внимание на глубокую проницательность моей жены. «Да ведь на глазах у мистера Домби закладывается фундамент, и на этом фундаменте постепенно вырастает э… Э… «сооружение»…да, именно так выразилась миссис Тутс, — с восторгом говорит мистер Тутс, — «постепенно вырастает сооружение, быть может, не хуже, а лучше того, которое он возглавлял и скромное зарождение которого изгладилось в его памяти (серьезная ошибка, хотя и не редкая, по словам миссис Тутс). Так, благодаря его дочери, — сказала моя жена, — «взойдет», нет, «восстанет» — именно так выразилась моя жена — «восстанет во славе новый Домби и Сын».
Мистер Тутс с помощью своей трубки, которую он с радостью применяет в интересах ораторского искусства, ибо надлежащее пользование ею вызывает у него весьма неприятные ощущения, столь энергически воздает должное пророческим словам жены, что капитан, в величайшем возбуждении подбросив вверх глянцевитую шляпу, кричит:
— Соль Джилс, вы человек науки и мой старый компаньон, что посоветовал я перечитать Уольру в тот вечер, когда он поступил на службу? Вот эта цитата: «Вернись, Виттингтон, лондонский лорд-мэр, и когда ты состаришься, ты не покинешь его». Так ли было дело, Соль Джилс?
— Конечно, Нэд, — отвечает старый мастер судовых инструментов. — Я прекрасно помню.
— Так вот что я вам скажу, — говорит капитан, откинувшись на спинку стула и выпячивая грудь с намерением разразиться оглушительным ревом. — Я вам спою от первого до последнего слова «Красотку Пэг», а вы оба держитесь крепче и подпевайте!
Вина, спрятанные в погребах, стареют так же, как в далекие времена — та старая мадера, и пыль и паутина покрывают бутылки.
Стоят ясные осенние дни, и на морском берегу часто прогуливаются молодая леди и седой джентльмен. С ними, или где-нибудь поблизости, двое детей — мальчик и девочка. И старая собака обычно трусит следом.
Старый джентльмен идет с мальчиком, разговаривает с ним, участвует в его играх, присматривает за ним, не спускает с него глаз, словно в нем вся его жизнь. Если он задумчив — задумчив и седой джентльмен; а иной раз, когда ребенок сидит рядом с ним, заглядывает ему в лицо и задает вопросы, он берет крохотную ручонку, удерживает ее в своей и забывает отвечать. Тогда мальчик говорит:
— Что, дедушка, я опять очень похож на моего покойного маленького дядю?
— Да, Поль. Но он был слабенький, а ты очень сильный.
— О да, я очень сильный!
— Он лежал в кроватке, у моря, а ты можешь бегать по берегу.
И они опять прогуливаются, потому что седой джентльмен любит, чтобы мальчик двигался и резвился на свободе. И когда они гуляют вместе, слух об их привязанности друг к другу распространяется и следует за ними.
Но никто, кроме Флоренс, не знает о том, как велика любовь седого джентльмена к девочке. Об этом слухи не распространяются. Сама малютка иногда удивляется, почему он это скрывает. Он лелеет девочку в сердце своем. Он не может видеть ее личико затуманенным. Он не может вынести, когда она сидит в сторонке. Ему чудится, что она считает себя заброшенной, хотя, конечно, это не так. Крадучись он идет посмотреть на нее, когда она засыпает… Ему доставляет удовольствие, когда она по утрам приходит будить его. С какой-то особенной нежностью он ласкает ее и целует, когда они остаются вдвоем. Девочка спрашивает иногда:
— Милый дедушка, почему ты плачешь, когда целуешь меня?
Он отвечает только: «Маленькая Флоренс! Маленькая Флоренс!» — и приглаживает кудри, затеняющие ее серьезные глаза.
КОММЕНТАРИИ
Стр. 20. …в другом месте! — то есть в другой палате, палате лордов.
Стр. 32. Из Иова… — Капитан Катль имеет в виду библейскую книгу «Иова», гл. I, но, по своему обыкновению, переиначивает цитату.
Стр. 46. Доктор Уотс — доктор богословия Исаак Уотс (1671–1748), автор нескольких сборников псалмов и гимнов.
Стр. 91. …восточных магнатов… — то есть богатых купцов, которые вели торговые дела на Востоке (в Индии и других британских владениях).
Стр. 94. Старая леди с Трэднидл-стрит. — Так называют в шутку Английский банк, находящийся на улице Трэднидл; (thread — нитка, needle — игла); улица носит это название потому, что старинная Торговая Компания Портных выстроила здесь свой дом (в XIV веке).
Земля Тома Тидлера. — Так называется полоса земли, никому не принадлежащая, в частности — нейтральная зона между двумя государствами; все, что может быть найдено на этой полосе, теоретически поступает в собственность нашедшего; отсюда детская игра «Земля Тома Тидлера»: цель играющих — помешать противникам перебежать на площадку, где «разбросано» золото и серебро.
Стр. 95. Боро — город, посылающий депутата в парламент. Нередко этим словом обозначался в XIX веке избирательный округ, где выборы фактически находились под контролем одного лица.
…Постельная грелка (warning pan)… — так называли человека, временно замещающего лицо, не достигшее совершеннолетия.
Гессенские сапоги — сапоги, не доходившие до колен и надевавшиеся на туго натянутые брюки.
Стр. 96. «Шир» (shire) — в прошлом так называлось графство (county).
Стр. 106. Змея древнего Нила — намек на Клеопатру, царицу египетскую (I век до н. э.), которая, по преданию, покончила с собой, положив себе на грудь ядовитую змею.
Стр. 132. …божественную проповедь… произнесенную на горе… — Имеется в виду так называемая Нагорная проповедь Иисуса Христа, в которой изложены принципы христианского вероучения и христианской морали.
Стр. 145. Ост-Индские доки — доки, принадлежавшие Ост-Индской компании и входившие в состав гигантских доков лондонского порта.
Стр. 174. Собака из Монтаржи — собака, принадлежавшая французскому рыцарю Обри де Мондидье (XIV век), убитому, как рассказывает легенда, Ричардом де Макер в лесу близ Монтаржи. Это преступление долгое время оставалось нераскрытым, и преступник был обнаружен только благодаря упорным преследованиям собаки, принадлежавшей убитому. По приказу короля Карла V между собакой и Макером был устроен поединок; убийца был побежден, признался в своем преступлении и предан казни.
Стр. 176. Туги — члены индусской религиозной секты «душителей», приносившие удушенных ими людей в жертву богам.
Стр. 184. …завсегдатай Уайта. — Кофейня Уайта — одна из самых популярных лондонских кофеен, известная еще в конце XVII века.
Стр. 216. Мафусаил — библейский патриарх, проживший, по преданию, 969 лет.
…мученик Фокса… — то есть один из христианских мучеников, жития которых пересказал английский богослов Джон Фокс (1516–1587) в «Книге мучеников».
Стр. 218. …я, быть может, не павлин, но у меня есть глаза… — намек на «глазки», которыми украшен хвост павлина.
Стр. 256. …рука хромого беса в романе… — Имеется в виду роман французского писателя А. Лесажа (1668–1747) «Хромой бес», где бес Асмодей приподымает крыши домов и показывает студенту Клеофасу частную жизнь обитателей большого города.
Стр. 263. …золотые брелоки… осудила как предрассудок. — Такие брелоки носили «на счастье».
Стр. 299. …опекаемой Канцлерским судом… — В компетенцию Канцлерского суда входит, между прочим, назначение опекунов несовершеннолетним.
Стр. 301. Негус — см. комментарии к 13-му тому наст. изд., стр. 534.
Стр. 315. Коронер. — Так в Англии называется чиновник, производящий следствие в случае скоропостижной или насильственной смерти.
Стр. 317. «Певчая птичка» — название песенника.
Стр. 343. …ничем не примечательная и отнюдь не яркая звезда… — перефразированное шекспировское:
Ах, точно то же было б,
Когда бы я влюбилася в звезду,
Блестящую на небе.
(«Конец венчает дело», акт I, сц. 1-я. Перевод П. И. Вейнберга.)
Стр. 412. Я… не обрастаю мхом… — намек на английскую поговорку «катящийся камень мхом не обрастает»; источник этой поговорки — одно из «Изречений» Публилия Сира, римского поэта I века до н. э.
Стр. 417. Суперкарго — служащий на корабле, ведающий погрузкой товаров; обычно суперкарго был вторым помощником капитана.
Стр. 427. …как бык в песенке про Петушка Робина… — намек на детскую песенку, где упоминается бык, который вызвался дернуть за веревку и позвонить в колокол.
Стр. 433. Вот женщина, обольщающая всех мужчин! — цитата из Джона Гэя, английского поэта и драматурга XVIII века. Но капитан Катль отсылает Тутса к библии, а именно — к эпизоду соблазнения Адама Евой.
Демерара — часть Британской Гвианы (в Южной Америке).
Стр. 445. Амини… застревают у него в горле, как у Макбета… — ср. Шекспир, «Макбет», акт II, сц. 2-я:
А я, услышав: «Господи помилуй»,
За ними вслед не мог сказать «аминь».
Стр. 451. …вечно просыпаться знаменитостью… — намек на слова, якобы сказанные Байроном после выхода в свет «Паломничества Чайльд-Гарольда»: «Однажды утром я проснулся и узнал, что я — знаменитость».
…двенадцать шиллингов и девять пенсов в фунте! — явная нелепица, так как в фунте — 20 шиллингов.
Стр. 453. …искать уединения в бочке… на Пэлл-Мэлл… — Майор намекает на греческого философа-киника Диогена из Синопа (V–IV века до н. э.), жившего в бочке; Пэлл-Мэлл — одна из центральных фешенебельных улиц Лондона.
Стр. 460. «Гармонический кузнец (или «Гармоническая наковальня») — название части одной из сюит Г. Генделя (1685–1759).
Стр. 468. «Газета» — официальный орган английского правительства; в «Газете» печатаются все правительственные распоряжения, назначения правительственных чиновников, сообщения о банкротствах и т. д.
Стр. 477. …об этом Доу… — Речь идет об одной формальности английской юрисдикции. Иск об изъятии земельной собственности подавался в особой, условной форме. Истец указывал, что участок земли, на который он претендует, был арендован у него когда-то некиим Джоном Доу, а у последнего мистер Ричард Роу (подразумевается ответчик) незаконно отнял землю. Действительные обстоятельства дела излагались уже после этой условной преамбулы. Эта юридическая комедия, лишний раз утверждавшая схоластический характер английского права, была отменена только в 1852 году.
Стр. 492. …норфолькское печеное яблоко… — Так назывались спресованные печеные яблоки. Их приготовляли главным образом в графстве Норфольк.
Цинциннат — римский государственный деятель и полководец V века до н. э. У древних считался образцом скромности и простоты нравов.
Стр. 499. Лаймхауз-Хоул — здание, где отбеливают известью паруса.
Стр. 511. Мистер Питт — см. комментарии к 13-му тому наст. изд., стр. 529.
Стр. 521. …жизнь есть лишь тень сновидения — слегка перефразированные слова Гильденстерна из «Гамлета» (акт II, сц. 2-я).
ЕВГЕНИЙ ЛАНН
Примечания
- …в другом месте! — то есть в другой палате, палате лордов.
- Из Иова… — Капитан Катль имеет в виду библейскую книгу «Иова», гл. I, но, по своему обыкновению, переиначивает цитату.
- Доктор Уотс — доктор богословия Исаак Уотс (1671–1748), автор нескольких сборников псалмов и гимнов.
- …восточных магнатов… — то есть богатых купцов, которые вели торговые дела на Востоке (в Индии и других британских владениях).
- Старая леди с Трэднидл-стрит. — Так называют в шутку Английский банк, находящийся на улице Трэднидл; (thread — нитка, needle — игла); улица носит это название потому, что старинная Торговая Компания Портных выстроила здесь свой дом (в XIV веке).
- Земля Тома Тидлера. — Так называется полоса земли, никому не принадлежащая, в частности — нейтральная зона между двумя государствами; все, что может быть найдено на этой полосе, теоретически поступает в собственность нашедшего; отсюда детская игра «Земля Тома Тидлера»: цель играющих — помешать противникам перебежать на площадку, где «разбросано» золото и серебро.
- Боро — город, посылающий депутата в парламент. Нередко этим словом обозначался в XIX веке избирательный округ, где выборы фактически находились под контролем одного лица.
- …Постельная грелка (warning pan)… — так называли человека, временно замещающего лицо, не достигшее совершеннолетия.
- Гессенские сапоги — сапоги, не доходившие до колен и надевавшиеся на туго натянутые брюки.
- «Шир» (shire) — в прошлом так называлось графство (county).
- Змея древнего Нила — намек на Клеопатру, царицу египетскую (I век до н. э.), которая, по преданию, покончила с собой, положив себе на грудь ядовитую змею.
- …божественную проповедь… произнесенную на горе… — Имеется в виду так называемая Нагорная проповедь Иисуса Христа, в которой изложены принципы христианского вероучения и христианской морали.
- Ост-Индские доки — доки, принадлежавшие Ост-Индской компании и входившие в состав гигантских доков лондонского порта.
- Собака из Монтаржи — собака, принадлежавшая французскому рыцарю Обри де Мондидье (XIV век), убитому, как рассказывает легенда, Ричардом де Макер в лесу близ Монтаржи. Это преступление долгое время оставалось нераскрытым, и преступник был обнаружен только благодаря упорным преследованиям собаки, принадлежавшей убитому. По приказу короля Карла V между собакой и Макером был устроен поединок; убийца был побежден, признался в своем преступлении и предан казни.
- Туги — члены индусской религиозной секты «душителей», приносившие удушенных ими людей в жертву богам.
- …завсегдатай Уайта. — Кофейня Уайта — одна из самых популярных лондонских кофеен, известная еще в конце XVII века.
- Мафусаил — библейский патриарх, проживший, по преданию, 969 лет.
- …мученик Фокса… — то есть один из христианских мучеников, жития которых пересказал английский богослов Джон Фокс (1516–1587) в «Книге мучеников».
- …я, быть может, не павлин, но у меня есть глаза… — намек на «глазки», которыми украшен хвост павлина.
- …рука хромого беса в романе… — Имеется в виду роман французского писателя А. Лесажа (1668–1747) «Хромой бес», где бес Асмодей приподымает крыши домов и показывает студенту Клеофасу частную жизнь обитателей большого города.
- …золотые брелоки… осудила как предрассудок. — Такие брелоки носили «на счастье».
- …опекаемой Канцлерским судом… — В компетенцию Канцлерского суда входит, между прочим, назначение опекунов несовершеннолетним.
- Негус — см. комментарии к 13-му тому наст. изд., стр. 534.
- Коронер. — Так в Англии называется чиновник, производящий следствие в случае скоропостижной или насильственной смерти.
- «Певчая птичка» — название песенника.
- …ничем не примечательная и отнюдь не яркая звезда… — перефразированное шекспировское:
Ах, точно то же было б,
Когда бы я влюбилася в звезду,
Блестящую на небе.
(«Конец венчает дело», акт I, сц. 1-я. Перевод П. И. Вейнберга.) - По дороге (франц.).
- Простите! (франц.).
- Я… не обрастаю мхом… — намек на английскую поговорку «катящийся камень мхом не обрастает»; источник этой поговорки — одно из «Изречений» Публилия Сира, римского поэта I века до н. э.
- Суперкарго — служащий на корабле, ведающий погрузкой товаров; обычно суперкарго был вторым помощником капитана.
- …как бык в песенке про Петушка Робина… — намек на детскую песенку, где упоминается бык, который вызвался дернуть за веревку и позвонить в колокол.
- Вот женщина, обольщающая всех мужчин! — цитата из Джона Гэя, английского поэта и драматурга XVIII века. Но капитан Катль отсылает Тутса к библии, а именно — к эпизоду соблазнения Адама Евой.
- Демерара — часть Британской Гвианы (в Южной Америке).
- Амини… застревают у него в горле, как у Макбета… — ср. Шекспир, «Макбет», акт II, сц. 2-я:
А я, услышав: «Господи помилуй»,
За ними вслед не мог сказать «аминь». - …вечно просыпаться знаменитостью… — намек на слова, якобы сказанные Байроном после выхода в свет «Паломничества Чайльд-Гарольда»: «Однажды утром я проснулся и узнал, что я — знаменитость».
- …двенадцать шиллингов и девять пенсов в фунте! — явная нелепица, так как в фунте — 20 шиллингов.
- …искать уединения в бочке… на Пэлл-Мэлл… — Майор намекает на греческого философа-киника Диогена из Синопа (V–IV века до н. э.), жившего в бочке; Пэлл-Мэлл — одна из центральных фешенебельных улиц Лондона.
- «Гармонический кузнец (или «Гармоническая наковальня») — название части одной из сюит Г. Генделя (1685–1759).
- «Газета» — официальный орган английского правительства; в «Газете» печатаются все правительственные распоряжения, назначения правительственных чиновников, сообщения о банкротствах и т. д.
- …об этом Доу… — Речь идет об одной формальности английской юрисдикции. Иск об изъятии земельной собственности подавался в особой, условной форме. Истец указывал, что участок земли, на который он претендует, был арендован у него когда-то некиим Джоном Доу, а у последнего мистер Ричард Роу (подразумевается ответчик) незаконно отнял землю. Действительные обстоятельства дела излагались уже после этой условной преамбулы. Эта юридическая комедия, лишний раз утверждавшая схоластический характер английского права, была отменена только в 1852 году.
- …норфолькское печеное яблоко… — Так назывались спресованные печеные яблоки. Их приготовляли главным образом в графстве Норфольк.
- Цинциннат — римский государственный деятель и полководец V века до н. э. У древних считался образцом скромности и простоты нравов.
- Юноша весьма благоразумный и ученый (лат.).
- Лаймхауз-Хоул — здание, где отбеливают известью паруса.
- Мистер Питт — см. комментарии к 13-му тому наст. изд., стр. 529.
- …жизнь есть лишь тень сновидения — слегка перефразированные слова Гильденстерна из «Гамлета» (акт II, сц. 2-я).
